Княгиня Ольга [Алексей Карпов] (fb2) читать онлайн

- Княгиня Ольга (а.с. ЖЗЛ ) (и.с. Жизнь замечательных людей-1172) 7.72 Мб, 506с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Алексей Юрьевич Карпов

Настройки текста:



Алексей Карпов КНЯГИНЯ ОЛЬГА

ОТ АВТОРА

Так получилось, что книга о русской княгине Ольге была написана мной много позже, чем книги о ее преемниках на киевском престоле, прямых продолжателях ее дела — Крестителе Руси князе Владимире Святом и его сыне Ярославе Мудром, также вышедшие в серии «Жизнь замечательных людей»{1}. Между тем все три книги связаны между собой, образуя некое единство, своего рода трилогию. Их объединяет общность темы — это, прежде всего, книги о начале Русского государства и начале Русского православия, ибо все трое — и Ольга, и Владимир, и Ярослав — стоят у истоков и того, и другого.

Но Ольга даже в этом ряду занимает особое место. Первой из правителей Киевской державы она приняла крещение, навсегда войдя в русскую историю как «предтеча» («предтекущая») христианской Руси, как «денница» — утренняя звезда, предвещающая будущий восход солнца христианской веры. «Се первое вниде в Царство небесное от Руси»{2} — так написал о ней киевский летописец, один из авторов «Повести временных лет», древнейшего летописного свода из дошедших до нашего времени.

В памяти русских людей Ольга навсегда осталась «мудрейшей среди всех человек», как называли ее современники и ближайшие потомки. Но далеко не всегда свидетельства ее необычайного ума способны вызвать положительные эмоции у читателей летописи. Едва ли не со школьной скамьи знакомы нам рассказы о победах, одержанных ею благодаря хитрости и коварству, — вроде расправы над древлянскими послами или взятия с помощью воробьев и голубей древлянского города Искоростеня; о жестокости, проявленной ею при этом. Но ведь, наряду с хитростью, есть и высшая мудрость — и ей тоже в полной мере обладала княгиня Ольга. Ибо принятие ею христианской веры стало торжеством разума над косностью, подлинным шагом в будущее, изменившим ход всей нашей истории, — а такое под силу очень немногим.

Биография каждого человека есть загадка. Но редко когда загадка эта способна привлечь к себе внимание многих и многих поколений, подобно тому как вот уже более тысячи лет привлекает к себе внимание личность святой Ольги. Женщина, волею судеб оказавшаяся во главе огромной державы, она твердой рукой правила ею в течение двух десятилетий, и именно в годы ее правления Русь из разрозненного конгломерата племен и народов стала превращаться в настоящее государство и вышла на тот магистральный путь, по которому мы идем до сих пор.

Начало княжения Ольги и смерть Ярослава Мудрого, ее правнука, разделяют немногим более ста лет — срок ничтожный по историческим меркам. Но как далеко ушла Русь за это время! Три княжения — Ольги, Владимира и Ярослава — это три эпохи нашей истории, и каждая из них определила судьбу страны на тысячелетие вперед.

Приходится, однако, признать: собственно о биографии Ольги нам почти ничего не известно. А потому и книга о ней к биографическому жанру имеет весьма отдаленное отношение — как, впрочем, и предыдущие книги автора — о Владимире Святом и Ярославе Мудром. Если читатель надеется найти здесь какие-то новые, неведомые подробности из жизни киевской княгини, выяснить подноготную тех или иных ее поступков, узнать о ее окружении, о ее жизни в браке с Игорем, о ее чувствах и переживаниях, радостях и горестях, получить ясную и точную картину того, как она шла к власти и каким образом рассталась с нею, и т. д. — то он лишь напрасно потратит время, перелистывая страницы. Эта книга — не столько об Ольге, сколько об эпохе, в которую ей довелось жить, о ее месте в истории России.

Иначе, наверное, быть не могло. В «Повести временных лет» — основном источнике наших сведений по истории Руси того времени — Ольге отведено до обидного мало места. Ее имя упоминается здесь не более полусотни раз{3}, причем все известия о ней сосредоточены лишь в девяти летописных статьях. А если учесть еще, что две из этих статей датированы одним и тем же годом, то получается, что всего восемь лет из ее жизни — всего восемь! — хоть как-то освещены летописью. (Даже само ее имя не имеет в летописи устойчивого написания. На одних и тех же страницах, в одних и тех же летописных статьях, буквально на соседних строчках она называется то Ольгой — причем то с «о», а то с «ота» (греческой омеги), то Олгой, то Волгой, то Вольгой, а то и Оленой — но это уже влияние ее позднейшего крестильного имени Елена.) В летописи не более десятка фактов, так сказать, блоков информации о ней — это поразительно мало! Брак с Игорем и рождение Святослава, месть древлянам, поход на тех же древлян и установление даней в Древлянской земле, поход в Новгородскую землю, путешествие в Царьград и крещение там, споры с сыном о вере, пребывание в Киеве во время нашествия печенегов, болезнь и смерть — это всё, что мы знаем более или менее достоверно. Еще пара событий из ее жизни нашла отражение в иностранных источниках; кое-что добавляют различные редакции ее Жития. Лишь несколько всполохов света, высвечивающих десяток эпизодов в ее биографии, — и кромешная мгла полнейшего неведения относительно всего остального… Правда, есть еще легенды, предания, домыслы позднейших книжников, но они, увы, едва ли имеют отношение к реальной княгине, столь много сделавшей для Руси.

Но вот что удивительно. При такой скудности сведений судьба первой правительницы-христианки, «праматери князей русских», всегда захватывала русских людей — и читателей летописи, и самих книжников, и тех, кто передавал истории о ней из уст в уста. Даже само ее имя обладает неизъяснимой притягательной силой. К ее биографии обращались самые выдающиеся из книжников и писателей Русского Средневековья — в их числе преподобный Нестор Летописец и первый наш агиограф мних Иаков, киевский митрополит Иларион и «русский Златоуст» епископ Кирилл Туровский, печерский инок XV века «грешный» Феодосии и знаменитый серб Пахомий Логофет, псковский писатель XVI столетия Василий-Варлаам и московский митрополит Макарий, благовещенский священник Сильвестр и создатель Степенной книги митрополит Афанасий, священник Иоанн Милютин и митрополит Димитрий Ростовский. И это только те, чьи имена нам известны.

А сколько написано о княгине Ольге историками и писателями Нового времени! Статьи и публикации, популярные очерки и научные труды, посвященные тем или иным сюжетам, связанным с ее биографией, настолько многочисленны и разнообразны, что один только разбор их, с подробным изложением и анализом высказанных гипотез и точек зрения, мог бы составить книгу, далеко превосходящую объемом ту, что читатель держит в руках[1].

Так стоит ли пополнять этот перечень, дальше продолжать список? Наверное, стоит. Ибо биография княгини Ольги, повторюсь еще раз, есть, прежде всего, загадка, и связана эта загадка с самыми основами, с самым началом нашей истории. И без обращения к ее личности, к ее жизни и деяниям, без скрупулезного разбора того, что в действительности известно о ней, что сохранилось в немногочисленных источниках, а что относится к области преданий и мифов, мы никогда не сможем осознать тот исторический выбор, который был сделан ею, а вслед за ней и ее внуком Владимиром, более тысячи лет назад.

Ну а насколько автору удалось приблизиться к пониманию образа святой Ольги и насколько смог он увлечь им читателя, судить, конечно, читателю по прочтении книги.


Си бысть предътекущия крестьяньстеи земли, аки деньница пред солнцемь и аки зоря пред светом. Си бо сьяше, аки луна в нощи, — тако и си в неверных человецех светящеся…

Из «Повести временных лет»
по Лаврентьевскому списку,
под 969 годом
Радуйся, деннице, предтекущи пред солнцем земли Русстеи!..

Из «Слова о том, как крестилась Ольга, княгиня Русская»,
начало XV века

Глава первая. В ТУМАНЕ СТОЛЕТИЙ

На рис. — псковская тамга со знаком Рюриковичей. Оборотная сторона. 
Еще и сегодня в окрестностях старинного русского города Пскова, на берегу реки Великой, найдется немало мест, казалось бы вовсе не тронутых временем. Здесь, в нескольких километрах от шумной городской жизни, всё осталось таким же, как сто и даже тысячу лет назад. Берег круто срывается к реке, величественно несущей свои воды к суровому Псковскому озеру. (Глядя на карту, нельзя не подивиться столь громкому названию главной реки Псковского края, но здесь, ближе к устью, понимаешь: конечно, Великая, и никак иначе.) В белесых сумерках, обычных для этих северных мест, пейзаж выглядит чарующе волшебно: и широкая речная гладь, и противоположный низменный берег открываются, как на ладони. И удивительная тишина царит кругом. Никакой посторонний шум не может нарушить ее: только потрескивание веток в костерке, да ночные шорохи леса, да плеск воды внизу под ногами. И если сесть спиною к огню и долго вглядываться вдаль и вслушиваться в ночные звуки, то, может статься, сквозь плеск волны различишь чуть слышный шелест весла и увидишь то, что скрыто от обычного взора плотной завесой времени. И легкий челн выплывет тогда на самую середину реки, и прекрасная юная дева в белых одеждах взмахнет веслом, устремляя челн к брегу… Такой, наверное, увиделась юная Ольга юному Игорю-князю, как рассказывает о том легенда.

Во всяком случае, подобные мысли могли прийти мне на ум теплой летней ночью на берегу Великой без малого тридцать лет назад. В тот день мы долго выбирались из Пскова и только к ночи разбили палатку почти у самой кромки воды. Но сон не брал, и так просидел я полночи, глядя на воду, на дрожащую лунную дорожку, бегущую по волнам, прислушиваясь к отдаленным звукам, доносящимся откуда-то с низовьев реки. Было это в июле 1979 года, и по всем прикидкам выходит, что заночевали мы на Великой в 20-х числах, едва ли не в самый Ольгин день, который празднуется ныне 24-го числа (11 июля по старому стилю). Знаменательное совпадение, которое, увы, не было угадано нами…

А между тем здесь, и в самом Пскове, и в ближней Псковской округе, кажется, всё дышит памятью Ольги. Согласно местному псковскому преданию, записанному еще в XVI веке, княгиня родилась в «Выбутовской веси», то есть в некогда существовавшем селе Выбуты, или Лыбуты (Любуты) на левом берегу реки Великой, в тринадцати километрах от Пскова вверх по течению. На берегу реки и доныне стоит старинный храм во имя святого пророка Илии, построенный в XV веке на месте более древней церкви. В 1914 году рядом был заложен каменный храм во имя святой и благоверной княгини Ольги Российской, но от него теперь сохранились только руины. А приблизительно в пятистах метрах к северо-востоку от Ильинского храма, недалеко от современной деревни Бабаево, можно увидеть основание некогда огромного «Ольгиного камня», взорванного в 30-е годы XX века; предание связывает его с именем княгини Ольги, некой могучей богатырки, переносившей с места на место гигантские камни-валуны и выронившей один из них то ли по дороге в церковь, куда она спешила к заутрене, то ли отправляясь на войну с нечестивой «поганью». В прежние времена в день памяти святой княгини, 11 июля, сюда из города Пскова ежегодно совершался крестный ход. А в 1886 году над камнем была построена кирпичная часовня, также, увы, не дошедшая до наших дней. Но память Ольги по-прежнему почитается местными жителями: ныне над фундаментом «Ольгиного камня» (представляющего собой, кстати говоря, даже не валун, а выступ гранитной скалы, пробившейся сквозь известняки на поверхность) установлен памятный знак в виде пирамиды из валунов, увенчанный кованным крестом. Местные жители могут рассказать и о других, ныне уже не существующих камнях-валунах (или «камнях-следовиках», как называют их ученые), приписываемых преданием княгине Ольге. Рассказывают, что на них явственно были видны отпечатки ее босой ноги — но оставленные уже не мифической воительницей-богатыркой, а девушкой-подростком, почти ребенком. (Впрочем, таких «камней-следовиков» немало разбросано по северо-западу европейской России и Прибалтике; они, несомненно, имеют языческое и еще дославянское происхождение, однако традиция всякий раз связывает их с наиболее почитаемыми местными святыми.)

Чуть ниже Выбут река Великая разделяется на два протока. Правый рукав реки, более глубокий, носит название «Ольгины ворота», левый, мелкий, с каменистым дном, — «Ольгины слуды» (слуды — подводные камни). Говорят, что именно здесь и повстречал в первый раз князь Игорь прекрасную Ольгу. А на другой стороне Великой, немного выше по течению, находится деревня Олженец (Волженец), где также живы предания о великой княгине. Еще в конце XIX века здесь показывали остатки каменного фундамента какой-то древней постройки, которую местные жители называли «Ольгина церковь» или «Ольгин дворец». Это место считалось святым и не запахивалось, хотя и располагалось прямо посередине поля. Рассказывали, будто здесь же в древности располагались сады и погреба «великой колдуньи» Ольги, доверху наполненные золотом и серебром; однако отыскать их можно только единственный раз в году — в ночь на 11 июля. Возле деревни Олженец, на самом берегу реки, до сих пор есть колодец, выдолбленный в береговой скале и заполнявшийся прозрачной холодной водой из «Ольгиного ключа»; по преданию, сюда, еще крестьянкой, ходила по воду сама Ольга. В конце XIX века многие верили, что если умыться студеной водой из «Ольгиного ключа», то можно избавиться от разных глазных болезней, даже от слепоты, и потому в Олженец ежегодно, а особенно в день святой Ольги, тянулись вереницы паломников и богомольцев.

Память об Ольге живет и в других местах Псковской земли: и вниз от Пскова по течению Великой, где на топонимической карте Псковской области в окрестностях Псковского Снетогорского монастыря обозначены и «Ольгин городок», и «Ольгин дворец»; и на реке Нарове, где еще в XIX веке местные жители показывали любопытствующим «Ольгин зверинец», в котором княгиня будто бы забавлялась звериной ловлей, или «Ольгин камень», хранившийся в часовне Нарвского погоста (ныне на территории Эстонии){4}.

Словом, различных легенд и преданий, связанных с именем княгини Ольги, на Псковской земле не счесть.

Да только ли на Псковской? Легенды и были об Ольге слагали и записывали и в Новгороде, и в Поднепровье, близ Киева, и в окрестностях бывшего древлянского города Искоростеня (в нынешней Житомирской области Украины), и у знаменитых днепровских порогов, и в белорусском Полесье, и даже в Москве и на Волге, близ Мологи и Углича, где княгиня, возможно, никогда не бывала. Едва ли кто-нибудь еще из правителей Русской державы стал героем стольких легенд и преданий, доживших до наших дней. Легенды окружают чуть ли не каждый ее шаг. Даже летописные рассказы о ней — те самые хрестоматийные, со школьной скамьи знакомые нам строки «Повести временных лет» о мести княгини древлянам, о взятии ею Искоростеня или о ее крещении в Царьграде — по жанру ближе всего именно к сказке, в которой Ольга выглядит привычным сказочным персонажем: она загадывает и разгадывает загадки, неподвластные обычному человеческому уму, и вообще действует в полном соответствии с неписаными законами народной сказки.

Фигуры русских князей Киевского времени — и первых, языческих воителей Рюрика, Олега, Игоря и Святослава, и последующих, уже христиан Владимира, Ярослава и их потомков — вообще трудно различимы для историка — прежде всего, из-за почти полного отсутствия дошедших до нас источников. Но фигура княгини Ольги даже в этом ряду стоит особняком. Она-то как раз различима, ибо выписана на страницах летописи ярко и убедительно. Но выписан и различим фольклорный образ ее — княгини-воительницы, «мудрейшей из всех людей», как назвал ее летописец. И этот фольклорный, сказочный образ, вкупе с житийным, иконописным ликом, полностью заслоняет от нас подлинную княгиню Ольгу, о которой мы, увы, почти ничего не знаем.

Вообще же, сравнивая образы княгини Ольги и главных продолжателей ее дела — киевских князей Владимира и Ярослава, — легко увидеть, как далеко шагнула Русь за те неполные сто лет, что отделяют крещение Ольги от смерти Ярослава Мудрого. Переменилось всё: и строй государственной жизни, и уровень культуры, и, конечно же, вера. И, может быть, явственнее и нагляднее всего произошедшие перемены отразились именно в образах этих великих правителей — просветителей и крестителей Руси, настоящих создателей и устроителей Русского государства, — какими они дошли до нас. Ярослав — единственный из трех — всецело принадлежит книжной культуре. Его образ ярче всего выступает со страниц книжного, прежде всего летописного, повествования: это он насеял «книжными словесы сердца верных людей», как повествует летописец. Владимир же — прежде всего, былинный герой. Его мир — это мир русской былины, в которой он занял прочное, ни кем не оспариваемое место на много веков вперед. Это на его княжеском дворе, на устраиваемом им «почестном пире» собираются русские богатыри; это он отправляет их на совершение великих подвигов во славу родной земли; это на его зов — забыв о старых обидах — спешат богатыри на помощь стольному Киеву. Былинный образ Красного Солнышка Владимира явственно проступает и на страницах летописи, и даже — что кажется удивительным и необычным — в церковном Житии и Похвальном слове.

Ольга же, как мы сказали, в значительной степени принадлежит миру сказки, легенды. Плотная завеса времени и этот сказочный флёр окружают ее почти непроницаемой пеленой. И проникнуть за эту пелену чрезвычайно сложно, если возможно вообще. Но уж коли мы взялись за сей нелегкий труд, то попробуем сделать это, привлекая все имеющиеся в нашем распоряжении письменные и иные источники и подвергая их самому тщательному, скрупулезному анализу. И если даже труд наш окончится неудачей и образ княгини Ольги — первой русской правительницы-христианки, предвосхитившей исторический выбор народа на многие века и даже тысячелетия вперед, — не станет для читателя понятнее и яснее, будем тешить себя надеждой на то, что мы сделали всё, что было в наших силах, и пусть те, кто будет трудиться после нас, сумеют сделать больше.

* * *
О жизни Ольги до ее встречи с Игорем и, более того, до рождения ею на рубеже 30—40-х годов X века сына Святослава известно ничтожно мало. В «Повести временных лет» по Радзивиловскому списку под 6411 (903?) годом, в статье, рассказывающей о возмужании князя Игоря, сына Рюрика, легендарного родоначальника всех русских князей, в первый раз упомянуто ее имя: «Игореви же възрастыню, и хожаше по Олзе (по Олеге. — А.К.) и слушаша его (то есть: «Когда Игорь вырос, то следовал за Олегом и слушался его…» — А.К.); и приведоша ему жену от Пьскова (в несохранившейся Троицкой летописи читалось: «от Пльскова»; в Ипатьевской: «от Плескова». —А К.), именем Олену»{5}.

Трудно сказать, почему в этом известии княгиня Ольга оказалась названа своим позднейшим христианским именем (в Троицком и Академическом списках, а также в Ипатьевской летописи значится: «Олга» или «Ольга»{6}). Не знаем мы и того, что дало основание летописцу датировать это известие именно 903 годом — весьма и весьма условным и, как мы увидим позже, маловероятным, если не сказать невероятным вовсе. Пока же отметим, что данная летописная запись, несмотря на свою краткость, является ключевой — и в силу своей уникальности, и в силу того, что именно она, по-видимому, дала в дальнейшем толчок для разного рода домыслов и предположений относительно происхождения и юных лет великой княгини.

Псковское происхождение княгини Ольги, на мой взгляд, не может вызывать сомнений[2]. Об этом свидетельствуют не только «Повесть временных лет», но и Новгородская Первая летопись младшего извода[3] и другие, более поздние летописи, а также Проложное житие княгини, известное в рукописях с XIII—XIV веков и называющее блаженную княгиню Ольгу родом «псковитянкой» (в разных списках: «пльсковитина» или же «псковка»){7}.

Позднее псковская версия происхождения Ольги была в значительной степени уточнена и дополнена. Местом рождения княгини стал признаваться не сам Псков, а либо Изборск (древний город в Псковской земле), либо ближняя к Пскову весь (селение) Выбуты, что в тринадцати километрах от Пскова вверх по реке Великой. Уроженкой Изборска Ольга была названа в несохранившейся «Раскольничьей» летописи (впрочем, судить об этом мы можем лишь со слов русского историка XVIII века Василия Никитича Татищева, который использовал эту летопись при написании своей «Истории Российской»){8}. Упоминание же о Выбутах в первый раз встречается в Житии княгини Ольги, составленном около 1553 года известным псковским книжником Василием (в иночестве Варлаамом), одним из сотрудников московского митрополита (а прежде архиепископа Новгородского) Макария, составителя грандиозных Великих миней четьих. Автор Жития ссылался при этом на какие-то «повести многие», где будто бы и говорилось о подлинной родине княгини: «Святая и блаженная великая княгиня Ольга русская родилась в Плесковской стране, в веси, зовомой Выбуто… Об имени же отца и матери писания нигде же не нашел, но только в повестях многих обнаружилось о рождении блаженной княгини Ольги и о житии ее, яко Выбуцкая весь изнесла святую и породила»{9}. Однако вряд ли Василий отыскал упоминание о Выбутской веси в каких-то письменных источниках более раннего времени. Скорее, его отсылка к «повестем мнозем» имеет в виду летопись и Проложное житие, где в общей форме говорилось о Псковской земле как о родине святой. Возможно также, что появлению этого предания способствовало распространенное по крайней мере в XVI веке мнение, согласно которому сам город Псков был основан Ольгой и, следовательно, ко времени ее появления на свет еще не существовал (современные археологические исследования позволяют с уверенностью отвергнуть это мнение). Но едва ли можно сомневаться в том, что псковский книжник — будь то Василий-Варлаам или кто-то из его предшественников — опирался и на местные псковские предания, связывавшие Выбутскую весь с княгиней Ольгой. О существовании таких преданий по крайней мере с XIV века свидетельствуют псковские летописи, в которых упоминаются рядом как близкие друг к другу географические объекты некая «Ольгина гора» и Выбуты{10}.

В том же XVI веке было записано и самое известное псковское предание — о первой встрече Ольги с ее будущим мужем, князем Игорем. Встреча произошла будто бы в Псковской земле, на реке Великой, за некоторое время до женитьбы Игоря. Вот как рассказывается об этом в Степенной книге царского родословия — памятнике официальной московской идеологии, составленном в Москве в середине XVI века сподвижником митрополита Макария, протопопом московского кремлевского Благовещенского собора Андреем, ставшим впоследствии, под именем Афанасий, московским митрополитом. (Автором же самого Жития княгини Ольги в составе Степенной книги — своего рода торжественного вступительного слова ко всему этому грандиозному произведению — считают другого знаменитого писателя и церковного деятеля XVI века — благовещенского священника Сильвестра, между прочим, духовного наставника царя Ивана Грозного.)

Однажды Игорю, тогда еще юноше, случилось охотиться в Псковской земле («утешающуся некими ловитвами», по словам автора). И вот на противоположном берегу реки он узрел «лов желанный», то есть великолепные охотничьи угодья, однако переправиться на ту сторону не было никакой возможности, потому что у князя не имелось «ладьици» (лодки). «И увидел он некоего плывущего по реке в лодейце, и призвал плывущего к берегу, и повелел перевезти себя через реку. И когда плыли они, взглянул Игорь на гребца того и понял, что это девица. То была блаженная Ольга, совсем еще юная, пригожая и мужественная» (в подлиннике: «вельми юна сущи, доброзрачна же и мужествена»). С первого взгляда воспылал Игорь страстью к юной деве: «и уязвися видением… и разгоре-ся желанием на ню (к ней. — А.К.), и некия глаголы глумлением претворяше (то есть бесстыдно начал говорить. — А.К.) к ней». Ольга, однако, уразумела нечистые помыслы князя и отвечала ему с твердостью — не как юная дева, но как умудренная женщина («не юношески, но старческим смыслом поношая ему»): «Что всуе смущаешь себя, о княже, склоняя меня к сраму? Зачем, неподобное на уме держа, бесстыдные словеса произносишь? Не обольщайся, видя меня юную и в одиночестве пребывающую. И не надейся, будто сможешь одолеть меня: хоть и неучена я, и совсем юна, и проста нравом, как ты видишь, но разумею все же, что ты хочешь обидеть меня… Лучше о себе помысли и оставь помысел свой. Пока юн ты, блюди себя, чтобы не победило тебя неразумие и чтобы не пострадать тебе от некоего зла. Оставь всякое беззаконие и неправду: если сам ты уязвлен будешь всякими постыдными деяниями, то как сможешь другим воспретить неправду и праведно управлять державой своей? Знай же, что если не перестанешь соблазняться моей беззащитностью (дословно: «о моем сиротстве». — А.К.), то лучше для меня будет, чтобы поглотила меня глубина реки сей: да не буду тебе в соблазн и сама поругания и поношения избегну…»

Эти исполненные целомудрия и глубокого недевичьего смысла слова поразили Игоря. В молчании переплыли они реку, а вскоре после того Игорь вернулся в Киев. Спустя некоторое время пришло время ему жениться: «и повелению его бывшу изобрести ему невесту на брак». По обычаю «господьства и царстей власти» (имеются в виду, конечно, обычаи XVI века, а не времен Игоря и Ольги), повсюду начали искать невесту князю, однако ни одна из приведенных в Киев девиц не полюбилась Игорю. Тогда-то и вспомнил он «дивную в девицех» Ольгу, ее «хитростные глаголы» и «целомудренный нрав» и послал за ней «сродника» своего Олега (согласно «Повести временных лет», подлинного правителя Киевского государства в конце IX — начале X века). Тот «с подобающею честию» привел юную деву в Киев, «и тако сочьтана бысть ему законом брака»{11}.

Таково предание или, точнее, его изложение благочестивым книжником, которого от описываемых им событий отделяли пять с половиной столетий (к нашему времени он заметно ближе, чем к началу X века). Нетрудно увидеть в его рассказе явные приметы московской идеологии XVI века: это и рассуждения о природном благочестии первой русской правительницы-христианки («еще не ведущи Бога и заповеди Его не слыша, такову премудрость и чистоты хранение обрете от Бога»), и сентенции о достоинстве княжеской и, соответственно, царской власти (между прочим, любимая тема Сильвестра как воспитателя Ивана Грозного). Автор воссоздает идеальную картину встречи канонизированной русской святой и родоначальника правящей династии московских государей; воссоздает так, как она, по его мнению, должна была происходить. А потому те Игорь и Ольга, о которых рассказывается на страницах Степенной книги, принадлежат шестнадцатому столетию в значительно большей степени, чем десятому.

Но столь же несомненно, что за строкой автора явственно чувствуется народное, сказочное представление о княгине, имеющее, как мы уже говорили, местное псковское происхождение. К слову сказать, Сильвестр был уроженцем Новгорода и, по-видимому, не раз бывал в Пскове, хотя свою редакцию Жития Ольги составил будучи священником московского Благовещенского собора. Мы уже говорили и еще будем говорить о том, что княгиня Ольга стала одним из любимых персонажей русского фольклора. В представлении народа эта великая правительница и воительница, богатырка в полном смысле этого слова, сама явилась плотью от плоти народной и — подобно другим любимым героям народных сказок и легенд — вышла из среды простых людей. Уроженка Выбутской веси, едва ли не крестьянская дочь, «невежда» и «сирота» (по ее собственным словам, приведенным в Степенной книге), она стала в народном сознании перевозчицей — и в этом своем качестве оказалась мудрее и благоразумнее и киевского князя, и — впоследствии — византийского императора. Ее роль перевозчицы, по-видимому, далеко не случайна. Переправа через реку всегда представлялась чем-то большим, нежели простое перемещение в пространстве. В народном сознании река служила некой преградой, отделяющей один мир от другого, свое от чужого, иногда саму жизнь от смерти. В преданиях и легендах перевозчиками становились в том числе и князья; ставший хрестоматийным пример — легендарный Кий, основатель Киева, о котором еще в XI веке, по словам киевского летописца, иные говорили как о «перевознике» через Днепр. Но в русских обрядовых песнях переправа через реку символизирует еще и перемену в судьбе девушки — ее соединение с милым, превращение в замужнюю женщину{12}. Переправа при этом как правило осуществляется женихом, хотя в народной поэзии известны и обратные примеры. Вот и Ольга сама переправляет на другой берег своего суженого, и Игорь поначалу даже принимает ее за юношу. Роли меняются: Ольга оказывается не только мудрее, но и мужественнее своего будущего супруга («доброзрачна же и мужествена»), берет на себя его функции. Так уже первая встреча Ольги с Игорем предопределила ее будущее замещение Игоря в качестве правителя его державы.

Псковские краеведы XIX—XX веков попытались реконструировать описанную авторами Степенной книги встречу, исходя из того, что знаменательная переправа имела место у самой Выбутской веси. «В окрестностях Выбут, — писал в 70-е годы позапрошлого века историк Н. К. Богушевский, — …прохожих и теперь перевозят через реку в челноках особенной конструкции, выдолбленных из толстых стволов осин. В таком челноке могут поместиться не более двух человек. Управляет челноком рыбак или перевозчик — одним веслом или багром». По словам другого знатока местной старины, протоиерея В. Д. Смиречанского, рыбаки искусно управляют такими лодками-«душегубками» с помощью рук и ног, а иногда и шестом, «ежеминутно опасаясь быть опрокинутыми быстрыми волнами реки… Маленькие, выдолбленные из дерева лодки крестьяне находят более удобными для переезда через реку. Жители правого берега, против погоста Выбуты, переезжают на левый берег в таких корытах, иногда связанных по два. При этом управляющий должен быть ловким, а пассажир должен сидеть смирно, чтобы переправа обошлась без приключений, которые не редки. Здесь страшна не глубина, а сильное течение, с которым совладать не всякий в силах…»{13}

Так было в XIX веке, так могло быть и раньше. Но нарисованная картина разительно отличается от той, что изображена в летописи. Да и вообще Выбуты не слишком подходят для переправы на лодке. Это место было знаменито другим — бродом через реку Великую, который сохранял стратегическое значение и в XV, и в XVI веках{14}. Хотя автор Жития Ольги в редакции Степенной книги и разделял мнение о Выбутах как о родине святой, сцену переправы он, скорее всего, создавал, имея в виду другую местность — либо в районе самого Пскова, либо еще ниже по течению Великой, ближе к ее впадению в Псковское озеро. Именно здесь Великая, как бы оправдывая свое название, становится по-настоящему широкой и полноводной — такой, что описанная в летописи переправа — с долгими присматриваниями, разговорами, угрозой броситься в «глубину реки сей» — становится по крайней мере возможной.

Другие народные предания о княгине были записаны в Псковской земле позднее — в XIX и даже XX веках. В них Ольга уже совсем лишена каких бы то ни было исторических черт. Она предстает то великаншей-богатыркой, способной переносить в рукаве или в подоле своего платья огромные валуны, то колдуньей-чародеицей, чьи наполненные золотом и серебром погреба можно увидеть только один раз в году, в Ольгин день, 11 июля, — но всегда мудрой, исполненной целомудрия девой. Женихами Ольги в этих преданиях становятся и другие, помимо Игоря, почитаемые в Псковской земле исторические деятели — например, князь Владимир (внук Ольги князь Владимир Святой?) или Всеволод (первый псковский святой князь Всеволод-Гавриил Мстиславич, умерший в 1138 году?).

Народное представление об Ольге как о княгине-простолюдинке отразилось не только в летописи и местных псковских преданиях, но и в агиографической литературе. По словам авторов Жития, святая «отца имела неверующего (в оригинале: «неверна сущи». —мА.К.), также и мать некрещеную, от языка варяжского, и не из княжеского рода, ни из вельмож, но из простых была человек» — показательно, что эта фраза одинаково читается и в Псковской редакции Василия-Варлаама, и в редакции Степенной книги.

Но так ли было на самом деле? Та выдающаяся роль, которую княгине суждено было сыграть в русской истории, ее исключительное положение в княжеском семействе еще при жизни Игоря (об этом речь впереди), да и само ее наречение в летописи однозначно свидетельствуют о ее высоком происхождении — во всяком случае, по меркам древней Руси[4].

Особенно показательно имя княгини. В языческом обществе имя — это всегда знак определенной особости, выделенности из обычного круга. Прежде всего это относится к женским именам, которые вообще очень редки и появляются значительно позже, чем мужские.

Начальная русская история знает не более десятка женских имен. За небольшим исключением все они — даже не собственно личные имена, а производные от мужских имен — как правило, отца (или какого-нибудь другого родственника) или мужа. В древней Руси и позднее, в XI—XIII веках, женщин крайне редко называли по имени, но чаще — по отчеству или имени мужа: например, «Ярославна», «Всеволодовна» («Все-володова дщи») в первом случае, или «Святополчая», «Володимеряя», «Всеволожая» и т. д. — во втором. В той или иной степени к именам мужей или отцов восходят и имена первых известных нам русских женщин, живших в X веке. Так, в имени полоцкой княжны Рогнеды, будущей жены князя Владимира Святого, явственно угадывается имя ее отца Рогволода; в имени Малуши, матери Владимира, — ее отца Малка Любечанина. Скорее всего, от соответствующих мужских имен образованы и имена упомянутой в договоре Игоря с греками некой «Сфандры, жены Улебля (Улеба. — А.К.)», или Малфреди, умершей в 1000 году, — дочери или жены какого-то оставшегося неизвестным нам Малфреда[5].

Имя Ольги — из того же ряда. Обычно его считают скандинавским, отождествляя со скандинавским именем Helga, и переводят как «святая». Но это не совсем верно. Имя Ольга — женская форма мужского имени Олег, и можно думать, что в качестве таковой оно получило развитие уже на Руси, подобно тому как скандинавское имя Хельга представляет собой женскую форму мужского имени Хельги (Helgi), получившую развитие на скандинавской почве[6]. Что же касается мужского имени Хельги, то оно приобрело значение «святой» лишь с распространением христианства в скандинавских землях, то есть не ранее XI века. В языческую эпоху это имя значило, прежде всего, «удачливый», «обладающий всеми необходимыми для конунга качествами» и оставалось чрезвычайно редким, относясь к небольшой категории «княжеских» имен, причем таких, которыми нарекали главным образом эпических, легендарных героев{15}.

Скандинавское происхождение имени Олег (но не Ольга!) кажется наиболее вероятным. Однако — оговорюсь особо — происхождение имени еще не решает вопрос о происхождении его владельца, ибо использование иноязычных, заимствованных имен — явление распространенное во всех обществах.

Древнерусские книжники, трудившиеся спустя века после кончины княгини Ольги, ничего не знали о ее происхождении и могли лишь высказывать догадки на этот счет. Автор Проложного жития ограничился тем, что назвал ее «псковитянкой» («псковкой»); книжники же XVI века были уверены в том, что княгиня происходила «от языка варяжского», хотя автор Псковской редакции Жития княгини Ольги Василий-Варлаам и вынужден был признать, что «о имени же отца и матери писание нигде же не изъяви», то есть не обнаружил.

Выражение «от языка варяжского» в XVI веке, тем более под пером псковского книжника, несомненно, означало скандинавское, скорее всего шведское, происхождение княгини. Но во времена самой Ольги название «варяги» еще не имело столь жестко закрепленного значения. Варягами в древней Руси, по всей вероятности, именовали выходцев с побережья Балтийского («Варяжского») моря, причем не только северного — собственно Скандинавии, но и южного, заселенного различными племенами — в том числе (и прежде всего) славянами. Так что и славянское происхождение Ольги нельзя исключать. Могла она происходить, например, и из знатного кривичского рода, ибо славяне-кривичи и населяли те земли, на которых возник город Псков.

Вообще же, говоря о «варяжском» происхождении Ольги и имея в виду позднейшее отождествление варягов со скандинавами, нельзя не затронуть пресловутый «варяжский вопрос», расколовший не одно поколение русских историков на два враждующих лагеря — так называемых «норманистов» и «антинорманистов». Не углубляясь в дебри «варяжского вопроса» (и не считая его определяющим для понимания хода русской истории), скажу о том лишь, что присутствие скандинавов в древней Руси не вызывает сомнений, поскольку бесспорно подтверждается археологически. Однако в духовной жизни Древнерусского государства скандинавское влияние прослеживается слабо. Так, исследователями давно уже отмечен тот в высшей степени любопытный факт, что города, основанные первыми варяжскими князьями (Новгород, Изборск, Бело-озеро), носили в основном славянские названия; показательно и то, что божества скандинавской мифологии отсутствуют в языческом пантеоне древней Руси, который, помимо славянских, включает в себя также балтские, иранские и финно-угорские божества. Да и скандинавские саги не знают русских князей до Владимира Святого и Ярослава Мудрого, причем эти последние выглядят в них явными чужаками. Скандинавские сказители, составители саг, отнюдь не считали правителей Руси родичами норвежских или шведских конунгов, как должно было бы быть, если бы предки Владимира и Ярослава пришли на Русь из Швеции или Норвегии. И это при том, что генеалогия и родственные связи героев саг прослеживаются в них очень тщательно и на большую историческую глубину.

Древняя Русь с самого начала возникла как многоэтническое государство. Помимо славян, в состав правящего слоя Древнерусского государства в X—XI веках входили представители финно-угорских, германских (скандинавских), балтских племен. Собственно говоря, именно смешение всех этих разноязычных компонентов и привело к образованию древнерусской народности. Но показательно, что очень скоро все прочие языки были вытеснены славянским. Да и представители династии Рюриковичей — начиная как раз с Игоря и Ольги — определенно говорили на славянском языке и нарекали своих детей по преимуществу славянскими именами.

Наша информация о первых русских князьях чрезвычайно скудна. Признаемся, что мы так и не знаем наверняка, откуда пришел на Русь легендарный Рюрик — основатель династии, правившей Россией более семисот лет. Не знаем мы и того, какие узы родства (или, быть может, свойства?) связывали первых представителей династии — самого Рюрика, его полулегендарного преемника Олега и вполне исторического Игоря, вошедшего в русскую историю с характерным прозвищем Старый, то есть «старейший». Летописи называют Игоря сыном Рюрика — хотя многие историки ставят этот факт под сомнение. А вот место Олега в тех же летописях совершенно не определено. Между тем, согласно летописи, именно Олег более тридцати лет правил Русью, и лишь после его смерти княжеская власть перешла к Игорю.

Когда информации в наличествующих источниках нет или слишком мало (или же она слишком противоречива), приходится строить свои выводы, опираясь прежде всего на такие информационные блоки, которые в наименьшей степени могут быть подвергнуты перетолкованию, позднейшему искажению или домысливанию. В дописьменном языческом обществе наиболее устойчивым носителем информации о той или иной личности является имя. И оказывается, что имя княгини Ольги способно прояснить некоторые темные моменты в запутанной истории взаимоотношений первых Рюриковичей. В частности, именно оно дает основания полагать, что Ольга принадлежала к роду Олега Вещего.

Мысль эта не нова. О том, что именно Олег привел Ольгу к Игорю, сообщают так называемые новгородско-софийские летописи, отразившие весьма древний летописный источник, — Софийская Первая, Новгородская Четвертая, Новгородская Карамзинская и др.{16} В XV веке и позднее полагали, что Ольга — дочь Олега, хотя автор так называемой Типографской летописи (XV век), приведший это мнение, не был уверен в его истинности[7]. Но даже если Ольга и не приходилась Олегу дочерью, она все же была связана с ним — и, вероятно, именно узами кровного родства, почему и получила свое имя — женский вариант мужского имени Олег. А если так, то ее брак с Игорем можно рассматривать как династический — со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Вещий Олег — одна из самых загадочных фигур русской истории. Именно он по существу создал единое Древнерусское государство, объединив северную новгородско-варяжскую Русь с Киевским Полянским государством и освободив славянские племена среднего Поднепровья — северян и радимичей — от дани, которую те выплачивали хазарам. Олег вел успешные войны и с Хазарским каганатом, и с Византией, совершив единственный в русской истории по-настоящему победоносный поход на Царьград. Однако ни в одной византийской хронике — что кажется весьма странным — мы не найдем его имени.

Но самое удивительное, что и русские летописи содержат крайне противоречивые сведения о нем. В древнейших из сохранившихся русских летописей — «Повести временных лет» и Новгородской Первой младшего извода (начальная часть Новгородской Первой летописи старшего извода, к сожалению, до нас не дошла) — присутствуют два варианта его биографии, противоречащие друг другу в самых существенных своих положениях.

«Повесть временных лет» называет Олега князем, родственником и наследником Рюрика, который якобы и передал ему свое «княженье» вместе с сыном, младенцем Игорем. Олег во главе собранного на севере войска завоевывает Киев, убивает княживших здесь Аскольда и Дира и объявляет Киев своей столицей, или «митрополией», «матерью градам русским»; он основывает новые города и устанавливает дани, покоряет древлян, северян и радимичей, воюет с уличами и тиверцами; наконец, побеждает греков и — в знак победы — прибивает свой щит к вратам Царьграда. Игорь во все время его княжения пребывает в Киеве и во всем подчиняется ему.

Новгородская же Первая летопись знает Олега исключительно как воеводу князя Игоря. Именно Игорю приписаны здесь те деяния, которые, согласно версии киевского летописца, автора «Повести временных лет», совершает Олег. Это он, Игорь, хотя и вместе с Олегом, захватывает Киев, убивает Аскольда и Дира, ставит города и устанавливает дани. Наконец, именно он, Игорь, сам приводит себе «от Пскова» жену Ольгу.

Резко различается в этих двух летописях и хронология жизни Олега. Согласно «Повести временных лет», знаменитый поход Олега на греков был совершен в 907 году. Новгородский же летописец датирует поход 922 годом, сообщив двумя годами раньше о походе на Царьград князя Игоря — том самом походе, о котором в «Повести временных лет» рассказывается под значительно более поздним 941 годом!

Смерть Олега отнесена киевским летописцем к 912 году (на пятое лето после похода на греков). В соответствии с предсказанием волхвов, князь принял смерть от своего коня: «выникнувши змиа изо лба (черепа конского. — А.К.) и уклюну в ногу, и с того разболеся и умре». Он был погребен на киевской горе Щекавице; «есть же могила его и до сего дне, — замечает летописец, — словеть могыла Олгова»{17}. «Ольгова могила» неоднократно упоминается в более поздней Киевской (Ипатьевской) летописи как место сбора князей и вообще приметный, хорошо известный киевский ориентир.

Новгородский же летописец датирует смерть Олега упомянутым выше 922 годом: после похода на греков Олег возвращается в Новгород, а оттуда идет в Ладогу, где, оказывается, также была известна его могила. Знали в Новгороде и версию смерти Олега от укуса змеи, однако полагали, что случилось это где-то за морем (в той же Ладоге?): «Друзии же сказають, яко идущю ему за море, и уклюну змиа в ногу, и с того умре; есть могыла его в Ладозе»{18}.

(Еще одна версия смерти русского князя Олега, или «Х-л-гу», — и тоже где-то за пределами Руси — приведена в древнем еврейском источнике хазарского происхождения. Однако о том, какое отношение имеет это известие к Олегу Вещему, мы поговорим позже.)

Историки оценивают летописные версии также совершенно по-разному[8]. Что касается различных «могил» князя Олега — то есть, надо полагать, посвященных ему погребальных курганов — в Киеве и Ладоге, то здесь как раз все более или менее объяснимо. Оба летописных рассказа — и киевский, и новгородский, — несомненно, основаны на народных преданиях и записаны спустя полтора-два столетия после действительной кончины «вещего» князя. В этих преданиях судьба Олега представлена по-разному — в зависимости от того, кем передавалось предание — киевлянином или новгородцем (ладожанином). А ситуация, когда различные города спорят о месте погребения знаменитого мужа, смело может быть отнесена к числу распространенных в мировой истории.

Но как объяснить столь различные представления летописцев о месте Олега в политической системе Древнерусского государства, о его взаимоотношениях с Игорем? Кем был Олег в действительности — князем или все-таки княжеским воеводой? И правил ли он до Игоря, вместе с Игорем или, может быть, вместо Игоря? На некоторые из этих вопросов ответить, наверное, можно, на другие — едва ли.

То, что Олег в течение ряда лет стоял во главе Русского государства и носил титул князя, не вызывает сомнений. Его имя значится в тексте официального документа, включенного в состав «Повести временных лет», — русско-византийского договора 911 года, называющего его «великим князем русским», «под рукой» которого пребывают другие «светлые и великие князья» и «великие бояре»{19}. Имя Игоря в тексте договора не упомянуто. Так что в этом отношении версия «Повести временных лет» выглядит явно более предпочтительной. Но если Олег был князем, то почему летописцы (причем и киевский, и новгородский) с такой настойчивостью подчеркивали легитимность именно Игоря в качестве киевского князя при жизни Олега? Согласно «Повести временных лет», княжение Олега продолжалось 33 года — поистине эпическая цифра! За это время Игорь давно уже должен был выйти из младенческого возраста, возмужать и на правах Рюрикова сына воссесть на киевский стол. Правда, сам Рюрик в Киеве никогда не княжил. Но ведь добывая Киев, Олег, по версии авторов «Повести временных лет», ссылался именно на то, что Игорь — «сын Рюриков», а он, Олег, «есмь роду княжа», то есть тоже от рода Рюрика!

Но был ли Игорь Рюриковым сыном? Сомнения историков на этот счет кажутся вполне обоснованными. Приведенной в летописи и закрепленной впоследствии в историческом сознании генеалогии Игоря явственно противоречат и хронология жизни обоих князей, слишком большой временной промежуток, отделяющий смерть Рюрика от начала самостоятельного княжения Игоря (по летописи, упомянутые эпические 33 года; в действительности же, возможно, еще больше), и то немаловажное обстоятельство, что в памятниках XI века, в частности в «Слове о законе и благодати» митрополита Илариона, «Памяти и похвале князю Русскому Владимиру» Иакова мниха и Церковном уставе князя Владимира, именно Игорь, а не Рюрик, назван предком русских князей Владимира, Ярослава и их потомков. Показательно и то, что в знаменитой хронологической выкладке «Повести временных лет» под 852 годом, предваряющей летописное изложение событий по годам, также ничего не сообщается о Рюрике, а начало собственно русской истории отсчитывается от Олега и Игоря{20}. Как полагают, эта хронологическая выкладка отражает тот этап формирования летописи, когда в ней еще отсутствовала собственно летописная, погодная «сетка», разбивка повествования по годам. Превращение Игоря в сына Рюрика, как можно думать, произошло позднее, уже на следующем этапе формирования летописного текста, и представляет собой не что иное, как искусственное построение позднейшего летописца. Как отмечал выдающийся исследователь русского летописания Алексей Александрович Шахматов, это построение очевидным образом отвечало основной идее русской летописи, как она выражена в «Повести временных лет», — идее единства всего княжеского рода и его исключительных прав на владение Русской землей{21}.

А что же Олег? Он единственный из русских князей, кто «выпадает» из жестко закрепленного династического порядка, чье положение в династии Рюриковичей не определено. Летописец называет его «родичем» Рюрика, не указывая точно, в какой степени родства он находился по отношению к Рюрику и, соответственно, Игорю (и только в поздних Родословных книгах, не ранее XVI века, появляется уточнение, что он приходился Рюрику «племянником»). Очевидно, именно эта неопределенность положения Олега и стала причиной превращения его под пером новгородского летописца в княжеского воеводу. В действительности же Олег, как мы уже знаем, был князем. Но вот к династии Игоря он, кажется, не принадлежал.

Рассуждая о перипетиях русской истории столь давнего времени, мы вынуждены строить свои предположения на очень шатком фундаменте обрывочных и противоречивых показаний случайно уцелевших источников. А потому любые наши предположения носят сугубо гипотетический и даже отчасти гадательный характер. Это касается и взаимоотношений Игоря и Олега, о которых столь противоречиво и путано свидетельствуют сохранившиеся летописи. Но эти путаница и противоречивость сами по себе являются данностью, требующей разъяснений. И свидетельствуют они прежде всего о том, что истинное положение Олега и Игоря в киевской иерархии, их действительные отношения друг к другу оказались ко времени составления летописи уже неясными для самих летописцев. Как неясной была и хронология их княжения, в частности, точная дата смерти Олега, столь по-разному обозначенная в различных летописях.

Были ли Игорь и Олег в действительности соправителями? И более того, были ли они вообще современниками друг друга? На эти вопросы мы также не можем с уверенностью дать ни положительного, ни отрицательного ответа.

Сама возможность совместного правления двух князей, один из которых обладал номинальной, а другой фактической властью, в принципе не вызывает сомнений. Более того, подобная форма правления была присуща некоторым народам Восточной Европы в IX—X веках, то есть как раз во времена Игоря и Олега. Арабские историки и географы того времени отмечали особую роль некоего соправителя, «заместителя» законного «царя», у хазар, венгров, а также, что особенно интересно, у славян и Руси. Так, правитель Хазарии каган (или хакан) в указанное время был лишь номинальным носителем власти, но на самом деле не имел никаких властных полномочий: он пребывал почти в полной изоляции в своем дворце, довольствуясь лишь внешними проявлениями почтения; реальная же власть принадлежала его «заместителю», именуемому в источниках «царем», или «беком» («хакан-беком»). Правление кагана длилось строго ограниченный, заранее определенный срок, по истечении которого его умерщвляли. Впрочем, жизнь кагана в буквальном смысле висела на волоске (или, точнее, шелковом шнуре): по поверьям хазар, каган головой отвечал за любые изменения в благосостоянии своих подданных и в случае какого-либо бедствия (голода, неудачной войны и т. п.) мог быть ритуально удушен{22}.[9]

Такое положение дел — отнюдь не уникальное явление в мировой истории. Этнографы и историки еще в XIX веке установили, что своеобразное двоевластие (или, по-гречески, диархия) присуще многим архаическим, раннегосударственным обществам, в которых фигура вождя, сакрального владыки, зачастую настолько табуирована, а его поведение настолько жестко регламентировано, что это не позволяет ему осуществлять функции правителя. Последние естественным образом переходят к другому лицу, осуществляющему реальное управление. Пример с хазарским каганом точно укладывается в ту схему, которую изобразил знаменитый английский этнолог Джеймс Фрезер в своем классическом исследовании «Золотая ветвь» на примере архаических обществ Африки, доколумбовой Америки и монархий Востока{23}. Эта схема, по-видимому, универсальна, хотя формы «разделения власти» могли разниться. Так, к числу подобных «диархий» можно отнести и Франкское государство Меровингов VII—VIII веков (стадиально близкое Древнерусскому государству периода его становления), где власть, ускользнув из рук «ленивых королей», прочно обосновалась в руках майордомов из династии Пипи-нидов. Разница заключалась лишь в том, что, по свидетельству франкских историков, Меровинги в конце своего правления не получали даже и внешних почестей.

Так может, совместное правление Игоря — как номинального князя — и Олега — как действительного правителя — явление того же порядка? Такое предположение выглядит весьма заманчивым, хотя бы потому, что Олег и Игорь — это не единственная «пара» правителей в истории древнего Киева. Летописи определенно называют соправителями еще и Аскольда и Дира, о которых, правда, — в отличие даже от Олега и Игоря — мы вообще ничего не знаем. Да и роль воеводы Свенельда при Игоре некоторыми своими чертами как будто напоминает роль майордомов при франкских Меровингах и «беков» при хазарских каганах.

Имеется в источниках и прямое указание на существование в древней Руси системы управления, подобной хазарской.

Арабский дипломат и путешественник Ахмед Ибн Фадлан, побывавший с дипломатической миссией в Волжской Болгарии в 921—922 годах, сообщает о том, что образ жизни «царя» руссов очень похож на образ жизни хазарского кагана, как его описывают восточные авторы. «Царь» руссов, по версии Ибн Фадлана, почти все свое время проводит на огромном и инкрустированном драгоценными камнями ложе (троне, «столе»?) в некоем высоко расположенном замке в окружении телохранителей, а также сорока (или, по другой рукописи, четырехсот) наложниц; он не имеет права ступить на землю и даже свои естественные потребности совершает не сходя с этого ложа в специально поднесенное ему судно; если же ему нужно воссесть на коня, то коня подводят к самому его трону. «И он не имеет никакого другого дела, кроме как сочетаться (с наложницами. — А.К.), пить и предаваться развлечениям»; зато у него есть «заместитель» (Ибн Фадлан называет его по-арабски — «халиф»), «который командует войсками, нападает на врагов и замещает его у его подданных»{24}.

Будучи в стране болгар, при дворе болгарского царя Алмуша, арабский дипломат встречался с русскими купцами и описал их обычаи. Но общаться с ними он мог только через переводчика{25}, а потому остается неизвестным, насколько правильно он понял и насколько точно передал их слова. При желании в рассказе Ибн Фадлана можно найти отражение некоторых киевских реалий (так, например, о существовании многочисленного княжеского гарема мы знаем из летописного повествования о князе Владимире; резиденция киевских князей действительно находилась на горе и т. д.). Но все эти черты сходства носят слишком общий характер. К тому же нельзя исключать, что рассказ Ибн Фадлана о «царе» руссов возник под непосредственным влиянием его же рассказа о хазарском кагане — слишком уж похожи в передаче ученого араба тот и другой[10]. Да и киевский князь Игорь — по крайней мере в изображении летописи и иноязычных источников применительно к событиям 940-х годов — явно не годится на роль сакрального владыки Руси, каким изображен «царь руссов» у Ибн Фадлана, Точно так же было бы опрометчиво отождествлять упомянутого Ибн Фадланом «халифа» руссов с летописным Олегом.

Однако сама мысль о возможном соправлении Олега и Игоря как отражении каких-то специфических особенностей политического устройства Древнерусского государства периода его становления кажется весьма плодотворной. Институт двоевластия в древней Руси мог быть обусловлен, например, особенностями формирования самого Древнерусского государства, возникшего как объединение двух раннегосударственных образований — условно говоря, «северной» и «южной» Руси. В результате этого объединения оказались соединены две различные этногосударственные традиции: одна, связанная с Прибалтикой и, в частности, Скандинавией, и другая, связанная прежде всего с Хазарским каганатом, в состав которого в течение длительного времени входили главные племенные объединения славянского Поднепровья — поляне, северяне и радимичи.

Древняя Русь в конце IX—X века 
Как известно, объединение это произошло в результате завоевания и жестокого убийства правивших в Киеве Аскольда и Дира. Однако какие-то властные институты при этом были сохранены. Так, например, был сохранен титул «каган», применявшийся к правителям Руси — очевидно, южной, входившей в орбиту хазарского влияния, — еще в 30-е годы IX века. (Титул «каган» был в употреблении у тюркских народов — аваров, хазар и др. В дипломатической практике VIII—IX веков он приравнивался к императорскому.) Как мы достоверно знаем из русских источников, этот титул киевские князья носили (или по крайней мере претендовали на него) вплоть до XI века.

Между прочим, из текста русско-византийского договора 911 года нельзя понять, в чем состояла разница между титулом Олега как «великого князя» и титулами других «светлых и великих князей», находившихся под его «рукою». Скорее всего, в обоих случаях перед нами перевод греческого титула «архонт», который в Ромейской державе применяли к правителям соседних самостоятельных государственных образований. Но внутри самого Древнерусского государства разница, конечно, существовала. При этом в Византийской империи титул каган за правителями Руси, кажется, признавали, по крайней мере в 60-е годы IX века. Как обстояло дело впоследствии, во времена Олега и Игоря, мы не знаем. Между тем каганом пришедший с севера Олег, очевидно, не был. Но не претензиями ли на этот титул его предполагаемого соправителя Игоря может объясняться приниженное по отношению к Игорю положение Олега в киевской иерархии, как она представлена в летописи? А с другой стороны, не претензиями ли на титул кагана правителя Руси может объясняться поразительное сходство в описании статуса номинальных правителей хазар и руссов у Ибн Фадлана? Во всяком случае, даже если не касаться титула каган, можно, наверное, предположить, что летописные представления об Игоре как легитимном, номинальном правителе Киевского государства, то есть князе, и об Олеге как фактическом правителе — но, как выясняется, тоже князе — отражают именно эти, неуловимые для нас сегодня, но хорошо различимые для X века, нюансы в титулатуре, происхождении и объеме фактической власти двух правителей Киевской Руси.

Повторюсь еще раз, что все рассуждения на этот счет носят сугубо гипотетический характер. И предложенное объяснение противоречивых показаний источников относительно истинных взаимоотношений между Игорем и Олегом — далеко не единственное. Игорь вполне мог быть и преемником Олега в качестве киевского князя, каковым он, собственно, и изображен на страницах «Повести временных лет». Имя Игоря появляется в летописи одновременно с именем Олега — в статье 879 года, повествующей о смерти Рюрика, который будто бы и передал малолетнего сына, «бысть бо детеск вельми», «на руки» Олегу. Но если отвлечься от этого настойчивого подчеркивания «детскости» Игоря, пребывающего «при Олеге», — в статьях 879, 882, 903 и 907 годов, то есть на протяжении почти тридцати лет! — то придется признать, что в реальной русской истории конца IX — первой трети X века присутствие Игоря не ощущается. Его имя не упоминается ни при описании исторических событий времени Олега, ни в тексте включенных в «Повесть временных лет» русско-византийских договоров 907 и 911 годов[11]. По-настоящему действующим лицом русской истории Игорь становится гораздо позже — только с начала 40-х годов X века, когда его конкретная политическая деятельность привлекает внимание не только русского летописца, но и современников-иностранцев, упоминающих его имя. Так что совместное правление Игоря и Олега вполне может оказаться и фикцией, не слишком удачным построением киевского летописца, отвечающим все той же главной идее «Повести временных лет» — о единстве русского княжеского рода.

Однако вне зависимости от того, считать или нет Игоря и Олега соправителями или даже современниками друг друга, было нечто, что объединяло и связывало их тесными, по-настоящему династическими узами. Это нечто — женитьба Игоря на Ольге, представительнице рода Олега Вещего. Рискну предположить, что именно через этот брак и оказались соединены две изначально не связанные друг с другом династии правителей древней Руси — условно говоря, «киевская» и «новгородская». (Причем к «киевской», опять же условно, я отношу Игоря, а к «новгородской» — Олега, несмотря на то, что именно новгородский летописец изображает Олега не князем, а княжеским воеводой. Все же связь Олега с Новгородом и вообще с севером не вызывает сомнений, в то время как Игорь, кажется, не имел к этому городу прямого отношения и, возможно, даже никогда в нем и не был.)

Если эти рассуждения верны, то получается, что именно через брак с Ольгой и произошло формальное вхождение Игоря в род Олега (и, соответственно, Рюрика?) — то есть в тот варяжский род, который фактически оказался правящим в Киевском государстве. Если же взглянуть на этот брак с другой стороны и принять во внимание иерархическое старшинство Игоря в качестве киевского князя, то можно, наверное, высказать и другое предположение: не через брак ли Ольги с Игорем произошла легализация Олега в качестве не только фактического, но и номинального правителя Киевской державы?

Из истории архаических обществ мы хорошо знаем, что вступление в брак было наиболее распространенным способом легитимного перехода власти от одного правителя к другому и вхождения нового лица в прежнюю династию. «Царская» кровь передавалась прежде всего по женской линии и именно через брак{26}. В древней Руси такой способ передачи власти или по крайней мере его возможность также засвидетельствованы источниками — в частности, летописным рассказом о сватовстве древлянского князя Мала к той же княгине Ольге (о чем речь впереди). Так что брак Игоря и Ольги при таком истолковании событий оказывается едва ли не ключевым событием в начальной истории Рюриковичей (или, точнее, Игоревичей). А сама Ольга — едва ли не главным гарантом сохранения того политического устройства, который обеспечивался положением Игоря в качестве правящего киевского князя — во всяком случае, после смерти Олега.

Была ли Ольга единственной женой Игоря? Вряд ли. Подобное противоречило обычаям языческого общества, особенно если мы ведем речь о князьях. Но если у Игоря и имелись другие жены[12], то их имена не сохранились — летописи о них не упоминают.

Ольга же действительно заняла особое положение в княжеской семье. На этот счет мы располагаем прямым свидетельством источника. В договоре Игоря с греками 944 года, заключенном от имени целого ряда русских князей, в том числе и Игоревой родни, имя посла, представлявшего интересы княгини Ольги, названо третьим — сразу же после послов самого Игоря и их общего с Ольгой сына Святослава. Имена всех прочих родичей Игоря, в том числе его племянников, следуют уже за ними.

Женщина в древней Руси отнюдь не была каким-то бесправным существом. Тем более если речь шла о княгине — законной (по-русски, «водимой») супруге правящего князя и матери его сына или сыновей. Известно, что русские княгини располагали собственным двором, свитой («домочадцами») и даже дружиной, отличной от дружины мужа. Во всяком случае, так рассказывают скандинавские саги, в которых, в частности, упоминается дружина Аллогии, легендарной супруги «конунга Вальдамара» (князя Владимира Святославича, внука Ольги)[13]. Имела собственную дружину и Ольга: в знаменитом летописном рассказе о ее мести древлянам ее дружина отчетливо противопоставляется дружине ее покойного супруга. Женщина в древней Руси владела и недвижимым имуществом. Если же речь шла о княгине, то она и в X веке, и позднее распоряжалась частью собираемой князем дани[14].

Более того, как выясняется из рассказа «Повести временных лет», Ольга — и, вероятно, еще при жизни Игоря — владела Вышгородом близ Киева — важнейшим городом в земле полян, вторым по значению после Киева. По-видимому, этот город был предоставлен ей Игорем в качестве свадебного дара — по-славянски, «вена»[15]. Такой свадебный дар был в обычае правителей древней Руси — но, кажется, лишь в тех случаях, когда их брак носил династический характер. Так, греческий город Корсунь (Херсонес) в Крыму, завоеванный князем Владимиром, был передан в качестве «вена» за его жену, византийскую принцессу Анну, и возвращен ее братьям — правящим императорам Василию II и Константину VIII (очевидно, по согласованию с самой Анной). Сын Владимира Ярослав Мудрый, вступив в династический брак с шведской принцессой Ингигерд, дочерью конунга Олава Шётконунга, передал ей во владение город Ладогу (по-скандинавски, Альдейгьюборгу) — второй по значению город Новгородской земли, и до самой смерти Ингигерд Ладога оставалась в ее личном владении и управлялась представителями ее администрации, шведами.

Как мы увидим, Ольгу и после смерти Игоря будут окружать многочисленные родственники, также отличные от родственников ее мужа (этих родственников и родственниц княгини упомянет византийский император Константин Багрянородный, лично принимавший «архонтиссу Росии» во время ее визита в Константинополь). Так что отнюдь не безродной простолюдинкой оказывается она даже при сравнении со своим супругом. И надо полагать, что именно эта ее самодостаточность, высокий социальный статус, которым она обладала еще до замужества, обеспечили ей не только особое положение в семье мужа, но и сохранение власти над Киевом после его смерти.

Ну и конечно, не последнюю роль в судьбе княгини сыграли ее личные качества — исключительный ум, рассудительность, а также внешняя привлекательность, обаяние, красота, то есть то, что во все времена во многом определяет жизненный путь женщины. Несомненно, Ольга отличалась редкостной красотой: «красна велми», «добра суща зело лицем», «доброзрачна» — так отзываются о ней летописцы. Правда, ничего более определенного о внешности героини нашей книги сказать нельзя, поскольку подробных ее описаний (таких, например, как описание ее сына Святослава в греческой хронике) не сохранилось. Существует несколько ее изображений, относящихся к более или менее раннему времени, но все они, к сожалению, очень условны и вряд ли могут претендовать на портретное сходство — таковы, например, миниатюра Мадридского списка византийской Хроники Иоанна Скилицы XII века, миниатюры знаменитой Радзивиловской летописи XV века, возможно, восходящие к более ранним лицевым сводам, а также одна из фресок киевского Софийского собора, предположительно изображающая княгиню Ольгу на приеме у византийского императора.

* * *
Когда же Ольга стала женой Игоря? Увы, но и в поисках ответа на этот вопрос мы по-прежнему вынуждены оставаться на шаткой почве догадок и предположений.

Приходится повторить еще раз: начальный период биографии героини нашей книги скрыт почти непроницаемой мглой. Нам неизвестны ни дата ее брака, ни дата ее рождения, хотя бы даже приблизительные. Между тем и та, и другая присутствуют в большинстве популярных работ и справочных изданиях, причем зачастую с указанием на источник.

В чем же тут дело? Попробуем еще раз более тщательно проанализировать имеющийся в нашем распоряжении материал.

