Семейная жизнь Федора Шаляпина: Жена великого певца и ее судьба (fb2)

- Семейная жизнь Федора Шаляпина: Жена великого певца и ее судьба (и.с. Символы времени) 1.28 Мб, 347с. (скачать fb2) - Ирина Николаевна Баранчеева

Настройки текста:



Ирина Николаевна Баранчеева Семейная жизнь Федора Шаляпина Жена великого певца и ее судьба

ПРЕДИСЛОВИЕ


В Москве на Новинском бульваре, за высокой стеной Американского посольства приютился маленький палевый особнячок с зеленой крышей — Дом-музей Ф. И. Шаляпина. В нише дома установлен мраморный бюст певца, и мемориальная доска при входе гласит: «В этом доме с 1910 по 1922 год жил и работал великий русский артист Федор Иванович Шаляпин».

В начале XX века этот небольшой уютный особняк был хорошо известен всей Москве. Москвичи, прогуливавшиеся по тенистому Новинскому бульвару, усаженному тогда столетними кленами и липами, замедляли шаг у дома Шаляпина, останавливались, прислушивались, не донесутся ли из окон звуки волшебного голоса, покорившего весь мир.

Дом на Новинском бульваре был первым собственным домом шаляпинской семьи. В 1910 году жена Шаляпина Иола Игнатьевна купила его у некоей купчихи К. А. Баженовой. А в начале XIX века этот дом занимал С. П. Жихарев, московский губернский прокурор и известный литератор своего времени, приятель А. С. Пушкина, у которого поэт часто бывал в 1826–1832 годах… Так что у дома, который купили Шаляпины, была своя история. Не зря он уцелел в пожаре войны 1812 года — ему предстояла еще долгая жизнь!

Приобретя этот старенький, ветхий особняк, Иола Игнатьевна Шаляпина подняла его почти из руин, вдохнула в него новую жизнь, сделала достойным великого артиста. Все в нем говорило о вкусах хозяев. Его отличали элегантность, скромность и простота. Но, конечно, самым ценным в этом доме были яркие личности самих хозяев, привлекавшие сюда русскую интеллигенцию. М. Горький, В. Гиляровский, К. Коровин, братья Васнецовы, В. Серов, А. Головин, С. Коненков, С. Рахманинов, А. Брандуков, К. Станиславский, В. Качалов, И. Москвин, А. Яблочкина, Л. Собинов, Л. Леонидов… закадычные друзья и мимолетные знакомые Шаляпиных приходили в этот теплый, гостеприимный дом и находили здесь необыкновенно радушный и трогательный прием. Эту удивительную атмосферу создавала Иола Игнатьевна. Благодаря ей Шаляпина здесь окружали только друзья.

Свой золотой век дом на Новинском бульваре пережил с 1910 по 1917 год. В 1917 году вместе с революциями в Россию пришла новая жизнь — чудовищная и дикая. В 20-х годах Шаляпин и члены его семьи, спасаясь от голода и ужасов большевизма, один за другим покинули Россию и переселились в Европу. В Москве остались только два человека, безраздельно преданные дому и имени Шаляпина — Иола Игнатьевна и старшая дочь певца Ирина Федоровна. Эти две слабые и одновременно сильные духом женщины добровольно приняли на себя терновый венец мученической советской жизни, безо всякого намека на какие-либо человеческие условия, чтобы спасти архив Шаляпина, чтобы сохранить о нем память на родине.

На их глазах происходило разрушение и медленное угасание дома на Новинском бульваре, который в течение многих десятков лет являлся огромной коммунальной квартирой, «социалистическим муравейником». Но они не сдавались и как могли сопротивлялись косности бюрократической системы. И Иола Игнатьевна, и Ирина Федоровна мечтали о создании здесь музея Шаляпина, но, к сожалению, так этого и не дождались. Ирина Федоровна умерла за год до того, как правительством было принято решение о создании на Новинском бульваре музея ее отца. А сам музей после девяти лет трудных восстановительных работ открыл свои двери для посетителей 23 сентября 1988 года, и войти в него смогли только младшие дети Шаляпиных — Федор Федорович и Татьяна Федоровна, в то время жившие в Риме. Остальных членов семьи уже не было в живых…

Я люблю Дом-музей Шаляпина. Люблю его особенно весной, когда в небольшом садике зацветает сирень, которая еще помнит прежних обитателей дома, и вверх свои свечки выпускает каштан, так восхищавший когда-то Шаляпина.

Первая комната, в которую попадает посетитель музея, принадлежит Иоле Игнатьевне Шаляпиной, хозяйке и вдохновительнице этого дома. Давно уже не принимает она своих гостей в этой комнате в бирюзовых тонах, и из потускневших зеркал смотрит на нас лишь навсегда ушедшее прошлое. Но дух Иолы Игнатьевны по-прежнему живет здесь. На стенах множество фотографий… Вот юная изящная «прима-балерина assoluta» Иоле Торнаги — и рядом Иола Игнатьевна Шаляпина в ее российской жизни — с детьми и Шаляпиным, в подмосковном имении Ратухино и под раскидистыми лапами пальм на отдыхе в Крыму. Есть свадебные фотографии: счастливые жених и невеста, сидя в открытом экипаже, улыбаются в объектив. Но есть и другая — девушка в белом платье стоит на крыльце деревянного дома и грустными глазами смотрит в будущее. Эти трагически-грустные глаза Иолы Игнатьевны запомнились многим… И они так поражают на чудесном портрете, сделанном ее сыном Борисом Федоровичем Шаляпиным в Париже в 1934 году. Борису удалось передать какую-то необыкновенно сильную и трагическую красоту матери…

Наконец, на столике две совершенно особенные фотографии: очаровательная трехлетняя Иоле с мамой Джузеппиной Торнаги и худенькая старушка интеллигентного вида — Иола Игнатьевна в 1953 году, в год своего восьмидесятилетия. Между этими фотографиями — вся невероятно долгая и мучительно-сложная жизнь этой удивительной женщины, которая фантастически беззаветно была предана Федору Ивановичу Шаляпину.

Вероятно, первым из русских деятелей искусства, который познакомился с Иолой Игнатьевной Шаляпиной, а тогда еще итальянской балериной Иоле Торнаги, был композитор Сергей Никифорович Василенко. В его «Воспоминаниях» встречается следующий отрывок:

«Свои поэмы для баса „Вирь“ и „Вдова“ я посвятил Ф. И. Шаляпину. Бывал у него несколько раз в особняке на Новинском бульваре.

Увидав его жену Иолу Игнатьевну, я так и ахнул: вот уж верна пословица: „Гора с горой никогда не сойдется, а человек с человеком всегда…“

Иола Игнатьевна оказалась моей старой знакомой. В мое первое путешествие за границу в 1895 году с М. М. Покровским мы находились на Фирвальдштедском озере. На террасе отеля обращала на себя внимание молоденькая барышня, подбрасывавшая шутя маленькую девочку: „Uno, due, tré… in Lago!“[1] Потом я играл „Русскую“ и „Трепак“ Рубинштейна, и барышня заинтересовалась: „II faut danser cela vite, vite, vite… N’est ce pas?“ [2] Она назвала себя „маленькой балериной“ Иоле Торнаги.

И вдруг через столько лет в особняке Новинского бульвара — полная красивая дама — Иола Торнаги!»

В 1896 году Иоле Торнаги приехала в Россию по приглашению известного мецената Саввы Ивановича Мамонтова, встретила Федора Шаляпина и осталась в России. Здесь она пережила две русские революции, две мировые войны, крушение царского дома Романовых, сталинский террор и хрущевскую оттепель…

О своей невероятно долгой и удивительной жизни в России Иола Игнатьевна, к сожалению, не оставила воспоминаний, если не считать тех кратких устных рассказов, которые она надиктовала своей дочери Ирине о знакомстве с Шаляпиным летом 1896 года в Нижнем Новгороде, и нескольких страниц воспоминаний о годах ее работы в Русской частной опере Мамонтова, оставленных в 1900 году. Думала об этом, но так и не решилась… В ее альбомчике, куда ей еще в XIX веке писали стихи и объяснения в любви поклонники ее таланта, 19 ноября 1928 года Иола Игнатьевна записала: «Много раз я хотела написать мои воспоминания или, лучше сказать, описать разные эпизоды моего несчастного существования, но потом я думала: „Если я не была понята в жизни, кому это будет нужно? Скоро я буду всеми забыта, и кому тогда будет интересно то, что происходило в моей бедной душе, которая не знала покоя?“»

Эти строчки написаны в очень тяжелое для Иолы Игнатьевны время — время отчаяния и безнадежности. Вообще, вся ее жизнь — от рождения и до самой смерти — была непрекращающимся подвигом самоотречения и самопожертвования. И в том, что она отказалась написать свои воспоминания, тоже был благородный жест. Иначе ей пришлось бы посвятить немало горьких страниц Шаляпину, которого она бесконечно любила и который был по отношению к ней крайне неблагодарен.

Вторую попытку написать об Иоле Игнатьевне сделала ее дочь Ирина Федоровна. После смерти матери Ирина Федоровна, посвятившая жизнь собиранию и сохранению наследия своего великого отца, обнаружила в архиве Иолы Игнатьевны тетрадку с рецензиями на ее выступления и была поражена — ее мама оказалась необыкновенно талантливой балериной. Ирина Федоровна начала собирать документы, серьезно думала о написании книги, но… вместо этого получился лишь краткий очерк. Причина, возможно, скрывалась в том же — не хотелось бросать тень на образ любимого отца.

И так случилось, что на долгие годы жизнь Иолы Игнатьевны, известной когда-то на всю Москву своей добротой и милосердием, была предана забвению. Чтобы скрыть человеческие слабости великого Шаляпина, была похоронена память о женщине, сыгравшей такую большую роль в его жизни, прошедшей вместе с ним все перипетии его тернистого пути к славе и во многом сделавшей его тем Шаляпиным, звезда которого так ярко заблистала на оперном небосклоне.

Но остались письма и документы — самые верные свидетели ушедшей эпохи, — которые терпеливо ждали своего часа, чтобы рассказать историю человека, незаслуженно забытого. Они говорят об одном: несмотря на то что семейная жизнь Шаляпиных сложилась неудачно, Иола Игнатьевна через всю жизнь пронесла к Федору Ивановичу совершенно особенное отношение и совершенно особенное чувство. Ни одна женщина не любила его больше, чем она. Во всяком случае ни одна из них не принесла ему стольких жертв. Своей же собственной жизнью Иола Игнатьевна совершила тот духовный подвиг, о котором писал А. Хомяков: «Высший подвиг в терпении, любви и мольбе». И вероятно, невозможно было любить сильнее, терпеть дольше и горячее молиться о любимом человеке…

Начиная писать эту книгу, основанную, в основном, на документальных материалах, я, конечно, прекрасно понимала, что она ни в коей мере не сможет заменить тех живых и ярких воспоминаний, которые могла бы написать сама Иола Игнатьевна. Мне же только хотелось, чтобы читатели наконец узнали об удивительной судьбе этой итальянской женщины, которая прожила в России шестьдесят четыре года и которая, несмотря на все испытания, выпавшие здесь на ее долю, до последнего вздоха любила нашу страну…


В основу этой книги легла многолетняя — и до сих пор неизвестная — переписка Иолы Игнатьевны и Федора Ивановича Шаляпиных на русском и итальянском языках, хранящаяся в Российском государственном архиве литературы и искусства. Необыкновенный интерес представляют и другие материалы личного архива И. И. Шаляпиной и членов шаляпинской семьи. Помимо вышеуказанных писем, мое внимание привлекли альбом со статьями о балетных выступлениях Иоле Торнаги до ее приезда в Россию (статьи о ее выступлениях в Нижнем Новгороде и на сцене Русской частной оперы в Москве мне удалось разыскать в старых русских газетах), письма и черновики писем Иолы Игнатьевны и ее детей Ф. И. Шаляпину, переписка детей Шаляпиных между собой, отрывки из дневника И. Ф. Шаляпиной о революционных годах в России. Мне показалось интересным включить в книгу письма к Иоле Игнатьевне ее матери Джузеппины Торнаги, которые дали дополнительные черты для характеристики героини этой книги, а также письмо Марфы, дочери Ф. И. Шаляпина от второго брака, в котором она просит благословения Иолы Игнатьевны, и ответа на это письмо.

В книгу также вошли отрывки из писем И. И. Шаляпиной к сыну Федору, хранящиеся в Государственном центральном театральном музее имени А. А. Бахрушина. В библиотеке этого музея мне удалось найти интересные газетные заметки о дореволюционной жизни семьи Шаляпиных в России: об их усадьбе Ратухино, об открытии в 1914 году во флигеле дома Шаляпиных на Новинском бульваре лазарета для солдат Первой мировой войны, о появлениях семьи Шаляпина в московском обществе и о наиболее запомнившихся москвичам концертах Шаляпина. Мне показалось небезынтересным включить в книгу некоторые, не столь широко известные, заметки о скандале 1911 года, связанного с коленопреклонением Ф. И. Шаляпина, а также некоторые шаржи и карикатуры на Шаляпина, которыми обрисовывался его облик в прессе в 1910-х годах. К сожалению, эти газетные статьи и заметки, собранные в альбомах ГЦТМ, не всегда сопровождаются указанием названия газеты и даты публикации. Частично это можно отнести и к более поздним заметкам, касающимся знаменитого скандала 1927 года. Более подробно эту историю я попыталась проследить на публикациях газеты «Рабис», уделявшей Шаляпину значительное внимание.

Кроме того, я использовала в работе различные материалы, найденные мной в Российской государственной библиотеке по искусству и Российской государственной библиотеке, а также сведения, почерпнутые из рассказов А. И. Попова и Н. В. Каракоз, прозвучавших на вечере памяти И. Ф. Шаляпиной, который состоялся 22 февраля 2000 года в Доме-музее Ф. И. Шаляпина в Москве.

В заключение мне хотелось бы поблагодарить директора Дома-музея Ф. И. Шаляпина Н. Н. Соколова и старшего научного сотрудника этого музея Э. В. Соколову за помощь в работе, а также всех тех людей, которые так или иначе способствовали появлению этой книги и которые вдохнули в меня веру в то, что она нужна и должна быть написана. Я надеюсь, что эта книга найдет своих читателей.

И. Баранчеева

9 июля 2001 года Москва

Глава 1 НИЖЕГОРОДСКАЯ ВСТРЕЧА (май-сентябрь 1896)

L’AMORE

Mi hai insegnato,
Divina Presenza,
che l’amore più grande
è amare
senza essere amato.
Don Santino Spartá

ЛЮБОВЬ

Божественное Присутствие,
Ты научило меня,
что самая большая любовь —
это когда любишь без взаимности.
Дон Сантино Спарта

В тот день в начале мая 1896 года, когда Иоле Торнаги приехала в Нижний Новгород, ярко сияло солнце. Пробудившаяся после долгой зимней спячки русская природа жадно вбирала в себя нежность весеннего солнышка. Наступало самое хорошее, короткое, всего в четыре месяца, время для России — пора тепла, солнца, цветов… Казалось, теперь можно было вздохнуть свободнее — все терзания, сомнения и даже слезы, предшествовавшие ее приезду, могли быть забыты. Россия встречала ее гостеприимно и радостно и оказывалась совсем не той заснеженной пустыней, какой она ей виделась в Милане.

На вокзале итальянских артистов встречал вежливый, обходительный человек, хорошо говоривший по-итальянски. Да и все вокруг было ново, необычайно интересно и возбуждало любопытство…

Первое, что поразило Иоле в России, был паром: «какое-то странное сооружение, похожее на мост, на котором толпились люди, стояли телеги, запряженные лошадьми, коровы, какие-то корзины с курами…», как позднее вспоминала она. Когда «мост» неожиданно оттолкнулся от берега и поплыл, Иоле испугалась… Вокруг нее, серебрясь, расстилалась широкая, необъятная Волга, пугавшая и поражавшая своими размерами («У нас в Италии таких рек нет»). Куда ни посмотри, везде был неохватный простор, строгая сдержанность северной природы. А впереди, прямо перед ней, возносились к небу старинные башни нижегородского кремля; блистая золотыми куполами своих православных храмов, взбирался, громоздясь, на гору Нижний Новгород — город, который должен был сыграть такую важную роль в ее судьбе. Молодая девушка, сама того не подозревая, плыла навстречу своей новой родине, новой жизни…

Вторым потрясением стал недостроенный театр, в котором им предстояло выступать. Именно здесь, среди досок и мешков с цементом, бочонков с красками и без конца снующих рабочих, обсуждая со своими товарищами, а не вернуться ли им обратно в Италию, она и увидела в первый раз худого высокого парня — Федора Шаляпина.

Ее память удержала все детали их первой — и такой значимой для обоих — встречи: «Вдруг видим, издали, направляясь к нам, идет высоченный мужчина. Он приветствовал нас, размахивая шляпой, и беспечно и весело улыбался.

Артист Малинин, который встречал нас на вокзале, подвел к нам этого человека. Он был худ, немного нескладен из-за огромного роста, у него были серо-зеленые глаза, светлые волосы и ресницы, его широкие ноздри возбужденно раздувались, а когда улыбался, обнажались крепкие и ровные зубы.

— Федор Шаляпин, — представился он. У него был приятный грудной голос. Малинин объяснил нам, что это молодой бас, которого С. И. Мамонтов пригласил на летний сезон. Нам было очень трудно запомнить его фамилию, и мы стали называть его: „Иль-бассо“»[3].

Удивительно, что эта встреча запомнилась ей. В те далекие годы своей ранней молодости Шаляпин представлял собой весьма своеобразную фигуру. Воспоминания современников рисуют образ законченного провинциала, с простецкими манерами и простонародными выраженьицами типа «понимашь» вместо «понимаешь» и «мил-человек», облаченного в длиннополый зеленый сюртук и похожего больше на деревенского парня или семинариста-бурсака, чем на артиста. Это был еще цельный, нетронутый кусок бесценного мрамора, из которого мастеру Мамонтову только предстояло высечь свое совершенное творение. Единственное, что очаровывало в нем, был голос — глубокий, мягкий, голос певца. И еще — для тех, кто общался с ним в эти годы, — поразительным казалось его тонкое и глубокое понимание русской литературы, русской истории, которое никак не вязалось с его простонародным обликом. Но Иоле этого знать не могла — она смотрела лишь на простую внешность. И все же было в этом странном человеке нечто такое, что царапнуло, задело ее, что заставило обратить на него особое внимание…

Вместе с Иоле в Россию приехала ее подруга Антониетта Барбьери, тоже балерина. Едва познакомившись, Шаляпин принял горячее участие в судьбе девушек. Проводил их до гостиницы, дотащил тяжелые чемоданы, тут же объяснив жестами (итальянского языка он не знал), что здесь дорого, неудобно и посоветовал им переехать на частную квартиру, где он жил сам, и обещал всячески ухаживать за ними. Иоле выслушала его с улыбкой, но… не приняла предложения. Так состоялось знакомство.

Вскоре они столкнулись на репетиции. 14 мая 1896 года, в «царский день», т. е. в день коронации Николая II, итальянский балет вместе с труппой Русской частной оперы Мамонтова должен был открыть только что построенный Новый городской театр оперой М. И. Глинки «Жизнь за царя»[4]. Репетировали каждый день, но итальянский балетмейстер Винченцо Цампелли, совершенно не знавший польских танцев, поставил их в неверных темпах, и на закрытой генеральной репетиции артисты разошлись с оркестром и в смущении остановились… Повисла тяжелая пауза. Только в одной из лож вдруг раздался молодой раскатистый смех — Шаляпина!

— Cretino![5] — в негодовании крикнула ему, подойдя к рампе, одна из балерин.

— Кто кретино? — опешил Шаляпин.

— Voi![6]

* * *

На самом деле гнев балерины был вполне понятен. И без идиотского смеха Шаляпина положение труппы было весьма угрожающим: ведь под сомнение была поставлена профессиональная честь итальянских артистов. Чтобы избежать скандала, Иоле отправилась к Мамонтову и попросила дать им русского балетмейстера. Мамонтов легко согласился, и на открытии сезона итальянский балет с блеском исполнил мазурку в знаменитом «польском акте».

После спектакля был устроен праздничный ужин. Шаляпин сидел, окруженный артистками, и вокруг него стоял несмолкаемый хохот. После ужина все отправились кататься по Волге.

Кто знает, поехала ли с ними Иоле?


Четырнадцать дней спустя, т. е. 28 мая, в Нижнем Новгороде должно было состояться торжественное открытие Всероссийской художественно-промышленной выставки. На три летних месяца Нижний Новгород становился центром России, на выставку съезжались люди со всей страны, приезжала знать Москвы и Петербурга. После коронационных торжеств в Москве ожидался приезд государя императора Николая II и императрицы Александры Федоровны.

Савва Иванович Мамонтов, пригласивший Иоле в Россию, был одним из устроителей выставки. Этот «плотный, коренастый человек, с какой-то особенно памятной монгольской головою, с живыми глазами», как позднее характеризовал его Шаляпин, решительный и энергичный, прекрасно разбиравшийся в искусстве, учившийся скульптуре и пению в Италии, открывавший и собиравший вокруг себя всевозможные таланты и в совершенстве знавший несколько иностранных языков, был известным в России предпринимателем и покровителем искусств. На выставке ему принадлежал павильон «Крайний Север», украшенный фиолетовыми, металлически-мерцающими «северными» панно Константина Коровина. Со своей всегдашней неукротимой энергией Мамонтов стремился привлечь внимание заинтересованных людей к богатствам русского Севера, к которому он тянул железную дорогу. Был в павильоне и житель Севера — Василий, который заедал водку живой рыбой и присматривал за дрессированным тюленем, плававшим в оцинкованном баке с водой. Этот тюлень особенно поразил неискушенное воображение молодого Шаляпина.

Одновременно Мамонтов снял на летние месяцы здание Нового городского театра, где должна была выступать его оперная труппа. Он пытался возродить свое частное театральное предприятие после просуществовавшей лишь три сезона «Оперы Н. С. Кроткова». Частично в новую труппу вошли артисты, выступавшие в период оперы Мамонтова, но были приглашены и новые певцы. Мамонтов ставил перед собой высокую и благородную задачу — пропаганду и возобновление на театральной сцене русских опер, которые были оттеснены итальянской и французской оперой. Вместе с ним были его друзья-художники — Константин Коровин, Валентин Серов, братья Васнецовы, Василий Поленов, Михаил Врубель… Для дебюта в Нижнем Новгороде Мамонтов пригласил из Петербурга Федора Шаляпина, молодого солиста Мариинского театра, к которому он давно присматривался. Выписал из Италии балет во главе с очаровательной прима-балериной Иоле Торнаги, которую он увидел в театре «Ла Фениче» в Венеции и которая покорила его своим изяществом и артистизмом.

Русская публика тепло приняла итальянскую балерину. На первых страницах газет бросались в глаза объявления: «Танцует первая балерина г-жа Торнаги». Иоле выступала в балетах и балетных дивертисментах, которые шли по окончании оперных спектаклей мамонтовской труппы, собирая восторги зрителей и похвалы критиков.

26 мая газета «Волгарь» сообщала: «По окончании оперы поставлен был балет „Флорентийские цветочницы“ с участием первой балерины г-жи Торнаги, которая имела большой успех». В другой рецензии на этот же балет говорилось: «В лице госпожи Торнаги дирекция имеет совершенно законченную балерину, обладающую развитыми носками и умеющую делать двойные туры, что очень красиво и чрезвычайно трудно».

Второй «коронной» ролью Иоле на нижегородской сцене была Сванильда в «Коппелии» Л. Делиба. Именно в этой партии она очаровала Мамонтова в Венеции, и он пригласил ее в Россию. Однако в Нижнем Новгороде постановка балетмейстера Цампелли вызвала недоумение критиков. «Поэтический балет Делиба неузнаваем, — писала газета „Известия Всероссийской художественной и промышленной выставки 1896 года в Нижнем Новгороде“, — из него сделали водевиль, правда, очень веселый и забавный, но совершенно исключающий ту программу классических танцев, к которой мы приучены в этом балете на казенной сцене. Балерина г-жа Торнаги в этой „Коппелии“ совершенно не располагает материалом для того, чтобы показать свое хореографическое дарование…» Впрочем, это было лишь частное мнение. Иоле пользовалась в этом балете особыми симпатиями публики и очень часто танцевала его.

В июне в Новом городском театре был поставлен балет в двух картинах на музыку Н. Кроткова «Сон-Фу-Зин-Ло»: «Новая роскошная обстановка. Участвует вся труппа» (как сообщалось в газетах). Но он довольно быстро сошел с репертуара. Зато новый балет «Модели», поставленный Цампелли на музыку Мелькиоре, публика приняла тепло, и Иоле выступала в нем с огромным успехом.

Но не ради этих кратких заметок в провинциальной прессе стоило ей проделать такой долгий путь. В этом старинном русском городе ее ожидало событие гораздо более важное, чем обыкновенный удачный летний сезон.

Едва Иоле появлялась в театре на репетициях, как молодой человек, ее новый знакомый с непроизносимой фамилией «Шиальяпин», размахивая полами своего зеленого сюртука, сразу же устремлялся ей навстречу и обрушивал на ее бедную голову весь свой немудреный запас итальянских слов. Ему так хотелось поговорить с очаровательной итальянкой, что в ход шло все — руки, мимика, жесты! Но поначалу все его старания заканчивались крахом. Иоле боялась его… Было в этом странном огромном существе, обладавшем громким голосом и безудержным смехом, — в этом Гулливере в стране лилипутов! — нечто такое, что отпугивало, смущало ее. Он нависал над ней, как утес, и неутомимо кричал, хохотал, размахивал, как мельница, руками, потому что именно так — по наивности — представлялось ему общение с темпераментными итальянцами. К вечеру от этих «разговоров» у несчастной Иоле вспухала голова, поэтому завидев долговязую фигуру «Иль-бассо», она старалась скрыться куда-нибудь…

Много лет спустя об этом первом времени их знакомства Шаляпин вспоминал в книге «Страницы из моей жизни»: «Среди итальянских балерин была одна, которая страшно нравилась мне. Танцевала она изумительно, лучше всех балерин императорских театров, как мне казалось. Она всегда была грустной. Видимо, ей было не по себе в России. Я понимал эту грусть. Я ведь сам чувствовал себя иностранцем в Баку, Тифлисе да и в Петербурге. На репетициях я подходил к этой барышне и говорил ей все итальянские слова, известные мне:

— Allegro, andante, religioso, moderato!

Она улыбалась, и снова ее лицо окутывала тень грусти…»

Уже тогда, накануне того краткого отрезка ее жизни, который оказался для нее и самым счастливым, эта тень грусти как особый знак легла на облик этой прекрасной молодой девушки. Пройдет совсем немного времени, и в августе 1896 года Иоле напишет Шаляпину: «Я бедная девушка, очень несчастная, ты не знаешь всей моей жизни, сколько я страдала и плакала». Но пока они были немы и не могли открыть друг другу ран своего сердца. И Шаляпин в простоте души думал, что его прекрасная итальянка грустит из-за разлуки с любимой родиной, с родными…

Постепенно они заинтересовались друг другом, хотя в первое время их общение еще не выходило за рамки простого любопытства, смутного стремления к чему-то новому и неизвестному. Иногда они втроем — Иоле, Антониетта и Шаляпин — ужинали после спектакля в каком-нибудь ресторанчике. Объяснялись, конечно, жестами. Невероятный набор итальянских слов «Иль-бассо» казался девушкам настолько смешным, что им приходилось прилагать серьезные усилия, чтобы не расхохотаться. Иногда они беззлобно подшучивали над ним, напуская на себя недоумевающий вид, как будто не понимают его. Но была ли это только шутка или, возможно, им требовалась передышка, необходимый отдых от его постоянных выдумок, неистощимой энергии и льющихся через край фантазий?..

В своей книге Шаляпин описал одну из подобных жанровых сценок:

«Была чудесная лунная ночь. Мне хотелось сказать девицам, что в такую ночь грешно спать, но я не знал слово „грех“ по-итальянски и начал объяснять мою мысль приблизительно так:

— Фауст, Маргарита — понимаете? Бим-бом-бом. Церковь — кьеза. Христос нон Маргарита. Христос нон Маргарита?

Посмеявшись, подумав, они сказали:

— Маргарита пекката.

— Ага, пекката, — обрадовался я.

И наконец после долгих усилий они сложили фразу: La notte e gessi bella, que dormire è peccato — Ночь так хороша, что спать грешно».

С этих русско-итальянских разговоров на темы Гете — о погибшей за любовь девушке! — и началось их постепенное сближение, сделан первый шаг навстречу — с двух далеких и непохожих друг на друга берегов, которые разделяло больше, чем расстояние. Интерес и милая веселость постепенно уступали место другому, более глубокому чувству. Поводом к этому, как ни странно, послужил весьма неприятный случай.

Живя в гостинице и питаясь в плохоньком нижегородском трактирчике, каких немало было на Руси и в которых, вероятно, так ничего и не изменилось со времен Гоголя — та же грязь и тараканы! — Иоле заболела… Но об этом в своих воспоминаниях она подробно рассказала сама:

«Вскоре я заболела. Шаляпин спросил Антониетту, почему я не прихожу на репетиции. Она жестами объяснила ему, что я больна. Тогда он сразу закричал:

— Dottore, dottore![7]

На следующий день ко мне явился артист нашего театра, врач по образованию.

Я уже начинала поправляться, как вдруг Антониетта заявила мне, что „Иль-бассо“ пристает к ней с просьбой разрешить навестить меня.

И вот в один прекрасный день раздался громкий стук, и на пороге появился „Иль-бассо“ с узелком в руке. Это оказалась завязанная в салфетку кастрюля с курицей в бульоне.

Как всегда жестами, он объяснил мне, что это очень полезно и что все это надо съесть. И эта трогательная „нижегородская курица“ навсегда осталась у меня в памяти».

Собственно, в тот день, когда Шаляпин появился в ее скромном гостиничном номере с той памятной курицей, плававшей в ароматном золотистом бульоне, и состоялось их первое настоящее свидание. Совсем не похожее на те, которые описаны в романах. В бедной казенной обстановке, с запахом лекарств, с еще подавленной и слабой после болезни главной героиней, но все равно что-то менялось в воздухе, в самой атмосфере этого места, где зарождалось одно из самых прекрасных чувств на земле…

Когда Иоле поправилась, Шаляпин уговорил их с Антониеттой переехать на частную квартиру, где он снимал комнату. Теперь у них была возможность больше времени проводить вместе, лучше узнать друг друга. А вскоре Иоле увидела Шаляпина на сцене…

«В театре репетировали „Русалку“, — вспоминала она. — Исполнив свои балетные номера, мы тотчас же уходили.

Наступил день спектакля[8].

Мы с Антониеттой сидели у себя в артистической уборной и гримировались, готовясь к выходу. Вдруг во время действия раздались аплодисменты. Антониетта, выйдя в коридор, увидела бегущих к сцене артистов. В это время снова раздался взрыв аплодисментов. Тогда и мы побежали за кулисы. Акт уже кончился, и на авансцене в каких-то лохмотьях раскланивался с публикой старик со всклокоченными волосами и бородой. Мы не узнавали артиста. Вдруг взгляд „старика“ упал в кулису, и безумец широкими шагами направился к нам, восклицая:

— Buona sera, signorine!..[9]

— „Иль-бассо“! — Мы были поражены».

Этот безумный старик в живописных лохмотьях действительно поразил ее. Кто бы мог подумать, что этот долговязый неуклюжий «Иль-бассо» окажется таким великолепным артистом? То, что в жизни выходило у него смешно и нелепо, на сцене преображалось в жесты, полные непередаваемого трагического величия и отчаяния.

Теперь Иоле внимательнее стала приглядываться к нему во время репетиций, с каждым днем понимая, что этого мальчика ждет необыкновенное будущее. Не все еще тогда чувствовали это, но она поняла — сразу, сердцем любящей женщины, вернее, готовой полюбить… Постепенно, медленно ее сердце раскрывалось ему навстречу, а Шаляпин уже был влюблен в нее по уши и не намерен был скрывать свои чувства. События развивались стремительно, и вскоре Иоле ожидало нечто уж совсем неожиданное и ошеломляющее…

«Театр готовился к постановке „Евгения Онегина“[10] — вспоминала она. — Роль Гремина была поручена Шаляпину. В этом спектакле я не была занята, и Мамонтов пригласил меня на первую генеральную репетицию, на которой присутствовали лишь свои. Савва Иванович рассказал мне о Пушкине, о Чайковском, и я с волнением смотрела спектакль. Но вот и сцена на петербургском балу. Из дверей, ведя под руку Татьяну, вышел Гремин-Шаляпин. Он был так значителен, благороден и красив, что сразу завладел вниманием всех присутствовавших.

Мамонтов, сидевший рядом со мной, шепнул мне:

— Посмотрите на этого мальчика — он сам не знает, кто он!

А я уже не могла оторвать взора от Шаляпина. Сцена шла своим чередом. Вот встреча с Онегиным и наконец знаменитая ария „Любви все возрасты покорны…“

…Я внимательно слушала Шаляпина. И вдруг среди арии мне показалось, что он произнес мою фамилию — Торнаги. Я решила, что это какое-то русское слово, похожее на мою фамилию; но все сидевшие в зале засмеялись и стали смотреть в мою сторону.

Савва Иванович нагнулся ко мне и произнес по-итальянски:

— Ну, поздравляю вас, Иолочка! Ведь Феденька объяснился вам в любви…»

Ничего не боясь и никого не смущаясь — смело и победно! — Шаляпин поведал всему миру о своей огромной любви. Оказалось, на сцене ему это было сделать легче, чем в жизни. То, что он не решался (и не мог, не зная языка) сказать ей с глазу на глаз, под маской театрального героя — прекрасного семьянина генерала Гремина, «рассказывающего о своих семейных добродетелях»! — получилось естественно и красиво. Шаляпин спел то, что он чувствовал, о чем он думал:

Онегин, я клянусь на шпаге,
Безумно я люблю Торнаги…
Тоскливо жизнь моя текла,
Она явилась и зажгла,
Как солнца луч среди ненастья…

И хотя понять и оценить это Иоле смогла только несколько лет спустя, но могла ли ее тонкая, артистическая натура не откликнуться на столь совершенное признание в любви, произошедшее под сенью Пушкина и Чайковского?..

С этих трех эпизодов — «нижегородской курицы», безумного Мельника в «Русалке» и объяснения в любви на репетиции «Евгения Онегина» — и начался роман Федора Шаляпина и Иоле Торнаги, их знаменитый нижегородский роман. Можно ли описать, как они были счастливы в этом городе, который навсегда уже был омыт для них солнцем взаимной любви, в своем скромном домике на Ковалихинской улице, где было тихо, как в заводи, и никакие тревоги мира не проникали туда? В каком-то смысле эти три летних месяца 1896 года были самым счастливым, совершенным временем их взаимоотношений. Это была та кульминационная, высшая точка, на которую вознесла их любовь… Шаляпин был совершенно поглощен своей Иоле. Для него она была каким-то высшим, эфирным созданием, спустившимся в его скучную жизнь со сказочных высот, почти с другой планеты. «Тоскливо жизнь моя текла, она явилась и зажгла…» — все было так, он не лукавил. Вероятно, впервые он полюбил. Симпатии, увлечения, склонности в его жизни уже были. Но разве это можно было назвать настоящими чувствами? Чаще всего женщины просто из жалости пускали его к себе. Некоторых из жалости подбирал он. Его робкую попытку влюбленности в Оленьку Михееву, пианистку, жившую в Тифлисе, ее мамаша пресекла в самом начале. И вдруг эта необыкновенная девушка, приехавшая в Россию из какой-то далекой, неведомой страны, о которой он мог читать разве только в книжках, и она, кажется… любит его — можно ли было поверить в это и не сойти с ума?..

Между тем время шло. К их роману привыкли. Они везде появлялись вместе. Описывая ужин у артистки Частной оперы Татьяны Любатович в Нижнем Новгороде, ее племянница Е. Р. Рожанская-Винтер упоминает о том, что в Петров день, т. е. 29 июня по старому стилю, Шаляпин явился к ним со своей невестой — итальянской балериной.

В Нижнем Новгороде Иоле начала учить русский язык. Довольно быстро она заучила многие слова бытового обихода, научилась от Шаляпина вызывать извозчиков протяжным криком «Во-о-о!» Ее Федя был рядом с ней — заботливый, влюбленный, нежный. Конечно, и тогда уже замечала она в нем некоторую беспорядочность и слабость характера, но все это искупалось его трогательной заботой о ней, желанием предупредить ее желания, облегчить жизнь вдали от родины. Несмотря на бедность, Шаляпин никогда не унывал и не падал духом. В эти летние нижегородские месяцы он был попросту счастлив. И он размашисто писал в альбом своей Иоле признания в любви и милые стихотворные послания:

Дитя, в объятиях творца
Воскресну к новой жизни я!!!
Да, Иоле, я люблю тебя,
И ты моя, всю жизнь моя!..

На своем скудном русско-итальянском языке они рассказывали друг другу о прошлой жизни, пытались строить планы на будущее… Шаляпин рассказал ей о своем тяжелом детстве, о скитаниях по России. Судьба не баловала их. Оба они должны были начать зарабатывать себе на жизнь с тринадцати лет, но только в жизни Шаляпина все было гораздо более тяжелым, мучительным, бессмысленно жестоким… О чем он мог рассказать ей? О том, как пьяный, озверевший отец бил его беременную мать? Или о том, как озлобленные, невежественные люди, среди которых ему приходилось жить, били его, еще мальчишку, за его любовь к музыке, к театру, за то, что он был не такой, как они, и только чудо вывело его к искусству? Или о том, как разозлившийся антрепренер высадил его из поезда на какой-то незнакомой станции в Средней Азии, среди песков и диких людей в ватных полосатых халатах и чалмах? Все, что она могла понять, должно было казаться ей ужасным, не укладывающимся в сознании и переполнять ее жалостью к нему. Невзгоды и трудности ее собственной жизни на самом деле были мелкими и незначительными по сравнению с тем, что испытал ее Федя — что вообще можно было испытать в России.

Между тем сезон в Нижнем Новгороде подходил к концу.

16 августа Шаляпин в последний раз выступил на сцене Нового городского театра. Нижегородская публика тепло простилась с ним — ведь в этом городе Шаляпин получил свой первый большой успех. Но ему надо было возвращаться в Петербург, в Мариинский театр. Мамонтов звал его к себе, обещал уплатить неустойку и дать хорошее жалование, но Шаляпин сомневался. Несмотря на свое неопределенное положение в Мариинском театре, которым он явно тяготился, оставлять придворный императорский театр ему не хотелось.

Перед его отъездом они с Иоле отправились в мастерскую известного нижегородского фотографа М. П. Дмитриева. Должно быть, он с любопытством разглядывал эту необыкновенную пару. Наконец композиция была создана — двухметровый великан Шаляпин поместился на стуле, а маленькая Иоле, почти вдвое меньше него, встала рядом, оказавшись ненамного выше сидящего Шаляпина. Они нежно обнялись и прижались друг к другу, и бесстрастный аппарат талантливого фотографа навсегда запечатлел исчезающе-краткий миг их огромной любви, их беззащитной взаимной нежности… Мгновение остановилось! Никогда уже они не будут больше такими — молодыми и неиспорченными, с такими чистыми, открытыми прекрасному лицами… Почему Господь, видя это, не забрал их сейчас же к себе, как героя старой андерсеновской сказки, именно в этот миг — счастливее которого не будет, — чтобы они не успели испытать разочарований и искушений будущей жизни?..

Но на той давней фотографии оба они грустны. Безжалостная действительность вступала в свои права. Все в их жизни было неопределенно, зыбко. Шаляпин уезжал в Петербург, Иоле должна была возвращаться в Италию, а затем ехать во Францию, в Лион, где у нее уже был подписан контракт на зимний сезон. Было так, и неизвестно — когда они увидятся вновь? И как сложится их жизнь?..

Но, конечно, молодость брала свое, и они надеялись на лучшее. Едва Шаляпин уехал, как вслед ему полетело письмо Иоле:

«Прошло чуть больше суток, как ты уехал, а мне кажется, что прошел год. Вчера вечером, вернувшись из театра, я зашла в твою комнату, но моего Феденьки там уже не было, отчего мне стало очень грустно… В доме мне постоянно слышится твой голос, но тебя нет…»

Однако и ей оставалось жить в Нижнем Новгороде совсем немного. 27 августа состоялось ее последнее выступление. На следующий день газета «Волгарь» поместила заметку: «Вчера в Новом городском театре состоялся бенефис прима-балерины г-жи Торнаги, которая танцевала в балете „Коппелия“ и в балете „Модели“. Талантливая балерина танцевала прекрасно, мило и имела большой успех… Публики было очень много».

Сезон закончился. Возродившаяся опера Мамонтова получила хорошую прессу. Хвалили оркестр, прекрасные хоры, «очень недурных артистов», в числе которых был назван и молодой Шаляпин, итальянский балет ругали, но отметили талант Иоле… Неудивительно поэтому, что Мамонтов решился предложить ей пост первой балерины своей Русской частной оперы. С ее помощью он надеялся перетащить из Петербурга в Москву Шаляпина.

Иоле написала об этом Шаляпину, спрашивала, что он решил: остаться в Петербурге или перейти к Мамонтову? Если он останется в Императорском театре, она, конечно, вернется домой. Целыми днями она думала о Шаляпине. Разлука на такой долгий срок страшила ее.

«В этот момент я плачу, думая о том, что если я уеду в Италию, то очень долго не увижу тебя, и, возможно, ты быстро меня забудешь», — написала она ему.

Тем временем из Нижнего Новгорода начали разъезжаться артисты. Уехала домой Антониетта Барбьери, подруга детства Иоле и компаньонка всех ее нижегородских событий. Затухала ярмарочная суета, город пустел и выцветал, смывая с себя яркие краски и погружаясь в привычный сон русской провинции, и Иоле впервые почувствовала, что здесь ей может быть скучно. Шаляпин так ничего решить не мог, и Иоле, гуляя по тихим улочкам Нижнего Новгорода, застроенным деревянными домами, приходя на обрывистый берег Волги, запруженной пароходами и баржами, которые как будто звали ее в дальний путь, чувствовала себя совсем покинутой и несчастной.

Как артистка она прекрасно понимала Шаляпина и не осуждала его: больше чем кто бы то ни был она хотела, чтобы его карьера сложилась удачно. Но Мамонтов и многие артисты его труппы убеждали ее, что Шаляпин только выиграет, если перейдет в Частную оперу. И хотя поначалу Иоле несколько сомневалась в этом… все же она надеялась.

Шаляпин ничего не обещал ей. Он ничем не собирался ради нее жертвовать, и, казалось бы, она могла быть свободна. Но уехать из России и расстаться с ним надолго, а может быть, и навсегда, было для Иоле слишком тяжело — еще тяжелее той неизвестности, в которой она находилась в последние дни…

И она решилась — на свой страх и риск приняла предложение Мамонтова и отправилась в Москву.

Она считала, что поступает правильно, но, оказавшись одна в незнакомом огромном городе, испугалась. По письмам было ясно, что Шаляпин намерен остаться в Петербурге, и Иоле дрогнула сердцем. Первые дни в Москве она проплакала, сидя в своем гостиничном номере. Ее ужасала перспектива провести здесь шесть месяцев совершенно одной.

«Я вижу, что плохо сделала, оставшись в Москве, — в отчаянии писала она Шаляпину, — тем более, что теперь решено, что ты останешься в Петербурге».

В Москве тоже были расстроены решением Шаляпина. Мамонтов подумывал о том, чтобы взять в театр другого баса. И хотя Иоле было горько и обидно, что ее жизнь повернулась таким нелепым образом и все жертвы были напрасны, Шаляпина она не осуждала:

«Ты можешь себе представить, как это мне огорчительно, но я не могу ни в чем упрекнуть тебя, потому что боюсь, что если ты уйдешь из Императорского театра, это будет плохо для твоей карьеры».

Казалось, она внутренне смирилась с тем, что проведет эти полгода вдали от него. Она просила писать ей почаще, подробно рассказывать о себе и вести более спокойный образ жизни (по Нижнему Новгороду Иоле хорошо изучила безалаберные наклонности своего избранника).

«Ты должен вести спокойную и размеренную жизнь, — просила она его, — если ты хочешь стать великим артистом и достичь того, чего ты заслуживаешь».

Тем временем в Москве начался театральный сезон. Русская частная опера Мамонтова стала выступать в мрачноватом здании Солодовниковского театра на Большой Дмитровке. 8 сентября состоялся дебют Иоле на московской сцене. Она танцевала второй акт балета «Коппелия». В письме к Шаляпину она посвятила этому событию всего несколько строк: «Вчера вечером было открытие сезона, давали оперу „Снегурочка“ и „Коппелии“. Мне много аплодировали в „Коппелии“, и в театре было очень много народу».

Вместе с ней в Москву приехали балетмейстер Цампелли, ее партнер Масканьо и несколько артистов кордебалета. Кроме того, в труппе Мамонтова было два итальянских дирижера — Труффи и Бернарди. Но с ними Иоле связывали только деловые отношения, и она чувствовала себя в Москве совершенно одинокой — без родных и близких людей, а главное — без своего любимого и дорогого Феденьки.

В первое время они часто писали друг другу. Первые письма Шаляпина на итальянском языке Иоле читала с непередаваемым чувством восторга, смешанным со смехом. В тот момент эти письма были ее единственной радостью. Но она хвалила Шаляпина, зная, как он самолюбив, и убеждала, что прекрасно понимает его.

В свою очередь Шаляпин звал ее в Питер. В одном из писем он обмолвился о том, что пытается устроить так, чтобы ее пригласили танцевать в Мариинский театр. Однако Иоле отнеслась к этому скептически, как к прекрасной мечте. Она хорошо понимала, что ее Федя был не из тех, кто способен устроить не только чью-то, но даже и свою собственную жизнь. Ему просто сказочно везло на каждом шагу.

Но случилось иначе, и Иоле отправилась в Петербург совсем с другой миссией.

Однажды, как вспоминает она, Мамонтов вызвал ее к себе в кабинет и сказал:

— Иолочка, милая моя балериночка, поезжайте в Петербург! Только вы одна сможете привезти Шаляпина.

И она отправилась в Петербург. Без раздумий. Сразу же собралась и поехала. Нужно ли было уговаривать ее?

Вместе с ней ехал Малинин, артист Частной оперы и доверенное лицо Мамонтова. В мае он встречал итальянских артистов на вокзале в Нижнем Новгороде и познакомил Иоле с Шаляпиным. И потом он много раз помогал ей советами в незнакомой стране, окружал ее дружеским вниманием.

Но к Шаляпину Иоле отправилась одна. На листке бумаги латинскими буквами у нее был записан адрес новой квартиры Шаляпина на Екатерининском канале. Было утро. Над городом висели серые тучи. В надвигающемся тумане слабо угадывались очертания холодного, северного и в то же время необыкновенно торжественного и величественного города.

Проплутав довольно долго, наконец Иоле чудом оказалась на черной лестнице нужного ей дома, которая и привела ее прямо на кухню… Но когда она с трудом объяснила изумленной хозяйке, что ей нужен Шаляпин, то получила в ответ:

— Они-с почивают, будить не велено.

* * *

Эти два петербургских дня, как и три месяца в Нижнем Новгороде, остались самой счастливой порой ее жизни. Вновь и вновь перед ее глазами всплывали сцены, как она опять увидела своего Феденьку — счастливого, изумленного, не верящего своим глазам, что она все-таки приехала к нему, добралась, несмотря на все препятствия и расстояния, разделявшие их, и они снова вместе, и впереди их ждет «ночь поцелуев и любви», которую она не забыла никогда…

Встретившись с Шаляпиным — после первых поцелуев и объятий, — Иоле стала уговаривать его перейти в театр к Мамонтову, который был согласен на любые его условия. Казалось, теперь она была уверена в правоте своей миссии. Шаляпин был растроган ее заботой и самоотверженностью и обещал вскоре приехать в Москву для серьезного разговора с Мамонтовым. Окрыленная, Иоле уехала, но настал назначенный день, а Феди все не было. Aspettare e non venire è una cosa da morire — она вынуждена была напомнить ему старую итальянскую поговорку: ждать того, кто не пришел, равносильно смерти. Если бы она могла знать, сколько ей придется повторять ее потом!

На какой-то момент она потеряла надежду на его приезд, и жизнь опять показалась ей ужасной. «Я всегда одна в моей комнате, как собака», — написала она ему.

Конечно, Иоле не могла знать, что в это время Шаляпин уже принял решение оставить Мариинский театр и дело заключалось лишь в том, чтобы фактически устроить его уход, осложнявшийся выплатой довольно солидной неустойки. Все, кто видел Шаляпина в эти последние дни пребывания в Петербурге, отмечали его необыкновенный подъем, радостное, приподнятое настроение и большие надежды на будущее.

Артист Ю. М. Юрьев, знавший Шаляпина, вспоминал, как они встретились на углу Невского и Садовой, и Шаляпин сразу же сообщил ему, что уходит с императорской сцены, а вечером Юрьев был у него дома и выслушивал увлекательный рассказ Шаляпина о его летнем сезоне в Нижнем Новгороде, о том, с какими удивительными людьми он там познакомился.

«Рассказывал он в своей обычной манере — красочно, сочно, живо, увлекательно, не упускал подробностей, а некоторые сценки, где главным образом фигурировал он сам, изображал в лицах, отдавая дань присущему ему юмору, — вспоминал Юрьев. — Был радостен, полон жизни, чувствовалось, что весь он охвачен подъемом. Так окрылили его успех и ожидаемые им впереди радужные перспективы. По всему видно было, что он душой и всеми помыслами там…

— Помимо всего, я там, у Мамонтова, влюбился в балерину… Понимаешь?.. в итальянку… Такую рыжую… Ну посуди — она там будет, в Москве, у Мамонтова, а я здесь!.. А?..

Словом, я понял, что он уже решил покинуть императорскую сцену и поступить к Мамонтову».

И вот какое-то время спустя в одно прекрасное утро в дверь гостиничного номера Иоле постучали… Затем дверь приоткрылась, и в щели появилась голова маленького человечка, который прямо на ее глазах начал расти и превратился в огромного, великолепного, улыбающегося «Иль-бассо»!

Весь день они провели вместе. Иоле поила Шаляпина крепким чаем с вкусными бубликами, заказала его любимейшие блюда. Она так хотела, чтобы он остался в Москве, что готова была скупить все сладости на свете! Но Шаляпин и так был настроен решительно.

— Сегодня же пойдем к Мамонтову, — объявил он ей. — Уж очень работать хочется по-настоящему.

А вечером они были в Солодовниковском театре. Шел «Фауст». Публики было мало. На сцене кривлялся бесталанный Мефистофель, и Шаляпин шепотом возмущался. Наконец не выдержал:

— Пойдем отсюда, Иоле, ну его к черту! Смотреть противно…

Халтура в искусстве всегда действовала на него раздражающе.

За кулисами Мамонтов встретил его с распростертыми объятиями. Переговоры, начавшиеся в театре, закончились в знаменитом в Москве Тестовском ресторане. Когда подали шампанское, Мамонтов сказал:

— Пью за ваше здоровье, Феденька, за ваши успехи. Мы еще покажем чиновникам из императорских театров, как надо ставить и петь русские оперы!

Шаляпин был растроган. Вокруг были единомышленники, друзья. Все были возбуждены, веселы, пили шампанское, говорили об искусстве, о любви… Рядом с Шаляпиным сидела Иоле. Наклоняясь, он говорил ей что-то очень ласковое и нежное, смешивая русские и итальянские слова. Но она понимала его без слов! В ту минуту она верила, что впереди их ждет безграничное счастье. Теперь, когда они наконец-то снова обрели друг друга, они будут вместе вечно, не расстанутся никогда…

22 сентября 1896 года Шаляпин дебютировал на сцене Русской частной оперы в партии Ивана Сусанина. Прошло совсем немного времени, и его узнала вся Москва. Как бы сложилась его жизнь, если бы в ней не появилась эта маленькая очаровательная девушка с грустными глазами — Иоле Торнаги? Во второй своей книге «Маска и душа», написанной в эмиграции, в совсем уже не идиллический период в их взаимоотношениях, Шаляпин вынужден был признать, что не только к Мамонтову, не только за новой интересной работой ехал он во вторую столицу: «Я был влюблен — в Москве…»

Глава 2 «КТО ТАКАЯ ИОЛЕ ТОРНАГИ?..» (1873–1896)

Вспоминая счастливые нижегородские месяцы своей жизни и знакомство с очаровательной Иоле Торнаги, Шаляпин писал впоследствии: «Она рассказывала мне о своей прекрасной родине, о солнце и цветах. Конечно, я скорее чувствовал смысл ее речей, не понимая языка».

Об их когда-то долгих и интересных разговорах — о чем рассказывала ему его любимая — Шаляпин помнил немногое… В каком-то смысле эта женщина, с которой он был связан в течение долгих лет, так и осталась для него загадкой, тайной. По-настоящему он не узнал ее. Вначале, когда этого очень хотелось, мешало его незнание итальянского языка. Потом, когда она была рядом с ним, предана ему, его интересовала уже совсем другая персона — он сам.

Но о чем же в то далекое время, кроме солнца и цветов, могла поведать ему Иоле Торнаги? И кто была эта женщина, сыгравшая столь важную роль в судьбе гениального певца?

Перед тем как оказаться в России, двадцать три года Иоле Торнаги прожила на своей родине — в Италии. Два качества определили судьбу этой ярко одаренной девушки. Во-первых, она была очень талантливой балериной. В ее альбомчике, который прошел с ней почти через всю жизнь, есть стихотворение на французском языке, написанное одним из поклонников ее таланта в 1892 году:

Кто такая Иоле Торнаги?
Это юный цветок,
полный очарования и красоты,
с лицом добрым и невинным,
шагом быстрым и сильным,
голосом звонким и мелодичным,
со взглядом робким,
но в котором чувствуется
большой ум.
Замечательная артистка
оставит о себе
незабываемые воспоминания.

Во-вторых, она была необыкновенно ярким и талантливым человеком. Впрочем, все женщины в роду Торнаги были замечательные.

О своей прабабке донне Анджеле Д’Авиньоне Иоле потом рассказывала своим детям почти сказочные истории. Мопассан мог бы написать о ней свой рассказ «Счастье». Красавица и аристократка, состоявшая фрейлиной при королевском дворе, влюбилась в работавшего во дворце молодого часовщика по фамилии Бинда и ради него оставила высший свет и провела всю жизнь в лишениях. Невозможно сказать, была ли она счастлива, смогла бы она, как героиня Мопассана, ответить любопытным: «Он дал мне большое счастье. Я ни разу ни о чем не пожалела». Но очевидно, что эта гордая женщина так и не вернулась к прежней жизни и не покинула своего избранника. Их дети не смогли получить образования и вынуждены были стать ремесленниками. А дочь Базилия вышла замуж за некоего ткача Торнаги и родила много детей.

Базилия Торнаги была не менее яркой личностью, чем ее мать. Когда ее муж погиб на войне с австрийцами, оккупировавшими Север Италии, эта мужественная женщина, оставив семью, взяла в руки винтовку и вышла сражаться на баррикады Милана за свободу и независимость своей родины. Именно в это время судьба свела ее с Джузеппе Гарибальди. С Гарибальди ее связал и мимолетный роман, от которого на свет появилась девочка, названная в честь отца Джузеппиной. Так по крайней мере гласит семейная легенда. До конца своих дней Базилия Торнаги оставалась страстной патриоткой и похоронить себя завещала с портретами мужа и Гарибальди, а на похоронах сыграть Гарибальдийский гимн. «Если ты этого не сделаешь, — в шутку говорила она своей дочке Джузеппине, — то я ночью приду с того света и дерну тебя за ноги».

У Джузеппины Торнаги была сложная судьба. С детства ей пришлось пробивать себе дорогу самой. Резкая, колючая Базилия Торнаги, обладавшая дьявольским характером, не могла быть хорошей матерью. Позже Джузеппина признавалась, что только один Бог помогал ей в тяжелые годы ее юности. Девочка начала танцевать в десять лет и стала известной балериной. Вместе с вечно странствующей балетной труппой она переезжала из одного города Италии в другой, исполняя ведущие партии в классических балетах и народные танцы. В 1879 году в Мессине, где она выступала, ей вручили шуточный диплом «Donna Elegante» как самой изящной и грациозной танцовщице.

Этот пожелтевший картонный листок, исписанный каллиграфическим почерком выцветшими от времени чернилами, после смерти матери Иоле взяла себе на память. Кажется, это единственное на сегодняшний день свидетельство того, что существовала когда-то такая балерина — Джузеппина Торнаги:

«Мы, Алонсо I, божьей милостью король сцены, ознакомившись с донесением от 3 апреля, в котором служба лож первого ряда указывает на то, что освободилось место дамы, безупречной в одежде, и, согласно статье шестьдесят девятой закона о награждении изящных дам, принимаем предложение нашего министра изящества и красоты и постановляем: присвоить звание Донна Элеганте синьоре Джузеппине Торнаги.

Повелеваем, чтобы настоящий указ, снабженный государственной печатью, был помещен в свод законов и указов короля сцены и выставлялся во время спектаклей на всеобщее обозрение.

Мессина. 4 апреля 1879 года. Государственный министр изящества и красоты А. Пимеони».

Но грациозная и очаровательная Джузеппина Торнаги задолго до этого покорила Сицилию. Один из ее поклонников, сицилийский барон Иньяцио Ло-Прести, стал ее мужем. В ночь с 30 на 31 декабря 1873 года в Риме у них родилась дочь Иоле[11].

То, что Иоле должна была стать балериной, было предрешено с самого начала. В одном из писем к Шаляпину она упомянула о том, что почти родилась на сцене. И это было правдой. Ее мать прекратила выступления только за неделю (!) до рождения девочки и неделю спустя снова вышла на сцену.

Иоле была совсем маленькой, когда родители расстались. Аристократическая семья Ло-Прести не одобрила этот брак. Балерина с весьма сомнительной родословной была не подходящей партией для отпрыска знатного рода, а Иньяцио Ло-Прести, любитель светских развлечений, но в глубине души человек, по-видимому, слабый, не сумел защитить жену от нападок высокопоставленных родственников.

Иоле мало знала своего отца, служившего мелким чиновником в Муниципалитете Палермо. Но детская любовь к нему осталась. Не случайно в ее архиве сохранилось фото его могилы в Палермо, которое ей прислали в 1928 году. На надгробном памятнике из белого мрамора, заканчивающемся крестом, с трудом можно разглядеть маленькую фотографию Иньяцио Ло-Прести — мужчины с гордо посаженной головой и пышными черными усами. Он умер в возрасте шестидесяти одного года.

Вместе с ним похоронена его мать — Букка Каролина Ло-Прести, дожившая до восьмидесяти шести лет. Возможно, именно эта решительная женщина расстроила брак родителей Иоле и лишила ее отца…

От матери Иоле унаследовала талант балерины, добрый нрав и безграничную веру в милосердие Божие. Раннее детство девочки прошло с бабушкой в деревушке недалеко от Милана. Джузеппина Торнаги постоянно уезжала на гастроли, и маленькая Иоле была предоставлена себе самой, потому что бабушка была не их тех, кто создан для спокойной обывательской жизни. Женщина, сражавшаяся на баррикадах Милана, должна была быть в центре всеобщего внимания. Целые дни она проводила в обществе своих деревенских соседей, вспоминая прошлое, размышляя о будущем. Просыпаясь, Иоле находила на столе несколько сольди на покупку еды или оставленные бабушкой пару крутых яиц, зеленый салат и молоко с хлебом… С раннего детства ее приучали к самостоятельности.

Иоле росла, много времени проводила одна — в своих детских грезах — и, конечно, мечтала стать балериной. Ей нравилось наблюдать, как мама занимается дома у станка. Когда она подросла, Джузеппина Торнаги стала брать ее с собой в театр на репетиции, а потом решила отдать в балетную школу. На последние гроши бабушка купила ей прюнелевые ботиночки с кисточками — первые в ее жизни пуанты!

Свое обучение Иоле начала в частной балетной школе, а когда ей исполнилось девять лет, поступила в школу при миланском театре «Ла Скала» в класс известной преподавательницы госпожи Вутье.

О балетной школе «Ла Скала» Иоле рассказала в одном из своих американских интервью. Учиться было очень тяжело. Курс обучения рассчитан на десять лет, и нужно много трудиться, чтобы научиться всему. Только единицы добиваются успеха, а очень многие девочки уходят, не вынеся утомительного тренажа.

Но Иоле любила танцевать и совсем не уставала. Помимо занятий в классах, она, как и другие маленькие балерины, была занята в массовых сценах в спектаклях «Ла Скала». Еще ребенком она вышла на сцену прославленного театра и увидела вблизи многих выдающихся певцов. Больше всего ее поразили трое — Анджело Мазини, Франческо Таманьо и Маттиа Баттистини. А в театре в то время появлялись Джузеппе Верди, Арриго Бойто, молодой Джакомо Пуччини…


С Пуччини и Бойто Иоле познакомилась много позже, будучи женой Шаляпина, во время его миланских триумфов. О Верди Шаляпин оставил интересное воспоминание. Летом 1900 года он с семьей жил в местечке Варадзе недалеко от Генуи и иногда наезжал в Милан. Однажды он зашел в небольшое миланское кафе и занял столик, сев спиной к входной двери… «Вдруг буквально все находившиеся в кафе мгновенно поднялись со своих мест, — рассказывал он. — Мурашки поползли у меня по спине, и какая-то неведомая сила приподняла меня и заставила стоять, как и всех присутствовавших. Я оглянулся: в дверях стоял невысокий седой старичок, приветливо со всеми раскланиваясь. Это был Верди»[12]. Возможно, в тот день в кафе рядом с Шаляпиным была и его жена?..

В 80-е годы XIX века балет Милана был известен на весь мир. В воздухе еще витали легендарные образы Марии Тальони, Фанни Черрито, Фанни Эльслер. Многие итальянские балерины с успехом танцевали на сценах различных театров мира. Старшими современницами Иоле были Пьерина Леньяни, Карлотта Брианца, Вирджиния Цукки. Иоле росла в отблеске их имен и, конечно, хотела быть похожей на них. На Иоле возлагали большие надежды. Ее отличали природная грация, изящество и чувство прекрасного. Но она проучилась в школе всего пять лет. Джузеппина Торнаги получила травму ноги и вынуждена была уйти со сцены. Она больше не могла платить за обучение дочери, и той пришлось вступить в труппу одного маленького театрика и начать зарабатывать на жизнь самой.

Об этих ранних годах жизни Иоле Торнаги известно довольно мало. Но по некоторым упоминаниям в письмах, по некоторым отрывочным фразам можно понять, как много слез пришлось выплакать бедной девочке и сколько испытаний перенести, прежде чем удача улыбнулась ей…

1890 год принес Иоле первый большой успех. Она танцевала в Милане в летнем театре «Эден». Иоле была уже прима-балериной небольшой труппы и пользовалась симпатиями публики. Ее имя стало появляться на страницах миланских газет.

«В „Эдене“… Вчера вечером во время балета была устроена бурная овация грациозной прима-балерине Иоле Торнаги, которой преподнесли цветы», — сообщала одна из них[13].

В других говорилось:

«В „Эдене“, где всегда много народу, несколько дней назад был показан новый балет Марцагоры под названием „Эстелла“, в котором была встречена горячими аплодисментами юная прима-балерина Иоле Торнаги».

«На сцене „Эдена“ появился новый комический балет „Рыбачка из Кьоджиа“, поставленный Смеральди на музыку Маренко и Леви… Двух первых балерин Иоле Торнаги и Джузеппину Гуэрра публика встретила горячими аплодисментами. Это подлинные артистки, обладающие изяществом и блеском».

Среди публики был замечен Луиджи Манцотти, выдающийся хореограф «Ла Скала», который хлопал девушкам, не жалея рук.

В «Эдене» с огромным успехом шел также балет «Кларетт», в который хореограф Чезаре Смеральди превратил оперетту Ш. Лекока «Дочь мадам Анго». «Прима-балерина синьорина Торнаги в роли Кларетт была встречена горячими аплодисментами», — сообщали газеты.

О выступлении Иоле на сцене театра «Эден» поэты слагали стихи, прославляя изящество ее пируэтов и па. Она стала маленькой миланской знаменитостью, и госпожа Вутье, увидев, какие успехи сделала ее бывшая ученица, устроила ей выступление в Бухаресте во время сезона итальянской оперы.

Провожая Иоле и вторую ведущую танцовщицу труппы Джузеппину Гуэрра в Румынию, один миланский журналист не без юмора писал: «Кто знает, сколько голов вскружат там Т. и Г.? Держу пари, что если наследный принц обратит на них свои королевские взоры, то синьорина Вакареско будет быстро забыта. В черных глазах двух этих девушек, возможно, содержится разрешение всех самых важных дипломатических вопросов в наших отношениях с Румынией…»

Но юная очаровательная Иоле Торнаги и не мечтала о любви принца. Она уже была влюблена. Она была помолвлена. И ожидала от будущего большого счастья. С этими радужными надеждами в октябре 1890 года она отправилась в Румынию, и Бухарест не обманул ее ожиданий. Он стал началом ее настоящей, большой карьеры.

Слух о триумфальном выступлении Иоле в столице Румынии быстро достиг Италии. Газеты писали:

«В Национальном театре Бухареста огромным успехом пользуется очаровательнейшая танцовщица Иоле Торнаги. „Libertd“, „Independance Roumaine“ и другие местные газеты, которые мы имеем перед глазами, воздают ей восторженную хвалу».

«Огромный успех мадемуазель Гуэрра и триумф очаровательнейшей мадемуазель Торнаги — именно так надо определить выступление этой танцовщицы, у которой есть великолепное мастерство, ум, изящество, которые и демонстрирует эта совсем юная знаменитость, обладающая всеми качествами звезды первой величины».

Когда Иоле и Джузеппина Гуэрра исполняли «танец часов» в опере А. Понкьелли «Джоконда», публика кричала им «браво!» в один голос.

Бенефис Иоле состоялся в дождливую погоду, но несмотря на это, зал был полон и было много цветов.

«Балетная звезда Иоле Торнаги стала любимицей публики, — писали газеты, подводя итог ее выступления в Румынии. — Грациозную и очаровательную танцовщицу, обладающую святым огнем вдохновения, ждет большое будущее. Блеск, легкость, мастерство, сила, изящество, очарование — все соединилось в ней.

Мадемуазель Иоле Торнаги и мадемуазель Гуэрра исполнили тарантеллу, которую повторили по требованию публики. После этого неаполитанского танца бенефициантка получила в подарок большую корзину цветов, белых голубей, бриллиантовый браслет и свой портрет в красиво выполненной раме, очень хорошо написанный».

Начало было многообещающим.

По возвращении в Италию Иоле с успехом выступала в Венеции, а затем Луиджи Манцотти пригласил ее в Неаполь, в театр «Сан-Карло».

Вероятно, с Луиджи Манцотти Иоле встретилась еще в годы обучения в балетной школе «Ла Скала». В начале 80-х годов в Милане как раз шли его знаменитые балеты-феерии «Эксцельсиор» (1881) и «Любовь» (1886), в которых была занята не только вся труппа «Ла Скала» от мала до велика, но даже и животные из миланского цирка.

В альбоме Луиджи Росси «Балет в Милане» есть рисунок, на котором изображен Луиджи Манцотти, занимающийся с маленькими балеринами школы «Ла Скала», отбивая по столу ритм огромной палкой. Возможно, среди этих маленьких черноволосых девочек с огромными темными глазами есть совсем юная Иоле Торнаги?..

В 1891 году Иоле приехала в Неаполь. 10 марта она впервые выступила на сцене театра «Сан-Карло». Иоле танцевала балет «Пьетро Микка» на музыку Дж. Кити, которым Манцотти дебютировал в «Ла Скала» как хореограф. Партнерами Иоле были В. Гандини, А. Пуричелли и Л. Саракко. Дирижер — Дж. Мелилло. В 1891 году Иоле станцевала балет «Пьетро Микка» двадцать три раза.

Неаполитанцы приняли ее тепло. Первые же рецензии на ее выступления были очень доброжелательные: «В балете „Пьетро Микка“ большой успех выпал на долю синьорины Торнаги Иоле, прима-балерины французского ранга… Обладательница превосходной школы, она может быть названа среди лучших балерин итальянской сцены… Помимо привлекательной внешности, она восхищает всех своими танцевальными па и точностью, с которой она исполняет самые сложные танцы. В нашем театре она привлекла к себе избранную публику, которая восхищается ее превосходной балетной культурой и неистово ей аплодирует, и эти аплодисменты вполне заслуживает ее изящество и ее сценическое мастерство».

Прошло совсем немного времени, и Иоле стала любимицей неаполитанской публики.

«Среди балерин ей по-настоящему можно отдать пальму первенства, поскольку помимо совершенно особенной грации, она обладает редким мастерством и многими сценическими качествами. Каждый вечер она получает награду за свое усердие — долгие аплодисменты, и хочется вновь и вновь любоваться ею — настолько велико очарование ее танцев».

