Империя: чем современный мир обязан Британии [Ниал Фергюсон] (fb2) читать онлайн

- Империя: чем современный мир обязан Британии (пер. Константин Владимирович Бандуровский) (и.с. corpus [historia]-173) 7.45 Мб, 463с. читать: (полностью) - (постранично) скачать: (fb2) - (исправленную) - Ниал Фергюсон

Настройки текста:



Ниал Фергюсон ИМПЕРИЯ ЧЕМ СОВРЕМЕННЫЙ МИР ОБЯЗАН БРИТАНИИ

Посвящается Кену и Вивьен

Старая широкая река, не тронутая рябью, покоилась на склоне дня после многих веков верной службы людям, населявшим ее берега; она раскинулась невозмутимая и величественная, словно водный путь, ведущий к самым отдаленным уголкам земли… Поток, вечно несущий свою службу, хранит воспоминания о людях и судах, которые поднимались вверх по течению, возвращаясь домой на отдых, или спускались к морю, навстречу битвам. Река служила всем людям, которыми гордится нация… По ней ходили все суда, чьи имена, словно драгоценные камни, сверкают в ночи веков… Река знала суда и людей; они выходили из Дэтфорда, из Гринвича, из Эрита искатели приключений и колонисты, военные корабли и торговые капитаны, адмиралы, неведомые контрабандисты восточных морей и эмиссары, “генералы” Восточного индийского флота. Те, что искали золота, и те, что стремились к славе, — все они спускались по этой реке, держа меч и часто — факел, посланцы власти внутри страны, носители искры священного огня. Какое только величие не плыло вверх по реке в тайну неизведанной земли!Мечты мужчин, семена республик, гермы империй.

Джозеф Конрад,
“Сердце тьмы”[1]

Введение

Британия распоряжается сегодня судьбами около 350 миллионов чужеземцев, неспособных пока еще управлять самостоятельно и становящихся легкими жертвами грабежа и беззакония, если сильная рука не ведет их. Она дает им порядок, который, без сомнения, имеет свои недостатки, но который, осмелюсь утверждать, ни один завоеватель прежде не давал зависимым от него людям.

Профессор Джордж М. Ронг (1909)
Мы признаем, что колониализм привел к расизму, расовой дискриминации, ксенофобии и связанной с ними нетерпимости и что жители Африки и лица африканского происхождения, а также лица азиатского происхождения и коренные народы были жертвами колониализма и продолжают быть жертвами его последствий.

Декларация ООН о ликвидации всех форм расовой дискриминации (2001)

Некогда существовала империя, которая управляла примерно четвертью населения планеты, занимала примерно четверть ее суши и господствовала почти над всеми ее океанами. Британская империя была крупнейшей в истории. Как дождливый архипелаг, лежащий на северо-западе Европы, получил такую власть над миром — один из фундаментальных вопросов не только истории Англии, но и всемирной истории. Это один из вопросов, на который стремится дать ответ эта книга. Второй — возможно, более трудный — вопрос звучит просто: была ли империя благом — или злом.

Сейчас принято считать, что в конечном итоге она была злом. Вероятно, главной причиной того, что империя приобрела дурную славу, была ее причастность к атлантической работорговле и непосредственно к рабству. Это больше не предмет только исторического спора. Теперь это политический и потенциально юридический вопрос. В августе 1999 года Африканская комиссия правды по вопросам мировых репараций и репатриации, собравшаяся в Аккре (Гана), потребовала компенсации от “всех западноевропейских и американских народов и институтов, которые участвовали в работорговле и колониальных захватах и извлекли из этого выгоду”. Была определена и сумма, основанная на оценке “числа человеческих жизней, потерянных Африкой в период ведения работорговли, а также стоимости золота, алмазов и других полезных ископаемых, отнятых у континента за время колониального правления”: 777 триллионов долларов. Если учесть, что более трех миллионов рабов-африканцев из примерно десяти миллионов, пересекших до 1850 года Атлантику, ехали на английских судах, британская доля может составить около 150 триллионов фунтов стерлингов.

Эти требования могут показаться фантастическими, однако идея получила некоторую поддержку Всемирной конференции ООН против расизма, расовой дискриминация, ксенофобии и связанной с ними нетерпимости, прошедшей летом 2001 года в Дурбане (Южная Африка). В итоговом документе конференции “признается”, что рабство и работорговля являются “преступлением против человечности”, жертвами которого стали “жители Африки и лица африканского происхождения, а также жители Азии и лица азиатского происхождения и коренные народы”. В призыве к государствам-членам ООН “почтить память жертв прошлых трагедий” колониализм свален в кучу с “рабством, работорговлей, трансатлантической торговлей рабами… апартеидом и геноцидом”. Участники конференции, отметив, что “некоторые государства взяли на себя инициативу, принесли извинения и, в соответствующих случаях, выплатили возмещение за совершенные грубые и массовые нарушения”, порекомендовали “всем, кто еще не внес вклад в восстановление достоинства жертв, изыскать соответствующие пути для этого”.

Эти требования не прошли незамеченными в и самой Англии. В мае 2002 года директор лондонского аналитического центра “Демос”, который можно назвать авангардом “новых лейбористов”, предложил, чтобы королева предприняла “кругосветное путешествие, чтобы принести извинения за прошлые грехи империи как первый шаг, чтобы сделать [Британское] Содружество более эффективным и дееспособным”. Новостное агентство, сообщившее об этом замечательном предложении, добавило полезное примечание: “Критики Британской империи, которая в 1918 году господствовала над четвертью мирового населения и суши, утверждают, что ее огромные богатства были получены путем притеснения и эксплуатации”.

Во время написания этой книги один из сайтов Би-би-си, видимо, предназначенный для школьников, предложил столь же категоричную трактовку:

[Британская] империя достигла величия, истребив множество хуже вооруженных людей и обокрав их страны. Позднее методы изменились: особенную известность получила такая военная тактика, как расстрел множества людей из пулеметов… [Она]… распалась на части благодаря таким людям, как Махатма Ганди — герою-революционеру, чуткому к чаяниям своего народа.

Вопросы, недавно озвученные выдающимся историком на телеканале Би-би-си, по сути, выразили общепринятую точку зрения. Он спросил: “Почему народ, который считал себя свободным, в итоге поработил большую часть мира? Почему империя свободных людей стала империей рабов”? Почему, несмотря на свои “благие намерения”, британцы пожертвовали общечеловеческим ради “фетиша рынка”?

* * *
Бенефициары
Благодаря Британской империи мои родственники расселились по всему миру — они живут в Альберте, Онтарио (Канада), Филадельфии (США) и Перте (Австралия). Благодаря империи Джон, мой дед по отцовской линии, в двадцатилетнем возрасте продавал скобяные изделия и выпивку индейцам в Эквадоре[2]. Я рос, восхищаясь двумя большими пейзажами Анд, которые он повесил на стене гостиной моей бабушки, и двумя мрачными куклами индейцев, согнувшимися под тяжестью вязанки, которые совершенно не сочетались с фарфоровыми статуэтками в застекленном шкафу. Из-за империи мой второй дед, Том Гамильтон, офицер ВВС, более трех лет сражался с японцами в Индии и Бирме. В своих письмах, любовно сохраненных бабушкой, он удивительно подробно и выразительно рассказывает о Британской Индии в военное время и рассматривает английское владычество через призму своего скептического либерализма. Я все еще помню, как радовался, перебирая его индийские фотографии. Помню мурашки от его историй о пикирующих “бортах” и изматывающей жаре. Благодаря империи мой дядя Иан Фергюсон, имевший образование архитектора, получил работу в калькуттской фирме “Макинтошберн” — филиале управляющего агентства “Гилландерс”. Затем он пошел на флот и оставшуюся часть жизни провел за границей: сначала в Африке, а после в странах Персидского залива. Мне он казался самой сущностью авантюриста-бродяги: загоревший, сильно пьющий и отчаянно циничный. Это был единственный человек, который всегда, с самого раннего моего детства, обращался ко мне как к взрослому — со сквернословием, черным юмором и всем прочим.

Его брат — мой отец — тоже испытал в свое время приступ Wanderlust[3]. В 1966 году, после окончания медицинского факультета в Глазго, он пренебрег советами друзей и родственников и уехал с женой и двумя маленькими детьми в Кению, в Найроби, где и работал в течение двух лет, преподавая и занимаясь врачебной практикой. Таким образом, благодаря Британской империи мои воспоминания раннего детства связаны с колониальной Африкой: хотя Кения к тому времени три года была независимой, а по радио постоянно звучало харамбе (“потянем”) Джомо Кениаты, едва ли там что-либо изменилось со времен Второй мировой. У нас были свое бунгало, служанка, поверхностное знание суахили и ощущение совершенной безопасности. Это волшебное время навсегда запечатлело в моей памяти вид охотящегося гепарда, пение женщин из племени кикуйю, запах первых дождей и вкус спелого манго. Думаю, моя мать никогда не была более счастлива. И хотя мы в итоге возвратились в Глазго, наш дом всегда оставался полон кенийских сувениров. На диване лежала кожа антилопы, на стене висел портрет воина масаи. В комнате стояла грубая, но изящно украшенная скамья для ног, на которую моей сестре и мне нравилось залезать. У каждого из нас был барабан из кожи зебры, пестрая корзина из Момбасы, мухобойка из волос антилопы гну, кукла кикуйю. Не осознавая того, мы росли в небольшом постколониальном музее. У меня до сих пор хранятся деревянные гиппопотам, бородавочник, слон и лев, которые некогда были главными моими сокровищами.

Мы вернулись домой, в Шотландию — навсегда. А вот моя двоюродная бабушка Агнес Фергюсон (для тех, кто ее знал — Агги) не вернулась. Она родилась в 1888 году в семье моего прадеда Джеймса Фергюсона, садовника, и его первой жены Мэри. Агги стала примером преобразующего влияния имперской мечты. В 1911 году, соблазненные очаровательными картинами канадских прерий, она и ее новоиспеченный супруг Эрнест Браун решили последовать примеру его брата: оставить дом, семью и друзей в Файфе и отправиться покорять Запад. В обмен на бесплатные сто шестьдесят акров целины в Саскачеване они должны были построить там жилье и обрабатывать землю. Согласно семейной легенде, Агги и Эрнест хотели плыть на “Титанике”, но на борту случайно оказался только их багаж. Это была удача, однако им пришлось начать новую жизнь с нуля. Агги и Эрнест, думавшие сбежать от противной шотландской зимы, быстро разочаровались. Гленрок оказался глушью, где постоянно дул ветер и где было гораздо холоднее, чем в промозглом Файфе. Там было жуть как холодно, о чем Эрнест и написал своей невестке Нелли. Первое их жилище было настолько примитивным, что они прозвали его “курятником”. Ближайший город, Муз-Джо, находился на расстоянии девяноста пяти миль. Сначала их непосредственными соседями были индейцы — к счастью, дружелюбные.

И все же черно-белые фотографии, аккуратно отправляемые родственникам на Рождество и изображавшие самих переселенцев и их “дом в прериях”, безыскусно рассказывают историю успеха и самореализации, историю о трудном достижении счастья. Став матерью трех здоровых детей, Агги перестала выглядеть жалкой эмигранткой. Эрнест, обрабатывая землю прерий, стал загорелым и широкоплечим, он похорошел и сбрил усы. “Курятник” сменился домом, обшитым досками. Ощущение изоляции по мере того, как все больше шотландцев селилось в этом районе, уходило. Это давало возможность вдали от родины отмечать вместе с соотечественниками Хогманай[4], поскольку “здесь немногие, кроме шотландцев, празднуют Новый год”. Сейчас десять их внуков живут в Канаде — стране, в которой доход на душу населения не просто на ю% выше британского. Он таков, что уступает только показателю Соединенных Штатов. И это все благодаря Британской империи.

Поэтому я не могу сказать, что вырос в “тени империи”: это значило бы нарисовать слишком мрачную картину. Для шотландцев империя была ярким солнечным светом. К 70-м годам XX века от нее, возможно, осталось не так уж и много, однако моя семья была всецело воспитана в имперском духе, и его важность не подвергалась сомнению. Действительно, наследие империи было вездесущим, и мы считали ее частью жизни. Каникулы, проведенные в Канаде, нисколько не изменили это впечатление — как и систематические нападки на католическую Ирландию, которые в те дни были обычным делом для обитателей южного берега реки Клайд. Я рос, все еще самодовольно думая о Глазго как о “втором городе” империи. Я читал — некритически — романы Генри Р. Хаг-гарда и Джона Бакена. Я восторгался всеми (по сути имперскими) спортивными схватками, в первую очередь — турами “Британских львов” по Австралии, Новой Зеландии и Южной Африке (пока они не были, к сожалению, прекращены)[5]. Дома мы ели “имперское печенье”, а в школе посещали “имперскую стрельбу”.

* * *
Доводы против
Ко времени, когда я стал подростком, образ мира, управляемого невозмутимыми парнями в красных мундирах и пробковых шлемах, стал чем-то вроде избитой шутки, сырьем для “Летающего цирка Монти Пайтона” или “Так держать: вперед через Хайбер”. Архетипический сюжет этого жанра показан, на мой взгляд, в фильме “Смысл жизни по Монти Пайтону”. Забрызганный кровью “Томми”, смертельно раненный в сражении с зулусами, исступленно восклицает: “Полагаю, я убил пятнадцать этих гомиков, сэр. Там, дома, меня бы повесили! Здесь мне дадут гребаную медаль, сэр!”

В 1982 году, когда я поступил в Оксфорд, империя уже не казалась даже смешной. “Оксфордский союз”[6] тогда обсуждал торжественные заявления, выдержанные в духе “Наш колледж сожалеет о колонизации”. Будучи молодым и глупым, я опрометчиво выступил против подобных жестов и тем самым преждевременно завершил свою карьеру в студенческой политике. Мне стало понятно, что далеко не все разделяют мое радужное видение имперского прошлого Британии. Мало того: некоторых однокашников возмутила моя готовность его защищать. Начав изучать предмет более серьезно, я с прискорбием заключил, что я сам, как и моя семья, были дезинформированы: издержки Британской империи существенно перевесили выгоду от нее. В конечном счете империя оказалась одним из Величайших Зол.

Нет нужды приводить аргументы против империализма. Я думаю, их можно объединить в две группы. Первый подход подчеркивает отрицательные последствия империализма для порабощенных, второй — для колонизаторов. К первой традиции принадлежат как националисты, так и марксисты (Голам Хосейн Хан, индийский историк, живший еще в эпоху Великих Моголов, автор “Обзора новых времен” (1789), палестинский ученый Эдвард Сайд, автор книги “Ориентализм” (1978), Ленин и другие). Ко второму лагерю относятся либералы — от Адама Смита до тех, кто утверждал, что Британская империя даже для англичан является “пустой тратой денег”.

Основной смысл и националистического, и марксистского подходов заключается в том, что империализм основывается на экономической эксплуатации и колониализм во всех его проявлениях (включая даже искренние попытки европейцев понять культуру коренных народов), в сущности, нацелен на максимизацию “прибавочной стоимости”, получаемой в процессе такой эксплуатации. Точка зрения либералов еще парадоксальнее. Именно потому, что империализм исказил рыночные силы, используя все средства (от войны до преференциальных пошлин), чтобы соблюсти интересы метрополии, он не пошел на пользу экономике метрополии в долгосрочной перспективе. Согласно этой точке зрения, нужна была свободная экономическая интеграция с остальными частями мира, а не имперская, принудительная интеграция. Таким образом, Британии следовало инвестировать в национальную промышленность, а не в далекие колонии. При этом затраты на оборону империи несли английские налогоплательщики, которые, возможно, в ином случае потратили бы деньги на современные потребительские товары. Некий ученый муж в новой “Оксфордской истории Британской империи” предположил даже, что если бы Британия в середине 40-х годов XIX века избавилась от своей империи, то она, возможно, получила бы от деколонизации “дивиденды” в форме снижения налогов на 2,5%. Деньги, которые сэкономили бы в этом случае налогоплательщики, они, вероятно, потратили бы на электричество, автомобили и потребительские товары длительного пользования и тем самым помогли бы модернизации отечественной промышленности.

Почти сто лет назад люди вроде Дж. А. Гобсона и Леонарда Хобхауса приводили очень похожие аргументы. Сами они в какой-то мере были наследниками Ричарда Кобдена и Джона Брайта, работавших в 40-х — 50-х годах XIX века. Конечно, еще Адам Смит в своем “Исследовании о природе и причинах богатства народов” (1776) выразил сомнения в разумности “формирования нации потребителей, которые были бы принуждены покупать у различных наших производителей все, что те смогут предложить”. Однако именно Кобден первый настаивал на том, чтобы расширение британской торговли шло рука об руку с внешней политикой полного невмешательства. Он утверждал, что торговля есть “главная панацея”, которая,

как благотворное медицинское открытие, будет служить тому, чтобы привить всем нациям здоровый… вкус к цивилизации. От наших берегов отправляется не просто кипа товара: он несет семена рациональности и плодотворной мысли членам менее просвещенного общества. Иностранный торговец не просто посещает наши предприятия… Он возвращается в свою страну миссионером, несущим весть о свободе, мире и хорошем правительстве. А наши пароходы, которые заходят во все порты Европы, и наши удивительные железные дороги, о которых говорят все народы, служат рекламой и свидетельствами ценности наших просвещенных общественных институтов.

Кобден считал, что ни торговля, ни распространение британской “цивилизации” не нуждаются в насаждении посредством имперских структур. Действительно, силой нельзя достичь ничего, если она входит в противоречие с законами глобального свободного рынка:

Что касается нашей торговли за границей, то ей нельзя ни содействовать, ни воспрепятствовать ей силой. Иностранцев приводит на наш рынок не страх перед нашей мощью либо искусство британских дипломатов, их не гонят сюда наши флоты или армии, и в столь же малой степени влекут их нежные чувства к нам, поскольку принцип “в торговле нет места дружбе” одинаково применим и к нациям, и к людям. Торговцы из Европы, как и из остальных частей мира, шлют свои суда в наши порты, чтобы нагрузить их плодами наших трудов, руководствуясь исключительно собственными интересами. Тот же самый порыв влек все народы… в Тир, Венецию и Амстердам, и если… найдется страна (что весьма вероятно), чьи хлопковые и шерстяные ткани будут дешевле, чем таковые из Англии и остальных частей света, то туда (даже если эта страна будет лежать в самом далеком уголке планеты) соберутся все торговцы Земли, и никакая власть, никакие флоты или армии не уберегут Манчестер, Ливерпуль или Лидс от судьбы своих некогда гордых предшественников в Голландии, Италии и Финикии.

Таким образом, в империи нет никакой нужды, торговля может сама о себе позаботиться, и этот подход верен и в отношении всего остального, включая мир во всем мире. В мае 1856 года Кобден заявил даже, что “придет радостный день, когда у Англии не останется ни акра земли в континентальной Азии”.

Однако общим местом в такой аргументации было и остается предположение, что выгоды от международного обмена следовало получить, не строя для этого империю. Но возможна ли глобализация без канонерок?

* * *
Империя и глобализация
Стало почти общепринятым мнением, что нынешняя глобализация имеет много общего с интеграцией мировой экономики в десятилетия, предшествовавшие Первой мировой войне. Но что значит это слово — глобализация? Значит ли оно, как подразумевал Кобден, по сути экономическое явление, когда свободный обмен предметами потребления и товарами “объединяет человечество узами мира”? Или свободной торговле нужна политическая опора?

Левые противники глобализации, естественно, расценивают ее не иначе, как последнее проявление чертовски живучего международного капитализма. А либеральные экономисты сейчас соглашаются в том, что увеличение экономической открытости поднимает жизненный уровень, несмотря на то, что всегда будут проигравшие (когда в международное соревнование вовлекаются прежде привилегированные или защищенные социальные группы). Экономисты и историки экономики заостряют свое внимание на движении товаров, капитала и трудовых ресурсов. О движении знаний, культуры и институтов они говорят реже. Они уделяют больше внимания тому, как может правительство, отказываясь от вмешательства в различные сферы, облегчить глобализацию, чем тому, как оно может подтолкнуть ее. Растет и оценка важности для международного движения капитала таких правовых, финансовых и административных институтов, как верховенство закона, надежные кредитно-денежные режимы, прозрачные финансовые системы и некоррумпированная бюрократия. Но что вызвало повсеместное распространение западноевропейских типов таких институтов?

В редких случаях (самый очевидный случай — Япония) это было сознательным, волевым подражанием. Но в большинстве случаев европейские институты насаждались силой. Теоретически в международной системе многостороннего сотрудничества возможна спонтанная глобализация, как предполагал Кобден. Но она может явиться и результатом принуждения, если держава, занимающая господствующее положение в мире, исповедует экономический либерализм. Сразу приходит на ум империя — конечно, и Британская империя тоже.

Сегодня главные препятствия для оптимального распределения труда, капитала и товаров в мире — это, во-первых гражданские войны и коррумпированные, плюющие на закон правительства, которые обрекли на десятилетия нищеты народы множества африканских стран, лежащих южнее Сахары, а также в Азии, во-вторых, нежелание Соединенных Штатов и их союзников “проповедовать” или практиковать свободную торговлю либо делать что-то выходящее за рамки незначительной доли собственных гигантских ресурсов на программы экономической помощи. Британская империя, напротив, на протяжении большей части (хотя, как мы увидим, не всей) своей истории, действовала примерно на четверти мировой суши как относительно некоррумпированное учреждение, насаждающее свободный рынок, верховенство закона, защищающее инвесторов. Также англичане посредством “фритредерского империализма” много сделали для поощрения принятия этих принципов странами, которые не принадлежали к империи, однако находились в орбите ее экономического влияния. Другими словами, на первый взгляд кажется, что империя, увеличивающая благосостояние всего мира, была благом.

Конечно, против Британской империи можно выдвинуть много обвинений, и я не стану их игнорировать. Я не утверждаю, как это делал Джон Стюарт Милль, что британское правление в Индии было “не только самым чистым в намерениях, но и одним из самых благотворных из когда-либо известных человечеству”. Я не утверждаю, как это делал лорд Керзон, что “Британская империя избрана самим Провидением в качестве самого значительного орудия насаждения добродетели, которое видел мир”. Я не говорю также, как это сделал генерал Смэтс, что это была “самая обширная система организованной человеческой свободы, которая когда-либо существовала в истории”. Империя никогда не была настолько бескорыстной. В XVIII веке британцы столь же рьяно приобретали рабов и эксплуатировали их, как впоследствии стремились искоренить рабство, и намного дольше они практиковали расовую дискриминацию и сегрегацию в формах, которые сегодня мы считаем отвратительными. Когда империи бросили вызов (в Индии в 1857 году, на Ямайке в 1831 и 1865 годах, в Южной Африке в 1899 году), ее ответ был жестоким. Когда разразился голод (в Ирландии в 40-х годах, в Индии в 70-х годах XIX века), ее ответ был равнодушным, в какой-то мере влекущим позитивную вину. Даже когда они обратились к изучению восточных культур, возможно, они тонко очернили их.

И все же факт остается фактом: ни одно сообщество в истории не сделало больше для свободного перемещения товаров, капитала и труда, чем Британская империя в XIX — начале XX века. Ни одно сообщество не сделало больше для распространения в мире западного права и государственного управления. Если охарактеризовать все это как “джентльменский капитализм”, мы рискуем преуменьшить масштаб — и новизну — достижений в сфере экономики, а если подчеркнем “декоративный” характер британского заморского правления, то упустим из виду абсолютно поразительную неподкупность администрации. Не одна только моя семья извлекла выгоду из всего этого.

* * *
Трудность оценки достижений Британской империи состоит в том, что эти достижения рассматриваются как нечто само собой разумеющееся — в отличие от ее грехов. Однако давайте представим себе мир без империи. Да, вообразить, на что походил бы мир, не случись Французской революции или Первой мировой войны, вполне возможно, но вот представить себе современную историю без Британской империи я не в силах.

В первой половине 2002 года я ездил по свету, посещая руины империи, и постоянно поражался ее вездесущей творческой силе. Мир без империи — это мир без изящных бульваров Вильямсбурга и старой Филадельфии; мир без осевших уже оборонительных стен Порт-Ройала на побережье Ямайки; вообразить мир без империи — это значит вернуть бушу великолепный горизонт Сиднея; сровнять с землей душную приморскую трущобу, коей является Фритаун (Сьерра-Леоне); снова наполнить алмазами “Большую дыру” в Кимберли[7]; уничтожить миссию в Курумане; спустить город Ливингстон вниз по водопаду Виктория (который, конечно, вернул бы себе имя Моси-оа-Тунья). Без Британской империи не было бы ни Калькутты, ни Бомбея, ни Мадраса: индийцы сколько угодно могут их переименовывать, однако они остаются городами, заложенными и построенными англичанами.[8]

Конечно, заманчиво думать, что вышеперечисленное все равно бы рано или поздно явилось на свет. Возможно, железные дороги были бы изобретены в другой стране Европы, а подводные телеграфные кабели проложены кем-то еще. Возможно, как утверждал Кобден, и торговля поддерживались бы в тех же объемах без вмешательства агрессивных империй. Возможно даже, что великие переселения, преобразовавшие культуру и облик целых континентов, каким-нибудь неведомым образом все-таки бы произошли.

И однако же есть причина сомневаться в том, что мир выглядел бы таким же, как сейчас (или хотя бы на него похожим), не будь Британской империи. Даже если допустить возможность, что торговля, движение капитала и миграция были “естественными” явлениями последних трехсот лет, у нас все равно остается перемещение культуры и институтов. И здесь имперские “отпечатки пальцев” куда заметнее, а стереть их куда труднее.

Когда британцы управляли некоей страной (или только оказывали влияние на ее правительство, поигрывая военными и финансовыми мускулами), они, как правило, стремились привить — или хотя бы передать — ей определенные черты собственного общества. Вот наиболее важные из них:

1 Английский язык

2 Английские формы землевладения

3 Шотландское и английское банковское дело

4 Общее право[9]

5 Протестантизм

6 Командные виды спорта

7 Минимальное участие государства (взгляд на государство как на “ночного сторожа”)

8 Собрания представителей

9 Идея свободы.

Последний пункт, возможно, главный. Идея свободы остается основной чертой Британской империи, отличающей ее от континентальных европейских конкурентов. Я не хочу сказать, что все без исключения английские империалисты являлись либералами: некоторые были очень и очень от этого далеки. Однако в истории Британской империи поразительно вот что: почти всякий раз, когда британцы вели себя как деспоты, изнутри британского общества звучала либеральная критика. Тенденция судить британские имперские действия в соответствии с критерием свободы была столь сильной и последовательной, что это давало Британской империи импульс к самоликвидации. Как только колонизированное общество в достаточной мере воспринимало институты, привнесенные британцами, последним становилось очень трудно запретить ту политическую свободу, которой сами они придавали такое большое значение.

Под силу ли было бы другим империям оказать такое же влияние? Сомневаюсь. Я имел возможность бросить взгляд на осколки потенциальных мировых империй: в ветхой Чинсуре (так могла выглядеть Азия, если бы Голландская империя не пришла в упадок), в выбеленном Пондишери[10] (на него походила бы вся Индия, победи французы в Семилетней войне), в пыльном Дели (так могла выглядеть реставрированная империя Великих Моголов, если бы Сипайское восстание не было подавлено) и во влажном Канчанабури, где Японская империя руками рабов-англичан построила мост через реку Квай. Стал бы Новый Амстердам похож на нынешний Нью-Йорк, если бы голландцы в 1664 году не отдали его британцам? Или он скорее напоминал бы Блумфонтейн — город, сохранивший дух голландской колонизации?

* * *
“Англобализация”
Опубликовано несколько хороших книг по истории Британской империи. Моя цель состояла не в том, чтобы повторять их, а в том, чтобы написать историю глобализации, которую осуществляла Британия и ее колонии — историю “англобализации”, если угодно. Структура данной работы является в широком смысле хронологической, но у каждой из шести глав есть отдельная тема:

1 глобализация товарного рынка,

2 глобализация рынка труда,

3 глобализация культуры,

4 глобализация государственного управления,

5 глобализация финансового рынка,

6 всемирный характер войны.

Или, если говорить о людях, то речь пойдет о:

1 пиратах,

2 плантаторах,

3 миссионерах,

4 чиновниках,

5 банкирах,

6 банкротах.

В главе 1 я подчеркиваю, что вначале Британская империя представляла собой прежде всего экономическое явление и ее рост обуславливался торговлей и потреблением. Спрос на сахар привлекал торговцев к Карибскому бассейну, а спрос на пряности, чай и текстиль влек их в Азию. Но это с самого начала была глобализация с канонерками. Ведь англичане не были первыми строителями империи: они были пиратами, подбиравшими объедки со стола Португалии, Испании, Голландии и Франции. Империалистами-подражателями.

Глава 2 описывает роль миграции населения. Британская колонизация сопровождалась массовым перемещением людей, Völkerwanderung, не похожим ни на что. Одни покидали Британские острова, стремясь обрести свободу вероисповедания, вторые из-за ущемления их политической свободы, третьи — преследуя выгоду. У остальных — рабов или ссыльных преступников — просто не было выбора. Центральной темой этой главы является расхождение между британскими концепциями свободы и практикой имперского владычества, а также то, как это расхождение было преодолено.

В главе 3 подчеркиваются добровольный, негосударственный характер создания империи и важная роль, которую в расширении британского влияния сыграли евангелистские секты и миссионерские общества. Ключевой пункт здесь — продуманный проект модернизации, предложенный викторианскими неправительственными организациями. Парадокс вот в чем: именно уверенность в том, что аборигенные культуры можно англизировать, вызвала самое масштабное восстание XIX века против имперского владычества.

Британская империя поразительным образом напоминала мировое правительство. Тем не менее ее функционирование характеризовалось настоящим триумфом минимализма. Управлявшая сотнями миллионов человек Индийская гражданская служба едва насчитывала тысячу сотрудников. В главе 4 я попытаюсь ответить на вопрос, как горстка чиновников могла управлять огромной империей, и исследую симбиотическое, но, в конечном счете, нежизнеспособное сотрудничество британских администраторов с местными элитами — как традиционными, так и новыми.

Глава 5 повествует в основном о роли военной силы в период “драки за Африку” и о связи финансовой глобализации с гонкой вооружений, которую вели европейские державы. То была эпоха, когда явились три важнейших современных феномена: действительно глобальный рынок ценных бумаг, военно-промышленный комплекс и средства массовой информации. Их влияние было крайне важно для достижения империей высшего могущества. Пресса, однако, и ввела империю в искушение, именуемое греками гибрис: гордыня, которая предшествует падению.

Наконец, в главе 6 рассматривается роль Британской империи в XX веке, когда она столкнулась с противодействием не столько националистических движений (с ними она справиться смогла бы), сколько гораздо более безжалостных империй-соперниц. В 1940 году империя оказалась на весах истории. Она была перед выбором: компромисс с гитлеровской “империей зла” — или борьба ради победы, в лучшем случае пирровой. И, по моему мнению, империя сделала правильный выбор.

В одном томе, охватывающем четыреста лет всемирной истории, конечно, должны быть огрехи и упущения, и я с болью это осознаю. Однако я не старался приукрасить действительность. Нельзя обойти стороной рабство и работорговлю, Великий голод в Ирландии, конфискацию земель народа матабеле и Амритсарскую бойню. Но в балансовом отчете следует указать и достижения Британской империи. Мы стремимся продемонстрировать, что она оставила миру в наследство не только расизм, расовую дискриминацию, ксенофобию и “связанную с ними нетерпимость” (они существовали и прежде колониализма), но также:

триумф капитализма как оптимальной системы экономической организации,

англизацию Северной Америки и Австралазии[11], интернационализацию английского языка, устойчивое влияние протестантской версии христианства;

и, разумеется —

выживание парламентских институтов, которые куда более ужасные империи стремились уничтожить в 40-х годах XX века.

Молодой Уинстон Черчилль, вернувшись со своей первой колониальной войны, задал вопрос:

Есть ли дело для просвещенного общества благороднее и выгоднее, чем освобождение от варварства плодородных областей и больших народов? Дать мир враждующим племенам, вершить правосудие там, где царило насилие, сбить цепи с рабов, заставить землю плодоносить, посеять первые семена торговли и образования, увеличить шансы на достижение счастья целыми народами и уменьшить возможность страдании, — есть ли идеал прекраснее, есть ли награда ценнее для человека?

Он, однако, признавал, что империалистическая практика редко бывала созидательной:

И все же, когда ум обращается от страны грез и чаяний к уродливым строительным лесам попыток и результатов, возникает ряд других идей… Неизбежный разрыв между завоеванием и владением заполняется фигурами жадного торговца, неуместного миссионера, честолюбивого солдата и лжеца-биржевика, которые настораживают покоренных и возбуждают отвратительные желания у завоевателей. И когда мысленный взгляд останавливается на этих зловещих элементах, едва ли мы можем поверить, что столь грязный путь приведет к чему-либо хорошему.

К худу или к добру, к беде или к радости, наш мир в значительной степени является продуктом влияния Британской империи. Вопрос не в том, был ли британский империализм безупречным. Это не так. Но можно ли было обойтись меньшей кровью? Теоретически да. Но практически? Я надеюсь, что моя книга позволит читателю решить самому.


Глава 1. Почему Британия?

Каковы те средства… что делают европейцев такими могущественными? И почему, если они могут так легко приплыть в Азию и Африку для торговли или завоеваний, азиаты и африканцы не могут вторгнуться на их берега, устраивать колонии в их портах и диктовать законы их природным правителям? Тот самый ветер, который принес их к нам, мог бы принести и нас к ним.

Сэмюэль Джонсон, “Расселас, принц Абиссинский”
В декабре 1663 года Генри Морган, выходец из Уэльса, преодолел пятьсот миль по Карибскому морю, чтобы совершить набег на Гранаду — поселение испанцев на северо-западном берегу озера Никарагуа. Цель экспедиции была проста: найти и украсть испанское золото — или любое другое движимое имущество. Когда люди Моргана добрались до Гранады, они, как указал губернатор Ямайки в своем донесении в Лондон, “дали залп, перевернули восемнадцать пушек.. захватили дом сержант-майора, где было все оружие и боеприпасы [испанцев], заперли в церкви триста заложников из их лучших людей… грабили шестнадцать часов, выпустили пленных, потопили все суда — и с тем уплыли”. С этих событий начался невиданный даже для XVII века разгул насилия и грабежа.

Да, Британская империя начиналась с пиратства. Она не была задумана сознательными империалистами, стремившимися установить британское владычество над далекими землями, или же колонистами, надеявшимися на новую жизнь за морями. Морган и его товарищи-буканьеры[12] были грабителями, стремившимися присвоить доходы других империй.

Буканьеры называли себя “береговым братством”. У них существовала сложная система распределения добычи, практиковались страховые выплаты получившим увечья “братьям”. По сути же их занятия были самой настоящей организованной преступностью. Во время набега в 1668 году на испанский город Портобелло в Панаме Морган награбил так много (четверть миллиона песо), что испанские монеты стали на Ямайке законным средством платежа. Прибыль всего от одного набега составила шестьдесят тысяч фунтов стерлингов. Английское правительство не только закрывало глаза на деятельность Моргана, но и поощряло его. С точки зрения Лондона, морской разбой был малозатратным способом войны с Испанией — главным европейским противником Англии. Фактически корона предоставляла пиратам лицензии (каперские патенты), легализуя их деятельность в обмен на часть добычи. Карьера Моргана отлично иллюстрирует самое начало Британской империи, которая прибегала к услугам предпринимателей-фрилансеров столь же часто, как и полагалась на собственные силы.


Пираты

Обыкновенно считают, что англичане обзавелась империей, “как бы сами не отдавая себе в том отчета”. На самом же деле английская экспансия совсем не случайна: она была сознательным подражанием. Историки экономики часто называют Англию “первой промышленной державой”, но к европейской имперской гонке англичане опоздали. Например, Ямайку Англия приобрела только в 1655 году. В то время Британская империя включала в себя всего лишь горстку карибских островов, пять североамериканских колоний и парочку индийских портов.

Европейские колониальные империи (ок. 1750 г.) 
Христофор Колумб заложил основы Испанской империи более чем на полтора столетия раньше. Эта империя была предметом зависти всего мира. Она простиралась от Мадрида до Манилы, вобрав в себя Перу и Мексику: самые богатые и густонаселенные территории на американском континенте. Еще обширнее и прибыльнее была Португальская империя. Ее территория начиналась от атлантических островов Мадейра и Сан-Томе и вмещала в себя Бразилию и многочисленные фактории в Западной Африке, Индонезии, Индии и даже в Китае. В 1493 году папа римский выпустил буллу, закрепляющую торговлю в обеих Америках за Испанией, а торговлю в Азии — за Португалией. При этом разделе мира португальцы получили сахар, пряности и рабов. Англичане, впрочем, сильнее завидовали испанцам, нашедшим в Америке золото и серебро.

Со времен Генриха VII англичане мечтали о собственном Эльдорадо. Они очень надеялись, что страна сможет разбогатеть на американских металлах, но снова и снова терпели неудачу. Лучше всего у них получалось грабить испанцев на море и на суше — разумеется, благодаря мореходным навыкам. Уже в марте 1496 года Генрих VII, явно вдохновленный открытием четырьмя годами ранее Америки Колумбом во имя испанской короны, выдал венецианскому мореплавателю Джону Каботу патент, предоставляющий ему и его сыновьям возможность отправиться

под нашим флагом… в плавание за их собственный счет ко всем местам, областям и берегам восточного, западного и северного морей [но не южного, чтобы избежать конфликтов с испанцами] … чтобы искать, открывать и исследовать всяческие острова, страны, области и провинции язычников и неверных, остающиеся до сего времени неизвестными христианскому миру, в какой бы части света они ни находились… [и] покорять, занимать и владеть любыми поселениями, замками, городами и островами, которые они смогут покорить и занять, в качестве наших вассалов и наместников в этих местах, распространяя наш суверенитет и права на эти поселения, замки, города, острова и материки, обнаруженные таким образом.

Зависть англичан к империи лишь обострилась после Реформации, когда сторонники войны против католической Испании стали утверждать, что на Англии лежит религиозная обязанность построить протестантскую империю в пику “папистским” империям испанцев и португальцев. Ричард Хаклюйт, ученый елизаветинской эпохи, утверждал, что если папа римский мог дать Фердинанду и Изабелле право занимать за границами христианского мира “все острова и материки, найденные и те, которые будут найдены, открытые и те, которые будут открыты”, то на английском монархе лежит обязанность “возвеличения и распространения… веры” — протестантской. Таким образом, английская концепция империи была сформулирована в ответ на концепцию империи, которой следовали конкуренты.Империя англичан должна была основываться на протестантизме, испанцев — опиралась на католицизм.

Существовали и политические различия. Испанская империя была автократией. Располагая казной, полной американского серебра, король Испании мог уверенно стремиться к мировому господству. Для чего нужны эти деньги, как не для преумножения славы? В Англии же власть монарха никогда не была абсолютной. Ее ограничивали сначала богатая землевладельческая аристократия, а позднее — двухпалатный парламент. В 1649 году короля даже казнили за то, что он игнорировал политические требования парламента. Английские монархи, желавшие воевать, но зависимые от парламента в финансовом отношении, часто не имели иного выбора, кроме как полагаться на наемников. И все же в слабости английской короны таилась сила: поскольку политическая власть не концентрировалась в одних руках, подобное происходило и с богатством. Налоги могли взиматься только с одобрения парламента, и те, у кого были деньги, твердо знали, что монарх их ни у кого просто так не отнимет. Это было важным стимулом для предпринимателей.

Оставался вопрос, где Англии следует строить свою империю? В 1589 году кузен и тезка Хаклюйта раскрыл ему глаза.

Я увидел на столе [своего кузена] … карту мира. Он, увидев мой интерес, начал врачевать мое невежество, показывая разделение Земли на три части согласно древним воззрениям и, согласно новому и лучшему разделению, на большее число частей. Он указал мне указкой все известные моря, заливы, бухты, пути, мысы, реки, империи, королевства, герцогства и территории каждой части и перечислил их особые товары, имеющиеся в избытке, а также те, в которых есть нужда и которые в изобилии привозят… торговцы. От карты он привлек меня к Библии… где я прочитал, что сходящие в море на кораблях и творящие делания в водах многих видят дела Бога и Его чудеса в пучине, и проч.

Но вот что кузен Хаклюйта не смог показать, так это места, где могли остаться серебро и золото, на которые никто пока не претендовал. Первое документированное путешествие из Англии с целью поиска таких мест относится к 1480 году, когда судно, снаряженное оптимистами, вышло из Бристоля, надеясь отыскать “остров Бразил к западу от Ирландии”.

Джон Кабот (Джованни Кабото), венецианский моряк на английской службе, успешно пересек Атлантику, выйдя из Бристоля в 1497 году, но умер в следующем году в море. Он не сумел убедить англичан в том, что открыл новый путь в Азию (пунктом назначения его провальной экспедиции была “страна Сипангу” — Япония).

В 1501 году испанское правительство забеспокоилось, что английские “конкистадоры” обойдут их в Мексиканском заливе, и даже снарядило экспедицию, чтобы “остановить продвижение англичан в том направлении”. Но если бристольские моряки, такие, к примеру, как Хью Элиот, действительно к тому времени уже пересекли Атлантику, то земля, которой они достигли, была Ньюфаундлендом, и нашли они там отнюдь не золото. В 1503 году среди расходов двора Генриха VII значилась покупка “ястребов с острова Ньюфаундленд”. Огромный интерес для бристольских купцов представлял также промысел трески в том районе.

Богатство влекло и сэра Ричарда Гренвилла. Он стремился к южной оконечности Южной Америки, потому что, как он выразился в прошении, поданном в 1574 году, была “вероятность обретения в тех странах великих сокровищ — золота, серебра и жемчуга, — подобно тому, как другие правители получают их в таковых странах”. Три года спустя надежда на золото и серебро (не говоря уже о “пряностях, снадобьях, кошенили”) подвигла сэра Фрэнсиса Дрейка на поход в Южную Америку. Хаклюйт с энтузиазмом провозглашал: “Без сомнения, мы подчиним Англии все золотые копи Перу”. Экспедиции Мартина Фробишера 1576, 1577 и 1578 годов, как и многие прочие, были нацелены на поиск драгоценных металлов. Открытие и эксплуатация золотых, серебряных и медных рудников, согласно патенту, предоставленному сэру Томасу Гейтсу и его компаньонам в 1606 году, значились и среди целей колонизации Виргинии. Еще в 1607 году англичане питали надежду на то, что Виргиния “весьма богата золотом и медью”. То была idee fixe эпохи. Величие Испании, о котором писал сэр Уолтер Рэли в книге “Открытие богатой, обширной и прекрасной Гвианской империи…” (1596)» никак не было связано с “торговлей мешками с севильскими апельсинами… Именно индийское золото… угрожает всем нациям Европы и тревожит их”. Рэли отправился на Тринидад. В 1595 году он совершил набег на Сан-Хосе-де-Орунья и захватил там Антонио де Беррио-и-Орунья, который, как он верил, знал местоположение Эльдорадо. Сидя на зловонном корабле в дельте Ориноко, Рэли жаловался, что “не было тюрьмы отвратительнее и омерзительнее — особенно для меня, много лет имевшего хороший стол и разборчивого в еде”.

Страдания оправдали бы себя, если был бы найден желтый металл. Но, увы, этого не случилось. Фробишер привез домой одного пленного эскимоса, а мечты Рэли о Гвианской империи так и остались мечтами. Самое прекрасное, что он нашел на Ориноко, была женщина:

В жизни мне не доводилось видеть более красивую женщину — она была хорошего роста, черноглазая, дородная телом, с прекрасным лицом. В Англии я видел леди, так похожую на нее, что, если бы не различие в цвете кожи, я мог бы поклясться — это та самая[13].

Около устья реки Карони Рэли отыскал немного руды, но она оказалась не золотоносной. Как сообщила его жена, он возвратился в Плимут “с великой честью, но с малым богатством”. Королева была разочарована. Изучение руды, найденной в Виргинии Кристофером Ньюпортом, разбило все надежды. Сэр Уолтер Коуп 13 августа 1607 года сообщил лорду Солсбери: “Прежде мы известили вас о золоте, а теперь не можем дать ничего большего, чем медь. Вновь открытая земля — скорее Ханаан, чем Офир”. Три плавания в Гамбию в 1618-1621 годах ни к чему не привели, и 5,6 тысячи фунтов стерлингов были потрачены впустую.

Испанцы, захватившие Перу и Мексику, нашли серебро, много серебра. Англичане пробовали искать его в Канаде, Гвиане, Виргинии и Гамбии — и не преуспели. Оставалось одно: грабить испанских счастливцев. Именно так в 70-х годах XVI века Дрейк добывал деньги в Карибском море, а Хокинс — на Азорских островах в 1581 году. Золото было главной целью нападения Дрейка на Картахену и Санто-Доминго четыре года спустя. Вообще, когда у путешественников все шло не так (например, когда провалилась экспедиция сэра Хамфри Гилберта из Ирландии в Вест-Индию в 1578 году), оставшиеся в живых обычно прибегали к разбою, чтобы покрыть расходы. Рэли пытался финансировать экспедицию в Эльдорадо, послав своего капитана разграбить Каракас, Риоачу и Санта-Марту. В 1617 году Рэли предпринял еще одну попытку. Он убедил Якова I освободить его из Тауэра, где он сидел с 1603 года по обвинению в государственной измене, и, с трудом собрав тридцать тысяч фунтов стерлингов, снарядил эскадру. Но к тому времени испанский контроль над регионом усилился, и экспедиция окончилась неудачей. К тому же, вопреки данному королю обещанию не ссориться с испанцами, сын Рэли, Уот, напал на испанский город Сан-Томе — и поплатился за это жизнью. В результате морского похода Рэли удалось поживиться только двумя золотыми слитками из сундука губернатора Сан-Томе, несколькими серебряными посудинами, изумрудами, некоторым количеством табака — а также пленить индейца, который, как надеялся Рэли, знал местоположение “золотой залежи”. После возвращения в Англию Рэли, которого испанский посол вполне справедливо охарактеризовал как “пирата, пирата, пирата”, казнили. Он умер, веря в то, что не далее чем в трех милях от Сан-Томе есть золото. На эшафоте Рэли сказал: “Моим единственным намерением было добыть золото для Его Величества, и тех, кто шел со мной, и остальных соотечественников”.

Даже когда английские суда отправлялись на поиски товаров менее ценных, чем золото, столкновения с другими державами оказывались неизбежными. Когда в 60-х годах XVI века Джон Хокинс занялся работорговлей, это очень быстро вошло в противоречие с испанскими интересами.

Из неприкрытого пиратства возникла система каперства (приватирства) — частной морской войны. Столкнувшись с испанской угрозой (отнюдь не устраненной после разгрома Непобедимой армады), Елизавета I решила одобрить то, уже творилось. Таким образом, грабеж испанцев стал вопросом государственной политики. В 1585-1604 годах, во время войны с Испанией, от ста до двухсот кораблей ежегодно снаряжалось для нападения на испанцев в Карибском море. Ежегодная добыча составляла по меньшей мере двести тысяч фунтов стерлингов. Английские каперы нападали на любое судно, входящее в иберийские порты или их покидающее.

“Море — единственная империя, которая может принадлежать нам естественным образом”, — писал в конце XVII века Эндрю Флетчер из Сальтуна. В начале XVIII века Джеймс Томсон рассуждал о “империи морской, сулящей выгоду”. Приблизительно в течение века после гибели Непобедимой армады “морская империя” стала реальностью.

Почему англичане преуспели в пиратском ремесле? Потому что им приходилось туго. С одной стороны, из-за направления атлантических ветров и течений португальским и испанским судам почти не составляло труда преодолеть путь между Пиренейским полуостровом и Центральной Америкой. А вот в Северо-Восточной Атлантике ветры большую часть года дуют с юго-запада, то есть против хода судов, идущих из Англии в Северную Америку. Английским морякам, предпочитавшим каботажное плавание, понадобилось некоторое время на изучение искусства океанской навигации, усовершенствованное португальцами. Поход Дрейка, в 1586 году отправившегося из Картахены на Кубу, завершился возвращением в Картахену же шестнадцать дней спустя из-за собственных ошибок и недооценки магнитного наклонения.

Англичане отставали от иберийских народов и в кораблестроении. Португальцы с самого начала оказались лидерами гонки за скоростью. К концу XV века они сконструировали трехмачтовое судно с прямыми парусами на передней и средней мачтах и с треугольным (“латинским”) парусом на корме. Такое парусное вооружение позволяло легче брать галсы. Кроме того, португальцы стали строить каравеллы — суда, обшивка которых была выполнена вгладь, а не внакрой. Она не только обходилась дешевле, но и позволяла прорезать в корпусе водонепроницаемые пушечные порты. Проблема состояла в поиске оптимального соотношения маневренности и огневой мощи. В стрельбе иберийская каравелла была не в силах соперничать с венецианской галерой, поскольку последняя могла нести гораздо более мощную артиллерию. Генрих VIII убедился в этом в 1513 году, когда у берегов Бретани французские галеры потопили одно из его судов, повредили другое и убили лорд-адмирала. В 30-х годах XVI века венецианские галеры могли пускать ядра весом до шестидесяти фунтов, а английский и шотландский флоты получили суда типа каравеллы с палубами, на которых можно было размещать артиллерию, только в 40-х годах XVI века.

Однако англичане быстро наверстывали упущенное. Ко времени вступления на престол Елизаветы I основным английским судном стал галеон, конструкция которого постоянно совершенствовалась. Благодаря успехам в литейном деле повысилось и качество английских пушек. Генриху VIII приходилось завозить бронзовые орудия с континента. Теперь же изготовленные в Англии железные пушки стоили почти впятеро дешевле, хотя и были сложнее в производстве.

Так англичане приобрели техническое преимущество, которое удерживали несколько столетий. Они делали успехи и в навигации — благодаря реорганизации Тринити-хауса[14], изучению геометрии, лучшему пониманию сути магнитного наклонения, переводу голландских карт и таблиц (в таких книгах, как, к примеру, “Зерцало моряков” 1588 года), а также публикации исправленных карт (вроде “новой карты с добавлением Индий”, упомянутой в “Двенадцатой ночи” Шекспира).

Англичане первыми позаботились о здоровье корабельных экипажей. Болезни были серьезным препятствием для европейской экспансии. В 1635 году Люк Фокс так описал участь моряка: “Ничего, кроме терпения и страдания… Твердая постель, холодная солонина, беспокойный сон, заплесневелый хлеб, скисшее пиво, мокрая одежда, мечта об огне”. В дальнем плавании цинга представляла собой самую серьезную проблему, поскольку в обычном морском рационе не хватало витамина С. Команды были также уязвимы для пищевого отравления, чумы, сыпного тифа, малярии, желтой лихорадки, влажного берибери и дизентерии. Первым учебником по оказанию помощи на борту стала книга “Лечение больных в дальних странах” Джорджа Уэйт-сона (1598), хотя его советы помогли немногим: лечение основывалось на кровопускании и изменении диеты. Только в конце XVIII века в этой области наметился прогресс. Казалось, впрочем, что Британские острова готовы вечно рождать крепких мужчин, способных терпеть лишения. Одним из них был Кристофер Ньюпорт из Лаймхауса, который из простого моряка превратился в богатого судовладельца. Ньюпорт, потерявший руку в бою с испанцами, сколотил состояние, пиратствуя в Вест-Индии и ограбив город Табаско в Мексике в 1599 году. Так что случай Генри Моргана не был единичным.

* * *
Рейд Моргана в Гранаду был одной из многих подобных операций на испанской территории. В 1668 году Морган нападал на Пуэрто-дель-Принсипе на Кубе, Портобелло в современной Панаме, Кюрасао и Маракайбо. В 1670 году он захватил остров Санта-Каталина (ныне Провиденс), высадился на побережье материка и пересек Панамский перешеек, чтобы захватить саму Панаму[15]. Однако масштаб таких операций не следует преувеличивать. Нередко участвовавшие в них корабли лишь чуть-чуть превосходили гребные шлюпки. Самое крупное судно Моргана в 1668 году было не более пятидесяти футов длиной[16] и несло всего восемь орудий. Так что каперы не представляли особой опасности, хотя и мешали испанской торговле. И все же эти рейды сделали Моргана богатым человеком.

Удивительно, как именно распорядился Морган награбленными у испанцев песо. Ведь он мог вернуться в Монмутшир “сыном доброго джентльмена”, каковым он, по его словам, являлся. Вместо этого Морган вложил деньги в недвижимость, купив 836 акров земли на Ямайке, в долине Риоминьо (“долина Моргана”). Позднее он прибавил к своим владениям четыре тысячи акров в округе Сент-Элизабет. Эти земли идеально подходили для выращивания сахарного тростника. Империя началась с грабежа, но теперь природа британской экспансии стала меняться.

В 70-х годах XVII века британская корона потратила тысячи фунтов стерлингов на постройку укреплений для защиты гавани Порт-Ройала на Ямайке. Те стены еще стоят, хотя и гораздо дальше от моря, чем прежде: береговая линия изменилась из-за землетрясения 1692 года. Англичане считали эти инвестиции необходимыми, так как Ямайка быстро становилась чем-то большим, чем просто база буканьеров. Правительство получало солидный доход от пошлин на ввоз в Англию ямайского сахара. Остров превратился в первостепенный актив, который следовало защитить любой ценой. Примечательно, что за строительством в Порт-Ройале присматривал Генри Морган — теперь сэр Генри Морган. Через несколько лет после набега на Гранаду Морган стал не только крупным плантатором, но и вице-адмиралом, комендантом гарнизона Порт-Ройала, судьей Адмиралтейского суда[17], мировым судьей, даже вице-губернатором Ямайки. Бывшего капера наняли управлять колонией. Правда, Моргана в 1681 году сместили со всех постов после произнесенных им в подпитии “разного рода неуместных выражений”. И все же отставка была почетной. По случаю похорон бывшего пирата в августе 1688 года корабли в гавани Порт-Ройала салютовали, отдавая ему адмиральские почести.

Карьера сэра Генри Моргана прекрасно иллюстрирует эволюцию империи. Это был переход от пиратства к политической власти, которой было суждено навсегда изменить мир. Эта эволюция стала возможной благодаря некоторым радикальным переменам в самой Англии.


Сахарная лихорадка

Даниэль Дефо, сын лондонского купца и автор бестселлеров “Робинзон Крузо” и “Молль Флендерс”, был тонким наблюдателем. На его глазах, в начале XVIII века, в Англии зарождалось массовое потребительское общество. Дефо писал в трактате “Образцовый английский купец” (1725):

В Англии потребляют больше иноземных товаров… чем любая другая нация в мире… Ввозят к нам главным образом сахар и табак, потребление которых в Великобритании прежде едва ли можно было себе представить, и, кроме того, много хлопка, индиго, риса, имбиря, гвоздичного, или ямайского, перца, какао, или шоколада, рома и патоки.

Можно предположить, что возвышение Британской империи было в меньшей степени обусловлено протестантской трудовой этикой и английским индивидуализмом, чем пристрастием к сладкому. В течение жизни Дефо объем ежегодного импорта сахара удвоился. Спрос на него во многом обусловил потребительский бум. Со временем товары, прежде предназначавшиеся для богатой элиты, перестали быть редкими. Сахар был главной статьей британского импорта с 50-х годов XVIII века (тогда он обошел ввозной лен) до 20-х годов XIX века, когда ему пришлось уступить первенство хлопку-сырцу. К концу XVIII века в Англии средний размер потребления сахара на душу населения десятикратно превышал французский показатель (двадцать фунтов против двух). Интерес англичан к импортным товарам был гораздо сильнее, чем у других европейцев.

Английский потребитель очень любил смешать сахар с принимаемым перорально и вызывающим сильное привыкание наркотиком — кофеином — и сопроводить эту процедуру вдыханием другого вещества, вызывающего сильную зависимость, — никотином. Во времена Дефо чай, кофе, табак и сахар еще были в диковинку. И все эти товары нужно было ввозить из-за границы.

Первая письменная просьба англичанина о чашке чая содержится в письме, датированном 27 июня 1615 года: в нем г-н Р. Викхэм, агент Ост-Индской компании на японском острове Хирадо, просит своего коллегу, г-на Итона из Макао, прислать ему наилучший чай. Однако лишь осенью 1658 года в Англии появилась реклама будущего национального напитка. Она была опубликована в финансируемом из казны еженедельнике “Меркуриус политикус”, в неделю, заканчивающуюся 30 сентября, и звучала так: “Превосходный и одобренный всеми врачами китайский напиток, именуемый чаем… продается в 'Голове султанши', второй кофейне у Свитинга, рядом с биржей, в Лондоне”. Примерно в то же время Томас Гарравей, владелец кофейни, издал листовку “Точное описание выращивания, качеств и достоинств растения чай”. Автор заверял, что чай избавит от головной боли, сонливости, дурных снов, камней и песка в почках, запоров, излечит водянку, цингу, укрепит память и так далее. Гарравей сообщал, что “чай, принимаемый с самотечным медом вместо сахара, очищает почки и мочеточник, а с молоком и водой — предотвращает чахотку. Если у вас тучное тело, чай обеспечит вам хороший аппетит, а если вы объелись, чай вызовет мягкую рвоту”. Чай пила Екатерина Брагансская, португальская супруга Карла II (мы не знаем, по какой причине). Стихотворение Эдмунда Уоллера, сочиненное по случаю дня ее рождения, восхваляло чай — “друга Муз, который шлет нам чудодейственную помощь, гонит туман из головы и хранит спокойствие дворца души”. Двадцать пятого сентября 1660 года Сэмюэль Пипе выпил свою первую “чашку чая (китайского напитка)”.

Однако массовый потребительский рынок чая возник лишь в начале XVIII века, когда импорт чая в Англию достиг достаточного объема и цена его снизилась. В 1703 году судно “Кент” доставило в Лондон шестьдесят пять тысяч фунтов чая, что почти равнялось прежнему годовому импорту. Но настоящая революция произошла тогда, когда количество чая, предназначенного для домашнего потребления, возросло примерно с восьмисот тысяч (начало 40-х годов XVIII века) до двух с половиной миллионов фунтов (1746-1750). К 1756 году привычка пить чай распространилась настолько, что Иона Ханвей в своем сочинении “О чае” осудил ее (“Даже горничные губят свою молодость, распивая чай”). Сэмюэль Джонсон (“закоренелый, бесстыдный любитель чая”, как он себя охарактеризовал) опубликовал статью, в которой отстаивал противоположную точку зрения.

Еще больше споров вызвал табак, привезенный в Англию Уолтером Рэли и бывший одним из немногих плодов его неудачной попытки основать колонию Роанок. Как и в случае чая, поставщики табака рекламировали его целебные свойства. В 1587 году Томас Хериот, слуга Рэли, сообщал, что курение этой высушенной “травы” “удаляет лишнюю флегму и другие гуморы, открывает поры и протоки тела… Применение табака не только предохраняет его от закупорок, но и… в короткое время устраняет их, благодаря чему тело остается весьма здоровым и нечасто поддается злосчастным болезням, от которых мы в Англии нередко страдаем”. Одно из объявлений расхваливало способность табака “сохранить здоровье, преодолеть боль, усладить чувства и оказать помощь работающему мозгу”. Но убедить в этом торговцам удавалось не всех. Для короля Якова I (человека, во многих отношениях опередившего свое время) горящий табак был “отвратителен для глаз, омерзителен для носа, вреден для мозга и опасен для легких”. Масштабное культивирование табака в Виргинии и Мэриленде привело к падению его цены (между четырьмя и тридцатью шестью пенсами за фунт в 20-х — 30-х годах XVII века до примерно пенни за фунт в 60-х годах того же столетия, и так далее) и массовому потреблению. Если в 20-х годах табак употребляли только благородные люди, то в 90-х курение стало “обычаем, модой, всеобщим поветрием — у каждого пахаря была трубка”. В 1624 году Яков I отбросил сомнения и установил королевскую табачную монополию. Доход явно стоил “омерзительного” дыма, хотя монополия оказалась столь же бессильной, как и огульный запрет.

Новые импортные товары изменили не только экономику, но и образ жизни. Дефо в “Образцовом английском купце” упомянул модные новинки: “чайный столик у леди, кофейня у мужчин”. Людей в новых наркотиках привлекало сильнее всего то, что действовали они отлично от традиционного европейского наркотика — алкоголя. Алкоголь — это, по сути, успокаивающее средство. Глюкоза же, кофеин и никотин были для людей XVIII века эквивалентом современного амфетамина. Чай, кофе и табак обеспечили английскому обществу мощный “приход”. Можно сказать, что строительство империи подстегивал глюкозный, кофеиновый и никотиновый кайф.

В то же самое время Англия (особенно Лондон) стала центром распространения этих новых стимуляторов по всей Европе. К 70-м годам XVIII века около 85% объема импортированного в Британию табака и почти 94% кофе фактически реэкспортировалось, главным образом в Северную Европу. Отчасти это происходило из-за разности налогов: высокие ввозные пошлины ограничивали внутреннее потребление кофе, способствуя расцвету чайной торговли. Как и другие национальные особенности, предпочтение англичанами чая, а не кофе обусловлено налоговой политикой.

Перепродавая на континентальных рынках часть своего импорта из Вест- и Ост-Индии, британцы получали достаточно денег, чтобы удовлетворить устойчивый спрос в другой сфере. Важным компонентом нового консюмеризма стала “портновская революция”. В 1595 году Питер Стаббс отметил, что “ни один народ в мире не проявляет столько интереса к модным новинкам, как англичане”. Он имел в виду растущий потребительский спрос на новые виды ткани, который it началу XVII века привел к исчезновению целой отрасли законодательства — законов о расходах, определявших согласно положению в обществе, какую одежду англичанам и англичанкам следовало носить. Тот же Дефо в памфлете “У семи нянек дитя без глазу” писал, что

сельская простушка Джоан превратилась в изысканную лондонскую леди. Она может пить чай, нюхать табак и держаться столь же высокомерно, как благородные. Она носит фижмы, как ее хозяйка, а вместо прежней убогой нижней юбки из сермяги на ней отличная шелковая.

В XVII веке было только одно место, где разборчивая английская покупательница приобретала одежду. Индийские материи превосходили все прочие по орнаменту и выделке. Когда английские купцы начали привозить индийские шелка и ситцы домой, это привело к настоящему преображению нации. В 1663 году Пипе взял с собой жену Элизабет, чтобы сделать покупки в Корнхиле, одном из фешенебельных торговых районов Лондона, где “после того, как многое осмотрели, купили для жены ситец, то есть разукрашенный индийский коленкор для обивки ее новой комнаты, весьма симпатичный”. А когда сам Пипе позировал художнику Джону Хейлсу, он позаботился о том, чтобы взять напрокат модный индийский шелковый халат, или баньян. В 1664 году в Англию было ввезено до 250 тысяч штук набивного ситца. Почти таким же высоким спросом пользовались бенгальский шелк, шелковая тафта и белый хлопчатобумажный муслин. Дефо отметил 31 января 1708 года в “Уикли ревю”: “Они проникли в наши дома, наши гардеробы, наши спальни. Для занавесей, подушек, стульев, наконец, кроватей брали только коленкор или индийские ткани”.

Прелесть импортного текстиля состояла в том, что рынок его был фактически неограниченным. Человек в состоянии потребить конечный объем чая или сахара, а вот стремление людей к новой одежде не имело (и не имеет) предела. Индийский текстиль, который могла позволить себе даже служанка вроде “сельской простушки” у Дефо, означал, что англичане, пристрастившиеся к чаю, не только чувствовали себя лучше, но и лучше выглядели.

Эта импортная экономика была устроена относительно просто. У английских купцов XVII века было не так уж много вещей, которые они могли предложить индийцам и которые индийцы не могли производить самостоятельно. Поэтому вместо того, чтобы обменивать английские товары на индийские, они оплачивали свои покупки звонкой монетой, вырученной от торговли в других местах. Сейчас, говоря о глобализации, мы имеем в виду интеграцию мирового рынка. Но в одном важном отношении глобализация XVII века отличалась от нынешней. Доставка монеты в Индию, а товаров — домой, да даже и простая передача указаний означали поездки туда и обратно на расстояние примерно двенадцать тысяч миль, причем на каждом шагу корабль подстерегали опасности — бури, скалы и мели, пираты.

Однако самая серьезная угроза исходила не от пиратов, а от других европейцев, делавших то же самое, что и англичане. Азии суждено было стать сценой ожесточенной битвы за рынки.