Приведенная выше дата женитьбы Игоря на Ольге — 903 (или, по принятому в древней Руси счету лет от Сотворения мира, 6411-й) год —далеко не единственная. Напомню, что она читается в большинстве списков «Повести временных лет», но не во всех. В Новгородской Первой летописи младшего извода брак Игоря и Ольги не датирован вовсе: рассказ о нем помещен в текст первой же летописной статьи, обозначенной 854 (6362) годом и повествующей о «начале земли Русской» (следующая летописная статья датирована здесь 920 годом). Другие летописи называют другие даты.

Так, в несохранившейся Троицкой летописи начала XV века, включавшей в себя один из ранних списков «Повести временных лет», брак Игоря и Ольги был датирован 902 (6410) годом[16]; та же дата присутствует в Рогожском летописце (XV век){27} и Львовской летописи (XVI век){28}. Составители Никоновской летописи (XVI век) датировали брак 904 (6412) годом{29}. Встречаются в летописях и 881 (6389)[17], и 897 (6405){30}, и 907 (6415){31}, и 912 (6420)[18] годы.

Разброс дат, как видим, велик. Не менее противоречивы показания источников относительно возраста княгини Ольги к моменту бракосочетания и, соответственно, времени ее рождения.

По свидетельству позднего Устюжского летописного свода (Архангелогородского летописца), княгиня вступила в брак в возрасте десяти лет: Игорь «оженися во Пскове, понят за себя Ольгу десяти лет, бе бо красна велми и мудра»{32}.[19] Исследователи, как правило, принимают это известие и используют его в том числе и для расчета примерного года рождения Ольги — около 893-го{33}. Однако не всё так просто.

Известие Устюжской летописи о десятилетнем возрасте Ольги восходит к расчетам, содержащимся в новгородско-софийских летописях XV века и отражающим какой-то весьма ранний и авторитетный летописный источник. Однако речь в них идет вовсе не о возрасте княгини.

Процитируем текст, читающийся в так называемой Новгородской Карамзинской летописи — по-видимому, наиболее ранней из всех принадлежащих этой традиции:

«…И бысть княжениа его (Игоря. — А.К.) лет 33 по Олгове смерти. А при Олзе (при Олеге. — А.К.) бы[сть], отнюдуже приведе ему Олег (то есть с тех пор, как привел ему Олег. — А.К.) жену от Пльскова, именем Олгу, лет 10; и жит (жил. — А.К.) Игорь с Олгою лет 43. А от перваго лета Игорева до перваго лета Святославля лет 33»{34}.[20]

То же в Новгородской Четвертой, Софийской Первой и некоторых других летописях{35}.

Эти расчеты основаны на летописных датах, приведенных в самих летописях. Действительно, княжение Игоря, по летописи, продолжалось те же эпические 33 года, что и княжение Олега, — с 6421-го (913-го) по 6453-й (945-й) (здесь, как и везде, согласно принятому в древней Руси так называемому «включенному» счету лет); пребывание Игоря в браке с Ольгой — 43 года — с 6411-го (903-го) по тот же 6453-й. Соответственно, и названные в расчете 10 лет, согласно прямому указанию летописца, обозначают число лет, проведенных Игорем с Ольгой при жизни Олега — с 6411 по 6420 (912) год.

Новгородская Четвертая и Софийская Первая летописи получили широкое распространение в русской книжности. Именно они легли в основу последующего летописания, став одним из источников и для автора Устюжского летописного свода. Однако позднейший книжник неверно понял содержащийся в них текст, и цифра 10, обозначавшая число лет, прожитых Игорем и Ольгой при Олеге, превратилась в возраст княгини к моменту брака.

Имеются в источниках и другие расчеты, напрямую касающиеся предполагаемого времени рождения Ольги.

В Проложном житии княгини назван возраст, в котором она скончалась, — 75 лет{36}. Поскольку дата ее кончины — 969 (6477) год — хорошо известна, легко высчитать год ее появления на свет, каким он представлялся автору Жития, — 894-й (6402-й). Между прочим, это довольно близко к тому, что получается, если высчитывать год рождения Ольги, основываясь на ее десятилетнем возрасте ко времени вступления в брак. Случайно ли такое совпадение? Или же в основе вычислений составителя Проложного жития лежит все то же ошибочное прочтение хронологической выкладки, подобной той, что приведена в новгородско-софийских летописях? Если принять во внимание, что в Проложном житии Ольги был использован летописный источник[21], то второе предположение выглядит вполне правдоподобным. Однако я все же поостерегусь от однозначного ответа на этот вопрос.

В некоторых более поздних летописях и житиях возраст, в котором скончалась княгиня, назван иначе. «Всех же лет живота ее бяше близ осьмидесяти лет», — читаем в той редакции Жития, которая вошла в Степенную книгу царского родословия{37}.[22] Автор так называемого Мазуринского летописца XVII века выразился иначе: «Всех же лет живота ее бяше 80, инде пишет 88 лет»{38}. Если принять названные цифры, то получится, что княгиня родилась около 889 или 881 года.

Однако, на мой взгляд, все эти расчеты едва ли могут иметь под собой прочные основания. В древней Руси не принято было отмечать в летописи или каких-либо других источниках годы рождения женских представительниц княжеского семейства. Даже годы рождения князей появляются в «Повести временных лет» значительно позднее — не ранее XI века (рождение сыновей Ярослава Мудрого)[23]. Нет в летописи и указаний на возраст кого-либо из правителей Руси ранее того же Ярослава. Так что едва ли у составителей Жития княгини Ольги, трудившихся спустя столетия после смерти святой, могли быть под рукой какие-либо указания источников на точный год ее рождения или возраст, в котором она ушла из жизни. Похоже, что названные ими цифры — не более чем результат их собственных вычислений, причем с опорой на те же источники, которые известны нам сегодня, и прежде всего, — на приведенную в летописи дату брака Игоря и Ольги. Очевидно, древнерусские книжники высчитывали максимально ранний возраст, в котором юная невеста могла стать женой киевского князя. Мы уже отмечали разброс дат этого брака в летописях, в том числе в различных списках «Повести временных лет». Если киевскому агиографу, составителю Проложного жития княгини, была известна дата 903 год, то получается, что он исходил из 11-летнего возраста Ольги; если 904-й — то из 10-летнего (возможно, на основании неверно понятого хронологического расчета новгородско-софийских летописей); если же дата 902 год (как в Троицкой и некоторых других) — то из 12-летнего. Последний возраст, между прочим, считался предельно ранним для вступления в брак по церковным канонам.

По всей вероятности, древнерусский книжник сталкивался с той же проблемой, которая и сегодня стоит перед биографом Ольги. Дело в том, что летописная дата брака Игоря и Ольги — не важно, выберем ли мы 902-й, 903-й или 904 год, — выглядит крайне маловероятной в свете имеющихся у нас данных о биографии княгини, если «выстраивать» эту биографию в порядке, обратном хронологическому, — то есть идя от известного к неизвестному, от того, что мы знаем более или менее наверняка, к тому, что мы знаем не наверняка или не знаем вовсе. А именно такой путь восстановления биографии при крайней нехватке данных представляется более перспективным.

Наверняка же нам известно следующее. Единственный сын Игоря и Ольги Святослав ко времени гибели отца (конец 944-го или 945 года) был совсем еще ребенком. Об этом со всей определенностью сообщает киевский летописец. Собственно, весь рассказ «Повести временных лет» о начале княжения Ольги и ее войнах с древлянами построен именно на малолетстве Святослава, его неспособности править самостоятельно. Когда киевское войско во главе с воеводой Свенельдом и «дядькой»-опекуном малолетнего князя Асмудом изготовилось для битвы с древлянами (по летописи, 946 год), именно Святослав, по обычаю, положил начало битве, бросив копье в сторону врага. Копье пролетело лишь между ушами коня и ударилось тому в ноги — ибо князь был слишком мал и не мог метнуть копье по-настоящему. Но почин был сделан и обычай соблюден. «Князь уже начал, потягнете, дружина, по князе!» — воскликнули киевские воеводы. Это — то, что отложилось в памяти современников и потомков. Именно такие яркие факты и обрастают впоследствии легендой. Но сами по себе они не могут быть выдумкой.

Святославу в то время должно было быть лет шесть—семь, не больше. Именно в таком возрасте мальчик способен удержать в руке копье и даже попытаться бросить его. Трехлетний ребенок копье не удержит, а десятилетний в состоянии перебросить коня. Значит, Святослав родился в конце 30-х или самом начале 40-х годов X века — где-то между 938 и 940 годами[24].

Но если признать, что Ольга вышла замуж за Игоря в 903 году или около этого времени, то получится, что в течение почти сорока лет она оставалась неплодной в браке и родила сына в возрасте около пятидесяти, если не старше. Наверное, подобные случаи могли быть. (Уместно вспомнить, например, библейскую Сарру, жену Авраама, родившую в глубокой старости Исаака; впрочем, сам Авраам, как известно, прожил 175 лет и в возрасте 137 лет, уже после смерти Сарры, женился еще раз и родил шестерых сыновей.) Но едва ли опыт библейских праотцев применим к реалиям древней Руси. Да и Ольга, какой она изображена в летописи и иноязычных источниках, отнюдь не выглядит в середине — второй половине 50-х годов X века глубокой старухой. А ведь ей, по летописи, должно было быть тогда уже далеко за шестьдесят — для Средневековья это возраст почти что дряхлости! Ольга же, напротив, энергична, полна сил, совершает далекие и рискованные путешествия и по-прежнему пленяет окружающих своей красотой. Напомню, что летопись рассказывает о двух сватовствах к Ольге, случившихся уже после смерти Игоря, причем второе сватовство — и не кого-нибудь, а византийского императора — датировано 955 годом. Конечно, в рассказах летописи много вымысла, сказки. Однако представление летописца о том, что к Ольге в середине 950-х годов можно было свататься, восхищаясь красотою ее лица, явно противоречит указанной в той же летописи дате брака Игоря и Ольги.

Давно уже доказано, что большинство проставленных в летописи дат появились гораздо позже, чем текст, к которому они относятся. Первоначальный летописный текст, по-видимому, дат не имел. Соответственно, не имелось в нем и даты бракосочетания Игоря и Ольги, равно как и точных дат княжения Рюрика, Олега и Игоря.

Годы смерти и Олега, и Игоря, как они обозначены в «Повести временных лет», — соответственно, 6420-й (911/912) и 6453-й (944/945), — удивительным образом совпадают с теми годами, которые обозначены в русско-византийских договорах, заключенных этими князьями и включенных в состав той же «Повести временных лет». Историки полагают, что именно эти даты — единственные точные даты, бывшие под рукой летописца, — и дали ему основание точно датировать смерть князей, живших едва ли не за полтора столетия до него.

По летописи, и Олег, и Игорь княжили одинаковое число лет — по 33 года каждый. Этот срок признается эпическим, имеющим сакральное значение, хотя его можно связать и с иным «ритмом», который, по словам современного исследователя, «задавала русской истории и начальному русскому летописанию другая — вполне реальная — византийская традиция»: это тридцатилетний срок, на который обычно заключались договоры («вечный мир») в Византийской империи{39}. «Сакральное» число 33, разделившее два эти договора, по-видимому, было воспринято как срок княжения Игоря. И очень похоже, что точно такой же срок — 33 года — был отсчитан назад для определения времени княжения Олега. В действительности же и смерть Олега, и начало княжения Игоря были сдвинуты на несколько лет или даже десятилетий.

Мы уже говорили о том, что летописец, по всей вероятности, искусственно объединил Игоря, Олега и Рюрика в рамках единого рода, сделав Игоря сыном Рюрика, а самого Рюрика — родоначальником всех русских князей. Но для этого понадобилось максимально «растянуть» биографию Игоря, «привязать» ее к биографии Рюрика, искусственно удлинить период «взросления» Игоря, его подчиненного положения по отношению к старшему родственнику Олегу. В соответствии с этим была «растянута» и искусственно удлинена и биография жены Игоря Ольги. Ее брак отнесен к самому началу X века прежде всего потому, что родившемуся, по летописи, незадолго до 879 года Игорю нельзя было оставаться к 903 году не женатым, а Ольга изображена в летописи его единственной супругой.

В действительности же брак Игоря и Ольги был заключен, вероятно, значительно позже. Даже если допустить, что Ольга вступила в брак совсем еще девочкой (а поскольку мы согласились рассматривать этот брак как династический, такое предположение нельзя исключить), это произошло никак не раньше 20-х годов X века, а скорее, даже в 30-е годы. Назвать более точную дату не представляется возможным. Но во всяком случае, ко времени рождения сына Ольга была молодой и полной сил женщиной, а отнюдь не престарелой матроной[25].[26]


Глава вторая. ВОЙНЫ ИГОРЯ

На рис. — византийская золотая монета с изображением императоров Романа I Лакапина и Христофора. 
Игорь, муж Ольги, принадлежит к числу неудачников русской истории. Особенно, если сравнивать его с предшественником Олегом или сыном Святославом. Да и большинство других русских князей удостаивались куда больших похвал со стороны летописцев и позднейших историков. Игорь же не снискал себе славы, проявив качества, не украшающие князя ни с точки зрения средневекового книжника, ни с точки зрения современного читателя летописи. Многое, за что он брался, заканчивалось очевидной для всех неудачей — во всяком случае, если судить по тому, что сообщают о нем источники — как русские, так и иностранные.

Впрочем, первые годы самостоятельного княжения Игоря не предвещали будущей катастрофы.

Власть над Киевом он принял после смерти Олега Вещего. Напомню, что, согласно «Повести временных лет», это произошло в 912 году; согласно же Новгородской Первой летописи — в 922-м. Но в истинности обеих дат позволительно усомниться, а само наличие противоречивых показаний источников свидетельствует о том, что подлинная дата смерти Олега не была известна их авторам. Если же приглядеться к летописному рассказу о первых десятилетиях самостоятельного княжения Игоря, то легко увидеть, что почти все описанные в нем события дублируются в дальнейшем повествовании и искусственно «растянуты» во времени.

Так, под 913 годом киевский летописец, автор «Повести временных лет», сообщает об отпадении от власти Игоря древлян, а под следующим, 914 годом — о его походе на них и установлении дани, «больше Олеговой»{40}. Подробности древлянского похода он не приводит, зато они имеются в Новгородской Первой летописи младшего извода, где сам поход — в соответствии с принятой хронологической сеткой княжения Игоря — датирован 922 годом. Оказывается, победив древлян, Игорь передал «древлянскую дань» своему воеводе Свенельду, и это вызвало явное недовольство Игоревой дружины: «Се дал единому мужу много»{41}.

Дальше в Новгородской летописи — зияющий провал: следующие семнадцать летописных статей (до 940 года) оставлены пустыми. А под 942 годом, как будто и не прошло стольких лет, вновь сообщается о передаче все той же древлянской дани воеводе Свенельду!

Автор «Повести временных лет» о подоплеке древлянских событий не знает. Но под еще более поздним 945 годом он также говорит о возмущении Игоревой дружины Свенельдом и связывает это с древлянскими делами. «Отроки Свенельдовы изоделись оружием и портами, а мы наги! — восклицает дружина, обращаясь к Игорю. — Пойди, княже, с нами за данью — и ты добудешь, и мы!» Это и становится поводом для последнего похода Игоря на древлян — того самого похода, который будет стоить ему жизни.

Еще более удивительна хронология войны Игоря с уличами (угличами). Это славянское племя, по свидетельству летописца, первоначально обитало в среднем Поднепровье, южнее полян, однако позднее переселилось в междуречье Буга и Днестра — не исключено, что как раз в результате войн Игоря. Автор «Повести временных лет» о них ничего не сообщает. Новгородский же летописец приводит сведения о двух походах Игоря на уличей. Первый датирован тем же 922 годом, что и поход на древлян. Оба военных предприятия имели еще одну общую черту: помимо древлянской, Свенельду досталась и уличская дань. «И был у него (у Игоря. — А.К.) воевода по имени Свенельд, — сообщает летописец, — и примучил (Игорь. — А.К.) уличей, и возложил на них дань, и отдал Свенельду». Бблыпая часть уличской земли была покорена, но война затянулась: войско Игоря в течение трех лет осаждало главный город уличей Пересечен[27] и едва сумело взять его.

К событиям уличской войны новгородский летописец возвращается только под 940 годом, спустя восемнадцать лет. И сообщает при этом опять-таки совершенно то же, о чем рассказывал раньше: как выясняется, именно в этом, 940 году «яшася (дались. — А.К.) уличи по дань Игорю, и Пересечен взят бысть. В се же лето дасть дань на них Свенельду».

Дублирование обоих известий очевидно. Одно и то же событие — война с уличами — «растянуто» на восемнадцать лет, хотя, по прямому свидетельству летописца, война продолжалась три года. И если Пересечен, осаждавшийся в течение этих трех лет, был взят лишь в 940 году, то получается, что первый уличский поход на самом деле имел место в 938 году (согласно «включенному» счету лет, принятому в древней Руси). Это обстоятельство, между прочим, имеет немаловажное значение для определения примерного времени вокняжения Игоря — ведь, по относительной хронологии летописца, уличская война (равно как и древлянская) началась вскоре после того, как Игорь стал полноправным киевским князем. А значит, начало его самостоятельного княжения в Киеве может быть отнесено ко времени немногим более раннему, чем 938 год[28].

Такой взгляд на хронологию событий в Киевской Руси, при котором княжение Олега продолжалось много дольше 912 или 922 года — летописных дат его смерти, — подтверждается источником хазарского происхождения. Этот источник — письмо неизвестного хазарского еврея X века, подданного хазарского царя Иосифа, написанное на древнееврейском языке и сохранившееся (хотя и не полностью) среди рукописей Каирской генизы (хранилища старых, вышедших из употребления еврейских документов). По всей вероятности, письмо это было адресовано знаменитому испанскому еврею, видному сановнику кордовского халифа Абд-ар-Рахмана III (912—961) Хасдаю ибн Шапруту, и входило в состав так называемой еврейско-хазарской переписки, наряду с письмом Хасдая царю Иосифу и ответом самого Иосифа (сохранившимся в двух редакциях — краткой и пространной)[29]. Так вот, автор интересующего нас письма определенно называет Олега (в тексте «Х-л-гу[30], царь Русии») современником не только хазарского царя Иосифа (время правления которого мы не знаем), но и византийского императора Романа I Лакапина, правившего в 920—944 годах, причем деятельность русского князя, в соответствии с косвенными датировками, содержащимися в письме, может быть отнесена к первой половине 30-х годов X века (во всяком случае, после 931/32 года)[31].

Возвращаясь к Игорю, скажем, что «Повесть временных лет» содержит еще два упоминания о нем за первые тридцать лет его правления. Оба касаются отношений Руси с печенегами, появившимися в южнорусских степях в конце IX — начале X века. Под 915 годом сообщается об их первом приходе на Русь и мире с Игорем, а под 920-м — о войне Игоря с печенегами. Но и эти сюжеты также находят продолжение в событиях 940-х годов, когда, по свидетельству византийских и русских источников, имел место союз Руси с печенегами. Больше того, повествуя о княжении в Киеве сына Игоря Святослава, летописец под 968 годом сообщает о том, что «придоша печенези на Русскую землю первое»{42}, — а эти слова прямо противоречат утверждению того же летописца о первом появлении половцев на Руси при Игоре в 915 году.

И это всё. Остальные годовые статьи «Повести временных лет» за первые тридцать лет княжения Игоря либо оставлены пустыми, как и в Новгородской Первой летописи, либо посвящены событиям византийской истории, рассказ о которых целиком заимствован из византийских же источников.

Уместно повторить то, о чем мы говорили в первой главе книги. Реальная, известная нам история Игоря начинается с конца 30-х годов X века, не раньше. Именно к этому времени, по всей вероятности, относятся и те события, которые под пером киевского и новгородского летописцев оказались рассредоточены на значительно большем хронологическом отрезке, охватывающем эпические 33 года княжения киевского князя. Это касается не только древлянской и уличской войн, но и бракосочетания Игоря и Ольги, и тем более появления на свет их сына Святослава — в будущем великого воителя и бесстрашного героя древней Руси.

* * *
Рождение сына — важнейшее событие в жизни любой женщины. Не являлась исключением и Ольга. Как мы помним, она с самого начала занимала особое положение в княжеской семье. Рождение сына должно было упрочить это положение, сделать его незыблемым.

Имелись ли у Игоря еще сыновья? Источники не дают ответа на этот вопрос. Единственное, что можно сказать, так это то, что если Игорь и имел сыновей, помимо Святослава, то никакого участия в политической жизни Киевского государства они не принимали[32]. Что было тому причиной, вышло ли так случайно или сказалась какая-то особая женская сила Ольги, ее способность к деторождению, — ничего этого мы не знаем. Но так или иначе, а Ольга оказалась матерью единственного наследника отцовской власти, единственного продолжателя Игорева рода.

Биография Ольги и в эти годы остается практически неизвестной нам. До 944 года — первого достоверного упоминания ее имени в источниках — мы знаем, в сущности, лишь о двух фактах ее биографии. Первый — это ее брак с Игорем; второй — рождение сына. Так, всего лишь двумя штрихами, очерчен жизненный путь женщины, сыгравшей ключевую роль в истории Руси. А ведь к 944 году княгиня, как можно думать, едва ли не миновала середину отведенного ей земного срока. Ее становление как личности, формирование ее характера, ее жизнь в браке с киевским князем — все это скрыто от нас мраком полнейшего неведения. Что и говорить, безрадостная картина для биографа…

Увы, таков удел любого историка, взявшегося за жизнеописание исторического лица, жившего в столь отдаленную эпоху. Сквозь плотную завесу времени мы различаем два-три факта, не больше, — и пытаемся строить на их основании цельную картину, домысливая остальное. Но цельной картины, как и цельной биографии, конечно же, не получится. В лучшем случае — если историк отдает себе отчет в скудности собственных возможностей и здраво оценивает ту совокупность исторических данных, которой располагает, — можно угадать лишь общий фон, на котором разворачивались события, да и то, к сожалению, не всегда. А потому и книга, посвященная Ольге, оказывается не столько биографией, — и даже совсем не биографией! — сколько повествованием о времени, об эпохе, рассматриваемой через призму известных нам событий ее жизни.

Сказанное относится не только к Ольге но и к другим действующим лицам нашей первоначальной истории — будь то Владимир Святой или Ярослав Мудрый, биографии которых уже становились предметом отдельных разысканий автора, или же муж Ольги Игорь и ее сын Святослав, о которых речь пойдет на страницах этой книги. Наши знания о них столь же поверхностны и разрозненны, как и то, что мы знаем о самой Ольге. Но что делать? Единственное, что нам остается, — так это разбирать крупицы сохранившихся сведений, сравнивать противоречивые показания источников, пытаясь все же разобраться в том, что происходило в Киеве и вокруг него в годы княжения Игоря, что привело киевского князя к печальному для него исходу и что, наконец, открыло путь к власти для его умной и предприимчивой супруги.

* * *
Рождение сына, несомненно, укрепляло позиции и самого Игоря, делало устойчивым его положение в Киеве, превращало его в родоначальника династии. Но — удивительное дело—в годы малолетства Святослава Игорь как будто нарочно отстраняет его от себя. Во всяком случае, согласно уникальному свидетельству византийского императора-писателя Константина VII Багрянородного, современника Игоря и Ольги, к сочинениям которого мы будем постоянно обращаться в этой книге, Святослав в годы княжения отца пребывал не в Киеве, а в некоем «Немогарде»{43},[33] в котором традиционно и не без оснований видят Новгород на Волхове[34] — второй после Киева центр Древнерусского государства.

С Игоря и берет начало традиция сажать на княжение в этот город сыновей правящего киевского князя. Впоследствии новгородским князем станет сын Святослава Владимир, а затем, уже при Владимире, — его старший сын Вышеслав, а после его смерти — Ярослав Мудрый; в свою очередь, Ярослав сделает новгородским князем своего старшего сына Владимира, а после него — Изяслава, и так будет продолжаться дальше.

Едва ли это объяснялось только данью уважения городу, из которого — если верить летописи — вышли первые киевские князья, или только стремлением обеспечить себе надежный тыл, воспользоваться экономическими и людскими ресурсами богатейшего города Руси. Надо полагать, что присутствие в Новгороде представителя династии киевских князей было одним из условий функционирования единого Древнерусского государства, возникшего путем слияния Новгородской и собственно Киевской Руси.

В годы княжения Святослава, уже после смерти Ольги, новгородцы решительно заявят о готовности выйти из союза с Киевом в случае, если никто из княжеских сыновей не согласится перейти на княжение в их город. «Аще не пойдете к нам, — грозили новгородские послы, обращаясь к Святославу, — то налезем князя собе» (то есть сами, на стороне, найдем для себя князя){44}. И эта угроза была вполне реальной. Показательно, что и в X, и в XI веках новгородцы, не щадя ни своих «животов», то есть имущества, ни самой жизни, будут сражаться за своих князей — будь то выросший на их глазах Владимир или же Ярослав, виновный в пролитии новгородской крови, — лишь бы не остаться без князя вовсе, не перейти в прямое подчинение Киеву. Ибо наличие собственного князя ставило их по существу в равное положение с киевлянами.

В раннесредневековом обществе князь, правитель, — фигура во многом сакральная, то есть священная, стоящая вне обычного порядка вещей. Это относилось и к «семени» князя — его прирожденным сыновьям, таким же князьям, как и он сам. Направляя сына в Новгород, князь как бы сам, своей собственной плотью, переносился туда. Наличие князя придавало завершенность всему социальному строю подвластной ему земли. Подданные без князя — своего рода сироты. И не только потому, что их некому защитить в случае нападения врага. Только присутствие князя давало людям возможность забыть собственные свары и обиды, ибо власть князя в равной степени распространялась на всех и всех примиряла. Присутствие князя делало людей полноценными в социальном смысле, определяло их статус по отношению к подданным других князей, а значит, возвышало их — именно возвышало, а не принижало, как нам может показаться сегодня.

Но не слишком ли сильно рисковал Игорь, отправляя сына в столь юном возрасте в город, находящийся на другом краю огромной страны? Трудно дать однозначный ответ на этот вопрос. По-видимому, нечто подобное было в обычае древней Руси. Князья нередко отправляли своих малолетних сыновей на княжение в отдаленную область. Так, по прямому свидетельству летописцев, ребенком был привезен в тот же Новгород сын Святослава Владимир; позднее сам Владимир пошлет своего юного сына Глеба в отдаленный Муром. Совсем еще ребенком отправится на княжение в Ростовскую землю княжич Юрий, будущий Долгорукий, один из младших сыновей Владимира Мономаха. Во всех этих поездках юный княжич поручался заботам «дядьки»-воспитателя, «кормильца», как его называли на Руси; этот человек, обычно из ближнего окружения князя, из людей, которым князь полностью доверял, головой отвечал за жизнь и здоровье княжеского сына.

Такой «дядька»-наставник сопровождал и юного Святослава. Мы можем даже назвать его имя. Это варяг Асмуд, которого именует «кормильцем» Святослава автор «Повести временных лет». Наряду с воеводой Свенельдом Асмуд будет возглавлять киевское войско в войне с древлянами уже после смерти Игоря. Следовательно, это был опытный воевода, способный не только оградить своего юного воспитанника от опасности, но и многому научить его.

Имя Асмуда упоминается в летописи дважды, и оба раза рядом с именем Ольги. Сразу же после смерти Игоря Асмуд окажется верным помощником княгини в борьбе за власть над Киевом и прочими русскими землями. Это позволяет предположить, что и при жизни Игоря Ольга поддерживала тесные связи с наставником своего сына. Больше того, нельзя исключать даже, что Асмуд принадлежал к роду самой Ольги — как, например, «кормилец» юного Владимира Святославича Добрыня принадлежал к роду матери Владимира Малуши, которой он приходился родным братом.

Поддержит Ольгу и самый влиятельный из Игоревых воевод — Свенельд. А значит, и с ним, и, наверное, также еще при жизни Игоря, Ольга сумела найти общий язык. Это, несомненно, свидетельствует и о ее обаянии, и о ее дальновидности, умении, что называется, просчитывать ситуацию и находить верный тон в общении с нужными людьми.

Как долго Святослав оставался в Новгороде, мы не знаем. Во всяком случае, ко времени смерти отца мы застаем его в Киеве, рядом с матерью.

Надо сказать, что в пору зрелости, став полноправным киевским князем, Святослав выкажет полнейшее безразличие к городу, в котором княжил в детстве. Его надменный ответ новгородским послам, просившим для себя князя: «А бы пошел кто к вам?» — в полной мере свидетельствует об этом. И очень похоже, что в таком отношении к Новгороду Святослав следовал примеру отца. Во всяком случае, источники ни разу не сообщают о поездках Игоря или Святослава в годы их киевского княжения в Новгород или какой-нибудь другой город Северной Руси. Между прочим, в отличие от Ольги, за время княжения которой мы знаем по меньшей мере о двух ее поездках на север — в Новгород и Псков.

Вся деятельность Игоря была сосредоточена исключительно на юге. В этом отношении он продолжал политику своего предшественника Олега, воюя с теми же уличами и древлянами и с теми же греками, что и Олег. Собственно говоря, вся начальная история Руси, как она представлена в летописи и других источниках, есть непрестанное движение к югу, непрестанная борьба за овладение великим водным путем «из Варяг в Греки». Это движение, начатое еще Олегом, перешедшим из Новгорода в Киев, было продолжено Игорем, а затем и его сыном Святославом, попытавшимся утвердиться на Дунае.

Торговые караваны, ежегодно отправлявшиеся из Киева на юг, к Царьграду — столице тогдашнего мира, задавали ритм всей жизни формирующегося Русского государства. Снаряжение караванов было делом государственным, а отнюдь не частным. Отправка товаров в Византию и их сбыт там являлись такой же важной заботой русских князей, как и сбор дани. Собственно, это были две стороны одного и того же процесса, ибо Константинополь (Царырад) представлял собой главнейший рынок, способный поглотить тот избыток прибавочного продукта и людских ресурсов, которым обладали русские князья в результате ежегодно собираемой дани с подвластных им славянских и неславянских племен. Только за счет сбыта этой дани — меха, воска и, главное, «челяди» (рабов), — а также последующего перераспределения привезенных из Византии товаров — драгоценных тканей, украшений и т. п. — князья могли содержать дружину и с ее помощью осуществлять управление подвластной им землей. Сами торговые поездки того времени мало чем отличались от военных экспедиций, а купцы были одновременно и воинами, готовыми с оружием в руках защищать свое добро и добиваться приемлемых для себя условий его реализации.

По свидетельству императора Константина Багрянородного, ежегодно в июне руссы со своими товарами отправлялись в путь по Днепру на лодках-однодеревках, или «моноксилах», — больших ладьях, киль которых изготовлялся из целого дерева, а борта надстраивались отдельно. Такие ладьи вмещали в себя до сорока человек и больше, не считая груза, и могли совершать плавание как по рекам, так и по морю. Подготовка к плаванию начиналась еще зимой, а с наступлением весны и таянием льда на Днепре и его притоках ладьи сплавляли в Киев и другие княжеские города — Смоленск, Любеч, Чернигов, Вышгород, где их оснащали всем необходимым и готовили к предстоящему длительному путешествию. Плыть приходилось по Днепру — через знаменитые днепровские пороги, где содержимое ладей вытаскивали на сушу, а сами ладьи волочили на руках вдоль берега с крайней осторожностью, чтобы не наткнуться на подводные камни, и где в любой момент можно было ожидать нападения печенегов (таких непроходимых порогов на Днепре насчитывалось тогда семь), — а затем вдоль северного побережья Черного моря, где путешественников подстерегала опасность морских бурь и те же печенеги, сопровождавшие караван по берегу до самого Дуная. Константин Багрянородный называл это ежегодное плавание руссов «мучительным и страшным, невыносимым и тяжелым»{45}.

Ко времени Игоря руссы обосновались в некоторых важнейших пунктах на северном побережье Черного моря, в том числе лежащих на пути «из Варяг в Греки», — в частности, на острове Святого Еферия в устье Днепра[35]; в Белобережье, также в районе днепровского устья, но где именно, в точности не известно; возможно, близ устья Днестра, где находился город Аспрокастрон (по-русски, Белгород; ныне — Белгород-Днестровский). В 40-е годы X века, то есть как раз во времена Игоря и Ольги, Черное море называли Русским: как свидетельствует арабский путешественник и ученый-энциклопедист ал-Масуди (ум. 956), по этому морю «не плавают другие племена», кроме руссов, ибо Понт (Черное море) — это «их море»[36].

В годы княжения Игоря русские, по всей вероятности, сделали важный шаг к установлению контроля и над так называемым Киммерийским Боспором — Керченским проливом, соединяющим Черное и Азовское моря, который многие годы служил яблоком раздора между византийцами, хазарами и руссами. На его западном берегу расположена Керчь — греческий Боепор, наследник древней Пантикапеи; на восточном — Таматарха, или Матарха, — знаменитая в русской истории Тьмуторокань, известная также как хазарский Самкуш, или Самкерц (С-м-к-рц), — наследник античной Фанагории. Как полагают, этот город в дельте Кубани, на месте нынешней Тамани, еще до Игоря имел постоянное русское население, хотя в еще большей степени своим его считали хазары, а также касоги (зихи) — адыгские племена, предки нынешних кабардинцев, черкесов и адыгейцев. К 941 году — времени первого похода Игоря на греков — русские определенно имели здесь свою базу[37].

Время, предшествовавшее первому походу Игоря на греков, — это время острой борьбы за гегемонию на юге Восточной Европы и в Северном Причерноморье. В этой борьбе Русь столкнулась с главными политическими силами региона — Византийской империей, Хазарским каганатом и печенегами, игравшими все большую роль в дипломатии того времени.

Печенежский союз представлял собой грозную силу. В земли Восточной Европы печенеги оказались вытеснены другими, еще более многочисленными кочевниками — гузами (или торками, как их называли на Руси). По словам Константина Багрянородного, потерпев поражение от гузов и обратившись в бегство, печенеги в течение некоторого времени «бродили, выискивая место для своего поселения»{46}. Археологам хорошо известны страшные следы этого их «брожения» по захваченным землям в конце IX — начале X века: путь этот «отмечен пожарищами, гибелью подавляющего большинства степных и лесостепных поселений, замков и даже городов»{47}. Изгнав обитавших в то время в междуречье Днепра и Днестра венгров, печенеги захватили их кочевья и почти на полтора столетия сделались полновластными хозяевами огромных степных пространств вплоть до устья Дуная.

Волна печенежского нашествия непосредственно не затронула Киевскую Русь (за исключением, может быть, земель уличей и соседящих с ними тиверцев). Однако кочевья печенегов находились всего в одном-двух днях пути от границ Руси{48}, а потому русские князья были крайне заинтересованы в установлении мирных отношений с ними. И в первые полстолетия русско-печенежских отношений печенеги, как правило, выступали союзниками Руси. Весьма осведомленный арабский географ, путешественник и дипломат Абу-л-Касим Ибн Хаукаль, писавший около 977 года, называл печенегов «шипом и силой» руссов{49}. Впрочем, мир или даже союз с печенегами легко оборачивался войной, внезапным набегом. «Знай, что пачинакиты (печенеги. — А.К.) стали соседними и сопредельными… росам (руссам. — А.К.), — писал, обращаясь к сыну, император Константин Багрянородный в середине X века, — и частенько, когда у них нет мира друг с другом, они грабят Росию, наносят ей значительный вред и причиняют ущерб»{50}.

Силу печенегов ощутила на себе и Византия. Когда эти жестокие кочевники только появились на Дунае, близ византийских границ, власти Империи озаботились союзом с ними, надеясь использовать их для борьбы со своим главным в то время врагом на севере — болгарским царем Симеоном. Но, как и в случае с Русью, мир с печенегами нередко сменялся жестокой войной. Весной 934 года печенеги и другие родственные им кочевые тюркские племена вступили в союз с венграми и нанесли жестокое поражение византийскому войску, разорив Фракию и угрожая самому Константинополю[38]. Тогда правители Ромейской державы сумели заключить мир и с венграми, и с печенегами. Более того, к середине X века в своей внешней политике на северном направлении они сделали ставку именно на союз с этим кочевым народом и использование его в качестве фактора сдерживания других враждебных племен. Не случайно император Константин Багрянородный начинает свой знаменитый трактат «Об управлении Империей» (написанный между 948 и 952 годами) с рекомендаций о том, как надлежит использовать печенегов в борьбе с хазарами, болгарами, венграми и Русью. Этот трактат предназначался для его сына Романа и последующих правителей Империи в качестве своего рода практического пособия, свода рекомендаций, в котором должны были соединиться «опыт и знание для выбора лучших решений» и в котором образованный и поднаторевший в истории и современной ему политике Константин намеревался сообщить, «какой иноплеменный народ и в чем может быть полезен ромеям, а в чем вреден… и каким образом каждый из них и с каким иноплеменным народом может успешно воевать и может быть подчинен».

«Я полагаю всегда весьма полезным для василевса ромеев желать мира с народом пачинакитов, заключать с ними дружественные соглашения и договоры» — это первое наставление Константина сыну. А дальше разъясняются конкретные механизмы внешней политики Ромейской державы: «…Знай, что и росы озабочены тем, чтобы иметь мир с пачинакитами… И против удаленных от их пределов врагов росы вообще отправляться не могут, если не находятся в мире с пачинакитами, так как пачинакиты имеют возможность — в то время, когда росы удалятся от своих семей, — напав, все у них уничтожить и разорить. Поэтому росы всегда питают особую заботу, чтобы не понести от них вреда, ибо силен этот народ, привлекать их к союзу и получать от них помощь, так, чтобы от их вражды избавляться и помощью пользоваться… Знай, что пока василевс ромеев находится в мире с пачинакитами… росы… не могут нападать на державу ромеев по закону войны… опасаясь, что василевс употребит силу этого народа против них… Пачинакиты, связанные дружбой с василевсом и побуждаемые его грамотами и дарами, могут легко нападать на землю росов… уводить в рабство их жен и детей и разорять их землю»{51}.

Напомню, что все это писалось в конце 940-х — начале 950-х годов. Давая наставления сыну, Константин, несомненно, учитывал и недавний опыт войны с киевским князем Игорем, в которой печенеги оказались союзниками руссов. В будущем, по мысли императора, надлежало не допустить повторения прежних ошибок. И тем не менее и Игорь, и впоследствии его сын Святослав искали союза с печенегами и нередко добивались успеха благодаря совместным с ними действиям против общих врагов — будь то греки или хазары.

Отношения с Хазарским каганатом традиционно были не менее важными для русских князей[39].

Удивительно, но Константин Багрянородный, столь внимательный к взаимоотношениям соседних с Империей народов и возможному использованию одних в борьбе с другими, вообще не упоминает о противостоянии Руси и хазар, хотя Хазарский каганат был давним соперником Империи в Северном Причерноморье. В качестве потенциальных противников хазар Константин называл лишь узов, тех же печенегов, а также алан (ясов русских летописей, предков нынешних осетин), занимавших к середине X века западные и центральные области Северного Кавказа, и каких-то «черных болгар», обитавших, по-видимому, в Подонье, — и те, и другие в X веке то подчинялись хазарам, то воевали с ними. Зато сведения о войне между Хазарией и Русью и о заключении русско-хазарского соглашения незадолго до похода Игоря на греков в 941 году сохранились в источнике хазарского происхождения — упомянутом выше письме неизвестного хазарского еврея X века.

Правда, памятник этот очень сложный для понимания, во многом путаный, а содержащиеся в нем сведения резко расходятся с показаниями русской летописи и других источников, что стало причиной острых и непрекращающихся споров между историками. Однако как бы ни относиться к этому документу, очевидно, что в нем идет речь о действительных событиях 30—40-х годов X века, и в частности о военном столкновении хазар и руссов, выступавших первоначально в качестве союзников Византии. Военные действия развернулись вокруг города, обозначенного в источнике как «С-м-к-рай», то есть, надо полагать, хазарской Тьмуторокани. На какое-то время город перешел в руки «Х-л-гу, царя Русии» (Олега?), который «воровским способом» захватил его. Как выясняется, к военным действиям против хазар русского князя подтолкнул византийский император Роман I Лакапин. В ответ хазарский военачальник, некий Песах, разорил три византийских города в Крыму и обрушился на Херсонес (Корсунь), а затем пошел войной на «царя Х-л-гу», воевал с ним четыре месяца и добился полной победы. В результате начавшихся переговоров хазарский полководец и русский «царь» заключили мир, и якобы только по принуждению хазар русские начали войну с Византией. Далее в источнике описывается поход князя Игоря на Константинополь 941 года, хотя в качестве главного действующего лица по-прежнему фигурирует «Х-л-гу», то есть Олег, — что вопиющим образом противоречит показаниям всех источников, согласно которым русскими войсками в походе на Константинополь командовал Игорь[40].

К сведениям хазарского источника, разумеется, надо относиться с большой осторожностью. Это касается не только вероятного смешения Игоря и Олега, но и самой логики событий, как она представлена в документе. Так, утверждение автора письма, что в результате войн «царя Х-л-гу» «Русь попала под власть хазар», неверно в любом случае. Возможно, оно имеет в виду изменения в статусе Тьмуторокани или какие-то локальные эпизоды в противостоянии Руси и хазар в Северном Причерноморье. Но, говоря о русско-хазарских отношениях в целом, автор письма явно выдает желаемое за действительное. Мы хорошо знаем, что именно при Олеге большинство славянских племен, напротив, освободились от хазарской дани, признав власть киевского князя. Действия и Олега, и Игоря на Черном море также свидетельствуют об ослаблении Хазарского каганата и потери им гегемонии на юге Восточной Европы.

Но вот на что следует обратить особое внимание и что, на мой взгляд, представляет особый интерес в хазарском письме, так это приведенные в нем сведения о явных колебаниях в русско-византийских и русско-хазарских отношениях при Олеге и Игоре. Хотя обстоятельства, приведшие к заключению русско-хазарского союза накануне войны Игоря с греками изложены автором письма крайне тенденциозно и вряд ли соответствуют действительности, сам факт союза, кажется, не должен вызывать сомнений. Во всяком случае, о том, что в 40-е годы X века Русь и Хазария находились в союзнических (или по крайней мере не во враждебных) отношениях, свидетельствуют как обстоятельства возвращения Игоря на Русь в 941 году через хазарские владения (об этом речь впереди), так и показания некоторых мусульманских источников о военных действиях руссов в Закавказье уже после завершения русско-византийской войны.

Поход на Царьград в 941 году — самое крупное военное предприятие Игоря. О нем подробно рассказывают различные источники — как русские, так и иностранные{52}. Однако причины войны не вполне ясны.

Обычно считается, что к 941 году истек срок действия прежнего русско-византийского мирного договора, заключенного князем Олегом в 911 году. И в самом деле, срок действия подобных договоров, заключаемых властями Империи, традиционно ограничивался тридцатью годами{53}. Возможно также, что смена князей в Киеве (которую мы предположительно датировали 30-ми годами X века) позволила византийцам отказаться от некоторых статей прежнего договора, в частности от выплаты оговоренных ежегодных сумм — своеобразных «даров», которые власти Империи традиционно платили соседям, дабы предотвратить их набеги на свою территорию. Эти «дары» обходились казне дешевле, нежели войны с «варварами». Однако в представлении большинства соседних с Византией «варварских» племен (в том числе и Руси) эти «дары» воспринимались как «дань», получаемая с Империи. Отказ от выплаты «дани» неизбежно расценивался как повод для начала войны[41].

Впрочем, наши рассуждения на этот счет могут носить лишь предположительный характер. Известно, что сами греки впоследствии обвиняли Игоря в том, что, напав на них, он «презрел клятвенный договор»{54}, — а значит, последний, по их разумению, к тому времени сохранял силу. Возможно, русский князь и его ближайшее окружение действовали, что называется, на опережение, стремились к тому, чтобы добиться еще более выгодных для себя условий. Но нельзя исключать и того, что ими двигала прежде всего жажда добычи, желание поживиться сказочными богатствами Царствующего града, о которых в Клеве знали не понаслышке. Не будем забывать, что война в те времена зачастую велась ради самой войны — добыча, захваченная в ходе военных действий, служила одним из главных (а иногда и единственным) источником обогащения князя и дружины, условием нормального функционирования княжеской власти. Но при этом та же война отвечала коренным интересам формирующегося Русского государства, стремившегося утвердиться на цивилизационных путях, связывающих его с главными центрами тогдашнего мира, закрепиться на южном отрезке торгового пути «из Варяг в Греки». Добиться этого без военного нажима на Империю было невозможно. Не случайно в русско-византийском договоре, заключенном после завершения второй русско-византийской войны, тема русского присутствия в Северном Причерноморье станет одной из главных.

Не исключено также, что Игорь попытался разыграть и «хазарскую карту», использовать застарелый конфликт между Византийской империей и Хазарским каганатом, сознательно выводя Русь из числа союзников Византии. Византийско-хазарские отношения к началу 940-х годов чрезвычайно обострились. Этому способствовал целый рад обстоятельств — и столкновение обоих государств в Крыму, и временный переход Алании в число союзников Каганата (около 932 года), и гонения на евреев, предпринятые императором Романом I Лакапином, и ответные шаги иудейских правителей Каганата, изгнавших христиан из хазарских владений и союзной им Алании. Поражение византийцев от венгров и печенегов весной 934 года также могло быть расценено в Хазарии как возможность взять реванш за прошлые неудачи, изменить ход византийско-хазарского противостояния. Очевидно, власти Каганата поддержали русского князя в предпринятом им походе на столицу Империи. Более того, не исключено, что военные действия хазарского полководца Песаха против крымских владений Византии и поход Игоря на Константинополь были согласованы по времени и — вопреки тому, что пишет автор хазарского письма, — представляли собой две фазы единой военной кампании[42].

Подготовка Игоря к войне, по-видимому, заняла весь 940-й и первые месяцы 941 года. В мае, с открытием судоходства по Днепру, русская флотилия выступила в поход. По свидетельству византийских источников (повторенному затем и русским летописцем), Игорь вел к Константинополю 10 тысяч «скедий», то есть ладей[43]. Однако эти сведения представляются явно завышенными. По-видимому, ближе к истине другой хронист — итальянский (лангобардский) писатель и дипломат Лиутпранд, епископ Кремонский, по словам которого, флот «короля руссов» Игоря насчитывал более тысячи судов{55}. Но и названная им цифра выглядит весьма внушительной. Если считать, что на каждой ладье руссов находилось до сорока воинов (а именно столько их было во время предыдущего похода на Царьград князя Олега{56}), то получается, что в поход выступило не менее сорока тысяч человек!

Нет сомнений, что Игорь и киевские воеводы внимательно следили за тем, что происходило в столице Империи. Момент для выступления, казалось, был выбран удачно: весной 941 года основные силы византийского флота покинули Царствующий град и ушли в Эгейское море для защиты островов от арабов; сухопутные силы также находились вдалеке от столицы — на северной границе, во Фракии, и на восточной — в Сирии. Однако пограничная ситуация сложилась в тот год благоприятно для императора Романа. Выступи Игорь хотя бы годом-другим раньше — и у него было бы гораздо больше шансов добиться успеха. А так удача оказалась не на его стороне. Да и вообще, почти всё в этом походе складывалось против него.

Подойти незамеченным к Босфору русскому флоту не удалось. Разведка у византийцев была хорошо налажена — суда херсонитов постоянно дежурили близ устья Днепра и следили за любыми перемещениями вражеских кораблей. Столь внушительная эскадра русских не могла их миновать. Стратег Херсонеса прислал весть в столицу, но еще раньше о приближении русского флота императора уведомили болгары, бывшие в то время союзниками византийцев. (Предусмотрительный Роман Лакапин еще в 927 году заключил мир с сыном болгарского царя Симеона Петром, выдав за него внучку Марию, дочь своего сына Христофора). К тому времени, когда русские суда приблизились к столице Империи, василевс Роман успел принять необходимые меры.

Сам бывший до своего восшествия на престол друнгарием (командующим) флота, а начинавший вообще рядовым стратиотом (воином), Роман по достоинству оценил опасность, нависшую над Царствующим градом.

Карьера этого человека выглядит необычной даже по византийским меркам. Роман Лакапин происходил из незнатного армянского рода и был сыном простого воина. (Он «был простым и неграмотным человеком, не принадлежал ни к тем, кто с детства воспитан в царских дворцах, ни к тем, кто с самого начала следовал ромейским обычаям», — с нескрываемой неприязнью отзывался о нем Константин Багрянородный{57}.) Добившийся выдающегося положения в Империи (чина друнгария флота), но отнюдь не удовлетворив тем собственное честолюбие, Роман совершил в 919 году дворцовый переворот. Под благовидным предлогом защиты юного императора от посягательства на его жизнь он овладел дворцом, поставил под свой контроль четырнадцатилетнего императора Константина VII (Константина Багрянородного), а затем женил его на своей дочери Елене. В конце следующего, 920 года Роман был провозглашен императором-соправителем своего порфирородного зятя, а затем возвел в достоинство императора и старшего сына Христофора. Он действовал решительно, без тени смущения нарушая только что данное слово. Так, вопреки его обещаниям, действительно законный император — представитель Македонской династии Константин VII — занял в иерархии власти лишь третье место, ниже не только Романа, но даже и Христофора. (Поводом к такому неслыханному унижению прав законного василевса послужило требование болгар, которые, получая в жены своему царю Петру дочь Христофора, настояли, чтобы имя последнего возглашалось прежде имени порфирородного Константина.) Больше того, Роман сделал своими соправителями (и также императорами) еще двух сыновей — Стефана и Константина, а затем причислил к императорской власти еще и внука Романа (сына Христофора, умершего в 931 году). Другой его сын, Феофилакт, в 933 году в возрасте всего шестнадцати лет (явное нарушение церковных канонов!) был возведен в сан патриарха Константинопольского, и таким образом Роман получил полную поддержку со стороны Церкви. Зять же Романа, Константин Багрянородный, был полностью оттеснен от власти; в таком унизительном положении он пребывал в течение долгих двадцати шести лет, до начала 945 года. Правда, за это время Константин успел приобщиться к наукам, искусствам, в совершенстве овладел пером — и во многом именно тому, что он был фактически отстранен от власти, мы обязаны появлением его знаменитых сочинений — бесценного источника наших знаний о Византии, Руси и других странах и племенах того времени. Так что современный историк вправе поблагодарить Романа за столь явно выраженную жажду власти.

Правил Роман Лакапин самовластно («деспотично», по выражению того же Константина Багрянородного), однако правление его оказалось относительно благополучным. Он избавил Империю от страшной болгарской угрозы, сделав болгар своими союзниками, заключил (хотя и ценой унижения) мир с венграми, одержал несколько важных побед над арабами и вообще вернул стабильность Ромейской державе, пребывавшей в годы малолетства Константина VII в состоянии очевидного упадка, если не хаоса. Его социальная политика отвечала интересам самых широких слоев населения, особенно в столице. Он раздавал щедрую милостыню, оплатил из казны все долги жителей Константинополя — как богачей, так и бедняков, внес за год квартирную плату за всех горожан, еженедельно выдавал определенные суммы денег для заключенных в тюрьмах, публичных женщин, неимущих; основал несколько монастырей и множество церквей, построил странноприимные дома, приюты для стариков и больных и гостиницы для приезжих.

И теперь, перед лицом русской угрозы, Роман действовал решительно и смело. Прежде всего он послал весть о нападении на столицу доместику схол (командующему военными силами Империи на востоке) Иоанну Куркуасу, призывая его выслать войска на выручку Царствующему граду. Надо признать, что ему откровенно повезло. Обстановка на востоке к весне 941 года сложилась крайне благоприятно для Византии, ибо ее главный противник, эмир Сейф ад-доула из династии Хамданитов, как раз в это время был отвлечен смутами, начавшимися в Халифате после смерти (в декабре 940 года) халифа ар-Ради{58}. А это, в свою очередь, позволило Иоанну Куркуасу во главе армии самому двинуться на выручку столицы. Дали свои плоды и мирные договоренности с венграми и болгарами. Войска с западных границ Империи также могли быть стянуты к Константинополю. Одновременно был вызван флот из Эгейского моря.

Правда, для того, чтобы сосредоточить войска и флот, требовалось время, а отражать русскую угрозу надо было немедленно. Поэтому, не ограничиваясь посылкой в войска, Роман повелел привести в боевую готовность имевшиеся в столице военные корабли. Это дело было поручено патрикию Феофану, человеку решительному и весьма разумному, успевшему проявить себя в войнах с болгарами и венграми, причем не только в качестве полководца, но и в качестве дипломата (именно благодаря его усилиям, в частности, был заключен византийско-венгерский мир в 934 году). По словам византийского хрониста, автора так называемой Хроники Продолжателя Феофана[44], патрикий «снарядил и привел в порядок флот… и приготовился сражаться с росами»{59}. Некоторые дополнительные и весьма яркие подробности приводит Лиут-пранд Кремонский, знавший о том, что происходило в те дни в Константинополе, от своего отчима, бывшего послом итальянского короля Гуго Арльского к императору Роману. (Позднее Литупранд и сам неоднократно исполнял посольские поручения в Константинополе, подолгу жил здесь, хорошо знал греческий язык и много общался с греками.) По словам Лиутпранда, император Роман велел подготовить для отражения врага «15 полуразрушенных хеландий»[45], списанных за ветхостью, и установить на них устройства для метания так называемого «греческого огня» — горючей смеси на основе нефти с использованием смолы, серы и селитры. «Греческий огонь» (сами византийцы называли его «жидким», или «мидийским») выбрасывался с помощью специальных бронзовых сифонов, раструбов (обычно в виде пасти льва) из больших, разогретых до нужной температуры и находящихся под давлением котлов; эти устройства приводили в действие специально обученные мастера — «сифонарии», которые должны были обладать большим опытом, чтобы не взорвать себя и свои корабли. Секрет изготовления «жидкого огня» греки хранили как зеницу ока. Страшная сила этого оружия заключалась в том, что огонь нельзя было ничем погасить (кроме уксуса, как уточняет всеведущий Лиутпранд): он горел даже на воде, и это вселяло в тех, кто подвергался его воздействию, панический ужас. Воинам Игоря первым из русских предстояло испытать на себе силу «жидкого огня» — «небесной молнии» греков, и, забегая вперед, скажем, что это произвело неизгладимое впечатление не только на них самих, но и на их потомков.

Судя по сообщению Лиутпранда, император осознанно шел на риск. На византийских хеландиях (дромонах) обычно устанавливали по три сифона, причем все они располагались на носу судна. В экстремальных же условиях нашествия руссов решено было установить сифоны еще и на корме и по обоим бортам. Это сильно осложняло работу «сифонариев». Но только их опыт и мастерство могли принести успех.

Впрочем, говоря о нескольких «полуразрушенных хелан-диях», Лиутпранд, по-видимому, сильно сгустил краски. В столице Империи должны были находиться вполне боеспособные корабли и опытные мастера «огненного боя», а главное, значительные запасы «греческого огня». Дело в том, что император Роман как раз к этому времени договорился об отправке таких оснащенных «греческим огнем» судов в помощь итальянскому королю Гуго для совместных действий против арабов (отчим Лиутпранда за тем и прибыл в Константинополь), и, по свидетельству лангобардского хрониста, хеландии с «греческим огнем» стояли наготове, ожидая приказа к выступлению[46].

Власти Империи успели подготовиться к отражению нашествия. Когда в начале июня 941 года русские ладьи вошли в Босфорский пролив, им противостоял хотя и наскоро сформированный, но вполне боеспособный византийский флот под командованием патрикия Феофана.

Часть руссов высадилась на малоазийском побережье Черного моря и принялась разорять Вифинию (область на крайнем северо-западе Малой Азии, примыкающую к Босфору) и лежащую за ней Пафлагонию. Однако эффект неожиданности был потерян. В узкой же горловине Босфорского пролива численное превосходство русских ладей уже не могло иметь решающего значения.

Первое морское сражение между русскими и византийцами произошло 11 июня у маяка Фарос — вероятно, близ южного выхода из Босфора в Пропонтиду (Мраморное море)[47]. Здесь находилась старая, еще античных времен крепость Иерон, получившая свое название по святилищу, сооруженному, согласно легенде, аргонавтами, плывшими в Колхиду за золотым руном.

На стороне руссов, помимо численного превосходства, были быстрота и маневренность их ладей. На стороне греков — опыт и подавляющее техническое превосходство, тот самый «жидкий огонь», который и решил судьбу сражения. А еще — удача, благоприятные погодные условия, которыми греки умело воспользовались. На Босфоре далеко не всегда бывает тихо и безветренно. Но эффективно использовать «греческий огонь» можно лишь в безветренную погоду — как раз такую, какая выдалась в день сражения.

Патрикий Феофан лично участвовал в битве. Его корабль начал сражение и добился наибольших успехов. По свидетельству византийского хрониста, «первым вышедший на своем дромоне патрикий рассеял строй кораблей росов, множество их спалил огнем, остальные же обратил в бегство.

Вышедшие за ним другие дромоны и триеры (вид боевых кораблей. — А. К.) довершили разгром, много кораблей потопили вместе с командой, многих убили, а еще больше взяли живыми».

Личное участие в этом несчастном для русских сражении принял и князь Игорь. Его имя называет Лиутпранд, в сочинении которого приведены некоторые подробности случившегося (правда, итальянский хронист знает лишь об одном сражении между греками и руссами, и не вполне ясно, какое именно — первое или второе — он имеет в виду). По словам Лиутпранда, когда русские увидели в море греческие хеландии, «король Игорь приказал своему войску взять их (греков. — А.К.) живьем и не убивать. Но добрый и милосердный Господь, желая не только защитить тех, кто почитает Его… но и почтить их победой, укротил ветры, успокоив тем самым море; ведь иначе грекам сложно было бы метать огонь. Итак, заняв позицию в середине русского войска, они начали бросать огонь во все стороны. Руссы, увидев это, сразу стали бросаться с судов в море, предпочитая лучше утонуть в волнах, нежели сгореть в огне. Одни, отягощенные кольчугами и шлемами, сразу пошли на дно морское, и их более не видели, а другие, поплыв, даже в море продолжали гореть; никто не спасся в тот день, если не сумел бежать к берегу. Ведь корабли руссов из-за своего малого размера плавают и на мелководье, чего не могут греческие хеландии из-за своей глубокой осадки»{60}.

Русские ладьи укрылись близ восточного, малоазийского берега Босфора. Только здесь, на мелководье, они могли не опасаться тяжелых византийских судов с их страшной огненной «молнией».

Из показаний византийских хронистов (и следующих за ними русских летописцев), равно как и из сочинения Лиутпранда вырисовывается картина катастрофического поражения руссов. Однако масштаб катастрофы, по-видимому, преувеличен. Во всяком случае, война продолжалась еще три месяца, в течение которых русские оставались вполне боеспособными. Их отряды действовали преимущественно на суше и продолжали разорять Вифинию, а также так называемый Стеной — западный, европейский берег Босфора. Иногда полагают, что русское войско оказалось разделенным силою обстоятельств и те, кто воевал на европейском берегу, ничего не знали о тех, кто действовал в Вифинии, и наоборот. Но это едва ли верно. Как показывают наблюдения современных исследователей, ладьи руссов рыскали по всей Пропонтиде, полностью или частично прервав сообщение между малоазийским и европейским берегами[48].

Из греческого Жития святого Василия Нового[49] мы знаем о том, как далеко углублялись руссы в поисках добычи. Среди разоренных ими городов названы Ираклия (Гераклея) Понтийская на малоазийском побережье Черного моря и Никомидия на одноименном заливе Мраморного моря[50] — эти два города разделены почти двумястами километрами. Описание ужасов нашествия, предсказанного святым Василием, вошло и в славянский перевод его Жития, а оттуда — в «Повесть временных лет». По свидетельству византийского агиографа, варвары «…всю страну Никомидийскую попленивше, и многи язвы сътворивше, пожгоша все приморие Стегерско (по Босфору. — А.К.)… монастыри же и села… все огневи предаша, имениа не мало обою страну съвокупиша»{61}.

Еще подробнее о зверствах руссов рассказывают византийские хроники (из древнерусского перевода одной из них — Хроники Георгия Амартола — эти подробности перекочевали и в русскую летопись): «Много злодеяний совершили росы до подхода ромейского войска: предали огню побережье Стена (Стенона. — А.К.), а из пленных одних распинали на кресте, других вколачивали в землю, третьих ставили мишенями и расстреливали из луков. Пленным же из священнического сословия они связали за спиной руки и вгоняли им в головы железные гвозди. Немало они сожгли и святых храмов». (Русский переводчик Хроники Георгия Амартола заменил греческое «Стеной» русским «узмен» — «узкое место, залив», добавив для ясности: «глаголемый Суд», а составитель «Повести временных лет» ограничился тем, что указал: «…и Суд весь пожьгоша»[51], что не вполне верно, ибо словом Суд называли не весь Босфорский пролив, а константинопольскую гавань Золотой Рог, куда русские так и не смогли прорваться. Еще одно исправление переводчика Хроники носит откровенно идеологический характер: говоря об особых муках, коим руссы подвергали представителей «священнического сословия», он исправил слово «священнический» на «ратный»; летописец же просто перечислил эту страшную казнь среди тех, которым подвергали всех пленных без разбора: «…и изымаху, опаце руце связываху, и гвозди железны посреди главы вбиваху им»{62}.)

Войны того времени отличались крайней жестокостью. Не являли исключения ни сами греки, ни тем более язычники руссы. В представлении византийцев последние были народом «жестоким и диким», превосходящим «в жестокости и кровожадности» все другие известные им племена{63}. Само название, данное греками руссам, — «тавроскифы» — отсылало к ставшей уже нарицательной жестокости древних обитателей Тавра, и, как это нередко бывает, рассказы античных писателей об их легендарных зверствах переходили на новых носителей этого имени, подтверждая стереотипы и давая пищу новой легенде. Собственное же имя руссов страшило византийцев еще больше, ибо заставляло вспомнить библейские пророчества о зловещем «князе Роша» и грядущих с севера народах Го-га и Магога, посланных в преддверие конца света на казнь христианам; и «число их как песок морской» (Откр. 20:7). Пришедшие с севера орды руссов воспринимались просвещенными византийцами как гонцы этих чудовищных народов, вестники Апокалипсиса; их многочисленность и кровожадность, казалось, приближали грядущее светопреставление. Но, конечно, без наглядного подтверждения «звероядивой» жестокости этих северных «варваров», проливающих христианскую кровь у самых стен Царствующего града — столицы христианского мира, легенда не смогла бы получить дальнейшее развитие. Руссы, словно нарочно, демонстрировали свою приверженность самым кровавым языческим ритуалам, с особой изощренностью умерщвляя почему-то именно священников. Но, может быть, византийские хронисты хотели увидеть их такими? Ведь в войско Игоря входили в том числе и христиане—а значит, отношение руссов, включая самого князя Игоря, к христианству и христианам было по крайней мере терпимым. Наверное, по-своему прав был русский летописец, автор «Повести временных лет». Рассказывая почти в тех же выражениях о зверствах руссов во время предшествующего похода на Царьград князя Олега Вещего в 907 году («…и много убийства сотвори около града греком… овех посекаху, другиа же мучаху, иныя же растреляху, а другыя в море вметаху, и ина многа творяху русь греком…»), он в конце вполне резонно прибавил: «…елико же ратнии творять», то есть: «…как это обычно бывает в войнах»{64}.[52]

Но вернемся к событиям лета — начала осени 941 года. Положение руссов ухудшалось по мере того, как к столице стягивались греческие войска. Из Фракии подошли патрикий Вар-да Фока с отборным отрядом македонской конницы и пехоты и стратиг Феодор Спонгарий с фракийским войском; с восточной границы прибыл сам доместик схол Иоанн Куркуас во главе всего восточного войска. А это означало, что практически все главные силы Империи оказались сосредоточены против русского войска и командовал ими наиболее талантливый и наиболее авторитетный среди всех византийских полководцев того времени. За двадцать с лишним лет, в течение которых доместик Иоанн Куркуас занимал свою должность, он приобрел славу выдающегося полководца. Вспоминая имена самых прославленных воителей прошлого, его называли «новым Траяном» и «новым Велисарием», а его подвиги в войнах с арабами стали темой особого сочинения в восьми книгах (до нашего времени не дошедшего). В соответствии с принятой в Империи тактикой ведения войн, Куркуас расположил свои войска так, чтобы полностью окружить русское войско, не дать ему возможности совершать вылазки. Нападать на основные силы руссов греки до времени опасались, но отдельные отряды подвергались полному и беспощадному истреблению.