В 1892 году Иоле продолжала танцевать балет «Пьетро Микка» (дала тридцать четыре представления). А 5 апреля 1892 года в «Сан-Карло» состоялась премьера балета Луиджи Манцотти «Нарента» на музыку П. Джорца.

Газеты писали: «В театре „Сан-Карло“ нашел теплый прием балет Манцотти „Нарента“, мастерски возобновленный Коппини. Торнаги, Пуричелли и Саракко были встречены аплодисментами».

Однако не все критики были настроены миролюбиво. Один из них посвятил балету и его автору весьма разносную статью. Но — это было отмечено всеми — публика горячо приняла новый балет и еще более восторженно — исполнителей.

«Более чем самому балету, успех выпал на долю прима-балерины Иоле Торнаги, которая в партии Наренты сумела продемонстрировать, помимо всего прочего, превосходные артистические данные. Удивительно видеть ее — такую молодую и уже настолько прекрасную балерину… Можно предположить, что в скором времени она станет одной из самых ярких звезд на нашем балетном небосклоне».

Наренту Иоле танцевала с огромным успехом. Едва она появлялась на сцене, как публика встречала ее аплодисментами, которые не прекращались и по ходу спектакля, а по окончании ее вызывали на поклоны много раз. Иоле станцевала Наренту двадцать два раза. Эту же партию она исполняла на закрытии сезона, прощаясь с неаполитанской публикой.

Подводя итог театрального сезона, один из критиков писал:

«Прежде чем закроются двери „Сан-Карло“, я хотел бы сказать несколько теплых слов о той неутомимой молодой особе, которая приехала в Неаполь скромно, безо всякой помпы, и мало-помалу завоевала публику всех возрастов и сословий своим усердием и трудолюбием. В „Пьетро Микка“ она грациозна и проворна, как оса. В „Наренте“ она являет пример той своеобразной декламации без слов, когда руки и ноги выражают движения души. Таким образом, мастерство хорошей школы в сочетании с превосходным вкусом и темпераментом свидетельствуют в ней о том редком для балета качестве, которое называется сценической интуицией. Если синьорина Торнаги будет и дальше продолжать работать в том же духе, ее ждет дорога триумфов и со временем балетные звездочеты откроют в ней подлинную звезду».

По окончании неаполитанского сезона Иоле отправилась покорять Америку. На одном из спектаклей в «Сан-Карло» ее увидел американский импресарио Томпкинс и пригласил в Новый Свет. Она гастролировала в театрах Нью-Йорка, Бостона и Чикаго.

Америка оказала ей восторженный прием. Ее называли «великолепной Торнаги», «примадонна ассолюта», а один из журналистов предпослал статье о ней цитату из «Двух веронцев» Шекспира: «Такую грацию ей дали небеса, что восхищения она достойна».

Шумная, торопливая Америка со своими «небоскребами» в десять этажей аплодировала европейской грации и красоте итальянской балерины.

«По грациозности движений мадемуазель Торнаги — это Ариэль, как его, должно быть, задумал Шекспир, дух, который ведет вас в безопасное место, быстрый, как ласточка, и такой веселый. Она столь же прекрасна лицом, сколь и формами, настолько же вдохновенна, сколь выразительны ее па. Вы не можете сравнить ее непосредственность и очарование ни с чем из того, что вы видели раньше, но после нее вы сможете оценивать очарование других, сравнивая их с Торнаги», — писал корреспондент газеты «Sundy Herald».

Сразу же по окончании спектаклей поклонники устремлялись в гримерную Иоле. Многие хотели выразить ей свое восхищение. Иоле встречала всех счастливая и свежая, как роза. Единственное, что выдавало ее усталость, было учащенное дыхание. Но она была приветлива и любезна со всеми.

Журналисты были немножко влюблены в нее. Тот же корреспондент «Sundy Herald», воспевавший Иоле стихами Шекспира, наблюдал за ней не только на сцене, но и в жизни, ловил каждое ее движение. Однажды он не смог скрыть своего восхищения.

— Мадемуазель Торнаги, — воскликнул он, — есть ли на свете такая вещь, которую вы не делаете столь изящно?

В другой раз, когда она рассказывала ему о своем обучении в балетной школе «Ла Скала», он снова не удержался:

— Мадемуазель, вас могли научить танцевать, но никто бы не смог научить вас быть настолько изящной. В вас есть подлинная грация, которая затмевает даже ваше мастерство.

Ей было приятно, и в таких случаях Иоле не скрывала своей радости. «Она восхитительно искренна, открыта и сердечна, — писали о ней. — Она совершенно лишена манерности, и это еще одно свидетельство побеждающей свежести ее лет, число которых — восемнадцать».

В Америке Иоле стала настоящей знаменитостью. Журналисты хотели знать о ней буквально все:

«Мадемуазель Торнаги нравится ее жизнь. Каждый день она занимается около двух часов, но делает это с удовольствием, поскольку любит не только выступать перед публикой, но вообще танцевать. Она завтракает в десять часов утра и обедает около трех, после чего не ест вплоть до окончания вечернего спектакля. На вопрос придерживается ли она какой-нибудь диеты, чтобы держать себя в форме, она с улыбкой ответила: „О нет, я ем все — котлеты, макароны, пирожки, мороженое — все, что мне нравится“».

Вместе с Иоле в Америку приехала ее мать, которая выступала здесь в 1884 году. Газеты вспоминали о том, какой превосходной танцовщицей она была. Но Джузеппина Торнаги уже шесть лет не выступала на сцене. За это время она располнела, ее волосы поседели, но лицо оставалось по-прежнему молодым. Когда они с Иоле вместе шли по улице, их принимали за жену и дочь преуспевающего французского промышленника…

О своей балетной карьере Джузеппина Торнаги уже вспоминала мало. Теперь она радовалась успехам своей умной, талантливой девочки, которая сумела привлечь к себе всеобщее внимание. Газета «New York World» посвящала Иоле целые колонки. Ее описывали как удивительно милое и доброе существо, очаровавшее здесь многих:

«…Ей не больше двадцати, она прелестна и обладает тем живым обаянием, которое свойственно только франко-итальянским девушкам. Она говорит только по-итальянски и по-французски, но и без переводчика то, что говорят ее глаза, руки, плечи, может не понять только бесчувственный слепец».

В другой статье говорилось: «Она очаровательна и изящна и во всех отношениях может считаться привлекательной — овалом лица, карими глазами и лукавой улыбкой. Но природа предназначила ей быть „прима-балериной assoluta“».

И наконец: «У балерины необычайно красивое лицо. Оно изящной формы, ее рот подвижен, а глаза — огромные, сияющие и выразительные. Она необыкновенно внимательна и известна среди своих коллег как человек дружелюбный и с привлекательными чертами характера».

Как бы в подтверждение этих слов в газетах появлялись портреты Иоле — «примадонны assoluta» в балете «Black Crook».

Она и вправду необыкновенно хороша. Черные вьющиеся волосы обрамляют ее красивое лицо. Поражает серьезный, полный достоинства взгляд, аристократическая — от отца! — посадка головы. И вместе с тем… опять та же грусть, какая-то тайная печаль разлита во всем облике этой юной девушки, даже в те месяцы ее шумного успеха на американском континенте и блестящих перспектив на будущее. И выглядит Иоле гораздо старше своих восемнадцати лет — видно, ей пришлось повзрослеть быстрее…

В Америке с Иоле произошел один любопытный эпизод, получивший освещение в газетах. Перед началом спектакля к ней за кулисы пытался прорваться какой-то молодой чернобородый итальянец, прилично одетый и с хорошими манерами. Вышибале Майку, охранявшему покой балерин от слишком надоедливых поклонников, он темпераментно объяснял, что ему нужно срочно увидеть синьорину Торнаги. Помощник директора театра Уоррен, видя, что молодой человек возбужден, велел Майку выставить его за дверь.

Когда об этом узнала Иоле, она, как сообщали газеты, «смертельно побледнела», и чтобы вернуть ее к жизни, потребовался стакан холодной воды. Затем она поведала собравшимся следующую историю.

Молодой человек оказался ее бывшим возлюбленным. Они познакомились в Милане, полюбили друг друга и обручились, надеясь вскоре пожениться. Молодой человек происходил из хорошей семьи. Теперь ему было около двадцати шести лет. У него были две сестры и младший брат. Когда в Бухаресте и Венеции Иоле выпал большой успех, а затем Луиджи Манцотти пригласил ее в Неаполь, ее возлюбленный, страдая от ревности, начал пить, сделался игроком и разорвал помолвку. Затем он начал повсюду преследовать ее.

Однажды в Неаполе он оказался среди публики в зале и, когда Иоле появилась на сцене, крикнул на весь театр: «Неблагодарная, неверная!» Бедняжка так испугалась, что не смогла танцевать. «Я ничего не слышала о нем до сегодняшнего вечера, — закончила она. — Раньше он забрасывал меня письмами, но потом это прекратилось. Если он собирается оскорбить меня при всех, я не вынесу этого унижения».

Ее успокоили и заверили, что если молодой человек снова появится в театре, его сразу же препроводят в ближайший полицейский участок, чтобы он не учинил какого-либо скандала.

Назвать журналистам его имя Иоле отказалась. Не хотела порочить его семью.

Несмотря на этот досадный эпизод, Иоле понравилась Америка и радушные американцы, которые так тепло ее приняли. Она даже хотела остаться здесь, чтобы выучить язык, но потом все-таки решила вернуться в Европу, предварительно подписав контракт на выступления в Америке в течение трех ближайших лет.

Казалось, перед ней открывается блестящая перспектива, еще немного — и весь мир узнает об удивительной балерине Иоле Торнаги. Но вдруг что-то произошло, в отлаженном механизме сломалась какая-то важная деталь.

С возвращением Иоле в Италию жизнь потекла в прежней колее. Ничего для нее не изменилось. Никто не заметил ее успеха в Америке. Балет «Ла Скала» переживал тяжелые времена, и Иоле, как когда-то ее мама, должна была начать ездить из одного города в другой, выступать на сценах различных театров. Весной 1895 года она в очередной раз с огромным успехом гастролировала в Америке. Ее альбомчик исписан стихами и восторженными отзывами ее поклонников. Но то было в Америке… Не в Европе…

В итальянской ее жизни что-то не ладилось. Что-то мешало ей занять то положение в искусстве, для которого, казалось, она была предназначена судьбой. Может быть, мешала ее чрезмерная честность, порядочность, ее аристократизм, неумение идти ни на какие компромиссы и искать себе влиятельных поклонников, богатых покровителей. В общем Иоле была мало приспособлена к роли балерины. Она по-детски любила танцевать, святой любовью любила искусство, сцену и мало заботилась о деньгах и чинах. И потому, несмотря на свой талант, она по-прежнему оставалась лишь прима-балериной небольших итальянских трупп и, постоянно разъезжая из города в город, вынуждена была тяжким трудом зарабатывать себе на жизнь.

Но чем больше мелькали перед ней различные сцены и театры мира, тем сильнее, как вспоминала она впоследствии, какая-то неведомая сила тянула ее в далекую, пугающую страну Россию…

Наступил 1896 год. В это время Иоле танцевала в Милане и сотрудничала с театральным агентством Энрико Кароцци, который очень высоко ценил ее талант. «Облетите всю землю на воздушном шаре, лучше не найдете», — написал он о ней в одном письме. Однажды Кароцци сообщил ей, что ее приглашают на гастроли в Россию.

Это сообщение неожиданно напугало ее. Не то чтобы она верила всяким нелепым слухам, ходившим о России — стране снегов и медведей. Ее товарищи, побывавшие там, рассказывали о доброте и радушии русских, любивших балет и хорошо относившихся к иностранным артистам. Но что-то более глубокое и зловещее лежало у нее на сердце, когда она лихорадочно думала о том, как бы отказаться от этого заманчивого предложения…

Но мама сказала ей: надо ехать. Нельзя было упускать такой шанс. Иоле предлагали хорошие условия. В глубине души Джузеппина Торнаги надеялась, что может быть, в России, где в то время выступали многие ведущие итальянские балерины, ее Иоле наконец-то оценят по достоинству, она привезет оттуда хорошие рецензии, отзывы, и тогда перед ней откроются двери лучших театров Европы.

Весной 1896 года Иоле Торнаги отправилась в Россию. Перед отъездом она много плакала…

Глава 3 БАЛЕРИНА ЧАСТНОЙ ОПЕРЫ (1896–1898)

23 февраля 1897 года с наступлением великого поста закончился сезон московских театров. И для Шаляпина, и для Иоле он был удачным. Главное, они были вместе и любили друг друга…

В короткое время Шаляпин стал знаменитостью театральной Москвы. С первых же выступлений в Русской частной опере он привлек к себе внимание и публики, и музыкальных критиков, а после того как в декабре 1896 года исполнил роль царя Ивана Грозного в опере Н. А. Римского-Корсакова «Псковитянка», возобновленной специально для него, успех его в Москве стал поистине грандиозным.

Нельзя сказать, чтобы эти месяцы и для Иоле прошли даром. Она завоевала себе симпатии московской публики, и ее работа в опере Мамонтова не осталась незамеченной.

Правда, начало было неудачным. На ее дебют в Москве в сентябре 1896 года откликнулась только одна газета — «Новости дня». Рецензент С. Н. Кругликов, известный музыкальный критик (пройдет всего два года, и он будет шафером на свадьбе Шаляпина и Иоле, а также поручителем невесты), поместил две заметки не очень доброжелательного характера. Очевидно, талант балерины оставил его равнодушным. Но вспомним, что в это время Иоле потеряла надежду на встречу с Шаляпиным, и ей не то что танцевать — ей не хотелось жить!

Но когда во второй половине сентября в Москву приехал Шаляпин, ситуация изменилась, и уже 29 сентября 1896 года корреспондент газеты «Московские ведомости» в статье, посвященной Русской частной опере Мамонтова, писал: «Нельзя также не обратить внимание на очень хороший балет в этом театре. Прима-балерина г-жа Иоле Торнаги вполне заслуженно пользуется известностью и большим успехом: танцует она с истинным увлечением, причем главное достоинство артистки — изящество танцев — ставит ее в разряд выдающихся артисток в области хореографии».

К хореографическому искусству И. Торнаги с симпатией относился известный музыкальный критик Н. Д. Кашкин. Л. Д. Апраксин, рецензент газеты «Русский листок», еще менее скупился на похвалы: «Главная, то есть прима-балерина г-жа Иоле Торнаги талантлива, грациозна, с прекрасной школой, с движениями плавными и в совершенстве обладает тем неподдельным огнем, который свойственен по преимуществу итальянкам. Г-жа Иоле Торнаги могла бы занять видное место среди первых балерин любой большой европейской балетной труппы».

Почти каждый вечер Иоле выходила на сцену Солодовниковского театра. Она исполняла те же номера, что и на Нижегородской выставке — «Коппелия», «Модели», «Флорентийские цветочницы», балетные дивертисменты. Московская публика тепло принимала ее. Конечно, соглашаясь работать в Мамонтовской опере, Иоле не могла не понимать, что с ее стороны это будет немножко «мезальянс». В Частной опере не было ни полноценной балетной труппы, ни балетмейстера, который бы мог поставить для нее новые спектакли. Но Иоле хотела быть рядом с «любимым Феденькой». Она была готова всем пожертвовать ради него.

И все же ее душа искала интересной работы, новых ролей. 2 октября 1896 года газета «Московский листок» сообщила, что в Частной опере на днях должен увеличиться состав балетной труппы, для чего из Италии выписаны еще несколько артистов. Несомненно, это была инициатива Иоле. «С этими силами можно будет ставить целые комические балеты», — писала газета.

В октябре итальянские артисты прибыли в Москву, и работа над постановкой нового комического балета «Синдик из Перпиньяна» началась. Впрочем, новым этот балет был только для московской публики. Иоле танцевала его еще в Милане, начиная свою артистическую карьеру.

1 ноября после оперы Дж. Верди «Риголетто» состоялась премьера балета. Газета «Московские ведомости» писала: «„Синдик из Перпиньяна“ очень забавен и нашел прекрасных исполнителей в лице г-жи Торнаги, гг. Бордонетти, Веретти и Куки. Публика все время неудержимо смеялась. Балет очень интересен и посмотреть его стоит. Кордебалет значительно пополнел, что усиливает впечатление».

Балет «Синдик из Перпиньяна» получил хорошую оценку в прессе. Весь сезон он пользовался большим успехом у москвичей. И хотя спектакли из-за чрезмерно затягивавшихся антрактов часто заканчивались далеко за полночь, балетные номера Иоле, шедшие в самом конце, никогда не проходили при пустом зале.

«Главной балериной остается изящная г-жа Торнаги», — сообщала газета «Русское слово».

…Но и этот сезон закончился. Шесть месяцев с любимым Феденькой проскочили для Иоле почти незаметно.

Сообщая о закрытии зимнего сезона, газета «Новости дня» писала 24 февраля 1897 года: «Театр Солодовникова закончил свою деятельность при огромных сборах и утром, и вечером. Утром на „Псковитянке“ была сделана грандиозная овация любимцу оперной труппы Ф. И. Шаляпину. После второго акта оркестр встретил его тушем, хор и артисты вышли на сцену и присоединились к аплодисментам публики, причем талантливому артисту поднесли золотой портсигар с сапфиром. В балетном дивертисменте была поднесена корзина г-же Торнаги…»

Контракт Иоле в Частной опере Мамонтова был окончен. Она могла возвратиться домой. Было решено, что при первой возможности Шаляпин приедет к ней в Милан. И хотя расставались они ненадолго — по крайней мере в это очень хотелось верить! — Иоле много плакала перед отъездом.

По приезде домой родные устроили ей праздничную встречу. «Я уже много говорила о тебе с мамой и братом, показала им твои фотографии, которые маме очень понравились, а мой брат просто влюбился в тебя, хотя он ни разу тебя не видел. Не знаю почему, но эти двое очень сильно любят тебя», — сообщала она Шаляпину, который вместе с артистами Частной оперы В. Эберле и А. Секар-Рожанским в марте отправился в гастрольную поездку по русским городам.

Письма от Шаляпина приходили не очень аккуратно. Он стеснялся своего итальянского. Но когда приходили, он изливал на свою дорогую Иоле такой поток нежности и страсти, что она забывала обо всем и, как ребенок, целовала и прижимала к груди эти дорогие листочки. Его успехам она радовалась больше, чем своим.

«Знай, что и вдали от тебя я никогда не забываю молиться о тебе и просить Мадонну, чтобы она послала тебе доброго здоровья и чтобы каждое твое выступление сопровождалось большим успехом», — писала она ему.

Сама Иоле пока жила в Милане, отдыхала после работы в России. Все ее мысли занимал ее возлюбленный. Она терпеливо ждала, когда Шаляпин приедет к ней, и строила планы, как они вместе поедут во Флоренцию, куда ее звали танцевать, потом в Рим, Неаполь, Палермо, на родину ее отца. Она покажет ему прекрасную Италию, ее дорогую солнечную родину, а потом они вернутся в Милан, где обвенчаются в русской церкви, и отправятся в Россию уже как муж и жена.

Однако спускаясь с хрустальных высот мечтаний, Иоле по-прежнему оказывалась в малоутешительной действительности. Все время ее охватывала какая-то смутная тревога, грызла непонятная тоска. Каждую ночь она видела Шаляпина во сне, и сны были такие печальные, безотрадные. Шаляпин снился ей в серой солдатской шинели. Он покидал ее, уходил на войну?..

«Я очень часто плачу, думая о моем будущем», — неожиданно написала она.

Между тем время шло (Иоле хотела, чтобы оно пронеслось птицей!), тянулись дни и недели, а Шаляпин не ехал. Чтобы хоть как-то скрасить это мучительное ожидание, она отправилась танцевать в Вену. Мама отговаривала ее. Оплата была не слишком хорошей. Но Иоле приняла предложение, чтобы быть ближе к Шаляпину. Она хотела первой встретить и обнять его, когда он наконец приедет из России. Своими делами она подтверждала свои слова: «Ты не знаешь, любимый мой, как я люблю тебя, мне кажется, слишком сильно».

В Вене было скучно и холодно. Целыми днями лил дождь. Этот правильно-красивый и чистый город под серым небом навевал на Иоле грусть. Летний театр, где она танцевала, располагался в саду, превращенном на время «в Венецию» — со своими дворцами, улицами и каналами. Иоле имела большой успех, но когда она танцевала, дождь подчас был такой сильный, что публика под зонтами разбегалась по домам.

Вместе с ней в Вене были балетмейстер Цампелли и ее партнер Масканьо, выступавшие летом 1896 года в Нижнем Новгороде и затем в Москве. Они напоминали ей о счастливейших днях ее жизни.

Шаляпину она писала: «Я все время думаю о тебе, и когда другие мужчины начинают говорить мне комплименты или ухаживать за мной, мне неприятно, потому что я люблю только одного моего дорогого Федюшу».

Из окна ее гостиничного номера было видно здание вокзала, прибывающие и отходящие поезда. Иоле считала дни до приезда Шаляпина, и ей так хотелось его увидеть, что иногда она готова была сесть на поезд и помчаться к нему навстречу…

Вскоре от Шаляпина пришло письмо. Его приезд за границу откладывался. Возникли какие-то трудности с оформлением документов. Шаляпин был расстроен, сердит. Иоле поняла его буквально: он не хочет ехать к ней, он разлюбил ее…

Реакция была мгновенной: «Послушай, мой Федя, скажи мне всю правду. Если любить меня для тебя жертва, если ты думаешь, что не будешь со мной счастлив, прошу тебя, тотчас же скажи мне об этом открыто. Ты знаешь, как я страдаю, но я не хочу, чтобы из-за меня страдал кто-то другой. Я буду еще более несчастна, зная, что ты тоже страдаешь».

На самом деле она храбрилась. Жизни без Шаляпина она себе представить не могла. В голову начали приходить мысли о самоубийстве. Целыми днями она плакала, сидя в гостиничном номере в Вене. Будущее вырисовывалось смутно — без любви, без радости, без надежды. Ждать было больше нечего. Собрав вещи, Иоле вернулась домой.

Этим летом Шаляпин все-таки приехал за границу. Но в Италию, где была его Иоле, так и не попал. Как истинный провинциал он сперва отправился в Париж, а оттуда в Дьепп — заниматься пением с профессором Бертрами и разучивать партию Олоферна в опере А. Н. Серова «Юдифь». В Дьепп приехали Мамонтов, Любатович, другие артисты Частной оперы. Шаляпин купался в море, наслаждался жизнью и писал Иоле: «Где ты и что с тобой? Мне грустно, что я не могу увидеть тебя сейчас же, сию же минуту».

А что было с ней? Она едва могла прийти в себя от этого чудовищного поступка Шаляпина, от его неблагодарного поведения по отношению к ней. Всей семьей они уехали в Белладжио на озеро Комо. Итальянское лето, не скупясь, дарило им роскошь горячего солнца. Мама лечилась, брат Масси гонял с приятелями на велосипедах, а Иоле почти все время проводила одна. И в отчаянии она пыталась найти для себя надежду. Неожиданно в голову ей стали приходить странные мысли. Это даже хорошо, что они не встретились в Вене, думала она, они бы не смогли больше расстаться!

И все же много вопросов было у нее к Шаляпину… Письма этого периода приоткрывают завесу их первого года жизни в Москве — не все было так радостно, так идиллически-прекрасно в их отношениях, как могло бы быть, и много неприятностей доставил Иоле ветреный, непостоянный характер Шаляпина…

Однако вскоре ее ожидало известие еще более страшное. Мамонтов не хотел заключать с ней контракт на следующий сезон, так как балеты по окончании опер были отменены. Шаляпина это, казалось, беспокоило мало. «Дорогая моя, может быть, ты сможешь приехать в Россию без контракта?.. — спрашивал он. — Ну что же, мы не будем богаты, но и не будем бедны. Будем жить так, как Бог устроит для нас».

Но для Иоле это была катастрофа! Поехать в Россию просто так она не могла — она не была ни невестой, ни женой Шаляпина. Она скрыла от мамы, что они уже год живут вместе. Джузеппина Торнаги воспитывала дочь в строгости, и у Иоле просто не хватило духу признаться во всем.

Ее оскорбила позиция Мамонтова, отказавшегося от ее услуг, хотя она была согласна на любые условия, ее обидело безразличие Шаляпина, который ничего не смог или не захотел для нее сделать. И вот теперь разлука на год, если не больше. И кто знает, что будет потом — дождется ли ее Шаляпин, не разлюбит ли?..

«Для меня все кончено в этом мире, и, если бы не моя мама и мой брат, я не знаю, что бы сделала, потому что не вижу для себя больше ничего хорошего, — писала она. — Я страдаю, потому что очень боюсь, что я тебе безразлична. Тебе все равно, что будет со мной… Но это не твоя вина, если ты больше меня не любишь, как прежде. Сердцу не прикажешь. И теперь, когда все кончено, кончено, ты не делаешь для меня ничего. Это я одна всем жертвовала, потому что по-настоящему любила тебя, а теперь будет то, что Бог пошлет».

И вот когда все слезы уже были выплаканы и надеяться, казалось, не на что, судьба проявила к Иоле редкостное великодушие. То ли Шаляпин уговорил наконец Мамонтова, то ли тот сам не захотел терять первоклассную балерину, но неожиданно Иоле получила приглашение выступать еще один сезон в театре Мамонтова. Ей предстояло ставить и исполнять танцы в русских и зарубежных операх. Окрыленная, она отправилась в Москву.


Второй сезон Русской частной оперы открылся 3 октября 1897 года оперой «Фауст» Ш. Гуно. Шаляпин пел Мефистофеля. Здание Солодовниковского театра ремонтировалось, и спектакли временно шли в театре «Новый Эрмитаж» в Каретном ряду.

6 октября давали «Жизнь за царя». Отметив основных исполнителей оперы, газета «Московский листок» не забыла упомянуть и первую балерину: «В балете с успехом принимала участие г-жа Иоле Торнаги».

В Русской частной опере произошли большие изменения. Все балеты Иоле были сняты с репертуара. Уехали домой итальянские артисты, поредел кордебалет. Теперь Иоле предстояло войти в труппу театра, освоить новую для себя профессию балетмейстера…

Осенью 1897 года Иоле репетировала танцы к опере «Кармен». С ней работал новый дирижер, которого Мамонтов пригласил в помощь первому дирижеру итальянцу Эспозито, сменившему на этом посту итальянца Бернарди. Высокий молодой человек с несколько удлиненным лицом и серыми внимательными глазами производил приятное впечатление. Он был безукоризненно вежлив, воспитан, заботливо спрашивал Иоле, подходят ли ей предложенные им темпы. Этим дирижером оказался двадцатичетырехлетний Сергей Рахманинов. Иоле исполняла танцы в операх «Русалка», «Кармен», «Орфей», которыми он дирижировал.

В первой половине ноября во вновь отремонтированном театре Солодовникова состоялась премьера оперы М. П. Мусоргского «Хованщина». Газета «Московский листок», поместив состав участников, отметила: «В 4-ом действии — танцы персидок с участием г-жи Торнаги и кордебалета».

Декорации к опере были написаны по эскизам Аполлинария Васнецова.

Премьера «Хованщины» в Москве прошла с большим успехом. После каждого акта публика дружно вызывала исполнителей. «Миловидные персидки» пользовались особым вниманием…

Вслед за «Хованщиной» Частная опера поставила оперу Глюка «Орфей». Половина сбора от премьеры была предназначена в пользу состоявшего при Московском обществе любителей художеств вспомогательного фонда для нуждающихся художников и их семейств.

Иоле ставила в «Орфее» танцы и выступала сама. Но спектакль, как и всегда в Частной опере, готовился в спешке и не имел у публики особого успеха. Уже третье представление прошло при абсолютно пустом зале.

Однако вскоре Русскую частную оперу ожидала большая удача. Самым крупным событием сезона 1897/98 года стала постановка оперы Н. А. Римского-Корсакова «Садко», которую Мамонтов получил почти из рук самого композитора.

В конце ноября — начале декабря 1897 года работа над подготовкой оперы началась. Иоле предстояло ставить танцы морских дев в сцене подводного царства.

Позже художники К. Коровин и С. Малютин написали для этой сцены превосходные декорации. В. П. Шкафер, актер и режиссер Русской частной оперы, вспоминал:

«В подводное царство спустилось страшное глазастое чудище; оно качалось и вращало глазами, распуская огромные плавники, дно было затянуто морскими водорослями, в пролетах светились морские звезды, и проплывали через сцену затейливые рыбы и разнообразные морские обитатели причудливых форм и красок; освещенное морское дно казалось волшебным царством, где на самом деле Садко повенчается с Царевной Волховой».

Мамонтов подал Иоле идею — ввести на оперную сцену танец «серпантин», модный в то время в кафешантанах Парижа. Об этой ее работе остался интересный рассказ в воспоминаниях В. П. Шкафера.

«И. И. Торнаги, прима-балерина театра, блестящая и даровитая артистка, приглашенная С. И. Мамонтовым для постановки отдельных балетов и для участия в оперных спектаклях, как раз ставила со своим балетом этот номер, связанный с общей пляской всего подводного царства в сцене обряда венчания Садко с Волховой Царевной, — пишет он в книге „Сорок лет на сцене русской оперы“. — Ритмические движения на разных плоскостях сцены танцующих фигур, очень картинно развевающиеся складки шелковых тканей, в своих преломляющихся тонах и линиях, освещенные светом прожекторов, давали иллюзию подлинной водной стихии в момент пиршества Морского царя».

Сама Иоле появлялась в сцене подводного царства в роскошном костюме Царицы-Водяницы. Это была больше мимическая, чем танцевальная роль.

Премьера «Садко» состоялась 26 декабря 1897 года, а на третий спектакль — 30 декабря — из Петербурга приехал Римский-Корсаков с женой.

Газета «Московские ведомости» писала:

«Третье представление оперы „Садко“, состоявшееся во вторник, 30 декабря, носило торжественный характер. После второй картины на единодушные вызовы публики „автора“ вместе с артистами вышел прибывший в Москву Н. А. Римский-Корсаков. Оркестр встретил его тушем, а весь театр стоя приветствовал высокоталантливого композитора единодушными рукоплесканиями, причем был поднесен лавровый венок. Чествование возобновилось по окончании четвертой картины, когда Н. А. Римский-Корсаков появился на сцене, окруженный всею труппой Частной оперы, причем ему были поднесены серебряный и вновь лавровый венки. Публика с энтузиазмом снова приветствовала автора оперы бесчисленными вызовами. После шестой картины Н. А. Римский-Корсаков также был неоднократно вызван».

Присутствовал Римский-Корсаков и на четвертом представлении 3 января 1898 года. Ему вновь была устроена овация и поднесены три лавровых венка.

15 февраля закончился зимний сезон 1897/98 года. Великим постом Русской частной опере предстояло ехать на гастроли в Петербург.

Весь сезон Иоле ставила и исполняла танцы в операх «Князь Игорь», «Русалка», «Кармен», «Хованщина», «Садко», «Орфей» и других. Газеты уже не посвящали ей отдельных заметок. Ее участие в спектакле обозначалось одной фразой: «Участвует первая балерина г-жа Торнаги и весь балет».

Но у Иоле по-прежнему были свои поклонники и почитатели. В узких рамках оперных танцев она продолжала демонстрировать свое изящество и мастерство. Когда в опере А. Г. Рубинштейна «Демон» она, исполняя лезгинку, грациозно скользила мимо Шаляпина-Гудала, сидевшего на тахте, он одобрительно шептал: «Браво, браво!..» А художник Константин Коровин, наблюдавший за ней из-за кулис, восторженно повторял: «Статуэтка! Статуэтка!»

Об этих первых годах жизни Иоле Торнаги в Москве известно довольно мало. Шаляпин бывал в обществе один.

С первых же спектаклей в Русской частной опере он завоевал себе известность. Москвичи узнавали его на улицах — молодого человека в русской поддевке, просторной рубахе и высоких сапогах. У Шаляпина был собственный стиль! С ним вежливо раскланивались, мужчины приподнимали шляпы. Эта неожиданно свалившаяся на его голову слава поначалу несколько смущала Шаляпина.

Теперь его было трудно застать дома. Нижегородские месяцы, посвященные Иоле, канули в Лету. Целые дни он проводил со своими друзьями-художниками — Константином Коровиным и Валентином Серовым. Его видят в обществе Мамонтова. Шаляпин знакомится с искусством Москвы, с музеями Кремля.

Много времени был он занят и в театре. Артисты Частной оперы вели совершенно особенный образ жизни. Даже те, кто не был занят в очередной постановке, не должны были пропускать ни одной репетиции. Мамонтов собирал всю труппу в театре или у себя дома на Садово-Спасской, знакомил с новыми операми, рассказывал об эпохе, стиле, художественной стороне произведения. Эти бдения у Мамонтова заканчивались далеко за полночь.

Иоле редко сопровождала на них Шаляпина. Она еще очень плохо говорила по-русски, и появляться в многолюдных собраниях было для нее мучительно. Но они вместе ходили в Малый театр, где Шаляпин учился актерскому мастерству у великих русских артистов, а Иоле изучала русский язык. Она научилась говорить по-русски «Фэденька, мой милий» и «цилую тэбя раз, еще раз, еще много-много раз…» Шаляпин водил ее и по ресторанам…

Но, конечно, Шаляпин целиком принадлежал искусству. В Мамонтовской опере он создал основные партии своего репертуара. Это было время роста, становления его актерского таланта, его мастерства. Шаляпин менялся на глазах. Вместо неуклюжего, неловкого паренька, который встретился Иоле в Нижнем Новгороде, появлялся совсем другой человек — настоящий артист, с каждым днем преображавшийся, приобретавший какую-то особенную внешнюю красоту, законченность и уверенность в себе. Иоле радовалась, что он добился успеха и окружен такими интересными людьми, но… ее огорчало некоторое невнимание к ней Шаляпина, его, как она говорила, безразличие к ней…

На самом деле это было не так. Он уделял ей мало времени не потому, что не любил. Просто тот восторг, тот взрыв чувств, который был в Нижнем Новгороде, прошел. Теперь Иоле была рядом с ним, она стала частью его самого, может быть, лучшего в нем, что было настолько незыблемым и верным, что об этом можно было не беспокоиться… А ей хотелось, чтобы он по-прежнему был рядом с ней, влюбленный, нежный, готовый исполнять любые ее желания…

И потому они без конца ссорились и вновь мирились — они очень сильно любили друг друга. Даже их ссоры были результатом любви и… их неукротимых темпераментов. Но когда после своих балетных выступлений Иоле убегала со сцены за кулисы, Шаляпин подхватывал ее на руки, кружил, с восторгом глядя на нее, и, осыпая поцелуями, говорил ей те слова, которые она так мечтала от него услышать: «Будь моей женой!»

С 22 февраля по 19 апреля 1898 года Русская частная опера гастролировала в Петербурге. Шаляпин исполнял самые выигрышные партии своего репертуара — Ивана Грозного в «Псковитянке», Досифея в «Хованщине», Мельника в «Русалке», Мефистофеля в «Фаусте», Сусанина в «Жизни за царя»… Публика отнеслась к нему доброжелательно. В петербургской прессе о нем появились хвалебные статьи В. В. Стасова, а Римский-Корсаков передал в театр только что написанную им оперу «Моцарт и Сальери» и посоветовал поставить в будущем сезоне оперу Мусоргского «Борис Годунов» — в этих операх заглавные партии как будто специально предназначались для Шаляпина. Кажется, его известность начала выходить за пределы одного города… Он был молод, талантлив. Он становился знаменит…

По окончании сезона Иоле и Шаляпин решили пожениться. Откладывать дальше было нельзя: Иоле ждала ребенка. Они жили вместе уже два года, работали в одном театре. Казалось, окружающие должны были бы привыкнуть к их роману. Но Иоле вела себя настолько деликатно, держалась настолько в тени, что даже для ближайших друзей Шаляпина это их решение оказалось новостью. Константин Коровин, которому Шаляпин сообщил о своем намерении жениться, был искренне изумлен:

— Как женишься? На ком?

— На Иоле Торнаги. Ну, балерину у нас знаешь? Она, брат, баба хорошая, серьезная. Ты шафером будешь…

А одна милая барышня, Наташа Сатина, будущая жена С. В. Рахманинова, написала своей подруге: «Мне ужасно жаль Федю, охота ему, право, жениться так рано!»

В начале мая Иоле отправилась в Милан. Надо было повидаться с родными и приготовиться к свадьбе. А Шаляпин в это время с несколькими артистами Частной оперы уезжал в Ярославскую губернию, в имение Татьяны Любатович Путятино, где они намеревались сочетать летний отдых в деревне с подготовкой к следующему сезону.

Иоле уехала… В Вене ее уже ждала телеграмма от Шаляпина: почему она ничего ему не пишет? Почему не отправила телеграмму из первого же города, где была остановка? Уж не забыла ли она его?

Иоле могла только улыбнуться этим упрекам. «Хотя твоя Иоле и сердит тебя постоянно (как ты говоришь), но не проходит и минуты, чтобы она не подумала о тебе. Она любит тебя очень-очень сильно, как ты даже представить себе не можешь», — сразу же написала она из Вены.

Едва приехав в Милан, она снова получила от него телеграмму. Похоже, ее Феденька действительно любил ее. Теперь, когда она ждала ребенка, он был гораздо более внимательным, чем раньше. Ну а она… она, конечно, всеми помыслами была постоянно с ним.

«Я знаю, что сегодня вечером, в пятницу, ты поешь концерт, и я прошу Мадонну о том, чтобы ты спел хорошо и имел успех», — она не забывала о нем ни на минуту.

Дома ситуация складывалась драматическим образом. Реакция мамы на ее сообщение о предстоящем замужестве была осторожная, сдержанная. Иоле думала, что мама скажет ей: «Это твоя судьба!» — ведь она знала, как любила Шаляпина Иоле и сколько она ждала этого дня! — но вместо этого мама сказала: «Если вы хотите быть счастливы, вы должны понимать друг друга и заботиться друг о друге, тогда вы сможете прожить жизнь в мире и согласии…»

Но, кажется, она не была уверена в том, что все это произойдет на самом деле. Джузеппина Торнаги прожила долгую и сложную жизнь, она знала людей. Вспоминая прошлогоднее поведение Шаляпина, она, по-видимому, не испытывала к нему особого доверия…

Но была и еще одна причина ее мрачного, угнетенного состояния. Джузеппина Торнаги не только должна была с болью проводить Иоле в Россию навсегда. Ее младший сын тоже покидал ее. Как и многие итальянцы в то трудное время, Масси уезжал в Америку в поисках работы, и Джузеппина Торнаги оставалась в Милане совсем одна — с больной старой матерью, которая изводила ее своим чудовищным характером.

Это недолгое пребывание на родине окрасилось для Иоле в мрачные тона. Она разрывалась между мамой и любимым Феденькой. Что за судьба была у нее! Все время кто-то, кого она любила, оказывался далеко. Но она уже сделала свой выбор и в ответ на письма Шаляпина о том, как он без нее скучает, успокаивала его, что скоро они встретятся и уже не расстанутся никогда.

В череде предсвадебных забот Иоле смогла повидать в Милане только свою подругу Антониетту Барбьери. Два года тому назад они вместе отправились в Нижний Новгород. Антониетта знала Шаляпина, с ней можно было о многом поговорить! Но прошлое уходило безвозвратно. Менялись обстоятельства, менялись и люди. То же самое произошло с Антониеттой. Она нашла себе богатого покровителя и жила в Милане в роскошной квартире. Вот как должна была поступать балерина, мечтающая сделать хорошую карьеру! Но Иоле этого никогда не умела — не умела таким образом устраивать свои дела. Она с недоумением смотрела на эту роскошь. Богатство мало привлекало ее. Разве можно было сравнить его с тем волшебным чувством, которое дано было ей? «…Я предпочитаю сто тысяч раз моего бедного Феденьку всем этим богатым любовникам», — написала она Шаляпину после своего посещения Антониетты.

Она с нетерпением ждала дня их свадьбы, мысленно приготовлялась к нему и наставляла Шаляпина на истинный путь.

«Теперь ты должен стать серьезным человеком, — писала она ему, — потому что в скором времени ты станешь отцом, и ты должен стать хорошим отцом, который любит своих детей… Подумай, Федюша, если милосердный Бог даст мне здоровья и силы, как мы будем счастливы, когда у нас появится замечательный малыш или замечательная малышка, наша собственная, созданная нами, которая будет похожа на своего папу».

В свою очередь Шаляпин писал ей о жизни в Путятино, рассказывал о том, что занимается теорией музыки с Рахманиновым, разучивает новые партии и собирается держать экзамен на консерваторский диплом.

Первоначально Иоле собиралась пробыть в Милане до конца августа. Она должна была проводить брата до Генуи. К тому же ей не хотелось сразу оставлять маму одну. Но в начале июля Шаляпин стал просить ее поскорее приехать в Россию.

Иоле заканчивала последние приготовления к свадьбе. Купила белое платье с фатой и цветами флердоранжа, которое, как убеждал ее Шаляпин, было совершенно необходимо для деревенской свадьбы (сама бы она предпочла платье жемчужного цвета и шляпу).

Дни ее жизни на родине стремительно подходили к концу. Перед свадьбой Иоле снились ужасные сны, ее преследовали кошмары. А когда от Шаляпина долго не было писем, к этому прибавлялась еще и бессонница, и тогда мысли одолевали ее… Нет, совсем не радостными, не светлыми были для нее эти последние месяцы перед свадьбой. Что-то мучило и терзало Иоле, и порой она ловила себя на мысли, что боится думать о будущем…

К этим и без того пугающим ощущениям прибавлялась острая жалость к маме, которая целыми днями плакала, говоря, что ее дети покидают ее. Но хотя Иоле очень жалела маму, она все же рвалась в Россию. Как бы вопрошая судьбу, она писала Шаляпину:

«Будем ли мы счастливы, когда станем мужем и женой? О да! Как я хочу в это верить, ведь мы будем любить прекрасное дитя, которое станет нашим утешением и нашим занятием, и, когда мы будем с тобой ссориться, наш ангел помирит нас».

Наконец наступил день отъезда. Днем Иоле проводила брата до Генуи, посадила на корабль и сразу же вернулась домой. Вечером она должна была уезжать в Россию.

«Я люблю тебя со всей силой моего бедного сердца», — написала она Шаляпину в своем последнем письме из Милана. С этими мыслями она помчалась к нему навстречу.

В середине русского июля Иоле приехала в Москву и сразу же направилась в Путятино. «Особенно людно и весело сделалось у нас после приезда из Италии Торнаги, — вспоминала Е. Р. Рожанская-Винтер. — Через неделю после ее приезда сыграли свадьбу. Свидетелями были С. И. Мамонтов, брат его Николай Иванович и инженер К. Д. Арцыбушев, шаферами — Рахманинов, Коровин, тенор Сабанин и критик С. Н. Кругликов».

Этот памятный день — 27 июля 1898 года — на удивление хорошо запомнился всем участникам праздничной церемонии. Многие оставили о нем свои воспоминания, по которым с почти документальной точностью можно восстановить события этого дня.

В своей книге «Шаляпин. Встречи и совместная жизнь» Константин Коровин вспоминает:

«У подъезда одноэтажного домика в три окошка стояли подводы. Возчики долго томились и говорили: „Пора ехать, поп дожидается“.

— Федор, — говорили Шаляпину, — пора ехать.

Но Шаляпин замешкался. Встал поздно.

— Постой, сейчас, — говорил он, — только папирос набью.

Невеста, уже одетая в белое платье, и все мы, гости, уже сели на подводы. Наконец выбежал Шаляпин и сел со мной на подводу. Он был одет в поддевку, на голове — белый чесучовый картуз…»

Все в этой свадебной церемонии должно было напоминать театральное действо. Режиссером его был Мамонтов, который хотел показать Иоле традиционную русскую свадьбу. Артистка Частной оперы Варвара Ивановна Страхова и Леля Винтер были подружками невесты. Впереди кортежа с венчальной иконой в сияющем золотом окладе ехала дочь Соколова, артиста Частной оперы (по обряду венчальную икону в церковь должен был бы везти мальчик, но мальчика не нашлось).

Путь свадебной процессии лежал в село Гагино, расположенное в двух верстах от Путятино, где находился большой храм. Дорога к нему шла лесами и полями. Вдруг вдалеке, за лесом, послышался удар грома. «Быстро набежали тучи, сверкнула молния, и нас окатил проливной дождь, — вспоминает Константин Коровин. — Кое у кого были зонтики, но у нас (с Шаляпиным. — Примеч. И.Б.) зонтиков не было, и мы приехали в церковь мокрехоньки».

Церемония венчания совершилась в полдень. Коровин держал венец над головой невесты, Рахманинов — над головой жениха. Задача эта была не из легких, если учесть гигантский рост Шаляпина. И хотя Рахманинов и сам был не маленького роста, однако не выдержал до конца и надел Шаляпину венец на голову.

В церковной книге села Гагино осталась запись о бракосочетании Федора Шаляпина и Иоле Торнаги. В сведениях о женихе записано: «Вятской губернии и уезда Вожгальской волости деревни Сырцевой крестьянин Федор Иоаннов Шаляпин, православного вероисповедания, первым браком. Лета жениха — 25». В графе о невесте: «Итальянская подданная Иола Игнатиева Лопрести[14], католического вероисповедания, первым браком. Лета невесты — 25».

Ниже указаны поручители: «По женихе — коммерции советник Савва Иоаннов Мамонтов и сын титулярного советника Валентин Николаев Сабанин; по невесте — статский советник Симеон Никонов Кругликов и художник Константин Алексеев Коровин».

«По окончании венчания мы пошли к священнику — на улице все еще лил дождь, — продолжает Константин Коровин. — В небольшом сельском домике гости едва поместились. Матушка и дочь священника хлопотали, приготовляя чай. Мы с Шаляпиным пошли на кухню, разделись и положили на печку сушить платье.

— Нельзя ли, — спросил Шаляпин священника, — достать вина или водки?

— Водки нет, а кагор, для церкви, есть.

И мы, чтобы согреться, усердно наливали в чай кагору. Когда двинулись в обратный путь, священник наделил нас зонтиками…»

У Путятино им преградили путь крестьяне, протянув поперек дороги ленту. Девушки пели, славя жениха и невесту. Мужики просили с молодых выкуп на водку. А в Путятино гостей уже ждал свадебный пир «на восточный манер».

«Все уселись на огромном ковре, расстеленном на террасе. В больших вазах и кувшинах стояли букеты полевых цветов», — вспоминала Иоле.

Вино лилось рекой, были тосты и поздравления, и неизменные крики «горько!»

«…Все были веселы, беззаботны, пили по традиции шампанское и затеяли концерт, — пишет в своих воспоминаниях Е. Р. Рожанская-Винтер. — Сергей Васильевич (Рахманинов. — Примеч. И.Б.) играл танцы из балета Чайковского „Щелкунчик“. Коровин пел арию Зибеля из „Фауста“, карикатурно копируя исполнительниц этой партии. Мамонтов забавлял шуточными рассказами. Затем пели хором, ходили ночью по освещенным луной аллеям нашего сада и разошлись почти на рассвете».

Не обошлось, конечно, без «шуток» Шаляпина. Он чуть не до смерти напугал бедного паренька, сторожившего сад Татьяны Любатович, прикинувшись разбойником. Перепуганный мальчишка влетел на террасу дома, крича:

— Разбойники!

Все переполошились и выскочили на улицу. Иоле в белом платье, казавшемся прозрачном при лунном свете, с трудом выговаривая от волнения русские слова, в беспокойстве повторяла:

— Господи! Гдэ Фэда, что с ним?

Шаляпин был в восторге.

Поздно ночью молодые отправились в свою комнату, но спать им в эту ночь так и не пришлось. «Поутру, часов в шесть, у окна моей комнаты раздался адский шум, — вспоминал в книге „Страницы из моей жизни“ Шаляпин, — толпа друзей с С. И. Мамонтовым во главе исполняла концерт на печных вьюшках, железных заслонках, на ведрах и каких-то пронзительных свистульках…

— Какого черта вы дрыхните? — кричал Мамонтов. — В деревню приезжают не для того, чтоб спать. Вставайте, идем в лес за грибами!

И снова колотили в заслоны, свистели, орали. А дирижировал этим кавардаком С. В. Рахманинов».

После этого радостного, незабываемого дня жизнь в Путятино несколько затихла, потянулась череда обыкновенных, ничем не примечательных дней. Шаляпин с женой заняли комнату в главном доме, Рахманинов остался в егерском домике один и засел за сочинение Второго фортепианного концерта.

Вечера становились длиннее, дни короче. Приближалась осень, и с ней скорый отъезд в Москву. Среди прочего Шаляпин продолжал разучивать с Рахманиновым партию Бориса Годунова. В конце августа в Путятино уже происходили спевки этой оперы…

А для Иоле начиналась новая жизнь… Балетная карьера — со всеми ее триумфами и неудачами — уходила в прошлое. В тот момент она не жалела об этом. Она была счастлива. Все ее надежды, все устремления теперь были связаны с ее дорогим мужем. Одна душа и одна плоть… Теперь ему одному — и уже навсегда! — принадлежало все ее существо.

Но было в воспоминаниях об этом светлом, чудесном дне их свадьбы и нечто такое, что оставляло какое-то смутное беспокойство, тревожное ощущение чего-то угрожающего и непредвиденного… Когда Иоле вслед за женихом подходила в церкви к иконе, от пламени свечки у нее вспыхнула и загорелась фата. Это был дурной знак.

Глава 4 ГОСПОЖА ШАЛЯПИНА (1898–1906)

Наверное, если бы Иоле Торнаги можно было спросить, какая картина из всей мировой живописи ей ближе всего, она бы ответила — «Святое семейство» Рембрандта. В бедной комнате полумрак… Мирно спит Христос-младенец, над ним заботливо склонилась, держа в руках Святое Писание, мать. Отец-плотник скромно мастерит что-то в углу. И ангелы Господни взирают на эту картину простого человеческого счастья, неся в темную каморку свет вышней любви, охраняя тихий сон младенца и покой его родителей…

Собираясь замуж за Шаляпина, Иоле мечтала о такой семье. Шаляпин будет трудиться на благо искусства, она будет ему помощницей, верной женой, заботливой и доброй матерью его детям. И так они красиво и достойно проживут всю жизнь, пройдут по ней вместе, пока Господь Бог не призовет их к себе.

Выйдя замуж за Шаляпина, Иоле стала российской подданной и приняла православие. Все у них с Шаляпиным должно было быть общим. Она хотела быть с ним и в горе, и в радости.

Теперь ее звали Иола Игнатьевна Шаляпина — так на русский манер перекроили ее итальянское имя и имя ее отца Иньяцио, превратившееся в отчество.

К браку Иола Игнатьевна относилась по-христиански. Чистая супружеская любовь, самоотверженная и бескорыстная, когда двое становятся как «плоть едина», была для нее самым светлым и прекрасным в мире, высшим предназначением человека. Она верила, что они с Шаляпиным создадут хорошую, дружную семью, наполненную теплотой и любовью, заботой друг о друге, чего они оба были лишены в детстве.

Первые месяцы семейной жизни были по-настоящему прекрасными. Предсвадебные тревоги ушли в прошлое. Шаляпин был внимателен к жене, в тот короткий отрезок времени они жили только друг для друга.

В это время чету Шаляпиных часто видят гуляющими по московским улицам и бульварам — огромного Шаляпина и его маленькую женушку, которая была настолько ниже его, что даже не могла взять его под руку и просто клала руку к нему в карман.

Как и в прежние годы, они жили в небольшом кирпичном флигеле дома Т. С. Любатович на Долгоруковской улице. Ежедневно в восемь часов вечера Иола Игнатьевна и Шаляпин устраивали чаепития, на которые приходили К. Коровин и В. Серов, иногда приезжал М. Врубель и другие. Атмосфера этих милых домашних вечеров была самая дружеская и доброжелательная. Разговоры о будущих театральных постановках перемежались бесконечными шутками и анекдотами. Серов всегда был при карандашах и альбоме, рисовал каждую минуту — рисовал и сорил своими рисунками, многие из которых спасла потом Иола Игнатьевна, вытащив их из мусорной корзины. А Шаляпин прямо на глазах создавал образ Олоферна в «Юдифи»…

В этой атмосфере любви и тепла они и встретили новый 1899 год, а 3 января у Шаляпиных родился первенец — обожаемый сын Игорь, к которому оба родителя относились с особыми чувствами. Шаляпин оказался на удивление нежным и трогательным отцом. Он любил возиться с сыном, сам укладывал его спать. Видя Шаляпина в эти минуты, Иола Игнатьевна старалась скрыть слезы счастья… Кажется, ее мечта об идеальной семье, к которой она стремилась, начала сбываться?

Но Шаляпин был прежде всего артистом. Заботы и будни его артистического мира постоянно вторгались в их жизнь. В марте 1899 года, еще не успев насладиться семейным счастьем, Шаляпин едет с труппой Русской частной оперы на гастроли в Петербург. В северной столице он произвел настоящий триумф своими царями — Иваном Грозным и Борисом Годуновым. Его жизнь вертится в привычной череде спектаклей, обедов и приемов, восторженных поклонников и поклонниц. Казалось бы, он должен быть доволен, а между тем в Москву летит его грустное письмо: «Радость моя, красавица… ты не можешь себе представить, дорогая Иолинка, как я скучаю в Петербурге. Не знаю почему, но ничего меня не занимает, и я жду с восторгом дня, когда смогу увидеть тебя и целовать без конца…»

Иола Игнатьевна осталась в Москве из-за болезни Игоря: мальчик простудился в церкви во время церемонии крещения. Но и она, целые дни проводя в скромном флигеле дома Любатович, утопающем в серых мартовских сугробах, с нетерпением ждала приезда своего «дорогого муженька»: «Хоть я и занята весь день и время для меня бежит довольно быстро, но я все же чувствую, что мне чего-то не хватает, и не хватает мне тебя, мой Федюша. Да, мой Федя, и я желаю, чтобы ты скорее вернулся в мои объятия, чтобы я смогла прижать тебя к моему сердцу и чтобы мы остались так долго-долго, крепко прижавшись один к другому».

Иногда по вечерам к ней заходили Рахманинов и Лодыженский[15]. Вместе они пили шампанское за здоровье Игоря и успехи его отца, а потом Иола Игнатьевна ложилась спать и видела Шаляпина во сне. «А ты?» — задавала она ему наивный вопрос влюбленных.

Когда Шаляпин должен был звонить ей из Петербурга, она, забыв обо всем, бежала на телеграф, и оба были так взволнованы, так переполнены чувствами, что почти ничего не успевали сказать друг другу.

«Дорогой мой Федюша, — писала она после этого, — я была так рада услышать твой голос по телефону, что от волнения вся дрожала. Так я была взволнована. Мне показалось, что и ты был взволнован, я поняла это по твоему голосу».

Но и самой малости было довольно, чтобы поколебать это хрупкое состояние идиллии. Едва Шаляпин заикнулся о том, что на несколько дней задержится в Петербурге, последовал взрыв возмущения. Наверное, он не слишком торопится увидеть ее, раз не едет в Москву при первой возможности. Будь она на его месте, она бы примчалась сразу же: «Что для тебя может быть интересного в Петербурге больше, чем твоя Иоле и твой Игорь?»

Ей предстояло учиться, необходимо было смириться — могла ли она? — что ее муж, которого она любила больше жизни, никогда не будет принадлежать всецело ей. Шаляпин принадлежал искусству, публике. Его артистическая натура постоянно искала себе выхода. И как ни интересна была эта новая роль отца и мужа, но его манили новые встречи, впечатления, поездки по разным городам, и жертвовать своими привычками ради кого бы то ни было Шаляпин совсем не собирался. Но в наивной требовательности своей молодости Иола Игнатьевна этого еще понять не могла.

В первые годы их совместной жизни у Иолы Игнатьевны было много дел. Надо было преподать Шаляпину нормы поведения европейского актера, научить его правильно вести себя в артистическом мире. Ведь Шаляпин был наивен, простодушен, почти по-детски доверчив. Напуганный трудностями своей голодной юности, он даже и во время работы у Мамонтова готов был при первой возможности петь где угодно за любую плату, лишь бы заработать хоть что-нибудь.

В эти моменты Иоле Игнатьевне приходилось занимать решительную позицию. Актер должен уважать себя, он должен знать себе цену. Если будет известно, что Шаляпин соглашается на мизерные гонорары, его перестанут уважать и в другом месте бульшую сумму уже не предложат. А между тем они были небогаты. У них родился ребенок, были большие расходы. Но Иола Игнатьевна была согласна потерпеть, лишь бы не причинять вреда репутации Шаляпина. Его интересы стояли для нее на первом месте.

Именно поэтому она умоляла его брать гонорар до выступления и никогда не выходить на сцену, пока деньги не будут у него в кармане. Эта привычка Шаляпина сделалась известной, вошла в поговорки. И сколько потом из-за нее случалось скандалов и недоразумений — в революционном ли Петрограде, когда гонорарами Шаляпина часто становились мешок сахара или вязанка дров, или в шикарных залах Европы, — но он уже никогда не отступил от этого золотого правила. Оно вошло в его плоть и кровь. И мало кто знал, возмущаясь его поведением, сколько труда, сколько сил стоило Иоле Игнатьевне научить его этой необходимой вещи, сколько писем написала она ему об этом сама и еще просила написать их знакомую Анну Ивановну Страхову, боясь, что Шаляпин не до конца понимает ее итальянский. Почему она была так настойчива? В молодости, когда Шаляпин пел еще в частных антрепризах провинциальной России, его много раз обманывали. Обещали заплатить деньги по окончании спектакля или концерта… и не платили. Шаляпин рассказывал об этом не раз, и она сделала свои выводы — она не хотела, чтобы он выглядел смешным.

Еще одна легенда — о невероятной скупости Шаляпина — была создана, вероятно, тоже не без ее участия. Но Иола Игнатьевна встретила человека беспечного, готового работать задаром и не знавшего цену деньгам. К этому добавлялась абсолютная неразборчивость Шаляпина в знакомствах. Все время вокруг него вертелось великое множество мерзавцев, и когда у Шаляпина появлялись деньги, эти негодяи тут же вытягивали их из него, а «скупой» Шаляпин щедро тратился на своих «друзей», готовых затем предать его при первом удобном случае. Могла ли Иола Игнатьевна спокойно смотреть на это? Она совсем не была жадной, она считала, что искусство надо любить больше денег (как любила его она и как, собственно, любил и Шаляпин), но она, к сожалению, знала власть денег над людьми. Материальная независимость была для нее синонимом свободы.

Она понимала, что если, не дай Бог, Шаляпин потеряет голос (а это при его разгульном образе жизни казалось ей вполне возможным), он не будет больше нужен никому. И этого она боялась больше всего, потому что понимала: это будет означать для Шаляпина неминуемую смерть. «Я очень-очень сильно люблю тебя и хотела бы, чтобы ты поднялся до самых звезд как артист и занял бы такое положение, чтобы ты больше не зависел ни от кого, был надо всеми и никогда не был должен ни перед кем унижаться», — это она написала ему еще в 1897 году. И не это ли стало девизом всей жизни Шаляпина и определило его судьбу?

Иола Игнатьевна считала, что артист должен быть независимым. И когда она увидела, что Мамонтов начал диктовать Шаляпину условия, что он душит его талант, она возмутилась и была за то, чтобы по истечении контракта в Частной опере Шаляпин ушел из этого театра. «Будет гораздо лучше, если ты будешь петь в императорском театре, и когда ты будешь свободен, ты сможешь делать то, что ты хочешь, и петь там, где тебе нравится…» — писала она ему в марте 1899 года.

К счастью, в это время Шаляпин был уже настолько известен, что привлек к себе внимание нового управляющего конторой Императорских театров В. А. Теляковского, который предложил Шаляпину вступить в труппу Большого театра. Одновременно он предложил Иоле Игнатьевне после рождения ребенка вернуться на сцену и стать солисткой балета Большого театра.

Заметку с этим сообщением еще 28 декабря 1898 года поместила газета «Новости дня»: «Говорят, г-жа И. Торнаги принята с будущего сезона солисткой в Большой театр».

Этим приглашением в один из лучших театров мира увенчался артистический путь Иолы Игнатьевны. За два года работы в Частной опере она создала себе имя, завоевала положение в театральном мире Москвы. Она могла бы еще сделать блестящую карьеру, если бы не ее исключительная, ни с чем не сравнимая преданность Шаляпину.

Славу и триумфы она без колебания уступила ему. Она знала, что Шаляпин этого достоин. На ее глазах он стал тем, кем он стал, создал ведущие партии своего репертуара — образы Ивана Грозного, князя Галицкого, Бориса Годунова, Варлаама, Досифея, Сальери, Олоферна… Заново — и более совершенно — переработал Ивана Сусанина, Мельника, Мефистофеля… Никто не сомневался, что его ожидает великое будущее, но рядом с ним должен быть человек, который бы помогал ему, заботился о нем, охранял от всех волнений и тревог этого мира. И этим человеком должна была стать она — в чем-то более взрослая, более практичная, более серьезная. Ради этого стоило забыть свою балетную карьеру!

Все хозяйственные хлопоты Иола Игнатьевна целиком взяла на себя. Помимо забот о муже и сыне, она должна была заботиться о престарелом отце Шаляпина Иване Яковлевиче и брате Василии. Некоторое время эта двоица жила вместе с ними в Москве.

Родственники Шаляпина были людьми непростыми и могли доставить немало хлопот. Насколько тих и благообразен был Иван Яковлевич в трезвом состоянии, настолько же отвратителен бывал в пьяном. Впрочем, к Иоле Игнатьевне он всегда относился с уважением и даже с опаской — как к иностранке.

В книге «Страницы из моей жизни» Шаляпин дал убийственный в своей откровенности портрет отца во время его жизни в Москве:

«Отцу не нравилось жить у меня, — однажды, в пьяном виде, он откровенно заявил мне, что жить со мной — адова скука. Пою я, конечно, неплохо, мужиков изображаю даже хорошо, но живу скверно — водки не пью, веселья во мне никакого нет и вообще жизнь моя ни к черту не годится.

Он часто просил у меня денег, возьмет и исчезнет. Перезнакомился с мастеровщиной, сапожниками и портными, ходит с ними по трактирам и посылает оттуда ко мне за деньгами разных джентльменов, не твердо стоящих на ногах. Эти присылы скоро стали настолько частыми, что боясь за здоровье отца, я перестал давать ему денег. Но тотчас вслед за этим услышал своими ушами, как он, остановив на улице прилично одетого человека, говорит ему:

— Господин, я родной отец Шаляпина, который поет в театрах. Эта Скважина не дает мне на выпивку, дайте на полбутылки отцу Шаляпина!..

Не раз приходилось ловить его на улицах пьяного за попрошайничеством и чуть не со скандалом везти домой…»

Но ни уговоры, ни какие-либо другие, более жесткие, меры не могли оказать на Ивана Яковлевича своего воздействия. Наконец он заявил, что больше не желает жить в Москве и возвращается к себе на родину в Вятку, в деревню Сырцово. Там он и умер в июне 1901 года.

Брат Шаляпина Василий еще какое-то время жил с ними. У него был неплохой голос, и Шаляпин пытался устроить его судьбу. Но все его старания оказались напрасными. Из Василия ничего не получилось. Время от времени он представал перед Иолой Игнатьевной, чтобы в очередной раз занять у нее денег и опять исчезнуть на неопределенный срок. Потом следы его затерялись… По одним данным он стал медбратом и погиб во время Первой мировой войны. По другим — умер в Ветлуге от тифа в 1920 году.

С первых же месяцев совместной жизни, помимо этих мелких неприятностей, перед Иолой Игнатьевной и Шаляпиным встала мучительная и неизбежная проблема разлуки. Они были небогаты, поэтому Шаляпин должен был часто уезжать на гастроли.

Расставаться было тяжело. Уезжая от семьи, Шаляпин страдал. Ему хотелось, чтобы Иола Игнатьевна была рядом с ним.

«Бог мой, не могу забыть, что вы так далеко от меня, и я страдаю здесь, как проклятый, от скуки», — писал он в июне 1899 года из Одессы.

Его письма адресованы уже в Большой Чернышевский переулок, дом Пустошкина, квартиру № 3. Здесь они поселились после того, как Шаляпин ушел из Частной оперы. Его уход совпал с арестом и разорением Мамонтова и рассматривался им и его близкими как предательство, поэтому оставаться в доме Любатович, любовницы Мамонтова, не было никакой возможности.

Теперь Шаляпины жили в центре Москвы. В двух шагах от их дома располагалась Консерватория. Их маленький переулок отходил от Большой Никитской улицы в том месте, где стояла церковка Малое Вознесение, а прямо напротив их дома, в тени деревьев, высилось массивное готическое здание темно-красного кирпича — английский собор.

Рядом с флигелем, где они жили, стоял дом, принадлежавший когда-то поэту П. А. Вяземскому, у которого останавливался Пушкин. Так судьба впервые свела их, Шаляпина и Пушкина, в одном месте. В Большом Чернышевском переулке Иола Игнатьевна продолжала устраивать вечерние чаепития, приходили друзья Шаляпина — спорили, шутили, говорили об искусстве. В этом доме 10 февраля 1900 года у Шаляпиных родилась дочь Ирина. Крестным отцом ее стал С. В. Рахманинов.

Письма Шаляпина к жене по-прежнему полны любви и нежности. Но неожиданно в одном из них появляется настораживающая фраза:

«Дорогая моя Иолинка! Будь спокойна!.. Я люблю тебя… Между нами нет никакой женщины… Я хочу единственно твоей любви и буду очень ей счастлив. Дорогая моя, ты не знаешь, как я люблю тебя и как страдаю, думая, что ты меня не любишь».

Какое-то легкое облачко, тень угрозы, набежало на их прекрасные отношения…

Лето 1900 года Шаляпины провели в Италии, в местечке Варадзе недалеко от Генуи. Шаляпин готовился к своему дебюту в «Ла Скала». В начале июля в Варадзе приехал Сергей Рахманинов, решивший провести это лето со своими друзьями, но который сразу же начал страдать от невыносимой итальянской жары и от шума и крика, поднимаемого в доме шаляпинскими детишками. Тем не менее ему все же удалось написать за лето сцену Паоло и Франчески из второй картины оперы «Франческа да Римини» и подготовить с Шаляпиным партию Мефистофеля для его дебюта в Милане.

Шаляпины сняли большую виллу — maison Lunelli, — стоявшую прямо на берегу моря и отделенную от него небольшим садиком. По утрам, надев дома купальные костюмы, они пробегали через садик и окунались в теплую воду южного моря… Шаляпин — прекрасный пловец — в своей жажде простора уплывал далеко в море — так далеко, что терялся вдали, растворяясь в прозрачном воздухе на горизонте. Иола Игнатьевна нервничала на берегу. Этот страх потерять его — вечный, непрекращающийся кошмар ее жизни! — в эти минуты преследовал ее особенно остро…

Е. Р. Рожанская-Винтер, гостившая тем летом на итальянской даче Шаляпиных, вспоминает о тихой семейной идиллии, о спокойном течении их жизни на отдыхе… По вечерам Шаляпин сам укладывал спать своего любимца Игоря. Мальчик не засыпал, если не держал отца за палец, а Шаляпин тихо пел ему какие-то песенки собственного сочинения, гладил по голове… Европейская слава еще не пришла к нему, здесь его никто не знал. Можно было спокойно жить, наслаждаться теплом, солнцем и красотой итальянской природы. Но почему-то именно в это время Шаляпина начали посещать грустные мысли о том, как пуста и бессмысленна его жизнь, как малого он добился. Иногда он вспоминал, что в юности мечтал быть народным учителем — он хотел приносить пользу.

Но на другой день он мог собрать друзей, отправиться с ними в Ниццу или Монако и проиграть там огромную сумму денег. А потом, отыгравшись, веселиться и пить шампанское… Таков был характер этого человека!

В марте 1901 года Шаляпин должен был дебютировать в «Ла Скала» в опере А. Бойто «Мефистофель». Благодаря ему эта опера возобновлялась после долгих лет забвения. Однако артистический Милан встретил Шаляпина настороженно. В. М. Дорошевич, известный журналист и друг Шаляпина, бывший свидетелем этих событий, в своих очерках оставил характерные зарисовки музыкального Милана и того ажиотажа, который вызвала в городе весть о дебюте никому не известного русского певца:

«Я застал Милан… в страшном волнении.

В знаменитой „галерее“, на этом рынке оперных артистов, в редакциях театральных газет, которых здесь до пятнадцати, в театральных агентствах, которых тут до двадцати, только и слышно было:

— Scialapino!

Мефистофели, Риголетто, Раули волновались, кричали, невероятно жестикулировали:

— Это безобразие!

— Это черт знает что!

— Это неслыханный скандал!

Сцены разыгрывались презабавные.

— Десять спектаклей гарантированных! — вопил один бас, словно ограбленный. — По тысяче пятьсот франков за спектакль!..

— О Madonna santissima! О Madonna santissima! — стонал, схватившись за голову, слушая его, тенор…

— Да чего вы столько волнуетесь? — спрашивал я знакомых артистов. — Ведь это не первый русский, который поет в Scala!