То была глобализация с канонерками.


Так, как голландцы

Широкая бурая река Хугли — самый большой рукав дельты Ганга. Это одна из исторических торговых артерий Индии. От ее устья в Калькутте можно отправиться вверх по течению до слияния Хугли с Гангом, а далее в Патну, Варанаси, Аллахабад, Канпур, Агру и Дели. В другом направлении лежит Бенгальский залив, где дуют муссоны и пассаты, где проходят маршруты в Европу. Когда европейцы приехали в Индию торговать, река Хугли — экономические ворота субконтинента — была одним из главных пунктов их назначения.

Несколько разрушающихся зданий в Чинсуре, севернее Калькутты, — вот и все, что осталось сейчас от первой индийской фактории одной из крупнейших торговых фирм в истории: Ост-Индской. Более ста лет она доминировала на рынках Азии, почти монополизировав торговлю многими товарами — от пряностей до шелка. Я говорю о голландской Ост-Индской компании (Wereenigde Oostindische Compagnie). Обветшавшие ныне виллы и склады Чинсуры были построены не для англичан, а для купцов из Амстердама, которые делали в Азии деньги еще до прихода англичан.

Голландская Ост-Индская компания была основана в 1602 году. Тогда шла полномасштабная финансовая революция, превратившая Амстердам в наиболее динамично развивающийся город Европы. С тех пор как в 1579 году голландцы избавились от испанского владычества, они шли в авангарде европейского капитализма. Голландцы создали систему государственных займов, которая позволяла правительству одалживать у населения деньги под низкий процент. Голландцы придумали прототип современного центрального банка. Голландская валюта была твердой, а система налогообложения, основанная на акцизах, — простой и действенной. Сама Ост-Индская компания представляла собой веху в истории корпоративных организаций. К 1796 году, когда компания была ликвидирована, она ежегодно выплачивала в среднем 18% дивидендов на первоначально вложенный капитал.

Правда, группа лондонских торговцев уже собрала тридцать тысяч фунтов стерлингов, чтобы “совершить вояж… к Восточной Индии и прочим островам и странам поблизости”, если они смогут получить королевскую монополию. Правда и то, что в сентябре 1600 года Елизавета I предоставила “Компании лондонских купцов, торгующих с Ост-Индией” пятнадцатилетнюю монополию на торговлю, а в следующем году первая эскадра из четырех судов пришла на Суматру. Однако голландцы торговали с Индией, плавая вокруг Африки, с 1595 года. К 1596 году они закрепились в Бантаме, на острове Ява, откуда в 1606 году в Европу отправился первый груз китайского чая. Кроме того, голландская Ост-Индская компания была постоянно действующим акционерным обществом, в отличие от английской компании, которая не была постоянной до 1650 года. Несмотря на то, что голландская компания была основана на два года позднее английской, она быстро заняла доминирующее положение в прибыльной торговле пряностями с Молуккскими островами (что некогда было португальской монополией). Дело в том, что голландский бизнес оказался масштабнее. Голландцы были в состоянии снарядить в Азию кораблей почти впятеро больше, чем португальцы, и вдвое больше, чем англичане. Это было обусловлено отчасти тем, что, в отличие от английской компании, голландская вознаграждала управляющих, исходя из дохода, а не из чистой прибыли, что поощряло расширение бизнеса. В XVII веке голландцы расширили зону своего влияния, основав базы в Масулипатнаме на восточном побережье Индии, в Сурате на северо-западе субконтинента, в Джафне на острове Цейлон. К 80-м годам XVII века, однако, большую часть груза, отправляемого домой, составлял текстиль из Бенгалии. Казалось, Чинсура станет столицей Голландской Индии.

В других отношениях две Ост-Индские компании имели много общего. Их не следует сравнивать с современными транснациональными корпорациями. Они походили на лицензируемые государством монополии, однако все же были устроены сложнее братства буканьеров. Голландские и английские купцы сумели объединить ресурсы, организовав крупные и очень рискованные предприятия, действовавшие под защитой государства. В то же время эти компании позволили правительствам “приватизировать” заморскую экспансию, приняв на себя существенный риск. Если эти компании делали деньги, то у них также можно было забирать часть дохода или, чаще, брать ссуды в обмен на продление лицензии. В то же время частные инвесторы могли быть уверены в том, что их компаниям гарантирована стопроцентная доля рынка.

Ост-Индская компания не была единственной английской организацией этого рода. Общество “купцов-искателей для открытия неизвестных и до этого обычно не посещаемых морским путем стран, областей, островов, владений и княжеств” (основано в 1555 году) под названием Московской компании торговало с Россией. В 1592 году в результате слияния Венецианской и Турецкой компаний появилась Левантийская компания. В 1588 и 1592 годах были пожалованы хартии компаниям, желающим монопольно торговать с Сенегамбией и Сьерра-Леоне (Западная Африка). В 1618 году была образована Гвинейская компания (Общество лондонских купцов-искателей, торгующих с портами Африки), которая в 1631 году получила хартию на монополию на всю торговлю с Западной Африкой в течение тридцати одного года. В 1660 году появилась могущественная Королевская Африканская компания (Компания королевских предпринимателей, торгующих с Африкой), с монополией, рассчитанной на тысячелетний срок. Это предприятие оказалось особенно прибыльным, поскольку в Африке англичане нашли, наконец, золото (хотя, в конечном счете, главный экспортный товар этого региона составляли рабы). В радикально отличных климатических условиях действовала Компания Гудзонова залива (“Благородная компания авантюристов Англии, торгующих в Гудзоновом заливе”), основанная в 1670 году для монополизации торговли канадской пушниной. В 1695 году шотландцы в подражание англичанам основали Шотландскую компанию по торговле с Африкой и обеими Индиями. В 1710 году появилась Компания Южных морей, стремившаяся монополизировать торговлю с Испанской Америкой.

Но занимали ли эти монополии действительно исключительное положение на рынке? Ни у одной из Ост-Индских компаний не могло быть монополии на азиатскую торговлю. Учитывая географическую близость голландского и английского рынков, идея разделить товарные потоки, идущие в Лондон и в Амстердам, была абсурдной. Обосновавшись в 1613 году в Сурате, на северо-западном побережье Индии, английская Ост-Индская компания стремилась захватить часть рынка пряностей. А его характер был таков, что преуспеть она могла, лишь вытеснив с рынка конкурентов-голландцев. По словам современного политэконома Уильяма Петти, существовала “лишь определенная доля мировой торговли”. Директор английской Ост-Индской компании Джозайя Чайльд надеялся, что “другие нации, конкурирующие с нами в этом [бизнесе], не вырвут его у нас, и мы сможем развивать его, ослабляя их”. Это игра с нулевой суммой — сущность меркантилизма. С другой стороны, если бы спрос на пряности был эластичным, то увеличение объема поставок в Англию привело бы к снижению европейских цен. Первые экспедиции англичан в Сурат принесли более чем двукратный доход. Но затем англо-голландское соревнование привело к предсказуемому результату: цены пошли вниз. Те, кто вложил деньги в акционерный капитал Ост-Индской компании в 1617-1632 годах (1,6 миллиона фунтов стерлингов), потеряли их.

Поэтому попытки англичан торговать с Востоком почти неизбежно привели к конфликту, тем более что торговля пряностями тогда приносила голландской Ост-Индской компании три четверти ее дохода. Вспышка насилия произошла в 1623 году, когда голландцы убили на Амбоине десять английских купцов. В 1652-1674 годах англичане трижды воевали с голландцами. Главной целью этих кампаний было установление контроля над морскими путями в Западной Европе, ведущими не только в Ост-Индию, но и в Балтийское море, Средиземноморье, Северную Америку и Западную Африку. Мало кто воевал исключительно во имя коммерции. Англичане, полные решимости достичь господства на море, более чем вдвое увеличили свой торговый флот, всего за одиннадцать лет (1649-1660) построив не менее 226 судов. В 1651 и 1660 годах были приняты Навигационные акты, предписывающие, чтобы товары из английских колоний в Англию ввозили английские суда, а не, например, голландцы, контролировавшие морские перевозки грузов.

И все же, несмотря на первоначальные успехи англичан, голландцы взяли над ними верх. Английские фактории на побережье Западной Африки были почти полностью уничтожены. В июне 1667 года голландский флот вошел в Темзу, занял Ширнесс, по реке Медуэй дошел до Чатема и Рочестера, где сжег английские суда и верфи. В конце Второй англо-голландской войны британцы были изгнаны из Суринама, а в 1673 году временно оставили Новый Амстердам (теперь Нью-Йорк). Для многих это стало неожиданностью: ведь население Англии в два с половиной раза превышало голландское, да и ее экономика была мощнее. Во время третьей войны англичане также пользовались поддержкой Франции. Однако превосходная финансовая система позволила голландцам нанести удар сопернику, относящемуся к иной весовой категории.

В то же время расходы на неудачные войны стали неподъемными для английской казны. Даже правительство оказалось на краю банкротства: в 1671 году Карл II был вынужден наложить мораторий на некоторые правительственные долги. У этого финансового переворота были глубокие политические последствия, поскольку связи между Сити и политической элитой в Британии никогда не были теснее, чем в правление Карла II. Англо-голландские войны вызвали переполох не только в залах заседаний в Сити, но и в королевских дворцах, и в величественных домах аристократии. Герцог Камберлендский был одним из учредителей Королевской Африканской компании, а позднее управляющим Компании Гудзонова залива. Герцог Йоркский, будущий король Яков II, был управляющим Новой королевской африканской компании, основанной в 1672 году, после того как голландцы уничтожили ее предшественницу. В 1660-1683 годах Ост-Индская компания передала Карлу II 324 150 фунтов стерлингов в качестве “добровольного вклада”. Беспощадная конкуренция с голландцами мешала партии реставрации. Нужно было найти альтернативу. Решением стало, как это часто бывает в бизнесе, слияние компаний — но не Ост-Индских.

Летом 1688 года, испытывая недоверие к католичеству Якова II и опасаясь его политических амбиций, могущественная английская аристократия организовала успешный переворот. Примечательно то, что аристократов поддержали купцы Сити.

Заговорщики призвали голландского статхаудера Вильгельма III Оранского захватить Англию. Яков II был изгнан. Почти бескровную “Славную революцию” обычно представляют политическим событием, окончательно закрепившим британские свободы и конституционную монархию. Однако эти события можно расценить и как слияние фирм. Вильгельм III Оранский фактически стал новым “исполнительным директором” Англии, а голландские бизнесмены — главными акционерами английской Ост-Индской компании. Люди, организовавшие “Славную революцию”, осознавали, что не нуждаются в поучениях голландцев по части религии или политики: у англичан уже были протестантство и парламент. Однако голландцы могли обучить их финансовому делу.

Англо-голландское слияние 1688 года дало британцам многие важные финансовые институты, созданные голландцами. В 1694 году для валютного регулирования и управления государственными заимствованиями был учрежден Английский банк, почти аналогичный успешному Амстердамскому банку (Amsterdam Wisselbank), основанному восьмьюдесятью пятью годами ранее. Лондон также воспринял голландскую систему государственного долга, обслуживаемого через фондовую биржу, где можно было легко купить и продать долгосрочные облигации. Это позволило английскому правительству делать значительные заимствования по низким процентным ставкам и облегчало осуществление крупномасштабных проектов, например ведение войны. Проницательный Дефо быстро понял, что может дать стране дешевый кредит:

Кредит ведет войну и заключает мир, пополняет армии, снаряжает флоты, дает сражения, осаждает города. Одним словом, называть мускулами войны справедливее его, а не деньги… Кредит заставляет солдата сражаться без платы, армии — идти без провианта… он — неприступная крепость… он выдает бумагу за деньги… и по требованию кладет в казну и банки сколько угодно миллионов.

Развитые финансовые институты позволили Голландии не только финансировать свою внешнюю торговлю, но и защищать ее силами первоклассного военно-морского флота. Теперь эти институты должны были заработать в Англии — в гораздо большем масштабе.

Англо-голландское слияние позволило англичанам заметно увереннее действовать на Востоке. В результате сделки голландцам досталась Индонезия и торговля пряностями, а англичанам — развивающаяся торговля индийским текстилем. Это оказалось выгодно английской компании, поскольку рынок текстиля стремительно перерастал рынок пряностей. Выяснилось, что спрос на перец, мускатный орех, мускатный цвет, гвоздику и корицу, от торговли которыми зависело благосостояние голландской компании, гораздо менее эластичен, чем спрос на ситец и хлопок. Это стало одной из причин того, что к 20-м годам XVIII века доходы английской Ост-Индской компании сравнялись с доходами голландского конкурента, и если первая в 1710-1745 годах несла убытки в течение всего двух лет, то прибыли второй неуклонно снижались. Главный офис британской Ост-Индской компании теперь находился на улице Лиденхолл. Здесь происходили встречи двух руководящих органов компании — собрания директоров (обладатели акций на сумму не менее двух тысяч фунтов стерлингов) и собрания владельцев (обладатели акций на сумму не менее тысячи фунтов стерлингов). Наглядными символами доходности компании стали огромные склады для индийских тканей в лондонском районе Бишопсгейт.

Переход от торговли пряностями к текстилю также подразумевал перенесение базы Ост-Индской компании. Сурат потерял свое былое значение. Были основаны три фактории, вокруг которых выросли некоторые из самых густонаселенных городов Азии. Первая фактория была учреждена на юго-восточном побережье Индии — сказочном Коромандельском берегу. Там, на береговом участке, приобретенном в 1630 году, компания построила форт, который, как будто чтобы подчеркнуть его английскость, был назван фортом Святого Георгия[18]. Здесь возник Мадрас. Более тридцати лет спустя, в 1661 году, Англия приобрела у Португалии Бомбей — в качестве доли приданого Екатерины Брагансской, супруги Карла II. Наконец, в 1690 году, компания основала форт в Сутанути, на восточном берегу реки Хугли. Затем он был объединен с двумя другими поселениями, вместе образовавшими Калькутту.

Сегодня еще можно увидеть остатки этих факторий. Более или менее цел форт в Мадрасе — с церковью, плацем, домами и складами. В его планировке нет ничего необычного. Португальцы, испанцы и голландцы строили свои фактории почти так же. Но после компромисса, достигнутого англичанами и голландцами, такие места, как Чинсура, остались в прошлом. Будущее было за Калькуттой.

* * *
Едва избавившись от конкурентов-голландцев, Ост-Индская компания столкнулась с гораздо более коварными соперниками — с собственными служащими. Экономисты называют ситуацию, когда владельцы компании испытывают неустранимые трудности в управлении служащими, агентской проблемой (проблемой “принципал — агент”). Трудности растут пропорционально расстоянию между теми, кому принадлежат акции, и наемными работниками.

Здесь следует сказать несколько слов не только о расстоянии, но и о ветрах. Около 1700 года плавание из Бостона в Англию занимало четыре-пять недель (обратная дорога — пять-семь недель). Путь до Барбадосазанимал около девяти недель. Из-за ветров торговля подчинялась сезонному ритму: суда уходили в Вест-Индию в ноябре-январе, а в Северную Америку — с середины лета до конца сентября. Но плавание в Индию и обратно длилось гораздо дольше: на поездку из Англии в Калькутту через Кейптаун требовалось в среднем около полугода. В Индийском океане с апреля по сентябрь дуют юго-западные ветра, с октября по март — северо-восточные. В Индию надо было отправляться весной, вернуться же домой, в Англию, можно было только осенью.

Долгие плавания между Азией и Европой делали монополию Ост-Индской компании одновременно и затруднительной, и легко осуществимой. В отличие от торговли с Северной Америкой, в индийской торговле малые компании не могли составить конкуренцию крупным. К 80-м годам XVII века сотни компаний возили товары в Америку и Карибский регион и обратно. В то же время издержки и риск шестимесячного плавания в Индию поощряли концентрацию торговли в руках одной крупной компании. Однако эта крупная компания испытывала трудности с контролем над сотрудниками, поскольку им требовалось полгода только для того, чтобы добраться до места работы. Директивы шли так же долго. Поэтому служащие Ост-Индской компании пользовались значительной автономией. На самом деле большинство их находилось совершенно без присмотра со стороны лондонского начальства.

А поскольку жалование сотрудников компании было относительно скромным (писарю платили пять фунтов стерлингов в год — не намного больше, чем домашней прислуге в Англии), большинство их не стеснялись вести бизнес на стороне, за собственный счет. Позднее это прозвали “старыми добрыми экономическими принципами Лиденхолл-стрит: маленькое жалование и огромный приработок”. Иные пошли еще дальше: забросили работу в компании и сосредоточились на собственном бизнесе. Эти нарушители монополии были сущей бедой для директоров в Лондоне.

Главным нарушителем оказался сын дорсетского священнослужителя Томас Питт, который поступил на работу в Ост-Индскую компанию в 1673 году. Добравшись до Индии, Питт попросту скрылся. Он начал покупать товары у индийских купцов и отправлять их в Англию за собственный счет. Правление компании настаивало на том, чтобы Питт (“отчаянный молодой человек с заносчивым, раздражительным, отчаянным характером, который не удержится от нанесения любого вреда, который только сможет причинить”) вернулся домой. Питт, однако, игнорировал эти требования. Он вошел в сговор с руководящим сотрудником компании в Бенгальском заливе, Маттиасом Винсентом, на племяннице которого женился. Представ наконец перед судом, Питт пошел на сделку с компанией, заплатив пеню в четыреста фунтов (сумма к тому времени была для него пустяковой).

Такие фигуры, как Питт, были очень важны для торговли. Наряду с официальной коммерцией, которую вела компания, бурно развивалось частное предпринимательство. Это подрывало монополию Ост-Индской компании на англо-азиатскую торговлю. Вполне вероятно и то, что без нарушителей монополия, возможно, не расширила бы так скоро торговлю между Британией и Индией. Действительно, сама компания со временем поняла, что нарушители (даже строптивец Питт) могут быть подмогой, а не помехой в делах.

* * *
Не стоит думать, будто англо-голландское слияние отдало Индию в руки английской Ост-Индской компании. И голландские, и британские купцы были незначительными фигурами этой обширной азиатской империи. Мадрас, Бомбей и Калькутта были не более чем крошечными факториями на окраине Обширного, экономически развитого субконтинента. Англичане тогда были паразитами, кормившимися благодаря партнерству с индийскими бизнесменами: мадрасскими дубаши, бенгальскими баньянами. Центром политической власти в то время была делийская крепость Лал-Кила, резиденция Великого Могола, мусульманского “повелителя вселенной”.

Предки императора, пришедшие в XVI веке в Индию с севера и покорившие ее, с тех пор управляли большей частью субконтинента. Английские путешественники вроде сэра Томаса Роу могли позволить себе с пренебрежением отозваться об увиденном в Дели (“Религий бесчисленное множество, закона ни одного; чего можно ждать от такого беспорядка?” — такой вердикт вынес Роу в 1615 году), однако империя Великих Моголов была богатым и могущественным государством, затмевавшим европейские страны. В 1700 году население Индии было в двадцать раз больше населения Британии. Доля Индии в мировом производстве тогда оценивалась в 24%, Британии — в 3%. Мысль о том, что однажды Британия сможет править Индией, показалась бы человеку, посетившему Дели в конце XVII века, нелепой.

Ост-Индская компания могла вести торговлю только с позволения Великого Могола и с согласия его наместников. А они были не всегда благосклонны к англичанам. Совет директоров компании жаловался:

[Местные] губернаторы ловко… третируют нас, вымогают все, что им захочется… осаждая наши фактории[19] и останавливая наши судна на Ганге. Они… будут так поступать и впредь, до тех пор, пока мы не дадим почувствовать свою власть, поскольку за нами истина и правосудие.

Это было легче сказать, чем сделать. Ублажать императора — вот была главная задача Ост-Индской компании, так как утрата его расположения означала бы потерю денег. Следовало наносить визиты ко двору Великих Моголов. Представители компании должны были склоняться перед Павлиньим троном во дворце Дивани-Ам. Нужно было заключать сложные соглашения и давать взятки. Для этого требовались люди, которые были столь же искусны в махинациях, как и в купле-продаже.

В 1698 году компания решила послать в Мадрас в качестве губернатора форта Святого Георгия — кого бы вы думали? — Томаса Питта. Его жалование составляло двести фунтов в год, однако в контракте было недвусмысленно сказано, что губернатор вправе вести дела и на стороне. Удачливый браконьер превратился в опытного егеря (который имел право заниматься браконьерством). Питту почти немедленно пришлось улаживать острый дипломатический кризис. Император Аурангзеб не только наложил запрет на торговлю с европейцами, но и повелел их задерживать, а товары — конфисковать. Питту пришлось одновременно вести переговоры с Аурангзебом и защищать форт Святого Георгия от Дауд-хана, наваба Карнатика, который поспешил выполнить указ своего императора.

К 40-м годам XVIII века, однако, императорская власть ослабела. В 1739 году персидский владыка Надир-шах Афшар разграбил Дели. После 1747 года афганцы во главе с Ахмед-шахом Абдали неоднократно вторгались в северную Индию. Вдобавок бывшие наместники Великих Моголов (вроде наваба Аркота и низама Хайдарабада) основывали собственные государства. На западе правили маратхи, независимые от Дели. Индия входила в фазу междоусобных войн, которые англичане позднее пренебрежительно охарактеризуют как “анархию”: доказательство того, что индийцы якобы неспособны управлять самостоятельно. На самом деле индийская междоусобица мало чем отличалась от борьбы за господство над Габсбургской Европой, которая бушевала с XVII века. Угроза с севера вынуждала индийских правителей совершенствовать систему управления и налогообложение, чтобы держать большие регулярные армии. Так поступали и их европейские коллеги.

Поселения европейцев в Индии всегда были укрепленными. Теперь, в смутные времена, они должны были иметь значительные гарнизоны. Ост-Индская компания, которая не могла набрать достаточно людей из служащих-англичан, стала создавать собственные подразделения из представителей воинских каст субконтинента (кунби на западе, раджпутов и браминов в долине Ганга, и так далее), вооружать их и отдавать под начало английских офицеров. Теоретически это была служба безопасности, предназначенная для защиты активов компании в случае войны. На деле же это была настоящая частная армия, без которой ведение бизнеса скоро стало невозможным. Теперь у Ост-Индской компании были собственные поселения, дипломаты и даже вооруженные силы. Она начинала все сильнее походить на самостоятельную державу. В этом заключалось различие между Европой и Азией. Европейские державы могли беспощадно сражаться друг с другом, но победительницей могла стать только одна из них. Когда боролись индийские государства, победителем могла стать и сторонняя сила. Но какая?


Люди и корабли

Джинджи — одна из самых впечатляющих крепостей в Карнатике. Выстроенная на склоне горы, вздымающейся из тумана долин, она господствует над внутренней частью Коромандельского берега. Но в середине XVIII века здешний гарнизон не был британским. Не принадлежала крепость и местным правителям. Джинджи был в руках французов.

Англо-голландский конфликт был по сути коммерческим: только бизнес, соревнование за положение на рынке. Конфликт же с Францией — глобальный вариант Столетней войны — определял, кто будет управлять миром. И итог этого состязания отнюдь не был предрешен.

* * *
Говорят, французский министр просвещения точно знает, что преподают в любой вверенной его попечению школе. Все французские школьники обучаются по одной и той же программе. Они изучают один и тот же курс математики, литературы, истории, философии. Поистине имперский подход к образованию! И он применяется как во французском лицее в Пондишери, так и в парижских учебных заведениях. Если бы в 50-х годах XVIII века ситуация сложилась иначе, то, вероятно, школы по всей Индии были бы такими же. И, возможно, мировым lingua franca[20] стал бы французский, а не английский язык.

Представить это не так уж сложно. Безусловно, англо-голландское слияние усилило Англию, а еще одно слияние, произошедшее в 1707 году, породило новое грозное юридическое лицо — Соединенное Королевство (название, использованное Яковом I для обозначения захвата Англией Шотландии, а также оправдания владычества шотландца над англичанами). К концу Войны за испанское наследство (1701-1714) новое государство, бесспорно, было ведущей морской державой Европы. Приобретя Гибралтар и порт Маон на острове Менорка, Великобритания получила возможность контролировать ворота Средиземноморья. В то же время Франция оставалась главной силой в континентальной Европе. В 1700 году французская экономика была вдвое мощнее британской, а население Франции почти втрое превышало население Великобритании. Как и Британия, Франция стремилась заполучить заморские земли. У нее уже были Луизиана и Квебек в Америке — “Новая Франция”. Французские “сахарные острова”, например Мартиника и Гваделупа, были среди богатейших в Карибском море. В 1664 году французы учредили собственную Ост-Индскую компанию (Compagnie des Indes Orientates) с базой в Пондишери — немного южнее английского поселения в Мадрасе. Опасность того, что Франция победит Британию в борьбе за глобальное господство, оставалась реальной почти столетие. По словам автора “Критикал ревю” (1756),

каждый бритт должен знать о честолюбивых замыслах Франции, ее вечном стремлении к мировому господству, ее непрерывных посягательствах на достояние соседей… Наша торговля, наши свободы, наша страна — нет, вся остальная часть Европы — [находятся] в постоянной опасности: стать жертвой общего врага, всемирного обжоры, который, если представится возможность, проглотит земной шар целиком.

Правда, в коммерческом отношении французская Ост-Индская компания не представляла для англичан значительной угрозы. В первом своем воплощении она потеряла значительную сумму денег, несмотря на правительственные субсидии, и в 1719 году ее учредили повторно. Французская компания, в отличие от английской, находилась под государственным контролем. Ею управляли аристократы, которые мало заботились о торговле и много — о политике силы. Таким образом, форма, которую приняла французская угроза, не была похожа на голландскую. Голландцы стремились приобрести долю рынка. Французам нужна была территория.

В 1746 году Жозеф Франсуа Дюплекс, французский губернатор Пондишери, решил бросить вызов английскому присутствию в Индии. Дневник его индийского переводчика Ананды Ранги Пиллаи описывает настроения французов накануне выступления Дюплекса: “Общественное мнение гласит, что удача теперь на стороне французов… Говорят, что Фортуна оставила Мадрас, чтобы поселиться в Пондишери”. Дюплекс уверял, что “английская компания прекратит свое существование. Она уже долго сидит без денег, они отданы в долг королю, а его свержение неизбежно. Поэтому потеря капитала… приведет к краху компании. Попомните мои слова. Вы очень скоро поймете, что мое пророчество сбылось”. Двадцать шестого февраля 1747 года, записал Пиллаи, “французы бросились на Мадрас… как лев устремляется на стадо слонов… Они захватили форт, водрузили флаг на валу, овладели городом и воссияли в Мадрасе как солнце, которое шлет лучи по всему миру”.

Ост-Индская компания опасалась, что понесет значительный ущерб от французского конкурента. Согласно сообщению, полученному лондонскими директорами, французы стремились “ни к чему иному, как к вытеснению нас из торговли на этом побережье [район Мадраса], а постепенно изо всей торговли с Индией”.

Однако Дюплекс выбрал неудачное время. Окончание войны за Австрийское наследство в Европе, завершившейся Аахенским миром (1748), вынудило его оставить Мадрас. Затем, в 1757 году, военные действия между Британией и Францией возобновились — в беспрецедентном масштабе.

Семилетняя война (1756-1763) была похожа на мировую. Как и глобальные конфликты XX века, она вспыхнула в Европе. Воевали все: Британия и Франция, Пруссия и Австрия, Португалия и Испания, Саксония и Ганновер, Россия и Швеция. Однако пушки гремели и далеко от европейских берегов: от Коромандельского берега до Канады, от Гвинеи до Гваделупы, от Мадраса до Манилы. Индийцы и индейцы, африканские рабы и американские колонисты — все участвовали в войне. Под угрозой было будущее империи. Вопрос стоял так: чьим будет мир — французским или английским?

Человеком, который стал определять британскую политику в этом Армагеддоне эпохи Ганноверской династии, был Уильям Питт. Неудивительно, что тот, чье фамильное состояние опиралось на англо-индийскую торговлю, не имел никакого намерения уступить позиции Британии ее старейшему европейскому конкуренту. Будучи внуком Томаса Питта, он думал о войне в глобальном масштабе. В этом он положился на флот и верфи, дававшие Англии преимущество перед соперниками. И пока пруссаки, союзники англичан, связывали в Европе силы французов и их союзников, британский флот громил французский, предоставив британским сухопутным силам захват неприятельских колоний. Таким образом, ключом к победе англичан стало господство на море. Питт, выступая в Палате общин в декабре 1755 года (раньше, чем война была объявлена, но позднее момента, когда она коснулась колоний), выразился так:

Наш флот должен быть полностью укомплектован, насколько возможно, прежде, чем мы объявим войну… Когда, как не теперь, на грани войны, нам необходимо использовать любой способ, который только можно помыслить, чтобы привлечь способных и опытных моряков на службу Его Величества? Открытая война уже идет: французы напали на войска Его Величества в Америке, и в ответ корабли Его Величества напали на корабли французского короля в той же части света. Разве это не открытая война? Если мы не избавим территории наших индейских союзников, да и наши собственные, в Америке, от всех французских крепостей, всех французских гарнизонов, мы можем лишиться своих плантаций.

Питт добился от парламента решения рекрутировать пятьдесят пять тысяч моряков. Он довел численность линейных кораблей до ста пяти (у французов было семьдесят). Королевские верфи стали крупнейшим в мире промышленным предприятием с тысячами работников.

Политика Питта учитывала растущее экономическое могущество Британии. В судостроении, металлургии и литье пушек страна теперь была явным лидером. Править морями англичанам помогала не только техника, но и наука. Во время кругосветного плавания эскадры Джорджа Ансона в 40-х годах XVIII века лекарства от цинги еще не знали, а Джон Харрисон еще работал над третьим вариантом своего хронометра, предназначенного для определения долготы в море. Множество моряков умирало, флот часто терял корабли. Однако к 1768 году, когда Джеймс Кук отправился на “Индеворе” исследовать юг Тихого океана, Харрисон уже получил премию от Совета по изысканию способов определения долготы в море, а моряки Кука уже ели квашеную капусту, чтобы не заболеть цингой. Союз науки и политики символизировали присутствие на борту “Индевора” натуралистов (в том числе ботаника Джозефа Банкса), а также двойная миссия капитана Кука: во-первых, распространение суверенитета Британии на Австралазию (этого жаждало Адмиралтейство), во-вторых, исследование прохождения Венеры через диск Солнца (этого желало Королевское общество).

При этом дисциплина на флоте оставалась жесткой. В начале войны адмирала Джона Бинга расстреляли за то, что он оказался не в состоянии отбить у французов Менорку, чем нарушил ст. 12 Инструкций по кораблевождению и ведению боя:

Достоин смерти тот командир, который… не предпримет все от него зависящее, чтобы захватить или уничтожить каждое судно, с которым он должен был сражаться и помогать и облегчать положение каждому судну Его Величества, которое будет в этом нуждаться.[21]

Стойкие мужчины вроде сэра Джорджа Покока, кузена Бинга, прогнали французский флот от берегов Индии. Стойкие мужчины вроде Джеймса Кука помогли генералу Вольфу пройти по реке Святого Лаврентия, чтобы напасть на Квебек. Стойкие мужчины вроде Джорджа Ансона (ставшего первым лордом Адмиралтейства) руководили блокадой французского побережья — возможно, самой ясной в той войне демонстрацией превосходства англичан на море.

В ноябре 1759 года наконец появился французский флот, отчаянно стремившийся осуществить вторжение в Англию. Его ждал сэр Эдвард Хоук. При усиливающемся шторме он загнал французов в бухту Киберон на южном побережье Бретани, где и разгромил их: две трети вражеских кораблей было потоплено или захвачено. Вторжение сорвалось. Британское превосходство на море стало абсолютным. Теперь поражение французов было предрешено, поскольку, перерезав коммуникации между Францией и ее империей, английский флот дал сухопутным войскам в колониях решающее преимущество. С захватом Квебека и Монреаля закончилось французское владычество в Канаде. Карибские “сахарные острова” — Гваделупа, Мари-Галант и Доминика — пали. В том же году французский гарнизон покинул Джинджи. К тому времени французские поселения в Индии, в том числе Пондишери, были захвачены.

Победа англичан на море в немалой степени определялась возможностями Британии занимать деньги. Более трети всех британских военных расходов было оплачено кредитами. Институты, заимствованные у голландцев при Вильгельме III Оранском, прижились и расцвели, позволив правительству Питта финансировать войну, продавая инвесторам низкопроцентные облигации. Французам, в отличие от них, приходилось выпрашивать деньги или грабить. Как заметил епископ Беркли, кредит был “основным преимуществом, которое имела Англия перед Францией”. Французский экономист Исаак де Пинто был согласен с этим: “Отказ от займов в период нужды принес большой вред и, вероятно, стал главной причиной последующих бедствий”. За каждой британской морской победой стоял государственный долг. Его рост с 74 до 133 миллионов фунтов стерлингов за время Семилетней войны был мерой британского финансового могущества.

В 80-х годах XVII века все еще существовало различие между Англией и “английской империей в Америке”. К 1743 году можно было говорить о “Британской империи, взятой в ее единстве, то есть о Британии, Ирландии, колониях и рыбных промыслах в Америке, а также ее владениях в Ост-Индии и Африке”. Но теперь сэр Джордж Макартни был вправе писать о “обширной империи, над которой никогда не заходит солнце и чьи границы природа еще не установила”. Единственное, о чем жалел Питт (мир не был заключен, пока он не оставил должность), — что у французов не отняли их заморские владения, в том числе карибские острова. Новое правительство, жаловался Питт членам Палаты общин в декабре 1762 года,

упустило из виду важнейший принцип. Франция… опасается нашего торгового и морского могущества… Вернув ей все ценные острова в Вест-Индии… мы дали ей средства для восстановления своих огромных потерь… Торговля с этими территориями будет удивительно прибыльной… [и] все, что мы получаем… в четыре раза превосходит то, что утрачивает Франция.

Питт верно предугадал, что условия мирного договора таят в себе “семена войны”: борьба Британии и Франции за мировое господство продолжалась с краткими перерывами до 1815 года. Но одну проблему Семилетняя война решила окончательно: Индия будет британской, а не французской. И она стала почти на двести лет огромным рынком сбыта британских товаров, а также неистощимым источником военных ресурсов. Индия была чем-то большим, чем “жемчужина в короне”. В буквальном и переносном смысле она была настоящей алмазной россыпью.

* * *
А что же сами индийцы? Они позволили, чтобы Индию разделили — и, в конечном счете, повелевали ими. Англичане и французы и до Семилетней войны вмешивались в индийские дела, пытаясь повлиять на назначение преемников субадара Деккана и наваба Карнатика. Роберт Клайв, наиболее способный из людей Ост-Индской компании, вышел на передний план, когда снял осаду с Тричинополи, где сидел Мухаммед Али, британский кандидат на пост наместника Деккана, а затем захватил Аркот, столицу Карнатика, и отбил атаки на город войск Чанды Сахиба, конкурента Мухаммеда Али.

Когда началась Семилетняя война, бенгальский наваб Сирадж-уд-Доула напал на Калькутту и бросил в тюрьму форта Уильям некоторое количество (от шестидесяти до ста пятидесяти) англичан. Камера, в которой они погибли, теперь известна как Черная яма[22]. Сирадж-уд-Доула пользовался поддержкой французов. Его конкуренты — банкирский дом Джагет Сета — субсидировали британцев. Клайв же сумел убедить сторонников наваба Мир Джафара оставить Сирадж-уд-Доула и перейти на сторону англичан. Это произошло 22 июня 1757 года, во время битвы при Плесси. Выиграв сражение и получив должность губернатора Бенгалии, Клайв сверг Мир Джафара и заменил его Мир Касимом, его зятем. Когда последний оказался недостаточно покорным, его сместили и вернули Мир Джафара. Европейцы снова воспользовались враждой между индийцами, чтобы добиться своих целей. Для того времени не было необычным то обстоятельство, что из 2900 солдат Клайва, дравшихся при Плесси, более двух третей были индийцами. По словам историка Голама Хосейна Хана, автора “Обзора новых времен” (1789)?

именно из-за раздора [между индийскими правителями] большинство цитаделей, нет, почти весь Индостан, перешли во владение англичан… Два правителя борются за одну и ту же страну, и один из них обращается к англичанам и сообщает им о том, какими путями и средствами те могут стать ее хозяевами. Благодаря… их помощи он привлекает к себе некоторых из влиятельных мужей страны, которые, будучи его друзьями, быстро присоединяются к нему. Тем временем англичане заключают на своих условиях некий договор с ним и в течение некоторого времени соблюдают его условия, пока не вникнут в способы правления и обычаи той страны, а также пока не познакомятся с партиями в ней. Затем они обучают армию и, заручившись поддержкой одной из партий, скоро одолевают другую, постепенно проникают в страну и захватывают ее… Англичане, которые кажутся весьма пассивными, как будто позволяя собой руководить, на самом деле приводят в движение эту машину.

Историк замечает: “Нет ничего странного в том, что эти купцы нашли способ стать хозяевами этой страны”. Просто они “воспользовались глупостью некоторых владетелей Индостана, сколь горделивых, столь и невежественных”.

Клайв ко времени своей победы над оставшимися индийскими противниками при Буксаре (1764) сделал радикальный вывод о будущем Ост-Индской компании. Торговли с разрешения индийцев более было недостаточно. В письме директорам в Лондоне он выразился так:

С определенной долей уверенности могу сказать, что это богатое и процветающее королевство может быть полностью подчинено нам не более чем двумя тысячами европейцев… [Индийцы] немыслимо ленивы, пристрастны к роскоши, невежественны и трусливы… [Они] достигают всего предательством, а не силой… Что, в таком случае, может позволить нам защитить наши приобретения или расширить их, как не сила, с которой не сравнится власть предательства и неблагодарности?

По Аллахабадскому договору (1765) Великий Могол предоставил Ост-Индской компании дивани (право на фискальный контроль) над Бенгалией, Бихаром и Ориссой. Не право чеканки денег, конечно, но тоже очень выгодное дело. Компания смогла обложить податями более двадцати миллионов человек. Если предположить, что по меньшей мере треть производимых ими товаров могла быть присвоена таким способом, то ежегодный доход составлял два-три миллиона фунтов стерлингов. Теперь Ост-Индская компания занималась, вероятно, самым перспективным бизнесом в Индии: государственным управлением. В донесении Калькуттского совета лондонским директорам (1769) говорилось: “С этих пор торговлю можно рассматривать скорее как канал для перевода доходов в Британию”.

Англичане — сначала пираты, потом купцы — превратились в повелителей с миллионами иностранных подданных (и не только в Индии). Благодаря своему флоту и финансам они выиграли европейскую гонку за империю. То, что начиналось как деловое предприятие, превратилось в субъект власти.

* * *
Теперь британцы задались вопросом: как править Индией? Устремления Роберта Клайва не шли дальше грабежа. Им Клайв и занимался, хотя позднее он утверждал, что “сам удивлялся своей умеренности”. Клайв, человек столь жестокий, что в отсутствие противников подумывал о самоуничтожении, стал прототипом беспутных строителей империи из рассказа Киплинга “Человек, который хотел стать королем”.

Мы отправимся в какое-нибудь другое место, где нет толкотни и человек может получить то, что ему причитается… Человек, знающий, как муштровать солдат, станет королем везде, где дерутся. Так вот, мы отправимся туда и спросим у первого попавшегося короля: хотите победить врагов? И покажем ему, как обучают солдат: это мы умеем лучше чего бы то ни было. А потом низложим короля, завладеем его троном и дадим начало своей династии.

Но чтобы британская власть в Бенгалии превратилась в нечто большее, чем затянувшийся пиратский рейд, необходим был иной, более тонкий подход. Назначение Уоррена Хейстингса первым генерал-губернатором Бенгалии в соответствии с Актом об управлении Индией (1773), казалось, свидетельствовало о том, что подход был найден.

Хейстингс был невысоким человеком, столь же умным, сколь Клайв — жестоким. Он нанялся в Ост-Индскую компанию писарем в возрасте семнадцати лет. Хейстингс быстро заговорил по-персидски и на хинди, и чем глубже он узнавал индийскую культуру, тем больше почтения к ней испытывал. В 1769 году он писал, что изучение персидского языка “не может не открыть наш ум, не может не наполнить нас милосердием ко всему человеческому роду, которое внушает наша религия”. Хейстингс писал в предисловии к выполненному по его поручению английскому переводу “Бхагавадгиты”:

Каждый пример, который позволит нам усвоить истинный характер [индусов], обогатит нас пониманием их естественных прав, научит мерить их собственной мерой. Но такие примеры могут быть извлечены только из их писаний, а они будут существовать еще долго после прекращения британского владычества в Индии, когда источники, из которых оно некогда черпало богатство и власть, будут забыты.

Кроме того, Хейстингс инициировал перевод исламских текстов “Аль-Фатава аль-Хиндийя” и “Аль-Хидайя”, способствовал открытию в Калькутте медресе. “Мусульманское право, — говорил он лорду Мэнсфилду, — столь же всеобъемлюще и строго, как право большинства государств Европы”. Не меньшее рвение Хейстингс проявлял и в поощрении изучения географии и флоры Индии.

Под покровительством Хейстингса в Бенгалии стало развиваться “смешанное” общество. Мало того что британские ученые переводили индийские юридические тексты и литературу: служащие Ост-Индской компании женились на индианках и перенимали местные обычаи. То удивительное время культурной интеграции наводит на мысль, что расизм не был первородным грехом империи. Так ли это?

Важная черта эпохи Хейстингса, о которой часто забывают, состоит в том, что большинство людей из Ост-Индской компании, кто полностью или частично “отуземился”, принадлежало к одному из национальных меньшинств. Они были шотландцами.

В 50-х годах XVIII века население Шотландии составляло немногим более 10% населения Британских островов. И все же штат Ост-Индской компании был по меньшей мере наполовину укомплектован шотландцами. Из 249 писарей, командированных компанией в Бенгалию в последнее десятилетие правления Хейстингса, 119 были шотландцами. Из 116 кандидатов в офицеры Бенгальской армии, принятых в 1782 году на службу, 56 были шотландцами[23]. Среди 371 человека, допущенного в качестве вольного купца, 211 были шотландцами. Из 254 хирургов-ассистентов 132 были шотландцами. Хейстингс называл своих советников Александра Эллиота из Минто, Джона Самнера из Петерхеда, Джорджа Богла из Ботвелла “шотландской стражей”. Из тридцати пяти человек, которым Хейстингс поручал важные миссии в течение своего пребывания на посту генерал-губернатора, по крайней мере двадцать два были шотландцами. Вернувшись в Лондон, Хейстингс также полагался на акционеров-шотландцев из Совета владельцев, особенно на Джонстонов из Вестерхолла. В марте 1787 года Генри Дандас, генеральный стряпчий по делам Шотландии, в шутку сказал сэру Арчибальду Кэмпбеллу, своему кандидату на должность губернатора Мадраса, что “вся Индия скоро будет в [наших] руках… а графство Аргайл обезлюдеет из-за переезда Кэмпбеллов в Мадрас”. (Даже первая жена Хейстингса, Мэри, была шотландкой: урожденная Эллиот, из Камбусланга, вдова капитана Бакенена, сгинувшего в калькуттской Черной яме.)

Эта непропорциональность объясняется главным образом большей готовностью шотландцев искать счастье за границей. Удача не улыбнулась им в 90-х годах XVII века, когда Шотландская компания пыталась основать колонию в Дарьене на восточном побережье Панамы. Местоположение поселения оказалось настолько неудачным, что у затеи с самого начала было мало шансов на успех, а враждебность со стороны испанцев и англичан лишь ускорила ее крах. К счастью, уния 1707 года объединила экономику Англии и Шотландии — и их амбиции. Отныне не нашедшие себе места в Шотландии предприниматели и инженеры, врачи и солдаты могли применить на деле свои навыки и энергию, служа английскому капиталу под защитой английского флота.

Возможно, шотландцы были больше, чем англичане, готовы к ассимиляции в туземном обществе. Джордж Богл, отправленный Хейстингсом исследовать Бутан и Тибет, имел двух дочерей от уроженки Тибета и с восхищением отзывался о тибетской полиандрии (у одной женщины могло быть несколько мужей). Джон Максвелл, сын священника из-под Абердина, который стал редактором “Индиа гэзетт”, был тоже заинтригован роскошным и изнеженным (с его точки зрения) индийским образом жизни и имел по меньшей мере троих детей от индианок. Уильям Фрэзер, один из пяти братьев из Инвернесса, приехавших в Индию в начале 1800-x годов, сыграл ключевую роль в покорении гуркхов. Он коллекционировал рукописи эпохи Великих Моголов и… индианок. Если верить одному свидетельству, он имел шесть или семь жен и бесчисленных детей, которые были “индусами и мусульманами согласно религии и касте их матерей”. Среди плодов таких союзов был Джеймс Скиннер, друг и товарищ Фрэзера по оружию, сын шотландца из Монтроза и принцессы из Раджпутаны, основатель кавалерийского полка Скиннера. У него было по меньшей мере семь жен. Ему приписывали отцовство восьмидесяти детей (“Черные или белые — не имеет особенного значения пред Господом”). Скиннер одел своих людей в алые тюрбаны, серебряные пояса и ярко-желтые мундиры. Он писал мемуары на персидском. При всем этом он был набожным христианином, который воздвиг в Дели одну из самых роскошных церквей (Святого Иакова) в благодарность за свое спасение в особенно кровавом сражении.

Конечно, не все так относились к чужой культуре. Голам Хосейн Хан жаловался:

Врата… между людьми, населяющими эту страну, и чужестранцами, которые становятся их хозяевами, затворены, и эти последние непрестанно выражают свое отвращение к обществу индийцев и презрение в разговоре с ними… Ни один из английских джентльменов не выказывает склонности или желания общаться с джентльменами этой страны… Таково отвращение, которое англичане открыто выказывают к местному обществу, и таково презрение, с которым они относятся к нему, что никакая любовь и никакое содружество (две составляющих всякого союза и привязанности и источник всякого управления и улаживания) не могут пустить корни между завоевателями и завоеванными.

Мы, однако, не должны позволить привлекательным аспектам индийско-кельтского сплава XVIII века заслонить от нас тот факт, что Ост-Индская компания существовала не ради науки или смешения рас, но чтобы делать деньги. Хейстингс и его современники стали очень богатыми людьми. Они сумели разбогатеть, даже несмотря на то, что для защиты английских ткачей от индийского текстиля были приняты протекционистские меры. И независимо от того, насколько привержены они были индийской культуре, их цель состояла в переводе прибыли домой, в Британию. Началась утечка капитала.

В 1701 году Питт, будучи губернатором Мадраса, обнаружил прекрасный способ переводить прибыль в Англию: алмазы! Он называл их “моим великим предприятием, моей большой заботой, всем, что у меня есть, наилучшим камнем в мире”. В то время алмаз “Питт” (примерно 410 каратов) был самым крупным из всех, что видел свет. После огранки его оценили в 125 тысяч фунтов стерлингов. Питт никогда не рассказывал полную историю алмаза (почти наверняка он был добыт в копях Великого Могола в Голконде, хотя Питт это отрицал). В любом случае, позднее он продал алмаз регенту Франции, и камень украсил французскую корону. Этот драгоценный камень буквально сделал Питту имя: с тех пор алмаз стал известен под именем Питт. Не было лучшего символа богатства, которое честолюбивый и способный англичанин мог приобрести в Индии, и многие поспешили последовать примеру Питта. Клайв также отсылал прибыль домой, в Англию, в виде алмазов. В целом около восемнадцати миллионов фунтов стерлингов были перевезены в Британию таким способом. С 1783 года за десятилетие утечка составила 1,3 миллиона фунтов стерлингов. По словам Голама Хосейна Хана,

у англичан, кроме прочих, есть обычай после многих лет, проведенных здесь, уезжать назад, на родину, и никто из них не выказывал склонность к тому, чтобы осесть здесь, в этой стране… Вдобавок к этому обычаю у них есть другой, которого каждый из этих эмигрантов придерживается как обязательства пред Богом — накапливать в этой стране столько денег, сколько возможно, и увозить эти деньги с собой, в Английское королевство. Таким образом, не удивительно, что эти два обычая должны когда-либо подорвать и разрушить эту страну и стать вечным препятствием для того, чтобы она когда-нибудь достигла процветания.

Конечно, не каждый писарь Ост-Индской компании становился богачом. Из 645 служащих, попавших в Бенгалию и указанных в реестре, более половины умерли в Индии. Около четверти из 178 человек, возвратившихся в Британию, не слишком-то разбогатели. Сэмюэль Джонсон как-то заметил: “Лучше иметь десять тысяч фунтов после десяти лет, проведенных в Англии, чем двадцать тысяч фунтов после десяти лет, проведенных в Индии, поскольку следует учесть, чего вы лишаетесь за эти деньги. Человек, который прожил эти десять лет в Индии, потерял десять лет, наполненных бытовыми удобствами и всеми теми преимуществами, которые дает жизнь в Англии”. Однако в английском языке появилось новое слово: набоб, искаженное наваб, правитель. Набобами были Питт, Клайв и Хейстингс, которые свои индийские состояния вложили в постройку величественных домов (Питт в Сваллоу-филде, Клайв в Клермонте, Хейстингс в Дейлсфорде). Кроме того, именно благодаря деньгам, накопленным в Индии, Томас Питт приобрел кресло депутата от города Олд-Сарум, одного из “гнилых местечек”[24], которое его внук, человек гораздо более известный, позднее занимал в Палате общин. Было изумительным лицемерием со стороны Уильяма Питта жаловаться в январе 1770 года на то, что

мы были осыпаны богатством Азии, но с ним мы получили не только азиатскую роскошь, но, боюсь, и азиатские принципы правления… Люди, привезшие заграничное золото, пробивались в парламент благодаря такому потоку тайной коррупции, которому никакое частное наследственное состояние не могло сопротивляться.

Двенадцать лет спустя он же ворчал: “Среди нас представители раджи Тангора и наваба Аркота, мелких восточных деспотов”. Бекки Шарп из “Ярмарки тщеславия” Теккерея, желающая стать женой коллектора из Богли-Уоллаха, воображала, что наряжается “в бесконечное множество шалей-тюрбанов, увешивалась брильянтовыми ожерельями и… садилась на слона”, поскольку, “говорят, индийские набобы ужасно богаты”. Возвратившись в Лондон из-за “какой-то болезни печени”, упомянутый набоб

катался по парку на собственных лошадях, обедал в модных трактирах… стал записным театралом, как требовала тогдашняя мода, и появлялся в опере старательно наряженный в плотно облегающие панталоны и треуголку… очень остроумно прошелся насчет шотландцев, которым покровительствовал генерал-губернатор… Как восхищалась мисс Ребекка… рассказами о шотландцах-адъютантах[25]!

Флоты европейских держав: общий тоннаж судов водоизмещением свыше 500 т (1775-1815 гг.). В конце XVIII века Британия и в самом деле “правила морями”. 
Более робкую и невоинственную фигуру, чем Джоз Седли, было бы трудно вообразить. И все же доходы набобов во все большей степени гарантировались огромным военным контингентом в Индии. Ко времени воцарения там Уоррена Хейстингса у Ост-Индской компании находилось под ружьем более ста тысяч человек. Она пребывала в состоянии, близком к бесконечной войне. В 1767 году началась длительная борьба с княжеством Майсур. В следующем году у низама Хайдарабада были отняты Северные саркары — территории на восточном побережье Индостана. Спустя еще семь лет Бенарес и Газипур были захвачены у наваба Ауда. То, что вначале было службой безопасности компании, стало ее raison d'être[26]: выигрывать битвы, чтобы завоевывать территорию, чтобы оплатить предыдущие победы. Британское присутствие в Индии также зависело от способности флота победить французов, если они ввяжутся в борьбу, как это случилось в 70-х годах XVIII века. Это требовало еще больших затрат.

Легко найти тех, кто разбогател благодаря империи. Вопрос в том, кто платил за ее функционирование?


Сборщик налогов

Роберт Берне подумывал попытать счастья в империи. В 1786 году, когда его любовные отношения не сложились, он серьезно подумывал об отъезде на Ямайку. В итоге он опоздал на корабль и после раздумий решил остаться в Шотландии. Его стихи, песни и письма дают нам бесценные сведения об имперской политэкономии XVIII века.

Берне родился в 1759 году, в разгар Семилетней войны, в семье бедного садовника из Аллоуэя. Ранний литературный успех принес ему известность, но не помог оплатить счета. Он попробовал свои силы в сельском хозяйстве, но безрезультатно. Имелась и третья возможность. В 1788 году Берне претендует на должность в акцизной службе. Стоит сказать, что эта перспектива смущала поэта достаточно сильно, во всяком случае куда сильнее, чем его знаменитое пьянство и распутство. Но бедность угнетала, и Берне признавался другу: “ради наживы я сделаю что угодно, стану кем угодно… Пять и тридцать фунтов в год — неплохое последнее пристанище для бедного поэта”. Он допускал, что “на характере акцизного запечатлевается клеймо… и, хотя жалование сравнительно мало, его с избытком хватит на все, что первые двадцать пять лет жизни научили меня желать.. Люди могут говорить все, что угодно, о бесчестье акцизных, но что поможет мне содержать семью и сохранять независимость от мира — для меня очень важный вопрос”.

Смирив гордость ради жалованья, Берне оказался звеном в цепи имперской финансовой системы. Войны с Францией оплачивались из растущих заимствований, и волшебная гора в основании британского могущества — государственный долг — росла пропорционально приобретенной территории. Когда Берне начал работать акцизным, долг достиг 244 миллионов фунтов. Поэтому главной заботой акцизных стал сбор средств, необходимых для выплаты процентов по государственным обязательствам.

Кто платил акцизные сборы? Акцизами облагались крепкие спиртные напитки, вина, шелк, табак, пиво, свечи, мыло, крахмал, кожа, окна, дома, лошади и экипажи. Теоретически налогами облагались производители соответствующих товаров, фактически же их оплачивали потребители, так как производители просто включили налог в цену. За каждый стакан пива или виски, за каждую трубку табака приходилось платить налог. По словам Бернса, он “размалывал трактирщиков и грешников беспощадными жерновами акциза”. Но и добродетельные также должны были платить. Каждая свеча, которую человек зажигал, чтобы почитать, даже мыло, которым он мылся, были обложены налогом. Конечно, набобы эти налоги едва ли замечали. Но они съедали существенную часть дохода обычной семьи. Таким образом, в действительности расходы на имперскую экспансию (точнее, проценты погосударственному долгу) покрывали бедняки Британии.

А кто получил от этого прибыль? Немногочисленная элита, состоящая главным образом из держателей южных облигаций — около двухсот тысяч семей, которые инвестировали часть своих денег в ценные бумаги.

Поэтому одна из самых больших загадок 80-х годов XVIII века состоит в том, почему политическая революция произошла не в Британии, а во Франции, где налоги были намного ниже и менее регрессивными. Берне был одним из тех, кого привлекала идея революции. Именно он дал революционной эпохе один из ее наиболее долговечных гимнов — “Честную бедность”. Инстинктивный меритократ, Роберт Берне негодовал по поводу “величественной глупости самоуверенных сквайров и безмерной дерзости выскочек-набобов”. Несмотря на свое соучастие, чиновник Берне написал критическое стихотворение — “Со скрипкой черт пустился в пляс и в ад умчал акцизного…”. И все же Берне должен был оставить свои политические принципы, чтобы сохранить работу. После того как на Бернса настрочили донос[27], ему пришлось написать подобострастное письмо Генеральному инспектору Совета акцизного управления Шотландии и обязаться “наложить печать на [свои] уста” в вопросах революции.

Как бы то ни было, положение бедных пьяниц и курильщиков Эршира было не худшим в Британской империи. На индийцев налоговый пресс давил сильнее, поскольку английскому налогоплательщику не приходилось оплачивать стремительно растущие расходы на Индийскую армию. К несчастью, рост налогов в Бенгалии совпал с сильным голодом, который погубил около пяти миллионов человек — примерно треть населения региона. Голаму Хосейну Хану была очевидна связь между “ежегодным широким вывозом монеты в Англию” и тяжелым положением в стране:

Снижение производства в каждом районе, вдобавок к тому, что неисчислимое множество людей было унесено голодом и смертью, все еще продолжается, опустошая страну… Поскольку англичане теперь правители и хозяева этой страны, а также единственные, кто богат, кому еще бедные люди могут предложить произведения своего ремесла?.. Множеству ремесленников… не осталось ничего, кроме нищенства и воровства. Поэтому многие уже оставили свои дома и провинции. Другие, не желающие покинуть свои жилища, смирились с голодом и бедствиями и окончили свою жизнь в углах своих хижин.

Колебания курса акций Ост-Индской компании (1753-1823 гг.) 
Проблема заключалась не только в том, что британцы вывозили большую часть денег, вырученных ими в Индии. Даже деньги, которые они тратили, уходили чаще на покупку британских, а не индийских товаров. Беды казались нескончаемыми. В 1783-1784 годах голод погубил более пятой части населения Индо-Гангской равнины. За ним последовали 1791-1801 и 1805 неурожайные годы.

Лондонские акционеры чувствовали себя неуютно, и цена акций Ост-Индской компании в тот период проясняет, почему. Взлетев в период, когда генерал-губернатором был Клайв, при Хейстингсе она резко упала. Если бы дойная корова — Бенгалия — погибла от голода, будущие доходы компании оказались бы под угрозой. При этом Хейстингс не мог больше полагаться на военные операции, чтобы пополнить казну компании. В 1773 году он взял у наваба Ауда сорок миллионов рупий за войну с афганским племенем рохиллов, которые обосновались в Рохилканде, но затраты на эту операцию оказались лишь чуть меньше прибыли (которую англичане, впрочем, так никогда не получили). В 1779 году маратхи разбили британскую армию, посланную, чтобы бросить вызов их господству в Западной Индии. Год спустя правитель Майсура Хайдар Али и его сын Типу напали на Мадрас. По мере того, как доходы Ост-Индской компании сокращались, а расходы росли, ей пришлось прибегнуть к продаже облигаций и краткосрочным займам, чтобы остаться на плаву. Наконец, директора были вынуждены не только снизить дивиденды, но и обратиться к правительству за помощью — что вызвало отвращение у идеолога свободного рынка Адама Смита. В своем “Исследовании о природе и причинах богатства народов” (1776) Смит с презрением отметил, что “ее долги вместо уменьшения увеличивались невнесением в казначейство… четырехсот тысяч фунтов стерлингов, неплатежом пошлин в таможню, большим долгом банку по сделанным займам и, наконец, по векселям, выданным в Индии и неосторожно акцептованным, в сумме свыше 1,2 миллиона фунтов”.

К 1784 году долг компании достиг 8,4 миллиона фунтов стерлингов. Среди критиков Хейстингса теперь было много влиятельных политиков, в том числе Генри Дандас и Эдмунд Берк (первый — шотландец, жесткий бизнесмен от политики, второй — выдающийся ирландский оратор). Когда Хейстингс ушел с поста генерал-губернатора и в 1785 году возвратился домой, они привлекли его к суду парламента.

Суд над Хейстингсом длился семь лет и являл собой нечто большее, чем публичный разнос, устроенный раздраженными акционерами руководителю компании. Судили саму колониальную систему в Индии. Первоначально Хейстингса, представшего перед Палатой общин, обвиняли

в вопиющей несправедливости, жестокости и подрыве доверия народов, в найме британских солдат с целью уничтожения невинного и беспомощного… племени рохиллов… в вымогательстве и других неправомерных действиях в отношении раджи Бенареса…

[в] невыносимых тяготах, которым подверглась правящая фамилия Ауда…

в разорении и опустошении Ауда, в превращении этой страны, прежде бывшей садом, в необитаемую пустыню… в безответственном, несправедливом и пагубном использовании своих полномочий и злоупотреблении тем огромным доверием, которым он пользовался в Индии, в уничтожении древних установлений этой страны и неподобающем влиянии, заключающемся в потворстве расточительным контрактам и назначении несоразмерного жалования… в получении денег вопреки указаниям компании, акту парламента и своим собственным, строго определенным, обязанностям, и в использовании этих денег для целей, совершенно неприемлемых и неправомочных, и в невероятной расточительности и получении взяток при заключении различных контрактов в целях обогащения своих нахлебников и фаворитов.

Хотя в окончательный вариант обвинения были включены не все пункты, и оставшихся оказалось достаточно, чтобы арестовать Хейстингса и обвинить его в “должностных преступлениях и проступках”. Тринадцатого февраля 1788 года начался самый знаменитый — и самый длительный — судебный процесс в Британской империи. Обстановка напоминала премьеру в Вест-Энде. Перед блестящей аудиторией выступили Эдмунд Берк и драматург Ричард Шеридан.

Берк. Я выдвигаю обвинение от имени английской нации, древнюю честь которой он запятнал. Я выдвигаю обвинение от имени народа Индии, права которого он попрал, страну которого он превратил в пустыню. Наконец, от имени самой человеческой природы, от имени обоих полов, всех возрастов, каждого сословия, я привлекаю к ответственности всеобщего врага и угнетателя.

Шеридан. Все, что у него на уме — хитро, сомнительно, темно, коварно и низко. Притворная простота и лицемерие на деле — разнородная масса противоречащих друг другу качеств. В нем нет ничего значительного, кроме его преступлений, и даже им противостоит мелочность его побуждений, которые одновременно выказывают и его низость, и его подлость, выдают в нем предателя и обманщика.

Хейстингс не мог ответить: он плохо знал свою роль. С другой стороны, успешный судебный процесс и успешная пьеса — не одно и то же. В итоге Хейстингс был оправдан утомившейся и существенно измененной Палатой лордов.

Однако Британская Индия не осталась прежней. Еще до суда над Хейстингсом Уильям Питт-младший, сын героя Семилетней войны и правнук “алмазного” Питта, провел через парламент новый Акт об Индии (Акт о лучшем регулировании и управлении делами Ост-Индской компании и британскими владениями в Индии, а также об установлении беспристрастного суда для более быстрого и эффективного разбора дел с участием лиц, обвиненных в деяниях, совершенных в Восточных Индиях). Цель его состояла в том, чтобы очистить Ост-Индскую компанию и положить конец самоуправству набобов-грабителей. С этого времени генерал-губернаторы в Индии были не служащими компании, а сановниками, назначаемыми непосредственно короной. Когда первый из них, Корнуоллис, прибыл в Индию (только что потерпев поражение в Америке), он немедленно взялся за этос компании, увеличив жалование и сократив возможности применения “старых добрых экономических принципов Лиден-холл-стрит”. Так был основан институт, позднее восхваляемый за свою невероятную устойчивость к коррупции: Индийская гражданская служба. Вместо произвольного налогообложения при Хейстингсе Корнуоллис в 1793 году ввел права земельной собственности в английском духе и так называемое постоянное обложение (заминдари). В результате крестьяне должны были превратиться в арендаторов, а нарождающееся бенгальское джентри — усилиться.

Новый дворец генерал-губернатора, воздвигнутый в Калькутте преемником Корнуоллиса, графом Ричардом Морнингтоном (позднее маркизом Уэлсли) — братом будущего герцога Веллингтона, — был символом того, к чему стремились британцы в Индии после Уоррена Хейстингса. Место восточной коррупции заняли классические добродетели (хотя деспотия осталась). Хорас Уолпол несколько неискренне выразился, что “миролюбивые, тихие лавочники” стали “прямыми наследниками римлян”.

Кое-что осталось неизменным. При Корнуоллисе и Уэлсли британская власть в Индии держалась на штыках. Одна война за другой расширяли английское влияние за пределами Бенгалии: маратхи, Майсур, пенджабские сикхи. В 1799 году пал Серингапатам, столица Типу, а сам он был убит. В 1803 году, после поражения маратхов при Дели, сам Великий Могол принял британский протекторат. К 1815 году около сорока миллионов индийцев находились под британским владычеством. Формально Ост-Индская компания оставалась деловым предприятием, однако теперь она была чем-то большим. Она стала наследницей Великих Моголов, а британский генерал-губернатор фактически стал императором субконтинента.

В 1615 году Британские острова были чем-то экономически незначительным, политически нестабильным и стратегически неважным. Двести лет спустя Британия владела крупнейшей империей в истории, включавшей сорок три колонии, лежащие на пяти континентах. Название трактата Патрика Колхауна “О богатстве, могуществе и ресурсах Британской империи в каждой части земного шара” (1814) говорит именно об этом. Она грабила испанцев, подражала голландцам, била французов и обокрала индийцев. Теперь она управляла всем.