Наступила осень, а значит, надо было думать о возвращении. «У росов кончалось продовольствие, — сообщает византийский хронист, — они боялись наступающего войска доместика схол Куркуаса, его разума и смекалки, не меньше опасались и морских сражений и искусных маневров патрикия Феофана и потому решили вернуться домой». На суше руссы чувствовали себя куда увереннее, чем на воде, но путь на родину лежал по морю.

В сентябре того же 941 года, ночью, руссы попытались незаметно ускользнуть от стерегущего их византийского флота и прорваться к западному, фракийскому берегу. Однако патрикий Феофан был начеку. Второе морское сражение обернулось для русских новым и теперь уже окончательным разгромом{65}.[53] Русские «были встречены упомянутым патрикием Феофаном и не сумели укрыться от его неусыпной и доблестной души. Тотчас завязывается второе сражение, и множество кораблей пустил на дно, и многих росов убил упомянутый муж. Лишь немногим удалось спастись на своих судах…»

И вновь судьбу русского флота решил «греческий огонь». Испытав на себе его страшную силу, воины Игоря на этот раз даже не пытались сопротивляться, мечтая лишь о том, чтобы спастись. Началась паника. Корабли греков, устремившись в погоню, настигали отступающие русские ладьи и пускали в ход «жидкий огонь». «Было страшное зрелище, — читаем в греческом Житии святого Василия, — ибо, боясь огня, проклятые по своей воле кидались в глубь моря, предпочитая утопиться в воде, чем быть сожженными огнем, но уничтожаемые там и здесь погибли… одни сгорели, другие бросились по собственному изволению в морскую пучину, иные, будучи схвачены, стали рабами»{66}.

Большинство из тех, кто попал в плен, были обречены на смерть. Их привели в Константинополь, провели по улицам города и казнили в присутствии иностранного посла, отчима того самого Лиутпранда, который и сообщил нам об этом.

Остатки же русского флота, сумевшие ускользнуть от греков, прибились к скалистому берегу Килы (Килии), во Фракии, близ входа из Черного моря в Босфор, а затем, с наступлением ночи, бежали прочь. Среди тех, кто уцелел, был и князь Игорь[54]. Судя по свидетельству византийского хрониста Льва Диакона, он вместе со спасшимися руссами не решился возвращаться домой привычным днепровским путем, но избрал другой, кружной путь — через Киммерийский Боспор (Керченский пролив), то есть через владения хазар. На обратном пути среди руссов началась жестокая эпидемия, также унесшая много жизней. «Спасшиеся из рук нашего флота, — сообщает греческий автор Жития святого Василия, — перемерли по дороге от страшного расслабления желудка; немногие ушли восвояси…»

Так, полным разгромом, завершился столь тщательно подготовленный поход русского князя. Известие об этом разошлось далеко за пределы Византийской империи. Упомянутый выше неизвестный хазарский еврей сообщал в Испанию о том, что «царь Русии» «воевал против Кустантины (Константинополя. — А. К.) на море четыре месяца, и пали там его мужи, так как македоняне (византийцы. — А.К.) победили его огнем»{67}. А писавший на арабском языке сирийский хронист Яхъя Антиохийский констатировал: «Русы сделали набег на Константинополь… и сразились с ними греки, и отразили их, и победили их»{68}. Спустя три десятилетия византийский император Иоанн Цимисхий имел все основания пенять сыну Игоря Святославу на «жалкую» участь его отца, который приплыл к Константинополю «с огромным войском, на 10 тысячах судов, а к Киммерийскому Боспору прибыл едва лишь с десятком лодок, сам став вестником своей беды»{69}.

Но хуже того. Поражение Игоря было воспринято не просто как военная неудача, но как позор. Игорь «с большим позором вернулся на родину», — записывал Лиутпранд Кремонский. Слова о «постыдном» и «жалком» возвращении русского князя наличествуют и в хазарском письме, и в сочинении Льва Диакона. Часть русского войска погибла даже не от огня или стрел, но от «страшного расслабления желудка», — а что может быть унизительнее этого?!

Как восприняли поражение Игоря в самом Киеве, догадаться не трудно. Плач и уныние овладели теми, чьи сыновья, мужья, братья или отцы не вернулись из похода. Те же, кто уцелел, объясняли случившееся сверхъестественным оружием греков — страшным «олядним» огнем (от древнерусского слова «олядия», то есть хеландия). «Вернувшиеся в землю свою, — читаем в древнерусском переводе Жития святого Василия Нового, — поведали своим о случившемся с ними и о оляднем огне: “Будто молнию, — говорили, — небесную имеют у себя греки и, пуская ее, жгут нас; потому и не одолели их”»[55]. О силе огненного оружия греков русские помнили и десятилетия спустя. Когда в 971 году воины Святослава, осажденные в болгарском Доростоле императором Иоанном Цимисхием, узнали, что по Дунаю к городу подошли триеры с «мидийским огнем», их, по словам византийского хрониста, охватил ужас. «Ведь они уже слышали от стариков из своего народа, что этим самым “мидийским огнем” ромеи превратили в пепел на Евк-синском море огромный флот Игоря, отца Святослава»{70}.

Княгиня Ольга жила в другом мире, отгороженном от мира простых киевлян высокими стенами княжеского двора. Но и для нее случившееся стало тяжелым ударом. Как и другие члены княжеского семейства, она имела собственные интересы в византийских делах, прежде всего в том, что касалось реализации причитающейся ей части княжеской дани. Судя по тому, что мы знаем о ней, Ольга близко к сердцу принимала княжеские дела и заботы и умела видеть не только внешнюю сторону происходящего, но самую суть событий. Поход на Византию закончился крахом. Вместо ожидаемых потоков золота и серебра, драгоценных византийских тканей и вин в Киев хлынули потоки людского горя, крови и унижения. Надо было готовиться к новой войне, а значит, вновь тратить силы и средства, растравливая не успевшие зажить раны.

Удача, несомненно, отвернулась от Игоря — так понимали случившееся и Ольга, и прочие киевляне. А это было очень плохим предзнаменованием. Удачливость в языческом обществе считалась обязательным атрибутом князя, и ее отсутствие подрывало самые основы княжеской власти.

Сразу же по возвращении в Киев Игорь стал готовиться к новому походу на Царьград — «хотя мстити себе», по выражению киевского летописца. Только победа, одержанная на поле брани, только кровь, пролитая греками, могли смыть с него позор неудачи и постыдного бегства и вернуть удачу — а вместе с ней и право повелевать подданными.

Подготовка к новому походу заняла, по летописи, два с лишним года. За это время Игорю удалось создать мощную коалицию, в которую вошли представители разных племен Восточной Европы — как тех, которые подчинялись ему, так и тех, которые находились с ним в союзнических отношениях. Сведения о составе этой коалиции сохранились в «Повести временных лет». (Вообще, сведения о втором походе Игоря на греков имеются только в русских летописях. Византийские источники ничего о нем не сообщают — и это, между прочим, дает основание историкам усомниться в том, что вторая война Игоря с греками вообще имела место[56].) Игорь сумел привлечь к походу наемников-варягов — в данном случае, очевидно, скандинавов, давно уже снискавших себе славу бесстрашных и грозных воителей, наводивших ужас на христианскую Европу. Их присутствие в русском войске значительно увеличивало его силы. Помимо варягов, в состав войска Игоря вошли киевские поляне, новгородские словене, смоленские кривичи и тиверцы (последние жили в Поднестровье и были соседями уличей). Кроме того, Игорь нанял печенегов, всегда готовых воевать ради поживы. По обычаям того времени, русский князь взял у них заложников («талей»), которые должны были служить гарантами верности кочевых союзников. Конные орды печенегов уже не раз разоряли византийские области в союзе с другими племенами и успели внушить страх грекам. Впрочем, столь разнородный состав войска таил угрозу и для самого Игоря и его воевод. Удержать в повиновении разноплеменные и разноязыкие отряды и добиться согласованных действий варягов, славян и печенегов было очень непросто.

Выступить в поход удалось только в 944 году — вероятно, в конце весны — самом начале лета[57]. Часть войска двигалась по Днепру, а затем вдоль морского побережья в ладьях; другая часть (прежде всего печенеги) — берегом, на конях.

Как и в 941 году, в Константинополе узнали о приближении русской рати заранее — от тех же болгар и херсонитов. Услышав о выступлении Игоря, сообщает летописец, корсуняне «послали к Роману, говоря, что “вот идет русь, без числа кораблей, покрыли суть море корабли”. Также и болгары послали весть, говоря: “Идет русь и наняли печенегов себе”». На этот раз император Роман постарался не доводить дело до военного столкновения. Многовековое соседство с «варварскими» племенами научило власти Империи договариваться с ними. Так, за год до второго нашествия руссов, в апреле 943 года, северо-западные области Империи подверглись новому нападению венгров. Уже известный нам патрикий Феофан сумел заключить с ними новый мир. Возможно, именно ему было поручено договариваться и с напавшими на Византию руссами[58].

Послы императора Романа встретили русского князя на Дунае, у самых границ Империи. По свидетельству киевского летописца, это были «лучшие боляре», то есть высшие сановники Империи. Они предложили Игорю заключить новый мир, причем подкрепили это предложение богатыми дарами — «данью». (По словам киевского летописца, император прислал к Игорю, «моля и глаголя: “Не ходи, но возьми дань, юже имал Олег, придам и еще к той дани”».)

Одновременно император направил богатые дары — «паволоки и злато много» — к печенегам, также отвращая их от военных действий. Этот ход можно назвать безошибочным. Печенегам, в общем-то, было все равно, от кого принимать дары и подношения и чьи земли разорять. Купить их верность Игорь мог только еще большими посулами. Но в умении торговаться и перекупать возможных союзников ему было сложно тягаться с греками.

Здесь, на Дунае, Игорю надлежало решить, что делать дальше. По словам летописца, он созвал дружину и устроил совет с нею («нача думати»). Предложение «царя» пришлось по душе большинству войска. Летописец так передает речь дружины, обращенную к князю: «Да если так говорит царь, то что хотим больше того — не бившись, получить золото, и серебро, и паволоки? Ибо кто знает, кто кого одолеет: мы ли, или они? Ибо с морем кто заодно? Не по земле ведь ходим, но по глубине морской: общая смерть всем». И Игорю осталось лишь согласиться с общим выбором.

В словах Игоревых воинов, если прочитать их глазами людей раннего Средневековья, нельзя не увидеть очевидной робости, даже трусости, явного нежелания вступать в сражение с заранее неясным исходом. Можно думать, что их колебания были вызваны воспоминаниями о страшном «оляднем» огне греков (не оттуда ли их слова об «общей всем смерти»?). Но как это не похоже на то, что мы знаем о доблести руссов, их всегдашней готовности к пролитию своей и чужой крови — например, из рассказов русских и иностранных хроник о князе Святославе, сыне Игоря! Игорь, прислушавшись к советам своей дружины, несомненно, поступал разумно как политик и государственный деятель. Но как вождь той же дружины он, пожалуй, проигрывал в глазах своих современников. Его сын Святослав, окажись он на месте отца, наверняка нашел бы другие слова, чтобы увлечь за собой дружину (вспомним его ставшее знаменитым: «Мертвые сраму не имут!»). А ведь князь был в равной мере правителем государства и дружинным вождем, и вторая из двух его ипостасей всецело определяла первую.

Итак, Игорь согласился на мир. Взяв у греков «злато и паволоки, и на вся воя», то есть на все войско, он повернул назад, к Киеву. Союзным же печенегам Игорь, по словам летописца, «повелел… воевать Болгарскую землю». Впрочем, его повеление в этой ситуации едва ли было определяющим. Летописный текст следует понимать в том смысле, что Игорь позволил печенегам разорять Болгарскую землю, ибо ничего другого ему попросту не оставалось. Из истории последующих взаимоотношений Руси со степными кочевниками — прежде всего половцами, сменившими печенегов в южнорусских степях в середине XI века, — мы хорошо знаем, что если их приглашали для участия в военных действиях, но война по какой-либо причине откладывалась или отменялась вовсе, степняки начинали ее по собственному усмотрению, подвергая жестокому разграблению земли своих союзников, ибо не мыслили возвращения домой без военной добычи. Но не будем забывать и о том, что Болгария в событиях 944 года (равно как и 941 года) показала себя явным противником Руси. Натравливая печенегов на болгар, Игорь, несомненно, мстил последним за их сотрудничество с греками. А возможно, помышлял о том, чтобы ослабить Болгарское царство и таким образом самому утвердиться на Дунае. Уместно напомнить, что сын Игоря Святослав в 60-е годы X века начнет войну с болгарами, подчинит себе большую часть их страны и перенесет на Дунай столицу своей новой державы.

Мирные предложения греков, кажется, вызвали раскол и в самом Игоревом войске. Из сообщений восточных авторов мы знаем о том, что в том же 944 году какая-то русская рать подвергла жестокому разорению город Бердаа в Западном Азербайджане, и есть основания полагать, что это была та часть войска Игоря, которая — подобно печенегам — не пожелала возвращаться на Русь без военной добычи.

Что же касается Игоря, то возвращение домой и на сей раз не принесло ему славы. Правда, он получил дары от византийского императора. Но, как оказалось, они отнюдь не смогли компенсировать отсутствие добытых в войне трофеев[59]. Об этом мы можем говорить с уверенностью. Собственная дружина Игоря по возвращении из похода будет открыто жаловаться на свое обнищание и «наготу», то есть на отсутствие богатых одежд и вооружения, которые обычно приобретались в результате удачного набега. «Мы нази (наги. — А.К.)» — с такими словами обратятся воины к князю, ставя ему в пример «отроков» его воеводы Свенельда, которые «суть изоделися оружьем и порты». В этих словах — прямой укор князю, не сумевшему обеспечить дружину всем необходимым, то есть выполнить свой первейший долг перед ней, свою первейшую обязанность как князя. Но в этих словах — еще и итог двух его походов на греков — походов, которые не принесли выгоды ни ему, ни тем, кто был главной и единственной опорой его власти. Надо полагать, что упомянутая летописцем «дань» греческого царя досталась другим участникам похода в качестве оговоренной князем платы. Сам же Игорь и его дружина остались по существу ни с чем. Наверное, именно это, а не просто жадность и корыстолюбие толкнут Игоря в его последний поход в Древлянскую землю…

Мирный договор с греками, заключенный осенью того же 944 года, стал главным итогом русско-византийской войны. Об обстоятельствах его заключения подробно рассказывается в «Повести временных лет». Но главное, в летопись включен подлинный текст русско-византийского договора — бесценный источник наших сведений по истории Руси середины X века{71}.[60]

Выработка условий мирного договора, несомненно, потребовала времени. Сначала Игорь обсудил их с послами императора Романа — вероятно, еще на Дунае, а затем представительное русское посольство отправилось в Константинополь — для подписания окончательного текста договора. В состав делегации вошли послы и «гости» — купцы; причем послы представляли интересы не только самого Игоря, но и, по отдельности, членов княжеского рода — «всякого княжья», по выражению документа. Именно в тексте этого договора впервые — если говорить об аутентичных, не вызывающих сомнение источниках — упомянуты княгиня Ольга и ее сын Святослав: имя посла «Ольги княгини», некоего Искусеви[61], следует в документе третьим — сразу же за именами Ивора, посла самого Игоря, и Вуефаста, посла Святослава. Всего же договор с русской стороны подписали 55 человек — 25 послов и 30 «гостей» (если мы правильно реконструируем список их имен, по-разному приведенный в разных редакциях «Повести временных лет»)[62]. Все они, «слы (послы. — А.К.) и гостье» «от рода русского», как сказано в тексте самого договора, «посланные от Игоря, великого князя русского, и от всякого княжья, и от всех людей Русской земли», были уполномочены «обновить ветхий (то есть старый, прежний. — А.К.) мир… и утвердить любовь между греками и Русью».

Мир, заключенный между двумя странами, был скреплен самыми страшными клятвами. «Великий князь наш Игорь, — объявили послы, — и князья, и бояре его, и люди все русские послали нас к Роману, и к Константину, и к Стефану — к великим царям греческим[63], утвердить любовь с самими царями, со всем боярством и со всеми людьми греческими на вся лета, дондеже сияет солнце и весь мир стоит. А если помыслит кто от страны Русской разрушить эту любовь (то есть нарушить договор. — А. К.), то те из них, которые приняли крещение, да примут возмездие от Бога Вседержителя, осуждение на погибель во весь век будущий (то есть в загробной жизни. — А.К.), а те из них, которые не крещены, да не получат помощи ни от Бога, ни от Перуна (главного божества язычников-руссов. — А.К.), да не ущитятся щитами своими, и да посечены будут мечами своими и от стрел и от иного оружия своего, и да будут рабами в весь век будущий».

(Между прочим, текст русско-византийского договора 944 года сохранил самое раннее свидетельство о существовании в Киеве христианской общины. Как видим, руссы-христиане входили в состав посольства и пользовались в нем такими же правами, как и руссы-язычники.)

Далее же следуют пункты договора, то есть собственно те условия, на которых был заключен мир. Некоторые из них полностью или частично повторяют положения предыдущих русско-византийских договоров — 907 и 911 годов{72}. Но большинство статей — новые, и отражают они новый этап в развитии русско-византийских отношений, наступивший вследствие двух походов Игоря на греков. Отношения эти вышли на новый, по-настоящему межгосударственный уровень, и это, несомненно, можно поставить в заслугу Игорю. Однако по многим позициям Русь оказалась в менее выгодном положении, нежели прежде — при князе Олеге, победителе греков. Достаточно сказать, что из пятнадцати или шестнадцати статей договора 944 года восемь или девять — то есть более половины! — носят в той или иной степени ограничительный характер в отношении Руси или предусматривают более льготные условия для греков.

Едва ли есть смысл подробно разбирать все положения русско-византийского соглашения. Но на некоторых все же стоит остановиться, поскольку именно они будут определять характер русско-византийских отношений в годы правления в Киеве княгини Ольги.

Так, несколько ограничены по сравнению с прежним русско-византийским договором оказались права русских купцов, прибывающих в Константинополь. «А великий князь русский и бояре его пусть посылают в Греки к великим царям греческим корабли, сколько хотят, с послами и с гостями, как это установлено им», — записывали греческие писцы. Но если прежде послам и купцам достаточно было предъявить печати — золотые для послов и серебряные для купцов, — то теперь от них требовалась особая грамота князя, в которой сообщалось бы точно, сколько всего послано кораблей и с кем именно; «и из тех грамот уведаем мы, что с миром пришли. Если же без грамот придут и схвачены будут нами, то будем держать их, пока не возвестим князю вашему; если же не дадутся нам в руки и будут сопротивляться, то будут убиты и да не взыщется смерть их от князя вашего».

Как и прежние договоры князя Олега, новое соглашение строго регламентировало пребывание руссов в столице Империи. «Пусть запретит князь послам своим и приходящим сюда русским бесчинства творить в селах и во всей стране нашей, — говорилось в нем. — И когда придут, пусть обитают у Святого Мамы[64]… и возьмут месячное свое (содержание. — А. К.): послы — слебное (посольское. — А.К.), а гости — месячное: сперва те, кто от города Киева, потом из Чернигова, и из Переяславля, и из прочих городов. И пусть входят в город через одни ворота, в сопровождении царева мужа, без оружия, по 50 человек, и торгуют, сколько им надобно, и выходят обратно». Однако из договора исчезло прежнее положение, по которому руссы могли вести торговлю в столице Империи, «не платяче мыта ни в чем же», то есть не уплачивая пошлины. Появились и два новых ограничения, отсутствовавших в тексте прежних договоров. Отныне русские купцы не имели права покупать паволок (византийских шелковых тканей) дороже, чем на сумму 50 «золотников» (номисм) — «и если кто купит тех паволок, то пусть показывает цареву мужу, а тот наложит печати и даст им»[65].{73} Кроме того, руссы не имели права «зимовать у Святого Мамы», то есть обязаны были осенью, до завершения навигации на Черном море, покинуть Царьград.

Несколько статей договора были посвящены «Корсунской стране», то есть крымским владениям Византии, «и елико же есть городов на той части». Русскому князю прямо воспрещалось воевать «на тех странах, и та страна не покоряется вам», как сказано в тексте. Очевидно, что это положение имело смысл лишь в том случае, если руссы в прежние годы угрожали Херсонесу, — а это заставляет вспомнить о каких-то, не вполне ясных для нас военных действиях в Крыму русского «царя» «Х-л-гу» и хазарского полководца Песаха в 30-е годы X века. Более конкретно об угрозе Херсонесу и обязанностях русских защищать этот город говорилось в другой статье договора: «Если придут черные болгары и будут воевать в стране Корсунской, то велим князю русскому не пускать их…» Ко времени составления договора «черные болгары», как полагают, были союзниками хазар. Так русско-византийский договор зафиксировал еще один поворот во внешнеполитической ориентации Древнерусского государства — от союза с Хазарией, пришедшего на смену русско-хазарской войне, вновь к враждебным действиям против хазар в союзе с Византией.

Особые права Корсуни (Херсонеса) обеспечивались еще одной статьей договора: русские обязывались не причинять никакого зла корсунянам, промышляющим рыбной ловлей в днепровском устье. Этот район вообще играл исключительную роль в русско-византийской торговле. Очевидно, присутствие здесь русских нарушало экономические интересы корсунян. Но еще важнее было то, что контроль над устьем Днепра обеспечивал безопасность собственно византийских границ, не давал русским возможности внезапно напасть на Константинополь. Из текста договора следует, что ранее русские располагали здесь своими базами с более или менее постоянным населением. Теперь же греки сумели добиться их фактического уничтожения. Согласно одной из статей договора, руссам было запрещено зимовать вблизи устья Днепра—в Белобережье и на острове Святого Еферия, «но когда придет осень, да идут в дома свои в Русь». Этот пункт договора нельзя расценить иначе, как серьезное внешнеполитическое поражение Игоря.

Изменялись по сравнению с прежним договором и условия найма русских на военную службу императора ромеев. Если прежде император лишь гарантировал, что готов принять русских наемников, «елико их придет», то теперь речь шла об обязательствах киевского князя предоставить императору столько воинов, сколько тот потребует от него. «…Да пишу к великому князю вашему, — говорилось в договоре от имени «царя», — и пошлет к нам, елико же хочем, и оттоле уведают иные страны, какую любовь имеют греки с Русью».

Договор был составлен в двух экземплярах, на двух «хартиях» — то есть пергаменах: на одной, греческой, — «крест и имена наши написаны», а на другой, русской, — «имена послов и купцов ваших». Именно этот второй экземпляр и был использован в летописи; о судьбе первого никаких сведений нет.

Церемония принесения присяги русскими послами также подробно описана в договоре. «Мы же, елико нас крестились, — говорилось в нем от имени русских послов и купцов, — клялись церковью Святого Ильи (надо полагать, киевской. — А.К.){74} в соборной церкви (Константинопольской Святой Софии. — А.К.) в предлежании честного креста и хартии этой соблюдать всё, что в ней написано, и не нарушать ничего; а кто нарушит из страны нашей — князь ли, или иной кто, крещеный или некрещеный, — да не получит помощи от Бога и да будет рабом в весь век будущий и да заколот будет своим оружием. А некрещеная русь кладут свои щиты и обнаженные мечи, обручи (здесь: часть защитных доспехов, возможно, пояса. — А.К.) свои и прочее оружие — да клянутся, что все то, что написано на хартии этой, будет соблюдено Игорем, и всеми боярами, и всеми людьми страны Русской во все будущие годы и всегда. Если же кто из князей или из людей русских — христиан или не христиан — нарушит то, что написано на хартии этой, то достоин будет от своего оружия умереть и да будет проклят от Бога и от Перуна за то, что преступил клятву свою».

Особой клятвой в присутствии русских послов договор подтвердили император Роман Лакапин и его соправители: зять Константин Багрянородный и сын Стефан. Об этом мы знаем со слов греческих послов, прибывших в Клев. «Твои послы водили царей наших [к] роте (клятве. — А.К.), — говорили они Игорю, — и нас послали привести к роте тебя и мужей твоих».

Послы греков прибыли в Киев той же осенью, вместе с посланцами самого Игоря, вернувшимися из Константинополя. Они передали русскому князю слова императора Романа: «Вот, послал нас царь, рад миру, хочет мир и любовь иметь с князем русским». Теперь самому Игорю и людям из его ближайшего окружения предстояло принести клятву на тексте договора перед послами «царя Романа».

И вновь мы видим в окружении Игоря христиан, присягавших по христианскому закону в киевской церкви Святого Ильи. Сам же Игорь, как и большинство его дружины, оставался язычником и присягал по языческому закону — на своем оружии.

«Назавтра, — рассказывает летописец, — призвал Игорь послов и пришел на холм, где стоял Перун; и положили оружие свое, и щиты, и золото; и присягали Игорь и люди его — сколько было поганых (то есть язычников. — А.К.) среди руси. А христианскую русь водили к клятве в церкви Святого Ильи, что над Ручьем, в конце Пасынче беседы и Козаре (назван один из районов древнего Киева. — А.К.), — то была соборная церковь, ибо многие были среди варягов христиане».

Утвердив мир, Игорь отпустил греческих послов, богато одарив их «скорою (мехами. — А.К.), и челядью (рабами. — А.К.), и воском».

Договор 944 года сыграл без преувеличения выдающуюся роль в истории Древнерусского государства, на десятилетия определив магистральное направление его развития. Русь прочно вошла в число союзников Византийской империи[66], и это обстоятельство станет определяющим в последующем выборе веры и княгиней Ольгой, и, уже в 80-е годы X века, ее внуком Владимиром.

Договор с Русью оказался едва ли не последним деянием Романа I Лакапина в качестве императора ромеев. Осенью 944 года угнетаемый старостью и болезнями он составил завещание, согласно которому первым после него царем был назначен его зять Константин Багрянородный; собственные же его сыновья, Стефан и Константин, следовали на втором и третьем местах, причем в завещании оговаривалось особо, что «если что-нибудь случится с первым царем, они тотчас лишаются власти». Это сильно не понравилось сыновьям Романа, которые уже давно тяготились отцовской властью. 16 декабря братья вероломно схватили престарелого отца, насильно постригли его в монахи и отослали на остров Прот (в Мраморном море). Случившийся переворот вызвал взрыв возмущения в Константинополе. Как свидетельствует Лиутпранд Кремонский, всех беспокоила не столько судьба Романа, сколько судьба порфирородного Константина, законного представителя Македонской династии; по городу разнеслись слухи, будто и он убит или насильно пострижен. Заговорщики бросились к Константину, и тот по их просьбе показался народу, высунув голову из зарешеченного окна императорского дворца. Увидев императора «с неповрежденными волосами» (то есть не постриженного в монахи и пребывающего в полном здравии), люди успокоились. Этот инцидент отчетливо продемонстрировал, на чьей стороне симпатии народа, а значит, и сила, что поняли не только сыновья Романа, но и их приближенные, а главное, сам император Константин Багрянородный, оторвавшийся наконец-то от своих книг и ученых занятий. Не замедлил составиться новый заговор, в котором приняли участие те, кто прежде хотел возвести на престол сыновей Романа, — но теперь они с готовностью перешли на сторону Багрянородного. 27 января 945 года Константин пригласил шурьев на обед на свою половину дворца. Во время пиршества его люди набросились на Романовичей. Братьям суждено было повторить печальную участь отца, свергнутого ими: они были пострижены в монахи и сосланы на острова, соседние с тем, на котором пребывал в заточении их отец. Так началось самодержавное правление Константина VII Багрянородного — императора, сыгравшего особую, можно сказать определяющую, роль в судьбе киевской княгини Ольги.

* * *
Завершая главу, посвященную войнам Игоря, скажем несколько слов еще об одной военной кампании руссов, имевшей место в том же 944-м и следующем, 945 годах. Сведения о ней сохранились исключительно в восточных источниках — арабских, персидских, сирийских и армянских.

Писавший на арабском языке персидский историк и государственный деятель Ибн Мискавейх (ум. 1030), хорошо знакомый с жизнью и историей мусульманского Кавказа, сообщил под 332 годом хиджры (соответствует сентябрю 943 — августу 944 года от Р. Хр.) о нападении многочисленных и хорошо организованных отрядов руссов на столицу провинции Арран в Западном Азербайджане (на армяно-азербайджанском пограничье) — город Бердаа на реке Тертер, приблизительно в 20 километрах от ее впадения в Куру (поблизости от нынешнего города Барда в Азербайджане){75}.[67] В продолжавшемся не более часа сражении у реки Куры руссы наголову разбили войско Марзбана Ибн Мухаммеда, правителя Аррана, и овладели Бердаа, богатейшим и красивейшим городом Кавказа — «Багдадом Кавказа», как его именовали в то время.

Названная Ибн Мискавейхом дата может иметь отношение лишь к самому началу похода. По свидетельству другого хрониста — сирийского историка XIII века Абу-л-Фараджа, или Бар-Гебрея, поход на Бердаа состоялся в 333 году хиджры, и эта дата признается более точной. Во всяком случае военные действия затянулись на год[68], а покинули Бердаа русские только в самом конце лета или осенью 945 года[69]. В отличие от предшествующих набегов на прикаспийские области, руссы на этот раз действовали не в одиночку, но в союзе с другими народами — в частности, с аланами и лезгами (лезгинами) (информация Бар-Гебрея). И те, и другие были известны в то время как союзники хазар, и это дает основание полагать, что и поход на Бердаа был заранее согласован с хазарами{76}.[70] Вероятно, руссы прошли на Каспий из Азовского моря по Дону, затем по волжско-донской переволоке и далее вниз по Волге, мимо хазарской столицы Итиль (этот путь был хорошо знаком руссам, которые пользовались им и раньше, во время своих прежних нападений на прикаспийские области). Поднявшись вверх по течению Куры, руссы столкнулись с войсками Марзбана Ибн Мухаммеда.

Захватив Бердаа, руссы поначалу постарались не ссориться с местным населением, потребовав от него лишь покорности. «Единственное, чего мы желаем, это власти, — передает слова руссов Ибн Мискавейх. — На нас лежит обязанность хорошо относиться к вам, а на вас — хорошо повиноваться нам». Однако «хорошо повиноваться» у жителей Бердаа не получилось. Постоянные стычки с мусульманскими войсками ожесточили руссов, и дело кончилось тем, что почти все мужское население города было перебито, за исключением немногих убежавших или сумевших выкупить себя за большие деньги. По сведениям Бар-Гебрея, всего в городе было убито 20 тысяч мужчин. Что же касается женщин и подростков, то все они оказались в руках руссов, которые «прелюбодействовали с теми и другими и поработили их». «Они… издевались над мусульманами и насильничали над их харимами, как никогда еще не делали этого никакие язычники», — сокрушался арабский хронист ал-Макдиси, писавший в 966 году. Неоднократные попытки Марзбана отбить город не приносили результатов: руссы с легкостью одерживали верх над его войском. Ибн Мискавейх, как и другие мусульманские авторы, отмечал силу, храбрость и мужество руссов, их пренебрежение к смерти. «Они не знают бегства, — писал он, — не убегает ни один из них, пока не убьет или не будет убит». Руссы совершали рейды и в соседние области, разорив, в частности, город Марагу, отстоящий довольно далеко от Бердаа. Наконец в одной из стычек Марзбану удалось заманить руссов в засаду; тогда погибли 700 человек из них, включая и их «начальника», вождя войска. После этого руссы отступили в город, однако мусульманам по-прежнему не удавалось одолеть их. К тому же вторжение в южный Азербайджан хамданитов заставило самого Марзбана отойти на юг, оставив против руссов лишь часть своего войска. По словам Ибн Мискавейха, наибольший ущерб причинили руссам даже не вражеские воины, а непривычная для них пища: они набросились на созревшие в местных садах фрукты, и по этой причине среди них началась эпидемия (по сведениям ал-Макдиси, холеры), унесшая множество жизней. Другую версию случившегося привел армянский историк X века Мовсес Каганкатваци, проведший всю свою жизнь по соседству с Бердаа. По его словам, «женщины города, прибегнув к коварству, стали отравлять руссов; но те, узнав об этой измене, безжалостно истребили» их{77}.[71]

Когда руссы наконец убедились, что удержаться в Бердаа им не удастся, они решили оставить город. «Вышли они однажды ночью из крепости… — завершает свое повествование Ибн Мискавейх, — положили на свои спины всё, что могли, из своего имущества, драгоценностей и прекрасного платья, остальное сожгли. Угнали женщин, юношей и девушек столько, сколько хотели, и направились к Куре». Здесь, на Куре, под охраной особого отряда стояли наготове суда руссов, на которых они приплыли на Каспий. «Люди Марзбана были слишком слабы для того, чтобы преследовать их и отнять у них то, что было с ними». Погрузившись на корабли, руссы уехали «прежним путем». Так «Бог спас мусульман от дела их».

Трудно сказать, как сложилась дальнейшая судьба руссов и сумели ли они добраться домой и привезти на родину все те богатства, которые захватили в разграбленном ими городе. («И вот погубил всех их Аллах при помощи холеры и меча», — писал ал-Макдиси, но насколько можно доверять его сообщению, неясно.) Как мы уже знаем, с осени 944 года внешнеполитическая ситуация в Восточной Европе в очередной раз изменилась, русско-хазарский союз сменился враждой, а значит, у руссов — захоти они воспользоваться для возвращения прежним путем по Волге — должны были возникнуть серьезные затруднения. Стоит напомнить, что несколькими десятилетиями ранее, в 912—914 годах, руссы уже разоряли прикаспийские области Гиляна, Дейлема, Табаристана и Азербайджана; тогда они, по согласованию с правителем Хазарии, выбрали для возвращения путь по Волге, но в Итиле, столице Хазарии, были истреблены мусульманской гвардией хазарского царя, состоявшей в основном из хорезмийцев. Наверное, тот опыт не прошел бесследно, и руссы постарались не повторить ошибки своих предшественников. Возможно, они воспользовались иным маршрутом — например, через земли своих союзников алан. Во всяком случае, в последующие десятилетия, до разгрома Хазарского каганата в середине 60-х годов X века русским князем Святославом Игоревичем, путь по Волге был для руссов закрыт. Последний хазарский царь Иосиф ставил себе это в особую заслугу. «Я охраняю устье реки (Волги. — А.К.), — писал он в 50-е годы X века, — и не пускаю руссов, приходящих на кораблях, приходить морем, чтобы идти на исмаильтян (мусульман. — А.К.)… Я веду с ними войну. Если бы я их оставил в покое на один час, они уничтожили бы всю страну исмаильтян до Багдада…»{78}

Судя по восстанавливаемой нами хронологии событий, руссы — если, конечно, их путь лежал в Киев, а не в какие-то другие, более близкие к Кавказу области, например, Тьмуторокань, — могли появиться в русских пределах не раньше поздней осени 945 года. Застали ли они в живых Игоря или же оказались здесь уже после его несчастной гибели в Древлянской земле, — этого мы не знаем тоже. Но во всяком случае, русские источники ни словом не обмолвились о походе на Бердаа, равно как и о других войнах руссов на Каспии, и это, между прочим, служит одним из аргументов в пользу того, что походы эти вообще не имели отношения к киевским руссам[72].**

Что же касается тех областей Азербайджана, которые были разорены руссами, и прежде всего самого Бердаа, то они так и не смогли полностью оправиться от этого страшного удара. Вскоре после нашествия правители Аррана перенесли свою столицу в расположенную неподалеку Гянджу, а уже к рубежу XII—XIII веков географы описывали Бердаа как незначительное селение, окруженное развалинами — свидетелями былого величия «Багдада Кавказа»…


Глава третья. ДРЕВЛЯНСКАЯ МЕСТЬ

На рис. — византийская золотая сережка с изображением птиц. X—XI века. 
Завершая рассказ о второй русско-византийской войне и заключении мирного договора с греками, летописец, несколько некстати, сообщает: «Игорь же начал княжить в Киеве, мир имея ко всем странам…» Некстати потому, что киевское княжение Игоря уже подходило к концу. «…И приспе осень, и нача мыслити на древляны, хотя примыслити большую дань». Как когда-то для Олега, осень стала для Игоря не просто временем года, но предвестием близкой смерти[73].

Между тем осень, и именно поздняя осень, — это еще и время традиционного княжеского «полюдья» — ежегодного объезда князем подвластной ему территории, во время которого происходил сбор дани — своеобразный ритуал «кормления» князя и его дружины. «Кормление» это понималось поначалу вполне буквально: оно символизировало единение князя с подвластной ему землей, подтверждало неразрывность связи между ними. «Зимний и суровый образ жизни… росов таков, — писал всеведущий Константин Багрянородный. — Когда наступит ноябрь месяц, тотчас их архонты (князья. — А.К.) выходят со всеми росами (здесь: дружиной. — А.К.) из Киева и отправляются в полюдия (император-писатель использовал славянское слово: πoλύδια. — А.К.), что именуется “кружением”…» А далее он назвал и те земли («славинии»), куда отправляются князья, и первой упомянул землю древлян: «…а именно — в славинии вервианов (древлян. — А.К.), другувитов (дреговичей. — А.К.), кривичей, севериев (северян. — А.К.) и прочих славян, которые являются пактиотами (данниками или, точнее, младшими союзниками. — А.К.) росов. Кормясь там в течение всей зимы, они снова, начиная с апреля, когда растает лед на реке Днепр, возвращаются в Киев»[74].

Древлянская земля располагалась к западу от Киева, по течению рек Тетерев, Уж, Случь. Сюда, по летописи, и направился Игорь вместе со своей дружиной.

Когда это произошло? Древлянский поход Игоря и его гибель в Древлянской земле стали сюжетом отдельной статьи «Повести временных лет», обозначенной, однако, тем же 6453 годом, что и предыдущая статья с текстом русско-византийского договора. Согласно принятому в Византии сентябрьскому стилю счета лет, 6453 год соответствовал сентябрю 944 — августу 945 года; согласно мартовскому, принятому в древней Руси, — марту 945-го — февралю 946-го. Какой из двух стилей использован в данной летописной статье, сказать трудно, а потому историки по-разному называют дату произошедших в Древлянской земле трагических событий. Зная, что русско-византийский договор был заключен осенью 944 года (предположительно, в сентябре—октябре, до окончательного закрытия навигации на Черном море), можно, наверное, предположить, что Игорь, дождавшись возвращения своих послов из Царьграда, принеся клятву перед греческими послами и отпустив их домой с богатыми дарами, покинул Киев в ноябре того же 944 года и погиб поздней осенью или зимой 944/45 года. Эта датировка принимается многими современными исследователями. Однако слишком уж малый срок оставлен для нее в летописи. Особенно если учесть слова летописца о том, что Игорь «начал княжить в Киеве, мир имея ко всем странам», — для того, чтобы эта фраза приобрела хоть какой-то смысл, требуется время. Да и «приспе осень» — это все-таки начало осени, а ведь начало или даже большую часть осени 944 года заняли переговоры Игоря с греками. Так что скорее речь должна идти о более позднем времени. Основываясь на показаниях летописи (а других источников в нашем распоряжении все равно нет[75]) и исходя из «мартовской» датировки второй летописной статьи 6453 года, гибель Игоря в Древлянской земле с наибольшей вероятностью следует датировать осенью 945-го или зимой 945/46 года. Эту дату мы и примем, помня, однако, о ее условности и относительности.

Древлянский поход с самого начала не был похож на обычное княжеское «полюдье». По летописи, в Древлянскую землю князя толкнула его дружина, позавидовавшая богатству и роскоши «отроков», то есть дружинников, слуг, Свенельда, воеводы Игоря. «В се же лето, — сообщает летописец, — сказала дружина Игорю: “Отроки Свенельдовы изоделись суть оружием и порты (одеждами. — А.К.), а мы наги. Пойди, княже, с нами в дань; да и ты добудешь, и мы”. И послушал их Игорь…»{79},[76]

Какое отношение к древлянским делам имел Свенельд, мы уже знаем. Как следует из показаний Новгородской Первой летописи младшего извода, недовольство Игоревой дружины вызвал прежде всего тот факт, что Свенельду ранее была передана дань с Древлянской и Уличской земель («Се дал единому мужу много…»). Если пользоваться терминологией западноевропейского Средневековья, речь, очевидно, шла о ленном пожаловании, то есть о передаче Свенельду права на сбор дани с определенной территории в знак его выдающихся заслуг перед князем. В Западной Европе такие пожалования передавались по наследству, что, собственно, и стало правовой основой феодализма. Кажется, именно так — как наследственное пожалование — расценивали передачу древлянской дани потомки Свенельда. Во всяком случае, один из них позднее проявит недвусмысленный интерес к Древлянской земле. Известно, что появление здесь в середине 70-х годов X века Свенельдова сына Люта будет воспринято тогдашним древлянским князем Олегом Святославичем как прямой вызов и покушение на его власть: Олег убьет Люта сразу же после того, как узнает, чей сын оказался перед ним. Но сам Свенельд, судя по летописи, за древлянскую дань не держался и после смерти Игоря на нее не претендовал. Возможно, он удовлетворился переданной ему же данью с уличей (может быть, как раз в качестве компенсации за отобранную древлянскую дань?); возможно, имелись какие-то иные причины, о которых нам ничего не известно.

Однако весь пафос летописного рассказа — в том, что именно Игорь — а вовсе не Свенельд и не Игорева дружина — нарушил неписаные законы княжеского «полюдья», проявив жадность — качество, не достойное князя и, более того, подрывающее основы его власти. Игорь «нача мыслити на древляны, хотя примыслити большую дань», — само начало рассказа о древлянских делах предлагает нам такую версию событий, которая как будто и не предусматривает зловещей роли дружины или, во всяком случае, не придает ей решающего значения. Далее же летописец подробно рассказывает о том, как Игорь, «послушав» дружину, «иде в Дерева (то есть в Древлянскую землю. — А.К.) в дань»: «и примыслил к первой дани (то есть прибавил к прежней дани. — А.К.), и насилие творили им мужи его». Взяв дань, Игорь отправился обратно в Киев, но на полпути передумал. «Когда же он возвращался назад, размыслив, сказал дружине своей: “Идите с данью домой, а я возвращусь — похожу и еще”. Пустил дружину свою домой, с малой же дружиной (в оригинале Лаврентьевского списка: «с малом же дружины», то есть с небольшим числом воинов, остатком дружины. — А.К.) возвратился, желая большего именья (богатства. — А.К.)».

Мы не знаем, было ли нарушением обычая уже само вступление Игоря в Древлянскую землю — которую при такой трактовке событий, возможно, еще раньше него посетил с той же целью Свенельд; или же — что кажется более вероятным — «примышление» дани состояло в повторном возвращении Игоря в пределы древлян, уже подвергшиеся его собственному «полюдью». Сам Игорь, по-видимому, чувствовал себя в полной безопасности, почему и отослал большую часть дружины в Киев. Но древляне восприняли его возвращение как нарушение обычая, договоренности, существовавшей между ними. Они готовы были выплатить дань, то есть предоставить обычный ежегодный «корм» князю и его людям, — но именно как добровольное исполнение взятых на себя обязательств. И если поначалу они встретили Игоря как «своего» князя, соединенного с ними узами взаимного договора, подтвержденного ритуальным «кормлением», то теперь, по исполнении этого ритуала, Игорь потерял статус «своего», превратился для древлян в «чужого», в «хищника», не защищенного никаким обычаем.

Древлянская земля была самостоятельна во внутренних делах, управлялась своими князьями; с Киевом древляне находились в договорно-подчиненных отношениях (являлись «пактиотами росов», по терминологии Константина Багрянородного). Они были покорены еще Олегом, установившим дань с них «по черне куне», то есть по шкурке куницы, причем дань эта считалась «тяжелой». (Иные случаи летописец оговаривал специально: так, дань, возложенная тем же Олегом на северян, названа «легкой»; древлян же Олег, по выражению летописца, «примучил»{80}.) Впоследствии, после смерти Олега, древляне вышли из-под повиновения Киеву («затворились от Игоря»), и Игорю пришлось вновь воевать с ними. Как мы знаем, Игорь одолел древлян и возложил на них дань, «больше Олеговой». История взаимоотношений полян и древлян вообще изобилует крутыми поворотами. Известно, что некогда древляне претендовали на господствующее положение в Среднем Поднепровье и на какое-то время подчинили себе полян. «По сих же летах… обидимы были (поляне. — А.К.) древлянами и иными окольными», — свидетельствует киевский летописец, относя это событие к стародавним временам, последовавшим за смертью основателя Киева легендарного Кия и его братьев{81}. Теперь древлянские старейшины вспомнили о собственных «обидах».

«Услышали же древляне о том, что опять идет (Игорь. — А.К.), — продолжает свой рассказ летописец, — и надумали с князем своим Малом[77],[78]: “Если повадится волк к овцам, то вынесет все стадо, если не убьют его. Так и этот: если не убьем его, то всех нас погубит”. И послали к нему, говоря: “Почто идешь опять? Забрал уже всю дань”. И не послушал их Игорь. И, выйдя из града Искоростеня (возможно другое прочтение: «из Коростеня». — А.К.), убили древляне Игоря и дружину его, потому что было их мало. И погребен был Игорь, и есть могила его у Искоростеня града в Древлянской земле и до сего дня».

Сравнение Игоря с «волком», «хищником» — очень показательно. В его столкновении с древлянами отразилось столкновение двух начал в становлении Древнерусского государства, двух различных взглядов на суть княжеской власти вообще и ежегодное княжеское «полюдье» в частности. Древляне видели в последнем прежде всего исполнение ритуала. «Кормление» князя и его дружины было регламентировано обычаем и потому законно; при соблюдении установленных обычаем норм князь и пришедшая с ним дружина пребывали в полной безопасности. Игорь же подошел к тому же «полюдью» с иной стороны, увидел в нем прежде всего средство обогащения, способ удовлетворить растущие запросы дружины. Два эти подхода — традиционный, отживающий свое, и новый, условно говоря, «государственный», — оказались несовместимы, что и привело к трагической развязке.

Сами древляне считали убийство Игоря законным и полностью оправданным. «Мужа твоего убили, — заявят они чуть позже Ольге, — потому что был муж твой, словно волк, расхищая и грабя». Но и киевский летописец как будто оправдывает древлян, возлагая вину за случившееся прежде всего на самого князя. Отсюда настойчиво повторяемые в летописи слова о «примышлении» большей дани, о насилиях, творимых «мужами» Игоря, о его желании забрать всю дань себе. Игоря погубили жадность и корыстолюбие — а эти качества считались недопустимыми для князя и в языческой, и в христианской Руси. Новгородский книжник, автор предисловия к «Временнику, еже суть нарицается летописание князей и земли Русской» (Новгородской Первой летописи младшего извода), вспоминая былые славные времена «начала Русской земли», говорил о «древних князьях», кои «не собирали много имения, ни творимых вир, ни продаж (незаконных поборов и расправ. — А.К.) не возлагали на людей» и тем «расплодили землю Русскую»{82}.

Таков был идеал князя в средневековой Руси. Игорь не соответствовал этому идеалу. Потому и принял смерть — причем смерть постыдную, не достойную князя.

Подробности расправы, учиненной древлянами, приводит византийский историк Лев Диакон, живший в конце X века. В шестой книге своей «Истории», рассказывая о войне между князем Святославом Игоревичем и императором Иоанном Цимисхием в 969—970 годах, он вспомнил и о «жалкой судьбе» отца Святослава. Правда, место древлян как убийц Игоря в сочинении византийского историка заняли почему-то «германцы» — возможно, из-за некоторого созвучия названий двух народов в греческом языке. По словам Льва Диакона, Игорь, «отправившись в поход на германцев… был взят ими в плен, привязан к стволам деревьев и разорван надвое»{83}.

В такой форме казни — расчленении тела князя — порой видят элементы ритуального убийства или жертвоприношения{84}. Возможно, доля истины в этом есть. Но имеющиеся в нашем распоряжении источники позволяют увидеть другую сторону этой казни, которая во времена, о которых идет речь, воспринималась прежде всего как позорная, как казнь вора, расхитителя чужого добра. Арабский дипломат Ахмед Ибн Фадлан, описавший обычаи разных народов, встретившихся ему на пути в Волжскую Болгарию в 921—922 годах, сообщил о том, что именно так казнили воров и прелюбодеев (а прелюбодейство у большинства народов считалось частной формой воровства). «Если относительно кого-либо они откроют какое-нибудь дело, — писал он о кочевниках-торках (гузах), — то они разрывают его на две половины, а именно: они сужают промежуток между ветвями двух деревьев, потом привязывают его к веткам и пускают оба дерева, и находящийся при выпрямлении их разрывается»{85}. Очень похоже с ворами и прелюбодеями поступали и другие тогдашние соседи Руси — волжские болгары[79]; знали подобную казнь и сами руссы[80]. Страшное в своей подробности описание арабского дипломата точно отражает то, что случилось с Игорем. Древляне поступили с ним так, как поступали с вором и прелюбодеем — «волком» и «хищником», по их собственному выражению.

* * *
Убив Игоря, древляне направили своих послов в Киев к Ольге. Во исполнение еще одного древнего языческого ритуала они намеревались сделать киевскую княгиню женой своего князя. По представлениям, восходящим еще к первобытным временам, жена убитого, как и все его имущество, отныне должна была принадлежать победителю; овладение ею — причем зачастую совершенное открыто, на глазах у всех, — символизировало переход власти, делало его окончательным[81]. «Вот, князя убили русского, — говорили, по летописи, древляне. — Поймем жену его Ольгу за князя нашего Мала, и Святослава; и сделаем ему (Святославу. — А.К.), что захотим».

Все было обставлено в соответствии с обычаем. Не насильниками, но сватами, исполнителями древнего ритуала выступали древлянские послы, явившиеся в Киев. «И послали древляне лучших мужей, числом 20, в ладьях к Ольге, и пристали под Боричевым в ладье». Судя по этому указанию, древлянское посольство отправилось в путь весной следующего, 946 года, не ранее апреля—мая, после того, как Днепр и его притоки освободились ото льда.

Летописец, обрабатывавший этот рассказ в составе «Повести временных лет», сделал несколько топографических примечаний к первоначальному летописному тексту. Записав, что древлянские послы пристали «под Боричевым», то есть у так называемого «Боричева взвоза» — позднейшего Андреевского спуска на Подол, низменную часть Киева, с высокого киевского холма (Горы), на котором располагалась киевская крепость, — он посчитал нужным разъяснить современным ему читателям, почему древляне выбрали столь неподходящее место: «…ибо тогда вода протекала вдоль Киевской горы, и на Подоле не сидели люди, но на Горе. Град же Киев был там, где ныне дворы Гордятин и Никифоров, а княжий двор был в городе, где ныне дворы Воротиславов и Чудин…»{86}.

Смысл этого уточнения летописца не вполне ясен. Долгое время летописный текст понимали так, что Днепр изменил свое русло в конце X — начале XI века, после чего и стала возможна жизнь на киевском Подоле, до того времени находившемся под водой. Однако современные археологи решительно отвергают подобную точку зрения: Подол был заселен по крайней мере не позднее IX века. По-другому считают, что слова летописца, будто «на Подольи не седяху людье», свидетельствуют о необычном весеннем половодье, разливе Днепра, вынудившем жителей покинуть свои дворы и укрыться на Горе{87}. Но едва ли древлянские сваты направляли свои ладьи по затопленным улицам киевского Подола — в этом не было никакого резона. Так что слова летописи остаются для нас загадкой.

Однако комментарий летописца важен еще в одном отношении. Трое из четырех названных им владельцев дворов предположительно могут быть отождествлены с известными нам по летописи и другим источникам киевскими боярами — причем все трое упоминаются в связи с событиями середины — второй половины XI века[82]. Очевидно, эти люди были современниками летописца и тех, к кому он обращался, а значит, к указанному времени относится и дошедший до нас вариант летописного рассказа. Это обстоятельство надо иметь в виду, рассуждая о дальнейших событиях, как они изложены в летописи. Летописец писал спустя сто с лишним лет после древлянской эпопеи княгини Ольги. Он принадлежал совсем другой эпохе, а потому не всегда правильно понимал суть того, что происходило в Киеве и Древлянской земле.

С этого сватовства древлян и начинается летописная биография киевской княгини. Ольга становится главной и единственной героиней летописи, и перипетии ее биографии составляют исключительное содержание летописных статей за все годы ее киевского княжения. «Ольга же была в Киеве с сыном своим с младенцем Святославом (в оригинале: «с детьском Святославом». — А.К.); и кормилец его Асмуд, и воевода был Свенельд, он же отец Мистишин», — этой фразой открывается летописное повествование о ней.

(И здесь также обращает на себя внимание комментарий летописца, явно обращенный к его современникам: хорошо известный по летописи Свенельд упомянут здесь как «отец Мистишин» («Мстишин»). Кто такой этот Мистиша, мы не знаем; более ни в каких источниках он не значится. Если он был лучше известен летописцу и читателям летописи, нежели его отец, то конечно же потому, что намного пережил отца. Вполне возможно, что Мистиша Свенельдич дожил до середины или даже второй половины XI века и, будучи глубоким стариком, являлся современником летописца, подобно упомянутым выше владельцам киевских усадеб Гордяте, Никифо-ру, какому-то Воротиславу и Чудину[83].)

Но вся эта летописная фраза («Ольга же была в Киеве…»), собственно говоря, представляет собой не только зачин к рассказу о дальнейших событиях, но и своего рода итог оставшейся неизвестной нам драмы. Ибо из нее следует, что именно Ольга, будучи вдовой умершего князя, выступила главной носительницей власти, гарантом сохранения той системы устройства Киевского государства, которая обеспечивала преимущественное положение Киева и киевского князя как главы всей Русской земли. Свенельд и Асмуд — единственные известные нам по именам Игоревы воеводы — оказались на ее стороне. Или, точнее, на стороне ее малолетнего сына Святослава — ибо лишь переход власти от Игоря к его единственному (во всяком случае, по летописи) сыну представлялся легитимным, то есть таким, при котором не сотрясались бы самые основы Киевской державы, созданной прежними киевскими князьями. Смерть Игоря в Древлянской земле и попытка вмешательства древлян в собственно киевские дела грозили полным уничтожением этой державы. Речь шла об утрате Киевом гегемонии в Среднем Поднепровье и вообще на Руси, и перед этой вполне реальной угрозой должны были сплотиться и вдова Игоря Ольга, и Игорева дружина, и Свенельд, и другие киевские бояре, даже если у кого-то из них (прежде всего, наверное, у Свенельда) имелись собственные амбиции. Надо полагать, что Ольга тонко прочувствовала эту непростую ситуацию, а потому смогла не только формально, но и фактически возглавить киевское правительство. Тем более что волею обстоятельств — а точнее, в силу воскрешенного древлянами древнего обычая сватовства к вдове убитого князя — именно она оказалась в центре развернувшихся в Киеве драматических событий. «Олгинго княжение» — не случайно именно такой заголовок предпослан рассказу о ее мести древлянам в Софийской Первой летописи{88}.

Но и в летописном рассказе об этих событиях Ольга остается прежде всего эпическим персонажем. Ее фольклорный, сказочный образ по-прежнему заслоняет от нас ее реальные, исторические черты.

Когда «лучшие» древлянские мужи, числом двадцать человек, появились в Киеве, рассказывает летописец{89}, Ольга призвала их к себе. По-видимому, она сделала вид, что не ведает о цели их приезда и ничего не знает о смерти мужа (или действительно не знала об этом?). Слова, которыми она приветствовала древлян, должны были усыпить их бдительность, а значит, обезоружить их. В свете того, что случилось с древлянскими послами дальше, слова эти звучат зловеще. «Добрые гости пришли», — сказала Ольга древлянам, но те не уловили ничего зловещего в ее обращении. «Пришли, княгиня» (или, в другом варианте: «Добрые, княгиня»), — отвечали они, попросту повторяя произнесенное в их адрес. Так начался словесный поединок, в котором Ольга начисто «переиграла» древлян («переклюкала», если воспользоваться выражением летописца). И ее победа в этом словесном поединке предопределила гибель древлянских послов — уже не на словах, а в действительности.

«Говорите, зачем пожаловали?» — продолжила Ольга. Древляне отвечали ей, по-прежнему не лукавя, приняв тот тон, который был предложен им: «Послала нас Древлянская земля с такими словами: “Мужа твоего убили, потому что был муж твой, словно волк, расхищая и грабя, а наши князья добрые, берегут (в оригинале: «распасли суть». — А.К.) Древлянскую землю. Пойди за князя нашего, за Мала”…»

Ольга на словах согласилась. Кажется, ни она, ни киевляне не увидели ничего зазорного в предложении древлянских послов. «Люба мне речь ваша», — отвечала Ольга сватам, а затем произнесла фразу, которая, по наблюдениям академика Дмитрия Сергеевича Лихачева, одного из наиболее авторитетных исследователей «Повести временных лет», представляла собой своеобразную формулу отказа от родовой мести: «Уже мне мужа своего не кресити (то есть не воскресить. — А.К.)»{90}, Слова эти в подобном значении встречаются в летописи и в других схожих случаях. Надо полагать, они убедили древлян в том, что Ольга не будет мстить им: ведь слово произнесенное значило в те времена ничуть не меньше, чем нынешний письменный договор, скрепленный самой надежной печатью. Слову придавалось магическое значение («Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь»). Но Ольга сумела преодолеть магию слова, подчинить ее себе. Воспетая летописцем мудрость княгини проявилась в том, что она оказалась способна «играть» словами, вкладывать в них совсем не тот смысл, который могли уловить ее менее искушенные собеседники.

«Хочу вас наутро почтить перед людьми своими, — пообещала Ольга послам. — А ныне идите в ладью свою и ложитесь в ладье, величаясь. И я наутро пошлю за вами; вы же говорите (посланным. — А.К.): “Ни на конях не едем, ни пеши не идем, но несите нас в ладье”. И понесут вас в ладье». (В Летописце Переяславля Суздальского — памятнике XV века — речь Ольги к древлянским послам несколько дополнена. «Тако люблю князя вашего и вас», — будто бы добавила княгиня к сказанному; древлянские же сваты сильно обрадовались тому и говорили между собой, «покивающа руками»: «Ведаешь ли, княже наш, как мы тебе всё устряпали?» И отправились к ладьям своим «пьяны веселы»{91}.)

Между тем, отпустив сватов, Ольга повелела выкопать на своем теремном дворе яму «велику и глубоку». Двор этот находился вне стен тогдашней киевской крепости — недалеко от будущей Десятинной церкви Пресвятой Богородицы, выстроенной князем Владимиром, на месте еще более позднего двора «деместикова» — то есть принадлежавшего греческому регенту, руководителю церковного хора. На следующий день, «заутра», княгиня послала киевлян к древлянам: «Зовет вас Ольга на великую честь». И древляне отвечали посланным так, как научила их княгиня: «Не едем ни на конях, ни на возах, ни пеши не идем; понесите нас в ладье!»

Исследователи уже давно увидели в летописном рассказе прямое пересечение с теми древними свадебными обрядами и ритуалами, которые отразились в русских (и не только русских) народных сказках. Ольга ведет себя именно так, как подобает сказочной героине — царевне-невесте, к которой сватается чужой и нелюбый ей жених. Она подвергает самозваного древлянского жениха — а точнее, выступающих от его имени сватов — различным испытаниям, вполне подобным тем, которым сказочная царевна-невеста подвергает многочисленных сказочных же женихов, сватающихся к ней, — и сваты, а в их лице древлянский князь, не выдерживают этих испытаний, почему и принимают лютую смерть. Ольга, какой она изображена в летописи, принадлежит к типу «неукротимой невесты», жестокой и мстительной; тип этот хорошо известен народной сказке[84]. Но вместе с тем, оставаясь в этом сказочном, фольклорном образе, Ольга преодолевает его и по существу опровергает законы сказки, в которой герой — жених — почти всегда одерживает верх и добивается своего. Следование сказочному сюжету оборачивается, по выражению современного исследователя, своего рода «антисказкой»{92}.

В этом — превосходство киевской княгини над древлянами, мировоззрение которых всецело определено отживающими свое древними архаическими представлениями и ритуалами. В отличие от них, Ольга принадлежит новой эпохе — эпохе утверждения государственности и ломки старых племенных отношений. Вспомним, что нечто подобное мы видели и в столкновении Игоря с древлянами. Но то столкновение закончилось бесславной гибелью киевского князя; Ольга же, в отличие от мужа, находит способ одолеть древлян и жестоко отомстить им за мужнину смерть.

Загадки, которые Ольга загадывает сватам, обычны для сказочного сюжета. В частности, в свадебном обряде испытуемому (будь то сваты, жених или сама невеста) нередко предлагается прийти «ни пешим, ни конным» — и испытуемый является, например, верхом на козе; «ни по дороге, ни без дороги» — и он выбирает колею или канаву; невеста должна прийти «ни нагой, ни одетой» — и она заворачивается в рыболовную сеть, и т. д.{93} Такова первая загадка Ольги. Древлянские сваты как будто бы отгадывают ее, выполняют поставленное перед ними условие. Но они слишком буквально понимают слова киевской княгини — а как известно, буквальное понимание сказанного — будь то в сказке, историческом предании или летописи — это всегда признак непосвящения в тайну, неспособности выполнить поставленную задачу, признак «ложного героя», терпящего неудачу и в результате гибнущего. Загадка Ольги имеет еще один, сокровенный смысл — он-то и оказывается главным.

Передвижение в ладье, которое древлянские послы приняли за оказание «великой чести» и элемент свадебного обряда, — это еще и знак смерти, часть погребального ритуала, очевидно, не знакомого древлянам, но хорошо известного в древнем Киеве. Руссы — в отличие от древлян — сжигали своих мертвецов в ладьях. Этот ритуал подробно и красочно описал Ибн Фадлан, наблюдавший похороны знатного русса во время своего пребывания в столице Волжской Болгарии{94}. Древлянские сваты не поняли подлинный, сокровенный смысл загаданной им загадки, а потому стали участниками совсем не того обряда, для совершения которого прибыли в Киев.

Над ними совершается обряд похорон — причем похорон почетных, действительно с оказанием «великой чести», как и обещала им Ольга. В отличие от древлян, киевляне посвящены в тайный замысел своей княгини, хотя и делают вид, будто покоряются обстоятельствам. «Нам неволя: князь наш убит, а княгиня наша хочет за князя вашего» — так ответили они посланцам Древлянской земли и, подняв на плечи ладью с сидящими в ней сватами (а тех, напомню, было двадцать человек), понесли ее к загородному терему — вначале в гору, по крутому «Боричеву» подъему, а затем мимо крепостных стен, минуя город. Древляне же сидели в ладье, «преисполнившись гордости» («гордящеся»), — во всяком случае, именно так описывает их киевский летописец. Его внимание сосредоточено на их роскошном праздничном одеянии — на их «перегибах», то есть плащах, на «великих сустугах», то есть больших фибулах-застежках. Все эти элементы облачения, как и позы, которые они принимают в ладье, — подтверждение высокой чести, оказанной им. А еще — признак высокомерия и гордости, сопряженных с полным непониманием того, что делают с ними.

«И принесли их на двор к Ольге, и, как несли, сбросили в яму вместе с ладьей. И, склонившись к яме, спросила их Ольга: “Добрали вам честь?” Они же отвечали: “Пуще нам Игоревой смерти”. И повелела засыпать их живыми, и засыпали их».

Посланцы чужого мира, враждебного полянам, древляне не могли остаться в живых. Показательно, что, по летописи, они так и не ступили на Киевскую землю: их сбросили в яму вместе с ладьей, на которой они приплыли, не дав сойти с нее, — и сами они, и всё, что принадлежало их, древлянскому, миру, оказалось погребено в вырытой киевлянами бездне. Мудрость Ольги проявилась и в этом: она сумела изолировать древлянских «гостей» в их собственном пространстве, не допустив соприкосновения их с видимым, материальным миром киевлян[85].

(Яркая подробность расправы над первым древлянским посольством приведена в поздней Устюжской летописи XVII века. Ископав яму на теремном дворе, Ольга повелела нажечь дубовых углей и наполнить ими яму, так что неудачливых сватов бросили не просто в яму, но «в яму горящую»{95},[86] отчего их мучения сделались совсем уж нестерпимыми. Однако эта подробность кажется излишней, ибо «огненная» месть Ольги еще впереди.)

Так совершается первая месть Ольги. Но дело на этом еще далеко не закончилось. Ольга отправила древлянам собственное посольство. «Если вправду меня просите, — объявили от ее имени киевские послы, — то пришлите мужей нарочитых (лучших. — А.К.) — тогда с великой честью пойду за князя вашего, иначе не пустят меня люди киевские».