— Да, но то другое дело! То были русские певцы, делавшие итальянскую карьеру. У нас есть много испанцев, греков, поляков, русских, евреев. Они учатся в Италии, поют в Италии, наконец, добиваются и выступают в Scala! Это понятно! Но выписывать артиста на гастроли из Москвы! Это первый случай! Это неслыханно!

— Десять лет не ставили „Мефистофеля“. Десять лет, — горчайше жаловался один бас, — потому что не было настоящего исполнителя. И вдруг Мефистофеля выписывают из Москвы. Да что у нас своих Мефистофелей нет? Вся галерея полна Мефистофелями. И вдруг выписывать откуда-то из Москвы. Срам для всех Мефистофелей, срам для всей Италии…

И, наконец, один из наиболее интеллигентных певцов пояснил мне:

— Да ведь это все равно, что к вам стали бы ввозить пшеницу!»

И без того напряженную атмосферу усугубил сам Шаляпин, отказавшись заплатить главе миланской клаки господину Мартинетти. Это вызвало новый взрыв удивления и шумных обсуждений в артистических кафе. Дебют Шаляпина в Милане приобретал скандальный характер. Впрочем, это касалось только околотеатральной атмосферы. В самом театре шла серьезная, напряженная работа, и дирижер Артуро Тосканини был вполне доволен Шаляпиным.

Наконец наступил день премьеры. Теперь все вопросы должны были быть разрешены. Шаляпин должен был или покорить непокорный Милан, или с треском в нем провалиться…

«В день спектакля я шел в театр с таким ощущением, как будто из меня что-то вынули и я отправляюсь на страшный суд, где меня неизбежно осудят, — вспоминал он. — Вообще ничего хорошего не выйдет из этого спектакля, и я, наверное, торжественно провалюсь…

Начался спектакль. Я дрожал так же, как на первом дебюте в Уфе, в „Гальке“, так же не чувствовал под собою сцены и ноги у меня были ватные. Сквозь туман видел огромный зал, туго набитый публикой.

Меня вывезли на каких-то колесиках в облака, я встал в дыре, затянутой марлей, и запел:

— Хвала, Господь!

Пел, ничего не чувствуя, просто пел наизусть то, что знал, давая столько голоса, сколько мог. У меня билось сердце, не хватало дыхания, меркло в глазах, и все вокруг меня шаталось, плыло.

Когда я кончил последние слова, после которых должен был вступить хор, вдруг что-то громко и странно треснуло. Мне показалось, что сломались колесики, на которых я ехал, или падает декорация, я инстинктивно нагнулся, но тотчас понял, что этот грозный, глуховатый шум течет из зала.

Там происходило нечто невообразимое. Тот, кто бывал в итальянских театрах, может себе представить, что такое аплодисменты или протесты итальянцев. Зал безумствовал, прервав „Пролог“ посередине, а я чувствовал, что весь размяк, распадаюсь, не могу стоять. Чашки моих колен стукались одна о другую, грудь заливала волна страха и восторга. Около меня очутился директор во фраке, бледный, подпрыгивая, размахивая фалдами, он кричал:

— Идите, что же вы? Идите! Благодарите! Кланяйтесь! Идите!..

Помню, стоя у рампы, я видел огромный зал, белые пятна лиц, плечи женщин, блеск драгоценностей и трепетание тысяч рук, точно птичьи крылья бились в зале. Никогда еще я не наблюдал такого энтузиазма публики».

Огромная скульптурно-мраморная фигура Шаляпина-Мефистофеля, вознесенная над залом на фоне бархатистого синего, в ослепительных звездах неба, произвела на итальянскую публику сильнейшее впечатление. Успех Шаляпина превзошел все ожидания. К сожалению, этого не увидел автор оперы. Напуганный провалом «Мефистофеля» в «Ла Скала» в 1868 году, Бойто на премьере так и не появился…

А спектакль был действительно великолепен… Благодаря В. М. Дорошевичу мы можем увидеть его глазами публики в зале:

«Самый большой театр мира набит сверху донизу. Толпы стоят в проходах.

Я никогда не думал, что Милан такой богатый город. Целые россыпи бриллиантов горят в шести ярусах лож, — великолепных лож, из которых каждая отделана „владельцем“ по своему вкусу. Великолепные туалеты.

Все, что есть в Милане знатного, богатого, знаменитого, налицо.

Страшно нервный маэстро Тосканини, бледный, взволнованный, занимает свое место среди колоссального оркестра.

Аккорд — и в ответ, из-за опущенного занавеса, откуда-то издали доносится тихое пение труб, благоговейное, как звуки органа в католическом соборе.

Словно эхо молитв, доносящихся с земли, откликается в небе.

Занавес поднялся.

Пропели трубы славу Творцу, прогремело „аллилуиа“ небесных хоров, дисканты наперебой прославили всемогущего, — оркестр дрогнул от странных аккордов, словно какие-то уродливые скачки по облакам раздались мрачные ноты фаготов, — и на ясном темно-голубом небе, среди звезд, медленно выплыла мрачная, странная фигура.

Только в кошмаре видишь такие зловещие фигуры.

Огромная черная запятая на голубом небе.

Что-то уродливое, с резкими очертаниями, шевелящееся.

Strano figlio del Caos. „Блаженное детище Хаоса“…

Могуче, дерзко, красиво разнесся по залу великолепный голос:

— Ave, Signor!

Уже эти первые ноты покорили публику…

Публика с изумлением слушала русского певца, безукоризненно по-итальянски исполнявшего вещь, в которой фразировка — все. Ни одно слово, полное иронии и сарказма, не пропадало…

Бойто был прав. Такого Мефистофеля не видела Италия. Он действительно произвел сенсацию.

Мастерское пение пролога кончилось.

Заворковали дисканты.

— Мне неприятны эти ангелочки! Они жужжат, словно пчелы в улье! — С каким отвращением были спеты эти слова.

Мефистофель весь съежился, с головой завернулся в свою хламиду, словно на самом деле закусанный пчелиным роем, и нырнул в облака, как крыса в нору, спасаясь от преследования.

Театр действительно „дрогнул от рукоплесканий“. Так аплодируют только в Италии. Горячо, восторженно, все сверху донизу.

В аплодисментах утонуло пение хоров, могучие аккорды оркестра. Публика ничего не хотела знать.

— Bravo, Scialapino!

Пришлось — нечто небывалое — прервать пролог. Мефистофель из облаков вышел на авансцену раскланиваться и долго стоял, вероятно, взволнованный, потрясенный. Публика его не отпускала».

Как-то неожиданно, молниеносно ворвался Шаляпин в артистическое общество Милана. Его имя произносят на улицах, его знакомят с музыкальным издателем Рикорди, композиторами Пуччини и Масканьо. 4 марта, на следующий день после премьеры, Анджело Мазини пишет ему записку: «Уважаемый синьор. Вчера вечером я был в Скала, с величайшим удовольствием имел счастье аплодировать Вам: браво, дважды браво. Тысячи приветствий от коллеги…»

Томазо Сальвини посылает ему свою визитную карточку со словами: «Тысяча и тысяча поздравлений по поводу великого успеха, одержанного в Скала в Милане, и Томазо Сальвини был бы в высшей степени счастлив и почтен иметь знаменитого Шаляпина помощником и товарищем на благотворительном вечере итальянского общества!»

В эти дни миланского триумфа Шаляпина Иола Игнатьевна была рядом с ним, его помощником и переводчиком, его поводырем в этом незнакомом ему мире итальянских знаменитостей. Она подсказывала ему, как вести себя, чтобы никого не обидеть, переводила записки, писала письма, вела переговоры о новых постановках с участием Шаляпина. С первых же его шагов на сцене Большого театра она говорила ему о необходимости сделать европейскую карьеру (Шаляпин был с ней полностью согласен, но не верил, что слава придет к нему настолько быстро), и вот теперь перед ним открывались двери лучшего театра мира…

Не успел Шаляпин вернуться в Россию, как его уже ждало письмо из «Ла Скала». Представитель дирекции, некий Альдо Байнери, спешил заключить с Шаляпиным контракты на 1902–1903 годы. В конце он сделал приписку: «Будьте так любезны приветствовать милую синьору Иоле, которой от всего сердца желаю всего доброго».

В этом же счастливом 1901 году Иола Игнатьевна подарила Шаляпину еще одну дочку — Лидию.

Они могли бы быть очень счастливы. Все свои силы Иола Игнатьевна отдавала семье. Семья была для нее смыслом и назначением в жизни. Нельзя сказать, чтобы и Шаляпин поначалу не пытался быть примерным мужем, но, увы, все его благие намерения губила неизбежная и ставшая для них постоянной необходимость расставаться.

По-прежнему Шаляпин много ездил на гастроли. В его письмах слышна тоска по дому, по дорогим детям и любимой жене: «Если бы ты могла вообразить, как я хочу поцеловать тебя и прижать к моему сердцу, если бы ты была сейчас здесь, я бы зацеловал тебя всю-всю, моя дорогая, нежная…»

Но их жизнь проходила розно, рождая подозрения. Очень скоро начались упреки, недомолвки, взаимные обиды. Шаляпинская легкость в общении, беззаботность, способность мимолетно увлекаться и столь же быстро остывать натолкнулись на сицилийский темперамент Иолы Игнатьевны, на ее ревность. Их любовь друг к другу оказалась под угрозой. Иола Игнатьевна замкнулась в молчании.

Вскоре и Шаляпину предстояло узнать, что успокаивать жену относительно своей супружеской верности было гораздо легче, чем испытать муки ревности самому. Уезжая на гастроли и не получая вовремя писем от жены, он начинал нервничать и слал Иоле Игнатьевне возмущенные письма: «Мне странно, что ты мне ничего не пишешь, но это так. Ты прекрасно знаешь, что я не пишу только потому, что занят, как собака, но когда не пишешь ты, этого я понять не могу. Кажется, у тебя должно найтись время написать мне два слова…»

В апреле 1902 года Шаляпин отправился к М. Горькому в Крым. С Горьким он познакомился летом 1901 года во время своих гастролей в Нижнем Новгороде. Перед отъездом ему показалось, что жена была недостаточно опечалена разлукой с ним. Его «подозрения» подтвердились, когда, приехав к Горькому, он не нашел от нее ни одного письма, даже телеграммы. Он не мог работать, не мог ни на чем сосредоточиться, он был готов расплакаться, как дитя. Излив все свое безграничное возмущение по-итальянски, он не смог успокоиться и повторил то же самое по-русски — она совершенно равнодушна к нему и увлекается больше всякими завтраками и обедами, чем своим супругом, хозяином и отцом ее детей!

И хотя вскоре ему принесли все письма Иолы Игнатьевны, задержанные на почте, Шаляпин и не подумал извиниться. Он не изменил своего мнения, заявив, что у него «были причины написать ей об этом».

Писем Иолы Игнатьевны за эти годы не сохранилось. Потерялись они или были уничтожены специально, неизвестно. Нам не дано узнать, как Иола Игнатьевна могла объяснить свое молчание — как оправдаться или в чем обвинить?.. Возможно, это был ее молчаливый протест против мелких измен Шаляпина, против его невнимания к ней?.. Судя по всему, 1902 год был для супругов довольно напряженным. Во всяком случае в 1903 году, когда мы вновь встречаемся с ними, дела в семье обстоят уже не самым лучшим образом.

В феврале 1903 года Шаляпин пишет жене из Харькова: «Прежде всего крепко-крепко прижимаю тебя к своему сердцу и целую, целую без конца!.. Если бы ты могла вообразить, как мне будет скучно без тебя, моя дорогая, моя нежная и любимая! О, как я сильно люблю тебя! Верь мне, что в жизни для меня теперь не существует никого, кроме моих дорогих детей и моей нежной женушки. С каким удовольствием я прижал бы тебя к своему сердцу. Смелей, дорогая, будь мужественной, Бог даст, все пройдет, дети будут здоровы, твое здоровье поправится и мы заживем спокойно».

Оговорка о здоровье жены в письме Шаляпина не случайна: Иола Игнатьевна была больна. Мимолетные, бездумные измены Шаляпина ранили ее слишком сильно. Она вынуждена была обратиться к врачу. «Думаю, что у меня какая-то нервная болезнь, потому что бывают моменты, когда мне кажется, что для меня все кончено, я чувствую себя брошенной, и в голову мне приходят мысли, как у сумасшедшей», — откровенно признавалась она мужу.

Тем не менее она пыталась казаться бодрой, не забывала молиться о Шаляпине и спрашивать о его успехах. В дни его выступлений она по-прежнему шла в церковь и просила Мадонну послать ее Феденьке большой успех. Униженно, с мольбой, она просила его только об одном — когда он захочет изменить ей в очередной раз, пусть он вспомнит о ней, о его преданной собаке, которая дышит лишь им одним… Его измены — и с этим она не могла ничего поделать — убивали ее!

«Видишь ли, мой Федя, — писала она, — даже твой самый незначительный поступок, которым ты причиняешь мне боль, заставляет меня невыносимо страдать, так же как мне приносит счастье любая твоя маленькая любезность или ласка. Если бы ты всегда мог показывать мне в мелочах, что любишь меня, то я тебя уверяю, что мы были бы счастливы и прожили бы так всю нашу жизнь, любя друг друга и наших обожаемых детей».

Но об этом можно было только мечтать! Шаляпин не был создан для этих милых домашних мелочей…

В марте 1903 года он уже был на гастролях в Одессе, откуда намеревался отправиться в Константинополь, Афины, Александрию, Каир, а затем — «к тебе, моя голубка, в Неаполь», где Иола Игнатьевна с детьми и мамой жила в пансионе.

Шаляпин ехал в Африку впервые. Пирамиды поразили его. Ему захотелось подняться на самый верх, но на полпути у него закружилась голова, и он вынужден был вернуться обратно.

Из Александрии Шаляпин собирался доплыть пароходом до Мессины, съездить в Палермо, а затем на поезде приехать в Неаполь и просил Иолу Игнатьевну встретить его на Сицилии. Ему хотелось побыть с ней вдвоем. Они так редко бывали вместе. Это сказочное путешествие по югу Италии, когда все заботы на миг отступили прочь, было короткой передышкой, вспышкой счастья, перед теми испытаниями, которые ожидали их в будущем…

В Неаполе случился большой скандал. В пансионе, где они жили, Иола Игнатьевна встретила своего давнего знакомого, они сердечно обнялись и расцеловались. Это была всего лишь теплая встреча двух старых друзей, но Шаляпин увидел в этом иное. Ревнивое воображение тотчас же дорисовало остальное, последовала ужасная сцена, в которой Шаляпин был взбешен, а Иола Игнатьевна оскорблена. Вскоре Шаляпин уехал в Россию.

Дорогой он понял, что был несправедлив, груб, жесток. «Дорогая моя женушка, — писал он из Москвы, — прошло только пять дней, как я без тебя и моих дорогих детей, а я уже соскучился ужасно, но скоро-скоро мы увидимся и будем мирно жить все лето».

Он снова пытается быть нежным мужем, любящим отцом. «Знай, что нет другой души в мире, которая бы любила тебя так же сильно, как я», — убеждал он Иолу Игнатьевну.

А пока его семья была в Италии, Шаляпин снова отправился на гастроли. Киев, Екатеринослав, Новочеркасск, Ростов-на-Дону… Изо всех городов на Иолу Игнатьевну сыплются телеграммы с краткими сообщениями о его артистических успехах.

Но Иола Игнатьевна уже находилась в постоянной тревоге. Частые отъезды Шаляпина пугали ее. Она знала, что вдали от семьи с ним случались вещи непростительные, постыдные — с ним могло случиться все, что угодно! И она об этом узнавала не сразу, а какое-то время спустя, стороной. Узнавала, что когда ее муж писал ей нежные и ласковые письма — почти такие же, как теперь! — он в то же самое время обманывал ее самым недостойным образом. И как она могла мириться с этим? Как с этим можно было жить? Иола Игнатьевна чувствовала себя оскорбленной, обманутой, смешной, ее гордость и чувство собственного достоинства не позволяли ей больше верить легковесным и обманчивым словам Шаляпина, и потому она переживала глубокий внутренний конфликт. «Я несчастна, мой Федя, и потому тебе иногда кажется, что я не люблю тебя. Нет, я люблю тебя, но у меня больше нет к тебе доверия…» — это были жестокие слова.

Но Шаляпин как будто не слышал ее. Из России он звал ее к себе. Он нашел на лето дачу под Харьковом и теперь с нетерпением ждал приезда Иолы Игнатьевны. «О, как я хочу прижать тебя к моему сердцу, моя обожаемая женушка. О, как я люблю тебя, моя Иоле, как обожаю, я бы хотел, чтобы ты вот так любила бы и меня, и я был бы счастливейшим человеком», — писал он из Екатеринослава.

Но хорошего летнего отдыха на Украине тоже не получилось. Именно там, в одном из красивейших уголков южнорусской природы, которой они и не успели толком насладиться, на злосчастной даче Енуровского под Харьковы, как наказание за все их грехи, их невнимание и нечуткость друг к другу, семью постигло страшное горе — в три дня от аппендицита умер их первенец, их обожаемый мальчик Игорь.

Все произошло настолько быстро и неожиданно, что казалось почти немыслимым. Осознать случившееся было невозможно… В один из отъездов родителей мальчик по недосмотру няньки объелся ягодами и захворал. Вернувшись и обнаружив сына в ужасном положении, Шаляпин пригласил из Харькова врачей, Игорю была сделана операция. На короткое время мальчику стало лучше, но затем боли возобновились. Врачи были бессильны: у ребенка началось воспаление большой кишки. После суток страданий он скончался. Истошные крики, наполнявшие дом несколько последних дней, сменились молчанием.

В первый момент Шаляпин не помнил себя от боли. Он находился в невменяемом состоянии, и друзья не оставляли его ни на минуту одного. В. В. Иванов, невольный очевидец этих событий, пишет в своих воспоминаниях: «Шаляпин, как подстреленный зверь, буквально обезумел. Стеная, он бросился в поле, пытаясь криками притупить остроту своей боли. Я и Слонов[16] следовали за ним по пятам, слушая стоны и вопли, надрывающие душу: „Где ты, Бог?.. Как ты мог, как ты смел отнять у меня моего ребенка?! Нет Бога, нет… Одна жестокость!..“ Незаметно мы приблизились к Васищевской церкви, и Шаляпин, поднявшись по ступенькам к закрытой двери, опустился на колени и поцеловал висящий замок».

Вскоре Шаляпины собрались и уехали в подмосковное имение своих друзей Петра Петровича и Натальи Степановны Козновых. Находиться в одном доме с умершим ребенком у них не было сил.

Шаляпин был совершенно раздавлен, сломан, морально уничтожен случившимся. Он не хотел больше жить, он стал совершенно беспомощным — его надо было кормить, поить, укладывать спать, что и делали его друзья. Иола Игнатьевна как будто окаменела в предчувствии нового несчастья: этот мальчик, который соединил их жизни, покинул их, «улетел на небеса». Что их ждет впереди?

В. В. Иванов вспоминает: «Иола Игнатьевна, жена Шаляпина, отрыдав в лесу, старалась скрыть свое смертельное горе и молча суетилась возле девочек. Она понимала, что потеряв сына, она теряет и ту связь с Шаляпиным, которая так прочно поддерживалась погибшим ребенком». Их внутренний конфликт был виден даже посторонним.

23 июня Игоря похоронили на кладбище Скорбященского (Новодевичьего) монастыря в Москве. Его тело привезли с почтовым поездом из Харькова. Газета «Одесский листок» писала: «В Москве на вокзале ко времени привезения тела сына Ф. И. Шаляпина — Игоря… явились выразить сочувствие горю артиста и его супруги масса товарищей, друзей и почитателей. Среди них были представители трупп обеих опер, преподаватели филармонического училища, консерватории и масса артистов частных театров. Похоронное шествие, растянувшееся на несколько кварталов, у ограды монастыря встретила многотысячная толпа народа…»

После похорон Шаляпин и Иола Игнатьевна снова уехали к Козновым. Вероятно, именно к этому времени относится первое воспоминание об отце трехлетней Ирины: «Помню, как в саду, около большой клумбы, на скамье, в безмолвном горе, обнявшись, сидят мои родители, такие необычные для меня. Мне непонятно, что произошло, я не знаю о смерти брата, но чувствую, что надо приласкаться к ним. Я рву цветы на клумбе и складываю их на скамейке, рядом с родителями. Плачет мать, а отец гладит меня рукой по голове».

Но у Козновых, на свежем воздухе, среди прелестей деревенской жизни и доброго, чуткого отношения к себе со стороны своих друзей, Шаляпин — не сразу, не в один день — стал успокаиваться, постепенно приходить в себя. Рана в его сердце была еще очень глубока, от него по-прежнему прятали ножи и вилки, чтобы он не сделал над собой чего-нибудь ужасного, но Шаляпин быстрее, чем Иола Игнатьевна, возвращался к жизни. Он больше любил и ценил жизнь, чувствовал вкус к жизни.

В августе 1903 года они вместе отправились в Нижний Новгород. Как и в предыдущие два года, Шаляпин должен был выступать в Большом ярмарочном театре с труппой антрепренера А. А. Эйхенвальда, а также петь на открытии Народного дома, созданного по инициативе Максима Горького, на строительство которого Шаляпин пожертвовал немало средств.

Они ехали в Нижний Новгород с надеждой. Эта поездка многое значила для них. В Нижнем снова была ярмарка, и все было так же, как и семь лет назад — пароходы у берега, пестрые, радостные краски лета и голубое безоблачное небо над этим родным для них старинным городом. Все должно было напомнить то далекое и счастливое время их встречи, пробудить прекрасные воспоминания.

В этот приезд Шаляпины остановились в квартире Пешковых на Мартыновской улице. Но несмотря на восторженный прием публики, поездки по Волге, встречи со старыми друзьями, знакомство с новыми людьми и взволнованную, интересную атмосферу в доме Горького, их не покидало грустное, тревожное настроение.

По традиции они отправились в мастерскую фотографа М. П. Дмитриева, у которого сфотографировались когда-то на память в августе 1896 года. Тогда перед ними стояла угроза близкой разлуки, и потому на той давней фотографии они вышли такими невыразимо грустными, печальными. Теперь Иола Игнатьевна была не просто грустна, в ее лице появилось нечто трагическое, безнадежное. У ее ног распластался огромный Шаляпин. Обреченно он смотрит в одну сторону, она в другую. Оба они одиноки и несчастны. Трещина, которая прошла между ними, становилась все более и более заметной…

По возвращении в Москву Иола Игнатьевна сразу же отправилась к Козновым, где находились ее дочери. Шаляпин остался в Москве. Что-то произошло между ними — какая-то размолвка, которая мучила и терзала обоих. Наконец Шаляпин решил объясниться…

Его сребробородый, похожий на библейского патриарха слуга Иоанн привез Иоле Игнатьевне длинное письмо, написанное по-русски. Это был тревожный сигнал: текущие новости Шаляпин всегда сообщал ей по-итальянски, русский он приберегал для решительных объяснений.

Это длинное-предлинное и очень путаное письмо Шаляпин написал, вероятно, в минуту отчаяния или тоски. Возможно, когда он писал его, он даже плакал. Его жизнь шла под откос, он понимал это и, не желая с этим мириться, протестовал как мог. И это его письмо было отчаянной попыткой и оправдаться перед женой за свои промахи и проступки в прошлом, и объяснить — хоть как-то! — свое поведение, и, может быть, вымолить прощение… Но сделано это было нескладно, несуразно и очень по-шаляпински — свою вину он признать не мог!

«…Давно уже я замечаю, — писал он Иоле Игнатьевне, — что чувства твои ко мне погасли, и мне кажется, что ты этим тяготишься. Ты, может быть, рада была бы, если бы обстоятельства нашего семейного склада были бы другими, то есть у нас бы не было детей, тогда ты, не задумываясь, сказала бы мне: Федя! я жить с тобой не могу и прошу тебя меня оставить…»

«Ты всегда думала и думаешь, что я тебя не люблю, — писал он дальше, — душу ты мою знаешь мало, не потому, что не хочешь знать, а просто потому, что я тебе по духу чуждый человек… Духовная моя жизнь идет одиноко, и все, что чувствует моя душа, все это чувствует она одна и, не интересуя тебя, ищет компанию друзей, ищет, с кем бы ей поделиться, и в результате — бессонные ночи, трактиры и люди всякие, достойные и недостойные, и твое недовольство…»

Не преминул он ей напомнить и о встрече с ее «старым итальянским другом» в Неаполе. Почему этот невинный эпизод так больно задел Шаляпина? «Я — русский, а следовательно, груб в обращении, мало умею говорить комплиментов и не обращаю внимания на мелочи, видимо, необходимые для женщины, а для тебя в особенности…» — оправдывался он. В Неаполе он увидел рядом с ней мужчину, который был с его женой галантен и предупредителен, для которого Иоле Торнаги по-прежнему оставалась прима-балериной, женщиной необыкновенной и исключительной. Это был какой-то ее собственный, особенный мир, которого он не знал и который был закрыт для него. Ревность Шаляпина была непроизвольной. Он понял, что не может дать своей жене того, что она заслуживает.

И вот теперь он написал это письмо… Его мысли путались. Единственное, чего он хотел, это чтобы она простила его и все было бы, как прежде. Но пытаясь объяснить свое поведение и оправдаться, Шаляпин — такова уж была его натура! — сваливал часть вины на любимую женщину — неблагородно, не по-мужски!

И все-таки, несмотря ни на что, он по-прежнему любил ее. Страшные события последних месяцев помогли ему осознать это с особой силой: «В заключение еще раз скажу тебе, милая Иола, что пишу все это с такой болью в моем сердце, что выразить ее не имею слов, хоть это тебе и все равно, хоть этому ты никогда не верила, но клянусь тебе, что я тебя люблю. И любовь моя, быть может, и заставляет меня написать тебе все это, потому что видеть тебя принужденной к чему бы то ни было мне ужасно тяжело…»

Впервые они так близко подошли к возможности разрыва. Будущее — без семьи, без любимой женщины — пугало Шаляпина. «Жизнь моя, о какой я мечтал, сломалась», — написал он в конце. Он хотел уехать на Волгу.

Потратив несколько часов, Иола Игнатьевна все же дочитала это письмо до конца. Была глубокая ночь. В доме Козновых все спали, а она все сидела в своей комнате, как будто окаменев, глотая слезы несправедливости и обиды.

Ее жестоко упрекали — и кто же? Человек, которому она отдала всю себя, на которого перенесла всю надежду на любовь, на честную и достойную жизнь. Человек, которого она бесконечно любила, решился оскорбить ее, затронув самую чувствительную сторону ее души — ее честь. Неужели за семь лет знакомства Шаляпин так и не понял, насколько его Иоле выше всех этих «бесконечных низостей человеческой жизни»?

Шаляпин подозревал ее в неверности, вернее, в готовности совершить этот акт. Она не стала оправдываться. Если он думает, что она не изменяет ему только потому, что боится быть уличенной, значит, он слишком мало знает ее.

Он обвинял ее, что она не понимает его, не знает его душу.

«…Сказать по правде, ты не открывал мне души своей, — отвечала ему на это Иола Игнатьевна, — наоборот, кажется, ты избегаешь меня, ты скрываешь от меня свою душу, это ты отдаляешься от меня и предпочитаешь все остальное своей Иоле. Я не ищу никого, ничего не желаю, я дома с моими детьми, с нетерпением жду тебя, желаю тебя, а ты не идешь, не идешь, чтобы открыть мне свою душу, которую я так желала бы узнать и которую, к несчастью и к большому моему сожалению, вижу, что ты доверяешь кому-то другому или другой, а не той, которой бы ты должен доверять и с которой должен делить радости и боли и всю жизнь…»

«В те семь лет, что мы знакомы, — продолжала она, — ты должен признать и согласиться, что я от тебя не имела ничего, кроме слез и неприятностей (были очень короткие моменты счастья), и, несмотря на это, я все вынесла и простила, потому что всегда любила тебя, потому что всегда ждала момента, когда ты изменишься и когда ты полностью вернешься ко мне, когда ты узнаешь преимущества настоящей семьи, которая тебя по-настоящему любит, как твои бедные дочери, которые ни в чем не виноваты».

Ее письмо к Шаляпину было не менее длинно, чем его к ней, но более разумно, рационально. Она могла бы ответить на каждый пункт его обвинения. Ей было не в чем оправдываться. Но за чувством оскорбленного самолюбия она так и не увидела главного — его растерянности, его — несмотря ни на что! — любви к ней, его раненой души… Письмо Шаляпина лишь обидело ее — оно еще раз показало ей, что ее Федя слабый человек и что он совсем не понимает ее. Но как ни больно и ни обидно было ей, она всегда была готова простить Шаляпина. Да и как могло быть иначе? Ведь она любила его…

Свое письмо Иола Игнатьевна отправила Шаляпину на следующий день после того, как он спел «Фауста» в Большом театре. Не хотела волновать его перед выступлением. Начиналась обыденная жизнь. Как бы между прочим она упомянула в конце о том, что собирается в Москву, но сначала заедет в Новодевичий монастырь на могилку Игоря. Зная, что Шаляпин скоро должен петь Владимира Галицкого в «Князе Игоре», она просила оставить для нее один билет. Если этого нельзя сделать, она согласна посидеть в его уборной, лишь бы увидеть его в этой роли…

Что же касалось дальнейшего выяснения отношений, решать их судьбу она предоставила Шаляпину. Свой выбор она сделала давно, а как поступить ему, пусть он решает сам: «Как только мы встретимся и я увижу твое лицо, я все пойму без слов…»

После смерти любимого сына Иола Игнатьевна чувствовала себя особенно одинокой. Единственный человек, с кем она могла поделиться своими переживаниями, — ее мама — был далеко. Джузеппина Торнаги была уже немолода и к тому же больна. Она быстро уставала, долгие путешествия из Италии в Россию были для нее тяжелы, поэтому она могла только издали молиться о дочери и посылать ей свое родительское благословение.

Когда Игорь заболел, Иола Игнатьевна сразу же сообщила об этом матери. Та ответила, что молится за внука, но было уже поздно: несчастный ребенок умер.

Из Сальсомаджиоре, где она проходила курс лечения, Джузеппина Торнаги сразу же написала дочери, что она не имеет права падать духом и предаваться отчаянию. Надо просить у милосердного Бога сил, чтобы вынести все трудности и испытания. У нее есть долг перед семьей, у нее еще есть две дочери, а потому она должна успокоиться сама и успокоить Федю. Бог даст, у них еще будут дети! А если она будет мучиться и терзаться, Игорю будет плохо на небесах.

Тяжелая, тернистая жизнь, полная трудностей и испытаний, сделала Джузеппину Торнаги философом. «Но дорогая моя Иоле, — убеждала она дочь, — необходимо понять, что все мы здесь для того, чтобы уйти, и те, кто покидают эту землю быстрее, более счастливы, ибо они не испытывают мучений этого существования…»

Но Джузеппина Торнаги многого не знала. Ее Иоле потому и плакала, и отчаивалась, что смерть «их бедного ангела» показала ей, что все, что связывало ее с Шаляпиным, разрушено, уничтожено. Никаких преград для разрыва больше не существовало. Каждый из них остался со своим горем один. Страстно любя друг друга, они не смогли объединиться перед лицом несчастья, выдержать испытание достойно.

«Я чувствую себя настолько измученной, как будто уже умерла, — писала Иола Игнатьевна в октябре 1903 года Шаляпину в Петербург, куда он уже отправился на гастроли. — Во мне не осталось жизни, не осталось энергии. Я, как идиотка, не могу прийти ни к какому решению, бывают моменты, когда мне кажется, что жить незачем, и в голову мне приходит мысль оборвать жизнь, в один момент покончить со всем. Но я думаю о том, что у меня есть мать, брат, у меня еще есть две дочери, которые меня любят, и потерять меня будет для них слишком тяжело… Я так одинока с моими страданиями, с моими переживаниями…»

Письмо это рассердило и обидело Шаляпина. Призыва о помощи он понять не сумел — ухватил лишь то, что лежало на поверхности. Значит, она будет жить ради мамы, брата, детей, а он? Он?! Он совсем ничего для нее не значит? Он, который может воплотить на сцене образы царя и простого крестьянина, понимает их чувства и переживания, плачет их слезами и радуется их радостью, понимает чувства и переживания стольких людей, не может понять одного-единственного человека — свою жену? Она отказывает ему в этом! «О! как это тяжело мне, как тяжело!.. Слезы наворачиваются на глаза в этот момент, и я чувствую себя таким несчастным», — написал он в ответ.

В Петербурге Шаляпин жил тихо. Пирушки на время были забыты. Он почти нигде не бывал. После спектаклей возвращался в свою одинокую комнату, где его никто не ждал, и эта комната навевала на него тоску и грусть, заставляя о многом задуматься.

Несмотря на все неприятности, которые он доставил жене, Шаляпин безумно любил ее. Но сейчас он начинал понимать, что за все его безответственные поступки должна наступить расплата. Иола Игнатьевна могла разочароваться в нем, разлюбить его. Эта мысль не давала ему покоя, а между тем нечистоплотные люди, не гнушаясь даже горем, которое он только что пережил, писали ему анонимные письма о том, что Иола Игнатьевна им недовольна и если она встретит подходящего человека, она оставит его…

Поверить в это было невозможно, но испуганный, отчаявшийся Шаляпин готов был верить всему. А вдруг это правда, думал он, вдруг его Иоле, за которую он готов был отдать жизнь, действительно уйдет от него? Ему приснился страшный сон: Иоле покидала его, и когда он спросил, кто ее избранник, она ответила: «Это человек, понимающий мои страдания и переживания…»

Возможность разрыва между ними все еще оставалась весьма вероятной, и нервы Шаляпина были напряжены. Он устал бороться, устал оправдываться, он только хотел, чтобы она услышала его: «В конце скажу тебе, поступай, как хочешь, хочешь верь мне, хочешь не верь, но я говорю тебе искренне, как перед Богом, что я тебя люблю и в моей жизни есть только мои дети и ты, это истинная правда, но ты можешь делать со мной все, что захочешь, потому что моя жизнь кончена…»

И все же он протягивал ей руку, надеялся на примирение… «Если бы ты приехала сюда, я был бы бесконечно счастлив», — написал он в самом конце.

Получив это письмо, Иола Игнатьевна не могла не улыбнуться. Так по-детски выражать свои чувства мог только Шаляпин! Это немного успокоило ее — Феденька ее еще любит! Какая же она была глупая, что огорчила его, когда он должен быть в хорошем настроении, чтобы с блеском спеть свои спектакли. Но то, что Шаляпин боится ее потерять, не могло ее не тронуть.

«Прошу тебя, мой Федюша, — отвечала ему она, — будь спокоен, не думай ни о чем, ты же знаешь прекрасно, что я живу только для моей семьи и если иногда боюсь за тебя, то только потому, что всегда думаю о том, что ты недостаточно меня любишь и раз ты уже обманул меня, то сможешь обманывать еще и еще. Вот почему я страдаю».

Теперь Иола Игнатьевна жила в мире постоянных страхов и сомнений, которые увеличивались с каждым днем. Непонимание между ними росло, Шаляпин все больше отдалялся от нее (так она думала), и это заставляло ее все чаще возвращаться к мысли о том, смогут ли они и дальше быть вместе? Ведь Шаляпин уже не был тем простодушным пареньком, которого она встретила в Нижнем Новгороде. Он стал известным артистом, он очень изменился. Его стремление к богемной светской жизни, желание постоянно бывать в обществе подсказывали ей, что она со своими простыми и бесхитростными христианскими идеалами, со своим культом семьи скоро будет не нужна ему. Возможно, рядом с ним должна быть совсем другая женщина — более молодая, более красивая, более светская и блестящая? Вот какие мысли закрадывались в голову бедной Иолы Игнатьевны: «Я страдаю, страдаю, потому что постоянно думаю о том, что занимаю не свое место…»

Она очень обрадовалась, когда Шаляпин позвал ее в Петербург. Это напомнило ей давнюю поездку по поручению Мамонтова, когда она должна была привезти Шаляпина в Москву. Она ждала, что в следующем письме Шаляпин подробно напишет ей, когда приехать, но неожиданно от него перестали приходить письма.

В такие моменты Иоле Игнатьевне сразу же начинало казаться, что Шаляпин разлюбил ее, что он не хочет ее видеть. А ехать без приглашения и чувствовать себя незваной гостьей она не могла.

В ноябре Шаляпин отозвался. Извинился, что не писал ей, так как у него не было ни одной свободной минуты. Конечно, он ждет ее, он будет рад ее приезду. Но в письме проскользнула горькая фраза: «Не знаю почему, моя дорогая, но я неспокоен, мне все время кажется, что ты больше меня не любишь, но довольно, больше не думаем об этом».

Начинался новый этап их жизни. Они больше не верили друг другу — хотели, но не могли. И оба мучались этим. Такие яркие, талантливые, по-детски впечатлительные и вспыльчивые, они оказались не готовы к трудностям и испытаниям взрослой жизни, не знали, что им делать, как выбраться из этой чаши неразрешимых противоречий, вечных конфликтов и ссор… Каждый хотел, чтобы изменился другой — чтобы другой пошел к нему навстречу, — и потому все оставалось по-старому.

В мае 1904 года Шаляпин отдыхал и лечился в Сальсомаджиоре в Италии. Он опять не получил писем от жены и рассердился. Но и когда новости из дома приходили довольно регулярно, горечь все равно не проходила. Ведь он был один.

«Мысль моя не позволяет мне быть спокойным, — писал он Иоле Игнатьевне. — Так и сейчас. Когда я с тобой, я почти обо всем забываю, но когда остаюсь один, то все дни и ночи думаю обо всем, даже о мелочах… Ты не знаешь меня, не знаешь моего характера, совсем-совсем ничего не знаешь обо мне. Я вижу, что ты любишь детей, но вижу также, что ты не любишь меня. Я же вижу, вижу… прости меня!»

Постоянная разлука губила их жизнь, разъединяла и отдаляла друг от друга. Подолгу задерживаться на одном месте Шаляпин не умел. Тихие прелести семейного существования, диккенсовский уют и покой и мирно дремлющий у камина хозяин — все это было не для него! Всегда его ждала у крыльца его русская тройка с валдайским колокольчиком, звавшая и манившая в дальний путь — к новым свершениям и новым победам… Но его нелюбовь к обывательской жизни не касалась Иолы Игнатьевны. Это было другое… Если бы она ездила с ним — чего он очень хотел — это было бы доказательством ее любви к нему, но она оставалась дома… Долг матери, проклятый долг — слово, которого Шаляпин не понимал! — удерживал ее рядом с детьми.

Однако и самой Иоле Игнатьевне эти частые расставания давались нелегко. Она переживала, что вынуждена оставлять Шаляпина одного. Но что же было делать? Ее малыши не отличались здоровьем, а после смерти Игоря, заболевшего в ее отсутствие, Иола Игнатьевна находилась в постоянной тревоге за жизнь дочерей. И потому, Скрепя сердце, она отпускала мужа одного, а Шаляпин думал, что она не любит его и только ради детей терпит его присутствие и все это заставляло его сходить с ума и совершать глупости, после которых начинались угрызения совести и мольбы о прощении. Но теперь он и не пытался оправдаться. Он знал, что Иоле Игнатьевне все равно донесут о его бесчинствах, о его позорных падениях, и она поверит другим, ему — не поверит (она больше не верила ему!), и будет думать, что он опять изменил ей, предал ее. Она так и не поймет, что все это, не отдавая себе в том отчета, он сделал с раной в сердце, и виной этому — она.

«Прошу тебя, будь спокойна и не смотри больше на то, что я делаю, — написал он ей в минуту отчаяния. — Я стал сумасшедшим. Я не знаю больше, что делать, я хотел бы умереть!»

Своими руками он губил семью, разрушал свою жизнь и жизнь любимой женщины. Но переломить себя не мог. Это было выше его сил. Постепенно их семейная жизнь превращалась в кошмар. Мириться с положением нелюбимого мужа Шаляпин не мог — это было слишком тяжело, слишком унизительно. Его бунт и протест принимали чудовищные масштабы. Иногда между ними происходили ужасные сцены. Упреки и оскорбления сыпались на Иолу Игнатьевну градом. Шаляпин — вконец запутавшийся человек — пытался достучаться до ее сердца, пробить холодный лед ее отчуждения, отстраненности, которое он принимал за холодность, ее «проклятого молчания»… Да, она была лучше и чище, благороднее и порядочнее его, но как бы ему хотелось, чтобы она раз и навсегда забыла о том, что между ними было (она же, как назло, напоминала ему об этом в каждом письме!) и приняла бы его таким, каков он есть — со всеми его слабостями и недостатками. Тогда бы он знал и чувствовал, что она любит его! Но этого не было!

Впрочем, иногда Шаляпин как будто опоминался, приходил в себя и, еще сердясь, пытался что-то объяснить ей на не родном ему итальянском языке: «Ты должна только знать, что все это я говорю тебе, потому что очень-очень сильно люблю тебя. Если бы я не любил, мне было бы все равно. Но поскольку я очень-очень люблю тебя, все это причиняет мне невыносимые страдания. Думай как хочешь, но если есть в твоей голове хоть немного ума, ты поймешь, почему я бью тарелки, ссорюсь с тобой и всегда грублю тебе. Потому что это очень неприятная вещь — не видеть того, чего желал бы, от той, которую любишь, обожаешь».

Но, похоже, Иола Игнатьевна действительно не понимала его…

Из Сальсомаджиоре Шаляпин отправился в Мариенбад. Оттуда он написал Иоле Игнатьевне о том, что скучает по ней и детям и каждую ночь видит их во сне… Из Мариенбада он отправился в Милан, затем в Париж, откуда прислал телеграмму, что скоро приедет в Россию. Но не успел он возвратиться в Москву (Иола Игнатьевна с детьми была в имении Козновых), как сообщил ей, что вместе с К. Коровиным и М. Слоновым уезжает на несколько дней в Итларь. Обещал затем сразу же приехать к ним, обнять ее и дорогих деток. Но по возвращении в Москву вместо того, чтобы ехать к семье, Шаляпин принял предложение немедленно ехать на гастроли в Кисловодск.

Иола Игнатьевна была возмущена. Вот цена словам Шаляпина! У него есть время на все, только не на свою семью. После такого долгого отсутствия он собирается уехать больше чем на месяц, даже не повидав своих детей, которые с утра до вечера только и спрашивают ее: где папа, когда папа приедет и почему папа все время уезжает от них? Она вообще не понимала, зачем нужны эти бесконечные гастроли, если семья и так была хорошо обеспечена.

В Кисловодск Шаляпин все-таки поехал. Перед отъездом они мельком увиделись. Иола Игнатьевна, по обыкновению, собрала его в дорогу сама. Она была взволнована и расстроена, и Шаляпин это понял.

Из Кисловодска он сразу же прислал ей нежное письмо, старался успокоить ее: «…Милая моя, хорошая, несравненная Иолочка! Мне было крайне тяжело сейчас уезжать от тебя, потому что я видел, что ты, провожая меня, осталась взволнованной, думая, что я уехал от тебя в ненавистный тебе Кисловодск не только для пения, а еще и с другими намерениями, то есть чтобы подурить с женщинами и, может быть, тебе изменить. Спешу поэтому предупредить тебя, что эти времена, когда я дурачился, прошли, и я уверяю тебя, моя милая, что этого больше не повторится. Верь мне, что я тебя люблю, искренно, хорошо, спокойно, как несравненную женщину и мать дорогих моих деток и никогда в жизни не променяю тебя ни на кого…»

Но эти нежные слова уже не успокаивали Иолу Игнатьевну. Она слишком хорошо знала изменчивый характер Шаляпина. Он мог совершенно искренне верить в то, что говорил, но в следующую минуту столь же искренне отречься от своих убеждений. На то, что происходило в их семье, Иола Игнатьевна смотрела с чувством все возрастающего отчаяния. Теперь Шаляпин постоянно уезжал, оставлял ее одну, и это говорило ей о том, что она перестала быть ему интересной — он почти не замечал ее, был занят лишь собой. Будущее рисовалось ей в темных тонах…

«Мне очень, очень грустно, я несчастна, вот все, что я могу тебе сказать, — писала она Шаляпину, — даже и сейчас, когда я пишу тебе, я не могу успокоиться и плачу. Я знаю прекрасно, что это для тебя очень скучно, но что делать, мой Федя, я вижу, что я в твоих глазах существо бесполезное, вижу, что в твоих глазах я не представляю ничего, что у тебя нет ко мне никакого интереса. Я чувствую, что ты не оставляешь меня только потому, что ты ленив и тебе недостает характера и потому что тебе жаль детей, и все это причиняет мне боль и делает мою жизнь невыносимой. Мое положение в твоих глазах ужасно. Я предпочла бы работать день и ночь, как простая работница, даже жить в крайней нищете, чем быть настолько униженной».

Это лето, как и предыдущее, Иола Игнатьевна с детьми проводила у своих друзей Козновых под Москвой. В. В. Иванов, привезший сюда в июне 1903 года полумертвых от горя Шаляпиных, вспоминал о красоте этой старинной усадьбы, утопающей в цветах, с большим садом и парком и зеркально блестящими прудами.

Ирина, старшая дочь Шаляпиных, позже оставила о Козновых и их имении, где она часто гостила в детстве и юности, свои воспоминания: «Старыми друзьями нашей семьи была чета Козновых. Петр Петрович Кознов и жена его Наталья Степановна были в молодости очень богатыми людьми. „Лихой гусар“ Петр Петрович быстро, однако, промотал деньги, доставшиеся ему в наследство. От всего богатства Козновых осталось лишь поместье по Брянской железной дороге — „17-я верста“, теперь это станция „Переделкино“. В семи верстах от нее, около деревни Мешково, помещалась чудесная усадьба. В ней было два барских, необыкновенно уютных дома, огромный липовый парк, пруды, оранжереи, конюшни, птичник и большая молочная ферма. Впрочем, все это хозяйство находилось в чрезвычайно запущенном состоянии и давало мало дохода; хозяин и хозяйка были людьми гостеприимными и хлебосольными, но безалаберными. В их имении всегда гостило несметное количество друзей. Наталья Степановна и Петр Петрович обожали искусство и были большими театралами. Особенно поклонялись они Малому театру. Г. Н. Федотова очень дружила с Натальей Степановной…

Приезжала гостить в Мешково и А. А. Яблочкина; когда же на гастроли в Москву приехала знаменитая драматическая артистка Тина ди Лоренцо с мужем, то они нашли в имении Козновых самый радушный прием…

В имении Козновых в сарае была устроена сцена. Летом здесь давались любительские спектакли, в которых принимали участие хозяева и гости…

В этом имении еще на моей памяти сохранились старинные линейки, пролетки с кожаными фартуками, в которые впрягались лихие тройки с серебряной упряжью и бубенцами. Эти экипажи управлялись кучерами Филиппом и Василием, одетыми в суконные кафтаны с атласными малиновыми рукавами, в шаровары, заправленные в высокие сапоги. На головах красовались круглые шапочки с короткими павлиньими перьями».

Но сейчас, несмотря на радостную, приподнятую атмосферу этого дома, Иоле Игнатьевне было не до развлечений. И как бы откликаясь на ее мысли и чувства, вместе с нею плакала природа. Лето 1904 года выдалось холодным и дождливым. Целыми днями лил дождь, шелестел в мокрой листве деревьев, и у Иолы Игнатьевны было много времени подумать о своей жизни. «Я всегда одна, одна и грустна, все время думаю о тебе и еще о нашем ангеле, который улетел на небеса», — писала она Шаляпину.

Мрачные, трагические предчувствия не оставляли Иолу Игнатьевну все это лето. Они с Шаляпиным оказались разными людьми. Это было ясно. Театр не ограничивался для Шаляпина рамками сцены. Его темперамент был неуемен; каждую минуту, каждую секунду своего существования он должен был играть, представлять, лицедействовать. Ему была необходима публика — и отсюда были его бесконечные застолья, многочисленные приятели и знакомства, не всегда с достойными людьми, вечные гастроли и разъезды. Весь мир был для него театром — каждый отрезок, каждый маленький кусочек своей жизни он переживал как яркое представление.

Иола Игнатьевна была другая. Семья была для нее убежищем от всех тревог. Здесь была настоящая жизнь, где не надо было лицемерить, изображать из себя не то, что ты есть на самом деле, — где можно было быть самим собой. Как могла, она пыталась объяснить Шаляпину преимущество семейных ценностей: «Самая святая вещь, какая только существует на земле, это хорошая настоящая семья. Теперь ты молод, у тебя есть талант, все тебе угождают, ты нужен, все любезны с тобой, потому что ты великий артист, потому что ты наслаждаешься славой. Но когда годы пройдут, тогда ты увидишь, что настоящая, единственная твоя подруга — это твоя семья, которая тебя по-настоящему любит и которая будет с тобой до последнего вздоха жизни».

Но для Шаляпина гораздо более важным, чем прелести семейной жизни, была любовь к нему Иолы Игнатьевны. По всему чувствовалось, что на душе у него было тревожно. Никакие конфликты и противоречия между ними преодолены не были. Уже в первом письме из Кисловодска, после ласковых слов и обычных уверений в любви, Шаляпин снова затрагивает тему, которая, кажется, волнует его: он не видит от жены ласки любящей женщины. «Мне поэтому кажется, что ты меня не любишь и во мне иногда загорается искра желания уйти от тебя и все бросить, — пишет он. — Когда я заговариваю с тобой об этом, то ты вместо того, чтобы осмотреть в этом направлении себя, начинаешь укорять меня в том же почти самом и говорить мне, что ты видишь мою холодность и упрекаешь меня в том, что я тебя будто бы не люблю, мало тебе оказываю внимания etc. Вот почему я иногда бешусь, ругаюсь с тобой и дохожу до сумасшествия. Вот почему я иногда не верю тебе, что ты меня любишь, и собираюсь уходить от тебя…»

Но Иола Игнатьевна и не могла ответить ему ничего иного: зачем он сам отдаляется от нее? Зачем так часто оставляет ее одну? Она обижается и подавляет в себе естественное желание приласкать его. Не лучше ли было всегда говорить обо всем спокойно? Пусть он открывает ей свое сердце, она ему свое, и так они проживут мирно всю жизнь «без этих ужасных сцен, которые причиняют боль тебе и доводят до сумасшествия меня».

Она ставила перед собой невыполнимую задачу. Хотела сделать Шаляпина, этого «гения беспорядочности», примерным семьянином и благоразумным человеком. Она даже ставила ему в пример Баттистини! Это, конечно, могло вызвать у Шаляпина либо смех, либо раздражение — в зависимости от того, в каком настроении он находился. Впрочем, сейчас, когда Иола Игнатьевна снова ждала ребенка, он был настроен вполне миролюбиво. Просил ее ни о чем не беспокоиться, думать о своем здоровье и писал, что просит у Бога, чтобы она долго-долго жила вместе с ним и детьми:

«Знай, моя милая Иолочка, что я тебя очень люблю и что я к тебе не изменился ни капли, то есть как был восемь лет назад, так и теперь — люби только ты меня и мы с тобой будем счастливы, вырастим наших дорогих деток и проживем жизнь хорошо-хорошо. Будь же здорова и весела и знай, что здесь, далеко от тебя, бьется мое сердце вместе с твоим…»

Несмотря на свой огромный живот, в это лето Иола Игнатьевна нашла им новое жилище. Оставаться в Леонтьевском переулке, где они жили с 1901 года и где все напоминало ей об Игоре, было тяжело. Двухэтажный дом из четырнадцати комнат с конюшней, сараем и подсобными помещениями стоял в Третьем Зачатьевском переулке, отходившем от улицы Остоженка и шедшем параллельно ей. В начале его путь преграждали могучие крепостные стены Зачатьевского женского монастыря, основанного царем Федором Иоанновичем и царицей Ириной в XVI веке в честь зачатия Пресвятой Богородицы.

Козновы помогли Иоле Игнатьевне перевезти вещи и устроиться на новом месте. Эти милые, теплые и сердечные люди были исключительно добры и внимательны к ней.

Каждый раз, приезжая в Москву по делам, Иола Игнатьевна первым делом ехала на кладбище, где лежал ее дорогой Игорь, и молилась на его могилке. Не осмеливаясь просить Шаляпина уделять ей больше времени, она просила его быть с ней хотя бы во время родов.

Но постепенно она возвращалась к жизни. Она уже начинала думать о будущем, надеяться на что-то хорошее и для себя…

30 июля 1904 года у царя Николая II и Александры Федоровны родился сын Алексей — наследник российского престола. Упомянув об этом в письме к Шаляпину, Иола Игнатьевна добавила, что молится о том, чтобы Бог даровал сына и ей[17]. В глубине души она надеялась, что если у нее родится мальчик, Шаляпин изменится, та внутренняя связь, которую поддерживал в них ушедший Игорь, возродится. Они еще могут быть счастливы. Пройдут годы, их дети вырастут, она уже не будет так нужна им, и тогда она везде будет ездить с Шаляпиным. Они смогут жить друг для друга…

«Я люблю тебя, люблю, обожаю, и нет у меня в мире ничего, кроме твоей истинной любви, которая даст мне силы все вынести, с твоей поддержкой я буду готова противостоять любым перипетиям в этой жизни страданий» — это было одно из самых возвышенных и прекрасных ее объяснений в любви мужу.

22 сентября 1904 года Иола Игнатьевна родила мальчика. Роды были трудными, и Шаляпин был рядом с ней. Ребенка назвали Борисом в честь любимой роли Шаляпина — Бориса Годунова. По случаю рождения сына был устроен праздничный ужин, собрались близкие друзья семьи… По широкой лестнице, неся жену на руках, спускался огромный Шаляпин. На Иоле Игнатьевне было белое, воздушное, украшенное кружевами и лентами платье… Шаляпин осыпал ее поцелуями. Он был счастлив.


Нельзя сказать, чтобы все дни в их жизни были мрачными. И для них наступали еще солнечные моменты счастья. Не раз Иола Игнатьевна могла насладиться триумфами Шаляпина в Москве и других городах, что было для нее огромным наслаждением. Еще в начале того же 1904 года Шаляпин во второй раз выступил на сцене «Ла Скала» — на этот раз в роли Мефистофеля в «Фаусте» Ш. Гуно.

Иола Игнатьевна была, конечно, рядом с ним. Без ее настойчивости, без ее активного вмешательства, возможно, этот спектакль не состоялся бы вовсе, поскольку Шаляпин делал все возможное, чтобы сорвать его. Но это не было простой беспечностью. Шаляпин боялся… Еще во время своего первого выступления в Милане весной 1901 года он побывал на одном спектакле в «Ла Скала», который провалился, и навсегда вынес ужасное впечатление о реакции итальянской публики.

Но Иола Игнатьевна убедила его не отказываться от предложения театра, и Шаляпин пел в Милане, и получил все, что должен был получить — аплодисменты и крики «браво!», и другие, столь же бурные излияния восторженной итальянской толпы.

Поразивший итальянцев Мефистофель, этот дьявольский образ Шаляпина, над которым он постоянно работал, с каждым годом становился все более совершенным и отточенным. Удивительно, что из всех многочисленных артистических советов, которые Иола Игнатьевна дала Шаляпину, вероятно, самый первый касался именно Мефистофеля. Увидев его в этой партии еще в Нижнем Новгороде, она как-то сказала Мамонтову:

— Зачем он подкладывает толщинки? Пусть его Мефистофель будет еще более тощим, карикатурным.

— А вы, Иолочка, пожалуй, правы, — после паузы ответил Мамонтов. — Вот вы и скажите Феде об этом сами, по-дружески, конечно…

Шаляпин думал над ее словами долго, невероятно долго, как показалось ей — о, как проклинала она себя в эти мучительные минуты за подобную «бестактность»! Но вдруг он вскочил со стула и с присущим ему юмором галантно поклонился:

— Благодарю вас за ценнейший совет, белла синьора, принимаю его с величайшей благодарностью… Это вы тонко подметили, так действительно будет лучше…

И сколько этих «бесценных советов» потом было щедро дано ему! С артистическим вкусом своей жены Шаляпин считался всегда…

С каждым днем его слава росла. Москва боготворила Шаляпина. Его богатырская фигура — васнецовский тип северно-русского богатыря — особая стать и почти былинная, сказочная красота пленяли и очаровывали многих. «У нас в городе три царя, — говорили москвичи, — царь-пушка, царь-колокол и царь-бас». Дружить с Шаляпиным, быть знакомым Шаляпина считалось честью. У себя в Третьем Зачатьевском переулке Иола Игнатьевна и Шаляпин устраивали блестящие званые обеды, но здесь собирались только самые близкие, дорогие Шаляпиным люди. Посторонних здесь не было.

Е. Р. Рожанская-Винтер, которую с Шаляпиными связывали годы крепкой дружбы, пишет в своих мемуарах: «Вспоминается мне один из званых обедов у Шаляпиных в Зачатьевском переулке. Стол был усыпан пармскими фиалками, около каждого прибора была карточка приглашенного. Меня очень важно посадили между Рахманиновым и хозяином дома. Были еще М. А. Слонов, Ф. Ф. Кенеман[18], балерина итальянка Джури[19] с мужем Карзинкиным, очень хорошим человеком, большой друг супругов Шаляпиных и крестная мать Ирины Шаляпиной — Наталья Степановна Кознова. Обещала быть Гликерия Николаевна Федотова, но не смогла приехать — заболела. Здесь же были И. М. Москвин, К. А. Коровин, В. А. Серов — одним словом, блестящее общество артистов и художников…»

К сожалению, эти яркие моменты безоблачного или почти безоблачного счастья были очень коротки. Среди всех ролей Шаляпина роль примерного мужа удавалась ему менее всего. Но что же мешало двум этим людям, как будто созданным специально друг для друга, спокойно жить и быть счастливыми? Ведь у них было много общего — они любили искусство во всех его проявлениях, их вкусы во многом совпадали, их характеры были настолько же похожи, как и их почерки (а некоторые буквы латинского алфавита они писали просто одинаково!). Они могли бы прекрасно дополнять друг друга. Слабость характера и некоторая беспорядочность Шаляпина вполне могли бы уравновешиваться сильной волей Иолы Игнатьевны, ее собранностью и ответственностью. Необходимо, чтобы рядом с Шаляпиным был сильный человек. К несчастью, Иола Игнатьевна обладала той же вспыльчивостью, что и ее супруг. Хватало и маленького недоразумения, чтобы вспыхнул ее темперамент и произошло извержение вулкана ее чувств и страстей. А поводов к этому Шаляпин давал предостаточно…

На тихие семейные будни ему было отпущено мало времени, и вот оно неожиданно кончалось, и Шаляпин вновь погружался в круговорот своей бешеной жизни — он снова должен был куда-то ехать, бежать… Какая-то тоска гнала его из родного дома, заставляя мотаться по разным странам и городам — как будто он пытался ухватить хотя бы частицу счастья! — и никакая сила уже не могла остановить его.

Те надежды, которые Иола Игнатьевна возлагала на рождение Бориса, не оправдались. Изменить Шаляпина было невозможно. Его надо было принимать таким, каков он был.

Уже в ноябре 1904 года Шаляпин уехал на гастроли в Петербург, перессорился там со своими коллегами, заболел бронхитом и жаловался Иоле Игнатьевне: «О, зависть, зависть — она не дает спать никому, мне кажется».

Он опять успокаивает ее, говорит, что разочаровался в женщинах, что все женщины дрянь, которые только и могут обманывать своих доверчивых мужей, и только одна она у него «сущий ангел». Он снова просит у нее прощения за свои ошибки, за свою молодость: «Ах, милая Иолка, верь мне, что я хотя и сделал тебе много пакостей, все же я тебя люблю, любил и буду любить и никогда ни на кого тебя не променяю. Знай, что горести и радости можешь дать мне только ты и больше никто и никогда…»

А в воздухе Петербурга уже витали революционные настроения. В письме Шаляпин сообщил Иоле Игнатьевне, что скоро, вероятно, в России будет конституция и газеты начнут обо всем говорить свободно. Как друг Горького и социал-демократ в душе Шаляпин был этому рад.

Его спектакли в Петербурге, как всегда, шли с огромным успехом, но Шаляпин нервничал. «Мне ужасно надоело быть одному, — писал он Иоле Игнатьевне, — я хочу видеть моих дорогих детей и обнять и поцеловать мою дорогую, обожаемую Иолку — знай, что иногда я просто не могу заснуть». Ну почему она не может всегда быть рядом с ним? Этот вопрос не давал ему покоя…

Но несмотря на это (а может быть, как раз именно потому, что он слишком часто оставался один), все чаще Шаляпин оказывался втянутым в сомнительные компании и становился участником отвратительных кутежей. В книге «Страницы из моей жизни» он откровенно признался и в этой стороне своего существования:

«Вне артистического мира у меня было много знакомств среди купечества, в кругу богатых людей, которые вечно едят семгу, балык, икру, пьют шампанское и видят радость жизни главным образом в этом занятии.

Вот, например, встреча Нового года в ресторане „Яр“, среди африканского великолепия. Горы фруктов, все сорта балыка, семги, икры, все марки шампанского и все человекоподобные — во фраках. Некоторые уже пьяны, хотя двенадцати часов еще нет. Но после двенадцати пьяны все поголовно…

Четыре часа утра. К стенке прислонился и дремлет измученный лакей с салфеткой в руках, точно с флагом примирения. Под диваном лежит солидный человек в разорванном фраке — торчат его ноги в ботинках, великолепно сшитых и облитых вином. За столом сидят еще двое солидных людей, обнимаются, плачут, жалуясь на невыносимо трудную жизнь, поют…»

Не всегда эти ночные сборища заканчивались столь мирно. Бывали и драки, участником которых становился подвыпивший Шаляпин, бывало кое-что и похуже… «Постепенно… я отошел… от этой компании», — писал Шаляпин.

Позже, но не теперь… На Иолу Игнатьевну легла тяжесть вынести еще и это заблуждение Шаляпина, его упоение славой, богатством, его желание увидеть себя среди сильных мира сего, почувствовать и себя хозяином жизни…

Узнавая об этих безобразных происшествиях, Иола Игнатьевна реагировала на них очень болезненно. Она была вконец измучена поведением Шаляпина, ее терпению приходил конец.

«У меня больше не остается никакой надежды, поэтому между нами все кончено, — написала она Шаляпину в один из таких моментов, — хватит, у меня нет больше сил выносить эту постыдную ложь. Единственное, о чем я прошу тебя, не бросай своих детей. Я буду просить Господа, чтобы он оставил тебе некоторые добрые чувства хотя бы к ним, ведь они не виноваты в том, что появились на свет. Для меня же все кончено в моей несчастной жизни скорбей, пустоты, без настоящей любви…»

Теперь они только видимо будут жить вместе, все же отношения между ними будут прерваны. Она только просила Бога о здоровье Шаляпина, которое непременно пошатнется, если он будет продолжать вести себя подобным образом.

Возможно, в этот раз Шаляпину и удалось как-то оправдаться, вымолить прощение, но подобные стычки, тяжелые объяснения случались между ними все чаще и чаще.

В феврале 1905 года Шаляпин был уже в Монте-Карло, пел, в антрепризе Рауля Гюнзбурга и, конечно, играл в рулетку. До Иолы Игнатьевны вновь дошли слухи о его недостойном поведении, и она написала ему резкое письмо. Шаляпин вспылил: это становилось невыносимым! Она верила всему, что говорили о нем другие, и не верила только ему одному! По горячим следам он отправил ей телеграмму: «Немедленно жду вас в Монте-Карло для серьезного разговора, ваша глупость заставляет меня оставить детей, больше не хочу возвращаться к вам. Через десять дней навсегда уезжаю в Америку…»

Это была очередная фантазия Шаляпина. Он написал ей, что больше не может видеть, как она мучается из-за него, он считал, что губит ее жизнь, и решился предоставить ей «свободную жизнь, чтобы она больше не думала о нем». Но поскольку жить с ней в одном городе было для него слишком тяжело, он был согласен оставить ей весь свой капитал и уехать в Америку.

Из Москвы Иола Игнатьевна прислала ему короткую телеграмму, что приехать не может, так как заболел Борис. Поэтому объяснение между ними состоялось письменное.

На самом деле Шаляпин не хотел развода. Это был отчаянный шаг. Больше всего на свете ему хотелось ее любви, нежности, ласки, возможно, он надеялся, что его фантастическая угроза сбежать в Америку подействует на нее. Она приедет, успокоит его, и все будет по-старому. Но в ответ на свою телеграмму он получил лишь несколько сухих строчек. Его надежды не оправдались…

«Ах, Иоле, Иоле, если бы ты была умнее, мы могли бы быть очень счастливы…» — с горечью написал он ей.

Умнее? Но что же он требовал от нее? Могла ли Иола Игнатьевна не обращать внимания на те его поступки, которые и у него самого вызывали потом стыд и угрызения совести? Могла ли она, женщина глубоко верующая и с необыкновенным чувством собственного достоинства — смерть она не задумываясь предпочла бы бесчестию! — спокойно смотреть на эти маленькие измены Шаляпина великому званию Человека — творения Божия? Их совместную жизнь она представляла себе совсем, совсем иначе…

Узнав о том, что Шаляпин собирается в Америку (а она поверила в эту безумную затею), Иола Игнатьевна пришла в ужас. Это уже выходило за рамки ее понимания, и на этот раз ее позиция была непреклонной: «Ты прекрасно знаешь, что я тебе всегда все прощала, несмотря на то, что ты оскорблял меня, разбил мне сердце, и я готова прощать еще, если это касается лично меня, но если ты оскорбишь наших детей, оставив их без отца, это будет последнее и самое ужасное из оскорблений, и я тебе клянусь, что этого я тебе никогда не прощу, тем более что я буду обязана дать детям наиболее болезненные объяснения».

Ради детей она была готова пойти на все. Не важно, что будет с нею, но дети не должны страдать. Но, конечно, она еще очень любила Шаляпина. Стоило ему написать ей покаянное письмо, пожаловаться на ее холодность и невнимание, как она уже была готова все простить ему: «Ах, Федя, Федя, возможно ли любить больше, чем я люблю тебя? Если ты поверил, что причина моего молчания в моей холодности, ты мало думал о том, сколько стоит мне это мое молчание».

Но она уже была готова забыть обо всем, ведь она понимала, что те люди, с которыми Шаляпин предается сомнительным удовольствиям, духовно далеки от него. И поэтому, когда Шаляпин написал, что любит ее, она простила: «Возвращайся быстрее, и мы начнем новую жизнь».

Сколько уже раз они пытались начать ее, эту новую жизнь, и каждый раз все их старания заканчивались крахом. Но ничего иного произойти и не могло, ведь они не слышали и не понимали друг друга. Поистине теперь они говорили на разных языках…

Между тем в 1905 году в России разразилась революция. Как и большинство интеллигентов того времени, Шаляпин приветствовал ее, подписывал разные письма, воззвания, повсюду пел полюбившуюся народу «Дубинушку». Все ожидали от царя гражданских свобод. Но сторонним взглядом наблюдателя Иола Игнатьевна видела и другое. Страна была парализована забастовками, стачками, возмущениями рабочих и крестьян, но часть русской интеллигенции, как и русская аристократия, не изменила своего поведения — она все так же проводила ночи в ресторанах, предаваясь веселью и кутежам. И Шаляпин был в их числе. В эти дни Иола Игнатьевна написала ему письмо, в котором высказала свои надежды и пожелания — что же она в конце концов ожидала от Шаляпина: «Я бы хотела, чтобы наши обожаемые дети знали, что их отец не только гениальный артист, но человек, которому Бог дал большой ум, сердце, добрую и благородную душу. Я знаю, что у тебя есть все эти прекрасные качества, и если в последнее время ты изменился под воздействием всех тех обстоятельств, которые произошли в нашей России, то потому, что здесь все потеряли голову, никто не знает, что завтра случится, и поэтому нечего удивляться, что ты как человек впечатлительный отдал себя на волю волн, куда они тебя вынесут. Но ты человек сильный, великий, поэтому я надеюсь, что тебя не накроет этой роковой волной».

Роковой волной Шаляпина не накрыло, но впечатления, полученные им во время первой русской революции — «бунта бессмысленного и беспощадного», — отложились в памяти надолго, заставив усомниться в целесообразности революционных потрясений для России…

Лето 1905 года Иола Игнатьевна с детьми проводила в их новом имении Ратухино, которое Шаляпин приобрел для семьи на границе Владимирской и Ярославской губерний. Во время постройки дома — хотя Шаляпину и нравилось это предприятие — было заметно, что нервы его совершенно расстроены. Многое раздражало, выводило его из себя. Иногда он терял контроль над собой. Их отношения с Иолой Игнатьевной находились в катастрофическом состоянии.

Все меньше времени они проводили вместе. Шаляпин как будто нарочно старался поменьше бывать дома. И этим летом, отправив семью в деревню, он снова отправился путешествовать по заграницам. На этот раз в Англию. Из Лондона он написал, что город ему не понравился: «Скука живет во всех углах».

Иола Игнатьевна успокаивала его: в Ратухино было так же скучно, как и в Лондоне. Но, конечно, она понимала, что Шаляпину с его характером больше нравится шумный, торопливый Париж, в котором можно получить иллюзию жизни.