Случилось ли это в припадке рассеянности? Нет. Со времен Елизаветы I англичане занимались тем, что отнимали чужие империи. И все же торговли и завоеваний для успеха было недостаточно. Требовалась еще колонизация.


Глава 2. “Белая чума”

Что делать, как не петь Тому хвалы,

Кто вел вперед нас через волн валы

К неведомым далеким островам,

Что благодатнее известных нам?

Он уничтожил гадов тех, чьи спины

Вздымают разъяренные пучины,

Он дал нам землю, полную садов

С оградою от штормов и попов.

И властвует там вечная весна,

Покрыла блеском все вокруг она…

Эндрю Марвел, “Песня эмигрантов на Бермудских островах” (1653)
Мы [видели] людей… находившихся под покровительством английского правительства и защищаемых им… в течение долгих лет… восходящих к такому процветанию и счастью, которому можно было бы позавидовать… Они обезумели от избытка счастья и ударились в открытый бунт против своего родителя, который защищал их от козней врагов.

Питер Оливер, “Происхождение и ход американского бунта” (1781)

Между началом XVII века и 50-ми годами XX века более двадцати миллионов человек покинули Британские острова, чтобы начать за морем новую жизнь. Малая часть их впоследствии вернулась обратно. Ни одна страна в мире не приблизилась к такому высокому показателю эмиграции. Покидая Британию, первые эмигранты рисковали не только накопленными в течение жизни сбережениями, но и самой жизнью. Их путешествия никогда не были безопасными, а место назначения редко оказывалось приветливым. Их решимость поставить все на билет в один конец сбивает нас с толку. И все же без миллионов таких билетов, приобретенных иногда добровольно, иногда нет, может, и не было бы никакой Британской империи. Основой ее существования была массовая миграция — самая масштабная в истории. Исход англичан из Британии изменил мир. Целые континенты стали белыми.

Для большинства эмигрантов Новый Свет означал свободу: в некоторых случаях религиозную, но прежде всего — экономическую. Британцам нравилось думать, что Британская империя свободна, в отличие от Испанской, Португальской и Голландской. Эдмунд Берк в 1766 году заметил, что “без свободы не существовало бы и Британской империи”. Но могла ли быть империя, подчинявшая себе чужие земли, основана на свободе? Нет ли здесь противоречия? Конечно, не все, кто пересек океаны, сделали это добровольно. Кроме того, и после переезда они остались подданными британского монарха. Насколько это делало их политически свободными? Ведь именно это привело к первой большой антиколониальной войне.

Конечно, с 50-х годов XX века миграционные потоки повернули вспять. Более миллиона человек со всей Британской империи уехали в Англию. Эта “обратная колонизация” вызывает столь бурную полемику, что теперь ее строго ограничивают. А в XVII-XVIII веках сами британцы были нежелательными элементами, по крайней мере, с точки зрения тех, кто уже населял Новый Свет. “Принимающей стороне” английской “империи свободы” миллионы приезжих казались немногим лучше “белой чумы”[28].


Колонизация

В самом начале XVII века группа отважных первопоселенцев переплыла море, чтобы приобщить к цивилизации примитивную, по их мнению, страну, населяемую “варварским народом”, — Ирландию.

Английскую колонизацию Ирландии санкционировали Мария I и Елизавета I из династии Тюдоров. Сначала пришельцы обосновались в Манстере, на юге острова, а затем в Ольстере, на севере. Считается, что здесь коренится ирландская проблема. Однако колонизация задумывалась как ответ на хроническую нестабильность в Англии.

С 1541 года, когда Генрих VIII провозгласил себя королем Ирландии, власть английского монарха ограничивалась районом Пейл (то есть “ограда”), образованным английскими поселениями в окрестностях Дублина, и лагерем у осажденного шотландского замка Каррикфергус. Остальная Ирландия отличалась языком, религией, поземельными отношениями, общественной структурой. При этом существовала опасность того, что Испания могла воспользоваться католической Ирландией как “черным ходом” в протестантскую Англию. В этих обстоятельствах англичане сочли колонизацию оправданной контрмерой. В 1556 году Мария I пожаловала “добрым людям” земли, конфискованные у ирландцев в Ленстере (в графствах Лейке и Оффали), и те заложили города Филипстаун и Мэриборо (которые, однако, были не крупнее сторожевых застав). При Елизавете I, единокровной сестре Марии I, идея английской колонизации претворилась в дело. В 1569 году сэр Уорхэм Сентлежер предложил основать колонию на юго-западе Манстера. Два года спустя сэр Генри Сидни и граф Лестер убедили королеву предпринять подобные шаги в Ольстере после конфискации владений Шана О'Нила.

Идея была такой: купцы основывали бы “города-убежища”, а “добрые люди — землепашцы, каретники и кузнецы… также селились бы там… и служили у джентльменов, которые там поселятся”. Уолтер Девере, граф Эссекс, который заложил свои имения в Англии и Уэльсе для финансирования “предприятия Ольстера”, убеждал, что эта “пустынная”, “заброшенная” и “безлюдная” земля будет течь “молоком и медом”.

Но дела у предполагаемых колонистов пошли неважно, и многие из них вернулись в Англию, “не сумев забыть об изысканной жизни… и испытывая нехватку людей решительных, готовых терпеть муки в течение года или двух в этой пустынной стране”. В 1575 году английский отряд отбил Каррикфергус у шотландцев, а графу Эссексу пришлось сражаться с ирландскими вождями под предводительством О'Нила. Год спустя Эссекс умер от дизентерии в Дублине, будучи уверенным в том, что будущее за “учреждением английских колоний”. К 1595 году власть в Ольстере оказалась в руках Гуга О'Нила, графа Тирона, который объявил себя верховным правителем Ольстера после того, как заручился поддержкой Испании. В августе 1598 года О'Нил разбил английскую армию на реке Блекуотер у Желтого Брода (графство Арма). То же произошло и в Манстере. После подавления выступлений католиков там началась колонизация. Земли планировалось разделить на имения площадью двенадцать тысяч акров и предоставить их англичанам, которые обяжутся заселить их колонистами. Среди тех, кто приобрел земли в Манстере, были сэр Уолтер Рэли и Эдмунд Спенсер, сочинивший “Королеву фей” в своем доме в Килколмане (графство Корк). В октябре 1598 года поселенцы были перебиты восставшими. Жилище Спенсера сровняли с землей.

Только неудача испанского десанта, запертого в Кинсейле, и поражение О'Нила, пытавшегося ему помочь, предотвратили провал елизаветинского плана колонизации. После поражения О'Нила и его бегства в 1607 году на континент[29] преемник Елизаветы — шотландский король Яков VI, который стал английским королем Яковом I, вернулся к колонизации.

Как известно любому, читавшему стихи Джона Донна, люди эпохи короля Якова безмерно любили метафоры. Они называли колонизацию “насаждением” (plantation): по словам сэра Джона Дэвиса, поселенцы были “добрым зерном”, а местные жители — “сорняками”. Но это было чем-то большим, чем “возделывание” общества. Теоретически “насаждение” являлось тем же самым, что и древнегреческая колонизация, то есть основанием приграничных поселений с лояльным населением. На практике же она означала этническую чистку. Земли ирландских мятежников (большая часть территории графств Арма, Колрейн, Фермана, Тирон, Каван и Донегол) были конфискованы. Наиболее ценные в военном и сельскохозяйственном отношении земли передавались, по словам Чичестера, ирландского наместника, “колониям, составленным из достойных людей из Англии и Шотландии”. Сейте доброе английское и шотландское зерно, “и страна когда-нибудь будет счастливо устроена”. Сам король ясно дал понять, что местное население “сведут” везде, где только возможно.

Так называемая Печатная книга, изданная в апреле 1610 года, подробно разъясняла, как должна функционировать колония. Землю следует аккуратно поделить на участки площадью от одного до трех тысяч акров. Крупнейшие участки должны получить люди, зловеще названные “предпринимателями”[30]. Они должны были построить на своей земле протестантские церкви и фортификационные сооружения. Стены Дерри (с 1610 года — Лондондерри) были символической оградой, защищающей новое сообщество протестантов, “высаженное” в Ольстере Лондоном. Католики должны были жить вне стен, в Богсайде. Ничто не иллюстрирует лучше этническую и религиозную сегрегацию, сокрытую в политике “насаждения”.

Едва ли кто-то всерьез считал, что после всего этого Ирландия будет “устроена”. Двадцать второго октября 1641 года ольстерские католики поднялись против пришельцев. В “ужасной кровавой буре” погибло около двух тысяч протестантов. Не в последний раз подтвердилось, что колонизация ведет к конфликту, а не сосуществованию. И все-таки английские “посадки” прижились. Перед восстанием 1641 года более тринадцати тысяч англичан и англичанок жили в шести графствах, входящих в колонию короля Якова, и еще более сорока тысяч шотландцев — в Северной Ирландии. Манстер тоже возродился: к 1641 году в Ирландии насчитывалось двадцать две тысячи “новых англичан”. И это было только начало. К 1673 году анонимный памфлетист мог с уверенностью описывать Ирландию как “один из важнейших членов Британской империи”.

Таким образом, Ирландия была экспериментальной лабораторией британской колонизации, а Ольстер — опытной колонией. Казалось бы, это доказывало, что империя может быть построена не только благодаря торговле и завоеванию, но и благодаря миграции и расселению. Теперь проблема состояла в том, чтобы экспортировать эту модель дальше: не только через Ирландское море, но и через Атлантику.

* * *
Идея разбить “насаждения” в Америке, как и в Ирландии, относится к эпохе Елизаветы. Как обычно, желание подражать Испании — и боязнь быть превзойденным Францией[31] — убедили корону поддержать это начинание. В 1578 году девонширский дворянин Хамфри Гилберт (единоутробный брат сэра Уолтера Рэли) получил патент от королевы на колонизацию свободных земель к северу от испанской Флориды. Девять лет спустя было основано первое британское поселение в Северной Америке — на острове Роанок, к югу от Чесапикского залива, там, где сейчас стоит город Китти-Хок. К этому времени испанская и португальская колонизация Центральной и Южной Америки шла уже почти сто лет.

Один из самых важных вопросов истории Нового времени таков: почему заселение североевропейцами Северной Америки привело к иным результатам, нежели освоение Южной Америки южноевропейцами?

Поиски золота и серебра быстро сменились интересом к сельскохозяйственным культурам. В Новом Свете уже произрастали: кукуруза, картофель, батат, помидоры, ананасы, какао и табак. Там можно было выращивать и культуры, завезенные с других материков: пшеницу, рис, сахарную свеклу, бананы и кофе. Ко всему прочему производительность сельского хозяйства выросла благодаря распространению в Новом Свете неизвестных там прежде свиней, крупного рогатого скота, овец, коз, лошадей, кур. Однако гибель примерно трех четвертей коренного населения (случай Латинской Америки) из-за болезней, принесенных европейцами (оспы, кори, гриппа и сыпного тифа), а после африканцами (особенно желтой лихорадки), создавала не только удобный вакуум власти, но также хроническую нехватку рабочих рук. Это делало крупномасштабную иммиграцию в Новый Свет не только возможной, но и желательной. Это означало также, что даже спустя сто лет иберийского владычества большая часть Американского континента все еще не была освоена европейцами. Рэли назвал окрестности Чесапикского залива Виргинией, “девственной” землей, не только в честь “королевы-девственницы” Елизаветы I.

Виргиния вселяла большие надежды. Говорили, например, что она родит “все плоды Европы, Африки и Азии”. По словам одного энтузиаста, “земля [там] порождает все в изобилии, как при сотворении, без усилия или труда”. Поэт Майкл Дрейтон назвал Виргинию “единственным раем на земле”. Считали, что земля там будет течь молоком и медом. Виргиния казалась

Тиром красок, Басаном лесов, Персией масел, Аравией пряностей, Испанией шелков… Нидерландами рыбы, Вавилоном зерна… Там в изобилии тутовые деревья, и руды, и рубины, и жемчуга, и самоцветы, и виноград, и олени, и дичь, и лекарственные снадобья, и съедобные растения, и корней для красок, и золы для мыла, и древесины для построек, и пастбищ, и рек для рыболовства, и всяких других товаров, какие только ни пожелает Англия.

Проблема была в том, что Америка отстояла от Англии на тысячи миль дальше Ирландии и сельское хозяйство там нужно было начинать на пустом месте, а прежде чем получить первый урожай, нужно было решить продовольственную проблему. Кроме того, оказалось, что желающим поселиться в Америке угрожает нечто более опасное, чем паписты-“дровосеки” в Ольстере.

Как и в случае британской торговли с Индией, колонизация Америки была формой общественно-частного партнерства: правительство диктовало правила посредством выдачи королевских хартий, а частные лица рисковали, причем не только своими деньгами. Первое поселение в Роаноке просуществовало всего год. К июню 1586 года оно было покинуто из-за напряженных отношений с индейцами. Вторую экспедицию к Роаноку (1587) возглавил Джон Уайт, который, уехав в Англию за помощью, оставил там свою жену и детей. Вернувшись в 1590 году, он не нашел никого: все колонисты исчезли. К услугам Виргинской компании, основанной в апреле 1606 года, прибегали лишь те, кто был готов рисковать.

Сейчас мало что осталось от Джеймстауна — первого американского аванпоста компании в Виргинии. Его по праву можно назвать первой успешной британской колонией в Америке, хотя и он едва избежал гибели в первый же год. Малярия, желтая лихорадка и чума пощадили тогда тридцать восемь колонистов примерно из ста. Почти десять лет Джеймстауну грозило исчезновение. Его спас полузабытый сейчас Джон Смит. Бесстрашный солдат и моряк, побывавший в рабстве у турок, Смит видел будущее Британской империи в колонизации Америки. Хотя он прибыл в Виргинию в оковах (его обвинили в попытке мятежа на корабле посреди Атлантики), он сумел навести порядок и, замирив индейцев, предотвратить второй Роанок. Даже в этом случае шанс прожить год в Джеймстауне составлял примерно 50%, и зима 1609 года, в которую Смит должен был получить долгожданные припасы из Англии, запомнилась как голодное время. Только отчаянные люди при таком раскладе рисковали жизнью. Джеймстаун нуждался в умелых ремесленниках и фермерах, а Смит получал отбросы общества. Нужно было нечто большее, чтобы британские “насаждения” в Америке могли укорениться.

Одним из важных стимулов для переселенцев было предложение Виргинской компанией 50-акровых участков, передаваемых навечно за незначительную арендную плату (подушное право). Причем поселенцу полагалось пятьдесят акров и на каждого иждивенца, которого тот привез с собой. Но одной перспективы получить в Америке землю было мало для привлечения таких людей, в которых нуждался Джон Смит. Столь же важно было открытие, сделанное в 1612 году: здесь было легко выращивать табак. К 1621 году объем экспорта табака из Виргинии увеличился до 350 тысяч фунтов в год. Шесть лет спустя сам король посетовал виргинскому губернатору и совету колонии на то, “что провинция целиком построена на дыме”.

На первый взгляд, табак был решением проблемы. Этот бизнес не нуждался в крупных инвестициях: требовалось немного инструментов, пресс и сушильный сарай. Хотя на производство уходило много времени, оно не требовало тяжелого труда. Для него требовались простые навыки вроде умения вершковать растения. То, что табак истощал почву за семь лет культивации, только поощряло продвижение колонистов на запад. Однако легкость выращивания табака едва не привела Виргинию к краху. В 1619-1639 годах, когда объем вывоза табака, увеличивавшийся в геометрической прогрессии, достиг полутора миллионов фунтов, цена фунта табака снизилась с трех шиллингов до трех пенсов. Монополистические торговые компании, действовавшие в Азии, не вынесли бы такого спада. Но в Америке, где целью было привлечение переселенцев, таких монополий быть не могло.

В общем, положение Британской Америки оставалось шатким, и благодаря одной экономике она, возможно, не преуспела бы. Кроме прибыли, для переезда за океан нужен был дополнительный стимул. Им стал религиозный фундаментализм.

* * *
Англия — после разрыва с Римом при отце Елизаветы I, искреннего увлечения Реформацией при ее сводном брате и попытки возвращения к католицизму при ее сводной сестре — после вступления на престол Елизаветы I встала наконец на умеренно протестантский “средний путь”[32]. Однако для людей, которые нам известны как пуритане, англиканские установления были вздором. Когда стало ясно, что Яков I намеревается поддерживать елизаветинские порядки, несмотря на свое шотландское воспитание, группа “пилигримов” из Скруби в Ноттингемшире решила, что пришло время уехать. Они попробовали обосноваться в Голландии, но спустя десять лет решили оставить и ее как страну слишком земную. И тут они услышали об Америке. Именно обстоятельство, отпугивавшее прочих (то, что Америка была глушью), пришлось им по вкусу: где еще строить действительно благочестивое общество, как не на земле “безвидной и пустой”?

Девятого ноября 1620 года, спустя почти восемь недель после отплытия из Саутгемптона, “пилигримы” пристали к Кейп-Коду. Будто бы специально отыскав для себя самую “чистую доску”, они высадились примерно в двухстах милях севернее Виргинии, на холодных берегах, которые Джон Смит окрестил Новой Англией. Любопытно, на что могла бы походить сейчас Новая Англия, если бы “пилигримы” были единственными людьми на “Мейфлауэре”? Ведь они были не только фундаменталистами, но и в буквальном смысле коммунистами, намеревающимися совместно владеть собственностью и справедливо распределять плоды своих трудов. “Пилигримами” оказались всего около трети из 149 пассажиров, а большинство переселенцев просто откликнулось на рекламные объявления Виргинской компании, так что их мотивы были скорее материальными, чем духовными. Некоторые из пассажиров покинули родину из-за упадка текстильной промышленности Восточной Англии. Их целью было преуспеть, причем вовсе не в благочестии. И влекло их в Новую Англию не отсутствие епископов и других рудиментов папизма, а рыба.

Большая Ньюфаундлендская банка давно привлекала английских рыбаков. Но, конечно, намного легче было достичь рыбных мест из Америки. Береговые воды Новой Англии также были богаты рыбой: у Марблхеда, “казалось, можно пройти по рыбьим спинам, не замочив ног”. Неутомимый Джон Смит осознал важность этого ресурса, когда впервые обследовал береговую линию. Позже он написал: “Не позволяйте гнусности слова 'рыба' отвратить вас, поскольку она обеспечит вас золотом, как и копи Гвианы или Тумбату, с меньшей опасностью и издержками и с большей надежностью и легкостью”. Совсем другое дело: не бог, но треска (not God but cod). Битые непогодой надгробия на кладбище в Марблхеде на побережье Массачусетса свидетельствуют о существовании на этом месте английского поселения уже в 1628 году. В этом городе не было церкви и проповедника до 1684 года — то есть прошло более шестидесяти лет с тех пор, как “пилигримы” основали Плимут. К тому времени рыболовная промышленность была уже налажена и ежегодно давала на экспорт сотни тысяч бочек трески. Может, “пилигримы” и сбежали в Новый Свет от папистов. Целью же обитателей Марблхеда было стать ловцами не человеков, а рыбы.

Итак, вот формула успеха Новой Англии: пуританство плюс мотив прибыли. Эту формулу институциализировала Компания Массачусетского залива, основанная в 1629 году. Ее глава Джон Винтроп удачно объединял в себе индепендентство и капитализм. К 1640 году Массачусетс благодаря не только рыболовству, но и меховому промыслу и сельскому хозяйству, стал быстро развиваться. К тому времени в колонии осели около двадцати тысяч человек — намного больше, чем все население побережья Чесапикского залива. Всего через тридцать лет население Бостона утроилось.

Был и другой важный аспект: воспроизводство. В отличие от европейских колонистов, обосновавшихся южнее, население Новой Англии очень быстро начало воспроизводиться, в 1650-1700 годах увеличившись вчетверо. Там был отмечен, вероятно, самый высокий коэффициент рождаемости в мире. В Британии вступали в брак фактически около трех четвертей граждан, а в американских колониях — девять из десяти, и брачный возраст женщин в колониях был значительно ниже — следовательно, была выше и рождаемость. В этом состояло одно из основных различий между Британской и Латинской Америками. Испанские encomanderos[33] чаще всего были одинокими мужчинами. Женщины составляли всего около четверти из полутора миллионов испанских и португальских мигрантов, приехавших в Латинскую Америку до завоевания ею независимости. Поэтому большинство иберийских мигрантов-мужчин находили партнерш среди сокращающегося местного населения или рабынь, число которых росло. В результате в течение жизни нескольких поколений на свет появилось значительное число метисов и мулатов — потомков выходцев с Пиренейского полуострова и африканцев[34]. Британские переселенцы в Северной Америке были не только гораздо многочисленнее. Их поощряли привозить с собой английских жен и детей, чтобы таким образом сохранить свою культуру более или менее неизменной. Поэтому в Северной Америке, как и в Северной Ирландии, британская колонизация была семейным делом. Вследствие этого Новая Англия действительно была новой Англией, в отличие от Новой Испании, которая никогда не была новой Испанией.

* * *
Как и в Ольстере, в Новом Свете устраивать плантацию значило насаждать не только людей, но и злаки. А выращивание злаков подразумевало возделывание земли. Вопрос был в том, чьей земли?

Колонисты едва ли могли притворяться, что никто не жил здесь прежде. В одной только Виргинии жило десять-двадцать тысяч индейцев-алгонкинов. Джеймстаун находился в центре территории поватенов. Сначала казалось, что есть шанс на мирное сосуществование, основанное на торговле и даже на смешанных браках. Вождь поватенов Вахунсонакок преклонил колено и был коронован Джоном Смитом как вассал короля Якова. Покахонтас, дочь Вахунсонакока, была первой коренной американкой, вышедшей замуж за англичанина (и одного из первых табачных плантаторов) — Джона Ролфа. Но этому примеру последовали немногие. Когда сэр Томас Дейл посватался к младшей дочери Вахунсонакока (“желая всегда жить в его [Вахунсонакока] стране, он полагает, что не может быть истиннее поддержки мира и дружбы, чем такая естественная связь”), его авансы были отклонены. Вахунсонакок к тому времени заподозрил, что Дейл вынашивает план “завоевать мой народ и овладеть моей страной”. Он оказался прав.

Капеллан Виргинской компании Роберт Грей в своем памфлете “На всех парусах к Виргинии” вопрошал: “На каком основании и по какому праву мы можем вступать на землю этих дикарей, забирать их законное наследие и населять их земли, без того, чтобы они причинили нам вред или спровоцировали нас?” Ответ Ричарда Хаклюйта заключался в том, что коренные американцы “взывают к нам… чтобы мы пришли и помогли”. На печати Компании Массачусетского залива (1629) был даже изображен индеец, предлагающий всем желающим: “Придите и помогите нам”. В действительности британцы намерены были помочь самим себе. По словам сэра Фрэнсиса Уайта, губернатора Виргинии, “нашим первым делом является изгнание дикарей, чтобы получить свободные земли для выпаса скота, свиней и проч., и это с лихвой нам воздастся, поскольку бесконечно лучше, если среди нас не будет никаких язычников”. Чтобы оправдать экспроприацию, британские колонисты придумали замечательное оправдание — концепцию terra nullius, ничьей земли. По словам Джона Локка (великого политического философа, который также служил секретарем графа Шефтсбери, лорда-собственника Каролины), земля принадлежит человеку, только если он “смешал с ней свой труд и тем самым присоединил ее к своей собственности”. Проще говоря, если земля была не ограждена и не использовалась для сельского хозяйства, ее можно было занимать. По мнению Джона Винтропа,

туземцы Новой Англии не огораживают земли, не пытаются осесть на ней, ничего не сажают, не приручают скот для того, чтобы обустроить землю. Поэтому естественно оставить им небольшую территорию, достаточную для их нужд, и по праву занять остальные земли, так что их хватит и им, и нам.

Переселенцы терпели коренных американцев, пока тем было место в зарождающейся экономической системе. Компания Гудзонова залива в Канаде охотно прибегала к помощи индейских охотников из племени кри, поставлявших скупщикам шкуры бобра и карибу. Индейцы наррагансетт также пользовались уважением колонистов, поскольку собирали на берегах пролива Лонг-Айленд вампум — фиолетовые и белые раковины, служившие самой старой североамериканской валютой. Но там, где индейцы требовали собственности на пригодную для сельского хозяйства землю, мирное сосуществование было исключено. Если индейцы сопротивлялись экспроприации, их было можно и должно, говоря словами Локка, “уничтожить как льва или тигра — одного из тех диких кровожадных зверей, с которыми люди не могут иметь ни совместной жизни, ни безопасности”[35].

Уже в 1642 году Миантономо, вождь племени наррагансетт с Род-Айленда, предсказал:

Вы знаете, что у наших отцов было много оленей и шкур, наши равнины, как и наши леса, изобиловали оленями и индюками, и наши бухты были полны рыбой и птицей. Но англичане, захватившие нашу землю, косами срезают траву, топорами валят деревья. Их коровы и лошади поедают траву, а боровы портят наши отмели с моллюсками, и все мы будем голодать.

То, что уже случилось в Центральной Америке, теперь повторялось вдоль Североатлантического побережья. В 1500 году на территории, которая впоследствии стала Британской Северной Америкой, жило около 560 тысяч индейцев. К 1700 году их осталось меньше половины. И это было только начало. На территории современных Соединенных Штатов в 1500 году было, вероятно, около двух миллионов коренных жителей. К 1700 году их осталось 750 тысяч, к 1820 году — всего 325 тысяч.

Здесь сказались, кроме прочего, короткие кровавые войны с хорошо вооруженными колонистами. После того, как в 1622 году поватены напали на Джеймстаун, колонисты лишь утвердились в своей правоте. По мнению сэра Эдварда Кока, индейцы могли только быть perpetui enimici, “вечными врагами… поскольку между дьяволом, чьими подданными они являются, и христианами может быть только вечная вражда и не может быть никакого мира”. На повестке дня стояла резня: поватенов в 1623 и 1644 годах, пекотов в 1637 году, доегов и сусквеханноков в 1675 году, вампаноагов в 1676-1677 годах. Но наибольший урон коренным американцам нанесли инфекционные болезни, привезенные со всех концов мира переселенцами: оспа, грипп, дифтерия. Подобно крысам, разносившим “черную смерть” в Средние века, белые колонисты были носителями смертоносных микробов.

С другой стороны, опустошение, производимое оспой, в глазах переселенцев было доказательством, что Бог на их стороне и очень кстати избавляет новый мир от прежних его обитателей. Одно из обстоятельств, за которое благодарили Бога “пилигримы” в Плимуте в конце 1621 года, заключалось в том, что 90% коренного населения Новой Англии умерло от болезней в десятилетие перед их приездом, прежде — очень предусмотрительно — обработав землю и припася на зиму зерно. По словам Джона Арчдейла, губернатора Каролины в 90-х годах XVII века, “Рука Господа [была] весьма заметна в том, что количество индейцев уменьшилось, чтобы освободить место для англичан”.

* * *
Как бы то ни было, почти полное исчезновение прежних собственников не означало, что земля в колониальной Америке не принадлежала никому. Она принадлежала королю, и он мог отдать ее достойным подданным. Поскольку жизнеспособность американских колоний стала очевидной, они превратились в новый источник земель для Стюартов: колонизация и протекция шли рука об руку. Это заметно повлияло на общество Британской Америки. Например, в 1632 году наследникам лорда Балтимора Карл I передал Мэриленд своей хартией, составленной по образцу хартий епископов Даремских (XIV век), дающих право палатината, а также даровав им титул лордов-владельцев. Разделив Каролину между восемью своими приближенными, Карл II изобрел откровенно иерархический общественный строй с “ландграфами” и “касиками”, владевшими 48 тысячами и 24 тысячами акров соответственно, и исключительно аристократическим по составу Большим советом, управлявшим колонией. Новый Амстердам — Нью-Йорк — получил свое нынешнее название после того, как он был отнят у голландцев в 1664 году. Король Карл II пожаловал его во владение своему брату Якову, герцогу Йоркскому.

Чтобы отдать долг в шестнадцать тысяч фунтов одному из своих сторонников — адмиралу Уильяму Пенну, который захватил Ямайку, — Карл II передал сыну Пенна в собственность землю, названную Пенсильванией. Это в одночасье сделало Пенна-младшего крупнейшим частным землевладельцем в английской истории: он распоряжался территорией, значительно превышающей площадь Ирландии. Это также дало ему возможность показать, к чему может привести религиозное усердие вкупе с желанием разбогатеть. Как и “отцы-пилигримы”, Пени в 1667 году стал квакером — членом радикальной религиозной секты, и за свою веру был даже заключен в Тауэр. Но воззрения Пенна сильно отличались от взглядов плимутских колонистов: согласно его проекту под названием “Священный эксперимент” предстояло создать “поселение терпимости” не только для квакеров, но и для любой религиозной секты, если та была монотеистической. В октябре 1682 года “Велкам”, корабль Пенна, поднялся по реке Делавэр, и он с королевской хартией в руке сошел на берег, чтобы основать город Филадельфию (по-древнегречески — братская любовь).

Пенн понимал: чтобы его колония преуспела, она должна приносить доход. Он выразился так: “Я желаю укрепить религиозную свободу, однако я хочу также получить некоторую компенсацию за свои хлопоты”. Пенн стал крупным продавцом недвижимости, распродававшим огромные участки по удивительно низким ценам: за сто фунтов стерлингов можно было купить пять тысяч акров земли. Пенн также показал себя дальновидным градостроителем, желавшим, чтобы его столица была противоположностью переполненного, пожароопасного Лондона: так появилась американская система городской планировки с прямоугольной сеткой улиц. Но прежде всего Пенн был специалистом по маркетингу, который знал, что даже американская мечта должна продаваться. Не ограничиваясь только английскими, валлийскими и ирландскими переселенцами, он способствовал эмиграции в Америку и из континентальной Европы, переводя свои брошюры на немецкий и другие языки. Это сработало: в 1689-1815 годах более миллиона европейцев с континента (главным образом немцы и швейцарцы) переехали в Северную Америку и Британскую Вест-Индию. Комбинация религиозной терпимости и дешевой земли была отличной приманкой для колонистов. В Америке их ждала настоящая свобода:свобода совести — и почти даровая недвижимость.[36]

Но была одна загвоздка. Не все жители этой новой белой империи могли стать землевладельцами. Некоторые должны были трудиться, особенно там, где выращивали сахар, табак и рис. Рабочие руки нашлись через Атлантику. И здесь Британская империя обнаружила пределы свободы.


Черные и белые

Британские острова в XVII-XVIII веках дали Америке столько колонистов, сколько ни одна другая европейская страна. Чистая эмиграция из одной только Англии в 1601-1701 годах превысила семьсот тысяч человек. Ее пик пришелся на 40-50_е годы XVII века и не случайно совпал со временем Английской революции. Тогда ежегодный показатель эмиграции был выше 0,2 на тысячу (примерно то же сейчас наблюдается в Венесуэле).

Чистая эмиграция из Англии (1601-1801 гг.) 
Первых английских переселенцев в Америку влекли свобода совести и дешевая земля. Но смысл эмиграции был совсем иным для тех, кому нечего было продать, кроме своего труда. Для них переезд за океан означал не свободу, а, напротив, расставание с ней. Не многие из таких мигрантов ехали в колонии за свой счет. Чтобы восполнить постоянную нехватку рабочей силы, в Америку ввозили сервентов, или “законтрактованных слуг”. В обмен на переезд в договор включалось обязательство несколько лет (обычно четыре-пять) работать на своего покупателя. По сути, “законтрактованные” стали рабами — рабами по договору с фиксированным сроком. Возможно, при отъезде из Англии они этого не понимали. Когда Молль Флендерс, героиня романа Даниэля Дефо, приехала в качестве невесты плантатора в Виргинию, ее мать (и одновременно свекровь[37]) объяснила ей, что

большинство жителей этой колонии прибыло из Англии в очень жалком состоянии и что, вообще говоря, их можно разделить на два разряда: одни были завезены хозяевами кораблей и проданы в услужение — “так это называют, дорогая, — сказала она, — на самом же деле они просто рабы”, — другие после пребывания в Ньюгейте или иных тюрьмах и смягчения приговора сосланы за преступления, караемые в Англии смертной казнью. Когда они прибывают к нам, — сказала свекровь, — мы не делаем между ними различия: плантаторы покупают их, и они все вместе работают на полях до окончания срока[38].

От половины до двух третей европейских эмигрантов, уехавших в Америку в 1650-1780 годах, были “законтрактованными слугами”. Среди английских эмигрантов на берегах Чесапикского залива пропорция приближалась к семи из десяти. Такие поселения, как Вильямсбург — элегантная столица Виргинии, — в большой степени зависели от дешевого труда сервентов. Они работали не только на табачных плантациях, но и производили разнообразные товары и оказывали услуги зарождающейся колониальной аристократии. Местная “Виргиниа гэзетт” рекламировала “законтрактованных” будто рабов: “Только что прибыли… 139 мужчин, женщин и мальчиков. Кузнецы, каменщики, штукатуры, сапожники… стекольщик, портной, печатник, переплетчик… несколько швей”.

Среди сервентов (возраст большинства составлял 15-21 год) оказался сорокалетний Джон Харроуэр. Он вел дневник, чтобы показать его жене, когда ему удастся воссоединиться с семьей. Много месяцев Харроуэр искал работу на родине, чтобы прокормить жену и детей, но напрасно. Запись в дневнике, оставленная в среду, 26 января 1774 года, объясняет, что именно служило двигателем британской эмиграции в конце XVIII века: “Сегодня мне, оставшемуся без единого шиллинга, пришлось отправиться на четыре года в Виргинию, чтобы работать там учителем за постель, пропитание, мытье и плату в пять фунтов в течение всего этого срока”. Это было не стремление к свободе, а последняя, отчаянная мера. В Атлантике судно “Плантатор”, на котором ехал Харроуэр, попало в сильный шторм. Он так описал ситуацию под палубой, где находились пассажиры:

В восемь вечера мне приказали задраить фор-люк и грот-люк, и несколько времени спустя я увидел самую дикую сцену из всех, о которых я когда-либо слышал или видел. Кто-то спал, кто-то блевал, кто-то гадил, кто-то пускал газы, кто-то бранился, кто-то ругал свои ноги и ляжки, кто-то печень, легкие, глаза. И, что делает сцену еще более странной, некоторые проклинали мать, отца, сестер и братьев.

Чтобы подчеркнуть полную потерю свободы, пассажиров били или заковывали в железо, если они плохо себя вели. Когда Харроуэр наконец добрался после более чем двухмесячного изнурительного путешествия до Виргинии, владение грамотой дало ему преимущество. Он стал учить детей местного плантатора. К сожалению, удача недолго ему улыбалась. В 1777 году, спустя всего три года, он заболел и умер прежде, чем смог оплатить переезд в Америку своих детей и жены.

Опыт Харроуэра был типичен в двух отношениях. Он был шотландцем, что типично для второй волны переселенцев в американские колонии после 1700 года: шотландцы и ирландцы в XVIII веке составили почти три четверти всех британских переселенцев. Именно люди из нищих уголков Британских островов менее всего проигрывали, нанимаясь в сервенты. В 1773 году, когда Джонсон и Босуэлл путешествовали по северу Шотландии, они неоднократно наблюдали признаки того, что последний неодобрительно назвал “повальным неистовством эмиграции”. Взгляд Джонсона был реалистичнее:

г-н Артур Ли упомянул некоторых шотландцев, которые получили бесплодные части Америки, и задавался вопросом, почему они сделали это. Джонсон: “Да ведь сэр, бесплодие относительно. Шотландцы не сказали бы, что те земли бесплодны”. Босуэлл: “Ну-ну, он льстит англичанам. Вы только из Шотландии, сэр, и скажите, разве вы не видели там достаточно еды и питья?” Джонсон: “Ну почему же, сэр, видел: еды и питья достаточно, чтобы придать жителям силы бежать из дома”.

Но никто из этих людей не понимал, что на самом деле из дома мужчин и женщин гнали в таком числе непомерное повышение арендной платы лендлордами и череда скудных урожаев. Ирландцев еще сильнее привлекала перспектива “счастливых стран и менее деспотического правительства”. Две пятых эмигрировавших из Британии в 1701-1780 годах было ирландцами, и миграция только увеличилась в следующем веке, после того как из Америки был завезен картофель и значительный прирост населения привел остров к бедствиям 40-х годов XIX века. Это бегство с периферии придало Британской империи стойкий кельтский оттенок[39].

Преждевременная смерть Харроуэра не была необычной. Приблизительно двое из пяти вновь прибывших умирали в течение нескольких первых лет в Виргинии — обычно от малярии или желудочно-кишечных болезней. Выживание после таких болезней называлось “закалкой''. “Закаленных” колонистов можно было легко отличить по нездоровому внешнему виду.

Труда “законтрактованных слуг” хватало в Виргинии, где климат сносный, а собрать урожай было относительно легко. Не то происходило в британских карибских колониях. Сейчас нередко забывают о том, что большинство — около 69% — британских эмигрантов в XVII веке отправилось не в Америку, а в Вест-Индию. Там водились деньги. Объем британской торговли с Карибским регионом превышал объем американской: в 1773 году ямайский импорт был впятеро больше импорта из всех американских колоний. В 1714-1773 годах с Невиса вывозили в Британию втрое больше товаров, чем из Нью-Йорка, а с Антигуа — в три раза больше, чем из Новой Англии. Сахар, а не табак был главной статьей торговли в колониальной империи XVIII века. В 1775 году сахар составил почти пятую часть британского импорта, а стоил он в пять раз дороже ввезенного в Британию табака. В течение большей части XVIII века американские колонии были немногим важнее, чем дочерние компании “сахарных островов”, и снабжали их продовольствием, которое не могло дать монокультурное сельское хозяйство. Уильям Питт, выбирая в конце Семилетней войны между расширением британской территории в Америке и приобретением Гваделупы, французского “сахарного острова”, одобрил второй вариант, поскольку “состояние торговли на покоренных территориях в Северной Америке плачевно, размышления об их будущем умозрительны, а перспективы, в самом лучшем случае, очень отдаленные”.

Жить и умереть в Британской империи: смертность среди английских солдат (1817-1838 гг.) 
Проблема заключалась в ужасающей смертности на тропических островах, особенно летом. И если для формирования девяностотысячной общины Виргинии потребовалось 116 тысяч иммигрантов, то Барбадосу, чтобы население острова достигло всего двадцати тысяч, — 150 тысяч. После 1700 года эмиграция в Карибский регион резко снизилась, поскольку люди выбирали умеренный климат (и более плодородную землю) Америки. Уже в 1675 году Ассамблея Барбадоса пожаловалась: “В прежние времена мы в изобилии получали из Англии сервентов-христиан… но теперь мы можем привлечь не много англичан, поскольку не имеем земли, чтобы предоставить ее им после окончания контракта, что прежде было главной приманкой”. Нужно было найти альтернативу труду сервентов. И она была найдена.

* * *
С 1764 по 1779 год приход Святых Петра и Павла в Олни, Нортхемптоншир, находился на попечении Джона Ньютона, набожного священнослужителя и автора одного из самых популярных в мире гимнов. Большинство из нас когда-либо слышали или пели “О, благодать” (Amazing Grace). Менее известен тот факт, что автор этого гимна был успешным работорговцем, за шесть лет переправившим из Сьерра-Леоне в Карибский регион сотни африканцев.

“О, благодать” является высшим гимном евангелического искупления:

О, благодать, спасен тобой
Я из пучины бед;
Был мертв и чудом стал живой,
Был слеп и вижу свет[40].
Заманчиво предположить, что Ньютон, внезапно прозрев относительно рабства и оставив свое порочное ремесло, посвятил себя Богу. Но такое предположение о времени обращения Ньютона целиком ошибочно: именно после религиозного пробуждения он стал сначала первым помощником, а затем капитаном невольничьих кораблей и только гораздо позже начал подвергать сомнению этичность покупки и продажи своих братьев и сестер.

Сегодня мы, конечно, отвергаем рабство, и нам трудно понять, почему оно не претило Ньютону и его современникам. Однако рабство имело огромное экономическое значение. Прибыли от культивирования сахарного тростника были огромны. Хозяйничавшие на Мадейре и Сан-Томе португальцы доказали, что только африканские рабы могли выдержать работу на плантациях, и карибские плантаторы платили за них в восемь-девять раз дороже, чем те стоили на западноафриканском побережье. Бизнес был опасным (Ньютон называл его своего рода лотереей, в которой каждый делец надеялся получить приз), однако и прибыльным. Ежегодный доход от невольничьих рейсов в последние полвека использования британцами рабского труда колебался в среднем между 8 и 10%. Не удивительно, что работорговля показалась Ньютону “благородным занятием”, подходящим даже для утвердившегося в вере христианина.

Число участников работорговли было огромным. Мы склонны думать о Британской империи как о продукте миграции белых, однако в 1662-1807 годах в Новый Свет на британских судах попали почти три с половиной миллиона африканских невольников. Это более чем втрое превышало число белых мигрантов в тот же самый период. И это более трети всех африканцев, которые когда-либо пересекли Атлантику в оковах. Поначалу британцы делали вид, что отвергают рабство. Как-то одному купцу предложили купить в Гамбии рабов, и он ответил: “Мы не из тех, кто торгует подобным товаром, никто из нас не покупал и не продавал ни друг друга, ни себе подобного”. Это заявление прозвучало незадолго до того, как на сахарные плантации Барбадоса начали доставлять рабов из Нигерии и Бенина. В 1662 году Новая королевская африканская компания обязалась ежегодно поставлять в Вест-Индию три тысячи рабов. К 1672 году это число выросло до 5600 человек. После того как в 1698 году монополия компании закончилась, увеличилось число частных работорговцев вроде Ньютона. К 1740 году из Ливерпуля ежегодно отправлялись тридцать три судна: сначала в Африку, после — в Карибский бассейн. В том же 1740 году прозвучала песня на стихи Джеймса Томсона “Правь, Британия”, в которой есть выразительные слова: “Бритты никогда не будут рабами”. Однако давний запрет на покупку рабов был забыт.

Ньютон занялся работорговлей в конце 1745 года, когда, будучи молодым моряком, поступил на службу к купцу Амосу Клоу. Тот держал базу на Банановых островах близ побережья Сьерра-Леоне. В результате удивительной инверсии африканская конкубина Клоу скоро стала относиться к Ньютону немногим лучше, чем к рабу. Более года спустя Ньютон, проведший это время в болезни и небрежении, был спасен командой судна “Грейхаунд”, и именно там, на борту, во время шторма в марте 1748 года молодой человек пережил религиозное пробуждение. Только после этого события он стал работорговцем, возглавив свой первый невольничий транспорт.

Дневник Джона Ньютона за 1750-1751 годы (в то время он командовал судном “Дюк оф Аргайл”) откровенно описывает работорговцев. Плавая вдоль побережья Сьерра-Леоне, Ньютон выменивал у работорговцев людей на товары (включая “главные — пиво и сидр”). Он был разборчивым покупателем, сторонящимся старых женщин “с обвисшей грудью”. Седьмого января 1751 года Ньютон обменял древесину и слоновую кость на восемь рабов и понял, что переплатил, когда заметил, что у одного из купленных невольников “очень плохой рот”. Ньютон жаловался, что “сейчас очень много конкурентов и хороший товар идет за цену вдвое выше прежней”. (Употребление слова “товар” в этом контексте весьма примечательно.) В тот же день он сделал запись о смерти “отличной рабыни №и”. Но если африканцы для Ньютона были только номерами, то самим африканцам Ньютон казался фигурой дьявольской, даже каннибалом. Олауда Эквиано был одним из тех немногих африканцев, привезенных в Британскую Вест-Индию, кто описал пережитое[41]. Эквиано упоминает о широко распространенном поверье, будто белые поклоняются богу мертвых Мвене-Путо, и захватывают рабов, чтобы их съесть. Некоторые из товарищей Эквиано по несчастью были убеждены, что красное вино, которое пьют их поработители, сделано из крови африканцев, а сыр на столе капитана Ньютона — из их мозгов. Это побудило рабов бросить свои фетиши в судовую бочку с водой: они “были настолько суеверны, что полагали, будто это неминуемо убьет всех, кто пил оттуда”.

Британские владения в Карибском море (1815
Вывоз рабов из Африки и их ввоз в Америку на британских и других судах (1662-1807 гг.) 
К маю 1751 года, когда Ньютон взял курс на Антигуа, на борту было больше африканцев, чем англичан: 174 раба и менее тридцати членов команды, семеро из которых к тому же хворали. Это было наиболее опасное для работорговцев время не только из-за риска вспышки холеры или дизентерии на переполненном судне, но и из-за вероятности бунта. Ньютон был вознагражден 26 мая за свою бдительность:

Вечером, по милости Провидения, открылось, что рабы замышляют бунт, за несколько часов до их выступления. Молодой человек.. который в течение всего пути был свободен от цепей, сначала из-за большой язвы, а затем по причине своего кажущегося хорошим поведения, передал им свайку[42] через решетку люка, но был, по счастью, замечен одним из людей [из команды]. Они располагали ею приблизительно час, прежде чем я ее нашел, и за это время так хорошо с нею управились (поскольку это инструмент, не издающий шума), что утром я обнаружил, что около двадцати из них избавились от оков.

Подобное приключение Ньютон пережил и в следующем году, когда выяснилось, что у группы из восьми рабов есть “несколько ножей, камней, пуль и т.д., и зубило”. Нарушителей наказали ошейниками и тисками.

Учитывая условия на борту судна вроде “Аргайла” (теснота, плохая гигиена, вынужденная неподвижность, недоедание), едва ли удивительно, что в среднем каждый седьмой раб умирал в Атлантике[43]. Удивительно вот что: Ньютон, который вел для команды церковную службу, а по воскресеньям отказывался даже говорить о делах, был в состоянии заниматься таким промыслом и почти не испытывал угрызений совести.

В письме к жене от 26 января 1753 года Ньютон изложил свою апологию работорговли:

Три наивысших блага, доступных человеческой природе, — это, несомненно, религия, свобода и любовь. Сколь щедро Господь наделил меня каждым из них! Вокруг меня целые народы, языки которых совершенно отличны друг от друга, но все же я полагаю, что они все одинаковы в том, что у них нет никаких слов, чтобы выразить какую-либо из этих прекрасных идей. Отсюда я вывожу, что и сами эти идеи не находят места в их умах. И, раз не существует посредника между светом и тьмой, эти бедные существа не только не ведают о тех преимуществах, которыми я наслаждаюсь, но и погружены во зло. Вместо указанных благ и перспектив блестящего христианского будущего они обмануты и запуганы черной магией, ворожбой и всеми суевериями, которые страх, соединенный с невежеством, может породить в человеческом уме. Единственная свобода, о которой у них есть хоть какое-то понятие, — свобода не быть проданным, и даже от этой участи защищены очень немногие. Часто случается так, что человек, который продает другого на корабль, не позднее недели будет сам куплен и продан таким же образом, причем, возможно, на то же судно. Что касается любви, то среди тех, кого я встречал, попадались податливые души, но чаще всего, когда я пытался растолковать это восхитительное слово, я редко добивался хоть малейшего понимания.

Как можно было считать, что лишаешь африканцев свободы, когда у них не было никакого понятия о ней, кроме как о свободе “не быть проданным”?

Взгляды Ньютона не были уникальными. По словам ямайского плантатора Эдварда Лонга, африканцы “лишены гения и кажутся почти неспособными достичь каких-либо успехов в образовании или науках. У них нет никакого плана или системы этики… у них нет никакого чувства морали”. Поэтому африканцы, делает Лонг далеко идущий вывод, являются просто низшим видом. Джеймс Босуэлл, в других случаях спешивший поднять свой голос в защиту свободы, категорически отрицал, что “негров угнетают”, поскольку “сыны Африки всегда были рабами”.

* * *
Из дневника Ньютона следует, что заставлять людей привыкать к их новому, рабскому состоянию приходилось с того момента, как поднимали паруса. На Ямайке, на одном из рынков, на который Ньютон поставлял рабов, белых было в десять раз меньше, чем тех, кого они поработили. В Британской Гвиане соотношение было двадцать к одному. Трудно представить, что без угрозы насилием эта система могла долго продержаться. Орудия пыток для рабов Карибского моря (кандалы с шипами, в которых было невозможно убежать; железные ошейники, на которые подвешивался груз в качестве наказания, и так далее) напоминают о том, что Ямайка была линией фронта британского колониализма XVIII века.

Стихотворение Джеймса Грейнджера “Сахарный тростник”, опубликованное в 1764 году, лирически изображает жизнь плантатора, которому следует знать,

На какой почве примется тростник, как обрабатывать ее,
Когда приходит время сажать, какой ждать беды.
Как горячий нектар становится кристаллами
И как обходиться с черным потомством Африки.
Однако именно “потомство Африки” несло тяготы ради пристрастия британцев к сладкому. Это рабы сажали тростник, ухаживали за ним, собирали, давили сок и выпаривали его в огромных чанах. Изначальное испанское слово, обозначающее сахарную плантацию, было ingenio — машина, — и производство сахара из тростника относилось в равной степени к промышленности и к сельскому хозяйству. Однако сырьем для сахарной промышленности служил не только тростник, но и люди. К 1750 году в английские колонии в Карибском море было перевезено около восьмисот тысяч африканцев, однако уровень смертности был настолько высок, а уровень воспроизводства настолько низок, что число рабов все равно не превышало трехсот тысяч. Опыт позволил барбадосскому плантатору Эдварду Литтлтону вывести следующий принцип: плантатор, у которого есть сто рабов, ежегодно должен покупать еще восьмерых или десятерых, “чтобы сохранить свои запасы”. В “Речи г-на Джона Тэлбота Кампо-Белла” (1736), брошюре священнослужителя с Невиса, защищавшего рабство, сказано, что “по общим подсчетам, приблизительно две пятых части из привезенных негров умирают в ходе 'закалки'”.

Не стоит забывать, что в рабовладельческих колониях африканцы подвергались и сексуальной эксплуатации. В 1757 году» когда Эдвард Лонг приехал на Ямайку, его встревожило открытие, что его коллеги-плантаторы нередко выбирали половых партнеров из числа своих рабынь: “Здесь многие мужчины, любого сословия, сорта и ранга, предпочитают разврат… чистому и законному счастью, проистекающему из супружеской взаимной любви”. Эта практика была известна как “мускатный орешек”, но резкая критика Лонга свидетельствует о растущем в обществе неодобрении “смешения рас”[44]. Примечательно, что одной из популярных историй той эпохи был рассказ об Инкле и Ярико — моряке, потерпевшем кораблекрушение, и темнокожей деве:

Когда он проводил свои дни в бесплодной кручине.
Дева-негритянка встретилась ему.
Он с удивлением взирал на ее обнаженные прелести.
На ее соразмерные члены и живые глаза.
Однако, едва насладившись “мускатным орешком”, Инкл продал несчастную Ярико в рабство.

Тем не менее неверно изображать африканцев, проданных в рабство, только покорными жертвами. Многие рабы сопротивлялись угнетателям. На Ямайке восстания были почти столь же часты, как и ураганы. Согласно одному подсчету, в промежутке между приобретением острова Британией и отменой рабства рабы восставали двадцать восемь раз. Более того, часть черного населения всегда оставалась вне британского контроля: мароны.

В 1655 году, когда отец Уильяма Пенна отнял у Испании Ямайку, там уже существовало сообщество беглых рабов, живших в горах. Их называли маронами (искаженное испанское cimarron — одичалый). Сегодня вы можете насладиться джерк-порком[45], кулинарным даром маронов миру, на ежегодном фестивале в Аккомпонге. (Город назван в честь одного из братьев великого предводителя маронов капитана Каджо.) Если вы услышите, как поют мароны, и увидите, как они танцуют, то поймете, что маронам, несмотря на изгнание, удалось многое сохранить из культуры африканских предков. Рабство оставило только один явный отпечаток. Многие мароны первоначально говорили на языке акан (Гана), однако Каджо настоял, чтобы все его последователи говорили на английском. Причина была исключительно практической. Мароны не только не желали повторного порабощения новыми британскими хозяевами Ямайки, но и старались пополнять свои ряды, освобождая недавно прибывших рабов. Будучи многоженцами, мароны особенно стремились освобождать женщин. Так как работорговцы отправляли через Атлантику людей из огромного числа африканских племен, их интеграция в сообщество маронов требовала усвоения английского языка.

Вдохновляемые королевой Нэнни, мароны во главе с Каджо вели партизанскую войну. Плантаторы впадали в ужас от далекого звука абенга, рожка из раковины. Например, в 1728 году Джордж Мэннинг купил двадцать шесть рабов. К концу года, в основном из-за набегов маронов, остались только четверо. Мароны вынудили полковника Томаса Брукса вообще покинуть свое имение в Мант-Джордже. Некоторые ямайские географические названия (вроде района Доунт-Лук-Бихайнд, He-Оглядывайся) свидетельствуют о паранойе, которую порождали мароны. В отчаянии британцы призвали на помощь индейцев мискито с побережья Гондураса. Из Гибралтара были вызваны регулярные войска. Наконец, в 1732 году, британцам удалось нанести серьезный удар, захватив главное поселение маронов Нэнни-Таун. Но мароны отступили в леса, чтобы продолжать драться, а солдаты, прибывшие из Гибралтара, пали жертвами болезней и пьянства. В конце 1732 года один из депутатов Ассамблеи Ямайки сетовал на “ненадежность нашей страны, причина которой наши рабы, восстающие против нас… Дерзость их дошла до того, что мы не можем быть уверены в завтрашнем дне, а грабежи и убийства столь обычны на наших главных дорогах, что путешествие по ним крайне опасно”.

В конце концов англичанам пришлось пойти на сделку. В 1739 году было подписано соглашение, которое фактически предоставляло маронам автономию на территории площадью примерно полторы тысячи акров. Взамен они согласились не только не освобождать новых рабов, но и возвращать владельцам беглых — за вознаграждение. К этому приему нередко прибегали англичане: если они не могли вас победить, они делали так, что вы к ним присоединялись. Безусловно, сделка с маронами не предотвратила новые восстания. Напротив, после нее у недовольных рабов не осталось другого выбора, кроме бунта, так как укрыться в Нэнни-Тауне они более не могли. Рабы восставали в 60-е годы, вдохновляемые примером маронов. Но теперь англичане более или менее могли положиться на своих недавних противников. Мароны и сами становились рабовладельцами.

Казалось, что к 1770 году Британская империя на берегах Атлантики обрела равновесие. “Треугольник” с вершинами в Британии, Западной Африке и Карибском море обеспечивал плантации рабочей силой, а североамериканские колонии — продовольствием. Сахар и табак везли в Британию, для реэкспорта существенной доли на континент. Доходы от продажи товаров Нового Света позволяли английским купцам улаживать дела в Азии. Правда, существовали еще мароны. Они напоминали и плантаторам, и их “одушевленным орудиям”, что невольники, на изуродованных спинах которых, казалось, покоится здание империи, могут избавиться от гнета. Позднее, в 90-х годах, успех восстания рабов во французской колонии Сан-Доминго (Гаити) вызвал репрессии в отношении маронов. На пике репрессий лейтенант-губернатор Ямайки лорд Балкаррес выслал почти шестьсот маронов из города Трелони[46]. Но к тому времени мароны представляли собой наименьшую проблему империи. Рабы Сан-Доминго соединили силы с недовольными мулатами и в 1804 году основали Республику Гаити. Это не была первая колония в Новом Свете, объявившая о своей независимости. Менее чем за тридцать лет до этого на американском континенте появилась республика совсем другого рода. Здесь вызов империи бросили не отчаявшиеся рабы, а преуспевающие белые колонисты.


Гражданская война

Это был момент, когда британский идеал свободы обернулся другой стороной. Момент, когда Британская империя начала рваться на части. Около Лексингтона, в Массачусетсе, “красные мундиры” впервые вступили в перестрелку с американскими колонистами. Это случилось 19 апреля 1775 года.

Солдат послали в Конкорд, чтобы реквизировать склад оружия, принадлежащий колониальной милиции, в лояльности которой власти усомнились. Но ополченцев предупредил Пол Ревир, прискакавший с криками: “Солдаты идут!” (а не “Англичане идут!” — колонисты еще сами были англичанами). В Лексингтоне семьдесят семь минитменов, “людей минуты” (говорили, что на то, чтобы встать в строй, они тратят не более минуты), вышли, чтобы остановить британцев. Неясно, кто выстрелил первым, но итог сомнений не вызывает: ополченцы были рассеяны хорошо вымуштрованными военными.

Жители Лексингтона до сих пор ежегодно вспоминают самопожертвование минитменов, в деталях реконструируя ту перестрелку. Это мероприятие — благодушный, начинающийся рано утром праздник национального самосознания американцев, — дает шанс поесть маффинов и выпить кофе на свежем воздухе. Но британца (который едва ли останется равнодушным к звукам волынок и барабанов, играющих марш “Люди Харлека”, когда “красные мундиры” выходят на площадку и уходят с нее) День патриотов в Лексингтоне ставит в тупик. Почему это нападение не ознаменовало конец маловнятного восстания в Новой Англии? Ответ в том, что, во-первых, сопротивление колонистов росло по мере того, как регулярные войска продвигались к Конкорду, а во-вторых, что тучный и нерешительный полковник Фрэнсис Смит, командовавший солдатами, почти потерял контроль над своими людьми после того, как его ранили в ногу. Когда солдаты отступали к Бостону, они попали под снайперский огонь. Американская война за независимость началась.

Эта война составляет сердцевину американского самосознания: миф о сотворении страны — это идея борьбы за свободу против империи зла. Но парадокс Американской революции, который поражает, когда вы видите, как современные лексингтонцы пытаются пережить самопожертвование предков, заключается в том, что восставшие против британского владычества были лучшими из всех британских колонистов.

Есть серьезное основание полагать, что к 70-м годам XVIII века жители Новой Англии являлись одними из богатейших людей в мире. Доход на душу населения был по крайней мере равен таковому в Соединенном Королевстве и распределялся равномернее. У жителей Новой Англии фермы были крупнее, семьи многолюднее и образование лучше, чем у жителей Англии. И, что важно, они платили гораздо меньше налогов. В 1763 году средний англичанин в виде налогов ежегодно отдавал двадцать шесть шиллингов. Соответствующая сумма для налогоплательщика из Массачусетса составляла один шиллинг. Сказать, что быть британскими подданными для этих людей было удачей, было бы преуменьшением. И все же именно они, а не сервенты из Виргинии или рабы с Ямайки, первыми сбросили имперское ярмо.

С британской точки зрения Лексингтон-Грин кажется идеальным местом не для взаимного истребления, а для игры в крикет. Кстати, некогда американцы играли в эту самую английскую из игр. Так, в 1751 году “Нью-Йорк гэзетт” и “Уикли пост бой” сообщили:

Днем в прошлый понедельник (1 мая) на нашем пустыре состоялся крикетный матч на значительные ставки между одиннадцатью лондонцами и одиннадцатью ньюйоркцами. Играли по лондонским правилам…

Команда из Нью-Йорка победила за восемьдесят семь пробежек. И почему американцы забросили крикет?

Всего за двадцать лет до “битвы” при Лексингтоне американские колонисты доказали свою лояльность Британской империи, во время Семилетней войны десятками тысяч вступая в борьбу с французами и их союзниками-индейцами. Примечательный факт: в той войне первый выстрел сделал молодой колонист по имени Джордж Вашингтон. В 1760 году Бенджамин Франклин напечатал анонимный памфлет, в котором предсказал, что из-за быстрого прироста населения в Америке через столетие британских подданных на том берегу будет больше, чем теперь на этом[47]; но я далек от того, чтобы испытывать какой-либо страх перед тем, что они станут бесполезными или опасными… и я считаю такие страхи выдуманными, не имеющими какого-либо правдоподобного основания.

Что же пошло не так?

* * *
Школьникам и туристам причины Американской революции объясняют прежде всего утяжелением экономического бремени. Лондон, согласно этой точке зрения, желал получить некоторую компенсацию за траты по изгнанию французов из Северной Америки в ходе Семилетней войны и по содержанию десятитысячной армии для усмирения за Аппалачами недовольных индейцев, выступивших на стороне французов. Это привело к учреждению новых налогов. Однако при тщательном рассмотрении выясняется, что в действительности налоги отменяли, а не учреждали.

В 1765 году английский парламент издал закон о гербовом сборе, который означал, что все, от газет до игральных карт, должно было быть напечатано на специальной — следовательно, обложенной налогом — бумаге. Планируемый доход не был значителен: сто десять тысяч фунтов стерлингов, причем почти половина приходилась на Вест-Индию. Но налог оказался настолько непопулярным, что Джордж Гренвилл — министр, который предложил его, — ушел в отставку, и к марту 1766 года закон был пересмотрен: теперь империя облагала сбором только внешнеторговые сделки. Два года спустя Чарльз Тауншенд, новый министр финансов, попробовал опять обложить колонистов налогами (на сей раз речь шла о таможенных пошлинах). В надежде подсластить пилюлю налог на чай, один из самых популярных товаров в колонии, был снижен с шиллинга до трех пенсов с фунта. Это ни к чему не привело.

Сэмюэль Адамс по заданию Ассамблеи Массачусетса сочинил циркулярное письмо, призывающее к невыплате даже этих налогов. В январе 1770 года новое правительство Британии, возглавляемое лордом Нортом, отменило все новые налоги, кроме налога на чай. Тем не менее протесты в Бостоне продолжались.

Все слышали о “Бостонском чаепитии” 16 декабря 1773 года: тогда 342 ящика чая стоимостью десять тысяч фунтов стерлингов были сброшены с борта судна “Дартмут”, пришедшего из Ост-Индии, в темные воды гавани Бостона. Большинство считает, что это было сделано в знак протеста против повышения налога на чай. На самом деле цена этого чая была исключительно низкой: британское правительство только что предоставило Ост-Индской компании льготу по выплате намного более высокой пошлины, которой чай облагался при ввозе в Британию[48]. В результате чай беспошлинно вывозили из Англии. Он облагался только низким американским налогом по прибытии в Бостон. Итак, чай в Новой Англии никогда еще не стоил дешевле, а “чаепитие” устроили не рассерженные потребители, а богатые контрабандисты из Бостона, которые могли лишиться доходов. Современники понимали нелепость причины протеста:

Разве потомство не будет поражено сообщением, что это возмущение было вызвано тем, что парламент снизил налог за фунт чая с одного шиллинга до трех пенсов, и разве оно не назовет это еще менее объяснимым безумием и более позорной страницей летописи Америки, чем охота на ведьм?

Британские владения в Северной Америке (1774 г.)
Таким образом, налоги, вызвавшие столько шума, были пустячными. К 1773 году почти все они были отменены. В любом случае, споры о налогообложении были ничтожны по сравнению с фактом: для американской колониальной экономики быть частью имперской экономики было благом, даже большим благом. Да, получившие дурную славу Навигационные акты обеспечивали британским судам монополию на торговлю с колониями. Но в то же время они гарантировали североамериканцам сбыт их основных сельскохозяйственных продуктов, рогатого скота, чугуна в чушках и даже кораблей. Подлинным яблоком раздора был конституционный принцип: право британского парламента облагать американских колонистов налогами без их на то согласия.

Дольше столетия длилось “перетягивание каната” между центром и периферией: между королевской властью, представленной в колониях назначенными губернаторами, и властью ассамблей, выбранных колонистами. Отличие ранних британских поселений в Америке, особенно в Новой Англии, состояло в том, что там развивались представительные органы власти (еще одно важное различие между Северной и Южной Америкой). Попытки насадить там наследственную аристократию европейского типа потерпели неудачу. Однако с 1675 года Лондон стремился увеличить свое влияние в колониях, которые сначала были вольны как в целях, так и в средствах. До этого времени только Виргиния именовалась коронной колонией. Но в 1679 году Нью-Гэмпшир был объявлен королевской провинцией, а пять лет спустя Массачусетс стал доминионом Новая Англия. Нью-Йорк с 1685 года находился под королевской властью, когда его владелец взошел на английский престол, а вскоре после этого Род-Айленд и Коннектикут также приняли королевское покровительство.

Безусловно, центростремительная тенденция замедлилась в 1688 году, когда Стюарты лишились трона. “Славная революция” позволила колонистам расценивать собственные ассамблеи как равные по статусу Вестминстеру: некоторые легислатуры приняли тогда законы, повторяющие Великую хартию вольностей и закрепляющие права тех, кого они представляли. В 1739 году одному королевскому чиновнику показалось, что колонии стали настоящими “независимыми содружествами” с собственными законодательными органами, обладающими полнотой власти в “границах соответствующих владений” и едва ли “ответственными за свои законы или действия” перед короной.