Современные исследователи сомневаются: можно ли допустить, чтобы в Древлянской земле, отделенной от Киева не таким уж большим расстоянием — всего-то одним-двумя днями конного пути, — не знали, что произошло с их первым посольством?{96},[87] Думаю, что сомнения тут вряд ли уместны. Во-первых, законы сказки — а именно на них строится летописное повествование — отнюдь не совпадают с законами реальной жизни. А во-вторых, во времена, о которых идет речь, племенное сознание было выражено еще очень сильно: древляне и поляне настолько резко ощущали свою враждебность друг другу, что о каких-либо контактах между ними не могло быть и речи.

Древляне и на этот раз поверили Ольге. Собрав «лучших мужей, которые держали Древлянскую землю», — то есть старейшин, представителей правящей знати, — они послали их в Киев за Ольгой. Согласно некоторым летописям, таковых оказалось пятьдесят человек{97}. Но этих новых сватов ждала та же участь, что и прежних.

Киевская княгиня и их встретила с показным радушием. Повелев истопить баню, она предложила древлянам сперва помыться: «Помывшись же, придите ко мне». (Автор Летописца Переяславля Суздальского и здесь добавляет: «И повелела их пойти». Но и эта подробность избыточна, ибо месть через пиршество также еще впереди.)

Мытье в бане — это тоже честь (и к тому же еще одно обычное в свадебной обрядности испытание жениха или замещающих его сватов[88]). Но честь, оказанная пришельцам из чужой земли, на деле означала все то же — мучительную и неотвратимую смерть. «И натопили баню, — читаем в летописи, — и влезли в нее древляне и начали мыться; и заперли за ними баню, и повелела (Ольга. — А.К.) зажечь ее от дверей, и тут сгорели все».

Показательно, что и здесь убийству древлян предшествовала процедура, которую с полным основанием можно назвать очистительной не только в телесном, но и в магическом смысле. Баня, как и ладья, — еще одно место встречи мира живых с миром умерших: здесь обмывали и обряжали покойника, здесь сохраняли его тело в ожидании погребения. По поверьям славян, баня — это то место, где легче всего встретиться с нечистью, потусторонней силой. Но баня изолирует, замыкает эту силу в своем пространстве. Древлянские сваты приняли смерть именно там, где надежнее всего были избавлены от какого бы то ни было соприкосновения с видимым, посюсторонним миром киевлян.

Но главное — очистительный смысл имело само сожжение древлянских сватов. Это также погребальный ритуал, хорошо известный в древней Руси. Причем сжигая своих покойников, руссы оказывали им великую честь — и чем жарче был огонь, чем быстрее сгорал в нем умерший, тем более почетным считалось погребение. (Это очень хорошо растолковал тому же Ибн Фадлану некий русский муж, оказавшийся вместе с ним в Волжской Болгарии[89].) Наверное, огонь быстро охватил жарко натопленную баню — а значит, Ольга действительно «почтила» древлян, только на свой лад, совсем не так, как те ожидали.

(И еще одна яркая подробность — но конечно же чисто литературного происхождения — приведена в Летописце Перея-славля Суздальского. Когда второе древлянское посольство отправилось в Киев, князь Мал, в веселии готовясь к браку, видел один и тот же сон: будто когда он пришел к Ольге, та «дала ему порты (одежды. — А.К.) многоценные, все червленные, расшитые жемчугом, и одеяла (покрывала. — А.К.) черные с зелеными узорами, и ладьи, в которых их понесут, просмоленные». Все это — элементы погребального обряда. В иносказательном сне Малу были предсказаны и его будущая смерть, и гибель отправленных им сватов, однако иносказание это так и не было понято им.)

Историки находят прямые аналогии страшной расправе Ольги над вторым древлянским посольством. Например — в скандинавской саге, рассказывающей о сватовстве к шведской княгине Сигрид Гордой (матери будущего правителя Швеции Олава Шётконунга): точно так же, как Ольга, Сигрид повелела сжечь не понравившихся ей женихов, так что в огне сгорело несколько десятков людей[90]. Наверное, нет нужды считать, что скандинавские сказители заимствовали этот сюжет из летописи (или тем более наоборот). Сходство скорее объясняется другим: общностью представлений, восходящих к жестоким языческим ритуалам. Образ Сигрид в саге — как и образ княгини Ольги в летописи — представляет собой тот же тип «неукротимой невесты», знакомый фольклору всех народов. А потому и действует она с той же неукротимой жестокостью, что и русская княгиня. Хотя жестокость и коварство обеих конечно же отразили и общие черты в их характерах — не столь уж редкие для правителей и правительниц любой эпохи.

Так совершилась вторая месть Ольги. Но, по законам эпического жанра, отмщение должно быть троекратным, и в соответствии с этим Ольга вновь отправляет послов в Древлянскую землю. «Вот, уже сама иду к вам, — объявила она на этот раз мужам Древлянской земли. — Приготовьте мёды многие во граде, где убили мужа моего: поплачу над могилой (в оригинале: «над гробом». — А.К.) его и сотворю тризну мужу своему».

Из рассказов средневековых восточных авторов, описавших обычаи славян, известно, что ритуальная трапеза совершалась над могилой знатного мужа через год после его смерти. «По прошествии года после смерти покойника, — писал арабский энциклопедист начала X века Ибн Русте, — берут они бочонков двадцать, больше или меньше, меда, отправляются на тот холм, где собирается семья покойного (и где был сожжен умерший. — А.К.), едят там и пьют, а затем расходятся»{98}. Ольга пожелала в точности соблюсти этот обычай — конечно, с размахом, соответствующим высокому статусу ее мужа. Но если так, то ее тризну на могиле Игоря — третью месть древлянам — можно было бы датировать осенью того года, который последовал за годом смерти Игоря, то есть, по нашему счету, осенью 946 года.

Тризна — ритуальное прощание с умершим. Оно включало в себя пиршество, сопровождаемое обильными возлияниями и жертвоприношениями (слово «жрати»/«жрети» не случайно имело в русском языке два значения: «поглощать с ненасытностью» и «приносить жертву»), а кроме того, и ритуальные игрища, призванные показать умершим силу и удачливость тех, кто пока жив. Древляне и в третий раз поверили Ольге, даже не подозревая, что тризна по Игорю будет сопровождаться пролитием их собственной крови, а ритуальные игрища сведутся к массовому избиению их самих. Они в изобилии наварили мёды и свезли их к Искоростеню — месту гибели Игоря. Ольга же, собрав небольшую дружину — заметим, собственную, а не мужа, — налегке выступила в путь и пришла к Игоревой могиле. (По сведениям позднейшей Устюжской летописи, с ней было до двухсот человек.) «И плакалась она по мужу своему, и повелела людям своим насыпать могилу великую, и, когда насыпали, повелела тризну творить». Именно эта насыпанная Ольгой могила, очевидно, и просуществовала у града Искоростеня до времен летописца, о чем он и сообщил чуть ранее[91].

Правда, древляне на этот раз, кажется, проявили некоторое беспокойство, не увидев среди пришедших с Ольгой своих послов. «Где дружина наша, которую мы послали за тобой?» — спросили они у киевской княгини. Но та опять легко перехитрила их: «Идут за мной с дружиною мужа моего» («приставлены к скарбу», — добавляет автор Летописца Переяславля Суздальского). Отчасти это была правда. Посланцы Древлянской земли действительно присоединились к Игоревой дружине — но не к той, которой еще предстояло появиться в их пределах, а к той, чьи кости тлели в сырой Древлянской земле.

Третья месть Ольги свершилась на самой Игоревой могиле — на холме, насыпанном ее людьми. Древляне уселись пировать, Ольга же повелела своим «отрокам» прислуживать им. Древляне опять не поняли смысл происходящего. Их кормили и поили, им прислуживали — но не так ли кормят, поят и холят жертвенное животное, предназначенное к закланию? И когда древляне упились, Ольга повелела своим «отрокам» «пить на них»[92] — то есть, надо полагать, совершить уже по ним ритуальную тризну.

Все было сделано в полном соответствии с языческим обрядом. Плач над усопшим, высокий курган над могилой, ритуальная тризна, питие хмельных медов — все это непременные элементы погребального обряда, совершаемые последовательно, один за другим. Но есть еще одно, последнее, непременное условие — пролитие жертвенной крови.

«Если умрет рейс («главарь», вождь. — А.К.), то его семья скажет его девушкам и его отрокам: “Кто из вас умрет вместе с ним?” Говорит кто-либо из них: “Я”. И если он сказал это, то это уже обязательно, — ему уже нельзя обратиться вспять. И если бы он захотел этого, то этого не допустили бы», — так описывал Ибн Фадлан похороны знатного русса{99}. Но насколько же больше крови должно было пролиться при погребении князя — правителя всей Руси! Тем более князя, убитого в чужой земле, во время освященного обычаем «полюдья». И пролиться должна была не просто чья-то кровь, не кровь его избранных «отроков» или добровольно согласившихся на заклание девушек, но кровь его убийц — древлян.

Ольга исполнила ритуал до конца. Она пролила столько жертвенной крови на могиле мужа, что это навсегда вошло в память потомков, отразившись в предании, а затем и в летописном рассказе. Сама она, правда, покинула место будущего побоища («отиде кроме»), предоставив расправиться с древлянами своим «отрокам».

«И повелела дружине своей сечь древлян, — рассказывает летописец. — И иссекли (изрубили. — А.К.) их 5 тысяч»[93].{100} По исполнении этого страшного ритуала Ольга возвратилась к Киеву и «пристрой вой на прок их», то есть собрала войско на оставшихся древлян.

Исключительная жестокость, с которой Ольга расправилась с древлянами (а ее казни, как известно, не ограничились троекратным мщением, но продолжились и дальше), оказалась оправданной и с точки зрения ее современников, и с точки зрения позднейшего киевского летописца, уже христианина. Отчасти это объясняется самим жанром повествования, о чем мы говорили выше. Поведение Ольги «узаконено фольклором», как выразилась современная исследовательница: она «совершает те шаги, которые и должна совершать определенного рода героиня в определенного рода условиях»{101}. Но дело не только в этом. Законы родовой, кровной мести соблюдались в раннесредневековом обществе неукоснительно, и не только на Руси. «Кроваво отомстить за смерть близких людей было делом чести, и в этом отношении русская княгиня ничем не отличалась от варварских королев эпохи Меровингов во Франции, оставивших после себя впечатление безудержной жестокости и мстительности», — писал по этому поводу академик Михаил Николаевич Тихомиров{102}. Если различия и были, то лишь в масштабах совершённого, в грандиозности кровопролития. Но надо думать, что сама эпическая грандиозность Ольгиной мести настолько потрясала воображение позднейших книжников, что заставляла их напрочь забыть о каких-либо этических оценках ее деяний. Тем более что древлянская месть относилась к языческому периоду в жизни Ольги. Приняв крещение, она смыла с себя прежние грехи — в том числе и грех древлянских убийств. Более того, известно: чем тяжелее грех, тем выше подвиг добровольного преодоления его. Возможно, именно этим объясняется своего рода «смакование» летописцами греховных подробностей языческой жизни не только Ольги, но и ее внука Владимира — вначале язычника, братоубийцы и разнузданного женолюбца, а затем Крестителя Руси и великого святого.

Впрочем, книжники московского времени предприняли попытку объяснения и оправдания древлянской мести Ольги с точки зрения христианской морали. Сделать это было довольно трудно (не случайно древлянские эпизоды отсутствуют почти во всех редакциях Жития княгини; опустили подробности древлянских казней и составители Никоновской летописи, склонные в других случаях, напротив, к распространению и драматизации летописного повествования). Однако в той редакции Жития святой Ольги, которая вошла в состав Степенной книги царского родословия, устами самой Ольги объясняется смысл учиненной ею расправы, и объяснение это долженствует внушить страх не столько древлянам, сколько современникам агиографа, подданным московских государей. «…Того ради да примут месть, чтобы прекратилась дерзость в Русской земле помышляющих злое на самодержавных, — рассуждает здесь Ольга. — Да и прочие не навыкнут убивать государствующих ими в Руси, но со страхом да повинуются величию царствия Руския державы начальникам». Более того, агиограф XVI века увидел в поведении Ольги признаки христианских добродетелей будущей святой: «Кто не удивится сея блаженыя Ольги премудрости, и мужеству, и целомудрию? — восклицал он по завершении рассказа о ее расправе над древлянами. — Аще и не крещена бе, и земнаго царствиа власть управляя, по лишении же мужа не изводи посягнути ко другому мужеви (то есть не захотела выйти замуж за другого. — А.К.), уподобися горлици единомужней». Эта добродетель Ольги оказывается главной; что же касается пролития крови, то оно отнесено к «обычаям» властей предержащих и заботам матери о будущем «скипетродержании» ее сына: «Убийцам же супруга своего месть возда, яко же властодерьжателие обычай имеяху, печаше бо (заботилась. — А.К.) исправит и доброприбытно устроити скипетродерьжание Рускиа земли отеческое наследие сынови своему, с ним же тогда в любви пребываше»{103}.[94]

Вернемся, однако, к княгине Ольге, какой она изображена в ранних летописях. Напомню, что мы оставили ее в приготовлениях к походу на древлян — на «прок» их, по выражению летописца. По мысли Ольги, все древляне, а не только «нарочитые» древлянские мужи, должны были принять воздаяние за случившееся в их земле.

Между прочим, война с древлянами — единственная, которую вела Ольга за все годы своего княжения, — во всяком случае, единственная, сведения о которой сохранились в летописи. «Ольга с сыном своим Святославом собрала воинов многих и храбрых и пошла в Древлянскую землю…» — так рассказывает летописец{104}.[95]

Описание древлянской войны составляет содержание уже новой летописной статьи, обозначенной следующим, 6454 годом. Однако точно датировать события войны весьма затруднительно, поскольку основу летописного рассказа по-прежнему составляет народное предание. И мы, к сожалению, не можем сказать наверняка, имели ли место в действительности два похода Ольги в Древлянскую землю — первый, к могиле мужа, когда она перебила несколько тысяч древлян во время ритуальной тризны, и второй, когда она осадила и взяла главный город Древлянской земли Искоростень; или же — что кажется более вероятным — летопись сохранила два разных предания об одной и той же жестокой расправе Ольги над древлянами. Единственное, что можно сказать с определенностью, так это то, что военные действия затянулись. По всей вероятности, они завершились лишь весной — к обычному времени пахоты и сева (на это есть указание в летописи). Но если так, то это должна быть весна уже следующего, 947 года.

Исход войны был решен в первом же сражении, в котором киевскими войсками руководили воевода Свенельд и «дядька» малолетнего княжича Асмуд. Однако начать битву предстояло Святославу — несмотря на то, что он был совсем еще ребенком.

Таков был древний обычай. В глазах людей того времени князь обладал особой, сверхъестественной силой. Его действия в начале битвы носили прежде всего ритуальный, магический характер — во всяком случае, воспринимались таковыми; они должны были обеспечить победу его войску. То, что Святослав был дитя, ничего не меняло, даже напротив, усиливало магический эффект. А потому, в соответствии с обычаем, Святослав был посажен на коня и вывезен впереди войска. На глазах у обоих полков, выстроившихся для битвы, — и киевлян, и древлян, — князь-младенец принял из рук своих воевод копье и бросил его в сторону врага — насколько хватило сил. Сил же хватило ненамного: копье едва перелетело через голову коня.

«И когда сошлись оба полка на битву, — рассказывает об этом летописец, — бросил Святослав копьем в древлян, и пролетело копье сквозь уши коня и ударило тому в ноги, потому что был еще совсем мал. И сказали Свенельд и Асмуд: “Князь уже начал, потягнете (последуем. — А.К.), дружина, за князем”».

Киевское войско с воодушевлением подхватило почин своего князя и устремилось в битву. Древляне же, по-видимому, были надломлены морально — то ли из-за того, что большая часть их «нарочитых мужей» была перебита в Киеве, то ли потому, что киевское войско было лучше вооружено и подготовлено к войне. Оказать достойного сопротивления они не смогли. «И победили древлян; древляне же побежали и затворились в градах своих», — читаем в летописи.

В Древлянской земле имелось немалое число укрепленных пунктов — «градов». Некоторые из них впоследствии развились в настоящие города, существующие и по сей день, — такие, например, как Овруч (летописный Вручий), Житомир, возможно, Малин (в котором иногда видят резиденцию древлянского князя Мала), — но большинство известно лишь благодаря изысканиям археологов. Все эти «грады» были взяты киевской ратью: некоторые, вероятно, разрушены, но большинство уцелели[96]. Ольга сохранила жизнь их обитателям, но возложила на них тяжелую дань. Пока киевское войско пребывало в Древлянской земле, древляне должны были обеспечивать его всем необходимым, и прежде всего продовольствием. А пребывание киевского войска затянулось.

Единственным городом, оказавшим упорное сопротивление Ольге, стал Искоростень — главный город Древлянской земли. Его жители более других были виновны в Игоревой смерти, а потому хорошо понимали, что их ждет в случае сдачи. «Ольга же устремилась с сыном своим на Искоростень град, ибо те убили мужа ее, и встала около города с сыном своим, — рассказывает летописец. — А древляне затворились в городе и боролись крепко из града…»

Искоростень (в некоторых поздних летописях он назван Коростень или Скоростень)[97] располагался на правом высоком берегу реки Уж, притока Припяти, на гранитной скале, возвышавшейся над уровнем реки почти на тридцать метров. (Ныне это город Коростень в Житомирской области; город новый, лишь возникший на месте старого и перенявший его название.) Исключительно удачное местоположение, естественные укрепления делали его почти неприступным — во всяком случае, так считают современные украинские археологи{105}. Овальное в плане городище было небольшим по площади — менее полгектара, но его защищала тройная линия валов и рвов, примыкавших к реке (высота верхнего вала достигала 2,3 метра, среднего — 3,6 метра, нижнего — 4,2 метра; перед каждым валом проходил ров шириной 8 метров). К тому же город со всех сторон был окружен водой: с запада его прикрывала река, с севера и юга — впадавшие в нее притоки, а с восточной, противоположной от реки стороны — заболоченная низина. Примерно в двухстах метрах вверх по течению реки находилось еще одно, совсем небольшое городище, площадью 150—200 квадратных метров, также на высоком скалистом выступе. Хорошо укреплены были и дальние подступы к Иско-ростеню: археологами обнаружены городища IX—XI веков при впадении реки Уж в Припять, на берегу Старой Припяти, а также выше Искоростеня, где проходили так называемые Змиевы валы, прикрывавшие город с юго-запада. Понятно поэтому, что осада Искоростеня была сопряжена со значительными трудностями. «И стояла Ольга лето (год? — А.К.), и не могла взять город», — констатирует летописец.

И вновь лишь хитрость помогла Ольге захватить столицу Древлянской земли. Заметим, что именно она, Ольга, а не киевские воеводы, оказывается главным действующим лицом событий. И это не случайно. Ольга побеждает не силой оружия, не с помощью дружины и своих воевод, но с помощью присущих ей мудрости, сверхъестественной хитрости, изворотливости — то есть качеств, которыми обладают не столько реальные люди, сколько мифические, сказочные герои. Когда летописец описывает собственно военные действия, он ограничивается вполне трафаретными фразами. («И победиша древляны, и возложиша на них дань тяжку», — читаем, например, в кратком изложении событий в Новгородской Первой летописи.) Когда же речь идет об Ольге, под пером летописца возникает яркий рассказ, в основе которого — народное предание, легенда. По мнению исследователей, сюжет со взятием Искоростеня является вставкой в первоначальный летописный текст и принадлежит иному автору, не тому, который внес в летопись рассказ о первых трех местях Ольги (на это, в частности, указывает его отсутствие в Новгородской Первой летописи младшего извода){106}. Но тем показательнее, что образ Ольги не претерпел существенных изменений: рассказ этот построен на тех же законах сказочного повествования.

Древний Искоростень (по И. М. Самойловскому). Римскими цифрами обозначены городища (I, II — укрепления времен Ольги); арабскими — могильники
Убедившись, что взять город силой не удается, рассказывает летопись, Ольга «умыслила» следующее. Она послала в город с такими словами: «До чего хотите досидеть? Все города ваши сдались мне, и согласились на дань, и возделывают нивы свои и земли свои. А вы что, хотите голодной смертью умереть, отказываясь платить дань?» Древляне же отвечали: «Рады бы мы платить дань. Но ты хочешь мстить за мужа своего». На это Ольга возразила: «Я уже мстила за обиду мужа своего, когда приходили вы к Киеву, и во второй раз, и в третий — когда устроила тризну по своему мужу. Уже не хочу мстить, но хочу взять дань небольшую — и, помирившись с вами, уйду назад». — «Чем же хочешь дань взять у нас? Рады дать тебе медом и мехами», — отвечали древляне. «Нет у вас ныне ни меду, ни мехов, — сказала им хитроумная Ольга. — Но немногого у вас прошу: дайте мне от двора по три голубя и по три воробья. Ибо не хочу на вас тяжкую дань возлагать, как муж мой; потому-то и прошу у вас мало. Вы ведь изнемогли в осаде — потому и прошу у вас мало».

(Иное, но явно книжное, объяснение этой «малой дани» — и даже не одно объяснение, а сразу несколько, — приведено в Летописце Переяславля Суздальского. «Мало у вас прошу, — сказала будто бы Ольга жителям Искоростеня, — принести богам жертву от вас и ослабу вам подать себе на лекарство [от] головной болезни. Дайте мне от двора по три голубя и по три воробья, потому что у вас есть те птицы, а я везде уже собирала, и нет их [нигде]. А в чужую землю не шлю»{107}. Более ни в каких письменных источниках о «главной» болезни Ольги ничего не сообщается. Любопытно, однако, что в позднейших преданиях об Ольге, бытовавших в окрестностях разоренного ею Искоростеня, — а они никак не могли отразиться в составленном в XV веке рассказе Летописца Переяславля Суздальского, — есть упоминание о том, что княгиня во время осады города болела глазами{108}. Еще одно уточнение имеется в Львовской летописи XVI века: древляне не ограничились тем, что собрали со всего города птиц, но послали к Ольге еще и «сребро с поклоном с мольбою»{109}.)

Предложение Ольги чрезвычайно обрадовало изнемогших в осаде древлян. Как и подобает эпическим «антигероям», сказочным глупцам, — а именно эту роль древляне и исполняют во всех летописных рассказах о мести Ольги, — они опять не заподозрили подвоха, не поняли смысл необычного требования киевской княгини, а потому охотно согласились на дань[98]. «Древляне же рады были и собрали со двора по три голубя и по три воробья и послали к Ольге с поклоном. Ольга же сказала им: “Вот, уже покорились мне и моему дитяти (что опять-таки было совершенной правдой. — А.К.). Идите в город, а я завтра отступлю от города и вернусь в град свой”… Древляне же рады были, вошли в город и поведали людям, и обрадовались люди в граде».

Однако радоваться было рано. Ольга действительно собиралась «назавтра» прекратить осаду. Но птицы понадобились ей конечно же не для излечения от мифической «главнбй» болезни и даже не для жертвоприношения, хотя то, что она намеревалась сделать с древлянской столицей, можно назвать и жертвоприношением — еще одной, последней, тризной по мужу. С помощью голубей и воробьев княгиня вознамерилась уничтожить неприступную древлянскую крепость. И ей это удалось — о том, что произошло дальше, большинство из нас хорошо помнит из школьного курса истории: слишком уж запоминающимся оказывается летописный рассказ.

«Ольга же раздала своим воинам кому по голубю, а кому по воробью, и повелела к каждому голубю и воробью привязывать трут (в оригинале: «церь»; в поздних летописях: «серу». — А.К.), завертывая его в небольшие платки и привязывая ниткой к каждой [птице]. И повелела Ольга, как стало смеркаться, отпустить голубей и воробьев воинам своим; голуби же и воробьи полетели в гнезда свои: голуби в голубятни, воробьи же под стрехи, и так загорелись — где голубятни, где клети (жилые помещения. —А.К.), где вежи (хозяйственные постройки. — А.К.), где одрины (сараи, хлевы. — А.К.), и не было ни одного двора не горящего, и нельзя было погасить пламя, потому что все дворы загорелись. И побежали люди из города, и повелела Ольга воинам своим хватать их. И так взяла город и сожгла его, старейшин же городских схватила, а прочих людей одних перебила, а других в рабство отдала мужам своим, а остаток их оставила платить дань, и возложила на них дань тяжкую», причем две трети этой дани должны были идти в Киев, а треть — в Вышгород, Ольгин город, — то есть самой Ольге и ее дружине.

В Ипатьевском списке «Повести временных лет» текст читается несколько иначе, с еще одной страшной подробностью: оказывается, Ольга не просто схватила («изыма») старейшин Искоростеня (как в Лаврентьевской летописи), но «ижже», то есть заживо сожгла их[99].

Размеры установленной Ольгой «дани тяжкой» в «Повести временных лет» не указаны. Автор же Летописца Переяславля Суздальского по обыкновению дополняет текст своего источника: Ольга, по его словам, обязала древлян платить «по две куне черных (то есть по две шкурки черной куницы. — А.К.), по две веверице (белки или, может быть, горностая. — А.К.), и скоры (меха. — А.К.), и мед». Однако достоверность этого известия, как и других, подобных ему, вызывает сомнения[100].

Таков, по летописи, был итог древлянской войны. Между прочим, археологи подтверждают трагическую участь летописного Искоростеня: по их данным, древний город был полностью уничтожен огнем в середине X века, а сменивший его древлянский город возник уже на новом месте, на некотором отдалении от прежнего, и был укреплен совсем не так хорошо, как тот. Свой статус главного города Древлянской земли он потерял навсегда. Когда несколько десятилетий спустя в Древлянскую землю будет отправлен на княжение сын Святослава Олег, его столицей станет другой древлянский город — Овруч.

В XVIII — начале XIX века предпринимались попытки на практике, опытным путем проверить достоверность и самого летописного сказания. Знаменитый немецкий историк Август Людвиг Шлёцер, автор «Нестора» — первого научного исследования русских летописей, сообщал о проведенных им экспериментах над птицами: любознательный академик пытался поджечь голубей и воробьев указанным в летописи способом и посмотреть, можно ли с их помощью действительно спалить целый город. Эксперимент окончился неудачей: оказалось, что несчастные птицы гибнут, падая на то самое место, с которого взлетели{110}. Но это неудивительно. Ученый немец не имел к миру сказок ни малейшего отношения — в отличие от Ольги, в летописной истории которой задействованы отнюдь не законы физики или зоологии.

Как отмечают исследователи, сюжет с городом, сожженным с помощью птиц, принадлежит не только русскому, но и мировому фольклору[101]. Древние вообще считали, что птицы, и в частности голуби, связаны с небесным огнем — громом. По поверьям славян, голубь, влетевший в дом, предвещает неминуемый пожар{111} — поверье, сохранившееся едва ли не до наших дней. Так что выбирая орудие для уничтожения города, Ольга опять-таки действовала в полном соответствии с фольклорными, сказочными законами. Но смысл ее последней «древлянской казни» — значительно глубже.

Дань птицами, губительная для тех, кто соглашается на нее, — отражение очень глубоких, по сути космогонических представлений, связанных с происхождением самого мира. В самом деле, ведь птицы не принадлежат отдельным жителям города, подобно любому другому движимому или недвижимому имуществу. Ольга требует дань тем, что физически не может быть отчуждено от города и окружающей его природы, находится в неразрывном единении с ними. Это — прямо выраженная претензия на обладание самой средой обитания древлян, то есть даже не просто ими самими и их имуществом, но чем-то большим — самой возможностью их существования на своей земле — можно сказать, их душой (не случайно в мировом фольклоре голубь — это еще и внешнее проявление, воплощение души и духа). С готовностью соглашаясь на требование Ольги, древляне даже не подозревают о том, чем в действительности они жертвуют!

Ольга выступает в этом предании как поистине космический персонаж, способный по своей воле распоряжаться силами природы. Более того, она по существу сама творит эту силу: ведь по ее воле с небес сходит рукотворный огонь, поглощающий враждебный ей город.

Мы не знаем, с помощью каких хитроумных способов в действительности был взят и сожжен древлянский Искорос-тень. Но знаем о том, что победа Ольги над древлянами и взятие ею главного города их земли поразили современников, почему и остались в памяти потомков.

В XIX веке в окрестностях древнего Искоростеня (тогда местечка Искорость) было записано несколько легенд о жестокой княгине Ольге, уничтожившей непокорный город и убившей в чем-то провинившегося перед ней князя. Между прочим, этим князем в большинстве легенд оказывается не кто иной, как ее собственный муж Игорь{112}. Историки иногда полагают, что в этих преданиях отразилось действительное участие Ольги в свержении или даже убийстве Игоря{113}, что вопиющим образом противоречит летописному сюжету и всей логике летописного повествования. Такое допущение, несомненно, излишне. Жестокость — постоянный атрибут Ольги, пребывающей в народном сознании в привычном образе «неукротимой невесты», губительницы сватающихся к ней мужчин. А потому нет ничего удивительного в том, что обычный для мирового фольклора сюжет с жестокой и коварной женой, убийцей своего мужа, соединил ее имя и ее зафиксированную летописью расправу над древлянами с гибелью в той же Древлянской земле ее мужа Игоря. Но образ Ольги в поздних преданиях отнюдь не сводится только к ее жестокости. Мы сталкиваемся здесь, например, с такими же топографическими приметами, следами ее пребывания в крае, с какими сталкивались на ее родине, в Псковской земле. В окрестностях Искоростеня точно так же, как и вблизи Выбут, встречаются и мифические «погреба» Ольги, наполненные сундуками с сокровищами, и Ольгины колодцы, и какая-то Ольгина ванна, и брод — правда, не Ольгин, а Игорев. Законы эпического жанра всюду одинаковы и механизмы создания легенд одни и те же: так называемые «бродячие сюжеты» — независимо от их конкретного содержания — всегда концентрируются вокруг какого-либо значимого исторического лица, тем или иным образом связанного с данной местностью. Просто Ольга оказалась слишком яркой фигурой, и ее образ заслонил собой образы других исторических лиц и сам стал источником образования новых преданий и легенд[102].

В XVI—XVIII веках были записаны и книжные легенды о войнах Ольги и ее мести древлянам. Они имеют уже совсем другое — чисто литературное — происхождение, но и для их авторов Ольга оказалась наиболее подходящим историческим персонажем. Расцвеченная по-новому, яркая и красочная биография киевской княгини пришлась по вкусу читателям Нового времени.

В этих преданиях, напротив, прославляются верность Ольги своему мужу, целомудрие и другие качества, изображающие ее «идеальной вдовой». Одно из преданий также связано с мифическими Ольгиными сокровищами. Отомстив древлянам, Ольга будто бы стала расспрашивать их о месте погребения мужа. «Они же ей поведаша место сокровенно от всхода горы на право ко езеру тайник, яко пять ступеней, — читаем в приписке к летописцу XVII века, — в нем же положено тело великого князя Игоря со множеством бесчисленного злата, и сребра, и жемчугу, и камения драгоценного во славу имени его, а последнему роду на счастие». Ольга в очередной раз проявила мудрость, оставив клад на месте: она повелела «затвердить» «устие» пещеры камнями, «и тако отиде в Киев, и царствова благоденственно»{114}.

В Московской Руси плохо представляли себе географию древлянской войны и местоположение летописного Искоростеня. Одни полагали, что речь идет о Литве («Деревская земля, рекше Литва», — читаем, например, в одной из летописей XVI века: Ольга «с сыном своим мьсти кровь мужа своего… и всю Литву высече»{115}); другие — что Ольга действовала в Новгородской земле, одна из частей которой в древности носила название Деревской пятины — созвучное названию Древлянской земли. «Неции же глаголють, яко Деревьская земля бе иже во области Великаго Новаграда, ныне же Деревьская пятина именуема», — писал по этому поводу составитель Степенной книги царского родословия. Но далее он приводит и другую версию: «…инии же глаголють, яко Северьская страна бе, идеже бе Чернигов град»{116}. Легенды о расправе Ольги над древлянами и сожжении Искоростеня относили то к Старой Руссе в Новгородской земле (где имелось село со схожим названием — Коростынь, или Коростыня){117}, то к древнему Новому Торгу — нынешнему Торжку[103]. (Напротив, в украинском Житии Ольги XVII века, восходящем к русскому Житию в редакции Степенной книги, география событий представлена очень точно: о Древлянской земле сообщается, «що ныне называется Полесье (Житомирщина. — А.К.)», «место» же «Коростынь» правильно локализовано «недалеко от Овручова»{118}.)

Географическая неопределенность подвигов Ольги открывала московским книжникам простор для проявления самой необузданной фантазии. Так, совершенно иначе, чем в «Повести временных лет» и других летописях, представлена история Ольги в легендарном сказании о первых киевских князьях в московском летописце XVII века («Начало русских князей, отчего зачалось русское княжение»){119}. Автор этого сочинения не слишком хорошо разбирался в истории древней Руси и нередко путал князей, перенося события, происходившие с одним из них, на другого. Гибель Игоря от древлян происходит возле днепровских порогов (что, конечно, имеет в виду гибель здесь сына Игоря Святослава, убитого печенегами), а потому и Ольга отправляется мстить убийцам своего мужа «к порогам». «Едет княгиня Днепром, в ладьях ваших, в землю вашу… в невелице силе», — с такими словами обращается она к мифическим древлянам. «А сына своего Святослава, — добавляет автор, — посла полем на конех с великим войском к порогам». Когда же древляне прибыли в указанное место, княгиня повелела «упокоити» всех «вином да заморскими питиями», а затем за дело взялся Святослав со своими ратниками. Победив древлян, Ольга осаждает их город — но не Искоростень, а какой-то неведомый Колец, — и захватывает его. «И повеле кнеиня Олга Колец-град разорити, князя их Мала повеле убита. А сама Олга с сыном своим Святославом, а со всем войском пойде в Киев с великою честию. И бысть радость велика по всей земле».

Подробности взятия древлянского «града» в этом рассказе опущены. Но только потому, что они отнесены ко взятию Ольгой другого города — и не какого-нибудь, а Царьграда, столицы Византийской империи.

Оказывается, Ольга отнюдь не ограничилась войной с древлянами. В этой поздней летописи княгиня предстает грозной воительницей. По возвращении в Киев она вместе с сыном Святославом идет в поход «на печенеги за Дон, и много пленив печенегов, и возвратишися здраво». Спустя еще какое-то время она решает «поитти воевати ко Царюграду», на этот раз оставив своего сына в Киеве. Во главе огромного войска, в состав которого вошли «словене», древляне и печенеги, Ольга «поплени… землю Греческую» и подступила к самому Царьграду, правители которого, некие мифические цари Михаил и Константин, «повеле Царьград затворити». (Первое из названных имен, возможно, извлечено автором из рассказа о первом походе Руси на Царьград в 860 году, где фигурирует император Михаил III, а второе представляет собой наиболее распространенное имя византийских императоров, вероятно, лишь случайно совпавшее с именем императора Константина Багрянородного — действительного современника Ольги.) Осада города продолжалась целых семь лет. (Отметим, что эпический семилетний срок осады фигурирует и в одном из поздних преданий об осаде Искоростеня, записанных в XIX веке.) «И на осмое лето начаша цари ко Олге послы своя посылати и Олге добивати челом о миру». Ольга согласилась заключить с царями мир и возложила на них дань «по летом», причем в изложении этой «дани» использован текст русско-византийских договоров, заключенных предшественниками Ольги — Олегом и Игорем.

Однако довольствоваться обычной данью русская княгиня не захотела. В полном соответствии со своим фольклорным образом, она решает отомстить грекам за долгую осаду и, как и полагается, легко обманывает их. «И еще к ним Олга рече лестию: “Да вы ныне, феки, велми скудны от моей войны, что стою под вашим градом 7 лет в земле вашей своим войском, и яз у вас не хощу дани взяти за три лета со всей земли вашей. А слышали есми, что в вашей земле Цареградстей умножилось много голубей и воробьев, а в нашей земле Словенской тех птиц нет. И вы дайте мне из Царяграда по три голубя да по три воробья ото всякого двора, и яз дани у вас за три лета не возму”». Как и следовало ожидать, греческие цари не увидели подвоха и «возрадовались радостию великою», восклицая: «Милостивая княгиня Ольга русская!»

«Люди цареградские», разъясняет московский книжник, «в те лета велми любляше голуби и воробьи». Собравшись на совет, они решили собрать птиц с каждого двора и выслать их русской княгине. Ну а то, что последовало дальше, мы уже знаем. Ольга «нача мудростию над греки промышляти»: раздав птиц воинам, она повелела привязывать к ногам и хвостам каждой «горячую серу… в латки» (?) и под вечер, «в кое время птицы по гнездам своим садятся», поджечь серу и отпустить птиц. Город загорелся, а его жители, «плачюще», побежали прочь «з женами и з детми», умоляя о пощаде. Ольга, однако, «повеле их сещи, а огнь во граде весь повеле угасити». Наконец, навстречу княгине вышли греческие цари с патриархом «и со всем вселенским собором и клиросом», неся чудотворные иконы, в том числе и образ Пречистой Богоматери Одигитрии, написанный евангелистом Лукой, — едва ли не прославленную впоследствии Владимирскую икону Божьей Матери, а также «завесу церковную» (полотнище) с изображением Страстей Господних. Увидев все это, Ольга «воздивися» — и далее повествование переходит к крещению святой княгини, причем в рассказе историописателя XVII века очевидным образом соединились подробности обращения в христианскую веру как самой Ольги, так и ее внука Владимира.

От исторической княгини Ольги и реалий ее времени в этом рассказе уже решительно ничего не осталось. Никакого отношения к подлинной столице Византийской империи не имеет и сожженный ею фольклорный Царьград. Впрочем, Византийская империя пала на несколько веков раньше, нежели автор сказания взялся за перо, а потому у него была возможность для домыслов и фантазий. Но тем более свободен он был в отношении самой княгини Ольги, фольклорный образ которой давно уже жил своей собственной жизнью, легко перешагнув границы летописного жанра.

* * *
Известно, что предания и легенды — как бы далеки ни были они от действительности — в конечном счете всегда восходят к подлинным событиям и в той или иной степени высвечивают реальные черты в характере, внешности или манере поведения того или иного исторического лица.

Образ Ольги, каким он передан в летописи и поздних преданиях, — не исключение. Характерные черты киевской княгини с исключительной яркостью проступают в нем. Реальна и сама история древлянской войны — во всяком случае, реальны ее конечные результаты: полное подчинение Древлянской земли Киеву, взятие и сожжение Искоростеня, завоевание других древлянских «градов», тяжкая дань, наложенная на древлян. Все это — результат продуманных действий княгини Ольги — уже совсем не фольклорного, но вполне исторического персонажа.

Летопись наделяет Ольгу яркими, запоминающимися чертами. «Неукротимая невеста», расположения которой безуспешно добиваются самые разные исторические лица, она побеждает своих противников не силой, но умом, хитростью, чаще всего — «клюками», то есть словесными загадками, исполненными тайного, непонятного простым смертным смысла. Она превосходит умом всех своих собеседников. Но, пожалуй, в наибольшей степени в сказаниях о ее древлянской мести отразилась другая ее черта — непомерная жестокость. Ольга не останавливается ни перед чем в пролитии крови — а потому гибель древлянского Искоростеня под пером позднейшего книжника легко может перерасти в гибель Царствующего града — столицы Византийской империи и всего христианского мира. В народном предании Ольга готова убить даже собственного мужа, причем за ничтожную вину (по одной легенде, Игорь купался в реке в то время, как Ольга шла с войском мимо, и вид мужа показался ей до того «срамным», что она решила убить его, причем Игорь бежал от нее десять верст, пока Ольга не настигла его; по другой — Игорь был убит просто за то, «шо з нею спорив»). И это при том, что в действительности Ольга мстила как раз за смерть своего мужа! Что ж, тем меньше шансов на пощаду было у его настоящих убийц…

Несомненно, эпическая жестокость Ольги — результат эпического же преувеличения. Наверное, то же можно сказать и о других ее качествах, которые столь ярко отразились в ее летописном образе. Однако нет сомнений в том, что все эти качества, в той или иной степени, — отражение реальных черт ее характера, которые лишь гипертрофированы народным сознанием в полном соответствии с законами жанра. Мудрость и изобретательность, хитроумие и жестокость, коварство и мстительность, равно как и женская привлекательность и обольстительность — все это, надо полагать, было присуще Ольге, хотя, может быть, и не в таких масштабах, как это представляется, когда читаешь летописный текст или знакомишься с поздними сказаниями и легендами.

Однако за летописным рассказом о древлянской войне проступает и другой образ княгини Ольги — может быть, не столь яркий и запоминающийся, но оттого не менее значимый. Этот образ основан уже не на легендах и преданиях, но на осознании масштаба того, что было в действительности совершено ею. Об исторических, а не легендарных деяниях киевской княгини и о тех изменениях, которые произошли в Древнерусском государстве в годы ее правления, и пойдет речь в следующих главах книги.


Глава четвертая. ДАНИ И УРОКИ

На рис. — фибула (застежка) скандинавского типа из Гнёздова. X век. 
Историк, занимающийся седой древностью, и в частности историей становления государственности у разных народов, находится в крайне невыгодном положении. Он поставлен в такие условия, что, как правило, вынужден судить о событиях типических исключительно по их нетипическим проявлениям. То, что происходило обычным образом, редко привлекало внимание хронистов; в памяти потомков и исторических летописях оставалось, напротив, именно то, что явно выпадало из обычного течения событий.

Княжение Ольги и принадлежало к числу таких из рада вон выходящих явлений — прежде всего потому, что Ольга была женщиной. Исключителен был сам факт ее правления; исключительны были обстоятельства, при которых она оказалась у власти; исключительна, наконец, была жестокость ее расправы над древлянами. Но именно в силу этой исключительности события ее княжения и служат историку тем материалом, на основании которого приходится делать выводы о путях развития русской государственности в древнейший период и ее отличиях от государственности западноевропейской. Отличия эти довольно существенные. Так, одной из особенностей средневековой Руси, явно отличающей ее от остальной Европы, является исключительное положение княжеского рода, надолго монополизировавшего власть над всеми русскими землями. Все князья, правившие Русью в течение семи столетий (до конца XVI века), принадлежали к роду Рюриковичей (или, точнее, Игоревичей). Более того, все без исключения князья-Рюриковичи были потомками единственной ветви династии, которая вела свое начало от внука Игоря и Ольги — князя Владимира Святославича, Крестителя Руси, причем лишь от двух из двенадцати его сыновей — Изяслава Полоцкого (полоцкая ветвь династии) и Ярослава Мудрого (все остальные князья). Само право на владение любой из многочисленных русских земель в течение почти всего Русского Средневековья всецело определялось принадлежностью к этому роду. Исключения появятся лишь со второй половины XIII века, то есть уже после монгольского завоевания Руси, — таким исключением будет, например, княжение в Пскове выходца из Литвы Довмонта-Тимофея, впоследствии почитаемого русского святого. В XIV столетии подобных случаев станет больше, но к тому времени княжеское достоинство не обязательно будет совпадать с владельческими правами, а позднее окончательно сложится институт «служилых» князей — уже не обязательно Рюриковичей, — находившихся на службе у великих князей.

Если сравнивать со средневековой Европой в целом или с любой европейской страной в отдельности, с их многочисленными княжескими и владельческими династиями, — отличие разительное!

Летописный рассказ о древлянской войне Ольги — одно из немногих письменных свидетельств того, как именно происходил процесс утверждения киевских Рюриковичей (Игоревичей) в восточнославянских землях. Процесс этот, по всей вероятности, сопровождался жестоким кровопролитием — собственно, как и во всех остальных странах.

В отличие от своих предшественников, Ольга сумела полностью уничтожить самостоятельность Древлянской земли, напрямую подчинив ее Киеву. Не приходится сомневаться в том, что древлянские «князья» — в числе главных виновников убийства Игоря — приняли от нее жестокую смерть[104]. Подобная расправа была в обычае того времени. Летопись всего дважды упоминает о судьбе местных князей, и характер обоих упоминаний не оставляет сомнений в том, что расправа Ольги выделялась из ряда других разве что своими масштабами. Так, захватив Киев, Олег Вещий убил правивших здесь Аскольда и Дира, причем в вину им было поставлено именно то, что они — в отличие от него, Олега, — не принадлежат к княжескому роду. «Вы не князья, ни рода княжа, но аз есмь роду княжа… и се (Игорь. — А.К.) есть сын Рюриков!» — такие слова летописец вкладывает в уста Олегу{120}, и слова эти, совершенно неуместные для времени, к которому относятся, исполнены вполне определенного смысла для времени самого летописца, когда власть киевской династии уже утвердилась во всей Русской земле. Точно так же спустя сто лет после летописной даты убийства Аскольда и Дира внук Игоря и Ольги Владимир, захватив Полоцк, убьет полоцкого князя Рогволода и обоих его сыновей, упразднив тем самым самостоятельность Полоцкой земли{121}.

Однако устранение местных племенных князей было недостаточно для того, чтобы включить покоренную область в состав Киевской державы. Требовалось по-новому организовать управление ею. Как известно, княжеская власть не вмешивалась во внутреннюю, повседневную жизнь местных общин. Но внешнее выражение их покорности князю — выплата дани — было делом именно княжеским, по-нынешнему говоря, государственным.

Соответственно, Ольга не ограничилась одними только репрессивными действиями в отношении древлян. Летопись так рассказывает об «уставлении» ею Древлянской земли:

«И иде Ольга по Деревской земле с сыном своим и с дружиною, уставляющи уставы и уроки, и суть становища ее и ловища».

«Уставы» — это определенные правила, установления, в данном случае — точное определение размеров дани и других повинностей и выплат в пользу князя, которые объединялись общим названием — «уроки». Оба этих термина — «уставы» и «уроки» — хорошо известны из источников, прежде всего из летописи, княжеских уставов и «Русской Правды» — свода законов и установлений, принятого в своей первоначальной основе князем Ярославом Мудрым в первой четверти XI века.

Известно, что размер древлянской дани — «по черне куне» — был определен еще Олегом, а затем увеличен Игорем. Однако печальный итог последнего Игорева «полюдья» свидетельствовал о том, что киевский князь легко мог нарушить определенный им же «урок», «примыслить» большую дань. «Уставление» Ольгой Древлянской земли призвано было изменить сам порядок взимания дани, обеспечить более точное соблюдение «уроков». Этой цели служили «становища» Ольги — дословно: места остановки, стоянки ее дружины, превращавшиеся в опорные пункты ее власти. Именно сюда должна была свозиться собранная с древлян дань. Наряду со «становищами» упомянуты «ловища» — строго определенные места княжеской охоты, нечто вроде нынешних заказников или заповедников.

О том, что «уставление» Ольгой Древлянской земли было лишь первым шагом на пути к «уставлению» всей подвластной ей державы, свидетельствует дальнейший рассказ летописи.

Вернувшись вместе с сыном в Киев и пробыв там «лето едино», Ольга — по летописи, в 947 году — уже без сына отправилась на север, к Новгороду и Пскову. Между прочим, тот факт, что Святослав остался дома, примечателен. Напомню, что он — пускай и номинально — считался новгородским князем. Однако Ольга предпочла действовать в Новгородской земле от своего собственного имени.

Вот как пишет об этом летописец:

«Иде Ольга [к] Новгороду, и устави по Мете погосты (в Лаврентьевском списке летописи: «повосты». — А.К.) и дани, и по Лузе (Луге. — А.К.) оброки и дани (в Ипатьевском списке: «погосты, и дань, и оброки». — А.К.); и ловища ее суть по всей земли, знаменья, и места, и погосты (повосты. — А.К.); и сани ее стоят в Плескове (Пскове. — А.К.) до сего дня, и по Днепру перевесища, и по Десне, и есть село ее Ольжичи и доселе. И, изрядивши, възратися к сыну своему Киеву, и пребы-ваше с ним в любви»{122}.[105]

Обе реки, названные летописцем в связи с походом Ольги на север, охватывали окраины Новгородской земли: восточную — река Мета, вытекающая из озера Мстино и впадающая в Ильмень; и западную — Луга, впадающая в Финский залив Балтийского моря (речь в летописи идет лишь о ее верхнем и среднем течении). Ко времени Ольги земли по Мете и Луге, как полагают, еще не подчинялись Новгороду. Между тем они были достаточно густо (хотя и неравномерно) заселены и относительно развиты в экономическом отношении. Целью Ольги, очевидно, и было включение этих областей в состав ее государства и распространение на них «даней и оброков».

Современные археологи выделяют по крайней мере два крупных центра на Мете и Луге, история которых может быть напрямую связана с походом Ольги. Первый — в среднем течении Меты, при впадении в нее реки Белой (близ нынешнего поселка Любытино Новгородской области), где на относительно небольшой территории в несколько десятков квадратных километров (так называемый Вельский археологический комплекс) выявлено три крупных поселения, в том числе два укрепленных городища, окруженных многочисленными сопками и курганами — могильниками. Этот район археологи называют «уникальным в своем роде не только для Помостья, но и для всей территории Новгородской земли»; как считают, к середине X века здесь возник значительный центр, претендовавший не больше, не меньше, как на роль потенциального соперника Новгорода в борьбе за преобладание в Северо-Западной Руси{123}. Исследованное на территории этого комплекса Малышевское городище предположительно было основано дружинниками княгини Ольги, о чем свидетельствуют особенности его укреплений, а также найденные здесь предметы дружинного быта. В таком случае именно оно стало опорным пунктом княжеской власти на востоке Новгородской земли{124}.

Схожую картину археологи наблюдают и на Луге, где с действиями Ольги связывают так называемый Передольский погост («Городок на Луге»), в излучине реки (в нынешнем Батецком районе Новгородской области). В непосредственной близости к этому погосту расположен один из самых больших известных ныне курганов не только северо-западной России, но и всей средневековой Европы, — так называемая Шум-гора, или Большая сопка, которую местные жители считают могилой чуть ли не самого Рюрика. Наличие столь большого кургана свидетельствует о весьма знатном положении погребенного в нем лица — возможно, правителя целой области, князя (может быть, Рюриковича?), или дружинного вождя. Предположительно, в начале X века здесь также сложился крупный административный, торговый и ремесленный центр, состоявший из небольшой крепости («городка»), возвышавшейся на крутом холме и огороженной валом и рвом, и примыкавшего к нему поселения. Как показывают данные археологических раскопок, это поселение просуществовало недолго и погибло в огне пожарища вскоре после своего основания, в середине X века. Если эта датировка верна, то оно могло быть сожжено дружинниками княгини Ольги во время ее памятного похода{125}. Возникший же здесь погост впоследствии стал важнейшим центром всего Полужья. Он неоднократно упоминается в Новгородских писцовых книгах XV—XVI веков.

Дань с покоренных по Мете и Луге земель в значительной своей части должна была поступать в Новгород. Неудивительно, что действия Ольги нашли поддержку со стороны формирующегося новгородского боярства. Податная территория Новгорода в результате похода увеличивалась как минимум вдвое, а то и втрое. Как отмечает выдающийся знаток средневекового Новгорода Валентин Лаврентьевич Янин, именно с этого времени начинается бурное экономическое развитие Новгорода, формируется его социальная структура в том виде, в каком мы застаем ее в позднейшее время. Более того, возникновение собственно городской жизни на территории нынешнего Новгорода (древнейшие мостовые которого датируются началом 950-х годов) хронологически совпадает с походом Ольги 947 года{126}. Как уже говорилось выше, с Новгородом более раннего времени отождествляется так называемое Городище в нескольких километрах от современного Новгорода вверх по реке Волхов. Княжеские посадники, представители киевской администрации и позднее избирали Городище своей резиденцией. Но центр экономической и политической жизни Новгородской земли все больше смещался собственно в Новгород. Ольга сумела найти приемлемую для всех форму взаимодействия с главнейшими местными боярскими кланами, просуществовавшую в почти неизменном виде до начала XII века. А потому ее поход на север можно рассматривать еще и как важный шаг на пути укрепления единства Древнерусского государства, сближения двух его частей, изначально самостоятельных, — Северной (Новгородской) и Южной (собственно Киевской) Руси.

Однако Ольга не только включала новые земли в состав своей державы. Еще более важное значение имело изменение самого характера взимания дани, то, что получило у историков название реформы княгини Ольги. Конечно, это было делом не одного года, но значительно более долгого времени, потребовав упорства, выдержки и терпения. Как показало время, всех этих качеств у киевской княгини было, что называется, не занимать.

Конкретное содержание проведенной Ольгой реформы определяется историками по-разному, но ее общий смысл, кажется, ясен.

Суть преобразований Ольги — именно в упорядочении дани, в «уставлении» и «изряжении» подвластной ей земли. (О каких-либо «рядах», то есть договорах, между Киевом и подчиненными Киеву племенными союзами летописец не сообщает, но глагол «изрядить» недвусмысленно свидетельствует об этом.) Центрами сбора дани становились «становища» (упомянуты в Древлянской земле) и «погосты» (в Новгородской), куда свозилась, где хранилась и откуда затем перераспределялась собранная дань. Разница между «становищами» и «погостами» (последнее от слова: «гость», «гостить», «гощение») определялась прежде всего степенью их удаленности от Киева. Как отмечал крупнейший исследователь Киевской Руси академик Борис Александрович Рыбаков, «становища» были приспособлены к условиям княжеского «полюдья» и предназначались для ежегодного приема самого князя и огромной массы сопровождавших его воинов и слуг. Здесь должны были находиться отапливаемые помещения и запасы продовольствия и фуража; укрепления же могли быть не очень значительными, «так как само полюдье представляло собой грозную военную силу». «Погосты» же возникают прежде всего на территориях, не охваченных традиционным княжеским «полюдьем». Не случайно в летописи и княжеских грамотах они упоминаются в основном на севере и северо-востоке Русского государства — в Новгородской, Ростовской (позднее Владимиро-Суздальской), Смоленской, Рязанской и некоторых других землях, и почти не известны на юге. Удаленные от Киева на месяц-другой пути, они были в большей степени оторваны от княжеского центра. Представители княжеской администрации, находившиеся в «погосте», — разного рода подъездные, данщики, емцы, вирники и т. п., — разумеется, тоже были вооруженными людьми, но, как пишет исследователь, «далеко не столь многочисленными, как участники полюдья. В силу этого погост должен был быть некоей крепостицей, острожком со своим постоянным гарнизоном. Люди, жившие в погосте, должны были быть не только слугами, но и воинами. Оторванность их от домениальных баз диктовала необходимость заниматься сельским хозяйством, охотиться, ловить рыбу, разводить скот. Что касается скота и коней, то здесь могли и должны были быть княжеские кони для транспортировки дани и скот для прокорма приезжающих данников (“колико черево возметь”). На погосте следует предполагать больше, чем на становище, различных помещений для хранения: дани (воск, мед, пушнина), продуктов питания гарнизона и данников (мясо, рыба, зерно и т. д.), фуража (овес, сено)». И далее: «…Первоначальные погосты представляли собой вынесенные вдаль, в полуосвоенные края, элементы княжеского домена. Погост в то же время был и элементом феодальной государственности, так как оба эти начала — домениальное и государственное — тесно переплетались и в практике, и в юридическом сознании средневековых людей. Погосты были как бы узлами огромной сети, накинутой князьями X—XI веков на славянские и финно-угорские земли Севера… представляли собою те узлы прочности, при помощи которых вся сеть держалась и охватывала просторы Севера, подчиняя их князю»{127}. Именно такие «погосты» позднее мы увидим в Новгородской земле: помимо уже названных, можно вспомнить Сабельский и Косицкий на Луге, Боровичский и Великопорожский на Мете и многие другие, расположенные на Волхове, Шелони, Ловати, Поле и других реках.

Надо сказать, что с течением времени значение слова «погост» в русском языке изменилось. Помимо прочего, оно стало обозначать еще и административный округ, совокупность деревень, принадлежащих к одной волости. И можно думать, что роль «погостов» как административных центров округи, мест, где вершился княжеский суд, также была определена реформами первой русской княгини.

Любопытна ошибка, присутствующая в Лаврентьевском списке «Повести временных лет», где «погосты» названы «повостами» — вероятно, по аналогии с «повозом» — еще одной, наряду с «полюдьем», формой взимания дани в древней Руси, заключавшейся в том, что дань эту свозили к князю, а не сам князь вынужден был ехать за нею. Такой способ сбора дани считался менее почетным, даже обидным, — хотя, судя по всему, для тех, кто выплачивал дань, он был значительно менее разорительным и экономически более выгодным, чем «полюдье». Собственно, суть «погостов» и состояла в том, что это были пункты своза дани. Однако было бы неверно считать реформу Ольги простой заменой «полюдья» «повозом». Нет, обе дани еще долго сосуществовали друг с другом. Так, княжеское «полюдье» упоминается в летописях вплоть до второй половины XII века. Однако оно, по всей вероятности, все больше сводилось к чисто ритуальному, традиционному действу и охватывало — опять же в силу традиции — лишь отдельные области государства. Громоздкая же система «большого полюдья», описанного Константином Багрянородным в середине X века, в которое был вовлечен едва ли не весь правящий слой Киевского государства во главе с князем и которое длилось до полугода (с ноября по апрель), уходила в прошлое. Поездка Ольги к Новгороду и Пскову, по Мете и Луге, а затем на Днепр и Десну, по форме еще напоминала классическое «полюдье» — хотя и захватывала территории, которые в систему «большого полюдья» как раз не входили. Но эта поездка имела своей целью не расширение области «большого полюдья», а напротив, создание таких условий, при которых личное присутствие князя для взимания дани уже не требовалось.

В этом смысле реформа княгини Ольги — действительно поворотное событие в истории древней Руси. Она освобождала княжескую власть от колоссальной нагрузки ежегодного объезда громадных территорий. А это, в свою очередь, позволяло приступить к решению других задач, связанных с хозяйственным и государственным освоением подвластных Киеву славянских и неславянских земель. Собственно, освобождение князя от личного участия в каждом действии государственного характера — ключевой эпизод в становлении государственности как таковой. Создание сети «погостов» на новых землях, не охваченных «полюдьем», было по существу первым шагом в деле реального «огосударствливания» всей территории древней Руси, превращения своеобразной федерации племен под властью Киева, созданной Олегом, в действительное подобие настоящего государства, первым шагом на том долгом пути, который завершится лишь в годы княжения Ярослава Мудрого, если не позднее.

При этом дани, которые устанавливала Ольга, были менее обременительными для подвластных Киеву племен, нежели прежние. Летописец употребляет выражение «дани тяжкие» только применительно к древлянам, но не в других случаях. Автор же Проложного жития святой особо отметил, что княгиня, «обходящи всю Русскую землю, дани и уроки легкие уставляющи»{128}. Но ведь это тоже — проявление государственной мудрости, столь свойственной Ольге. Из последующей истории России и других стран мы хорошо знаем, что облегчение налогового бремени, уменьшение взимаемых государством платежей и податей при их правильной организации ведут не к снижению, а напротив, к увеличению поступлений в государственную казну.

Особое место летопись отводит «ловищам» и «перевесищам» Ольги — строго определенным местам княжеской охоты.

Надо сказать, что охота на зверя считалась в древней Руси занятием по преимуществу княжеским. Княжеские «ловы» упоминаются в летописи и в окрестностях Киева, и вблизи других русских городов — Вышгорода, Чернигова, Переяславля. И дело здесь, конечно, не только в том, что пушнина составляла главную ценность тогдашней Руси и главный объект обложения данью подвластных Киеву славянских и неславянских племен. Добыча зверя символизировала полноту власти князя над покоренной им землей и всем, что на ней обитает. И не случайно подвиги, совершенные во время охоты, сами князья приравнивали к подвигам, совершенным на поле брани[106].

Ольга была женщиной. Однако женщина в древней Руси, тем более княгиня, совсем не походила на «теремную затворницу» более позднего времени, и мы уже говорили об этом. Она была легка на подъем и свободно разъезжала верхом{129}. Более того, женщины — во всяком случае, в эпоху языческой Руси — наравне с мужчинами принимали участие в военных походах и даже битвах — к великому изумлению воевавших против них византийцев{130}. Вполне могли участвовать они и в охотничьих забавах. Конечно, вовсе не обязательно думать, будто Ольга была страстной охотницей (подобно, например, русской императрице Елизавете Петровне в XVIII столетии). Но так уж получилось, что охота занимала важное место в ее жизни — по крайней мере, если судить по ее летописной биографии.

Напомню, что, по легенде, Ольга в первый раз встретилась с Игорем на берегу реки Великой именно тогда, когда оказалась поблизости от его «ловов». Охотничьи же угодья самой Ольги упоминаются в летописи и под 946-м, и под 947 годами — в рассказах об «уставлении» ею и Древлянской, и Новгородской земель. Более того, слово «ловища» — единственное, которое присутствует в обеих указанных летописных статьях. «И ловища ея суть и до сего дни по всей земли Русской и Новгородской» — такой текст, несколько отличный от приведенного выше, читался в несохранившейся Троицкой летописи{131}. Взвалив на себя после смерти Игоря управление Киевом, Ольга оказалась вынуждена заняться чисто мужскими делами — и не в последнюю очередь, в организации и упорядочении «ловищ» и «перевесищ» и всего прочего, что относилось к охотничьему хозяйству[107].

«Перевесища», в отличие от «ловищ», предназначались для ловли и содержания птиц. Они представляли собой огромные веревочные сети, тенета, раскинутые на обширных пространствах, прежде всего в водоразделах рек. Об их устройстве можно судить по статьям «Русской Правды», в которых предусматривались штрафы, например, за обрезание «верви» (веревки) в «перевеси» или за кражу оттуда птиц, в том числе ястребов и соколов, с помощью которых и велась охота{132}. Согласно «Повести временных лет», «перевесища» Ольги располагались по Днепру и Десне (в том числе и возле самого Киева — вероятно, для поставки птицы непосредственно к княжескому столу); автор же Летописца Переяславля Суздальского прибавляет к этому: «…и по всем рекам»{133}.

Среди прочих свидетельств пребывания Ольги на севере летописец особо отмечает оставленные ею «знаменья» — в данном случае, знаки собственности, принадлежности ей тех или иных угодий, промыслов, бортей и т. п. (В этом значении слова «знамение», «знаменати» употребляются и в «Русской Правде»[108].) Такие владельческие знаки хорошо известны археологам — например, на сосудах, монетах, пластинах или деревянных цилиндрах-замках, которыми княжеские данщики скрепляли посчитанные и «оприходованные» звериные шкурки. Но эти знаки могли ставиться и на камнях или вековых деревьях, где сохранялись очень надолго. Каменные валуны или целые гранитные плиты с выбитыми на них надписями или другими владельческими отметками хорошо известны в это время в Западной Европе в качестве межевых знаков собственности, разграничителей земельных участков или угодий. Имелись ли они в это время у нас, сказать трудно, хотя археологи находят похожие валуны и на территории древней Руси, в том числе и в Новгородской земле, которую объезжала Ольга в 947 году{134}.

Вообще владельческий характер установлений Ольги обозначен в летописи очень отчетливо. Летописец постоянно отмечает «ее» «становища», «погосты», «ловища», «перевесища», «знамения», «места» (значение последнего слова не вполне ясно). В этом же перечне — и княжеские «села» (в Новгородской летописи о них говорится во множественном числе)[109]. Одно из таких сел — Ольжичи на Десне, близ Киева, — было хорошо известно и позднее[110]: оно неоднократно упоминается в Киевской (Ипатьевской) летописи в связи с событиями XII века. Другое принадлежавшее Ольге село — некая Будутина весь — упомянуто в Никоновской летописи под 970 годом: оно получило известность в связи с тем, что здесь родился внук Ольги Владимир, будущий Креститель Руси{135}.[111] В летописной же статье 946 года сообщается о принадлежавшем Ольге городе — уже известном нам Вышгороде, находившемся немного выше Киева по течению Днепра. Так летописец очерчивает контуры личных владений Ольги, и это наиболее раннее свидетельство существования в древней Руси княжеского домена, то есть личных княжеских владений. Впоследствии эти княжеские владения станут основой собственно феодального хозяйства, признаки которого явственно проступают уже в некоторых статьях «Русской Правды». Что же касается времен самой Ольги, то о каком-либо феодальном характере ее домена говорить, по-видимому, не приходится — никаких намеков на это (вопреки почти единодушным заверениям советской историографии) источники не содержат.