В Ратухино было действительно скучно. Как и в прошлое лето, часто лил дождь. Развлечений у Иолы Игнатьевны не было почти никаких, зато забот и хлопот довольно. С утра до вечера она была занята с детьми, и главной темой их разговоров был, конечно, Шаляпин. «Не проходит и дня, чтобы я не говорила о тебе с нашими дорогими детьми», — писала она, переживая, что Шаляпин уделяет им так мало времени. Дети видели отца только на фотографии.

Единственным светлым событием в этой череде унылых будней стало рождение 21 сентября 1905 года близнецов Татьяны и Федора. Но и оно прошло как будто незамеченным. Появление новых членов шаляпинской семьи не смогло разрядить атмосферу.

Конец этого ужасного 1905 года они снова проводили не вместе. Шаляпин вновь не получил писем от жены — работа российской почты погубила их жизнь! — и был недоволен. В Сочельник Иола Игнатьевна отправилась поговорить с ним по телефону. Ее советы и замечания вывели Шаляпина из себя. Он грубо оборвал ее: basta! Довольно!

Стороной Иола Игнатьевна узнавала, что Шаляпин весело проводит время в Петербурге, а для нее год заканчивался тем же, чем и начинался, чем начинались и заканчивались все годы ее супружества, проведенные в России: «Я одна! одна! одна! Это печальное слово!»

Но и новый 1906 год не принес им радости. Скандалы и ссоры продолжались. Шаляпин заявил Иоле Игнатьевне, что жить с ней для него одно мучение.

В феврале он опять пел в театре Монте-Карло и проигрывал в казино огромные суммы денег. Теперь это случалось с ним регулярно.

В марте Шаляпин телеграфировал жене, что нашел для них виллу в Beaulieu, куда семья, видимо, и отправилась, а сам Шаляпин поехал дальше. Теперь он старался долго не задерживаться на одном месте. Из Киева он прислал открытку с дежурными словами о том, как любит их и как без них соскучился. Но Иола Игнатьевна уже не обманывалась: если бы он действительно любил их, он был бы вместе с ними.

На самом деле бедный Шаляпин был не так уж виноват. Не его вина была в том, что он не был создан для спокойной семейной жизни. Но Иолу Игнатьевну он любил, и потому его так задевало ее нежелание быть постоянно рядом с ним — во всей его суматошной и сумасшедшей жизни — и ее упреки, и даже вовремя неотправленные письма.

Любая мелочь вызывала у него вспышки гнева. Молчание жены оскорбляло его. Когда он уезжает, она не только не едет вместе с ним, она даже ему не пишет — разве это не доказательство того, что она больше его не любит?! И он писал ей то отчаянные, то гневные письма, слал возмущенные телеграммы с требованиями немедленно сообщить ему о здоровье детей, и это говорило о его любви к ней больше, нежели все его любовные письма, написанные за эти годы. Он думал, что таким образом заставит ее откликнуться, отозваться — как сумасшедший, он жаждал ее ласки. Но вместо этого получал в ответ лишь краткие сообщения о здоровье детей, о чем он, собственно, и спрашивал… и никакой надежды не оставалось. Иола Игнатьевна была обижена на него. И оба они были слишком измучены, душевно истерзаны, чтобы предотвратить надвигающуюся катастрофу.

В мае Шаляпин ненадолго съездил в Москву и Петербург, а затем снова вернулся за границу. В тот момент Иола Игнатьевна не придала особого значения этой его поездке.

В июне 1906 года Шаляпин гостил в имении Рауля Гюнзбурга chateau de Cormatin, а Иола Игнатьевна с детьми и мамой отдыхала на итальянском курорте в Аляссио. В одном из писем Шаляпин просил Иолу Игнатьевну оставить детей на нянек, а самой приехать к нему. Это был последний шанс, который давала им судьба. Шаляпин хотел восстановить отношения. Но Иола Игнатьевна приехать не смогла: именно в это время серьезно заболела ее мама. Пришлось Шаляпину самому приехать в Аляссио. Дети были, конечно, в восторге. Приезд отца воспринимался ими как какое-то огромное, немыслимое счастье. Ведь Шаляпин нечасто баловал их своим присутствием. Но прошло несколько дней — и Шаляпин уехал. Провожая любимого папу, малыши плакали, а у Иолы Игнатьевны при виде этой картины сердце обливалось кровью.

В конце июля, закончив свои дела в Париже, Шаляпин направился на лечение в Эмс, откуда начал писать Иоле Игнатьевне скучные письма. В Эмсе он умирал от тоски. Всех в тот момент занимали революционные события, происходившие в России. «Дела в России, сказать по правде, плохи, и я еще не знаю, когда все закончится», — сокрушался Шаляпин.

А между тем становилось ясно, что обстоятельства надолго приковали Иолу Игнатьевну к постели больной матери. Джузеппина Торнаги была тяжело больна. Врачи подозревали у нее рак матки.

Вскоре Иола Игнатьевна отправила в Эмс телеграмму, что маме совсем плохо и с минуты на минуту можно ожидать печального исхода. Возможно, она надеялась, что в эти трагические минуты Шаляпин приедет и поддержит ее. Но он не прервал лечения. Ограничился ободряющими словами.

К счастью, через несколько дней Иола Игнатьевна сообщила ему, что кризис миновал, маме стало лучше. Шаляпин мог вздохнуть свободнее. Никаких усилий с его стороны не потребовалось. Можно было, как и раньше, давать советы на расстоянии.

А в Аляссио Иола Игнатьевна буквально сбивалась с ног. Помимо забот о пятерых детях и больной маме, ее не оставляла мысль о Шаляпине: как он? что с ним? Решение быть вдали от него давалось ей нелегко. Ее ответственность становилась ее несчастьем. Но теперь к этим привычным терзаниям Иолы Игнатьевны добавился ужас оттого, что Шаляпин намеревался ехать в Россию.

Это его решение показалось ей совершенно нелепым. Итальянские газеты писали о забастовках железнодорожных рабочих. Вспоминая недавние волнения в Москве, Иола Игнатьевна подозревала, что театры также не будут работать. Зачем Шаляпину ехать в Россию, если там не будет для него работы и если она вынуждена на всю зиму остаться в Италии?

«Если, не дай Бог, с тобой что-нибудь случится, я сойду с ума, — писала она ему, — поэтому заклинаю тебя, подумай хорошенько о нас и подумай о том, что у тебя есть пять детей, которым ты нужен, и у тебя есть семья, которая трепещет от мысли, что может потерять тебя».

Но разве можно было переубедить Шаляпина!

Перед отъездом он навестил свою семью в Аляссио. На сердце у Иолы Игнатьевны было тяжело. Как будто бы они прощались навсегда! Какая-то тяжесть недоговоренности, неловкость, непонимание остались от этой встречи. Но Шаляпин был нежен, говорил ей ласковые слова, убеждал в своей любви, и ей ничего не оставалось, как смириться. Что же еще она могла сделать?

И вот наступили эти тягостные месяцы разлуки… В сентябре 1906 года Шаляпин вернулся в Россию. Один. Почти каждый день он пишет Иоле Игнатьевне нежные, трогательные письма. В каждом слове в них — любовь и ласка, наконец-то обретенная уверенность в бесценности их чувства, в бесценности их дорогой семьи.

Он успокаивает ее, что в столицах нет никаких революционных потрясений, а потому и опасности для него нет никакой.

Успокаивал он жену и относительно главного повода ее беспокойства — его супружеской верности: «Будь спокойна, твой Федя всегда думает о тебе и дорогих детях».

Об этом — так или иначе — он писал ей в каждом письме.

В Москве Шаляпин обосновался на новом месте — в доме Ганецкой на Неглинной улице. Снял квартиру из четырех комнат, мебель перевез из дома в Зачатьевском переулке. Постепенно жизнь в Москве налаживалась. Все устали от неразберихи. На улицах городовые по-прежнему стояли с винтовками, но ничего не происходило. Ходили слухи о новых забастовках, но никто уже не верил в это.

Тихая, сонная жизнь в Москве постепенно успокаивала Шаляпина, хотя ему не нравилось то, что происходило в России: «мы идем назад». Впрочем, он мало интересовался политикой: «Я бы только хотел, чтобы моя дорогая семья оставалась рядом со мной». Это было для него гораздо более важным.

Из Италии Иола Игнатьевна присылала ему фотографии детей. Шаляпин писал ей, что смотрит на них в самые тяжелые моменты своей жизни. Его письма к ней были такие нежные, такие ласковые, ни одного слова упрека или раздражения. Не было и той истерзанности, неудовлетворенности, которые сквозили в них прежде. Теперь он успокоился, примирился с жизнью, он был всем доволен. Если он не пишет жене несколько дней, он просит у нее прощения, но сам не смеет упрекнуть ее, если письма от нее приходят редко. Как это было не похоже на Шаляпина!

Именно в это время он часто пишет ей о том, что ходит на могилку их дорогого сына Игоря: «Я поцеловал могилку и за тебя и за меня». Как будто бы он пытается ее уверить, что это есть то вечное и неизменное, что навсегда связало их в единое целое. Казалось, именно теперь Шаляпин как никогда ценил свою семью. Он просит Иолу Игнатьевну подробно писать ему о детях. Зная, как она ждет новостей о его театральных успехах, он пишет ей о спектаклях, посылает вырезки из газет.

А между тем в Москве, помимо плохой погоды, его раздражало буквально все. «…C каким удовольствием я жду момента уехать отсюда, из моей России, которую я так сильно любил и которая стала такой невыносимой», — писал он Иоле Игнатьевне.

Эти строчки были продиктованы сложным положением Шаляпина в Москве. Революция и все связанное с ней, что он мог наблюдать в России, ужаснули его. Он увидел некоторые качества русского характера, вызвавшие у него противоречивые чувства. Сезон в Большом театре обычно начинался оперой «Жизнь за царя», но Шаляпин, спев несколько спектаклей «Бориса» и один раз «Русалку», сказался больным. В прошлом сезоне он, поддавшись революционному настроению публики, спел со сцены Большого театра «Дубинушку». Теперь он боялся оскорблений и провокаций, если выступит в «верноподданической» (как считали некоторые горячие головы) опере Глинки.

Иола Игнатьевна советовала ему не позволять втягивать себя в политические игры. Она понимала, что Шаляпин для этого совершенно не пригоден. Ему не нужно было, считала она, петь со сцены императорского театра «революционные песни», а теперь он не должен усугублять свое положение и спеть в «Жизни за царя», и Шаляпин был с ней абсолютно согласен… но петь не стал — испугался. В монархических газетах его обругали за то, что получая жалование от царя, он позволяет себе устраивать подобные «демонстрации». На этот раз Шаляпин удержался, ничего не ответил — ведь он обещал Иоле Игнатьевне закончить сезон без скандала, — но ему хотелось уехать, хотелось бежать от этой «ватерклозетной жизни» мелких пакостей и интриг.

«О дорогая Иоле, если бы ты могла знать, какая сволочь населяет нашу Россию», — эти слова он написал по-русски, подобрать итальянского эквивалента не смог!

Казалось, единственной отдушиной в этой ядовито-злобной атмосфере, которая окружала Шаляпина, были для него письма Иолы Игнатьевны с сообщениями о детях. Он просил ее во всех подробностях писать об их жизни в Италии: какая у них теперь стоит погода — тепло или холодно, светит ли солнце, и что делают весь день его милые ребятишки? Каждая мелочь доставляла ему «непередаваемую радость», позволяла себя чувствовать «как в раю». Было такое впечатление, что только теперь, после долгой разлуки, он по-настоящему оценил то, что имел, и с возвращением Иолы Игнатьевны в Россию жизнь их потечет совсем по-другому…

«Дорогая моя Иолинушка, — писал он жене, — как бы я хотел обнять тебя и остаться с тобой, как надоело все время быть без тебя и детей, о Бог мой!»

Но из Италии Иола Игнатьевна по-прежнему писала ему грустные письма. Она очень устала, она была совершенно измучена. К тому же пребывание Шаляпина в Москве без нее и детей продолжало вызывать у нее беспокойство, но он казался на удивление терпелив. В ответ на ее упреки — ни слова! Он подбадривает, успокаивает ее. Он рад и счастлив всему, что она ни напишет, что она ни сделает. Так он радовался покупке в Монца, недалеко от Милана, маленького домика. Он предлагал ей купить большой дом в Петербурге. Казалось, Шаляпин был полон планов…

В конце 1906 года, едва Джузеппина Торнаги начала поправляться, Иола Игнатьевна сразу же стала собираться в Москву. Известие о ее приезде Шаляпин встретил с радостью: «Дорогая моя Иолинушка, я с нетерпением жду твоего приезда в Москву».

Но когда Иола Игнатьевна наконец приехала в Россию, знакомые очень быстро рассказали ей о том, что все это время, пока она разрывалась в Милане между постелью больной матери и пятью малолетними детьми, а Шаляпин писал ей эти трогательные письма с уверениями в любви, которым она даже пыталась верить, рядом с ним была уже другая женщина — Мария Валентиновна Петцольд.

Глава 5 НА НОВИНСКОМ БУЛЬВАРЕ (1906–1922)

Мария Валентиновна была красавицей, обладательницей «незабываемо прекрасных голубых глаз», как вспоминала о ней польская певица Ванда Верминьска. Современники отмечали, что в ее облике было что-то от старообрядок-раскольниц из романов П. И. Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах». Эту свою необыкновенную — природную и дикую — красоту Мария Валентиновна сумела пронести сквозь годы.

Как и Шаляпин, она родилась в Казани. Ее отец мещанин Лифляндской губернии Гуго-Валентин Фридрихович (Максимилианович) Елухен служил по лесному ведомству Министерства государственных имуществ России. Мать Ханне (Иоанна) — Адельхейде (Аделаида) Рудольфовна фон Рейтлингер, в быту Жаннета Рудольфовна, была дочерью лютеранского пастора, служившего полковым проповедником в Страсбурге, Вене, Ревеле и других городах. 18 августа 1882 года у них родилась дочь Мария-Августа — седьмой ребенок из восьми детей в семье[20].

Судьба как будто специально пыталась соединить Шаляпина и Марию Валентиновну с самого начала. В то самое время, когда Шаляпины, едва сводя концы с концами, ютились в каких-то жалких углах в Суконной слободе в Казани, рядом с ними, на Георгиевской улице, жили и Елухины, семья которых была хорошо известна в городе.

Гуго-Валентин Фридрихович Елухен, закончивший Петербургский лесной институт, был помощником Управляющего государственными имуществами Казанской губернии, дослужился до статского советника. В 1894 году он вместе с детьми был возведен во дворянство. Его дети Терезия-Иоанна, Гвидо-Евгений и Павел-Юлий также были хорошо известны среди горожан, будучи активными участниками вечеров и любительских спектаклей Общества изящных искусств и Нового клуба.

Как и ее сестры, Мария Валентиновна окончила Казанскую Мариинскую гимназию и вскоре после этого вышла замуж за сына казанского пивовара Артура-Фердинанда-Эдуарда Петцольда, который происходил из семьи прусского подданного. Однако после смерти мужа его мать Луиза-Берта Антоновна приняла присягу на подданство России, поэтому ее дети стали уже российскими подданными.

Эдуард Петцольд родился в 1878 году. Окончив гимназию, поступил в Казанский университет на физико-математический факультет, отделение естественных наук, откуда неоднократно исключался за участие в социал-демократическом движении.

В феврале 1901 года Эдуард Петцольд был арестован. У него дома при обыске обнаружили корзину с нелегальной литературой. Через некоторое время он был освобожден под гласный надзор полиции, однако судебное преследование продолжалось. К этому периоду и относится его женитьба на Марии-Августе Елухен.

В январе 1903 года у них рождается первый ребенок — сын Эдуард-Оскар. Второго ребенка — дочь Стеллу-Беатрису, родившуюся в апреле 1904 года, — Эдуард Петцольд уже не увидел. В марте этого года, катаясь на лыжах, он упал, повредил аппендикс и вскоре скончался от перитонита в доме своего родственника, доктора медицины Э. Грахе.

Мария Валентиновна осталась одна в чужой семье с двумя крошечными детьми на руках. Ей было двадцать два года, и перед ней вырисовывалась весьма печальная перспектива жалкого существования в уездном городе…

Но не такова была эта женщина, чтобы так легко смириться с ударами судьбы. Несмотря на молодость, она обладала необыкновенно трезвым, практическим умом и твердым характером. Оставаться в Казани не имело смысла. Очень быстро Мария Валентиновна поняла, что не сможет ужиться со свекровью. И тогда она отправилась в Москву к своей старшей сестре Терезе — искать в блестящем московском обществе нового мужа или богатого покровителя, который бы смог обеспечить ей и ее детям безбедное существование…

Надо сказать, что здесь Марии Валентиновне сказочно повезло. Тереза Валентиновна была замужем за известным купцом Константином Капитоновичем Ушковым, очень богатым человеком, членом правления Товарищества, которому принадлежали химические заводы в Вятской, Казанской и Самарской губерниях; гончарные, меловой и кирпичные заводы; хромовые и марганцевые рудники на Урале, в Пермской и Оренбургской губерниях, а также склады и пристани на Каме, в Москве, Нижнем Новгороде, Казани, Ярославле, Перми, Екатеринбурге, Уфе, Иваново-Вознесенске, Самаре, Омске — по всей России. Об их браке по Москве ходили легенды. Говорили, что они познакомились в поезде по дороге из Казани в Москву. Увидев в купе молодую красивую женщину и проговорив с ней всю дорогу, Ушков без памяти влюбился в нее и заплатил первому мужу Терезы Валентиновны весьма солидную сумму, чтобы она смогла получить разрешение на развод.

Помимо предпринимательской деятельности, Константин Капитонович интересовался искусством и был одним из директоров правления Московского филармонического общества. В его доме в Москве бывали музыканты, артисты, художники. Среди прочих заходили Рахманинов и Шаляпин… В мае 1906 года, приехав ненадолго в Москву, Шаляпин в доме Ушкова познакомился с Марией Валентиновной (по другим данным они познакомились в Москве на скачках, оба были очень азартными людьми), и между ними сразу же завязался роман. По всегдашней милой своей привычке Шаляпин не мог пройти мимо красивой женщины. Впрочем, кто знает, может быть, вначале для него это было всего лишь еще одно мимолетное увлечение? Но Мария Валентиновна нашла в Шаляпине то, что искала. Он был богат, известен, к тому же необычайно добр и бесконечно доверчив. Шаляпин искренне увлекся ею, и Мария Валентиновна поспешила использовать момент в своих целях.

Летом, когда Шаляпин отправился в Эмс на лечение, она поехала вслед за ним. В конце августа Шаляпин возвратился в Петербург, и Мария Валентиновна опять оказалась рядом. Какой это был контраст с Иолой Игнатьевной, которая всегда оставляла его одного! В Петербурге Шаляпин открыто появляется с Марией Валентиновной в гостях у Стасова, где присутствуют Н. А. Римский-Корсаков, скульптор И. Гинцбург, пианист Ф. Блуменфельд. После этого вечера, состоявшегося 3 сентября 1906 года, В. В. Стасов в письме к брату поделился своими впечатлениями от «нынешней пассии Шаляпина»: «…Он сидел по мою правую руку, она по левую. Она решительно всем понравилась: и красота, и простота, и любезность, и приветливость». Мария Валентиновна умела нравиться. Примечательно, однако, что рано или поздно те из друзей Шаляпина, включая и Горького, которые вначале были очарованы ею, изменили к ней свое отношение. А многие сразу увидели, что Мария Валентиновна человек иной среды, иных интересов. Но, кажется, этого не замечал один лишь Шаляпин…

То, что из-за болезни матери Иола Игнатьевна должна была на зиму остаться в Италии, было для Марии Валентиновны немыслимым везением. Шаляпин оказывался в полном ее распоряжении. Она могла быть постоянно рядом с ним, оказывать ему знаки внимания, заботиться о нем. Конечно, Шаляпин и не задумывался о чем-либо серьезном, ведь у него была семья — прекрасная, добрая жена и обожаемые дети, приезда которых он с нетерпением ждал. Но он оказался в Москве один, слаб душой еще более, чем телом, ему не хватало заботы и ласки, а Мария Валентиновна была рядом — в нужное время и в нужном месте, — готовая все это ему предоставить… И Шаляпин — наивный человек, с головой погруженный в творчество, — как дитя, спокойно отдался в ее руки.

Понимал ли он, какие последствия могут быть у этого поступка? Наверное, нет. Но Мария Валентиновна понимала все: и тяжесть взятой на себя задачи, и небыстротечность исполнения ее желаний. Ей предстояло вооружиться терпением, призвать на помощь всю свою железную волю, характер и мужество, чтобы твердо идти к поставленной цели и добиться желаемого. Теперь ее целью было стать женой Шаляпина. Любыми средствами, любой ценой! Ради этого она готова была совершить даже невозможное… Вот с какой женщиной предстояло вступить в борьбу доброй и доверчивой Иоле Игнатьевне.


В 1907–1908 годах в семье Шаляпиных создалась довольно напряженная ситуация. О новом романе мужа Иола Игнатьевна узнала довольно быстро. Шаляпин не заботился о том, чтобы скрыть следы преступления. Поначалу она ждала, что он сам скажет ей об этом, захочет объясниться. Но Шаляпин молчал — молчал, продолжая обманывать ее, вести двойную жизнь. Никакого объяснения он не хотел. Если бы можно было сделать так, чтобы Иола Игнатьевна ничего не узнала, это бы его вполне устроило. Тогда он смог бы сохранить и свою обожаемую семью, и Марию Валентиновну, всегда готовую сорваться с места и следовать за ним хоть на край света.

Но для Иолы Игнатьевны двуличие и обман были неприемлемы. В какой-то момент она больше не смогла выносить подобную двусмысленную ситуацию: произошло объяснение, довольно бурное, которое снова поставило их на грань разрыва. Когда Иола Игнатьевна поняла, что это не очередное увлечение Шаляпина, каких она уже пережила тысячи, что здесь дела обстоят намного серьезнее, она предложила ему развестись. Конечно, это было импульсивное, спонтанное решение, продиктованное ее оскорбленными женскими чувствами. Она не старалась удержать его около себя, предоставляла ему полную свободу — она и пальцем не пошевелила, чтобы как-то сохранить его для семьи. Пользоваться недостойными методами, всякими женскими уловками, какими в избытке пользовалась Мария Валентиновна, было не в ее правилах. Нет, она предоставляла Шаляпину решить самому, кто для него более важен — семья или эта женщина? Сама же она хотела покинуть Россию и увезти детей к себе на родину, в Италию.

Но неожиданно выяснилось, что развод Шаляпину не нужен. Кажется, он опять был в нерешительности, он, как всегда, не знал, что ему делать… Развод в России был делом позорным и потому крайне редким. Правда, по своей наивности Иола Игнатьевна, видимо, полагала, что ради любимого человека можно пойти на все (так во всяком случае поступила бы она). Но Шаляпин был не таков. Впрочем, в тот момент Мария Валентиновна еще не играла в его жизни никакой особенной роли. Их отношения если и продолжались, то целиком по ее инициативе. Шаляпин был очень привязан к семье. Но… что же ему было делать? С одной стороны он видел женщину, изо всех сил старавшуюся убедить его в своей безумной любви к нему, готовую с благодарностью принять от него даже крохи внимания и мириться с положением любовницы, только бы быть возле него. С другой была его жена, которую он еще не перестал любить, но она отталкивала его от себя, ставила перед ним жесткие условия и потому лишала последней надежды на спокойную счастливую жизнь с ней. Не сама ли Иола Игнатьевна толкнула Шаляпина в объятия другой женщины? Но такова была ее честная, бескомпромиссная натура: жить в обмане и лжи она не могла.

Наконец — после нескольких попыток — решение было найдено. Иола Игнатьевна сама предложила Шаляпину этот план (и он его сразу же принял, поскольку тот полностью отвечал его намерениям): они сохранят брак ради детей. Шаляпин свободен. Он может жить с Марией Валентиновной, может путешествовать с ней по всему свету, но дети ничего не должны знать. Иола Игнатьевна слишком хорошо помнила свое детство без отца, чтобы нанести своим малышам такую же рану.

Но только ли ради детей шла на эти жертвы Иола Игнатьевна? Возможно, она надеялась, что и это увлечение Шаляпина со временем пройдет и когда-нибудь он снова вернется к ней?.. Но возродить прежнюю жизнь было невозможно. Слишком тяжело было в первое время Иоле Игнатьевне видеть Шаляпина. И в 1907 году, забрав детей, она собралась и уехала в Монца к своей маме.

Разрыв с Шаляпиным поставил ее на грань отчаяния и сделал ее жизнь почти невыносимой. Она так страдала, что вначале в письмах даже имени его написать не могла. В правом верхнем углу страницы ставила дату и кратко сообщала ему о здоровье детей. О себе она почти ничего не писала, считая, что это ему не интересно. Только иногда прорывались у нее горькие нотки: «Бедная я! не существует для меня никакой радости, одни боли, неприятности и постоянные обманы!..»

Должно было пройти время, прежде чем она снова осмелилась подписаться: навсегда твоя Иоле.

Теперь, когда Иола Игнатьевна жила с детьми в Италии, Шаляпин более или менее регулярно писал ей: сообщал новости о себе, посылал вырезки из газет с восторженными рецензиями на его выступления. В это время Шаляпин выступал в Русских исторических концертах, организованных С. П. Дягилевым в Париже. Постепенно он создавал себе имя всемирно известного певца, и Иола Игнатьевна, несмотря на то что была глубоко оскорблена его изменой, очень радовалась его театральным успехам. «Теперь для бедной Иоле не остается ничего, кроме этого утешения!» — написала она ему в одном из писем.

Лето 1907 года Иола Игнатьевна с детьми проводила в Аляссио, на вилле Cesio. После выступления в Париже Шаляпин отправился на лечение в Сальсомаджиоре. Нервы его окончательно расстроились. Иногда он переставал писать Иоле Игнатьевне, иногда — в ответ на ее упреки о долгом молчании — становился резок и даже груб. Иоле Игнатьевне стоило огромного труда, чтобы сдержаться, не дать волю своим чувствам. «Ты отец моих обожаемых детей, и я хочу надеяться, что мы всегда будем добрыми друзьями», — написала она ему.

Теперь она жила для своих малышей. Дети боготворили Шаляпина. Целыми днями она только и слышала, что слово «папа». А шаляпинский любимец Борис почти не расставался с портретом отца. Эти чистые, светлые создания еще не знали и даже не догадывались о том, какое горе свалилось на их семью.

Летом 1907 года Шаляпин ненадолго приехал в Аляссио, расцеловал своих милых малышей, погулял с ними по пляжу, поиграл, подурачился… и отправился дальше, на Капри к Горькому, где его ожидало интересное общество.

Когда Шаляпин уезжал, дети плакали. Иола Игнатьевна, сама с трудом сдерживая слезы, пыталась объяснить им, что папа великий артист, он должен много выступать, ездить на гастроли, но малыши снова и снова задавали ей так мучивший их вопрос: почему другие дети живут со своими папами, а их папа постоянно уезжает от них? И на этот вопрос у Иолы Игнатьевны не было ответа.

На обратном пути Шаляпин снова навестил свою семью в Аляссио. Надо думать, эти приезды домой были для него довольно мучительны. Говорить с женой, видеть ее глаза, разыгрывать перед детьми сцены счастливой семейной жизни, когда рана, нанесенная им Иоле Игнатьевне, была еще так свежа, кровоточила… Должно быть, Шаляпин с облегчением вырывался на волю, на свежий воздух…

Иола Игнатьевна с детьми пока оставалась в Италии. Тем не менее благодаря ее мужеству и самоотверженности им с Шаляпиным удалось сохранить семью не только внешне. Им удалось сохранить дружеские отношения.

В конце лета Шаляпин вернулся в Россию и сразу же написал жене из Петербурга: «Дорогая моя Иолинушка!.. Жду писем от тебя и прошу тебя, пиши мне каждый день о том, что происходит с тобой и детьми».

Из Москвы он сообщил ей, что был на могилке Игоря, которая хорошо содержится. Он знал, что ей будет приятно узнать об этом. Их дети и любовь к искусству — это было то общее, что у них оставалось…

Из Монца Иола Игнатьевна регулярно сообщала Шаляпину новости о детях. «Я испытал такую радость, читая о моих детях, особенно о Бориске, — отвечал ей Шаляпин. — О, дорогой мой Борька, как я его обожаю и как страдаю, что не увижу его, даже не знаю, что буду делать в Америке, если Бориски не будет со мной».

В конце 1907 года Шаляпин должен был ехать на гастроли в Америку. Это была его первая поездка в Новый Свет, впервые ему предстояло пересечь Атлантический океан. Неожиданно в это долгое путешествие Шаляпин позвал с собой Иолу Игнатьевну: пусть она возьмет старшего сына и приедет к нему. Но вместо радости с этой поездкой оказался связан один из самых неприятных эпизодов в отношениях между Иолой Игнатьевной и Шаляпиным, который на долгие годы отложился в ее памяти.

Иола Игнатьевна, конечно же, откликнулась на его призыв сразу… Бог знает почему, но она ему поверила: возможно, забыла, что Шаляпин бросает на ветер пустые слова и пустые обещания? Или подумала, что роман с Марией Валентиновной закончен и Шаляпин зовет ее к себе? Но когда она с трехлетним Борисом сошла с парохода в Нью-Йорке, то обнаружила, что ее место занято. Шаляпин приехал не один: Мария Валентиновна была рядом с ним и она совсем не собиралась сдавать свои позиции.

Назревал скандал, который мог бы иметь для выступлений Шаляпина нежелательные последствия, и Иола Игнатьевна, понимая это, уступила — как уступала всегда, когда сталкивалась с непорядочным поведением. Вредить любимому человеку, портить его карьеру — смысл его жизни — она не могла. Забрав Бориса, она вернулась в Италию. Американские газеты послали ей вдогонку заметку «Одинокие двойняшки зовут мадам Шаляпину». Чтобы как-то оправдать свой отъезд, Иола Игнатьевна сообщила журналистам, что заболели ее младшие дети и она должна спешить к ним. На самом же деле она уезжала, чтобы спасти репутацию Шаляпина. Но об этом она позволила себе напомнить ему только много лет спустя, при совершенно особых обстоятельствах…

А пока Иола Игнатьевна вернулась в Монца. Вскоре из Америки Шаляпин прислал ей минорное письмо. О том, что произошло в Нью-Йорке, не обмолвился ни словом. Только жаловался на завистников и писал, что он мог ответить им одним способом — спеть свои спектакли с огромным успехом.

Вернувшись в Европу, Шаляпин написал жене из Парижа, что собирается в Монте-Карло, и снова просил ее приехать к нему с Борисом. Но Иола Игнатьевна не поехала и в дальнейшем неизменно отклоняла подобные предложения. Возможно, в глубине души она еще надеялась, что когда-нибудь Шаляпин вернется к ней, но пока с ним была Мария Валентиновна, она предпочитала держаться на расстоянии.

О своих перемещениях Шаляпин сообщал жене телеграммами. Время от времени от него приходили письма. В июне 1908 года он описал ей свое пятнадцатидневное морское путешествие до Рио-де-Жанейро, тут же упрекнув ее, что не имеет от нее никаких известий: «На самом деле это малоприятная вещь — оставаться без известий из дому». Из Буэнос-Айреса он снова написал ей: «Мне грустно, потому что я здесь уже три дня, а еще ничего не получил от тебя».

На самом деле это были всего лишь слова… Шаляпин часто забывал сообщить жене свой новый адрес, а потом удивлялся, почему письма от нее приходят редко.

Такова была теперь их жизнь. О том, что происходит с Шаляпиным, Иола Игнатьевна в основном узнавала из газет. Сама она писала ему о детях, посылала их фотографии. Хоть Шаляпин и писал почти в каждом письме, что безумно скучает по дорогим малышам, но в вихре своей богемной жизни он очень часто забывал отвечать на их милые открыточки. Его любимец Борис, едва выучившись писать, слал «письма» любимому папе, и Иола Игнатьевна как-то попеняла Шаляпину на то, что он ленится отвечать сыну. По утрам, когда почтальон разносил письма в Монца, бедный ребенок уже ожидал его у двери и все время спрашивал, нет ли писем от папы. Иола Игнатьевна просила сохранить и вернуть ей все письма детей. Она боялась, что Шаляпин может потерять их, а для нее это были бесценные сокровища, которые она хотела сохранить.

Во второй половине 1908 года Иола Игнатьевна приняла непростое для себя решение ехать в Россию. Время, проведенное в Италии, показало ей, что Шаляпин хоть и не порывал с Марией Валентиновной, но и не оставлял свою семью. Он не заговаривал с Иолой Игнатьевной о разводе, и она почувствовала, что еще нужна ему, если не как любимая женщина, то хотя бы как друг и мать его детей. Была и еще одна причина. В глубине души Иола Игнатьевна продолжала считать себя ответственной за Шаляпина, брак для нее был свят и нерушим. То, что она узнавала о Марии Валентиновне, только еще больше подтверждало ее уверенность в том, что она должна спасти Шаляпина, противостоять дурному влиянию этой женщины и не дать ему упасть окончательно. Но по-настоящему сохранить семью можно было только в России, и Иола Игнатьевна решила ехать…

По приезде в Россию первое время она жила у своих преданных друзей Козновых. Потом сняла квартиру в доме Варгина на Тверской улице. В этом мрачном, продуваемом ветрами доме состоялось решительное объяснение.

— Какое это несчастье для всей нашей семьи, — сказала Иола Игнатьевна, имея в виду связь Шаляпина с Марией Валентиновной.

Но тот быстро ответил:

— Никакого несчастья нет, в нашей жизни ничего не изменится, я по-прежнему буду заботиться о вас…

Но «по-прежнему» быть, конечно, не могло. Раздвоенное положение Шаляпина диктовало ему новые условия поведения. Теперь, когда расходы увеличились вдвое, он должен был работать еще больше. А на семью оставалось все меньше и меньше времени…

В декабре Шаляпин отправился в Милан. Ему предстояло петь в «Ла Скала» Бориса Годунова. Из Милана Шаляпин прислал Иоле Игнатьевне приветы от мамы и брата, написал о репетициях «Бориса». Декорации ему не нравились, зато музыкальная сторона устраивала вполне. Певцы пели хорошо, но плохо играли, вследствие чего пришлось выбросить из постановки сцену в корчме.

«Думаю, премьера „Бориса“ состоится через несколько дней, то есть тогда, когда ты получишь это мое письмо, — если захочешь приехать, напиши мне», — заканчивал он.

В постскриптуме Шаляпин отметил, что пожертвовал для калабрийцев 5000 франков. 15 декабря 1908 года в Калабрии и на Сицилии было сильное землетрясение, в результате которого погибло около ста тысяч человек. Весь мир откликнулся на горе Италии. Максим Горький, живший на Капри, собирал документы, чтобы написать книгу об этом землетрясении и потом продать ее в помощь пострадавшим. И Шаляпин не остался в стороне. К тому же ему хотелось показать жене, что он стремится помочь ее соотечественникам. Это был знак уважения и к ней.

Из Милана он послал ей новогоднюю телеграмму с поздравлениями. Спев несколько спектаклей «Бориса», Шаляпин уехал в Монте-Карло. Этот город притягивал его какой-то особенной силой. Но здесь его ожидали тревожные известия из дома. Иола Игнатьевна сообщила ему, что тяжело больны его младшие дети: у Феди и Тани была сильнейшая простуда, Борис заболел воспалением легких. По возвращении из Италии болезни стали преследовать детей… и это осложняющее его жизнь обстоятельство постепенно начало раздражать Шаляпина.

Так и на этот раз. Еще находясь в горячечном угаре рулетки, он отправил в Москву возмущенное письмо, в котором выражал недовольство: «Я думаю, что там, в Москве, за ними плохо смотрят, или же это из-за квартиры, я не знаю, что думать».

Письмо поспело как раз вовремя. В это время Иола Игнатьевна не отходила от постелей своих детей, не жалея себя ухаживала за ними. А в особенно тяжкие и острые моменты отчаяния она обнимала своих малышей и в безысходности плакала вместе с ними…

На возмутительное замечание Шаляпина о том, что она плохо смотрит за его детьми, Иола Игнатьевна сухо ответила: «Прошу тебя, будь спокоен относительно детей, я их мать, мне остается теперь жить только ради них, и можешь не сомневаться, что я сделаю все необходимое для их выздоровления». И добавила: «Я обожаю моих детей, теперь что же мне еще осталось, кроме них?..»

Шаляпин понял, что перегнул палку. Он оправдывал свои слова беспокойством о детях, часто-часто писал ей и слал телеграммы. «Я не могу понять, почему все время болеют эти бедные дети», — недоумевал он.

И все-таки Иола Игнатьевна еще имела на него большое влияние. Из Монте-Карло он сообщил ей, что его зовут в Милан спеть еще несколько спектаклей «Бориса», но он не хотел ехать. Шаляпин не любил выступать в «Ла Скала», казалось, он боялся этого театра. Но Иола Игнатьевна убедила его не пренебрегать миланской публикой, очень хорошо к нему настроенной. Это был уже не первый случай, когда Иола Игнатьевна выступила своеобразным посредником между Шаляпиным и «Ла Скала». Шаляпин послушался ее совета, съездил в Милан, снова с триумфом спел Бориса Годунова и… вернулся в Монте-Карло. Он пел Мельника в «Русалке» и Мефистофеля в опере А. Бойто (антреприза Р. Гюнзбурга) и все свободное время проводил в казино.

Привычка играть сделалась еще одной несчастной слабостью Шаляпина. В Монте-Карло он просаживал огромные суммы денег. Их знакомые, видевшие его там, по приезде в Москву рассказывали Иоле Игнатьевне, что ее муж оставляет на зеленом сукне целый капитал. Некоторые наблюдали за этим с сочувствием, некоторые — со злорадством. Фигура Шаляпина притягивала к себе всеобщее внимание.

И хоть роль жандарма совсем не привлекала Иолу Игнатьевну, пришлось ей Скрепя сердце сесть и написать ему, как провинившемуся мальчишке, резкое и строгое письмо. Остановить его могла только она. Иола Игнатьевна просила Шаляпина уехать из Монте-Карло не только из-за проклятой рулетки, но и из-за театра, то есть из-за антрепризы Рауля Гюнзбурга, которая как артисту не приносила ему никакой славы: «…Публика Монте-Карло смотрит на тебя, как на певца в кафе… Уверяю тебя, что в этом Монте-Карло все кончится тем, что ты окончательно потеряешь голову и станешь заурядным артистом и человеком малопривлекательным и уважаемым… Ты не имеешь права делать то, что ты делаешь, поскольку такой артист, как ты, всегда должен быть достоин своей славы, которая есть слава всего народа».

Подобные «наставления» всегда раздражали и злили Шаляпина, но в глубине души он не мог не понимать, что Иола Игнатьевна права. Ведь она была как бы голосом его совести.

В апреле 1909 года Шаляпин сообщил Иоле Игнатьевне, что собирается в Париж, где он должен был петь Ивана Грозного в «Псковитянке» во время Дягилевских сезонов. А Иола Игнатьевна, едва дети поправились, стала собираться в Крым. После тяжелой болезни детям было необходимо погреться на солнышке.

Из Москвы они уезжали в ужасную погоду. Небо было затянуто тучами и лил дождь. Иола Игнатьевна стремилась поскорее оставить позади все трудности и несчастья, которые преследовали ее в эту долгую зиму. Из Севастополя она сообщила Шаляпину о детях: «Они, как птенцы, вырвавшиеся из своей клетки, веселы и жаждут воздуха и пространства».

Пока доехали до Ялты, лица детишек обветрились и загорели. На солнышке к ним вернулась их обычная жизнерадостность, да и сама Иола Игнатьевна постепенно преображалась. «Погода разная, — писала она Шаляпину, — но светит солнце, и кажется, что ты возрождаешься к новой жизни, когда можешь вдохнуть хоть немного свежего воздуха».

В конце апреля к ним в Гурзуф неожиданно нагрянул Шаляпин, выступавший с концертами в Киеве. Как всегда, дети были в восторге, но Шаляпин уехал так же быстро, как и приехал.

Эти приезды и отъезды Шаляпина были для Иолы Игнатьевны еще очень тяжелы. И если она брала себя в руки и ничем не выдавала своих чувств, то делала это только ради детей. Она понимала, что перестала быть для Шаляпина любимой женщиной. Осознавать это было тяжело, но еще тяжелее было примириться с условиями этого лживого, двойного существования. Никоим образом она не хотела быть Шаляпину обузой. Но она должна была вырастить детей, поставить их на ноги. А когда они станут самостоятельными и не будут нуждаться в ней, она уйдет… И она молилась только о том, чтобы этого не случилось раньше. Все переживания, выпавшие на долю Иолы Игнатьевны, подточили ее организм — у нее были сильные головокружения, иногда она теряла сознание, — и она боялась, что скоро умрет, и с ужасом думала о том, в какие руки попадут ее дети. «Мои бедные нервы совершенно расстроены, — писала она Шаляпину, — бывают моменты, когда мне на самом деле кажется, что я схожу с ума, у меня все больше и больше бывает головокружений, и ни один врач не может найти для меня лекарство…»

Она не изменила своих привычек: в письмах к Шаляпину она по-прежнему была с ним совершенно откровенна, не скрывала от него своих чувств… Когда Шаляпин уехал, она написала ему: «Не знаю почему, но в момент твоего отъезда я должна была через силу сдержать слезы, для меня настоящим мучением было видеть, как удаляется пароход, который уносит тебя. Наверное, бедная моя душа переполнена грустью, потому что каждый раз, как ты нас покидаешь, мне кажется, что я тебя теряю навсегда…»

Наверное, только здесь, в Крыму, Иола Игнатьевна наконец начала понимать, что же произошло в ее жизни. Все эти три года она прожила в каком-то непонятном дурмане, в кошмарном сне. Вначале были боль, отчаяние, обида, потом она погрузилась в какой-то странный летаргический сон, без борьбы и протеста приняв случившееся… И вот наркоз стал отходить, калека выбрался из-под обломков рухнувшего здания, осознавая свои потери…

Шаляпин не вернется к ней — это было ясно. С Марией Валентиновной ему было хорошо. Там его не ругали, не требовали от него, чтобы он был лучше и чище, чем он есть на самом деле, не ставили перед ним никаких нравственных задач, потому что и сами их не имели. Его принимали таким, каков он есть, и были всем довольны. И заботились о нем, берегли его, глаз с него не спускали. Мария Валентиновна не повторила ошибок Иолы Игнатьевны: она понимала, что сохранить Шаляпина для себя можно только одним способом — она всегда должна быть рядом с ним.

Вероятно, Иола Игнатьевна это знала или о многом догадывалась, но перестать любить Шаляпина — не могла. Часто в письмах она жалуется ему на то, что он забывает о ней и мало пишет. Она постоянно спрашивает о его выступлениях. Оскорбленное женское чувство не заслонило в ней преклонения перед его изумительным талантом.

«…Ты знаешь, как это интересует меня и как я за тебя переживаю, — писала она ему, имея в виду его сценические триумфы и прося сообщать о них подробно. — Я больше ничего не имею в этой жизни, у меня отнято даже последнее утешение — присутствовать на твоих спектаклях, что составляло половину моего существования, потому что ты знаешь, как я люблю подлинное искусство, сцену, где я почти что родилась, и я испытываю такое неимоверное страдание, что не могу видеть тебя на сцене, что забываю обо всем, и передо мной только великий артист, которого я бы хотела видеть еще более великим, более могущественным, единственным и неповторимым».

«Прошу тебя, пиши мне почаще, — просила она его в другом письме, — ты можешь принести мне эту маленькую жертву (я думаю, что я ее заслужила). Пиши мне о твоем здоровье, о твоей артистической жизни, о частной жизни я не спрашиваю, не хочу заставлять тебя врать.

Не забывай о тех, кто тебя по-настоящему любит, о твоих пяти детях, которые обожают своего папу».

Это была правда. Своим детям Иола Игнатьевна передала по наследству эту необыкновенную любовь к Шаляпину. Мальчики во всем подражали отцу, и Иола Игнатьевна называла это «настоящим спектаклем, художественным изображением Федора Ивановича Шаляпина». Ирина, молясь перед сном, всегда крестила портрет отца, висевший на стене в ее комнате, и много-много раз целовала его. Но несмотря на все жертвы Иолы Игнатьевны, дети по-прежнему были лишены отца. Шаляпин уделял им так мало времени, что почти не знал их… и они не знали его, и это было самым сильным переживанием Иолы Игнатьевны. С какой гордостью она написала Шаляпину, как Борис, стоя рядом с настоящим дирижером, «дирижировал» военным оркестром. Иола Игнатьевна заметила, что мальчик прекрасно отбивает такт. По окончании концерта публика кричала ему «Браво, Шаляпин!». Борис повернулся и раскланялся с самым серьезным видом… Больше всего в тот момент Иоле Игнатьевне хотелось, чтобы его увидел отец…

Всю весну семья Шаляпиных провела в Крыму. Дети поправились и повеселели, сама Иола Игнатьевна стала чувствовать себя лучше. В те весенние месяцы в Гурзуфе они сделали много фотографий. Иола Игнатьевна — красивая дама в белом платье и огромной шляпе — сидит, окруженная детьми, на фоне белых стен снимаемой ими большой виллы. Ее детишки, очаровательные и беззаботные существа, жмурятся на солнце, но в лице самой Иолы Игнатьевны — этой богатой и известной в России женщины, главы большой преуспевающей, как многие думали, семьи — застыла какая-то невыразимая печаль. Кажется, только теперь она окончательно осознала, что ее жизнь кончена… Ей остается жить только ради детей…

А ведь она умела любить, умела глубоко и тонко чувствовать… Прекрасной лунной ночью, когда вся душа ее, обливаясь слезами, замирала от восторга при виде красоты этой роскошной южной ночи, она писала Шаляпину: «Бог мой! Какая ночь! не могу идти спать, никакие мысли меня не тревожат, и я думаю о том, как должны быть счастливы те, кто любит и, любя, наслаждается красотой природы, и это дает душе великие чувства и позволяет увидеть нимб несравненного счастья. Сама того не желая, я впала в романтизм. Уверена, что ты будешь смеяться, но уверяю тебя, что я страдаю, чувствуя, что для меня уже все кончено. Бедная Иоле!!!»

Теперь она не могла сказать о себе ничего другого. Бедная Иоле! Она оказалась в западне. Быть обманутой любимым человеком и продолжать любить его, несмотря на предательство и обман, жертвовать своей жизнью ради детей и распроститься со всякой мыслью о любви, о счастье — и все это в тридцать с небольшим лет, будучи красивой, привлекательной женщиной… Можно ли было без ропота согласиться на эту долгую мучительную смерть?

«…Теперь я одна, страдаю, как проклятая душа, без поддержки и утешения в жизни, одна, одна, одна, ужасно

Но кто бы теперь смог ей помочь?


1909 год окончательно подвел черту под всеми робкими надеждами Иолы Игнатьевны на возвращение Шаляпина. Мария Валентиновна ждала ребенка, которому суждено было появиться на свет в начале будущего года. Девочку назвали Марфой. По законам Российской империи она считалась незаконнорожденной и должна была бы носить фамилию матери, но Шаляпин обратился к императору Николаю II с просьбой разрешить его дочери носить его фамилию. Николай II ответил ему, что не имеет права этого сделать без согласия законной супруги Шаляпина. Пришлось обратиться к Иоле Игнатьевне.

Вопрос этот был довольно деликатный. Ведь своим согласием Иола Игнатьевна как бы закрепляла права Марии Валентиновны, соглашаясь признать то, что до этого она старалась не замечать. Но каковы бы ни были ее чувства к женщине, отобравшей у нее мужа, ее и Шаляпина дочери, этому беззащитному существу, Иола Игнатьевна мстить не могла. И она дала согласие. За всю свою жизнь она не сделала ничего, что могло бы повредить Шаляпину, доставить ему какие-либо неудобства. Теперь на ее глазах и, можно сказать, с ее благословения создавалась новая семья Шаляпина…


В начале 1910 года Шаляпин готовился исполнить новую партию — Дон Кихота в одноименной опере, которую специально для него написал французский композитор Жюль Массне. Мировая премьера должна была состояться в феврале в театре «Казино» в Монте-Карло.

Шаляпин нервничал и волновался перед премьерой, хотя дела как будто шли хорошо — автор оперы был им доволен и сам Шаляпин готовился к этой роли основательно и серьезно. Ему первому предстояло воплотить на оперной сцене этот всем знакомый с детства образ, и это накладывало особую ответственность. Впервые Шаляпин пробовал прикоснуться к образу абсолютно чистого человека. Он делал своего Дон Кихота светлым и прекрасным созданием, почти святым в этом недостойном его мире грязи и лжи. «О Дон Кихот Ламанчский, как он мил и дорог моему сердцу, как я люблю его», — писал он Горькому на Капри и звал на премьеру. Ему хотелось видеть рядом с собой родную душу. В Дон Кихота Шаляпин вкладывал все самые добрые и прекрасные качества характера, какими обладал сам. И потому он так боялся, что праздная, пресыщенная публика Монте-Карло не поймет его Дон Кихота, останется равнодушной к его работе…

Этими сомнениями он делился и с Иолой Игнатьевной, но она подбадривала его. Она ни минуты не сомневалась в том, что его ждет большой успех: «…Ты споешь Дон Кихота, и я поздравлю тебя с новым триумфом и новой партией в твоем репертуаре, которая займет достойное место рядом с Борисом Годуновым, Олоферном, Сальери и т. д. и т. д…»

Однако Иола Игнатьевна не могла не вздохнуть. Это была первая партия в репертуаре Шаляпина, которую он готовил без нее. Все остальные его роли создавались у нее на глазах. Теперь же ей остались от Шаляпина только разрозненные рисунки с изображениями Дон Кихота: она должна была удовольствоваться только этим.

Несмотря на плохое самочувствие — Иолу Игнатьевну по-прежнему преследовали головокружения и сильные головные боли — и болезни детей, которые продолжались в холодном и зловещем доме Варгина, всеми своими помыслами, всем своим существом Иола Игнатьевна была рядом с Шаляпиным в Монте-Карло. Желая ему огромного успеха, она писала: «Пусть милосердный Бог сохранит тебя на долгие годы для искусства и для твоей настоящей семьи, которая искренно тебя любит…»

19 февраля, в день премьеры, она целый день была мысленно с Шаляпиным, молилась за него, смотрела на часы и думала о том, что он сейчас делает… Вот он одевается, едет в театр, гримируется… За эти годы она так хорошо изучила его привычки, что могла вообразить себе всю картину даже с закрытыми глазами! Наверняка Шаляпин волнуется. И есть ли рядом с ним человек, способный понять, поддержать его?..

Хотя несколько последних лет Шаляпин встречал свой день рождения за границей, на этот раз Ирина захотела устроить по этому поводу праздничный вечер. Дети отправили папе поздравительные письма и открытки, но сам праздник был перенесен на следующий день после премьеры «Дон Кихота». Собралось много народу: пришли друзья Шаляпиных и друзья детей. В разгар веселья почтальон принес телеграмму от Шаляпина: «Спектакль прошел с триумфом, пел прекрасно, роль удалась блестяще».

Это была для Иолы Игнатьевны лучшая новость. «Я довольна за тебя и за искусство», — написала она Шаляпину, сообщив при этом, что итальянские газеты назвали его самым выдающимся оперным артистом современности. Она радовалась этому больше всех.

В письме Шаляпин более подробно описал ей свой триумф в Монте-Карло: «Со своей стороны скажу тебе, что успех, который я имел в „Дон Кихоте“, — огромный, невероятный, все удивились, как я сделал эту роль. В последнем акте, в сцене смерти Дон Кихота, театр плакал. Мое появление в первой картине на Россинанте является настолько прекрасным и подлинным, что весь театр разражается долгими аплодисментами».

Но несмотря на такой высокий накал чувств, Шаляпин все-таки не удержался: просадил в рулетку 13 000 франков. Что могла ответить на это Иола Игнатьевна? «Скажу тебе только, что это не достойно умного человека, как ты, оставлять в Монте-Карло все деньги, заработанные своим трудом…» Но переделать Шаляпина было нельзя! В конце концов он никогда не мог отказать себе в удовольствии делать то, что ему нравилось…

В этом же 1910 году Иола Игнатьевна и Шаляпин решили купить в Москве собственный дом. Оставаться в квартире Варгина было невозможно: дети там постоянно болели. Шаляпин дал объявление в газетах: «Нужна квартира-особняк, комнат 10–12. Отопление голландское. Местность по возможности центральная. Желательно бы сад…» — и ему наперебой стали предлагать разные дома. Наконец, отказавшись от роскошных дворцов, продаваемых разорившимися аристократами, и даже от палаццо на Канал Гранде в Венеции, которое настоятельно советовали купить Шаляпину предприимчивые итальянские комиссионеры, Иола Игнатьевна и Шаляпин остановились на небольшом особнячке в центре Москвы.

Этот скромный, приятный на вид особнячок — деревянный, но оштукатуренный «под камень» и на каменном фундаменте, — фасадом выходил на Новинский бульвар, старинную московскую улицу, усаженную кленами и липами, по которой с грохотом проезжали извозчичьи пролетки. Со стороны улицы дом был одноэтажным, но в сад выходило два этажа. Отопление в доме было голландским — это было важно для голоса Шаляпина. По обеим сторонам дома располагались небольшие флигели, а за домом начинался большой сад, спускавшийся к Москве-реке, в котором стояли беседки, скамейки, скульптуры.

Правда, этот понравившийся Шаляпиным дом требовал капитального ремонта, и за это со всем своим пылом и энергией взялась Иола Игнатьевна. Она пригласила архитектора. Была сделана частичная перепланировка комнат. В доме появился водопровод, канализация, электроосвещение и телефон.

Шаляпину Иола Игнатьевна отвела просторную комнату на первом этаже с окном, выходившим во двор. Из ванной комнаты лестница вела на антресоли, где находилась еще одна маленькая комнатка, которая очень полюбилась Шаляпину. С одной стороны комната Шаляпина примыкала к прихожей, с другой — к большому залу, в котором Шаляпин мог репетировать. Рядом с прихожей находился кабинет Шаляпина, затем гостиная, столовая и в самом конце, на другой половине дома, покои Иолы Игнатьевны. Их комнаты разделяло теперь такое же значительное расстояние, как и их судьбы. На втором этаже располагалось детское царство, а в подвале помещалась кухня с огромной плитой и русской печью.

В этот дом Иола Игнатьевна вдохнула жизнь. Она создала островок тепла и света в бурном житейском море, где было бы хорошо и покойно ее детям, где Шаляпин чувствовал бы себя уютно и мог отдохнуть от всех треволнений, связанных с его актерской жизнью.

Трудно представить себе, но именно в это время, трудясь не покладая рук над обустройством своего гнезда, Иола Игнатьевна испытывала и отчаяние, и боль, и опустошенность. Шаляпину в этом доме предстояло проводить не так много времени. Несмотря на все ее старания сохранить семью ради детей, прошлое — их общее прошлое — уходило безвозвратно. Другая женщина надежно вклинилась между ними, и теперь Шаляпин мог предложить Иоле Игнатьевне лишь материальную поддержку, дружеское расположение и готовность вместе воспитывать детей. Никаких иных отношений между ними существовать уже не могло, и потому по временам Иола Игнатьевна приходила в отчаяние и ей казалось, что все ее старания создать какое-то подобие нормальной человеческой жизни бесполезны, обречены на провал… «Я совершенно потеряла силу, жизненную энергию и даже желание жить», — написала она в один из таких моментов Шаляпину.

Пока Иола Игнатьевна занималась домом, Шаляпин много гастролировал по России — побывал в Харькове, Киеве, Екатеринославе, затем в Нижнем Новгороде, Риге, Вильно, Варшаве, Тифлисе, Баку, Астрахани… Иоле Игнатьевне он постоянно сообщает о своем грандиозном успехе. Его имя гремело повсюду. Ненадолго он приедет в Москву, обнимет и расцелует своих детей — и снова уезжает, снова пора ему в дальний путь…

К сентябрю 1910 года дом на Новинском бульваре был готов, и семья могла переехать в него. На новый адрес Шаляпин прислал жене первую открытку: «Москва, Новинский бульвар, свой дом, Иоле Игнатьевне Шаляпиной: Шлю тебе привет, милая Иоле, с Военно-грузинской дороги. Красота удивительная. Твой Федор». С какой радостью он написал эти слова: свой дом.

Однако эта с трудом налаженная жизнь едва не рухнула из-за нелепой случайности. В начале 1911 года в Петербурге с Шаляпиным произошел очередной скандал — на этот раз настолько крупный, что он чуть было не поставил под угрозу пребывание в России самого Шаляпина и его семьи.

Ничто поначалу не предвещало бури. 6 января в Мариинском театре состоялась премьера возобновленного спектакля «Борис Годунов» в постановке Всеволода Мейерхольда. Шаляпин пел главную роль. На премьере присутствовал Николай 11. В первом антракте Шаляпина пригласили в царскую ложу, и царь очень мило и приветливо беседовал с ним, между прочим посоветовав ему больше петь в России, чем за границей. (Об этом Шаляпин написал Иоле Игнатьевне.)

Однако после третьего акта, знаменитой сцены с курантами, которой Шаляпин по обыкновению потряс весь зал, произошло нечто непредвиденное. Поскольку сам Шаляпин неоднократно описывал эту сцену в письмах к разным людям, стараясь объяснить свое поведение, предоставим ему самому со страниц книги «Маска и душа» рассказать еще раз о том, что же произошло вечером 6 января 1911 года и что долгие годы тяжелым камнем лежало на его душе:

«Государь Николай II в первый раз после японской войны собирался приехать на спектакль в Мариинский театр…

Я знал, что в это время между хористами и дирекцией Мариинского театра происходили какие-то недоразумения материального характера. Не то это был вопрос о бенефисе для хора, не то о прибавке жалования. Хористы были недовольны… И вот когда они узнали, что в театр приехал государь, то они тайно между собою сговорились со сцены подать царю не то жалобу, не то петицию по поводу обид дирекции.

Об этом намерении хора я, разумеется, ничего не знал.

По ходу действия в „Борисе Годунове“ хору это всего удобнее было сделать сейчас же после пролога. Но наша фешенебельная публика, знающая толк в „Мадам Баттерфляй“, осталась равнодушной к прекрасной музыке Мусоргского в прологе, и вызовов не последовало. Следующая сцена в келье также имеет хор, но хор поет за кулисами… У хора, значит, остается надежда на сцену коронации: выходит Шаляпин, будут вызовы. Но, увы, и после сцены коронации шум в зрительном зале не имел никакого отношения к опере. Здоровались, болтали, сплетничали… В сцене корчмы нет хора. Нет также хора и в моей сцене в тереме. Хору как будто выйти нельзя. Истомленные хористы решили: если и после моей сцены не подымется занавес, значит — и опера ничего не стоит, и Шаляпин плохой актер; если же занавес подымется — выйти… После сцены галлюцинации после слов: „Господи, помилуй душу преступного царя Бориса“ — занавес опустился под невообразимый шум рукоплесканий и вызовов. Я вышел на сцену раскланяться. И в этот самый момент произошло нечто невероятное и в тот момент для меня непостижимое. Из задней двери декораций — с боков выхода не было — высыпала, предводительствуемая одной актрисой, густая толпа хористов с пением „Боже, царя храни“, направилась на авансцену и бухнулась на колени. Когда я услышал, что поют гимн, увидел, что весь зал поднялся, что хористы на коленях, я никак не мог сообразить, что, собственно, случилось…

Мелькнула мысль уйти за сцену, но сбоку, как я уже сказал, выхода не было, а сзади сцена запружена народом. Я пробовал было сделать два шага назад — слышу шепот хористов, с которыми в то время у меня были отличные отношения: „Дорогой Федор Иванович, не покидайте нас!“… Все это — соображения, мысли, искания выхода — длилось, конечно, не более нескольких мгновений. Однако я ясно почувствовал, что с моей высокой фигурой торчать так нелепо, как чучело, впереди хора, стоявшего на коленях, я ни секунды больше не могу. А тут как раз стояло кресло Бориса; я быстро присел к ручке кресла на одно колено».

В. А. Теляковский, управляющий дирекцией Императорских театров, наблюдавший за происходящим из зала, несколько по-иному описал эти события. После окончания акта Шаляпин, раскланявшись, ушел к себе в уборную. Оркестр разошелся, дирижера Коутса на его месте тоже не было. Публика понемногу стала выходить из партера, но царская семья все еще оставалась в ложе…

Неожиданно в зале раздались отдельные возгласы с требованием исполнения гимна, быстро подхваченные публикой. Как предполагал Теляковский, вероятно, это было подстроено самими же хористами.

«Вдруг неожиданно за спущенным занавесом, при неутихшем говоре зрительного зала, хор начал петь гимн „а capella“, без оркестра, — пишет он в своих воспоминаниях. — Исполнение гимна без оркестра, а главное — при опущенном занавесе — никогда не практиковалось в театре…

Когда артисты, уже разошедшиеся по уборным, узнали об исполнении гимна хором, они тоже стали выходить на сцену, ибо по правилам при пении гимна должны были выходить на сцену и принимать участие в пении все артисты-солисты, хотя бы они были в это время и не в костюме.

Когда занавес, из-за которого раздавалось пение гимна, взвился, — весь хор опустился на колени, обернувшись лицом к царской ложе…

Услышав, что поют гимн, на сцену вышел и Шаляпин.

Он вошел в дверь „терема“ (оставалась декорация III акта), и его высокая фигура казалась еще выше наряду с коленопреклоненной толпой.

Увидев хор на коленях, Шаляпин стал пятиться назад, но хористы дверь из терема ему загородили.

Шаляпин смотрел в направлении моей ложи, будто спрашивая, что ему делать.

Я указал ему кивком головы, что он сам видит, что происходит на сцене.

…Продолжать стоять, когда все опустились на колени — это было бы объяснено как демонстрация. Шаляпин опустился на колено.

Стоящие в переднем ряду хористы и хористки со слезами на глазах и очень взволнованные пропели три раза гимн без оркестра.

В это время постепенно стал собираться и оркестр. Прибежал и капельмейстер А. К. Коутс, подхватил пение хора, который к этому времени стал уже немного понижать, и гимн был повторен еще трижды с оркестром».

Среди публики на премьере присутствовало много военных, министров, разных высокопоставленных чиновников и аристократии. Поступок хора рассматривался ими как проявление верноподданических чувств. Николай II был растроган. Вошедшему к нему в ложу Теляковскому он сказал:

— Пожалуйста, поблагодарите от меня артистов и особенно хор. Они прямо меня тронули выражением чувств и преданности!

«Сцена кончилась. Занавес опустился, — продолжает свой рассказ Шаляпин. — Все еще недоумевая, выхожу за кулисы; немедленно подбежали ко мне хористы и на мой вопрос, что это было, — ответили: „Пойдемте, Федор Иванович, к нам наверх. Мы все вам объясним“.

Я за ними пошел наверх, и они действительно мне объяснили свой поступок. При этом они чрезвычайно экспансивно меня благодарили за то, что я их не покинул, оглушительно спели в мою честь „Многие лета“ и меня качали».

Происшедшему на спектакле Шаляпин не придал особого значения. На следующий день он спел еще один спектакль «Бориса Годунова» и затем — «беззаботно и весело», как он выразился в своей книге, — уехал в Монте-Карло. Он рад был сменить туманную петербургскую зиму на яркое солнце и цветущие розы Ривьеры.

Конечно, он и не предполагал, какие страсти в этот момент разыгрались в Москве и Петербурге. Уже на следующий день после премьеры Министерство внутренних дел распространило правительственное сообщение, появившееся во всех газетах:

«6 января в Императорском Мариинском театре была возобновлена опера Мусоргского „Борис Годунов“. Спектакль удостоили своим присутствием Их Величества Государь Император и Государыня Императрица Мария Федоровна. После пятой картины публика требовала исполнения народного гимна. Занавес был поднят, и участвовавшие, с хором, во главе с солистом Его Величества Шаляпиным (исполнявшим роль Бориса Годунова), стоя на коленях и обратившись к царской ложе, исполнили „Боже, царя храни“. Многократно исполненный гимн был покрыт участвовавшими и публикой громким и долго несмолкавшим „ура“. Его Величество, приблизившись к барьеру царской ложи, милостиво кланялся публике, восторженно приветствовавшей Государя Императора кликами „ура“. В исходе первого часа ночи Государь Император проследовал в Царское Село».

Это сообщение было передано в Европу, и через несколько дней новость облетела весь мир, причем иностранные газеты особенно подчеркивали участие в демонстрации Шаляпина как известного всему миру певца. Однако быстрее всех отреагировали, конечно, русские газеты.

Уже дорогой до Шаляпина начали доходить тревожные известия. Русские газеты расписывали его «поступок» на все лады. В газете «Русское слово», которую редактировал недавний приятель Шаляпина Влас Дорошевич, была помещена довольно злая карикатура, где певец изображался стоявшим на коленях около суфлерской будки с высоко поднятыми руками и широко раскрытым ртом. А газета «Столичная молва» напечатала «интервью» с Шаляпиным, в котором он якобы сказал, что как мужик не мог сделать ничего иного, кроме как пасть на колени перед своим императором. Он якобы хотел просить за своего опального друга Максима Горького. Журналисты набросились на Шаляпина за то, что он «изменил своим демократическим убеждениям». Те, кто еще вчера мечтал о чести числиться в друзьях Шаляпина, теперь публично отказывали ему в своей дружбе.

Еще в поезде Шаляпин получил от В. Серова пакет с этими газетными вырезками и коротенькой припиской: «Что это за горе, что даже и ты кончаешь карачками. Постыдился бы».

Это был первый удар.

Шаляпин сразу же написал Иоле Игнатьевне и просил ее передать Серову, что его письмо причинило ему боль и что тот совершенно напрасно думает, что он встал на колени по собственной охоте.

Иоле Игнатьевне Шаляпин признался, что очень страдал из-за того, что его поставили в такое неловкое и унизительное положение.

«Я очень страдал, особенно потому, — писал он, — что это была демонстрация не очень деликатная, а с моей стороны просто бессмысленная, поскольку царь пришел в театр как раз ради меня. Но поскольку (ты же знаешь) газеты и многие люди, которые делают погоду в обществе, меня не любят, скажу больше, ненавидят меня, естественно, они пишут и говорят обо мне кто во что горазд.

Конечно, если бы обстоятельства сложились иным образом, я никогда бы не встал на колени, поскольку глубоко понимаю, что можно петь гимн и выказывать всяческое уважение, не будучи при этом униженным или рабом.

Эта история вызывает у меня настоящую дрожь, и я еще больше убеждаюсь в том, что люди на Руси скорее рабы и „нагайка“ или „кнут“ вещь для них необходимая».

Поначалу Шаляпин еще пытался держаться стойко. Вероятно, он надеялся, что это всего лишь очередной газетный скандал, каких в его жизни было уже немало: пройдет время, он побудет за границей, и все утихнет, забудется. Но события развивались иным образом. «Поступок» Шаляпина русское общество заклеймило позором. Журналисты и литераторы, недавние «друзья» Шаляпина, обливали его грязью. А. В. Амфитеатров, еще вчера горячий поклонник Шаляпина, написал ему, что он унизил звание культурного русского человека, «раболепно целуя руку убийцы, руку палача, который с ног до головы в крови народной». Копии своего письма Амфитеатров разослал в редакции всех столичных газет. Г. В. Плеханов вернул Шаляпину фотографию, которую тот ему когда-то подарил, с уничтожающей припиской: «Возвращается за ненадобностью». В Монте-Карло Шаляпина засыпали анонимными письмами с угрозами и проклятиями, и даже его лучший друг Максим Горький, живший в то время на Капри, молчал и ничего не делал для того, чтобы как-то помочь Шаляпину.

Из Монте-Карло Шаляпин уже обеспокоенно писал Иоле Игнатьевне: «Дорогая Иолина, прошу тебя, пиши мне как можно чаще и… пиши обо всем, что говорят обо мне».

Впервые Шаляпин начал серьезно подумывать о том, чтобы прекратить свою карьеру в России.

Вскоре во Франции с Шаляпиным произошел еще один неприятный эпизод, связанный с «коленопреклонением», получивший освещение в газетах. Возвращаясь из Ниццы в Монте-Карло, Шаляпин подвергся нападению со стороны русских анархистов. В прессе появлялись самые неправдоподобные слухи об этом столкновении, закончившимся, как сообщалось, дракой. Наконец удалось разыскать одного из очевидцев случившегося, который ехал с Шаляпиным в одном поезде, и от него узнать, что же произошло в действительности:

«В воскресенье 6/19 февраля Шаляпин ехал с г-жею М.В. и адъютантом герцога Лейхтенбергского после карнавала из Ниццы. Дело происходило в первом часу ночи. Увидя его, небольшая компания сильно подвыпивших русских стала усиленно шикать и кричать „холоп“. Один из компании, решивший, по-видимому, доконать артиста, сделавшего вид, что не обращает внимания на пьяных, написал на большом листе оберточной бумаги „холоп“ и приклеил слюнями этот лист к окну купе, в котором находился со своими спутниками Ф. И. Шаляпин.