Это привело к возвращению Лондона к централизации перед, в течение и после Семилетней войны. Споры 60-х годов XVIII века о налогообложении должны рассматриваться именно в этом контексте — конституционном. Неуклюжая попытка правительства лорда Норта после “чаепития” заставить строптивых законодателей Массачусетса покориться (закрытие порта Бостона и введение чрезвычайного положения с заменой гражданского губернатора военным комендантом) стала последним из оскорблений, нанесенных колониальным законодателям. Отменив в 1766 году закон о гербовом сборе, парламент решительно объявил, что он “по праву имел, имеет и будет иметь все полномочия и власть утверждать законы и постановления… обязательные для колоний и народа Америки”. Именно это положение и оспаривали колонисты.

Возможно, дело было и в колониальном сепаратизме. Франклин жаловался, что некогда было “не только уважение, но и привязанность к Британии, к ее законам, к ее обычаям и манерам, даже пристрастие к ее модам, что весьма способствовало торговле. Уроженцев Британии всегда рассматривали с особым отношением, и происхождение человека из старой Англии само по себе вызывало у нас некоторое уважение”. В колонистах, напротив, видели не подданных, а “подданных подданных”: “республиканскую расу, пеструю толпу шотландских, ирландских и иностранных бродяг, потомков каторжников, неблагодарных мятежников и т.д.”, будто они не были “достойны имени англичан и годятся только на то, чтобы быть оскорбляемыми, обузданными, скованными и ограбленными”. Джон Адамс выразил те же чувства — резче. “Мы не будем их неграми, — сердито восклицал он на страницах “Бостон гэзетт”, укрывшись за псевдонимом Хамфри Плагджоггер. — Мы столь же благородны, как и древний английский народ, и должны быть столь же свободными”.

Атмосфера накалялась. Осенью 1774 года в филадельфийском Карпентер-Холле собрался Первый Континентальный конгресс, объединивший самых строптивых депутатов колониальных ассамблей. Прежде всего они решили отвергнуть все налоги британского правительства, а в случае необходимости — драться. Все же известный лозунг Сэмюэля Адамса “Нет налогов без представительства” знаменовал не отказ от британского духа, а скорее его решительное утверждение. Колонисты требовали свободы в той же степени, которой обладали их соотечественники по другую сторону Атлантики. Пока в собственных глазах они были не более чем англичанами, желающими иметь реальное местное самоуправление, а не “виртуальное”, которое им предлагала далекая Палата общин. Другими словами, они хотели, чтобы их ассамблеи были признаны равными Вестминстеру, в рамках преобразованной квазифедеральной империи. Как выразился лорд Мэнсфилд в 1775 году, колонисты “будут иметь такое же отношение к Британии… как Шотландия к Англии до заключения договора об унии”.

Некоторые дальновидные британцы (среди них великий экономист Адам Смит и глостерский декан Джозайя Тукер) видели в переходной империи решение проблемы. Смит предлагал создать империю-федерацию с Вестминстером на вершине, а Тукер предложил прообраз Содружества, в рамках которого империю объединяет только суверенитет монарха. Умеренные американские патриоты вроде Джозефа Галлоуэя тоже искали компромисс. Галлоуэй предложил учредить американский законодательный совет, с членами, избранными колониальными ассамблеями, и под руководством президента, назначенного короной. Лондон отверг все эти варианты. Проблема стала просто вопросом о супрематии парламента. Правительство лорда Норта оказалось в тисках, между двумя одинаково настойчивыми законодательными органами, каждый из которых был убежден в своей правоте. Самое большее, что мог предложить Норт, — чтобы парламент воздержался от своего права на налогообложение (оставляя его за собой), если колониальные законодатели окажутся готовы собирать и вносить необходимый вклад в защиту империи, а также оплачивать собственную систему власти. Этого было мало. Палата лордов отвергла даже предложение Питта-старшего о выводе войск из Бостона. К этому времени, по мнению Бенджамина Франклина, правительственное “притязание на суверенитет над более чем тремя миллионами добродетельных и разумных людей в Америке кажется самой большой из нелепостей, так как оно выказало недостаточно предусмотрительности даже для того, чтобы пасти стадо свиней”. Это был призыв к борьбе.

Прошло чуть более года после первых выстрелов в Лексингтоне, и бунт превратился в настоящую революцию. Четвертого июля 1776 года в зале с аскетическим убранством, в котором обычно заседала Ассамблея Пенсильвании, представителями тринадцати колоний, собравшимися на Второй Континентальный конгресс, была принята Декларация независимости. Всего двумя годами ранее ее главный автор, 33-летний Томас Джефферсон, обращался к королю Георгу III от имени “подданных в Британской Америке”. Теперь заокеанские (“континентальные”) англичане стали американскими “патриотами”. Фактически, большая часть Декларации представляет собой довольно скучный перечень бед, которые навлек на колонистов король, обвиняемый ими в попытке установить “неограниченный деспотизм”. Судя по всему, в редактировании Декларации приняло участие множество людей. Однако сейчас мы помним именно преамбулу Джефферсона:

Мы исходим из той самоочевиднойистины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью.[49]

В наши дни это звучит не более революционно, чем слова “материнство” или, например, “яблочный пирог”. Однако в то время это был опасный вызов не только королевской власти, но и традиционным ценностям иерархического христианского общества. До 1776 года дебаты о будущем колоний в значительной степени велись в терминах, знакомых по британским конституционным препирательствам предыдущего столетия. Однако с публикацией Томасом Пейном в 1776 году памфлета “Здравый смысл” в политический дискурс вошла совершенно новая идея, которая с удивительной быстротой стала преобладающей: антимонархизм с явным республиканским духом. Конечно, республика не была чем-то новым. Она существовала у венецианцев, ганзейских немцев, швейцарцев и голландцев, да и сами англичане предприняли недолгий республиканский эксперимент в 50-х годах XVII века. Но из преамбулы Джефферсона следовало, что идеологической основой американской республики будут принципы Просвещения, естественные права человека — и прежде всего право каждого “самому судить, что обеспечивает или подвергает опасности его свободу”.

Возможно, самым замечательным в Декларации было то, что представители всех тринадцати колоний смогли ее подписать. Всего двадцатью годами ранее разногласия между ними казались столь значительными, что Чарльз Тауншенд нашел “невозможным предположить, что так много различных представителей столь многих областей, разделенных интересами, враждебными из-за ревности и неисправимых предубеждений, когда-либо сумеют договориться о всеобщей безопасности и взаимных расходах”. Даже Бенджамин Франклин признавал, что колонисты имели

различные формы правления, законы, интересы, а некоторые из них различные религиозные убеждения и образ жизни. Их ревность друг к другу была настолько сильной, что хотя был необходим союз колоний для всеобщей безопасности и защиты от врагов и каждая колония признавала, что имеет такую потребность, они не были в состоянии заключить такой союз.

Декларация должна была покончить с этими разногласиями. В ней даже появилось название “Соединенные Штаты”. Тем не менее, ее принятие вызвало раскол. Революционный язык Джефферсона оттолкнул некоторых консервативно настроенных колонистов. Оказалось, что удивительно многие из них готовы сражаться за короля и империю. Когда доктор Джеймс Тэтчер решился присоединяться к патриотам, он обнаружил, что друзья

не выразили никакой поддержки, утверждая, что если я попаду в руки британцев, то, как это случается во время гражданской войны, меня ждет виселица… Тори нападают на меня: “Молодой человек, действительно ли вы в своем уме, если собираетесь нарушить свой долг по отношению к наилучшему из королей и с головой броситься в разрушение? Поверьте, этот бунт недолго продлится”.

* * *
Голливуд изображает Войну за независимость как столкновение героических американцев-патриотов со злобными, напоминающими нацистов “красными мундирами”. Действительность была совсем иной. Это была настоящая гражданская война, расколовшая общественные классы и даже семьи. И худшее насилие вершили не английские солдаты, а колонисты-мятежники против своих соотечественников, оставшимися лояльными короне.

Приглядимся к филадельфийской Церкви Христа. Ее часто рассматривают как очаг революции, потому что некоторые ее прихожане подписали Декларацию независимости. На самом деле сторонники независимости в этой конгрегации находились в меньшинстве: всего около трети прихожан поддерживали идею независимости, а остальные высказывались против или оставались безразличными. Этот приход, как и многие другие общины колониальной Америки, разделился по политическим причинам. Раскололись не только конгрегации, но даже семьи. Члены семьи Франклина были постоянными прихожанами Церкви Христа, и у них имелись даже постоянные места в храме. Бенджамин Франклин почти десятилетие безуспешно защищал колонистов в Лондоне, прежде чем, возвратившись, присоединиться к Континентальному конгрессу и к борьбе за независимость. Его сын Уильям, губернатор Нью-Джерси, во время войны остался лояльным короне. Они никогда больше не разговаривали.

Давление на священнослужителей было особенно сильным, поскольку те подчинялись королю как главе англиканской церкви. Будучи настоятелем Церкви Христа, Джейкоб Душе разрывался между лояльностью англиканской церкви и симпатией к тем своим прихожанам, которые поддержали революцию. Пометки в его экземпляре “Книги общей молитвы” свидетельствуют о поддержке им идеи независимости. Душе вычеркнул слова “Смиренно молим Тебя расположить и направить сердце Георга [III], Твоего слуги и нашего короля и правителя…” и заменил их следующими: “Смиренно молим Тебя направить правителей этих Соединенных Штатов”. Это было, несомненно, революционным актом. И все же после объявления независимости Душе (несмотря на то, что один из подписавшихся был его шурином) смалодушничал. Он возвратился к англиканской пастве и стал лоялистом. Пример Душе показывает, что Американская революция разделила даже личности. Но не только англикане отвергли восстание по религиозным соображениям. Члены секты гласситов из Коннектикута остались лояльными короне, будучи твердо уверенными в том, что христианин должен быть “верноподданным, повинуясь в гражданских вопросах любому человеческому приказанию во благо Господа”.

В целом около пятой части белого населения Британской Северной Америки во время войны хранило верность короне. Отряды лоялистов зачастую сражались гораздо более стойко, чем нерешительные британские генералы. Звучали лоялистские песни, например “Конгресс”:

Эти закоренелые негодяи и глупые дураки,
Одни подобные обезьянам и рабочим мулам,
Другие послушные рабские орудия.
Они, это они составили Конгресс!
Когда Юпитер решил наслать проклятие
И перебрал все беды, он
Не чуму, не голод, намного хуже,
Наслал на нас Конгресс.
Тогда мир покинул этот безнадежный берег,
Тогда орудия сверкнули с ужасным ревом,
Мы слышим о крови, смерти, ранах,
Вот все, что дал Конгресс…
Стороны спора называли друг друга вигами и тори. Это действительно была вторая британская — возможно, первая американская — гражданская война.

Дэвид Фэннинг — лоялист, сражавшийся в Каролине, — оставил захватывающие записки о своих приключениях во время войны. После того как вьючный обоз Фэннинга в 1775 году был разграблен милицией мятежников, он “поставил подпись за короля”, хотя кажется более вероятным, что весь район, где жил Фэннинг, остался лояльным короне. В течение шести лет Фэннинг принимал участие в спорадической партизанской войне в Северной Каролине, получил две пули в спину и “заслужил” награду за свою голову. Двенадцатого сентября 1781 года он с другими лоялистами, поддержанными подразделением британских регулярных войск, под прикрытием утреннего тумана захватил город Хиллсборо, а с ним Генеральную ассамблею[50] Северной Каролины в полном составе, губернатора мятежного штата и множество офицеров армии патриотов. Вслед за этим успехом лоялистские силы в Северной Каролине выросли до ноо человек. Подобные лоялистские отряды действовали в Нью-Йорке, Восточной Флориде, Саванне, Джорджии, в Дауфуски-Айленд в Южной Каролине.

Очевидно, существовала возможность более близкого сотрудничества между такими силами, как милиция Фэннинга и “красные мундиры”. И все же по двум причинам Британия не могла победить в этом противостоянии. С одной стороны, гражданскую войну за океаном быстро заслонила глобальная борьба с Францией. У Людовика XVI появился шанс отомстить за поражение в Семилетней войне, и он с радостью им воспользовался. На этот раз у Британии не было союзников на континенте (не считая Испании), чтобы связать французские силы в Европе, и в этих условиях крупномасштабная кампания в Америке могла быть предельно опасной.

С другой стороны, многие в Англии симпатизировали колонистам. Сэмюэль Джонсон относился к меньшинству (“Я готов полюбить все человечество — за исключением американцев… Сэр, это раса каторжников. Они должны быть благодарны за все, что мы им позволяем, кроме повешения”). Большое число агрессивных высказываний Джонсона по этому вопросу, многие из которых были записаны его биографом и другом Джеймсом Босуэллом, подтверждают это. Сам Босуэлл имел “ясное и твердое мнение, что у народа Америки есть полное право отвергать притязания на то, чтобы их соотечественники в метрополии управляли их судьбой, облагая налогами без их на то согласия”. Многие ведущие политики из партии вигов думали так же. В английском парламенте Чарльз Джеймс Фокс, склонный к эпатажу лидер вигов, демонстрировал свои симпатии, появляясь в желто-синем костюме, — это были цвета мундира армии Вашингтона. Эдмунд Берк выразил мнение многих, когда заявил, что “использование одной только силы… может подчинить на мгновение, но не устраняет необходимость поддерживать подчинение; невозможно править нацией, которую нужно постоянно завоевывать”. Короче, Лондон оказался не в состоянии навязать британское правление белым колонистам, которые были настроены сопротивляться. Одно дело — сражаться с коренными американцами или мятежными рабами, и совсем другое — с теми, кто является частью вашего собственного народа. Сэр Гай Карлтон, британский губернатор Квебека, заявил, оправдывая свое снисходительное обращение с пленными патриотами: “Поскольку нам не удалась попытка заставить их признать нас братьями, по крайней мере, давайте попытаемся расположить их к тому, чтобы считать нас кузенами”. Британский главнокомандующий Уильям Хау, очевидно, испытывал столь же противоречивые чувства, иначе непонятно, почему он не разбил армию Вашингтона на Лонг-Айленде, хотя мог это сделать.

Следует помнить и о том, что континентальные колонии в экономическом отношении были гораздо менее важными, чем карибские. Фактически они сильно зависели от торговли с Британией, и было бы резонно предположить, что, независимо от политики, они останутся таковыми и в обозримом будущем. Оглядываясь назад, мы понимаем, что потерять Соединенные Штаты во многом означало лишиться экономического будущего. Но в то время затраты на восстановление британской власти в Тринадцати колониях выглядели значительно большими, чем вероятная выгода.

Правда, британцы добились некоторых военных успехов. Они победили при Банкер-Хилле, выиграв, хотя и высокой ценой, первое большое сражение войны. Нью-Йорк был взят в 1776 году, а Филадельфия, столица мятежников, — в сентябре следующего года. Здание, в котором была подписана Декларация независимости, стало госпиталем для раненых и умирающих патриотов. Но Лондон не мог предоставить ни достаточно войска, ни достаточно хороших генералов, чтобы превратить локальный успех в полномасштабную победу. К 1778 году мятежники восстановили контроль над большей частью территории колоний от Пенсильвании до Род-Айленда. И хотя британцы стремились перенести свои операции на юг, где они могли рассчитывать на поддержку лоялистов, ограниченные успехи в Саванне и Чарлстоне не могли предотвратить их поражения. На севере мятежники под руководством генералов Горацио Гейтса и Натаниэля Грина оттеснили Корнуоллиса в Виргинию. В 1781 году Вашингтон, вместо того, чтобы напасть на Нью-Йорк (как он первоначально планировал), двинулся на юг против Корнуоллиса. Он поступил так по совету французского командующего, графа де Рошамбо. Одновременно французский адмирал Франсуа де Грасс разбил британскую эскадру адмирала Томаса Грейвза и заблокировал Чесапикский залив. Корнуоллис был пойман в ловушку на полуострове Йорктаун, между реками Джеймс и Йорк. Здесь был отмщен Лексингтон: англичан оказалось более чем вдвое меньше, к тому же они были хуже вооружены.

Сегодня поле битвы при Йорктауне выглядит не мрачнее поля для игры в гольф. Но в октябре 1781 года оно было изрыто траншеями. Одиннадцатого октября Вашингтон начал обстреливать британские позиции из более чем сотни мортир и гаубиц. Отстоять редуты №9 и 10 — маленькие укрепления, сделанные из деревянных частоколов и мешков с песком, — было крайне важно, поскольку Корнуоллис хотел продержаться до прибытия подкрепления. Ожесточенная рукопашная схватка произошла ночью 14 октября, когда американская колонна во главе с Александром Гамильтоном, будущим министром финансов, с примкнутыми штыками пошла на правый редут. Это была отважная, умелая атака, свидетельствовавшая об эволюции колонистов как солдат. Но если бы французы одновременно не бросились на второй редут, атака патриотов, возможно, захлебнулась бы. Отметим еще раз французский вклад в американский успех. И именно французский флот в тылу Корнуоллиса, препятствовавший эвакуации британцев, обрек их на капитуляцию. Утром 17 октября Корнуоллис послал мальчика-барабанщика, чтобы тот подал сигнал к переговорам. Это было, как отметил один американский солдат в своем дневнике, “самой восхитительной музыкой на свете”.

При Йорктауне сдались 7157 британских солдат и матросов. Их противники получили более двухсот сорока орудий и шесть знамен. Когда англичане шли сдаваться, их оркестр играл “Мир перевернулся”. (Другой свидетель указал, что пленные, достигнув Йорктауна, искали утешения в алкоголе.) Но что именно перевернуло мир? Кроме французского вмешательства и некомпетентности британских генералов, по существу это была утрата Лондоном политической воли. Когда британская армия капитулировала при Йорктауне, лоялисты вроде Дэвида Фэннинга почувствовали, что брошены на произвол судьбы. Джозеф Галлоуэй выразил сожаление относительно “нехватки мудрости в планах и мужества и настойчивости в их осуществлении”.

С другой стороны, лоялисты не были разочарованы британским правлением настолько сильно, чтобы отвергнуть его. Совсем наоборот: многие ответили на поражение эмиграцией на север, в канадские колонии, которые остались верными короне. Фэннинг оказался в Нью-Брансуике. Около ста тысяч лоялистов покинули Соединенные Штаты, отправившись в Канаду, Англию и Вест-Индию. Говорили, что, получив в результате Семилетней войны Канаду, Британия ослабила свое положение в Америке. Не будь французской угрозы, зачем бы Тринадцати колониям оставаться лояльными? И все же потеря Америки неожиданно привела к сохранению в составе империи Канады — благодаря наплыву англоязычных лоялистов, которые вместе с новыми британскими поселенцами превратили французских жителей Квебека в связанное меньшинство. Как ни удивительно, многие должны были “голосовать ногами” против американской независимости, предпочитая верность королю и империи “жизни, свободе и стремлению к счастью”.

* * *
Мы хорошо знаем имя автора этой фразы: Томас Джефферсон. Но один вопрос смущал американских революционеров. Относятся ли слова Декларации о том, что все люди “созданы равными”, к четыремстам тысячам их чернокожих рабов (это примерно пятая часть населения бывших колоний, почти половина населения Виргинии)? Джефферсон в своей автобиографии (процитированной на стене мраморного мемориала в Вашингтоне, округ Колумбия) выразился вроде бы недвусмысленно: “Ничто не записано в книге жизни определеннее, чем то, что эти люди [рабы] должны быть освобождены”. Но в тексте автобиографии далее следует — и строители мемориала необъяснимым образом пропустили эти слова, — что “две расы” разделены “нестираемыми границами”. В конце концов, Джефферсон был виргинским землевладельцем и владел примерно двумястами рабами, из которых освободил всего семерых.

Ирония в том, что приобретя независимость, чтобы самим быть свободными, американские колонисты сохранили рабство в южных штатах. Сэмюэль Джонсон в антиамериканском памфлете “Налоги не есть тирания” едко вопрошал: “Как же получается так, что самые громкие вопли о свободе испускают те, кто владеют неграми?” Британцы же в течение нескольких десятилетий после отпадения американских колоний отменили сначала работорговлю, а затем и сам институт рабства во всей империи. Уже в 1775 году британский губернатор Виргинии лорд Данмор предложил рабам, выступившим на стороне англичан, свободу. Это не было авантюрой: решение, вынесенное лордом Уильямом Мэнсфилдом по делу Сомерсета тремя годами ранее, сделало рабовладение в Англии противозаконным. С точки зрения большинства афроамериканцев обретение Соединенными Штатами независимости по меньшей мере на поколение отсрочило их освобождение. Хотя рабство постепенно отменяли в северных штатах, например в Пенсильвании, Нью-Йорке, Нью-Джерси и Род-Айленде, позиции рабовладельцев оставались прочными на Юге, где проживало большинство рабов.

Для коренных американцев независимость также не стала хорошей новостью. Во время Семилетней войны британское правительство выразило стремление расположить к себе индейские племена — хотя бы затем, чтобы удержать их от союза с французами. Были заключены соглашения, согласно которым Аппалачи объявлялись границей британского расселения, а земли к западу, в том числе долина Огайо, оставались индейскими. Конечно, эти соглашения не исполнялись строго после того, как наступил мир, что и привело к восстанию Понтиака в 1763 году. Но факт остается фактом: далекая имперская власть в Лондоне была более склонной признать права коренных американцев, чем жаждущие земли колонисты.

* * *
Возможно, провозглашение американскими колониями независимости стало началом конца Британской империи. Оно определенно отметило рождение новой динамичной силы — революционной республики, которая могла теперь эксплуатировать свои обширные природные ресурсы, не имея необходимости подчиняться далекому монарху. И все же империю не сломила утрата, как это произошло с Испанией, так и не оправившейся от потери южноамериканских колоний. Напротив, отделение Тринадцати колоний стало стимулом для дальнейшей экспансии. Да, половина Северной Америки была утрачена. Но англичан уже манила новая далекая земля.


Марс

Азия влекла британцев своей торговлей, Америка — землей. Расстояние являлось препятствием, но таким, которое могло быть преодолено благодаря постоянным ветрам. Однако был и другой континент, привлекательный по совершенно другой причине: он был бесплодным. И невероятно далек. Он представлял собой естественную тюрьму.

Австралия со своей красной почвой и невероятной флорой и фауной — эвкалиптами и кенгуру — в XVIII веке заменяла европейцам Марс. Это объясняет первую официальную реакцию на открытие капитаном Куком в 1770 году Нового Южного Уэльса: идеальное место для отбросов общества.

Неофициально ссылка практиковалась с начала 1600-x годов, формально же в систему наказаний она была включена только в 1717 году. В течение следующих полутора веков действовал закон, гласивший, что преступникам, совершившим незначительные преступления, порка или клеймение могли быть заменены каторгой (до семи лет), а тем, кто был приговорен к смертной казни — до четырнадцати. К 1777 году не менее сорока тысяч мужчин и женщин из Британии и Ирландии были высланы по этим основаниям в американские колонии и присоединились к сервентам (так объясняла Молль Флендерс ее свекровь). Теперь, когда американские колонии отпали, англичанам следовало найти новое средство от переполнения тюрем (не считая открытия новых на юго-восточном побережье Британских островов). Имелись и стратегические расчеты. Зная о давних испанских притязаниях в южной части Тихого океана, а также голландских и французских экспедициях, некоторые английские политики полагали необходимым заселение Нового Южного Уэльса для отстаивания прав Великобритании в Австралии. Но избавление от преступников все же было главной целью.

Северная Ирландия находилась в одном дне плавания, Северная Америка — в нескольких неделях. Но кому хотелось создавать новую колонию на пустом месте, отстоящем на шестнадцать тысяч миль[51]? Вовсе не удивительно, что для заселения Австралии потребовалось принуждение.

* * *
Тринадцатого мая 1787 года из Портсмута вышла флотилия из одиннадцати судов с 548 преступниками и 188 преступницами на борту — начиная с девятилетнего трубочиста Джона Хадсона, который украл одежду и пистолет, и заканчивая 82-летней тряпичницей по имени Дороти Хэндленд, осужденной за лжесвидетельство. Спустя почти девять месяцев плавания корабли достигли залива Ботани-Бей, и 19 января 1788 года бросили якорь южнее нынешней Сиднейской гавани.

В 1787-1853 годах к антиподам на “адских кораблях” было отправлено около 123 тысяч мужчин и всего 25 тысяч женщин за различные преступления, от подлога до кражи овец. С ними прибыло неизвестное число детей, причем многие из них были зачаты в пути. Еще раз подчеркну: с самого начала британцы в новой колонии были полны решимости плодиться и размножаться. Распущенность, питаемая импортным ромом, была одной из главных характеристик тогдашнего Сиднея.

Заселение Австралии было призвано решить проблемы на родине — прежде всего проблему преступлений против собственности. В сущности, каторга была альтернативой повешению воров или постройке для них тюрем в Британии. Но среди ссыльных встречались также “политические”: луддиты, участники голодных бунтов, ткачи-радикалы, участники “бунтов Свинга”[52], толпаддлские мученики[53], чартисты, квебекские патриоты. Около четверти ссыльных было ирландцами, и каждый пятый ирландец был политическим преступником. В Австралию попали не только ирландцы: там оказалось множество шотландцев, хотя шотландские судьи менее охотно, чем их английские коллеги, отправляли соотечественников в ссылку. Удивительно много Фергюсонов было сослано в Австралию: десять человек. Скупые записи об их преступлениях и наказаниях показывают, как тяжела была жизнь на каторге. Семь лет каторги за кражу нескольких куриц — вот приговор, вынесенный одному из моих однофамильцев — обычный для того времени. В Австралии каторжане, совершившие проступки, подвергались телесным наказаниям. Те, кто бежал, наивно надеясь попасть в Китай, погибли в безводных ущельях Голубых гор.

Парадокс австралийской истории состоит в том, что колония, заселенная людьми, вышвырнутыми из Британии, долго оставалась лояльной Британской империи. Америка — вначале сочетание табачной плантации и пуританской утопии, порождение экономической и религиозной свободы — закончила как мятежная республика. Австралия вначале была тюрьмой, прямым отрицанием свободы. В итоге оказалось, что более надежными колонистами стали не “отцы-пилигримы”, а каторжники.

Возможно, лучшее объяснение австралийского парадокса таково. Хотя каторжная система являлась насмешкой над притязанием Британской империи быть империей свободы, результатом этой политики стало фактическое освобождение людей, высланных в Австралию. Это произошло отчасти потому, что во времена, когда частная собственность была святыней, британские суды признавали людей виновными в преступлениях, которые сегодня считаются пустячными. Рецидивисты в массе своей (между половиной и двумя третями каторжников) совершали мелкие кражи. Австралийцы вначале буквально были нацией магазинных воришек.

В первое время каторжники, вынужденные работать на правительство или “приписанные” к частным землевладельцам (среди них офицеры полка Нового Южного Уэльса), были обеспечены немногим лучше, чем рабы. Но как только заключенные получали свидетельство об условно-досрочном освобождении, они были вольны продать свой труд тому, кто предложит самую высокую цену. Да и прежде каторжникам предоставлялось время для ухода за собственными участками. Уже в 1791 году двое бывших заключенных Ричард Филлимор и Джеймс Рюз выращивали на своих участках (на острове Норфолк и в Параматте соответственно) достаточно пшеницы и кукурузы, чтобы выкупить себя “со скидкой”. Действительно, те, кто пережил переезд и отсидел положенное по приговору, получили шанс начать новую жизнь, пусть и на Марсе.

И все же Австралия без вдохновенных руководителей никогда, возможно, не стала бы чем-то большим, чем огромным Чертовым островом[54]. В его преобразовании из свалки для отбросов общества в исправительное учреждение важную роль сыграл Лаклан Маккуори, губернатор колонии в 1809-1821 годах. Уроженец Гебридских островов, кадровый армейский офицер, дослужившийся до командира полка в Индии, Маккуори был таким же деспотом, как и его предшественники из ВМФ. Когда зашел разговор об учреждении совета в помощь губернатору, Маккуори заявил: “Я питаю надежду, что такой институт в этой колонии никогда не появится”. При этом, в отличие от своих предшественников, Маккуори был просвещенным деспотом. Для него Новый Южный Уэльс был не только местом наказания, но и местом для искупления. Он верил, что под его руководством каторжники смогут превратиться в граждан:

Перспектива обретения свободы является самым большим стимулом, который может служить исправлению нравов жителей… Вкупе с высокой моралью и должным поведением она должна вернуть человеку то положение в обществе, которое он утратил, и избавит его, насколько позволит случай, от возврата к прежнему дурному поведению.

По совету Уильяма Редферна, сосланного хирурга, который стал семейным врачом губернатора, Маккуори предпринял меры для улучшения условий на кораблях, перевозящих каторжников. В результате уровень смертности резко снизился (с одного из тридцати одного человека до одного из 122). Маккуори смягчил систему уголовного судопроизводства в колонии и даже позволил преступникам с юридическим опытом защищать обвиняемых в суде. Но самым явным и долговременным достижением Маккуори стало превращение Сиднея в образцовый колониальный город. Как раз тогда, когда экономика laissez-faire начала задавать тон в Лондоне, Маккуори стал ревностным сторонником планирования. Центральным элементом городского плана Сиднея стали огромные казармы Гайд-парка — самое большое в то время здание этого типа в империи вне Британских островов. Казармы — строгое симметричное сооружение (проект Фрэнсиса Говарда Гринуэя, глостерского архитектора, осужденного за подделку ценных бумаг) — напоминают утилитаристский “паноптикум” Иеремии Бентама. Шестьсот преступников, обладавших ремесленными навыками, спали в гамаках, по сто человек в комнате, и за ними было легко наблюдать через глазки. Но это не было тюрьмой. Это был центр распределения квалифицированного труда бывших ремесленников, которые, оказавшись в затруднительном положении, совершили мелкие преступления. Они были нужны Маккуори для строительства в Сиднее сотен общественных зданий, которые, по мысли губернатора, сделают из каторги городскую агломерацию. Первым таким зданием стала прекрасная больница, финансируемая из доходов от специального налога на ром.

В основном покончив с инфраструктурой, Маккуори сосредоточился на уменьшении зависимости колонии от импорта продовольствия. На берегах реки Хоксбери — вплоть до Голубых гор — были заложены “города Маккуори”. То были земли, идеально подходящие для выращивания зерновых культур и разведения овец. В таких городах, как Виндзор, Маккуори стремился реализовать свой замысел колониального искупления, предлагая по тридцать акров земли тем, кто уже отбыл наказание. Ричард Фитцджеральд был лондонским уличным мальчишкой. Будучи приговорен к пятнадцати годам каторги, Фитцджеральд скоро был отмечен за свою “выдающуюся работу и образцовое поведение”. Маккуори назначил его заведовать сельским хозяйством и складами в Виндзоре. Всего за несколько лет правонарушитель сделался столпом общества, владельцем паба на одной окраине города и строителем внушительной церкви Св. Матфея — на другой.

По мере того, как все больше преступников отбывало срок или зарабатывало досрочное освобождение, облик колонии менялся. Всего один из четырнадцати экс-каторжан предпочитал возвратиться в Британию, и к 1828 году свободных людей в Новом Южном Уэльсе стало больше, чем преступников. Некоторые из бывших рецидивистов быстро стали нуворишами. Сэмюэль Терри был неграмотным манчестерским рабочим, которого сослали на семь лет за кражу четырехсот пар чулок. Освободившись в 1807 году, он обосновался в Сиднее и заделался трактирщиком и ростовщиком. Терри в новой роли был столь успешен, что уже к 1820 году владел девятнадцатью тысячами акров земли (около десятой доли угодий, находившихся во владении всех остальных бывших преступников). Он остался в истории как “Ротшильд из Ботани-Бей”. Мэри Рейби, увековеченная на австралийской двадцатидолларовой банкноте, была сослана в Австралию в возрасте тринадцати лет за кражу лошади. Она удачно вышла замуж и преуспела в грузовых перевозках и торговле недвижимостью. В 1820 году ее состояние оценивалось в двадцать тысяч фунтов.

Маккуори к концу своего губернаторского срока нажил множество врагов. В Лондоне его считали расточителем, в то время как в Австралии находились люди, полагавшие его слишком снисходительным. Однако он мог с полным правом сказать:

Я принял Новый Южный Уэльс тюрьмой и оставил его колонией. Я нашел здесь праздных заключенных, нищих и чиновников, а оставил большое свободное сообщество, преуспевающее трудами преступников.

А что же с наказанием? Успех политики Маккуори означал, что Новый Южный Уэльс быстро становился преуспевающей колонией. Это также означало, что каторга более не была средством устрашения: теперь приговор был путевкой в новую жизнь, с перспективой большого выходного пособия в виде земельного надела. Начальник одной из английских тюрем был очень удивлен, когда пять заключенных-ирландок резко возразили против снижения срока своего заключения. Они дали ему понять, что предпочли бы каторгу — и Австралию.

Это не значило, что каждый преступник мог последовать плану Маккуори. Что, например, делать с закоренелыми злодеями? Строить тюрьму в тюрьме. В начале своей деятельности в качестве губернатора Маккуори отказался от использования адского острова Норфолк и продолжил отправлять рецидивистов на Землю Ван-Димена (теперь остров Тасмания) и в Мортон-Бей в Квинсленде. Чарльзу О'Харе Буту, начальнику лагеря в Порт-Артуре (Тасмания), предоставили свободу действий, чтобы вершить “законное возмездие вплоть до крайних пределов человеческой выносливости”. В районе Мортон-Бей Патрик Логан регулярно “потчевал” подопечных бичеванием. После того как остров Норфолк вновь стал тюрьмой, новых рубежей жестокости и садизма достиг Джон Джайлс Прайс. После порки он привязывал людей к ржавым железным кроватям, чтобы гарантировать заражение ран. Немногие в Британской империи заслужили такую смерть, какую Прайс принял от рук, молотов и ломов каторжников в карьере Уильямстауна в 1857 году.

* * *
Но жестокое обращение с рецидивистами в Австралии блекло в сравнении с тем, как обходились с аборигенами, которых в 1788 году насчитывалось около трехсот тысяч. Как и индейцы, они стали жертвами “белой чумы”. Колонисты принесли с собой инфекционные болезни, к которым у аборигенов не было иммунитета, и сельское хозяйство, что потребовало изгнания кочевых племен с их охотничьих угодий. Овцы для Австралии были тем же, чем сахар для Вест-Индии и табак для Виргинии. К 1821 году в Австралии было уже 290 тысяч овец. Они наводнили буш, где аборигены в течение многих тысячелетий охотились на кенгуру.

Патерналист Маккуори надеялся вывести аборигенов из “неприкаянного голого состояния” и преобразовать в почтенных фермеров. В 1815 году он попытался поселить шестнадцать из них на маленькой ферме на побережье в Миддл-Хеде, предоставив в их распоряжение специально построенные хижины и лодку. В конце концов, рассуждал он, раз преступников можно превратить в образцовых граждан, снабдив их всем необходимым и предоставив второй шанс, то почему бы не попробовать с аборигенами? Увы, к отчаянию Маккуори, они быстро потеряли интерес к обустроенной жизни, которую он предложил. Они потеряли лодку, не стали пользоваться хижинами и вернулись в буш. Такое безразличие — в противоположность воинственному сопротивлению новозеландских маори белым колонизаторам — предопределило судьбу коренных австралийцев. Чем настойчивее они отвергали “цивилизацию”, тем больше жаждавшие земли фермеры чувствовали себя вправе истреблять их. Некий флотский хирург объявил, что “единственное, в чем они [аборигены] превосходят скот, заключается в использовании копья, в их чрезвычайной свирепости и в применении огня для приготовления пищи”.

Одна из самых отвратительных глав истории Британской империи повествует о настоящей охоте на коренных жителей Земли Ван-Димена, о лишении их свободы и, в конечном счете, истреблении. Этот случай заслуживает названия “геноцид” — термина, которым теперь злоупотребляют. (В 1876 году умерла последняя из тасманийцев, Труганини.) Все, что можно сказать в качестве смягчающего обстоятельства, — если бы Австралия была в XIX веке независимым государством, как США, то геноцид, возможно, принял бы континентальный масштаб, а не остался бы частью истории только Тасмании. Спустя два года после смерти Труганини романист Энтони Троллоп посетил Австралию. Он спросил местного магистрата,

что бы тот порекомендовал сделать… если стечение обстоятельств вынудит меня выстрелить в буше в чернокожего? Следует ли мне явиться в ближайший участок… или предаться радости, словно я… убил смертоносную змею? Его совет был ясным и четким: “Никто, будучи в своем уме, не проронит об этом и слова”.

Троллоп заключил, что “их [аборигенов] судьба — исчезнуть”. И все же одной из черт Британской империи было то, что центральная имперская власть пыталась сдерживать безжалостные импульсы колонистов на периферии. Беспокойство английских парламентариев дурным обращением с коренными народами привело в 1838-1839 годах к назначению Уполномоченных по делам аборигенов в Новом Южном Уэльсе и Западной Австралии. Увы, эти усилия не смогли предотвратить резню в Майол-Крике в 1838 году: тогда группа из двенадцати скотоводов (все, кроме одного — бывшие каторжники) расстреляли и закололи двадцать восемь безоружных аборигенов. Война между фермерами и аборигенами шла бы еще много десятилетий — по мере расширения сельскохозяйственных земель. Но наличие сдерживающей власти, независимо от того, насколько далекой она была, отличало британские колонии от независимых республик, созданных поселенцами. Когда Соединенные Штаты вели войну против индейцев, их ничто не ограничивало.

Судьба аборигенов — поразительный пример того, как менялось отношение к проблеме в зависимости от расстояния. В Лондоне на нее смотрели совершено иначе, чем в Сиднее. Здесь заключена сущность имперской дилеммы. Как могла империя, фундаментом которой якобы была свобода, оправдывать отказ учесть пожелания колонистов, когда они противоречили воле далеких законодателей?

Этот вопрос был главным для Америки в 30-х годах XVIII века, и окончательным ответом на него стало отпадение колоний. В 30-х годах XIX века этот вопрос был поставлен вновь — Канадой. И в этот раз у англичан нашелся лучший ответ.

* * *
Со времен американской Войны за независимость Канада казалась самой надежной из британских колоний благодаря притоку лоялистов из Соединенных Штатов. Однако в 1837 году восстали франкоязычный Квебек и проамериканские реформаторы Верхней Канады. Претензия оказалась знакомой: несмотря на то, что у них была собственная выборная Палата ассамблеи, их пожелания могли быть проигнорированы Законодательным советом и губернатором, которые несли ответственность исключительно перед Лондоном. В Британии возникла настоящая тревога по поводу того, что быстро растущие Соединенные Штаты могут получить возможность аннексировать территорию своего северного соседа: в конце концов, их объединение декларировалось в статье XI американских Статей конфедерации[55]. В 1812 году Соединенные Штаты даже отправили в Канаду двенадцатитысячную армию, но она потерпела сокрушительное поражение.

Американский эксперимент существования в одиночку в качестве республики оказался, бесспорно, успешен. Но могли ли другие “белые” британские колонии отделиться, также став республиками? Могли ли возникнуть Соединенные Штаты Канады или, например, Австралии? Возможно, удивительнее всего то, что этого не случилось.

Отчасти это результат усилий Джона Джорджа Лэмбтона, графа Дарема, кутилы эпохи Регентства, которого послали в Канаду, чтобы воспрепятствовать новому восстанию. По словам современника, “роскошный деспот” Дарем дал всем знать о своем прибытии в Квебек, гарцуя по улицам на белом коне, обосновавшись в Шатосен-Луи[56], кушая на золоте и серебре, смакуя старое шампанское. Тем не менее Дарем не был пустым человеком. Он был одним из авторов парламентской реформы 1832 года, благодаря чему заслужил прозвище “Радикальный Джек”. Кроме того, у него хватало ума прислушиваться к дельным советам. Чарльз Буллер, личный секретарь Дарема, родился в Калькутте, изучал историю вместе с Томасом Карлейлем и, прежде чем стать членом Палаты общин, завоевал репутацию блестящего барристера[57]. Эдвард Гиббон Уэйкфилд, главный советник Дарема, много писал о земельной реформе в Австралии, по иронии судьбы томясь в тюрьме Ньюгейт, куда его отправили на три года за похищение несовершеннолетней богатой невесты. Уэйкфилд был одним из многих мыслителей своего поколения, которых посещал призрак, вызванный демографом Томасом Мальтусом: неприемлемый прирост населения на родине. Для Уэйкфилда колонии были очевидным ответом на вопрос, куда девать “избыток” англичан. Но он был убежден, что для поощрения свободного расселения (в противоположность каторге) с колонистами, обладающими истинно британским чувством независимости, должно достигать некоего компромисса.

После шести месяцев, проведенных в Канаде, Дарем, Буллер и Уэйкфилд вернулись в Англию и представили свой доклад. Хотя он касался прежде всего специфических проблем управления Канадой, у него был глубокий подтекст, относящийся ко всей империи. Действительно, можно сказать, что доклад Дарема спас империю. Он признавал правоту американских колонистов: они имели право требовать, чтобы те, кто управлял “белыми” колониями, несли ответственность перед их представительными органами, а не были бы просто агентами далекой королевской власти. Дарем предлагал дать Канаде как раз то, в чем британские министры прежнего поколения отказали американским колониям: “систему ответственного правительства, которое вручило бы людям подлинный контроль над их судьбами… Управление колониями впредь должно осуществляться в соответствии с представлениями большинства в ассамблее”. Также авторы доклада указывали на удачный выбор американцами федеративной формы государства. Этот опыт следовало повторить в Канаде и позднее в Австралии.

Впрочем, это не было сделано сразу. Хотя правительство поспешило осуществить основную рекомендацию Дарема (то есть объединить Верхнюю и Нижнюю Канаду, чтобы ослабить французское влияние), ответственного правительства не существовало до 1848 года (да и тогда оно появилось только в Новой Шотландии). До 1856 года большинство канадских колоний его не имело. К тому времени идея получила популярность в Австралии и Новой Зеландии. К 60-м годам XIX века баланс власти в “белых” колониях сместился. С тех пор губернаторы играли декоративную роль представителей декоративного монарха. Власть же находилась в руках избираемых колонистами депутатов.

Таким образом, учреждение “ответственного правительства” было способом увязать имперскую практику с принципом свободы. Смысл доклада Дарема заключался в том, что запросы канадцев, австралийцев, новозеландцев и южноафриканцев, мало отличающиеся от чаяний американцев в 70-х годах XVIII века, могут (и должны) быть удовлетворены без освободительных войн. И чего бы с тех пор ни пожелали колонисты, они в значительной степени добивались этого. Когда австралийцы потребовали прекратить присылать ссыльных, Лондон уступил: в 1867 году в Австралию пришло последнее судно с каторжниками.

Таким образом, в Окленде не произошло ничего, подобного сражению при Лексингтоне, в Канберре не появился второй Джордж Вашингтон, а в Оттаве обошлись без Декларации независимости. Действительно, когда читаешь доклад Дарема, трудно не почувствовать его сожаление. Если бы американским колонистам дали ответственное правительство, когда они впервые попросили об этом в 70-х годах XVIII века, то есть если бы британцы руководствовались собственными речами о свободе, то, возможно, не было бы Войны за независимость. И тогда, возможно, не было бы США. И миллионы английских эмигрантов, возможно, выбрали бы Калифорнию вместо Канады[58].


Глава 3. Миссия

Когда видишь противоречия между правлением христиан и язычников, когда знание о нищете народа вынуждает думать о несказанном благе для миллионов, которое последовало бы за расширением британского влияния, то не амбиции, а человеколюбие диктует желание овладеть страной. Там, где будет вести божье провидение, одно государство за другим будет подчинено британцам.

Маклеод Вайли, “Бенгалия как поле для миссий” (1854)
В XVIII веке Британская империя была в лучшем случае безнравственной. При Ганноверской династии[59] англичане захватили власть в Азии, земли в Америке и рабов в Африке. Туземцев облагали налогами, грабили и истребляли. При этом англичане, как это ни парадоксально, чаще всего терпимо относились к культуре этих народов. В некоторых случаях она даже становилась объектом изучения и восхищения.

У викторианцев были иные устремления. Они мечталине только править миром, но и дать ему искупление. Им было мало эксплуатации других рас. Они стремились исправить их. Эксплуатацию туземцев, может, и следовало прекратить, но их культуру — суеверную, отсталую, языческую — следовало перекроить на европейский лад.

В числе прочих мест викторианцы желали принести свет на “темный континент”. На самом деле Африка была гораздо менее примитивной, чем они думали. Далекая от “дикого хаоса”, как ее охарактеризовал английский путешественник, Африка южнее Сахары была родиной многочисленных государств и народов. Некоторые были экономически намного более развитыми, чем современные им доколониальные общества Северной Америки или Австралазии. В Африке существовали крупные города вроде Тимбукту (в современном Мали) и Ибадана (в современной Нигерии), золотые и медные рудники, текстильная промышленность. Однако Африка южнее Сахары казалась викторианцам отсталой в трех отношениях. Во-первых, здесь, в отличие от северной части материка, верования не были монотеистическими. Во-вторых, за исключением северных и южных окраин, материк пребывал во власти малярии, желтой лихорадки и других болезней, смертельных для европейцев и привычного им домашнего скота. В-третьих, главную статью африканского экспорта составляли рабы. Специфический путь глобального экономического развития привел африканцев к бизнес-модели, заключавшейся в поимке и продаже друг друга европейским и арабским работорговцам.

Подобно современным благотворительным организациям, викторианские миссионеры полагали, что знают, что лучше для Африки. Их целью была не столько колонизация, сколько цивилизация, “окультуривание”: распространение образа жизни, который был, во-первых, христианским, а во-вторых, явно североевропейским в своем благоговении перед промышленностью и умеренностью. Человеком, в котором воплотился новый идеал империи, стал Дэвид Ливингстон. С его точки зрения, коммерции и колонизации, прежде составлявших фундамент империи, было недостаточно. Главное, чего желали Ливингстон и тысячи подобных ему миссионеров — возрождения империи.

Распространение благой вести о цивилизации было не государственным проектом, а инициативой того, что мы сейчас называем “третьим сектором”. Благие намерения викторианских благотворительных организаций принесли нежданные, порой очень горькие плоды.


От Клэпхема до Фритауна

У британцев есть давняя традиция: помощь Африке. Британские военные с мая юоо года находятся в Сьерра-Леоне в качестве миротворцев. Их миссия, в сущности, альтруистическая: помочь восстановить стабильность в стране, долгие годы раздираемой гражданской войной[60]. Немногим менее двухсот лет тому назад в Сьерра-Леоне базировалась эскадра королевского ВМФ, имевшая высоконравственную миссию. Морякам было вменено в обязанность перехватывать суда работорговцев, отплывающие из Африки в Америку, и таким образом положить конец трансатлантической торговле невольниками.

Удивительная смена ролей, особенно для самих африканцев![61] После того как в 1562 году британцы пришли в Сьерра-Леоне, им не понадобилось много времени для того, чтобы заняться работорговлей. За следующие два с половиной века более трех миллионов африканцев в оковах на британских судах покинули родину. В конце XVIII века, однако, что-то резко переменилось: как будто в британской душе щелкнул тумблер. Внезапно англичане начали освобождать рабов и отправлять их домой, в Западную Африку. Сьерра-Леоне переименовали в Либерию, “страну свободы”, а ее столица стала Фритауном, “городом свободных”. Освобожденные рабы проходили через Арку свободы с надписью, теперь почти неразличимой: “Освобождены от рабства благодаря британской доблести и человеколюбию”. Вместо того, чтобы окончить свои дни на плантации на другом берегу Атлантики, каждый невольник получал четверть акра земли, котелок, лопату — и свободу.

Районы Фритауна походили на национальные поселения, каковыми они остаются и сегодня: конголезцы живут в Конготауне, фулани — в Уилберфорсе, ашанти — в Кисеи. Прежде рабов приводили на побережье и приковывали к железным прутьям в ожидании переезда за океан. Теперь они прибывали во Фритаун, чтобы освободится от цепей и начать новую жизнь. Что же заставило Британию превратиться из главного закабалителя в главного освободителя? Религиозный подъем, центром которого стал (кто бы мог подумать!) лондонский Клэпхем.

* * *
Захария Маколей — один из первых губернаторов Сьерра-Леоне. Сын священника из Инверури и отец самого значительного историка викторианской эпохи, Маколей некоторое время управлял сахарной плантацией на Ямайке. Но вскоре оказалось, что работа противоречит вере: побои, которые он ежедневно наблюдал, вызывали у него отвращение. Он возвратился в Англию, где сошелся с банкиром и членом парламента Генри Торнтоном, основным спонсором Компании Сьерра-Леоне — небольшого частного предприятия, основанного для того, чтобы репатриировать в Африку немногочисленных бывших рабов, живущих в Лондоне. По инициативе Торнтона Маколея в 1793 году отправили в Сьерра-Леоне, где его страсть к труду во имя благой цели вскоре обеспечила ему должность губернатора. В течение следующих пяти лет Маколей вникал в механику торговли, которую он решился искоренить. Он встречался с вождями племен, которые поставляли рабов из внутренних областей Африки и даже пересек Атлантику на невольничьем судне, чтобы лично оценить страдания невольников. К тому времени, когда Маколей возвратился в Англию, он уже не был одним из экспертов по работорговле — он стал Экспертом.

Было только одно место в Лондоне, где Маколей мог найти единомышленников: Клэпхем. Можно сказать, что моральное преобразование Британской империи началось в церкви Святой Троицы на севере Клэпхема. Единоверцы Маколея, включая Торнтона и великолепного парламентского оратора Уильяма Уилберфорса, соединили евангелическое усердие с трезвым политическим расчетом. Клэпхемская секта преуспела в привлечении нового поколения активистов. Вооружившись собственноручными отчетами Маколея о работорговле, они решили добиться ее отмены.

Нелегко объяснить столь глубокое изменение морали этих людей. Принято считать, что рабство было отменено просто потому, что перестало приносить прибыль, однако это не так: рабство отменили, несмотря на его прибыльность. Как и всегда, крупные перемены начались с малого. Долгое время меньшая часть населения Британской империи не одобряла рабство по религиозным соображениям. Пенсильванские квакеры высказывались против него еще в 80-х годах XVII века, утверждая, что оно нарушает библейское предписание: “Во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними” (Мф. 7:12). В 40-50-х годах XVIII века так называемое Великое пробуждение в Америке и расширение влияния методистской церкви в Британии послужили пропаганде этих принципов среди широких кругов протестантов. Другие отвратились от рабства под влиянием Просвещения. Так, Адам Смит и Адам Фергюсон были противниками работорговли (Смит по той причине, что “труд свободных людей обходится в конечном счете дешевле труда рабов”). Однако только в 80-х годах XVIII века кампания против рабовладения и работорговли получила достаточный импульс, чтобы поколебать законодателей. В 1780 году рабство было отменено в Пенсильвании. Этому примеру более или менее скоро последовали многие другие северные штаты. В 1788 году был принят закон, регулирующий условия на невольничьих судах. Четыре года спустя законопроект о постепенной отмене был утвержден Палатой общин, но отклонен Палатой лордов.

Кампания по отмене работорговли была одним из первых крупных внепарламентских движений. Его лидеры принадлежали к разным социальным слоям. Гренвил Шарп и Томас Кларксон, основатели Общества за искоренение работорговли, принадлежали к англиканской церкви, в то время как большинство их соратников были квакерами. Начинание поддержали многие за пределами Клэпхема, в том числе Питт-младший, бывший работорговец Джон Ньютон, Эдмунд Берк, поэт Сэмюэль Т. Кольридж и “король гончаров” Джозайя Веджвуд, унитарий. Представители разных конфессий сообща выступили против рабства. Одну из встреч аболиционистов в Эксетер-холле посетил молодой Дэвид Ливингстон.

Масштаб кампании поражал. Веджвуд изготовил тысячи значков (вскоре повсеместно распространившихся) с изображением чернокожего раба и девизом: “Разве я не человек и не твой брат?”. Когда множество людей (одиннадцать тысяч человек в одном только Манчестере — две трети мужского населения города) подписало петицию с требованием прекращения работорговли, это, по сути, явилось призывом к подчинению внешней политики морали. Их требование правительство не посмело игнорировать, и в 1807 году работорговлю отменили. Отныне работорговцы, признанные судом виновными, отправлялись на каторгу, в Австралию. Реформаторы этим не удовлетворились, и в 1814 году петиции, призывающие к отмене самого рабства, подписали не менее 750 тысяч человек.

Так родилась политика нового типа: групп давления. Усилиями активистов, вооруженных только бумагой, перьями и священным гневом, Британия восстала против рабства. Еще замечательнее то, что работорговлю отменили, несмотря на решительное сопротивление могущественного рабовладельческого лобби. Некогда плантаторы Вест-Индии оказались достаточно влиятельными, чтобы запугать Берка и подкупить Босуэлла. Ливерпульские работорговцы были не намного слабее, однако их снес евангелический порыв. Ливерпульские купцы удержались на плаву только потому, что приняли взамен работорговли новую специализацию: импорт западноафриканского пальмового масла для изготовления мыла. Буквально и метафорически бесчестно нажитое богатство отмыли.

Одна победа привела к другой. После запрета работорговли рабовладение было обречено. В 1808-1830 годах число рабов в британской Вест-Индии снизилось примерно с 800 до 650 тысяч. К 1833 году рабовладение на британской территории было объявлено вне закона. Илоты Карибского моря получили свободу, а их владельцы — компенсацию из доходов от специального правительственного займа.

Это, конечно, не положило конец ни трансатлантической работорговле, ни рабству в обеих Америках. Рабовладение сохранилось не только в южных штатах США, но также — ив гораздо большем масштабе — в Бразилии. Известно, что после британского запрета около 1,9 миллиона африканцев было увезено за океан (большинство — в Латинскую Америку). Однако англичане прилагали все усилия, чтобы перекрыть этот поток. Британская Западная Африка снарядила эскадру для патрулирования побережья (базой стал Фритаун) и определила для офицеров ВМФ награду за каждого освобожденного раба. С рвением новообращенных британцы взялись “очистить африканские и американские моря от бесчеловечной торговли, которой они теперь наполнены”.

Под английским давлением испанское и португальское правительства запретили торговлю невольниками, и королевский флот смог беспрепятственно преследовать подданных этих стран, подозреваемых в работорговле. Были даже учреждены международные арбитражи. Французы участвовали в патрулировании без особенного энтузиазма, ворча, что британцы мешают другим получать прибыль от того, что сами имели глупость запретить. Только суда под флагом Соединенных Штатов игнорировали британский режим.

Итак, аболиционисты не только смогли подтолкнуть законодателей к запрету работорговли. К кампании присоединился и королевский флот, добивавшийся соблюдения этого запрета. А то, что английский флот почти тогда же участвовал в кампании по принуждению Китая к открытию своих портов для торговли индийским опиумом, свидетельствует о том, что моральный импульс в войне против работорговли исходил не от Адмиралтейства.

* * *
Мемориал Клэпхемской секте у восточной стены церкви Святой Троицы восхваляет Маколея и его друзей, которые “дали себе отдых только тогда, когда проклятие рабства было снято со всех британских владений”. Однако это был только первый пункт честолюбивого плана. Примечательно, что в надписи упоминается и о том, что они трудились “неустанно во имя национальной добродетели и обращения язычников”. Это был новый подход. Двести лет империя вела торговлю, воевала и основывала колонии. Она экспортировала товары, капитал и поселенцев. Теперь она желала экспортировать британскую культуру. Африканцы могли быть отсталыми и суеверными, но новому поколению британских евангелистов они казались способными воспринять “цивилизацию”. Как выразился Маколей, пришло время “свету, свободе и цивилизации пролиться на мрачную землю [Африки]”. Распространение слова Божьего и спасение душ язычников стало новым — бескорыстным — стимулом к расширению британского влияния. Эту миссию и взяли на себя наиболее успешные неправительственные организации XIX столетия.

Миссионерские общества были гуманитарными организациями викторианской эпохи, оказывавшими “менее развитому” миру и духовную, и материальную поддержку. Их родословная восходит к Обществу распространения христианского Евангелия (1698) и Обществу проповеди Евангелия (1701), однако последние были обеспокоены почти исключительно духовным благополучием британских колонистов и солдат, расквартированных за границей. В конце XVIII века движение за обращение в христианство коренных народов, как и аболиционистское движение, стало быстро расширяться. В 1776 году “Евангелический журнал” посвятил передовицу “Африке — израненной земле”. Редакторы журнала намерены были “распространять Евангелие Христово… важнейшее благословение, которое облегчает тяготы самой печальной жизни” именно в “этой отсталой и угнетаемой стране”. Шестнадцать лет спустя Уильям Кэри произнес знаменитую проповедь в Ноттингеме. Он призвал своих слушателей “ожидать многого от Бога, стремиться делать многое для Бога”. Вскоре он и некоторые его друзья учредили первое Баптистское общество проповеди Евангелия язычникам. За ним последовало Лондонское миссионерское общество (1795), которое принимало миссионеров из всех нонконформистских сект, а в 1799 году — англиканское Церковное миссионерское общество, объявившее своей целью (на самом деле — христианским долгом) “проповедь Евангелия язычникам”. Действовали и шотландские общества, основанные в Глазго и Эдинбурге в 1796 году.

Самым подходящим местом для начала миссионерской работы в Африке был Фритаун. Уже в 1804 году там начало действовать Церковное миссионерское общество, вслед за ним — методисты. И те, и другие взялись за “освобожденных пленников” из йоруба (бывших рабов, оказавшихся во Фритауне благодаря вмешательству ВМФ). Но миссионеры отправлялись не только в Африку. Уже в 1809 году англиканские миссионеры прибыли в самую далекую из британских колоний, Новую Зеландию. На Рождество 1814 года Сэмюэль Марсден прочитал маори проповедь на слова “Не бойтесь; я возвещаю вам великую радость” [Лк. 2:10]. Слушатели, правда, не уловили смысл его слов, но то, что он остался после этого в живых, ободрило других миссионеров. Методисты основали миссию в Новой Зеландии в 1823 году, католики — в 1838 году. К 1839 году у англикан в Новой Зеландии было одиннадцать миссионерских пунктов, у методистов — шесть. Возможно, самым успешным из первых миссионеров в Новой Зеландии был бесстрашный Генри Уильяме, англиканин, бывший моряк, который работал там с 1823 года до своей смерти, последовавшей в 1867 году. Он построил первую церковь (в Пайхия) и перевел Библию на язык маори. Уильяме завоевал уважение маори, не в последнюю очередь благодаря тому, что решился напомнить им о Евангелии прямо в середине сражения. Но не каждый миссионер был в состоянии противостоять местным нравам. Преподобный Карл С. Фелкнер приехал в Новую Зеландию в 50-х годах XIX века. Он утратил расположение маори из Опотики, принявшись убеждать их воздержаться от кровопролития, когда в 1865 году вспыхнула война с конкурирующим кланом. Один из вождей повесил Фелкнера, выстрелил в него, обезглавил прямо в церкви, а затем выпил его кровь и проглотил оба глаза.

Обращение язычников вообще было опасным занятием. Миссионерское движение нуждалось в целой армии молодых людей — идеалистов, альтруистов, авантюристов, — готовых идти на край света и нести туда Слово Божье. Между устремлениями миссионеров и прежних строителей империи — головорезов, работорговцев и поселенцев — наблюдался сильнейший контраст.

Уильям Трелфол, на которого методисты возлагали едва ли не самые большие надежды, в 1824 году отправился в Южную Африку в возрасте 23 лет. Уже по дороге Трелфол оказался на волосок от смерти: на корабле вспыхнул сыпной тиф, и вскоре после прибытия в Африку он слег. В Кейптауне миссионер, пребывая, как он думал, на смертном одре, взял друга за руку и “с самой волнующей серьезностью выразил пожелание стать чернокожим, чтобы находиться среди туземцев, не будучи заподозренным в низменных или суетных намерениях”. Трелфол поправился, но менее года спустя вместе с двумя компаньонами погиб от рук бушменов.

Трелфол и тысячи таких, как он, стали мучениками “евангелического империализма”. Их готовность к самопожертвованию не ради благ, а ради Бога отличала викторианскую империю ото всех, бывших прежде. И за каждым миссионером (фактически за каждой викторианской неправительственной организацией) на родине стояло множество мужчин и женщин, поддерживавших и спонсировавших их. Этот тип людей Диккенс вывел в “Холодном доме” в лице госпожи Джеллиби, преступно пренебрегающей ближайшими родственниками, но неистово посвящающей себя благим делам:

Она занималась разрешением чрезвычайно разнообразных общественных вопросов, а в настоящее время посвящает себя (пока не увлечется чем-либо другим) африканскому вопросу, точнее — культивированию кофейных бобов… а также туземцев… и благополучному переселению на берега африканских рек лишнего населения Англии… Это была миловидная, очень маленькая, пухленькая женщина лет сорока-пятидесяти, с красивыми глазами, которые, как ни странно, все время были устремлены куда-то вдаль. Казалось, будто они видят только то, что находится не ближе Африки![62]

Образцовая африканская миссия была открыта Лондонским миссионерским обществом в Курумане, в Бечуаналенде, почти в шестистах милях к северо-востоку от Кейптауна. О Курумане регулярно упоминали в литературе Лондонского миссионерского общества. Миссия по описаниям напоминала славную шотландскую деревушку в самом сердце Африки, с церковью, крытой тростником, побеленными домами и красным почтовым ящиком. Суть проекта была проста: превращая африканцев в христиан, миссия одновременно воспитывала их, меняя не только их веру, но и манеру одеваться и вести хозяйство. Об успехах Курумана с энтузиазмом сообщал “Миссионерский журнал”:

Люди теперь одеты в британскую мануфактуру и, появляясь в Божьем доме, имеют очень представительный вид. Дети, которые прежде бегали голыми и имели самый отвратительный вид, теперь прилично одеты… Вместо нескольких жалких хижин, напоминающих свинарники, у нас теперь есть ухоженная деревня. Долина, в которой она лежит, и которая до последнего времени была невозделанной, ныне утопает в садах.

Другими словами, здесь происходило не только обращение в христианство. Это была настоящая англизация.

Тридцать первого июля 1841 года эта идиллия была нарушена человеком, которому суждено было произвести переворот в миссионерском движении и навсегда изменить отношения Англии и Африки.


Викторианский супермен

Дэвид Ливингстон — сын портного, занявшегося чайной торговлей, — родился в 1813 году в Блантайре, городе текстильщиков, в шотландском Ланаркшире. Он начал работать на фабрике, будучи всего десяти лет от роду. Ливингстон был удивительным самоучкой. Несмотря на то, что он работал двенадцать с половиной часов в день, шесть дней в неделю, он изучал латынь и основы древнегреческого языка, читая буквально за ткацким станком. В шотландце Ливингстоне соединились два великих интеллектуальных течения начала XIX века: благоговение перед наукой, присущее эпохе Просвещения, и чувство долга, характерное для обновленного кальвинизма. Первое влекло его к изучению медицины, второе побуждало отдавать себя работе в Лондонском миссионерском обществе. Ливингстон самостоятельно оплатил свою учебу в колледже Андерсона в Глазго, а в 1838 году изъявил желание стать миссионером. Два года спустя, в ноябре 1840 года, он стал лиценциатом Королевского факультета врачей и хирургов в Глазго. В том же месяце Ливингстон стал священнослужителем.

Ответы Ливингстона на анкету Лондонского миссионерского общества показывают глубокое понимание им сути труда миссионера:

Когда я понял ценность Евангелия… желание, чтобы все могли наслаждаться этим даром, немедленно охватило меня, и мне стало ясно, что наряду с собственным спасением это должно быть главной целью каждого христианина… Обязанности [миссионера], как я их понимаю, заключаются главным образом в том, чтобы стремиться любым способом, который ему доступен, распространять Евангелие, проповедуя, увещевая, обращая, научая молодежь, улучшая, насколько в его силах, условия жизни тех, среди кого он трудится, распространяя искусства и науки цивилизации и делая все, что в его силах, чтобы донести христианство до слуха и совести. Его вера и терпение подвергнутся великим испытаниям, исходящим из безразличия, недоверия и даже прямого противостояния и презрения тех, для блага кого он бескорыстно трудится. Он может испытать соблазн впасть в отчаяние от того, что плоды его трудов оказываются незначительными и открытыми разлагающему влиянию язычества. Тяготы и опасности миссионерской жизни, насколько я могу понять их природу и масштабы, были предметами серьезных раздумий и, благодаря обещанной помощи Святого духа, [у меня] нет никакого сомнения в том, что я охотно подчинился бы им, учитывая мое сложение, благодаря которому я способен выносить любые обычные лишения и усталость.