Судя по летописи, «знамения» Ольги выполняли еще одну очень важную функцию — служили зримым подтверждением ее личного присутствия в той или иной области ее державы. Причем речь должна идти не столько о мемориальном — в современном значении этого слова, — сколько о сакральном характере оставленных ею памятников. Так, летописец особо отметил хранившиеся в Пскове сани княгини («и сани ее стоят в Плескове до сего дня»)[112]. Их появление здесь объяснить нетрудно: надо полагать, что Ольга прибыла в Псков зимой или в начале весны, по санному пути, а возвращалась обратно уже после того, как снег сошел и дороги просохли, — это обычное дело для древней Руси. Но важнее другое: ее сани были сохранены в Пскове как реликвия, предмет особого почитания, вероятно, даже как своеобразный оберег, предназначенный для защиты города и напоминания всем — и друзьям, и недругам — о том, что он находится под покровительством великой правительницы. Впрочем, дальнейшая судьба Ольгиных саней неизвестна. Скорее всего, они были утрачены — возможно, во время одного из псковских пожаров. Во всяком случае, псковские летописи, составление которых относят ко времени не ранее XIII века, ни словом не упоминают о них.

К числу «установлений» княгини Ольги относят еще одно, сведения о котором приведены в «Истории Российской» В. Н. Татищева. Под несколько более поздним 964 годом, ссылаясь на некую «Раскольничью летопись», историк XVIII века сообщает о том, что «тогда же отреши Ольга княжее, а уложила брать от жениха по черне куне как князю, так боярину от его подданного»{136}. Смысл этой не вполне ясной реформы сам Татищев видел в отмене древнего обычая «растления невест», то есть хорошо известного в Европе права «первой ночи», якобы замененного Ольгой на денежную выплату, и с этим объяснением согласились последующие историки{137}. Действительно, сохранившийся до наших дней обычай «выкупа» невест, по всей вероятности, восходит к первобытным ритуалам публичного лишения девства, замененного позднее выкупом — «веном». Однако можно ли связывать эти изменения с деятельностью княгини Ольги, сказать трудно, поскольку никакими более ранними источниками татищевское известие не подтверждается и достоверность его вызывает сомнения.

* * *
Летописец сообщил не только о том, как собиралась дань, но и о том, как она распределялась Ольгой, и это свидетельство также драгоценно для нас. Древлянская дань, по летописи, делилась на три части: две шли в Киев, а третья — в Вышгород, то есть лично Ольге. На эти средства Ольга должна была содержать свой двор, дружину и т. д.

Подобное распределение дани было в порядке вещей. Известно, что точно так же обстояло дело и с новгородской данью: две ее части (2 тысячи гривен), по обычаю, «от года до года», шли в Киев, а третья (тысяча гривен) оставалась в Новгороде{138}. В 1013—1014 годах новгородской данью распоряжался князь Ярослав Владимирович, сын Владимира Святого, посаженный отцом на княжение в этот город, и его отказ от передачи в Киев оговоренного «урока» едва не привел к войне между отцом и сыном, которая не состоялась только из-за болезни и последующей смерти Владимира. Когда два столетия спустя, в 1214 году, новгородский князь Мстислав Удатной завоевал Чудскую землю, он также передал две трети чудской дани новгородцам, а треть оставил для своих «дворян», то есть собственной дружины и окружения{139}. Так что Ольга действовала в полном соответствии с обычаем. Такое распределение дани вполне устраивало и киевлян, и именно этим, не в последнюю очередь, можно объяснить ту готовность, с которой киевские воеводы, включая Свенельда, поддержали Ольгу в ее походе на древлян. Их доходы значительно выросли, и можно думать, что именно древлянская дань стала экономической основой последующего могущества Киева и киевских князей и бояр.

Между прочим, роль Свенельда в древлянских делах позволяет коснуться еще одной особенности в становлении древнерусской государственности, отличающей ее от Западной Европы.

Как мы помним, в свое время Свенельду была передана древлянская дань, но потом он был отстранен от нее. В начале княжения Ольги мы видим Свенельда в числе главнейших воевод, и именно он возглавляет киевское войско в походе на тех же древлян. Затем Свенельд станет первым воеводой сына Ольги Святослава, но уже не будет принимать участие в древлянских делах, а Древлянская земля достанется юному сыну Святослава Олегу. Между тем сам факт передачи Свенельду древлянской (а также уличской) дани свидетельствует о том, что в древней Руси существовала — по крайней мере, в потенции, зародыше — возможность развития феодальных отношений по пути, отличному от того, который в конце концов возобладал у нас, но схожему с тем, по которому пошли раннесредневековые страны Европы. Я имею в виду потенциальную возможность возникновения в древней Руси крупных земельных владений, получаемых на условиях вассальной службы сюзерену — князю — и имеющих тенденцию последующего превращения в полусамостоятельные государственные образования внутри Киевской державы под верховным суверенитетом киевского князя — уже не на племенной, а на чисто феодальной основе, — по типу западноевропейских графств и герцогств. Изначально, в раннее европейское Средневековье, такие образования возникали в том числе за счет передачи тому или иному лицу права на сбор дани с определенной территории, которое затем переходило по наследству. Таким наследственным владением — графством — для потомков Свенельда при определенном стечении обстоятельств могла стать Древлянская или Уличская земля. Известно, что сын Свенельда Лют в 70-е годы X века явно претендовал на Древлянскую землю, опираясь, очевидно, на факт передачи древлянской дани его отцу. Однако эти претензии были жестоко пресечены князем Олегом Святославичем, убившим Люта при первом же его появлении в Древлянской земле.

Вероятно, эпизод с передачей дани Свенельду был случаем исключительным, почему и оказался отмечен летописью[113]. Система вассалитета-сюзеренитета, характерная для Западной Европы, не получила у нас развития. Русь осталась «семейным владением» Рюриковичей, и уже на основании семейных отношений внутри княжеского рода будет развиваться система вассалитета «по-русски», представляющая собой сложное переплетение семейно-правовых отношений, при котором все без исключения русские князья — как старшие, так и младшие — оставались кровными родственниками друг друга. И надо сказать, что именно кровное родство русских князей, их принадлежность к единому роду станут важнейшим фактором сохранения в будущем единства самой Русской земли.

* * *
Годы правления Ольги и ее сына Святослава применительно к истории становления древнерусской государственности представляют особый интерес еще в одном отношении. Именно в это время происходят не вполне ясные для нас, но очень важные, необратимые изменения в самом княжеском семействе.

Известно, что Игорь был главой многочисленного клана. В тексте русско-византийского договора 944 года, помимо имен самого Игоря, его жены Ольги и сына Святослава, приведены имена и других его родственников, причем относительно двух из них указана и степень родства: это его «нетии», то есть племянники[114], Игорь и Акун (Якун). Каждого из членов княжеского семейства («всякого княжья», по выражению документа) на переговорах с греками представлял особый посол; имена этих послов и их доверителей — князей — перечислены в договоре в строго определенном порядке. Всего названо 25 имен послов, включая посла самого Игоря[115]. Первые три места занимают послы Игоря, Святослава и Ольги; на четвертом значится посол Игоря-младшего. А вот посол другого племянника киевского князя, Акуна, расположен на одиннадцатой позиции; от посла Игоря-младшего его отделяют шесть имен. Несомненно, все эти имена принадлежат представителям других родичей киевского князя, занимавших в княжеском семействе более высокое положение, чем младший племянник. Это некие Володислав, Предслава, Сфандра (жена или вдова какого-то Улеба), Тудор (или Турд, Турдуви), Фаст и Сфирко. (Обратим особое внимание на то, что ряд имен — женских, причем женщины занимают очень высокое положение в Игоревой семье — в ряде случаев явно представляя интересы ушедших из жизни мужчин.) Кем все они приходились Игорю, можно только гадать. Так, предполагают, что Игорь был одним из трех братьев: от одного его брата — старшего — остался племянник, тоже Игорь, имевший уже двух детей, чьи имена приведены в договоре вслед за его собственным, — это Володислав и Предслава; Сфандра же — вдова другого племянника Игоря, Улеба, с тремя детьми — Тудором (или Турдом), Фастом и Сфирко, а от самого младшего брата Игоря остался племянник Акун{140}. Эта реконструкция вполне возможна, но, разумеется, не обязательна — родственные связи между упомянутыми в договоре лицами могли быть совсем иными. Что же касается следующих далее четырнадцати человек, чьи послы также участвовали в заключении договора 944 года, то об их статусе сказать что-либо определенное еще сложнее, хотя есть все основания полагать, что и они принадлежали к княжескому семейству{141}, и именно в этом смысле надлежит понимать слова, с которыми их послы обратились к византийским «царям»: «Мы от рода русского…»

В предыдущем русско-византийском договоре, заключенном в 911 году Олегом Вещим, упомянуты имена четырнадцати или пятнадцати послов, также представлявших себя «от рода русского», — они были посланы «от Олега, великого князя Русского, и от всех, иже суть под рукою его светлых и великих князей и его великих бояр»{142}.[116] Поименно эти «светлые и великие князья» не названы, и кем они были, в точности неизвестно. Если считать и их представителями княжеского рода — а это не исключено, — то можно предположить, что увеличение числа князей, представленных особыми послами, с четырнадцати или пятнадцати в 911 году до двадцати пяти в 944-м свидетельствует о численном увеличении рода за истекшие тридцать три года{143}.

Но совершенно иная картина открывается, если сравнить договор Игоря со следующим русско-византийским договором, заключенным в 971 году его сыном Святославом. В отличие от обоих предшествующих договоров, в этом нет ни слова о каких-либо других князьях, помимо самого Святослава: в тексте упоминаются лишь он, «великий князь Русский», а также Свенельд (как видим, укрепивший свое влияние при сыне Игоря). Сам договор заключен от имени одного Святослава, который самолично представляет всех, «иже суть подо мною Русь, боляре и прочие»{144}. Эти «боляре и прочие» пришли на смену и «всякому княжью» договора 944 года, и «светлым и великим князьям и великим боярам» договора 911 года. Если сравнивать одни только формуляры всех трех документов, то можно подумать, что Святослав правил совсем иной державой, нежели та, во главе которой стоял его отец. И эти разительные изменения произошли за неполные тридцать лет, которые отделяют его договор от отцовского!

Когда, каким образом произошли эти изменения? Едва ли можно сколько-нибудь внятно ответить на этот вопрос. Но сама постановка вопроса заставляет более пристально приглядеться к тем процессам, которые происходили в Киевском государстве в годы правления матери Святослава Ольги.

Ольга сумела удержать киевское княжение в своих руках — это несомненный факт. Ни Игорь-младший, ни Акун, ни кто-либо другой из родичей Игоря в русских источниках более не упоминаются; их участие в событиях русской истории (если оно вообще имело место) никак не проявилось. Приняв на себя правление Киевской державой, Ольга сумела не подпустить к нему родичей мужа. Именно она, а не родные племянники Игоря или кто-то другой из мужских представителей княжеского семейства, отомстила древлянам за мужнину смерть[117] — и это тоже несомненный факт.

О судьбе мужской части семьи Игоря — за исключением Святослава — мы никогда и ничего не узнаем. Гадать же смысла нет. Можно лишь привести некоторые аналогии.

Так, известно, что и после смерти Святослава в 972 году (хотя и не сразу), и после смерти Владимира в 1015-м (сразу) на Руси начались братоубийственные войны за власть, победителями из которых вышли по одному из князей — в первом случае Владимир, во втором — Ярослав. Точно также обстояло дело и в других странах раннесредневековой Европы. Непременное соучастие всех братьев в управлении державой, оставшейся им от отца и считавшейся их общим достоянием, делало невозможным единовластие любого из них при жизни хотя бы одного брата. Именно этот принцип совместного владения братьями подвластной им землей — принцип «родового сюзеренитета» — и служил первопричиной жестоких братоубийственных войн, сотрясавших в раннее Средневековье и Франкское королевство, и другие европейские страны, и Русь{145}. Установление более или менее определенного порядка наследования престола или престолов, основанного на «старейшинстве» одного из князей (принцип «сеньората»), стало возможным лишь в результате длительного развития политической системы общества—в древней Руси это произошло в княжение Ярослава Мудрого благодаря его знаменитому завещанию 1054 года.

Нам ничего не известно о каких-либо междоусобных войнах в Киевском государстве в начале княжения Ольги. По всей вероятности, их и не было — если, конечно, не считать древлянской войны. Но мы уже говорили о том, что именно необходимость отражения угрозы Киеву со стороны древлян и должна была сплотить правящие круги киевского общества, а значит, исключить возможность каких-либо внутренних распрей внутри Игорева рода.

Но, с другой стороны, мы хорошо знаем о жестокости Ольги, о ее готовности к пролитию крови, столь явно продемонстрированной ею во время расправы над древлянами. Так может быть, Ольга расправилась с родичами своего покойного супруга, подобно тому, как она сделала это с древлянскими старейшинами?

Ответ на этот вопрос может быть только отрицательным. И дело даже не в том, что Ольга мстила как раз убийцам своего мужа, исполняя древний обычай кровной мести. И не в том, что ее правление вообще не укладывалось в рамки «родового сюзеренитета», представляя собой явное исключение из правил.

Мы совершенно определенно можем утверждать, что структура власти в Киевском государстве при Ольге не претерпела существенных изменений, во всяком случае формально. Во взаимоотношениях с Византией княгиня выступала такой же главой семейного клана, каким ранее выступал ее муж Игорь. Об этом свидетельствует подробное описание двух ее приемов византийским императором Константином Багрянородным в 957 году. (О путешествии Ольги в Константинополь и ее приемах у императора речь пойдет в следующей главе книги.) На этих приемах Ольгу сопровождали ее ближайший родственник — некий «анепсий» (то есть племянник или вообще кровный родственник), а также какие-то другие ее родственницы и родственники. Но кроме того, вместе с Ольгой в столицу Империи прибыли послы, представлявшие «архонтов Росии», то есть, по прямому смыслу документа, русских князей, а также купцы. Такое представительство полностью соответствовало тому, которое отразилось при заключении предыдущего русско-византийского договора. Даже число послов, присутствовавших при переговорах Ольги, — а значит, и число представляемых ими «архонтов»-князей, — практически совпадает с тем, которое было зафиксировано в тексте русско-византийского договора 944 года. Так, на первом приеме Ольги присутствовало 20 послов, на втором — 22 посла (не считая «людей» самой Ольги и ее сына Святослава){146}. Напомню, что по договору 944 года русские послы представляли интересы 25 человек, включая в это число и самого Игоря, и Ольгу, и Святослава. Получается, что число «архонтов» Руси за прошедшие тринадцать лет (с 944 по 957 год), осталось прежним (исключая погибшего в Древлянской земле Игоря).

Но вот состав «княжья» изменился, и существенно. Так, «анепсий» Ольги, занимавший наиболее высокое место в ее окружении, едва ли может быть отождествлен с кем-либо из ближайших к Игорю членов княжеского семейства, упомянутых в договоре 944 года. (Ибо «анепсий» — это кровный родственник самой княгини, но не ее супруга, подобно тому, как «нетии» — кровные родственники Игоря[118].) Между тем, статус «анепсия» был подтвержден наиболее богатыми дарами по сравнению с другими членами посольства (если, конечно, не считать саму Ольгу), которые он получил от византийского императора. Будучи вторым лицом в посольстве, «анепсий», очевидно, выполнял функции военного предводителя флотилии и отвечал за безопасность всей экспедиции{147}. А это свидетельствует о его исключительно высоком положении в Киеве. Относительно высоким, судя по размерам даров, было и положение «людей» Ольги, то есть ее родственников и родственниц, в сравнении с послами «архонтов Росии». Особенно же низким в составе посольства Ольги — к немалому удивлению историков — оказался статус «людей» Святослава, получивших наименее ценные подарки. И это при том, что тринадцатью годами раньше, при князе Игоре, посол Святослава (тогда еще младенца) занимал второе место в дипломатической иерархии, уступая лишь послу самого Игоря!

Все изменится в начале 960-х годов, когда Святослав наконец-то придет к власти. Известно, что он решительно поменяет внешнеполитический курс матери, начнет свои многочисленные войны, которые принесут ему громкую славу, но не лучшим образом скажутся на состоянии дел в Киеве и Киевском государстве. Жестокий правитель, он прольет немало крови. Конечно, совсем не обязательно полагать, будто в числе жертв Святослава окажется и кто-то из его родни, хотя и исключать этого, наверное, нельзя[119]. Подобно другим великим воителям древности, Святослав будет действовать самовластно, не считаясь с обычаем. Так, мир с греками он будет заключать не в Киеве, а в Доростоле, на Дунае, куда пожелает перенести свою столицу. И интересы «всякого княжья», то есть его прямых родичей (если, конечно, они еще оставались в живых) при заключении этого мира не будут учтены им никоим образом.

Так или иначе, но описание приемов княгини Ольги у императора Константина в 957 году — последнее упоминание в источниках о непоименованных «архонтах Руси» во множественном числе. Ни при Святославе, ни позднее ничего подобного мы уже не встретим; летопись же называет поименно лишь самого Святослава и трех его сыновей, а затем сыновей Владимира и т. д. Так что отстранение от власти (в какой бы то ни было форме) представителей княжеского рода, «нетиев» и других родичей Игоря, с наибольшей вероятностью следует отнести именно ко времени правления Святослава. Но не приходится сомневаться в том, что это стало возможным в том числе и благодаря их приниженному, по сравнению со временами Игоря, положению в Киеве при Ольге, а также благодаря по крайней мере двум политическим потрясениям, произошедшим в самом Киеве за относительно короткий срок между смертью Игоря и приходом к власти Ольги в 945 году и переворотом Святослава в начале 960-х.

* * *
Вернемся, однако, во времена княгини Ольги. Чем еще занималась она в первые годы своего пребывания у власти, помимо войны с древлянами и устроения подвластных ей земель? Этого мы, к сожалению, не знаем. В летописи после 947 года — зияющий провал. Следующие семь статей — до 955 года, летописного года ее путешествия в Константинополь, — оставлены пустыми: приведены лишь даты, без каких-либо событий. Точно так же оставлены пустыми и восемь последующих лет, до 964 года. И лишь привлекая косвенные показания источников и сведения, разбросанные в других летописных статьях, можно — хотя бы отчасти — наметить некоторые дополнительные и по большей части случайные штрихи к ее предполагаемому портрету.

Можно думать, что Ольга жила в мире с соседями и после памятного похода на древлян не вела войн — во всяком случае, источники о них не упоминают. В этом отношении ее княжение резко отличается от предшествующих и последующих: и ее мужа Игоря, и ее сына Святослава, и внука Владимира, летописные рассказы о которых наполнены сообщениями о многочисленных войнах и военных походах. Так, из десяти известий об Игоре, сохранившихся в «Повести временных лет», пять, то есть половина, связаны с его военными походами (и это не считая войны с уличами, о которой, как мы помним, сообщается только в Новгородской Первой летописи). Из тридцати летописных известий о Владимире шестнадцать, то есть больше половины, также связаны с войнами. (Даже принятие христианства, по летописи, явилось следствием его военной победы над греками.) Что же касается Святослава, то из девяти или десяти посвященных ему летописных известий лишь два не связаны с войнами или военными походами, и притом оба относятся скорее к Ольге, нежели к самому Святославу. (Это отказ князя принять христианство и его участие в погребении матери.) Совершенно другая картина складывается, если мы обратимся к летописным известиям об Ольге. Из десяти — всего десяти! — сообщений о ней в «Повести временных лет» лишь два носят «военный» характер: это всё те же рассказы о ее мести древлянам и походе в Древлянскую землю. Еще одно известие застает ее в Киеве, осажденном печенегами, уже в годы княжения Святослава.

Подобное миролюбие, несомненно, объясняется женской природой Ольги. Как всякая женщина, она была менее склонна к войне, нежели правители-мужчины. Но именно вследствие этого миролюбия Русь почти на двадцать лет получила мирную передышку, а сама Ольга смогла заняться внутренним обустройством своей страны.

Примечательно, однако, что, несмотря на свое миролюбие, Ольга осталась в памяти народа защитницей и хранительницей Русской державы. «Богатыркой», неустрашимой воительницей предстает она во многих посвященных ей народных преданиях. Фольклорная, эпическая Ольга, в отличие от исторической, нередко воюет — причем с действительными врагами Руси того времени: печенегами, ятвягами, греками или «литвой». При этом она добивается успеха по большей части благодаря своей мудрости и проницательности, чисто женскому коварству, порой даже не прибегая к военным действиям.

Считается, что память о княгине Ольге, бабке князя Владимира Святославича, отразилась в скандинавской Саге об Олаве Трюггвассоне, автор которой вспоминал о матери «конунга Вальдимара» (то есть князя Владимира), некой старухе-пророчице, обладавшей даром видеть на расстоянии. (Ошибочное наименование Ольги матерью Владимира встречается даже в русских источниках[120].) «Был такой обычай, — рассказывается в саге, — что в первый вечер йоля (языческого праздника, по времени примерно соответствующего христианскому Рождеству. — А.К.) ее приносили в кресло и сажали перед почетным сидением конунга. И раньше, чем люди принялись пить, спрашивает конунг мать свою, не видит и не знает ли она, нет ли какой-нибудь опасности или беды, которая грозила бы его земле, не приближается ли немирье или опасность, не хотят ли другие захватить его владения». И старуха давала точные ответы на все эти вопросы, предупреждая о грозящей опасности{148}. Конечно, рассказ этот полностью легендарен — хотя бы потому, что Ольга скончалась еще до того, как ее внук Владимир стал княжить в Новгороде (а действие саги разворачивается именно в этом городе). Но исследователи не сомневаются в том, что образ мудрой старухи навеян воспоминаниями о ней, «мудрейшей среди всех человек», способной даже на расстоянии устранять опасность, грозящую ее стране.

Таков языческий взгляд на киевскую княгиню. Но ведь и современный Акафист святой Ольге прославляет ее как «всея Русския державы заступницу и покровительницу», как мужественную воеводу и защитницу своей страны «от нашествия супостат»!

Во внутренние же дела своей державы Ольга вникала тщательнее и глубже, чем другие князья, — опять же прежде всего в силу своей женской природы. Наверное, не случайно в летописи столь часты упоминания о ее селах, «местах», «перевесях» и т. п. — чего мы не видим применительно к другим русским правителям X века. Всё в державе Ольги находилось под ее неусыпным присмотром; всё «изрядивши» она и всё «пресмотривши очима своима», по выражению позднего летописца{149}.

Летопись сохранила нам даже имя ее «робы»-ключницы — некой Малуши — уникальный случай для русской истории! Правда, своей известностью Малуша обязана вовсе не тому, что как-то по-особенному исполняла порученные ей дела, но совсем другому обстоятельству — она стала матерью внука Ольги Владимира, будущего Крестителя Руси. Но уже то, что ключница Ольги привлекла к себе внимание Святослава (едва ли частого гостя на дворе матери) и факт этот нашел отражение в летописи, заслуживает внимания. И свидетельствует это о том, что хозяйственные дела занимали при Ольге далеко не последнее место в жизни Киева и всего княжеского семейства.

Известно, что Ольга жестоко разгневалась на свою «робу» и отослала ее в Будутину весь, где и появился на свет Святославов сын. Что и говорить, гнев Ольги понятен: налицо было явное нарушение обычая, принятого порядка вещей, чего княгиня, по-видимому, не терпела. Но поступила она самовластно, не считаясь с чувствами собственного сына, которого притом горячо любила. Вот еще один факт, высвечивающий для нас еще одну черту в характере Ольги.

Схема киевских высот (по Б. А. Рыбакову). 1 — Замковая гора; 2 — крепость Кия на Старокиевской горе 
Ее отношения с сыном — вообще предмет отдельного разговора, для которого еще найдется место в книге. Без малого двадцать лет после смерти Игоря Ольга единолично распоряжалась доставшейся ей державой. Она не спешила выпускать из своих рук бразды правления, считая, что лучше кого бы то ни было, в том числе и собственного сына, справится с делом, которому отдала столько сил.

Между тем за эти годы сын ее вырос и возмужал и претендовал на настоящую, а не только номинальную, власть. Но Ольга ничего этого как будто не замечала или не хотела замечать. Поразительно, но в 959—960 годах, когда Святославу было уже по меньшей мере под двадцать лет (возраст зрелости для того времени!), она от своего собственного имени вела переговоры с немецким королем Отгоном I, именуя себя «королевой руссов», и немецкие хронисты, сообщая об этих переговорах, даже не догадывались о том, что в то же самое время на Руси был и «король руссов» — уже вполне взрослый князь Святослав Игоревич!

Так бывает в иной семье. Собственный сын, настоящий князь, слишком долго был для нее лишь несмышленым дитем, и она успела привыкнуть к такому положению дел. В обычной семье это может обернуться конфликтом, ссорой, разрывом. Когда же речь идет о княжеском роде, все гораздо серьезнее. Конфликт между матерью и сыном действительно случится. Но затронет он не столько их личные отношения, сколько судьбы всей Киевской державы…

Упомянуты в летописи и несколько дворов Ольги — и это тоже в известной степени можно расценивать как свидетельство ее хозяйственности и рачительности. Местоположение двух из них указано точно — в статье 945 года. Мы уже приводили этот текст в одной из предыдущих глав. Процитируем его еще раз, теперь уже полностью:

«…Град же Киев был там, где ныне дворы Гордятин и Никифоров, — писал киевский летописец XI века, комментируя известие о прибытии в Киев древлянских послов, — а княжий двор был в городе, где ныне дворы Воротиславов и Чудин, а перевесище было вне града. Был вне града и другой двор, где ныне двор деместиков, за Святою Богородицей (то есть за позднейшей киевской Десятинной церковью. — А.К.), над горой, — двор теремной, ибо был там каменный терем»{150}.[121]

Во времена Игоря и Ольги киевская крепость занимала лишь небольшую (площадью около двух гектаров) северо-западную часть будущего «города Владимира». Но если считать не только крепость, но и киевский посад — так называемый Подол, — то Киев можно назвать большим городом по меркам того века. Во всяком случае, так считали мусульманские географы первой половины X столетия, по словам которых Киев своими размерами превосходил столицу Волжской Болгарии Булгар — между прочим, один из крупнейших городов тогдашней Европы{151}.

Один из дворов Ольги находился внутри крепостных стен, другой — вне города. Такое расположение княжеских дворов — обычная практика в древней Руси. Возможно, в этом проявлялась изначальная двойственность княжеской власти: ведь князь — и мы уже говорили об этом — был, с одной стороны, сакральным владыкой, вознесенным на недосягаемую для простых смертных высоту и, следовательно, нуждавшимся в изоляции от непосредственного общения с ними, а с другой — реальным правителем, решающим повседневные вопросы управления. Впрочем, наличие двух дворов в Киеве могло объясняться проще: один двор принадлежал Ольге, другой — Святославу.

Дворы киевских бояр в «городе Владимира» XI—XII веков. Реконструкция П. П. Толочко. Указаны дворы, упомянутые в летописной статье 945 года 
По летописи более известен тот «двор теремной», который находился вне града. Именно здесь, как мы помним, развернулись драматические события, связанные с гибелью первого и второго древлянских посольств; впоследствии здесь жили и сын Ольги Святослав, и затем ее внуки: сначала Ярополк, а затем Владимир. Рядом с этим двором Владимир устроит языческое капище — знаменитый «Перунов холм» с изваяниями Перуна и других языческих божеств. А затем, приняв крещение и свергнув деревянных идолов, поставит церковь во имя своего небесного покровителя святого Василия — первый памятник Крещению Руси.

Фундаменты «теремного двора» Ольги были обнаружены и исследованы еще в начале прошлого века{152}. Дворец располагался на краю обрыва в северо-восточной части Старокиевской горы и был окружен рвом и валом. Двухэтажное здание было богато украшено: с внешней стороны выложено тонкой кирпичной плиткой, сохранившей следы краски светло-коричневого цвета; карнизы, плиты, наличники от дверей были изготовлены из мрамора и красного шифера. Внутреннее убранство дворца включало в себя фресковые росписи и мозаичные украшения из разноцветной смальты, жалкие остатки которых были обнаружены археологами среди строительного мусора.

В 70-е годы XX века были исследованы остатки древнейшего княжеского дворца и в самом городе. По мнению видного украинского археолога и историка Петра Петровича Толочко, здание, по всей вероятности, было круглым в плане, о чем свидетельствуют части фундаментов, являвшихся основанием для дугообразных стен (длина одного из обнаруженных фрагментов достигала 18 метров в длину). Основу фундамента составляли большие гранитные валуны, скрепленные глиняным раствором. Середину заполняли обломками шифера, плинфы, мелкими камнями, которые также скрепляли глиняным раствором, а верхний обрез равняли большими шиферными плитами, крупноформатной тонкой плинфой, а также черепичным боем, причем черепица по своей форме и размерам близка к той, которая обнаружена в каменных постройках средневекового Крыма IX—X веков. Последнее обстоятельство может свидетельствовать о том, откуда именно пришла в Киев техника каменного строительства, а может быть, — и мастера, работавшие над сооружением «княжего двора». «…Этот дворец значительно отличался по своей архитектуре от тех, которые были возведены к востоку, югу и западу от Десятинной церкви, — пишет исследователь. — Найденные здесь фресковая роспись, поливные керамические плитки, шиферные резные архитектурные детали, куски мрамора — убеждают в том, что здание было богато украшено. Мощный слой пожарища, где обнаружено большое количество обгорелого дерева, штукатурки, а также железных костылей, при помощи которых она крепилась к деревянным стенам, свидетельствует, вероятно, о наличии во дворце верхнего этажа, рубленного из бревен». Вероятно, дворец был деревянным и лишь покоился на каменном фундаменте. «Не случайно летописец, говоря о дворе “вне града”, уточняет, что “бе бо ту терем камеи”, — продолжает автор. — Если бы такой же имелся и в старой княжеской резиденции, находящейся в “городе”, в таком уточнении не было бы смысла»{153}.

Собственные дворы княгиня имела и в других городах, в том числе в принадлежавшем ей Вышгороде[122]. Как и все правители раннего Средневековья, Ольга должна была много разъезжать по стране. Из все тех же десяти летописных сообщений о ней пять, то есть ровно половина, застают ее вне Киева — то в Древлянской земле, то в Пскове и Новгороде, а то и в столице Византийской империи, куда княгиня отправилась летом 957 года, совершив изнурительное и весьма опасное путешествие.

Летописец, несомненно, упомянул лишь о немногих ее путешествиях. Мы мало что знаем о других ее маршрутах. Но показательно, что позднейшие предания и легенды также застают ее отнюдь не в Киеве, но по большей части в отдаленных местах Древнерусского государства.

Так, например, известно, что в Пскове и Псковской земле Ольга была не единожды. Помимо путешествия 947 года, источники знают и о другой ее поездке сюда — уже после принятия христианства, то есть в самом конце 950-х — начале 960-х годов[123]. Предание, записанное в 60-х годах XVIII века, сообщает об основании Ольгой Витебска на Западной Двине — важнейшего центра на торговом пути, ведущем в Прибалтику и страны Западной Европы[124]. Согласно позднейшим легендам, бывала Ольга и в других местах севера Руси — например, на Волге, близ устья Мологи, где в конце XVII века показывали очередной «Ольгин» камень, будто бы свидетельствовавший о ее пребывании здесь с сыном Святославом[125]. С именем Ольги легенда связывает основание еще одного города на Волге — Углича. В так называемом Угличском летописце (XVIII век) сообщается, будто город был основан еще при Игоре неким Яном Плесковитичем (то есть псковичом), «сродичем» благоверной княгини Ольги; по сведениям позднейшего угличского книжника, этот Ян после смерти Игоря ездил в Киев, а затем, вместе с Ольгой, — и в Царьград (Константинополь), где принял крещение с именем Иоанн; «по лете едином» после крещения он преставился в Киеве и был погребен княгиней Ольгой по христианскому закону{154}.

Конечно, едва ли эти поздние легенды можно принимать всерьез. Перед нами не что иное, как продукт творчества авторов Нового времени, свободно использующих не только дошедшие до них народные предания, но и собственную фантазию. Но легенды эти показывают, что имя Ольги было актуально в самых разных частях Русской земли на протяжении очень длительного времени. Мы уже говорили о том, что ни один из правителей Руси не становился героем стольких легенд и преданий, как Ольга. Добавим к этому, что и география «Ольгиных» легенд, пожалуй, не имеет себе равных в русской истории.

* * *
Прославляя киевскую княгиню, летописцы Нового времени восхищались ее «мужественностью»: оставшись по смерти супруга вдовою, Ольга управляла «всеми княжениями Российскими», «не яко сосуд женеск немощен, но аки крепчайши монарха или самодержец… дивну же велию дерзость от убиения государя своего Игоря восприяше»{155}.

«Мужественность» — постоянный атрибут Ольги в сказаниях о ней. Особенно, когда речь идет о ее мести древлянам или о государственном «уставлении» подвластной земли. Но в том-то и дело, что мужские черты в ее характере — такие, как решительность и твердость, — дополнялись и чисто женскими — рачительностью, хозяйственностью, чисто женским обаянием и, конечно же, хитростью и изворотливостью, столь свойственными женскому уму. Именно в силу своей женской природы Ольга обратилась к внутреннему устроению своей державы, то есть к той стороне княжеской деятельности, которой пренебрегали ее предшественники-мужчины, более занятые военными походами и битвами. Известно: мужчина мыслит по большей части глобально и стремится к обладанию тем, чего в данный момент не имеет. Женщина же, прежде всего, — хранительница очага, хранительница того, чем владеет сейчас, и свое призвание она видит в том, чтобы сберечь и по возможности приумножить доставшееся ей. Именно по этой причине правление женщин в истории нередко оборачивается мудрыми усовершенствованиями в самых различных областях (вспомним хотя бы русскую императрицу Екатерину Великую). Так случилось и с Ольгой. Устроение земли и упорядочение дани — вместо безудержного грабежа; торговые и посольские караваны — вместо военного набега; хитрость и уловки — вместо грубой силы: все это отличительные черты ее правления, заслужившие добрую память в потомках. Реформы Ольги опередили время по крайней мере на несколько десятилетий — они будут продолжены лишь в 80-е годы X века при ее внуке, князе Владимире Святославиче, который также обратится к внутренним делам своей державы.

Следующим шагом на этом пути внутреннего обустройства Руси станет поворот к христианству, выбор новой веры. Ольга первой из правителей Руси примет крещение, предвосхитив будущий выбор того же Владимира. И здесь, несомненно, тоже сказалась ее женская природа, ее углубленно-внимательное отношение к тому, что происходило рядом с ней, в ее державе; ее внутренняя готовность к восприятию нового, готовность услышать слово, обращенное к ней лично. Очень точно подметил эту черту ее правления классик нашей исторической науки Сергей Михайлович Соловьев еще в позапрошлом веке. «Как женщина, Ольга была способнее ко внутреннему распорядку, хозяйственной деятельности, — писал он, — как женщина, она была способнее к принятию христианства»{156}.

Этому событию — несомненно, главному в ее жизни — и будет посвящена следующая глава книги.


Глава пятая. ЦАРЬГРАД. КРЕЩЕНИЕ

На рис. — серебряный двусторонний византийский крест X—XII веков. 
Древняя Русь познакомилась с христианством приблизительно за сто лет до крещения Ольги. Когда в июне 860 года русские впервые подступили к стенам Царствующего града, константинопольский патриарх Фотий описывал их как злейших язычников. Падение столицы Византийской империи казалось тогда неизбежным, однако руссы отступили от города, а затем буря разметала их ладьи, и это было воспринято всеми как настоящее чудо. А спустя несколько лет произошло еще одно чудо, о котором тот же Фотий поведал в своем «Окружном послании», разосланном иерархам Восточной церкви в конце 866-го или начале 867 года. Как оказалось, те самые руссы, которые еще недавно дерзнули поднять руку на Ромейскую державу, ныне, то есть ко времени составления послания, «переменили языческую и безбожную веру, в которой пребывали прежде, на чистую и неподдельную религию христиан» и даже «приняли… у себя епископа и пастыря и с великим усердием и старанием предаются христианским обрядам»{157}.[126]

Пафос константинопольского патриарха был не вполне оправдан. Несомненно, он преувеличивал, когда писал о «великом усердии» новообращенных: как показала жизнь, руссы еще не были готовы порвать с язычеством. Однако принятие христианства по крайней мере частью их — несомненный факт. О крещении руссов приблизительно в это же время сообщают и другие византийские источники, в том числе Хроника Продолжателя Феофана и «Жизнеописание императора Василия I», написанное его внуком, императором-писателем Константином VII Багрянородным. (Это «Жизнеописание» также было включено в Хронику Продолжателя Феофана.) Правда, Константин приписал обращение руссов уже не Фотию, а сменившему его на патриаршестве Игнатию (его политическому противнику) и своему деду, императору Василию, покровительствовавшему Игнатию. Привел Константин и некоторые легендарные подробности этого события. Так, по его словам, руссы потребовали от прибывшего к ним архиепископа, чтобы тот совершил какое-нибудь чудо, например, бросил в огонь святое Евангелие. Помолившись, архиерей сделал это. «Прошло немало времени, и когда погасло пламя, нашли святой том невредимым и нетронутым, никакого зла и ущерба от огня не потерпевшим… Увидели это варвары, поразились величию чуда и уже без сомнений приступили к крещению»{158}. Эта подробность попала и в более поздние византийские хроники и исторические сочинения, а через них (уже в XVI веке) — и в русские летописи.

В русской исторической литературе Фотиево (или Игнатиево?) крещение Руси обычно связывают с именем киевского князя Аскольда. Но если говорить строго, то для утверждения о христианстве Аскольда у нас недостаточно данных. Дело в том, что в самом Киеве никаких преданий о первом походе Руси на Царьград не сохранилось; рассказ же «Повести временных лет» (помещенный под 6374-м, то есть 866 годом) полностью основан на византийских письменных источниках, в частности на Хронике Георгия Амартола. Имена предводителей похода — киевских князей Аскольда и Дира — явно искусственно присоединены здесь к греческому тексту и сами по себе не могут свидетельствовать об их действительном участии в этом военном предприятии. Тем более не упоминает летопись о последующем крещении руссов. Так что мы до сих пор не можем сказать с уверенностью, какие именно руссы напали на Царьград в 860 году и, соответственно, какие руссы приняли крещение несколькими годами позже — киевские или же какие-то другие, жившие вне Киева, возможно, в Крыму или на Тамани, где в DC—X веках имелось «русское» население и где именно в 60-е годы IX века среди этого «русского» населения засвидетельствован факт распространения христианства[127].

Во всяком случае, «первое крещение» Руси не стало поворотным событием русской истории. Сами византийцы и позднее описывали руссов как закоренелых язычников и врагов Христовой веры. Как мы видели, это относится и к византийским и русским описаниям похода Игоря на Царьград в 941 году. Между тем к 40-м годам X столетия в отношении к христианству в Киеве произошли существенные изменения, и мы уже отчасти говорили об этом.

Первое достоверное известие о христианах в Киеве сохранилось в тексте русско-византийского договора 944 года. Церемония заключения самого договора и его последующей ратификации (принесения присяги, клятвы) существенно отличалась от той, что была зафиксирована в предшествующих русско-византийских соглашениях. Если при Олеге русские послы приносили клятву по языческому закону «оружием своим, и Перуном, богом своим, и Волосом, скотьим богом»{159}, то в 944 году в составе русской дружины и в окружении Игоря наряду с язычниками («елико их есть не хрещено») появились и христиане («елико их крещенье прияли суть»), причем те и другие пользовались одинаковыми правами. Христиане входили в число тех послов, которые были направлены в Царьград для заключения мира. В отличие от своих собратьев, клявшихся, как и прежде, языческим богом Перуном, они приносили клятву в «соборной церкви» (константинопольской Святой Софии) и клялись церковью Святого Ильи, а также «предлежащим честным крестом и хартией сей», то есть грамотой, на которой был изображен знак креста. Когда же в Киев прибыли послы византийского императора, чтобы привести к клятве самого князя и его людей, то киевские христиане опять же приносили присягу отдельно — в упомянутой выше киевской церкви Святого Ильи.

Сообщив об этом удивительном факте, засвидетельствованном текстом самого договора, киевский летописец XI века посчитал нужным добавить собственный комментарий относительно древнейшего киевского храма:

«…А хрестьяную русь водиша роте (то есть приводили к клятве. — А.К.) в церкви Святого Ильи, яже есть над Ручаем, конец Пасынче беседы (? — А.К.) и Козаре; се бо бе сборная церки (церковь. — А.К.): мнози бо бета варязи хрестьяне»{160}.[128]

К сожалению, топографические ориентиры, названные летописцем, мало что говорят нам. Мы не знаем ни что такое «Пасынча беседа» (вероятно, какое-то примечательное киевское сооружение?)[129], ни где находился киевский квартал (или урочище?) «Козаре», очевидно, получивший свое название по жившим здесь выходцам из Хазарского каганата. Единственная подсказка — это упоминание «Ручая», то есть «ручья», — в летописи точно в такой же форме он упоминается еще однажды, под 988 годом, в рассказе о свержении языческих идолов, которых волочили сначала «с Горы по Боричеву на Ручай», а затем «по Ручаю к Днепру»{161}.[130] Однако и в данном случае мы не можем сказать точно, какую из малых киевских речек, притоков Днепра или Почайны (правого притока Днепра), называли этим именем. Спускаясь со Старокиевской горы, «Ручай» протекал по Подолу — низменной части города. Возможно, здесь и находилась древнейшая киевская церковь. Чаще всего полагают, что она располагалась на месте существующей и поныне Ильинской церкви, возведенной на Подоле в XVII веке{162}. Впрочем, высказывались и другие точки зрения.

Однако комментарий летописца примечателен не только топографическими указаниями. Он содержит еще несколько важных сведений о киевской христианской общине того времени. Во-первых, судя по словам летописца, церковь Святого Ильи (или, возможно, одни только ее руины) существовала и в то время, когда он работал над летописью, то есть в середине — второй половине XI века (летописец употребил выражение «яже есть», а не «яже бе», то есть «была»). Во-вторых, он назвал церковь «соборной», а это подразумевает наличие в Киеве времен Игоря и Ольги и других христианских храмов. (Ко времени самого летописца Ильинская церковь уже перестала быть соборной, превратившись в обычную приходскую.) Наконец, в-третьих, летописец попытался объяснить читателям, откуда взялись христиане в Киеве, и это объяснение заслуживает того, чтобы остановиться на нем подробнее.

По словам летописца, христианами были прежде всего варяги («мнози бо беша варязи хрестьяне»). Несомненно, это утверждение соответствует действительности. Оно подтверждается и последующим летописным рассказом. Под 983 годом в «Повести временных лет» сообщается об убиении в Киеве двух варягов-христиан, отца и сына, первых на Руси мучеников за веру. Старший из них «пришел из Грек»{163},[131] (или, в другом варианте, «из Царяграда»), где, очевидно, и произошло его приобщение к христианской вере.

Таких варягов-христиан в Киеве должно было насчитываться немало. По крайней мере с конца IX века, а особенно в X столетии, руссы охотно поступали на службу к византийским императорам в качестве наемников. Во многом именно из них формировалась императорская дворцовая гвардия. Постоянно общаясь с христианами, некоторые из руссов и сами принимали крещение. Сведения об этом сохранились в византийских источниках. Уже известный нам император Константин Багрянородный в своем сочинении «О церемониях византийского двора» (его мы будем неоднократно цитировать в настоящей главе) упоминает «крещеных росов», которые как раз в 940-е годы несли службу в императорском дворце во время приемов иностранных послов{164}.

Многочисленные русские купцы, ежегодно посещавшие столицу Империи, и послы киевских князей также были знакомы с христианской верой. В дипломатической практике византийского двора такое знакомство «варваров»-язычников с великолепием столичных храмов и главнейшими христианскими святынями предусматривалось особо. Так, например, император Лев VI Мудрый, заключив в 911 году договор с русскими и, по обычаю, одарив прибывших в его город послов, «приставил к ним мужей своих показать им церковную красоту, и полаты златые, и в них сущее богатство… и Страсти Господни, и венец, и гвозди, и хламиду багряную (в которую был облачен распятый Христос. — А.К.), и мощи святых, уча их вере своей и показуя им истинную веру, и так отпустил их в свою землю с честью великой»{165}. Подобное поверхностное знакомство с христианским вероучением и христианскими святынями для кого-то могло обернуться и искренним приобщением к новой вере.

Но в комментарии летописца к договору 944 года обращает на себя внимание еще одна подробность. Оказывается, церковь Святого Ильи находилась в непосредственной близости к тому району Киева, который был заселен выходцами из Хазарского каганата. Случайно ли?

На этот вопрос трудно ответить однозначно. Обычно когда речь идет о Хазарии, вспоминают о том, что официальной религией Каганата был иудаизм. Но это не вполне точно. Среди хазар были приверженцы разных конфессий, в том числе и христиане. Хазарское государство отличала относительная веротерпимость: иудеи (к числу которых принадлежала правящая верхушка), мусульмане (из них состояла наиболее боеспособная часть армии), христиане и язычники жили, как правило, мирно. Но случались и эксцессы. Один из таких эксцессов имел место в 30-е годы X века, при хазарском царе Иосифе, когда в Хазарии было перебито множество «необрезанных», то есть христиан{166}. Уцелевшим пришлось бежать из страны, и вполне вероятно, что часть из них осела в Киеве, который издавна был связан с хазарским миром (напомню, что поляне в течение долгого времени были данниками хазар) и в котором имелась хазарская колония. Компактное проживание единоверцев в отдельном, обособленном квартале чужого города — повсеместная практика не только Средневековья, но и более позднего времени, вплоть до наших дней. Так, славяно-русская языческая колония существовала в столице Каганата Итиле-Хазаране, причем славяне и руссы имели здесь своих собственных судей, которые судили их «согласно языческому обычаю, то есть по велениям разума»{167}. Позднее русский квартал появится и в Константинополе. Между прочим, имелся в Киеве и особый квартал, заселенный иудеями, главным образом также хазарского происхождения. Он носил название Жиды, или Жидове, но располагался в иной части Киева. Так что очень похоже на то, что киевские «Козаре» были заселены хотя и выходцами из Хазарского каганата, но не иудеями, а главным образом христианами, причем число последних возросло как раз в годы княжения Игоря. Они не меньше, чем варяги-христиане, нуждались в собственной церкви.

Пути знакомства древней Руси с христианской верой были разнообразными. Язычество вообще более или менее терпимо относится к любой религии, а потому в Киеве находили пристанище христиане разных толков из разных стран, в том числе, несомненно, и славянских.

Киевская Русь была частью обширного славянского мира. При этом ряд соседних с Русью славянских народов, прежде всего жившие на Дунае болгары, а также моравы и чехи, уже давно были христианами. Они не просто говорили на одном языке с восточными славянами, но и совершали службу по-славянски (в Болгарии, а еще раньше в Моравии) и имели свои богослужебные книги, переведенные на славянский язык еще в IX веке святыми Константином (Кириллом) и Мефодием и их учениками. Контакты древней Руси со славянскими соседями были очень широкими и затрагивали самые разные сферы жизни, в том числе духовную. Так, например, на Руси задолго до принятия христианства получила распространение славянская, кириллическая письменность, пришедшая к нам из славянских стран, прежде всего из Болгарии; в повседневной практике древней Руси она использовалась князьями в чисто практических, хозяйственных целях.

В конце IX — первой половине X века Болгарское царство переживало расцвет — и в политическом, и в экономическом, и в культурном отношении. В 927 году болгарский царь Петр породнился с византийским императорским семейством, а глава Болгарской церкви получил сан патриарха, который признавался и в Константинополе. Войны древней Руси с Византийской империей напрямую затрагивали Болгарию, а потому вынуждали правителей государства к налаживанию мирных отношений с беспокойным соседом. Исследователи полагают, что правящие круги Болгарии вели целенаправленную миссионерскую деятельность в русских землях, хотя прямых подтверждений этому источники не содержат{168}. Понятно, что миссионеры-болгары гораздо легче, нежели греки, могли найти общий язык с русскими.

Восточнославянские земли непосредственно граничили и с Чехией. Поздние чешские источники свидетельствуют о том, что беглецы из Руси в X веке находили пристанище в чешских и моравских землях[132]. Нет ничего невероятного в том, что и беглецы из Чехии, в том числе приверженцы христианской веры, могли оказаться в Киеве и других русских градах. А основания предполагать это у нас есть. Так, по сведениям некоторых западных источников, в 20-е годы X века в Чехии имела место временная реставрация язычества, и из страны были изгнаны христианские священники[133]. Не исключено, что некоторые из них могли найти приют на Руси.

Существование христианской общины в Киеве и других русских городах в первой половине — середине X века подтверждают и данные археологов. Среди погребений этого времени, найденных и исследованных в Киеве, Чернигове, Гнёздове под Смоленском, Пскове и в других местах, имеются и такие, которые по ряду признаков определяются как христианские: это прежде всего погребения в вырытых в земле могилах, без каких-либо признаков насыпанных над ними курганов, в деревянных гробах или целых срубах и сориентированные строго на запад (как это принято у христиан){169}.[134] Однако различать языческие и христианские погребения того времени чрезвычайно сложно, ибо сама по себе ингумация (трупоположение) еще не свидетельствует о христианской принадлежности погребенного: наряду с кремацией (трупосожжением), она была известна язычникам-славянам и раньше. В указанных погребениях X века нередко отмечают и такие признаки, которые, напротив, кажутся невозможными для людей, принявших христианскую веру: это не только богатый инвентарь (оружие, украшения, посуда, кости животных и т. п.), но и следы ритуальных жертвоприношений.

Такое соседство христианских и языческих признаков на одних и тех же некрополях и даже в одних и тех же погребениях свидетельствует о том, что язычество и христианство в течение длительного времени уживались друг с другом. И это, в общем-то, понятно. Язычник, поклоняющийся множеству самых разных богов, должен был с уважением и опаской относиться и к новому христианскому Богу, признавая его силу, — точно так же, как признавал он силу богов других соседних с Русью народов. Наверное, мог он исполнять и какие-то христианские обряды и ритуалы, разумеется, понимая их по-своему. Показательно, например, что в погребениях того времени находят крестики — еще одно казалось бы явное свидетельство принадлежности к христианству похороненных в них людей. Но эти крестики нередко встречаются не сами по себе, но в составе ожерелий, языческих амулетов[135]. Можно полагать, что они и воспринимались прежде всего как амулеты, обереги, сохраняющие в себе силу того могущественного Бога, в честь которого были когда-то изготовлены.

Так элементы христианского обряда и христианского взгляда на мир проникали в среду древнерусского общества, пока еще языческого в своем подавляющем большинстве. Этот процесс был долгим и сложным. Ибо принятие крещения требовало полного отказа от старых богов, решительного разрыва с ними. Но на такое готовы были немногие.

* * *
Ольга не принадлежала к числу христиан и оставалась язычницей и при жизни Игоря, и в первые годы после его смерти. Но она, несомненно, должна была приглядываться к христианской вере. Особенно после того, как стала правительницей Киевского государства. Обладая исключительно острым умом, причем умом именно государственным, способным подняться и над сиюминутным интересом, и над предрассудками старины, она должна была с особым вниманием отнестись к учению, давно уже восторжествовавшему в большинстве стран тогдашней Европы. Несомненно, княгиня вела беседы со своими подданными-христианами, толкуя с ними об их вере и отличиях их учения от привычного ей языческого многобожия. Часто и помногу должна была она беседовать и с теми посланцами Руси, своими единоверцами, которые возвращались в Киев из Царствующего града, столицы Византийской империи. Ее интересовало многое: и то, как управлялось огромное государство, как исполнялись повеления императора и его чиновников; и то, как молились греки своему Богу, с какими пышностью и великолепием совершалась служба в их храмах; и то, наконец, как относились греки к посланцам самой Ольги и прежних киевских князей, — а они относились к ним по-разному: по-особому к тем из них, кто принял крещение, и совсем по-другому к тем, кто сохранил веру отцов и продолжал клясться языческими богами. Во всем тогдашнем мире, а особенно в землях «варваров», Ромейская держава воспринималась как некий недостижимый образец, идеальная модель государства. Но именно вера в Христа пронизывала Империю сверху донизу, делала единым целым все ее пространство, включая самые отдаленные провинции, составляла основу могущества василевсов ромеев — православных «царей». Ольга не могла не понимать этого, как не могла не прилагать мысленно христианскую веру к себе самой и к доставшейся ей державе. Раньше других правителей Руси она сумела понять, что приобщение к новой вере способно без всяких войн и военных походов возвысить ее страну, ввести ее как равную в семью христианских народов. Но для того, чтобы осознать это до конца, ей пришлось самой совершить путешествие в Царьград, лично пообщаться с императором и своими глазами увидеть византийские храмы и великолепие православного богослужения.

Впрочем, все вышесказанное — не более чем догадки… Увы, нам не дано знать, что происходило в душе княгини и что в действительности сподвигло ее к принятию христианской веры. Современный историк находится в заведомо менее выигрышном положении, нежели книжники прошлого, которые видели во всем происходящем лишь Промысел Божий — и останавливались на этом очевидном для них постулате, не нуждаясь в дополнительных объяснениях. «Господь избрал ее как честный сосуд для пресвятого имени Своего, да пронесет она его в земле Русской, — писал о святой княгине автор ее позднейшего Жития. — Он возжег в сердце ее зарю невидимой благодати Своей, отверз ее умные очи к познанию истинного Бога, которого она еще не знала»{170}. Даже будучи язычницей, княгиня просияла многими добродетелями, являя собой образец благочестия, — в этом были убеждены составители ее Жития, жившие в разные исторические эпохи. «Та ведь блаженная княгиня русская Ольга по смерти мужа своего Игоря… освящена бывши Божьей благодатью и в сердце приняв Божью благодать… просвещена Святым Духом, уразумев Бога истинного, Творца небу и земли, восстав, отправилась в землю Греческую, в Царьград, где цари христианские и христианство утвердилось», — читаем в «Похвале» княгине Ольге из «Памяти и похвалы князю Русскому Владимиру» Иакова мниха, первого известного нам по имени русского агиографа{171}. А составитель Степенной книги царского родословия (XVI век) находил черты христианского благочестия даже в жестокой расправе княгини над древлянами. В его редакцию Жития вошел многословный и назидательный рассказ «О разсужении духовного тщания и о вере Христове блаженной Ольги», посвященный духовным устремлениям святой, которая хотя «и не во благочестии живяше и закона христианского не ведущи, но образы благих дел ея явно свидетельствоваху, яко быти ей Христове рабе», и которая «не нужею некоею», то есть не по чьему-либо принуждению, «но самовластным хотением, и несумненною верою, и благим произволением, и чистою совестию» взыскала истинного Бога и обрела путь познания Его. Всеми помыслами устремлялась блаженная к новой вере, однако «не бяше бо тогда в стране Русской благочестию учителя», сетует московский книжник, — потому-то княгиня «восхоте шествовати к Царствующему граду и сама, своими очами, желаше видети красоту службы христианския, и слышати слово благочестия, и разумно уведати православную веру, и безо всякого сумнения желаше креститися»{172}.

(В «Истории Российской» В. Н. Татищева причины, по которым княгиня вынуждена была принять крещение не в Киеве, а в Константинополе, изложены совершенно иначе: Ольга, «видя христиан многих, в Киеве добродетельно живших и всякому воздержанию и благонравию поучаюсчих, вельми их похваляла и… хотела в Киеве креститься, но учинить было ей того без крайняго страха от народа никак невозможно. Того ради советовали ей ехать в Царьград, якобы для других нужд, и тамо креститься, что она за полезно приняв, ожидала удобнаго случая и времяни»[136]. Но и это, конечно, не более чем логическое построение историописателя Нового времени.)

Подобные ясность взглядов и категоричность формулировок редко бывают доступны историку, склонному к чрезмерному копанию в источниках, к отыскиванию разного рода причин и предпосылок того или иного явления и скрупулезному анализу множества зачастую противоречивых оценок и толкований того или иного факта — словом, к запутыванию той ясной картины, которая выходит из-под пера благочестивого агиографа. Но биография, с какими бы мерками ни подходить к ней, — это все же не житие, да и исторический портрет — увы, не икона или парсуна. И даже при самом благоприятном стечении обстоятельств историку никуда не деться от множества совершенно излишних деталей, черт и черточек, никак не укладывающихся в нужную композицию и мешающих казалось бы раз и навсегда определенному и затверженному истолкованию событий. Особенно огорчительно такое положение дел, когда речь идет о событиях ключевых, поворотных не только в биографии конкретного исторического лица, но и в судьбах целых народов. К таким поворотным, ключевым событиям русской истории, несомненно, относится крещение княгини Ольги.

* * *
О крещении Ольги сообщают различные исторические сочинения — как русские (летописи, разные редакции ее Жития, «Память и похвала» Иакова мниха), так и иностранные (греческие и латинские хроники). Все они едины в том, что это событие произошло в Константинополе, или Царьграде, столице Византийской империи и всего православного мира. И хотя в исторической литературе нередко высказывались и высказываются сомнения на этот счет{173}, такое исключительное единодушие разных по происхождению и совершенно не связанных между собой источников делает эти сомнения по существу беспочвенными. Однако обстоятельства, приведшие к крещению Ольги, равно как и время крещения и его место и значение в становлении Русской государственности и Русского православия, остаются предметом острых споров между историками. Это вынуждает автора к тому, чтобы тщательно и скрупулезно разобраться во всех показаниях источников, проанализировать их, сравнить друг с другом и — пусть даже и рискуя утомить читателя — по возможности детально восстановить ход событий, которые привели к решительной перемене в жизни и судьбе героини нашей книги.

Наиболее известный и наиболее яркий, можно сказать хрестоматийный, рассказ о путешествии княгини Ольги в Царьград и ее крещении там содержит «Повесть временных лет». Удивительно, но рассказ этот построен по законам все того же фольклорного, почти что сказочного повествования. Само крещение Ольги в изложении летописца выглядит событием во многом случайным и никак не мотивированным. Перед нами очередное подтверждение исключительной хитрости многоумной княгини, которой удается «переклюкать», то есть обмануть, обвести вокруг пальца, византийского императора с той же легкостью, с какой в предыдущих летописных сюжетах она обманывала древлянских послов и несчастных жителей Искоростеня. Причем приемы, которые использует при этом Ольга, — по существу те же: это словесные загадки, «клюки», разгадать которые император оказывается не в состоянии.

«Пошла Ольга в Греки и пришла к Царюграду, — рассказывает летописец под 6463 (954/955) годом. — Был тогда царь именем Цимисхий (в оригинале Лаврентьевского списка: Цемьский. — А.К.). И пришла к нему Ольга; и, увидев ее весьма красивую лицом и разумную (добру сущю зело лицем и смыслену. — А.К.), удивился царь разуму ее, беседовал с ней и сказал ей: “Достойна ты царствовать в граде [сем] с нами”. Она же, уразумев, сказала царю: “Я — язычница (погана есмь. — А.К.); да если хочешь меня крестить, то крести меня сам; если же нет, то не крещусь”. И крестил ее царь с патриархом… И по крещении позвал ее царь и сказал ей: “Хочу тебя взять себе в жены”. Она же отвечала: “Как же хочешь взять меня, когда сам крестил меня и нарек меня дочерью? А у христиан нет такого закона, и ты сам знаешь!” И сказал царь: “Переклюкала ты меня, Ольга!”[137] И дал ей дары многие — золото, и серебро, паволоки, и сосуды различные; и отпустил ее, [и] назвал дочерью своей…»{174},[138]

Но это лишь общая канва летописного рассказа, который отнюдь не ограничивается наивной сказкой о том, как русская княгиня посрамила похотливого византийского царя. Исследователи отмечают неоднородность летописного текста, сложность его состава и выделяют в нем, наряду с фольклорной, сказочной основой, еще один пласт — исполненное благочестия церковное повествование о крещении русской княгини и ее благословении константинопольским патриархом[139]. Это благочестивое повествование, по всей видимости, — результат позднейшего осмысления народного предания. Показательно, что никаких новых фактических подробностей произошедшего оно не содержит — за исключением указания на имя, которое княгиня получила при крещении, — Елена; это имя известно нам также из ее Жития и «Памяти и похвалы» Иакова мниха.

Летописный рассказ был записан спустя много времени после самого события. Летописец, например, не знал имени того императора, с которым беседовала и которого перехитрила княгиня, и ошибочно отождествил его с императором Иоанном I Цимисхием, вступившим на престол в декабре 969 года, то есть уже после того, как Ольга ушла из жизни. (Имя Иоанна Цимисхия было хорошо известно на Руси благодаря тому, что с ним воевал сын Ольги Святослав.) Эта очевидная хронологическая ошибка[140] (сохраненная старейшими летописями — Лаврентьевской, Троицкой и Новгородской Первой младшего извода) позднее была замечена, и редакторы летописного текста заменили имя Цимисхия именем действительного современника Ольги — императора Константина VII Багрянородного («Константин, сын Леонов», или «Леонтов», — так значится в летописях Ипатьевской, Радзивиловской и других). Впрочем, встречается в летописных источниках и еще один вариант: императором, при котором крестилась Ольга, назван Роман II, сын Константина Багрянородного (так в позднейших Хронографах русской редакции, в частности в Хронографе 1512 года, и некоторых других памятниках){175}.[141]

Столь же неопределенной выглядит и приведенная в летописи дата крещения Ольги. Как уже было сказано, летописный рассказ помещен под 6463 (954/955) годом[142], но при этом семь предшествующих летописных статей (с 948 по 954 год) и восемь последующих (с 956-го по 963-й) оставлены в летописи пустыми и не заполнены никакими событиями. Таким образом, по относительной летописной хронологии, крещение Ольги имело место между ее походом в Новгородскую землю (947 год) и началом самостоятельного княжения Святослава (по летописи, 964 год), причем летописец поместил это событие строго посередине означенного шестнадцатилетнего промежутка.

Дата 6463 год — не единственная, встречающаяся в летописных памятниках. В новгородских летописях XV—XVI веков, в частности в так называемой Новгородской Карамзинской и Новгородской Четвертой, путешествие Ольги датируется 6466 годом{176}. Если в этой летописной статье использован сентябрьский стиль (что наиболее вероятно), то получается, что крещение Ольги отнесено ко времени между сентябрем 957-го и августом 958 года[143]. Происхождение этой даты остается неясным[144]. Но важно отметить, что она находит подтверждение в совершенно не зависимом от летописи византийском источнике, в чем нам еще предстоит убедиться.

Еще одно хронологическое указание относительно крещения Ольги содержится в ее «Похвале», входящей в состав «Памяти и похвалы князю Русскому Владимиру» Иакова мниха. Здесь сказано, что Ольга «по святом крещении… жила лет 15»{177}.[145] Поскольку строчкою ниже приведена точная дата ее кончины («месяца июля в 11 день в лето 6477-е», то есть 969-е), то легко высчитать, что древний агиограф относил крещение Ольги к тому же году, который приведен в «Повести временных лет», — 6463-му, то есть 955-му (при «включенном» счете лет, принятом в древней Руси). Надо полагать, что эта дата крещения Ольги восходит к тому же источнику, что и летописная.

Никаких других фактических подробностей путешествия Ольги и ее крещения «Память и похвала» не содержит. Равно как не содержат их и древнейшие Проложные жития Ольги. Впрочем, в той редакции Проложного жития, которая сохранилась в русских рукописях XIII—XIV веков и более позднего времени{178}, приведено имя патриарха, крестившего княгиню. (В «Повести временных лет» его имя отсутствует[146].) Однако оно еще более запутывает дело, так как патриархом этим оказывается… Фотий, покинувший кафедру в 886 году, то есть задолго до того, как княгиня появилась на свет. При этом в той же редакции Проложного жития приведено и имя Иоанна Цимисхия, оказавшегося современником не только Ольги, но и Фотия, хотя в действительности их разделяют почти сто лет. Так автор Жития допускает еще более вопиющую хронологическую ошибку, нежели та, которую мы отметили в рассказе «Повести временных лет»[147].