Случилось это уже во время остановки поезда в Вилафранш, где компания высаживалась. В мгновение ока Ф. И. Шаляпин выскочил на перрон и замахнулся палкой на ближайшего из компании. Удар пришелся слегка по лицу, так как тот оборонился палкой. Стоявший сзади пострадавшего высокий господин выбил из рук артиста палку и в свою очередь стал своей дубиной тузить Шаляпина. В этот момент поезд тронулся, и Шаляпин, схватив с перрона оброненную кем-то из пьяной компании палку, вскочил в вагон».

Несмотря на то, что «инцидент» занял всего лишь несколько минут, эта выходка пьяных хулиганов оставила в душе Шаляпина глубокий след. Придя в себя, Шаляпин написал Иоле Игнатьевне: он решил не возвращаться в Россию.

«Милая Иолина! — писал он. — Я получил твое письмо, в котором ты сетуешь на мое долгое молчание… Извини меня.

Но я в последнее время со всякими подлостями людскими совершенно растерялся и потерял всякую энергию и, кажется, всякие желания. Совершенно никуда не хожу и совершенно ничего не делаю — и если пою спектакли, то это делаю в силу какой-то инерции. Думаю я только о том, что жить в России становится для меня совершенно невозможным. Не дай Бог какие-нибудь волнения — меня убьют.

Мои враги и завистники, с одной стороны, и полные круглые идиоты и фанатики, безрассудно считающие меня каким-то изменником Азефом, с другой, поставили наконец меня в такую позицию, какую именно желали мои ненавистники. Россия хотя и родина моя, хотя я и люблю ее, однако жизнь среди русской интеллигенции в последнее время становится прямо невозможной…»

А потому Шаляпин просил Иолу Игнатьевну продать все их имущество, «ликвидировать всякие отношения с милой Россией» и приехать к нему. Он намеревался обосноваться во Франции.

Одновременно о своем намерении покинуть Россию Шаляпин известил управляющего Императорскими театрами В. А. Теляковского и своего поверенного в делах М. Ф. Волькенштейна. «Желаю жить во Франции, — писал Шаляпин Волькенштейну, — надеюсь, что за ангажементами дело не станет. С удовольствием буду петь в Париже в „Grand Opera“. Решение мое непреклонно».

Несмотря на то что Шаляпин был против, это письмо появилось в газетах. Волькенштейн надеялся, что оно привлечет к себе внимание и поможет остановить травлю. Но результат получился прямо противоположный.

Письмо появилось в газетах в марте 1911 года под заголовком «Шаляпин покидает Россию». Газеты прокомментировали его: «Это дикое, детское решение. Россия обойдется без Шаляпина, но Шаляпин не обойдется без России. Для него как артиста родная страна — все; она дала ему свой язык и питала его вдохновение. Вне ее, без нее артист потеряет свою силу, как Самсон, лишившийся волос. Потеряет радость жизни. И вот почему мы убеждены, что непреклонное решение будет так же скоро отменено, как и принято».

Никто не отнесся к заявлению Шаляпина серьезно. Его рассматривали как детскую шалость, очередной каприз известного певца. В газетах всячески высмеивалось «непреклонное решение» Шаляпина. В «Усурийской окраине», например, фельетонист Лоло (Л. Г. Мунштейн) поместил юмористические стихи на мотив модной в то время песни «Тройка мчится, тройка скачет…», которую исполняла Вяльцева:

НЕ ВЕРНЕТСЯ
Мчатся слухи, скачут вести:
Всей Руси грозит беда.
Федя, Федя, полон мести,
Не вернется никогда.
Федя, Федя, пощади.
Что же будет впереди?
…………………………
Федя, Федя, я боюсь:
Без тебя погибнет Русь.
………………………
Написал жене Шаляпин:
«Все продай: деревню, дом…»
Но каприз узнавши папин,
Дети подняли Содом:
«Папа, папа, ты дуришь,
Не поедем мы в Париж».

Россия — страна большая, и талантов в ней много. Кого же здесь можно испугать решением — не вернуться?

Теляковский тоже довольно спокойно и даже как будто равнодушно отнесся к письму Шаляпина. «…Все знают его как человека нервного, неуравновешенного, действующего под влиянием минуты», — заявил он журналистам и добавил, что в ответном письме посоветовал Шаляпину… разучивать новые роли.

Конечно, в центре всеобщего внимания в тот момент оказалась и Иола Игнатьевна. Журналисты осаждали ее дом на Новинском бульваре. Иола Игнатьевна была чуть ли не единственной, кто вел себя по отношению к Шаляпину деликатно. Встретившись с журналистами, она подтвердила, что получила от Шаляпина письмо с предложением оставить Россию навсегда, и сообщила, что в ближайшее время выезжает за границу, «дабы вместе с Федором Ивановичем решить этот серьезный вопрос». Иола Игнатьевна также добавила, что «зная, как нервно реагирует на все ее супруг, она надеется, что он изменит свое решение».

Теперь ей было совершенно ясно, что Шаляпин попал в западню. Он был оболган и оклеветан напрасно, и это письмо… он написал его сгоряча, под воздействием минуты. Возможно, он уже раскаивается в своей поспешности, сожалеет о ней…

В марте они ненадолго увиделись за границей. На некоторое время Шаляпин приехал в Монца, где у итальянской бабушки гостили его младшие дети Боря, Федя и Таня. Вероятно, в тот момент Шаляпин и сам уже понимал поспешность и необдуманность своего заявления.

По возвращении в Москву Иола Игнатьевна снова встретилась с журналистами. Рассказала, что в настоящее время Шаляпин живет в Монца и проводит все свободное время с детьми. В мае во время гастролей в Париже он должен встретиться с В. А. Теляковским и решить время выступлений в Москве и Петербурге. Осенью Шаляпин собирался вернуться в Россию.

Дело было сделано: престиж Шаляпина в глазах публики был восстановлен. Кто бы из обывателей теперь осмелился бросить камень в примерного отца и доброго семьянина?

На самом деле Шаляпин пробыл в Монца всего неделю. Дети не отходили от него ни на шаг. Но и сам Шаляпин получал удовольствие от общения с ними. Эти чистые юные создания будили в нем добрые чувства, затрагивали самые прекрасные струны в его душе.

Об этих днях Шаляпин позже написал Иоле Игнатьевне: «Я несколько дней наслаждался в Монца, сад по-настоящему хорош, и я был особенно доволен этим спокойствием и независимостью. Такое впечатление, что ты в монастыре — это так хорошо, также и для детей, которых я оставил совершенно здоровыми, веселыми и улыбающимися».

Но за воротами этого тихого дома и сада бушевали иные страсти. Несмотря на то что инцидент, казалось, был улажен, Шаляпин находился в тяжелом, подавленном состоянии духа. Впервые после смерти Игоря он так близко подошел к возможности самоубийства.

В сентябре состоялась его долгожданная поездка к Горькому на Капри, которой предшествовала подготовительная переписка Марии Валентиновны с директором-распорядителем издательства «Знание» К. П. Пятницким, устроившим их приезд.

Эту свою поездку на Капри Шаляпин не забыл никогда. «Против своего обыкновения ждать гостей дома или на пристани, Горький на этот раз выехал на лодке к пароходу мне навстречу, — вспоминал он в книге „Маска и душа“ двадцать один год спустя после этих событий. — Этот чуткий друг понял и почувствовал, какую муку я в то время переживал. Я был так растроган этим благородным его жестом, что от радостного волнения заплакал. Алексей Максимович меня успокоил, лишний раз дав мне понять, что он знает цену мелкой пакости людской…»

Дни, проведенные у Горького на Капри, оживили Шаляпина. Горький также советовал ему ехать в Россию, обещал свою поддержку и помощь.

В середине сентября Шаляпин возвратился в Петербург.

Первый спектакль «Борис Годунов» в Мариинском театре 19 сентября прошел безо всяких эксцессов, при переполненном зале и с огромным успехом. Казалось, шум вокруг Шаляпина постепенно утихал. Но в Москву он ехать боялся. Этот город, когда-то сделавший ему имя, теперь, как казалось Шаляпину, был настроен по отношению к нему враждебно. Иола Игнатьевна уверяла его, что инцидент забыли, о нем никто уже не вспоминает, но Шаляпин медлил.

Наконец в декабре он решился приехать в Москву. Невозможно было и дальше игнорировать город, в котором жила его семья.

Газеты сообщили о приезде Шаляпина, с удивлением отметив, что певец «выказал удивительную твердость» и не только не принял никого из журналистов, но даже и ни с кем не говорил по телефону.

— Довольно уже писали всяких небылиц в Петербурге, — заявил он. Было ясно, что Шаляпин устал от назойливого внимания прессы.

Чтобы как-то выйти из того затруднительного положения, в котором он оказался после скандала, и поддержать свою репутацию, Шаляпин решился дать благотворительный концерт в пользу голодающих. С его стороны это был поступок, если учесть его нелюбовь ко всякого рода благотворительным концертам и подобным акциям. Ему было легче пожертвовать деньги просто так.

Но этот концерт, состоявшийся днем 26 декабря 1911 года в Большом зале Благородного собрания, был нужен прежде всего самому Шаляпину. Это был его шанс оправдаться перед московской публикой, вернуть себе утраченное доверие москвичей.

Одной из устроительниц этого благотворительного концерта стала Иола Игнатьевна, понимавшая, что она должна помочь Шаляпину в этот деликатный момент. Она же вместе со старшими девочками Ириной и Лидией продавала в одной из боковых зал программы с портретом и автографом Шаляпина, что привлекало к себе особое внимание публики. На концерте присутствовала вся московская знать — Карзинкины, Поповы, Фирсановы, Востряковы, Тарасовы, Морозовы. Были представители интеллигенции — композитор Р. М. Глиэр, директор Музыкально-драматического училища Московского филармонического общества, виолончелист А. А. Брандуков, пианист Ю. Венявский (брат известного скрипача Г. Венявского) и другие.

Шаляпин пел «Милосердие» Форе, «Трепак», «Семинарист» и «Забытый» Мусоргского, «Вакхическую песнь» Глазунова, «Аладдин» Кенемана, «Ой, честь ли то молодцу» Сахновского, «Былину об Илье Муромце» (при участии вокального квартета). На бис спел «Старого капрала» Даргомыжского и романсы Рахманинова под аккомпанемент автора.

Несмотря на то что Шаляпин был простужен, концерт прошел с огромным успехом. Удалось собрать огромную выручку — больше 10 000 рублей.

Газеты откликнулись на концерт восторженными рецензиями. И это касалось не только материального результата благотворительной деятельности Шаляпина, но и необыкновенной художественной стороны исполнения. «Концерт этот никоим образом не походил на обычный тип благотворительных концертов, в которых под видом блага отсутствующим нередко приносят зло присутствующим, — писал один из журналистов. — Шаляпин взывал им к московской публике: „Хочу с тобой я примириться!“ И публика, по крайней мере бывшая на концерте, как будто откликнулась на этот зов: без конца аплодировала артисту и вызывала его, частью даже стонала, ревела, грохотала».

Москва примирилась с ним. Теперь здесь снова можно было жить, работать, творить…


1910-е годы — время огромной, небывалой славы Шаляпина. Его имя гремело повсюду. Едва он появлялся — среди публики в зале, на отдыхе или в дорогом ресторане, — как по залу пробегал восторженный шепот:

— Шаляпин! Шаляпин! Смотрите, пришел Шаляпин!

Высокий, могучий, аристократически сдержанный и величественный, он проходил победителем через толпу растерянных, изумленных, обожающих его зевак. В России Шаляпин стал идолом, кумиром поверженной его талантом толпы. В Москве в магазинах продавали уже не только пластинки или карточки с изображением Шаляпина, но и конфеты, и одеколон «Шаляпин». Его имя говорило само за себя!

Когда Шаляпин пел в России, несмотря на традиционно высокие цены на билеты («шаляпинские цены», как называли их), к кассам выстраивался огромный хвост желающих попасть на спектакль или концерт с участием Шаляпина. В Москве эта очередь иногда несколько раз обвивала Большой театр, а в кабинет к В. А. Теляковскому являлись курсистки и прочие нервные барышни, говоря, что если они не получат билет на Шаляпина, то покончат жизнь самоубийством прямо здесь же, на глазах у директора.

Никто не мог устоять перед силой гения Шаляпина. Он завораживал, гипнотизировал публику какими-то особыми качествами своего характера. Когда Шаляпин накладывал грим в своей уборной, за этим наблюдали с таким же восторгом, как и за его игрой на сцене. Когда он изображал на сцене трагедию (а Шаляпин был прежде всего великим трагиком), зал плакал вместе с ним. И в злодее, и в преступнике ему удавалось раскрыть страдающую душу человека, что так поражало многих. Но… что же в этом было удивительного? Ведь и сам Шаляпин совершал ошибки и даже поступки страшные, предосудительные, и тем не менее душа его была открыта, отзывчива к добру. Кто как ни Шаляпин знал, что и злодей может быть человеком? Но этого как раз никто не понял, никто не разгадал тайны Шаляпина. Он оказался сложнее всех приговоров и суждений, о нем вынесенных…

Никто не догадывался о том, какую трагедию пережил этот человек. Очень немногие знали о том, в каком мучительном положении он находится, вынужденный жить разорванной, сложной, двойной жизнью. И какой тяжелой могильной плитой давит на него его всемирная слава. Только очень внимательные и чуткие люди обращали внимание на то, что у этого счастливчика, баловня судьбы, достойного зависти, очень печальные и задумчивые серые глаза…

Большинство обывателей видели другое — он известен, он любит славу и деньги. Кутит в ресторанах ночи напролет и устраивает скандалы, ссорится с людьми… И отсюда создавалось мнение: Шаляпин — самодур, окруженный льстецами и шутами, неотесанный мужлан, «большой артист и маленький человек». Многие, ненавидевшие Шаляпина, хотели, чтобы так о нем думала публика, и этот его образ старательно создавался в прессе.

«Слава против артиста», — писали о нем, издевательски называя «генерал-басом» и намекая на то, что он позволяет себе делать грубые замечания артистам во время репетиций, спорить с дирижерами и режиссерами… Его умение жить, неукротимая жажда жизни тоже вызывали зависть. Почему-то особенно много среди тех, кто ненавидел Шаляпина, было журналистов, и они ему мстили, мстили беспощадно, изощренно и жестоко, втыкая в него все имеющиеся в их распоряжении булавки. В газетах постоянно появлялись сообщения о ссорах Шаляпина, о его скандалах и даже драках, в которых он выставлялся не с лучшей стороны.

Но особенно часто высмеивалась пресловутая «жадность» Шаляпина. В 1910 году в «Петербургской газете» была помещена карикатура — Шаляпин в поддевке (он часто ходил в ней) с шапкой в руке поет в петербургском дворе. Обыватели из окон сыплют ему мелочь. Подпись внизу гласила: «Беднейший певец Шаляпин, чтобы прокормиться, решил петь по дворам».

Не оставались без внимания и его частые отлучки за границу. «Когда-то он был наш московский артист… Теперь он порхает больше „по заграницам“, а москвичи ждут, ждут его приезда, запасаются за год абонементами в надежде услышать его», — сокрушался один московский журналист. А «Петербургская газета» поместила новый шарж — «Летний отдых Шаляпина». Из Парижа, хищно оглядываясь, Шаляпин «шагает» прямо в Монте-Карло. Из кармана его сюртука выглядывает стотысячная банкнота. А внизу стихи:

Он не страдает и не плачет,
И вот — быстрей своей «Блохи»
По всей Европе резво скачет,
Забывши старые грехи.

«Старые грехи» — это ему, конечно, напоминали эпизод с коленопреклонением.

Среди этого потока грязи, а иногда откровенной лжи и клеветы, если что-то и спасало Шаляпина в глазах публики, кроме его таланта, так это был образ его семьи — милой, доброй Иолы Игнатьевны и пяти очаровательных ребятишек. Иола Игнатьевна всегда была готова прийти Шаляпину на помощь, встать надежной стеной между ним и теми отравленными стрелами, которые на него сыпались. Все возможное она делала и для того, чтобы скрыть от посторонних глаз то, что происходило в их частной жизни (а если бы публика узнала об этом!), и, может быть, этот облик Шаляпина — любящего отца, главы благополучного семейства, — созданный благодаря Иоле Игнатьевне, и был той последней опорой, на которой держалась в обществе человеческая репутация Шаляпина.

Семье Шаляпина в прессе уделялось особое внимание. Где бы ни появлялась Иола Игнатьевна со своими милыми ребятишками, на нее тотчас устремляли внимание тысячи любопытных глаз.

Так, например, в 1911 году семья Шаляпина появилась на генеральной репетиции оперы «Снегурочка» в Большом театре…

«Нарядный, немного строгий зал Большого театра, выглядящий немного странно с затянутыми парусиной царской и литерными ложами, совершенно переполнен публикой. В антракте давка такая, что нельзя пройти», — описывал репетицию один из журналистов.

Состав спектакля был «звездным». Берендея пел Л. В. Собинов, Снегурочку — А. В. Нежданова. Дирижировал спектаклем В. И. Сук. Среди публики были С. И. Мамонтов, первый постановщик «Снегурочки» в Москве, с Т. С. Любатович, известный артист Малого театра А. И. Южин, художники Л. О. Пастернак, М. П. Клодт и В. В. Переплетчиков, писатель Н. Д. Телешов, а также многие артисты Большого и Малого театров. Но внимание журналистов было привлечено ко второй ложе бенуара с правой стороны, которую занимала семья Шаляпина. Ей было посвящено подробное описание:

«Детишки Федора Ивановича очаровательны, особенно один мальчик, удивительно похожий на отца (имеется в виду Федя. — И.Б.) — то же лицо, те же размашистые жесты…

Забавное впечатление производит маленький Шаляпин: он так же экспансивен, как отец, — то и дело напевает, ласкает сестер, брата.

Знакомые уверяют, что к нему перешел талант отца».

Но самого Шаляпина редко можно было увидеть в кругу семьи. Обычно он появлялся в компании знакомых, друзей. Иногда — очень редко — на фотографиях рядом с ним оказывалось лицо красивой, уверенной в себе женщины: г-жа М.В., г-жа Н. (госпожа никто!). Это была темная сторона жизни Шаляпина, о которой мало кто догадывался, о которой не принято было говорить.

Несмотря на то что у Шаляпина и Марии Валентиновны было уже две дочери — Марфа (1910) и Марина (1912), — Мария Валентиновна по-прежнему оставалась на непонятном положении полулюбовницы-полусодержанки. Но девочки благодаря Иоле Игнатьевне носили фамилию Шаляпина.

Секрет долговечности их отношений заключался в том, что Мария Валентиновна мирилась с тем, с чем Иола Игнатьевна в силу своего характера и воспитания мириться не могла. Она смотрела сквозь пальцы и на измены Шаляпина, и на многие его непредсказуемые поступки. Но Шаляпин был ей нужен, любой ценой она должна была удержать его возле себя, и ради этого всегда нужно было быть ласковой, любящей, всепрощающей… Помогало этому и в высшей степени благородное поведение Иолы Игнатьевны. Она делала все возможное, чтобы оградить Шаляпина от скандалов и шантажа, которому он время от времени подвергался, и одновременно давала ему полную свободу, не создавала никаких препятствий для его жизни с Марией Валентиновной. Иола Игнатьевна без меры одаривала Шаляпина благодеяниями, не требуя ничего для себя. Единственное, о чем она просила его, не забывать своих детей. Но это была сущая малость по сравнению с теми жертвами, на которые шла она.

В 1909 году Шаляпин и Мария Валентиновна жили в Петербурге, снимали три меблированные комнаты в доме № 10 по набережной Крюкова канала.

В 1910 году Шаляпин много гастролировал по России, а в 1911 году, вернувшись из-за границы после всех волнений, пережитых в связи с историей с коленопреклонением, и встретив в Москве (не в последнюю очередь благодаря Иоле Игнатьевне) хороший прием, он, видимо, решил держаться подальше от официального, придворного Петербурга и начал обустраиваться с Марией Валентиновной в Москве.

Возникла неловкая ситуация. В городе, где все хорошо знали Иолу Игнатьевну, появилась вторая семья Шаляпина. Иола Игнатьевна вынуждена была прибегнуть к мучительному для нее объяснению:

«Необходимо, чтобы ты наконец знал все, что происходит в бедной моей душе… Я потеряла всякую надежду на что-либо хорошее, потому что меня совершенно оставило провидение…

Моя несчастная старая мать не знает даже четверти того, что происходит со мной. Во-первых, я не хочу, чтобы она возненавидела тебя, и, кроме того, не хочу отравлять еще больше последние годы ее жизни. Все, что я выстрадала с того момента, как встретила тебя, и в особенности в последние пять лет, ты понять не можешь просто потому, что ты никогда не любил, нет, Федя, ты никого не любил, кроме себя самого. Впрочем, я это прекрасно понимаю, у тебя даже нет времени заниматься всеми этими ничтожными людишками, которые страдают или не страдают около тебя. Это тебя интересовать не может, ты надо всеми, ты знаменитость, кое-кто даже называет тебя гением, поэтому человек, который достиг таких высот, превзошел всех, поскольку природа богато одарила его, так наслаждается лестью искренней и неискренней, что ему, конечно, кажется ненужным и бесполезным хотя бы на одну минуту задуматься о жизни бедной женщины, которая живет рядом с ним и которая имела несчастье встретить и честно полюбить его…»

И сейчас, пять лет спустя, Иола Игнатьевна никак не могла примириться с тем, что Шаляпин своими руками разрушил их семью, променял ее на женщину совсем других, менее благородных качеств. Но больше всего ее по-прежнему оскорбляло его равнодушие, пренебрежение к ней…

«Послушай, Федор, можно причинить зло, но можно это сделать гуманно, или, лучше сказать, можно быть гуманным, даже причиняя зло… Ты же не имел ко мне, бедной, ни малейшего уважения, нисколько не думал обо мне и мучил меня всеми возможными способами… Клянусь тебе всем святым, что есть для меня в мире, что я больше никогда не заговорю с тобой об этом, но при одном условии — эта синьора не будет жить в Москве. Вне Москвы вы свободны, как птицы в лесу, в Москве я имею право жить на благо моих детей, для которых я теперь жертвую всей моей жизнью, поскольку люблю их по-настоящему».

Но, конечно, не только забота о детях диктовала ей эти строчки. Для нее невыносимо было видеть эту женщину, разрушившую ее семью и отнявшую у нее Шаляпина. Ведь несмотря на все пережитое, Иола Игнатьевна не перестала любить его. Он был ей так же дорог, и она по-прежнему была верна и предана ему. Да, теперь она понимала, что совершила много ошибок. Она расплачивалась за них сполна. Но наказание за ее неопытность в прошлом было несоизмеримо, чудовищно жестоким… Не случайно в конце письма она написала: «Если я и мучила тебя, то только потому, что любила тебя слишком, слишком сильно!!!»

Она поставила несчетное количество восклицательных знаков…

Иола Игнатьевна отстояла свое право жить в Москве. Марии Валентиновне пришлось уехать в Петербург.

Их жизнь снова покатилась по накатанной колее. Иола Игнатьевна продолжала нести терновый венец звания госпожи Шаляпиной, смиряясь с тем, что изменить ничего уже было нельзя, и прощая Шаляпину все новые и новые обиды. Ее дом на Новинском бульваре хорошо знала вся Москва. «Знаменит бульвар Новинский тем, что я на нем живу…» — начиналась знаменитая эпиграмма на Шаляпина. Этот дом притягивал к себе какой-то удивительной теплотой, доброй и дружеской атмосферой. В нем во время приездов Шаляпина между гастролями собиралось избранное московское общество, друзья и знакомые Шаляпина. Все они очень любили Иолу Игнатьевну. Многих из них она знала еще со времен Частной оперы Мамонтова.

Одним из тех, к кому Иола Игнатьевна всю жизнь питала глубокое уважение и почтение, был Сергей Васильевич Рахманинов, которого с Шаляпиными связывали долгие годы тесных дружеских отношений. Незабываемым было творческое содружество Шаляпина и Рахманинова. Своего друга Шаляпин обожал, испытывал к нему безграничное уважение и даже побаивался его. (Иола Игнатьевна утверждала, что Рахманинов был единственным человеком, которого Шаляпин боялся). Во всяком случае слово Рахманинова всегда было для Шаляпина законом.

В свою очередь Рахманинов платил семье Шаляпина нежной привязанностью. Он очень любил Иолу Игнатьевну. «У меня к Иолочке особое отношение», — часто говорил он. Рахманинов был частым гостем в семье Шаляпиных в Москве и — позже — в Крыму, где они время от времени снимали дачи по соседству. Иногда с Борей и Федей Рахманинов отправлялся гулять в городской сад Ялты, и если публика, узнавая его, хотела сделать ему овацию, он брал мальчиков за руки и пускался наутек от этой тяготившей его известности. Тогда он еще не знал, что Боря впоследствии напишет два его чудесных портрета, а Федя будет одним из тех, кто примет его последний вздох.

В доме на Новинском бульваре Рахманинов чувствовал себя легко и свободно. Иногда, к восторгу шаляпинских детишек, они с женой Натальей Александровной садились за рояль и начинали разыгрывать в четыре руки всевозможные польки и вальсы. И дети в восторге кружились по комнате. Но иногда, оставаясь один, Рахманинов садился за рояль и начинал импровизировать… Никто бы не осмелился зайти в комнату, зная, что Рахманинов не любит, когда его слушают в эти минуты. Поэтому слушали молча, затаившись, из соседних комнат или даже с улицы, слушали взрослые и дети, вдруг сразу повзрослев, став сосредоточенными и серьезными…

Много лет спустя, уже в эмиграции, в 1932 году, Рахманинов встретился со своей крестницей Ириной Шаляпиной, приехавшей в Париж навестить отца. Рахманинов отдыхал в Клерфонтене и пригласил Ирину к себе в гости.

«Мы поехали на автомобиле, — вспоминала она. — Когда стали подъезжать к даче, то уже издали заметили высокую фигуру Рахманинова. Он стоял у калитки.

Мы вышли из машины, я стремительно бросилась обнимать „крестного“. После первых радостных объятий он немного отстранил меня и, улыбаясь, пристально взглянув на меня, ласково, как-то особенно, по-своему произнося букву „л“, сказал:

— Иолочка!

Видимо, я напомнила ему мою мать в те годы, когда она танцевала в Русской частной опере С. И. Мамонтова в Москве под дирижерством Рахманинова», — закончила свой рассказ Ирина.

Еще одним другом Шаляпиных со времен Мамонтовской оперы был художник Валентин Александрович Серов. Побывать в доме на Новинском бульваре ему почти не пришлось — Серов умер в 1911 году от приступа грудной жабы. Но в других шаляпинских домах он был частым и желанным гостем. Приходил запросто, сидел и рисовал, болтая о чем-нибудь с Иолой Игнатьевной или развлекая детей. К сожалению, его дружеские отношения с Шаляпиным омрачились в начале 1911 года в связи со злосчастной историей с коленопреклонением. Эта размолвка тяжелым камнем легла на души обоих друзей. Внезапная смерть Серова поставила точку в их затянувшемся молчаливом споре и произвела на Шаляпина необыкновенно тягостное и гнетущее впечатление. Он долго чувствовал какую-то невыразимую вину перед усопшим другом. В 1912 году во время панихиды по Серову Шаляпин, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, «скромно пробрался на клирос, замешавшись в большом хоре Консерватории» (как сообщала газета «Речь») и так отдал долг памяти тому человеку, которого любил и уважал и который был для многих примером нравственных и человеческих качеств.

В 1905 году, накануне рождения близнецов Тани и Феди, Серов нарисовал чудесный карандашный портрет Иолы Игнатьевны. Как он почувствовал и необыкновенно передал эту трагическую грусть ее огромных черных итальянских глаз!

Художник Константин Алексеевич Коровин, друживший с четой Шаляпиных долгие годы, не оставил портретов Иолы Игнатьевны. Зато он в обилии нарисовал Шаляпина и сделал яркий, солнечный, сверкающий всеми красками крымской природы портрет старших дочерей Шаляпиных — Ирины и Лидии. Картина эта почему-то не понравилась Шаляпину, он не захотел ее приобрести. Но о долговечности их дружбы с Константином Коровиным, хотя и не лишенной острых углов, свидетельствует количество картин художника, украшавших стены дома на Новинском бульваре, а также яркая, увлекательная книга Коровина «Шаляпин. Встречи и совместная жизнь». Их дружеские отношения начали затухать только в эмиграции, которая разрушила и не одну эту дружбу.

С Максимом Горьким и его первой женой Екатериной Павловной Пешковой Шаляпины познакомились в 1901 году, и на долгие годы их также связали теплые, дружеские отношения. Екатерина Павловна, как и Иола Игнатьевна, должна была пережить измену Горького и постараться простить его, и остаться ему другом. Эти мужественные женщины были гораздо достойнее, выше и чище своих талантливых и известных, но слишком изменчивых мужей. В архиве Иолы Игнатьевны сохранилось небольшое письмо М. Горького от 1916 года, в котором он сообщает ей о посылке двух своих книг (одной из них была книга очерков «По Руси»), а также письмо Е. П. Пешковой, которое та написала ей в 1956 году, узнав о том, что Иола Игнатьевна получила травму позвоночника. Оно заканчивается трогательными словами: «Крепко Вас обнимаю и очень люблю».

В доме на Новинском бульваре бывали писатель В. Гиляровский, художники братья В. и А. Васнецовы, А. Головин, скульптор С. Коненков, виолончелист А. Брандуков; а также К. Станиславский, В. Качалов, И. Москвин, А. Яблочкина, Л. Собинов, Л. Леонидов. Бывали и многие другие артисты МХАТ, Малого и Большого театров.

Иола Игнатьевна дружила с известной артисткой Малого театра Гликерией Николаевной Федотовой. Эта знаменитая в Москве женщина, будучи намного старше Иолы Игнатьевны, находила удовольствие в общении с ней. Позже Иола Игнатьевна вспоминала их интереснейшие разговоры об искусстве. Иногда они спорили, не соглашались друг с другом, но всегда им было необыкновенно интересно вместе. Когда Федотова умерла в Москве в 1925 году, Иола Игнатьевна была в Италии. В 1923 году, перед отъездом, она навестила свою старую приятельницу, и Федотова то ли в шутку, то ли всерьез пообещала ей, что не умрет, пока снова не увидит ее. Но сдержать обещание было уже не в ее власти. Ей было без малого восемьдесят лет.

На Новинском бульваре текла бурная, интенсивная, необычайно интересная жизнь. В будни это был обыкновенный московский интеллигентский дом, но когда приезжал Шаляпин, все менялось, оживало. Без конца звонил телефон и колокольчик у двери. А вечером, когда после концерта или спектакля Шаляпин возвращался домой в окружении друзей и поклонников, дом преображался. В столовой вспыхивал яркий свет, освещая комнату с длинным столом и узкими стульями с высокими спинками, со старинным буфетом и картинами Константина Коровина на стенах, и начиналось шумное, полное веселья, праздничное застолье.

Об одном из таких вечеров — каких, наверное, было немало — оставила свои воспоминания Ирина Шаляпина:

«В столовой на огромном столе, покрытом белоснежной скатертью, стояли закуски, графин с водкой и бутылка красного вина „Бордо“. Это было любимое вино отца и посылалось ему специально из Франции, на этикетке стояла надпись: Envoi special pour m-eur Chaliapine (Специально для г-на Шаляпина).

За столом уже сидели домашние и друзья отца: Коровин, Сахновский и другие. Отца встретили импровизированным тушем.

Смеясь и шутя, отец занял свое председательское место. В столовой было тепло и уютно, крестная мать отца Людмила Родионовна разливала чай.

За столом шутили и веселились. Отец был в отличном настроении, рассказывал смешные анекдоты, соперничая в этом с К. А. Коровиным…»

Каждую минуту, несмотря на поздний час, звонил колокольчик у двери, прибывали все новые и новые гости. Был непременно «знаменитый шаляпинский Исайка» — Исай Григорьевич Дворищин, бывший хорист, а теперь секретарь Шаляпина и преданнейший ему человек. Шаляпин встретил его в бесконечных своих разъездах по городам России и был привлечен его острым умом и необыкновенным чувством юмора. Почувствовав в нем талантливого человека, Шаляпин сблизился с ним, и Исай Дворищин стал непременным его спутником и советчиком во многих делах.

Когда за столом был Исай Григорьевич, веселье не прекращалось ни на минуту. С ним мог соперничать только Константин Коровин — блестящий рассказчик.

В разгар ужина, вспоминает Ирина, появились И. М. Москвин, Б. С. Борисов и А. А. Менделевич:

«С их приездом за столом стало совсем оживленно.

Иван Михайлович прочитал известный рассказ „Ждут Иверскую“. С огромным мастерством и тонким юмором изображал он подвыпившего дьячка, хор певчих и собравшуюся у кареты, в которой везли икону, толпу зевак.

Потом отец, вспомнив свои юные годы, когда мальчиком служил певчим в церковном хоре, предложил Ивану Михайловичу спеть вместе с ним несколько церковных песнопений. На два голоса с Москвиным они замечательно спели „Ныне отпущаеши раба твоего…“ и „Да исправится молитва моя…“ Затем отец попросил Исая спеть еврейские песни…

— Ну, а теперь надо закончить вечер оперой. — И вдруг, схватив графин с водой и держа его на плече, отец запел, идя вокруг стола: „Ходим мы к Арагве светлой каждый вечер за водой…“

За ним встал Москвин, а затем и все остальные. Процессия двинулась по всем комнатам и с пением вернулась в столовую.

Было уже поздно, но гости и не думали расходиться…»

В доме на Новинском бульваре Шаляпин отдыхал душой. Здесь он мог резвиться, дурачиться, как ребенок, зная, что окружен друзьями. Сюда приходили только самые близкие по духу люди — московская интеллигенция. «Истуканов с набитыми золотом лбами», с которыми иногда еще водился Шаляпин, Иола Игнатьевна не жаловала. Где-то с Шаляпиным могли происходить — и по-прежнему происходили — постыдные истории: пьяные драки, ночные кутежи. Где-то, но не здесь… В этом доме он становился другим — чутким, добрым, отзывчивым. Здесь раскрывались лучшие стороны его души, и эту атмосферу создавала для него Иола Игнатьевна — своей добротой, терпением, всепрощением…

Конечно, Шаляпин не мог не понимать огромность тех жертв, на которые шла ради него Иола Игнатьевна. В нем было много эгоизма, но хорошее, доброе к себе отношение он ценить все-таки умел. И он понимал, что не каждая женщина вела бы себя по отношению к нему подобным образом. И потому его дружеское чувство к Иоле Игнатьевне было сильным и глубоким.

Вспоминая о возвращении отца домой после спектакля «Борис Годунов» в Большом театре, Ирина пишет:

«Машина свернула с Новинского бульвара в ворота нашего дома и остановилась у подъезда.

Дверь открыла горничная Ульяша, навстречу вышла моя мать. Радостно блестели ее живые темные глаза. Она поздравила отца с успехом. Сняв шубу, он привлек ее к себе и крепко поцеловал…»

Это был искренний порыв, движение, шедшее из самой глубины его сердца…

Трижды в году Иола Игнатьевна и Шаляпин устраивали для своих детей и их друзей воскресные утренники. Сверкающий огнями Белый зал заполнялся народом, необыкновенно яркими детскими костюмами. Заводили патефон, и дети танцевали… Тогда еще никто не догадывался, что среди этих милых юных созданий есть будущие деятели российского искусства — первая советская кинозвезда Любовь Орлова, драматург Иосиф Прут…

На Рождество — самый любимый детский праздник — Иола Игнатьевна устраивала елку. Накануне, в Сочельник, когда дети шли спать, в доме не было и намека на предстоящее торжество. Но утром, едва проснувшись — это было своеобразным ритуалом, — они бежали вниз, и — о чудо! — в зале уже стояла елка, огромная, пушистая, украшенная гирляндами из разноцветных лампочек, хлопушками и разными блестящими безделушками, а под елкой лежали подарки.

Днем начиналось веселье. Иола Игнатьевна приглашала детей из соседних дворов, особенно из бедных семей, родители которых не могли устроить им такой же праздник. Жалея этих несчастных ребятишек, Иола Игнатьевна хотела хоть в эти чудные рождественские дни дать им частицу счастья, частицу тепла… Вначале был бал, затем праздничный ужин, а после ужина приходил фокусник и устраивал целый спектакль. Слышались радостные и удивленные голоса детей, беззаботный детский смех. В этом доме царила какая-то особенная атмосфера — атмосфера любви, добра, теплоты…

Именно сюда — не к Марии Валентиновне! — привез Шаляпин свою крестную мать, встреченную им во время гастрольных скитаний. Людмиле Родионовне Харитоновой было всего тринадцать лет, когда она стала крестной Шаляпина. Мать Шаляпина Авдотья Михайловна долго ходила по соседям, умоляя окрестить ее маленького сына, но никто не соглашался — никому не хотелось родниться с нищей шаляпинской семьей. Только мать Людмилы Родионовны, портниха, жившая с Шаляпиными в одном дворе, сжалилась и послала в церковь свою тринадцатилетнюю дочь.

В 1910 году крестная и крестник встретились в Одессе. Людмила Родионовна пришла на концерт знаменитого Шаляпина, чтобы посмотреть, не ее ли это крестник. Встреча была по-шаляпински радостной и сердечной. Узнав, что она живет совершенно одна, без родственников и знакомых, Шаляпин решил приютить ее у себя. Из Одессы он отправил Иоле Игнатьевне телеграмму: «Сегодня встретишь мою крестную мать. Не удивляйся. Целую всех. Федор». И хотя, возможно, Иола Игнатьевна и была удивлена, но приняла Людмилу Родионовну гостеприимно и радушно, и в доме на Новинском бульваре крестная Шаляпина прожила много лет, вплоть до самой своей смерти.

На хрупких плечах Иолы Игнатьевны лежал гигантский груз забот по дому и о всей их огромной семье. Через нее проходили и те денежные суммы, которыми Шаляпин помогал некоторым близким ему людям, например, вдове его учителя пения Д. А. Усатова. С годами Иола Игнатьевна и Шаляпин сумели смирить свои темпераменты и как-то примириться на почве общих семейных забот и общих интересов в искусстве. Шаляпин по-прежнему советовался с женой по поводу своих театральных работ (в Москве Иола Игнатьевна с детьми неизменно присутствовала на его выступлениях), посылал ей копии контрактов, интересуясь ее мнением. Семья не распалась. Наоборот, в чем-то она стала даже крепче, чем была в то баснословно далекое время, когда ее раздирали их вечные ссоры, конфликты, их постоянное недовольство друг другом. Боль Иолы Игнатьевны уже не была такой нестерпимо острой, как в первые годы их двойного существования, когда она была поставлена перед фактом измены Шаляпина. Она смогла успокоиться, смирить свои чувства, хотя в глубине души измену Шаляпина переживала всю жизнь, но тщательно скрывала ото всех, носила в себе и никогда бы не позволила себе признаться в этом кому-нибудь.

«То, что я выстрадала и вынесла… знаю только я, Бог и стены моей комнаты». Эти жесткие рамки Иола Игнатьевна ставила себе сама. Но она и не могла иначе. Любовь заставляла ее прощать обиды, и она радовалась даже этому призраку их так называемой совместной жизни — в отблесках и отзвуках славы Шаляпина, той яркой и победной жизни, которую вел он. Она успокаивала себя тем, что еще нужна ему, что она может чем-то ему помочь, и это доставляло ей слабое утешение и радость. Но, оставаясь одна, она давала волю своим чувствам. В своей комнате, среди знакомых стен…

Ни с кем, даже с самыми близкими друзьями, Иола Игнатьевна никогда не обсуждала поведения Шаляпина. Она никому не позволяла касаться этой темы и моментально прекращала всякие намеки, сочувственные взгляды и участливые улыбки. Они не нужны были ей! Сила ее любви к Шаляпину была огромна. Она и теперь еще вздрагивала, сердце ее билось и она таяла от счастья, когда он невзначай прикасался к ней, по-дружески обнимая и целуя ее.

При детях они сохраняли эти дружеско-ласковые отношения, шутливые, беззаботные, годами скрывая от них свой разрыв. В редкие моменты приездов Шаляпина они вместе занимали место во главе стола, и на какое-то — очень короткое — время создавалась иллюзия счастливой семьи, счастливого дома.

Иола Игнатьевна воспитывала детей в уважении к отцу. Их обожание «дорогого папы» граничило с обожествлением. Шаляпин нечасто бывал с ними, поэтому его редкие приезды, считанные дни, проведенные с семьей, запоминались надолго, яркими, красочными впечатлениями ложились на детские души. Со своими малышами Шаляпин и сам становился ребенком — неистощимым на выдумки, розыгрыши, шутки. В эти короткие моменты он мог позволить себе жить подлинной жизнью…

Время, посвященное семье, приходилось в основном на летние месяцы, которые Шаляпин любил проводить в собственном имении Ратухино. Имение это находилось на границе Владимирской и Ярославской губерний, в окрестностях города Переславль-Залесский, и Шаляпин, бывало, шутил, что у него очень удобное имение. Если нужно будет вручить ему какую-нибудь официальную бумагу, вроде повестки от судебного пристава, и он заранее об этом узнает, то возьмет и перейдет на другую сторону реки — в другую губернию. Бумага пойдет странствовать и искать его в другой губернии, а он уже перешел обратно — и так до бесконечности.

Летний дом, в котором жила семья Шаляпиных и от которого остались теперь только поросшие травой камни фундамента, построили в 1905 году по проекту друзей Шаляпина, художников К. Коровина и В. Серова. Большой деревянный дом напоминал сказочный терем. Здесь «…были и своды в стиле русских теремов, и много балконов, и терраса. Внутренние комнаты — большие, с огромными окнами, столовая двухсветная, с выложенным мамонтовской майоликой камином. Деревянная лесенка из столовой вела прямо наверх, на антресоли, куда выходила дверь из комнаты отца. Из окна террасы открывался чудесный вид на реку Нерль», — вспоминала Ирина.

Вокруг дома был разбит роскошный парк, возделанный на территории природного соснового леса. За парком располагались дворовые службы: конюшни, сараи, прачечная, птичий двор и другие… В полуверсте от основного дома находились еще две небольшие дачи для гостей, а также баня, которую Шаляпин особенно любил.

Соседство великого Шаляпина приятно льстило крестьянам окрестных деревень. Мужики тянулись к нему — приходили и за советом, и просто так, поговорить о жизни… Но иногда Шаляпин их удивлял — появлялся перед ними то в костюме индейца (этот снимок был напечатан в одном из журналов), то в облике Мефистофеля… Он был артистом до мозга костей!

В имении Шаляпиных всегда гостило много народу. Приезжал живший по соседству К. А. Коровин, скрипач Н. К. Авьерино, пианист Ф. Ф. Кенеман, композитор Ю. С. Сахновский, дирижер Э. А. Купер. Бывало и много дам, которых галантно развлекал Шаляпин. И непременные журналисты, спешившие поделиться с читателями своими впечатлениями о пребывании в усадьбе Шаляпина:

«Живет Федор Иванович настоящим помещиком.

Встает Федор Иванович, по его словам, ежедневно в восемь часов и сейчас же идет на реку купаться. Следит за своим хозяйством, наблюдает, как растет рожь, овес, накормлены ли лошади, коровы, куры, гуси, утки и прочая живность. Беседует с управляющим и т. д…»

Впрочем, и сам Шаляпин признавался, что хозяин он неважный. Настоящим хозяйством занималась Иола Игнатьевна. Его же разговоры с управляющим носили скорее комический характер и напоминали некоторые сцены, описанные Гоголем.

— Не завести ли нам, Василий Макарович, еще штук двадцать коров, чтобы было побольше навозу? — бывало, спрашивал управляющего Шаляпин.

— Это хорошо бы было, Федор Иванович!

— Ну, а если тридцать?

— А это было бы еще лучше, Федор Иванович!

— А если десять штук, не довольно?

— Что же, и десять хорошо!

— А пять?

— Да ведь и пять тоже хорошо будет!

И этот мечтательный разговор в духе Манилова, как правило, заканчивался тем же, чем и начинался.

Шаляпина привлекало другое — охота, рыбная ловля, катание на лодке, а иногда и на лошади верхом.

С большим удовольствием Шаляпин демонстрировал гостям специальные комнаты — «охотничью», «рыболовную» и «столярную». В «охотничьей» и «рыболовной» размещались все принадлежности и самые новейшие изобретения для охоты и рыбной ловли. В «столярной» Шаляпин шутил, что если уйдет со сцены, то будет зарабатывать себе на жизнь столярным искусством.

Ратухино было преуспевающей усадьбой начала XX века, в которой сохранялось много черт века XIX. Шаляпин держал великое множество собак — несколько волкодавов, гончих, борзых и водолазов. Зимой он приезжал в имение охотиться на волков. А один раз ему даже повезло убить медведя. Кабинет Шаляпина украшал трофей — медвежья шкура.

Летом были иные развлечения. После обеда хозяева и гости отправлялись кататься на лодках. У Шаляпина на реке была целая флотилия — лодки всевозможных сортов — большие для прогулки со столом посередине и скамьями по бокам, маленькая, средняя и даже гоночная, приобретенная у яхт-клуба.

В эти краткие моменты отдыха Шаляпин старался выкроить время из своих светских обязанностей и уделить больше внимания детям. Журналист Н. А. Соколов, подписывавшийся странным именем Diabolo, который отдыхал в Ратухино вместе с многочисленными друзьями и знакомыми Шаляпиных, отметил, что после завтрака Шаляпин обыкновенно проводит время с детьми — «рисует им картинки, которые они очень любят, играет с ними в игрушки и мяч, катается на лодке или же ловит с ними рыбу с мостков купальни». «Они ведь все в меня — большие любители рыбной ловли!» — с улыбкой признавался он.

Дети с нетерпением ждали приезда отца. Плели из цветов гирлянды, украшали дом. Когда на станцию к поезду отправлялся тарантас, запряженный любимым конем Шаляпина Дивным, дети не могли усидеть дома и бежали папе навстречу. А в Ратухино все уже было готово к его приезду. Иола Игнатьевна старалась угодить вкусам Шаляпина, сделать все так, чтобы доставить ему удовольствие…

«Когда мы вернулись на дачу, — вспоминает об одном из таких приездов отца Ирина, — все семейство уже сидело за чаем на террасе. На столе, покрытом кустарной скатертью, красовались „ярославские туболки“ (пироги с творогом), свежая земляника, варенье. Почетное место занимала большая глиняная крынка с топленым молоком, рядом лежала деревянная ложка. Отец очень любил топленое молоко и просил, чтоб его подавали в крынке и разливали бы деревянной ложкой. Он говорил, что это напоминает ему детство…

А вечером состоялся спектакль, приготовленный нами специально для отца. Гостей набралось со всех ближайших деревень. Не все, конечно, попали на спектакль, но фейерверк, иллюминацию и бенгальские огни видели все».

В ночное небо взлетали разноцветные огни, рассыпаясь искрами, освещая счастливые лица детей, Иолы Игнатьевны, Шаляпина… Но какой хрупкой и эфемерной была эта иллюзия счастливой и крепкой семьи! Всего один удар — и она могла рассыпаться, как карточный домик…

Еще одним любимым развлечением обитателей Ратухино были пикники.

«Рано утром к даче подавалась линейка, запряженная парой лошадей, — пишет в своих воспоминаниях Ирина. — За линейкой подъезжал тарантас-шарабан, плетеный, крытый черным лаком, набитый душистым сеном, в который впрягалась лошаденка нашего общего любимца деда Емельяна из деревни Старово.

На линейку усаживались малыши и гости; в тарантас садились отец с матерью, а на телегу, нагруженную всякими кульками, самоваром, посудой, вскарабкивались мы, старшие дети. И наконец все двигались в путь.

Ездили мы чаще всего на наше излюбленное место „Обрыв“, где природа была необычайно живописна. Высокий берег реки Нерль круто обрывался. Река, извиваясь среди лугов, терялась вдали, где виднелся густой сосновый лес. Пахло хвоей, цветами, осокой.

Прямо на траве стелили огромную скатерть, на которую складывали все привезенное. Особенно любили мы ставить самовар…

Усевшись на траве вокруг самовара, мы с особенным наслаждением уплетали деревенские сласти, запивая их горячим чаем. Отец рассказывал нам были и небылицы, на что он был большой мастер.

Иногда мы просили его рассказать о своем детстве, о Казани…

Потом мы шли купаться… Накупавшись вволю, все снова шли к обрыву и, когда сгущались сумерки, зажигали огромный костер, через который с разбегу прыгали. Но отцу благодаря его огромному росту прыгать не приходилось, он просто перешагивал через костер, вызывая этим восторг всех ребят.

Когда становилось совсем темно, мы ходили собирать светляков и насаживали их в волосы отца и бороду деда Емельяна.

С обрыва уезжали уже ночью. Усевшись в свои экипажи, с шутками и смехом, усталые, но счастливые, мы возвращались домой под таинственный шум леса, веселый звон бубенцов и удалую русскую песню».

Это были незабываемые мгновения — незабываемые, потому что очень редкие… Гораздо чаще случалось что, бывая в Ратухино даже и в эти считанные дни, Шаляпин умудрялся уехать куда-нибудь на рыбалку или охоту со своими друзьями К. Коровиным и В. Серовым. Утром, чуть свет, за ним присылали плетеный, крытый черным лаком тарантас. Ирина, любимица отца, выходит проводить его… Раннее утро, дорога подернута туманом, блестит роса на траве… Забрав палатку и съестные припасы Шаляпин покидает их на несколько дней…

Было у них еще одно имение — Отрадное на Волге, которое Шаляпин купил в 1910 году. Места вокруг были изумительно красивые. Рядом с глубоким оврагом, окруженным со всех сторон рощами, в конце липовой аллеи, построили для Шаляпина новый дом. Иногда заезжал сюда Шаляпин, иногда Иола Игнатьевна с детьми, но это было скорее временное пристанище. Настоящая жизнь текла в Ратухино.

Кроме того, семья много путешествовала. Иола Игнатьевна жалела своих детей, которые были лишены отцовской ласки, и старалась превратить их жизнь в праздник, сделать из жизни сказку — с поездками по России и за границей, с детскими спектаклями, фейерверками и балами. Но разве этим можно было компенсировать отсутствие отца?

А дети между тем подрастали. Иола Игнатьевна решила дать им превосходное образование — они учили иностранные языки, занимались музыкой. Борис увлекался рисованием, все остальные грезили театром. Ничто не заслоняло безоблачный горизонт их беззаботного существования, ничто не предвещало грядущих потрясений. Кто бы тогда мог подумать о том, что в недалеком будущем этот праздничный карнавал жизни будет безжалостно разрушен?..

Тем не менее печальные события вторгались и в их хорошо налаженную жизнь. В марте 1913 года Иола Игнатьевна срочно должна была выехать в Италию. Ее мама находилась при смерти. Иола Игнатьевна теряла самого близкого и дорогого человека, которого безгранично любила и в чьей любви никогда не сомневалась. Теперь — со своим горем, со своей болью — она оставалась совсем одна…

В последние годы мать и дочь жили вдали друг от друга. Конечно, каждый год Иола Игнатьевна с детьми приезжала в Италию, но большую часть времени Джузеппина Торнаги проводила одна.

Жила она на небольшой вилле в Монца, купленной Иолой Игнатьевной в 1906 году. Небольшой белый домик, похожий на украинскую мазанку, был окружен тенистым садом.

Во всех смыслах Джузеппина Торнаги была неординарной женщиной. Милосердие, терпение, мужество и стойкость были основными качествами ее характера. Именно их она стремилась передать своей Иоле, с которой ее связывали общие духовные устремления. Обе женщины были талантливы и любили искусство, и обе, к сожалению, были несчастны в любви.

После непродолжительного брака с Иньяцио Ло-Прести Джузеппина Торнаги вышла замуж во второй раз и родила сына Максимилиана Каприлеса, сводного брата Иоле. Но и второй брак оказался недолгим, и уже к моменту приезда Иоле в Россию эта красивая и еще нестарая женщина снова осталась одна.

О том, что происходило в жизни Шаляпина и ее дочери, Джузеппина Торнаги узнала уже после 1903 года. Узнала и пришла в ужас. Шаляпин казался ей «человеком, потерявшим разум». Но своей нежной и хрупкой Иоле отчаиваться она не давала. «Подумай о том, что не ты одна, но мы все, кто больше, кто меньше, должны сражаться в этой жизни, следовательно, необходимо вооружиться мужеством и философией», — убеждала она ее.

Когда же в жизни Шаляпина появилась Мария Валентиновна, Джузеппина Торнаги надеялась, что ее дочь вернется в Италию и будет жить вместе с ней. Но этого не произошло. И Джузеппина Торнаги вновь должна была примириться со своим одиночеством. Ее сын Максимилиан хоть и жил вместе с ней, но почти не уделял матери никакого внимания. Это был деловой человек, занимавшийся поставкой древесины и строительного материала, вечно занятый и эгоистичный («второй Федя», называла она его). С утра до вечера его не было дома, но даже если он и появлялся, то не обращал на свою мать никакого внимания. Духовно они были далеки друг от друга. Иоле — вот кто был Джузеппине Торнаги по-настоящему дорог и близок!

Когда летом 1910 года Иола Игнатьевна пожаловалась матери, что она совсем одна и никто ее не понимает, та ответила:

«…Подумай о том, что здесь у тебя есть мать, которая всегда с тобой, душой и сердцем, и чувствует все то же, что и ты. Твои страдания — это мои страдания, и ты даже не можешь себе представить, как страдает твоя мама. Если бы мне сказали: ты должна провести остаток жизни в тюрьме или даже пожертвовать всем, до последней капли крови, чтобы твоя Иоле была счастлива, клянусь тебе, что я сделала бы это, не раздумывая ни минуты. В своих несчастьях думай о том, что у тебя есть мама, которая мысленно делит с тобой все твои боли».

Обе женщины оказались в одинаковом положении: они страдали от тех людей, которых любили.

«Мы с нашими благородными характерами и искренними чувствами не можем жить с теми, кто думает только о себе», — писала дочери Джузеппина Торнаги, смиряясь с печальной действительностью. «Мы не созданы для того, чтобы жить. Теперь живет тот, у кого нет ничего, ни искренности, ни чести, ни дружбы, кругом одна комедия, представление, но что меня успокаивает, так это то, что мы ближе к Богу, и так милосердный Бог нас защитит и не покинет».

В страданиях Джузеппина Торнаги не утратила мужества. Avanti е coraggio — эти слова стали девизом ее жизни. Раз эта жизнь война, нужно запастись мужеством и терпением, выдержать все испытания достойно, и тогда Бог наградит их. Так она воспитывала и свою Иоле: «После сильной грозы наступит хорошая погода, и ты увидишь, что и для тебя настанет день, когда ты получишь воздаяние за все, что вынесла».

И стоит ли удивляться тому, с каким терпением и самоотречением несла свой тяжкий крест Иола Игнатьевна?

Самые счастливые моменты для двух женщин наступали тогда, когда Иола Игнатьевна с детьми приезжала в Италию. Джузеппина Торнаги считала дни до приезда дочери, а потом… считала дни до ее отъезда, и когда это счастливое время заканчивалось, горько плакала, вновь оставаясь одна.

Теперь это была одинокая пожилая и очень больная женщина. От той гордой красавицы с высоким лбом и огромными глазами, в облике которой было что-то от Марии Стюарт, не осталось и следа. Джузеппина Торнаги превратилась в сгорбленную старушку, полную, маленькую, седую. Все меньше она выходила из дома. В последние годы мир сузился для нее до ее маленького домика в Монца, до ее villa Primavera (вилла «Весна»). Весной и летом она целые дни проводила в кресле в саду. Такой она и осталась запечатленной на последних своих фотографиях. Рядом виднеется белая стена дома, окно, закрытое жалюзями, лестница, прислоненная к стене. Джузеппина Торнаги расположилась под тенистыми ветвями деревьев, скрывающих ее от безжалостно палящего солнца. Вместе с ней — ее единственные друзья, две собаки, Гиги и Бо, покорно сидящие у ее ног. О чем она думала в эти последние спокойные дни? Вспоминала ли прошлое или молилась о бедной своей дочери, обреченной страдать где-то одной в чужой далекой стране безо всякой надежды на избавление?..

Одну из последних своих поездок Джузеппина Торнаги совершила в Милан. Поклонилась — в последний раз! — «дорогим могилам» своих родителей и родных, а потом, задыхаясь, с трудом добрела до Миланского собора, где долго молилась со слезами на глазах о своих детях, которых ей вскоре предстояло покинуть.

В конце 1912 года ей стало совсем плохо. Она слабела с каждым днем. «Я совсем пала духом от того состояния, в котором нахожусь. Поверишь ли, я похудела на тринадцать килограммов, кожа на мне висит, и я теряю между рук мое тело», — это было ее последнее письмо в Москву. Иола Игнатьевна поняла, что конец близок. Взяв с собой маленького Федю, она отправилась в Монца.

В это время Шаляпин был в Петербурге. Опять, как и семь лет назад, когда Иоле Игнатьевне требовалась его поддержка и помощь, он был занят и не мог уделить ей ни минуты внимания. В трудные моменты он неизменно держался на расстоянии, предпочитая писать ласковые и успокаивающие письма «милой своей Иолинушке», которые должны были показать ей его участие и заботу.

«Я знаю и предполагаю, милая Иола, что тебе сейчас приходится переживать, — писал он, — однако прошу тебя и советую не беспокоиться. Детишки, слава Богу, все здоровы, я с ними два или три раза разговариваю по телефону, они веселы и хорошо занимаются… Бедная бабушка, воображаю, как она страдает. Думается мне, что она не имеет много шансов на полное выздоровление. Очень печально это, конечно, но ты должна примириться с мыслью о развязке и не убиваться очень. Что же делать? Это же все вполне естественно. Забери себя покрепче в руки и думай больше всего о своем здоровье… Будь же здорова, дорогая Иолашка, coraggio е coraggio! Пусть Бог дает тебе силы, а я обнимаю тебя крепко и целую.

Еще раз: успокойся и волнуйся поменьше, все мы тебя очень любим. Твой Федор».

Но Иола Игнатьевна не могла не волноваться. Она не принадлежала к тем людям, которые, жалея себя, могут не обращать внимание на страдания других. А тем более сейчас, когда у нее на глазах умирала ее горячо любимая мама. Иногда, на короткие мгновения, Джузеппине Торнаги становилось лучше, болезнь отпускала ее, но вскоре все начиналось сначала, и бедная женщина, пожираемая мучениями, приближалась к своему неминуемому концу. Иола Игнатьевна была в отчаянии. «Уверяю вас, что это очень тяжело — видеть свою бедную маму и страдать, что ты не можешь ей помочь», — писала она в Москву Ирине.

Серьезная, собранная Ирина стала ее поддержкой и опорой. С ней Иола Игнатьевна откровенно делилась своими мыслями и переживаниями: «Как видите, я ничего не имею в этом мире, кроме скорбей». Возможно, тринадцатилетняя Ирина уже о многом догадывалась…

Но и в далекой Италии у постели умирающей матери Иола Игнатьевна постоянно думала о детях. Они были смыслом ее жизни, каждую минутку она стремилась к ним, но… пока печальные обстоятельства задерживали ее в Монца.

Тем временем в апреле в Москву приехал Шаляпин. Иола Игнатьевна надеялась, что он побудет с детьми и уделит им в ее отсутствие больше времени. Как всегда бывало в таких случаях, дети не отходили от него ни на шаг. «…То они у меня на кровати, то играют с Булькой, то ходим в сад», — довольный, сообщал он Иоле Игнатьевне.

На Пасху Шаляпин решил сделать детям королевский подарок — съездить с ними в древний Саввино-Сторожевский монастырь в Звенигороде, расположенный в пятидесяти с лишним верстах от Москвы.

Эта поездка осталась в памяти детей каким-то сказочным сном. «Дорога очень живописна, и сам монастырь очень красиво расположен… — сообщал Шаляпин в письме Иоле Игнатьевне. — Детишки все говели и причащались. Священник их исповедовал, и они рассказали ему все свои грехи. Главный грех у Борьки оказался, что он много врет. Я очень смеялся этому».

Перед самым отъездом в Звенигород они получили телеграмму Иолы Игнатьевны о смерти бабушки. Шаляпин прочел ее детям. «Детишки были очень огорчены как смертью бабушки, так и твоей грустью, и все говорили: „Бедная наша мамочка, как нам ее жалко“. Я, конечно, успокаивал их, как мог…»

Но даже и это печальное событие не могло омрачить для детей чудные, незабываемые дни, проведенные с отцом. Эти несколько радостных пасхальных дней, проведенных в красивейшем месте, называемом русской Швейцарией, в белокаменном монастыре, стоящем на горе, среди зелени, и сияющем золотом своих куполов, пасхальная заутреня в древнем Рождественском соборе XV века со строгими фресками на потемневших стенах, когда посередине службы Шаляпин вдруг неожиданно стал подпевать хору — сначала тихо, а потом все громче и громче, — и как удивленно, а потом и с восторгом стали оборачиваться на него, стоявшего в самом конце храма, лица звенигородских прихожан, остались в их памяти навсегда…

К несчастью, Иола Игнатьевна должна была задержаться в Италии. Не успела она похоронить мать, как заболел дифтеритом Федя. На нее свалились новые хлопоты, новый груз забот. А Шаляпин уже должен был уезжать… Из Петербурга он опять написал ей об их поездке в Звенигород. Видимо, и в его памяти она осталась прекрасным, светлым воспоминанием:

«Детишки все здоровы и веселы, мы прекрасно провели время в Москве и в монастыре. Бориска был очарован и счастлив, что ему пришлось спать со мной в одной комнате, и номер гостиницы поэтому он нашел самым уютным из всех домов и комнат, какие ему приходилось видеть. Лазили на колокольню и звонили во все колокола. Он носит теперь длинные штаны навыпуск и очень этому рад, и чувствует себя уже большим…»

Борис был любимцем отца. В письмах Шаляпина ему уделено самое большое место.

На лето дети, по обыкновению, отправились в Ратухино. Когда Федя поправился, в Россию вернулась Иола Игнатьевна. Потянулась монотонная дачная жизнь.

В этом году исполнилось десять лет с того дня, как умер их первенец, их обожаемый Игорь. 15 июня, в день его смерти, Иола Игнатьевна отправилась в Москву, отслужила панихиду в соборе Новодевичьего монастыря, положила на могилку свежие цветы… Шаляпин откликнулся на ее письмо сразу же. Игорь по-прежнему оставался для него особым, дорогим воспоминанием, крепко связывавшим его с прошлым. «Нужно ли говорить, что я был душой моей с тобой на могиле нашего милого Игрушки. Очень жалею, что меня не было там лично», — написал он Иоле Игнатьевне.

Хотя прошло уже десять лет как этот необыкновенный ребенок покинул их, Иола Игнатьевна до конца не могла примириться с его смертью. Она хранила его детскую одежду, фотография Игоря висела на стене в ее комнате, и ее день начинался и заканчивался под взглядом этих светлых печальных и задумчивых недетских глаз. Теперь бы Игорю исполнилось четырнадцать лет, и Иола Игнатьевна часто думала о том, какой бы это был умный и талантливый мальчик, каких бы успехов он добился, и вся бы их жизнь — она свято верила в это! — сложилась бы совсем по-другому, если бы этот ребенок был жив… Но этого не произошло… Судьба дала им только то, что дала. Значит, надо было смириться. Смириться и терпеть, потому что иного выхода не было…

«27 июля этого года исполняется также пятнадцатилетняя годовщина нашего неудачного супружества, — писала Иола Игнатьевна Шаляпину, — (у нас в Италии это называют бронзовой свадьбой, не знаю, так ли в России)… в любом случае уже пятнадцать лет, как мы тащим эту тяжелую цепь…»

В это время Шаляпин выступал в Лондоне во время «Русских сезонов» С. П. Дягилева. Несмотря на огромный успех, которым сопровождались его выступления в «Борисе Годунове», «Хованщине» и «Псковитянке», с артистической точки зрения предприятие Дягилева Шаляпина теперь удовлетворяло мало. Он считал, что уровень постановок упал с того момента, когда они играли в «Grand Opera» и «Chatelet». Но хотя это его и раздражало и доставляло ему неудобства, отказаться от хорошо оплачиваемых гастролей он уже не мог. Ему нужны были деньги, он взвалил на себя слишком много обязанностей. Он должен был содержать две свои большие семьи.

Его настроение испортило также то обстоятельство, что в Лондоне с ним произошел очередной скандал. Особенно неприятно это было потому, что случился он не на родных российских просторах, что было бы обычно и даже тривиально, а в столице иностранного государства во время гастролей русской оперы.

Как ни странно, Шаляпин вновь оказался жертвой недовольства хора и его напряженных отношений с дирекцией. В книге «Страницы из моей жизни» Шаляпин посвятил тому, что произошло в Лондоне, подробное описание:

«В этот сезон почему-то вся труппа была настроена нервно. Еще по дороге в Париж между хором и Дягилевым разыгрались какие-то недоразумения — кажется, хористы находили, что им мало той платы, которая была обусловлена контрактами. В Лондоне это настроение повысилось, отношения хора с антрепризой все более портились, и вот однажды, во время представления „Бориса Годунова“, я слышу, что оркестр играет „Славу“ перед выходом царя Бориса, а хор молчит, не поет. Я выглянул на сцену — статисты были на местах, но хор полностью отсутствовал. Не могу сказать, что я почувствовал при этом неожиданном зрелище! Но было ясно, что спектакль проваливают…

Я вышел один, спел мои фразы, перешел на другую сторону и спрашиваю какого-то товарища:

— В чем дело? Где хор?

— Черт знает! Происходит какое-то свинство. Хор вымещает Дягилеву — а что, в чем дело — не знаю!

Я взбесился, — по-моему, нельзя же было в таких условиях вытаскивать на сцену, пред лицом чужих людей, какие-то дрязги личного свойства. Выругав хор и всех, кто торчал на сцене, я ушел в уборную, но тотчас вслед за мною туда явился один из артистов и заявил, что хор считает главным заговорщиком и причиной его неудовольствия именно меня, а не только Дягилева, и что один из хористов только что ругал Шаляпина негодяем и так далее. Еще более возмущенный, не отдавая себе отчета в происходящем, не вникая в причины скандала и зная только одно — спектакль проваливается! — я бросился за кулисы, нашел ругателя и спросил его: на каком основании он ругает меня!

Сложив на груди руки, он совершенно спокойно заявил:

— И буду ругать!

Я его ударил. Тогда весь хор бросился на меня с разным дрекольем, которым он был вооружен по пьесе. „Грянул бой“…

Если б не дамы-артистки, находившиеся за кулисами, меня, вероятно, изувечили бы. Отступая от толпы нападавших, я прислонился к каким-то ящикам, они поколебались, отскочив в сторону, я увидал сзади себя люк глубиною в несколько сажен, — если бы меня сбросили туда, я был бы разбит. На меня лезли обалдевшие люди, кто-то орал истерически:

— Убейте его, убейте ради Бога!

Кое-как я добрался до уборной под защитой рабочих-англичан. Шеф рабочих через переводчика заявил мне, чтоб я не беспокоился и продолжал спектакль, так как рабочие уполномочили его сказать мне, что они изобьют хор, если он решится помешать мне…

Спектакль закончился благополучно, хор добился своего. Публика, очевидно, ничего не заметила, — скандал разыгрался во время антракта, при закрытом занавесе.

После спектакля мне сказали, что человек, которого я ударил, лежал несколько минут без памяти. Я поехал к нему и застал у него на квартире еще несколько человек хористов. Высказав ему свое искреннее сожаление о происшедшем, я просил простить меня; он тоже искренне раскаялся в своей запальчивости. Плакали, обнимались, наконец, пошли все вместе ужинать в ресторан и предали сей печальный инцидент забвению…»

Примечательно, что английские газеты об этом эпизоде не обмолвились даже словом, но русские газеты расписали «очередной скандал» Шаляпина во всех подробностях.

Это было неприятно, людям, близким к Шаляпину, это причиняло боль (Ирина, которой попали в руки газеты, была ужасно расстроена за любимого папу), но Шаляпин, кажется, уже на все махнул рукой.

«Что же делать, дорогая Иоле, — писал он из Лондона, — это уже моя судьба. Я по-настоящему несчастный человек, что родился русским и живу среди этих мелких душой людишек — сумма всех этих фактов заставляет меня думать о том, чтобы уехать из России, особенно ради моих детей — в России они не смогут получить хорошего образования и всегда будут иметь много неприятностей».