Ливингстон хорошо понимал, на что идет, и у него была странная уверенность, что он обладал всем, что для этого требуется. Он был прав: после темных, сатанинских фабрик Ланаркшира ничто в мире не могло его испугать.

Сначала он намеревался отправиться в Китай, но этому намерению помешала Опиумная война. Тогда он убедил Лондонское миссионерское общество послать его в Южную Африку.

Он казался прекрасной кандидатурой для работы в Курумане. Ливингстон, будучи проповедником и врачом, идеально подходил для распространения и христианства, и цивилизации. Кроме того, в отличие от многих молодых миссионеров, Ливингстон отличался железным здоровьем, а это было очень кстати, учитывая суровую африканскую жизнь. Он пережил нападение льва и бесчисленные приступы малярии, для избавления от которой придумал собственное, весьма неприятное, средство[63]. Ливингстона разочаровало увиденное в образцовой миссии. Оказалось, что обращение африканцев было процессом крайне медленным, как дают понять его ранние куруманские дневники:

Население погружено в состояние сильной моральной деградации. Действительно, должно быть очень трудно или совершенно невозможно христианам на родине хотя бы приблизительно составить представление о грубости их ума. Никто не может описать состояние, в котором они живут. Все их представления всецело земные, и лишь с огромным трудом их можно заставить отвлечься от чувственных объектов… Вся их одежда пропитана жиром, поэтому и моя вскоре испачкалась. А сидеть среди них изо дня в день и слушать их ревущую музыку довольно для того, чтобы вызвать отвращение к язычникам навсегда. Пока они не набьют животы мясом и пивом, они ворчат, а когда они насытятся, начинается шум, именуемый пением.

Такой была действительность, скрывающаяся за пропагандой “Миссионерского журнала”. Роберт Моффат, основатель миссии, признавал, что не было

никакого обращения, никакого вопрошания о Боге… Безразличие и глупость на каждом челе, невежество, величайшее невежество, в глубине каждого сердца. Земные, физические, дьявольские вещи возбуждают радость и оживление, в то время как великие вопросы о спасении души представляются им не более красивым или ценным, чем рваное тряпье… Мы проповедуем, беседуем, наставляем, но без малейшего успеха. Насыщайте их нищенствующий дух постоянными подачками, и вы для них будете хорош. Но откажитесь удовлетворить их бесконечные требования, и их похвалы обратятся в насмешки и оскорбления.

Ливингстон постепенно пришел к пониманию, что африканцы проявляют интерес к нему не столько из-за проповедей, сколько из-за его познаний в медицине, а также “ружейной магии”, которая позволяла ему убивать диких животных. Он сурово отозвался о племени бахтала: “Они желают, чтобы белые жили рядом, не потому, что желают узнать Евангелие, а потому… что 'благодаря нашему присутствию и молитвам они в избытке получают дождь, бусы, ружья и так далее'”.

Даже когда Евангелие великолепно иллюстрировалось картинками волшебного фонаря, который Ливингстон носил с собой, реакция туземцев приводила его в уныние. В августе 1848 года, когда Сечеле, вождь баквена, позволил ему обратиться к своему племени, результат оказался вполне ожидаемым:

Хорошая, внимательная аудитория… После проповеди я пошел осмотреть больного и, когда я возвратился, увидел, что вождь удалился в хижину, чтобы пить пиво, и, по обычаю, приблизительно сорок мужчин стояли снаружи и пели, или, говоря другими словами, просили таким образом пива. Начинающий миссионер… был бы потрясен, увидев, сколь малое влияние оказала серьезная беседа о грядущем Суде.

Только после того, как он вылечил одного из детей Сечеле, вождь воспринял проповедь серьезно. Оказалось, что только как целитель тела Ливингстон может спасти африканскую душу

К этому времени Ливингстон служил миссионером уже семь лет. Подобно Моффату, на дочери которого, Мэри, Ливингстон женился в 1845 году, он изучил местные языки и теперь работал над переводом на них Библии. Сечеле, однако, оставался одним-единственным обращенным. И всего через несколько месяцев вождь оступился, вернувшись к племенному обычаю многобрачия. Подобная история произошла и несколько лет спустя, когда Ливингстон попытался обратить в христианство членов племени макололо. Другой британский путешественник отметил, что “излюбленное времяпрепровождение племени” — “подражать Ливингстону, читающему проповедь и поющему псалмы. Это занятие сопровождалось взрывами смеха”. Ни один макололо не был обращен.

Ливингстон пришел к выводу, что следование миссионерским руководствам не могло разрушить “суеверия”. Уместнее было найти способ проникнуть в Африку, чем просто проповедовать в глуши. Сама эта глушь должна была быть так или иначе преобразована, чтобы стать восприимчивее к британской цивилизации.

Но как он может открыть “сердце тьмы”? Чтобы ответить на этот вопрос, Ливингстону пришлось сменить род занятий. В 1848 году он фактически перестал быть миссионером. Ливингстон стал путешественником.

* * *
Со времени образования Королевского географического общества в 1830 году находились те, кто утверждал, что Африку необходимо сначала исследовать, и только потом проповедовать там. Уже в 1796 году Мунго Парк нанес на карту течение реки Нигер. Ливингстон вел любительские исследования в Курумане, а своей экспедицией через пустыню Калахари, предпринятой в 1849 году, чтобы найти озеро Нгами, он внес настоящий вклад в исследовательское движение. Отчет Ливингстона о своем 600-700-мильном путешествии, переданный Лондонским миссионерским обществом в Королевское географическое общество, принес ему золотую медаль и долю ежегодной королевской премии за географическое открытие. Так жена Ливингстона, хотела она того или нет, стала путешественницей (как и трое их детей). Ливингстон сознавал риск семейного путешествия в неизвестность, однако был совершенно уверен в том, что должен взять близких с собой:

Перед нами простирается огромная земля… Взять свою жену и детей в страну, где царствует лихорадка, африканская лихорадка, — авантюра. Но разве тот, кто верит в Иисуса, откажется пойти на эту авантюру, имея такого предводителя? Только сердце родителя может почувствовать то, что переживаю я, когда я смотрю на своих маленьких детей и вопрошаю, вернусь ли я с ними или один?

Это одна из тех черт первых миссионеров, которые нам труднее всего понять: они придавали больше значения душам других, чем жизни собственных детей. Однако вторая экспедиция чуть не погубила их всех, так что Ливингстон наконец решил отослать семью домой, в Англию. Они не виделись четыре с половиной года[64].

Экспедиции к Нгами стали первыми в ряду почти сверхчеловеческих путешествий, которые приводили в восторг людей средневикторианского периода. В 1853 году Ливингстон прошел триста миль от устья Замбези и достиг ее верховий, а после отправился из Линьянти (современная Ботсвана) в Луанду на побережье португальской Анголы. По выражению автора “Таймс”, это стало “одним из величайших путешествий эпохи”. Затем Ливингстон, восстановив силы, повторил путь к Линь-янти перед удивительным походом в Келимане в Мозамбике. В результате он стал в буквальном смысле первым европейцем, пересекшим Африку от Атлантического океана до Индийского. Ливингстон был настоящим героем своего времени. Этот человек скромного происхождения открыл британской цивилизации дорогу на континент, наименее гостеприимный из всех. И сделал это по собственному почину. Ливингстон стал неправительственной организацией из одного человека, первым médicin sans frontières[65] XIX века.

Стремление Ливингстона открыть Африку для христианства и цивилизации стало еще сильнее после того, как он обнаружил, что рабство все еще процветает. Хотя работорговля на западе континента, казалось, была уничтожена после британского закона об ее отмене, вывоз рабов из Центральной и Восточной Африки в Аравию, Персию и Индию продолжался. В XIX веке около двух миллионов африканцев были проданы на Восток. Сотни тысяч рабов прошли через занзибарский невольничий рынок, который был экономическим узлом бассейна Индийского океана[66]. Ливингстона, не сталкивавшегося с гораздо более обширной работорговлей, которую сами англичане когда-то вели в Западной Африке, глубоко потряс вид невольничьих караванов, опустошение и безлюдье, которое они оставляли за собой. Позднее Ливингстон писал:

Это, кажется, самая странная болезнь, которую я увидел в этой стране, действительно приносящая большое горе, — разбитое сердце. Она нападает на свободных людей, которых обращают в рабов… Один мальчуган приблизительно двенадцати лет… сказал, что не чувствует ничего, кроме сердечной боли.

Ливингстон был столь же возмущен страданиями рабов, как предыдущее поколение было безразлично к ним.

Викторианских миссионеров легко счесть “культуршовинистами”, с пренебрежением относящимися к африканским обществам. Это обвинение невозможно предъявить Ливингстону. Без помощи местных народов Центральной Африки его путешествия были бы невозможны. Пусть макололо и не приняли христианство, однако они с готовностью сотрудничали с Ливингстоном, и по мере того, как он узнавал их и другие помогавшие ему племена, его отношение к африканцам постепенно менялось: они зачастую оказывались “мудрее своих белых соседей”.

Тем, кто изображал африканцев жестокими, Ливингстон отвечал, что “никогда не сталкивался с коварством, когда находился среди одних негров, и за одним или двумя исключениями со мной всегда обращались вежливо. Центральные племена были настолько культурными, что миссионер, обладающий обычным благоразумием и тактом, конечно, добился бы у них уважения”. Позднее он напишет, что отказывается верить в “умственную или душевную неполноценность африканцев… Что касается положения африканцев среди других народов, то мы не заметили ничего, что могло бы подтвердить мнение, будто они принадлежат к особой 'породе' или 'виду' и чем-либо отличаются от самых цивилизованных людей”. Именно уважение Ливингстона к африканцам, с которыми он общался, сделало работорговлю для него отвратительной. Эта “адская торговля” разрушала общины у него на глазах.

Прежде Ливингстон боролся только с суевериями и примитивным натуральным хозяйством. Теперь у него возникли острые разногласия со сложной экономической системой, построенной на восточноафриканском побережье арабскими и португальскими работорговцами. И скоро он придумал, как открыть Африку христианскому богу и цивилизации, а также искоренить рабство. Подобно многим викторианцам, Ливингстон считал очевидным, что свободный рынок лучше несвободного. С его точки зрения, “чары работорговли” отвлекали внимание африканцев “от любого иного источника дохода”: “Кофе, хлопок, сахар, нефть, железо, даже золото было оставлено ради призрачной прибыли от торговли, которая редко обогащает”. Ливингстон считал, что если найти путь вглубь материка, куда честные купцы отправились бы для “законной торговли” и покупки у африканцев продуктов их свободного труда, а не их самих, то работорговцы остались бы не у дел. Свободный труд победил бы несвободный. Все, что требовалось от Ливингстона, — найти этот путь.

Ливингстон, увлеченный поиском артерии цивилизации, был неутомим. Действительно, по сравнению с теми, кто изо всех сил пытался идти в ногу с ним, он казался неуязвимым. Будучи первым белым, перешедшим пустыню Калахари, увидевшим озеро Нгами и пересекшим материк, в ноябре 1855 года Ливингстон стал первым белым, увидевшим, возможно, величайшее из естественных чудес света. К востоку от Эшеке ровное течение Замбези внезапно прерывается. Местные жители называли этот водопад Моси-оа-Тунья, “гремящий дым”. Ливингстон, осознающий необходимость поддержки на родине, переименовал водопад в Викторию — “в доказательство лояльности”.

Читая дневники Ливингстона, нельзя не заметить его восторженного отношения к африканским пейзажам. “Зрелище это чрезвычайно красивое, — писал он о водопаде Виктория, — невозможно себе представить красоту этого вида, исходя из чего бы то ни было, виденного в Англии”:

Вся масса воды переливается целиком через край водопада, но десятью или более футами ниже вся эта масса превращается в подобие чудовищной завесы гонимого метелью снега. Водяные частицы отделяются от нее в виде комет со струящимися хвостами, пока вся эта снежная лавина не превращается в мириады стремящихся вперед, летящих водяных комет… Каждая капля воды Замбези производит впечатление обладающей собственной индивидуальностью. Она стекает с весел и скользит, как бисер, по гладкой поверхности, подобно капелькам ртути на столе. Здесь же они предстают перед нами в массе, каждая капля с продолжением в виде чистого белого пара, и стремятся вниз, пока не обратятся в облака брызг[67].

Это был “вид настолько прекрасный, что, должно быть, заглядываются и ангелы небесные”. Эти чувства помогают объяснить переход Ливингстона от миссионерской работы к исследованиям. Одиночка, время от времени даже мизантроп, он явно нашел гораздо большее удовлетворение в том, чтобы тащиться тысячу миль через внутренние районы Африки ради прекрасного вида, чем прочитать тысячу проповедей ради единственного неофита. Однако явная красота водопада Виктория лишь частично объясняет волнение Ливингстона. Ведь он всегда настаивал, что путешествует с целью найти способ открыть Африку для британской торговли и цивилизации. И, казалось, он отыскал ключ к осуществлению своего великого замысла в самой Замбези.

Ливингстон предполагал, что за водопадом Виктория Замбези, текущая в океан, должна быть пригодной для судоходства на протяжении примерно девятисот миль. Следовательно, она могла стать дорогой, по которой торговля и цивилизация проникнет во внутренние районы Африки. А после того, как местные “суеверия” развеются, пустит корни и христианство. Распространяясь внутри страны, законная торговля подорвала бы работорговлю, создавая условия для свободного труда африканцев. Короче говоря, Замбези была — должна была стать — путем, начертанным Господом.

Очень кстати около водопада Виктория нашлось место, подходящее для британских переселенцев: плато Батока. Это была “открытая холмистая местность, заросшая невысокими травами, — такую поэты… называют пасторальной”. Кроме того, здесь росли “в изобилии пшеница превосходного качества” и другие разнообразные “злаки и превосходные корнеплоды”. Здесь, верил Ливингстон, его соотечественники (в идеале бедные, но стойкие шотландцы вроде него самого) смогут основать новую британскую колонию. Как и многие путешественники до и после него, он считал, что нашел Землю обетованную. Но она должна была стать Эльдорадо как в культурном, так и в экономическом отношении. От населенного белыми колонистами плато Батока расходились бы концентрические круги цивилизованности и целый континент очистился от суеверия и рабства.

Помня о необходимости включить свою новую колонию в имперскую экономику, Ливингстон даже подобрал сельскохозяйственную культуру для колонии. Хлопок, который можно было вырастить там, уменьшил бы зависимость британских текстильных фабрик (вроде той, где он провел свое детство) от хлопка, выращенного американскими рабами. Это был смелый план, учитывавший не только торговлю, цивилизацию и христианство, но также свободную торговлю и свободный труд.

* * *
В мае 1856 года Ливингстон отправился в Англию с новой миссией. На сей раз, однако, он намеревался обратить в свою веру британскую общественность и правительство, а “доброй книгой”, которой он торговал вразнос, были его собственные “Путешествия и исследования в Южной Африке”. И на сей раз обращение произошло мгновенно. Он был осыпан наградами и почестями, даже получил аудиенцию у королевы. Что касается книги, то она стала настоящим бестселлером: за семь месяцев было продано двадцать восемь тысяч экземпляров. В “Домашнем чтении” сам Диккенс посвятил ей восторженный обзор.

Она повлияла на мою самооценку поразительным, роковым образом. Прежде я думал, что обладаю такими добродетелями, как храбрость, терпение, решительность и самообладание. Но после того как я прочел томик доктора Ливингстона, я пришел к нелицеприятному заключению: формируя мнение о себе, я пользовался негодными весами. Применив к себе меру этого южноафриканского путешественника, я обнаружил, что храбрость, терпение, решительность и самообладание, которыми я так гордился, оказались просто позолоченными побрякушками.

На Диккенса произвела особенное впечатление

непоколебимая честность автора в описании своих затруднений и в признании своего разочарования в попытках привить христианство африканским дикарям; его здравая независимость от всех тех вредных сектантских влияний, которые удручающим образом сковывают усилия многих хороших людей; его бесстрашное признание абсолютной необходимости любой законной помощи, которую бытовая мудрость может предоставить делу проповедования Евангелия язычникам.

Этот отзыв, подчеркивающий экуменическую широту взглядов Ливингстона, возможно, наилучшим образом рекламирует его грандиозный африканский проект. Диккенс пишет: “Ни один из множества читателей доктора Ливингстона не желает ему так же сердечно успехов в благородной работе, которой он снова посвятил себя, и ни один не будет радоваться столь же искренне вестям о его безопасном и успешном продвижении всякий раз, когда они достигают Англии, чем автор этих немногих строк”. Даже Лондонское миссионерское общество, которое было не в восторге от того, что Ливингстон оставил свои миссионерские обязанности, вынуждено было признать в отчете за 1858 год, что “Путешествия и исследования в Южной Африке” “увеличили симпатию” к миссионерскому движению. Слабая, но все же похвала.

И все же, указывалось в отчете Лондонского миссионерского общества, успех Ливингстона был омрачен “ужасными, но поучительными событиями… которые Господь неожиданно допустил”. В том самом году, когда вышла книга, в Азии поднялась буря.


Столкновение цивилизаций

Миссионерам внутренние районы Африки казались нетронутой территорией. Местные культуры они сочли примитивными. Контакты местного населения с европейцами прежде были редки. Ситуация в Индии выглядела совершенно иначе. Там, в отличие от Африки, существовала высокая цивилизация, развитые политеистические и монотеистические религии. Европейцы жили бок о бок с индийцами более полутора веков и не пытались навязать им собственную веру

До первой трети XIX века британцы не предпринимали попыток англизировать Индию, тем более насадить там христианство. Напротив, британцы поддавались восточному влиянию, нередко с большой охотой. Со времен Уоррена Хейстингса британцы в Индии (в основном мужчины, купцы и военные) приспособились к местным обычаям и освоили местные языки. Многие взяли индианок в наложницы и жены. Поэтому когда капитан Роберт Смит из 44-го Восточно-Эссекского пехотного полка объехал в 1828-1832 годах Индию, он не удивился, повстречав прекрасную принцессу из Дели, сестра которой “вышла замуж, хотя она и принадлежала к царскому роду, за сына офицера, состоявшего на службе у [Ост-Индской] компании”: “У нее было несколько детей, двоих из которых я видел… Они имели несколько магометанский внешний вид, носили тюрбаны и т.д.”. Сам Смит усмотрел в этой леди черты “красоты самого высокого порядка”. Будучи художником-любителем, он часто делал наброски индианок, и не просто из антропологического интереса:

Мягкое выражение лица, свойственное этой расе, красота, правильность черт… поразительны и передают высокую идею интеллектуальности азиатской расы… Но не только форма головы отличается классической элегантностью. Бюст тоже имеет великолепнейшие пропорции,заимствованные у древних скульптур. Когда изящная индианка заканчивает утреннее омовение в водах Ганга (сюжет, достойный запечатления поэтом или художником), его можно созерцать сквозь тонкую завесу ниспадающего муслина[68].

Ирландец Смит был женат на своей землячке, когда познакомился с Индией. Мужчины, которые поступали на службу в Ост-Индскую компанию холостяками, в своем восхищении азиатской женственностью заходили гораздо дальше. Сэмюэль Снид Браун в одном из “Писем из Индии домой” (датируются главным образом 30-ми годами XIX века) отметил, что

те, кто жил с местной женщиной… никогда не женится на европейской… Они [индианки] так удивительно игривы, так стремятся угодить и доставить удовольствие, что человек, привыкший к их обществу, гонит от себя мысль о том, чтобы следовать прихотям англичанки или потакать ее фантазиям.

Атмосфера взаимной терпимости и даже восхищения совершенно устраивала Ост-Индскую компанию, которая, впрочем, придерживалась религиозной терпимости из прагматизма. Хотя теперь она была скорее государством, чем деловым предприятием, ее директора продолжали считать торговлю главной задачей, а поскольку в 30-40-х годах XIX века 40% объема индийского экспорта стал составлять опиум, высокомерию места не осталось. Старые служащие в Калькутте, Мадрасе и Бомбее совершенно не желали бросать вызов традиционной туземной культуре. Напротив, они полагали, что любое противоречие такого рода негативно скажется на бизнесе. Томас Манро, губернатор Мадраса, в 1813 году выразился так: “Если цивилизация когда-либо станет предметом торговли [между Британией и Индией], я убежден, что эта страна извлечет пользу благодаря импорту”. По его мнению, не было никакого смысла “делать из индийцев англосаксов”:

У меня нет ни малейшей веры в современную доктрину об усовершенствовании индийцев либо любых других народов. Когда я читаю о мерах, благодаря которым можно было бы моментально наладить дела какой-либо обширной области, или о расе полуварваров, окультуренных почти до уровня квакеров, я выбрасываю такую книгу.

Поэтому капелланам Ост-Индской компании строго запрещалось проповедовать индийцам. Компания использовала все свое влияние, чтобы ограничить въезд миссионеров в Индию, вынуждая их оставаться в анклаве Серампур. Роберт Дандас, глава правительственного Контрольного совета, в 1808 году заявил лорду Минто, генерал-губернатору:

Мы очень далеки от того, чтобы склониться к крещению Индии… Ничто не может быть глупее неразумной попытки достичь этого средствами, которые вызовут у индийцев раздражение и пробудят их религиозные предрассудки… Желательно, чтобы христианское учение было усвоено туземцами, но средства достижения этой цели не должны вызвать опасности или тревоги… Наша верховная власть обязывает нас защищать свободу… религиозных убеждений туземного населения.

В 1813 году компании, однако, пришлось возобновить хартию, и евангелисты ухватились за возможность получить контроль над миссионерской деятельностью в Индии. Старый ориентализм столкнулся с устремлениями евангелистов.

За открытие Индии для миссионеров выступали те же самые люди, которые вели кампанию против работорговли и поддерживали христианизацию Африки: Уилберфорс, Маколей и остальная Клэпхемская секта, получившая подкрепление в лице Чарльза Гранта, бывшего директора Ост-Индской компании. Грант, испытавший религиозное перерождение после беспутной молодости, проведенной в Индии, был инсайдером. Он играл в этой кампании такую же роль, как Ньютон, бывший работорговец, и Маколей, бывший управляющий плантацией, в кампании против рабства. В своих “Наблюдениях относительно общественного состояния азиатских подданных Британии” Грант бросил перчатку Манро и другим сторонникам толерантности:

Разве не необходимо сделать вывод, что… азиатские территории… были даны нам не просто для того, чтобы мы могли получать ежегодную прибыль, но чтобы мы могли бы распространить среди их жителей, так долго пребывавших во тьме, пороках и страданиях, свет и благодать истины?

Кампания началась со встречи в таверне. Участники “Комитета протестантского общества” призывали к “скорому и повсеместному распространению” христианства “в восточных областях”. Тщетно протестовали директора Ост-Индской компании. Ко времени вотирования вопроса в парламенте было подано 837 петиций от ревностных евангелистов со всей страны, призывавших покончить с препятствованием миссионерам в Индии. Петиции подписало почти полмиллиона человек. Двенадцать из этих петиций (большинство с юга Англии) можно увидеть в библиотеке Палаты лордов. О том, насколько хорошо была отлажена машина внепарламентского давления, свидетельствовало то, что начало почти всех этих писем было одинаковым:

Жители густонаселенных областей Индии, которая составляет важную часть Британской империи, погруженные в самое прискорбное состояние моральной темноты и находящиеся под влиянием самых отвратительных и унизительных суеверий, громогласно взывают к чувству сострадания и милосердной поддержке британских христиан.

Одна группа просителей “с горем взирает на ужасные обряды и унизительную безнравственность огромного народа Индии — людей, которые теперь являются нашими соотечественниками и… лелеют надежду, что мы дадим им надежные религиозные блага, которыми наслаждаются жители Британии”. Эту формулу, принятую Церковным миссионерским обществом, собиравшемся в Чипсайде в апреле 1813 года, распространили евангелические газеты вроде “Стар”.

Шла и другая умело скоординированная кампания, организаторы которой тоже посягали на статус-кво. Кампанию вела Клэпхемская секта. Акт о хартии Ост-Индской компании (1813) не только открыл дорогу миссионерам, но и предусмотрел назначение для Индии епископа и трех архидьяконов. Поначалу представители церковного истеблишмента не вступали в конфликт с компанией и не покровительствовали миссионерам. В 1819 году, когда миссионер Джордж Годжерли прибыл в Индию, он поразился тому, что

миссионеры не могли рассчитывать ни на поддержку правительства, ни на одобрение живущих там европейцев. Мораль последних была самого сомнительного свойства, и присутствие миссионера сковывало их, а этого они не терпели… Должностные лица смотрели на миссионеров с подозрением. Обе стороны делали все, что могли, чтобы местное население презирало их, описывая их как людей, относящихся в их собственной стране к низкой касте, недостойных вести беседу с учеными браминами.

Второй епископ Калькутты Реджинальд Хебер после своего назначения в 1823 году оказал миссионерам большую поддержку. Девять лет спустя в Индии действовали пятьдесят восемь проповедников из Церковного миссионерского общества. Две цивилизации пришли в столкновение.

Для многих миссионеров этот субконтинент был полем битвы, в которой они, Христовы воины, боролись против сил тьмы. “Это жестокая религия, — провозглашал Уилберфорс. — Все ритуалы этой религии должны быть уничтожены”. Реакция индийцев только укрепляла их решимость.

Когда Годжерли собирался начать службу в собственном бунгало, на него напали двое мужчин,

столь отвратительных по виду, как только можно вообразить, с налитыми кровью глазами и бесноватым взглядом, очевидно под влиянием некоего сильного снадобья. Громким угрожающим тоном [они] приказали, чтобы мы замолчали. Затем, обратившись к людям, они объявили, что мы являемся платными агентами правительства, которое не только отняло у них страну, но и намеревается силой подавить индуизм и мусульманство и установить повсюду христианство; что их дом осквернят убийцы священных коров, пожиратели их плоти; что детей будут учить в школах оскорблять святых браминов и отвращать от поклонения богам. Указывая на нас, они воскликнули: “Эти люди приходят к вам со сладкими словами, но в их сердцах яд, они собираются обмануть и погубить”.

Годжерли возмутило это вмешательство, особенно когда толпа, устремившаяся на него и коллег, начала бить их и гнать по улицам (хотя позднее он “радовался, что нас сочли достойными перенести поругание во имя Его”). Впрочем, напавшие на него бойраджи[69] были вполне правы: миссионеры не просто желали обратить индусов в христианство, но и радикально англизировать культуру Индии.

Так считали не только миссионеры. В середине XIX века в Индии все большее влияние стала приобретать светская доктрина либерализма. Его предшественники в XVIII веке, особенно Адам Смит, к империализму относились враждебно. Джон Стюарт Милль, величайший из викторианских мыслителей-либералов, считал иначе. В работе “Несколько слов о невмешательстве” он писал, что Англия была “самой совестливой из всех наций… единственной, которую сдерживали угрызения совести…” и “державой, которая лучше все существующих понимает свободу”. Поэтому в интересах британских колоний в Африке и Азии, утверждал Милль в “Основаниях политической экономии” (1848), наслаждаться благами ее удивительно развитой культуры:

Во-первых, лучшая форма правления, более надежное обеспечение собственности, умеренные налоги… более прочное и выгодное владение землей, обеспечивающее, насколько возможно, земледельцу все выгоды от того трудолюбия, искусства и экономии, какие он может выказать; во-вторых, умственное развитие народа, уничтожение обычаев и суеверий, препятствующих успешному занятию промышленностью, увеличение умственной деятельности, заставляющей людей стремиться к новым целям; в-третьих, введение иностранных искусств, которые поднимут доход на вновь затраченный капитал до размера, соответствующего низкой силе стремления к накоплению, и привлечение иностранного капитала, которое сделает то, что увеличение производства более не будет исключительно зависеть от благосостояния и предусмотрительности самих жителей… кроме того, иностранный капитал будет служить для них возбуждающим примером[70].

Главное здесь — “уничтожение обычаев и суеверий, препятствующих успешному занятию промышленностью”. Милль, как и Ливингстон, видел, что культурное и экономическое преобразование неевропейского мира неразрывно связаны. Эти два устремления — желание обратить Индию в христианство и в капитализм — шли рука об руку по всей Британской империи.

Сегодня аналоги прежних миссионерских обществ искренне выступают против тех “обычаев” далеких стран, которые они расценивают как варварские, например детского труда или женского обрезания. Викторианские неправительственные организации не слишком от них отличались. В частности, три индийских обычая вызывали гнев равно у миссионеров и у модернизаторов. Первым был женский инфантицид, распространенный в некоторых районах Северо-Западной Индии. Вторым был культ тугов, о которых рассказывали, что они душили неосторожных путешественников. Третьим обычаем, вызывавшим у викторианцев наибольшую ненависть, было сати: акт самопожертвования, когда вдова индуиста сгорала живьем на погребальном костре мужа[71].

Британцы знали, что в некоторых слоях индийского общества женский инфантицид существовал с конца 80-х годов XVIII века. Основной причиной, по-видимому, была чрезмерная стоимость приданого дочерей из высшей касты. Однако только в 1836 году Джеймс Томасон (тогда магистрат в Азамгар-хе, позднее вице-губернатор Северно-Западных провинций) предпринял шаги для искоренения этого обычая. В 1839 году англичане убедили махараджу Марвара официально запретить женский инфантицид. Это стало началом длительной кампании. Исследование, проведенное в 1854 году, выявило, что женский инфантицид практикуется только в Горакхпуре, Газипуре и Мирзапуре. После изысканий, включавших анализ данных переписи в деревнях, в 1870 году был принят новый закон, который применялся сначала только в Северно-Западных провинциях, а позднее распространился на Пенджаб и Ауд.

С тугами-душителями англичане боролись с таким же рвением, хотя распространенность практики была в целом сомнительной. Уильям Слиман, военный из Корнуолла, ставший судьей-следователем, намеревался искоренить, по его мнению, сложно организованное, зловещее тайное общество, занимавшееся ритуальными убийствами на индийских дорогах. Из статьи на эту тему, напечатанной в 1816 году в “Мадрас литерари гэзетт”, следовало, что предполагаемые туги,

преуспевшие в искусстве обмана… вступают в беседу и входят, благодаря подобострастному вниманию, в доверие путешественников любого рода… Когда [они] решают напасть на путешественника, они предлагают ему поехать вместе, якобы ради взаимной безопасности или приятного общества, и при достижении удобного места и подходящего случая, предоставляют одному из банды обвить веревку или пояс вокруг шеи несчастного, в то время как другие помогают лишить его жизни.

Современные ученые предполагают, что по большей части это плод воспаленного воображения экспатрианта и что Слиман фактически столкнулся с волной грабежей вследствие демобилизации сотен тысяч туземных солдат, когда британцы расширяли свои владения. Однако серьезность, с которой он посвятил себя поставленной им самим задаче, отлично показывает, насколько ответственно британцы относились к своей миссии по модернизации индийской культуры. К 1838 году Слиман схватил и допросил 3266 тугов. Еще несколько сотен находились в тюрьме, ожидая суда. Повешено или сослано на Андаманские острова было 1400 человек. Один из них на допросе открыл, что убил 931 человека. Потрясенный Слиман спросил, чувствовал ли преступник “раскаяние в хладнокровном, совершенном после уверения в дружбе убийстве тех, кого вы обманули, внушив ложное чувство защищенности?” Обвиняемый ответил:

Конечно, нет! Разве вы сами не были шикари [охотником], разве не наслаждались острыми ощущениями от выслеживания зверя, хитрости против хитрости животного, и разве вы не были рады, увидев его мертвым у ваших ног? Так же и с тугом, который расценивает выслеживание людей как вид спорта.

Судья-председатель на суде над предполагаемыми тугами объявил:

Я, имея более двадцати лет опыта работы в суде, прежде не слышал о таких злодеяниях и не заседал в процессе по делам о таких хладнокровных убийствах, с такими душераздирающими сценами бедствия и страдания, с такой черной неблагодарностью и полнейшим отказом от всех принципов, связывающих человека с человеком, смягчающих сердце и поднимающих человечество выше грубых тварей.

Если было необходимо доказательство вырождения традиционной индийской культуры, оно было получено.

Обычай сати, конечно, не был выдумкой. В 1813-1825 годах только в Бенгалии 7941 женщина приняла такую смерть. Трагические отчеты об отдельных случаях были еще более шокирующими, чем статистика. Так, 27 сентября 1823 года вдова по имени Радхабай дважды вырывалась из погребального костра. Согласно показаниям одного из двух офицеров, которые стали свидетелями произошедшего, когда она попыталась спастись в первый раз, обгорели только ее ноги. Она выжила бы, если бы ее не удерживали на костре трое мужчин, которые швыряли на нее дрова. Когда она выбралась снова и бросилась в реку, “почти каждый дюйм ее кожи был обожжен”. Мужчины погнались за ней и утопили. Подобные инциденты были, конечно, исключением, и сати практиковалось далеко не повсеместно. Действительно, много индийских авторитетов, особенно ученые Мритюнджаи Видьяланкар и Раммохан Рай, осуждали сати как обычай, противоречащий индуизму. И все же множество индийцев продолжало считать “самопожертвование” вдовы высшим актом не только супружеской верности, но и женского благочестия. Хотя сати традиционно было связано с высшими кастами, оно распространялось все шире, и не в последнюю очередь потому, что радикально решало проблему заботы о вдове.

Много лет британские власти терпели сати, полагая, что запрет был бы расценен как вмешательство в местные обычаи. Время от времени должностные лица, следуя примеру основателя Калькутты Джоба Чарнока[72], вмешивались там, где казалось возможным спасти вдову, но официальная политика следовала принципу laissez faire. Акт 1812 года, требовавший присутствия должностного лица, чтобы гарантировать, что вдова не была моложе шестнадцати лет, беременной, матерью детей моложе трех лет или одурманенной, казалось, потворствовал сати во всех других случаях. Неудивительно, что Клэпхемская секта инициировала кампанию за запрет сати, организованную по уже знакомому плану: эмоциональные речи в парламенте, иллюстрированные репортажи в “Мишионари реджистер” и “Мишионари пейперс”, ворох петиций от возмущенных граждан. В 1829 году новый генерал-губернатор Индии Уильям Бентинк, поддался: сати было объявлено вне закона.

Бентинк, вероятно, сильнее всех викторианских генерал-губернаторов Индии был подвержен влиянию и евангелистов, и либералов. Он был убежденным модернизатором. В1837 году Бентинк заявил членам парламента: “Паровая навигация — великий привод нравственного усовершенствования [Индии] …По мере того, как сообщение между двумя странами будет становиться короче и легче, цивилизованная Европа станет ближе к этим отсталым областям. Иначе широких преобразований добиться нельзя”.

Землевладелец-реформатор из Норфолка, Бентинк видел себя “главным управляющим огромного имения” и нетерпеливо стремился осушить болота Бенгалии — как будто эта провинция была одной гигантской топью. Бентинк и индийскую культуру считал нуждающейся в дренаже. В споре ориенталистов со сторонниками англизации по поводу образовательной политики в Индии он решительно принял сторону последних. Целью сторонников англизации было, по словам Чарльза Тревельяна, “преподать азиатам западные науки”, а не “засорять” добрые британские мозги санскритом. Попутно британцы, насаждая в Индии свой “язык… обучение и, в конечном счете, религию”, могли оказать содействие “моральному и интеллектуальному возрождению народов Индии”. Цель, по словам Тревельяна, состояла в том, чтобы сделать индийцев “скорее англичанами, чем индийцами, так же, как жители римских провинций стали скорее римлянами, чем галлами или италиками”. Бентинк сформулировал свое отношение к сати еще до назначения на пост (1827): “Христианин и англичанин, который одобряет это жестокое и нечестивое жертвоприношение, несет ответственность перед Господом”.

Есть одно-единственное обоснование — государственная необходимость, то есть безопасность Британской империи, но даже его… недостаточно, если учесть, что британское правление полностью зависит от будущего счастья и развития многочисленного населения Восточного мира… Думаю, что из всех самых взволнованных защитников этой меры никто не чувствовал глубже огромную ответственность, нависающую над моим счастьем в этом и будущем мире, если как генерал-губернатор Индии я должен был бы согласиться с существованием этой практики хотя бы на мгновение дольше, чем того требует не наша безопасность, а реальное счастье и благосостояние индийского населения.

Несколько прежних руководителей Индии высказались против запрета. Лейтенант-полковник Уильям Плэйфер писал из Ситапура военному секретарю Бентинка:

Любой приказ правительства, запрещающий практику, вызвал бы самые тревожные чувства по всей туземной армии. Они сочтут это вмешательством в их обычаи и религию, отказом от принципов, которыми до настоящего времени руководствовалось правительство в своем отношении к ним. Если такие чувства возникнут, нет никакой возможности предсказать, что случится. Это может привести к открытому мятежу в некоторых армейских подразделениях.

Такие страхи были преждевременны и пока могли быть проигнорированы на фоне тысяч писем с благодарностями, полученных Бентинком от англичан-евангелистов и просвещенных индийцев. В любом случае, другие офицеры, с которыми советовался Бентинк, поддержали запрет[73]. Но тревоги Плэйфера не были беспочвенны, и их разделял Хорас X. Уилсон, один из выдающихся ученых-ориенталистов той эпохи. Протест против навязывания Индии британской культуры действительно зрел, и Плэйфер верно указал очаг будущего пожара.

* * *
Фундаментом британского владычества была Индийская армия. Хотя к 1848 году Ост-Индская компания получила возможность аннексировать владения туземных правителей в отсутствие у них преемников (доктрина выморочных владений), в конечном счете именно военная угроза позволяла действовать таким образом. Когда дело доходило до стрельбы (в Бирме в 20-х годах XIX века, в Синде в 1843 году, в Пенджабе в 40-х годах XIX века), Индийская армия редко терпела поражение. Единственная крупная неудача в XIX веке постигла ее в Афганистане, где в 1839 году погибла армия численностью семнадцать тысяч человек, — погибла целиком, кроме единственного солдата. Восемь из десяти военнослужащих Индийской армии были сипаями из воинских каст. Британские солдаты (многие из них были ирландцами) составляли меньшинство, хотя в военном отношении нередко играли главную роль.

Сипаев, в отличие от их белокожих товарищей по оружию, набирали не из отбросов общества, для которых шиллинг от королевы был последней надеждой. Сипаи, будь они индусами, мусульманами или сикхами, считали воинское призвание неотделимым от веры. Накануне сражения солдаты-индуисты совершали жертвоприношения или давали обеты Кали, богине разрушения, чтобы заручиться ее благосклонностью. Но Кали была опасным, непредсказуемым божеством. Согласно легенде, когда она впервые пришла на землю, чтобы очистить ее от злодеев, она впала в ярость, убивая всех без разбора. Если сипаи чувствовали, что их религия оказывалась под угрозой, они вполне могли бы последовать ее примеру. Так случилось однажды в Веллуре, летом 1806 года, когда был принят новый военный устав. Сипаям было запрещено наносить на лоб знаки касты, они должны были стричь особым образом бороды и носить тюрбан новой формы. Это привело к мятежу. Как и в 1857 году, началось с пустяка. Прошел слух, будто кокарда на новом тюрбане сделана из кожи коровы или свиньи. За этим скрывалась гораздо более глубокая неудовлетворенность сипаев своим жалованием, условиями службы и политикой[74]. Тем не менее мятеж в Веллуре имел религиозные причины, и жертвами его стали преимущественно местные христиане. Сэр Джордж Барлоу без колебаний возложил вину на “методистов-проповедников и сумасшедших визионеров”, которые “нарушали туземные религиозные обряды”.

В этом смысле события 1857 года были повторением Веллура, но в гораздо более значительном, страшном масштабе. Как знает любой школьник, восстание началось со слуха, что новые патроны пропитаны жиром. Поскольку во время заряжания винтовки бумажный патрон надо было надорвать зубами, индуисты и мусульмане рисковали быть оскверненными: первые в случае, если жир был говяжьим, вторые — если свиным. Таким образом, случилось так, что патрон привел к конфликту прежде, чем он был заряжен, а тем более выстрелил. По мнению сипаев, это подтверждало стремление британцев обратить Индию в христианство — что, как мы видели, планировали сделать многие англичане. А то, что новые патроны не имели никакого отношения к этому плану, к делу не относилось.

Поэтому Сипайское восстание явилось чем-то большим, чем подразумевает это слово. Это была настоящая война. И причины ее были серьезнее, чем пропитанные жиром патроны. “Первая война за независимость” — так называют события 1857 года индийские учебники и монументы. Стоит заметить, однако, что индийцы сражались с обеих сторон — и отнюдь не за независимость. Восстание имело, как и мятеж в Веллуре, политическое измерение, но цели мятежников не были в современном смысле национальными. Существовали и обыденные причины: например, невозможность для солдат-индийцев продвинуться по служебной лестнице[75]. Гораздо важнее, однако, была защитная реакция индийцев на английские посягательства на культуру, которые, казалось (в некотором смысле так оно и было) имели своей целью христианизацию Индии. “Я чувствую приближение бури, — написал один проницательный британский офицер накануне катастрофы. — Я слышу звуки урагана, но я не могу сказать, как, когда или где он проявит себя… Не думаю, что они сами знают, что им делать, или что у них есть какой-либо план действий, кроме сопротивления вмешательству в их религию и веру”.

Прежде всего, как ясно дают понять скудные индийские свидетельства, это действительно была “религиозная война” (фраза, повторяющаяся вновь и вновь). В Мируте мятежники кричали: “Братья! Индуисты и мусульмане! Спешите к нам. Мы идем на войну за веру”:

Кафиры [неверные] решили уничтожить касты магометан и индусов… этим неверным нельзя позволить остаться в Индии, или нам придется делать все, что они прикажут, все равно, будь мы магометанами или индусами.

В Дели мятежники жаловались: “Англичане пытаются сделать из нас христиан”. Называли ли они своих правителей европейцами, ферингами, кафирами, неверными или христианами, их главная обида была именно в этом.

* * *
Первыми мятежниками стали солдаты 19-го Бенгальского пехотного полка, расквартированного в Берхампуре: 26 февраля они отказались от патронов нового образца. Этот полк, а также 34-й пехотный полк в Барракпуре, где прозвучал первый выстрел восстания, были сразу же расформированы. Но в Мируте (севернее Дели) искру оказалось не так легко потушить. Когда 85 солдат 3-го полка Бенгальской легкой кавалерии были заключены в тюрьму за то, что отказались от новых патронов, товарищи решили освободить их. Рядовой Джозеф Боуотер так описал случившееся вечером в воскресенье 9 мая:

Внезапно восстали… кинулись к лошадям, быстро оседлали, помчались галопом к тюрьме… сломали ворота и освободили не только мятежников, осужденных военным судом, но также более тысячи всякого рода головорезов и негодяев. Одновременно туземная пехота напала на своих офицеров-англичан и истребила их. [Сипаи] убивали женщин и детей так, что вообразить нельзя. Уголовники, базарная шушера, сипаи — все недовольные туземцы в Мируте, опьяненные кровью, приступили к своему занятию с дьявольской жестокостью, а в довершение всего подожгли все попавшиеся им на пути здания.

Восстание с удивительной скоростью распространялось по северо-западу Индии: Дели, Бенарес, Аллахабад, Канпур. После того, как мятежники решились бросить вызов своим белым офицерам, они, казалось, взбесились и начали убивать всех европейцев, которых могли найти. Нередко городские толпы оказывали им пособничество и подстрекали восставших.

Первого июня 1857 года миссис Эмма Эварт, жена английского офицера, вместе с другими белыми оказалась в ловушке в осажденных канпурских казармах. Она писала своей подруге в Бомбей: “Никогда не поверила бы, что бывают такие беспокойные ночи. Следующие две недели, как мы ожидаем, решат нашу судьбу, и, вне зависимости от того, какова она будет, я верю, что мы окажемся в состоянии ее принять”. Спустя шесть недель (без одного дня) Эмма Эварт — вместе с более чем двумя сотнями британских женщин и детей — была мертва. Несчастные погибли в ходе осады или были зарублены в поместье Бибигар после того, как индийцы пообещали им безопасный проход в случае сдачи в плен. Среди погибших были подруги миссис Эварт — мисс Изабелла Уайт и миссис Джордж Линдси вместе с тремя дочерями последней: Кэролайн, Фанни и Элис. Эти и другие женщины Канпура пополнили британский список жертв.

Героями восстания стали мужчины Лакнау. Британский гарнизон, осажденный в Резиденции, держался до конца, и защита Лакнау стала самым знаменитым эпизодом восстания. Резидент погиб одним из первых. Он похоронен рядом с тем местом, где был сражен, под камнем с краткой эпитафией:

Здесь лежит Генри Лоуренс,
который пытался исполнить свой долг.
Разрушенная, изрешеченная пулями Резиденция по праву стала мемориалом. Государственный флаг Соединенного Королевства, который развевался здесь во время осады, не был спущен ни разу до 1947 года, словно вторя трепетным строкам Теннисона: “И всегда наверху, над крышей дворца, вьется старое Англии знамя”. Оборона Лакнау была одним из тех редких случаев, которые действительно достойны высокого слога Теннисона. В защите участвовали даже старшие ученики соседнего колледжа “Ла Мартиньер”, заслужив ему уникальную военную награду (о которой и сегодня помнят его индийские ученики). При непрерывном снайперском огне и под угрозой минирования защитники Резиденции без помощи извне держались почти три месяца и оставались в осаде даже после того, как в конце сентября экспедиционный корпус прорвал блокаду, эвакуировав женщин и детей. Только 21 марта 1858 года, после девяти месяцев осады, британцы вернули Лакнау себе. К тому времени почти две трети англичан, пойманных в ловушку в Резиденции, погибло.

О Лакнау необходимо помнить две вещи. Во-первых, город был столицей Ауда, княжества, которое англичане аннексировали всего годом ранее, так что индийцы просто пытались освободить свою страну. Множество сипаев (в Бенгальской армии — 75 тысяч) набиралось в Ауде. Они явно были настроены враждебно после низложения их наваба и роспуска его армии.[76] По словам Майнодина Хасана Хана, одного из немногих выживших мятежников, “сипаев вынудили бунтовать, чтобы вернуть древним правителям их троны и прогнать нарушителей. Благоденствие касты воинов потребовало этого, честь их предводителей оказалась под угрозой”. Во-вторых, приблизительно половина из семи тысяч человек, укрывшихся в Резиденции, были лояльными индийскими солдатами и слугами. Несмотря на написанное позднее, Сипайское восстание не было одной только борьбой черных с белыми.

Даже в Дели линия фронта была нечеткой. Этот город являлся столицей империи Великих Моголов и, конечно, полем решающей битвы, коль скоро мятежники искренне мечтали об изгнании британцев из Индии. И действительно, многие мятежники-мусульмане желали видеть своим вождем Бахадуршаха II, последнего Великого Могола, теперь просто правителя Дели, — к его огромному испугу. Сохранилось воззвание из пяти пунктов, распространенное от его имени и обращенное к различным группам индийского общества: заминдарам (местным землевладельцам и одновременно сборщикам податей, на которых опирались и Великие Моголы, и англичане), купцам, чиновникам, ремесленникам и священнослужителям. Их призвали сплотиться против британцев. Возможно, этот документ ближе к манифесту национальной независимости, чем прочие, относящиеся ко времени восстания. Правда, автор воззвания в пятом пункте признает, что “идет религиозная война с англичанами”, и взывает “к пандитам и факирам… предать себя в мое распоряжение и принять участие в священной войне”. В остальном же тон воззвания вполне светский. Британцы обвиняются в поборах заминдаров, отстранении от торговли индийских купцов, в замещении продуктов индийских ремесленников британским импортом и монополизацией “всех должностей, приносящих почет и деньги” на государственной службе и в армии. И все же мемориал павшим солдатам, сражавшимся на стороне англичан, который все еще стоит на холме над Дели, показывает, как невелико было действие этого воззвания. Надписи на нем показывают, что треть погибших офицеров и 82% низших чинов могут быть классифицированы как “туземцы”. Британские войска, взявшие мятежный Дели, состояли в основном из индийцев.

Британцы у себя на родине, тем не менее, настаивали, что Сипайское восстание было восстанием против белых. При этом, как считалось, индийцы убивают не только англичан. Сипаи убивали — и, по слухам, насиловали — англичанок. Существовало много подобных историй. Рядовой Боуотер вспоминал:

Не считаясь с полом, невзирая на мольбы о милосердии, глухие к жалобным крикам несчастных, мятежники делали свою чудовищную работу. Сама по себе резня была ужасной, но они не довольствовались этим и прибавили к убийству поругание и немыслимые увечья… Я видел то, что осталось от жены адъютанта. Прежде чем она была застрелена и разрублена на части, ее одежду подожгли люди, переставшие быть людьми.

Распространялись слухи. В Дели, как рассказывали, сорок восемь англичанок были проведены по улицам, публично изнасилованы, а затем казнены. Жена капитана была заживо сварена в гхи — топленом масле. Такие рассказы доверчивым англичанам на родине служили подтверждением того, что восстание было борьбой между добром и злом, белым и черным, христианами и язычниками. И если беды рассматривать как проявление божественного гнева, то оно только могло показать, что обращение Индии началось слишком поздно для того, чтобы быть угодным Господу.

57-й стал annus borribilis, “несчастливым годом” евангелического движения. Миссионеры предложили Индии христианскую цивилизацию, и это предложение было не просто отклонено, а яростно отвергнуто. Теперь викторианцы показали изнанку своего миссионерского рвения. В церквях по всей Англии темой воскресных проповедей стало отмщение вместо искупления. Королева Виктория, чье безразличие к империи из-за восстания сменилось живым интересом, призвала нацию к покаянию и молитве: у октября 1857 года был объявлен Днем унижения — не более и не менее. В Хрустальном дворце, этом памятнике викторианской самоуверенности, двадцать пять тысяч прихожан услышали пламенную речь баптистского проповедника Чарльза Сперджена. Это был настоящий призыв к священной войне:

Друзья мои, какие преступления они совершили!.. Индийское правительство вообще не должно было терпеть религию индийцев. Если бы моя религия состояла из скотства, детоубийства и убийства, я не имел бы права ни на что иное, кроме повешения. Религия индийцев — это не более чем масса крайних непристойностей, которые только можно вообразить. Божества, которым они поклоняются, не имеют права даже на крупицу уважения. Их вероисповедание требует всего, что является порочным, и мораль требует прекратить это. Чтобы отсечь наших соотечественников от мириад индийцев, меч должен быть вынут из ножен.

Эти слова были восприняты буквально, когда в районы, охваченные восстанием, прибыли оставшиеся лояльными британцам туземные войска, например гуркхи и сикхи. В Канпуре бригадный генерал Нейл заставил пленных мятежников перед казнью слизывать со стен кровь своих жертв. В Пешаваре сорок человек были привязаны к орудийным стволам и разорваны в клочья: старое наказание за мятеж в государстве Великих Моголов. В Дели, где борьба была самой отчаянной, британские войска не составляли и четверти сил осаждавших. Падение города в сентябре стало оргией насилия и грабежа. Майнодин Хасан Хан вспоминал, что “англичане ворвались в город подобно реке, прорвавшей плотину… Никто не мог чувствовать себя в безопасности. Все здоровые мужчины… были застрелены как мятежники”. Три принца, сыновья правителя Дели, были арестованы, раздеты и застрелены Уильямом Ходсоном, сыном священника. Он так объяснил этот поступок своему брату, также священнику:

Я обратился к толпе, говоря, что они были мясниками, убивавшими и надругавшимися над беспомощными женщинами и детьми, и теперь [британское] правительство их наказывает. Взяв у одного из своих людей карабин, я застрелил принцев, одного за другим… Тела были отвезены в город и выброшены в помойную яму… Я собирался их повесить, но когда встал вопрос, мы либо они, у меня не было времени для размышлений.

Как заметил сын Захарии Маколея, наблюдался ужасающий пароксизм мстительности евангелистов: “Отчет о… действиях в Пешаваре… был прочитан с восхищением людьми, которые три недели назад были настроены против смертной казни”. “Таймс” требовала, чтобы “на каждом дереве и коньке крыши… висел мятежник”.

Действительно, путь мстителей-англичан был отмечен трупами, которыми были увешаны деревья. Лейтенант Кендэл Когхилл вспоминал: “Мы сожгли все деревни, повесили всех крестьян, плохо обращавшихся с нашими беженцами, так что на каждой ветке… висело по негодяю”. В Канпуре в разгар репрессий огромный баньян (он все еще растет там) “украшали” сто пятьдесят трупов. Плоды восстания действительно были горькими.

Никто не может сказать точно, сколько людей погибло во время разгула насилия. Мы можем убедиться в том, что ханжество порождало специфическую жестокость. После освобождения Лакнау мальчик-индиец, сопровождавший шатающегося старика, приблизился к городским воротам и

бросился в ноги офицеру, моля о пощаде. Офицер… вынул револьвер и приставил его к голове несчастного просителя… Осечка. Он взвел курок — снова осечка; снова взвел, и еще раз оружие отказалось подчиниться. В четвертый раз — три раза у него была возможность смягчиться — доблестный офицер преуспел, и кровь мальчика хлынула к его ногам.

Эта история напоминает то, как во время Второй мировой войны офицеры СС вели себя с евреями. И все же есть одно отличие. Английские солдаты, бывшие свидетелями убийства, осудили офицера: сначала восклицаниями “позор”, а затем, когда оружие сработало, выражением “негодования” его поступком и “громким криком”. Очень редко случалось, если вообще случалось, чтобы немецкие солдаты в подобной ситуации открыто критиковали старшего по званию.

Модернизация и христианизация Индии пошла по неверному пути. Настолько неверному, что все закончилось одичанием англичан. Те, кто фактически управлял Индией, оказались правы: вмешательство в туземные обычаи только создавало проблемы. Однако евангельские христиане отказывались это признать. С их точки зрения, восстание было вызвано недостаточно активной христианизацией Индии. Уже в ноябре 1857 года английский миссионер написал из Бенареса, что чувствовал, “как будто благодать сходила на нас в ответ на пылкие молитвы наших братьев в Англии”:

Вместо того чтобы уступить отчаянию, возьмемся вновь за работу во имя нашего Господа, с уверенностью, что наш труд не будет напрасным. Сатана будет вновь побежден. Он, несомненно, намеревался посредством этого восстания изгнать Евангелие из Индии, однако он только подготовил путь, как часто случалось прежде в истории церкви, для его широкого распространения.

Руководители Лондонского миссионерского общества повторили эту мысль в 1858 году в своем сообщении:

Учитывая вероломные и кровавые деяния, которые характеризовали Сипайское восстание, следует навсегда покончить с заблуждениями и чувством ложной безопасности, которые многие испытывали в Британии и в Индии. Идолопоклонство вкупе с принципами и духом Магомета выказали свой истинный характер, который… можно понимать только так, что он достоин лишь страха и ненависти… Труды христианского миссионера, на которые прежде смотрели с насмешкой и презрением, теперь рекомендуются как и лучшая, и единственная защита свободы, собственности и жизни.

Миссионерское общество решило послать в Индию в течение следующих двух лет дополнительно двадцать миссионеров, выделив пять тысяч фунтов стерлингов на “проезд и экипировку”, шесть тысяч — на содержание. Ко 2 августа 1858 года специально учрежденный фонд собрал пожертвований на сумму двенадцать тысяч.

Воины Христа были на марше.


По стопам Ливингстона

Четвертого декабря 1857 года, когда у мятежников был отбит Канпур, Дэвид Ливингстон прочитал в Кембридже воодушевляющую лекцию. Ливингстон — человек, который отправился обращать в христианство африканцев, — считал восстание в Индии результатом недостаточных, а не избыточных, усилий миссионеров:

Я полагаю, мы сделали большую ошибку, когда принесли в Индию торговлю, устыдившись при этом своего христианства… Эти два провозвестника цивилизации — христианство и торговля — должны быть неразлучны. Англичанам должно послужить уроком пренебрежение этим принципом в управлении индийскими делами.

Ливингстон переоценил себя. Ни его советы, ни инвективы миссионерских обществ не были учтены при восстановлении английского владычества в Индии после восстания. Первого ноября 1858 года королева Виктория объявила амнистию. Отныне Индией должна была управлять не Ост-Индская компания (ее решили ликвидировать), а английская корона в лице вице-короля. Новое правительство Индии впредь не должно было поддерживать христианизацию. Напротив, новой британской политикой в Индии должно было стать управление с учетом местных традиций, а не вопреки им. Попытка преобразовать индийскую культуру, возможно, была “благой” и “в принципе правильной”, но, как выразился британский чиновник Чарльз Райке, восстание выявило “фатальную ошибочность попытки применить европейскую политику к народам Азии”. С того времени “политическая безопасность” стала приоритетом: индийское общество неизменно и не подлежит изменению, и правительство Индии будет терпеть миссионеров, только если они согласятся с этим постулатом. К 80-м годам XIX века большинство британских чиновников усвоил привычку своих предшественников 20-х годов считать миссионеров людьми в лучшем случае нелепыми, в худшем — смутьянами.

Однако Африка — дело совсем другое, и главным вопросом кембриджской лекции Ливингстона стало ее будущее. Здесь, в Африке, полагал Ливингстон, англичане могли избежать ошибок, уже совершенных в Индии, и именно потому, что развитие коммерции в Африке могло совпасть с ее обращением в христианство. Цель Ливингстона состояла в “открытии пути” к плоскогорью Батока — плато, граничащему с Баротселендом, чтобы “туда проникли цивилизация, торговля и христианство”. С этого плацдарма была бы “открыта вся Африка… для торговли и Евангелия”:

Поощрение склонности туземцев к торговле принесло бы бесчисленные выгоды… При этом мы не должны упускать из виду неоценимые блага, которыми мы можем наделить темных африканцев, принеся им свет христианства… Также, торгуя сАфрикой, мы освободимся, наконец, от рабского труда и так прекратим практику, столь неприятную любому англичанину.

Закончил Ливингстон так:

Я вижу перед собой как раз таких людей, которые нужны для миссионерства. Я прошу обратить ваши взгляды к Африке. Я знаю, что через несколько лет меня не станет — в той самой, ныне открытой стране. Не позвольте ей закрыться снова! Я возвращаюсь в Африку, чтобы попытаться открыть путь торговле и христианству. Закончите труд, который я начал!

В обстановке национального кризиса, вызванного индийскими событиями, предложение Ливингстона получило восторженный отклик. Те, на кого произвело должное впечатление его видение христианской Африки, поспешили присоединиться к новой организации — Университетской миссии в Центральной Африке. Среди этих людей был молодой пастор из Оксфорда по имени Генри де Винт Беррап. За два дня до отъезда в Африку Беррап женился. Этот союз оказался недолгим.

В феврале 1861 года жена Беррапа возвратилась домой без него. Ее муж вместе с недавно назначенным епископом, Чарльзом Фредериком Маккензи, погиб в болотах Малави: Беррап от дизентерии, Маккензи от лихорадки. Они были не единственными жертвами. Лондонское миссионерское общество послало преподобного Холлоуэя Хелмора с помощником по имени Роджер Прайс в Баротселенд вместе с женами и пятью детьми. Спустя лишь два месяца в живых остались только Прайс и двое детей. В Центральной и Восточной Африке — десятки могил миссионеров: мужчин, женщин, детей, последовавших призыву Ливингстона. Проблема была проста. Несмотря на горячие заверения Ливингстона, что миссионеров ждет “высокогорье со здоровым климатом”, плато Батока оказалось изобилующим малярийными комарами. Они же ждали англичан и в другом месте, которое Ливингстон предлагал на роль миссионерского центра — Зомба (в современном Малави). К тому же местные племена оказались там неожиданно враждебными. Эти места были просто непригодны для европейцев.

Еще более серьезные последствия имела фундаментальная географическая ошибка Ливингстона. Идя вдоль Замбези от водопада Виктория к Индийскому океану, он срезал пятидесятимильный изгиб, полагая, что река в этом месте столь же широка. Это, возможно, стало его самой серьезной ошибкой.

После лекций в Кембридже, на пике своей популярности, Ливингстон впервые получил помощь от правительства. С правительственным грантом в пять тысяч фунтов стерлингов и статусом консула он смог предпринять экспедицию на Замбези. Основная ее цель состояла в том, чтобы продемонстрировать судоходность этой реки и ее пригодность для коммерческих перевозок. К тому времени амбиции Ливингстона не знали границ. Конфиденциально он сообщал герцогу Аргайлу и кембриджскому профессору географии Адаму Седжвику:

Я возьму с собой горного инженера из Горной школы [Ричард Торнтон], который расскажет нам о полезных ископаемых страны, и ботаника [доктор Джон Керк], чтобы он сделал всестороннее разыскание относительно экономических возможностей выращивания растений и производства волокон, латекса, лекарств, красителей — всего, что может быть полезным для торговли. Также — художника [Томас Бэйнс], чтобы он изобразил пейзажи, морского офицера [капитан Норман Бедингфилд], чтобы он изучил возможности речного сообщения, и специалиста в сфере духа, чтобы заложить основу, дающую уверенность, что цели будут исполнены [вероятно, имеется в виду Чарльз, брат Ливингстона, священник-индепендент из США]. Весь этот механизм имеет своей явной целью развитие африканской торговли и поощрение цивилизации, но я не могу сказать никому, кроме вас, поскольку я испытываю к вам полное доверие, что надеюсь на создание английской колонии в здоровой горной местности в Центральной Африке.

С этими надеждами 14 мая 1858 года Ливингстон достиг устья Замбези. Не потребовалось много времени, чтобы действительность разочаровала его. Вскоре стало очевидно, что река слишком мелка для парохода, предоставленного экспедиции правительством. Путешественники пересели в меньший колесный пароход, но и он слишком часто садился на мель. Только к ноябрю, одолеваемые болезнями и разногласиями, они достигли Кебрабасы. Здесь открылся главный изъян плана Ливингстона: около Кебрабасы, на участке, который прежняя экспедиция миновала по суше, Замбези впадает в узкий, с каменными берегами проток, в котором она превращается в бурную, непроходимую стремнину, в одном месте обрушивающуюся тридцатифутовым водопадом, преодолеть который не способно никакое судно. Одним словом, Замбези не была судоходной. Проект проникновения в Африку торговли, цивилизации и христианства потерпел крушение.

Ливингстон лихорадочно пытался спасти положение. Он твердил, что “легкий пароход без труда преодолеет стремнины, когда река будет полноводной”. Он поднялся вверх по реке Шире, столкнувшись с еще большим количеством порогов и враждебностью местных жителей. Он пытался преодолеть озеро Шире, чтобы достичь озера Ньяса. Однако к этому времени экспедиция распадалась: Бедингфилд был вынужден уйти в отставку, Торнтон был уволен (однако отказался уехать), Бэйнс отстранен по ложному обвинению в хищении припасов, инженер Джордж Рей отослан в Англию за новым судном. В марте 1862 года пришли вести о смерти епископа Маккензи и Генри Беррапа. Месяц спустя Мэри Ливингстон, которая к этому времени присоединилась к мужу, сама заболела гепатитом. Ее организм был ослаблен хроническим алкоголизмом. Ливингстон был в смятения и бурно ссорился с теми немногими, кто еще оставался с ним. Керка, лояльность которого к Ливингстону была непоколебимой, однажды оставили на берегу, когда он отправился собирать гербарий на горе Морумбала. Ему пришлось бежать по берегу за вспомогательным судном экспедиции, пароходом “Леди Ньяса”, с отчаянными криками. “Это будет вам уроком, чтобы больше не опаздывали на двадцать минут”, — только и сказал Ливингстон, когда Керк вскарабкался на борт.

Керк с горечью отметил: “Доктор Л., что называется, сломлен”.

Дома, в Британии, общественное мнение теперь было настроено против Ливингстона. Получив от него письмо с предложением основать колонию на Шире, премьер-министр лорд Пальмерстон ответил, что “совершенно не желает заниматься приобретением новых британских владений”. Ливингстону “нельзя позволить искушать нас основанием колоний, которых можно достичь, лишь заставляя пароходы карабкаться по водопадам”. Второго июля 1863 года экспедиция была отозвана. “Таймс” отразила разочарование общества в горькой передовице:

Нам обещали хлопок, сахар и индиго — товары, которые дикари никогда не производили, и, конечно, мы не получили ничего. Нам обещали торговлю — мы не получили никакой торговли. Нам обещали новообращенных — но ни один человек не был обращен. Нам обещали здоровый климат — и некоторые из лучших миссионеров с женами и детьми умерли на малярийных болотах Замбези.