О крещении русской княгини упоминают и греческие источники. Византийский хронист Иоанн Скилица, трудившийся в последней четверти XI века, сообщает следующее: «…Жена некоего некогда отправившегося в плавание против ромеев русского архонта (то есть Игоря. — А.К.), по имени Эльга, когда умер ее муж, прибыла в Константинополь. Крещенная и истинной вере оказавшая предпочтение, она, после предпочтения [этого] высокой чести удостоенная, вернулась домой»{179}. Это известие Скилицы повторили и более поздние византийские хронисты XI—XII веков — Георгий Кедрин (по существу, копиист Скилицы) и Иоанн Зонара[148]. Суть «высокой чести», оказанной княгине, проясняет миниатюра так называемого Мадридского списка Хроники Иоанна Скилицы (середина XII века), на которой изображен прием «архонтиссы руссов жены Эльги (Ольги. — А.К.)» императором Константином Багрянородным{180}.

Византийский хронист не привел даты этого события, даже приблизительной. О крещении «архонтиссы руссов» он вспомнил попутно, в связи с известием о крещении в Константинополе в конце 940-х — начале 950-х годов одного за другим двух венгерских «архонтов» — Булчу (Вулусудиса, Вулцсу) и Дьюлы (Гиласа): первый из них вскоре отказался от христианской веры, возобновил набеги на Империю, затем вступил в войну с «франками» и был схвачен германским королем Отгоном I и посажен на кол (после битвы у Леха 10 августа 955 года); второй же оказался человеком благочестивым и верным своему слову: он вернулся на родину вместе с рукоположенным в Константинополе епископом и в течение всей своей жизни сохранял мир с Византийской империей. Очевидно, что венгерские дела интересовали византийского хрониста больше, чем русские. Но если следовать логике и относительной хронологии его рассказа, то крещение Ольги следует относить ко времени во всяком случае после крещения названных венгерских «архонтов», то есть к 50-м годам X века[149].

Наконец, о принятии Ольгой христианства в Константинополе сообщает немецкий хронист, автор так называемой Хроники Продолжателя Регинона Прюмского, живший в X веке[150]. В отличие от всех предыдущих авторов, он был современником тех событий, которые описывал. Сообщив под 959 годом о прибытии к королю Отгону I послов Елены, «королевы ругов» (об этом посольстве речь пойдет в следующей главе книги), автор хроники прибавляет, что названная Елена, то есть княгиня Ольга, приняла крещение «в Константинополе при императоре константинопольском Романе»{181}.[151] Речь идет об императоре Романе II, ставшем самодержцем 9 ноября того же 959 года, после смерти отца, императора Константина VII Багрянородного. Обыкновенно считают, что данные немецкого хрониста явно противоречат показаниям других источников, относящих крещение Ольги ко времени правления Константина. Однако это не совсем так, и, на мой взгляд, прямого противоречия здесь нет. Дело в том, что Роман II был провозглашен соправителем своего отца и венчан на царство еще в 945 году, так что крещение Ольги, совершенное при его отце, было совершено и при нем тоже. Полагать же, будто княгиня действительно крестилась в Константинополе после восшествия Романа на престол в качестве самодержца (то есть после ноября 959 года), как считают отдельные историки, нельзя: в таком случае отправленные ею послы физически не смогли бы прибыть ко двору Отгона и сообщить о крещении своей княгини до конца того же 959 года.

Этим перечень источников, сообщающих о крещении княгини Ольги исчерпывается. Зато в нашем распоряжении имеются еще два уникальных известия о ее путешествии в Константинополь — правда, без какого-либо упоминания о крещении там.

Первый источник — древнерусского происхождения. Это «Книга Паломник, или Сказание мест святых во Цареграде», знаменитого русского паломника, будущего архиепископа Новгородского Антония (в миру Добрыни Ядрейковича), побывавшего в 1200 году в Константинополе и его окрестностях и описавшего святыни византийской столицы. Он вспомнил и об «Ольге Русской», которая, по его словам, «взяла дань, ходивши к Царюграду»[152]. Антоний упомянул о ней в связи с тем, что увидел в алтаре главной константинопольской церкви — Святой Софии — поднесенный ею дар — драгоценное блюдо. О том, какое значение имеет его свидетельство и что мог он понимать под «данью», взятой Ольгой, мы поговорим позже.

Другое известие об Ольге во много раз более содержательно. Но главная его ценность заключается в том, что оно принадлежит не просто современнику Ольги и даже не просто очевидцу ее визита в столицу Византийской империи, но главному действующему лицу тех событий, о которых идет речь, человеку, лично принимавшему русскую княгиню в императорском дворце, — словом, хозяину этого дворца императору Константину VII Багрянородному. В составленном (или, по крайней мере, отредактированном) им трактате «О церемониях византийского двора», или просто «О церемониях», во 2-й книге, в главе 15-й, посвященной церемонии приемов иностранных послов в Большом тронном зале императорского дворца, описаны два приема «Ольги Росены», или, как сказано в кратком оглавлении (пинаке) ко 2-й книге, «игемона («предводительницы», ήγεμόνoς. — А.К.) и архонтиссы Ольги Росской»{182}.

Правда, следует оговориться, что книга «О церемониях» — источник в высшей степени специфический. Это именно обрядник, содержащий описания придворных церемоний, этикетных формул и т. п., а потому нет смысла искать в нем информацию, которая выходит за рамки официального протокола. Зато сами приемы русской княгини описаны в сочинении Константина Багрянородного с исключительной подробностью, причем очевидно, что те сведения, которые сообщает автор (включая мельчайшие детали церемонии и точные суммы денежных подарков каждому члену посольства), извлечены из официальных протокольных записей, а потому заведомо лишены какой-либо тенденциозности или домысла.

Рассказ о двух приемах русской княгини Ольги императором Константином вот уже более двух веков остается предметом самого пристального внимания историков. Применительно к теме нашего повествования наиболее важными и вместе с тем наиболее спорными представляются два сюжета, на которых нам придется остановиться, прежде чем перейти к дальнейшему изложению событий.

Первый из этих сюжетов касается времени пребывания княгини Ольги в Константинополе. Император Константин не указал точно год, в котором «архонтисса Росии» приехала в его город. Однако он привел точные даты двух ее приемов, включающие число, месяц и день недели. А именно: первый прием Ольги состоялся 9 сентября в среду, а второй — 18 октября в воскресенье. Подобное сочетание календарных дат и дней недели в годы самостоятельного царствования Константина Багрянородного (945—959) имело место дважды — в 946 и 957 годах.

Между двумя этими датами и разделились предпочтения историков. Традиционной датой путешествия Ольги, по крайней мере с конца XVIII — начала XIX века, признается 957 год. Однако в последние десятилетия появилась целая серия статей крупнейшего отечественного византиниста академика Геннадия Григорьевича Литаврина, в которых отстаивается более ранняя дата путешествия Ольги (но не ее крещения!) — 946 год{183}. Обоснованию даты 957 год — в острой полемике с Литавриным — посвящен рад публикаций другого видного современного исследователя древней Руси и ее международных связей Александра Васильевича Назаренко{184}. В работах этих, а также других авторов данные источников, и прежде всего соответствующих разделов сочинения Константина Багрянородного, подвергнуты столь тщательному и детальному анализу, что, кажется, не осталось ни одного слова или выражения, которые не были бы истолкованы как аргумент в пользу той или иной точки зрения, причем на каждый аргумент одной из сторон неизбежно находится контраргумент другой.

Оценивая эту дискуссию «со стороны», следует признать, что аргументы сторонников традиционной точки зрения (в данном случае А. В. Назаренко) выглядят более предпочтительными даже при анализе одного только сочинения Константина Багрянородного, без привлечения дополнительных источников[153]. Но более важно, на мой взгляд, то, что традиционная датировка путешествия княгини Ольги значительно лучше «вписывается» в события собственно русской истории, как они изображены в летописи. Относить же путешествие Ольги к 946 году можно лишь с очень большой натяжкой, совершая явное насилие не только над датами, присутствующими в летописи, но и над самой логикой летописного повествования. Ибо даже если датировать гибель Игоря поздней осенью 944 года (а мы уже говорили о том, что это не только не обязательно, но и, по-видимому, неверно) и относить войну Ольги с древлянами к лету — осени 945 года, а ее последующий поход к Новгороду и Пскову к зиме — началу весны 946-го (а это предельно ранние датировки событий, сопряженные с целом рядом очевидных натяжек), то кажется крайне маловероятным, чтобы сразу же после возвращения из тяжелого похода, только-только добившись утверждения своей власти в Киеве и других областях Русской земли, княгиня могла вновь оставить Киев и своего малолетнего сына на длительный срок и отправиться в далекое и опасное путешествие. Для того, чтобы датировать путешествие Ольги в Византию 946 годом, приходится игнорировать даты, приведенные в летописи, в частности дату вокняжения Святослава — 6454 (946) год (подтверждаемую хронологическими выкладками счета лет его киевского княжения), и дату похода Ольги к Новгороду и Пскову — 6455 (947) год. Кроме того, при «ранней» датировке путешествия Ольги не остается времени для сколько-нибудь продолжительного пребывания княгини в Киеве после войны с древлянами, а между тем летопись вполне определенно сообщает, что, вернувшись в Киев со Святославом, Ольга «пребывала» там «лето едино». Да и для «пребывания» ее в Киеве «в любви» с тем же Святославом после возвращения из похода к Новгороду и Пскову также не остается места. Между тем дата 957 год хотя и не совпадает с приведенной в «Повести временных лет», но укладывается в тот временной промежуток, который не заполнен в летописи никакими событиями, и, следовательно, не нарушает летописной хронологии. Больше того, она точно совпадает с той датой путешествия Ольги в Царьград и ее крещения там, которая приведена в новгородских летописях XV века, — 6466 год (957/958 по сентябрьскому стилю). Все вышесказанное заставляет и автора книги отнести путешествие княгини Ольги в Константинополь к 957 году, не ставя эту дату под сомнение.

Еще больше разногласий между историками вызывает другой вопрос. Описывая приемы «архонтиссы Росии», Константин Багрянородный ни словом не обмолвился о ее крещении. Большинство историков считают этот «аргумент умолчания» очень серьезным. Полагая невероятным, чтобы император мог упустить из вида столь важное обстоятельство, они приходят к выводу, что во время описанного посещения Константинополя Ольга не принимала крещения. Следовательно, либо она крестилась не в Константинополе, а в Киеве (а это, как мы уже говорили, противоречит единодушному утверждению всех имеющихся в нашем распоряжении источников), либо посещала Константинополь дважды: во время одного из этих визитов она встречалась с императором Константином, что и нашло отражение в трактате «О церемониях», а во время другого приняла крещение. Относительно времени этой другой поездки Ольги высказывались и высказываются разные мнения: одни историки полагают, что она предшествовала описанной Константином Багрянородным (и, следовательно, Константин не упомянул о крещении Ольги потому, что княгиня прибыла в Византию уже христианкой), а другие, напротив, — что имела место после нее (и, следовательно, Ольга во время приема ее императором оставалась язычницей)[154]. При этом сторонники обеих точек зрения черпают аргументы в свою пользу в самом трактате Константина Багрянородного. С одной стороны, среди свиты княгини упомянут некий священник (παπας) Григорий — и это служит аргументом в пользу того, что Ольга ко времени путешествия уже была крещена или по крайней мере готовилась к принятию христианской веры. С другой, — описывая первый прием русской княгини, Константин Багрянородный называет ее языческим именем — Ольга, или, точнее, Эльга ('Еλγας), — а это, напротив, представляется невозможным в случае, если княгиня была христианкой.

Но и гипотеза о двух путешествиях Ольги, на мой взгляд, не имеет под собой оснований. Во всех без исключения источниках сообщается лишь об одной ее поездке в Царьград. Более того, показания различных источников относительно этой поездки в той или иной степени согласуются друг с другом. Это дает основание полагать, что в действительности имел место один визит Ольги в Константинополь — тот самый, который и был описан в трактате «О церемониях», и именно во время этого визита Ольга и приняла христианство.

Но если так, то как быть с теми противоречиями, которые мы только что отметили в сочинении императора Константина? Об этом мы тоже поговорим, восстанавливая ход событий, приведших к крещению княгини Ольги.

* * *
Итак, летом 957 года княгиня отправилась в далекое и трудное путешествие в Царьград, столицу Ромейской державы. Не первой из правителей Руси совершала она этот путь. Но, в отличие от своих предшественников, Ольга ехала к Царьграду не с войной, а с миром. Путем переговоров с императором Константином она рассчитывала добиться тех преимуществ, которые так и не сумел получить от греков ее муж Игорь, приведший под стены Царствующего града огромное войско.

Известно, что русские купеческие караваны обыкновенно отправлялись в плавание в июне. Но Ольга скорее всего выступила в путь позднее. Ее поездке должен был предшествовать обмен посольствами между Киевом и Константинополем, а на это требовалось время. Да и вообще поездка Ольги совсем не походила на обычные ежегодные плавания купцов.

Снаряженный ею караван должен был производить сильное впечатление на киевлян и числом ладей, и обилием и разнообразием взятых в дорогу вещей, — все-таки ехала женщина! — и богатством подарков, которые княгиня везла с собой. В поездке ее сопровождала огромная свита, насчитывавшая едва ли не тысячу человек. Среди них, разумеется, были и ее личные слуги и служанки, которые должны были обеспечить ей более или менее сносные условия путешествия, и ее родственники и родственницы, киевские бояре и боярыни, — все со своей челядью, и, конечно, значительное число вооруженных воинов, без которых столь далекое и опасное плавание было немыслимо. Но кроме того, в состав посольства Ольги входили особые послы «архонтов Росии», то есть других русских князей, принадлежавших к княжеской династии, а также купцы, представлявшие интересы Киева и других русских городов. Давно отмечено, что подобное представительство послов и купцов и даже число первых в посольстве Ольги почти точно совпадают с тем, что зафиксировано русско-византийским договором 944 года. (По сведениям, приведенным Константином Багрянородным, на первом приеме Ольги, 9 сентября, «архонтиссу» сопровождали 20 послов и 43 купца; на втором, 18 октября, — 22 посла и 44 купца. Русско-византийский же договор 944 года заключали 25 послов русских князей и 30 (или, по другому счету, 26) купцов.) А это, в свою очередь, свидетельствует об официальном, государственном характере поездки Ольги.

Не ради праздного любопытства совершала она это путешествие. И уж точно не ради того, чтобы втайне от своих подданных принять крещение, как полагали некоторые историки еще в XVIII веке. Сопровождаемая послами остальных русских князей и торговыми людьми, Ольга представляла всю Русскую землю, и почти каждый ее шаг оказывался на виду у тех, кто прибыл вместе с ней. По всей вероятности, состав ее посольства следует воспринимать как ясное свидетельство того, что Ольга намеревалась заключить новое соглашение с императором Константином. Возможно, ее не устраивали отдельные положения русско-византийского договора 944 года, не слишком благоприятного для Руси; возможно, речь шла о таких вопросах, которые в договоре 944 года вообще не нашли отражения. Уместно отметить также, что численность купцов в составе ее посольства возросла почти в полтора раза по сравнению с 944 годом. А это значит, что торговые интересы Руси заняли при ней еще более важное место во внешней политике Древнерусского государства, чем это было при ее предшественниках.

Но и о возможности принятия крещения Ольга вполне могла помышлять, направляясь в Царьград. Тем более что на всем протяжении пути ее сопровождал священник Григорий — вероятно, грек или болгарин, но постоянно живший в Киеве и, возможно, принадлежавший к клиру киевской церкви Святого Ильи. И без того знакомая с христианской верой, княгиня должна была во время своего долгого плавания не однажды беседовать с Григорием, расспрашивая его об обычаях греков, и надо думать, что тот не преминул воспользоваться случаем, чтобы лишний раз напомнить княгине о преимуществах христианского вероучения.

Присутствие христианского священника в окружении Ольги давно уже обратило на себя внимание историков. Относительно его личности высказывались разные гипотезы, в том числе и совершенно невероятные[155]. В нем видели и духовника княгини Ольги, и некоего византийского дипломата, которому будто бы было поручено вести переговоры с ней. Однако его присутствие в посольстве Ольги кажется вполне естественным, даже если не прибегать к рискованным предположениям. Мы знаем, что среди послов, участвовавших в переговорах 944 года, были христиане; очевидно, что такие же христиане — а может быть, и те же самые — находились и в Ольгином караване. Их-то, надо полагать, и должен был окормлять Григорий на пути в Царьград и в самом Царьграде.

Путешествие по Днепру, а затем вдоль северного побережья Черного моря было сопряжено с немалыми трудностями. Напомню, что император Константин называл его «мучительным и страшным, невыносимым и тяжким» даже для воинов-мужчин. Что же говорить об Ольге и других женщинах из ее свиты!

Несомненно, им пришлось многое вытерпеть во время плавания. Особенно при прохождении знаменитых днепровских порогов. Уже первый из них (позднее известный как Кодак, или Старо-Кайдацкий, а во времена Ольги именовавшийся «Эссупи», или «Не спи!») таил в себе смертельную угрозу даже для самого опытного кормчего. «Порог этот столь же узок, как и пространство циканистирия (императорского манежа на территории Большого дворца в Константинополе. — А К.), — писал Константин Багрянородный, — а посередине его имеются обрывистые высокие скалы, торчащие наподобие островков. Поэтому набегающая и приливающая к ним вода, низвергаясь оттуда вниз, издает громкий страшный гул. Ввиду этого росы не осмеливаются проходить между скалами, но, причалив поблизости и высадив людей на сушу, а прочие вещи оставив в моноксилах (ладьях. — А.К.), затем нагие, ощупывая своими ногами дно, волокут их, чтобы не натолкнуться на какой-либо камень. Так они делают, одни у носа, другие посередине, а третьи у кормы, толкая ее шестами, и с крайней осторожностью они минуют этот первый порог по изгибу у берега реки»{185}. А затем точно так же приходилось миновать шесть других порогов — всякий раз высаживая людей и груз, всякий раз проводя ладьи на руках вдоль берега с крайней осторожностью и всякий раз выставляя многочисленную стражу, чтобы уберечься от печенегов, по обыкновению поджидавших добычу у порогов и переправ, где путешественники становились особенно уязвимы для их стрел.

Готовясь к плаванию в Царьград, Ольга, несомненно, позаботилась о том, чтобы заключить мир с печенегами и обменяться заложниками с главными печенежскими родами. Но Печенежская земля была слишком велика, родов было много; помимо главных, имелись еще и другие — менее важные, но оттого не менее опасные, и заключить мир со всеми было попросту невозможно. А потому приходилось опасаться печенегов и на самих порогах, и ниже порогов, у переправы Крария (позднейший брод Кичкас), где водный путь по Днепру пересекался с сухопутным, ведущим из Херсонеса в Печенежскую землю, и затем почти на всем протяжении пути до самого Дуная.

На острове Святого Григория, или, как его еще называли, Варяжском (впоследствии прославленном как Хортица — столица Запорожской Сечи), руссы, по обычаю, приносили жертвы своим богам у священного дуба — резали жертвенных петухов, которых везли с собой специально для этой цели. Но было ли так и на сей раз и, если было, то участвовала ли в жертвоприношениях Ольга, мы не знаем. Скорее всего, нет — тем более что в составе ее посольства были христиане, в том числе и священник Григорий, — а они крайне отрицательно смотрели на такие вещи и по возможности старались отвратить от них княгиню.

Перед тем как выйти в открытое море, Ольга и ее спутники получили несколько дней отдыха. На обычном месте стоянки русских судов — острове Святого Еферия — ладьи переоснащали для плавания по морю — снабжали мачтами, парусами и кормилами, которые тоже везли с собой от самого Киева. Память святого Еферия, епископа Херсонского, принявшего смерть еще в героические времена христианства, несомненно, почиталась на этом острове, названном его именем, и священник Григорий вряд ли упустил случай напомнить о нем Ольге. Еферий правил Церковью в Херсонесе — а этот город знал святого апостола Андрея и святого Климента Римского, память которых почиталась во всем христианском мире.

Херсониты на своих судах постоянно дежурили в устье Днепра, следя за всеми передвижениями руссов. Но они уже были предупреждены об Ольгином караване. Чтобы попасть в их город, следовало повернуть от Днепровского лимана налево; ладьи же Ольги повернули направо — в сторону Константинополя.

Дальнейший путь лежал вдоль северного побережья Черного моря. Здесь путешественников подстерегала другая опасность — нередкие в этих местах морские бури, сильные ветры, способные выбросить легкие челны на сушу. А потому плыли только днем, с остановками на ночь. Впрочем, места остановок были хорошо известны руссам и приспособлены для отдыха и снабжения их всем необходимым.

Миновав болгарское побережье, караван достиг Месемврии (современный Несебр, в Болгарии). Это был первый собственно византийский город. Далее греческие суда сопровождали русскую флотилию до самого Константинополя[156].

Весь путь занимал обычно около тридцати пяти — сорока дней, при благоприятных условиях несколько меньше. Но когда именно русская княгиня прибыла в Царьград, точно неизвестно. Мы знаем только, что первый ее прием у императора состоялся 9 сентября. Но, кажется, княгине пришлось долго дожидаться, пока Константин соблаговолит принять ее[157]. Во всяком случае, позднее, когда послы самого Константина прибыли в Киев, княгиня будет укорять их, ставя в вину императору свое долгое «стояние» в «Суду», то есть в константинопольской гавани Золотой Рог. Из этих слов, между прочим, явствует, что Ольга и ее спутники в течение долгого времени оставались при своих ладьях. Между тем, в соответствии с заключенными ранее договорами, русские послы и купцы обычно обитали «у Святого Мамы», в специально отведенном для них квартале, предназначенном для проживания иностранцев. Но Ольга не принадлежала к числу обычных послов, и потому квартал «у Святого Мамы» для нее не годился. Да и сопровождавших ее людей, в том числе и хорошо вооруженных воинов, было слишком много, и это не могло не тревожить греков. Не исключено, что трения относительно местопребывания русской княгини и, шире, относительно ее статуса и церемонии ее приема василевсом ромеев и стали причиной томительного ожидания.

Власти Империи понять можно. Им пришлось столкнуться со случаем, не предусмотренным придворным церемониалом. Женщина, стоявшая во главе государства, — это было нечто из ряда вон выходящее для того времени. Особенно для Византии, где женщина традиционно играла внешне крайне незаметную, подчиненную роль, пребывая по большей части в гинекее, то есть на женской половине дома. Другая сложность состояла в не вполне ясном статусе русской княгини. С формальной точки зрения, киевским князем считался Святослав, к 957 году уже достигший совершеннолетия. О его существовании власти Империи были осведомлены: император Константин упомянул его имя в обоих своих сочинениях — и «О церемониях», и «Об управлении Империей». Однако Ольгу нельзя было назвать и просто регентшей или матерью правящего князя, ибо фактически она правила сама, не считая нужным ссылаться на сына, и вела переговоры с правителями иностранных государств от своего собственного имени. Византийские хронисты предпочитают говорить о ней как о жене «архонта» Игоря или «архонтиссе»; немецкие — как о суверенной «королеве руссов». Официальный же источник — протокол ее приема императором Константином Багрянородным, использованный в трактате «О церемониях», — называет ее не только «архонтиссой», но «игемоном» руссов (в мужском роде!) — случай действительно беспрецедентный.

К началу сентября протокольные вопросы наконец-то были согласованы. Определена была и дата приема Ольги — 9 сентября, среда. В византийском церковном календаре этот день отмечен как память святых и праведных Иоакима и Анны, родителей Пресвятой Богородицы. Но принимать русскую княгиню предстояло по чину приема послов-«сарацин», то есть арабов-мусульман, неоднократно посещавших столицу Империи. В трактате «О церемониях» Константин Багрянородный сообщает, что прием Ольги 9 сентября был «во всем подобный вышеописанному». Выше же описывался прием «друзей-тарситов», то есть послов правителя Египта ал-Ихшида, прибывших в Константинополь для обмена пленными и заключения мира с Империей за одиннадцать лет до этого, в мае 946 года.

Очевидно, что ко времени первого приема 9 сентября княгиня Ольга оставалась язычницей. Об этом свидетельствует не только чин ее приема по образцу приема послов-мусульман, но и тот уже отмеченный выше факт, что император Константин в трактате «О церемониях» называет ее княжеским, языческим именем — Эльга, то есть Ольга. Между тем при крещении княгиня получила новое, христианское имя — Елена.

Если бы речь шла о летописи, хронике или каком-то другом источнике повествовательного характера, подобное наименование княгини мало что значило — известно, что русские князья еще долго после Крещения Руси предпочитали называть себя славянскими, княжескими именами. Но в основе описания приема 9 сентября лежат протокольные записи сугубо официального характера. Их составляли нотарии (секретари) придворного ведомства, и имя «архонтиссы Росии» было приведено в них так, как оно звучало официально при императорском дворе. И если на Руси Ольга и после крещения именовалась по-старому, то в канцелярии византийского двора ее, будь она христианкой, могли именовать только по-новому — Еленой{186}.[158]

Правда, в чин приема Ольги были внесены существенные изменения. Собственно, благодаря этим изменениям описание ее приема и дошло до нашего времени. Император Константин составлял обрядник, свод дипломатических норм и разного рода казусов, могущих послужить образцом для его преемников на престоле, и в первую очередь для его багрянородного сына и соправителя Романа. В случае с «архонтиссой Росии» императору пришлось задействовать в церемонии приема женскую половину своей семьи — супругу Елену, «августу» ромеев, и невестку, жену своего сына и соправителя, а также жен сановников. Очевидно, такое было впервые в практике византийского двора, а потому император скрупулезно перечислял обусловленные этим изменения в обычной церемонии. При этом — повторюсь еще раз — он совершенно не имел в виду предоставить своему сыну-читателю сколько-нибудь развернутый рассказ о том, что в действительности происходило в тот день в императорском дворце. Напротив, император по возможности уходит от всякой конкретики. Содержательная часть переговоров совершенно не интересует его, и все свое внимание он сосредотачивает исключительно на протокольных подробностях происходящего.

Это обстоятельство вызывает вполне понятную досаду историков. Разумеется, нам гораздо интереснее было бы знать, о чем шла речь во время переговоров императора с русской княгиней и зачем она вообще приезжала в Константинополь, а не то, где она стояла во время приема, на каком месте сидела во время обеда или какими тканями был украшен помост, на котором стояло золотое царское кресло. Но что делать? Приходится довольствоваться тем, что есть. Труд Константина — и при отмеченном его недостатке — остается бесценным историческим источником, и наша задача заключается в том, чтобы по возможности «выжать» из него максимум информации.

Может быть, то, что рассказывает император, покажется чересчур скучным современному читателю. Но ведь и место, которое княгиня занимала за столом во время официального угощения, и все другие особенности ее приема по сравнению с другими приемами у императора — свидетельства первостепенной важности, проливающие свет на характер русско-византийских отношений того времени, да и на личность самой Ольги, пожалуй, тоже. Не будем забывать, что приведенные императором Константином сведения — это по существу единственное имеющееся в нашем распоряжении изображение княгини Ольги, сделанное ее современником и собеседником. Скажем больше: описание двух ее приемов императором Константином — вообще единственное точно датированное, достоверное и, главное, современное описание событий, в которых княгиня точно принимала участие. Эти два дня, 9 сентября и 18 октября, — единственные в ее жизни, о которых нам точно известно, чем она занималась. А если учесть еще, что события этих двух дней напрямую связаны с главным событием в ее жизни — принятием христианства, — то, наверное, не покажется странным, что в главе о крещении Ольги столь много места отведено описанию церемонии ее приемов у византийского императора.

* * *
Приемы иностранных послов, как об этом определенно пишет император Константин, проходили в утренние часы, а подготовка к ним начиналась «около конца второго часа», то есть, применительно к началу осени, около восьми часов утра по нашему счету{187}. В этот день Большой императорский дворец не открывался для ежедневного утреннего выхода императора к народу (традиция, берущая начало еще от Древнего Рима), но весь синклит (сенат), то есть высшие сановники Империи, собирался в Магнавре (от латинского Magna aula; дословно: в Большой, или Золотой палате) — самом величественном тронном зале дворца, специально приспособленном для торжественных приемов.

Вся церемония была обставлена с исключительной пышностью. Расписано было буквально всё: и точная расстановка дворцовых слуг и слуг «кувуклия» — царской опочивальни (разумеется, их штат состоял исключительно из евнухов), телохранителей императора, чиновников двора и сановников Империи, разделенных особыми завесами на «вилы», то есть разряды, начиная с высших — магистров и патрикиев — и заканчивая низшими, а также представителей «народа», а точнее, знаменитых в византийской истории цирковых «партий», которые должны были из-за особых завесей приветствовать императора, возглашая ему в строго определенные моменты церемонии многолетие; точно расписаны были и маршрут следования императора из своих покоев в тронный зал, и место его переоблачения, и те драгоценные одеяния, в которые он облачался. Точно так же расписан был маршрут следования самих иностранных послов, которым дозволено было лицезреть василевса ромеев; стоит отметить, что прежде чем удостоить их такой чести, их тоже переодевали в заранее приготовленные для них роскошные византийские платья и обрызгивали благовониями. После того, как все было подготовлено и василевс занимал свое место на знаменитом Соломоновом троне, возвышавшемся в большом зале Магнавры, а его сановники выстраивались по левую и правую руку от трона в определенном порядке, «препосит» — глава дворцовых евнухов, отвечавший за соблюдение церемониала, — давал знак подчиненному ему «остиарию», и тот вводил удостоившегося высочайшего приема иноземца. Последнего поддерживали под руки (почти что несли на руках) двое дворцовых евнухов, а впереди в обязательном порядке шествовал «логофет дрома», то есть глава ведомства почты, отвечавший также за дипломатические сношения с иностранными государствами (говоря по-нашему, министр иностранных дел). Все происходившее дальше было подчинено одной цели — ошеломить иноземца, потрясти его воображение, убедить его в сверхъестественном могуществе василевса ромеев. Во время приема в Магнавре, когда государь восседал на Соломоновом троне, не обсуждались никакие политические вопросы; всё ограничивалось только церемониальными приветствиями, и уже затем, в менее торжественной обстановке, происходили собственно переговоры.

Первый прием княгини Ольги 9 сентября ничем не отличался от других — во всяком случае, император Константин ничего особенного относительно него не отмечает (разве что Ольгу принимали единственной из иноземцев, в то время как в других случаях за один раз удостаивали приема по несколько послов сразу). Согласно обычаю, в тех случаях, когда приема удостаивался посол союзного Империи государства («друг», по терминологии греков), было позволено, чтобы вместе с ним вошли «самые близкие его люди». В соответствии с этим, Ольгу сопровождали ее «близкие родственницы-архонтиссы и самые приближенные служанки»: княгиня шествовала «впереди всех других женщин», а те следовали за ней — «одна за другой». Среди родственников-мужчин в описании Константина особо выделен «анепсий» — племянник или какой-то другой близкий родственник Ольги. Как мы уже знаем, были допущены на прием и послы («апокрисиарии») «архонтов Росии», а также купцы («прагматевты»); первых было 20, а вторых 43 человека. Все они разместились отдельно от княгини, сзади, также за особыми завесями.

Княгиня остановилась «в том месте, где логофет задает вопросы». Этим, собственно, ограничивается описание ее первого приема в Магнавре. «Всё остальное совершалось соответственно вышеописанному приему», — сообщает Константин Багрянородный. Но что «остальное»? Константин не коснулся одного щекотливого вопроса, чрезвычайно интересующего отечественных историков. Дело в том, что перед тем, как остановиться «в том месте, где логофет задает вопросы», иностранный посол и сопровождавшие его члены делегации, по обычаю, совершали так называемый «проскинесис» — обряд поклонения императору, заключавшийся в том, что иноземец падал ниц, распластавшись на полу тронного зала. Этот обряд совершался дважды — в начале и в конце приема. В представлении греков он символизировал признание иноземцем верховной власти василевса ромеев, который таким образом выказывал претензии на обладание всей вселенной. (Один из титулов василевса звучал как «космократор», то есть «владыка мира».)

Совершала ли «проскинесис» Ольга? Однозначно ответить на этот вопрос историки затрудняются. Понятно, что Ольга была не обычным послом, а правительницей государства. Тот же Константин, описывая случившийся в этот день обед у императрицы Елены, на который была приглашена и Ольга со своими спутницами, оговаривает особо, что когда родственницы княгини «совершали поклонение», сама она ограничилась лишь кивком головы. Но было ли так во время ее приема у императора? В этом позволительно усомниться. Обряд «проскинесиса» был обязательной и очень важной частью церемониала, и едва ли княгиня могла избежать его, если хотела вести переговоры с самим императором, а не с кем-либо из его сановников или слуг. Думаю, что именно по этому поводу могли возникнуть препирательства накануне ее приема. И возможно, компромисс был найден в том, что Ольга совершила обряд «проскинесиса» лишь в отношении василевса, но не в отношении его супруги, удовлетворив тем самым по крайней мере свое женское тщеславие.

С обрядом «проскинесиса» была связана вся, если так можно выразиться, драматургия церемонии представления императору. Она включала в себя все возможные способы воздействия на человека: и особые запахи, витавшие в тронном зале, опрыснутом благовонными эфирными маслами, и музыкальное сопровождение, и использование хитроумных технических приспособлений. Так, по совершении «проскинесиса» начинали трубить органы, а стоявшие вокруг трона искусные изображения птиц и животных приходили в движение: львы начинали рычать, птицы — петь, а звери на троне поднимались со своих постаментов. Но наибольшее впечатление на посетителей зала Магнавры производил Соломонов трон — выдающееся произведение инженерной мысли византийских механиков. Известный нам Лиутпранд Кремонский, удостоившийся аудиенции у императора Константина в зале Магнавры в сентябре 948 года, так описал свои впечатления от этого театрализованного действа:

«Перед императорским троном стояло бронзовое, но позолоченное дерево, на ветвях которого сидели птицы различных видов, тоже бронзовые с позолотой, певшие на разные голоса, согласно своей птичьей породе. Императорский же трон был построен столь искусно, что одно мгновение казался низким, в следующее — повыше, а вслед за тем — возвышенным; [трон этот] как будто охраняли огромной величины львы, не знаю, из бронзы или из дерева, но покрытые золотом; они били хвостами о землю и, разинув пасть, подвижными языками издавали рычание. И вот, опираясь на плечи двух евнухов, я был введен туда пред лик императора. Когда при моем появлении львы зарычали, а птицы защебетали, согласно своей породе, я не испугался и не удивился, ибо был осведомлен обо всем этом теми, кто хорошо это знал. Итак, трижды поклонившись императору (то есть совершив тройной «проскинесис». — А.К.), я поднял голову и увидел того, кого прежде видел сидевшим на небольшом возвышении, сидящим почти под самым потолком зала и облаченным в другие одежды. Как это случилось, я не мог понять, разве что он, вероятно, был поднят вверх так же, как поднимают вал давильного пресса (в действительности Соломонов трон приводился в движение с помощью водяных машин. — А.К.). Сам император тогда ничего не сказал, — да если бы он и захотел, это было бы неудобно из-за большого расстояния, — но через логофета осведомился о жизни и здоровье Беренгара (Беренгара II, короля Италии, которого тогда представлял Лиутпранд. — А.К.), Ответив ему подобающим образом, я по знаку переводчика вышел и вскоре вернулся в отведенную мне гостиницу»{188}.

Вероятно, Ольга также была наслышана о чудесах императорского дворца от своих послов, бывавших там раньше. Но восхитительная органная музыка, рычание львов и механическое щебетание птиц, а главное — сам трон, ходящий то вверх, то вниз, должны были потрясти ее не меньше, чем потрясли они впечатлительного итальянца.

Содержательная часть этого первого приема была сведена к минимуму. Сам император Константин не проронил ни слова. От его имени говорил логофет дрома, который задал «архонтиссе Росии» обычные вопросы, полагавшиеся по дипломатическому протоколу. Правда, полагалось спросить о здоровье правителя той страны, откуда прибыл посол, а Ольга сама была правительницей руссов. Наверное, было спрошено о здоровье Святослава, о благополучии страны и народа, о том, как прошло путешествие и как добралась княгиня до Царствующего града. Если Ольга и в самом деле долго дожидалась приема, томясь на своих ладьях в константинопольской гавани, то последний вопрос должен был показаться ей верхом лицемерия. Но так оно и было: ответы княгини никого не интересовали — важно было лишь соблюсти протокол.

Одновременно с этим особый чиновник («протонотарий дрома» — того самого ведомства, которое возглавлял логофет) внес полагающиеся по этикету подарки прибывших послов — так называемый «каниский», или подношение императору. Что составляло «каниский» Ольги, Константин не сообщил. Известно, что Лиутпранд в 948 году поднес императору — причем от себя лично — «9 отличных панцирей, 7 превосходных щитов с позолоченными буллами, 2 серебряных кубка с позолотой, мечи, копья, дротики», а также четырех юношей-рабов, евнухов, кастрированных еще в детстве с полным удалением всех мужских признаков; эти рабы обрадовали императора Константина более всех остальных даров. Русь славилась своими рабами, однако входили ли они в «каниский» русской княгини, сказать трудно.

На этом церемония была завершена. «После подношения каниския иностранец, получив знак от логофета, совершает поклон и уходит, — разъясняет Константин. — И когда он удаляется, играют органы, львы и птицы издают свои звуки, а звери приподнимаются со своих постаментов. После того, как он скроется за завесой, органы замолкают, а звери ложатся на свои места».

Княгиня получила возможность слегка перевести дух. Через оранжерею и ряд других залов и галерей дворца ее отвели в так называемый Портик Августея, именовавшийся также Золотой Рукой (по совершаемому здесь обряду омовения рук императора). Здесь княгине было предложено присесть в ожидании следующего приема, который должна была дать для нее императрица Елена, жена Константина.

Между тем декорации первого приема были заменены новыми; поменялись и место действия, и сами действующие лица.

Большой императорский дворец представлял собой огромный комплекс роскошных и богато украшенных зданий, построенных в разное время разными императорами и соединенных друг с другом крытыми галереями, портиками и переходами. Портик Августея примыкал к одноименному залу (триклину Августея) — тронному залу так называемого Дворца Дафны, самого старого из дворцовых сооружений, находившегося в центре всего комплекса. Отсюда княгине предстояло проследовать в триклин Юстиниана — один из самых больших залов дворца, построенный императором Юстинианом II в конце VII века. По пути следования дворцовыми галереями княгиня миновала примыкавший к самому дворцу и входящий в его комплекс ипподром — место проведения не только соревнований, но и важных политических действ, военных триумфов и представлений императора народу. (Императорская ложа — так называемая кафисма — была соединена с дворцом особой лестницей.)

Переход по залам и галереям дворца должен был впечатлить Ольгу не меньше, чем великолепие Магнавры. Все помещения, через которые она шествовала, были украшены изумительными мозаиками, росписями, мраморами, цветными камнями; повсюду были развешены светильники и паникадила, расставлены золотые, эмалевые или чеканные, сосуды, кресты, короны, венки; стены и колонны были задрапированы драгоценными тканями — парчой, шелками, пурпуром. Все это великолепие выносилось в дни приемов из дворцовых сокровищниц и ризниц и алтарей константинопольских храмов (а иной раз даже из странноприимных домов и богаделен) — специально для того, чтобы поразить прибывших в город иноземцев.

В ожидании приема княгиня расположилась в так называемых Скилах — парадном вестибюле дворца, примыкавшем к триклину Юстиниана и выходившем другой стороной к ипподрому.

Схема Константинополя 
К этому времени в зале Юстиниана поставили помост, украшенный драгоценными пурпурными шелками. (Пурпур был императорским цветом в Византии; любые ткани или тем более одежды из него могли быть принадлежностью только василевса и членов его семьи. Если кто-либо на территории Империи одевался в пурпурные одежды или тем более надевал на ноги красные башмаки, то это могло быть расценено не иначе как узурпация верховной власти, и каралось смертью; вывоз пурпура за пределы Империи был строжайше запрещен особым законом{189}.[159]) На этом помосте возвышался трон Феофила — византийского императора, правившего в IX веке (829—842) и проявившего особую заботу об украшении дворца. Трон предназначался для императрицы Елены, «августы». Сбоку от трона было поставлено золотое царское кресло. Здесь же, чуть ниже, стояли серебряные органы.

Прием княгини «августой» описан Константином более подробно, чем предыдущий. Это и понятно, если учесть, что он не имел прецедентов в византийском церемониале. В отличие от послов-мужчин, «архонтисса Росии» должна была быть представлена правящей императрице и другим женщинам двора. Но вся церемония была построена как зеркальное отражение того, что обычно происходило при представлении иноземных послов самому императору.

Императрица Елена («августа», или «деспина», как ее называет источник) заняла свое место на Феофиловом троне. Рядом, на особом кресле, расположилась ее невестка, жена их общего с Константином сына Романа, давно уже коронованного в качестве соправителя отца.

Роману ко времени визита Ольги было восемнадцать или девятнадцать лет (он родился в 938/939 году). Еще будучи ребенком, в 944 году, он по воле деда, императора Романа I Лакапина, был обвенчан со своей сверстницей, незаконнорожденной дочерью итальянского короля Гуго, Бертой, получившей в императорской семье новое имя — Евдокия[160]. Фактически брак, однако, не имел место: в 949 году Бертаевдокия умерла «девой». Известно, что около 952 года обсуждалась возможность нового династического брака Романа — с племянницей короля Отгона I Хедвигой, и греческие евнухи даже ездили рисовать портрет предполагаемой невесты и обучать ее греческому языку. Однако этот брачный проект так и не был осуществлен, и около 953/954 года{190} Роман женился на некой гречанке-простолюдинке, дочери харчевника (!) Анастасии, получившей по вступлении в императорскую семью новое имя — Феофано (в переводе с греческого: «Богом явленная»). Эта-то Феофано и должна была присутствовать на приеме русской «архонтиссы».

Феофано отличалась исключительной красотой, почему и смогла завоевать сердце Романа, который влюбился в нее до беспамятства. (Она «превосходила всех женщин своего времени красотой и соразмерностью телосложения», — писал о ней византийский хронист{191}.) Однако в судьбе Македонской династии «Богом явленная» невестка сыграла поистине роковую роль. Молва приписывала ее злодейскому умыслу смерть по меньшей мере трех василевсов ромеев — сначала ее тестя Константина Багрянородного, затем мужа Романа и наконец, уже после смерти Романа, узурпатора престола Никифора Фоки, за которого «Богом явленная» сперва вышла замуж и против которого затем сама же организовала заговор, призвав в свои покои нового претендента на престол и будущего императора Иоанна Цимисхия. И только последний, заполучив власть и достоинство василевса, нашел в себе силы сослать убийственную красавицу в заточение.

Однако все это будет много позже. Мы же вернемся к событиям 9 сентября 957 года, происходившим в зале Юстиниана. После того, как императрица и невестка заняли свои места, евнухи ввели в зал придворных дам — жен чиновников императорского дворца. Подобно тому, как в церемонии приема иностранных послов в зале Магнавры рядом с троном в строго определенном порядке, каждый за своей завесой, выстраивались их мужья — по разрядам («вилам»), от высших к низшим, — так теперь и они должны были занять каждая отведенное ей место; эти места определял глава ведомства евнухов — «препосит». Тут важно было не ошибиться, не поставить тех, кого не следовало, выше других, представлявших более высокую «вилу». Все это было прописано в церемониале, который и цитирует Константин Багрянородный. Всего насчитывалось семь «вил», или разрядов:

«…Были введены вилы: вила первая — зосты, вила вторая — магистратиссы, вила третья — патрикииссы, вила четвертая — протоспафареи-оффикиалеи, вила пятая — остальные протоспафареи, вила шестая — спафарокандидатиссы, вила седьмая — спафариссы, страториссы и кандидатиссы».

«Зосты» (дословно: «опоясанные») — это носительницы высшего придворного чина для дам, особо приближенные к императрицам. «Зост» было всего две: по одной у каждой императрицы — одна у «августы» и одна у младшей, невестки. Далее же перечислены жены сановников: начиная с жен магистров — носителей одного из высших титулов в Империи (в первой половине X века их число не превышало двенадцати человек) и заканчивая женами вполне заурядных «спафариев» (мечников), «страторов» (конюших) и «кандидатов» (стражников-телохранителей).

Затем, сопровождаемая «препоситом» и двумя «остиариями» (евнухами-привратниками), в зал вошла княгиня Ольга. Как и на первом приеме, за ней следовали «родственницы-архонтиссы и самые приближенные служанки». Мужчины, члены посольства, в гинекей — женскую половину дворца, — естественно, допущены не были. Здесь повторилась церемония задавания вопросов «архонтиссе» о ее здоровье, состоянии дел на ее родине, благополучном прибытии в Империю и т. д., словом, обо всем том, что уже было спрошено у нее от имени императора. Только теперь вопросы задавались от имени «августы», и задавал их не логофет дрома, а глава ведомства евнухов, имевший доступ в покои императрицы. Княгиня терпеливо ответила на все вопросы, после чего, вероятно, преподнесла подарки старшей императрице и невестке. На этом аудиенция была закончена: Ольгу и ее спутниц вывели из зала и вновь усадили в Скилах.

Сделано это было для того, чтобы старшая и младшая императрицы также могли беспрепятственно покинуть зал и удалиться во внутренние покои дворца. Когда путь оказался свободен, Ольгу провели через тот же зал Юстиниана и другие залы в так называемый Кенургий (дословно: «Новое здание») — еще один зал дворца, построенный дедом Константина Багрянородного, основателем Македонской династии императором Василием I. Этот зал считался одним из самых красивых помещений Большого дворца. Здесь Ольга и ее спутницы могли отдохнуть перед следующими приемами. Но отдых этот был сопряжен и с некой просветительской задачей, что, видимо, предусматривалось составителями церемониала: пребывание в Кенургии должно было лишний раз напомнить «архонтиссе Росии» о могуществе ромеев, ибо все пространство над украшающими зал мраморными колоннами и весь потолок были покрыты мозаичными изображениями славных подвигов императора Василия Македонянина.

Тем временем во внутренние покои дворца явились сам император Константин, его сын и соправитель Роман и дочери Зоя, Феодора и Агафья (если последние не присутствовали на предыдущем приеме). Сюда же была приглашена и княгиня Ольга — честь, которой не удостаивались послы других стран, приезжавшие в Константинополь. Здесь и состоялись ее переговоры с императором Константином. «Архонтисса была приглашена из триклина Кенургия, — пишет в своем трактате сам Константин, — и, сев по велению василевса, беседовала с василевсом, сколько хотела».

Несомненно, это был ключевой момент переговоров.

Ольга не знала греческого языка. В составе ее свиты в Константинополь прибыли сразу три переводчика — двое сопровождали послов и торговых людей, а один — лично княгиню. Через него, а также через переводчика ведомства «дрома», вероятно, и велись переговоры с императором Константином. Конечно, такое посредничество лишало княгиню ее главного оружия — красноречия, способности играть значениями слов и с их помощью убеждать собеседника, добиваться своего. Лишало, но не совсем, — как известно, выражение «переклюкать», то есть перехитрить, летописец применил к Ольге именно в связи с ее беседой с греческим царем.

Наверное, во время этой беседы и Ольга, и император Константин смогли по-настоящему разглядеть и оценить друг друга. В сентябре 957 года императору исполнилось пятьдесят два года. По меркам того века, он был уже почти стариком, однако по-прежнему производил благоприятное впечатление на окружающих. Византийский хронист, известный нам Продолжатель Феофана, так описывал его внешность: «…Был багрянородный царь Константин ростом высок, кожей молочно-бел, с красивыми глазами, приятным взором, орлиным носом, широколиц, розовощек, с длинной шеей, прям, как кипарис, широкоплеч, доброго нрава, приветлив со всеми, нередко робок, любитель поесть и выпить вина, сладкоречив, щедр в дарах и вспомоществованиях»{192}. (Склонность императора к пьянству отметил и другой византийский хронист, Иоанн Скилица.) В последние годы жизни император болел: его «источала изнутри и терзала брюшная болезнь и лихорадка», однако о них было известно только врачам, пользовавшим императора.

Мы уже немало говорили о незаурядной личности императора Константина. В истории Византии он оставил заметный след — но не столько в политике и государственных делах, сколько в просвещении и культуре. Большой ценитель изящного, Константин окружил себя выдающимися художниками и музыкантами, скульпторами и инженерами, ораторами и людьми науки. В этих областях Империя переживала настоящий расцвет, который ученые справедливо ставят в заслугу императору Константину, называя время его правления «Македонским ренессансом». Император очень любил музыку и декламацию. «Настолько был благодетелен сей муж, что сам составлял хоры певчих, назначал регентов, сам первым приходил к ним, слушал пение, ублажал и радовал свою душу», — писал Продолжатель Феофана. Иоанн Скилица, не слишком высоко ценивший политическое дарование императора, также прославлял его как покровителя образования и наук: «Арифметику, музыку, геометрию, стереометрию и главную из наук — философию, прозябавшие уже долгое время вследствие пренебрежения и невежества властителей, он восстановил собственным старанием. В каждой из них он разыскал и нашел лучших учителей, собрав и дав им учеников. Благодаря этому, изжив невежество, в короткое время сделал государство более просвещенным»{193}.

Константин проявил исключительную заботу об украшении Константинополя, и особенно — своего дворца. Он «обновил и привел в порядок царские одеяния и попорченные временем короны и венцы (многие из них лицезрела княгиня Ольга во время своего визита. — А.К.); он украсил Вуколеон (один из дворцов Большого императорского дворца, примыкавший к морским стенам Константинополя. — А.К.) привезенными из разных мест статуями и устроил там пруд с рыбами»; он возвел новые серебряные ворота в главном тронном зале Большого дворца — так называемом Хрисотриклине, соорудил там же серебряный стол для приема гостей и украшения столовой (нам еще придется упомянуть о них); перед своим покоем он соорудил порфирную чашу — вместилище для воды, — которую окружил мраморными колоннами и к которой подвел водопроводящую трубу, украшенную изображением серебряного орла, попирающего лапами змею; он возвел и украсил свой загородный дворец в Иероне, и дворец для своего сына и соправителя Романа, «больше императорского», и много других дворцов в разных частях города; он построил или восстановил несколько храмов и богато одарил их из своей казны. «Многообразие его зданий поражало рассудок и ум, вызывало изумление у зрителей», — писал византийский хронист.

«Августа» Елена была под стать своему супругу Дочь императора Романа I Лакапина, она всегда оказывалась на стороне не отца или братьев, но мужа, и в годы самодержавного правления Константина деятельно поддерживала его во всех начинаниях. Источники сообщают о том, что она тоже была нездорова, особенно к концу жизни, однако «добролюбивый царь относился к ней с прежним расположением и любовью и выполнял любое ее желание». Так, по просьбе «августы» он даровал имущества и денежное содержание из казны основанному ей странноприимному дому в Петре, получившему название «Еленин».

А вот багрянородный сын императора Константина Роман весьма мало походил на своего высокообразованного отца. Воспитанный в изнеженности и лени, он до 944 года находился под влиянием людей, приставленных к нему его дедом Романом I и крайне неблагожелательно относившихся к его родителям. Василевс напрасно старался обучить «возлюбленного сына» всем премудростям управления державой, напрасно адресовал ему свои назидательные трактаты; Роман оказался плохим учеником. Даже вступив на престол в качестве самодержца, он гораздо больше будет интересоваться разного рода развлечениями, развратными женщинами и охотой, нежели государственными делами. Говорили, будто он вместе с женой участвовал в отравлении собственного родителя — впрочем, это, может быть, всего лишь слухи. Но достоверно известно, что, придя к власти, Роман — вероятно, по указке жены, пресловутой Феофано, — пытался удалить из дворца свою мать, «августу» Елену, а сестер, несмотря на их горькие слезы и протесты матери, насильно постриг в монахини.

«Молод годами, крепок телом, с пшеничного цвета кожей, с красивыми глазами, длиннонос, розовощек, в речах приятен и сладостен, строен, как кипарис, широк в плечах, спокоен и приветлив, так что все поражались и восхищались этим мужем», — так описывает его византийский хронист{194}. Однако несмотря на физическую крепость и кажущееся здоровье, Роман умрет очень рано — в возрасте всего двадцати четырех лет. Одни полагали, что смертельная болезнь стала следствием его неумеренных и пагубных развлечений, другие — что Божьим наказанием (болезнь проявилась внезапно, когда император Роман во время Великого поста — в нарушение всех церковных правил — отправился охотиться на оленей). Впрочем, большинство, и не без оснований, были уверены в том, что его опоили ядом, «принесенным из женской половины дворца» (слова Льва Диакона). А там, напомню, безраздельно хозяйничала бывшая харчевница Феофано…

Таковы были собеседники и собеседницы княгини Ольги во время ее памятного визита во дворец. Впрочем, вопросы государственной важности она могла обсуждать с одним только императором Константином. Остальные члены царственного семейства, наверное, играли роли статистов.

Два момента в кратком описании этой встречи во внутренних покоях императорского дворца днем 9 сентября обращают на себя особое внимание.

Во-первых, «архонтисса» сидела в присутствии василевса. Это — несомненное отступление от обычного протокола, которое едва ли можно расценить иначе, как признание за княгиней статуса правительницы дружественного Империи государства. Известно, что право сидеть в присутствии императора считалось исключительной привилегией, предоставляемой лишь коронованным особам{195}. С этой целью для них ставились особые низкие сиденья, одно из которых, очевидно, предназначалось для «архонтиссы Росии». Несомненно, и сама Ольга, и ее окружение придавали большое значение полученной от императора привилегии. Показательно, что на миниатюрах Радзивиловской летописи, иллюстрирующих рассказ о встрече Ольги с царем, русская княгиня изображена сидящей в его присутствии{196}. (На миниатюре Скилицы она стоит перед императором.) Впоследствии сын Ольги Святослав, встретившись с императором Иоанном Цимисхием на Дунае по завершении долгой и кровопролитной войны, также будет вести с ним беседу сидя, что особо отметит византийский хронист{197}.

Во-вторых, по словам императора, «архонтисса» беседовала с ним, «сколько хотела». Это обычная формула, принятая в византийском протоколе. (Так, описывая приемы послов-«сарацин», тот же Константин сообщает, что послы, «оказавшись подле царского трона, имели встречу с василевсом, сколько хотели»; или, в другом месте: «лицезрели василевса и, сколько хотели сказать, говорили»{198}.) Но эта формула отражала действительное положение дел. На этом неофициальном приеме, в отличие от предыдущих, официальных, княгиня имела возможность обсуждать те вопросы, ради которых она и прибыла в Царствующий град.

О некоторых из обсуждавшихся тем — например, о новом торговом соглашении между двумя странами и условиях пребывания русских купцов в Константинополе — мы можем говорить только предположительно. Но кое-что знаем наверняка.

Так, из рассказа «Повести временных лет» известно, что уже после возвращения княгини Ольги на Русь (вероятнее всего, на следующий год) император Константин прислал к ней своих послов и потребовал от нее исполнить то, что она обещала ему, будучи в Константинополе. «Как возвращусь в Русь, — будто бы говорила ему княгиня, — многие дары пришлю тебе: челядь, воск и скору (меха. — А.К.), и воев (воинов. — А.К.) в помощь» (в Ипатьевском и Радзивиловском списках: «…и воев многих в помощь»){199}.

Конечно, рассказ летописи во многом легендарен. Но упоминание о «воях» точно отражает одно из главнейших положений русско-византийского договора: как мы помним, русская сторона обязана была по требованию императора предоставить ему столько воинов, сколько он пожелает. В 50-е годы X века, как, впрочем, и во все другие времена, Империя вела постоянные войны, а потому остро нуждалась в наемных войсках из Руси. Эта тема, безусловно, представлялась наиболее важной императору Константину. Ради нее он, собственно, и оказывал почести русской княгине.

В годы правления Константина Багрянородного византийская армия потерпела несколько чувствительных поражений от арабов, хозяйничавших в Северной Африке, Месопотамии, Сирии и Южной Италии. Так, в 949 году (а по другим сведениям, даже в 956-м, то есть накануне визита Ольги)[161] катастрофой закончилась попытка императора отвоевать Крит, давно уже ставший главной базой для нападений арабов на византийское побережье. Подготовка к экспедиции велась долго и тщательно и потребовала огромных денежных средств, полная роспись которых приведена в трактате Константина Багрянородного «О церемониях» (подробнейший рассказ о подготовке к походу на Крит составляет отдельную 45-ю главу 2-й книги трактата). Известно, что в этой экспедиции принимали участие русские наемники: Константин называет их точное число — 629 человек. Однако из-за бездарности или неопытности поставленного во главе войска евнуха Константина Гонгилы — человека, совершенно не сведущего в военном деле, — византийская армия была наголову разбита и почти полностью уничтожена.

С переменным успехом военные действия шли на восточных границах Империи, где главным противником греков был знаменитый покровитель поэтов, сам воин и поэт, Сейф ад-доула, или Ибн Хамдан (из династии Хамданитов), эмир Халеба (Алеппо, в Сирии), имя которого уже упоминалось на страницах этой книги. Войны с ад-доулой отличались особым ожесточением: они «сжигали, убивали и забирали в плен» — эта фраза звучит рефреном в современных описаниях военных действий как греков, так и арабов. Впрочем, иной раз противники проявляли рыцарское отношение к захваченным в плен врагам — но лишь тогда, когда в руках у них оказывался кто-нибудь из представителей высшей знати, чью жизнь можно было обменять на ощутимые политические выгоды.

Наемники-руссы участвовали во многих сражениях с Сейф ад-доулой. Со слов ал-Масуди (писавшего в 956 году), известно, что византийцы размещали их, равно как и армян, болгар или печенегов, отдельно, гарнизонами, «во многих из своих крепостей, примыкающих к границе аш-Шамийя (Сирии. — А.К.)», и использовали против «народов, враждебных им и окружающих их владения»{200}.

30 октября 954 года в битве у крепости Хадат (к западу от Евфрата, на границе византийских владений и государства Хамданитов) войска Сейф ад-доулы наголову разбили 50-тысячную армию командующего всеми вооруженными силами Империи на востоке престарелого доместика Варды Фоки. Потери греков были огромны. Сын доместика Никифор, будущий император ромеев и выдающийся полководец, едва не попал в плен к арабам: в течение целого дня он был вынужден прятаться в подземельях Хадата и лишь с наступлением ночи бежал из города и с трудом нагнал отступающего отца. В этом сражении на стороне греков, наряду с болгарами и армянами, участвовали и руссы{201},[162] которые до дна испили всю горечь поражения; очевидно, что и они тоже понесли огромные потери.

После неудачи Варды Фоки доместиком был назначен его сын Никифор. 2 сентября 955 года он вновь осадил крепость Хадат, но вынужден был отступить, узнав о приближении Сейф ад-доулы; кажется, руссы и на этот раз входили в состав его войска. Напуганное неудачами византийское правительство предприняло попытку заключить мир с правителем Халеба, однако эмир ответил решительным отказом, заявив, что греческому царю могут быть переданы от него только три слова: «конь, копье и меч»{202}.

В следующем, 956 году Сейф ад-доула напал на крепость Телл-Батрик в Армении (в верховьях Евфрата), где находился другой видный византийский полководец и тоже будущий император Иоанн Цимисхий, и обратил того в бегство. Потери греков составили около четырех тысяч человек. Правда, осенью того же года флот греков разгромил арабов на море, а сухопутные войска удачно действовали в Месопотамии.

Перелом в ходе войны наметился лишь в июне 957 года, примерно в то время, когда княгиня Ольга отправлялась в Царьград. Пользуясь тем, что Сейф ад-доула напал на пограничные области Византии, доместик Никифор Фока опять подступил к крепости Хадат, осадил ее и на этот раз добился от гарнизона и жителей капитуляции на условии сохранения им жизни; сама крепость была разрушена. С этого времени греки всё чаще стали одерживать верх над своим грозным врагом. В июне следующего, 958 года Иоанн Цимисхий добился внушительного успеха, заняв важнейшую в стратегическом отношении крепость Самосату на Евфрате; осенью того же года он обратил в бегство самого Сейф ад-доулу и захватил множество пленных.

Для того чтобы добиться перелома в войне, власти Константинополя были готовы задействовать все имеющиеся у них ресурсы и заключить новые соглашения со своими действительными и потенциальными союзниками. Арабский поэт Абу Фирас, между прочим, двоюродный брат Сейф ад-доулы, сын гречанки, не раз участвовавший в походах против греков и проведший много лет в византийском плену, сообщает под 958 годом о том, что император Константин после неоднократных военных стычек с эмиром Халеба и неудачной попытки заключить с ним перемирие (это было, как мы только что сказали, в 955 году) «начал мирные переговоры с соседними народами… Он заключил мир с властителями болгар, русских, турок (венгров. — А.К.), франков и других народов и просил у них помощи»{203}.

Властительницей русских была княгиня Ольга. Говоря о заключении мира с ними и об обращенной к ним просьбе о помощи, Абу Фирас, по всей вероятности, имел в виду те самые переговоры, о которых идет речь в тексте настоящей главы.

Соглашение на этот счет, очевидно, было достигнуто, коль скоро император Константин отправил своих послов в Киев за «воями». Однако Ольга не стала выполнять обещанное и отослала послов императора обратно ни с чем. (Именно тогда, по летописи, она и принялась укорять греческого царя, припоминая ему свое долгое стояние в «Суду».) По-видимому, что-то в ходе русско-византийских переговоров категорически не устроило киевскую княгиню, почему она и пошла на разрыв отношений. Но что именно, мы, к сожалению, не знаем, и потому историкам приходится выдвигать разного рода догадки и предположения на этот счет.

Так, в историографии уже давно высказывается предположение, будто истинной целью визита Ольги в Царырад было желание породниться с императором Константином, заключить династический брак между одной из его дочерей и своим сыном Святославом: именно это неудачное сватовство якобы и было позднее переосмыслено летописцем как неудачная попытка самого греческого царя жениться на Ольге. Константин ответил отказом, что и оскорбило русскую княгиню{204}.

Что можно сказать по поводу этой распространенной точки зрения? Прежде всего то, что никаких подтверждений в источниках она, увы, не имеет, оставаясь не более чем догадкой исследователей. Правда, иногда предполагают, что сам Святослав мог находиться в Константинополе вместе с матерью, так сказать, инкогнито, и именно он, несостоявшийся жених, и был тем самым «анепсием» Ольги, которого упомянул Константин Багрянородный{205}. Между прочим, на приемах у императора Константина присутствовали какие-то «люди Святослава», а это обстоятельство, если принимать во внимание терминологию источника, могло бы указывать на присутствие на том же приеме и самого князя. (Так, в числе русских, побывавших на приемах у императора, упоминаются «люди» самой Ольги, а также «люди» находившихся здесь же «апокрисиариев» — послов.) Однако мы уже говорили о том, что имя Святослава было хорошо известно Константину Багрянородному. Если бы «архонт Росии» — то есть формально правящий русский князь — действительно оказался в его городе, это вряд ли укрылось бы от его внимания и обязательно нашло отражение в придворном церемониале. Так что от мысли о присутствии Святослава в составе посольства приходится отказаться. А вот чрезвычайно низкий статус «людей Святослава» по сравнению почти со всеми другими членами делегации действительно обращает на себя внимание.

О статусе отдельных участников посольства Ольги мы можем судить по подаркам, которые они получили от императора Константина. На обеде 9 сентября «люди Святослава» получили по пять милиарисиев (серебряных монет) — меньше не только послов, купцов или приближенных княгини Ольги, но даже ее служанок-рабынь и переводчиков.

На втором приеме у императора, 18 октября, «люди Святослава» не упомянуты вовсе. Очевидно, их просто не было в тот день во дворце. А это значит, что либо они сочли себя оскорбленными и покинули Константинополь, либо Ольга сама посчитала неуместным их присутствие во дворце. И в том, и в другом случае перед нами явное свидетельство каких-то трений в отношениях между матерью и сыном. И это делает предположение о сватовстве Ольги еще менее вероятным.

Ну а если бы Ольга обратилась с подобным предложением к императору Константину? Реакцию его в этом случае предугадать несложно.