Уже не в первый раз Шаляпин заводил разговор на эту тему с Иолой Игнатьевной. Начиная с 1911 года, после истории с коленопреклонением, он все настойчивее просит ее подумать о том, чтобы переселиться во Францию. Но Иола Игнатьевна противилась этому… Считала ли она это минутной слабостью, капризом Шаляпина? Или не верила в серьезность его намерений?.. Она любила Россию, ее дети были русскими, она воспитала их в традициях русской культуры, да и Шаляпину, возможно, думала она, зная его характер, без России было не обойтись… Но была и другая причина, для нее гораздо более важная. Весь мир Иола Игнатьевна отдала Шаляпину и Марии Валентиновне, но Москва — это была ее территория, ее последний бастион, где хозяйкой была она, где она могла спокойно жить, воспитывать своих детей и где, как ей тогда казалось, она была надежно защищена от той мучительной для нее другой жизни Шаляпина, о которой она старалась не думать…

1914 год начинался так же празднично и весело, как и все предыдущие. В Белом зале стояла сверкающая огнями нарядная елка, дети получили подарки, загадывали желания на будущее…

6 и 8 января шаляпинские детишки вместе с некоторыми своими товарищами привлекли к себе внимание москвичей, выступив в театральном зале Литературно-художественного кружка в опере «Сказка о мертвой царевне» (по А. С. Пушкину), музыку к которой написал господин Миттельштедт. Представляя читателям «Русского слова» этот милый детский спектакль, Сергей Мамонтов, сын С. И. Мамонтова, отметил, в частности, что «все танцы и пластическая часть ставились И. И. Шаляпиной, бывшей знаменитой балериной Торнаги».

Хотя кроме пяти детей Шаляпина в спектакле принимали участие и другие «артисты от шести до четырнадцати лет», все внимание было отдано именно им. Ирину, исполнявшую роль Царевны, хвалили за то, что у нее, «кроме врожденного чутья, замечалась и своя собственная вдумчивость». Отметили, что Лида создала «прелестный образ» Царевича. Вокально девочек готовила к этому спектаклю В. И. Страхова-Эрманс, бывшая солистка Частной оперы. Боря и Федя смешно изображали веселых скоморохов. Но самый большой успех выпал на долю восьмилетней Тани, «с блеском протанцевавшей русскую пляску».

В эти радостные новогодние дни Иола Игнатьевна была особенно счастлива еще и потому, что Шаляпин был с ними, он присутствовал на спектаклях и был свидетелем огромного успеха его детей.

Однако эти спектакли не были только детским развлечением. Сбор от них поступил в пользу яслей Попечительства о бедных Басманного участка города Москвы. В бумагах Иолы Игнатьевны сохранилось благодарственное письмо от 10 февраля 1914 года: «Благодаря главным образом участию Вашей семьи оба благотворительных вечера имели выдающийся успех и дали Попечительству большие средства как на содержание яслей в текущем году, так и на основание фонда для постройки собственного здания первых яслей».

Иола Игнатьевна любила делать людям добро…

Никто не думал о том, что принесет этот год. Ведь начинался он так хорошо, так беззаботно и весело. Шаляпин пробыл в Москве до середины января, затем уехал в Петербург. Весной ему предстояли продолжительные гастроли в Лондоне, а летом он обещал приехать в Россию и отправиться с детьми в их волжское имение около Плеса.

Дети с нетерпением ждали лета.

По окончании сезона Шаляпин послал Иоле Игнатьевне телеграмму из Лондона, что он закончил выступления с большим успехом, сейчас едет на лечение в Карлсбад, а оттуда — прямо к ним в Россию.

Но доехать до Карлсбада ему не удалось. В вагоне поезда, несшего его по направлению к германской границе, Шаляпин узнал, что началась война.


В августе 1914 года Иола Игнатьевна с детьми была на отдыхе в Ялте, но узнав об объявлении войны, она сразу же вернулась домой. Вскоре до нее дошла телеграмма от Шаляпина: «Прошу вас, будьте спокойны. Я в добром здравии. Живу во Франции. Бретань. Ла Боль. Вилла Джорджина. Хотел бы приехать в Россию, но это трудно по причине войны. Уеду пароходом в Швецию, если это будет возможно. Целую всех. Федор».

Одновременно в письме к детям Шаляпин подробно описал все свои «военные» приключения во Франции:

«…Милые мои детенки, две недели тому назад приехал я из Лондона в Париж, чтобы ехать дальше в Карлсбад, как весь Париж был поднят на ноги объявлением Австрией войны Сербии. Не придавая этому особо важного значения, я продолжал оставаться в Париже, чтобы купить там кое-что и пошляться по кафе. На другой же день узнал я, что Россия мобилизует свои войска, а на третий — что Германия послала ультиматум России с вопросом, на который Россия должна была ответить в двадцать четыре часа, „для чего она мобилизует войско“. Когда дело приняло такой оборот, я, бросив думать о Карлсбаде, хотел ехать в Россию, но в русском посольстве, куда я пошел справиться, поспею ли я доехать до каких-нибудь серьезных осложнений до России, мне ехать через Германию не посоветовали. Таким образом, я остался во Франции.

Еще через день парижские „Camelots“ кричали уже, разнося газеты, об объявлении Германией войны России; вслед за этим Германия объявила войну Франции, а несколько спустя Англия объявила войну Германии за нарушенный ею (т. е. Германией) Бельгийский нейтралитет. Сейчас Черногория объявила войну Австрии, а Австрия, как и Германия, — России. Вы уже знаете, значит, что теперь завязалась общеевропейская война. Не зная, как мне быть дальше, я решил уехать из Парижа куда-нибудь подальше от театров военных действий и выбрал La Baule — это маленькое местечко на западе Франции, недалеко от двух портовых городов: Nantes и Saint Nazaire… Сижу я здесь уже дней одиннадцать, купаюсь в океане и чувствую себя, слава Богу, хорошо…»

Благодаря тому, что в одном из парижских банков у Шаляпина хранились кое-какие сбережения, он мог позволить себе жить «сравнительно великолепно». Первоначально он собирался переждать войну в этом тихом и укромном месте. Тогда еще казалось, что это дело нескольких месяцев. Поэтому письмо Шаляпина к детям проникнуто оптимизмом.

«Напишите мне, пожалуйста, подробное письмо обо всем, что происходит в России, — просил он. — Я думаю, что там тоже царит большое оживление и воодушевление и там, наверное, верят в победу».

Своим детям Шаляпин, конечно, не стал писать о том, как высаженный из поезда по пути в Германию он вынужден был несколько суток добираться до Парижа и о том, что французы, с которыми ему пришлось разговаривать, спокойно и серьезно относились к войне, понимая, что она будет длительной и потребует «крайнего напряжения сил всей страны».

В отличие от легкого, беззаботного письма, направленного детям, Иоле Игнатьевне в августе 1914 года Шаляпин написал совсем другое письмо:

«Прошу тебя, смотри внимательно за нашими сбережениями в банке, мы теперь живем в ужасное время, кто знает, что может случиться. Я, конечно, верю, что для нас, русских, все кончится хорошо, но кто знает, не разразится ли в России еще одна революция? Конечно, это будет не сейчас же, не теперь, но если случаем война будет проиграна, тогда горе нам!»

Он даже не мог предположить, с какой ужасающей точностью сбудутся его слова!

Как только началась война, русские газеты запестрели заголовками: «Где Шаляпин?», «Пропал Шаляпин» и т. п. Газеты сообщили и тут же опровергли, что Шаляпин задержан немцами на одном из курортов Германии.

Вскоре разнесся слух о том, что Шаляпин находится во Франции и может быть призван в армию для обороны Парижа. Это сообщение особенно взволновало многих поклонников и друзей певца.

Затем в газетах появилось сообщение, что Шаляпин оказался в Лондоне без копейки денег. Иола Игнатьевна опровергла эти слухи, заявив, что Шаляпин действительно переехал в Лондон, но с материальными средствами у него все обстояло благополучно.

В сентябре 1914 года было объявлено, что Шаляпин телеграфировал своей семье из Лондона о том, что он скоро приедет в Москву. По приезде Шаляпин намеревался устроить ряд концертов в обеих столицах в пользу семей запасных и раненых.

И наконец в середине сентября в газетах появилось долгожданное сообщение: «Шаляпин прибывает в Москву».

Путь на родину на этот раз был для него долгим и трудным. Не случайно, свою книгу «Страницы из моей жизни» Шаляпин заканчивает описанием именно этого грустного путешествия в Россию — грустного потому, что оно подвело черту под очень счастливым — мирным и свободным — периодом в жизни Шаляпина и… его страны.

Прожив некоторое время в Бретани и поняв, что война закончится не скоро, Шаляпин хотел через Ла-Манш перебраться в Англию. Однако английское бюро в Кале отказалось продать ему билеты, сославшись на то, что эта линия предназначена исключительно для переезда подданным Великобритании. С огромным трудом Шаляпину удалось получить пропуск на Дьепп. Его поезд, шедший через Париж, был последним. Перед его отходом железнодорожное начальство, входя в вагоны, предупреждало пассажиров, что если появятся германские разъезды, им рекомендуется лечь на пол вагонов…

Из Дьеппа Шаляпин переехал в Лондон, где его встретили очень радушно. Его приезд совпал с отступлением русской армии из Восточной Пруссии, и знакомые англичане тревожно и участливо спрашивали его — кто такой Самсонов? Но Шаляпин еще не успел прочитать газет и ничего не знал о поражении русской армии…

В Глазго Шаляпин сел на пароход «Сириус», шедший до Бергена. И так через Норвегию и Швецию добрался наконец до Финляндии — территории Российской империи. «…B Торнео меня поразила веселая девушка-финка, — заканчивает свой рассказ Шаляпин, — она подавала чай в трактире, все время мило улыбаясь и тихонько напевая какую-то странную песенку, в которой часто встречалось слово „ауринка“. Я спросил: что такое „ауринка“?

— Солнце, — сказали мне.

День был тусклый, небо плотно обложено тучами, а девушка поет о солнце. Это понравилось мне, и с этим впечатлением я доехал до Петербурга, который уже переименовался в Петроград»[21].

Из Петрограда Шаляпин сразу же направился в Москву.

На вокзале его ожидал почти весь город. Готовилась торжественная встреча. Однако кто-то пустил слух, что в прибывающем поезде Шаляпина нет, и перрон мгновенно опустел. Остались только Иола Игнатьевна и Ирина — две женщины, бесконечно верные и преданные ему, обреченные вечно любить его, вечно ждать на этом пыльном пустом перроне…

Когда подошел петроградский поезд, Шаляпина там действительно не оказалось. Позже газеты разъяснили, что «знаменитый певец, сгорая от нетерпения увидеть свою семью, сошел с поезда на промежуточной станции и на автомобиле опередил поезд».

Настоящая встреча состоялась дома. Несколько часов кряду рассказывал Шаляпин собравшимся у него знакомым и журналистам о своих мытарствах за границей. А потом, вместо того чтобы отдыхать, поехал в гости к Константину Коровину, а от него — прямиком… в баню. (Шаляпин признался, что очень скучал без нее за границей.) Он не переставал удивлять окружающих. И после долгого тяжелого пути этот неутомимый человек чувствовал себя бодрым и полным сил. Он наслаждался жизнью. Мог ли он пропустить в ней одно, хотя бы самое маленькое, мгновение?

По приезде в Москву Шаляпин сразу же объявил, что намерен дать ряд благотворительных концертов, средства от которых пойдут на содержание двух его лазаретов — в Москве и Петрограде.

Мысль устроить лазарет в одном из флигелей их дома на Новинском бульваре подала Шаляпину Иола Игнатьевна. С первых же дней стало совершенно ясно, что Россия оказалась не готова к войне. Государственных лазаретов катастрофически не хватало, и состоятельные люди начали оборудовать частные лазареты на свои средства. Шаляпины были одними из первых, кто открыл свой частный лазарет в Москве.

Часть средств на его содержание была выделена товариществом суконной фабрики П. Митрофанова. Другую часть Шаляпин собрал сам, дав ряд благотворительных концертов в пользу раненых. Один из них состоялся 4 октября 1914 года в Большом театре, и внимание публики было привлечено к ложе дирекции, в которой находилась семья певца — Иола Игнатьевна и девочки в белых платьях сестер милосердия Боря, и Федя — в одежде санитаров. В антракте в фойе Большого театра Иола Игнатьевна вместе с несколькими дамами торговала программками концерта. Только от этой продажи им удалось собрать сумму свыше 1000 рублей.

Несмотря на традиционно «шаляпинские цены» на билеты, зал Большого театра был полон, и теперь никто об этом даже не обмолвился. Шаляпин вызывал лишь безграничное восхищение и уважение: он делал великое и нужное дело, в эти тяжелые минуты он был вместе со своей страной… Три раза со всем залом Шаляпин пел гимн «Боже, царя храни!»

А 10 октября 1914 года газета «Московский листок» уже сообщила об открытии лазарета в доме Шаляпина:

«Этот… лазарет устроен самим Ф. И. Шаляпиным. Устроен без всякого преувеличения роскошно. Великолепные кровати с мягкими тюфяками, тонкое постельное белье. Небольшая операционная своей чистотой и опрятностью напоминает игрушечку. Флигель только что заново отделан и выкрашен, и еще вчера спешно заканчивались некоторые работы. Делаются последние приготовления к молебну. Распоряжается всем жена Ф. И. Шаляпина.

Дети Федора Ивановича тоже принимают деятельное участие в хлопотах, все они от мала до велика одеты: мальчики в костюмы военных санитаров с перевязями на рукавах, а девочки — в костюмы сестер милосердия. В таком костюме и сама И. И. Шаляпина.

Закончены последние приготовления, и за иконами в местную церковь командируются дети Федора Ивановича. Принесены иконы, пришло духовенство. К началу молебна пришел и сам Федор Иванович. Торжество носило чисто семейный характер; были только личные знакомые Шаляпиных, в том числе несколько артистов Малого и Большого театров. Представителем от города был член управы В. Ф. Малинин. Перед началом молебна священник сказал прочувствованное слово о великой заслуге помогать раненым и больным. По окончании молебна хор запел гимн, и в хоре принял участие Ф. И. Шаляпин. Сильно и красиво звучал хор в небольшом помещении, из него ярко выделялся мощный бас Шаляпина.

По личному желанию Федора Ивановича в его лазарете должны быть размещены нижние чины, и только врачебно-санитарная комиссия уговорила Федора Ивановича предоставить три места офицерам.

Заведование лазаретом поручено бывшему ординатору клиник Московского университета доктору И. И. Красовскому».

Лазарет Шаляпина, рассчитанный на пятнадцать коек, был прекрасно оборудован и обеспечен обширным запасом белья, перевязочных средств и медикаментов. При лазарете имелись перевязочная и собственная аптека, а также несколько изоляционных комнат для тяжело раненных. Покровительницей лазарета стала вдовствующая императрица Мария Федоровна.

На несколько лет этот лазарет стал делом жизни Иолы Игнатьевны. В нем она смогла осуществить свои надежды и желания — помогать тем, кому плохо, кто нуждается в помощи. Это она считала своим долгом. В этом находила успокоение.

Вместе со старшими девочками Иола Игнатьевна работала в операционной под руководством доктора И. И. Красовского — перевязывала раненых. Младшие дети — Боря, Федя и Таня — развлекали солдат чтением, ставили им пластинки отца.

Бывая в Москве, Шаляпин часто заходил в лазарет. Солдаты обожали его. Здесь он становился добрым, чутким, внимательным, заботливым, очень простым в общении. Едва он появлялся в лазарете, как по комнатам пробегал шепот, Шаляпина начинали рвать на части:

— Федор Иванович! Федор Иванович!

Шаляпин знал всех своих раненых по именам, у каждого спрашивал о здоровье, подбадривал, сообщал новости о войне. Его всегда с нетерпением ждали и, если он запаздывал, спрашивали дежурившую сестру:

— Что-то не видать барина-то нашего?..

Шаляпин появлялся перед ними в ореоле благодетеля и радушного хозяина того дома, где эти простые бедные люди выздоравливали, возвращались к жизни после тяжелых испытаний войны. Здесь их окружали теплотой и заботой, здесь были с ними неизменно ласковы и терпеливы. Ни в одном другом месте эти рядовые солдаты не могли бы получить подобного ухода. Шаляпин специально настоял, чтобы в его прекрасно оборудованном госпитале лечились только нижние чины — он хорошо знал отношение к бедному человеку в России… И это была еще одна причина, почему ему — известному артисту, вышедшему из народа, а потому понимающему его нужды и беды, — были отданы сердца этих простых, бесхитростных людей.

Но повседневные заботы целиком ложились на плечи Иолы Игнатьевны. Это она должна была каждодневно окружать раненых вниманием, следить за тысячей мелочей в управлении лазаретом, чтобы ее подопечным было хорошо и уютно. Солдаты любили ее, называли ласково «мамашей»… Те, кто выписывался из лазарета, писали письма Ирине и Лидии, ухаживавшим за ними, передавали приветы Иоле Игнатьевне. Эти письма на скомканной посеревшей бумаге, написанные карандашом, часто писались прямо в окопах. Солдаты вспоминали милый дом на Новинском бульваре, чудесный сад со скульптурами, где они гуляли, поправляясь от ран, добрую атмосферу шаляпинского дома, в котором они, может быть, впервые были счастливы, эти восемнадцатилетние мальчишки… Потом письма переставали приходить. Значит, их авторов уже не было в живых. Это была страшная правда войны…

В праздники раненые получали подарки. В эти дни Шаляпин бывал в особенно радостном, приподнятом настроении. Пел для своих солдат. Лидия аккомпанировала ему на гитаре. А потом начинался свободный, непринужденный разговор. Слышны были шутки и смех. Не только доверчивый Шаляпин и его беззаботные дети веселились от души, но даже и Иола Игнатьевна — с ее всегда трагическими, грустными глазами — преображалась. В эти минуты ее лицо светилось счастьем, и были в нем какое-то успокоение и примирение, какой-то светлый покой — от сознания того, что она делает это нужное, благородное дело.

О лазарете Шаляпина по Москве шла прекрасная слава. В начале 1915 года московские газеты сообщили о том, что популярность его настолько велика, что «те, кому удается попасть в него, считают себя просто счастливцами»: «Все члены семейства Шаляпина окружают „своих раненых“ самыми нежными заботами. Сам Федор Иванович в часы досуга развлекает раненых рассказами, пением, чтением, спектаклями, в которых играют преимущественно его дети. В дни отлучек Шаляпина раненые скучают. Выздоровевшие с грустью расстаются с гостеприимным домом Шаляпиных».

В октябре 1915 года молебном отметили годовщину открытия лазарета. За это время через него прошло около ста шестидесяти человек.

Война — это страшное время — помогла создать в российском обществе совсем другой — новый! — образ Шаляпина. Не было больше того жадного и алчного грубияна, скандалиста и драчуна, который до этого появлялся на страницах русских газет. Теперь это был не только гениальный артист, но и добрый, благородный, милосердный человек. Война раскрыла в нем самые лучшие качества характера, высветила наилучшие стороны его натуры — как раз именно те, которые давно уже мечтала видеть в нем Иола Игнатьевна. И — можно ли не замечать очевидного? — раскрылись они не в последнюю очередь именно благодаря ей.

На какое-то время, делая это общее благородное дело, Шаляпин и Иола Игнатьевна духовно сблизились. Теперь, когда они стали старше, умнее, страсти в них несколько поутихли, острота боли Иолы Игнатьевны немного отступила и они смогли остаться настоящими друзьями, выяснилось, что объединяло их гораздо больше, чем разъединяло. В конце 1914 года, будучи на гастролях в Варшаве, Шаляпин заболел, и Иола Игнатьевна выразила готовность приехать ухаживать за ним. Зная чрезмерную щепетильность Иолы Игнатьевны, ее обостренное чувство чести, вряд ли можно предположить, что она предложила бы это Шаляпину, зная, что ему это будет неловко или неприятно. Шаляпин нежно поблагодарил ее, но сообщил, что уже поправляется, а поезда в Варшаву ходят так плохо, что можно простоять в дороге несколько суток. Вскоре он выразил пожелание, чтобы на седьмую неделю поста Иола Игнатьевна с детьми приехала к нему в Киев, где он должен был выступать, что и было исполнено. Затем они вместе съездили в Харьков и вернулись в Москву.

Однако эти теплые, дружеские — искренние, не продиктованные приличиями! — отношения совсем не входили в планы Марии Валентиновны. Хотя Шаляпин открыто жил с ней в Петербурге и путешествовал по всему миру, для всех, знавших Шаляпина, она по-прежнему оставалась лишь номером вторым, бледной тенью Иолы Игнатьевны, и выносить ей это становилось все труднее и труднее. Но если бы по тем или иным причинам между Иолой Игнатьевной и Шаляпиным произошло примирение, то это было бы для нее настоящей катастрофой. Все ее уловки, все хитрости, которыми она так долго привлекала к себе Шаляпина, оказались бы напрасными, и столько времени было потрачено зря! К счастью для нее, Мария Валентиновна обладала достаточной сообразительностью и потому понимала, что единственным ее шансом добиться давно намеченной цели и занять столь желанное место жены известного певца было рассорить Шаляпина и Иолу Игнатьевну, что, учитывая пылкие характеры того и другого, не представляло особой сложности. В глубине души Мария Валентиновна презирала эту наивную итальянку за то, что она не смогла удержать рядом с собой гения.

Первые попытки выйти из тени Мария Валентиновна предприняла еще в 1912 году. Путешествуя с Шаляпиным за границей, она стала представляться как жена Шаляпина, а также подписывать счета именем «мадам Шаляпиной» и… иногда забывала платить по ним. Счета, естественно, отправлялись на официальный адрес Шаляпина, Новинский бульвар, и попадали прямо в руки мадам Шаляпиной — Иолы Игнатьевны.

Помимо счетов, Иола Игнатьевна получала письма, адресованные на имя «мадам Шаляпиной», которые были обращены к Марии Валентиновне. Тогда Иола Игнатьевна реагировала на это очень бурно. Она написала Шаляпину возмущенное письмо: кто позволил госпоже Петцольд называться именем, которое в данный момент ей не принадлежит? Впервые ей пришлось пригрозить ему, что если подобные инциденты повторятся, она вынуждена будет принять меры, чтобы защитить себя. Угроза имела воздействие: на время Мария Валентиновна угомонилась.

Но вот в 1914 году история началась сначала. Между двумя семьями Шаляпина существовала негласная договоренность — Иола Игнатьевна не ездит в Петербург, Мария Валентиновна — в Москву. Взамен на те жертвы, которые приносила Иола Игнатьевна, она требовала сущую малость — ничего не слышать о Марии Валентиновне. Но та, напротив, вела себя все более смело. В петроградских газетах время от времени стали появляться фотографии младших «дочерей Шаляпина» — Марфы и Марины. Иола Игнатьевна опять была вынуждена серьезно объясниться с Шаляпиным. Она боялась, что это может травмировать ее детей.

Но остановить Марию Валентиновну было уже невозможно. Во время войны, когда Шаляпин — очень ненадолго — приезжал в Москву повидаться со своей семьей, она стала приезжать следом за ним. Часто звонила Шаляпину, слала ему телеграммы на Новинский бульвар, целый день слуга Шаляпина носил их записки друг к другу. И все это происходило на глазах Иолы Игнатьевны.

Несомненно, это была нечестная и недостойная игра. Но Шаляпин, который до седых волос оставался большим ребенком и так и не научился разбираться в людях, конечно, не очень понимал то, что происходило у него на глазах, а главное, не понимал тайных причин такого неожиданного «всплеска чувств». Ему, безусловно, было приятно, что его так любят, что и часу прожить без него не могут. Но Иола Игнатьевна видела, с кем ей предстоит иметь дело. И ее возмущало, что женщина, которую она хоть и не любила, но которой никогда не делала зла, вела себя по отношению к ней таким нахальным, бесцеремонным образом. Возмущало ее и поведение Шаляпина — его беззаботность, легкомыслие, беспечность. Он совсем не думал о детях! Еще меньше он думал о ней!!! Запершись в своей комнате, Иола Игнатьевна писала ему полные негодования письма:

«Вы могли меня разлюбить, даже могли меня возненавидеть, но раз у нас есть дети и ради них я должна нести этот тяжелый крест, то я считаю, что Вы как-то должны помочь мне нести этот крест и постараться по возможности облегчить мне эту ношу, чтобы у меня хватило сил донести ее до конца, пока я необходима моим детям».

«В моих жилах течет не только итальянская, но и сицилийская кровь», — заметила она в другом письме, намекая на то, что слово вендетта не было для нее отвлеченным звуком. И она только ради детей смиряла эти минутные порывы гнева и жажды мести, молитвой и христианским прощением побеждая темные желания своей души.

Эти письма, написанные в минуты раздражения, отчаяния или обиды, Иола Игнатьевна так и не отправила Шаляпину. Не хотела лишний раз расстраивать его… Хотя прошло почти десять лет с того момента, как между ними произошел разрыв, она по-прежнему — вопреки всему! — любила его, любила и ревновала, как в первые годы их знакомства. Но любовь ее была настолько сильной, что она заставляла ее прощать ему слишком многое, может быть, гораздо больше того, что ему можно было бы простить…

Между тем, несмотря на войну, жизнь постепенно налаживалась. Люди привыкли и к войне, посчитав ее чем-то обыденным и неизбежным. Иола Игнатьевна все время была занята дома или в лазарете. Шаляпин — поскольку гастроли за границей были отменены — выступал в России. В Петрограде он даже снялся в фильме «Царь Иван Васильевич Грозный» режиссера Гая, сыграв главную роль. Но инсценировки «Псковитянки» не получилось. Огромный, величественный Шаляпин потерялся, померк на черно-белой несовершенной пленке немого кино. Он хотел запечатлеть одно из лучших своих творений, а вместо этого получилось нечто совершенно комическое, пародийное. Кинематограф не оправдал надежд Шаляпина.

Тем временем дела на фронте становились все хуже. В августе 1915 года Шаляпин забил тревогу. Из Ессентуков, где он тогда отдыхал, он написал Иоле Игнатьевне обстоятельное письмо:

«…A теперь поговорим насчет войны. Плохо наше дело, милая Иола! Мне думается, что в сентябре немцы придут в Петроград. Это, конечно, ужасно сознавать и не хочется допускать этой мысли, но… по ходу дела и по складу всей нашей русской жизни это вполне возможно. Пойдут ли немцы куда-нибудь дальше, я не знаю, но нужно все же быть готовым ко всему. Итак, чем дальше, тем тяжелее будет жить, и все будет очень дорого…»

Иола Игнатьевна вяло с ним соглашалась, «печальная позиция» России в войне тоже ее расстраивала, но если она и беспокоилась о ком-то, то только о детях. «За себя я не боюсь, — отвечала она Шаляпину, — смерть была бы для меня спасением, если бы я не должна была покинуть моих детей, которым я еще нужна».

Ее мысли занимало другое. С каждым днем жизнь для Иолы Игнатьевны теряла смысл. Она видела, что ее дети подрастают и приближается неумолимо то время, когда она должна будет сказать им о двойной жизни Шаляпина. Тот светлый и чистый образ их отца, который она старательно создавала в этих детских душах, будет разбит. И она боялась, что дети воспримут это болезненно, они могут возненавидеть Шаляпина. К тому же она понимала и чувствовала, что рано или поздно та жизнь, которую они ведут, кончится, она лишится Шаляпина, эта страшная женщина навсегда заберет его у нее. И от этого не хотелось жить, не хотелось думать о будущем — о том будущем, которого для нее не существовало.

Но пока еще она должна была — ради детей своих — нести эту ношу. А Шаляпину эта ноша уже становилась тяжела. Он начинал более легкомысленно относиться к семейным обязанностям — мог не приехать домой на праздники, забывал отвечать на письма детей. Иолу Игнатьевну это огорчало. Но переживала она больше за детей — не за себя! Иногда с глазу на глаз она могла быть с Шаляпиным очень резкой. Но при детях она не позволяла себе ни одного неуважительного слова в его адрес. Своих детей она воспитывала в уважении к отцу. И даже когда он подолгу не писал им, она убеждала их писать ему и не забывать его, потому что это есть, как она говорила, их священный долг перед отцом.

И для детей слово Иолы Игнатьевны было законом, хотя они и без этого обожали Шаляпина. «Отец, о да, тебе и одному тебе принадлежит моя горячая, бесконечная любовь. Ты мое яркое солнышко, без которого я не могла бы жить, тебе бы мне хотелось отдать всю жизнь, всю мою душу! О, как безумно я люблю тебя! Люби и ты меня, помни, я так в этом нуждаюсь!» — записала в своем дневнике шестнадцатилетняя Ирина. Это были плоды воспитания Иолы Игнатьевны.

Летом 1916 года Шаляпин собирался с Горьким ехать в Крым — писать автобиографическую книгу. Горький согласился взять на себя редактирование воспоминаний Шаляпина. Иола Игнатьевна с детьми летом тоже отдыхала в Крыму. Поселились они в местечке Суук-Су, недалеко от Ялты, на даче, которая называлась «Орлиное гнездо». В Гурзуфе, недалеко от них, жил К. А. Коровин с семьей.

В июне Шаляпин отправился лечиться на Минеральные Воды, в Ессентуки, откуда он время от времени присылал Иоле Игнатьевне милые письма, заканчивающиеся словами: «Целую тебя крепко и прошу верить, что я всей душой расположен к тебе».

А в конце июня Шаляпин уже приехал в Форос, поселился с Горьким на вилле, принадлежавшей К. К. Ушкову, мужу сестры Марии Валентиновны, и начал свою работу над книгой, о которой он писал Иоле Игнатьевне: «Работа моя идет пока успешно, хотя должна считаться только сбором материала. Горький говорит, что все очень интересно…»

Позже, в конце 1916 и в 1917 годах, главы из автобиографической книги Шаляпина «Страницы из моей жизни» начали печататься в горьковском журнале «Летопись». В этой книге есть прекрасные страницы, посвященные Иоле Игнатьевне. О Марии Валентиновне в ней не упомянуто ни разу.

Время от времени Шаляпин выбирался к своей семье в Суук-Су. Вместе ездили в гости к Константину Коровину, в гурзуфском парке слушали выступление итальянского оркестра и баритона Карло Феретти, после чего Шаляпин широким жестом пригласил всех итальянцев к себе на дачу. Вместе с Иолой Игнатьевной они ездили покупать подарки детям. Какое это было прекрасное, мирное течение жизни!.. Однажды, гуляя с детьми и хозяйкой дачи Ольгой Михайловной Соловьевой, Шаляпин забрел на скалу, возвышавшуюся над морем. С левой стороны виднелся Аю-Даг, впереди Одаллары и море… Привлеченный красотой окружающей природы, задумал Шаляпин на этой скале, названной именем Пушкина, выстроить замок искусства для талантливой и серьезной молодежи, где бы они вместе могли трудиться на благо искусства.

Поначалу Ольга Михайловна встретила эту мысль безо всякого восторга, но когда ночью у костра Шаляпин пел народные русские песни, она смягчилась — отдала Шаляпину скалу почти задаром.

Он сразу же загорелся новой идеей. Заказал архитектору проект замка, начались работы по подготовке его строительства. В Суук-Су с дирижером Э. Купером и Иолой Игнатьевной Шаляпин также работал над переводом либретто оперы «Дон Карлос» Дж. Верди на русский язык. Премьера должна была состояться в начале будущего года в Москве.

Здесь же, в Крыму, была сделана фотография, которая попала потом в газеты — «Шаляпин с семьей на отдыхе». Впереди стоит маленькая Иола Игнатьевна, над ней нависает огромный Шаляпин. Их лица серьезны и озабочены. Как будто они, сами того не подозревая, заглянули в будущее, которое их ужаснуло. Со всех сторон их облепили беззаботные, улыбающиеся дети. Это были последние ускользающие мгновения их большой семьи, несмотря на войну, относительно спокойной и мирной жизни…

Но семье Шаляпин уделял неизменно мало времени. «Спасибо тебе за письмо, — писал он Иоле Игнатьевне из Фороса вскоре после своего отъезда из Суук-Су. — Мне было жаль очень моих дорогих детишек, когда я представил себе их личики грустными после моего отъезда. Ну ничего, скоро будем все вместе».

Но вместе — это опять ненадолго, опять на считанные дни…

Новый 1917 год Иола Игнатьевна встречала с друзьями под городом Александровым, недалеко от Москвы. Шаляпин прислал ей поздравительную открытку: «Я очень рад, что ты сейчас в деревне и наслаждаешься чудным воздухом. Дай вам Бог здоровья и счастья, всего в наступающем году».

Новый год встречали с надеждой. Надеялись на то, что закончится война и жизнь постепенно наладится, войдет в привычную колею.

В начале 1917 года в Большом театре состоялась премьера оперы «Дон Карлос». Шаляпин не только впервые на русской сцене пел роль короля Филиппа II, но и принимал участие в постановке спектакля. В Белом зале дома на Новинском бульваре проходили репетиции оперы. Жесткий, требовательный режиссер Шаляпин безжалостно муштровал подопечных артистов, пытаясь добиться от них наилучших результатов. А потом, по окончании первого (и единственного для него в Москве) благотворительного спектакля, прошедшего 10 февраля с огромным успехом, он пригласил всех участников к себе домой на праздничный ужин и первый тост поднял за трудолюбие, намекая артистам на то, что им следует работать гораздо больше. В искусстве Шаляпин всегда стремился к совершенству.

В тот торжественный вечер, когда столовая дома Шаляпиных вновь ожила и заполнилась народом (среди гостей был и С. В. Рахманинов), когда в ней снова слышались шутки, смех и все вокруг говорили об искусстве, строили планы на будущее, делились своими творческими мечтаниями, — никто не мог предположить, что постановка оперы Верди станет последним ярким всплеском по-настоящему напряженной артистической деятельности Шаляпина в России…

А тем временем за окнами этого мирного дома сгущались тучи. События начинали развиваться угрожающим образом. В феврале в России разразилась революция. Иола Игнатьевна с детьми встретила ее в Москве, Шаляпин — в Петрограде. «Конечно, здесь пришлось пережить кое-какие тревоги, но слава Богу, все кончилось пока благополучно, — сообщал он Иоле Игнатьевне. — Теперь дела всякие уже налаживаются, и мы скоро заработаем снова. Надолго или нет, не знаю…»

В большинстве своем люди радовались падению монархии, отречению царя Николая II. Социал-демократические взгляды Шаляпина и его ближайшего друга Максима Горького не могли не отразиться и на шаляпинских детях. В февральские дни эти юные создания бегали по Москве с красными флажками и радовались свободе. Но что говорить о детях, если и сам Шаляпин — и не только он один! — приветствовал февральскую революцию. «Это великие и великолепные дни», — писал он Иоле Игнатьевне.

Однако новая революционная действительность заставила почувствовать себя с первых же минут. Шаляпин сразу же попал во всевозможные комитеты и комиссии и должен был участвовать во всяческих заседаниях, главной (хотя и негласной) целью которых было предотвратить какую-нибудь очередную глупость или дикость дорвавшихся до власти фанатиков. Иногда Шаляпину удавалось сделать что-нибудь полезное. Так он с гордостью сообщил Иоле Игнатьевне, что им удалось предотвратить похороны жертв революции на Дворцовой площади. Уникальный архитектурный ансамбль был спасен (кому бы прежде пришло в голову разрушать его?), хотя похороны жертв революции на Марсовом поле тоже поразили воображение интеллигентных людей своей дикостью и уродством. «Я видел Марсово Поле, на котором только что совершили, как некое традиционное жертвоприношение революции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев, — писал И. А. Бунин. — Что нужды, что это было, собственно, издевательство над мертвыми, что они были лишены честного христианского погребения, заколочены в гроба почему-то красные и противоестественно закопаны в самом центре города живых! Комедию проделали с полным легкомыслием и, оскорбив скромный прах никому неведомых покойников высокопарным красноречием, из края в край изрыли и истоптали великолепную площадь, обезобразили ее буграми, натыкали на ней высоких голых шестов в длиннейших и узких черных тряпках и зачем-то огородили ее дощатыми заборами, на скорую руку сколоченными и мерзкими не менее шестов своей дикарской простотой».

Теперь это была печальная действительность новой России — действительность, от которой хотелось бежать…

Весну и лето Иола Игнатьевна с детьми опять провела в Крыму. На этот раз они жили в Нижнем Мисхоре на даче Мурзаевой. В Крыму была еще прежняя жизнь. Кроме красных флагов в Севастополе и в некоторых других городах, ничто не напоминало о случившемся. На набережных по-прежнему гуляла нарядно одетая публика, оркестр играл попурри из известных оперетт.

А в Нижнем Мисхоре текла размеренная жизнь. Младшие дети занимались с репетитором по школьной программе. Ирина и Лидия играли в водевиле «Спичка между двух огней». В одном спектакле с ними участвовала О. Л. Книппер-Чехова. По временам их навешал Шаляпин. На даче собирались гости. Приезжал из Селеиза Рахманинов, собиравшийся в Америку (Шаляпин хотел ехать вместе с ним). Заходили сестра Чехова Мария Павловна и племянник писателя Сергей Михайлович. Шаляпин любил беседовать с гостями в саду, на скамье, которую со всех сторон окружали розы.

Звуки рояля, доносившиеся из дома — иногда к нему прикасались руки Рахманинова! — голубое небо, море, аромат цветов… Все это были последние признаки уходящего в небытие мира, свидетелями которого они были. Где-то далеко бушевала война, гибли люди, в столицах готовилось нечто ужасное, а эти милые люди, эти чеховские персонажи — из прошлого, уже из другой жизни — о чем-то спорили, мечтали, сидя у моря, на этой «скамье роз»…

Поначалу Шаляпин советовал Иоле Игнатьевне на зиму остаться в Крыму. Он боялся, что в Москве не будут работать школы и жизнь будет вообще тяжела. Однако в августе он прочел в газетах о продовольственном кризисе в Ялте и пришел в ужас. Теперь Шаляпин считал, что им лучше ехать в Москву или в Ратухино. Беззащитные обыватели безуспешно метались по необъятной России, не зная, где преклонить голову, как уцелеть перед надвигающейся грозой.

В сентябре в Москву первыми приехали Ирина и Лидия. Иола Игнатьевна в Крыму не находила себе места. Наконец, не выдержав, она примчалась к ним. И поспела как раз вовремя: в октябре из Петрограда стали доходить тревожные известия — власть в России взяли в свои руки большевики.


О том, что произошло в Петрограде 25 октября, москвичи узнали на следующий день. На первых страницах газет бросалась в глаза напечатанная жирным шрифтом строчка: Переворот в Петрограде. Арест членов Временного правительства. Бои на улицах города.

Пока еще было непонятно, что это означало. В Москве не было заметно никаких изменений. Работали магазины, школы и другие общественные заведения. Только на лицах москвичей уже читалось недоумение и ожидание чего-то. Все были подавлены, испуганы, молчаливы. В трамваях люди боялись говорить о том, что произошло.

Однако это напряженное ожидание вскоре должно было быть нарушено самым решительным образом. Около полуночи на 27 октября в Москве раздались первые выстрелы, а 28 октября начались сражения между революционными солдатами и войсками, оставшимися верными Временному правительству. Шесть дней длилось московское восстание. По опустевшим улицам и переулкам города трещали пулеметные и ружейные выстрелы, слышались разрывы снарядов. Москва подверглась серьезным разрушениям. Один из куполов собора Василия Блаженного на Красной площади был разбит, пострадал Кремль. 3 ноября власть в Москве перешла в руки большевиков.

Шаляпин в это время находился в Петрограде и ничего не знал о своей семье. В ноябре 1917 года он с ужасом пишет Иоле Игнатьевне: «Я положительно схожу с ума, читая известия из Москвы. Господи Боже мой! Какой ужас! а главное, ничего не могу придумать, чтобы сделать что-нибудь. Ужасно! Обо мне вы не беспокойтесь, я совершенно вне опасности пока, но думаю, что и дальше все будет хорошо… У нас в Питере сражений сейчас нет. Все это происходит в окрестностях Петрограда. Вероятно, будут и у нас еще сражаться в городе, как это было на днях, но пока тяжелой артиллерии в ход пущено не было».

Это письмо было написано карандашом и передано с кондуктором спального вагона. Почта не работала. Теперь это был единственный способ общения.

«Боже мой, как бы мне узнать, живы ли вы? здоровы ли?.. — восклицал в конце Шаляпин. — Как жаль, что вы приехали в Москву! Ну, молитесь Господу Богу, он один может помочь и спасти».

К счастью, бои в Москве продолжались недолго, и дом на Новинском бульваре не пострадал. Об этом сообщил Шаляпину Горький. Его сын Максим заходил к Иоле Игнатьевне и нашел шаляпинских домочадцев в добром здравии, хотя и изрядно напуганными.

Теперь в Москве начиналась новая жизнь. Какая, еще точно никто сказать не мог, но всем было ясно, что та тихая, спокойная жизнь, которой они жили еще вчера, навсегда ушла в прошлое и больше не повторится. Вводились новые порядки — ужасающие своей дикостью. Их невозможно было сразу осмыслить. Шаляпин пытался подбадривать Иолу Игнатьевну, хотя он и сам находился в неменьшей растерянности: «…При современном положении приходится претерпеть многое, ибо выхода найти или трудно, или же совсем невозможно…»

С первых же дней советской власти Шаляпина неотступно преследовала мысль об отъезде за границу. Он получил телеграмму от Р. Гюнзбурга с предложением петь в Монте-Карло (что он и надеялся осуществить), но прежде хотел отправить Иолу Игнатьевну с детьми в Италию. В конце 1917 года Шаляпин прислал Иоле Игнатьевне из Кронштадта записку с просьбой прислать его фотографии и летние костюмы. В конце он написал по-итальянски: «Об отъезде за границу я тебе еще напишу».

Видимо, в тот момент Шаляпин надеялся на скорое избавление, но неожиданно ситуация изменилась. С началом гражданской войны всякую мысль об отъезде из России пришлось оставить. Надо было приспосабливаться к обстоятельствам, которые день ото дня становились все более ужасными.

К счастью для Шаляпина, новая власть благоволила к нему. Как друг Горького и человек, пожертвовавший немало средств на поддержание социал-демократического движения в России, теперь он был обласкан большевиками, приближен к хозяевам новой жизни. В каком-то смысле это могло облегчить ему существование, хотя в то же время Шаляпин не был свободен от тех унижений, которым подвергалась в России интеллигенция.

Наступило страшное время, когда стерлась грань между правдой и ложью, ненормальное стало нормальным, ужасное — обыденным. Но еще страшнее было наблюдать за тем, с какой фантастической быстротой начали меняться люди в их стремлении приспособиться к этому всеобщему безумию.

Едва установилась новая власть, как на Новинский бульвар стали являться с обысками революционные солдаты. Прийти могли в любое время суток, и эти обыски по сути своей больше напоминали грабежи. Унесли — конфисковали! — сундук с кубками и подношениями Шаляпину, полученными им во время бенефисов, постельное белье, бутылки шампанского, коллекцию старинного оружия Шаляпина, которую тот обнаружил однажды в соседнем дворе, гниющую под дождем и под снегом. А подойти к ней было нельзя! В Москве шла кампания по сдаче оружия.

Теперь в переписку Шаляпина и Иолы Игнатьевны входил новый, ареальный, мотив их существования, приметы новой жизни. «Что значит, скажи мне, реквизация квартиры? — спрашивал жену Шаляпин. — Платят за это или нет? Неужели поселят в нашу квартиру кого-нибудь? Если это так, то лучше, может быть, отдать свободные комнаты кому-нибудь из знакомых (то есть из своих), это все-таки будет лучше…»

Они еще никак не могли понять, что больше им ничего не принадлежит. Ничто теперь не имело ценности. Сама человеческая жизнь ценилась не больше копейки.

С первых же дней советской власти материальные условия жизни в России начали ухудшаться с катастрофической быстротой. С наступлением зимы перестало хватать дров и продовольствия. Москве начинал грозить голод. В тот момент единственной для них надеждой на спасение было уехать на юг России, где дела с продовольствием обстояли намного лучше, поэтому решительная Иола Игнатьевна, не дожидаясь кризиса, забрала детей и отправилась с ними в Ялту.

Поначалу Шаляпин был рад их отъезду. В Крыму казалось более спокойно, чем в Москве. Однако вскоре газеты сообщили о бомбардировке Ялты, и Шаляпин пришел в ужас. Там были его дети, а он ничем не мог им помочь! Больше всего его угнетало это унизительное чувство беспомощности. Он даже не мог послать своей семье денег, так как Петроград был полностью отрезан от остальной России.

В эти месяцы тяжелых испытаний все заботы снова целиком легли на хрупкие плечи Иолы Игнатьевны. Эта маленькая отважная женщина должна была еще раз продемонстрировать никогда не изменявшее ей чувство ответственности, необыкновенное мужество, собранность, силу воли, чтобы защитить своих детей от надвигающейся опасности, уберечь их от вполне возможной тогда гибели.

В январе 1918 года война пришла и в Ялту. Начались бои. О том, что происходило с ними в то время, мы можем узнать благодаря кратким записям, которые оставила в своем дневнике восемнадцатилетняя Ирина:

«Ну вот, и здесь началось — стреляют. Наступление большевиков против татар. Наши боятся, а мне все равно, я как-то вся окаменела, ничего не соображаю, ничего не чувствую, живу „машинально“».

Все мысли Ирины занимала в тот момент переживаемая ею несчастная любовь. Ее собственные страдания казались ей огромными и заслоняли все происходящее вокруг. Со всем максимализмом молодости она была погружена в свою внутреннюю жизнь, а тем временем рядом с ней совершалась история.

«Целую неделю трещали пулеметы, палили с моря пушки, — записывает Ирина. — Я часто выходила на улицу, проходила по набережной. Почему меня не убили? Жаль!»

Вскоре жители Ялты были напуганы декретом большевиков о том, что если в течение сорока восьми часов с Ялты и ее окрестностей не будет собрано двадцать миллионов рублей контрибуции, то город снова подвергнется обстрелу.

Утром Ирина пришла на набережную: «У всех встревоженные, перепуганные лица, все чего-то ищут, куда-то спешат. Меня останавливает прилично одетый господин и подавленным голосом говорит: „20 000 000 — что же это такое? Ведь мы погибли?!“ А я смеюсь, смеюсь ему прямо в лицо, холодная и покойная. Он как-то тупо смотрит на меня и бросает: „Ненормальная“».

В этой ситуации необходимо было срочно уезжать из города. Но из-за проклятой контрибуции из Ялты никого не выпускали. И здесь неожиданно помогло имя Шаляпина. Оказалось, крымские большевики относились к нему с уважением. Летом 1917 года — еще до октябрьского переворота! — Шаляпин на Приморском бульваре в Севастополе принял участие в грандиозном благотворительном концерте для матросов, солдат и рабочих. Среди прочего Шаляпин спел тогда и свою недавно сочиненную «Песню революции». Окруженный солдатами и матросами Шаляпин появился перед рабочей публикой в матросской рубахе, с красным знаменем в руках. Его восторженно приняли, и вот теперь в Ялте имя Шаляпина оказало магическое воздействие. Его семье позволили уехать и, может быть, тем самым спасли им жизнь.

«Пока спокойно, не стреляют, — записывала в дневнике Ирина перед отъездом. — Везде матросы, большевики, красногвардейцы… Прощай, море, прощай, Мисхор, прощай, светлая, чудная сказка моей жизни!»

Дети еще жили сказочными воспоминаниями прошлого, а Шаляпин в Петрограде не находил себе места и писал — почти в неизвестность — Иоле Игнатьевне: «Сейчас молю Бога, чтобы вы приехали в Москву благополучно… Бедные мои детишки, чего они только не натерпелись…» О себе он сообщал: «Здесь в Питере я живу пока что благополучно. Мне пока никто не угрожает, и, если не считать разных секвестров и налогов, то все пока слава Богу».

Со своей стороны Шаляпин делал все возможное, чтобы спасти свою семью от окончательного разорения. Он выхлопотал у Луначарского «охранную грамоту» на часть золотых вещей, которые у него еще не успели конфисковать, а также разрешение для Иолы Игнатьевны получить ее драгоценности, хранившиеся в банке. Эту бумагу Шаляпин послал ей с Мамонтом Дальским. Иола Игнатьевна и дети благополучно, хотя и не без приключений, вернулись в Москву.

В это время — март 1918 года — уже можно было понять, с какой разрушительной силой воздействовали эти ненормальные условия новой жизни на души людей. В них поселился страх, люди перестали доверять друг другу. Между ними пролегла ледяная стена молчания.

Посылая письмо с Мамонтом Дальским, давним своим знакомцем и другом, Шаляпин предупреждал Иолу Игнатьевну: «С Дальским о политике не говорите (это ненужно), примите его любезно и окажите ему внимание».

Теперь Шаляпин старался не доверять никому. Пройдет совсем немного времени, и он напишет Иоле Игнатьевне: «Прошу тебя и вас всех вообще быть крайне осторожными и ничего не говорить о политике даже с нашими друзьями и знакомыми. Потому что вообще ничего не известно, что у кого в душе».

В это время связь между Шаляпиным и его семьей была почти прервана. Телефон использовался только на военные нужды, и обывателю было к нему не подступиться. Письма и записки передавались с оказией. Почта не работала. «Сейчас в России никто ничего не хочет делать», — сокрушался Шаляпин.

Он кратко сообщал о себе: «Здоров. Много очень работаю». Пытался казаться спокойным, хотя чувствовалось, что «новые порядки» уже начали раздражать его: «С каждым днем жизнь становится труднее и труднее. Частная торговля запрещена, и, вероятно, скоро придется ходить в общественные столовые». Но, кажется, такая перспектива его устраивала мало…

Вновь и вновь он возвращается к мысли об отъезде. Он надеется, что по окончании гражданской войны они все уедут отсюда и будут жить спокойно. Несмотря на свои социал-демократические взгляды и близость к революционерам, Шаляпин ничего так не ценил, как обыкновенную достойную человеческую жизнь, и проститься с ней навсегда ради каких бы то ни было высоких целей и идеалов было для него немыслимо. «…A пока мужайся и не отчаивайся, — успокаивал он Иолу Игнатьевну. — Нужно еще потерпеть». И они терпели…

В апреле 1918 года Шаляпин сообщил Иоле Игнатьевне, что он вернулся в Мариинский театр, откуда его изгнали в самом начале революции за его независимую позицию. Некоторое время Шаляпин с успехом выступал в Народном доме в Петрограде, но без него дела в Мариинском театре пошли настолько плохо, что дирекции пришлось смирить свою гордость и пойти к нему на поклон. Шаляпина приглашали в театр не только как артиста, но и как «духовного руководителя художественной частью». Ему также предложили возглавить Большой театр в Москве, но Шаляпин отказался, боясь «всяких московских пройдох и тамошних интриг». Москва по-прежнему оставалась для него вражеским городом.

Жизнь в Москве между тем действительно становилась все тяжелее. Из Петрограда Шаляпин советовал Иоле Игнатьевне крепиться и беречь свое здоровье, но и сам он начинал серьезно задумываться о будущем. Деньги стремительно обесценивались, и Шаляпин боялся, что вскоре он будет не в состоянии прокормить своих детей. Пока же он мог посылать им часть продуктов, заработанных в качестве гонораров за выступления. Времена изменились: теперь ему платили мешками с крупой или мукой, буханками хлеба или маслом — и он радовался этому!

Но продуктов все же катастрофически не хватало. Началась «„эпоха бесконечных голодных очередей“, „хвостов“ перед пустыми „продовольственными распределителями“, эпическая эра гнилой промерзшей падали, заплесневелых хлебных корок и несъедобных суррогатов» (Ю. Анненков). Иола Игнатьевна должна была проявлять чудеса изобретательности, чтобы спасти детей от голодной смерти. Не менее страшным врагом был и холод. Дров не было. Топили всем, что попадалось под руку — разбирали заборы, школьные парты, мебель, жгли книжные полки и книги, «книги без конца и без меры». «Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши. Как выбитые зубы, торчали отдельные здания. Появились искусственные развалины…» — вспоминал живший в Петрограде В. Шкловский, но эта картина была не менее характерна и для Москвы. Зимы 1918 и 1919 годов выдались на редкость суровыми. Полуголодные люди сидели в своих холодных, не отапливаемых домах при свете свечей (электричество не работало) и боялись выйти на улицу, где их ожидали грабежи или обыски вооруженных солдат…

В Петрограде Шаляпин просыпался посреди ночи. Ему снился запах только что испеченного хлеба… «Мертвая, глухая тишина, — вспоминал он в книге „Маска и душа“. — Вглядываюсь через окно в темноту ночи. На проволоках телеграфа густо повис снег… Блокада!..»

Но несмотря на голод, холод и нищету, именно в эти тяжелые годы неожиданно с особой силой и яркостью раскрылись удивительные стороны шаляпинской души. Именно в это время, когда всем в глаза смотрела смерть, когда не существовало больше никаких условностей и люди значили только то, что значили, — «Кто же тогда в России стыдился дырявых сапог?» — напишет впоследствии этот всемирно известный артист, — Шаляпин показал себя чутким, добрым, отзывчивым человеком. Его отношение к своей семье, оказавшейся отрезанной от него в другом городе, поражало какой-то особенной трогательностью, удивительной внимательностью и заботой.

Ко всем ужасам происходящего Шаляпин относился стоически. Единственное, что его по-настоящему беспокоило, так это дети. Он боялся, что они не получат нужного образования, и просил Иолу Игнатьевну приложить все силы к тому, чтобы дети учились. Но разве нужно было просить об этом Иолу Игнатьевну? Она и так делала все возможное (а часто и невозможное), чтобы поставить детей на ноги.

Между тем большевики на фронте терпели поражения. Можно было надеяться, что вскоре их власть падет. Но пока в Москве и Петрограде они продолжали обрушивать на головы людей всевозможные репрессии.

В сентябре 1918 года под впечатлением недавно пережитого Шаляпин пишет Иоле Игнатьевне: «Дней пять тому назад в четыре часа утра у меня был произведен обыск в моей квартире по ордеру местного районного совдепа. Конечно, у меня ничего не нашли, потому что ничего и не было, но взяли у меня двенадцать бутылок вина, старые игральные карты и револьвер, несмотря на то что я имею на него разрешение (оказывается, недействительное). По этому и по поводу других всяких обстоятельств приходится все время хлопотать, ходить по разным учреждениям и проводить там немалое время. Вот и сейчас я сижу и сдаю свой дом комиссару — дом мой конфискуется, кажется, так же как и твой московский, — мне предложено было заплатить 18 000 рублей, которые я не заплатил, потому что откуда же их взять, все же отняли. Конечно, это все меня мало беспокоит, ведь я жил и без домов, но что меня угнетает, так это шатанье по разным совдепам с разными заявлениями и всякими хлопотами — я этого терпеть не могу…»

Теперь Шаляпину действительно приходилось проводить немало времени в приемных разного рода советских учреждений. Зная, что у него есть друзья в новой власти, многие обращались к нему с просьбами, которые в основном сводились к одному — помочь освободить арестованных, по большей части ни в чем не виновных людей. Среди тех, кто нуждался теперь в заступничестве Шаляпина, оказался и его бывший начальник — управляющий Императорскими театрами В. А. Теляковский, которому Шаляпин помог выйти из тюрьмы.

С некоторыми просьбами помочь заключенным Шаляпин обращался и к Иоле Игнатьевне. Так в 1919 году в одном из писем он сообщил ей, что в Москву в качестве заложника был переведен некий Максим Леопольдович Нейшеллер, швейцарский подданный и очень богатый человек, и просил Иолу Игнатьевну помочь ему, если тот к ней обратится (в Петрограде Шаляпин дал ему свой московский адрес). «Постарайся разузнать у кого-нибудь, где посадили привезенных из Питера заложников, — просил он, — и, если найдешь время и способ, спроси его сама, в чем он нуждается (хотя это последнее и не обязательно)».

Последняя фраза указывала на то, что Шаляпин боялся за Иолу Игнатьевну. Выполнять такие просьбы было небезопасно. Но сама Иола Игнатьевна не ведала страха. Она тут же ответила Шаляпину, что сделает все возможное, чтобы помочь «несчастному синьору». Помочь человеку в беде — для Иолы Игнатьевны это было делом чести.

Однако несмотря на все более очевидные горькие картины «новой счастливой жизни», Шаляпин, видимо, не до конца разуверился в том, что эти трудности временные и что по-настоящему счастливая жизнь с приходом большевиков когда-нибудь все же наступит. «Вообще жизнь очень тяжелая, — писал он Иоле Игнатьевне неделю спустя на обороте того же письма, в котором описал ей происшедший у него обыск, — но я не унываю и в сущности не обвиняю никого. Революция — революция и есть! Конечно, есть масса невежества, но идеи мне кажутся светлыми и прекрасными, и если их будут со временем осуществлять хорошим, здоровым способом, то можно думать, что все человечество заживет когда-нибудь действительно прекрасной жизнью. Дай Бог! При всех нелепостях, которые сейчас творятся, я все-таки отдаю должное большевикам. У них есть какая-то живая сила и масса энергии. Если бы массы были более облагорожены, то дело пошло бы, конечно, и лучше, и целесообразнее. Беда, что интеллигентное правительство задавило совсем душу народа, и теперь, конечно, пожинается то, что посеяно за столько сотен лет».

Но как ни прекрасны были эти надежды на будущее, пока их окружали только дикость и варварство. И Шаляпин не меньше, чем другие, становился жертвой случайностей, вынужден был бояться за собственную жизнь и будущее своих детей. В 1918 году дом на Новинском бульваре был национализирован. Как Шаляпин ни пытался, ему не удалось оградить Иолу Игнатьевну от уплотнения. И она — девочка из бедной семьи, начавшая трудиться с тринадцати лет, — была причислена к разряду «тунеядцев» и «народных кровопийц», против которых советское правительство боролось всеми возможными способами.

Дом на Новинском бульваре заселили новыми жильцами. Теперь это была коммунальная квартира («прекрасное» изобретение советской власти!), и по дому, купленному и отреставрированному Иолой Игнатьевной, расхаживали случайные люди — городская беднота с окраин, — которые чувствовали себя здесь хозяевами.

Приезжая в Москву, Шаляпин останавливался в маленькой комнатке на антресолях («Моя последняя комната в Москве», — как будет потом говорить он), в которой помещался диван, книжный шкаф, столик и кресло — единственное, что оставила ему в собственном доме гуманная советская власть. Огромный Шаляпин ютился в маленькой голубятне под крышей. В ненастные дни поздней осени было слышно, как по крыше барабанит дождь. По ночам Шаляпин просыпался в своем национализированном доме в холодном поту. Ему снились кошмары. «За мной пришли!» — не успевая отличить сон от яви, кричал он. Но и то правда: прийти могли за кем угодно, в любую минуту. Тысячи людей — ни в чем не повинных! — исчезали среди бела дня, гибли без суда и следствия.

И все же, несмотря на эти чудовищные преступления, жизнь продолжалась. Не все отчаялись, некоторые пытались сохранить стойкость и силу духа вопреки тому, что происходило вокруг. Несмотря на ужасы быта и действительности, в России шла напряженная интеллектуальная жизнь, в которую была полностью включена и шаляпинская семья.

Одним из самых ярких событий в их жизни стало рождение в 1918 году в доме на Новинском бульваре театральной студии имени Шаляпина, начало которой положило увлечение театром старших девочек Ирины и Лидии.

Весной 1918 года Ирина закончила гимназию. На выпускном вечере она со своими друзьями и подругами представила публике третий и четвертый акты комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», которую с ними подготовила молодая актриса Второй студии Художественного театра С. М. Рапопорт. Спектакль имел успех, и по окончании его участники решили создать собственную студию, тем более что в Москве в то время существовало великое множество всевозможных театральных студий.

Несмотря на разруху, холод и голод, молодые люди, объединившиеся вокруг Шаляпинской студии, стремились быть полезными своей стране, они хотели создавать новое искусство, строить новую жизнь. Еще вчера эти юные создания приходили на Новинский бульвар разыгрывать сценки в детских спектаклях, танцевать на детских балах, которые устраивала для них Иола Игнатьевна. Теперь детское увлечение должно было перерасти в профессию. Молодые люди были настроены весьма серьезно.

Поначалу, пока дом Шаляпиных не национализировали, репетиции проходили в Зеленой гостиной. Иола Игнатьевна и Шаляпин, улыбающиеся, приветливые, радушные хозяева дома, вместе встречали своих молодых гостей, вместе присутствовали на репетициях (в приезды Шаляпина они по-прежнему вместе появлялись и в московских театрах). Однако к театральному начинанию своих дочерей Шаляпин был настроен весьма критически. Со всем абсолютизмом гениального артиста он считал, что в искусство должны идти люди с «грандиозным, выходящим вон из рамок талантом, все же другое обречено на унижения и страдания». И, кажется, он не замечал в своих дочерях особенных способностей, особого дарования к искусству.

Тем не менее инициатива молодых людей, их задор и энтузиазм поначалу увлекли Шаляпина, и он немало помог открытию студии. В Большом зале Консерватории Шаляпин дал концерт, средства от которого пошли на ее открытие. Вместе с ним в концерте приняли участие А. В. Нежданова, М. Н. Ермолова, А. А. Яблочкина, А. И. Южин.

Председателем правления студии стала Иола Игнатьевна. Все дела вел ее адвокат М. Г. Бедросов. В. В. Мешков и Алеша Коровин, сын знаменитого художника, оформляли спектакли.

Поскольку студия постепенно разрасталась, а дом на Новинском бульваре был национализирован, Хамовнический совдеп выделил им помещение в тихом уголке Москвы — в Большом Николопесковском переулке. Студия должна была «удовлетворять культурные запросы» рабочих этого района.

Здание, которое получили студийцы, принадлежало раньше некоему домовладельцу Полякову, который, уезжая за границу, просил молодых людей аккуратно обращаться с мебелью. Никто тогда не мог предположить, что уезжает из России навсегда… Жильцы уже были выселены. Только в одной комнате, к немалому своему изумлению, студийцы обнаружили встрепанного, нервного, нелюбезного человека, которым оказался… известный поэт Константин Бальмонт! Но и он вскоре покинул Большой Николопесковский переулок, а потом и Россию…

Довольно быстро в новом здании студии была оборудована сцена и небольшой зальчик на шестьдесят мест. Молодые люди трудились не покладая рук. Все делали сами, работали по вечерам и даже по ночам. По ночам также перевозили на санках в новую студию реквизит и театральные костюмы. Один раз Лиду чуть не задержал милиционер. Его внимание привлекла огромная корзина, которую она везла со своим спутником по улицам опустевшей Москвы. Но находчивая и никогда не унывающая Лида открыла корзину и стала демонстрировать изумленному милиционеру самые «страшные» парики… На этот раз победило искусство. Но могло бы и не победить. Сколько людей с простреленными головами находили в то время поутру в Москве и Петрограде. «Тела убитых валялись в канавах порой по целым суткам, и пешеходы проходили мимо, не обращая на них внимания», — напишет потом Г. Уэллс о той «России во мгле», которую он увидел.

Постепенно при студии организовалась школа, куда пришли преподавать известные актеры Художественного театра — О. В. Гзовская, В. Г. Гайдаров, А. А. Гейрот, Н. Н. Званцев, а позднее Е. П. Муратова, С. В. Гиацинтова, А. Д. Дикий. Танцы, пластику и сценическое движение преподавали две бывшие итальянские балерины — Иола Игнатьевна и ее подруга, прима-балерина Большого театра Аделаида Джури. По личной просьбе Шаляпина со студийцами стал заниматься Л. Леонидов.

Создался небольшой репертуар. Поставили несколько спектаклей — «Грозу» А. Островского, французскую мелодраму «Революционная свадьба», «Тургеневский вечер», состоявший из маленькой пьесы «Вечер в Сорренто» и инсценировок рассказов «Бирюк» и «Свидание». Но главной удачей Шаляпинской студии стала постановка пьесы А. Шницлера «Зеленый попугай», работу над которой начал со студийцами еще Е. Б. Вахтангов, но из-за его болезни заканчивали ее уже А. Дикий и Л. Леонидов. Эта пьеса о Великой французской революции, прекрасно сыгранная молодыми актерами на фоне изящных черно-белых декораций, имела в Москве большой успех. Лидия играла в ней роль герцогини Де Лансак и была отмечена театральными критиками и зрительским вниманием, и это было тем более приятно, что рядом с ней начинали свою деятельность Р. Симонов, О. Абдулов, М. Астангов, О. Андровская… Тогда это были молодые артисты, подающие большие надежды. Позже им предстояло стать выдающимися мастерами советского театрального искусства.

Несмотря на предостережения Шаляпина, Ирина и Лидия с головой окунулись в театральную жизнь. Вероятно, она им представлялась в том же розово-голубом ореоле сказки, как и та жизнь, которую они вели до сих пор. И начало у девочек было как будто бы удачным. В 1918 году они снялись в главных ролях в немом фильме режиссера И. Н. Перестиани «Честное слово». В этом же году Ирина поступила во Вторую студию Художественного театра. Актерским мастерством она занималась с Н. О. Массалитиновым и С. В. Гиацинтовой. На показе в Художественном театре Ирина имела большой успех. Ей предсказывали большое будущее. Великие артистки М. П. Лилина и О. Л. Книппер-Чехова обнимали и целовали ее со слезами на глазах.

Ирина особенно радовалась еще и потому, что хотела продолжить семейную традицию. Ей хотелось, чтобы имя Шаляпина продолжало жить на сцене. Отец по-прежнему оставался для нее недостижимым идеалом.

«Господи, благодарю тебя за то, что ты дал мне такого отца! — записывает в дневнике Ирина. — Я не могу описать того чувства, которое вызывает во мне папина игра, его пение, оно слишком сложно, слишком возвышенно! Искусство принадлежит людям, это сказал отец».

Но случай наблюдать папину игру теперь предоставлялся нечасто. Именно поэтому таким ярким, запоминающимся событием стал для Ирины концерт Шаляпина, состоявшийся в августе 1918 года в Орехово-Зуеве, небольшом провинциальном городке под Москвой. Весь сбор от концерта должен был пойти на устройство бесплатной столовой для рабочих.

6 августа вместе со своими партнерами — виолончелистом А. А. Брандуковым и пианистом Ф. Ф. Кенеманом — Шаляпин отправился в Орехово-Зуево на машине, а Иола Игнатьевна и Ирина, которым в машине не хватило места, терпя неудобства, поехали на поезде, в давке. Но что значили для них эти мелкие неудобства, если впереди их ожидало чудо — концерт Шаляпина! К сожалению, дать концерт в тот же день не удалось — полил дождь. Семью Шаляпина разместили в здании школы. А на следующий день Шаляпин появился на огромной эстраде городского парка Орехово-Зуево — немного бледный от волнения, но по-прежнему величественный и вдохновенный…

«Когда мы стали подъезжать к саду, — вспоминала впоследствии Ирина, — нам представилась грандиозная картина. Нескончаемым потоком шла толпа людей. Тут были и молодые, и старики, и женщины, и дети.

Мы попытались объехать сад так, чтобы возможно незаметно пробраться к эстраде. Отец всегда старался избегать публики перед выступлением.

Проводив отца, мы с матерью попробовали попасть в сад и пройти ближе к эстраде, но это оказалось совершенно невозможным. Тысячи рабочих заполнили все проходы, повсюду стояла стена людей. Пришлось вернуться обратно и пристроиться где-то около входной двери, почти на авансцене.

Концерт начался. На эстраду вышел распорядитель. Гудевшая до того толпа мгновенно замолкла. Не успел он объявить о начале концерта и произнести имя Шаляпина, как раздался оглушительный взрыв аплодисментов, и когда на эстраду вышел Федор Иванович и медленно стал подходить к рампе, кланяясь и приветливо улыбаясь собравшейся публике, — раздались крики: „Да здравствует Шаляпин!“

Шаляпин запел… Притихнув, рабочие — эти простые, неискушенные в искусстве люди — внимали ему. Шаляпин слился с залом, он был близок и понятен своим слушателям. Под конец он вместе со всем залом пел „Дубинушку“…

Публика, затаив дыхание, как загипнотизированная, смотрела на высокую, могучую фигуру человека, стоявшего на эстраде и певшего всем знакомую, близкую и родную песню, — вспоминала Ирина. — И вдруг, сотни людей мощно и дружно подхватили:

Эх, дубинушка, ухнем,
Ей, зеленая, сама пойдет!..

„Ура!“… — точно море бушевало передо мной, а над всеми на эстраде стоял отец, улыбающийся и взволнованный. Чувствовалась неразрывная связь его с радостно приветствовавшей толпой рабочих.

Трогательны были и проводы отца с концерта. Когда мы сели в поданную нам пролетку и выехали на дорогу, то увидели рабочих, стоявших шпалерами по обеим сторонам дороги, и так до самого здания школы. Они продолжали приветствовать отца и бросали ему цветы».

Для Ирины это было прекрасное и одновременно грустное воспоминание о безвозвратно ушедшем прошлом, об их семье, которой вскоре предстояло рассыпаться… Один из последних запомнившихся «папиных концертов» — как встарь! — в серых и теперь ужасных буднях их повседневной жизни…

7 января 1919 года (в России был введен новый календарь) Ирина записывает: «Сочельник. Большевики запретили продавать елки. Мы не унываем. Пошли в наш „общественный сад“ и срубили елку. Правда, она очень общипанная и корявая, но все же лучше, чем ничего. Была в церкви, усердно молилась. Сегодня как-то покойно на душе».

Теперь это были печальные реалии их жизни. «Общественный сад» — вместе с домом у них отобрали и землю. Можно ли было предположить, что впереди их ждут только потери?

Первую половину года они прожили одни, по возможности сражаясь с разными бытовыми трудностями и неудобствами. Шаляпин из Петрограда время от времени присылал им продукты.