В Курумане Ливингстон потерпел неудачу как миссионер. Теперь, казалось, он потерпел неудачу как путешественник.

Но этот железный викторианец не умел сдаваться. Несмотря на неудачу похода по Замбези, он все еще видел возможность обратить поражение в победу. Это был вопрос возвращения к аболиционистским истокам евангелического движения. Обследуя окрестности озера Ньяса, экспедиция не раз сталкивалась с невольничьими караванами. Вид человеческого страдания побуждал Ливингстона к действию. Преодолев на “Леди Ньясе” две с половиной тысячи миль [более 4600 км] через Индийский океан и дойдя до Бомбея (это само по себе было подвигом, так как это был речной пароход сорока футов длины и с малой осадкой), Ливингстон вернулся в Лондон и подготовился к битве против “адской торговли”. Девятнадцатого марта 1866 года он отправился из Занзибара с новой экспедицией и прежним намерением: искоренить рабство раз и навсегда.

Оставшиеся годы своей жизни Ливингстон провел в почти мистическом странствии по Центральной Африке. Порой он, казалось, исследовал работорговлю. Или одержимо искал истоки Нила — Святой Грааль путешественников викторианской эпохи. Или просто бродил по джунглям на свой страх и риск. Пятнадцатого июля 1871 года он стал свидетелем бойни в Ньянгве: арабские торговцы после спора о цене цыпленка расстреляли без разбора более четырехсот человек. Этот опыт углубил отвращение Ливингстона к работорговцам. Тем не менее он был вынужден полагаться на них в снабжении припасами и поиске носильщиков, когда лишился собственных. Поиск Ливингстоном истоков Нила успехом не увенчался. Они ускользнули от него, как и его новый Иерусалим на Замбези. “Бьющие ключи”, описанные Птолемеем и Геродотом, увы, оказались болотами, к тому же питающими не Нил, а Конго.

* * *
На могиле Дэвида Ливингстона, которая выглядит неподобающе среди готического великолепия Вестминстерского аббатства, начертаны его собственные слова: “Все, что могу в своем уединении — пожелать, пусть щедрое благословение Небес снизойдет на каждого: американца, англичанина или турка, кто поможет исцелить эту открытую язву мира”[77]. Эта эпитафия стала завещанием следующему поколению. “Открытая язва” — это, разумеется, работорговля, которая, по убеждению Ливингстона, была источником всех бед Центральной Африки.

Он умер в деревне Читамбо, к югу от озера Бангвеулу, вскоре после полуночи 1 мая 1873 года, пребывая в разочаровании: ему казалось, что работорговля неискоренима. И все же около месяца спустя “открытая язва” рабства начала заживать. Пятого июня того же года султан Занзибара подписал соглашение с Британией о запрете работорговли в Восточной Африке[78]. Старый невольничий рынок был продан Университетской миссии в Центральной Африке, которая заложила на месте камер для рабов довольно пышный собор — достойный памятник Ливингстону-аболиционисту. Символично, что алтарь собора построен на том самом месте, где прежде пороли рабов.

Триумф Ливингстона продолжался и после его кончины. У плато Батока, рядом с водопадом Виктория, лежит замбийский город Ливингстон, названный в честь доброго доктора. Десятилетиями после его путешествия ни один христианин, прибывший сюда, не мог и надеяться уцелеть из-за малярии и враждебности туземцев. И все же в 1886-1895 годах количество протестантских миссий в Африке утроилось. Сейчас в Ливингстоне, городе с населением всего девяносто тысяч человек[79], не менее ста пятидесяти церквей, что делает его одним из наиболее христианизированных мест на планете. И это только один маленький город на континенте, где христианство в наши дни исповедуют миллионы. Африка сейчас христианизирована сильнее Европы. Например, в Нигерии приверженцев англиканской церкви больше, чем в самой Англии.

Как получилось, что проект, который казался Ливингстону потерпевшим провал, привел к таким удивительным результатам? Почему стало возможным в конце концов достичь на обширной территории Африки того, что потерпело ужасную неудачу в Индии? Очевидно, часть объяснения кроется в действенной профилактики малярии благодаря хинину. Это сделало миссионерство гораздо менее самоубийственным занятием, чем в начале XIX века. К концу столетия на этой ниве трудилось двенадцать тысяч британских миссионеров, представляющих не менее 360 различных обществ и других организаций.

Вторая половина ответа кроется в одной из самых известных встреч в истории Британской империи.

* * *
Генри Мортон Стэнли, получивший при рождении имя Джон Роулендс, незаконнорожденный сын уэльской горничной — был честолюбивым, беспринципным и жестоким американским журналистом. Кроме железного здоровья и железной же воли, у него не было почти ничего общего с Дэвидом Ливингстоном. Ренегат и дезертир, решивший держаться подальше от полей сражений Гражданской войны в США, Стэнли заслужил репутацию первоклассного репортера, подкупив во время Англо-эфиопской войны[80] телеграфиста, чтобы тот отправил его сообщение прежде текстов конкурентов[81]. Когда редактор газеты “Нью-Йорк геральд” поручил ему найти Ливингстона, от которого не было вестей уже много месяцев — с начала экспедиции по реке Ровума к озеру Танганьика, Стэнли учуял самую большую сенсацию в своей карьере.

После десяти месяцев поисков (с перерывом на участие в незначительной войне арабов с африканцами), 3 ноября 1871 года Стэнли нашел наконец Ливингстона в Уджиджи на северном берегу Танганьики. Отчет Стэнли о встрече показывает, что он был почти ошеломлен этим моментом славы:

Что бы я ни отдал за мгновение в… дикой местности, где, будучи невидимым, я мог бы выразить свою радость в каких-либо безумных странностях, вроде идиотического кусания руки, прыжках или скачках, чтобы выразить… чувства, которые почти не поддавались контролю. Сердце бешено колотилось, но я не должен был допустить, чтобы мое лицо выражало эмоции, дабы не уронить достоинства белого, явившегося при таких необычайных обстоятельствах. Поэтому я сделал то, что я полагал наиболее достойным. Я раздвинул толпу и… пошел по аллее из людей, пока не подошел к полукругу арабов, перед которыми стоял белый человек с серой бородой. Медленно подходя к нему, я сразу заметил, что он выглядел бледным и уставшим, борода седая, на голове фуражка с выцветшим золотым околышем; одет он был в сюртук с красными рукавами и серые брюки. Мне хотелось подбежать к нему, но меня удерживало от этого присутствие людей. Я охотно бросился бы к нему на шею, но не знал, как он, англичанин, отнесется к этому. Степенно подойдя к нему (я поступал так, ведомый малодушием и наигранной гордостью), я снял шляпу и произнес:

— Доктор Ливингстон, полагаю?

Чтобы довести британскую сдержанность до апогея, понадобился американец.

Репортаж Стэнли занял первые полосы англоязычных газет. И все же это было нечто большее, чем сенсация. Это была символическая встреча поколения евангелистов, которое мечтало о моральном преображении Африки, с новым, трезвым поколением с мирскими приоритетами. Хотя Стэнли был циником, хотя он быстро осознал ошибки придирчивого старика, он был все же тронут и вдохновлен встречей. Он решил стать преемником Ливингстона, как будто их встреча в Уджиджи неким образом помазала его. Позднее он записал: “Если Бог того пожелает, я стану следующим мучеником географической науки, или если Он убережет мою жизнь… открою… тайны Великой реки [Нила] по всему его течению”. После похорон Ливингстона, на которых Стэнли был среди восьми человек, несших гроб, он отметил в дневнике:

Может быть, я избран, чтобы последовать за ним в его открытии Африки сияющему свету христианства… Однако мои методы будут иными, нежели методы Ливингстона. У каждого собственный путь. Его, я думаю, имел свои недостатки, хотя старик лично был почти подобен Христу в своей доброте, терпении… и самопожертвовании.

Доброта, терпение и самопожертвование — вовсе не то, что принес в Африку Генри Стэнли. Когда он вел экспедицию вверх по Конго, он шел, вооруженный винчестером и ружьем для охоты на слонов, которые не колеблясь пускал в ход против несговорчивых туземцев. Один только вид копий, направленных в сторону лодки, заставил его достать винтовку. “Шести выстрелов и четырех трупов оказалось достаточно, чтобы прекратить насмешки”, — отметил он с мрачным удовлетворением после одной из таких стычек. В 1878 году Стэнли по поручению бельгийского короля Леопольда II работал над созданием в Конго частной колонии для его Африканской международной ассоциации. Ирония, которая ужаснула бы Ливингстона, заключалась в том, что Бельгийское Конго скоро стало печально известно своей смертоносной системой рабского труда.

Ливингстон верил в силу Евангелия, Стэнли — только в насилие. Ливингстона ужасало рабство, Стэнли способствовал его восстановлению. Ливингстон не обращал внимания на политические границы, Стэнли хотел видеть Африку расчлененной. Так и произошло. За время, прошедшее между смертью Ливингстона в 1873 году и смертью Стэнли в 1904 году, приблизительно треть Африки была занята Британской империей, а почти все остальное было разделено между горсткой других европейских держав. И только на этом фоне политического доминирования может быть понято обращение в христианство Африки южнее Сахары.

Как и намечал Ливингстон, в Африку пришли торговля, цивилизация и христианство. Но с ними пришли и завоеватели.


Глава 4. Порода небес

При всех обстоятельствах человек должен держаться своей касты, своей расы и своего племени. Пусть белый прилепится к белому, а черный к черному.

Редьярд Киплинг
Мемориал Виктории в центре Калькутты должен был стать английским ответом индийскому Тадж-Махалу, неподвластным времени символом имперского величия. Однако сейчас статуя королевы, устало глядящей на парк Майдан, стала скорее символом недолговечности британского владычества. Роскошный мемориал — белый остров — утопает в море бенгальцев, которые занимают все годные для житья уголки миазматического мегаполиса. Поразительная вещь: несколько тысяч англичан почти два века управляли не только Бенгалией, но и всей Индией. Кто-то заметил, что здешняя колониальная администрация была “гигантским аппаратом управления делами пятой части жителей Земли без их на то позволения и без их помощи”.

Кроме того, англичане из Индии контролировали целое полушарие от Мальты до Гонконга. Индия была фундаментом, на котором в средневикторианский период стояла империя.

И все же Британская Индия таит за своим мраморным фасадом тайну: как всего девятьсот английских чиновников и семьдесят тысяч военных держали в узде более 250 миллионов индийцев? В самом деле: как?


Уничтожение расстояний

На вершине имперской пирамиды стояла королева: женщина трудолюбивая, своевольная, пылкая в частной жизни и чопорная на публике, удивительно плодовитая и отличавшаяся долголетием. Как и последними Плантагенетами, ею владела охота к перемене мест[82]. Виктории не нравился Букингемский дворец. Она предпочитала ему Виндзор и питала слабость к далекому сырому Балморалу[83]. Однако ее любимой резиденцией оставался, вероятно, Осборн-хаус на острове Уайт. Дворец, приобретенный и реконструированный принцем Альбертом, ее обожаемым мужем и кузеном, был одним из немногих мест, где венценосная чета могла насладиться одиночеством и близостью в такой степени, которая обычно была им недоступна. Виктория писала, что “так уютно и приятно иметь собственный уголок, тихий и уединенный… Невозможно вообразить место симпатичнее. Здесь очаровательный берег, предназначенный почти только для нас, и мы можем везде гулять, не будучи сопровождаемыми толпой”.

Осборн-хаус построен в стиле Возрождения, типичном для XIX века. Он отстоит — буквально и метафорически — за тысячи миль от глобальной империи, которой правила Виктория. Однако Осборн-хаус был далек от устремленности в прошлое. Бросающаяся в глаза аллегорическая фреска над главной лестницей сначала кажется пастишем в итальянской манере. Однако при внимательном изучении мы замечаем, что фигуру Британии, получающую из рук Нептуна корону морей, сопровождают Промышленность, Торговля и Навигация. Эти три фигуры свидетельствуют о том, что королевская чета отлично понимала связь между экономической мощью Британии и ее положением в мире.

С конца XVIII века Англия держала лидерство в технике. Британские инженеры шли в авангарде Промышленной революции, поставившей на службу человеку силу пара и прочность железа, преобразовавшей мировую экономику и изменившей баланс сил в мире. Ничто не иллюстрировало это лучше, чем вид, открывавшийся из Осборн-хауса через пролив Солент. Там, в Портсмуте, находилась главная морская база, тогда крупнейшая в мире. В ясную погоду королева и ее супруг, гулявшие в садах Осборн-хауса, могли наблюдать за кораблями. В 1860 году Виктория, например, могла различить вдалеке силуэт броненосного крейсера “Уорриор” — символа средне-викторианской эпохи. “Уорриор”, приводимый в движение паром, закованный в пятидюймовую броню, вооруженный казнозарядными пушками, стреляющими не ядрами, а снарядами, был самым мощным кораблем в мире — настолько мощным, что ни один иностранный корабль не мог померяться с ним силами. И это был лишь один из примерно 240 военных кораблей, на которых служили сорок тысяч моряков. Безусловно, британский ВМФ был сильнейшим в мире. Благодаря непревзойденной производительности своих верфей Британия обладала примерно третью мирового торгового флота. Никогда прежде на планете не было державы, которая контролировала бы моря в той мере, в какой Британия в середине XIX века. У Виктории были веские причины чувствовать себя в Осборн-хаусе в безопасности.

Когда англичане пожелали пресечь работорговлю, они просто послали в Африку корабли. К 1840 году не менее 425 невольничьих судов были перехвачены у побережья Западной Африки и препровождены в Сьерра-Леоне, где почти все они были конфискованы. В этой международной полицейской операции участвовало тридцать военных кораблей. Когда англичане захотели, чтобы и бразильцы запретили работорговлю, они отправили в Бразилию канонерку (да, лорд Пальмерстон поступил так в 1848 году, и к сентябрю 1850 года работорговля в Бразилии оказалась под запретом).

Когда англичане пожелали, чтобы китайцы открыли свои порты для торговли (не в последнюю очередь для ввоза индийского опиума), они отправили в Китай флот. Причиной Опиумных войн 1840-1842 и 1856-1860 годов было, конечно, нечто большее, чем опиум. Газета “Иллюстрейтед Лондон ньюс” изображала войну 1840 года крестовым походом, несущим блага свободной торговли отсталой восточной деспотии. При этом в тексте Нанкинского договора, подписанием которого завершился конфликт, об опиуме прямо не говорилось. Вторая Опиумная война (ее иногда называют «войной из-за “Арроу”» — корабля, задержание которого китайцами явилось поводом к войне) велась отчасти за то, чтобы поддержать британский престиж (по той же причине были блокированы порты Греции в 1850 году; тогда рожденный в Гибралтаре еврей заявил, что его, британского подданного, права были нарушены греческими властями). И все же трудно представить Опиумные войны, если бы не запрет китайскими властями ввоза опиума в 1821 году (эта торговля была критически важна для финансирования администрации в Индии)[84]. Единственная выгода от приобретения Гонконга в результате войны 1840 года состояла в том, что это обеспечило фирмам вроде “Джардин-Матесон” опорную базу для контрабанды опиума. Поистине горькая насмешка над викторианскими ценностями: тот самый флот, который способствовал пресечению работорговли, использовали для расширения торговли наркотиками.

И войну против работорговли, и войны за опиум сделало возможными британское господство на море. Вначале, правда, Адмиралтейство было потрясено появлением паровых машин, которые, как предполагалось, нанесут “фатальный удар по военно-морскому превосходству империи”. Но вскоре стало очевидно, что новую технологию придется принять, просто чтобы не отстать от французов. (Французский броненосец “Глуар”, заложенный в 1858 году, был одной из главных причин постройки британского “Уорриора”.) Пар ничуть не ослабил империю, а, напротив, укрепил ее. Во времена парусного флота для того, чтобы пересечь Атлантику, требовалось от четырех до шести недель. Пар сократил этот срок до двух недель в середине 30-х годов XIX века и всего десяти дней — в 80-х годах. С 50-х до 90-х годов время путешествия из Англии в Кейптаун сократилось с 42 до 19 дней. Пароходы становились не только быстрее, но и вместительнее: за тот же период средняя валовая вместимость флота удвоилась.[85]

Долги и наркотики: уплата Ост-Индийской компанией процентов по долгам и ее доходы от торговли опиумом в 1814-1857 гг. (млн. ф. ст.) 
Однако это не был единственный способ, благодаря которому империя стала прочнее. Королеву Викторию в начале ее царствования (точнее — до Сипайского восстания) сравнительно мало интересовало происходящее за пределами Европы. Восстание в Индии побудило ее к исполнению своих имперских обязанностей, и с течением времени государственные дела все сильнее стали занимать ее. В декабре 1879 года она сделала запись в дневнике о “долгом разговоре после чая с лордом Биконсфильдом об Индии, Афганистане и о необходимости для нас стать хозяевами этой страны и необходимости ее удержать…” В июле 1880 года она “настоятельно призвала правительство сделать все, что в его силах, для сохранения безопасности и защиты чести империи”. В 1884 году она сказала лорду Дерби, что “защита бедных туземцев и распространение цивилизации” являются, на ее взгляд, “миссией Великобритании”. В 1898 году Виктория провозгласила: “Очень важно, я полагаю, чтобы в мире не сложилось впечатления, будто мы не позволим никому, кроме нас, владеть чем-либо”. В одном из дальних уголков Осборн-хауса можно найти ответ на вопрос, почему королева с течением времени чувствовала себя все теснее связанной с империей: там находился телеграфный офис (в 1902 году, когда дворец передали общественности, его не сочли достойным сохранения). В 70-х годах XIX века сообщения из Индии доходили за несколько часов, и королева внимательно их читала. За время правления Виктории мир сжался, и произошло это в значительной степени благодаря британской технике.

Правда, Адмиралтейство пыталось игнорировать телеграф. Его изобретателю Фрэнсису Рональдсу, в 1816 году предложившему флоту свои разработки, отказали. Не военные, а частный сектор озаботился развитием информационной супермагистрали XIX века, первоначально привязанной к железнодорожной инфраструктуре. К концу 40-х годов стало ясно, что телеграф произведет переворот в коммуникациях, а к 50-м годам телеграфная сеть в Индии оказалась достаточно развитой для того, чтобы сыграть важную роль в подавлении восстания[86]. Однако решающую роль для империи сыграло конструирование прочных подводных телеграфных кабелей. Примечательно, что именно имперский продукт (подобная каучуку малайская гуттаперча) решил эту проблему, позволив в 1851 году проложить первый кабель по дну Ламанша, а пятнадцать лет спустя — по дну Атлантического океана. Двадцать седьмого июля 1866 года корабль “Грейт-Истерн”, построенный Изамбаркингдомом Брюнелем, дотянул кабель Англо-американской телеграфной компании до Америки. Это, несомненно, ознаменовало наступление новой эпохи. Маршрут трансатлантической линии (Ирландия — Ньюфаундленд) ясно давал понять, какая держава будет господствовать в эпоху телеграфа. А то, что правительство Индии несколькими годами ранее провело телеграфную линию в Европу, показало, что эта держава, даже учитывая ее приверженность принципу laissez-faire, держит руку на пульсе[87]. К 1880 году 97568 миль подводного кабеля связывало Британию с Индией, Канадой, Африкой и Австралией. Теперь сообщение, переданное из Бомбея в Лондон (четыре шиллинга за слово), доставлялось адресату на следующий день[88]. По словам Чарльза Брайта, одного из апостолов новой технологии, телеграф стал “мировой электрической нервной системой”.

Телеграф и пароходное сообщение были двумя из трех металлических сетей, которые опутали мир, одновременно облегчив контроль над ним. Третьей стала железная дорога, и здесь британцы молчаливо допустили ограничение свободного рынка. Железнодорожная сеть в Англии была построена после 1826 года с минимальным участием государства. Но железные дороги империи, хотя они и были проведены частными компаниями, зависели от щедрых правительственных субсидий, гарантировавших выплату дивидендов. В 1853 году была открыта первая в Индии линия Бомбей — Тхана (21 миля). Менее чем за пять лет было проложено более 24 тысяч миль путей. В течение жизни одного поколения поезд изменил экономику и общество Индии. Миллионы людей за семь анн[89] — стандартная плата за проезд в третьем классе — смогли позволить себе путешествие на поезде, “сближающем друзей и соединяющем встревоженных”. Некоторые современники предсказывали, что в результате произойдет культурная революция, поскольку “тридцать миль в час — это фатальная скорость для медлительных языческих божеств”. Конечно, индийское железнодорожное сообщение образовало огромный рынок для английских изготовителей локомотивов, так как большинство из десятков тысяч паровозов, эксплуатировавшихся в Индии, было построено в Британии. Эта сеть с самого начала имела как экономическое, так и военное значение: отнюдь не благодаря щедрости британских акционеров новый вокзал Лакнау стал напоминать грандиозную готическую крепость.

Как выразился известный обозреватель, викторианская революция в глобальных коммуникациях привела к “уничтожению расстояний”. В то же время она сделала возможным уничтожение на расстоянии. К тому же главный источник военной мощи Британии теперь находился в другом полушарии.

Регулярная английская армия долгое время была немногочисленной. Страну защищали моряки. Более трети огромного имперского флота базировалось на Британских островах и в Средиземноморье. Большую же часть сухопутных сил британцы держали в Индии. В этом отношении Сипайское восстание изменило немногое. Правда, после 1857 года количество туземных солдат было сокращено, а британских — примерно на треть увеличено. Однако, в 1863 году королевская комиссия подсчитала, что в 1800-1856 годах смертность среди военнослужащих в Индии составляла шестьдесят девять человек на тысячу. Аналогичный показатель для гражданских лиц в Англии, принадлежавших к той же возрастной группе, составлял приблизительно десять человек на тысячу. Кроме того, английские солдаты в Индии гораздо чаще заболевали. С истинно викторианской основательностью комиссия подсчитала: из семидесяти тысяч солдат, составляющих британский контингент в Индии, ежегодно будут умирать 4830, а на больничных койках окажутся 5880. Поскольку вербовка солдата и его расквартирование в Индии обходились в сто фунтов стерлингов, Британия тратила на военных более миллиона в год.

Всемирная телеграфная сеть: имперская информационная супермагистраль (ок. 1913 г.)
Британская Индия (1931 г.) 
Учитывая, что размещение такого же контингента в Европе обошлось бы приблизительно в двести тысяч фунтов стерлингов, оставшиеся восемьсот тысяч следует рассматривать как надбавку за службу в тропиках. Это был намек на то, что нельзя больше посылать британских солдат в Индию, чтобы они там болели и умирали. И если было необходимо сохранить боеспособность Индийской армии, следовало продолжать набор сипаев.

В результате к 1881 году в рядах Индийской армии служили 69647 англичан и 125 тысяч индийцев (сравните с английскими и ирландскими войсками в Британии — 65809 и 25353 человек соответственно). Таким образом, Индийская армия составляла 62% имперских сил. По ядовитому замечанию лорда Солсбери, Индия была “английской казармой в восточных морях, из которой мы можем бесплатно взять сколько угодно войска” (что Солсбери и другие премьер-министры регулярно и делали). За полвека (до 1914 года) индийские войска приняли участие более чем в дюжине кампаний от Китая до Уганды. В 1878 году политик-либерал У. Э. Форстер сетовал на то, что правительство полагается “не на патриотизм и силу духа нашего народа”, а на “гуркхов, сикхов и мусульман, воюющих вместо нас”. В мюзик-холлах пели:

Мы не хотим воевать,
Но если, черт возьми, прижмет,
Мы сами не пойдем на фронт,
Отправим кроткого индуса.
Индийская армия, как и почти все институты империи средневикторианского периода, зависела от техники, которая снабжала военных не только винтовками, но и картами. Теодолит для имперской политики был ничуть не менее важен, чем телеграф.

Уже в 70-е годы XVIII века Ост-Индская компания оценила военное значение картографии. В англо-индийских войнах конца XVIII и начала XIX века армия, чьи карты были точнее, имела решающее преимущество. Сами Британские острова были нанесены на карту — по той же самой причине — стараниями сотрудников Государственной топографической службы. В 1800 году была учреждена Геодезическая служба Индии под началом отважных картографов Уильяма Лэмбтона и (с 1818 года) Джорджа Эвереста. Работая по ночам, чтобы защитить показания теодолитов от искажений, вызываемых жарой, они стремились составить точный атлас Индии: свод географической, геологической и экологической информации, изложенной в масштабе четыре мили на дюйм.

Знание — сила, а знание о том, где что находится, является важнейшим для нужд государственного управления. Правда, по мере того, как геодезисты продвигалась к Гималаям (там Эверест дал свое имя самой высокой вершине мира), их изыскания приобрели новое значение. Где заканчивается Британская Индия? На пике могущества она была гораздо больше современной Индии и включала территорию современного Пакистана, Бангладеш и Мьянмы, южного Ирана и Непала. Одно время казалось, что британское владычество распространится и на Афганистан. Некоторые подумывали даже о Тибете. Однако на севере, по ту сторону горных цепей, начинались владения другой европейской империи со сходными устремлениями — Российской. В XIX веке ее расширение на суше было столь же быстрым, как Британской — на море: Кавказ, Черкесия, Грузия, Восточная Армения и Азербайджан, в восточном направлении — от Каспийского моря вдоль Великого шелкового пути через Бухару, Самарканд и Ташкент до Коканда и Андижана. Там Лев и Медведь (так неизменно изображал “Панч” конкурентов) бросали друг на друга воинственные взоры, разделенные одним из самых неприветливых ландшафтов мира.

С 1879 (вторая попытка британцев покорить Афганистан) до 1919 года (третья попытка) Британия и Россия вели холодную войну в районе северо-западной индийской границы, и шпионами в той войне были картографы: тот, кто первый нанес границу на карту, получал удобную возможность ее контролировать. Таким образом, работа геодезистов стала неразрывно связана со шпионажем (один из первых британских первопроходцев назвал его “большой игрой”). Временами это действительно походило на игру. Британские агенты, действуя на неотмеченной на карте территории за Кашмиром и Хайберским проходом, притворялись буддийскими монахами. Они измеряли расстояние с помощью четок (одна бусина — сто шагов) и прятали карты в молитвенных барабанчиках. Игра была смертельно опасной. Она шла в зоне, где единственным правилом был беспощадный кодекс чести пуштунов: незнакомцу оказывали гостеприимство, однако если он нарушал обычаи, ему перерезали горло и объявляли вендетту его семье[90].

Британцы не могли позволить себе забросить дела на северо-западной границе. И все же это был не предел: благодаря викторианской технике влияние Британской Индии распространилось и за океаном.

* * *
В 1866 году произошел захват заложников. Этот кризис проверил на прочность имперскую систему коммуникаций. Группа британских подданных была заключена в тюрьму абиссинским императором Федором II (Теодросом II), который счел, что Англия выказывает его режиму — единственной христианской монархии в Африке — недостаточное уважение. Федор II отправил в Лондон послание, стремясь добиться своего признания. Когда Министерство по делам колоний не ответило, Федор II арестовал всех европейцев, которых смог, и заточил их в горную крепость Магдала. В Абиссинию отправилась дипломатическая миссия, однако и ее посадили под замок.

Никто не мог обращаться с подданными королевы Виктории подобным образом и избежать при этом неприятностей. Однако вызволение заложников из мрачной Эфиопии было трудной задачей, и королева поручила ее решение “силам быстрого реагирования”. Примечательно, что экспедиционный корпус состоял не только из англичан. Абиссиния должна была почувствовать и мощь Британской Индии.

Операция была бы невозможна без быстро растущей телеграфной сети и паровых машин. Решение об отправке экспедиции для освобождения заложников принял премьер-министр лорд Дерби после консультации с кабинетом министров и королевой. Когда письменный призыв Виктории к Федору отпустить заложников (апрель 1867 года) остался без ответа, у правительства не осталось иного выхода, кроме как освободить их силой. Разумеется, это решение повлияло на все крупные департаменты правительства. Министерство иностранных дел, Военное министерство, Адмиралтейство, Министерство финансов: со всеми нужно было консультироваться. Но чтобы приказ королевы был выполнен, он должен был преодолеть десять тысяч миль, отделявших лондонский офис министра по делам Индии от губернатора Бомбейского президентства, где стояли войска. Прежде для передачи приказа понадобились бы месяцы. Теперь можно было положиться на телеграф.

Планирование экспедиции поручили генерал-лейтенанту сэру Роберту Нейпиру — поборнику дисциплины и гениальному военному инженеру. Приказ королевы (“Ты разорвешь цепи”) воодушевил публику, и Нейпир впоследствии сделал эту фразу (на латыни Tu vinculo frange) своим девизом. К решению задачи Нейпир подошел с мрачным реализмом кадрового военного. Следовало надеяться, писал Нейпир герцогу Кембриджскому 25 июля 1867 года, что

пленники могут быть освобождены дипломатическим путем за любой выкуп, поскольку экспедиция обошлась бы очень дорого и стоила бы немалых трудов. Даже если не прозвучит ни единого вражеского выстрела, потери из-за климата и несчастных случаев десятикратно превысят число заложников. Тем не менее, если эти несчастные будут убиты или насильно удержаны, я полагаю, мы должны будем что-либо предпринять.

Как Нейпир, вероятно, и ожидал, это выпало сделать ему — и Индийской армии. Тринадцатого августа Нейпир подсчитал, сколько ему потребуется войска: “Четыре полка туземной кавалерии, эскадрон британской кавалерии, десять полков туземной пехоты… четыре батареи полевой и конной артиллерии; горная артиллерия; батарея из шести 5,5-дюймовых мортир… если возможно, две из них 8-дюймовые; кули (три тысячи человек) для переноски грузов и выполнения работ”. Два дня спустя ему предложили командовать экспедицией. К ноябрю парламент (созванный досрочно Дизраэли, который надеялся извлечь из этой истории некоторую электоральную выгоду) одобрил выделение необходимых Нейпиру средств. После этого сэр Стаффорд Норткот, министр по делам Индии, сообщил вице-королю, что “дальнейшие решения, связанные с организацией и снабжением подкреплений, если таковые потребуются сэру Роберту Нейпиру, должны лежать на правительстве Индии”. Норткот также напомнил вице-королю, что участие в операции “туземной составляющей” корпуса Нейпира будет оплачивать, как обычно, правительство Индии.

Через несколько месяцев экспедиционный корпус отбыл из Бомбея в Массауа, город на побережье Красного моря. Корабли везли тринадцать тысяч английских и индийских солдат, двадцать шесть тысяч вспомогательного персонала, огромное количество скота (тринадцать тысяч мулов и пони, столько же овец, семь тысяч верблюдов, семь тысяч бычков, тысячу ослов и сорок четыре слона). Нейпир даже взял с собой сборную гавань с маяками и железнодорожной системой. Это был настоящий интендантский подвиг, удачная комбинация индийских мускулов и британской техники.

Абиссинский император был уверен, что ни одна армия не сумеет преодолеть четыреста миль по выжженной солнцем гористой местности, отделяющих Магдалу от побережья. Однако он не знал Нейпира. Тот медленно, но упорно вел своих людей к цели, и путь их отмечали тысячи трупов обезвоженных животных. Экспедиция подошла к крепости через три месяца.

Почувствовав облегчение — пеший переход был завершен, — солдаты приготовились к штурму. Будто бы гром загрохотал над головами, и с оркестром, играющим “Гарри Оуэна”, полки пошли на приступ. Всего за два часа ожесточенного боя солдаты Нейпира убили более семисот воинов Федора II и ранили тысячу двести. Император, не желая сдаваться, покончил с собой. Ранения получили всего двадцать британских солдат. Не погиб ни один. Один из членов экспедиции вспоминал: “Шелк развевающихся полковых знамен, поднятые в воздух шлемы и гул победных криков. Крики победителей… разносились по плато на расстоянии двух миль.. и эхо над горами вторило: 'Боже, храни королеву'”.

Победа Нейпира была типичной для средневикторианского периода. Заметное превосходство англичан в логистике, огневой мощи и дисциплине привело к свержению императора с минимумом жертв с их стороны. Победители возвратились с триумфом, не только освободив заложников, но и взяв трофеи (в частности, тысячу древних христианских рукописей и ожерелье императора — к удовольствию Дизраэли). У восхищенной королевы не возникло ни малейшего сомнения в том, что Нейпир заслужил титул пэра, не говоря уже о неизбежной конной статуе. Теперь она стоит в саду старой вице-королевской резиденции в Барракпуре.

* * *
То, что индийские войска могли действовать так далеко от родины и с таким успехом, свидетельствовало о том, как изменилась Индия после восстания 1857 года. Всего за десять лет до экспедиции Нейпира британское владычество в Индии было поколеблено. Но англичане усвоили горький урок. Восстание привело к реформе аппарата управления Индией. Ост-Индская компания была ликвидирована, и аномалия (то, что корпорация управляла субконтинентом) была устранена.

Впрочем, изменения отчасти свелись к переименованию. Генерал-губернатор стал называться вице-королем. Незначительные перемены коснулись и его совета. Теоретически высшие полномочия теперь принадлежали министру по делам Индии, находившемуся в Лондоне, и Совету по делам Индии (сочетание прежнего Совета директоров и Контрольного совета). Правилом было,однако, то, что “управление Индией должно… осуществляться из самой Индии”. Первого ноября 1858 года королева Виктория дала своим индийским подданным некоторые гарантии относительно будущей власти на субконтиненте. Первую мы уже знаем: отказ от вмешательства в религиозную жизнь (неявное признание одной из главных причин восстания). В прокламации был упомянут “принцип, согласно которому должно существовать совершенное равенство между европейцами и туземцами в отношении всех должностей”. Как выяснилось впоследствии, это был опрометчивый шаг.

Конечно, в Индии сохранялась деспотия, и миллионы индийских подданных Виктории не имели даже намека на представительство своих интересов. Как выразился один вице-король, фактически Индией “управляли статс-секретарь [по делам Индии] и вице-король с помощью конфиденциальной переписки”. Кроме того, гарантии примирения, данные в прокламации Виктории, сопровождались практическими мерами на основаниях, которые были в целом конфронтационными. Но то, что случилось в Лакнау, показывает, насколько радикально изменилось британское правление. Как только затихли отголоски Сипайского восстания, по крайней мере одному человеку, бригадиру Бенгальского инженерного корпуса, стало ясно, что только радикальными мерами можно предотвратить повторение событий 1857 года. Как заметил этот офицер в “Меморандуме относительно военного занятия города Лакнау”, упомянутым городом “из-за его обширной территории и отсутствия господствующих высот всегда будет трудно управлять иначе, как при помощи большого войскового соединения”. Этого офицера звали Роберт Нейпир (это он приведет британцев к Магдале). К решению “проблемы Лакнау” он подошел с той же методичностью:

Этих трудностей в значительной мере можно избежать, построив достаточно постов… и проведя широкие улицы… так, чтобы войска могли быстро перемещаться в любом направлении… Пригороды и препятствия… мешающие свободному перемещению войск., следует снести… Относительно [новых] улиц… — они абсолютно необходимы… Это, несомненно, подвергнет лишениям тех, чья собственность пострадает, но общество в целом выиграет, и его можно принудить компенсировать убытки пострадавшим.

Прежде всего из города было выслано население, затем начался снос. Когда Нейпир закончил, примерно две пятых старого города перестали существовать. К разрушениям прибавилось оскорбление: главную мечеть англичане на время превратили в казармы. И все это оплатили горожане, которым не позволяли вернуться домой, пока они не рассчитаются со сборщиками налогов.

Как и в любом большом городе Индии, гарнизон Лакнау теперь размещался за городской чертой, в военном городке. Оттуда солдаты могли выступить по тревоге, чтобы подавить любое выступление. Каждый офицер поселился в собственном бунгало с садом (размер соответствовал чину), помещением для слуг, а также конюшней. Английские солдаты жили в кирпичных казармах поблизости, туземные — поодаль, в крытых тростником хижинах, которые они должны были сами и построить. Даже новый вокзал Лакнау был спроектирован с учетом военных нужд: здание представляло собой крепость, а длинные платформы были удобны для высадки подкреплений, если это понадобилось бы. Широкие бульвары за вокзалом, проложенные Нейпиром, позволяли солдатам стрелять. Говорят, что викторианская Британия не смогла сделать ничего похожего на реконструкцию Парижа, проведенную бароном Османом для Наполеона III. В Лакнау англичане хотя бы попытались.

Изменение облика Лакнау иллюстрирует следующий факт: британское владычество в Индии опиралась на силу. Армия была не только стратегическими силами империи, но и гарантом стабильности ее азиатского арсенала. Правда, англичане не управляли Индией исключительно силой. Наряду с педантами вроде Нейпира были и чиновники. Гражданская администрация, фактически управлявшая Индией, отправляла правосудие и справлялась с бесконечными кризисами, большими и малыми — с обрушившегося моста до массового голода. Этих людей, выполнявших неблагодарный, адский труд, называли “рожденными небом”.


Вид с холмов

К концу марта на Индо-Гангской равнине становится невыносимо душно. Жара стоит до конца сентября — начала муссонных ливней:

Все двери и окна были закрыты, поскольку воздух снаружи был как из духовки. Воздух внутри имел температуру в 104º [40ºС], как свидетельствовал термометр, и был тяжелым, с неприятным запахом коптящих керосиновых ламп, и это зловоние, объединенное со зловонием местного табака, раскаленных кирпичей и иссушенной земли, заставляет сердца многих сильных людей уходить в пятки, поскольку это запах великой индийской империи, когда она превращается на шесть месяцев в пыточный застенок.

До изобретения кондиционеров воздуха Индия летом действительно становилась для европейцев сродни пыточному застенку, и их муки едва ли облегчали слуги с опахалами. Потеющие и проклинающие все на свете англичане хотели сбежать от изнуряющей жары равнин. Как они могли управлять субконтинентом, не подвергаясь ежегодно тепловому удару? Решение нашлось в предгорьях Гималаев. Там погода в разгар лета представляла собой сносную имитацию климата старой доброй Англии.

Было несколько высокогорных убежищ для вечно обожженных солнцем англичан — Дарджилинг на востоке, Утакамунд на юге, — но одно место было исключительным. Если вы в Дели сядете на поезд, идущий на север, в горный штат Химачал-Прадеш, то проследуете путем, который проделали многие поколения британских солдат и администраторов, не говоря уже об их женах и возлюбленных. Некоторые англичане отправлялись туда в отпуск, чтобы проветриться, развлечься и найти себе пару. Но большинство ехало потому, что ежегодно на семь месяцев Симла становилась столицей Индии.

Симла лежит на высоте чуть более семи тысяч футов над уровнем моря и на расстоянии более тысячи миль от Калькутты. Пока в 1903 году не была проложена железная дорога из Калки, попасть в Симлу можно было на лошади, на носилках или в паланкине. Если вода в реках стояла высоко, для переправы требовались слоны. Симла с ее захватывающими дух видами, соснами и мягкой прохладой (не говоря уже о случайных дождевых облаках) напоминает скорее Шотландское нагорье, чем Гималаи. В Симле есть даже театр Гейти[91] и готическая шотландская церковь (ее заложил некий Чарльз Пратт Кеннеди, построивший первый дом на возвышенности в 1822 году). Для викторианцев, наученных литераторами-романтиками идеализировать каледонские горы, Симла казалась настоящим раем. Горный воздух буквально приводил их в экстаз: “Казалось, эфир вошел в мои вены, поскольку я чувствовал, что я могу нырнуть с головой в самые глубокие долины или проворно прыгнуть с их обрывистых склонов с потрясающей легкостью”. Правители Индии быстро оценили по достоинству омолаживающий воздух. Лорд Амхерст посетил Симлу уже в 1827 году, будучи генерал-губернатором, а в 1864 она стала официальной летней резиденцией вице-короля.

Симла была странным мирком: отчасти Шотландия, отчасти Гималаи; отчасти средоточие власти, отчасти игровая площадка[92]. Этот мирок никто не понял лучше, чем Редьярд Киплинг. Родившийся в Бомбее в 1865 году, в первые пять лет своей жизни Киплинг проводил больше времени с индийской няней, чем собственными родителями. Он заговорил на хиндустани прежде, чем на английском, и возненавидел Англию, когда его послали туда в возрасте пяти лет, чтобы получить образование. Киплинг возвратился одиннадцать лет спустя, чтобы занять должность помощника редактора лахорской “Сивил энд милитари гэзетт”, которую он вскоре оживил потоком бойких стихов и рассказов из англо-индийской жизни, описываемой, по его словам, “без полутонов”. Проницательный начинающий репортер, Киплинг любил бродить в поисках материала по базарам Лахора (“чудесному, грязному, таинственному муравейнику”), обмениваясь шутками и торгуясь с лавочниками-индусами и мусульманами, продававшими лошадей. Это была настоящая Индия, и она пьянила его: “Жара, запахи масла и пряностей, и клубы дыма от фимиама из храмов, и пот, и темнота, и грязь, и вожделение, и жестокость, и, прежде всего, вещи чудесные, неисчислимые”. Вечерами он даже начал посещать опийные притоны. Чопорный человек, жаждущий риска, Киплинг считал, что наркотик — “сам по себе превосходная вещь”.

О Симле у Киплинга сложилось неоднозначное мнение. Как и все, он смаковал “шампанский” воздух, радовался “зеленым холмам, вздымающимся как грудь женщины”: “Ветер шумит в траве, дождь в деодарах [гималайских кедрах] шепчет: 'Шшш-шшш-шшш'”. Он счел здешнюю светскую жизнь захватывающим вихрем “приемов на открытом воздухе, и теннисных матчей, и пикников, и завтраков в Аннандейле, и соревнований в стрельбе, обедов и балов, не говоря уже о прогулках верхом и пешком”. Временами жизнь в Симле казалась Киплингу “единственным способом достойного существования в этой пустынной земле”. Он полушутя признавался в “Повести о двух городах”, Калькутте и Симле, что

купец рискует на равнине
Ради выгоды.
Но правители не могут управлять домом,
Где богатеют, из кухни.
Он отлично понимал, почему

правители в том городе у моря
Обратились в бегство,
И бегут, с наступлением весны, от ее бед,
На холмы.
Помимо приятной погоды, была еще одна забава: флирт с чужими женами, посланными в горы для поправления здоровья доверчивыми мужьями, оставшимися потеть внизу.

Однако Киплинга мучил вопрос, действительно ли разумно вице-королю и его советникам проводить половину года “на той стороне легкомысленной реки”, вдалеке от тех, кем они управляли, как будто “на расстоянии месячного морского пути”. Хотя Киплинг любил соломенных вдов Симлы, его симпатии всегда были с соотечественниками на равнине: Ким, сын британского солдата, “отуземившийся” у Великого Колесного пути; солдат-стоик Теренс Малвени, говорящий на собственном странном наречии (наполовину ирландский язык, наполовину хиндустани); чиновники Индийской гражданской службы (ИГС), изнемогающие от жары на своих сожженных солнцем станциях. Они бывали, как он однажды написал, “циничными, потрепанными и сухими”. Их, как бедного Джека Баррета, могли предать порочные жены, оставшиеся на холмах[93]. Но именно на них, “гражданских”, держалась власть англичан в Индии.

* * *
Вероятно, из всех статистических данных о Британской Индии удивительнее всего размер штата ИГС. В 1858-1947 годах число сотрудников службы редко превышало тысячу.[94] При этом население Индии к концу эпохи британского правления перевалило за четыреста миллионов. По словам Киплинга, “одно из немногих преимуществ, которым обладает Индия по сравнению с Англией, это большая возможность завести знакомства… Спустя двадцать лет человек знает любого англичанина в империи, или хотя бы слышал о нем”.

Была ли ИГС самой эффективной бюрократией в истории? И был ли один-единственный британский чиновник в состоянии управлять примерно тремя миллионами индийцев, живущих на территории в семнадцать тысяч квадратных миль (а именно это некоторым окружным чиновникам и приходилось делать)? Да, это возможно; но только в случае, говорил Киплинг, если господа работали как рабы:

Год за годом Англия посылает подкрепления на передний край, который официально именуется Индийской гражданской службой. Они умирают, или губят себя переутомлением, или доводят себя до нервного истощения, или подрывают здоровье, и надеются, что страну можно защитить от смерти и болезней, голода и войны, что она сможет, в конечном счете, стать самостоятельной. Она никогда не станет самостоятельной, но эта идея очень привлекательна, и люди готовы умереть ради нее, и ежегодно продолжается работа по подталкиванию, уговорам, порицанию и похвалам, чтобы жить в стране стало хорошо. Если наблюдается прогресс, почести достаются туземцам, в то время как англичане отходят в сторону, чтобы вытереть пот со лба. Если случается неудача, англичане выходят вперед и берут вину на себя.

Киплинг писал в “Воспитании Отиса Йира”: до тех пор, пока “пар не заменит ручной труд в имперском механизме, всегда будут люди, вымотанные рутинной работой и выброшенные”. Такие люди были “просто рядовыми, пищей для лихорадки, разделяющие с райотом [крестьянином] и запряженным в плуг волом честь быть постаментом, на котором покоится государство”. Отис Иир был типичным “человеком с запавшими глазами, который, по иронии службы, нес 'ответственность' за бурлящий, воющий, никчемный улей, неспособный помочь себе, но сильный в своей власти вредить, мешать и раздражать”. Та ИГС, которую описывает Киплинг, едва ли кажется привлекательной в отношении карьеры. Однако конкуренция за места была жесткой настолько, что кандидаты сдавали, вероятно, самые строгие экзамены в истории. Рассмотрим некоторые из вопросов, задаваемых кандидатам в 1859 году. По современным меркам, тесты по истории — сущий пустяк для зубрилы. Вот два вполне обычных вопроса:

14. Перечислите главные колонии Англии. Расскажите, как и когда она приобрела каждую из них.

15. Перечислите генерал-губернаторов Британской Индии до 1830 года. Назовите даты их правления и кратко опишите основные события, произошедшие в Индии при каждом из них.

А вот вопросы из курса логики и философии сознания куда требовательнее и изящнее:

3. Какие экспериментальные методы применимы для выявления истинного антецедента в явлениях, которые могут иметь множество причин?

5. Дайте классификацию логических ошибок.

Тест по философии сознания и этике являлся важнейшей частью экзамена:

1. Опишите различные обстоятельства ситуаций, которые порождают чувство наслаждения властью.

Если тогда задавали провокационные вопросы, то это один из них (по-видимому, любой кандидат, который бы признал, что власть действительно вызывает радостное чувство, провалился бы). Следующий вопрос не намного легче:

2. Определите… обязанности, проистекающие из… отправления правосудия.

И, наконец (только чтобы отделить сливки Баллиоля[95]), давали задание:

7. Приведите аргументы за и против принципа пользы, рассматриваемого как: а) фактическое и б) долженствующее основание морали.

Конечно, все изменилось со времен Томаса Питта и Уоррена Хейстингса. В те времена должности в Ост-Индской компании продавались и покупались в рамках сложной системы аристократического покровительства. Даже после основания в 1805 году колледжа Хейлибери в качестве школы для будущих индийских гражданских служащих и проведения в 1827 году первого квалификационного экзамена директора компании расценивали посты в ИГС как нечто, чем они вправе распоряжаться. Только в 1853 году патронаж сменила меритократия. Парламентский акт, принятый в том же году, покончил с фактической монополией Хейлибери на должности ИГС и ввел вместо этого принцип открытой конкуренции посредством экзамена. Викторианцы хотели, чтобы Индией управляла по-настоящему образованная элита: беспристрастная, неподкупная, всезнающая.

Идея состояла в том, чтобы привлечь прилежных студентов (желательно Оксфорда или Кембриджа) к управлению империей сразу после первой ступени обучения. Их год или два натаскивали бы в правоведении, языках, индийской истории и верховой езде. Заметим, что ИГС виделась малопривлекательной crème de la crème[96] Оксфорда и Кембриджа — лучшим студентам. Индию, как правило, выбирали те, кто не мог рассчитывать на особенный успех на родине: умные молодые сыновья провинциальных профессионалов, которые желали попытать счастья ради престижной работы за границей — такие, как девонширец Эван Макхоноки. Его двоюродный дед и старший брат служили в ИГС, и именно их письма домой убедили его, что “путь к счастью ведет на Восток”. В 1887 году, после двух лет зубрежки, Макхоноки сдал экзамен ИГС, но отправился в Бенгалию лишь после нескольких лет в Оксфорде, где он изучал индийскую историю, право и языки и сдал по ним экзамены. Но это был еще не финал забега, поскольку первые несколько месяцев в Индии Макхоноки провел, готовясь к еще большему количеству экзаменов. После предварительного теста по хиндустани имя мирового судьи третьего класса Макхоноки было официально опубликовано в газете. К несчастью, он провалился на первых ведомственных экзаменах по гуджарати, индийскому праву, финансовому праву и бухгалтерскому учету (потому что голова была “полна намного более интересными делами — моими первыми лошадьми, щенком фокстерьера [и] упражнениями в стрельбе по перепелам “), но он преуспел при второй попытке.

Макхоноки нашел жизнь мирового судьи (теперь второго класса), а затем и окружного коллектора, удивительно приятной:

Если не было какой-либо особой работы, то раннее утро проходило в конных тренировках, установке тента и т.п., в саду или с камерой. Дневная работа продолжалась с одиннадцати до пяти. После работы, до обеда, — игра в теннис и болтовня на веранде у коллектора… Представьте себе молодого ассистента, восседающего на лошади свежим утром в ноябре, после хорошего муссона… У него почти нет забот, у него на сердце легко, а вокруг виды такие, что только унылая душа может не откликнуться на них. Между деревнями, которые нужно объехать, недолгая охота — если позволит время… Много подсказок относительно того, что думает сельский житель, получены из разговоров между объездами или за наблюдением за тем, как кто-то плывет по тихому пруду.

Но у жизни чиновника-экспата была другая сторона. Была скука от выслушивания жалоб на ставку налога, когда “днем, в жаркую погоду, после долгого утреннего обхода (в лагере) и плотного завтрака, попытки не заснуть, пока записываешь показания или слушаешь, как местные зачитывают бумаги, причиняли почти физическую боль”. Кроме того, было одиночество единственного на сотни миль окрест белого человека:

Когда я только начинал, никто из моих сотрудников (лишь немногие из мамлатдаров, и больше никто в талуках[97]) не говорил на английском, и я редко встречал другого окружного чиновника. В течение семи месяцев я очень редко говорил на английском и был предоставлен исключительно самому себе.

Тяжелее всего была ответственность за управление буквально миллионами людей, особенно во время таких кризисов, как чума, которая посетила Бомбей в 1896 году или голод, разразившийся в 1900 году. Макхоноки позднее вспоминал, что тогда подошли к концу “счастливые безответственные дни. В последующие годы они были редко свободны от беспокойств, которые приносят чума и голод”[98]. Наконец в 1897 году наступила передышка: пост в Симле в качестве заместителя главы Департамента государственных сборов и сельского хозяйства. Именно там он смог оценить, что “вы были не маленьким человеком… а частью великой машины, работе которой вы имели честь помогать”.

Макхоноки не сомневался в том, что поведение окружного чиновника в глазах его подопечных должно быть безупречным: “У райота посещение саиба или случайная встреча с ним вызывает сильное волнение… Об этом будут говорить много дней у деревенских очагов и помнить об этом много лет. Белый будет оценен проницательно и искренне. Так следите за своими манерами и привычками!”

Все же между строками его мемуаров можно увидеть действительность. Макхоноки и другие окружные чиновники зависели от большого числа бюрократов, стоявших ниже на административной лестнице. Они были не связаны договором государственной службы, набирались из индийцев, но именно они несли ответственность за повседневное управление талуками и тахсилами каждого округа. Четыре тысячи индийцев, не связанных договором, состояли на службе в 1868 году, а ниже их была настоящая армия мелких государственных служащих: телеграфисты и билетеры, многие из которых были индийцами. В 1867 году в общественном секторе начитывалось приблизительно тринадцать тысяч рабочих мест, с платой в 75 или больше рупий в месяц, из которых приблизительно половина была занята индийцами. Без помощи этих гражданских служащих “рожденные небом” были бессильны. Такова умалчиваемая правда о Британской Индии, и поэтому Индия, как выразился Макхоноки, не была похожа “на завоеванную страну”. Индийских правителей заменили британцы. Большинство же индийцев преуспевало: значительной их части британское владычество давало возможность сделать карьеру.

* * *
Ключом к появлению проанглийски настроенной местной элиты было образование. Хотя сами британцы сначала сомневались, следует ли давать туземцам западное образование, многие индийцы (особенно бенгальцы из высшей касты) быстро оценили выгоду от знания языка и понимания культуры новых господ. Уже в 1817 году преуспевающими бенгальцами, стремящимися к западному образованию, в Калькутте был основан Индийский колледж. Он стал первым из множества заведений, в которых изучали европейскую историю, литературу и естественные науки. Как мы уже видели, и сторонники модернизации, и проповедники христианства в Индии ухватились за идею предоставить индийцам доступ к западному образованию. В 1835 году великий историк-либерал и индийский администратор Томас Бабингтон Маколей — сын аболициониста Захарии Маколея — объяснял, чего можно таким образом достичь, в своих “Замечаниях об образовании”:

Нам, учитывая ограниченные средства, не стоит пытаться образовать всю массу народа. Мы должны в настоящее время приложить все усилия, чтобы сформировать класс, который может быть переводчиком между нами и миллионами, которыми мы управляем, класс индийцев по крови и цвету кожи, но англичан по вкусу, суждениям, этике и интеллекту.

К 1838 году действовали сорок школ с английской программой, находившихся под контролем Генерального комитета народного образования. К 70-м годам план Маколея был в значительной степени осуществлен. Шесть тысяч индийцев получали высшее образование, не менее двухсот тысяч учились в англоязычных школах “высшего порядка”. В Калькутте быстро развивалось издательское дело. Ежегодно на английском языке печаталось до тысячи литературных произведений и научных трудов.

Среди бенефициаров распространяющегося англоязычного образования был честолюбивый молодой бенгалец Джанакинат Бос. Получив образование в Калькутте, Бос в 1885 году стал адвокатом в городе Каттак, а после возглавил муниципалитет. В 1905 году он стал стряпчим в суде и главным прокурором, а семь лет спустя достиг вершины карьеры, будучи назначенным в Законодательный совет Бенгалии. Успехи Боса позволили ему купить просторный особняк в фешенебельном районе Калькутты. Он также получил титул радж-бахадур — индийский эквивалент рыцарского. Двое из трех братьев Боса также поступили на правительственную службу, один из них служил в имперском секретариате в Симле.

Представители этой новой элиты встречались даже среди верхушки ИГС. В 1863 году Сатьендранат Тагор стал первым индийцем, сдавшим экзамен (который был всегда открыт для претендентов независимо от цвета кожи, как и обещала королева Виктория), а в 1871 году еще трех “туземцев” допустили в ряды “рожденных небом”.

Бос был из тех людей, от которых англичане действительно зависели. Без их способности претворять приказы ИГС в жизнь управлять Индией просто не получилось бы. Управление империей было возможно только при сотрудничестве с ключевыми группами управляемых. Это было сравнительно легко сделать в Канаде, Австралии и Новой Зеландии, где туземное население почти исчезло. Гораздо труднее оказалось сохранить лояльность и белых, и местных элит там, где белые были в меньшинстве, как в Индии: там британцы составляли максимум 0,05% населения.[99]

Администраторы, приехавшие в Индию из Лондона, не видели иного выхода, кроме кооптации туземной элиты. Но именно этого британцы, которые давно жили в Индии, и не желали. Они предпочли подавлять туземцев: принуждать их в случае необходимости, но не допускать в свои ряды. Это было дилеммой викторианской эпохи, и от нее зависела не только Индия, но и вся Британская империя.


Разделение рас

В июне 1865 года в Лусеа, столице ямайского округа Ганновер, появился плакат с таинственным пророчеством:

Я слышал голос, говорящий со мной в 1864 году, и он изрек: “Скажи сыновьям и дочерям Африки, что грядет великое избавление для них от руки притесняющей”, поскольку, сказал голос, “их угнетают правительство, судьи, господа, торговцы”, и голос также сказал: “Вели им собрать собрание и освятить себя в день избавления, который воистину придет; но если не послушаются, я принесу меч на землю, чтобы наказать их за их неповиновение и за неправедность, которую они сотворили”… Я вижу, что бедствия, обрушивающиеся на землю, будут настолько ужасными и настолько мучительными, что многие возжелают смерти. Но великим будет избавление сыновей и дочерей Африки, если они склонятся во вретище и пепле, как дети Ниневии пред Господом нашим Богом; если мы молимся от всего сердца и склоняемся, у нас нет нужды бояться; иначе враг будет так жесток, что призовет Гог и Магог на брань. Уверуйте.

Воззвание было подписано просто: “Сын Африки”.

За время английского владычества доля индийского населения, получившего начальное и среднее образование, неуклонно росла, хотя по европейским меркам оставалась низкой. В 1911 году она составляла 8-18%.
Ямайка когда-то была центром крайней формы колониального гнета — рабства. Но его отмена не слишком облегчила участь среднего чернокожего жителя острова. Бывшим рабам для прокорма выделили крохотные участки земли. Из-за засухи цены на провиант взлетели. Тем временем, без поддержки, обеспечиваемой несвободным трудом, старая плантационная экономика стагнировала. Цены на сахар падали, а распространение кофе как товарной культуры лишь отчасти спасало положение. Там, где люди буквально работали до смерти, теперь они пребывали в праздности, поскольку безработица выросла. В этой обстановке власть оставалась в руках белого меньшинства, доминирующего в Ассамблее и судах. Ничтожная часть ямайских афроамериканцев получила собственность и образование, достаточные для того, чтобы сформировать зачаточный средний класс. Однако “плантократы” относились к ним с сильным подозрением. Только в церкви большинство чернокожих ямайцев могло свободно выразить себя.

На 60-е годы пришлось религиозное возрождение. Христианство, смешанное с африканским культом майал, дало опасную милленаристскую смесь. Размышления о грядущем “великом избавлении” подхлестнула публикация письма Эдварда Андерхилла, секретаря Баптистского миссионерского общества, призвавшего к изучению причин бедственного положения Ямайки. Ходили слухи, будто королева Виктория, освобождая рабов, желала наделить их землей, а не правом ее аренды у прежних рабовладельцев. На собраниях обсуждалось содержание письма Андерхилла. В умах зрела классическая революция растущих ожиданий.

Революция началась в городе Морант-Бей (округ Сент-Томас-Ин-Те-Ист), 7 октября 1865 года, в субботу. На эту дату было назначено рассмотрение апелляции некоего Льюиса Миллера против обвинения в незначительном нарушении границ владения, выдвинутого соседом-плантатором. Миллер приходился кузеном Полу Боглу, хозяину маленькой фермы в Стоуни-Гат и активному прихожанину местной черной баптистской церкви.

Письмо Андерхилла вдохновило Богла на прямое политическое выступление. Прежде Богл поддержал учреждение альтернативных “судов” для чернокожих. Теперь он собрал собственное вооруженное ополчение. Со ста пятьюдесятью “бойцами” он явился к зданию суда, где должно было слушаться дело его кузена. Последующая перестрелка с полицейскими у здания суда дала властям основание для ареста Богла и его людей, но полицейские были осыпаны угрозами, когда в следующий вторник попытались выполнить этот приказ в Стоуни-Гат. На следующий день несколько сотен человек, сочувствующих Боглу, двинулись в Морант-Бей, “трубя в раковины и рожки, стуча в барабаны”, и столкнулись с добровольцами, охранявшими встречу прихожан. В ходе столкновения были зарезаны и забиты до смерти восемнадцать человек, в том числе прихожане. Семеро были убиты ополченцами. В следующие дни, когда насилие стало распространяться по округе, были убиты два плантатора. Семнадцатого октября Богл разослал соседям письмо с открытым призывом к оружию:

Каждый из вас должен оставить свой дом, взять оружие, а у кого нет оружия, взять мотыги… Дуйте в раковины, стучите в барабаны, обходите дом за домом, зовите всех… Война идет, мои чернокожие братья, не сегодня-завтра начнется война.

Теперь это был открытый расовый конфликт. Белая женщина утверждала, что слышала, как мятежники поют:

Бакрасов [белых] жаждем мы крови,
Бакрасов кровь мы получим.
За кровью бакрасов идем мы,
Пока ее всю не получим.
Некий плантатор получил угрозу убийства, подписанную “Томасом Киллмэни[100], собирающимся убить еще больше”.

Восстания против белых на Ямайке случались и прежде. Предыдущее, в 1831 году, было жестоко подавлено. Эдвард Эйр, недавно назначенный губернатором Ямайки, был человеком, закаленным в австралийской глуши, и у него нашелся только один ответ[101]. С его точки зрения, причинами бедности чернокожих были “безделье, недальновидность и пороки”. Тринадцатого октября Эйр объявил в округе Суррей военное положение и отправил туда войска. За месяц около двухсот человек были казнены, двести — выпороты. Разрушена была тысяча домов. Тактика, которую санкционировал Эйр, сильно напоминала ту, при помощи которой восемью годами ранее подавили восстание в Индии. Было выказано, мягко выражаясь, недостаточно уважения к надлежащей судебной процедуре. Фактически солдаты (многие — сами чернокожие, из 1-го Вест-Индского полка, плюс мароны) получили лицензию на убийство. Многих расстреляли без суда. Молодого инвалида застрелили на глазах его матери. Какую-то женщину изнасиловали в собственном доме.

Кроме Богла, казнили Джорджа У. Гордона. Землевладелец, бывший судья и депутат Ассамблеи, Гордон был столпом черного общества и отнюдь не революционером. На единственной сохранившейся фотографии он изображен в очках и с усами — воплощение респектабельности. Он почти наверняка не играл никакой роли в восстании. Его даже не было ни в Морант-Бэе, ни поблизости, когда вспыхнул мятеж, хотя Сент-Томас-Ин-Те-Ист и был его избирательным округом. Гордон — “полукровка”, сын плантатора и рабыни, который публично выступал в защиту бывших рабов, — был определен Эйром как зачинщик. Именно Эйр уволил его с должности судьи за три года до этого. Теперь, чтобы гарантировать окончательное избавление, Эйр арестовал его и выслал из Кингстона в область, где было объявлено военное положение. После поспешного разбирательства, исходя из весьма сомнительных письменных показаний, Гордона признали виновным в подстрекательстве к восстанию и 23 октября повесили.

Восстание в Морант-Бэе было безжалостно подавлено. Однако скоро белые плантаторы, которые приветствовали методы Эйра, были повергнуты в шок, как и он сам. Получив поначалу похвалы от министра по делам колоний за свои “дух, энергию и рассудительность”, Эйр был ошеломлен, услышав, что произошедшее станет предметом расследования королевской комиссии, а сам он временно отстранен от должности губернатора. Преследование Эйра инициировало Общество за отмену рабовладения в Британии и за рубежом, которое не позволяло погаснуть пламени аболиционизма и видело в использовании Эйром военного положения возвращение к дням рабства. Ливингстон, узнавший в далекой Африке об этом деле, метал молнии:

Англия встала на дыбы. Напуганная матерями в младенчестве жупелом чернокожего, она ужаснулась до потери разума перед бунтом, и писаки, любящие сенсации, играя роль “ужасных мальчишек”, пугающих тетушек, завопили, что эмансипация была ошибкой. “Негры Ямайки — такие же дикие, какими они были, когда покинули Африку”. Они, возможно, сумели бы выразиться намного сильней, как толпа… которая собирается у Ньюгейта.

К кампании против Эйра, инициированной “старыми леди из Клэпхема”, однако, скоро присоединились некоторые великие интеллектуалы-либералы викторианской эпохи, в том числе Чарльз Дарвин и Джон Стюарт Милль. Не удовлетворившись отставкой Эйра с поста губернатора, они сформировали комитет, выдвинувший против него четыре иска, начиная с обвинения в соучастии в убийстве. Однако у поверженного губернатора нашлись и влиятельные сторонники (среди них Томас Карлейль, Джон Рескин, Чарльз Диккенс и поэт-лауреат лорд Альфред Теннисон). Ни один иск не был удовлетворен, и Эйр смог удалиться в Девон на пожизненную пенсию. Эйр умер в 1901 году. Ему было восемьдесят шесть лет.