Император с крайней неприязнью и раздражением относился к любым предложениям такого рода. В трактате «Об управлении Империей» он посвятил целую главу «неуместным домогательствам и наглым притязаниям» «северных народов», к которым причислял хазар, «турок», то есть венгров, и руссов, «или какой иной народ из северных и скифских». В наставлении сыну император особо предусмотрел случай, «если когда-либо народ какой-нибудь из этих неверных и нечестивых северных племен попросит о родстве через брак с василевсом ромеев, то есть либо дочь его получить в жены, либо выдать свою дочь, василевсу ли в жены или сыну василевса»: эту «неразумную просьбу» надлежало отвергнуть со всей решительностью как кощунственную и недопустимую, ссылаясь на «страшное заклятие и нерушимый приказ» святого и равноапостольного императора Константина Великого (IVвек), якобы начертанные им собственноручно на престоле Святой Софии: «Никогда василевс ромеев да не породнится через брак с народом, приверженным к особым и чуждым обычаям, по сравнению с ромейским устроением»{206}. Иными словами, Константин Багрянородный предлагал идти на заведомый подлог (ибо «заклятие» Константина Великого не могло быть начертано в храме, построенном спустя два века после него). Единственное исключение — и опять же с мифической ссылкой на Константина Великого — допускал багрянородный писатель: это браки с правителями франков. Что, в общем-то, понятно, ибо родная сестра императора Константина была замужем за итальянским королем Людовиком III Слепым, а его сын и соправитель Роман II, как мы уже говорили, еще ребенком был обручен с дочерью короля Гуго Бертой. (Пикантность ситуации, между прочим, заключалась в том, что эта самая Берта в действительности была незаконнорожденной дочерью Гуго, нажитой им от своей наложницы, но как раз этот факт Константин Багрянородный в своем трактате тщательно скрыл.)

Очевидно, подобные предложения «северных варваров» император Константин слышал не раз и тогда, когда был младшим соправителем своего тестя, и во время самостоятельного правления. Можно было бы подумать, что его гневная тирада на этот счет — не что иное, как реакция на мнимое сватовство Ольги, о котором мы только что говорили (такое предположение высказывалось в литературе). Однако трактат «Об управлении Империей» был написан еще до того, как Ольга прибыла в его город.

(Что же касается легенды о сватовстве императора к русской княгине и причин ее появления в летописи, то я еще попытаюсь высказать некоторые соображения на этот счет — но позже.)

В том же трактате «Об управлении Империей» Константин поведал и о других темах, которые постоянно возникали во время переговоров с «северными варварами», в том числе, очевидно, и с русскими. Оказывается, они «частенько» (выражение Константина) обращались к византийским императорам с просьбой «послать им что-нибудь из царских одеяний или венцов, или из мантий, ради какой-либо их службы или услуги». Другая, еще более возмутительная, по мнению императора, просьба касалась «жидкого огня, выбрасываемого через сифоны», — непобедимого оружия греков, которого многократно домогались «варвары», заключая мир с Империей. На все эти просьбы и домогательства следовало отвечать категорическим отказом, ссылаясь опять-таки не на людские, а на божественные законы{207}.

Неизвестно, обращалась ли Ольга с подобными просьбами к императору во время своей беседы с ним. Но если обращалась, то Константин, нет сомнений, отвечал ей именно так, как учил отвечать сына, и такое высокомерие не могло не оскорбить ее.

Ну а о крещении киевской княгини? Или даже об учреждении церковной иерархии в Киевском государстве, как считают некоторые историки? Шла ли об этом речь во время переговоров во внутренних покоях императорского дворца 9 сентября? Об этом мы также порассуждаем чуть позже, ибо сюжеты, связанные с крещением княгини Ольги, — несомненно, самые важные и вместе с тем самые сложные в ее биографии, и они требуют отдельного обстоятельного разговора.

В тот же день 9 сентября в честь прибытия русской «архонтиссы» в Большом императорском дворце был устроен званый обед — «клиторий», как называлось это мероприятие в византийском придворном церемониале. Собственно, устроено было два обеда: один для мужской, а другой для женской части посольства.

Обед для самой Ольги и женщин из ее свиты давали «августа» Елена и ее невестка. В церемонии приняли участие придворные дамы высших «вил». Русская княгиня участвовала в обеде по чину «опоясанной патрикии» — «зосты». Напомню, что это придворное звание считалось высшим в Империи для женщин: «зосты» в придворном церемониале следовали сразу же за самими императрицами и, в частности, имели право сидеть с ними за одним столом во время трапезы.

«В тот же день состоялся клиторий в том же Юстиниановом триклине, — пишет в трактате «О церемониях» император Константин. — Села на вышеупомянутый трон (тот самый, на котором императрица восседала во время приема Ольги, то есть Феофилов. — А.К.) деспина (Елена. — А.К.), и ее невестка (Феофано. — А.К.)[163], а архонтисса встала сбоку. В то время как вводимые распорядителем трапезы обычным чином архонтиссы (родственницы Ольги. — А.К.) совершали поклонение («проскинесис». — А.К.), архонтисса, слегка преклонив голову, села на том месте, где стояла, за отдельный стол вместе с зостами, согласно уставу». Последнее уточнение свидетельствует о том, что Ольга села именно за императорский, так называемый «усеченный» стол («апокопт»), вместе с «августой», ее невесткой и «зостами». Всего на обеде присутствовали 25 русских женщин, включая Ольгу.

В это же самое время в Хрисотриклине — главном тронном зале Большого императорского дворца — был устроен «клиторий» для «послов русских архонтов», а также «людей и родственников архонтиссы» и русских купцов (всего восьмидесяти семи человек). На обеде присутствовали сам император Константин и, вероятно, его сын и соправитель Роман (имя которого в источнике в данном случае не названо).

Подобные обеды с участием императора в самый день приема иностранных послов были в обычае греков. В той же главе трактата «О церемониях» император Константин упоминает еще три «клитория» с участием сарацинских послов[164]. Все они проходили в разных залах дворца, но примерно по одному и тому же сценарию. Дворцовые залы украшались для этой цели особым образом: в них вносились царские троны, золотой или серебряный стол для трапезы; по стенам развешивались венки и драгоценные эмали из дворцовых храмов, серебряные паникадила, драгоценная столовая посуда, а также роскошные одежды, принадлежавшие самому василевсу и «августе». Вся сервировка стола состояла из золотой или серебряной чеканной посуды. По обеим сторонам зала в течение всего обеда стояли приближенные стражники («кандидаты») с золотыми скипетрами и «птихиями» — военными знаменами — в руках. Добавим к этому, что и дворцовые чины, участвовавшие в пиршестве, и иноземные гости были одеты в специально выданные им из дворцового ведомства роскошные одеяния, которые затем, по всей вероятности, надлежало сдать обратно.

Естественно, что нам больше известно об обедах, устраиваемых императором, — случай с Ольгой все же был явным исключением. На таких званых обедах не только ели, но и вели разговоры, причем император в беседе с послами мог затрагивать важные внешнеполитические вопросы. Но развлечения, отдых все же занимали главное место. Все пиршество сопровождалось музыкой и пением. Когда появлялись послы, начинали играть органы — золотые, императорские, и серебряные, принадлежавшие «партиям» Константинополя. В остальное время звучали так называемые «василикии» — царские песнопения, которые исполняли, стоя за особыми завесами, певчие двух главных константинопольских храмов — Святых Апостолов («апостолиты») и Святой Софии («агиософиты»). Кроме того, во время обеда устраивались театрализованные представления, в том числе духовные мистерии, а также выступления жонглеров, акробатов, мимов.

Лиутпранд Кремонский так описал обед, на который он был приглашен императором Константином в 948 году: «Император обедает… вместе с гостями, причем не сидя, как в обычные дни, а возлежа; в эти дни им подают пищу не на серебряной, но только на золотой посуде. А после обеда в трех золотых вазах вносятся фрукты, которые из-за огромной тяжести доставляются не руками людей, а привозятся на покрытых пурпуром повозках»; эти вазы опускают на стол через специальные отверстия в потолке с помощью лебедки и точно так же потом убирают со стола. «Представления, которые я там видел, я опущу, ибо описывать их было бы слишком долго», — продолжает Лиутпранд. Вероятно, некоторые из этих представлений показались ему не вполне пристойными, поскольку он посчитал, что лишь одно «не стыдно будет изобразить здесь, ибо оно удивительно», — это выступление акробатов, двух обнаженных мальчиков, выполнявших трюки на шесте, который удерживал на лбу без помощи рук старший из выступавших.

Обязательной и очень важной (особенно для гостей) частью обеда была раздача подарков от имени императора. Эти подарки по заранее составленному списку получали все — и иноземные послы, и сопровождавшие их лица, присутствовавшие на обеде, вплоть до последнего человека. Когда же иноземцы покидали зал и выходили в расположенные рядом помещения, император посылал им розовую воду, притирания и благовония для совершения обряда омовения. «Совершив омовения из заранее приготовленных здесь покрытых резьбой чаш для умывания рук, отершись драгоценными полотенцами и обильно умастившись ароматными и благовонными духами и пудрами», иноземцы удалялись из дворца и в сопровождении слуг направлялись в свою резиденцию. На этом аудиенция считалась законченной.

Нет сомнений, что всё положенное по протоколу было совершено и в отношении участников посольства Ольги. В том числе и в отношении самой княгини и прибывших вместе с ней женщин, которых угощали в зале Юстиниана. Вся церемония совершалась точно так же, как и во время обеда с участием императора, — за тем лишь исключением, что здесь, кроме женщин, могли присутствовать лишь евнухи из числа приставленных к опочивальням старшей и младшей императриц. И здесь тоже обед сопровождался пением и театрализованными действами, что особо отметил император Константин. «Да будет ведомо, — писал он, — что на этом клитории присутствовали певчие апостолиты и агиософиты, воспевавшие царские песни. Были сыграны и все сценические представления».

Какие именно действа показывали руссам, мы не знаем. Но, наверное, были здесь и музыканты, и мимы, и ряженые (на Руси их называли скоморохами), и жонглеры, и акробаты. Между прочим, все эти персонажи изображены на фресках башен киевского Софийского собора, выполненных в XI столетии и, вероятно, представляющих собой своеобразную иллюстрацию к памятной поездке киевской княгини Ольги в Царьград. Особенно примечательна одна из фресок, на которой изображена сцена, почти в точности совпадающая с той, что описывал Лиутпранд Кремонский: мы видим акробата, держащего без помощи рук (правда, не на лбу, а, кажется, на плече) шест, по которому карабкается мальчик{208}.

Что же касается собственно угощения, то оно на подобных званых обедах, по-видимому, играло далеко не главную роль. Император Константин любил вкусно поесть и выпить вина, однако придворная кухня не всем из его гостей приходилась по вкусу — главным образом, из-за того, что в готовке обильно использовали непривычные для иностранцев пряности, приправы и соусы. Упомянутый выше Лиутпранд Кремонский, описывая свой первый визит в Константинополь, ничего не говорит о качестве подаваемых на стол блюд. Но в другом сочинении — отчете о своей второй посольской поездке в Византию в 968 году (тогда он представлял германского императора Отгона I, а принимал его император Никифор Фока) — он с явным отвращением отозвался об обеде в царских покоях, назвав его «довольно гнусным» и «омерзительным»: по его словам, вся пища, «по обыкновению пьяниц», была «обильно сдобрена маслом и каким-то ужасным рыбным соусом». (Об этом соусе Лиутпранд вспоминает и чуть ниже, описывая другое угощение у императора — «обед, сильно пахнувший чесноком и луком и обильно приправленный маслом и рыбным соусом».) Впрочем, легко догадаться, что эмоции итальянского прелата были вызваны общей неудачей его миссии и теми унижениями, которые он претерпел в Константинополе из-за начавшейся вражды между византийским и германским императорами. Оправдываясь в собственных неудачах, он возлагал вину исключительно на греков, у которых теперь всё было отвратительно — и нравы, и законы, и внешний вид, и кухня. Показательно, что однажды в том же отчете, повествуя о таком же званом обеде, на котором ему удалось обратить на себя благосклонное внимание императора и получить от него кушанье с собственного стола, Лиутпранд совсем по-другому отозвался об угощении, которым его потчевали, в том числе и о столь не понравившемся ему рыбном соусе: оказывается, на обеде подавали и «жирного гуся, восхитительно вкусного, начиненного чесноком, луком и пореем, а также пропитанного рыбным соусом»{209}. Собственно, качество пищи заботило устроителей церемонии лишь постольку, поскольку она могла понравиться или не понравиться самому императору. Приглашенные же на обед иноземцы должны были почитать за великую честь уже то, что они присутствуют при трапезе василевса ромеев. Впечатление на них производило не столько меню, сколько убранство зала и сервировка стола. Не случайно византийский хронист — очевидно, без всякой задней мысли — заметил однажды, что драгоценный серебряный стол, изготовленный императором Константином и водруженный в Хрисотриклине, «доставлял… званым гостям больше радости, чем сладость пищи»{210}.

Как и полагалось по протоколу, во время «клитория» в Хрисотриклине были розданы подарки мужчинам — участникам посольства Ольги. Константин Багрянородный приводит точные суммы. «Анепсий» (племянник) княгини получил 30 милиарисиев; восемь приближенных Ольги («людей», в данном случае родственников) — по 20 милиарисиев; 20 послов — по 12; 43 купца — тоже по 12; священник Григорий — 8; два переводчика — по 12; пятеро «людей» Святослава[165], как мы уже знаем, — по 5; шесть «людей» послов — по 3; личный переводчик Ольги — 15.

Однако в отношении Ольги и женской части посольства пришлось пойти на существенное изменение в протоколе. Раздача подарков женщинам в практике византийского двора ранее, кажется, не встречалась. Теперь же ее было решено перенести на особо устроенное торжество — десерт. Обычно десерт совмещали со званым обедом (вспомним вазы с фруктами, описанные Лиутпрандом), или же император вкушал его вместе с семьей. Но на этот раз десерт был устроен отдельно, в одном из боковых помещений Хрисотриклина — так называемом Ариститирии, находившемся по соседству с жилыми покоями императора. На этом десерте Ольга — исключительный случай! — оказалась за одним столом с василевсом и его сыном-соправителем. «…Был поставлен маленький золотой стол, — пишет Константин, — …и на нем было подано сладкое в покрытых эмалью и драгоценными камнями чашках. И сидел василевс (Константин. — А.К.), и Роман, багрянородный василевс, и багрянородные их дети, и невестка, и архонтисса…»

Известно, что император Константин любил сладкое — торты из муки и меда, пирожные-колечки, фруктовое желе, муссы. Все это вместе с фруктами подавалось на стол во время десерта. Подчеркнуто-неофициальный, интимный характер этому мероприятию придавало и то, что за маленьким столом разместились не только взрослые дочери императора, но и не названный ребенок младшей императорской четы[166].

Именно по окончании десерта Ольга и женщины из ее свиты получили подношения от императора Константина, которые так же скрупулезно перечислены в трактате «О церемониях». Ольге было преподнесено «в золотой, покрытой драгоценными камнями чаше» 500 милиарисиев; шести ее приближенным женщинам (очевидно, «родственницам-архонтиссам») — по 20; восемнадцати служанкам — по 8.

Надо признать, что дары императора не выглядят излишне щедрыми. Ольга была правительницей государства, однако она получила от императора ровно столько, сколько получал посол союзной с Империей державы. Так, по 500 милиарисиев каждому, и в таких же «золотых, покрытых драгоценными камнями чашах», были выданы обоим послам «друзей-тарситов», присутствовавшим на «клитории» у императора 31 мая 946 года, и еще раз им же (и опять в золотых чашах) на приеме 9 августа того же года. Но при этом общая сумма даров, розданных Ольге и ее людям, была значительно меньшей, нежели во время приема сарацин. Всего 9 сентября было роздано 1800 милиарисиев (или 150 номисм)[167]. Между тем одни только «люди» сарацинских послов, приглашенные на пиршество, получили на всех 3000 милиарисиев (то есть 250 номисм), и это не считая самих послов, получивших на двоих еще тысячу. Несомненно, сарацинское посольство было более многолюдным, нежели посольство Ольги, хотя мы и не знаем точно, сколько в него входило человек и сколько получил каждый. Зато знаем, что, когда сарацинских послов вновь пригласили на званый обед, туда же были доставлены сорок арабов, освобожденных из византийского плена, и каждый из них получил по 25 мили-арисиев{211}. Вряд ли участникам посольства досталось меньше. (И если так, то их на обоих приемах было по 120 человек.) А вот подавляющее большинство участников посольства Ольги (собственно, все, за исключением самой княгини и ее «анепсия»!) получили значительно меньшие суммы. И дело было, конечно, не в том, что эти деньги что-то значили сами по себе. И Ольга, и другие знатные руссы владели неизмеримо большими богатствами. Главное — это соображения престижа, причем престижа именно государственного, который напрямую отражался в суммах даров, преподнесенных от имени императора. А потому Ольга вряд ли могла радоваться, пересчитывая полученные ею серебряные монеты.

На этом, кажется, для русской княгини завершилась программа утомительного и бесконечного дня 9 сентября. Впрочем, император Константин в своем трактате упомянул не обо всех эпизодах церемонии приема «архонтиссы» — его интересовало лишь то, что выходило за рамки обычного церемониала. Так, его замечание, что прием 9 сентября «во всем» был «подобный вышеописанному», заставляет вспомнить, что сарацинские послы-«тарситы» во время одного из «вышеописанных» приемов присутствовали еще и на устроенных для них конных ристаниях на константинопольском ипподроме: в трактате подробно описаны и подготовка к соревнованиям, и одеяния возничих четырех цирковых «партий», и последовавшие за ристаниями танцы и красочные шествия, в которых приняли участие не только победители, но и побежденные{212}.

Конечно, вовсе не обязательно думать, что эта праздничная церемония должна была непременно повториться и в случае с Ольгой. Однако она, по всей вероятности, повторилась, и русская княгиня и сопровождавшие ее лица также присутствовали на константинопольском ипподроме — и скорее всего, именно 9 сентября, в день большого приема, между представлениями василевсу и «августе» и «клиториями» в зале Юстиниана и Хрисотриклине.

Но здесь мы должны сказать еще об одном источнике, проливающем свет на неизвестные ранее эпизоды пребывания княгини Ольги в Константинополе. Этот источник — упомянутые выше фрески лестничных башен киевского Софийского собора, выполненные в середине XI века, при киевском князе Ярославе Владимировиче, правнуке Ольги. (Лестницы башен вели на хоры — место, где во время богослужения располагалась княжеская семья, — так что лицезреть фрески должны были в первую очередь князь, княгиня и их дети. Полагают, что северо-западная башня предназначалась для подъема на хоры женской части семьи, а юго-западная — мужской.)

Главное место в росписях лестничных башен занимают две большие многофигурные композиции, содержание которых было прояснено в начале 80-х годов прошлого века украинским археологом и искусствоведом Сергеем Александровичем Высоцким{213}. Первая композиция, в северо-западной башне собора, изображает сцену торжественного приема в императорском дворце русской княгини императором Константином. Ольга изображена на фреске в парадном византийском облачении — стихарии (плаще) и драгоценной пурпурной мантии, на голове у нее корона — стемма, из-под которой на плечи ниспадает белый плат-мафорий — обычная принадлежность головного убора русских княгинь, тот самый плат, который всегда рисуют на иконах святой Ольги; рядом с княгиней дама, как бы представляющая ее императору, — вероятно, это «опоясанная патрикия», или «зоста», о чем свидетельствует пояс, переброшенный через ее левую руку{214}; в некотором отдалении еще три женских фигуры — свита княгини. На второй фреске, в юго-западной башне собора, изображены состязания на константинопольском ипподроме с участием «квадриг» (конных четверок) всех четырех цирковых «партий» — «венетов» («голубых»), «прасинов» («зеленых»), «левков» («белых») и «русинов» («красных»). В ложе императорского дворца — кафисме — мы видим самого императора и княгиню; последняя одета в более простые светлые одежды, а на голове у нее тот же белый плат-мафорий; в другой ложе — как полагают, посольской — гости, среди которых, возможно, представлен «анепсий» Ольги (его одежды тех же тонов, что и княгини). Именно на этой фреске различимы черты лица Ольги; правда, насколько они достоверны, сказать трудно[168]. (По наблюдениям С. А. Высоцкого, образцом при создании фресок собора могли послужить русские или византийские миниатюры, изображающие визит княгини Ольги в Константинополь, вроде миниатюр из Хроники Иоанна Скилицы или Радзивиловской летописи. Но на подобных миниатюрах портретное сходство, как правило, не достигалось или даже не предусматривалось.)

В пользу предложенной исследователем атрибуции фресок, помимо общих соображений, свидетельствуют два важных обстоятельства. Во-первых, поразительное сходство первой из названных фресок с упомянутой выше миниатюрой Мадридского списка Хроники Иоанна Скилицы, также изображающей прием княгини Ольги императором. Совпадают расположение и позы практически всех действующих лиц — самого императора, княгини, представляющей ее «зосты» и трех женщин из свиты в белых головных уборах[169]. Еще большую доказательную силу имеет обнаруженная исследователем пояснительная надпись над изображением княгини на второй фреске — Еλγα (Эльга); она опять-таки схожа с надписью, имеющейся на миниатюре Скилицы. А значит, на обеих фресках киевского собора, в том числе и на той, которая изображает сцену на константинопольском ипподроме, действительно присутствует княгиня Ольга. Оказывая ей честь — такую же, как и послам других союзных с Империей стран, — император Константин устроил для нее и ее спутников и спутниц красочное и запоминающееся зрелище — состязания колесниц и праздничные шествия цирковых «партий».

Там же, на башне собора, уцелели едва различимые фрагменты еще одной фрески, которая, по предположению исследователя, могла изображать поднесение княгиней даров императору. По всей вероятности, имелась в соборе и другая фреска — центральная — со сценой крещения княгини Ольги, но она не сохранилась. Очевидно, весь этот цикл отвечал основной идее в программе росписей киевского Софийского собора при князе Ярославе Мудром — отражению в них истории приобщения Руси к христианству, важнейшим этапом которой было крещение княгини Ольги. Забегая вперед, скажу, что именно здесь, в алтаре Софийского собора, хранился крест, по преданию, принесенный Ольгой из Царьграда в память о ее крещении и «обновлении» Русской земли, — еще одно, на этот раз вещественное, свидетельство ее царьградского путешествия.

* * *
Наверное, Ольга испытывала смешанные чувства после первой встречи с императором Константином. С одной стороны, ей действительно была оказана «высокая честь», во многих отношениях выходившая за рамки обычного протокола: княгиня сидела в присутствии императора, беседовала с ним, «сколько хотела», была допущена во внутренние покои дворца, вкушала трапезу за одним столом с императором и членами его семьи, наблюдала за устроенными в ее честь конными ристаниями из императорской ложи константинопольского ипподрома. Однако по каким-то вопросам — и, вероятно, очень важным для нее — договориться не удалось. Ольга явно ждала большего от переговоров с царем и едва ли осталась довольна их результатами.

Известно, что император Константин с крайней враждебностью относился к руссам, как, впрочем, и к другим «северным», то есть в его понимании «варварским», племенам. Привычное высокомерие ромеев, чувство непреодолимого превосходства над всеми прочими народами накладывались у него на личные и очень неприятные воспоминания, ибо он конечно же не забыл ужасов нашествия руссов и осады Константинополя летом 941 года. Это его отношение к руссам ярко проявилось в упомянутом выше трактате «Об управлении Империей», где он много рассуждает и о «прирожденной жадности к деньгам и ненасытности, никогда не удовлетворяемой», «северных варваров», готовых на все ради поживы, и о тех мерах, которые надлежит предпринять, дабы не допустить новых нападений руссов на византийские владения. Император боялся руссов и не доверял им. И хотя он умело скрывал это, оказывая почести русской гостье (ибо остро нуждался в военной помощи), княгиня не могла не почувствовать внутреннего нерасположения с его стороны.

Ольга ехала в Царьград прежде всего для того, чтобы добиться ощутимых преимуществ для своей страны, вывести отношения с Империей на новый, более высокий уровень. И очевидно, что она не могла не увидеть явную, лежащую на поверхности причину высокомерно-враждебного отношения к ней византийцев. Причина эта заключалась в ее язычестве и язычестве большинства ее подданных. Но если так, то вопрос о возможности принятия ею крещения действительно должен был возникнуть в ходе переговоров с императором Константином. Причем инициатива крещения исходила от самой княгини — во всяком случае, именно так излагает ход событий русская летопись.

Но это лишь одна сторона дела. Было бы явным упрощением полагать, будто Ольгой на ее пути к христианству двигал один лишь политический расчет, пусть даже и сопряженный с высокими государственными интересами.

Пребывание в Константинополе, столице Ромейской державы и всего православного мира, не могло бесследно пройти для нее. Тем более что пребывание это затянулось, и у княгини оказалось довольно времени для того, чтобы не просто разузнать побольше о византийском православии, но и проникнуться его духом, «испытать добре веру святую», по выражению ее Проложного жития.

Этот город производил неизгладимое впечатление на приезжих из всех стран мира — будь то страны просвещенного запада, мусульманского востока или «варварского» севера. «Когда прибыл я туда и огляделся вокруг, помутился мой рассудок в изумлении от созерцания столь многочисленных чудес», — писал безымянный латинский паломник последней четверти XI века. До этого он побывал во многих других землях, «от пределов западных и до Иерусалима», но здесь, в Константинополе, увидел «то, чего не видывал: бесчисленные облицованные мрамором храмы, внутри золотом расписанные, а снаружи свинцом покрытые, дворцы тоже мраморные, сходным образом свинцом покрытые, изображения четвероногих и пернатых тварей всякого рода, изваянные чудесным и искусным образом из меди и металла, а также театр, который греки называют Ипподромом, и храм Святой Софии, превосходящие в своей поразительности все остальное вместе взятое… Этот благородный город замечательнее всех других городов мира золотом и серебром, мрамором и свинцом, одеждами и шелками…»{215}

Подобные чувства, несомненно, владели и русской княгиней полутора столетиями раньше. Но еще сильнее, чем внешнее великолепие и бросающаяся в глаза роскошь богатейшего из городов мира, приезжих поражала святость, буквально переполнявшая Царствующий город. «…И больше он всей славы мира, — продолжал тот же латинский паломник, — и еще больше прославляют его хранящиеся там драгоценнейшие тела святых, а более всего — святыни, связанные с Господом нашим Иисусом Христом, превосходящие, как полагают, находящиеся во всех других частях земли». И это было воистину так, ибо по числу святынь сравниться с Царьградом не мог ни один из городов, исключая разве что Иерусалим. Но Константинополь и был «вторым Иерусалимом», в который из первого, «ветхого», Иерусалима веками перетекали многочисленные христианские реликвии, а вместе с ними и право именоваться центром вселенной.

Главным храмом Империи была «небесам подобная» Святая София, которую — и мы знаем это точно — во время своего пребывания в Царьграде посетила княгиня Ольга. Созданная императором Юстинианом I еще в VI веке, «Великая церковь» не имела себе равных во всем христианском мире.

С самого начала она находилась под зримой и осязаемой для всех защитой Небесных сил. Здесь, слева от великого алтаря, имелось место «ангельской стражи», где Ангел Господень, по данному им обещанию, неотступно должен был пребывать до тех пор, пока стоит Святая София; здесь, рядом с «царским местом», имелось огороженное сверкающей медью пространство, на котором молилась сама Пресвятая Богородица за весь род христианский, — и это пространство, как и место «ангельской стражи», были ясно видны всем вступающим под своды храма[170]. Здесь Христос, изображенный на иконе, напрямую обращался к людям и проливал слезы за преступления, совершенные людьми. Но здесь же было отведено особое место и для самого императора и членов его семьи, и для вселенского патриарха, и для константинопольской знати, и для послов из других христианских стран, и для простолюдинов — Святая София представляла собой как бы уменьшенную копию всей православной Империи и даже всего мира, уместившихся в одном храме. Больше того, эта церковь являла образ христианского мира в его историческом развитии — от времен библейских патриархов и до настоящих дней, — ибо в ней хранились святыни и Ветхого, и Нового заветов. Современники насчитывали в Святой Софии 365 алтарей (приделов) — по числу дней года[171]. Получалось, что, не покидая церкви, можно было прожить весь церковный год, перемещаясь от одного алтаря к другому, — престольный праздник не прекращался здесь никогда!

А другие прославленные храмы Константинополя! Наверняка Ольгу водили в знаменитую Фаросскую церковь Пресвятой Богородицы, входившую в комплекс Большого императорского дворца и находившуюся в самом его центре, по соседству с главным тронным залом, Хрисотриклином, и внутренними покоями императора, в которые княгиня была допущена. Именно здесь, в «малой» Фаросской церкви, были сосредоточены величайшие святыни христианства — Животворящий крест, перенесенный в Константинополь равноапостольной царицей Еленой, матерью императора Константина Великого, еще в IV веке, и орудия Страстей Господних — терновый венец, губка, гвозди от креста и кровь, истекшая из ребра Спасителя, багряница, копье, трость; пояс и сорочка, шейный плат, лентий — полотенце, которым Христос был препоясан; доски от Гроба Господня и печати, которыми он был запечатан. Как мы помним, многие из Страстей Господних, в «показание истинной веры», были предъявлены русским послам-язычникам в 912 году, и едва ли можно допустить, что Ольга не была удостоена такой же чести. Здесь, в Фаросской церкви, среди других святынь, хранился и так называемый Мандилион, или Убрус, — Нерукотворный образ Спасителя, отпечатавшийся на плате, который еще при своей земной жизни Христос сам послал в дар царю Эдессы Авгарю. Этот Убрус, почитавшийся и христианами, и мусульманами, был перенесен в Константинополь из осажденной византийцами Эдессы (в Месопотамии) всего за несколько лет до визита Ольги, в 944 году, как трофей, выменянный у арабов на снятие осады с города и возвращение двухсот пленников. Память перенесения Нерукотворного образа праздновалась в Константинополе 16 августа, когда княгиня уже пребывала в византийской столице. Днем ранее, 15 августа, торжественно отмечался великий праздник Успения Пресвятой Богородицы, а 8 сентября, накануне первого приема Ольги у императора, — Рождества Богородицы. А ведь Божья Матерь почиталась как главная заступница Царьграда, а ее священные одежды — риза и пояс — защищали город надежнее любого войска и не раз спасали его от вражеских нашествий, в том числе и от нашествия руссов в 860 году, о чем также не могла не знать Ольга.

А бесчисленные мощи святых, переполнявшие другие храмы Царствующего града! А скрижали Моисеева закона, на которых были записаны десять заповедей, данных Моисею Богом; или киот с манной небесной и жезл, которым пророк Моисей раздвинул воды Красного моря; или масличная ветвь, принесенная в Ноев ковчег выпущенным на волю голубем, и виноградная лоза, посаженая самим Ноем; или мраморная трапеза — стол, на котором праведный Авраам угощал трех явившихся к нему ангелов — прообраз Пресвятой Троицы; или мощи и одеяния святых апостолов, крест святого Константина Великого, с которым он выезжал на битву, и его же царский венец! Эти, а также многие другие святыни Царствующего града утверждали его первенство во всем мире, превосходство над остальными земными градами. Будучи язычницей, Ольга особенно остро, трепетно должна была ощущать глубинный сакральный смысл этого города, превращенного в священный реликварий, вместилище тысячелетней святости. Совершение обряда крещения в таких «декорациях», среди главных христианских святынь, можно сказать, в присутствии самого Христа, Божьей Матери, святых апостолов и библейских пророков, наполняло обряд совершенно особым сокровенным смыслом.

Известно, какое впечатление произвело богослужение в Константинопольской Софии на посланцев князя Владимира, внука Ольги, тридцатью годами позже. Тогда князь послал их «испытать» разные веры и поглядеть, как служат Богу разные народы. Когда «добрые и смысленные мужи», еще язычники, пришли в Царьград и когда их привели на праздничное богослужение в «Великую церковь», когда возожгли кадила и устроили пение и хоры и когда их поставили «на открытом месте, показав им церковную красоту, пение и службу архиерейскую, предстояние диаконов», посланцы Владимира пришли в великое изумление. Красота и торжественность церковной службы, великолепие убранства храма, благоухание, богатство святительских облачений потрясли и восхитили их. «Не знали — на небе или на земле мы, — так передавали они чувства, охватившие их, — ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом. Знаем только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех странах. Не можем забыть красоты той, ибо каждый, если вкусит сладости, не возьмет потом горького. Так и мы — не можем уже оставаться прежними»{216}.

Если уж Владимировых мужей настолько потрясло богослужение в Святой Софии, то что говорить об Ольге, самой природой предназначенной для восприятия всего нового и необыкновенного! Великолепие и есть величие, прекрасное не может не быть истинным — из этого очевидного постулата исходили люди Средневековья, и в их числе Ольга. Вряд ли мы ошибемся, если предположим, что увиденное произвело подлинный переворот в ее душе. «Бог, пребывающий с людьми», становился и ее Богом тоже. «На крыльях богоразумия» воспарила она «превыше видимой твари», то есть превыше «тварного», материального мира, — так говорят о выборе ею истинной веры слова древнего церковного песнопения, и нам остается только повторить их.

* * *
Хронология константинопольского визита Ольги остается далеко не проясненной, несмотря на две точные даты, названные Константином Багрянородным. Второй и последний ее прием у императора, по данным трактата «О церемониях», состоялся 18 октября, то есть спустя сорок дней после первого. Что и говорить, срок немалый. Как провела эти дни Ольга, греческий источник не сообщает. Но есть основания полагать, что именно в эти дни и произошло главное событие не только ее константинопольского визита, но и всей ее жизни.

Речь идет о принятии ею христианства.

Константин Багрянородный, как мы уже знаем, ничего не сообщает об этом, что и неудивительно: крещение русской княгини проходило, если так можно выразиться, не по дворцовому, а по патриаршему ведомству, вне церемониала приема иноземных послов. Зато подробный рассказ о крещении Ольги — хотя и в легендарной, сказочной форме — содержит летопись. Причем общая канва событий в летописи и в известии о приемах Ольги императором Константином в трактате «О церемониях» — при всей жанровой несхожести и даже противоположности двух источников — во многом совпадает. На этот чрезвычайный важный факт историки не всегда обращают должное внимание[172]. Между тем он имеет прямое отношение к вопросу о времени крещения Ольги.

Попробуем еще раз сопоставить показания обоих источников. Император Константин описывает два приема «архонтиссы России» в Большом императорском дворце. Точно так же и «Повесть временных лет» сообщает о двух встречах княгини с греческим царем. Во время первой встречи Ольга — еще язычница («Аз погана есмь» — такие ее слова, обращенные к императору, приводит летописец), и лишь затем совершается таинство крещения с участием царя и патриарха. На вторую встречу с царем Ольга является уже христианкой («По крещении возва ю царь…»). Но ведь и языческое имя Эльга — неоспоримое свидетельство того, что Ольга оставалась язычницей, — приведено императором Константином лишь при описании ее первого приема, 9 сентября. Когда же он говорит о втором ее приеме, 18 октября, то не называет русскую «архонтиссу» по имени. (Специфика источника — выписки из протокольных записей, касающиеся особенностей ее приема, — этого не требовала.) А это обстоятельство позволяет предположить, что крещение Ольги — коль скоро оно имело место в тот самый приезд, который описан Константином, — произошло после первого, но ранее второго приема во дворце, то есть между 9 сентября и 18 октября 957 года. Такая версия событий — по-видимому, единственная возможность согласовать показания Константина Багрянородного и других источников. Кроме того, она напрямую подтверждается летописью.

Можно попытаться даже еще более точно определить время крещения Ольги. Правда, следует оговориться, что здесь мы вынуждены вступать на очень шаткую почву догадок и предположений. Тем не менее кое-какие основания для суждений на этот счет имеются.

Как известно, при крещении Ольга получила новое, христианское имя — Елена. Несомненно, такое наречение было связано с именем «августы» Елены, жены императора Константина, о чем речь еще впереди. Но столь же несомненно и то, что это имя было дано русской княгине в память другой Елены — святой и равноапостольной царицы, матери святого и равноапостольного императора Константина Великого, жившей в IV веке. Уподобление Ольги святой Елене проходит через все посвященные ей сочинения, начиная с летописного рассказа о ее крещении. Это та самая царица Елена, которая обрела в Иерусалиме Гроб Господень и Животворящий крест и около 326 года перенесла части Крестного древа из Иерусалима в Константинополь. В память об этом событии церковь празднует 14 сентября Воздвижение Честного и Животворящего креста Господня — один из двунадесятых праздников. В Сказании об обретении Креста, читающемся в греческих и славянских рукописях, подробно рассказывается о том, как святая Елена, прибыв в Иерусалим, с великим трудом отыскала место, где был сокрыт крест, разрушила построенный здесь идольский храм, раскопала землю и рассыпала камни и обрела святыню, которая затем была воздвигнута на возвышенном месте для обозрения всеми верующими (отсюда название праздника — Воздвижение){217}.

В Проложных житиях княгини Ольги тема обретения святой Еленой Животворящего креста проходит как прообраз крещения самой Ольги, принесшей свет христианской веры в Русскую землю: «По всему уподобилась святой Елене (княгиня Ольга. — А, К), ибо как и она, пойдя в Иерусалим, обрела честный крест Господень, так же и сия новая Елена сотворила»{218}. Более того, одним из основных эпизодов различных редакций Жития Ольги стало перенесение креста самой княгиней на Русь, что однозначно воспринималось как прямая аналогия перенесению креста царицей Еленой в Константинополь. «Было же имя ей наречено в святом крещении Елена, — читаем в Проложном житии княгини Ольги, — и приняла от патриарха крест… и тот крест и доныне стоит в Святой Софии (киевской. — А.К.), в алтаре, на правой стороне…»{219}О возвращении блаженной княгини в Киев со «знамением честного креста» сообщается также в «Похвале» Ольге из «Памяти и похвалы князю Владимиру» Иакова мниха и «Слове о законе и благодати» митрополита Илариона Киевского, который прославляет Владимира и Ольгу, принесших крест новой веры «из нового Иерусалима, Константинова града», и утвердивших его «по всей земле своей»{220}. «Животворящее Древо, Крест Христов, в Руси водрузила, им же всем верным рай отворится», — так прославлял святую Ольгу автор посвященной ей древней Церковной службы{221}.

Тема перенесения святой Ольгой креста из Царьграда в Киев и последующего «обновления» Русской земли (или «обновления креста» в Русской земле) напрямую пересекается с центральной идеей празднования Воздвижения креста Господня. Сам крест, перенесенный из Иерусалима в Константинополь, хранился как великая святыня в упомянутой выше Фаросской церкви Пресвятой Богородицы. В день Воздвижения, 14 сентября, его выносили из алтаря для поклонения верующих и ставили посередине храма, где он пребывал до отдания праздника Воздвижения 21 сентября. В чтениях и песнопениях в этот день вспоминалась и прославлялась святая царица Елена, мать великого Константина.

Праздник Воздвижения 14 сентября — самое заметное событие в церковном календаре между 9 сентября и 18 октября. Оно в наибольшей степени подходило для такого торжественного события, как крещение правительницы иностранного государства. Учитывая это обстоятельство, а также принимая во внимание наречение княгини Ольги и то заметное место, которое в ее Житии занимает тема получения ею креста и перенесения его из Константинополя в Киев, можно предположить, что именно день 14 сентября (или канун этого праздника, предпразднество Воздвижения, 13 сентября, приходившееся в 957 году на воскресенье) стал днем ее крещения{222}.[173]

Впрочем, повторюсь еще раз, это не более чем предположение. К тому же принятие христианства русской княгиней вполне могло (и даже должно было) растянуться по меньшей мере на несколько дней или недель. Церковные правила предусматривали определенный срок между оглашением — первой ступенью крещения — и собственно крещением, погружением в купель. Именно при оглашении происходило наречение новообращенного именем святого, память которого праздновалась на этой неделе. Если эти церковные установления были соблюдены в отношении Ольги, то 13 или 14 сентября можно рассматривать и как гипотетический день ее оглашения.

Стоит обратить внимание еще на один аспект ее путешествия в Царьград и крещения там. Мы уже говорили о том, что княгиня провела очень много времени в столице Империи, в том числе и в ожидании второго приема у императора. Причем между первым и вторым приемами прошло ровно 40 дней (согласно «включенному» счету, принятому Церковью). А ведь в церковном обиходе сорокадневный срок несет важную смысловую нагрузку. Так, именно 40 дней составляла обычная длительность оглашения перед собственно крещением{223}.[174] Возможно, это всего лишь совпадение, но нельзя исключать и того, что долгое пребывание русской княгини в Константинополе, и в частности в ожидании второго приема, могло объясняться особенностями литургической практики Византийской церкви, предусматривающей длительное ожидание крещения после совершения обряда оглашения.

Из практики византийского двора известно также, что к правителю «варварского» государства, пожелавшему принять христианство, приставляли архиерея, который должен был научить обращаемого новой вере[175]. Таким архиереем для Ольги, по всей вероятности, стал сам константинопольский патриарх, роль которого как учителя и наставника княгини особо выделена в летописном рассказе. Дважды, по летописи, Ольга беседовала с патриархом, дважды принимала благословение от него, именуя его «честнейшим владыкой» и своим учителем.

В 957 году патриарший престол занимал святитель Полиевкт († 5 февраля 970)[176], годом ранее сменивший на кафедре своего предшественника Феофилакта. Последний, поставленный в патриархи по воле отца, императора Романа I Лакапина, еще юношей, явно тяготился своим саном и сильно запустил дела церкви. В отличие от него, Полиевкт снискал славу великого подвижника. Скопец, «прославившийся аскетической жизнью, монашествующий с младых ногтей и отличавшийся во всяческой добродетели и правоверном учении», он не боялся спорить даже с императорами, коих за годы его патриаршества сменилось четверо. Его называли «новым Иоанном Златоустом», — писал современник, «и казалось, он и на самом деле был им»{224}. «Весь бысть освящен, весь бысть божествен от пелен, добродетелию и благобоязньством украшаяся, Цесарьскаго града престол удобрил еси, убогых чрева наполнил еси, отче преподобьне», — обращался к нему автор посвященного ему церковного песнопения{225}. Святитель Полиевкт оказался как раз таким человеком, который мог преподать русской княгине основы христианского учения, стать для нее непререкаемым авторитетом — и в силу своей благочестивой и добродетельной жизни, и в силу тех глубоких познаний, коими он обладал.

О том, как и чему учил патриарх «архонтиссу Росии», рассказывается в поздней Псковской редакции Жития святой Ольги. И хотя рассказ этот имеет явно литературное происхождение и к тому же испытал на себе очевидное влияние летописного рассказа о проповеди греческого «философа» князю Владимиру, Крестителю Руси, все же приведем его, ибо он отражает общие подходы к обращению «варваров», практиковавшиеся Византийской церковью: «Патриарх же начал учить святую от правил святых апостолов и святых отец семи вселенских соборов о вере и о воздаянии будущих благ от Господа нашего Иисуса Христа, который воздаст каждому по делам его: праведным — Царство небесное и жизнь бесконечную, которую нельзя и устами человеческими описать и которую уготовил Бог любящим Его, а грешным — тьма кромешная, и червь неусыпающий, и иные муки вовеки и на веки, бесконечные, каждому по делам его. Святая же, поникнув и слезами обливаясь и землю смачивая, стояла, словно некая губа морская напояясь от росы небесной, так же и святая Ольга, принимая в сладость от святейшего патриарха учение от Божественного писания»{226}.

Картины Страшного суда и загробного мира, посмертная участь грешников и праведников западали глубоко в душу вчерашних язычников — это мы хорошо знаем на примере князя Владимира, внука Ольги. Известно, что греческий «философ» показывал ему некое полотнище, «запону», с изображением Страшного суда. Княгиня Ольга могла увидеть эти устрашающие сцены на фресках Константинопольской Софии, гораздо более выразительных и живописных. Несомненно, увиденное и услышанное впечатлило ее не меньше, чем ее внука тридцатью годами позже.

Если верить летописи, решающую роль в крещении Ольги сыграл еще один человек, а именно греческий император, хотя в изображении летописца он выгладит совсем не столь благочестиво, как патриарх. Более того, отношение к нему и Ольги, и автора летописного рассказа — откровенно насмешливое, что само по себе весьма показательно.

По летописи, Ольга сама обратилась к царю с просьбой о крещении, причем непременным условием поставила его личное участие в совершении таинства: «Да если хочешь меня крестить, то крести меня сам; если же нет, то не крещусь»[177].

При всей кажущейся сказочности летописного сюжета эти слова могут отражать важнейший церковно-политический аспект происходящего. Принимая крещение от императора, Ольга вступала в духовное родство с ним как со своим крестным отцом, восприемником от купели. Его участие не только придавало блеск и великолепие совершаемому обряду (что конечно же было немаловажно для русской княгини), но и повышало ее статус уже после совершения обряда. Крещенная самим царем, Ольга входила в некую духовную семью, главой которой был василевс ромеев. Историки обращают особое внимание на то, что в летописном рассказе Ольга дважды названа «дщерью» императора («…и нарек ю дъщерью собе»), и склонны понимать это так, что Ольга была удостоена названия «дщери» в совершенно определенном политическом смысле, подобно тому как, например, болгарский царь в официальных посланиях василевсов именовался их «любезным и духовным сыном»{227}. Если так, то княгиня добилась значительного успеха в ходе переговоров с императором. Однако это не более чем предположение историков, ибо контекст летописного рассказа подразумевает прежде всего религиозное, духовное значение слова «дщерь», в смысле крестница, — да и то лишь в том случае, если мы принимаем летописную версию событий. Но вот пожалование крестнику какого-либо придворного титула, по-видимому, являлось обычной практикой византийского двора. Во всяком случае, так обстояло дело в других случаях.

Напомню, что Ольга не единственной среди правителей соседних с Империей «варварских» стран обратилась в христианскую веру в самом Константинополе. Всего за несколько лет до нее — и мы уже говорили об этом — здесь приняли крещение один за другим два венгерских «архонта» — Булчу и Дьюла. Оба по крещении были почтены титулами патрикия, оба сделались хозяевами «огромных богатств», и наконец крестным отцом обоих стал император Константин Багрянородный, что особо отметил византийский хронист{228}. Возможно, что и Ольга получила один из высших женских придворных титулов — «патрикии» или даже «зосты», хотя прямо об этом источники не сообщают. Но, как и в других случаях, в отношении русской княгини пришлось пойти на существенные изменения в подготовке и проведении обряда по сравнению с тем, как это происходило с венгерскими «архонтами».

Ольга была женщиной. А потому мы не можем сказать с уверенностью, действительно ли император Константин лично присутствовал при таинстве ее крещения, как это было в случае с Булчей и Дьюлой. Правда, на миниатюре Радзивиловской летописи он вместе с патриархом изображен рядом с купелью, в которую погружена Ольга, — в полном соответствии с летописным рассказом. Однако в источниках присутствует и другая версия крещения Ольги, в которой сообщается о ее крещении только «от патриарха», без какого-либо упоминания об императоре. Такова версия древнейшего Проложного жития святой — так называемой южнославянской редакции{229},[178] — вероятно, наиболее раннего рассказа об Ольге, — и с показаниями столь авторитетного источника необходимо считаться.

Церковные установления того времени предполагали наличие у женщины, принимающей крещение, восприемницы, то есть женщины же, но отнюдь не восприемника-мужчины{230}. Исходя из этого, можно говорить о том, что восприемницей Ольги от купели — хотя, может быть, и заочно — стала супруга императора, «августа» Елена. Об этом свидетельствует новое христианское имя, полученное Ольгой. В соответствии с обычаем, «варварские» правители, принимая крещение от ромеев, принимали и имя правящего императора. Так, еще в IX веке болгарский князь Борис получил в крещении имя Михаил — в честь императора Михаила III, а в X веке киевский князь Владимир Святославич стал Василием — в честь императора Василия II. Ольга же получила имя «августы», жены правящего императора Константина, и знаменательно, что это имя совпало с именем святой царицы Елены, которой отныне и навсегда уподобилась русская княгиня.

Само таинство было совершено патриархом, который лично, своими руками, трижды погрузил княгиню в купель и, по совершении обряда, причастил ее святыми дарами — Телом и Кровью Христовой. Происходило всё в константинопольском Софийском соборе (по всей вероятности, в крещальне во имя святого Иоанна Предтечи, находившейся близ западного притвора Святой Софии, вне основного здания). Именно в память о совершении здесь крещения Ольга передала в ризницу собора драгоценный дар — золотое богослужебное блюдо. Император или, вероятнее, «августа» вместе с патриархом принимали новокрещенную «рабу Божию Елену» из купели, а затем она была торжественно встречена синклитом, сановниками Империи, или их женами — с каждением и возжиганием лампад, символизирующими воссиявший в ней свет Духа Святого.

Возможно, вместе с Ольгой приняли крещение и некоторые из ее родственниц, сопровождавших ее в этом путешествии. Вспомним, что среди русских послов уже были христиане, и они, конечно, тоже радовались душою, видя свою княгиню преображенной светом христианской веры.

Из купели «пакыбытия» (это славянское слово означает возрождение, обновление к новой жизни) Ольга действительно должна была выйти другой — и новое имя, полученное ею, явственно свидетельствовало об этом. Древнерусские книжники с восторгом и благоговением описывали момент преображения святой княгини, предтечи и прародительницы христианских правителей Руси. «Просвещена же быв [святым крещением], радовалась душою и телом», — писал о ней киевский летописец. Более витиевато, но вместе с тем и более торжественно выразился составитель Церковной службы святой Ольге, и слова древнего тропаря и поныне звучат в православных храмах в день ее памяти: «Ревность греховную банею крещения… омыла еси, и тления скверну отвергши… Крилома Богоразумия вперивше свой ум, возлетела еси превыше види-мыя твари, взыскавши Бога и Творца всяческим, и Того обретши, пакы порожение крещением прияла еси, и от древа животнаго наслажаешися, нетленна вовеки пребываеши, Ольго преславная!»{231}

Но и летописец, и авторы житий святой и после ее крещения по преимуществу называют ее прежним, княжеским именем. Так, Ольгой, княгиню и будут именовать на Руси; имя же Елена останется для церковного употребления. Это вообще характерная особенность древней Руси: и позднее русские князья, как правило, будут носить по два имени: одно княжеское — для повседневной жизни, а другое крестильное — для церковной службы, духовных записей и посмертного поминания. Обновленная душою, преображенная светом новой веры, княгиня, возвратившись на Русь, предстанет перед своими подданными все той же властной правительницей, не утерявшей права повелевать людьми. Крещение не будет означать полного разрыва с прошлым, во всяком случае, если говорить о традициях управления Русским государством. В известной степени оно станет ее частным делом, хотя, несомненно, Ольга должна была помышлять и о крещении всей Русской земли и всех своих подданных после возвращения из Царьграда.

Патриарх Полиевкт преподал княгине и наставления в новой вере уже после совершения обрада. «И поучил ее патриарх о вере, — продолжает киевский летописец, — и сказал ей: “Благословенна ты в женах русских (в Ипатьевском списке несколько по-другому: «Благословенна ты в русских князьях». — А.К.), ибо возлюбила свет, а тьму оставила[179]. Благословят тебя сыны русские до последних родов внуков твоих”».

В словах патриарха, как они переданы летописцем, — прямая цитата из Евангелия. «Благословенна ты в женах» — так возглашал архангел Гавриил, обращаясь к Деве Марии (Лк. 1: 28). Теперь слова эти прилагались к русской княгине, несшей свет Евангелия своему народу.

А далее в летописи — тот текст, который в несколько видоизмененном, распространенном виде мы уже цитировали в варианте позднего Жития: «…И заповедал ей (патриарх. — А.К.) о церковном уставе, о молитве и о посте, о милостыни и о воздержании чистоты телесной. Она же, преклонив голову, стояла, словно губа напояемая, внимая учению. И, поклонившись патриарху, сказала: “Молитвами твоими, владыко, да сохранена буду от сетей вражеских”… И благословил ее патриарх, и отпустил ее».

А что же император? По летописи, после крещения Ольги он призвал ее к себе, однако завел речь о каком-то мифическом сватовстве — тема, несомненно, вымышленная и не имеющая отношения к действительности, хотя бы потому, что император Константин, как мы знаем, был женат. Однако, как и всякий вымысел, этот сюжет должен иметь свое объяснение и причины, по которым он появился в летописи.

Греческий царь, в отличие от патриарха, выставлен в летописи в весьма неприглядном виде. Он не столько думает о духовном просвещении княгини, сколько желает взять ее в жены, вступить с ней в плотскую связь. Особенно ярко выражено это в поздних вариантах летописного рассказа. Так, в Степенной книге царь (в данной версии, Иоанн Цимисхий), удивляясь «великому разуму» и «светлости благообразия» русской княгини, «възлюби ю зело и возжеле доброте ея», «бе бо и сам… — разъясняет автор, — телесным подобием вельми добророден» и через то надеялся добиться задуманного. Когда княгиня попросила о крещении, «царю же ино ничто же не внимаше, но токмо дабы вскоре браку сбытися»; по совершении же таинства он и вовсе забыл обо всем, но лишь «долу влекущими мудровании дмяся», то есть лишь низменными помышлениями исполнился{232}. Ольге удается «переклюкать» его — ведь она стала его крестной дочерью, и, значит, он уже не может вступить в брак с нею. При этом она проявляет качества, которые ярко отразились в предыдущих летописных рассказах о ней, — изощренный ум, ловкость, а более всего целомудренный нрав — то есть те самые качества, которые во многом определили ее судьбу, с одной стороны, и сформировали ее летописный и фольклорный образ, с другой. Показательно сравнение Ольги в летописном рассказе о крещении с «царицей Южской» (Савской), некогда пришедшей в поисках мудрости к библейскому царю Соломону. Подобно ей, «и сия блаженная Ольга искала доброй мудрости Божией, — пояснял летописец, — но та человеческой, а сия Божией». Однако, в отличие от настоящего царя Соломона, византийский император не сумел разгадать загадок русской княгини, не выдержал испытания мудростью, а потому вынужден был признать ее превосходство{233}. Роли поменялись: Ольга «переклюкала» греческого царя и сама уподобилась мудрейшему из ветхозаветных царей, а император Константин оказался «лже-Соломоном» — характеристика более чем уничижительная для православного государя.

Мы уже говорили о том, что рассказ о крещении Ольги вообще построен во многом по законам сказочного повествования и Ольга выступает в нем в привычном образе «неукротимой невесты». Только неудачливым женихом оказывается на сей раз новый герой — столь же фольклорный греческий «царь», весьма далекий от исторического императора Константина VII. Но не могло ли что-нибудь в реальной истории взаимоотношений Константина и русской княгини способствовать такой именно трактовке летописного образа?

Надо сказать, что в истории Византии середины X века имела место ситуация, отдаленно напоминающая ту, что описана в летописи. Правда, обвинение в нарушении духовного родства при вступлении в брак (так называемой синтекнии) было предъявлено не Константину Багрянородному, а другому императору, и тоже современнику Ольги, узурпатору престола Никифору Фоке, занявшему трон в августе 963 года. Формально Никифор считался соправителем малолетних сыновей умершего императора Романа II, Василия и Константина. Вскоре после вступления на престол он сочетался браком с «августой» Феофано, вдовой Романа, однако тотчас пошли разговоры о том, что брак этот нельзя признавать законным, поскольку Никифор был крестным отцом сыновей Феофано от Романа, а значит, налицо явное нарушение церковных установлений (хотя и гораздо менее серьезное, чем в летописной истории с мифическим сватовством греческого царя к своей собственной крестнице){234}.[180] Эта скандальная история получила известность далеко за пределами Империи{235}. Не исключено, что слух о ней дошел до Руси. Но могла ли она повлиять на рассказ о поездке княгини Ольги в Царьград, сказать трудно.

В то же время очевидно, что летописный рассказ — пускай и в легендарной, сказочной форме — отразил какую-то действительную неудачу в ходе русско-византийских переговоров, и столкновение греческого царя и русской княгини — отнюдь не домысел летописца. Об этом свидетельствуют данные византийского трактата «О церемониях». Оказывается, что не только Ольга осталась недовольна императором, но и тот ею. Рассказ летописи находит вполне определенное, арифметически выверенное подтверждение в цифрах, приведенных в греческом источнике.

* * *
Второму приему Ольги в трактате Константина Багрянородного уделено гораздо меньше места, чем первому. Собственно, император вообще не упоминает о том, что лично принимал «архонтиссу Росии», приведя сведения лишь о двух «клиториях» — званых обедах — с участием русских гостей, состоявшихся 18 октября, в воскресенье. Так что о его встрече с княгиней в этот день можно судить лишь по аналогии с описанием первого приема Ольги и других приемов иностранных посольств, а также по тому факту, что княгиня и сопровождавшие ее дамы получили особые дары от императора. Но именно эти дары, а точнее их денежное выражение, и дают пищу для размышлений об итогах всего посольства Ольги в Царьград и о характере ее взаимоотношений с императором Константином.

Как и сорока днями ранее, в честь русских гостей были устроены два торжественных обеда: отдельно для мужской и женской части посольства. Первый, с участием императора, вновь состоялся в Хрисотриклине (на него были приглашены 70 русских); второй, на котором присутствовала Ольга и ее родственницы-«архонтиссы», а также служанки-«рабыни» (всего 35 женщин, включая княгиню), — в Пентакувуклии Святого Павла — зале при одноименной дворцовой церкви; на этом обеде за трапезой сидели «августа» Елена «с багрянородными ее детьми (разумеется, только дочерьми. — А.К.), невесткой и архонтиссой».

Никаких подробностей обеда и других церемоний этого дня Константин не приводит, ограничившись лишь росписью сумм, потраченных на подношения членам русского посольства (на этот раз вместе — и мужчинам, и женщинам). И эти суммы оказываются значительно меньшими, нежели сорока днями раньше, после первого приема 9 сентября: «…Было выдано архонтиссе 200 милиарисиев, анепсию ее — 20 милиарисиев, священнику Григорию — 8 милиарисиев, 16 ее женщинам — по 12 милиарисиев, 18 ее рабыням — по 6 милиарисиев, 22 послам — по 12 милиарисиев, 44 купцам — по 6 милиарисиев, двум переводчикам — по 12 милиарисиев».

Как видим, изменились и количество, и состав русских гостей императорской четы. Об отсутствии на втором приеме «людей» Святослава мы уже говорили. Но здесь не было также шестерых «людей» послов (хотя число самих послов увеличилось на двух человек) и, что особенно обращает на себя внимание, мужчин-родственников Ольги (хотя число ее «женщин», то есть «родственниц-архонтисс», как прежде они были названы в источнике, значительно возросло — с шести до шестнадцати)[181], а также ее личного переводчика. Отсутствие последнего может объясняться тем, что серьезные переговоры с василевсом ромеев во время этого второго приема не предусматривались.

Такое заметное и весьма неожиданное сокращение денежных выплат историки объясняют по-разному[182]. Сразу скажу, что это не было в обычае византийского двора: послы-«тарситы», например, во время обоих устроенных в их честь «клиториев» получили одинаковые подарки. Да и снижение сумм, выданных руссам от имени императора, коснулось не всех участников посольства, а значит, было отнюдь не автоматическим. Сильнее всего оно затронуло саму Ольгу, дары которой были уменьшены в два с половиной раза (с 500 до 200 милиарисиев). «Анепсий» Ольги получил меньше на треть, ее «женщины» — на две пятых, «избранные служанки» (названные теперь «рабынями») — на четверть. Сокращены также были выплаты купцам, которые во время первого приема оказались приравнены к послам русских «архонтов». Теперь выплаты им были уменьшены вдвое, что, очевидно, соответствовало их действительному статусу в составе посольства{236}.[183] Зато такими же, как и в первый раз, оказались выплаты самим послам («апокрисиариям») и двум переводчикам посольства — то есть официальным, если так можно выразиться, членам русской делегации. Также были сохранены размеры выплат священнику Григорию, статус которого, судя по тому, что он упоминался теперь на третьем месте, сразу же за «анепсием», заметно вырос.

Вообще при анализе суммы выплат создается впечатление, что на втором приеме император постарался более точно отразить именно формальный, официальный статус участников посольства. Те, кто представлял собственно русских «архонтов», не испытали никакой «дискриминации» по сравнению с первым приемом, чего нельзя сказать о самой Ольге и ее родственниках, приближенных и служанках.

Чем это объяснить? Увы, ответа на этот вопрос у автора нет. Можно высказать лишь некоторые соображения сугубо гипотетического характера.

Историки, занимающиеся русско-византийскими отношениями середины X века, и в частности историей визита княгини Ольги в Царьград, совершенно по-разному оценивают итоги состоявшихся переговоров и уровень приема русской княгини византийским императором. Одни исходят из того, что княгиня была принята в Константинополе на самом высоком уровне и ей были оказаны исключительные почести (выше, описывая ход визита, мы отчасти согласились с этим). Другие, исходя из показаний тех же источников, отмечают, напротив, негативные моменты во время переговоров, и с их логикой также приходится считаться. Подобная двойственность оценок, вероятно, отражает двойственность результатов переговоров. С одной стороны, соглашение между Византией и Русью, очевидно, было заключено, а следовательно, русские послы как представители союзников, «друзей» Империи, были не только встречены, но и отпущены так, как это было принято в подобных случаях, то есть со всеми полагающимися почестями. Так, в соответствии с протоколом, русская княгиня получила от императора не только 200 милиарисиев по окончании последнего приема, но и богатые дары — так называемый «отпуск», если воспользоваться средневековой русской терминологией более позднего времени{237}. Перечень этих даров приведен в летописи: «И дал ей (царь. — А.К.) дары многие — золото, и серебро, [и] паволоки, и сосуды различные, и отпустил ее…» Год спустя сам император напоминал Ольге: «Много дарих тя» (то есть «много одарил тебя»). Такие подарки иноземным послам по завершении переговоров были обязательны; традиционен и их набор — это все те предметы роскоши, которыми власти Империи обычно одаривали своих союзников и которые в глазах самих «варваров» служили зримым подтверждением этого союза. Антоний Новгородский, вспоминая в самом конце XII века о путешествии Ольги, утверждал даже, что княгиня «взяла дань, ходивши к Царюграду». Но «данью» русские, как и другие соседние с Империей народы, как раз и называли дары, которые они получали от императора в подтверждение мира.

Но с другой стороны, можно указать на факты иного рода, свидетельствующие о явных трениях, возникших по ходу переговоров. Это не только долгое ожидание княгини «в Суду», которое она мстительно припоминала императору позднее, и не только унизительное сокращение выплат ей и ее «людям» после второго приема у императора. Двойственность и неопределенность результатов переговоров чувствуются и в летописном рассказе. С одной стороны, и в нем подчеркнута честь, оказанная княгине. С другой же — прорывается явное недовольство Ольги греческим царем, то гневное настроение, которое владело ею даже и год спустя, когда император пришлет своих послов в Киев, а Ольга выговорит им и отправит ни с чем обратно в Константинополь. Больше того, только явным недовольством результатами визита в Царьград можно объяснить тот факт, что уже через два года Ольга направит своих послов к германскому королю Отгону, сопернику византийского императора.

В истории — не будем забывать об этом — действуют живые люди, и далеко не всё и не всегда определяется политическим расчетом или государственной необходимостью. Личные симпатии и антипатии правителей зачастую гораздо сильнее влияют на успех или неудачу того или иного политического предприятия, нежели внешние, объективные обстоятельства. Вот и здесь в нарочитом сокращении денежных выплат княгине и ее «людям» (в отличие от послов — людей официальных) легче всего увидеть неприязненное отношение императора к самой Ольге, а возможно, и желание свести с ней какие-то личные счеты. Что-то произошло между ними за те несколько недель, которые отделяли первый прием и крещение княгини от второго приема. И произошло это, очевидно, на личном, человеческом, а не на государственном уровне. Но вот что именно произошло, мы, увы, не знаем и, вероятно, так никогда и не узнаем.

Император, по летописи, восхищался мудростью русской княгини («удивися… разуму ея»). Это как раз понятно: женщина, управляющая огромной страной, в любом случае должна была вызывать удивление у современников. Но, по свидетельству той же летописи, Ольга произвела впечатление на императора и своей еще не увядшей красотой. Обычно, с насмешкой комментируя это место в летописи, историки исходят из того, что Ольге к моменту крещения было далеко за шестьдесят, а значит, слова летописца абсурдны от начала и до конца. («Одна Нинон Ланкло прельщала в такой старости», — с сарказмом замечал Николай Михайлович Карамзин, вспоминая к слову про знаменитую французскую куртизанку и писательницу XVII столетия, хозяйку модного парижского литературного салона{238}.) Но если Ольга, как мы договорились считать, была значительно моложе, чем это следует из летописной даты ее брака с Игорем, что тогда? Ко времени поездки в Царьград ей могло быть лет тридцать семь или около того. Конечно, для женщины, особенно в эпоху Средневековья, это тоже возраст, но возраст, все еще подходящий и для брака, и для любовного увлечения. Ольга была женщиной необычной во многих отношениях и, несомненно, умела обратить в свою пользу заинтересованное внимание собеседника. Император же Константин был лет на пятнадцать старше ее, то есть находился в том возрасте, когда мужчина способен еще оценить женщину. Правда, был ли он падок до женской красоты, подобно, например, своему сыну Роману или тому же Иоанну Цимисхию, имя которого как раз и приведено в летописи, — об этом византийские источники не сообщают.