Вскоре он сообщил Иоле Игнатьевне о том, что в Москву едет дирижер Э. Купер, который будет говорить с ней об отъезде за границу. Появилась возможность выехать в Стокгольм. Шаляпин просил ее отнестись к этому очень серьезно. «Мне кажется, — писал он, — что всем вам нужно уехать из России, потому что в скором будущем ожидать здесь чего-нибудь хорошего нельзя».

Сам Шаляпин был настроен решительно на отъезд. Но перед этим ему хотелось спеть в Мариинском театре Демона, одну из своих любимых, хотя и редко исполняемых партий, отметить этим спектаклем 25-летие со дня его дебюта на петербургской сцене. Ему хотелось, чтобы на этот юбилейный спектакль к нему приехали Иола Игнатьевна и дети (возможно, он сразу же после этого собирался уехать со всеми домочадцами в Швецию), но его мучил вопрос: «Как сделать так, чтобы вы все остановились у меня и вместе с тем дети не узнали бы то, о чем ты ни за что не хочешь, чтобы они знали?» «Мне ни за что не хочется причинять тебе еще какие-нибудь огорчения и неприятности», — писал он.

До сих пор — в момент гибели старого мира — они продолжали цепляться за прошлое, разыгрывать перед детьми уже никому не нужную комедию — создавать иллюзию единой семьи, хотя и разделенной теперь по двум разным городам.

Разумеется, Иола Игнатьевна в Петроград не поехала. Для нее это было немыслимо. Шаляпин появился в Москве в июле, принеся с собой праздник и радостное дыхание жизни. «Сегодня неожиданно приехал папа, — записывает в дневнике Ирина. — Какая радость! Весь день вся душа заполнена этой радостью, ни о чем не хочется думать…»

Шаляпин между тем был серьезно озабочен. Ситуация с продовольствием в Москве ухудшалась, и, понимая, что из Петрограда ему будет очень сложно помогать своей семье, он решил на время забрать детей к себе. Ему, знавшему на собственном опыте, что такое унижающее человеческое достоинство чувство голода, невыносимо было думать о том, что это чувство когда-нибудь могут узнать его дети. Когда-то это казалось невозможным, но теперь угроза голода в России стала вполне ощутимой, реальной.

Перед отъездом в Петроград между Шаляпиным и Иолой Игнатьевной произошло решительное объяснение. Шаляпин предлагал ей покончить с обманом, познакомить детей с Марией Валентиновной и его младшими девочками, но Иола Игнатьевна отказалась наотрез. Она по-прежнему боялась разрушить тот светлый, ничем не замутненный образ Шаляпина, который она создавала в неискушенных душах своих детей. «Они еще слишком чисты, жизнь еще не успела испортить их нетронутые души», — писала она Шаляпину. Иола Игнатьевна всячески оберегала их от темной, грязной стороны жизни. Она воспитывала детей на высоких идеалах. Она говорила им, что они должны быть честными, благородными, добрыми, милосердными, должны быть ответственными за свои поступки, и тогда они всегда смогут смотреть людям прямо в глаза. «Когда человек честен, он может идти хоть на край света, никого не боясь, и он всегда будет победителем», — убеждала она их. А в 1926 году она писала своей взрослой дочери Ирине: «Это великое удовлетворение, когда можно смотреть в глаза другим людям, высоко подняв голову, не ведая страха…»

Столько лет, забывая о себе, создавала Иола Игнатьевна в этих чистых душах с глубокими и искренними чувствами светлый и прекрасный идеал их отца — возможно, очень далекий от того Шаляпина, который существовал на самом деле. И вот теперь детям предстояло узнать правду — идеал должен был быть разбит. Как это повлияет на них? Нет, не сейчас, когда мир и так сошел с ума и вокруг них творились вещи ужасные, непростительные, стала бы Иола Игнатьевна наносить своим детям такой удар. Когда-нибудь позже, но не теперь… И потому она просила Шаляпина прекратить свою связь с Марией Валентиновной, пока дети будут в Петрограде. Это может травмировать их. Как отец он должен уделить им больше внимания.

Неизвестно, согласился Шаляпин или нет — ему, вероятно, было трудно выполнить эти условия. Тем не менее все, кроме Иолы Игнатьевны и Лидии, заканчивавшей гимназию, отправились в Петроград. Именно в это время, когда семья была разделена, белогвардейцы подошли вплотную к Петрограду. В городе была видна дымка от разрыва снарядов. Работала тяжелая артиллерия. Были обстреляны пригороды Петрограда Кронштадт и Петергоф.

Шаляпин известил об этом Иолу Игнатьевну: «Признаться откровенно, я растерялся немного и не знаю, что лучше предпринять. Дело в том, что П., конечно, будет занят надвигающимися белогвардейцами, но когда это, решить, конечно, невозможно, потому что население держится тоже в полном неведении. Сегодня даже телефоны функционируют последний день. Завтра их выключат совсем. Положение, очевидно, очень серьезное…»

В тот момент, когда Шаляпин писал это письмо, на Москву уходил последний поезд, на котором он не успел отправить своих детей. Тем не менее Шаляпин не расстраивался и не унывал. Перспектива занятия города войсками белой армии, похоже, совсем не пугала его. «Мне кажется, что с падением Питера Москва тоже долго не продержится, и Бог даст, мы скоро увидимся», — пытался он успокоить Иолу Игнатьевну.

Конечно, в этот момент ему хотелось (и об этом он просил Иолу Игнатьевну), чтобы они с Лидой приехали к нему. Из Петрограда было легче перебраться за границу. Финляндия была совсем рядом. Но уговорить Иолу Игнатьевну было невозможно. Она согласилась бы скорее умереть, чем оказаться под одной крышей с Марией Валентиновной. К тому же она не хотела уезжать из России. Она надеялась на перемены к лучшему, поэтому настойчивое стремление Шаляпина отправить ее за границу вызывало у нее противоречивые чувства. Ей казалось, что от нее хотят отделаться. Теперь, когда дети выросли и она выполнила свою роль, она больше не нужна Шаляпину, теперь она должна исчезнуть…

«Милая моя Иола, — оправдывался Шаляпин, — зачем ты думаешь обо мне худо? Верь мне, что ты для моих детей святыня, а также все мои глубокие чувства — к матери моих детей — есть самые лучшие и самые искренние. Верь мне, что если не задалась наша жизнь, то это вовсе не значит, что тебя не чтят, не ценят и не уважают. Я обожаю моих детей, как же я не стану любить и уважать тебя, ихнюю мать? Ты сама подумай!»

В конце концов он беспокоился только о ней! Но не этих, совсем не этих слов ждала от него Иола Игнатьевна. Ведь это было и больно, и обидно — после стольких лет бесконечных жертв и страданий — удостоиться от него похвалы только как «мать его детей». И больше ни в каком качестве! Все это только подтверждало мысли Иолы Игнатьевны о своем безрадостном будущем.

Поскольку из-за военного положения театры почти не работали, Шаляпин мог уделить детям больше внимания. По сути это было знакомство. Его малыши выросли, теперь перед ним были взрослые люди — со своими характерами, со своими суждениями и представлениями о жизни. Ирина и Лидия — почти тургеневские барышни. Ирина более глубокая и серьезная, Лидия — веселая хохотушка и выдумщица. Девочки мечтали о карьере драматических актрис. Пятнадцатилетний Борис, похожий на мать, такой же милый и немного застенчивый, прекрасно рисовал и хотел стать художником. В доме на Новинском бульваре все двери и стены были украшены его рисунками. Следы его художеств можно было также найти в переписке с отцом. Четырнадцатилетний Федя и во внешности, и в привычках пугающе напоминал Шаляпина. А Таня, напротив, Иолу Игнатьевну. Младшие дети, подрастая, тоже мечтали о театре, что Шаляпина настораживало и что ему совсем не нравилось.

Но это недолгое пребывание детей в Петрограде, общение и разговоры с ними, доставили ему необыкновенное удовольствие. Он понял, что может гордиться своими детьми. «Вообще эти милые создания, твои славные ребята, что у меня не нарадуется сердце на них смотреть», — написал он Иоле Игнатьевне.

Когда белые были откинуты от Петрограда и связь с Москвой восстановилась, Шаляпин отправил детей домой. В Петрограде, несмотря на протесты Иолы Игнатьевны, остался один Боря, которого Шаляпин отдал заниматься в Академию художеств.

Сам Шаляпин тоже предпочел остаться в Петрограде. С переездом в Москву советского правительства он старался держаться подальше от этого города. «Мне очень не хочется вертеться на глазах у начальствующих лиц и особенно сейчас, в это крайне неопределенное время», — писал он Иоле Игнатьевне, оправдывая свое поведение. Он был слишком заметной фигурой. В Москве пришлось бы участвовать во всевозможных съездах, собраниях, митингах, а Шаляпину этого не хотелось — «для меня совершенно лишнее».

Тем не менее он продолжал поддерживать Иолу Игнатьевну на расстоянии — отправлял в Москву одежду и продукты. Но возможности его были весьма ограничены. И когда театры закрывались и Шаляпин оставался без работы, у него опускались руки.

В сентябре 1919 года начался сезон в Мариинском театре. Спектакли возобновились, но дела в театре шли неважно. Шаляпин был недоволен небрежностью в постановке опер, плохими декорациями (в феврале 1919 года он даже вынужден был снять свое имя как постановщика с афиши «Фауста» из-за недостаточного количества репетиций). Теперь он не находил для себя отдушины даже в искусстве, и от этого его настроение ухудшалось день ото дня.

Да и жизнь вокруг становилась безжалостной, и никто к этому готов не был… В конце 1919 года, подводя итоги, Ирина записывает в дневнике: «…Страшно и дико. Я теряюсь, мысли в голове путаются, я не знаю, как и с чего начать…» Так ничего и не записала — не хватило сил.

И все же, несмотря на эту беспощадную действительность, с ее чудовищными преступлениями, с абсолютным презрением к человеческой личности, люди пытались жить — не только выживать физически, но сохранять достоинство, пытались обрести смысл на обломках разрушаемого до основания старого мира. Такую нишу шаляпинская семья нашла для себя в создании Маленькой драматической студии имени Шаляпина. В течение страшных революционных лет все они жили ее радостями и бедами, считая, что делают важное дело — создают новое, революционное искусство, которое будет принадлежать народу.

Приезжая в Москву, Шаляпин непременно старался посетить свою студию, где он сразу же становился центром внимания, как магнит, притягивал к себе молодых людей. Часто Шаляпин приходил на репетиции не один — приводил с собой то Горького, то Луначарского, то Качалова, то Москвина. Он очень нервничал, когда видел на сцене своих дочерей. Похоже, он не был уверен в том, что они поступают правильно, выбирая себе профессию актрис. Но Горький и Луначарский убеждали его, что молодежь делает нужное, полезное дело, и Шаляпин на время смягчался, остывал.

После спектаклей или вечеров, на которых он присутствовал, Шаляпина окружали студийцы, угощали жидким чаем и почти несъедобными «морковными пирожными» — единственное, что они могли себе позволить! — просили спеть или что-нибудь рассказать. Когда Шаляпин бывал в особенно хорошем настроении, он придумывал с друзьями-мхатовцами забавные сценки или комические номера (некоторые из них потом перекочевывали в репертуар студии). В серьезном настроении читал Пушкина или Надсона. Но чаще всего Шаляпин был расстроен. Ирину и Лидию он никогда не хвалил. Он видел в их игре одни недостатки. Другим он готов был говорить добрые слова и внимательно и чутко относиться к их стремлениям, но он также чувствовал, что в России наступает новая эпоха, создается новое искусство, новая театральная эстетика, которую он принять не мог и которой он нужен не был.

Эти молодые люди пока еще спрашивали его совета, но одновременно они пугали его… И его дети… Они выросли слишком быстро, он не успел этого заметить, и вот теперь он уже не понимал их. Они жили своей собственной жизнью. Ирина и Лидия влюблялись, страдали… Вскоре им предстояло выйти замуж[22]. А впереди вырисовывалось что-то непонятное, непостижимое, смутное…

Все больше Шаляпина раздражали бытовые неурядицы жалкого советского существования. То, что он, певец с мировым именем, вынужден был петь по два концерта в день за мешок картошки или вязанку дров, унижало и угнетало его. Да и то, что творилось вокруг, не могло не оказывать на него своего разрушительного воздействия.

«На самом деле, какая глупость не иметь ботинок или брюк? и все это после тридцати лет работы! но!.. что делать! Терпение!» — возмущенно писал он Иоле Игнатьевне в 1920 году. Терпение — теперь им оставалась только эта христианская добродетель. Но количество восклицательных знаков, поставленных в письме Шаляпиным, свидетельствовало о том, что его терпению приходил конец.

Вероятно, еще в 1919 году Иола Игнатьевна наконец нашла в себе силы рассказать детям о второй семье отца. Скорее всего, ни для кого это уже не было тайной — нельзя было не замечать очевидного! — но теперь это обстоятельство резко меняло их жизнь. Вторая семья Шаляпина была признана, стала совершившимся фактом. Отныне это была неизбежная реальность, с которой им предстояло мириться, а не какая-то темная сторона жизни их отца, которую можно было не замечать и обходить молчанием.

К несчастью, именно с этого времени начинается постепенное отдаление Шаляпина от семьи. В 1920–21 годах он уже постоянно находился в раздраженном состоянии. Он устал от всего происходящего, жизнь в Советской России убивала его. Его раздражало, что Иола Игнатьевна отказывалась покидать Россию, тогда как в данный момент он ничем здесь ей помочь не мог. Теперь дома случались ссоры. Шаляпин уже не сдерживался при детях, и они видели, что он мог быть и таким.

«Дома атмосфера тяжелая, — записывает в дневнике Ирина. — Папа с мамой в ссоре. Папа сильно изменился. Временами мне кажется, что он совсем нас не любит. Страдаю безумно. Люблю его безумно. Не могу, однако, объяснить себе некоторые его поступки. Ненавижу М. В. Виновата, конечно, она, он весь под ее влиянием. Маму глубоко жаль…»

Так в жизнь их семьи вошла эта черная женщина Мария Валентиновна.

В августе 1921 года, когда гражданская война в России уже закончилась победой большевиков, Шаляпин получил долгожданную возможность выехать за границу «на предмет обследования подготовки практического разрешения вопроса о вывозе русского искусства за границу», как говорилось в его командировочном удостоверении. Это была страшноватая лексика того нового государства, гражданами которого они стали, независимо от их желаний. Шаляпину предстояло дать концерты в Латвии, Финляндии, Англии и Америке, часть сбора от которых он должен был передать на помощь голодающим. Впервые Шаляпин ехал на гастроли в новом для себя качестве крепостного артиста. В России заложниками оставались обе его семьи. Эта практика, впервые введенная большевиками, предусматривала жесткий контроль над выезжающими за границу гражданами «самой свободной в мире страны», чтобы они не вздумали поддаться сказочным соблазнам буржуазного общества и, не дай Бог, не вернуться домой. Ничего подобного — ни в какие самые мрачные времена царской реакции — Россия до этого не знала.

Правда, в 1921 году с помощью Максима Пешкова, служившего в дипломатической миссии В. В. Воровского (в то время полномочного представителя РСФСР в Италии), удалось устроить отъезд в Германию Лидии с мужем Василием Антиком, которые первыми из всех членов шаляпинской семьи покинули Россию.

Попав за границу, Шаляпин, как ребенок или как арестант, вырвавшийся на волю из своей мрачной камеры, жадно вдыхал воздух свободы, наслаждался приметами нормальной человеческой жизни, радовался белому хлебу или хорошему вину. Теперь казалось почти невероятным, что все это когда-то было в изобилии и в России. Пять лет жизни «под большевиками» заставили его забыть о самых естественных и необходимых человеческих потребностях.

Домой Шаляпин вернулся только в марте 1922 года с твердым желанием вырваться отсюда как можно скорее. Но для того чтобы получить пропуск на выезд со всей семьей, пришлось немного послужить большевикам, «покривить душою», как признавался он потом в книге «Маска и душа», развивая мысль, что его выступления за границей «приносят советской власти пользу и делают ей большую рекламу». Как же было обойтись без этого? Советская власть провоцировала в людях не лучшие качества.

В апреле-мае Шаляпин побывал в Москве — в последний раз! Дал ряд концертов в пользу голодающих, спел Мельника в «Русалке» в Большом театре. На последние его концерты в Большом зале Московской консерватории публики набилось столько, что все едва смогли уместиться в зале. Когда Шаляпин пел, некоторые плакали…[23] Его отъезд за границу на длительный срок оказывался какой-то зияющей раной для всего русского искусства, для любителей музыки в России, художественной интеллигенции обеих столиц.

В конце мая Шаляпин вернулся в Петроград. 29 июня днем он дал концерт для питерских рабочих в Большом зале филармонии. Концерт опять был бесплатным: напоследок советская власть грабила его, не стесняясь… А вечером этого же дня вместе с Марией Валентиновной, ее детьми Эдуардом и Стеллой и своими дочерьми Марфой и недавно родившейся Дасией (Марина в это время лечилась от туберкулеза в Финляндии) Шаляпин сел на германский пассажирский пароход «Обер-бюргермейстер Гакен» и отплыл за границу. «На лечение и продолжительные гастроли», как сообщалось в газетах. Но сам-то Шаляпин знал, что покидает Россию надолго…

Шаляпин выезжал вполне легально — как народный артист молодой советской республики — пропагандировать и прославлять за границей русское искусство. Из своих заработков он обещался отчислять определенную сумму в Советскую Россию, и это, вероятно, явилось тем решающим обстоятельством, которое позволило большевикам благосклонно отнестись к его отъезду.

«…Вечером… на набережной лейтенанта Шмидта собираются провожающие, — описывала отъезд Шаляпина газета „Известия“. — Здесь друзья и поклонники Шаляпина, представители театров и делегация Петрогубпрофсовета. Небо заволокли свинцовые тучи, набежавшие с Финского залива. Накрапывает дождь. После первого гудка Федор Иванович появляется в рубке корабля, в светлом костюме, без шляпы. Порывы ветра развевают его волосы. Он вынимает большой платок и машет им в воздухе…»

Иола Игнатьевна, Ирина, Боря, Федя и Таня пока оставались в Москве. Иола Игнатьевна медлила с отъездом. Ситуация в послевоенной Италии казалась ей ненадежной, зыбкой. Она боялась, что приехав туда, она застанет там ту же революцию, которую только что пережила в России. К тому же ей предстояло появиться на родине практически нищей, без копейки денег. Русская революция отобрала у нее все. А оказаться на положении бедной родственницы и жить милостью других было не в характере Иолы Игнатьевны.

С отъездом Шаляпина оборвалась какая-то нить, связывавшая их с прошлым, закончился большой и очень важный этап их жизни. Отныне они уже не были единой семьей. Вскоре им предстояло быть рассыпанным по разным странам мира. Распад их семьи совпал с распадом их страны — их России! — на месте которой рождалось что-то новое и непонятное, чуждое им. Шаляпин принадлежал старому миру, в новом для него места не было. И теперь его детям, воспитанным в совсем другой обстановке, предстояло заново учиться жизни, как-то приспосабливаться, привыкать к новым условиям, к которым они готовы не были.

…Летом 1922 года Ирина посетила Ратухино. Здесь прошло ее детство. С этим домом были связаны самые прекрасные и светлые воспоминания. Но за пять революционных лет местные жители, повинуясь лозунгу большевиков «грабь награбленное!», растащили их имущество самым нахальным образом. Имение пришло в упадок. Все заросло, сгнила терраса над обрывом и купальня, лодки были сломаны. Очертания той реальности, с которой им предстояло в дальнейшем жить, настораживали и пугали… «Все в прошлом, — записала в дневнике Ирина, — и себя чувствуешь какой-то новой, так сильно изменившейся за эти пять лет. И жаль прошлого… до боли жаль!!!»

Глава 6 СОВЕТСКАЯ ГРАЖДАНКА (1922–1960)

После отъезда Шаляпина стало совершенно ясно, что дети вскоре последуют за ним, в России они не останутся. Ситуация в Москве не улучшалась — продолжалась та же жизнь, полная лишений, унижений и нищеты. Из-за границы Шаляпин звал детей к себе, писал им высокопарные письма, убеждая в необходимости учиться, чтобы затем продолжить образование за границей и стать хорошими специалистами — достойными гражданами своей страны.

«Детухи мои милые, — писал Шаляпин Борису и Федору в ноябре 1922 года, — учитесь, пожалуйста, хорошенько, чтобы в будущем году я мог вас взять за границу учиться, как я взял всех ребят из Питера. Учиться необходимо. Понимаете? НЕ-ОБ-ХО-ДИ-МО!.. Кончайте гимназию, и я вас также увезу в какие-нибудь высшие школы, кого куда, кого в Италию, а кого, может быть, тоже в Америку.

Помните, дети: новой России нужны сильные и здоровые честные работники во всех отраслях!!! На вас будет лежать ответственность за будущее нашей Родины…»

Шаляпин возлагал на своих детей большие надежды. «…Я верю в моих сыновей и думаю, что в жизни буду вами гордиться!» — писал он в 1923 году Борису. Впрочем, за этими громкими словами о необходимости работы на благо родины скрывалось прежде всего единственное, вполне человеческое желание Шаляпина — поскорее вывезти детей в безопасное место. Но пока он был советским артистом, зависел от власть придержащих и вынужден был выражать верноподданнические чувства.

Иоле же Игнатьевне — без громких фраз — он прямо написал о том, что нужно как можно скорее вывозить детей за границу, это для них наилучший выход.

«Ты же знаешь, что я желаю моим детям всего самого лучшего, что есть на свете, в этом не может быть сомнений!» — убеждал он ее, и пока у Иолы Игнатьевны не было повода усомниться в этом. Верила она Шаляпину и когда он писал ей о том, что очень много сейчас работает и вновь собирается в Америку отбывать «положительно каторгу» ради того, чтобы все они смогли скоротать свой век без унижений. «Что делать? нужно зарабатывать деньги, а для этого один-единственный путь, чтобы иметь достаточно золота — АМЕРИКА. Думаю, что после следующего сезона я уже не буду работать так много. Н-но — кто знает?..»

В декабре 1922 года Иола Игнатьевна выехала с Таней в Милан, устроила ее там, а сама в 1923 году вернулась в Россию за Федей, который пожелал жить в Париже с отцом.

Лидия уже два года жила в Германии, куда ей помог выехать Максим Пешков. Уезжая за границу, летом 1921 года Максим прислал из Берлина вызов и разрешение на выезд своей невесте Н. А. Введенской (бывшей участнице Шаляпинской студии), Лидии, ее мужу В. П. Антику и художнику И. Н. Ракицкому. В первых числах ноября этого же года в Берлин на лечение с тромбофлебитом, цингой и кровохарканьем приехал А. М. Горький. Его сын с невестой и Лидия Шаляпина уже ждали его там.

«После горного воздуха Сан-Блазиена врачи рекомендуют Алексею Максимовичу морской воздух Герингсдорфа, и мы едем туда, — пишет в своих воспоминаниях Н. А. Введенская. — У хозяина-немца снимаем виллу с мансардой. В комнатах виллы по стенам развешано много всевозможного старинного африканского оружия; особенно нас поразила высушенная голова африканца, стоявшая на камине.

На втором этаже поселился Алексей Максимович, мы — внизу, гости остановились в мансарде.

Неожиданно в Герингсдорф приехала Мария Игнатьевна Будберг. С ней Алексей Максимович познакомился еще в Петрограде, когда она работала секретарем в редакции „Всемирной литературы“… Кроме Марии Игнатьевны в Герингсдорфе с нами жила Л. Ф. Шаляпина…

Вечерами Лидия Федоровна пела, аккомпанируя себе на гитаре, цыганские и старинные русские песни. Пела с большим чувством и артистичностью, у нее было красивое меццо-сопрано.

Алексей Максимович всегда с удовольствием ее слушал, иногда сочинял смешные припевы, которые тут же и исполнялись при всеобщем одобрении…»

Иногда к ним заезжал Шаляпин, и тогда их милые домашние вечера на вилле напоминали дни, проведенные в России. Пение и задушевные разговоры сменялись шутками и анекдотами — все было как встарь… и вместе с тем совсем по-другому.

С первых же дней пребывания за границей перед шаляпинскими детьми встала серьезная проблема, о которой они никогда не задумывались ранее, — как заработать себе на жизнь? Ведь они больше не были состоятельными людьми, они все потеряли в хаосе революции, и теперь им предстояло самостоятельно строить свою жизнь, показать, на что они способны. Кончилась прекрасная поэзия их детства и юности, начиналась суровая трудовая жизнь. Но нужны ли были этой действительности с ее конкуренцией, с ее жестокими законами потребительского общества эти несчастные романтики и мечтатели, вышедшие из зачарованного сада на Новинском бульваре, с их утонченными душами и жаждой возвышенного — люди без родины, из рухнувшей, уничтоженной страны, от которой не осталось камня на камне?

И все же они старались — хотя и были обречены, — старались приспособиться к этому тусклому, невыразительному существованию, которое теперь им предстояло вести — работать ради денег, безо всяких сантиментов, работать ради пропитания… В первое время Лидия работала в театре-кабаре «Золотой петушок». В Берлине, где в то время находилось около тридцати тысяч русских, их труппа поначалу имела успех. Слухи об этом дошли даже до Советской России. Некоторые газеты назвали Лиду «примадонной Шаляпиной», но отец все равно был недоволен. Он не признавал линию подобных театров.

Положение Ирины в Москве было гораздо более сложным. Она поступила в Театр Корша, но не получала от работы особого удовлетворения. Желанных ролей не давали, и потому ее письма к матери в Италию были грустны и печальны. Теперь у Ирины было почти всегда плохое настроение, она жаловалась на жизнь и время от времени вообще переставала писать Иоле Игнатьевне.

Борис закончил Школу живописи, ваяния и зодчества и учился на скульптурном факультете Высших художественно-технических мастерских. Он не любил писать писем, и, не получая новостей из дому, Иола Игнатьевна обижалась. «Как вы не понимаете, — писала она Ирине, — что у меня больше никого нет, кроме вас, хорошие мои дети, а если вы будете ко мне так относиться, я вообще больше жить не хочу».

Русская революция разметала их семью по всему свету. Постепенно они отдалялись друг от друга, теряли ту кровную связь, которой были связаны в течение стольких лет, и Иола Игнатьевна, не желавшая с этим мириться, пыталась как-то ухватить эти разорванные нити, вновь связать в единое целое навсегда порвавшуюся цепь времен. И когда Ирина жаловалась ей на то, что от отца давно нет писем, она убеждала дочь относиться к этому терпимо: «Прошу тебя писать папе как можно чаще, он там работает, как лошадь, он все-таки уже не первой молодости, и нервы у него также, видно, расстроены, надо показать, что вы его не забываете…»

Как и в детстве, она продолжала рисовать перед ними идеальный образ отца, напоминать им о священном долге перед ним, об их ответственности. Причину же молчания и невнимания Шаляпина она списывала на влияние Марии Валентиновны: «…У нас есть много врагов, которые бы хотели испортить наши отношения с папой и которые ни перед чем не остановятся, чтобы добиться своего».

Мария Валентиновна начинала приобретать в жизни их семьи демонический облик. Федя, живший в доме Шаляпина в Париже, только подтверждал это своими письмами.

Вопреки желаниям Шаляпина отправить Федю в какую-нибудь «агрикультурную школу», где бы он быстро встал на ноги и начал зарабатывать себе на жизнь, Федя решил стать киноактером. Для молодого человека без образования, к тому же эмигранта, это было почти безнадежным предприятием, но Федя продолжал оставаться в Париже, погруженный в свои фантазии. В нем было много отцовских качеств — Шаляпин и сам был мечтателем и романтиком, и, возможно, в Феде, как в кривом зеркале, он видел отражение собственных слабостей и недостатков и потому сердился. Но пока еще — в первое время — Шаляпин пробовал проявлять терпение…

«Он парнишка хороший, добрый и сердечный, — писал он Ирине о Феде, — тоже неглупый, но российский мечтатель со многими идеями в голове, но с малой и даже ничтожной энергией насчет работы». Пока же это неопределенное положение Феди и необходимость жить на средства отца доставляли ему одни неприятности. Его отношения с Марией Валентиновной стремительно ухудшались. В каждом письме к матери Федя выражал настойчивое желание вернуться в Россию, но его останавливало то, что «по теперешним обстоятельствам» ему там было нечего делать.

С 1923 года Иола Игнатьевна жила с Таней в Италии. Она хотела помочь девочке привыкнуть к жизни в новой стране. Таня довольно быстро усовершенствовала свой итальянский язык, затем поступила актрисой в русскую труппу Татьяны Павловой, выступавшей в Италии. Иола Игнатьевна была неотлучно с ней, ездила вместе с ней на гастроли по городам Италии — в Венецию, Падую, Римини, Комо… Но не красота родной Италии занимала ее в это время. Иола Игнатьевна с ужасом думала о том, что наступит день, когда она должна будет вернуться в Россию и оставить свою младшую дочку одну — живущую в чужой стране на грошовое жалование актрисы иностранной труппы.

В это время Иола Игнатьевна внутренне переживала состояние растерянности и тревоги. Осенью 1924 года она написала Ирине, что за этот год, что она провела на родине, у нее не было ни одного спокойного, счастливого дня. Все ее мысли занимали ее дети, отчаянно боровшиеся за выживание в разных странах мира. На какой-то момент Иола Игнатьевна пала духом. Она надеялась на поддержку Шаляпина — но совсем не на те ничтожные суммы, которые он время от времени кидал ей. Не денежных подачек она ждала от него, но его участия и заботы. Она надеялась, что они встретятся или Шаляпин напишет ей, посоветует, как им быть, как помочь их несчастным детям, оказавшимся в таком сложном положении. Но этого не было. Шаляпин молчал. Он с легкостью отрекся от нее и вел себя по отношению к ней так, как будто будущее их семьи совсем не интересовало его, а Иола Игнатьевна и дети принадлежали к тому прошлому, исчезнувшему миру, от которого он бежал. Связь между ним и Иолой Игнатьевной была практически прервана.

«…He только он мне ничего не пишет, но как будто и знать меня не хочет», — с горечью писала она Ирине.

Перед всеми трудностями и испытаниями Иола Игнатьевна, как обычно, оставалась одна. Надеяться ей было не на кого. Она серьезно думала о возвращении в Россию. Беспокоилась за Ирину и Бориса и за судьбу их дома, который ей хотелось уберечь от окончательного разорения. Но, кажется, надежда не до конца покинула ее. Dopo la tempesta viene il buon tempo. Speriamo! «После грозы наступит хорошая погода. Будем надеяться!» — часто вспоминала она старую итальянскую поговорку, которую любила повторять ее мама. Как будто бы она не замечала того, что жизнь постоянно обманывала ее ожидания…

События между тем развивались своим чередом. В конце 1925 года в Париж приехал Борис, решивший продолжить образование во Франции. Теперь и ему предстояло столкнуться с трудностями маргинального эмигрантского существования. В Париже, кроме Феди, теперь оказалась и Лида. После успешного начала в ее театральной карьере наступила полоса неудач. Их труппа в Берлине распалась, устроиться в хорошие театры не удалось — для этого нужны были деньги и связи, а у Лиды не было ни того, ни другого. Пришлось переехать в Париж и просить помощи у матери, обещая ей в ближайшем будущем встать на ноги и начать зарабатывать на жизнь самой.

Едва в Париже появился Боря, Иола Игнатьевна, оставив Таню в Италии, примчалась к нему. Ненадолго они собрались все вместе. Вскоре им предстояло расстаться, поскольку Иола Игнатьевна все же собиралась возвращаться в Москву. Настроение у нее было подавленное. Неустроенное положение детей, безразличное отношение к ним Шаляпина тревожило и доставляло ей немалое беспокойство. Впереди вырисовывалась безотрадная картина. Столько лет страданий и самоотверженной борьбы за семью обернулись прахом, все ее усилия оказались напрасными, и столько сил было потрачено зря! «Боже мой, — писала Иола Игнатьевна Ирине, — если бы ты знала, как я устала от этой жизни. Мне кажется, что я все потеряла на свете, даже мою любимую семью. Где она?..»

Семьи, действительно, давно не было. Новый 1926 год Иола Игнатьевна с Борей и Федей встречала у Коровиных. Вечер оказался скучным и неинтересным. Гости разошлись к двум часам ночи. Как это было непохоже на те шумные, искрящиеся юмором и весельем застолья, которые устраивались, бывало, на Новинском бульваре! Тогда была молодость, льющаяся через край энергия, наполненная до краев жизнь. Теперь об этом остались одни поблекшие воспоминания, а в неутешительном настоящем — только бедность эмигрантского существования и унылые трудовые будни.

За эти несколько лет Шаляпин ощутимо отдалился от своей первой семьи. Он посчитал свои обязанности по отношению к ним исчерпанными и мог позволить себе снабжать их разовыми подачками, незначительными денежными суммами, на которые трудно было существовать безбедно. «От папы ничего не получаю, — жаловалась Иола Игнатьевна Ирине в конце 1925 года, — он мало о нас заботится». А в 1926 году она снова писала: «Папа стал очень расчетливый, он совсем неузнаваем…»

Шаляпин опасно менялся на глазах. Он был недоволен детьми. Их театральные неудачи раздражали и злили его, и постепенно между ними росла стена непонимания, разрасталось отчуждение, переходившее в глухую вражду. Огромную роль в этом играла Мария Валентиновна, настраивавшая Шаляпина критически по отношению к неуспехам его детей. Она извлекала из этого прямую выгоду — уничтожить все связи Шаляпина с первой семьей означало скорее подтолкнуть его к долгожданному разводу — благо теперь для этого не требовалось каких-либо особых усилий! — и добиться исполнения — наконец-то! — давно поставленной цели. И Мария Валентиновна действовала ловко и умело. Шаляпин целиком оказался под ее влиянием, предоставил решать все вопросы ей, и теперь даже дела его семьи зависели от нее.

Иола Игнатьевна почувствовала это сразу же. В марте 1926 года она написала Ирине о поведении Шаляпина: «Я только тебе говорю, что он открыл мне войну, а я буду защищать себя и вас, мои дочурки. Все говорили мне в Париже, что как человек он стал неузнаваем. Вот что сделало влияние скверного и нечестного человека…»

Но все же она просила детей писать отцу и не забывать его: «Папа, несмотря ни на что, страдает от такого отношения». Она еще по-прежнему оправдывала его, списывая все его негативные поступки на дурное влияние его окружения. Она не могла поверить в то, что Шаляпин разлюбил своих детей. Мария же Валентиновна теперь вызывала у нее только чувства презрения и негодования.

Последовательно и методично та начала подталкивать Шаляпина к решению развестись. Иола Игнатьевна была поставлена перед ситуацией, к которой она готова не была. В России ее права были надежно защищены законом. Революция открыла для Марии Валентиновны неслыханные возможности. Теперь все преграды пали, препятствия были устранены, и надо было только воспользоваться ситуацией — тихо и незаметно отстранить Иолу Игнатьевну со своего пути, вычеркнуть ее из жизни Шаляпина.

Но неожиданно Иола Игнатьевна, всегда шедшая Шаляпину навстречу, в данном вопросе проявила неслыханную твердость. Она наотрез отказала Шаляпину в разводе, сославшись на то, что Федя и Таня еще не достигли совершеннолетия. Конечно, это был всего лишь повод. Но Иола Игнатьевна надеялась, что таким образом она сможет сохранить хотя бы ту призрачную, тонюсенькую ниточку, которая связывала ее несчастных детей, разбросанных по разным странам света, с их ненадежным и капризным, но все же любимым ими отцом.

О себе она не думала. Она возвращалась в Россию, к своему разрушенному дому, на пепелище. Шаляпину она больше была не нужна. Он показал ей это слишком ясно. Между ними не получилось не только любви, но и дружбы, простых человеческих отношений. Они оказались слишком разными людьми. Все ее усилия повлиять на него — сделать его более благородным, более ответственным и участливым — оказались напрасными. Шаляпин не оценил того, что она сделала для него за все эти годы, и теперь ей больше нечего было делать в Европе. Да и жизнь детей постепенно определялась. Таня вышла замуж и осела в Италии. Борис серьезно работал и обещал стать хорошим художником. Федя собирался в Америку с желанием начать там карьеру киноартиста. Не устроена была Лидия, но она со свойственным ей оптимизмом обещала маме выпутаться изо всех сложных ситуаций.

Перед отъездом Иола Игнатьевна встретилась с Шаляпиным, просила его помогать детям, и, судя по его письму к Ирине, он это обещал. Несмотря на ее отказ в просьбе о разводе, расстались они вполне мирно, хотя не было уже между ними той искренности, той простоты и сердечности, которая существовала в России. Железные законы эмиграции разъединяли и отдаляли друг от друга когда-то очень близких и дорогих людей.

С отъездом Иолы Игнатьевны дети осиротели. Они лишились человека, который до этого момента охранял и оберегал их от всех трудностей жизни, и теперь им предстояло пробивать себе дорогу самим. Но тогда еще, конечно, никто не мог подумать о том, какой длительной будет эта разлука, и потому, провожая Иолу Игнатьевну в Россию, спокойно и беспечно Федя напутствовал ее словами: «Итак, мамуля, не застревай в Москве надолго и приезжай!»

Но даже им, испытавшим на себе все ужасы пяти революционных лет в России, трудно было представить, в какую именно страну возвращается Иола Игнатьевна. В Москве шла устоявшаяся советская жизнь — полная трудностей и лишений и теперь ставших уже постоянными политических преследований, — которую было почти невозможно вообразить в Париже. За три года отсутствия Иолы Игнатьевны не произошло ничего утешительного. Спокойная жизнь возвращалась, но это была совсем не та жизнь, которой они жили прежде. В современной жизни в России оставалось мало человеческого.

Дом на Новинском бульваре по-прежнему являлся огромным коммунальным муравейником, заселенным людьми самых разных социальных групп. Большинство составляли люди из народа, простые и малообразованные, ютившиеся до революции в деревянных домах и бараках в районах рабочих окраин. Но в стране победившего пролетариата они должны были жить в господских домах, хотя были по существу столь же бесправны, как и все остальные — притесняемые — граждане Советской России. Вместе с ними в разделенных фанерными перегородками комнатах с обшей кухней, ванной и туалетом ютились Иола Игнатьевна, Ирина с уже вторым мужем, актером П. А. Бакшеевым, крестная Шаляпина, оставшаяся в России, а также некоторые друзья и знакомые Шаляпиных, лишившиеся после революции своего имущества и обретшие в доме на Новинском бульваре теплый прием Иолы Игнатьевны.

Комнату Шаляпина на антресолях, его «последнюю комнату в Москве», которую в собственном доме ему милостиво оставили большевики, заняла преданная поклонница Шаляпина Ольга Петровна Кундасова — женщина, окончившая два высших учебных заведения, что для дореволюционной России было большой редкостью. Шаляпин познакомился с ней приблизительно в 1898 году у А. П. Чехова, который изобразил Ольгу Петровну в повести «Три года» под именем Рассудиной.

«„Олесю“ или „Астрономку“, как называл ее Чехов, знала вся литературная, научная и музыкальная Москва, — писала в воспоминаниях Ирина Шаляпина. — Это было странное и вместе с тем чрезвычайно оригинальное существо с довольно приятной внешностью, своеобразными манерами. Но всегда Ольга Петровна была неряшливо одета, неизвестно где и как жила и обычно кочевала из дома в дом. Она появлялась то у С. В. Рахманинова, то у В. О. Ключевского, то у А. П. Чехова, то у нас.

Ольга Петровна много читала, посещала театры, встречалась с интересными людьми и обладала недюжинным юмором. Она хорошо владела французским и английским языками и всегда носила под мышкой связку учебников, перевязанных бечевкой. Каждый раз, появляясь у нас или где-либо в другом доме, она считала своим долгом сообщить, что пришла прямо с урока…

Нас, детей, она привлекала тем, что мастерски рассказывала всевозможные сказки. Ее любимцем был мой младший брат Борис, которого она прозвала „Годуновичем“…»

Несмотря на то что Шаляпин очень любил Ольгу Петровну, это не мешало ему постоянно подшучивать над ней и особенно над ее «несчастной страстью» к известному астроному, профессору Московского университета Федору Александровичу Бредихину, что и привело к ее неудачно сложившейся личной жизни. Ольга Петровна была не замужем, презирала всех мужчин и называла их «злокачественными петухами». Исключения она делала для немногих. И хотя Шаляпин, без сомнения, входил в избранный круг «счастливчиков», но это не помешало Ольге Петровне, когда он однажды попытался обнять ее, оттолкнуть его руки с презрительным замечанием: «Отстаньте, животное».

Когда Ольга Петровна долго не появлялась в доме на Новинском бульваре, Шаляпин начинал скучать без нее и, бывало, говорил окружающим:

— Да где ж это Ольга Петровна? Уж не вышла ли замуж за профессора Бредихина? (Знаменитый астроном скончался в 1904 году.)

А когда она присутствовала за столом во время обеда, где сидело немало народу (но были только свои), Шаляпин мог неожиданно сказать:

— А знаете ли, Ольга Петровна, мне рассказывали, как вы на даче к Бредихину через забор лазили!

Под общий хохот Ольга Петровна вспыхивала и, бросая приборы, пулей вылетала из-за стола… Но ее обиды быстро проходили.

«…Это, конечно, были шутки, — вспоминала Ирина, — и все мы очень любили Ольгу Петровну; да и она, в сущности, не обижалась, и мне казалось иногда, что эти „розыгрыши“ ей даже доставляли удовольствие, так как исходили они от Федора Ивановича, которого она боготворила».

Так ли это было на самом деле, неизвестно, но Ольга Петровна была очень предана московскому семейству Шаляпиных и после революции окончательно перебралась в дом на Новинском бульваре, заняв комнату Шаляпина. Отдавать ее чужим людям Иоле Игнатьевне не хотелось.

«Ольга Петровна до последних дней своей жизни была связана с нашим домом, — продолжает свой рассказ Ирина. — Скончалась она в 1941 году, накануне Отечественной войны. Умирая, она просила, чтобы когда положат ее в гроб, надели ей на шею цепочку с небольшим медальоном, в котором были портреты Федора Ивановича и брата моего Бориса. Это, конечно, было исполнено».

В доме на Новинском бульваре после революции оказались и давние преданные друзья Шаляпиных Петр Петрович и Наталья Степановна Козновы. В трудные минуты они не раз помогали Иоле Игнатьевне, и вот теперь, когда они лишились своего имения Мешково, она приютила их в своем доме. Помещичий быт их когда-то уютной и гостеприимной усадьбы, почти тургеневско-гоголевских времен, всегда наполненной гостями и слугами, та спокойная и вольготная жизнь, которую вели эти два «российских мечтателя», уступили место печальному быту коммунальной квартиры. Теперь они уже не могли, как прежде, только наслаждаться жизнью. В последние годы Петр Петрович, прекрасно читавший рассказы Чехова, поступил на сцену, играл в театре Незлобина под фамилией Петров. Оба они закончили свои дни в доме на Новинском бульваре.

Загнанная в подвалы, униженная, но не сломленная российская интеллигенция продолжала жить своей собственной, подпольной, параллельной официальной, жизнью. Это был ее молчаливый протест — пассивный, но несгибаемый — против всех преступлений и беззаконий, творившихся в советском обществе. Они должны были жить и сохранять человеческий облик, несмотря на обстоятельства, вопреки той страшной действительности, которая их окружала.

Кое-как Иола Игнатьевна приспособилась к своему новому положению. Смирилась и поняла, что ничего иного уже не будет. Но, конечно, она не могла ожидать, что обстоятельства снова — в который уже раз! — обернутся против нее и вскоре она окажется в эпицентре скандала, причиной которого станет опять-таки Шаляпин.

Несмотря на то что после отъезда за границу Шаляпин сохранял советский паспорт и вел себя по отношению к власти в СССР вполне лояльно, под разными предлогами — что было вполне объяснимо — он отказывался возвращаться на родину. Не для того он бежал отсюда без оглядки, чтобы добровольно вернуться в «коммунистический рай» и вновь позволить надеть на себя ошейник. Но открыто высказать свою позицию, признаться в подобных мыслях означало бы поставить себя на грань разрыва со своей страной, а этого Шаляпин не хотел. Он надеялся пересидеть смутные времена за границей и потому на все вопросы, связанные с его возвращением, должен был стыдливо опускать глаза и врать что-то о том, что весь опутан контрактами и должен отрабатывать их.

Но в советском обществе подобного поведения ему простить не могли. Проявления буржуазности, политической неблагонадежности, зажиточность и мещанство выжигались из советских граждан каленым железом. Шаляпин становился странной, неподконтрольной фигурой. Самостоятельно заключал новые контракты на Западе, не спрашивая на это разрешение советских чиновников, не отчислял положенных денег государству, то есть не платил оброк, который еще хоть как-то мог оправдать в глазах правительства его затянувшееся заграничное пребывание.

Терпеть это дальше было невозможно. Постепенно Шаляпина стали подталкивать к возвращению. Он тихо упирался. В письмах к Ирине он называет то одну, то другую дату своего предполагаемого возвращения в Россию, но за этими датами без труда можно было угадать лишь его неловкость от вынужденного обмана и желание оттянуть свой приезд как можно на большее время. Ехать в Россию Шаляпин не хотел.

Но вот в 1927 году были предприняты решительные действия по возвращению Шаляпина на родину. Советская власть готовилась торжественно отпраздновать десятилетний юбилей своего правления, превратившего «нищую» и «отсталую» Россию в «процветающее» и «свободное» первое в мире «государство рабочих и крестьян». На это были брошены лучшие силы. В Мариинском театре готовилась новая постановка оперы «Борис Годунов» в авторском оригинале, по партитуре, открытой недавно П. А. Ламмом, к которой хотели привлечь и Шаляпина. Но Шаляпин на предложение не откликнулся, отговорился «необходимостью отрабатывать контракты». Он надеялся переждать и на этот раз, не хотел обострять отношения с властями, не хотел скандала. Но кто бы теперь позволил ему остаться в стороне? Те люди, с которыми Шаляпину предстояло иметь дело, были сделаны из железа, им не была свойственна человеческая слабость прощать. Нежелание Шаляпина участвовать в постановке, посвященной десятилетней годовщине Октябрьской революции, было рассмотрено как момент политический, а этого ему уже простить не могли. По отношению к нему должны были последовать репрессивные меры. Шаляпин должен был быть серьезно наказан. Повод тоже не заставил себя долго ждать. Шаляпина, никогда не разбиравшегося в политике и даже не особенно ей интересовавшегося, подловить было нетрудно.

Так случилось и на этот раз. Шаляпин, бывавший в русской церкви святого Александра Невского в Париже и иногда даже певший на клиросе вместе со знаменитым хором Афонского (что тоже не могло понравиться советской власти), однажды, увидев на церковном дворе оборванных русских женщин и детей, просивших милостыню, пожертвовал на этих несчастных 5000 франков. Деньги он передал отцу Георгию Спасскому, своему духовнику, служившему в кафедральном соборе святого Александра Невского, с просьбой распределить деньги между нуждающимися. «Милейший, образованнейший и трогательнейший» человек отец Георгий, как характеризовал его Шаляпин, разумеется, с благодарностью принял этот дар и даже посчитал необходимым публично поблагодарить Шаляпина, для чего направил письмо в редакцию газеты «Возрождение»: «Позвольте при посредстве вашей уважаемой газеты выразить благодарность Ф. И. Шаляпину, передавшему мне 5000 франков на русских безработных. Три тысячи переданы мною в распоряжение Владыки Митрополита Евлогия, тысяча — в распоряжение бывшего морского агента капитана первого ранга В. И. Дмитриева и тысяча франков розданы мною непосредственно известным мне безработным».

Это и было той последней каплей, которая переполнила чашу терпения московских правителей. За этим должна была последовать открытая травля Шаляпина.

И вот в № 20 (от 31 мая) 1927 года газеты советских работников искусств с замысловатым названием «Рабис» появилась статья некоего С. Симона под названием «Свиты его величества — народный артист Республики». Эпиграфом к своей статье С. Симон поставил благодарственное письмо отца Георгия Спасского, а далее он задавал вопрос, интересовавший в Советском Союзе многих: почему Шаляпин не возвращается на родину?

«Я еще понимаю, — возмущался С. Симон, — если побудет такой Народный Артист Республики за границей несколько месяцев, скажем, полгода, даже год — подлечится, отдохнет и вернется восвояси, к себе, в СССР. А если он путешествует по Америкам и Европам разным — годы, да встречается там со своими знакомыми — „бывшими“ русскими каждодневно, да гастролируя в театрах всех материков, зашибает громадную деньгу, приобретает дома, имения и виллы?.. Кто он тогда? Народный ли Артист Республики или… заслуженный артист императорских театров и солист его величества? Попробуй, разреши…»

С. Симон вполне определенно давал понять, почему Шаляпиным недовольны в Москве. Ведь оставаясь по паспорту советским гражданином, он мог позволить себе роскошь жить свободно и мало считаться с порядками той страны, к которой он пока еще принадлежал. У одних это вызывало зависть, у других возмущение, у третьих досаду. Без сомнения, упомянутый С. Симон разделял все эти чувства, иначе он не написал бы столь пламенной, столь возмущенной статьи, с таким революционным задором, но в сущности он был всего лишь маленькой пешкой в той большой игре, которая велась против Шаляпина. Перед ним прямо ставили вопрос: с кем он — с теми ли, кто осел во вражеском эмигрантском Париже, или с теми, кто строит социализм в СССР? Держаться в стороне от политики дальше было невозможно.

«Почему мы молчим?.. — вопрошал С. Симон. — Почему не положить предел издевательству и наглости над всем СССР этого свиты его Величества Народного Артиста Республики?..

Почему нам не заявить, что нет места среди работников искусств, среди людей, носящих почетное звание „Народного Артиста Республики“ — людям хамелеонам, ренегатам, подобным господину Шаляпину…

Почему?..»

Одновременно в газете «Вечерняя Москва» была опубликована еще одна антишаляпинская статья, написанная в развязно-бульварном духе. Ее автор, подписавшийся былинным именем «Садко», совершенно уничтожал артиста:

«Сейчас Шаляпин, ставший по ту сторону баррикады, для нас все равно что покойник, а о мертвых — как умолчать „хорошее“?

В лице „покойного“ Шаляпина никакой художественной потери мы не понесли, поскольку струя его творчества иссякла еще до революции и его репертуар не пошел дальше трех-четырех оперных партий и двух-трех десятков навязших в ушах старинных арий и романсов, — да и голос стал изменять ему еще в его „советские“ времена. За годы же пребывания за границей Шаляпин просто исхалтурился».

2 июня в кампанию против Шаляпина включился и первый, «самый талантливый», поэт молодой Советской Республики Владимир Маяковский, откликнувшийся гневным стихотворением в газете «Комсомольская правда»:

ГОСПОДИН «НАРОДНЫЙ АРТИСТ»
Вынув бумажник из-под хвостика фрака,
добрейший
                   Федор Иваныч Шаляпин
                   на русских
                   безработных
пять тысяч франков
бросил
             на дно
поповской шляпы.
Ишь сердобольный,
как заботится!
Конешно,
плохо, если жмет безработица.
Но…
удивляют получающие пропитанье.
Почему
у безработных званье капитанье?
Ведь не станет
                          лезть
морское капитанство
на завод труда
и в шахты пота.
Так чего же ждет
Евлогиева паства,
и какая
            ей
            нужна работа?
Вот если
              за нынешней грозою нотною
пойдет война
в орудийном аду —
шаляпинские безработные
              живо
                    себе
                              работу найдут.
            Впервые
                       тогда
                           комсомольская масса,
раскрыв
              пробитые пулями уши,
сведет
              знакомство
                                с шаляпинским басом
                                       через бас
               белогвардейских пушек.
               Когда ж
полями,
                  кровью политыми,
рабочие
бросят
руки и ноги, —
вспомним тогда
                           безработных митрополита
Евлогия.
                Говорят,
     артист —
                          большой ребенок.
Не знаю,
              есть ли
                               у Шаляпина бонна.
Но если
             бонны
                         нету с ним,
мы вместо бонны
                            ему объясним.
Есть класс пролетариев
                                 миллионногорбый
и те,
              кто покорен фаустовскому тельцу́.
На бой
            последний
                                  класса оба
сегодня
              сошлись
                                   лицом к лицу.
И песня,
                  и стих —
                              это бомба и знамя,
и голос певца
                           подымает класс,
и тот,
            кто сегодня
                                поет не с нами,
тот —
              против нас.
А тех,
             кто под ноги атакующим бросится,
с дороги
                  уберет
рабочий пинок.
С барина
                  с белого
сорвите, наркомпросцы,
народного артиста
                                 красный венок!

Это уже было совсем не похоже на тот мирный, пасторальный скандал, разыгравшийся с Шаляпиным в 1911 году после истории с коленопреклонением. Теперь шла война не на живот, а на смерть, и Шаляпин оказывался во вражеском стане. Значит, по отношению к нему требовалось быть беспощадным. Маяковский открыто призывал к расправе.

Тем временем газета «Рабис» продолжала вести антишаляпинскую кампанию. В № 22 (от 14 июня) появилась заметка «Еще о Шаляпине» за подписью К. (читателям сообщили, что это перепечатка из газеты «Форвертс», касающаяся пребывания Шаляпина в Америке), но развязный тон ее говорил сам за себя:

«В центре внимания был, разумеется, Шаляпин как всемирно известный певец, который рта не разинет без гонорара ниже 4000 долларов. Когда Шаляпин говорит, всем приходится соблюдать тишину и единственное исключение составляет двадцатилетний сын его, киностатист, которому разрешается иногда вставить слово для перевода, ибо нелегко понять тот невозможный жаргон, на котором объясняется Шаляпин».

Далее приводились рассказы Шаляпина о революции, об отъезде за границу, когда таможенник, увидев в его чемодане коронационные одеяния Бориса Годунова, простодушно поинтересовался: «Это ты, брат, у царя-батюшки нашего спер?», из которых становилось ясно, что Шаляпин недоволен порядками в своем отечестве и даже осмеливается критиковать их.

В № 23 (от 21 июня) уже сообщалось о том, что ЦК РАБИСа, принимая во внимание опубликованные в белоэмигрантской печати данные, не опровергнутые Шаляпиным, ставит перед Совнаркомом вопрос о лишении Шаляпина звания народного артиста республики.

Рядом — как дополнение недостойного поведения Шаляпина во всех областях — была помещена краткая заметка об «очередном» скандале Шаляпина в Вене, когда во время исполнения оперы ему не понравились темпы дирижера Альвина и он сам подошел к рампе и начал дирижировать спектаклем. Читателям предоставлялось судить самим, с каким несносным человеком им приходится иметь дело.

Кампанию, начатую газетой «Рабис», с благословения сильных мира сего, подхватили и другие центральные газеты, которые за десять лет советской власти в совершенстве обучились сомнительному искусству создавать образ врага народа.

Особое место уделил в своих статьях Шаляпину известный журналист Михаил Кольцов. 30 июня 1927 года он пишет в «Красной газете»: «Имя Шаляпина будет синонимом исключительного нравственного падения, ибо оно будет означать человека, бежавшего из-за денег к его заклятым врагам».

2 июля он помещает в газете «Правда» большую статью под названием «Широкая натура», в которой анализирует поведение Шаляпина после революции и приходит к «неутешительным итогам»: «В советские годы Шаляпин не смог стать тем, чем ему полагалось: просто большим артистом, для которого открыты были все художественные и театральные возможности. Ему, десятипудовой хрипнущей птичке, показалось тошно на русской равнине. Не то чтобы голодно птичке жилось. Клевала она порядочно. Мы были свидетелями, как целые военные дивизии, большие заводы отрывали от жалких своих пайков возы и грузовики с мукой, крупой, мануфактурой и платили ими птичке за радость послушать ее. Птичка не стеснялась. Клевала, но самый вид русского зрителя, его потертая толстовка и несвежие башмаки опротивели Шаляпину. Хотелось другого зрительного зала — черных фраков, тугих накрахмаленных грудей, жемчугов на нежной коже женщин…»

И хотя это имело мало общего с действительностью, но дело было сделано — облик Шаляпина в черных тонах нарисован. Теперь никто уже не стеснялся пинать и бить Шаляпина в печати, уверенный в своей безнаказанности. И вот уже «Вечерняя Москва» пишет: «Несмотря на свой мировой талант, Шаляпин чужд нам и за десять лет с Октября не дал ни копейки из своего таланта (!) рабочему классу». Ей вторит «Рабочая газета»: «Федор Шаляпин протянул руку белогвардейцам. Он опозорил высокое звание народного артиста республики. Вычеркнем Шаляпина из списка граждан Советского Союза».

Шаляпина эти отравленные стрелы достигнуть, конечно, не могли, но он довольно остро реагировал на кампанию, начатую против него в Советском Союзе. Поначалу Шаляпин не понимал, что произошло. Он еще наивно верил, что в Москве неправильно истолковали его благородное желание помочь несчастным детям. Об этом свидетельствует его интервью, данное газете «Возрождение».

«Если я совершил преступление, помогая бедным русским детям, — заявлял Шаляпин, — и этим, быть может, нарушил советский закон, пусть рабоче-крестьянское правительство — правительство беднейших рабочих и крестьян — лишит меня этого звания. Я ж и впредь, видя голодных детей, будучи отцом семейства и собственным трудом зарабатывая на жизнь, всегда по мере возможности накормлю и напою. Жаль только, что на всех не хватит слез, как сказано в персидской пословице».

Впервые Шаляпин проявил неповиновение. Он отказывался ехать в Россию: «Я свободный человек и хочу жить свободно, дабы мне не навязывали убеждений». Он шел на открытый конфликт с советской властью, но, вероятно, это было для него менее страшным, чем вновь оказаться в России и потерять все. Он сознательно дистанцировался от советской власти, своим поведением игнорировал все ее требования. Уже одно описание парижской квартиры Шаляпина, данное корреспондентом газеты «Сегодня», могло привести в негодование господ, подобных С. Симону, прозябающих в совершенно нечеловеческих условиях у себя на родине.

«Прекрасная у Шаляпина квартира, — писал корреспондент газеты „Сегодня“. — Около Трокадеро, по соседству с тем самым домом, где несколько лет тому назад скончался президент республики Детанель. Огромные комнаты, старинная мебель, много картин, но повсюду страшный беспорядок. Тяжелые дорожные сундуки, оклеенные этикетками гостиниц всего мира, чемоданы, разбросанные вещи. Кресла, обитые прекрасными гобеленами, покрыты вместо чехлов номерами английских, немецких, русских и французских газет. Шаляпин в шелковом халате, в мягких домашних туфлях, растрепанный, прохаживается из угла в угол; то, что пишут о нем в советских газетах, сильно волнует и раздражает его…»

В своих оценках происходящего газете «Сегодня» Шаляпин окончательно потерял всякую осторожность. Он был еще более резок и непреклонен, чем раньше. Грязная кампания в советской прессе просто вывела его из себя…

— Может, они мной недовольны, что я шампанское пью? — недоумевал Шаляпин. — Так на свои же деньги, а не на «всерабисовские». Может, сердятся, что у меня в квартире двери золоченые? Ей-богу, не виноват. Не я дом строил. Может быть, хочется, чтобы Шаляпин с голоду под забором умер? А мне такая перспектива не улыбается. Вообще, чего от меня хотят? Я прожил в России после революции пять лет. Пел за чай да сахар. Теперь позвольте попеть на других, более выгодных условиях. И любят меня здесь больше, чем в России. Не говорю о Лондоне, Париже или Нью-Йорке. А вот голые негры из Сэн-Венсена с рыбьими костями в носу также меня с триумфом на руках таскали… Нет, пока в Россию не собираюсь!

И хоть в этих словах Шаляпина было много ребяческого, но они вполне ясно и определенно отражали его позицию и его дальнейшие действия.

Несмотря на то что теперь отношение Шаляпина к власти в России было выражено вполне четко, советские чиновники все же не оставляли его без своего внимания. Казалось, в Москве не хотели верить в столь решительное противодействие Шаляпина и надеялись на то, что он одумается и раскается в своем поступке. Пока разворачивалась эта история, Шаляпина пригласил к себе полпред СССР во Франции Х. Г. Раковский, чтобы по приказу из Москвы из первых рук получить объяснения Шаляпина по поводу пожертвованных им денег и публичных выступлений против советской власти в Лос-Анджелесе, а также выяснить его дальнейшие намерения.

В своей книге «Маска и душа» Шаляпин так описал свой визит в советское полпредство на улицу Гренель:

«Полпред Раковский принял меня чрезвычайно любезно. Он прямо пригласил меня в столовую, где я познакомился с г-жой Раковской, очень милой дамой, говорившей по-русски с иностранным акцентом. Мне предложили чаю, русские папиросы. Поболтали о том о сем. Наконец посол мне сказал, что имеет что-то такое мне передать. Мы перешли в кабинет. Усадив меня у стола рядом с собою, Раковский, нервно перебирая какие-то бумаги — ему, видно, было немного не по себе, — сказал:

— Видите ли, товарищ Шаляпин, я получил из Москвы предложение спросить вас, правда ли, что вы пожертвовали деньги для белогвардейских организаций, и правда ли, что вы их передали капитану Дмитриевскому[24] (фамилию которого я слышал в первый раз) и епископу Евлогию?

А потом, к моему удивлению, он еще спросил:

— И правда ли, что вы в Калифорнии, в Лос-Анджелесе, выступали публично против советской власти? Извините меня, что я вас об этом спрашиваю, но это предписание из Москвы, и я должен его исполнить.

Я ответил Раковскому, что белогвардейским организациям не помогал, что я в политике не участвую, стою в стороне и от белых и от красных, что капитана Дмитриевского не знаю, что епископу Евлогию денег не давал. Что если дал 5000 франков отцу Спасскому на помощь изгнанникам российским, то это касалось детей, а я думаю, что трудно установить с точностью, какие дети белые и какие красные.

— Но они воспитываются по-разному, — заметил Раковский.

— А вот что касается моего выступления в Калифорнии, то должен по совести сказать, что если я выступал, то это в роли Дона Базилио в „Севильском цирюльнике“, но никаких Советов при этом не имел в виду…»

Свои объяснения, по просьбе Раковского, Шаляпин изложил в письменном виде, и они отправились в Москву, где ими остались очень недовольны. От него ожидали совсем другого.

24 августа дело Шаляпина было рассмотрено на заседании Совнаркома РСФСР и вынесено решение: лишить Ф. И. Шаляпина звания народного артиста республики.

Тем не менее гражданство ему все-таки оставили. Решили окончательно не закрывать перед ним двери на родину. Наверху проявили даже некоторое великодушие. Да и зачем было пачкаться самим, если всю грязную работу за них могли сделать разные мелкие негодяи, старающиеся выслужиться перед начальством? Как бы подводя итог этой кампании, проведенной против Шаляпина, 26 августа 1927 года А. В. Луначарский выступил в «Красной газете» с обстоятельной статьей, в которой намекал на то, что Шаляпина в Советском Союзе по-прежнему ценят, ждут и надеются на его исправление.

«На письмо полпреда товарища Раковского Ф. И. Шаляпин ответил объяснениями несколько уклончивыми, но во всяком случае свидетельствующими о том, что ни на какой нарочитый разрыв с существующим на родине порядком Шаляпин идти не желал, — писал Луначарский. — Единственным, вполне достаточным и всем хорошо известным мотивом лишения Шаляпина звания народного артиста являлось упорное нежелание его приехать хотя бы ненадолго на родину и художественно обслужить тот самый народ, чьим артистом он был провозглашен».

По поводу многократных ссылок Шаляпина на его чрезмерную загруженность на Западе, Луначарский высказался весьма определенно, теперь это больше не могло служить Шаляпину прикрытием:

«Все прекрасно знают, что Шаляпин заработал огромные деньги, составил себе немаленькое состояние и ссылки такого человека на денежный характер препятствий к приезду на несколько месяцев в свою страну не только кажутся неубедительными, но носят в себе нечто смешное и отталкивающее.

Единственным правильным выводом из создавшегося положения было бы для Шаляпина, несмотря на лишение его звания народного артиста, приехать в Россию и здесь своим огромным талантом искупить слишком долгую разлуку.

Я глубоко убежден, что при желании Шаляпин мог бы и теперь восстановить нормальные отношения с народом, из которого он вышел и принадлежностью к которому он гордится».

Луначарский по-прежнему высоко ценил талант Шаляпина, и теперь он подводил итог под этой травлей, полной незаслуженных оскорблений и упреков в адрес артиста:

«Во время всяких слухов о некорректных поступках Шаляпина за границей некоторые журналисты начали поговаривать о том, что он и вообще-то не талантлив и еще многое в этом роде… Конечно, Шаляпин уже давно как бы приостановился в своем творчестве. Это постигает часть наших артистов за границей и вообще людей, начинающих эксплуатировать свою славу, а не жить для творчества. Оба эти момента сказались на Шаляпине. Его оперный и концертный репертуар застыл. Но ни в каком случае нельзя отрицать, что Шаляпин сохранил в очень большой мере свои необыкновенные голосовые данные и остается тем же замечательным артистом, каким и был».

Отхлестав Шаляпина по щекам, как нашкодившего мальчишку, его все же приглашали вернуться. И это лучше всего свидетельствовало о том, каково было теперь отношение советского рабовладельческого государства к своим гражданам. Но поскольку все призывы большевиков услышаны не были (сталкиваться с подобным хамством, грубостью и невежеством Шаляпину больше не хотелось), репрессии по отношению к нему продолжались.

В № 41 (от 25 октября) та же небезызвестная газета «Рабис» поместила заметку «Шаляпинская усадьба»: «Владимирский губисполком возбудил перед ВЦИКом ходатайство о лишении Ф. И. Шаляпина прав на его бывшую усадьбу в Рязанцевской волости Переяславского уезда. Усадьба эта (постройки и две десятины земли) была национализирована в 1918 году. В 1926 году, когда начали работать комиссии по выселению бывших помещиков, решением губисполкома усадьба была оставлена за Ф. И. Шаляпиным как за народным артистом республики. Наркомзем поддерживает ходатайство губисполкома».

А в № 45 (от 22 ноября) той же газеты сообщалось, что президиум ВЦИК постановил лишить Ф. И. Шаляпина права пользования усадьбой и домом во Владимирской губернии. Круг замкнулся. Теперь Шаляпину на родине не принадлежало ничего. И случилось так, что разрыв всех связей Шаляпина с Россией совпал с окончательным разрывом его отношений с Иолой Игнатьевной и со всем тем, что составляло ранее особый мир его первой семьи.

Еще летом, в июле, в самый разгар страстей, бушевавших в советском обществе, Иола Игнатьевна получила от Шаляпина пространное письмо. Это было удивительно: Шаляпин давно уже не писал ей. Не то чтобы они поссорились, просто она перестала быть нужна ему, и он с легкостью вычеркнул ее из своей жизни. Но вот, отдыхая в своем имении Сен-Жан-де-Люз, он неожиданно вспомнил о ней… Впрочем, не для того, чтобы поинтересоваться, как она живет и что приходится переживать ей в Москве, принимая на себя непрекращающийся поток газетных помоев и бушующей вокруг ненависти. Шаляпину до этого дела не было, его занимали другие проблемы. Пожаловался вначале на обстоятельства, опять сложившиеся роковым для него образом. Пересказал ей всю историю с пожертвованными им 5000 франками. Но главная причина его письма заключалась, разумеется, не в этом… Шаляпин снова просил у Иолы Игнатьевны развода. Теперь, когда все их дети достигли совершеннолетия, он посчитал свои обязанности перед ними выполненными и жаждал свободы…

К этому объяснению с Иолой Игнатьевной Шаляпин, как видно, готовился основательно. Он решил воздействовать на нее всеми возможными способами. В частности, он написал ей, что когда он был у митрополита Евлогия (узнать, правильно ли используются пожертвованные им деньги), он также рассказал ему о своем двусмысленном семейном положении и о трех его последних дочерях, «живущих в столь ложной семейной обстановке»:

«Он выслушал меня внимательно и, как показалось мне, отнесся ко всему серьезно. Я рассказал ему, что все дело зависит только от тебя, и он обещал даже написать тебе о своих впечатлениях по этому поводу».

В своем требовании развода Шаляпин выдвигал две причины: его незаконные отношения с Марией Валентиновной создавали ему массу неудобств и позволяли некоторым мерзавцам шантажировать его; кроме того, это ненормальное положение осложняло жизнь его дочерей. Зная, как Иола Игнатьевна относится к детям, он особенно напирал именно на это последнее обстоятельство. Он просил сделать это ради его девочек. Их дети уже большие, они твердо стоят на ногах, а его дочери — совсем юные создания, неоперившиеся птенцы, «им нужна наша благоразумная помощь».