После отъезда Эйра с Ямайки с плантаторским режимом было покончено. Отныне островом управлял губернатор, подотчетный Лондону. Законодательный совет, в котором преобладали назначенные губернатором люди, заменил прежнюю Ассамблею. Это был возврат к временам, когда британские колонисты еще не получили “ответственное правительство”. Тем не менее это был прогрессивный шаг, нацеленный на ограничение власти плантаторов и защиту прав чернокожих жителей Ямайки[102]. Это стало характерной чертой поздней Британской империи. В Уайтхолле и Вестминстере господствовали либеральные идеи, и это означало, что приоритет имело верховенство права, а не цвет кожи. А иначе волю колониальных легислатур просто следовало игнорировать. И все же британские колонисты все чаще рассматривали себя как высших по отношению к другим расам не только юридически, но и биологически. Что касается тех, кто нападал на Эйра, то они были бесхитростными bien pensants[103], у которых не было никакого опыта или понимания колониальных условий. Рано или поздно эти два подхода — либерализм центра и расизм периферии — должны были столкнуться.

* * *
К 60-м годам XIX века расовая проблема существовала во всех британских колониях, и в Индии, и на Ямайке, и никто не относился к ней серьезнее, чем англо-индийское деловое сообщество[104]. Экономика Ямайки находилась в упадке. Викторианская Индия, напротив, быстро развивалась. Английские капиталисты вкладывали огромные деньги в новые отрасли промышленности: выращивание хлопка и джута, добычу угля и выплавку стали. Особенно это было заметно в Канпуре, на берегах Ганга. За несколько лет он превратился в процветающий промышленный центр, “Манчестер Востока”. Этому преображению город был в значительной степени обязан твердости таких, как Хью Максвелл.

Максвеллы из Абердиншира обосновались здесь в 1806 году и начали выращивать индиго и хлопок-сырец. После 1857 года Максвелл и люди его типа принесли в Индию Промышленную революцию. Они импортировали английские прядильные и ткацкие машины и заводили текстильные фабрики по британскому образцу. До появления паровых машин Индия была мировым лидером в ручном прядении, ткачестве и окрашивании. Англичане поднимали ввозные пошлины, стремясь защититься от индийской продукции. После усовершенствования индустриального способа производства возник спрос на свободную торговлю, и теперь британцы были полны решимости восстановить промышленную экономику субконтинента на основе английской техники и дешевого труда индийцев.

Изображая Британскую Индию, мы обращаем внимание на чиновников и военных, ярко описанных Редьярдом Киплингом, Э.М. Форстером и Полом Скоттом. В результате легко забыть, как мало их там было: в несколько раз меньше, чем бизнесменов, плантаторов и профессионалов. Взгляды делового сообщества сильно отличались от взглядов администраторов. Такие, как Хью Максвелл, видели в росте образованной индийской элиты угрозу — и не в последнюю очередь потому, что понимали, что сами могут оказаться лишними. В конце концов, почему получивший должное образование индиец не сможет быть во всех отношениях столь же пригодным для управления текстильной фабрикой, как члены семьи Максвеллов?

Когда люди чувствуют угрозу, исходящую от другой этнической группы, их обычная реакция заключается в ее унижении и утверждении своего превосходства. Так делали и англо-индийцы после 1857 года. Еще до восстания шла медленная сегрегация белых и туземных поселений, своего рода неофициальный апартеид, разделивший такие города, как Канпур, на “белый” и “черный”. Между ними, по словам Киплинга, проходила “граница, где заканчивается последняя капля белой крови и начинается высокий прилив черной”. В то время как прогрессивные либералы в Лондоне предвидели в отдаленном будущем участие индийцев в управлении делами субконтинента, англо-индийцы перенимали язык американского Юга, чтобы унизить “черномазых”. И они ожидали, что закон закрепит их превосходство.

Эти надежды рухнули в 1880 году, когда новое правительство Гладстона назначило вице-королем Индии Джорджа Фредерика Сэмюэля Робинсона, графа де Грея и графа Рипона. Даже королева Виктория была “изумлена”, услышав о назначении этой особенно прогрессивной фигуры, вдобавок католика (черная метка в ее глазах). Она написала премьер-министру, что она “полагает, что это очень сомнительное назначение, поскольку он, хотя и достойный, но слабый человек”. Рипону не потребовалось много времени, чтобы подтвердить ее подозрения. Едва прибыв в Калькутту, он начал вмешиваться в дела, к которым старые хозяева Индии вроде Хью Максвелла относились очень серьезно.

В 1872-1883 годах существовало принципиальное различие между полномочиями англичан, исполнявших обязанности магистратов и сессионных судей в сельской местности, и их туземных коллег[105]. Хотя и те, и другие состояли на гражданской службе, у индийцев не было права вести уголовные процессы по делам белых обвиняемых. В глазах нового вице-короля это было недопустимой аномалией, поэтому он потребовал принять закон, который бы покончил с ней. Задачу поручили юристу совета Кортни П. Ильберту. Столь же убежденный либерал, как и его начальник, Ильберт во многом являлся противоположностью Хью Максвелла. Максвеллы десятилетиями жили в Индии, а только что приехавший туда Ильберт, довольно робкий юрист, мало что повидал кроме оксфордского Баллиоль-колледжа и лондонского Суда лорда-канцлера. Однако и у него, и у Рипона не было ни малейшего сомнения в том, что следует поставить принцип выше опыта. Согласно законопроекту Ильберта, индиец, имевший необходимую квалификацию, мог судить людей вне зависимости от цвета их кожи. Впредь правосудие не должно было различать расы, как и олицетворяющая его статуя с завязанными глазами в парке Высокого суда в Калькутте.

Нововведение касалось положения не более двадцати индийских магистратов, однако англо-индийскому сообществу предложение Ильберта показалось покушением на их привилегированное положение. Реакция на законопроект Ильберта оказалась настолько резкой, что некоторые назвали его “восстанием белых”. Двадцать восьмого февраля 1883 года, всего через несколько недель после публикации законопроекта и предварительной бомбардировки газет сердитыми письмами, в Калькутте, во внушительном неоклассическом здании муниципалитета собрались несколько тысяч человек, чтобы послушать подстрекательские речи против образованных индийских служащих, презрительно называемых бенгальскими бабу, “господами”. Атаку возглавил величественный Дж.Дж. Дж. Кесвик (Король), старший партнер в чайной фирме “Джардин, Скиннер и Кº”. Он обратился к аудитории: “Считаете ли вы, что туземные судьи, прожившие три или четыре года в Англии, вернутся настолько европеизированными по нраву и характеру, что окажутся в состоянии опровергать ложные обвинения, выдвинутые против европейцев, как если бы они сами были этого рода-племени? Может ли Ефиоплянин переменить кожу свою и барс пятна свои?” Получение индийцами образования, по словам Кесвика, не привело ни к чему хорошему: “Образованием, которое правительство дало им… они пользуются главным образом для того, чтобы насмехаться над ним, выказывая свое недовольство… И эти люди… требуют власти, чтобы разбирать дела и судить расу с львиным сердцем, храбрость и кровь которой сделали эту страну такой, какой она стала, и возвысила их до нынешнего состояния”. С точки зрения Кесвика, обучать индийцев для того, чтобы они становились судьями, было бессмысленно, так как те якобы неспособны и по своему рождению, и по воспитанию судить европейца. “В этих обстоятельствах, — закончил он под одобрительный гул, — стоит ли удивляться тому, что мы должны протестовать, что мы должны сказать, что эти люди непригодны к тому, чтобы управлять нами, что они не могут судить нас?”

В грубости Кесвика превзошел только второй главный оратор, Джеймс Бренсон: “Воистину, осел лягает льва. (Гром аплодисментов.) Покажите ему, как вы оцениваете свою вольность, покажите, что лев не мертв, а уснул, и ради Бога, заставьте страшиться его пробуждения. (Одобрительные крики со всех сторон.)”

В резиденции, находящейся через улицу, Рипон был озадачен этой враждебной реакцией на законопроект Ильберта. Он писал министру по делам колоний лорду Кимберли:

Признаюсь, я понятия не имел, что так много англичан в Индии испытывают подобные чувства. Я заслуживаю такого порицания, которое только возможно, за то, что я, прожив два с половиной года в Индии, не проник в истинные чувства среднего англо-индийца, которые тот испытывает к туземцам, среди которых живет. Теперь они мне известны, и это знание порождает у меня чувство относительно будущего этой страны, близкое котчаянию.

Однако Рипон решил стоять на своем: “Поскольку мы подняли этот вопрос, мы должны довести дело до конца и проложить путь для наших преемников”. Вопрос стоял острый: как управлять Индией — “во благо народов Индии всех рас, классов и верований” или “только в интересах маленькой группы европейцев”?

Разве обязанность Англии не состоит в том, чтобы попытаться поднять индийский народ, возвысить его в общественном отношении, образовать политически, вывести на путь движения к материальному процветанию, образования и этики? Или же весь смысл и цель ее правления заключается в том, чтобы удерживать сомнительную власть над теми, кого г-н Бренсон называет “подчиненной расой, глубоко ненавидящей своих поработителей”?

Рипон, конечно, был прав. Оппозиция калькуттских деловых кругов основывалась не только на расовых предрассудках, но и на личном интересе: попросту говоря, такие люди, как Кесвик и Бренсон, привыкли пользоваться законом для того, чтобы проложить себе дорогу в сельскую местность, где производился джут, шелк, индиго и чай для их фирм. Но теперь, когда их оппозиция законопроекту Ильберта стала открытой, вице-король должен был думать не только о принципах. К сожалению, он положился на прецедент. Метнув снаряд в белое сообщество, Рипон почти сразу же уехал из Калькутты. Приближалось лето, и ничто не могло нарушить заведенный порядок. Пришло время ежегодного путешествия в Симлу, и вице-король отправился в Симлу. Дельцы из калькуттских контор воспользовались его бегством. Бизнес шел внизу, на равнине, какой бы ни была температура. Зрелище того, как Рипон перебирается в Симлу, не могло утихомирить людей, подобных Кесвику.

На холмы, в Чапсли, свою элегантную резиденцию в Симле, отправился и автор билля, вызвавшего ожесточенные споры. Тактика Ильберта заключалась в том, чтобы переждать лето, “О… чувствах, которые вызвал билль, — писал он с тревогой своему оксфордскому наставнику Бенджамину Джоуэтту, — я не имел ни малейшего представления… и… конечно, не ожидал такой бури”. “Я сильно сожалею, — сказал он другому другу, — что эта мера обнаружила и усилила расовую враждебность”. Друг Ильберта, сэр Томас Фаррер из Совета по торговле, заверил его, что либералы на его стороне:

Борьба между жаждой власти, гордостью расы [и] жадностью торговца… с одной стороны и истинным самоуважением, человечностью, справедливостью к подчиненным, симпатией… с другой — это продолжающийся бой между ангелом и дьяволом… за души человеческие.

Законопроект Ильберта поляризовал не только индийское общество, но и английское. Для либералов вроде Фаррера это была борьба за нравственность. Просвещенных поклонников Нагорной проповеди, однако, в Калькутте оказалось меньше, чем в Клэпхеме. Углубляющийся кризис, вызванный законопроектом Ильберта, прекрасно проиллюстрировал опасности управления континентом с горы.

По всей стране, при невыносимой жаре индийского лета, шла агитация. Англо-индийцы сформировали комитеты и собрали деньги. Киплинг, используя свой авторитет, обвинил Рипона в “проектировании темной утопии, питающей гордость бабу / Сказками о правосудии — и с предвзятостью с его стороны”. Политика вице-короля, жаловался он, такова: “Суматоха, и лепет, и непрерывная борьба”. Хью Максвелл из Канпура также присоединил свой голос к хору недовольных. По его мнению, для правительства было бы “неблагоразумно” “провоцировать расовую вражду”. Почему Рипон и Ильберт не видят, “что туземный ум не способен оценить и принять европейские идеи управления в руководстве страной и народом”?

“Восстание белых” было глубоко связано с воспоминаниями о Сипайском восстании, подавленном четвертью века ранее. Тогда в Канпуре были перебиты все белые женщины — и, как мы видели, вскоре возникла легенда о том, что совершались изнасилования, а не только убийства, как если бы каждый индиец только и ждал возможности похитить первую встречную мем-саиб. В удивительно схожем духе актуальной темой кампании против законопроекта Ильберта была угроза, которую якобы представляют для англичанок судьи-индийцы. Анонимный автор писал в “Инглишмен”: “Чья-либо жена может быть заподозрена в мнимом преступлении и… что понравилось бы нашим подданным сильнее, чем запугать и опозорить несчастную европейскую женщину?.. Чем выше положение ее мужа… тем больший восторг будет испытывать ее мучитель”. “Мадрас мейл” вопрошала: “Разве наши жены должны быть вырваны из домов по лживым оговорам, [которые] возводят люди, не уважающие женщин, не понимающие, а во многих случаях и ненавидящие нас?.. Вообразите, прошу вас, англичане, что она схвачена полуголым туземцем, чтобы предстать перед судом и, возможно, быть осужденной”.

Такой язык выдает один из наиболее странных комплексов викторианцев: страх перед сексуальностью. Не случайно сюжеты самых известных романов эпохи — “Поездка в Индию” Форстера и “Жемчужина в короне” Скотта — начинаются с предполагаемого посягательства индийца на англичанку, за которым следует судебный процесс, где председательствует судья-индиец. Такое действительно случалось. Когда анти-ильбертова кампания достигла кульминации, англичанка по фамилии Юм обвинила своего уборщика в изнасиловании, и хотя обвинение оказалось ложным (на самом деле они были любовниками), в лихорадочной атмосфере того времени оно казалось доказательством справедливости такого опасения.

Вопрос в том, почему угроза, что индийские судьи смогут судить англичанок, связывалась с вероятностью сексуальных контактов между индийцами и англичанками. В конце концов, между мужчинами-англичанами и индианками не было недостатка в таких контактах (до 1888 года существовали даже легальные бордели для британских солдат). И все-таки законопроект Ильберта, казалось, угрожал разрушением не только казармам, но и спальням в бунгало. Девяносто тысяч белых, которые претендовали на управление 350 миллионами коричневых, видели в равенстве перед законом прямую дорогу к межрасовому насилию.[106]

* * *
В декабре, когда Рипон вернулся в Калькутту, он получил смешанный — или скорее раздельный в расовом отношении — прием. Когда он ехал через мост от железнодорожной станции, толпы ликующих индийцев приветствовали “друга и спасителя”. Но в Резиденции Рипон был освистан, ошикан и осмеян соотечественниками, один из которых дошел до того, что назвал его “проклятым старым педерастом”. На банкетах только официальные лица были готовы выпить за здоровье вице-короля. Ходили даже слухи о заговоре с целью похитить его и отправить в Англию. Чучело злополучного Ильберта публично сожгли.

Вице-король уступил. Он оказался, как и предсказала королева, слабым и не получил помощи от несвоевременно посетившего Индию ее сына, герцога Коннахта (тот назвал Рипона “самым большим дураком в Азии”). Принципиально важные положения законопроекта Ильберта были отвергнуты, и белые подсудимые в любом уголовном деле, которое мог слушать индийский судья, получили право требовать, чтобы жюри присяжных не менее чем наполовину состояло из англичан или американцев. Это был удивительно странный компромисс. И все же это была уступка, причем опасная. Презрение, которое питало большинство англо-индийцев к образованным индийским судьям и их друзьям, теперь выказывалось открыто. Как заметил с тревогой один из коллег Ильберта, тон кампании в печати против этого законопроекта был рискованно несдержанным. Письма “изобиловали дикими оскорблениями и обидными нападками на туземцев, и каждый железнодорожный охранник или бригадир с плантации индиго мог безнаказанно их третировать, будто господин своих рабов… Политическое покрывало, которое правительство набрасывало на тонкие отношения между двумя расами”, было “грубо разорвано толпой, потрясающей кулаками перед лицом всего туземного населения”. И теперь, как он опасался, стало очевидно действительно важное следствие провала законопроекта Ильберта: не “восстание белых”, а реакция индийцев. Лорд Рипон совершенно неумышленно пробудил подлинно индийское национальное самосознание. Газета “Индиан миррор” отмечала:

Первый раз в современной истории индусы, мусульмане, сикхи, раджпуты, бенгальцы, мадрасцы, бомбейцы, пенджабцы и пурби соединили усилия, чтобы создать конституционное объединение. Целые расы и классы, которые никогда прежде не интересовались делами страны, принимаются за них теперь с таким рвением и серьезностью, что это искупает прежнюю их апатию.

Всего два года спустя после “восстания белых” состоялся первый съезд Индийского национального конгресса (ИНК). Хотя британский основатель видел в этой партии подобие клапана для выпуска пара, ИНК занял видное место в националистическом движении[107]. С самого начала в него входили стойкие люди из образованного класса, которые служили британской власти, вроде Джанакината Боса и аллахабадского адвоката Мотилала Неру. Джавахарлал, сын последнего, стал премьер-министром независимой Индии. А сын Боса, Субхас Чандра, во время Второй мировой войны возглавил армию, сражавшуюся против англичан. Совсем не преувеличение видеть в “восстании белых” причину отчуждения этих двух семей от колониальной администрации.

Индия была ядром Британской империи. Как только британцы начали вызывать отчуждение у англизированной элиты, фундамент империи пошел разрушаться. Но могла ли найтись другая часть индийского общества, которая поддерживала бы британцев? В это довольно трудно поверить, но альтернативу азиатскому апартеиду некоторые искали в английской классовой системе.


“Ториентализм”

Многие британские чиновники, долго работавшие в Индии, утешали себя мыслью о доме — не имитации, которую можно было увидеть в Симле, а о настоящем, куда они однажды возвратятся. Викторианская эпоха близилась к концу, а воспоминания экспатриантов о родине все сильнее расходились с действительностью. Они с ностальгией вспоминали неизменную сельскую Англию, сквайров и пасторов, крытые соломой дома и приветливых деревенских жителей. То было характерное для тори видение традиционного, иерархического общества, которым в духе мягкого патернализма управляют помещики. О том, что Британия стала промышленным гигантом и что с 1870 года большинство британцев жило в городах с населением свыше десяти тысяч человек, как-то забывали.

Подобное происходило и тогда, когда жители Британии думали об Индии. “Что может знать об Англии тот, кто знает только Англию?” — упрекал Киплинг соотечественников, которые управляли мировой империей, не покидая Британских островов. Возможно, этот вопрос адресовался самой королеве Виктории. Она была рада, когда в 1877 году парламент предоставил ей (по ее собственному предложению) титул императрицы Индии. Но она никогда не бывала там. Виктория предпочитала, чтобы Индия сама являлась к ней. К 80-м годам ее любимым слугой стал индиец по имени Абдул Карим, также известный как мунши, учитель. Он прибыл с нею в Осборн-хаус в 1887 году, олицетворяя собой такую Индию, которую королеве нравилось воображать: учтивый, почтительный, послушный, преданный. Незадолго до этого королева-императрица пристроила к Осборн-хаусу новое крыло, центром которого стал впечатляющий зал Дурбар. Локвуд Киплинг, отец Редьярда, наблюдал за работами. Постройка была явно вдохновлена интерьерами Лал-Кила в Дели. Ни намека на новую Индию железных дорог, шахт и хлопковых фабрик. Так британцам нравилось видеть Индию в 90-х годах. Это была фантазия.

В 1898 году правительство консерваторов, возглавляемое маркизом Солсбери, назначило вице-короля, вся карьера которого в Индии стала попыткой претворить эту фантазию в жизнь. Джордж Натаниэль Керзон для многих современников был совершенно невыносимым человеком. Родившийся в аристократической дербиширской семье, гордящейся своими корнями, уходящими в эпоху норманнского завоевания, он как стрела пронесся через Итон, Оксфорд, Палату общин и Министерство по делам Индии. По правде говоря, знаменитое чувство превосходства[108] давалось ему без усилий. Порученный в детстве заботам сумасшедшей гувернантки, он периодически был вынужден проходить по деревне в высоком колпаке с надписями “лгун”, “ябеда” и “трус”. (Позднее он размышлял: “Ни один родовитый и смышленый ребенок никогда не плакал так много и по столь справедливым причинам”.) В школе Керзон “должен был первенствовать во всем, за что бы ни брался… Я хотел делать все так, как считал нужным я, а не они”. В Оксфорде — “этом кратком промежутке между Итоном и кабинетом”, как пошутил кто-то, — он был не менее деятелен. Не получив первого места на экзаменах, он решил “доказать им, что они совершили ошибку”, добившись премии Лотиана, премии Арнольда и членства в колледже Олл-Соулз. Марго Асквит не могла не впечатлить его “лакированная самоуверенность”. Другие выражались жестче. Карикатура, изображающая его выступающим в парламенте у Ящика депеш[109], называлась так: “Божество, вещающее тараканам”.

Когда Керзон стал вице-королем, ему не исполнилось и сорока. То была работа, для которой он родился на свет. В конце концов, разве не была великолепная резиденция вице-короля в Калькутте точной копией имения его семьи в Кедлстоне? Стать вице-королем, как он открыто признавал, было “мечтой моего детства, исполнением амбиций моей взрослой жизни, моего самого высокого понимания обязанностей по отношению к государству”. Керзон чувствовал себя призванным укрепить британское правление в Индии, которое подрывали либералы вроде Рипона. Они полагали, что у всех должны быть равные права, независимо от цвета кожи. Англо-индийцы, как мы видели, предпочли своего рода апартеид, при котором крошечное белое меньшинство могло помыкать массой “черных”. Но Керзон, аристократтори, не мог иметь столь простой взгляд на индийское общество. Видя себя почти на самой вершине пирамиды, увенчанной монархом, Керзон жаждал прежде всего иерархии. Он и ему подобные стремились копировать в империи то, чем они восхищались в британском феодальном прошлом. Раньше британские правители Индии погружались в индийскую культуру, чтобы стать истинными ориенталистами. Керзон был “ториенталистом”.

Черты феодальной Индии разглядеть было нетрудно. Так называемые “туземные княжества” составляли приблизительно треть территории Индии. Номинальными их хозяевами оставались махараджи, находящиеся под неусыпным оком британского “личного секретаря” (роль, которая в других восточных империях называлась “Великий визирь”). Даже в областях, которыми управляли сами британцы, большинство сельских районов было во власти индийских аристократов-землевладельцев. В глазах Керзона именно эти люди являлись лидерами Индии. Выступая в 1905 году в Калькуттском университете, он выразился так:

Я всегда был сторонником сохранения в Индии туземных государств и искренним доброжелателем наследных правителей. Я верю, что они не исторические реликты, но правители, не марионетки, но активные администраторы. Я хочу, чтобы они разделили как обязанности, так и славу британского правления.

К этому типу людей принадлежал махараджа Майсура, которому в 1902 году был придан личный секретарь Эван Макхоноки. Этот махараджа был, по крайней мере теоретически, наследником Типу, некогда самого опасного противника Ост-Индской компании. Однако те дни давно прошли. Махараджа получил образование у сэра Стюарта Фрэзера, занимавшего значительный пост в ИГС. Считалось, вспоминал Макхоноки, “что личный секретарь, привлеченный из той же самой службы, обладающий необходимым опытом, будет в состоянии облегчить Его Высочеству тяготы трудов, продемонстрировать ему некоторые из наших методов и… подталкивать его в нужном направлении”. Рассказы Макхоноки о семи годах, проведенных в Майсуре, дают представление о марионеточной роли, которую, как ожидалось, будут играть такие правители: “Его Высочество… на молодых плечах нес удивительно зрелую голову, которая, однако, никоим образом не препятствовала ребяческому и искреннему удовольствию от… спортивных состязаний… У него [также] были вкус и знание западной и родной музыки… [Тем временем] мы приступили к работе, снесли трущобы, сделали прямыми и широкими дороги, устроили открытую систему дренажа, соединенную с главными коллекторами, ведущими в септические резервуары, предоставили новое жилье перемещенному населению и организовали уборку мусора”.

Махараджа-повеса, богатый, вестернизированный — и политически почти бессильный — станет известной фигурой во всей Индии.

В обмен на невмешательство в дела управления и щедрое содержание британцы требовали только одного: лояльности. И они ее получали. Когда Керзон посетил Нашипур, ему преподнесли специально сочиненное по этому случаю стихотворение:

Приветствуем тебя, о вице-король,
Могущественный правитель Индии!
Виждь! Тысяча глаз нетерпеливо ждет, чтобы созерцать тебя!
Переполнены наши сердца льющейся через край радостью,
Освящены мы, и наши желания исполнены;
И Нашипур чтит тебя, склоняясь к твоим ногам.
Великолепно и твердо владычество Англии в Индии.
Благословенен народ, имеющий такого правителя.
Стойко держался ты цели достижения благосостояния подданных;
Любя и защищая их, как добрый сердечный отец;
О! Где еще найти такого благородного правителя, как ты!
Действительно, где? На самом деле озабоченность Керзона иерархией не была чем-то новым. Вице-король лорд Литтон питал еще более странные надежды на индийский “феодальный нобилитет”, на принцип, согласно которому, “чем дальше на восток вы идете, тем важнее церемонии”. Литтон даже попытался создать в ИГС отдел, специально предназначенный для сыновей этой восточной аристократии. Цель, как сказал один чиновник из Пенджаба в 1860 году, заключалась в том, чтобы “прикрепить к государству… рассеянный по всей стране корпус, значимый своей собственностью и рангом”. “Ториентализм” свойствен был не только Индии. В Танганьике сэр Дональд Камерон стремился укрепить связи от “крестьянина… к старейшине, от старейшины к младшему вождю, от младшего вождя к старшему вождю, от старшего вождя к окружному чиновнику”. В Западной Африке лорд Кимберли полагал, что лучше “не иметь отношений с 'образованными туземцами' в целом. Я бы предпочел общаться только с наследственными вождями”. Леди Гамильтон, жена губернатора Фиджи, даже расценивала местных вождей как равных себе по статусу (в отличие от английской няни своих детей). “Все восточные люди чрезвычайно возвышают господина”, — настаивал Ллойд Джордж незадолго перед тем, как стать Верховным комиссаром в Египте. Цель империи, размышлял Фредерик Лугард, состояла в том, чтобы “поддержать традиционное правление как твердыню социальной безопасности в меняющемся мире… Действительно важной категорией является статус”. Лугард разработал целую теорию “косвенного правления” — антитезу прямого, которое было установлено на Ямайке в 1865 году. Согласно ей британское присутствие могло быть минимальным, вся местная власть принадлежала элитам, а институты центральной власти (в особенности тесемки кошелька) оставались в руках британцев.

Параллельно реставрации, консервации и (там, где это было необходимо) созданию традиционной иерархии разрабатывалась административная иерархия империи. В Индии в 1881 году насчитывалось не менее семидесяти семи рангов. По всей империи чиновники жаждали членства в ордене Святого Михаила и Святого Георгия в качестве CMG (“Зовите меня Богом”), KCMG (“Прошу называть меня Богом”) и GCMG (“Бог зовет меня Богом”)[110]. Существовала, как пояснял лорд Керзон, “жадная страсть [среди] англоязычного сообщества во всем мире к титулам и старшинству”.

Эти люди, по его мнению, предпочитали величественную архитектуру. При Керзоне реставрировали Тадж-Махал и Фа-техпур-Сикри, а в Калькутте построили Мемориал Виктории. Примечательно, что самым нелюбимым для Керзона местом в Индии был город, который викторианцы построили на пустом месте. Симла (“пригород среднего класса на холме”), где Керзону приходилось обедать в “обществе молодых людей, интересовавшихся только игрой в поло и танцами”. Резиденция вице-короля казалась Керзонам вульгарной. (“Я пытаюсь сдержать разочарование, — признавалась леди Керзон, — хотя миллионер из Миннеаполиса упивался бы этим”.) Компания за обедом заставляла их чувствовать, что они обедали “каждый день в комнате домоправительницы с дворецким и горничной”. Это стало для них настолько невыносимым, что они поселились в кемпинге в полях неподалеку от Симлы, около площадки для игры в гольф. Грустная правда заключалась в том, что британцы в Индии были нестерпимо банальны.

Зенитом “ториентализма” Керзона стал делийский дурбар 1903 года, захватывающее зрелище, которое он лично организовал в честь коронации Эдуарда VII. Дурбар, или “керзонация”, стал прекрасным выражением псевдофеодального представления вице-короля об Индии. Его основным моментом была символическая процессия слонов, на которых восседали индийские правители. Это было, как заметил наблюдатель,

великолепное зрелище, и никакое описание не в состоянии дать представление о… сиянии цветов… разнообразии… попон, великолепии платьев, украшающих высокопоставленных персон, следовавших за вице-королем… Шепот восхищения, врывающийся в отрывистые приветствия, доносился из толпы.

Там были они все, от Бегум из Бхопала[111] до махараджи Капуртала, покачивающиеся на слонах позади Великого Панджандрума.[112] На журналиста произвели большое впечатление “чернобородые короли, раскачивающиеся туда-сюда в такт движению их гигантских ездовых животных… Это зрелище было совершенно невероятно для нашего XIX века [sic]”. Среди этой феерии была зачитано послание отсутствующего короля-императора, которое настолько точно отражало представления вице-короля, что могло быть написано только Керзоном:

Его империя сильна… потому что он почитает привилегии и уважает достоинство и права всех своих вассалов и подданных. Лейтмотивом британской политики в Индии должно быть сохранение всех лучших черт туземного общества. Благодаря этой политике мы достигли удивительного успеха, в этом мы видим залог триумфов и в будущем.

У всего этого был фатальный изъян[113]. Дурбар, без сомнения, получился роскошным, но это была только ширма, а не нечто реальное. Второй после Индийской армии опорой британской власти были не махараджи на слонах, а созданная Маколеем элита, состоящая из англизированных юристов и служащих. И в этих самых людях Керзон видел угрозу. Он принципиально избегал “бенгальских бабу”. Когда у него спросили, почему при нем так мало туземцев преуспевает на службе, он ответил, что

высокопоставленный туземец обыкновенно не соответствует [задачам], не вызывает уважения у подчиненных, европейских или даже туземных, и склонен уклоняться от трудностей или избегать их.

Спустя два года после дурбара Керзон начал наступление на бабу. Он объявил — якобы во имя административной эффективности — что Бенгалию разделят на две части. Будучи столицей и Бенгалии, и Индии, Калькутта являлась политической опорой Индийского национального конгресса, который к тому времени прекратил играть роль (если вообще играл ее) предохранительного клапана для выпуска туземного недовольства. Керзон очень хорошо понимал, что раздел Бенгалии расколет националистическое движение. Столица была, как сам он выразился,

центром, из которого управляется Конгресс. Любая мера с последствиями, которые разделили бы бенгалоязычное население… или ослабили влияние адвокатов, держащих в своих руках всю организацию, встречает… негодование с их стороны.

Это предложение оказалось настолько непопулярным, что против англичан поднялась такая волна насилия, какой не бывало со времен Сипайского восстания.

Националисты начали с бойкота английских товаров и пропаганды свадеши (буквально “отечественный”) — экономической самодостаточности Индии. Эту тактику поддержали умеренные, например Рабиндранат Тагор[114]. Проводились забастовки и демонстрации. Некоторые недовольные пошли еще дальше. По всей Бенгалии начались нападения на британских чиновников, несколько раз неизвестные покушались на жизнь самого губернатора Бенгалии. Первое время власти считали насилие делом рук бедных, необразованных индусов. Но 30 апреля 1908 года, когда две англичанки погибли от взрыва бомбы, предназначавшейся для Дж. Д. Кингсфорда, судьи Музаффарпурского округа, полицейские раскрыли тревожную правду: это была совершенно иная угроза, чем та, которую представляли мятежные сипаи в 1857 году. Простые солдаты, защищавшие традиции и религию, очень отличались от радикальных националистов, вооруженных нитроглицерином. И главарями их выступали вовсе не бедные кули. Одну из террористических организаций, “Анушилан Самити”, возглавлял Праматанат Митра, барристер, выступавший в Высоком суде в Калькутте. Когда полицейские из спецотдела провели обыски по пяти чрезвычайно респектабельным калькуттским адресам, они обнаружили оборудование для изготовления бомб. Были арестованы двадцать шесть молодых людей, и не подозрительных кули, а бенгальских браминов, представителей элиты.

У тех, кто предстал перед судом в Алипуре, едва ли могло быть менее респектабельное происхождение. Один из подсудимых, Ауробиндо Гхош, был лучшим учеником в лондонской школе Святого Павла и студентом кембриджского Кингс-колледжа. Он даже оказался ровесником одного из своих судей, которого, кстати, превзошел в греческом языке во время поступления на службу (Гхош не занял должность только потому, что не сдал экзамен по верховой езде). Один из юристов-англичан, участвовавших в процессе, заметил, что

оставалось только сожалеть, что человек такого умственного масштаба, как Ауробиндо, не получил должности только потому, что не умел или не желал ездить верхом… Если бы для него нашлось место в Службе народного образования, полагаю, он пошел бы далеко не просто в личной карьере, но и в укреплении связей между своими соотечественниками и нами.

Но было поздно. Британцы желали создать индийцев по своему образу. Теперь, отворачиваясь от этой англизированной элиты, они, подобно Франкенштейну, создали монстра. Ауробиндо Гхош воплощал национализм, который должен был вскоре проявиться по всей империи именно потому, что являлся продуктом высшего английского образования.

Алипурское дело отличалось от скорой расправы в Морант-Бэе. Суд шел почти семь месяцев. Ауробиндо Гхоша оправдали, и даже смертный приговор, вынесенный главе группы, его брату Бариндре Кумару Гхошу, был позднее смягчен, несмотря на то, что он признался в суде, что позволил убить государственного обвинителя. Последняя уступка националистам была сделана в 1911 году, когда решение Керзона об административном разделе Бенгалии отменили. (Это все-таки случилось после обретения Индией независимости.) Демонстрация слабости не положила конец терроризму.

Впрочем, англичане нашли лучший способ наказать непокорную столицу Бенгалии: правительство переехало в Дели, бывшую столицу Великих Моголов. Некогда, до появления докучливых бабу, Калькутта была естественной базой империи, нацеленной на прибыль. Дели должен был стать подходящим штабом в “ториенталистскую” эпоху, а Нью-Дели — высшим выражением несказанного снобизма эпохи.

Увы, Керзон не пробыл в должности достаточно долго, чтобы увидеть, как город из холста, который он построил для дурбара, превратился в город из розового камня. Архитекторы Нью-Дели Герберт Бейкер и Эдвин Лютьенс видели свою цель в том, чтобы создать символ могущества Британии, затмившей величие Моголов. Они сразу поняли, что город должен стать наследием “ториентализма”. Лютьенс признавался, что пребывание в Индии заставило его почувствовать себя “феодалом, как тори, и даже древнее” (он даже женился на дочери лорда Литтона). Бейкер встал на “политическую точку зрения”. Цель, полагал он, состоит в том, чтобы “выразить чувства индийцев там, где они не вступают в конфликт с великими принципами”. То, что сделали эти два человека, поразительно: они создали единственный архитектурный шедевр Британской империи. Нью-Дели грандиозен. Одна только резиденция вице-короля занимала четыре с половиной акра. В ее штате было шесть тысяч слуг и четыреста садовников (пятьдесят из них занимались только тем, что прогоняли птиц). Дворец, бесспорно, удивительно красив. Только очень сурового антиимпериалиста не тронет зрелище смены караула у здания, теперь являющегося Президентским дворцом, когда его огромные башни и купола сияют в робких лучах рассвета. Однако политический месседж Нью-Дели ясен настолько, что нет нужды выводить его из символики архитектуры. Бейкер и Лютьенс украсили свое творение такой надписью на стене Секретариата:

Свобода не нисходит к людям. Люди должны подняться к свободе. Это благо, прежде чем пользоваться им, следует заслужить.

Это, конечно, не слова Керзона, но по тону определенно керзонианские.

Ирония в том, что всю эту архитектурную расточительность оплатил индийский налогоплательщик. Вот уж действительно: прежде чем индийцы заслужат свободу, они заплатят за привилегию быть управляемыми британцами.

Но стоило ли того дело? Британцам это было очевидно. Но даже сам Керзон иногда признавал, что британское владычество “может быть благом для нас, но не является (ни равным образом, ни в целом) благом для них”. Индийские националисты искренне с этим соглашались, жалуясь, что богатство Индии течет в карманы иностранцев. Теперь мы знаем, что эта утечка — если судить о колониальном бремени по положительному торговому балансу — составляла немногим более 1% чистого внутреннего продукта Индии в 1868-1930 годах. Это гораздо меньше, чем утекало в карманы голландцев из их Ост-Индской империи в тот же период (7-10% индонезийского чистого внутреннего продукта).

В другом столбце бухгалтерского баланса — огромные инвестиции в индийскую инфраструктуру, ирригационную систему и промышленность. К 80-м годам XIX века англичане инвестировали в Индию 270 миллионов фунтов стерлингов (чуть менее пятой части иностранных инвестиций Великобритании). К 1914 году этот показатель достиг четырехсот миллионов фунтов стерлингов. Усилиями англичан площадь орошаемых земель в Индии увеличилась в восемь раз. К концу эпохи британского правления орошалось 25% земель (при Моголах — 5%). Британцы с ноля создали индийскую угольную промышленность, которая к 1914 году давала почти шестнадцать миллионов тонн угля в год. При британцах производство джута увеличилось в десять раз. Британцы улучшили и систему здравоохранения: средняя продолжительность жизни в Индии выросла на одиннадцать лет[115]. Британцы ввели в обычай употребление хинина для профилактики малярии. Они пропагандировали вакцинацию от оспы (часто вопреки сопротивлению индийского населения) и совершенствовали городское водоснабжение, нередко становившееся источником холеры и других болезней. Трудно усомниться и в том, что индийцам пошла на благо неподкупность чиновников из Индийской гражданской службы. После обретения страной независимости англофила Нирада Чандру Чоудхури уволили с Всеиндийского радио за то, что он посвятил свою “Автобиографию неизвестного индийца” “памяти Британской империи в Индии… потому что всем, что в нас есть хорошего, мы обязаны… Британской империи”. Это, конечно, преувеличение. Но в этих словах есть и зерно правды, и именно оно оскорбило националистов.

Правда, средний индиец не стал при англичанах намного богаче. В 1757-1947 годах британский ВВП на душу населения увеличился в реальном исчислении на 347%, индийский — на 14%. Существенная доля прибыли, которую приносила индийская промышленность, доставалась английским управляющим компаниям, банкам и акционерам, хотя не было нехватки и в индийских инвесторах и предпринимателях. Политика фритредерства, введенная в Индии в XIX веке, принудила местных производителей к гибельному соревнованию с европейскими (в это же время США защищали свою зарождающуюся промышленность высокими ввозными пошлинами). В 1896 году индийская текстильная промышленность всего на 8% удовлетворяла внутренний спрос на ткани[116]. Следует помнить и о том, что от дешевого труда индийских рабочих зависела имперская экономика. С 20-х годов XIX века до 20-х годов XX века около 1,6 миллиона индийцев покинуло Индию, чтобы работать в колониях Карибского бассейна, Африки, Индийского и Тихого океанов — от каучуковых плантаций Малайи до сахарных заводов Фиджи. Условия, в которых они путешествовали и работали, зачастую были не намного лучше условий жизни африканских рабов столетием раньше. Благие устремления таких чиновников, как Макхоноки, не смогли предотвратить ужасный голод 1876-1878 и 1899-1900 годов. Действительно, британская склонность к экономике laissez-faire фактически привела к ухудшениям[117]. Но стали бы индийцы богаче под властью Великих Моголов? Или им лучше жилось бы при голландцах либо, например, русских?

Было вроде бы самоочевидно, что индийцы станут богаче, если ими будут управлять индийцы. Но это было верно лишь с точки зрения правящих элит, которых лишили власти англичане и чью часть национального дохода (около 5%) использовали затем в собственных целях. Большинству индийцев не было очевидно, что их участь улучшится в случае обретения страной независимости. При британском владычестве в деревенской экономике доля чистого дохода фактически выросла с 45 до 54%. Поскольку этот сектор кормил около трех четвертей населения, остается мало сомнений в том, что британское правление сглаживало неравенство в Индии. И пусть при британцах доходы индийцев не слишком выросли: вероятно, дела могли бы пойти гораздо хуже, если бы в результате Сипайского восстания трон Моголов был восстановлен. Китай при китайских правителях отнюдь не процветал.

Таким образом, индийский национализм питало не обнищание большинства, а отверженность привилегированного меньшинства. В эпоху Маколея британцы сформировали англоязычную, образованную на английский манер индийскую элиту гражданских служащих, на которых держалась колониальная административная система. Со временем эти люди, как и предсказывал Маколей[118], захотели принять некоторое участие в управлении страной. Однако в эпоху Керзона англичане отвергли их ради махараджей — фигур декоративных, в большой степени утративших свою значимость.

На закате викторианской эпохи британское владычество в Индии походило на один из дворцов, которыми так восхищался Керзон. Фасад блистал, но слуги топили печи драгоценным паркетом.

* * *
Тускнеют наши маяки,
И гибнет флот, сжимавший мир…
Дни нашей славы далеки,
Как Ниневия или Тир.
Бог Сил! Помилуй нас! внемли,
Дабы забыть мы не смогли![119]
“Отпустительная молитва” Киплинга (1897) вызвала мурашки у англичан, праздновавших бриллиантовый юбилей Виктории[120]. Можно уверенно сказать, что, подобно гордым твердыням Ниневии и Тира, труды Керзона обратились в прах. На посту вице-короля он стремился со всем своим самоуверенным рвением сделать британское управление Индией эффективнее. Керзон был уверен, что без Индии Великобритания из “крупнейшей державы мира” превратится в “третьеразрядную”. Однако он желал модернизировать британскую систему управления Индией, а не саму Индию. Восстанавливая древние памятники, он желал возложить их сохранение на индийских правителей, населить здания из реестра исторических памятников надежной аристократией “реестровых” людей. Это было невыполнимой задачей.

Керзон продолжил деятельность в качестве лорда-хранителя печати в 1915 году и министра иностранных дел в 1919 году. И все же он никогда не достиг того высокого поста, которого столь страстно желал. Керзон не сумел стать лидером тори (в конфиденциальном меморандуме его охарактеризовали как “представителя привилегированного консерватизма”, которому больше не было места “в демократическую эпоху”). Это можно счесть эпитафией “ториентализму”.

Однажды депутат парламента Артур Ли столкнулся с лордом Керзоном в музее мадам Тюссо. Тот “внимательно рассматривал, с некоторым разочарованием, собственное восковое изображение”. Сколько еще разочарований он бы испытал, если бы увидел статуи королевы-императрицы и губернаторов на заднем дворе зоопарка Лакнау, куда они были “сосланы” после обретения Индией независимости. Не много есть в мире столь же ярких символов быстротечности имперского могущества, как огромная мраморная Виктория, возвышающаяся в этом убогом месте. Одна лишь транспортировка такой глыбы обработанного камня из Лондона в Лакнау была подвигом, свершившимся только благодаря подъемным кранам, пароходам и поездам, — истинным приводам викторианской власти. Мысль о том, что эта старая леди некогда управляла Индией, кажется почти нелепой. Без своего постамента великая белая королева-императрица утратила значение тотема.[121]

* * *
К концу XIX века (при всем уважении к Керзону) Индия уже не была той же “жемчужиной в короне”, как в 60-е годы. Явилось новое поколение империалистов, считавших, что империи, желавшей уцелеть и приспособиться к вызовам нового столетия, придется расширяться. С их точки зрения, следовало оставить церемонии и вернуться к истокам: завоевывать рынки, основывать колонии и — в случае необходимости — драться.


Глава 5. Сила “максима”

Есть две орифламмы… Какую из них нам следует водрузить на далеких островах: охваченную небесным огнем или тяжело повисшую, отягощенную земным золотом? Есть путь действительно благодетельной славы, открытый нам, но никогда прежде не являвшийся… никому из смертных. Теперь нашим девизом должно стать — и стало: “Царствуй или умри”… Этому призыву [Англия] должна следовать — или погибнуть: она должна основывать колонии так быстро, как только сможет, призвав своих самых энергичных и самых достойных мужей, и завладеть каждой пядью плодородной необитаемой земли, на которую она ступит.

Джон Рескин, инаугурационная лекция в качестве профессора кафедры Слейда (Оксфорд, 1870)
Возьмите устав Иезуитского ордена… и замените римско-католическую религию английской империей.

Сесил Родс в письме лорду Ротшильду о сути стипендии Родса (1888)
Не разбив яйца, не приготовишь яичницу. Невозможно устранить варварство, рабство, суеверия… не прибегая к использованию силы.

Джозеф Чемберлен
В течение всего нескольких первых лет XX века отношение британцев к своей империи перешло от высокомерия к беспокойству. Последние годы правления Виктории были временем гордыни, гибриса: казалось, нет преград ни для британского оружия, ни для британского капитала. Будучи всемирным полицейским и банкиром, Британская империя владела территорией, несопоставимой ни с одной империей прошлого. Даже ее успешные конкуренты, Франция и Россия, не могли состязаться с первой настоящей сверхдержавой. И все же еще до 1901 года, когда королева-императрица скончалась в своей спальне в Осборн-хаусе, пришла расплата. Африка, которая, казалось, по праву принадлежала британцам, нанесла империи неожиданный болезненный удар. Одни ответили на него дерзким джингоизмом, других охватили сомнения. Даже самые талантливые генералы и губернаторы выказывали упадок духа. И самый честолюбивый конкурент Британии не замедлил воспользоваться открывшимися возможностями.


От Кейптауна до Каира

В середине XIX века Африка (за исключением нескольких прибрежных аванпостов) была последним чистым листом в имперском атласе. К северу от мыса Доброй Надежды британские владения ограничивались Западной Африкой (Сьерра-Леоне, Гамбия, Золотой Берег[122] и Лагос — плоды борьбы сначала за рабовладение, а затем против него). Однако после 1880 года в течение всего двадцати лет десять тысяч африканских племенных образований были преобразованы всего в сорок государств, причем тридцать шесть из них находились под прямым европейским контролем. Никогда в истории человечества не было настолько радикального перекраивания карты континента. К 1914 году весь континент (за исключением Абиссинии и Либерии, этой квазиколонии США), находился под европейским владычеством. Примерно треть территории была британской. Произошедшее получило известность как “драка за Африку”.

Феноменальное расширение империи в конце викторианской эпохи было обусловлено комбинированным применением финансов и оружия. Вершин мастерства в этом деле достиг Сесил Джон Родс. В возрасте семнадцати лет Родс, сын священнослужителя из Бишоп-Стортфорда, эмигрировал в Южную Африку, поскольку “более не мог выносить холодную баранину”. Он был одновременно гениальным бизнесменом и имперским провидцем, “бароном-разбойником” и мистиком. В отличие от других “рандлордов”[123], не в последнюю очередь от своего партнера Барни Барнато, Родсу было мало сколотить состояние благодаря алмазным копям Кимберли. Он стремился к чему-то большему, чем деньги: Родс мечтал стать строителем империи.

Хотя Родс имел репутацию одинокого колосса, взнуздавшего Африку, он, возможно, не добился бы почти монопольного положения в южноафриканской алмазной промышленности без помощи своих друзей из Сити, вчастности банка Ротшильда — средоточия финансового капитала. Когда Родс приехал на алмазные прииски Кимберли, там действовало более сотни небольших компаний, которые разрабатывали четыре главные трубки, наводнившие рынок алмазами и вытеснявшие друг друга из бизнеса. В 1882 году агент Ротшильда посетил Кимберли и рекомендовал провести слияние. Через четыре года компаний в Кимберли осталось всего три. Еще год спустя банк профинансировал слияние компании Родса “Де Бирс” с “Компани франсэ”, а после и с самой крупной компанией — Центральной. Теперь существовала только одна фирма — “Де Бирс”. Считается, что она находилась в собственности Родса, однако это не так. У лорда де Ротшильда[124] было больше акций: к 1899 году доля Ротшильда вдвое превышала долю Родса. В 1888 году Родс писал Ротшильду: “Я знаю, что, имея вас у себя за спиной, я могу сделать все, о чем говорил. Если, однако, вы думаете по-другому, я не смогу ничего сказать”. Итак, в октябре 1888 года, когда Родс нуждался в финансовой поддержке своих африканских планов, у него не было ни малейших колебаний о том, к кому обратиться за помощью.

Предложение, о котором упоминает Родс, заключалось в создании концессии. Он только что получил разрешение Лобенгулы, верховного вождя матабеле, на разработку “бескрайних” золотых копей, которые, как был уверен Родс, существуют за рекой Лимпопо. Письмо Родса Ротшильду показывает, что его намерения по отношению к Лобенгуле едва ли были дружелюбными. Правитель народа матабеле, писал Родс, оставался “единственным препятствием в Центральной Африке, и как только мы захватим его территорию, остальное не составит труда, поскольку остальное — просто система деревень со своими предводителями, независимыми друг от друга… Ключ к успеху — земля матабеле с ее золотом, сведения о котором основаны отнюдь не на слухах… Золотой прииск, который два года назад можно было купить приблизительно за сто пятьдесят тысяч, теперь продается более чем за десять миллионов фунтов”.

Ротшильд ответил утвердительно. Когда Родс объединил усилия с Компанией Бечуаналенда, чтобы создать новую Центральную ассоциацию исследований Матабелеленда, банкир стал главным акционером и увеличил свою долю в 1890 году, когда она стала Компанией объединенных концессий. Он был также среди акционеров-основателей, когда Родс в 1889 году основал Британскую южноафриканскую компанию. Фактически Ротшильд играл роль неоплачиваемого финансового советника компании.

Пока “Де Бирс” воевала в залах заседаний в Кимберли, Британская южноафриканская компания вела настоящую войну. Когда Лобенгула понял, что его обманули, отняв намного больше, чем права на добычу полезных ископаемых, он задумал померяться силами с Родсом. Решив раз и навсегда избавиться от Лобенгулы, Родс послал отряд из семисот добровольцев. У матабеле была сильная, хорошо организованная по африканским меркам армия: импи[125]. Лобенгулы насчитывали около трех тысяч воинов. Люди Родса явились с секретным смертоносным оружием. Обслуживаемый четырьмя людьми 0,45-дюймовый пулемет Максима производил пятьсот выстрелов в минуту: в пятьдесят раз больше, чем самая скорострельная из винтовок. Отряд, располагающий всего пятью пулеметами, мог буквально дочиста вымести поле боя.

Бой у реки Шангани в 1893 году (один из первых случаев применения “максима”) свидетель описал так:

Матабеле не удалось подойти ближе, чем на сто ярдов. Впереди них двигался полк нубуцу — охрана короля. Они неслись с дьявольскими воплями навстречу неминуемой смерти, поскольку “максимы” превзошли все наши ожидания и косили их буквально как траву. Я никогда не видел ничего подобного пулеметам Максима, я даже вообразить не мог, что такое возможно: патронные ленты расстреливались настолько быстро, насколько человек мог заряжать и стрелять. Каждый в лагере вверил свою жизнь Провидению и пулемету Максима. Туземцы сказали королю, что они не боятся нас или наших ружей, но они не могут убить животное, которое делает “Пух! пух!”, то есть пулемет Максима.

Матабеле показалось тогда, что “белый человек пришел… с оружием, которое выплевывает пули, как небеса иногда плюются градом, и кто такие беззащитные матабеле, чтобы устоять против этого оружия?” Погибли около полутора тысяч воинов матабеле — и четверо из семисот пришельцев. Газета “Таймс” самодовольно сообщила, что матабеле “приписывают нашу победу колдовству, полагая 'максим' порождением злых духов. Они называют его скокакока, вследствие специфического шума, который он издает во время стрельбы”.

Чтобы ни у кого не оставалось сомнений в том, кто руководил операцией, захваченную территорию переименовали в Родезию. Однако за Родсом стояло финансовое могущество Ротшильда. Примечательно, что член французской ветви этой фамилии с удовлетворением отметил связь между новостями о “жестком столкновении с матабеле” и “небольшим повышением акций” Британской южноафриканской компании Родса. Единственное, что вызывало у Ротшильда беспокойство (и вполне оправданное), это то, что Родс направлял деньги из прибыльной компании “Де Бирс” в совершенно спекулятивную Британскую южноафриканскую компанию. Когда лорд Рэндолф Черчилль, независимый политик-консерватор, возвратился в 1891 году из Южной Африки, он объявил, что “нет более неблагоразумного помещения средств, чем в ведущих изыскания синдикатах”, и обвинил Родса в том, что он “обманщик… который не мог собрать в Сити пятьдесят одну тысячу фунтов, чтобы открыть шахту”. Ротшильд был рассержен. Немного в глазах финансиста fin de siècle было преступлений серьезнее, чем пренебрежительное отношение к его инвестициям.

Официальный сувенир кампании в Матабелеленде, выпущенный к четвертой годовщине этого незначительного конфликта, открывается “выражением уважения” Родса тем, кто покорил “дикарей”. Гвоздем программы стал гротескный гимн, посвященный любимому оружию завоевателей. Это стихотворение начало свой путь как либеральная сатира, но люди Родса бесстыдно сделали ее своим гимном:

Вперед, солдаты с хартией, на земли язычников,
С молитвенниками в карманах, с винтовками в руках.
Славная весть, вот где можно делать дело,
Распространять мирное евангелие пулеметом Максима.
Скажите порочным туземцам, что грешны их сердца,
Превратите их языческие храмы в рынки духа.
И если вашему учению они не уступят,
Прочтите им другую проповедь пулеметом Максима.
Когда они вполне поймут эти десять заповедей,
Вы должны одурманить вождя и захватить их землю;
И если они коварно призовут вас к ответу,
Прочитайте им другую проповедь — “максимом” с горы.
Пулемет Максима был американским изобретением, но его изобретатель всегда рассчитывал на британский рынок. Как только у Хайрема Максима оказался рабочий опытный образец, изготовленный в тайной мастерской в Хаттон-Гардене, в Лондоне, он начал рассылать важным персонам приглашения его испытать. Среди тех, кто приглашение принял, были герцог Кембриджский (в то время главнокомандующий), принц Уэльский, герцог Эдинбургский, герцог Девонширский, герцог Сатерлендский и герцог Кентский. Герцог Кембриджский ответил с готовностью, которая была характерна для его класса.

Он объявил, что “весьма впечатлен характеристиками пулемета” и “уверен, что он очень скоро будет использоваться повсеместно, во всех армиях”. Однако герцог “не думает, что целесообразно покупать его прямо сейчас… Когда потребуется, мы сможем купить новейшие образцы, а управление ими может быть освоено сметливыми людьми за несколько часов”. Другие быстрее оценили огромный потенциал изобретения Максима. В ноябре 1884 года, когда была основана компания Максима, лорд Ротшильд вошел в число ее управляющих. В 1888 году его банк выделил 1,9 миллиона фунтов для слияния компании Максима с оружейной фирмой Норденфельда.

Отношения Родса и Ротшильда были настолько тесными, что первый даже поручил лорду Ротшильду выполнение своего завещания. Родс распорядился, чтобы его состояние было потрачено на финансирование империалистического эквивалента Иезуитского ордена: такова цель стипендии Родса. Деньги предназначались для создания “общества избранных, действующих во благо империи”. Родс писал: “Возьмите устав Иезуитского ордена… и замените римско-католическую религию английской империей”. Ротшильд, в свою очередь, уверял Родса: “Наше первое и главное желание в отношении южноафриканских дел состоит в том, что вы должны остаться во главе этой колонии и получить возможность вести ту великую имперскую политику, которая была мечтой вашей жизни”.

Собственная страна и собственный империалистический орден были только элементами крупномасштабной “имперской политики” Родса. На своей огромной, размером со стол, карте Африки (ее и сейчас можно увидеть в Кимберли) Родс провел карандашом линию от Кейптауна до Каира. Здесь должна была пройти железная дорога: от мыса Доброй надежды на север через Бечуаналенд, от Бечуаналенда до Родезии, от Родезии до Ньясаленда, затем мимо Великих озер в Хартум и, наконец, вверх по Нилу до Египта. Родс полагал, что весь материк окажется под властью Британии. Его довод был простым: “Мы — раса, первая в мире, и чем большую территорию мы приобретаем, тем лучше для рода человеческого”. Амбиции Родса буквально не имели границ. Он мог говорить с серьезностью об “окончательном восстановлении Соединенных Штатов Америки в качестве неотъемлемой части Британской империи”.

В некоторой степени войны вроде той, которую Родс вел с матабеле, были частными, спланированными в закрытых клубах, таких как Кимберли, этом чванливом оплоте капиталистического праздника жизни (среди его основателей был сам Родс). Присоединение Матабелеленда к империи не стоило британскому налогоплательщику ровно ничего: с “дикарями” воевали наемники, нанятые Родсом, а платили им за “работу” акционеры “Де Бирс” и Британской южноафриканской компании. Если бы оказалось, что в Матабелеленде нет никакого золота, в убытке остались бы только они. Фактически процесс колонизации был приватизирован. Так уже бывало на заре существования империи, когда монополистические торговые компании несли британский флаг от Канады до Калькутты. Родс сознательно учился у истории. Британское владычество в Индии началось с Ост-Индской компании. Теперь история повторялась в Африке. В одном из писем к Ротшильду Родс даже назвал “Де Бирс” “второй Ост-Индской компанией”.

Родс не был одинок в своих устремлениях. Джордж Д. Т. Голди из семьи контрабандистов с острова Мэн, в юности бывший беспутным “солдатом удачи”, тоже мечтал в детстве “окрасить карту в красный цвет”. Его великим проектом стал захват территории от Нигера до Нила — целиком. В 1875 году Голди отправился в Западную Африку, чтобы попытаться спасти маленький торговый дом, принадлежащий семье своей невестки. К 1879 году он добился слияния этой фирмы с несколькими другими, производящими пальмовое масло, и учредил Объединенную африканскую компанию (позднее — Национальную африканскую компанию). Голди быстро убедился, что “тщетно пытаться заниматься коммерцией там, где нельзя добиться порядка и соблюдения закона”. В 1883 году он предложил, чтобы Национальная африканская компания взяла под свою “опеку” все земли в нижнем и среднем течении Нигера на основе королевской хартии. Три года спустя он получил, что хотел: возрожденная Королевская Нигерская компания получила хартию. И снова это была модель XVII века: колонизация по контракту, с риском, который несут акционеры компании, а не налогоплательщики. Голди очень гордился собой, видя “что с акционерами, благодаря деньгам которых была создана компания, обошлись по справедливости”:

Говорят, что первопроходец “всегда гибнет”, но я сказал, что в этом случае первопроходец погибнуть не должен, и он не погиб. Я пошел на улицу и побудил людей дать мне миллион для этого начинания. Я был обязан проследить, чтобы они получили справедливую прибыль. Если бы я не сделал этого, то злоупотребил бы доверием. Моя задача заключалась в борьбе с другими державами за то, чтобы этой территорией владели британцы, и я могу напомнить, что усилия привели к успеху еще до того, как подошел к концу срок… хартии. Я полагаю, вы согласитесь, что я был всецело обязан в первую очередь защитить интересы акционеров.

Правительство было довольно исходом. Голди заявил в 1892 году, что Британия “восприняла политику расширения силами коммерческих предприятий… Отсутствие одобрения парламента не позволяло задействовать ресурсы империи” для удовлетворения его амбиций.

Для Голди, как и для Родса, то, что было хорошо для его компании, было хорошо и для Британской империи. И, подобно своему южноафриканскому коллеге, Голди видел в пулемете Максима главное средство развития и империи, и компании. К концу 80-х годов он покорил некоторые эмираты фулани и принялся за Биду и Илорин. Хотя в его распоряжении было чуть более пятисот человек, пулеметы позволяли ему побеждать противника в тридцать раз более многочисленного.

Подобное произошло и в Восточной Африке. Фредерик Д. Лугард[126], будучи служащим Британской восточноафриканской компании, подчинил британскому владычеству Буганду. Голди был настолько впечатлен успехами Лугарда, что пригласил его в свою Нигерскую компанию. В 1900 году, когда Северная Нигерия стала британским протекторатом, Лугарда назначили ее первым Верховным комиссаром, а двенадцать лет спустя — генерал-губернатором объединенной Нигерии. Трансформация торговой монополии в протекторат была типичной для “драки за Африку”. Политики предоставляли бизнесменам действовать и добиваться успеха, а потом сами вступали в дело, чтобы официально закрепить приобретения, учредив колониальное правительство. Хотя новые африканские компании напоминали Ост-Индскую компанию в ее изначальном виде, они управляли Африкой не так долго, как она управляла Индией. С другой стороны, даже когда британское правление приобретало характер “официального”, оно имело лишь базовый характер. Лугард в своей книге “Двойной мандат в Британской Тропической Африке” (1922) определил косвенное правление как “систематическое использование традиционных институтов”. Иначе говоря, Африкой англичане собирались управлять так, как туземными княжествами Индии: с местными марионеточными правителями и минимальным британским присутствием.

* * *
Это, однако, была только половина истории “драки за Африку”. Пока Родс шел на север из Капской колонии, а Голди — на восток от Нигера, британские политики расширяли английское влияние в долине Нила. И делали они это по большей части потому, что опасались конкурентов.

Французы стремились к доминированию в Северной Африке, захватывая окраины Османской империи с большей готовностью, чем британцы. Впервые заявку на владычество в Египте сделал Наполеон, однако его планы совершенно спутал разгром французского флота при Абукире в 1798 году Впрочем, вскоре после падения Наполеона французы возобновили активность в регионе. Уже в 1830 году они вторглась в Алжир и за семь лет подчинили большую часть страны. Они также поспешили оказать поддержку египетскому хедиву Мухаммеду Али, поборнику модернизации, который оспаривал суверенитет турецкого султана. И прежде всего французские инвесторы взяли на себя инициативу в экономическом развитии Турции и Египта. Фердинанд де Лессепс, спроектировавший и построивший Суэцкий канал, был французом, и капитал, который инвестировался в это грандиозное предприятие, начатое в ноябре 1869 года, большей частью был французским. Однако британцы продолжали настаивать, что будущее Османской империи должно быть решено пятью великими державами: не только Британией и Францией, но также Россией, Австрией и Пруссией.

Невозможно понять суть “драки за Африку”, не принимая в расчет, что ей предшествовала постоянная борьба великих держав между собой за поддержание или изменение баланса сил в Европе и на Ближнем Востоке. В 1829-1830 годах они достигли согласия относительно будущего Греции и Бельгии. После Крымской войны (1854-1856) они достигли хрупкого согласия и относительно будущего европейских владений Турции, особенно черноморских проливов. То, что происходило в Африке в 80-х годах, во многих отношениях являлось продолжением европейской дипломатии — с важным уточнением, что ни у Австрии, ни у России не было амбиций на юге Средиземноморья. Таким образом, на Берлинском конгрессе (1878) передача Франции Туниса значилась подпунктом намного более сложных соглашений, достигнутых относительно будущего Балкан.

В 1874 году стало ясно, что правительства Египта и Турции терпят банкротство. Поначалу казалось, что дело будет улажено, как обычно, дружескими соглашениями великих держав. Однако Дизраэли, а после его главный соперник Гладстон не удержались от искушения дать Британии преимущество в регионе. Когда египетский хедив Исмаил-паша предложил продать свою долю (44%) во “Всеобщей компании морского Суэцкого канала” почти за четыре миллиона фунтов стерлингов, Дизраэли ухватился за эту возможность. Он обратился к своим друзьям Ротшильдам (к кому же еще?) за колоссальным авансом наличными, необходимым для заключения сделки. Правда, распоряжение 44% акций “Всеобщей компании…” не давало контроля над каналом, тем более что эти акции не позволяли голосовать до 1895 года, а после давали только десять голосов. Правда и то, что обязательство хедива ежегодно выплачивать вместо дивидендов 5% стоимости акций вызвало у британского правительства живой интерес к египетским финансам. Дизраэли ошибался, думая, что “Всеобщая компания…м имела возможность закрыть канал для растущих британских перевозок. С другой стороны, не было гарантии, что закон, обязывающий компанию держать канал открытым, будет всегда соблюдаться. Как справедливо заметил Дизраэли, владение акциями дало Британии дополнительные “рычаги”. Оказалось, что это также было исключительно хорошим вложением государственных средств.[127]

Недовольство французов смягчила реорганизация египетских финансов. По предложению французского правительства появилась “Международная комиссия египетского государственного долга”, в которой были представлены Англия, Франция и Италия. В 1876 году учредили Международную комиссию (кассу) египетского государственного долга, а два года спустя Египет получил международное правительство с англичанином в качестве генерального контролера над государственными доходами и французом — контролером государственных расходов. Одновременно английские и французские Ротшильды выпустили заем на восемь с половиной миллионов фунтов стерлингов. Французская газета “Жюрналь де деба” назвала англо-французские договоренности “почти эквивалентом заключению союза”. Один британский государственный деятель так описал причину компромисса: “Можно было уйти, забрать все себе либо поделиться. Первое привело бы к тому, что французы перерезали бы нам путь в Индию. Второе было чревато войной. Таким образом, мы решили делиться”. Но это не могло длиться долго. В 1879 году хедив сместил международное правительство. В ответ европейцы низложили его самого, заменив бездеятельным сыном Тевфиком. Когда Тевфик был свергнут египетскими военными во главе с антиевропейски настроенным министром Араби-пашой, стало очевидно, что они стремятся освободить Египет от иностранного экономического господства. Александрия была укреплена, а канал перекрыт. Возникла опасность дефолта, а жизнь тридцати семи тысяч европейцев, находившихся в Египте, оказалась под угрозой.