Но можно ли предположить, что Константин и в самом деле имел какие-то виды в отношении русской княгини (пусть даже и не имеющие ничего общего с узами законного брака)? Или, может быть, так показалось самой княгине, и она чересчур рьяно выказала свою обиду? Пожалуй, мы все-таки поостережемся от дальнейшего развития этой темы, предоставив ее писателям-романистам.

Тем более что на историю с мифическим сватовством греческого царя можно взглянуть еще с одной стороны, следуя опять-таки логике летописного повествования. Рассказ летописца построен таким образом, что крещение Ольги выглядит лишь уловкой, хитростью, хитроумным способом избавиться от назойливых домогательств византийского императора. Ольга принимает крещение при непременном участии царя в качестве ее восприемника, кажется, только для того, чтобы обмануть его. Но не этим ли следует объяснить появление легенды о сватовстве в летописи? Не послужила ли она оправданием случившегося крещения Ольги уже по ее возвращении домой? И не предназначалась ли в таком случае для киевлян, а может быть, и для ее сына Святослава, который, как оказалось, крайне неприязненно отнесся к принятию матерью христианской веры? Если так, то рассказ летописи может свидетельствовать еще и о крайне непростой ситуации в Киеве после возвращения Ольги. Но об этом нам предстоит поговорить в следующей главе книги.

* * *
Перед отъездом на родину княгиня, по летописи, вновь пришла к патриарху, «просящи благословенья на дом». Летопись приводит слова, с которыми она обратилась к предстоятелю Византийской церкви, и слова эти лишний раз показывают, что ее личное крещение далеко еще отстояло от превращения всей Русской земли в христианскую страну: «Люди мои — язычники, и сын мой, — да сохранил бы меня Бог от всякого зла!» Ответ патриарха (принадлежащий, конечно, перу киевского летописца) многозначителен и исполнен ссылками на библейских праотцев и явленную через них милость Божию, которая не минует и русскую княгиню: «Чадо верное! Во Христа крестилась еси и во Христа облеклась! Христос сохранит тебя, как сохранил Еноха в первые роды, и потом Ноя в ковчеге, Авраама от Авимелеха, Лота от содомлян, Моисея от фараона, Давида от Саула, трех отроков от пещи, Даниила от зверей, — так и тебя избавит от козней [дьявольских] и от сетей его». (Ссылки на ветхозаветных праотцев и праматерей будут сопровождать Ольгу и в последующих повествованиях.) «И благословил ее патриарх, и пошла с миром в свою землю». По свидетельству Новгородской Первой летописи, Ольга взяла благословение не только от патриарха, но и от всего «священного собора», то есть патриаршего синода. Это добавление скорее всего имеет литературное происхождение, но само по себе вполне правдоподобно.

Удивительно, однако, что с Ольгой на Русь не был отправлен епископ, подобно тому, как это случилось, например, при крещении венгерского «архонта» Дьюлы несколькими годами раньше или при крещении руссов в 60-е годы IX века. Едва ли сама Ольга не желала учреждения епархии в своей стране: известно, что спустя всего два года она обратится с просьбой об этом к германскому королю, и тот охотно пойдет ей навстречу. Вероятно, отказ от учреждения Русской епископии сразу же после крещения объяснялся тем, что княгиня приняла христианство как частное лицо, и это обстоятельство было принято во внимание светскими и церковными властями Константинополя. А может быть, и сама Ольга не удовлетворилась тем, что предложили ей в Константинополе, — учреждением русской епархии, подчиненной одной из провинциальных греческих митрополий.

Вместо епископа в Киев отправился священник («пресвитер»), приставленный к Ольге самим патриархом{239}. По-видимому, он должен был не только сопровождать княгиню, но и пребывать при ней в качестве ее духовника. Имя его источники не называют, но о том, что у Ольги был свой священник и что он пребывал при ней до самой ее смерти, известно из летописи.

Проложные жития святой сообщают также, что княгиня приняла от патриарха святой крест, который впоследствии сохранялся в киевском Софийском соборе[184],[185], в алтаре, на десной (правой) стороне. Надпись на кресте гласила: «Обновися в Русской земле крест от Ольги благоверной княгини, матери Святославлей»{240}. (Так в южнославянском Проложном житии; в русской редакции Жития надпись передана с существенными отличиями: «Обновися Русская земля святым крестом, его же прия Олга, благоверная княгиня».)

По свидетельству более поздних источников, патриарх, благословив вместе с освященным собором княгиню, передал ей и необходимую для богослужения утварь: «одарил ее довольно, даровал же ей… и святые иконы… и святые книги, и прочие священные вещи»{241}.

В свою очередь, княгиня, как мы уже знаем, сделала богатый вклад в константинопольский собор Святой Софии. Антоний Новгородский так описывал «блюдо великое золотое служебное Ольги Русской», которое хранилось в «малом алтаре», то есть сосудохранилище, Софийского собора: «В блюде же Ольгином — драгоценный камень, и на том камне изображен Христос, и от Христа емлют печати люди на всякое добро. Поверху же у того блюда все украшено жемчугом (в отдельных списках: «драгим бисером». — А.К.)»[186]. Полагают, что это то самое драгоценное блюдо, на котором княгине были поднесены 500 милиарииев в день первого приема у императора 9 сентября{242}. Это не исключено, однако вовсе не обязательно: Ольга могла привести это блюдо из Киева (куда оно, в свою очередь, могло попасть в качестве военного трофея после одной из войн){243} или заказать его в Константинополе специально для вклада в Святую Софию, благо времени для этого у нее оказалось предостаточно.

* * *
…Была уже вторая половина октября, когда княгиня с сопровождавшими ее лицами наконец отправилась в обратный путь. Такая задержка с возвращением домой выглядит чем-то из ряда вон выходящим в истории русских путешествий в Царьград. Обычно к середине осени русские старались вернуться на родину — и не только потому, что осень — время традиционного княжеского «полюдья». Плавание по Черному морю в это время года было сопряжено с большими опасностями из-за сезонных бурь даже для больших и хорошо оснащенных византийских судов, не говоря уже о легких челнах-«однодеревках» руссов. Опытные итальянские и греческие мореходы еще в XIII—XIV веках и позднее придерживались твердых правил прекращать навигацию в Черном море: венецианцы после середины октября, а греки после дня святого Димитрия (26 октября){244}. Так что у Ольги и ее спутников оставалось всего несколько дней на то, чтобы покинуть столицу Империи.

Обратный путь, вероятно, оказался еще более тяжелым, чем путешествие из Киева в Константинополь. Какие испытания выпали на долю княгини и как перенесла она плавание, мы не знаем. Но знаем, что все, к счастью, обошлось. В следующем, 958 году летопись застает Ольгу в Киеве, где она встретила греческих послов, присланных к ней императором Константином.

Этот ответный визит послов императора — своего рода послесловие к путешествию Ольги в Царьград. Мы уже говорили о том, что княгиня крайне нелюбезно обошлась с ними. Византийцы не любили руссов и не особенно скрывали это — но точно так же и на Руси неприязненно относились к грекам и не доверяли им, именуя их «льстивыми», то есть склонными к обману. Такое взаимное недоверие порождало непонимание и нередко приводило к нарушению взятых на себя обязательств. Так получилось и на сей раз.

Греческие ладьи вошли в Почайну — приток Днепра, служивший гаванью для всех, кто прибывал в Киев водным путем. Когда сошедшие на берег послы явились к Ольге, та устроила им встречу, хотя и не такую пышную, как ее собственный прием в зале Магнавры, но тоже торжественную и, вероятно, с участием прочих князей и киевских бояр. Послы передали княгине слова императора Константина: «Много даров дал тебе. Ты ведь говорила мне: как возвращусь на Русь, многие дары пришлю тебе — челядь, воск, и меха, и воинов в помощь». Летописи сохранили слова Ольги, адресованные императору Константину, и слова эти, произнесенные во всеуслышание — и для своих, и для чужих, — свидетельствуют о том, что княгиня не забыла унижения, перенесенного ею в Царьграде, и отнюдь не намеревалась хоть в чем-то признавать превосходство императора над собой. «Если ты так же постоишь у меня в Почайне, как я в Суду, — должны были передать ее ответ послы, — то тогда дам тебе». «И, сказав так, отпустила послов»[187].

Представить себе василевса ромеев, дожидающегося приема у русской княгини на своем корабле в скромной гавани у киевского Подола, довольно трудно. Но у Ольги, очевидно, фантазии на это хватило. Что ж, женщина остается женщиной даже на троне. И даже, если она по праву признается «мудрейшей среди всех человек»…

Гордый ответ Ольги, очевидно, означал разрыв союзнических отношений с Империей. О войне, конечно, речи не шло, но до самой смерти императора Константина никаких сведений о контактах между двумя государствами источники не содержат. И только после того, как на византийский престол в ноябре 959 года взошел сын Константина император Роман II, отношения вроде бы наладились. Во всяком случае, известно, что в походе византийской армии на Крит в 960—961 годах принимали участие русские наемники{245}. Да и сменивший Романа на престоле император Никифор Фока будет обращаться к киевскому князю Святославу Игоревичу как к своему союзнику, связанному с ним по-прежнему сохраняющим силу союзническим договором.


Глава шестая. МИССИЯ АДАЛЬБЕРТА

На рис. — крестик X—XIII веков, найденный в Пскове. 
Книжники XVII столетия разработали оригинальную концепцию «пяти крещений» Руси, из которых лишь пятое, совершенное при князе Владимире, внуке Ольги, сделало Русь православной страной. На долю Ольги выпало «четвертое крещение». («Первым» признавалась проповедь апостола Андрея в Киеве и Новгороде; «вторым» — миссия святых Кирилла и Мефодия, просветителей славян и изобретателей славянской азбуки; «третьим» — Фотиево крещение Руси и учреждение русской епархии при византийском императоре Василии I Македонянине.) «Четвертое крестися Русь в княжение великия княгини Ольги… — писал об этом автор так называемого Мазуринского летописца, — ибо возвратишася от крещения от Константинополя в Киев, многих в России крестила». Однако христианская вера и на этот раз «не укоренишася добре» в Русской земле «ради частых браней от князей поганых». Собственно, во времена Ольги речь шла о «бранях» лишь одного князя, остававшегося в «поганстве», то есть язычестве, — ее собственного сына Святослава: «…Ольга же сына своего Святослава обрати™ в Христову веру не возможе»{246}.

И это было действительно так. Ольге не удалось крестить ни всю Русь, ни хотя бы своего сына, хотя она пыталась сделать и то, и другое. Но если относительно Святослава ее усилия пропали втуне и сын ее остался убежденным язычником, то в отношении всей Руси ситуация была не столь однозначной. Даже те несколько лет, в течение которых княгиня-христианка пребывала во главе Русского государства, оказали громадное влияние на судьбы страны.

Попытка крещения Руси, предпринятая княгиней Ольгой, — событие исключительной важности. Несомненно, оно заслуживает самого обстоятельного разговора, чему и посвящена настоящая глава. Однако с сожалением приходится констатировать, что мы располагаем очень небольшим числом источников, проливающих свет на эту сторону деятельности святой княгини. Источники эти двоякого рода: во-первых, это известия русских Житий святой Ольги, а во-вторых, показания немецких хроник о ее посольстве к королю Отгону Великому и латинской миссии на Русь.

Начнем с первых.

Киевская летопись почти ничего не рассказывает о просветительской деятельности Ольги по ее возвращении из Царьграда. Все внимание летописца сосредоточено исключительно на ее взаимоотношениях с сыном, который, несмотря на уговоры матери, упорно не желал принимать христианскую веру. «Жила Ольга с сыном своим Святославом, и учила его мать креститься, — читаем в «Повести временных лет», — он же не думал того и в уши принимать; но если кто хотел креститься, то не возбранял тому, но только насмехался над ним (в оригинале: «ругахуся тому». — А.К.), ибо для неверующих вера христианская “юродство есть” (летописец цитирует слова апостола Павла из Первого послания Коринфянам: 1 Кор. 1: 18. — А.К.)». И ниже еще раз о том же: «Часто Ольга говорила ему: “Я, сын мой, познала Бога и радуюсь. Если и ты познаешь [Бога], то тоже возрадуешься!” Он же не внимал тому, отвечая: “Как же я смогу иную веру один принять? А дружина моя над тем смеяться начнет!”… И не послушался матери, соблюдая обычаи языческие… и к тому же еще и гневался на мать».

Так, по летописи, Ольга в первый раз не сумела переубедить собеседника, настоять на своем. И не случайно, наверное, это произошло в споре с сыном, которого она искренне любила. Так бывает: именно в общении с самым близким, самым любимым человеком женщина подчас теряет и рассудительность, и способность вовремя и в полную силу пустить в ход свои чары, умение добиваться желаемого. Ольга так и не прибегла к своим знаменитым «клюкам», словесным загадкам и парадоксам. Они годились для кого угодно — только не для того, кто по-настоящему был ей дорог. А может быть, возраст и в самом деле брал свое…

Что оставалось ей? Только молиться за сына и за весь род русский, что она и делала «по вся нощи и дни». «Воля Божья да будет, — такие пророческие слова вкладывает ей в уста летописец. — Если восхочет Бог помиловать род мой и землю Русскую, то вложит им в сердце обратиться к Богу, как и мне даровал Бог»{247}.

Летописец, как всегда, выразил самую суть происходящего. Усилия Ольги по распространению христианства на Руси столкнулись с явным сопротивлением Святослава и его дружины, а потому были обречены на неудачу. Однако христиане по-прежнему жили в Киеве и других русских градах, и число их, кажется, даже увеличивалось: как видим, и при Святославе находились такие, кто «хотяше креститися», и Святослав «не браняху», но только «ругахуся тому».

Процесс распространения христианства в «варварских» государствах Центральной и Восточной Европы происходил в общем-то по схожим сценариям{248}. Почти всегда решающая роль в обращении страны принадлежала правящему князю. Но Ольга, хотя и правила страной, была всего лишь княгиней — князем же считался ее сын, язычник. Даже приняв крещение лично, Ольга не могла повернуть общественное настроение, сделать христианство по-настоящему княжеской верой. Ее пример в полную силу действовал лишь на ее окружение, ее «домочадцев», причем в большей степени, наверное, на женщин, а не на мужчин. (Эта особенность распространения христианства на Руси в середине X века находит археологическое подтверждение: исследователи обратили внимание на то, что древнейшие нательные крестики в киевских и некоторых других захоронениях этого времени принадлежат по преимуществу знатным дамам — вполне возможно, представительницам ближайшего окружения княгини{249}.) Дружина же, то есть главная опора княжеской власти, чисто физически была отстранена от Ольги, находилась вне ее непосредственного влияния — и это в конечном счете свело на нет все ее усилия. Ее собственный сын так и не стал проводником ее политики. Между тем в конце 80-х годов X века, при внуке Ольги Владимире, киевляне и жители других русских городов будут принимать крещение прежде всего как княжескую веру, опираясь на личный пример князя. («Если бы не хорошо это было, не приняли бы сего князь и бояре», — такие слова вкладывает в уста им киевский летописец.) Роль и значение личного примера князя в деле христианского просвещения подданных хорошо понимала сама Ольга. И не случайно, когда ее сын отказывался креститься, ссылаясь на насмешки дружины, она выговаривала ему: «Если ты крестишься, то и все то же сделают». Однако и к этим словам Святослав оказался глух.

О взаимоотношениях матери и сына более подробно мы поговорим чуть ниже. Пока же зададимся вопросом: что все-таки удалось, а что не удалось сделать самой Ольге для просвещения своей страны? В церковной традиции она прославляется как равноапостольная, то есть приравненная своими подвигами к апостолам, проповедовавшим святую веру среди языческих народов. Само наименование подразумевает в первую очередь миссионерские усилия по распространению и утверждению христианства. Но какие конкретные шаги в этом направлении были сделаны ею?

Сведений на этот счет в летописи нет. Они появляются лишь в Житиях святой Ольги, причем по преимуществу в поздних редакциях. Сам по себе этот факт не может не вызывать настороженности у историков. Известно, что авторы житий почти всегда опирались в своей работе на некий готовый образец, канон, своего рода «лицевой подлинник», используя в этом качестве жития ранее потрудившихся подвижников и порой заимствуя оттуда целые эпизоды. Типологическим образцом для Ольги, как она представлена в Житии, стали, во-первых, святая и равноапостольная царица Елена, мать Великого Константина, а во-вторых, внук самой Ольги равноапостольный князь Владимир, Креститель Руси. Прямые ссылки на обоих святых присутствуют и в Житиях Ольги разных редакций. Причем легко увидеть, что рассказ о просвещении Ольгой Русской земли набирает силу от одной редакции ее Жития к другой, наполняясь все новыми подробностями, но вместе с тем, как кажется, удаляясь от реалий ее времени.

В древнейшей из сохранившихся, так называемой южнославянской, редакции ее Проложного жития, как и в летописи, ничего не говорится о миссионерской, просветительской деятельности княгини. Сообщив о ее возвращении из Царьграда, автор добавляет лишь, что она принесла в свою землю от патриарха святой крест, который впоследствии был поставлен в алтаре киевского Софийского собора. Но вот в другой, также весьма древней, так называемой русской редакции Проложного жития в этот рассказ внесено существенное добавление: вернувшись на Русь, княгиня «обходящи всю Русскую землю… кумиры (то есть языческие изваяния, идолы. — А.К.) сокрушающи, яко истинная ученица Христова»{250}.[188] Несколько по-другому, но в общем-то схоже, о сокрушении идолов и даже целых языческих святилищ — капищ и требищ — сказано в «Похвале Ольге», вошедшей в состав «Памяти и похвалы князю Владимиру» Иакова мниха: святая «требища бесовские сокрушила и начала жить о Христе Иисусе, возлюбивше Бога всем сердцем и всею душою, и пошла во след Господа Бога, всеми добрыми делами освятившись и милостынею украсившись…»{251}.

Личное благочестие княгини после принятия крещения не должно вызывать у нас сомнений. Но вот о сокрушении ею языческих идолов и капищ следует говорить с осторожностью. Очень похоже, что древний агиограф, не найдя в источниках сведений о конкретной миссионерской деятельности Ольги на Руси, реконструировал ее по образцу и подобию равноапостольных подвигов той же царицы Елены, сокрушавшей языческие жертвенники в Святой Земле, и князя Владимира, низвергшего кумиры в Киеве и других городах (а возможно, еще и святой Людмилы Чешской, также просвещавшей свою страну, — хотя ссылок на нее в Житиях Ольги нет). Так, приведенные выше слова об Ольге из ее «Похвалы» почти буквально извлечены из собственно «Памяти и похвалы князю Владимиру», где об Ольгином внуке так же говорится, что он «требища бесовьская потреби» и «скруши идолы» и «всим сердцем и всею душею Бога возлюби…»{252}.[189]

Известно, что языческие святилища существовали в Киеве и других русских городах и при Владимире, а кое-где даже и позднее, уже после Крещения Руси, и русские князья далеко не всегда спешили расправиться с ними. Вне городов, в своеобразных языческих «резервациях», особенно в областях, населенных неславянскими, финно-угорскими племенами (а судя по данным некоторых житий, даже и в самих городах — например, в «Чудском конце» города Ростова), идолы сохранялись по крайней мере до XI века, а то и позднее. Князю под силу было ниспровергнуть их — но именно князю, в силу того, что княжеская власть в глазах его подданных, еще язычников, сама по себе обладала сверхъестественной, магической силой[190]. Не случайно низвержение киевских и новгородских кумиров князем Владимиром в 80-е годы X века — как оно описано в летописи — было наполнено глубинным сакральным смыслом (уже не осознаваемым киевским летописцем, писавшим столетие спустя) и опиралось на тысячелетнюю, языческую же, традицию ритуального прощания с «обветшавшими» языческими божествами{253}.

Ольга — повторюсь еще раз — была правительницей Руси, княгиней, но в силу своей женской природы не обладала в полной мере сакральной княжеской властью. Тем более едва ли она могла избрать открытые формы борьбы с языческим культом при почти полном преобладании язычников. Однако древний книжник был, несомненно, убежден в том, что ее княжение нанесло сокрушительный удар «кумирослужению», и для этого у него имелись все основания. Само воздвижение княгиней святого креста означало в его глазах торжество новой веры над обветшавшими и потерявшими свою силу кумирами, «обновление» всей Русской земли. Избрав святой крест «непобедимым оружием» своей духовной борьбы, княгиня уже этим «избавила род своих людей от оскорбления кумирского» — так представлял подвиг святой Ольги церковный историк уже новейшего времени, архимандрит Иннокентий (Просвирнин), писавший в 60-е годы прошлого века. «Именно в этом смысле следует понимать те сведения Житий Ольги и Похвалы ей Иакова мниха, в которых говорится, что она “требища бесовския сокруши”. Если эти “требища” и продолжали стоять на Русской земле до времени святого Владимира, то сила их была уже сокрушена святой равноапостольной княгиней Ольгой-Еленой»{254}.

Общая мысль о сокрушении княгиней языческих кумиров и «обновлении» через это Русской земли (или «обновлении креста» в Русской земле) получила дальнейшее развитие и конкретное выражение в сочинениях XVI столетия. В редакции Жития святой Ольги, составленной псковским книжником Василием-Варлаамом, читается значительно более подробный рассказ о просвещении ею Русской земли. Здесь речь идет уже не только о сокрушении капищ и требищ, но и об утверждении на их местах святых крестов и христианских храмов — опять же со ссылками на святую царицу Елену и прямыми цитатами из «Памяти и похвалы князю Владимиру»:

«Святая же великая княгиня Елена, возвратившись в землю свою Русскую к людям своим с радостию великою, просвещена благодатию Святого Духа, неся знамение честного креста, сиречь святого крещения. Затем же начала требища бесовские сокрушать и кумиры по многим местам и на их место начала кресты Христовы поставлять. Кресты же те Христовы творят знамения и чудеса многие и до сего дня молитвами святой великой княгини Елены. О преславное чудо! Где бесовские жилища были, там ныне Христос прославляется со Отцом и Святым Духом. Потом же стала ходить блаженная княгиня Ольга по градам и по местам и учить людей вере Христовой… Как святая благоверная великая царица Елена с сыном своим святым царем Константином многие земли привела во святое крещение и Крест Господень обрела во Иерусалиме… и многих неверных иудеев обратила ко Господу Богу, и сама та святая царица Елена ходила и поставляла церкви по святым местам, где Господь Бог наш походил своими ногами, так же и эта святая великая княгиня Ольга, подражая житию великой царицы Елены во всем, многие кумиры сокрушила, и на их месте церкви Христовые воздвиглись»{255}.

Несколько по-другому, с новыми подробностями, говорится о том же в редакции Жития в составе Степенной книги царского родословия. Ольга и здесь сранивается со святой царицей Еленой: «Так и сия блаженная Ольга, новая Елена, обходя грады и веси во всей Русской земле, всем людям благочестие проповедовала и учила их вере Христовой, как истинная ученица Христова, единоревнительница апостолам, дани и оброки легкие уставляя, и кумиры сокрушая, и на кумирских местах кресты Христовы поставляя. И от тех крестов многие знамения и чудеса совершаются и до сего дня»{256}.

Из крестов, поставленных святой Ольгой, известны два, причем лишь об одном из них книжник XVI века мог сказать, что чудеса и знамения творятся от него «и до сего дня», — это знаменитый псковский крест, о котором в Житии сказано еще раз чуть ниже. (Киевский крест святой Ольги к XVI веку оказался уже утерян.) Но, вероятно, имелись и другие кресты, которые народная память связывала с именем Ольги. Как мы помним, многочисленные «знамения» были оставляемы ею во всех землях, которые она проходила, — и в Древлянской земле, и в Новгороде, и в Пскове, и даже в Царьграде, где русским паломникам показывали принадлежавшее ей драгоценное богослужебное блюдо. Эти «знамения» — видимые свидетельства ее пребывания и неутомимой деятельности в разных областях ее государства — почитались на Руси еще в ту пору, когда княгиня была язычницей. Став христианкой, она не перестала разъезжать по градам и весям. Но теперь оставленные ею «знамения» принимали форму креста — главного символа ее новой веры, наиболее доступного пониманию ее подданных, как христиан, так и язычников.

Что же касается церквей, основанных Ольгой, то о них, к сожалению, ничего определенного сказать нельзя. Традиция ставить церкви на месте поверженных языческих капищ действительно существовала в древней Руси — она засвидетельствована летописью, но применительно ко временам Владимира, который повелел «рубить церкви и поставлять их по тем местам, где стояли кумиры»{257}. В Киеве еще до крещения Ольги существовала церковь Святого Ильи; следовательно, нет ничего невероятного в том, что княгиня уже по крещении могла построить и другие храмы для себя лично, а также для тех из своих людей, кто вместе с нею или вслед за ней принял святое крещение.

В доступных нам источниках имеются кое-какие сведения на этот счет, однако определить, какие именно церкви были действительно поставлены ею, а в каких случаях мы имеем дело с намеренным или неосознанным стремлением средневекового книжника удревнить историю того или иного храма или же с простой ошибкой, очень непросто. Так, к числу церквей, построенных Ольгой или при Ольге, относят первоначальный деревянный киевский собор Святой Софии — предшественник будущего Софийского собора Ярослава Мудрого, главного храма Киевской Руси[191], а также некую Богородицкую церковь — то ли в Киеве, то ли где-то на севере Русского государства[192]. Но и об их принадлежности ко времени Ольги можно говорить лишь сугубо гипотетически, поскольку показания источников на этот счет не кажутся надежными.

То же следует сказать и о самой знаменитой из всех церквей, по преданию, основанных Ольгой, — псковском Троицком соборе. Предание об основании Пскова и его главного храма получило очень широкую известность уже в XVI веке. Впервые оно было записано тем же Василием-Варлаамом. Это предание читается в принадлежащей ему Псковской редакции Жития святой Ольги и, с некоторыми дополнительными подробностями, в Степенной книге царского родословия{258}. По легенде, основанию города предшествовало чудесное видение, явленное Ольге на берегу реки Псковы, притока Великой: княгиня узрела три божественных луча, исходящих как бы из трех источников света, что явным образом символизировало Святую Троицу, которой и был посвящен главный, кафедральный храм Пскова.

«Также потом святая благоверная великая княгиня Елена благодатию Христовою пришла на место на конец (устье. — А.К.) Плесковы-реки и Великой и возлюбила [место то] вельми, — рассказывает Василий-Варлаам. — Был же на месте том лес велик, и дубравы многие прилежали к месту тому, и на месте том увидела (Ольга. — А, К.) луч Трисиятельного Божества. И тут помолилась святая Господу Богу и поставила крест на месте том; крест же тот стоит и до сего дня на том месте в память ее. Она же сказала своим боярам пророческим голосом так: “На месте сем будет церковь Святой и Неразделимой Троицы, и град будет велик и славен зело и всем изобилен будет”. И после этого вернулась в Киев святая блаженная великая княгиня Ольга, нареченная во святом крещении Елена, к сыну своему Святославу, и начала жить о Христе Иисусе. И возлюбила Бога от всей души своей, так же и Бог возлюбил ее». По прошествии времени княгиня «послала много злата на Плескову-реку, где видела луч Трисиятельного Божества, на сооружение божественной церкви Святой Троицы».

В Житии Ольги в составе Степенной книги чудесному видению посвящена отдельная глава — «О проречении бытия града Пскова…». Придя к реке Великой и остановившись у самого места впадения в нее Псковы, княгиня увидела «чудное и преславное видение»: «место оно пресветлыми лучами осияемо было, словно от трисиятельного света. Блаженная Ольга радовалась душою, удивляясь блистанию неизреченного света, воздавая благодать Богу, что столь радостное знамение явилось ей на уверение предбудущей благодати просвещения земли Русской. И, пророчествуя, сказала всему синклиту, бывшему с ней: “Да будет ведомо вам, что волею Божиею на сем месте будет церковь во имя Пресвятой Единосущной и Животворящей Нераздельной Троицы, Отца и Сына и Святого Духа. Также и град здесь будет велик, и славен, и изобилен”. И, сказав это, довольно помолилась на месте том и поставила крест, и крест этот стоит и доныне». А ниже, в другой главе Жития, «О начале церкви Псковской», сообщается о том, что княгиня послала «много злата на Плескову-реку на создание церкви Святой Живоначальной Троицы, где видела она явление света трисиятельного божественного луча. После же, — добавляет автор, — тут и град великий Псков поставлен был».

В память об этом событии в Пскове был воздвигнут деревянный крест, который позднее почитался как поставленный самой Ольгой. Во время одного из псковских пожаров он сгорел, но в 1623 году был восстановлен. Надпись на этом восстановленном кресте также сообщает о чудесном видении, явленном княгине; однако она (надпись) полностью заимствована из Степенной книги, а потому не могла появиться ранее середины XVI столетия[193].

Впоследствии на берегу реки Великой, почти напротив Троицкого собора, на том самом месте, где, по преданию, княгиня предрекла будущее величие Пскова, была сооружена часовня в ее имя. В годы советской власти часовня была разрушена, однако ныне восстановлена заново.

Увы, но красивая легенда об основании Пскова не выдерживает исторической критики. Археологические исследования древнего Псковского кремля с несомненностью показывают, что во времена святой Ольги здесь было отнюдь не дикое, заросшее лесом место, а укрепленное поселение, город, возникший не позднее VIII—IX веков. Именно на том месте, которое указано в Житии, — на скалистом мысе близ впадения реки Псковы в Великую, — обнаружены остатки древних укреплений: следы земляного вала с деревянными стенами или тыном поверху; исследован и находившийся поблизости курганный некрополь с языческим святилищем{259}. Собственно, о существовании города до княжения Ольги свидетельствует и «Повесть временных лет» (в кратком известии о женитьбе Игоря на Ольге). Что же касается упомянутого предания, то можно с уверенностью сказать, что оно появилось лишь в XV—XVI веках. Книжники более раннего времени, в том числе и псковские летописцы, его не знали. «А о Плескове граде от летописания не обретается воспомянуто, от кого создан бысть и которыми людьми, — записывал один из летописцев, предпринявший специальные разыскания относительно первоначальной истории родного города, — токмо уведехом, яко был уже в то время, как наехали князи Рюрик з братьею из Варяг ъ Словяне княжити, понеже поведает, яко Игорь Рюрикович поят себе жену Ольгу от Плескова»{260}. Ясно, что если бы легенда об основании Пскова самой Ольгой существовала в то время, когда автор работал над летописью, он вряд ли бы смог так выразиться.

Предание о псковской Троице — отнюдь не единственное в своем роде. И в Псковской земле, и в других местностях Русского государства рассказывали и о других церквах, будто бы основанных Ольгой. Таковы, например, Власьевская церковь в том же Пскове, церкви Архангела Михаила и Благовещения Пресвятой Богородицы в Витебске, некий Ольгин монастырь близ ее родных Выбут, Воскресенский собор в Великих Луках и др.{261} Таких церквей лишь немногим меньше, чем церквей, которые, по легенде, строил князь Владимир, Креститель Руси. Все это — прежде всего, свидетельство широкого почитания святой Ольги (как и святого Владимира) уже во времена православной Руси, свидетельство того, что народная память, благочестивая молва приписывали основание старинных, почитаемых храмов и обителей наиболее прославленным русским святым, среди которых Ольга по праву занимает одно из первых мест.

* * *
Так что же, получается, что у нас вовсе нет никаких положительных данных о просветительской деятельности Ольги по ее возвращении из Царьграда и о ее попытках крестить Русь? Это не так. Данные на этот счет имеются, только обнаруживаются они в немецких источниках и касаются еще одного весьма запутанного эпизода в биографии княгини Ольги — ее переговоров с германским королем (а с 962 года императором) Отгоном I Великим (f 973) и судеб латинской миссии на Руси. Как выясняется, летом или осенью 959 года, то есть на следующий год после разрыва отношений с императором Константином Багрянородным, княгиня направила послов в Германию к королю Отгону, которого просила ни больше ни меньше как об учреждении епископии в своей стране.

Об этом в 60-е или 70-е годы X века, то есть по горячим следам событий, писал автор уже известного нам продолжения Хроники Регинона Прюмского. Этот источник представляется исключительно ценным для истории Руси времени правления княгини Ольги — пожалуй, сопоставимым по своей значимости с сочинениями императора Константина Багрянородного. И дело не только в том, что он принадлежит современнику событий. По единодушному убеждению исследователей, Продолжателем Регинона был известный деятель немецкой церкви Адальберт, архиепископ Магдебургский, — тот самый миссионер, который побывал в Киеве и лично общался с княгиней Ольгой.

Под 959 годом в его Хронике помещено следующее известие: «Послы Елены, королевы ругов, крестившейся в Константинополе при императоре константинопольском Романе, явившись к королю (Отгону I. — А.К.), притворно, как выяснилось впоследствии, просили назначить их народу епископа и священников»{262}.

Автор называет Ольгу ее крестильным именем — «Helenae», и говорит о ней как о «королеве ругов» — «reginae Rugorum», употребляя сравнительно редкое название для киевских руссов. Однако в том, что послы «королевы Елены» прибыли именно из Киева и речь идет именно об Ольге, сомнений нет. О том же, но с некоторыми отличиями, сообщают и другие немецкие хроники, в частности так называемые Хильдесхаймские анналы. Правда, имени правительницы Руси и даже упоминания о ней здесь нет, однако название народа приведено в правильной, обычной для немецких источников форме:

«К королю Отгону явились послы народа Руси с мольбою, чтобы он послал кого-либо из своих епископов, который открыл бы им путь истины; они уверяли, что хотят отказаться от языческих обычаев и принять христианскую веру…»{263}

Хильдесхаймский хронист был не вполне точен. К 959 году Ольга уже приняла крещение, и нет сомнений, что и посланные ею мужи также были христианами, а не язычниками. Однако речь действительно шла о крещении «народа Руси», точнее — о намерении Ольги крестить свою страну. Для этого и необходимы были священники и епископ, который мог бы рукополагать их, — иными словами, церковная организация, включенная в существующие структуры Вселенской церкви. Создать такую организацию в рамках Константинопольского патриархата Ольге по каким-то причинам не удалось — и теперь она обратилась с теми же намерениями к правителю Запада.

Надо сказать, что посольство Ольги к Оттону вызвало немалые затруднения у отечественных историков. Иные из них прямо или косвенно пытались «защитить» Ольгу от обвинений в поступке неблаговидном, с точки зрения современного православия или упрощенно понимаемого патриотизма, и потому представляли известие Продолжателя Регинона как заведомую фальсификацию, ложь, или же как свидетельство чрезмерного религиозного рвения немецкого хрониста-миссионера и его покровителей, приписавших русским послам вовсе не то, о чем они в действительности просили. Более того, было высказано предположение, будто к Оттону вообще прибыли какие-то авантюристы, которые лишь выдавали себя за послов «королевы Елены», но на деле таковыми не являлись (так, например, полагал выдающийся русский историк Сергей Михайлович Соловьев). Между тем в истории Восточной и Центральной Европы посольство Ольги не выглядит чем-то из ряда вон выходящим. К середине X века раскол между Западной и Восточной церквями еще не произошел. Не было ни взаимной анафемы, ни прекращения канонического общения, и противоречия носили в большей степени политический, а не конфессиональный характер. Соответственно, нет никаких оснований видеть во всем произошедшем происки или тем более фальсификацию немцев, равно как и рассматривать посольство Ольги как мнимое отступление от православия и уклон в сторону католичества (а такие попытки тоже предпринимались, преимущественно в западной историографии). Такие представления основываются на реалиях значительно более поздней эпохи, ознаменовавшейся схизмой 1054 года и последующим противостоянием Константинополя и Рима. Переносить их на времена Ольги было бы ошибкой.

Колебания между двумя главными центрами христианства для этого времени — скорее закономерность, нежели исключение из правил. Так, крестивший свою страну болгарский царь Борис в 60-е годы IX века дважды кардинально менял церковно-политическую ориентацию, то изгоняя из страны греческих священников и признавая главенство римского престола, то вновь возвращаясь в лоно Византийской церкви и, соответственно, изгоняя из Болгарии священников-латинян. Примерно в те же годы моравский князь Ростислав обратился к константинопольскому императору с просьбой прислать к нему проповедников, хотя в Моравии уже действовали миссионеры «от немец». Примечательно, что прибывшие из Константинополя просветители славян Константин (Кирилл) и Мефодий признавали верховенство римского престола и добивались открытия Моравской епархии под юрисдикцией Рима. И киевский летописец, рассказывая о миссии святых братьев к моравам, не преминул с одобрением отметить, что «папеж» римский поддержал их и осудил их противников, тех, «кто ропщет на книги славянские». Приведены в летописи и слова папы как высшего церковного авторитета, в данном случае признаваемого таковым и на Руси: «Аше кто хулит славянскую грамоту, да будет отлучен от церкви, пока не исправится»{264}.

Такие же колебания между Константинополем и Римом уже в X веке мы видим и в истории христианизации Венгрии. Греческая епархия просуществовала здесь вплоть до XI столетия{265}, хотя венгерские князья в конечном счете выбрали крещение от латинян. Да и в истории обращения святого князя Владимира, внука Ольги, латинские проповедники также сыграли не последнюю роль.

Причины, которые вынуждали правителей «варварских» стран лавировать между Старым и Новым Римом, могли быть различными. В одних случаях ими, наверное, двигали политический расчет, желание воспользоваться противоречиями между двумя христианскими столицами, дабы получить ощутимые политические или материальные выгоды, подороже «продать» свое согласие на смену веры. В других — какие-то нюансы в толковании христианских норм, разные подходы к обращению язычников. Современные исследователи отмечают, что Византийская церковь уделяла гораздо меньше внимания миссионерству как таковому по сравнению с Западной и была куда менее поворотлива и настойчива в этом вопросе. Повышенные требования, которые греки предъявляли к новообращенным, зачастую отталкивали от них недавних язычников, и этим не без успеха пользовались латинские миссионеры{266}. Так было в Болгарии при царе Борисе, так было и в Великой Моравии при преемниках Ростислава, изгнавших из страны учеников святого Мефодия. В деле возможного обращения Руси при княгине Ольге правящие круги Империи также не проявили должной заинтересованности, хотя ситуация весьма благоприятствовала им. Высокомерное отношение к «варварам», убежденность в том, что из них все равно не получится «настоящих» христиан, пронизывали все слои византийского общества, начиная с императора. И можно думать, что отказ от учреждения русской епископии отчасти стал следствием такого именно взгляда. Впрочем, и сама Ольга могла предъявлять какие-то неприемлемые требования к светским и церковным властям Империи. Как мы уже говорили, ее могло, например, не устроить то, что предлагали царь и патриарх: приниженное, зависимое положение гипотетической русской епархии, подчиненной одной из провинциальных греческих митрополий. Правительница, что называется, до мозга костей, Ольга, несомненно, тоже искала наиболее выгодные условия вхождения своей страны в семью христианских народов. При этом держава Отгонов, в ее представлении, обладала не только политическим, но и церковным авторитетом — если и меньшим, чем Константинопольская империя со вселенским патриархом, то во всяком случае достаточным для того, чтобы способствовать христианскому просвещению ее страны. Другое дело, что король вряд ли мог предложить ей что-то принципиально иное, нежели церковные власти Константинополя.

Посольство Ольги, несомненно, должно было заинтересовать германского короля. Недаром названный Великим, Оттон I приложил много усилий для пропаганды христианства среди соседних с Германией «варварских», то есть прежде всего славянских, племен. Примечательно, что известие о русском посольстве в Хронике Продолжателя Регинона оказалось в окружении известий о походах короля против полабских славян — вагров, ободритов, ротарей и других. Первая большая немецко-славянская война длилась несколько лет — с середины 950-х до начала 960-х годов — и отличалась крайним ожесточением. В своей восточной политике Отгон с самого начала сделал ставку не только на меч, но и на крест, понимая то и другое как два неотъемлемых атрибута утверждения своей власти и стремясь к насильственному истреблению язычества и насаждению христианства в славянских землях. Еще в 948 году по его инициативе были учреждены две епископии — в Хафельберге и Бранденбурге — специально для проповеди христианства среди язычников-славян. С середины 950-х годов едва ли не главным делом своей жизни Отгон считал открытие архиепископской кафедры в Магдебурге — городе на Эльбе (Лабе), немецко-славянском пограничье, — также исключительно для того, чтобы привести «соседний народ славян к почитанию христианской веры». (Магдебургское архиепископство было открыто только в 968 году, но на то имелись свои внутренние причины, никак не связанные с успехами восточной политики Отгона.) Стоит сказать о том, что еще в 955 году король получил официальное разрешение тогдашнего папы Агапита II «устраивать епископии так, как ему заблагорассудится»{267}. Возможность учреждения еще одной миссийной епархии — даже принимая во внимание удаленность Киевского государства от Германии — должна была восприниматься им как новый шаг на пути к всеобщему торжеству христианства, то есть к исполнению своей миссии, как он ее понимал.

После выдающейся победы над венграми летом 955 года Оттон I приобрел славу великого защитника христианства и безусловно первого среди монархов Запада. С этого времени его почти официально стали именовать императором, хотя до коронации в Риме оставалось еще несколько лет. Ольга не единственной среди правителей европейских стран направляла к нему своих послов. «Приобретший благодаря многократным победам славу и известность», Оттон «стал вызывать страх и вместе с тем благосклонность к себе многих королей и народов, — писал младший современник и биограф императора немецкий хронист Видукинд Корвейский. — Ему приходилось поэтому принимать различных послов, а именно от римлян, греков и сарацин, и получать через них дары разного рода… и окрестные христиане все возлагали на него свои дела и чаяния»{268}. Вот и Ольга решила обратиться со своими «чаяниями» к германскому королю — уже почти императору, — надеясь добиться от него того, что так и не смогла получить в Царьграде.

Русские послы встретились с Отгоном осенью или в начале зимы 959 года — кажется, не ранее октября—ноября{269}, но во всяком случае, еще до наступления Рождества (25 декабря). Это произошло в одной из королевских резиденций — скорее всего, во Франкфурте на Майне, где король встречал Рождество 959 года. «Радушно приняв» послов русской княгини, король «с великой радостью согласился на их просьбу», — записывал позднее саксонский хронист{270}.

Там же, во Франкфурте, состоялось и поставление епископа «для народа ругов». Им стал некий Либуций, монах из обители Святого Альбана близ Майнца. Этот монастырь был особенно дорог королю Отгону, который не оставлял его своими заботами и вниманием: всего двумя годами раньше здесь был погребен его старший сын Лиудольф, скончавшийся в Италии. Аббатом монастыря Святого Альбана считался архиепископ Майнцский Вильгельм — между прочим, тоже сын Отгона I, только внебрачный. Правда, Вильгельм находился в определенной оппозиции отцу, и именно по церковно-политическим вопросам (он возражал против планов учреждения Магдебургского архиепископства, видя в этом ущемление своих интересов). Как он отнесся к назначению одного из своих монахов епископом «ругов», неизвестно. Во всяком случае, рукополагал Либуция не он, а архиепископ Гамбургский и Бременский Адальдаг — также человек очень влиятельный в церковных кругах, один из ближайших советников короля, постоянно пребывавший при его дворе. В делах миссионерских Адальдаг проявлял особое рвение. В отличие от Вильгельма, он всецело поддерживал усилия короля по насаждению христианства среди «варваров»: именно в те годы, когда Адальдаг возглавлял кафедру в Гамбурге, были открыты три епархии, предназначенные для язычников-данов. Адальдаг считался викарием папы в странах Северной Европы; он был наделен особым правом назначать по своему усмотрению, без согласования с папой, епископов не только для Дании, но и для других «северных» народов. Надо полагать, что это право и было реализовано им и королем Отгоном во Франкфурте[194].

Однако Либуций задержался в Германии более чем на год. Чем это было вызвано, мы не знаем. Автор Хроники выразился по этому поводу весьма туманно: поездке Либуция на Русь «помешали какие-то задержки». Возможно, новопоставленный епископ страшился далекого и опасного путешествия в неведомую и дикую страну, населенную, по слухам, народом «грубым, свирепым видом и неукротимым сердцем», и сам искал повод для того, чтобы повременить с отъездом; возможно, вмешалась политика, какие-то неведомые нам высшие интересы Оттона Великого, заставившие его придержать прелата на родине[195]. Но очень может быть, что все объяснялось проще: вскоре после поставления Либуций заболел, и это не дало ему возможности отправиться в путь. Через год с небольшим, 15 февраля 961 года, он скончался, и существовавшая лишь в проекте «русская» миссийная кафедра оказалась вакантной.

Вскоре был найден новый кандидат. Им, «по совету и ходатайству» архиепископа Вильгельма Майнцского (к этому времени уже примирившегося с отцом), стал тот самый Адальберт, который признается автором продолжения Хроники Регинона. Следовательно, весь дальнейший рассказ о судьбе латинской миссии на Русь принадлежит главному действующему лицу развертывавшихся событий.

Назначение на Русь было воспринято Адальбертом с явной обидой, которую он даже не пытался скрыть. «Хотя Адальберт и ждал от архиепископа лучшего и ничем никогда перед ним не провинился, — писал он о себе в третьем лице, — он должен был отправляться на чужбину». Впрочем, новопоставленный епископ получил полную поддержку со стороны короля Оттона, и это, несомненно, отчасти утешило его. Материальное обеспечение миссии также оказалось на высоте, что Адальберт не преминул отметить. «С почестями назначив его епископом народу ругов, — продолжает он, — благочестивейший король, по обыкновенному своему милосердию, снабдил его всем, в чем тот нуждался».

Епископ Адальберт сыграл важную роль в судьбе княгини Ольги, а потому есть смысл сказать о нем хотя бы несколько слов.

Как полагают, он происходил из знатного саксонского рода и в 50-е годы X века служил в качестве нотария (писца) в канцелярии короля Оттона I. Около этого времени он стал монахом старейшего в Германии монастыря Святого Максимина в Трире. Этот монастырь отличался особой строгостью жизни и неукоснительным соблюдением всех предписаний устава святого Бенедикта Нурсийского. Источники говорят об Адальберте как о муже «высокой святости»[196], однако насколько эти качества проявились во время его путешествия на Русь, неизвестно. Он был, несомненно, человеком весьма начитанным, высокообразованным, книжным. После своего возвращения из Руси в 962 году он вновь окажется в составе придворной капеллы, на этот раз короля Отгона II, сына и соправителя Отгона Великого. В начале 966 года Адальберт получит под свое начало Вайсенбургское аббатство (в междуречье Рейна и Мозеля), а осенью 967 года будет сопровождать Отгона II в Италию. Здесь в октябре 968 года произойдет его назначение первым архиепископом Магдебургским, и эту кафедру он будет занимать до самой своей смерти 20 июня 981 года{271}.

Когда Адальберт выехал на Русь, мы опять-таки точно не знаем. Похоже, что он присутствовал в мае того же 961 года на съездах германской знати в Вормсе и Аахене, где германским королем и соправителем отца был провозглашен юный Отгон II (сообщения об этих съездах читаются в Хронике сразу же за известием о рукоположении Адальберта). Вскоре после этого Отгон Великий отправился в Италию — за императорской короной, которой и был увенчан в Риме 2 февраля 962 года. Восточные дела на время отошли для него на второй план. Возможно, это обстоятельство неблагоприятно сказалось на судьбе Адальберта, который не мог рассчитывать на внимание и поддержку как самого короля, так и его канцелярии.

Путь Адальберта лежал через чешские земли. Известно, что по дороге на Русь он побывал в Либице, столице Зличанского княжества (в Средней Чехии), где совершил обряд конфирмации над сыном местного князя Славника Войтехом, которому дал свое имя{272}. (Впоследствии Адальберт-Войтех станет епископом Пражским и одним из почитаемых католических святых.) Вероятно, Адальберт воспользовался хорошо известным торговым маршрутом на Русь — через Регенсбург, Прагу, Краков (также принадлежавший в то время Чехии) и «Червенские грады» (Волынь). К осени 961 года он и его спутники должны были достигнуть Киева.

К великому огорчению историков, Адальберт ничего не сообщает о своем пребывании в столице Руси. Из его Хроники известно лишь о результатах поездки — а они оказались плачевными. Латинская миссия на Русь завершилась крахом. Уже зимой или в начале весны следующего, 962 года ему и его спутникам пришлось спешно покинуть Киев. «Адальберт, назначенный епископом к ругам, вернулся, не сумев преуспеть ни в чем из того, чего ради он был послан, и убедившись в тщетности своих усилий», — пишет он сам о себе. Больше того, «на обратном пути некоторые из его спутников были убиты, сам же он, после больших лишений, едва спасся»[197].

Где были убиты его спутники и где сам он подвергся смертельной опасности — на Руси или уже за ее пределами, на пути на родину, — из его Хроники неясно. Дополнительные подробности случившегося приведены в более поздних немецких источниках, и их авторы уже однозначно обвиняют во всем руссов. «Упомянутый епископ едва избежал смертельной опасности от их происков», — говорится о возвращении Адальберта в так называемых Альтайхских и Кведлинбургских анналах{273}. «Трирский монах Адальберт, священник известный и во всех отношениях испытанный», был назначен епископом Руси, но «изгнан оттуда язычниками», — вполне определенно писал немецкий хронист Титмар Мерзебургский († 1018), весьма осведомленный в русских делах{274}. А в «Деяниях магдебургских архиепископов» (середина XII века) читаем: «Адальберт, муж славный и заслуженный… некогда… был поставлен епископом и послан проповедником к ругам, но ожесточенный народ, свирепый видом и неукротимый сердцем, изгнал его из своих пределов, презрев благовествовавшего Евангелие мира»{275}.

Позднее, составляя Хронику, Адальберт постарался представить дело так, будто вся затея с устроением «русской епархии» с самого начала была не более чем обманом со стороны «ругов», чьи послы сознательно заманивали его в ловушку, действовали «притворно, как выяснилось впоследствии» (или, как выразился автор Хильдесхаймских анналов, «во всем солгали»). Версия его, в общем-то, понятна. Если бы оказалось, что он сам виноват в неудаче своей миссии, это могло бы помешать его дальнейшей карьере. Между тем Адальберт, очевидно, вынашивал честолюбивые планы еще до назначения на русскую кафедру, когда он, по его собственным словам, «ждал лучшего», нежели далекое и опасное путешествие на Русь. И ему действительно удалось доказать, что его вины в случившемся нет.

«Прибывшего к королю (юному Отгону II. — А.К.) Адальберта приняли милостиво, — пишет он о своем возвращении в Германию, — а любезный Богу архиепископ Вильгельм в возмещение стольких тягот дальнего странствия, которого он сам был устроителем, предоставляет ему имущество и, словно брат брата, окружает всяческими удобствами. В его защиту [Вильгельм] даже отправил письмо императору (находившемуся в Италии Отгону I. — А.К.), возвращения которого Адальберту было приказано дожидаться во дворце». Как мы уже знаем, Адальберт снискал милость обоих Отгонов — и отца, и сына. Впоследствии, когда встал вопрос о его назначении на кафедру в Магдебурге, факт его насильственного изгнания из Руси должен был послужить аргументом в его пользу. А потому в подтвердительной грамоте папского престола на права Магдебургского архиепископства особо подчеркивалось, что «епископ Адальберт, поначалу поставленный для земли ругов», был изгнан оттуда «не по своему нерадению, а вследствие их (руссов. — А.К.) злонравия»{276}.

Что ж, получается, что и Адальберт со своими спутниками не сумел правильно понять послов «королевы Елены», разгадать загаданные ею загадки — заметим, не первым среди современников. Но в чем все-таки заключалось «злонравие» руссов? Что в действительности произошло в Киеве? Ведь не станем же мы всерьез рассматривать версию сознательной мистификации со стороны Ольги, будто бы намеренно обманывавшей германского монарха. Нет, бессмысленных, абсурдных действий Ольга не совершала; все ее так называемые загадки всегда имели вполне определенный смысл. Да и в рассказе немецкого хрониста действует совсем не фольклорная киевская княгиня, героиня народных преданий, а вполне реальная правительница Киевского государства.

Направляя своих послов в Германскую землю, Ольга и в самом деле должна была думать о крещении своего народа. Но между ее посольством в Германию и прибытием Адальберта на Русь прошло два года — а это очень большой срок. За это время обстановка в Киеве могла существенно измениться.

И действительно, изменения произошли, и значительные, в частности во внешнеполитическом положении Киевского государства. В ноябре 959 года умер император Константин Багрянородный, с которым, как мы помним, у Ольги не сложились личные отношения. На престол в Царьграде взошел его сын Роман II. Примечательно, что византийский хронист, сообщая о том, что новый государь «тотчас разослал дружеские письма… вождям Болгарии, западных и восточных народов», дабы заключить с ними «дружеские союзы»{277}, не называет в их числе «вождей севера», то есть Руси. Тем не менее «дружеский союз» с Русью тоже был заключен или, точнее, возобновлен. Свидетельством тому — уже упомянутое в предыдущей главе участие в войнах, которые вела Империя при Романе II, русских «воев» — вероятно, тех самых, в отправке которых в Византию Ольга еще недавно отказала послам Константина Багрянородного. Эти русские «вой», организованные в отдельные отрады («тагмы»), приняли участие в завоевании Крита в зимнюю кампанию 961/62 года наряду с другими наемниками — армянами, «славянами» и «фракийцами»{278}. Тогда Византийская империя добилась крупнейшего успеха в борьбе с арабами, серьезно укрепив свое внешнеполитическое положение. И достигнут был этот успех в том числе благодаря союзу с Русью.

Другое обстоятельство, возможно повлиявшее на неудачу миссии Адальберта, — это итальянский поход Отгона Великого. Мало того, что он на время отвлек короля от дел, связанных с христианской миссией на восток, о чем мы уже сказали. Венчание Отгона в Риме папой Иоанном XII и провозглашение его императором резко обострили его отношения с Византией, где, разумеется, не хотели и слышать о признании за ним императорского титула. (Василевсы ромеев считали себя единственными легитимными наследниками римских императоров и воспринимали действия Отгона как прямое посягательство на свою власть.) Споры вокруг титула Отгона, а в еще большей степени обозначившиеся к этому времени его притязания на итальянские земли, входившие в состав Византийской империи, с неизбежностью вели к войне, которая в конце концов и началась — правда, уже во второй половине 960-х годов. В этих условиях союз Киева с императором Романом II автоматически означал ухудшение отношений с правителями Германии, а значит, и с прибывшими от них миссионерами.

Однако объяснять провал миссии Адальберта только этим было бы неверно. Конечно, в Византии могли — и должны были — наконец-то вспомнить о том, что русская епархия, учрежденная еще в IX веке, была изначально подчинена Константинополю, а значит, римский престол не имел никаких канонических прав на эту территорию. Однако в нашем распоряжении нет даже намеков на то, что в 60-е годы X века были предприняты хоть какие-то попытки учреждения или возобновления русской епископии, подчиненной Константинопольскому патриархату, как нет и свидетельств целенаправленной проповеди на Руси греческих священников. Стало быть, намерение Ольги учредить епископию под юрисдикцией одной из немецких кафедр не было осуществлено вовсе не потому, что место латинян будто бы заняли греки. Очень похоже, что в Киеве изменилась не только внешне-, но и внутриполитическая ситуация, произошел резкий поворот в отношении к самому христианству.

Как такое могло стать возможным? Однозначного ответа на этот вопрос у историков нет, а потому вновь приходится прибегать к помощи гипотез и предположений.

Наверное, недовольство киевлян могло вызвать поведение самих немецких миссионеров, их чрезмерная настойчивость в пропаганде нового учения. О том, что проповедь христианства—и именно в славянских землях — нередко сопровождалась насилиями, мы хорошо знаем из истории христианизации полабских и поморских славян, чьи территории в X—XIII веках насильственно включались в состав Германской империи. Но о политических притязаниях на земли Киевской Руси со стороны Германии не могло быть и речи, так что прямые аналогии здесь не вполне уместны. Скорее, дело в другом.

Русская летопись свидетельствует о наличии языческой оппозиции Ольге прежде всего в ее собственной семье. А потому произошедшее в Киеве логичнее всего связывать — и историки давно уже сделали это — с обострившимися противоречиями между Ольгой и ее сыном Святославом, вышедшим наконец на первые роли в политической жизни Русского государства. Именно из-за этого Ольге и пришлось отказаться от своих намерений. Приглашенные ею немецкие священники вынуждены были бегством спасаться из русских пределов — а это означало ее серьезное внутриполитическое поражение, свидетельствовало об утрате ею незримых нитей управления страной.

К началу 960-х годов Святослав, по меркам своего века, был вполне взрослым человеком, о чем, между прочим, свидетельствует и появление у него собственных сыновей. Будучи князем по праву рождения, он конечно же не смирился со своим приниженным по сравнению с матерью положением. Едва ли мог забыть он и об унижении своих людей в Константинополе во время визита матери к греческому царю — а потому все, что было связано с этой поездкой, должно было восприниматься им особенно болезненно. Как мы предположили выше, Ольге по возвращении из Царьграда пришлось оправдываться перед киевлянами, и прежде всего перед сыном, объясняя собственное крещение хитростью, уловкой, необходимой для того, чтобы пресечь бесстыжие домогательства греческого царя. Трудно сказать, насколько это ей удалось. Во всяком случае, приглашая миссионеров из Германии, княгиня попыталась все же настоять на своем, убедить киевлян в преимуществах христианской веры и крестить тех, кто готов был последовать ее примеру, — но добилась обратного. Конфликт Святослава с матерью был неизбежен, и прибытие немцев обозначило лишь одно из непримиримых противоречий между ними. Вмешательство немецких священников в дела веры — то есть в известной степени в сугубо внутренние, даже княжеские, дела — не могло прийтись по душе ни юному и амбициозному Святославу, ни его дружине. Оно еще больше сплотило поборников язычества вокруг князя.

Летопись говорит о «возмужании» Святослава под 964 годом. («Князю Святославу възрастъшю и възмужавшю…» — с этих слов начинается новая летописная статья, первая после рассказа о крещении Ольги{279}.) Однако это — дата первого известного из летописи похода Святослава — на вятичей. Возможно, были и другие, более ранние походы — те самые «войны многие», о которых упоминает летописец в той же летописной статье, говоря, что Святослав «посылал к странам, глаголя: “Хочу на вы идти”». Напомню, что перед статьей 964 года в летописи пропуск в восемь не заполненных никакими событиями лет, а предыдущая летописная статья, обозначенная 955 годом, но в действительности посвященная крещению Ольги в 957 году, заканчивается также фразой о «возмужании» князя («…кормящи (Ольга. — А.К.) сына своего до мужьства его и до возраста его»), в данном случае не вполне уместной, ибо Святослав должен был считаться взрослым и дееспособным еще до крещения матери. Статья 964 года, несомненно, имеет в виду «возмужание» Святослава не в физическом, а в политическом смысле, превращение его в самостоятельного, полноправного князя. Но приурочение этого «возмужания» именно к 964 году условно: по относительной хронологии летописи его следует датировать широким временным промежутком между 957 и 964 годами. И то обстоятельство, что этот временной промежуток совпадает с изгнанием из Киева Адальберта, весьма показательно.

Как показательно и то, что после известия о посольстве «королевы Елены» в Германию в источниках нет сведений о государственной деятельности Ольги, о том, что она продолжала управлять страной. Напротив, с 964 года на первый план в летописном изложении событий выходит князь Святослав, который и становится главным героем летописи. В единственном же упоминании об Ольге в связи с многочисленными войнами Святослава — в статье 968/69 года, рассказывающей об осаде Киева печенегами, — мы видим княгиню уже лишенной какой бы то ни было власти, не способной влиять на ход событий.

В нашем распоряжении имеется еще одно свидетельство, проливающее свет на историю с изгнанием Адальберта из Руси, — на этот раз русского происхождения. Вообще, считается, что русские источники не сохранили сведений о немецкой миссии 961/62 года. Однако это не вполне так. В статье 986 года «Повести временных лет», в рассказе о выборе веры князем Владимиром, есть косвенное упоминание о событии, произошедшем в Киеве за четверть века до этого. По летописи, в числе прочих к Владимиру явились проповедники-«немцы», предложившие князю принять их веру. Владимир ответил отказом, очевидно ссылаясь на казус с епископом Адальбертом. «Идите обратно, — прогнал он немцев, — потому что отцы наши не приняли сего»{280}.[198] «Отцы наши» — это в первую очередь отец самого Владимира князь Святослав, а также отцы тех бояр и «старцев градских», вместе с которыми князь Владимир принимал решение о выборе веры, — то есть дружинники и советчики Святослава, киевские мужи его времени, те самые, на чье мнение князь ссылался, отказываясь креститься, и кто, по его словам, «смеялся» над христианской верой. Именно они и «не приняли» немецких миссионеров.

Так произошел открытый разрыв между матерью и сыном. В Киеве восторжествовала «языческая партия», враждебно настроенная к христианству. О языческих пристрастиях самого Святослава и его окружения мы хорошо знаем не только из летописи, но и из византийских источников. Описывая поход киевского князя на Дунай и его войну с Иоанном Цимисхием, византийский хронист сообщает о кровавых обрядах, которым предавались руссы. Так, летом 971 года, после одного из сражений с греками, руссы устроили кровавую тризну по своим погибшим собратьям, во время которой было заколото множество пленников, мужчин и женщин, а также задушено несколько младенцев и жертвенных петухов, которых затем утопили в водах Дуная{281}. Впрочем, совершалось ли нечто подобное в Киеве, мы не знаем.

Однако в судьбе Ольги изменилось далеко не всё. Настояв на своем, взяв в свои руки бразды правления, Святослав, по-видимому, оставил мать в покое, позволил ей вести тот образ жизни, к которому она стремилась, и даже поручил ей по-прежнему управлять домашними, хозяйственными делами. Князь занялся исключительно внешней политикой, полностью отдался войне. Мы и позднее столкнемся с тем, что мать и сын будут вполне благожелательно общаться друг с другом. Мать продолжала молиться о сыне. На ее попечении оказались и сыновья Святослава — малолетние Ярополк, Олег и Владимир. Остался при ней и «ее» пресвитер, прибывший с нею из Царьграда, а перед смертью именно к сыну Ольга обратится с просьбой о том, чтобы ее похоронили по христианскому обряду, и Святослав не станет возражать против этого.

Что же касается ближайшего окружения Ольги, ее родственников и родственниц, сопровождавших ее в Константинополь и, вероятно, вместе с нею принявших там крещение, то об их судьбе нам ничего не известно. Летопись так ни разу и не упоминает о них. Вполне вероятно, что все эти люди оставались при Ольге, но вот их влияние на политическую жизнь государства, участие в управлении страной полностью сошли на нет. Конечно, нельзя исключать и физической расправы Святослава над кем-то из родни его матери{282} или бегства христиан, родственников княгини, из страны — но это не более чем фантазия.

В истории стран Центральной и Восточной Европы периода христианизации известно немало случаев, когда противостояние между старой и новой верами проходило внутри одной семьи, одного княжеского рода. Нередко случалось и так, что представитель старшего поколения принимал новое христианское учение, в то время как младший держался веры предков, — подобно тому, как это произошло на Руси при Ольге и Святославе. Обычно такие столкновения заканчивались кровавой развязкой, убийством одного или нескольких князей — отца, сына или родных братьев. На Руси сценарий оказался иным. Столкновение между матерью и сыном, при том, что мать обладала реальной властью, а сын на эту власть претендовал, — случай, конечно, исключительный. Столкновение это закончилось поражением Ольги, однако кровопролития удалось избежать — во всяком случае, никаких намеков на это в источниках нет. Да и позднее кровавых стычек на религиозной почве между членами княжеской семьи Русь не знала, в отличие от соседних стран. Удалось избежать нам и масштабных антихристианских восстаний, выходящих за рамки одного города или одной волости, — подобно тому, как это было в Чехии, Польше, Венгрии или Норвегии. С самого начала христианство утверждалось на Руси относительно мирно, и в этом, наверное, есть заслуга и Ольги, которая, даже сокрушая языческие кумиры (по словам авторов ее Жития), все же не доводила дело до насильственного насаждения новой веры. Относительно мирно уступила она и власть над Киевом своему сыну-язычнику.

Стоит отметить еще одно важное обстоятельство. Языческая реакци