Лидер оппозиции Гладстон яростно критиковал ближневосточную политику Дизраэли. Он не одобрил покупку акций Суэцкого канала и обвинял Дизраэли в том, что тот-де закрывает глаза на злодеяния турок в Болгарии. Теперь же, когда Гладстон сам оказался у власти, он совершил один из радикальных разворотов викторианской внешней политики. Правда, инстинкты побуждали его придерживаться схемы “двойственного” англо-французского контроля над Египтом. Но этот кризис совпал с внутренними потрясениями во Франции, столь обычными для истории Третьей республики. Пока французы ссорились между собой, риск египетского дефолта увеличивался. В Александрии шли антиевропейские бунты. Гладстон, подталкиваемый воинственными коллегами-министрами и получивший гарантии Ротшильдов, что французы не возражают, 31 июля 1882 года принял решение “раздавить Араби”. Британские суда разбомбили александрийские форты. Тринадцатого сентября экспедиционный корпус сэра Гарнета Уолсли напал при Тель-эль-Кебире на численно превосходящие силы Араби и в течение получаса рассеял их. На следующий день англичане заняли Каир. Араби-пашу взяли в плен и сослали на Цейлон. По словам лорда Ротшильда, теперь стало ясно, что Англия должна господствовать над Египтом. Ее господство никогда не принимало форму прямой колонизации. Едва британцы заняли Египет, они заверили другие державы, что их присутствие является целесообразной временной мерой (это заявление в 1882-1922 годах прозвучало не менее шестидесяти шести раз). Формально Египет оставался независимым, фактически же он находился под “негласным” протекторатом: хедив стал марионеточным правителем, реальная власть находилась в руках британского агента и генерального консула.

Оккупация Египта открыла новую главу имперской истории. Она послужила сигналом к началу “драки за Африку”. Европейцам (французы недолго проявляли уступчивость) стало ясно, что пора действовать, и действовать быстро, пока англичане не забрали материк. Последние, со своей стороны, изъявляли желание поделиться остатками (при условии, что они сохранят за собой стратегически важные Кейптаун и Каир). Начиналась самая крупная в истории игра в “Монополию”. Игровым полем была Африка.

* * *
Этот колониальный раздел не был чем-то невиданным. Однако прежде будущее Африки волновало только Британию, Францию и Португалию (первую европейскую державу, основавшую там колонии), а теперь за столом появились трое новых игроков: королевство Бельгия (основано в 1831 году), королевство Италия (основано в 1861 году) и Германская империя (основана в 1871 году). Бельгийский король Леопольд II в 1876 году учредил собственную Африканскую международную ассоциацию, спонсируя изучение Конго для его завоевания и экономической эксплуатации. Итальянцы мечтали о возрождении Римской империи в Средиземноморье. Своей первой целью они наметили Триполитанию и Киренаику (современная Ливия). Позднее итальянцы вторглись в Абиссинию, позорно потерянную ими при Адуа (1896), и принуждены были удовлетвориться частью Сомали. Немцы поначалу вели более тонкую игру.

Канцлер Отто фон Бисмарк был одним из немногих гениев среди государственных деятелей XIX века. Когда он сказал, что его карта Африки — это карта Европы[128], он подразумевал, что рассматривает Африку как возможность посеять разногласия между Британией и Францией — и увести избирателей у собственных либеральных и социалистических оппонентов. В апреле 1884 года Бисмарк объявил о протекторате над территорией у залива Ангра-Пекена (современная Намибия). Затем он расширил немецкие притязания на всю территорию между северной границей британской Капской колонии и южной границей португальской Анголы, добавив для ровного счета Камерун и Того на западноафриканском побережье и Танганьику на востоке континента. Добившись того, что Германия стала серьезным африканским игроком, Бисмарк созвал в Берлине крупную конференцию по Африке (15 ноября 1884 года — 26 февраля 1885 года)[129]. Конференция имела целью предоставление всем державам свободы торговли и судоходства по Конго и Нигеру. Эти проблемы затрагивались в большинстве статей “Генерального акта”, принятого на конференции. Она также отдала дань болтовне об идеалах эпохи Ливингстона, обязав подписавшие акт державы

неусыпно заботиться о сохранении туземного народонаселения и об улучшении его нравственного и материального положения и содействовать в особенности уничтожению невольничества и торга неграми; они будут покровительствовать и способствовать, без различия национальностей и вероисповеданий, всяким религиозным, научным и благотворительным учреждениям, основываемым и устраиваемым с этой целью или клонящимся к просвещению туземцев, дабы они могли понимать и оценивать выгоды цивилизации.

Христианские миссионеры, ученые, исследователи, их проводники, имущество и коллекции будут также представлять предмет особого покровительства.

Свобода совести и веротерпимость будут положительно обеспечены как природным жителям, так и туземным подданным и иностранцам.[130]

Однако главная цель конференции, как ясно дала понять преамбула принятой декларации, заключалась в том, чтобы “предотвратить разногласия и споры, могущие произойти впоследствии при завладении новыми прибрежными землями Африки”. Основной проблеме была посвящена статья 34, гласившая:

Держава, которая впоследствии завладеет какой-либо территорией на берегах Африканского материка, лежащей вне ее нынешних владений, или которая, не имев доселе таких владений, приобретет таковую, а равно держава, которая примет на себя протекторат, должна препроводить подлежащий о том акт, вместе с объявлением, к подписавшим настоящий акт державам, для того, чтобы дать сим последним возможность заявить, в случае надобности, свои требования[131].

Статья 35 уточняла: “Державы, подписавшие настоящий акт, (Принимают обязательство обеспечить в занимаемых ими на берегах Африканского материка территориях такую власть, которая достаточна для охраны приобретенных ими прав”. (Авторы явно не имели в виду права туземных правителей и их народов.)

Это был настоящий сговор, хартия на разделение Африки на “сферы влияния”. Остатки начали делить сразу. Уже на конференции были признаны германские притязания на Камерун, а также право Леопольда II распоряжаться Конго. И все же смысл конференции был глубже. В придачу к разделу Африки на манер пирога Бисмарк с блеском добился главной цели: заставил Британию и Францию играть друг против друга. В следующее десятилетие они не раз конфликтовали из-за Египта, Нигерии, Уганды, Судана. Для британского политического руководства активность путешественников вроде Луи Мизона и Тома Маршана представляла в 90-х годах досаднейшую помеху, поскольку приводила к странным инцидентам вроде Фашодского (1898) — неправдоподобного столкновения на “ничьей” земле в Судане. По сути, германский канцлер переиграл британцев дважды: их первой реакцией на его берлинский триумф была дать ему все, что он хочет (или, как казалось, хочет) в Африке, и даже более того.

Вскоре после Берлинской конференции Джон Керк, британский консул в Занзибаре, получил телеграмму. Министерство иностранных дел извещало его, что германский император объявил протекторат над территорией, ограниченной озерами Виктория, Танганьика и Ньяса (на нее заявило права Общество германской колонизации, возглавляемое Карлом Петерсом). Телеграмма предписывала консулу “во всем сотрудничать с Германией”. Он должен был “действовать с большой осторожностью” и не “допускать передачи занзибарскими властями германским агентам или представителям сообщений, недружелюбных по тону”.

Джон Керк служил ботаником в неудачной экспедиции Дэвида Ливингстона по Замбези. После смерти Ливингстона он обязался продолжать его работу, чтобы покончить с восточноафриканской работорговлей. Приказ сотрудничать с немцами изумил Керка. Много лет он пытался завоевать доверие правителя Занзибара, султана Баргаша. Была заключена сделка: в обмен на запрет работорговли Керк пообещал султану помочь расширить его восточноафриканские владения и получить прибыль от законной торговли. В 1873 году султан запретил работорговлю в Занзибаре, и к 1885 году владения султана на материке простирались на тысячу миль вдоль африканского побережья, а вглубь Африки — до самых Великих озер. Теперь британское правительство, стремясь удовлетворить притязания Бисмарка, предало султана.

У Керка не было иного выхода, кроме как подчиниться указаниям из Лондона. “Я посоветовал султану, — ответил он покорно, — прекратить сопротивление германскому протекторату и принять требования”. Но он не смог скрыть тревогу: “Я попал в весьма деликатное и тяжелое положение и едва ли смогу побуждать султана поступить так, не утратив влияния на него”. Керк писал другу в Англию:

По-моему, нет сомнения в том, что Германия намерена поглотить весь Занзибар, а раз так, почему она об этом не объявит? Я получил… зловещую ссылку на соглашение между Англией и Германией, о котором я ничего не знаю и согласно которому мы не должны противодействовать немецким планам в этом регионе. Конечно, когда это соглашение было принято, немецкие планы были известны, и если так, почему мне не сказали? Эти планы являются намерениями германского правительства или частных компаний?.. Упомянуты мои инструкции, но я до самого последнего времени не получал никаких инструкций относительно Германии и немецкой политики. Мне предоставили следовать моей прежней, одобренной линии… обобщенной в договоре… который… я получил от султана и который гласит, что он не должен уступать ни одно из своих прав или территорий или передавать протекторат над своим государством или любой его части кому бы то ни было без согласия Англии… Я никогда не получал приказы содействовать Германии, но поскольку я видел, какая сложилась ситуация, я действовал осторожно и, надеюсь, благоразумно… Но почему державы, участвующие в конференции, не пригласили Е[го] В[еличество] [султана в Берлин]? Они открыто проигнорировали его на своей встрече, и насколько я знаю, никогда не сообщали ему о своих решениях.

Керк чувствовал, что его желают “скомпрометировать, хотя мое имя ничем не запятнано”. Если бы он стал давить на султана, чтобы тот удовлетворил требования немцев, как желал Лондон, то султан от него “просто отвернулся бы”:

На меня падет вина за то, что я не имею никакой власти предотвратить это… Ненавижу бросать все, пока у нас есть шанс… сохранить хотя бы часть из того, что некогда может стать полезным… Этот немецкий план колонизации является фарсом… Или в этой стране все станет хуже, чем когда-либо, или Германия вынуждена будет тратить деньги и силы, чтобы, как и мы в Индии, построить империю. Ей придется заплатить, но нет никаких признаков того, что она думает об этом. Таким образом, у нас есть шанс потерять довольно хороший протекторат и свободу, которую мы имеем при султане, в обмен на долгий период беспорядка, в течение которого все плоды моих трудов будут уничтожены.

Соображение о том, что султана следовало пригласить на Берлинскую конференцию, выдает в Керке старомодность. В имперской “Монополии” действовали аморальные правила “реальной политики”, и британский премьер-министр лорд Солсбери был готов принять их, как и Бисмарк. А султан был африканским правителем. Ему не могло найтись места у игрового стола. Грузный, неряшливый, реакционный и лукавый Солсбери скептически относился к империализму. Его определение ценности империи было простым: “победы, деленные на налоги”. “Буффало”, как прозвали Солсбери, был совершенно нетерпим к “показной филантропии” и к “плутням” “фанатиков”, которые отстаивали расширение в Африке как таковое. Как и Бисмарка, колонии интересовали Солсбери только как фишки на игровой доске великой державы. Он не одобрял планы Родса распространить владычество Британии с севера до юга Африки. В июле 1890 года Солсбери заявил поддерживающим его пэрам, что он находит

смешной идею, будто наличие непрерывной территории от Кейптауна до истоков Нила дает некое особенное преимущество. Эта полоса земли к северу от Танганьики может быть только очень узкой… Я не могу вообразить торговых потоков в этом направлении… Эта земля совершенно не имеет практического значения и ведет только к португальским владениям, в которых, насколько я знаю, в предыдущие триста лет не наблюдалось бурного роста… Я думаю, постоянное изучение карт приводит к нарушению умственных способностей… Но если, отбросив коммерческие расчеты, взглянуть на стратегический характер, я не могу вообразить более неудобного положения, чем владение узкой полосой земли в самом сердце Африки, на расстоянии трех месяцев пути от побережья, которая должна разделять силы такой могущественной империи, как Германия и… другой европейской державы. Не получив никаких выгод от расположения этих земель, мы получим все опасности, неотделимые от их защиты. Другими словами, приобретать новую территорию стоит только тогда, когда это усиливает экономическое и стратегическое влияние Британии. Это красиво выглядело бы на карте, но недостающее звено, которое замыкало “красный маршрут Родса” от Кейптауна до Каира, было негодным. Что касается тех, кто жил в Африке, то их судьба Солсбери нимало не беспокоила. “Если бы наши предки заботились о правах других людей, — заявил он коллегам-министрам в 1878 году, — Британской империи никогда не было бы”. Султан Баргаш скоро смог оценить силу этой позиции.

В августе 1885 года Бисмарк послал четыре военных корабля в Занзибар и потребовал, чтобы султан передал свое государство Германии. Через месяц, к моменту отплытия на родину, территория султаната была аккуратно поделена между Германией и Британией. Бывшему правителю осталась прибрежная полоса земли. При этом султан не был единственным проигравшим. Труды Джона Керка в Африке были окончены: немцы потребовали его отставки и добились ее. Не то чтобы немцы пеклись о Занзибаре. Всего несколько лет спустя, в июле 1890 года, преемник Бисмарка признал британский протекторат над Занзибаром в обмен на передачу немцам острова Гельголанд, лежащего у германского побережья Северного моря. Это действительно была “Монополия” в глобальном масштабе.

Такая история повторялась по всей Африке: вождей обманывали, племена лишались своих земель, наследство передавалось по бумагам со следом большого пальца или кривым крестом, а сопротивление преодолевалось с помощью пулеметов Максима. Народы Африки были покорены один за другим: зулу, матабеле, машона, государства Нигера, Кано, динка и масаи, суданские мусульмане, Бенин и бечуаны. К началу нового столетия раздел был практически завершен. Англичане почти осуществили мечту Сесила Родса о непрерывных владениях от Кейптауна до Каира: их африканская империя тянулась на север от Капской колонии через Наталь, Бечуаналенд (Ботсвану), Южную Родезию (теперь Зимбабве), Северную Родезию (Замбию), Ньясаленд (Малави), а на юг от Египта — через Судан, Уганду и Восточную Африку (Кению). Германская Восточная Африка была единственным недостающим звеном в намеченной цепи Родса. Кроме того, как мы увидели, у немцев были также Юго-Западная Африка (Намибия), Камерун и Того. Правда, у англичан в Западной Африке имелись Гамбия, Сьерра-Леоне, Золотой Берег (Гана) и Нигерия, а также север Сомали. Но их западноафриканские колонии были островками в настоящем море французских, лежащих от Туниса и Алжира на севере, через Мавританию, Сенегал, Французский Судан, Гвинею, Кот-д'Ивуар, Верхнюю Вольту, Дагомею, Нигер, Чад, Французское Конго и Габон. Большая часть Западной Африки находилась в руках французов. Их единственным владением на востоке Африки был Мадагаскар. Помимо Мозамбика и Анголы, Португалия сохранила анклав в Гвинее. Италия приобрела Ливию, Эритрею и большую часть Сомали. Бельгии (точнее, бельгийскому королю) принадлежала обширная центральная часть Конго. А у Испании был Рио-де-Оро (теперь Южное Марокко). Африка почти целиком оказалась в руках европейцев, и львиная ее доля принадлежала Британии.


“Еще более великая Британия”

К 1897 году — шестидесятому году правления Виктории — Британская империя стала крупнейшей в истории. В 1860 году площадь ее территории составляла около 9,5 миллиона, к 1909 году — 12,7 миллиона квадратных миль. Теперь она (будучи в три раза больше Французской империи и в десять раз — Германской) занимала приблизительно 25% мировой суши. Подданные королевы Виктории — около 444 миллионов человек — составляли примерно четверть населения планеты. Мало того, что Британия вышла победителем в “драке за Африку”. Она ввязалась в другую “драку” — на Дальнем Востоке. Там империя поглотила северную часть Борнео, юг Малакки, кусок Новой Гвинеи, не говоря уже о ряде островов в Тихом океане: Фиджи (1874), острова Кука (1880), Новые Гебриды[132] (1887), острова Феникс (1889), острова Гилберта и Эллис (1892), Соломоновы острова (1893). Согласно “Сент-Джеймс гэзетт”, королева-императрица властвовала над “одним континентом, сотней полуостровов, пятьюстами мысами, тысячей озер, двумя тысячами рек, десятью тысячами островов”. Была выпущена почтовая марка с изображением карты мира и подписью: “Мы владеем империей более обширной, чем любая из существовавших прежде”. Карты, на которых территория Британской империи была окрашена в ярко-красный цвет, висели во всех школах страны. Неудивительно, что британцы решили, будто имеют данное Богом право править миром. Британская империя была, как отметил журналист Джеймс Луис Гарвин в 1905 году, “державой такого масштаба и великолепия, которые превышают пределы естественного”.

Масштаб империи можно оценить не только по атласам и данным переписи населения. Британия была мировым банкиром. К 1914 году ее зарубежные инвестиции оценивались в 3,8 миллиарда фунтов стерлингов, или от двух пятых до половины всех иностранных активов в мире. Это более чем вдвое превышало французские зарубежные инвестиции и в три раза — немецкие. Ни одна другая страна никогда не держала настолько значительную долю своих активов за рубежом. В 1870-1913 годах поток капитала составлял в среднем 4,5% ВВП, превышая 7% в 1872, 1890 и 1913 годах. В обеих Америках инвестировали больше британского капитала, привлеченного на фондовом рынке, чем в самой Великобритании. Кроме того, потоки английского капитала были распределены гораздо шире, чем вложения других европейских стран. На Западную Европу приходилось около 6% британских зарубежных инвестиций, около 45% — на Соединенные Штаты и “белые” переселенческие колонии, около 20% — на Латинскую Америку, 16% — на Азию, 13% — на Африку. Правда, в британские колонии было вложено всего 1,8 миллиарда фунтов, причем почти все — в старые колонии. Новым территориям, приобретенным в ходе “драки за Африку”, мало что досталось. Однако значение империи росло. В 1865-1914 годах она привлекала в среднем 38% портфельных инвестиций. К 90-м годам XIX века ее доля выросла до 44%. Увеличивалась и доля английского экспорта в остальные части империи — примерно с трети до почти двух пятых в 1902 году.

Европейские колониальные империи: территория и население (ок. 1939 г.) 
Не вся Британская империя жила под скипетром британского монарха: атласы скрывали действительные границы английского влияния. Например, огромные инвестиции в Латинскую Америку давали Великобритании такое множество рычагов (особенно это касается Аргентины и Бразилии), что было вполне допустимо говорить о некоторых странах как о “неформальных” английских колониях. Можно, конечно, возразить, что для британских инвесторов не было никакого смысла вкладывать капитал в Буэнос-Айрес и Рио-де-Жанейро, а следовало модернизировать промышленность самих Британских островов. Но ожидаемая отдача от зарубежных инвестиций была, как правило, выше, чем от внутренних. В любом случае, это не было игрой с нулевой суммой. Новые иностранные инвестиции скоро стали окупаться, так как доходы от зарубежных активов превышали объем оттока капитала: в 1870-1913 годах поступления из-за границы составляли 5,3% ВВП. При этом нет явных свидетельств того, что британская промышленность до 1914 года испытывала нехватку капитала.

Но британцы расширяли свою неформальную империю не только инвестициями. Коммерция вынудила целые отрасли мировой экономики усвоить принципы фритредерства (вспомним, например, торговые соглашения с латиноамериканскими странами, Турцией, Марокко, Сиамом, Японией и южными островами Тихого океана). К концу XIX века около 60% объема британской торговли приходилось на неевропейских партнеров. Свободная торговля с развивающимися странами была выгодна Британии. Со своими огромными доходами от зарубежных инвестиций (и не забывая о “невидимых” статьях вроде страхования и фрахта) она могла позволить себе импортировать значительно больше, чем экспортировала сама. Как бы то ни было, соотношение импортных и экспортных цен в 1870-1914 годах было приблизительно на 10% в пользу Великобритании.

Британия также устанавливала нормы для международной валютной системы. В 1868 году только Великобритания и некоторые экономически зависимые от нее страны (Португалия, Египет, Канада, Чили, Австралия) следовали золотому стандарту, гарантировавшему свободный обмен бумажных ассигнаций на золото. Франция и другие члены Латинского валютного союза[133], а также Россия, Персия и некоторые латиноамериканские государства придерживались биметаллической (золото и серебро) системы, а в большинстве остальных стран мира существовал серебряный монометаллизм. К 1908 году, однако, только Китай, Персия и небольшая группа центральноамериканских стран все еще имели дело с серебром. Золотой — стерлинговый! — стандарт фактически стал мировым, хотя и не назывался “стерлинговым”.

Британские владения в Африке и на Ближнем Востоке (ок. 1939 г.)
Структура зарубежных инвестиций в 1914 году (млн. долл. США)
Военно-морские базы Великобритании (ок. 1898 г.) 
Возможно, самойзамечательной была дешевизна защиты всего этого. В 1898 году в Англии было расквартировано 99 тысяч кадровых военных, в Индии — 75 тысяч, в остальных частях империи — еще 41 тысяча. На флоте служили 100 тысяч человек. Сипаев было еще 148 тысяч. Флот располагал 33 угольными базами по всему миру. Военный бюджет 1898 года составлял немногим более 40 миллионов фунтов стерлингов — всего 2,5% национального дохода. Этот показатель не намного выше доли нынешнего британского оборонного бюджета и гораздо меньше военных затрат во время холодной войны. Причем это бремя не слишком увеличилось, когда Британия смело модернизировала свой флот, создавая “Дредноут” и подобные ему корабли. “Дредноут” с его 12-дюймовыми [304,8 мм] орудиями и революционными турбинами был судном столь совершенным, что его спуск на воду моментально оставил за бортом все существовавшие тогда корабли. В 1906-1913 годах Британия была в состоянии построить 27 таких плавающих крепостей стоимостью 49 миллионов фунтов (это было меньше, чем ежегодные выплаты по государственному долгу). Настоящее мировое господство со скидкой.

* * *
Англичане знали древнюю историю слишком хорошо, чтобы испытывать самодовольство. Даже на пике могущества они помнили (или им напоминал Киплинг) о судьбе Ниневии и Тира. Многие с беспокойством ожидали упадка и крушения Британской империи — судьбы, постигшей все без исключения империи прошлого. Мэтью Арнольд уже изобразил Британию “утомленным титаном”, несущим на натруженных плечах “слишком большой шар своей судьбы”. Мог ли титан восстановить силы, удержаться на ногах, мог ли он выстоять? Был человек, который считал: да, мог.

Джон Роберт Сили был сыном издателя-евангелиста, в чьей конторе Миссионерское общество устраивало свои встречи. В меру успешный ученый-классик, Сили прославился в 1865 году своей книгой “Се человек. Обзор жизни и деятельности Иисуса Христа”, в которой изложил биографию Христа, тщательно обойдя вопросы сверхъестественного. Четыре года спустя он был избран профессором новой истории в Кембридже и посвятил себя современной дипломатии и изучению биографии прусского реформатора XIX века Генриха Фридриха Карла Штейна. Затем, в 1883 году, к всеобщему удивлению, Сили создал бестселлер — “Расширение Англии”. Всего за два года было продано более восьмидесяти тысяч экземпляров. Книга издавалась до 1956 года.

“Расширение Англии” было задумано Сили как история Британской империи с 1688 по 1815 год. Эту книгу и сейчас помнят из-за характеристики империи XVIII века: “Они [англичане] покорили и заселили полсвета, как бы сами не отдавая себе в том отчета”. Но именно политический смысл книги захватил воображение читателей Сили. Он признал успехи Британской империи, однако указал на неизбежное сокращение ее территории, если Англия сохранит свое прежнее, “рассеянное”, отношение к империализму:

Не забудем также, что через полстолетия… Россия и Соединенные Штаты превзойдут своим могуществом те государства, которые теперь считаются большими… Разве это не серьезное соображение, особенно для такого государства, как Англия, стоящего на перепутье между двумя дорогами: одна из них может поставить Англию вровень с великими державами грядущей эпохи, другая — низвести ее на степень исключительно европейской державы, обращающей, как теперь Испания, взоры назад в прошлое, когда и она претендовала на роль мировой державы.[134]

По мнению Сили, Британии пришло время отказаться от непродуманной, беспорядочной экспансии. Она должна использовать в своих интересах два обстоятельства: во-первых, то, что британские подданные в колониях скоро превзойдут численностью население метрополии, а во-вторых, что телеграф и пароходы позволяют им сплотиться как никогда прежде. Только укрепив “еще более великую Британию”, империя сможет конкурировать со сверхдержавами будущего.

Сили не был строителем империи. Он никогда не покидал пределов Европы. Идея книги пришла к нему на каникулах в Швейцарии. Сили, изводимый бессонницей и придирками жены, считался в Кембридже олицетворением педантизма и напыщенности, человеком с “манерами почти неумеренной торжественности”, как выразился его современник. Но призыв Сили к укреплению связей между Британией и белыми англоязычными колониями стал сладкой музыкой для ушей империалистов нового поколения. Идея витала в воздухе. Историк Дж. Э. Фроуд в 1886 году после посещения Австралии опубликовал книгу “Океана, или Англия и ее колонии”. Четыре года спустя либеральный политический деятель сэр Чарльз Дилк, чья карьера была разрушена скандальным разводом, опубликовал “«Проблемы “еще более великой Британии”». “Еще более великая Британия” — это, вероятно, самое точное выражение того, что имели в виду эти авторы. Как выразился Дилк, цель состоит в том, чтобы “Канада и Австралия стали для нас тем же, что Кент и Корнуолл”. Когда идея нашла высокопоставленных сторонников, политика в отношении империи изменилась.

Джозеф Чемберлен был первым английским политиком-империалистом. Бирмингемский фабрикант, заработавший состояние на производстве деревянных винтов, Чемберлен сделал карьеру в Либеральной партии. В итоге он поссорился с Гладстоном по вопросу ирландского гомруля и перешел как “либерал-унионист” на сторону консерваторов. На деле тори никогда не понимали его. Чего можно было ждать от человека, который играл в лаун-теннис в застегнутом на все пуговицы черном сюртуке и цилиндре? Но у них не было лучших средств борьбы с либералами, чем “либеральный унионизм” Чемберлена, скоро превратившийся в “либеральный империализм”. Чемберлен с величайшим интересом прочитал “Расширение Англии” Сили. Позднее он утверждал, что это обстоятельство послужило причиной отправки им в Кембридж своего сына Остина. Когда Чемберлен услышал, что Фроуд собирается посетить Кейптаун, он написал: “Скажите им от моего имени, что они отыщут в Радикальной партии более серьезных империалистов, чем среди самых фанатичных тори”.

В августе 1887 года, желая испытать пламенного отступника, Солсбери предложил Чемберлену пересечь Атлантику и стать посредником при заключении между Соединенными Штатами и Канадой соглашения по вопросу о рыболовстве в заливе Святого Лаврентия. Поездка открыла Чемберлену глаза. Он увидел, что в расчете на душу населения канадцы потребляют в пять раз больше британского экспорта, чем американцы, и все же есть много влиятельных канадцев, открыто выступающих за торговый союз с США. Еще не добравшись до Канады, Чемберлен высказался резко против этой идеи: “Коммерческий союз с Соединенными Штатами означает свободную торговлю между Америкой и нашим доминионом[135] и введение оградительных ввозных пошлин против Британии. Если Канада хочет, она это получит. Но Канаде следует хорошенько уяснить, что [это] означает политическое отделение от Британии”. Произнося речь в Торонто, Чемберлен стремился ответить на канадский дрейф страстным обращением “к величию и важности отличия, присущего англосаксонской расе, гордой, стойкой, уверенной в себе и решительной, которую не может поколебать никакое изменение климата или условий”.

Вопрос, по словам Чемберлена, заключался в том, лежит ли “интерес истинной демократии” в “распаде империи” либо в “объединении родственных рас со сходными целями”. Суть, по его мнению, заключается в “решении великой задачи создания федерального правительства” — того, что канадцы достигли в собственной стране и что должно теперь быть создано для империи в целом. Даже если имперская федерация лишь мечта, заявил Чемберлен, это “великая идея. Она пробуждает патриотизм и интерес к делам государства у каждого, кто любит свою страну. Суждено ли этому намерению осуществиться или нет, по крайней мере, давайте… сделаем все, что в нашей власти, для его реализации'[136]. Вернувшись домой, он заявил о своей новой вере в “связи между ветвями англосаксонской расы, которые образуют Британскую империю”.

Джозеф Чемберлен желал стать министром по делам колоний. В июне 1895 года он удивил Солсбери, отказавшись от постов и министра внутренних дел и министра финансов и выбрав Министерство по делам колоний. Будучи министром, он неоднократно говорил о своей “вере” в «патриотизм… присущий “еще более великой Британии”». Если империя остановится, ее обойдут конкуренты. Имперская федерация стала бы шагом вперед, даже если она подразумевала бы компромиссы со стороны и метрополии, и колоний. “Британская империя, — объявил Чемберлен в 1902 году, — основана на жертвенности. Если мы теряем это из виду, то, думаю, можем ожидать, что она канет в забвение, как империи прошлого, которые… явив миру свидетельства своей власти и силы, погибли, не вызывая ни у кого сожалений и оставив после себя летопись, повествующую только об их эгоизме”.

Чемберлен не был единственным политиком той эпохи, воспринявшим идеал “еще более великой Британии”. Почти так же предан ему был Альфред Милнер, чей “детский сад” (позже воссозданный в Лондоне в виде “Круглого стола”)[137] приблизился к реализации мечты Родса об имперском “иезуитском ордене”. Милнер объявил:

Если я и империалист, то это потому, что английской расе, вследствие ее островного положения и долгого превосходства в море, суждено пустить новые корни в отдаленных частях света. Мой патриотизм знает только расовые, но не географические границы. Я — империалист, а не “малый англичанин”*, потому что я — патриот британской расы. Отнюдь не почва Англии… воспитала мой патриотизм, но речь, традиции, духовное наследие, принципы, устремления британской расы.

Эта риторика, заметим, была особенно заразительна для таких аутсайдеров, как Чемберлен и Милнер: им не всегда было просто делить с самодовольными аристократами скамьи членов правительства[138].

Конечно, все это предполагало готовность доминионов к изменению отношений с метрополией (которые большинство из них, по зрелом размышлении, предпочло оставить довольно неопределенными, основанными на докладе Дарема). “Белые” колонии не испытывали особенного энтузиазма по поводу “еще более великой Британии”. Действительно, они гораздо быстрее, чем англичане, приняли предложения графа Мита о ежегодном праздновании в день рождения королевы (24 мая) Дня империи. Он стал государственным праздником в Канаде в 1901 году, в Австралии в 1905 году, в Новой Зеландии и Южной Африке в 1910 году, но на родине — только в 1916 году. Однако было различие между символикой и сокращением автономии, подразумеваемой идеей империи-федерации. По сути, канадцы были наделены правом устанавливать протекционистские пошлины на британские товары (и делали это с 1879 года). Их примеру вскоре последовали Австралия и Новая Зеландия. Было очень маловероятно, что эти барьеры сохранились бы в империи-федерации. Другой брешью в аргументации ее сторонников была Индия, роль которой в преимущественно белой “еще более великой Британии” была совсем не ясна[139]. Еще большие затруднения вызывал ирландский вопрос.

Ирландия, первая из всех переселенческих колоний, последней получила то, что другие “белые” колонии к 80-м годам XIX века считали само собой разумеющимся, — ответственное правительство. Причин тому было три. Во-первых, большинство ирландцев, пусть и безупречно светлокожих, было католиками, а это делало их в глазах многих англичан несколько ниже в расовом отношении, как если бы они были черны как уголь. Во-вторых, меньшинство ирландцев (особенно потомки тех, кто переселился на остров в XVII веке) всему предпочитало условия Акта об унии (1800), согласно которому Ирландией, неотъемлемой частью Соединенного Королевства, управлял Вестминстер. В-третьих (это была главная причина), такие, как Чемберлен, были уверены, что если позволить Ирландии иметь собственный парламент (который у нее был до 1800 года и которые теперь имели “белые” колонии), это подорвет целостность империи. Вот главная причина провала попыток Гладстона предоставить Ирландии гомруль.

Конечно, были еще радикальные ирландские националисты, которых никогда не удовлетворила бы передача небольшой части полномочий, предусматриваемой Гладстоном в двух биллях о гомруле (1885, 1893). В 1867 году фении попытались поднять восстание. Несмотря на неудачу, они оказались в состоянии вести террористическую деятельность. В 1882 году члены группы “Непобедимые”, отколовшейся от фениев, убили в дублинском Феникс-парке лорда Фредерика Кавендиша, секретаря по делам Ирландии, и его заместителя Томаса Генри Берка. Неудивительно, что ирландцы прибегли к насилию, чтобы избавиться от английского владычества. Прямое управление Вестминстера, несомненно, усугубило катастрофу середины 40-х годов XIX века, когда от голода и болезней погибло более миллиона человек. Возможно, картофель погубила phytophthora infestansy но именно догматическая политика laissez-faire британских администраторов в Ирландии превратила неурожай в настоящий голод. И все же сторонники насилия всегда составляли незначительное меньшинство. Большинство гомрулеров вроде Айзека Батта, основателя Ассоциации самоуправления Ирландии, не стремилось ни к чему большему, чем та степень свободы, которой в то время обладали канадцы и австралийцы[140]. Он, а также Чарльз С. Парнелл, наиболее харизматический лидер движения, были не просто ирландцами, воспринявшими английский язык и культуру. Они были и добрыми протестантами. Если бы репутация Парнелла не была уничтожена скандалом из-за его связи с Китти О'Ши, он стал бы превосходным колониальным премьер-министром, без сомнения, столь же рьяно защищающим интересы Ирландии, как это делали канадские премьер-министры, но едва ли стал бы проводником влияния папы римского[141].

Провал обоих биллей о гомруле свидетельствовал о возвращении либеральных унионистов и консерваторов к недальновидной политике 70-х годов XVIII века, когда их предшественники в парламенте отказались от передачи прав американским колонистам. Но как “еще более великая Британия” может стать реальностью, если Ирландии, первой из поселенческих колоний, нельзя доверить даже парламент? Это было противоречием между унионистами и новым, “конструктивным[142]*, империализмом, с точки зрения которого Чемберлен и его сторонники выглядели слепцами. Правда, Чемберлен подумывал о том, чтобы дать Британским островам федеральную конституцию в американском духе, позволив Ирландии, Шотландии и Уэльсу иметь собственные законодательные органы и оставив имперские связи Вестминстеру. Вряд ли, однако, он рассматривал эти планы всерьез. Учитывая сравнительное безразличие Чемберлена к Ирландии, напрашивается мысль, что его желание “провалить” гомруль объяснялось преимущественно тем, что Гладстон эту идею поддерживал. Унионисты, по словам независимого консерватора лорда Рэндолфа Черчилля, считали, что ирландский гомруль “вонзит нож в сердце Британской империи”. На деле именно непредоставление до 1914 года гомруля вонзило нож в сердце Ирландии, поскольку к тому времени дошло до вооруженного сопротивления.

Ни одно из перечисленных обстоятельств не снизило привлекательность “еще более великой Британии” для самой Великобритании. Отчасти это было обусловлено узким экономическим интересом избирателей. Для Чемберлена, бывшего промышленника, империя означала в первую очередь внешние рынки и рабочие места. В этом его опередил Солсбери, в 1889 году попросивший свою аудиторию в Лаймхаузе “представить, чем был бы Лондон без империи… толпами без работы, без индустриальной жизни, погруженными в страдания и распад”. Чемберлен расширил экономическое обоснование. Выступая в 1896 году перед Бирмингемской торговой палатой, он заявил:

Министерство иностранных дел и Министерство по делам колоний заняты главным образом открытием новых рынков и защитой старых. Военное и военно-морское министерства по большей части занимаются приготовлениями к защите этих рынков и нашей торговли… Поэтому не будет большим преувеличением сказать, что торговля является самым большим из всех политических интересов и что более всего заслуживает одобрения народа то правительство, которое делает как можно больше для того, чтобы расширить нашу торговлю и поставить ее на прочную основу.

Для Чемберлена было очевидно, что “значительная доля населения зависит… от товарного обмена с нашими соотечественниками в колониях”. Следовательно, все эти люди — империалисты.

Однако действительно ли империя была экономически выгодной для британских избирателей? Это далеко не бесспорно. Большинство тех, чьи сбережения (если у них таковые имелись) инвестировались в британские правительственные облигации с помощью сберегательных банков и других финансовых посредников, не получало от зарубежных инвестиций ничего. В то же время расходы на защиту империи, пусть не чрезмерно высокие, несли прежде всего английские налогоплательщики, а не налогоплательщики в белых переселенческих колониях. Можно спорить о том, являлись ли основными бенефициарами империи в это время эмигрировавшие в доминионы британские подданные: их, как мы видели, было очень много. Около двух с половиной миллионов англичан эмигрировали в империю в 1900-1914 годах (три четверти в Канаду, Австралию и Новую Зеландию). В большинстве случаев эмиграция существенно увеличивала их доходы и уменьшала налоговое бремя.

* * *
Империализм не обязательно должен был покупать популярность. Идея империи была захватывающей.

За время правления королевы Виктории британцы предприняли 72 военные кампании, то есть в эпоху Pax Britannica более одной ежегодно. В отличие от войн XX века в этих конфликтах участвовало сравнительно немного людей. Солдаты в викторианскую эпоху составляли в среднем 0,8% населения, причем на военную службу привлекалось непропорционально много людей с кельтской периферии или из городского люмпенизированного слоя. Все же те, кто жил вдали от линии фронта и слышал выстрелы разве что на охоте, жаждали рассказов о боевых подвигах. Нельзя недооценивать важность империи как источника развлечения — явного психологического удовлетворения.

Опасность грозила буквально отовсюду. С пера Джорджа Э. Генти — продукта Вестминстера, Гонвилля и Киза, Крыма и Магдалы — лились бесчисленные романы с названиями вроде “Благодаря лишь мужеству”. Прежде всего, Генти был бездарным автором исторических романов, но его откровенно империалистические книги вдохновлялись недавними и не слишком военными кампаниями: “С Клайвом в Индии” (1884), “С Буллером в Натале” (1901), “С Китченером в Судане” (1903). Они были чрезвычайно популярны: к 50-м годам XX века общий тираж романов Генти достиг 25 миллионов экземпляров. Почти столь же мощным был поток стихов на имперскую тему. Это была эпоха “возвышенной декламации”, в диапазоне от талантливых стихов Теннисона до тривиальных Альфреда Остина и У. Э. Хен-и: эра, когда каждый второй человек был рифмоплетом, не способным найти к “Виктории” иную рифму, кроме glory, славы.

Иконография империи была не менее пошлой. Она варьировалась от романтизированных батальных сцен кисти леди Батлер, демонстрирующихся в грандиозных новых музеях, до китчевой рекламы товаров повседневного спроса. Изготовители мыла Пирса особенно любили напоминать об империи:

Первый шаг к облегчению
бремени белого человека —
это приобщение к чистоплотности.
Мыло Пирса —
это мощный фактор просвещения темных углов Земли
и прогресса цивилизации… Это — идеальное туалетное мыло.
Таким образом, этот замечательный продукт был, как уверяли публику, “формулой британской победы”: его появление в тропиках ознаменовало “рождение цивилизации”. Другие торговцы подхватили этот клич. Пилюли Паркинсона, покрытые сахаром, были “Великим достоянием Британии”. Маршрут, которым следовал лорд Роберте во время войны с бурами (из Кимберли в Блумфонтейн), объясняет название бульонных кубиков “Боврил”. “Мы собираемся использовать [отбеливатель] 'Хлоринол', — гласила реклама, появившаяся перед 1914 годом, — и стать как энтот белый негр*”.

Империя поставляла материал и мюзик-холлам. Их нередко называют самым важным институтом пропаганды викторианского джингоизма. Само это слово было выдумано Дж.У. Хантом, песня которого “Бай джинго” была исполнена во время Восточного кризиса 1877-1878 годов артистом мюзик-холла Г.Х. Макдермоттом.[143] Существовали бесчисленные вариации на тему героического “Томми”[144]. Одной строфы будет, вероятно, достаточно:

На коралловом берегу Индии
Проливает он свою кровь, или в Судане,
Чтобы реял наш флаг, он сражается и умирает,
Каждым дюймом своего тела солдат и мужчина.
Связь между этим видом развлечения и большими имперскими выставками того периода была тесной. Предназначенное некогда для внешнеполитических и образовательных целей (образцом была Большая выставка 1851 года, устроенная принцем Альбертом), к 80-м годам проходило скорее по ведомству пропаганды и развлечений. В частности, феерии импресарио Имре Киральфи — “Индийская империя” (1895)) “Еще более великая Британия” (1899) и “Имперский интернационал” (1909) —устраивались ради денег. Они “торговали” экзотикой: зулусские воины были главным хитом на выставке 1899 года. Империя стала походить на цирк.

Но успехом на родине имперская идея обязана в первую очередь прессе. Вероятно, никто не знал лучше Альфреда Хармсворта, с 1905 года лорда Нортклифа, как удовлетворить общественный аппетит на громкие истории. Хармсворт, родом из Дублина, изучил свое ремесло в новаторском издании “Иллюстрейтед Лондон ньюс” и заработал целое состояние. Иллюстрации, крупные заголовки, подарки от фирмы и материалы с продолжением сделали сначала “Ивнинг ньюс”, а после “Дейли мейл” и “Дейли миррор” непреодолимо привлекательными для нового сорта читателей, принадлежащих к мелкой буржуазии (как для мужчин, так и для женщин). Нортклифф быстро открыл ценовую эластичность спроса на газеты, снизив цену “Таймс” после ее приобретения в 1908 году. Но успех газетам Нортклифа обеспечило прежде всего содержание статей. То, что “Дейли мейл” впервые продала более миллиона экземпляров в 1899 году, во время войны с бурами, не было случайностью. Один из ее редакторов так ответил на вопрос, что позволяет продавать газету:

Первый ответ — война. Она не только поставляет новости, но рождает спрос на них. Войне и всему, что к ней относится, так глубоко присуще свойство завораживать, что… газете нужно только написать “Большое сражение!”, и ее продажи тотчас вырастут.

Другой сотрудник Нортклифа оценил “глубину и объем общественного интереса к имперским вопросам” как “одну из великих сил, почти неиспользованную прессой”. “Если Киплинга можно назвать голосом империи в английской литературе, — прибавил он, — то о нас [“Дейли мейл”] можно сказать, что мы являемся голосом империи в лондонской журналистике”. Рецепт Нортклифа был прост: “Британский народ получает удовольствие от Героя и от Ненависти”.

С самого начала газеты Нортклифа тяготели к правым политикам. Но империю можно было поддерживать и слева. Уильям Т. Стид (унаследовал “Пэлл-Мэлл гэзетт” от Джона Морли, горячего сторонника Гладстона, и основал “Ревю оф ревюс”) описал себя так: “Империалист плюс десять заповедей и здравый смысл”. У Стида было множество увлечений. Его внимание привлекали мирная конференция в Гааге в 1899 году, проект единой европейской валюты, борьба с “белой работорговлей” (в переводе с викторианского — проституцией), но в первую очередь — идея “всемирного прогресса”, немыслимого без Британской империи. В глазах таких людей, как Стид, империя была выше партийной политики.

Имперская литература также не делала скидку на возраст; среди ее самых преданных читателей были школьники, поколения которых были воспитаны газетой “Бойз оун пейпер”, основанной в 1879 году обществом “Религиозный путь”. Наряду со своей сестрицей “Герлз оун пейпер” “Бойз…” печаталась тиражом более полумиллиона экземпляров. Она предлагала юным читателям невероятные приключения в экзотических местах на границах империи. Некоторым, правда, эти издания казались недостаточно откровенными: в октябре 1900 года открылся еженедельник “Бойз оун эмпайр”, печатавший статьи под заголовками наподобие “Как стать сильным?”, “Герои империи” и “Где воспитываются юные львы: Австралия и ее школы”. Последнюю из них можно считать довольно репрезентативной по тону и идеям:

Проблема туземцев в Австралии никогда не стояла остро… Аборигены были вытеснены и быстро вымирают… Австралийские школы не являются наполовину черными и наполовину белыми, поэтому выражение “шахматная доска” не услышишь ни в одной из столовых австралийской школы, как это случилось по крайней мере в одном колледже древних университетов Оксфорда и Кембриджа.

В том же самом номере еженедельник объявил конкурс, проводимый Лигой имперских мальчиков[145]:

Бесплатное путешествие на ферму на Западе… ежегодно двоим мальчикам, которые получат самые высокие оценки на экзаменах.

Призы включают БЕСПЛАТНОЕ СНАРЯЖЕНИЕ, БЕСПЛАТНЫЙ проезд и бесплатное размещение у избранного фермера в Северо-Западной Канаде.

Герои “поп-империализма” и многие из его потребителей не были людьми из народа. Чаще они бывали представителями элиты, получившими образование в британских закрытых школах. Там могли учиться максимум двадцать тысяч учеников в году — немногим более 1% мальчиков в возрасте 15-19 лет (1901). Все же представляется, что мальчики, оставшиеся вне этой системы, не испытывали трудностей в отождествлении с героями этих вымышленных приключений. Бесчисленные авторы этого чтива ясно дают понять: быть способным на героизм во имя империи учат не в классной комнате, а на игровых площадках.

С этой точки зрения Британская империя в 90-х годах напоминала не что иное, как огромный спорткомплекс. Охота оставалась любимым видом отдыха высших сословий. Правда, теперь она велась как война на уничтожение против дичи, а трофеи возрастали по экспоненте от шотландских торфяников к индийским джунглям[146]. Так, добыча вице-короля Индии лорда Минто и его свиты в 1906 году составила: 3999 рябков, 2827 других диких птиц, пятьдесят медведей, четырнадцать кабанов, двух тигров, пуму и гиену. Охота была коммерциализирована, превратившись в некоторых колониях в род вооруженного туризма. Привлечение состоятельных туристов в Восточную Африку казалось лорду Деламеру единственным способом спасти совершенно неприбыльную железную дорогу Момбаса — Уганда.

Однако именно командные игры внесли самый большой вклад в претворение в жизнь идеала “еще более великой Британии”. Соккер, игра джентльменов, в которую играют хулиганы, была, конечно, главной статьей экспорта такого рода. Но футбол всегда был неразборчивым видом спорта, открытым всем, от политически подозрительного рабочего класса до даже более подозрительных немцев; фактически для всех, кроме американцев. Если какой-нибудь спорт действительно выразил дух “еще более великой Британии”, то это регби — игра для хулиганов, в которую играют джентльмены. Регби — командный спорт, требующий большой физической силы — стремительно распространялось от Кейптауна до Канберры. Уже в 1905 году команда “Олл блэкс” из Новой Зеландии совершила первое турне по империи, победив все местные команды, кроме уэльской (одолевшей их с первой попытки). Они, вероятно, продолжили бы побеждать “белые” колонии, за исключением Южной Африки, если бы не запрет, введенный на выступления игроков-маори.

Крикет с его ритмом, командным духом и героическим соло у линии подачи преодолел расовые барьеры, распространившись не только в переселенческих колониях, но и в Индии и британских владениях в Карибском море. В империи в крикет играли с начала XVIII века, но именно в конце XIX века он стал наиболее важной имперской игрой. В 1873-1874 годах английский титан крикета У. Г. Грейс привез в Австралию смешанную команду любителей и профессионалов, легко выиграв пятнадцать трехдневных иннингов. Но когда профессиональная команда “XI” вернулась, чтобы принять участие в первом международном матче в Мельбурне в марте 1877 года, австралийцы выиграли за 45 пробежек. Хуже дело обстояло, когда австралийцы вышли на Овал[147] в 1882 году, одержав победу, которая вдохновила автора знаменитого некролога в “Спортинг таймс”: “Светлой памяти английского крикета, который умер в Овале 29 августа 1882 года, оплакиваемый друзьями и знакомыми. Покойся с миром. N. В.: Тело будет кремировано, пепел отправится в Австралию”.

В течение многих последующих лет английская привычка проигрывать колониальным командам помогла бы скрепить “еще более великую Британию”. Имперская конференция крикета собралась в 1909 году, чтобы согласовать правила игры, и они были столь же важны для формирования коллективной имперской идентичности, как то, что написал Сили или сказал Чемберлен.

Возможно, самым типичным продуктом “игрового” империализма был Роберт Стивенсон Смит Баден-Пауэлл — для друзей Стифи. Баден-Пауэлл неуклонно шел от спортивного успеха в Чартерхаузе, где он был капитаном “Первых-Х1” (соккер), к военной карьере в Индии, Афганистане и Африке. Именно он, как мы увидим, открыто уподоблял самую известную осаду той эпохи крикетному матчу. И именно он дал кодекс позднеимперского идеала в предписаниях основанного им движения бойскаутов (другой предмет успешного экспорта), стремящегося воплотить дух товарищества, присущий командным играм:

Все мы — англичане, и обязанность каждого из нас играть на своем месте и помогать соседям. Тогда мы останемся сильными, едиными и не будем бояться, что все здание — а именно наша великая империя — рухнет из-за гнилых кирпичей в стене… “Сначала о стране, потом о себе”, — вот каким должен быть ваш девиз.

Что это означало на практике, ясно из списка лучших учеников школы, в которой учился Баден-Пауэлл. Стены крытой аркады в Чартерхаусе увешаны мемориальными досками полузабытых военных кампаний, от Афганистана до Омдурмана, перечисляющими имена сотен выпускников Чартерхауса, которые следовали девизу “держи, держи, держи игру”[148] и заплатили за это своими жизнями.

* * *
А что происходило на другой половине поля? Если британцы были, как верили Чемберлен и Милнер, главной расой, с богоданным правом править миром, то из этого, по-видимому, следует, что те, против кого они играли, были прирожденными подчиненными. Разве не такой вывод сделала наука, которая все чаще расценивалась как окончательный авторитет в подобных вопросах?

В 1863 году в Ньюкасле доктор Джеймс Хант встревожил аудиторию на встрече Британской ассоциации содействия распространению науки, заявив, что “негры” являются отдельным видом человека, средним между обезьяной и “европейским человеком”. С точки зрения Ханта, “негр” “очеловечился, в силу естественных причин подчиняясь европейцу”. Однако Хант с сожалением заключил, что “европейская цивилизация не подходит для потребностей и характера негров”. Согласно одному свидетелю, африканскому путешественнику Винвуду Риду, лекция Ханта получила ужасный прием. Его ошикали. И все же в те времена такие представления стали расхожими» Под влиянием искаженных до неузнаваемости трудов Дарвина псевдоученые XIX века разделили человечество на расы на основе их внешнего вида. Англосаксы были, разумеется, наверху, а африканцы — внизу. Работа Джорджа Комба, автора “Системы френологии” (1825), была типична в двух отношениях — в уничижительном тоне и в мошенническом способе объяснения: “Когда мы оцениваем различные уголки земного шара [так пишет Комб], мы поражаемся чрезвычайному несходству навыков различных людей, населяющих их… История Африки (если можно сказать, что у Африки была история)… демонстрирует только непрерывное зрелище морального и интеллектуального опустошения… Негр легко возбудим, в самой высокой степени восприимчив ко всем страстям… Для негра свойственно естественное состояние удовольствия, если устранены боль и голод. Как только тяжелый труд на мгновение приостанавливается, он поет, хватает скрипицу, танцует”.

Объяснение этой отсталости, согласно Комбу, заключается в специфической форме “черепа негра”: “органы Почитания, Удивления и Надежды… значительны по размеру. Самый большой недостаток — в Добросовестности, Осторожности, Идеальности и Рассудительности”. Такие идеи получили успех. Идея неискоренимого “расового инстинкта” стала главным продуктом литературы в конце XIX — начале XX веков, как в рассказе Корнелии Сорабджи об образованной индийской женщине-враче, которая по своей воле (и с печальными последствиями) проходит испытание огнем во время языческого обряда, или описание леди Мэри Энн Баркер, как ее зулусская нянька вернулась к дикому состоянию, возвратившись в свою деревню, или рассказ Сомерсета Моэма “Заводь”, в котором несчастный бизнесмен из Абердина тщетно пытается вестернизировать свою невесту, наполовину самоанку.

Френология была одной из многих псевдонаук, узаконивших предположения о расовых различиях, в которых долго были уверены белые колонисты. Еще более коварным ядом оказалась евгеника, поскольку она была интеллектуально строже. Математик Фрэнсис Гальтон в своей книге “Наследственный гений” (1869) развивал идеи, что врожденные способности “человека наследуются”, что “из двух видов животных, равных в других отношениях, уверенно преобладать в борьбе за существование будет умный” и что на шкале интеллекта рас, имеющей шестнадцать пунктов, негры стоят на два пункта ниже англичан[149]. Гальтон стремился подтвердить теорию, сравнивая фотографии, чтобы выявить типы преступников и других дегенератов. Систематически взялся за дело Карл Пирсон, тоже математик, получивший образование в Кембридже. В 1911 году он занял первую профессорскую кафедру евгеники, учрежденную Гальтоном в Лондонском университетском колледже. Блестящий математик, Пирсон был убежден, что его статистические методы (которые он назвал биометрией) могут использоваться, чтобы продемонстрировать опасность, которую представляет для империи расовое вырождение. Проблема состояла в том, что забота об улучшении благосостояния и здравоохранения в метрополии вмешивалась в процесс естественного отбора, позволяя “низшим” выживать и “умножать свою неприспособленность”. “Право на жизнь не означает право каждого продолжать свой род, — рассуждал Пирсон в книге “Дарвинизм, прогресс в медицине и происхождение” (1912). — По мере того, как мы снижаем строгость естественного отбора, выживает все больше слабых и никчемных, а мы должны повышать стандарт происхождения, умственный и физический”.

Однако была альтернатива вмешательству государства в репродуктивный отбор — война. Для Пирсона, как и для многих других социальных дарвинистов, жизнь была борьбой, и война была чем-то большим, нежели игра: это была форма естественного отбора. Как он выразился, “национальное развитие зависит от расовой пригодности, и высшим испытанием этой пригодности является война. Когда войны прекратятся, человечество больше не будет развиваться, поскольку не будет ничего, что препятствовало бы низшей массе”.

Само собой разумеется, это делало пацифизм особенно порочным убеждением. Но, к счастью, империя постоянно расширялась, и не было нехватки в маленьких победоносных войнах, которые будут вестись против низшего в расовом отношении противника. Британцам было приятно думать, что, уничтожая его при помощи пулемета Максима, они оказывают услугу человечеству.

Но следует отметить одну странность. Социал-дарвинисты, волновавшиеся, что низший в расовом отношении люмпенизированный слой плодится слишком быстро, довольно мало говорили о репродуктивных подвигах тех, которые, как они считали, стояли наверху эволюционной шкалы. В отсутствие древних афинян первенство среди видов, по логике вещей, должно было принадлежать английским офицерам, в которых объединились превосходное происхождение и неуклонение от естественного отбора. Литература этого периода переполнена подобными типажами. Лео Винцей в романе “Она” Генри Райдера Хаггарда, щедрый, храбрый и не чрезмерно сообразительный, которого “в двадцать один год можно было принять за статую юного Аполлона”, или лорд Рокстон из “Затерянного мира” Артура Конан Дойла с его “странными, мерцающими, дерзкими глазами, сияющими холодной голубизной, цветом ледяного озера”, не говоря уже про “нос с горбинкой, худые, впалые щеки, темно-рыжие волосы, редеющие на макушке, жесткие, мужественные усы, маленькую, энергичную бородку под выдающимся вперед подбородком. Он выражал собой сущность английского джентльмена — сильный, живой, страстно любящий собак и лошадей. Его кожа от постоянного воздействия солнца и ветра приобрела интенсивно красный оттенок, как у цветочного горшка. Его брови, мохнатые и низко нависшие, придавали его от природы холодным глазам почти свирепое выражение, которое подчеркивалось изборожденным морщинами лбом. Телом он был худощав, но имел крепкое сложение. В самом деле, нередко можно было убедиться, что немного найдется в Англии мужчин, способных переносить постоянные тяготы”. Такие мужчины действительно существовали. Но удивительно, что большая часть из них внесла лишь малый вклад (если вообще внесла его) в воспроизводство расы, примерами коей они являлись, — по той простой причине, что они были гомосексуалистами.

Здесь следует провести четкое различие между мужчинами, воспитание и жизнь которых в учреждениях, где они находились в окружении почти исключительно мужчин, склонили их к гомоэротизму и обрекли на трудности в общении с девушками, и теми, кто был истинным гомосексуалистом. К первой категории, вероятно, принадлежали Родс, Баден-Пауэлл и Китченер (о нем расскажем подробнее). К последней категории определенно относился Гектор Макдональд.

Как и отношения Родса с его личным секретарем Невиллом Пикерингом, страстная привязанность Баден-Пауэлла к Кеннету Макларену (офицеру, служившему с ним в 13-м гусарском) почти наверняка обошлась без физической близости. То же самое, несомненно, можно сказать о дружбе Китченера с его помощником Освальдом Фицджеральдом, его постоянным компаньоном в течение девяти лет. Каждый из этих людей, столь мужественных на публике, мог быть необычайно женственным в частной жизни. Китченер, например, делил со своей сестрой Милли любовь к изящным тканям, цветам и тонкому фарфору и в ходе кампаний в пустыне находил время на то, чтобы обсуждать с ней в письмах декорирование интерьера. Но этого, в соединении с обрывками злонамеренных сплетен в барах, едва ли достаточно, чтобы назвать его геем. Все трое выказывали явные признаки почти сверхчеловеческого подавления — явление, по-видимому, непостижимое для ума начала XXI века, но обязательное как элемент викторианского сверхконтроля. Нянька Китченера, несомненно не бывшая великой фрейдисткой, однажды посетовала: “Я боюсь, что Герберт будет очень страдать от подавления”. Она сказала это после того, как он скрыл рану от своей матери. Нед Сесил также попал в десятку, когда заметил, что Китченер “ненавидел любую форму моральной или умственной развязности”.

Макдональд представлял совершенно иной случай. Сын арендатора из Россшира, он необычайно быстро поднялся по служебной лестнице, начав карьеру в качестве рядового в полку Гордона и окончив ее генерал-майором и рыцарем. С самого начала получая отличия за свое безрассудство, в частной жизни Макдональд вел себя столь же безрассудно. Хотя он женился и имел ребенка, он сделал это тайно и после свадьбы видел свою жену не больше четырех раз. При этом, будучи за границей, он стал известен своей склонностью к гомосексуальным приключениям и был в конце концов пойман in flagrante[150] с четырьмя мальчиками в купе цейлонской железной дороги. Поздневикторианская Британия становилась все более ханжеской, законы против гомосексуализма проводились в жизнь строжайшим образом — а вот империя предлагала таким гомосексуалистам, как “Боевой Мак”, безграничные эротические возможности. Другой пример — Кеннет Сирайт. До того как уехать из Англии в возрасте двадцати шести лет, он имел только трех сексуальных партнеров, зато, будучи в Индии, он обнаружил для себя весьма широкое поле деятельности и подробно описал свои многочисленные похождения в стихах.


Массовое убийство

То, что случилось в Судане 2 сентября 1898 года, было зенитом поздневикторианского империализма, апогеем поколения, которое расценило мировое господство как расовую прерогативу. В сражении при Омдурмане племена пустыни противостояли мощи самой большой империи в истории — поскольку это была официальная кампания, в отличие от прежних и частным образом финансированных войн, ведущихся в Южной и Западной Африке. В одном-единственном сражении было уничтожено по меньшей мере десять тысяч врагов империи, несмотря на их огромное численное превосходство. Как сказано в Vitae Lampada Ньюболта, песок пустыни был “мокрым от красного”.

Отметим еще раз, британцы стремились расширить пределы империи посредством стратегических и экономических расчетов. Продвижение в Судан частично было реакцией на амбиции других держав, в особенности Франции, которая положила глаз на земли в верхнем течении Нила. Британия обратилась к таким банкирам Сити, как Ротшильды, которые к тому времени сделали крупные инвестиции в соседнем Египте. Но британская общественность видела это в совершено ином свете. Для читателей “Пэлл-Мэлл гэзетт”, которая с удовольствием подхватила тему, покорение Судана было исключительно вопросом мести.

В начале 80-х годов XIX века в Судане вспыхнула религиозная революция. Харизматик, утверждавший, что он — Махди, “Долгожданный мессия”,последний из двенадцати великих имамов, собрал армию из дервишей с бритыми головами, нищенски одетых, рвущихся в бой за строгий ислам ваххабистского толка. Получив поддержку от племен пустыни, Махди бросил открытый вызов властям только что занятого британцами Египта. В 1883 году его армии хватило отваги, чтобы уничтожить до последнего человека египетскую десятитысячную армию во главе с полковником Уильямом Хиксом, отставным британским офицером. После возмущенной кампании в печати, возглавляемой У. Т. Стидом, было решено послать генерала Чарльза Джорджа Гордона, который в 70-х годах провел шесть лет в Хартуме в качестве губернатора подчиняющейся египетскому хедиву территории. Хотя Гордон был прославленным ветераном Крымской войны и командующим армии, которая сокрушила Тайпинское восстание (1863-1864), он всегда считался политическим истеблишментом наполовину безумным, и не без оснований[151]. Отшельник на грани мазохизма, набожный на грани фанатизма, Гордон рассматривал себя как орудие Бога, что однажды и объяснил своей любимой сестре: “Каждому выпадает поприще, каждому предназначена некая цель, для кого-то быть ошуюю, для кого-то одесную Спасителя… Трудно плоти признать 'ты мертв, тебе нет дела до мира'. Для любого трудно стать отсеченным от мира, стать так безразличным к его удовольствиям, его печалям и его удобствам, как труп! Вот что значит знать о воскрешении”.

“Я давно мертв, — заявил он ей в другой раз, — я готов последовать за развернутым свитком.”[152] Посланный для спасения египетских войск, размещенных в Хартуме, он отправлялся один, полный решимости поступить прямо противоположным образом и удержать город. Он прибыл 18 февраля 1884 года, настроенный тотчас же “разбить Махди”, и был окружен и — спустя почти год — изрублен на куски.

Сидя в осаде в Хартуме, Гордон доверил своему дневнику растущее подозрение, что правительство в Лондоне бросило его в беде. Он представлял министра иностранных дел, лорда Грэнвила, жалующегося на то, что осада затянулась: “Да ведь ОН ясно сказал, что может протянуть только шесть месяцев, и это было в марте (считает месяцы). Август! Разве он не должен сдаться! Что еще нужно сделать? Они напрашиваются на экспедицию… Это нешуточное дело; вот отвратительный Махди! С какой стати он не охраняет свои дороги лучше? Что еще нужно сделать? Чего хочет этот Махди, не могу понять. Почему он не бросит все свое оружие в реку и не прекратит движение? А, что? 'Мы должны идти на Хартум!' Да ведь это будет стоить миллионы, экая неприятность!”

Еще более оскорблен был британский посланник и ген-консул в Египте, сэр Ивлин Бэринг, который с самого начала выступал против миссии Гордона. В паранойе Гордона было зерно реализма. У Гладстона, все еще испытывающего трудности от того, что он приказал занять Египет, не было никакого намерения участвовать и в захвате Судана. Он неоднократно уклонялся от предложений спасти Гордона и разрешил отправку вспомогательной экспедиции сэра Гарнета Уолсли только после нескольких месяцев давления. Она опоздала на три дня. К тому времени читатели “Пэлл-Мэлл гэзетт” дозрели до того, чтобы разделить подозрения Гордона. Когда новости о его смерти достигли Лондона, поднялся шум. Сама королева написала сестре Гордона:

Подумать только, ваш дорогой, благородный, героический брат, который служил своей стране и своей королеве