Он убеждал, что ни в чем не ограничит ее материально (и это уже была неправда — Иола Игнатьевна получала от него сущие подачки и очень нуждалась), а если она боится за своих детей, то совершенно напрасно, потому что он обожает их, и уж, конечно, они для него останутся на всю жизнь «самыми милыми и дорогими» (но в предыдущие три года Иола Игнатьевна могла наблюдать за границей совсем другую картину). Шаляпин, казалось, не замечал этого. «Ты же видишь, что раньше, когда наши дети были малышами, я никогда не проронил ни одного слова о разводе, потому что знал, что детей моих ставить в неловкое положение — почти что преступление», — писал он, видимо, начисто забыв истинные причины своего поведения. Теперь же он казался себе верхом благородства и мог позволить себе требовать от Иолы Игнатьевны подобного: «Обращаюсь к твоей совести и поверь в мою… Поверь мне, Иола, что положение ни твое, ни мое не изменится, и мы по-прежнему будем с тобой друзьями. Уважение же мое к тебе будет еще большим (если это только возможно!!!), и ты все равно всегда будешь та же мадам Шаляпина, которой была в течение этих тридцати лет».

Он еще думал, что дело только в тщеславии, в больном самолюбии — лишиться звания мадам Шаляпиной! Мещанское сознание Марии Валентиновны оказывало на него свое разлагающее воздействие, и потому его письмо к Иоле Игнатьевне — после всех этих красивых фраз, клятв и признаний — заканчивалось почти ультимативно: если она и в этот (четвертый!) раз откажет ему, материально он будет заботиться о ней до конца своей жизни, но между ними будут прерваны все отношения…

Это эгоистическое письмо, полученное Иолой Игнатьевной в самый разгар грязной кампании, когда, вероятно, и она, и Ирина не раз задумывались о своем будущем (времена в России были уже людоедские, и родственников врага народа могла ожидать лишь печальная участь), сильно ранило ее и причинило ей немалую боль. Обижало не столько само требование развода (хотя для Иолы Игнатьевны с ее католическим воспитанием вопрос этот был весьма болезненным), но полное безразличие, полное невнимание к ней Шаляпина, его вранье и шантаж в самом конце.

Его красивым словам и благородным обещаниям Иола Игнатьевна больше не верила. За тридцать лет знакомства она хорошо изучила его характер и почти не ошибалась в предсказании его поступков. От своих клятв Шаляпин отрекался так же легко, как и давал их, и он еще ни разу не сдержал своего обещания по отношению к ней. Теперь же благодаря непрочности своей натуры Шаляпин окончательно стал игрушкой в руках людей, которые вызывали у Иолы Игнатьевны только дрожь и чувство ужаса.

Он убеждал ее, что развод необходим для спокойствия и благополучия его дочерей. Но Иола Игнатьевна и так позволила им носить фамилию отца и считаться его законными детьми. Его дочери жили в комфорте и роскоши и ни в чем не нуждались, в то время как ее несчастные дети, раскиданные по разным странам Европы, отчаянно, как тысячи эмигрантов, боролись за выживание, с трудом сводили концы с концами. И как раз они чувствовали себя в доме отца на авеню д’Эйло бедными родственниками, жалкими приживалами, и атмосфера в этом доме была такова, что туда не хотелось лишний раз заходить.

В этой ситуации Иоле Игнатьевне казалось, что ее положение официальной жены Шаляпина сможет хоть как-то защитить права ее детей, приостановить разрушительную работу Марии Валентиновны. Ради этого она согласна была пойти даже на окончательный разрыв своих отношений с Шаляпиным, хотя это было для нее очень тяжело…

«…Будьте хоть раз милосердны ко мне и к нашим детям, — просила она его в ответном письме. — Я ничего от вас не требую, и наверное, мы больше никогда не увидимся, и поэтому никаких недоразумений между нами быть не может. Я как-нибудь доживу оставшийся мне срок. Те причины, на которые вы указываете для необходимости нашего развода, это все пустяки. Поверьте мне, что никто больше меня не жалеет детей, и я доказала это всею моею жизнью как мать и как человек, а девочки ваши — они ваши, жили, живут и будут жить около вас, носят имя отца, совершенно законны и пользуются и будут пользоваться всякими правами моральными и материальными, и Бог даст, встретят человека, который по-настоящему полюбит их и преподнесет им имя не хуже того, какое они носят теперь по праву».

Иола Игнатьевна напомнила Шаляпину о том, что она именно по его просьбе сохранила их брак. Она давала ему свободу, у него была возможность начать с Марией Валентиновной открытую и достойную жизнь, но он сам отказался от этого. Тогда он предпочел их семью. Впрочем, все эти годы он и так был свободен — Иола Игнатьевна ни в чем не ограничивала его, не сделала ничего такого, что как-то могло бы повредить ему, доставить ему неприятности. Это она терпела неудобства, живя со своей чистой душой в постоянной лжи, чтобы только избежать огласки и не скомпрометировать Шаляпина в глазах публики. Она подчинила ему свою жизнь, боролась за его бессмертную душу. Все самое чистое и самое светлое в жизни Шаляпина было связано именно с ней, с ее домом. Но он так и не понял этого, а Иола Игнатьевна по своей душевной деликатности никогда не сказала ему об этом. И вот теперь он хладнокровно заявлял ей о своем неудобстве — по нынешним обстоятельствам — повсюду ездить с Марией Валентиновной, которая формально не являлась его женой!

«Скажите по совести, — спрашивала его Иола Игнатьевна, припоминая один из бесчисленных его проступков по отношению к ней, — было удобно, когда я должна была покинуть Нью-Йорк с моим трехлетним ребенком, чтобы избегнуть (любя тогда вас) крупного скандала, который я имела право возбудить? Наверное, вы об этом забыли, как и о многом другом…»

К тому же она никак не могла понять, если он столько лет путешествовал по всему миру с Марией Валентиновной, то почему же это «неудобство» возникло только теперь?

Иола Игнатьевна считала, что ее совесть чиста. Она выполнила свой долг по отношению к Шаляпину и его девочкам. Ему не в чем было упрекнуть ее. Что же касалось Марии Валентиновны, то она совсем не собиралась делать такой царский подарок женщине, причинившей столько горя ей и ее семье, в сомнительных человеческих качествах которой она смогла убедиться уже не раз.

В конце своего письма Иола Игнатьевна просила Шаляпина оставить ее в покое и больше с этими просьбами к ней не обращаться. Писала, что с каждым днем чувствует себя все хуже и хуже, «тем более, что за последнее время пришлось пережить еще многое другое» (деликатно она намекала ему на то, в эпицентре какого скандала оказались они с Ириной благодаря ему), и просила его вспомнить прошлое и понять, что пережила она и ее дети. А там — пусть поступает так, как подскажет ему сердце…

Конечно, это краткое письмо и в сотой доле не выражало тех чувств, того отчаяния и боли, которые испытывала в это время Иола Игнатьевна от мысли, что Шаляпин решительно рвет с ней, рвет все связи со своим прошлым и окончательно предпочел ей женщину, которую она совершенно искренне считала недостойной его.

Собираясь с духом ответить Шаляпину, она перепробовала в черновике много вариантов. Много горьких слов вырвалось у нее в его адрес, но Шаляпин этого так и не узнал. Иола Игнатьевна решила уберечь его и от этого. Но черновики свои она сохранила. Назвала их «Мои размышления». В них — горечь окончания ее брака с Шаляпиным, мучительное прощание с прошлым, боль от неблагодарности когда-то любимого человека…

«Развод возможен после моей смерти, — писала она по-итальянски, — если мое существование вам кажется слишком долгим, пошлите мне пулю в голову, и тогда сможете наконец дать ваше имя женщине, более достойной, чем я…»

То же самое, но более резко, она выразила по-русски: «Развод возможен вместе с моей смертью. Мешаю я вам, убейте меня…»

На желание Шаляпина воздействовать на нее через митрополита Евлогия она отвечала: «Мне бы самой хотелось поговорить с тем священником; интересно, что он скажет мне после того, как я искренно, правдиво, как на исповеди, расскажу ему всю мою жизнь, особенно за последние годы…» Но Шаляпин, видимо, и сам понимал нелепость подобных заявлений (уж его-то собственная жизнь ни в коем случае не могла служить примером христианского поведения), а потому и никакого письма с увещеваниями от главы Русской православной церкви на Западе Иола Игнатьевна так и не получила.

Но самым оскорбительным было то, что Шаляпин надеялся вырвать у нее развод в обмен на обещание заботиться о ней материально. Слишком долго он пробыл в обстановке, где все продавалось и покупалось! Он надеялся и ее уговорить таким способом! Мария Валентиновна настраивала его, что Иоле Игнатьевне нужны только его положение и деньги (как раз то, что было нужно ей — Иола Игнатьевна уже не имела ни того, ни другого), и Шаляпин этому верил. Он так и не дал себе труда понять, какая женщина была рядом с ним все эти годы, и вот теперь Иола Игнатьевна отвечала ему: «Вы знаете, что я никогда в жизни себя не продавала, потому купить меня Вы не можете — слишком дорого…»

Но этих горьких «размышлений» Иолы Игнатьевны Шаляпин так и не узнал. Слишком больно, слишком трудно было бы для нее написать обо всем. Да и надежды на то, что он сможет понять ее, оставалось все меньше.

Казалось бы, все было кончено. Хоть это было и обременительно, и доставляло ему многие неудобства, но Шаляпину не оставалось ничего иного, кроме как покорно принять решение женщины, которой он был многим обязан. Кто знает, возможно, он так бы и поступил, ведь и Шаляпину были свойственны внезапные порывы благородства. Но рядом с ним была Мария Валентиновна с ее железным характером, с ее несгибаемой волей, которой этот развод был нужен любой ценой. Не для того она столько лет сражалась за место жены Шаляпина, чтобы отступить теперь, когда победа была почти у нее в руках. Здесь уже было не до благородства, не до красивых обещаний…

На несколько месяцев наступило затишье. В Париже разрабатывался план наступления. Шаляпин пытался воздействовать на Иолу Игнатьевну через Ирину, но безрезультатно. Дети не хотели развода родителей, внутренне они не принимали Марию Валентиновну. Наконец исчерпав все возможные способы воздействия, Шаляпин перешел к решительным действиям, и вскоре весь мир облетело сенсационное известие: Шаляпин подал на Иолу Игнатьевну в суд.

Эту новость сразу же сообщили советские и иностранные газеты, но Иола Игнатьевна узнала об этом последней. Шаляпин не посчитал нужным поставить ее в известность о своем решении. И когда вечером на Новинский бульвар позвонил американский корреспондент, Ирина, подошедшая к телефону, не поверила своим ушам…

«Мама стояла около телефона, и когда я передала ей, о чем шел разговор, то она, бедняжка, побледнела, как смерть, и ей сделалось плохо, — позже сообщала она отцу. — Я безумно испугалась, так как знаю, что у мамочки больное и очень слабое сердце. Когда она пришла в себя, я всячески старалась ее успокоить и уверить, что это ошибка. Мне так жалко было ее, так жалко было видеть ее беспомощно опущенную седую голову, на которую свалилось еще одно, пожалуй, самое тяжкое для нее горе».

Они еще надеялись, что это какое-то недоразумение. Поступок Шаляпина был настолько дик, что не укладывался в сознании. Но дальнейшие события показали, что им предстоит еще многому научиться.

Шаляпин не сумел быть джентльменом. Все, что затрудняло и мешало спокойствию его собственной жизни, должно было быть устранено, сметено с его пути и погребено под пеплом забвения. Вспомнить все то доброе, что сделала для него Иола Игнатьевна, он не захотел…

«Не имеет значения, что я страдала столько лет, чтобы избежать публичных скандалов, — писала после этого Иола Игнатьевна Тане в Италию, — чтобы теперь быть оскорбленной таким недостойным образом, и кем? отцом моих деток, которому я отдала всю мою несчастную жизнь… Я думаю, что он совершенно не понимает того, что делает, или его заставили это сделать коварные люди, которые его окружают, и в особенности, конечно, эта гадкая женщина…»

Но несмотря на свои чувства, она просила детей не порывать с отцом, ведь в глубине души она понимала, что они нужны ему, а он нужен им: «Пишите ему, не обращайте внимания на то, что вам это неприятно, он всегда останется вашим отцом, и по-своему он вас любит… Что касается меня, то я, конечно, не смогу ни простить, ни забыть, это уж слишком!!!»

В суд Иола Игнатьевна не пошла. Послала своего адвоката. Разумеется, настаивать на продолжении их брака она не стала. 3 ноября 1927 года Народный суд Краснопресненского района города Москвы вынес решение о расторжении брака между Иолой Игнатьевной и Федором Ивановичем Шаляпиными. Тридцатилетнее путешествие их общей жизни — жизни мучительной и сложной для обоих, но в то же время и взаимообогощающей — подошло к концу. Но почему-то хорошее было забыто. Они расставались как враги, ничего не простив друг другу, не сказав хороших слов, переполненные взаимной обидой и невысказанными обвинениями… Так закончилась эта история, начавшаяся много лет назад на берегах Волги, когда, влюбленный и молодой, Шаляпин написал в альбом своей Иоле:

…Пусть Бог с лазурного
                                     чертога
Придет с тобой нас разлучить.
Восстану я и против Бога,
Чтобы тебя не уступить.
И что мне Бог? Его не знаю,
В тебе святое для меня,
Тебя одну я обожаю
Во всем пространстве
                                     бытия.

Развод родителей, проведенный таким недостойным образом, оставил в сознании детей страшную травму. По существу, это означало окончательное крушение их семьи. Даже Ирина, до безумия любившая отца, усомнилась в порядочности его поступка. «Ты знаешь, как безумно я тебя люблю, — писала она Шаляпину, — но я не меньше люблю свою мать, теперь, когда я уже взрослая, я могу судить, сколько она из-за нас и ради нас перестрадала, наша бедная мамочка. Она всю свою жизнь и молодость отдала тебе и нам, была безупречной матерью и женой, и вот теперь ты хочешь лишить ее последнего утешения и даешь ей пощечину, которой она не заслужила». С ней были согласны и другие члены их семьи, но каким-либо образом повлиять на Шаляпина они уже не могли. Теперь он был чужд им, он принадлежал другому миру, другим людям.

Отношение самого Шаляпина к тому, что он сделал, так и осталось неясным. В ответном письме к Ирине он отговорился лишь обычными, ничего не значащими словами: «Успокой мать и скажи ей, что в моих к ней отношениях ничего не переменилось, и я ее всегда глубоко уважаю как дорогую мать моих детей». Но слова его слишком расходились с делами.

Иоле Игнатьевне ничего не оставалось, как пережить и это — к сожалению, не последнее! — унижение. Оно как-то плавно влилось в ту темную полосу неудач, которая началась в ее жизни весной 1927 года с началом в Советском Союзе травли Шаляпина.

Несмотря на грязную газетную кампанию, направленную против артиста, Иолу Игнатьевну и Ирину не тронули. Но кое-какие репрессивные меры должны были все же последовать. Помимо конфискации Ратухино, где они прожили столько лет, окончательно отобрали дом на Новинском бульваре. Хотя уже девять лет в нем находилась коммунальная квартира, но до 1927 года Иола Игнатьевна как бывшая хозяйка еще имела некоторое право голоса и могла влиять на решение домового комитета при принятии тех или иных решений. Теперь у нее не осталось такого права. Дом был передан в ведение Совнаркома, а ей и Ирине была предоставлена площадь «около 60 кв. м.», где они и должны были разместиться как абсолютно рядовые советские люди — безо всяких претензий и прав на что-либо.

Но и в этих условиях они продолжали жить, смиряясь с обстоятельствами и стараясь не обращать внимание на царившее вокруг безумие. Очень часто вспоминали прошлое — которое для них неразрывно было связано с Шаляпиным! — почти ежедневно заводили граммофон, слушали его пластинки, оставшиеся после революционного разгрома. Особенно часто — песню «Эй, ухнем…» и сцену смерти Бориса… Голос Шаляпина возвращал их в то время, когда в России была иная жизнь, когда все они были единой семьей и он был с ними — открытый, добрый, любящий…

То, что Иола Игнатьевна и Ирина остались на свободе, несмотря на столь беспрецедентное поведение Шаляпина, ясно свидетельствовало о том, что в Кремле не до конца потеряли надежду услышать Шаляпина. В 1928 году Максим Горький написал своему другу, что Сталин, Ворошилов и другие надеются на его приезд. В обмен на это ему обещали вернуть его дома, даже Пушкинскую скалу в Крыму — пусть строит свой Замок искусства! В этом же году повидаться с отцом во Францию выпустили Ирину, которая, как и Горький, совершенно искренне считала, что место Шаляпина на родине, и уговаривала его вернуться. Но из этой Ирининой затеи ничего не вышло. Ее летние каникулы в поместье отца в Сен-Жан-де-Люз быстро пролетели. Все ее попытки уговорить Шаляпина окончились крахом. Ехать в Россию Шаляпин боялся. Ирине ничего не оставалось, как возвращаться в Москву, где заложницей ждала ее мать, возвращаться в тяжелую, неинтересную, серую, полуголодную жизнь…

Нужно было время, чтобы привыкнуть к этой окружавшей их теперь постоянно мышиной серости советского унылого существования. Чем внутренне жила и о чем думала в долгие часы своего одиночества Иола Игнатьевна, свидетельствуют краткие и очень редкие записи в ее альбомчике, который был свидетелем всей ее жизни. В лучшие времена на его страницах оставляли стихи и восторженные послания поклонники таланта Иоле Торнаги, в Нижнем Новгороде первые комплименты по поводу ее очарования и ее балетного мастерства написал ей некий «prince Manoff», но очень быстро его оттеснили на второй план размашистые, требовательные, не терпящие возражений признания в любви молодого Шаляпина, которые, в свою очередь, сменились рисунками и незатейливыми стишками ее детей… И вот теперь все разъехались, она осталась одна — и она сама записывала в альбом то, о чем она думала, что ее мучило, тревожило, что ей теперь приходилось переживать.

«Нет ничего более мрачного, чем сидеть одним перед скатертью, на которой нет ничего, кроме одной тарелки и одного прибора…» — цитирует Иола Игнатьевна слова итальянской писательницы Ады Негри, а внизу приписаны ее собственные слова: «Как я люблю тебя, моя великая, скромная и благородная писательница!!!»

Сразу же под этой записью сделана другая, на французском языке: «Теряться в квартире слишком большой для тебя, садиться одинокой за стол, прежде окруженный дорогими лицами, слышать потрескивание мебели зимними вечерами, видеть редких гостей, не иметь иного контакта с миром, кроме как через газеты, — это будет настоящая маленькая смерть». Это цитата из романа «На ветке» французской писательницы Элен Фавр де Кулевэн, писавшей под псевдонимом Пьер де Кулевэн. Видимо, все это очень напоминало Иоле Игнатьевне ее собственную жизнь, поэтому внизу она приписала: «Это настоящая моральная смерть!» Теперь она хорошо знала, что это такое.

Обе эти записи сделаны 14 ноября 1928 года. Этот день Иола Игнатьевна назвала «днем невыносимых душевных страданий». Узнаем ли мы когда-нибудь, что же произошло тогда? Но и без каких-либо чрезвычайных происшествий та жизнь, которую она вела в Москве, морально убивала ее. Отрезанность от остального мира и от ее любимых детей, бедность, унылый пейзаж советской действительности за окном, хоть и расцвеченный теперь красными флагами и всевозможными призывными плакатами, но не идущий ни в какое сравнение с той яркой и интересной жизнью, которую она вела до революции — все это приводило ее в отчаяние, отнимало у нее силы. Нужно было обладать особыми качествами характера, чтобы в этих обстоятельствах не утратить мужества, чувства собственного достоинства и сохранить прекрасные качества своей души. И все это удалось Иоле Игнатьевне. Ее не могло ничто изменить.

Время от времени до нее доходили вести и из того далекого мира, связанного с новой семьей Шаляпина, от которого она пыталась укрыться в России. Однако не все в этом мире были настроены по отношению к ней враждебно. Некоторые члены шаляпинского семейства понимали и ценили ее доброту и ее человеческий подвиг. В октябре 1928 года Иола Игнатьевна получила письмо от Марфы, старшей дочери Шаляпина и Марии Валентиновны, которая 18 ноября этого года собиралась выйти замуж за англичанина Даниэля Гарднера и, мечтая о чистом, светлом, ничем не замутненном супружеском счастье, просила у Иолы Игнатьевны благословения:

«У меня о Вас сохранились чудные воспоминания… — писала ей Марфа в своем письме. — Жених мой чудный, добрый и честный… Мне очень было бы приятно, если бы Вы нас мысленно благословили, чтобы наша жизнь была чистая и счастливая! Я Вам желаю счастья от всей души, чтобы Вас никто не беспокоил и чтобы Вы прожили еще много счастливых дней.

Всегда преданная Вам

Марфа».

К письму прилагался пригласительный билет: «Мсье и мадам Шаляпины извещают о свадьбе их дочери Марфы с Даниэлем Гарднером». После свадьбы Марфа намеревалась уехать в Англию.

Несмотря на все старания Марии Валентиновны, Марфа сохранила к Иоле Игнатьевне чувство огромного уважения, преклоняясь перед ее самопожертвованием и благородством (благодаря которому и состоялась их семья), и не разделяла взглядов своих родителей. Она не ошиблась: Иола Игнатьевна не испытывала к девочкам Шаляпина темных чувств. Наоборот, на них даже пролилась какая-то часть той огромной любви, которую она питала к Шаляпину. Иола Игнатьевна с нежностью относилась к трем его дочерям и даже трогательно сохраняла их маленькие фотографии, которые они ей дарили. И Марфе Иола Игнатьевна ответила очень теплым, доброжелательным письмом, в котором не было ни тени злобы, раздражения или упрека:

«Милая деточка!

После нашей встречи у меня также осталось о Вас самое нежное чувство, поэтому я с удовольствием и всей душой благословляю Вас и Вашего будущего супруга. Я очень хочу, чтобы ваша совместная жизнь была, как Вы говорите, счастливой, а главное, чистой… Любите друг друга по-настоящему. До сих пор… я твердо верю в то, что нет выше этого счастья на земле. 18 ноября я буду с вами в моих молитвах.

Храни Вас Бог».

Нет сомнения, что Иола Игнатьевна написала эти слова от чистого сердца, искренне желая Марфе большого супружеского счастья, не завидуя и совсем не думая о том, что ее собственная жизнь и жизнь ее детей в это самое время все более начала окрашиваться в темные тона. В 1929 году Иоле Игнатьевне и Ирине пришлось пережить тяжелые мгновения, связанные с самоубийством второго мужа Ирины, актера Петра Бакшеева, который повесился в их доме на Новинском бульваре. В этом же году их деревянный дом, построенный в XVIII веке и варварски эксплуатировавшийся все последние годы, оказался под угрозой сноса. Из Франции Федя просил маму сфотографировать дом на память со всех сторон, а затем принять итальянское подданство и выехать из Советского Союза. В противном случае она рисковала остаться на улице.

Дети звали Иолу Игнатьевну к себе. Им было трудно без нее, без ее каждодневной поддержки и помощи, к которой она приучила их. Особенно настойчиво звал ее за границу Федя, которому чаще других приходилось сталкиваться с отцом и который поэтому острее чувствовал его все более растушую отстраненность, оторванность от них, его полное безучастие и замкнутость на своих делах. В марте 1930 года Федя писал матери: «Всем нам будет легче жить, когда ты будешь около нас… Именно теперь ты нам нужна больше, чем когда бы то ни было… Ты наша единственная опора и заступница. Ты единственная, кто может оградить нас от покушений „папиной мадам“ на наше благополучие».

В короткий срок отношения между Шаляпиным и детьми пришли к катастрофическим результатам. Возможно, оттого что он уделял им так мало времени, его общение с детьми проходило в основном посредством писем и веселых открыток, которые он посылал им из разных частей света, а в его краткие приезды домой он успевал лишь обнять, расцеловать и одарить подарками своих дорогих малышей, оказалось, что он очень мало знал их. Он не растил их, не жил их радостями и горестями, их «маленькими детскими трагедиями», как жила ими Иола Игнатьевна, он не сидел у их постели, когда они болели, и не радовался со слезами на глазах их выздоровлению или их первым успехам… Его дети выросли без его участия, и вот теперь он не понимал их, не понимал их проблем и устремлений. Их неудачи раздражали его, и Марии Валентиновне даже не нужно было особенно стараться, чтобы убедить его в том, что его дети лентяи и бездарные актеры, и заставить Шаляпина стыдиться их.

Постепенно Шаляпин стал почти недосягаем для своих детей. По всем вопросам они должны были обращаться к Марии Валентиновне — преодолевая свои негативные чувства, свое возмущение и иногда плохо скрываемое презрение к женщине, которая долгое время была любовницей их отца. Но теперь они целиком зависели от нее и поэтому с нетерпением ожидали приезда Иолы Игнатьевны. «Если ты будешь здесь, то и папа будет к нам лучше относиться, считаясь с тобой. А так он делает то, что хочет», — писал Федя маме в апреле 1930 года.

Только одному Борису удалось сохранить с отцом хорошие отношения. Как художник он постепенно добивался признания, и Шаляпин был им доволен. Он даже снял Борису студию в Париже, где тот мог работать, и иногда, довольный успехами сына, охотно помогал ему материально.

Первоначально в среде эмиграции Борис получил известность как создатель яркой галереи портретов отца. Его первая выставка состоялась в фойе лондонского театра «Ковент-Гарден» в 1927 году во время выступления там Шаляпина. Картины Бориса имели большой успех, его хвалила английская пресса. Постепенно ему стали заказывать портреты многие известные люди, и Борис, представлявший свои картины на выставках русского искусства, становился популярен. Увидев один из его рисунков, «глубоко очарованный» И. Е. Репин написал Шаляпину: «Достоин своего отца этот молодой богатырь! Браво, Шаляпин, браво Борису Федоровичу. Браво! Я счастлив, что еще могу радоваться такому божественному созданию…»

Сердечного, скромного, интеллигентного Бориса, очень похожего на мать, любили многие друзья и знакомые Шаляпиных. Он подолгу жил у Горького в Сорренто, на вилле «Иль Сорито», делая пейзажные наброски итальянской природы, но так и не сумев написать портрет Горького. В 1929 году Борис гостил у Рахманинова в Клерфонтене и тогда же создал первый портрет композитора. Именно в это время Шаляпин прислал своему другу письмо с трогательной благодарностью за сына: «Твое отношение к Боре совершенно очаровало меня. Если бы ты знал, как возвышенно кладется в его душе это твое отношение и как он горд твоими чувствами к нему. Словом, и он, и я с ним чувствуем себя счастливыми — а это ли не радость!»

Однако доброе отношение Шаляпина к Борису не распространялось на других детей, у которых дела обстояли менее удачно. Например, на Федю, который было съездил в Америку в поисках работы, но из-за отсутствия визы недолго там задержался и, так и не добившись ничего, снова болтался без дела в Европе. Иногда ему удавалось кое-что сделать в кино, но чаще всего он оставался без работы… и без денег. И тогда начинались неприятности. С наивной откровенностью Федя писал матери о своих отношениях с женой: «Когда у нас есть деньги, мы живем дружно, а когда их нет, то ругаемся». Нетрудно предположить, что ругались они больше.

Когда не было работы в кино, Федя под чужой фамилией играл в труппе Михаила Чехова. В театре он имел успех, критики отдавали должное его таланту, но материально Федя по-прежнему оставался неустроен. И в эти тяжелые моменты он, уже взрослый женатый человек, как ребенок, звал на помощь свою маму: «Помни, что ты для нас так же дорога, как солнце всему тому, что живет и без солнца погибает».

В спокойные моменты он рассказывал ей о своих встречах с Натальей Александровной и Сергеем Васильевичем Рахманиновыми, которые были единственными маленькими радостями его трудного эмигрантского существования. Федя никогда не забывал упомянуть о том, что Рахманинов всегда спрашивает о ней и очень хотел бы ее увидеть. «Он очень хороший человек, — писал Федя о Рахманинове, — и все они очень милые люди и тебя любят и без конца уважают».

С первых лет в эмиграции, когда Федя снова встретился с Рахманиновым во Франции, он был частым гостем в доме композитора в Клерфонтене. Беззаботно жил там, наслаждаясь гостеприимством хозяев, а когда к дочерям Рахманинова Ирине и Татьяне приезжали подруги, Федя поддразнивал этих девиц, делая вид, что во всех в них влюблен. Рахманинов по-отечески опекал его, иногда ему подыгрывал, иногда останавливал его в чрезмерных шутках и дурачествах. А когда начинались воспоминания о России, Рахманинов часто говорил Феде: «Вот кого бы я хотел повидать, так это Иолочку». Она оставила о себе прекрасное, солнечное воспоминание.

Некоторый взлет в Фединой карьере в кино пришелся на 1932 год, когда он был занят в работе над фильмом «Дон Кихот» с Шаляпиным в главной роли[25]. Это была не экранизация оперы Массне, а самостоятельный фильм, сценарий к которому написал французский писатель Поль Моран, а музыку — композитор Жак Ибер. Натурные съемки проходили в Испании и на Ривьере, около Ниццы. Шаляпин сделал красивый жест — взял в дело Федю (тот был одним из помощников режиссера), и это говорило о том, что несмотря на все стычки и недоразумения между ними, Шаляпин все-таки любил своего младшего сына. «Он странный мечтатель, но очень хороший, порядочный мальчишка», — писал о нем Шаляпин Ирине. Однако деловые и профессиональные качества Феди вряд ли могли удовлетворить Шаляпина.

Хуже всех приходилось Лиде. Она со вторым мужем Михаилом Зеличем жила почти на грани нищеты. С детской мечтой о карьере драматической актрисы в эмиграции пришлось расстаться. В Париже Лида занялась живописью: рисовала афиши, делала декорации для спектаклей труппы Татьяны Павловой (ей платили за это копейки). Позже Лида начала учиться пению у Варвары Ивановны Страховой-Эрманс, бывшей солистки Русской частной оперы Мамонтова и давней знакомой ее родителей. У Лиды оказалось небольшое, но очень приятное контральто. Среди прочего она разучивала и партию Федора в «Борисе Годунове», мечтая когда-нибудь выступить в этой опере вместе с отцом.

Однако главной неотвязной проблемой всех детей Шаляпина, оказавшихся в эмиграции, по-прежнему оставалось безденежье и стремление «найти столь желанную работу», которая позволила бы сносно существовать и избавила от унизительной необходимости просить все время денег у отца. Но пока это получалось плохо, и эта бесконечная борьба за выживание изматывала их, лишала сил, подавляла морально. Даже в письмах Лиды к матери, несмотря на весь ее оптимизм, спасавший в самых тяжелых жизненных ситуациях, все чаще начали проскальзывать грустные ноты: «Много забот, много дум, много обид, много тревог. Одно то, что ты далеко от нас, совсем замучило меня, одно это приводит во мрак! Мамочка моя!!!»

Теперь она особенно часто вспоминала свое детство — их увлекательные поездки по итальянским городам, различные эпизоды их жизни в России, когда все они были близки друг к другу и Шаляпин был добрым, любящим отцом, с которым они весело пускались во всевозможные авантюры в редкие моменты их отдыха вместе, а их милая мамочка была рядом с ними, оберегая и охраняя их от всех тревог. Как получилось, что в один момент они лишились всего? Временами Лида невольно вновь возвращалась к этому вопросу и так и не могла найти на него ответ. Все, что произошло с их семьей, с их страной, с их домом, казалось чудовищным, непостижимым.

В декабре 1931 года, незадолго до Рождества, Лида писала матери: «У меня страшная ностальгия по родным краям, по снегу, по морозу… Все вспоминаю, как проводили это время, когда были вместе, когда были молоды и беспечны, как наша мамуля думала о нас и из жизни делала нам сказку. Ведь это была сказка… А теперь… Думали ли мы, что судьба так распорядится нами? Почему? За что? Правда, как мало радости на нашей печальной планете!!!»

Но для Иолы Игнатьевны и Ирины, оставшихся в Советском Союзе, радостных моментов было еще меньше. И если что-то и согревало их в постоянной оторванности от своих близких, так это слабая надежда когда-нибудь вновь увидеть их, когда-нибудь снова соединиться всем вместе… Между тем в 1932 году, после четырехлетнего перерыва, повидаться с отцом во Францию выпустили Ирину. Несмотря на то что уже была написана книга «Маска и душа» и все точки в отношении Шаляпина к советской власти были расставлены, большевики с какой-то маниакальной настойчивостью по-прежнему хотели видеть его в Москве. Поэтому поездка Ирины, которая была ярой сторонницей возвращения отца на родину, преследовала и вполне определенные цели. Его страхи относительно возвращения в Россию казались ей беспочвенными. Она наивно верила в то, что Шаляпин был слишком заметной фигурой, чтобы его посмели тронуть…

Однако и в этот раз настойчивые уговоры Ирины ни к чему не привели. Теперь у нее была слишком сильная оппозиция в лице Марии Валентиновны. Погостив некоторое время в Париже, Ирина стала собираться обратно в Москву. Шаляпин должен был уезжать на гастроли в Англию… Расставались они с тяжелым и гнетущим ощущением потери…

«…Я пошла проводить его на вокзал, — вспоминала Ирина свою последнюю встречу с отцом. — Он показался мне еще более осунувшимся и печальным в этот прощальный час. Как-то порывисто схватил он меня за руку, когда настали минуты расставанья, и долго, взволнованно целовал. И вдруг мне показалось, что я больше никогда его не увижу… Отчаяние и страх охватили меня, но я сдержала себя, и только когда поезд отошел от платформы и в последний раз в окне вагона мелькнуло его лицо… я заплакала».

Так они простились навсегда, за шесть лет до смерти Шаляпина, сумев сохранить друг к другу теплые и нежные чувства. Возможно, их хорошие отношения и сохранились как раз благодаря тому, что они жили врозь, далеко друг от друга. Ирина каждодневно не обременяла его своими трудностями и проблемами, а в редкие моменты ее приездов она как будто приносила с собой частичку Москвы, кусочек его родины, к которой, несмотря на ее рабское настоящее, Шаляпин по-прежнему чувствовал любовь. И хоть он стеснялся этого чувства и всячески скрывал его, но он тосковал — не только по русским березкам и широкой Волге, но по своей молодости, по замечательным встречам, которые дарила ему жизнь в Москве и Петербурге. И Ирина, его девочка, появившаяся на свет в один из самых счастливых моментов его жизни и продолжавшая оставаться для него прекрасной принцессой с Новинского бульвара, которой он когда-то увлекательно и захватывающе писал о своих непрерывных путешествиях по земному шару, а теперь делился с ней многими сокровенными мыслями об искусстве, Ирина возвращала его в этот навсегда утраченный им мир, который теперь казался ему потерянным раем. В ней он находил то, чего не нашел в Иоле Игнатьевне — понимания. Ирина была близка ему духовно, с ней можно было обо всем говорить откровенно. И он знал: что бы он ни совершил, она всегда примет его и поймет, и всегда простит своего слабого, безвольного, порой беспутного, но все же неизменно обожаемого отца…

В эмиграции же отношения Шаляпина с детьми складывались по-другому. В 1933 году произошла трагедия в жизни Тани. Она уже десять лет жила в Италии. Вышла замуж за итальянца, жила относительно безбедно и даже смогла позволить себе иметь двух детей — дочь Лидию и сына Франко. Муж Тани Эрметте Либерати некоторое время был секретарем Шаляпина, сопровождая его в поездках по Америке и Европе.

Письма Тани из Италии всегда были довольно сдержанны. Она жила уединенно, у нее не было друзей. Однажды она написала матери о том, что боится людей, так как уже успела столкнуться с людской подлостью. Видимо, и ей в эмиграции пришлось несладко. Как и все остальные, Таня очень скучала без мамы. «Жду с нетерпением того дня, когда смогу крепко-крепко обнять тебя», — писала она ей и добавляла, что хотела бы дать своим детям такое же счастливое детство, какое было у нее: «Я могу сказать, что самое лучшее, самое прекрасное время моей жизни было мое детство. И это, конечно, твоя заслуга».

Когда в Италию приезжал Шаляпин, он звонил Тане, и они проводили время вместе. Он был очень нежен с дочерью, дарил внукам подарки, но, как сообщала Таня матери, «как всегда, он очень нервный».

О своей жизни Таня писала мало, больше — о детях. И вдруг — как гром среди ясного неба! — Таня сообщила, что разводится с Эрметте. В результате развода она лишилась своих детей. И хотя ей позволялось видеться с ними, оставаться в Италии после всего пережитого было слишком тяжело, и Таня решила уехать в Париж.

На вокзале ее встречали Боря и Федя. Лида окружила ее трогательным вниманием. Все, сколь возможно, старались как-то ободрить и поддержать ее. Не откликнулся на ее горе один лишь Шаляпин. Подталкиваемый Марией Валентиновной, в этот тяжелый момент он набросился на дочь с упреками и оскорблениями. «На нашего отца нельзя рассчитывать или искать у него моральной и материальной поддержки, — писала Таня матери. — Мне кажется, он стал ненормальным, его поведение становится необъяснимым. Он совершенно находится под влиянием этой женщины без совести и чести».

К счастью, осенью 1933 года, после нескольких попыток, с помощью Максима Горького Иоле Игнатьевне наконец удалось выехать во Францию повидаться со своими детьми.

Все они пришли встречать ее на вокзал. Но в первый момент толпа на парижском перроне совсем оглушила Иолу Игнатьевну. Перед ней мелькали незнакомые лица, из которых никак не удавалось выхватить хоть одно знакомое, родное. Но потом она увидела Борю… От волнения Иола Игнатьевна едва не лишилась чувств, сердце ее бешено колотилось… Поток пассажиров огибал их, прохожие с удивлением смотрели на четырех взрослых людей, которые с криками «мама! мама!» повисли на шее у маленькой седой женщины с огромными печальными глазами…

Два дня они проговорили друг с другом не переставая. Слишком о многом надо было рассказать, слишком многое накопилось на сердце за эти годы. Иола Игнатьевна познакомилась со своей маленькой внучкой Ириной[26]. Все были рады ее приезду. Но Шаляпин, когда Федя сообщил ему о приезде Иолы Игнатьевны, ответил только: «Слава Богу» — и больше ничего…

В Париже Иола Игнатьевна встретилась со многими прежними знакомыми из России, которых судьба забросила в эмиграцию. Об одной встрече она подробно написала Ирине. У Коровиных она увидела Н. К. Авьерино, скрипача, друга и аккомпаниатора Шаляпина. Когда-то они были настолько близки, что он приютил в своем доме в Москве Марию Валентиновну в бытность ее любовницей Шаляпина. Теперь же, когда Авьерино был беден, как церковная мышь, и влачил жалкое эмигрантское существование, Шаляпины с ним не общались. Больше он был им не нужен. На авеню д’Эйло любили богатых и знаменитых, и когда Иола Игнатьевна спросила Авьерино, почему же он не видится со своим старым другом, тот только развел руками и ответил: «Не зовут».

Но у Иолы Игнатьевны было на этот счет свое мнение: не в одном богатстве и славе здесь было дело. Мария Валентиновна вполне сознательно уничтожала все, что связывало Шаляпина с прошлым, с Россией, то есть с тем, что напоминало об Иоле Игнатьевне, о первой семье Шаляпина и о том унизительном, двусмысленном положении, в котором она находилась в течение долгих лет. Ее шикарный салон в Париже был наводнен теми, кто знал Шаляпина по его жизни в эмиграции (исключение сделали разве что для Рахманинова), кто не был знаком — и тем более дружен! — с Иолой Игнатьевной и смутно догадывался о жизни Шаляпина в России. В основном это были светские, легкие, ни к чему не обязывающие знакомства, из которых не могло возникнуть настоящей дружбы, глубоких, искренних отношений. Старые же связи были давно обрублены. И Иола Игнатьевна, приехав в Париж, вынуждена была столкнуться с тем, что говорили теперь о Шаляпине: он стал расчетлив, прижимист, жаден, у него сделался совершенно несносный характер…

После всего того, что произошло между ними, Иола Игнатьевна не хотела встречаться с Шаляпиным. Она еще довольно остро переживала его поведение по отношению к ней. Но увидеть Шаляпина все-таки очень хотелось — какая-то странная сила влекла ее к этому человеку! И она купила билет в театр «Champs Élysées», где вместе с итальянскими артистами в декабре 1933 года в опере «Севильский цирюльник» выступал Шаляпин.

Вероятно, это и был тот последний раз, когда Иола Игнатьевна увидела Шаляпина. Увидела его на сцене, в той самой роли, которая родилась буквально на ее глазах. Ведь она была рядом с Шаляпиным в вагоне того поезда, который нес их на юг Франции, на один из французских курортов, в тот пасмурный, дождливый день, когда к ним в купе неожиданно зашел хмурый католический падре с зонтиком в руках, шея которого была укутана длинным вязаным шарфом. Он долго откашливался, потом начал разматывать свой длинный шарф. Шаляпин внимательно наблюдал за ним, а потом спросил Иолу Игнатьевну:

— Иолочка, ты сможешь мне связать такой шарф?

Так что роль Дона Базилио в «Севильском цирюльнике» они подготовили как бы вместе. В последнем акте Шаляпин появлялся на сцене с мокрым зонтиком в руках, до глаз укутанный связанным Иолой Игнатьевной шарфом, который он медленно начинал разматывать… Своего Дона Базилио Шаляпин подсмотрел с того монаха в поезде, и Иола Игнатьевна была этому свидетелем.

Могла ли она в тот момент предположить, что именно в этой комической, гротескной роли состоится ее прощание с Шаляпиным?

Но теперь времена изменились. Между ними выросла непреодолимая стена. И по окончании спектакля — может быть, впервые за всю жизнь! — Иола Игнатьевна не подошла к Шаляпину и не поздравила его с заслуженным успехом. Ему сообщили, что она была на спектакле, но Шаляпин на это никак не отреагировал. Скорее, он был сердит, раздражен… Отныне они были друг другу чужими. Слишком много страшных вещей произошло между ними.

Своими впечатлениями от спектакля Иола Игнатьевна поделилась с Ириной: «В этой партии он не сделал ничего нового, играл ее как всегда, спел арию о клевете мастерски, но верхние ноты мне показались более слабыми, чем прежде». Но как известно из письма Шаляпина к той же Ирине, и сам он был недоволен этими своими выступлениями в театре «Champs Élysées».

Почти весь 1934 год Иола Игнатьевна прожила в Милане. Ненадолго съездила в Рим, познакомилась со своими итальянскими внуками Лидией и Франко и снова вернулась в родной город. Но и там она не находила себе покоя, переживая трудности и неудачи своих детей и их катастрофически ухудшающиеся отношения с отцом. Поэтому ее так радовала непрекращающаяся переписка с Шаляпиным Ирины. Иола Игнатьевна просила дочь аккуратно отвечать на его письма и не обращать внимание на его раздражительность. Кажется, она не до конца простилась с иллюзиями по поводу Шаляпина. Ей казалось, что она знает его… и она его жалела — за то, что сейчас он окружен людьми, духовно ему чуждыми, которые не понимают его… Для них он был всего лишь материальным покровителем — бездонным золотым колодцем, из которого можно было без конца черпать деньги. Им пользовались, но Шаляпин был чужим в этой среде, и вот почему он так тянулся к Ирине, которая возвращала его в счастливые воспоминания, к тому, что было ему дорого и имело смысл… «Ты, я знаю, его искренне любишь, приласкай его, — просила дочь Иола Игнатьевна, — несмотря ни на что, он в душе несчастный старик… одинокий… поверь мне…»

Однако сама Иола Игнатьевна предпочитала держаться от Парижа на значительном расстоянии. Она не хотела жить в одном городе с Шаляпиным и Марией Валентиновной. Только в конце 1934 года, после настойчивых уговоров детей, Иола Игнатьевна согласилась приехать в Париж, так как ее дети находились в отчаянном положении и она должна была прийти им на помощь… В середине 30-х годов все они из-за кризиса в Европе оказались без работы. Даже Борис с его талантом никак не мог устроиться и собирался в Америку в надежде на лучшую жизнь. Иола Игнатьевна снова должна была принять на себя все их многочисленные проблемы, профессиональные и бытовые, снова должна была подставить свои плечи под этот уже непосильный для нее груз забот. «В общем, скажу тебе, дочка, — жаловалась она в письме к Ирине, — что судьба моя одна из самых печальных, как и моя несчастная старость, мучимая стольким количеством проблем и несчастий, что в конце концов я больше не знаю, что делать, куда убежать, чтобы жить или не жить…»

К этому моменту отношения Шаляпина с детьми — что касалось денег — перешли в стадию настоящей вражды. Он окончательно отгородился от них, убежденный Марией Валентиновной в том, что нужен своим неблагодарным детям лишь для того, чтобы оплачивать их долги. Он больше не хотел вникать в их нужды и заботы. Слишком занятый собственной жизнью, Шаляпин полностью передал бразды правления в руки Марии Валентиновны, и теперь он хотел, чтобы его избавили от всех трудных решений, от всех бытовых проблем. И потому создалась ситуация, когда в одном и том же городе оказались две семьи Шаляпина, одна из которых вела роскошный образ жизни, путешествуя по всему миру, а другая — едва сводила концы с концами и, если бы Иола Игнатьевна не была столь прекрасной хозяйкой, возможно, были бы дни, когда им пришлось бы просто голодать.

Иола Игнатьевна считала такое поведение Шаляпина жестоким и бесчеловечным, а Марию Валентиновну она прямо обвиняла во всех несчастьях их семьи. «Это она руководит всем, — писала она Ирине, — она решает все, даже то, что касается нашей семьи, и поэтому нечего удивляться, что мы впали в состояние самого полного несчастья…»

Дети старались как можно меньше бывать в доме на авеню д’Эйло. Ничего, кроме унижений, эти посещения теперь не приносили.

«Была на днях у отца, — сообщала Таня Ирине, — если бы ты знала, как он изменился (морально), мне так неприятно бывает у него. Атмосфера ужасная, и кажется он мне таким чужим, таким далеким».

Запертый в золотой клетке своих слабостей, Шаляпин оказался отрезанным от внешнего мира, от прежних друзей. Письма, которые приходили на его имя, распечатывались и прочитывались — чтобы, не дай Бог, его не расстроили дурные известия! У него появился личный секретарь — Стелла, дочь Марии Валентиновны от первого брака, — и если бы Иола Игнатьевна захотела связаться со своим бывшим мужем, ей пришлось бы обращаться к ней. И хоть этот новый распорядок дел в Париже безмерно возмущал Иолу Игнатьевну, но она должна была принимать его, ибо что-либо изменить, как-то повлиять на Шаляпина она уже была бессильна. Ее власть кончилась. Шаляпин полностью находился в руках Марии Валентиновны, о которой Иола Игнатьевна писала Ирине: «Это женщина, у которой нет стыда, законов, веры, это настоящий демон в женском обличье…»

В это время было уже ясно, с какой разрушительной силой воздействовала та жизнь, которую вел Шаляпин в эмиграции, на него самого. И это касалось не только его человеческих качеств, отношений с детьми или денежных вопросов, но тот сумасшедший ритм работы, «каторга», на которую, по его словам, он попал «на старости лет», медленно подтачивали здоровье Шаляпина, досрочно приближая его к неминуемой развязке. В 1935 году Шаляпин тяжело заболел. Врачи не исключали печального исхода, но на этот раз произошло чудо — богатырские силы Шаляпина взяли свое, и он поправился… Во время его тяжелой болезни, когда весь мир с замиранием сердца следил за поединком со смертью великого певца, Иола Игнатьевна вместе со всеми молилась о выздоровлении Шаляпина. Перед лицом вечности все их обиды и недоразумения отступили на второй план, главное, чтобы Шаляпин поправился, вернулся к жизни, и когда это произошло, Иола Игнатьевна, забыв о прежних обидах, написала ему коротенькое письмо — искренно поздравляла с выздоровлением и желала ему доброго здоровья. Для нее была невыносима мысль о том, что они могут навсегда расстаться врагами. Шаляпин ответил ей теплым, дружеским письмом, но ничего, абсолютно ничего в его поведении по отношению к ней не изменилось. Он не испытывал никаких угрызений совести, никакого сожаления.

Это были последние — увы, не сохранившиеся — письма, которыми они обменялись. Все теперь было в последний раз. Впрочем, было и еще одно письмо… Из Москвы Ирина настойчиво просила маму поговорить с Шаляпиным о его возвращении в Россию. И хотя Иола Игнатьевна скептически относилась к этой затее, но письмо Шаляпину все же написала. Он не ответил ей. Возможно, он не получил этого письма — ведь о нем так трогательно заботились! Письмами, как, впрочем, и всем остальным, распоряжалась Мария Валентиновна.

В 1935 году в Америку в поисках работы уехал Борис, в 1936 году — Федя. Проводив младшего сына и уладив свои имущественные дела в Италии, весной 1936 года Иола Игнатьевна собралась ехать в Советский Союз. Никакие уговоры детей остаться в Европе на нее не подействовали. Второй раз бессердечность и безразличие Шаляпина выгоняли ее в Москву — подальше от него, поближе к своему поруганному, полуразрушенному дому, с которым были связаны для нее самые прекрасные и светлые воспоминания. Иола Игнатьевна не обманывалась по поводу своего будущего, она понимала, что больше ее из Советского Союза не выпустят, и она смирялась с этим. Она больше ничего не хотела, никуда не стремилась. В Москве ей хотелось найти лишь покой, отдохновение от всех ее нескончаемых дел, от вечных проблем с детьми… Кроме того, в Советском Союзе оставалась Ирина — могла ли Иола Игнатьевна не вернуться, зная, какая участь в этом случае может ожидать ее дочь?

Приехав в Москву, Иола Игнатьевна успела застать последние дни старинного Новинского бульвара с его вековыми кленами и липами, с которым был связан такой большой отрезок ее жизни. В следующем году ему предстояло быть сметенным с лица земли, а на его месте, рядом с домом Шаляпиных, пролегла широкая и шумная улица Чайковского, по которой с визгом мчались машины. Москва ее прошлого уходила в небытие.

Иола Игнатьевна снова тихо зажила в своем доме. В советские годы ей принадлежала маленькая комнатка на втором этаже, и, борясь с привычными головокружениями, она с трудом спускалась и поднималась по той высокой лестнице, по которой когда-то шумно и весело пробегали ее дети, несясь к себе в детскую…

Теперь с ней осталась одна Ирина. Но у Ирины была своя — театральная! — жизнь, с постоянными гастролями и разъездами. Ей приходилось много работать, так как их материальное положение было совсем не блестящим. Ведь начиная с 1936 года, когда изнурительные гастроли сделали свое дело и Шаляпин начал серьезно прихварывать, Иола Игнатьевна стала получать от него пособие крайне нерегулярно.

Но не полунищенское существование, не повседневные заботы неустроенного советского быта и даже не враждебное молчание вокруг имени Шаляпина в российском обществе расстраивали ее больше всего. Главной ее заботой и болью по-прежнему оставались дети: найдут ли мальчики работу в Америке? И как живут Лида и Таня в кризисной, предвоенной Европе?

Отношения Шаляпина с детьми не улучшались. В январе 1937 года Лида, которая рассталась с мужем и переехала в Италию, писала матери: «Ты не можешь себе представить, как огорчает меня отец! Это так огорчительно, что я стараюсь об этом много не думать, так как начинает лопаться голова от недоумения и возмущения. Что за злоба? Почему??? Что мы ему сделали?!! Ведь если справедливо разобраться, то это он нам делал и делает зло, так почему же он нас так ненавидит? Я думаю, потому и ненавидит, что чувствует свою вину, признать ее не хочет и, как говорится по-русски, сваливает с больной головы на здоровую. Плохой он человек. Бог с ним…»

Лида и Федя писали матери чаще остальных. Борис почти не писал, зато Федя в каждом письме уговаривал маму переехать в Америку. Едва он обосновался в Голливуде, как сразу же начал звать Иолу Игнатьевну к себе, соблазняя счастливой и беззаботной жизнью на берегу океана, с морем фруктов, цветов, солнца, прохладными горами и прочими райскими прелестями жизни, в которую он окунулся неожиданно для себя.

В мае-июне 1936 года, возвращаясь из Японии в Европу через Америку, Шаляпин навестил сына. Он был с ним очень ласков, но между ними пролегла трещина. «…C некоторых пор с отцом быть вместе стало как-то невыносимо тяжело, скучно и грустно», — написал Федя Иоле Игнатьевне.

Но несмотря на описываемые Федей картины роскошной жизни в Америке, Иола Игнатьевна оставалась в Москве. Земные блага ее больше не интересовали. На этой земле она потеряла все. Ее письма к детям полны грусти. Она плохо себя чувствовала и не хотела лечиться, полагая, что в скором времени ей предстоит тихо и незаметно уйти…

Она была уверена, что покинет этот мир первой, однако в ноябре 1937 года Лида сообщила матери, что Шаляпин снова тяжело заболел. Из жизнерадостного, полного сил и здоровья человека он превратился в руину, в дряхлого старика. Врачи запретили ему волноваться. Целыми днями он был прикован к своему креслу, и мысли его были обращены в прошлое…

Последние годы жизни Шаляпина окутывает мрак. Что же такое происходило в его душе, что не позволяло ему жить спокойно? Ведь именно к концу жизни, кажется, сбылись все его заветные желания. Он жил во Франции, куда так долго стремился, был богат, свободен, независим. Любимая женщина была рядом с ним. Почему же он не чувствовал себя счастливым? Почему видевшие его в последние годы жизни были поражены тем мрачным состоянием духа, в которое он был погружен? «Что-то непонятное было в его душе, — вспоминал Константин Коровин. — Это так не сочеталось с обстановкой, роскошью, которой он был окружен…»

— У меня здесь камень, — сказал ему Шаляпин и показал рукой на грудь.

Вся его жизнь прошла между двумя женщинами. С первой, обладавшей самыми лучшими человеческими качествами, он жить не смог. Со второй, не обладавшей и тысячной долей этих достоинств, было хорошо и удобно; она в совершенстве заботилась о его бренном теле. Возможно, он так и не понял, сколько сделала для него Иола Игнатьевна, как она долгие годы светила ему чистым светом своей искренней любви, звала ко всему прекрасному и возвышенному и позволила совершить много добрых и прекрасных дел. Когда же он остался один на один с Марией Валентиновной и с такой преступной легкостью позволил отсечь от себя все, что связывало его с прошлым, что давало силы, он неизбежно стал задыхаться в той ядовитой, насквозь пропитанной мещанством обстановке, которую вокруг него создавала она. Шаляпин, певший в своем госпитале раненым солдатам, которые плакали от умиления, тронутые его беспредельной добротой, его отзывчивостью и заботой, был совсем иным человеком, чем тот, который угасал теперь в своем огромном, мрачновато-роскошном доме, полном дорогих безделушек, но у которого впереди была — пустота.

Вспоминал ли он в эти минуты женщину, которая так сильно любила его и по отношению к которой он вел себя так жестоко и неблагодарно? Он ни разу не упомянул об Иоле Игнатьевне в переписке с Ириной. Казалось, он нарочно обходил молчанием сам факт ее существования. Но странным образом он часто вспоминал в последние годы те места, которые были связаны именно с ней. Он любил разглядывать фотографию своей «последней комнаты в Москве» — той самой комнатки на антресолях, в которой жила теперь Ольга Петровна Кундасова, постоянная мишень его розыгрышей и шуток. Кровать, стол, кресло, бюст Пушкина, стоящий на столе, скульптура Трубецкого «Тройка», картины на стенах… Все это возвращало его к счастливым дням, проведенным в России. Федя вспоминал, что Шаляпин часто смотрел на эту фотографию и лицо его делалось грустным…

Константину Коровину, навестившему его незадолго до смерти, Шаляпин сказал:

— А знаешь ли, живи я сейчас во Владимирской губернии, в Ратухине, где ты мне построил дом, где я спал на вышке с открытыми окнами и где пахло сосной и лесом, я бы выздоровел… Я бы все бросил и жил бы там, не выезжая. Помню, когда проснешься утром, пойдешь вниз из светелки, кукушка кукует. Разденешься на плоту и купаешься. Какая вода — все дно видно! Рыбешки кругом плавают. А потом пьешь чай со сливками. Какие сливки, баранки! Ты, помню, всегда говорил, что это рай. Да, это был рай…

Несмотря на то что Шаляпин бодрился, он и сам чувствовал приближение конца. Этим настроением проникнуты его последние письма к Ирине. Уже после тяжелой болезни 1935 года он, несколько приуныв, писал дочери: «…Болезнь меня как-то пришибла — не то что физически, а так, как-то морально. Что-то начал падать духом. Кругом малоутешительного. Работа однообразная и раздражающая. Театры отвратительные: и поют, и играют, как на черных похоронах. Бездарь кругом сокрушительная! Всякий спектакль — каторжная работа».

Шаляпин был морально измучен, здоровье подводило его, и голос был уже не тот, что прежде, но все же он не сходил с дистанции, продолжая оставаться рабом своей изнурительной работы. Е. И. Сомов, секретарь и друг Рахманинова, помогавший в марте 1935 года устраивать летучую выставку картин и рисунков Бориса Шаляпина в Нью-Йорке и слышавший, как в соседней комнате распевался перед концертом в «Карнеги-холл» его отец, глубоко потрясенный писал Рахманинову: «То, что я слышал, могло возбудить только глубокую жалость, смешанную со стыдом и досадой… Да, не сумел он вовремя и с почетом уйти с эстрады…»

Но уйти на покой Шаляпин не мог. Отравленный мещанской атмосферой своей семьи, преследуемый манией лишиться всех тех материальных благ, которые он с таким трудом добыл, лишиться публики, иллюзии жизни и остаться наедине с самим собой, уставший, измученный, полубольной Шаляпин продолжал свою бешеную скачку к смерти.

18 июня 1937 года он попрощался с парижской публикой большим концертом в зеле «Плейель», 23 июня дал свой последний концерт в Истборне, а 2 июля уже сообщал Ирине из Парижа, что доктора нашли у него эмфизему и он уезжает лечиться в Баварию. Июль, август и сентябрь Шаляпин провел в разных санаториях в надежде на поправку, но улучшения не наступило. В октябре врачи уложили его в постель, и в это время он в первый раз написал Ирине, чтобы она приехала. Из всех детей он хотел видеть рядом с собой именно ее.

Ирина начала хлопотать о выезде, но с этим возникли проблемы. Теперь ее не хотели выпускать из Советского Союза. Горького к тому времени уже не было в живых, и помочь ей было некому. Иола Игнатьевна обратилась к Е. П. Пешковой с просьбой посодействовать Ирине, но та уже не имела необходимого влияния в советской иерархии, и решение о выезде затягивалось.

В ноябре Шаляпин снова написал Ирине. Он недоумевал: «Почему не отвечаешь? Речь идет о моей болезни, поездке в Париж». Он еще не хотел верить в самое плохое, надеялся, что отлежится, поправится и будет в состоянии пропеть 1938 и 1939 годы. Но силы его таяли с каждым днем. И вскоре он уже мечтал только о том, чтобы выздороветь и уехать на покой в деревню. Он разочаровался в театре, казалось, сама жизнь разочаровала его…

В январе 1938 года он пишет Ирине из Парижа: «Я все в том же положении, то есть в отчаянии. Кажется, я никогда больше не выздоровею».

В конце февраля Шаляпина обследовал крупнейший специалист по заболеваниям крови профессор Вейль, который поставил ему смертельный диагноз: лейкемия, злокачественное заболевание крови.

Последнее письмо от отца Ирина получила в первых числах апреля (она еще безрезультатно хлопотала о выезде). Оно было написано рукой Тани под диктовку Шаляпина. Он снова жаловался на здоровье (несколько раз ему делали переливание крови) и просил Ирину приехать. «Целую, моя дорогая Аришка. Твой Папуля», — эту последнюю фразу он написал своей рукой.

Но отправив письмо, Шаляпин не успокоился. 7 апреля он позвонил в Москву по международному телефону.

— Я очень страдаю, — сказал он Ирине. — Не можешь ли ты ко мне приехать? Кого мне попросить, чтоб тебе разрешили это?

Ирина успокоила его, что уже хлопочет о выезде и надеется на скорое разрешение. В Москве знали о серьезной болезни Шаляпина. Иола Игнатьевна и Ирина внутренне были готовы к печальному исходу. Единственное, что им хотелось, это чтобы дочь, которая безумно любила его и которую любил он, успела приехать, проститься с умирающим отцом и поймать его хотя бы последние вздохи.

Но и в этом им было отказано. Советская власть не позволила им увидеться еще раз. До последнего момента Ирина должна была оставаться в Москве, с надеждой ожидая решения высоких инстанций, просиживать часы в приемных больших начальников, обивать пороги различных учреждений. А вскоре телеграфные агентства всего мира передали из Парижа скупое сообщение: 12 апреля в возрасте шестидесяти пяти лет умер артист Ф. И. Шаляпин.


В последние месяцы жизни больного Шаляпина навещали его друзья и некоторые близкие ему люди. О его тяжелой болезни публике не сообщалось (в частности, из-за того, что Шаляпин постоянно читал русскую эмигрантскую прессу), и за границей о ней знали немногие. Не знали об этом и его дети, находившиеся в разных странах: Боря с Федей — в Америке, Лида — в Милане. Таня вышла замуж во второй раз и жила в Берлине. Время от времени она получала краткие сообщения от Марии Валентиновны о том, что папа болен, но что ему лучше, и они надеются на скорую поправку. На самом же деле Шаляпин умирал. Об этом сообщил Тане вернувшийся из Парижа Рахманинов. Он позвонил ей и строго сказал:

— На вашем месте я бы немедленно приехал, отцу очень плохо.

Таня сразу же собрала чемодан и на следующий день выехала в Париж.

Чтобы не вызвать у Шаляпина подозрений (от него старательно скрывали его скорый и неизбежный конец), Таня сказала ему, что находится в Париже проездом, направляясь в Италию к детям. Шаляпин страшно обрадовался ее приезду. Несмотря на всевозможные конфликты и недоразумения, которые случались между ними в последнее время, он безумно любил своих детей. Он мог обижаться и сердиться на них, как ребенок, но никакие их человеческие и профессиональные неудачи не могли вытравить из него эту любовь. В этом он был честен с Иолой Игнатьевной.

С первого же взгляда на отца Таня поняла, что дела его плохи. Шаляпин уже не вставал с кровати. Он лежал на ней такой длинный, бледный, худой — совершенно неузнаваемый! Все его лицо изрезали глубокие морщины, в глубине которых притаилась краснота. Тане стоило огромных усилий не показать своего потрясения.

Как ни странно, но Шаляпин не догадался об истинной причине приезда дочери. 28 марта он продиктовал ей последнее письмо к Ирине, в котором писал о том, что Таня находится в Париже проездом в Рим: «Приехала три дня тому назад и живет у меня пока».

До последнего Шаляпин надеялся на выздоровление. Ему было плохо, он хотел видеть рядом с собой Ирину, но одновременно он строил планы, как они все вместе поедут в деревню, в Сен-Жан-де-Люз, где уже будто бы делались какие-то приготовления… И никто не смел ему возражать…

У постели умирающего отца Таня провела двадцать дней. Иногда (когда Шаляпин чувствовал себя лучше) они играли в карты, и Татьяна, зная характер Шаляпина, старалась специально проиграть, чтобы поднять ему настроение. Обмануть Шаляпина было несложно! Иногда Шаляпин увлекался воспоминаниями и начинал, как встарь, рассказывать забавные случаи из своей жизни, из своего детства. Но временами он становился серьезным… и тогда он как будто бы вел какой-то долгий, нескончаемый спор с теми, кто закрыл для него дорогу на родину, кто отнял у него звание народного артиста… Оказалось, это тяготило Шаляпина перед смертью.

Благодаря богатырскому — в прошлом! — здоровью Шаляпину удалось прожить дольше, чем предполагали врачи. Но конец, увы, был неизбежен. Шаляпин таял на глазах. За десять дней до смерти он проснулся с ощущением, что должен сегодня умереть. Боль в груди была такой нестерпимой, что он хотел умереть.

Видя, что отцу совсем плохо, Таня, несмотря на протесты и даже крики Марии Валентиновны, отправила телеграммы Лиде, Боре и Феде. Из них троих застать отца в живых смогла только Лида, которая немедленно приехала из Италии.

За три дня до смерти Шаляпин вдруг решился попробовать голос, и произошло нечто неожиданное: его голос звучал свободно и легко, как в молодости. Казалось, жизнь возвращается к нему, но на самом деле это был лишь ее последний всплеск…

Ночь с 11 на 12 апреля Шаляпин провел спокойно. Даже боль, которая мучила его все последние дни, отступила, и он спал без наркотиков. Но к 11 часам утра он впал в забытье и начал бредить. Началась мучительная агония. В бреду Шаляпин все время повторял: «Где я? В русском театре?..» На минуту придя в себя, он взял за руку стоявшую рядом Марию Валентиновну и спросил:

— За что я должен так страдать?

В 17 часов 15 минут 12 апреля 1938 года Шаляпина не стало. По словам тех, кто стоял у его смертного одра, последними его словами, сказанными в бреду, были о русском театре, о русском искусстве, которому — единственному! — он был верен всю жизнь.

После нескольких отсрочек похороны Шаляпина окончательно назначили на 18 апреля. Надеялись, что к этому моменту в Париж приедет Ирина, которая звонила из Москвы и сообщила, что получила разрешение на выезд. Однако попасть на похороны отца ей так и не удалось. В пограничном городе Бресте ее задержали советские чиновники, нашли какие-то неточности в оформлении документов и отправили обратно в Москву. Теперь, когда Шаляпин умер и посредническая миссия Ирины была исчерпана, с ней можно было перестать считаться. И можно было забыть о ее человеческих чувствах и о ее правах.

Борис приехал за день до похорон. Получив в Нью-Йорке телеграмму от Тани, он сразу же сел на пароход, шедший во Францию, однако пока он плыл до Европы, Шаляпин умер. Чтобы не беспокоить Бориса, капитан — деликатнейший человек! — распорядился выключить на судне радио, и только когда пароход пришел в порт, Борису сообщили трагическую новость.

Накануне похорон он успел сделать последние зарисовки отца. Для этого даже на некоторое время пришлось прекратить доступ на авеню д’Эйло для тех, кто желал проститься с Шаляпиным. В русских эмигрантских газетах появились краткие сообщения: «Около 5 часов дня по просьбе Б. Ф. Шаляпина, накануне приехавшего из Америки, доступ к гробу был прерван на один час. Сын покойного, художник, воспользовался этим перерывом, чтобы, преодолевая свое личное горе, сделать портрет отца на смертном одре». Это была самая тяжелая для Бориса работа, которую он сделал со слезами на глазах.

Федя, который находился в Лос-Анджелесе, на похороны отца не успел. Для того чтобы сесть на пароход в Нью-Йорке, ему нужно было сначала пересечь всю страну. Узнав в дороге о смерти отца, он отправил в Париж телеграмму: «Я с тобой». Ее положили Шаляпину на грудь.

В эти скорбные дни Иола Игнатьевна получила из Парижа письмо от Лидии, которая описывала ей все трагические события последнего времени.

«Моя дорогая мамусенька, — писала она, — вот сейчас вырвала наконец минутку, чтобы написать тебе после того ужаса, который произошел.

Папа еще дома, его бальзамировали. Он лежит такой изумительно красивый, с совершенно спокойным лицом, даже немного улыбается. Хоронить его будут в понедельник утром.

Его гроб будет стоять некоторое время в „Оперá“, где будут петь артисты и оркестр будет играть.

Мы были с папой, стояли у его кровати до последнего вздоха. Утром он метался и очень страдал, был в полусознании.

Часам к четырем с половиной мы снова собрались у его изголовья. Ему сделали множество уколов, чтобы успокоить его страдания. Его последние слова были о русском театре, и сам он спросил: „Где я? В театре?“ Потом он замолк, его глаза смотрели немного наверх, в одну точку. Он лежал уже спокойно и дышал с трудом, потом… перестал дышать. Это был конец.

Умер спокойно, ни одной судороги. Заснул.

Я до сих пор не могу привыкнуть к мысли, что папы нет, мне все кажется, что он спит только.

Мир праху его и вечная ему память!

Целую тебя крепко, мамуля моя ненаглядная, все время думаю о тебе и знаю, и чувствую, что в этот страшный час ты с нами и с отцом.

Целую тебя и люблю. Твоя Лидуша».

Все обиды, все недоразумения между Шаляпиным и детьми на время были забыты, недавние огорчения отошли в прошлое перед этим потрясшим их до основания горем. Он снова был для них их милым, обожаемым, дорогим папулей, которого они — как в детстве! — бесконечно любили и всю бесценность которого ощутили только теперь, потеряв его.

Но, может быть, острее всех смерть Шаляпина пережила именно Иола Игнатьевна, которая восприняла ее как нечто невозможное, невероятное и в то же время непоправимое. Целыми днями она плакала и никак не могла поверить в то, что «великого Шаляпина» больше нет.

Именно теперь, в этот самый страшный момент ее жизни, стало ясно, насколько она всегда — душой и сердцем — была рядом с ним, своими молитвами защищая его от всех жизненных бурь и невзгод, насколько крепко она была связана с ним какой-то непостижимой внутренней связью. Существует прекрасная легенда, рассказанная близкими Иолы Игнатьевны. Всю жизнь она сохраняла один из портретов Шаляпина, написанный еще в начале века художником В. Э. Рассинским. Портрет этот остался незаконченным: Шаляпин дал художнику несколько сеансов, а потом почему-то разочаровался в работе и перестал позировать. Но Иола Игнатьевна этот портрет сохранила. Он находился в ее комнате, под стеклом. Возможно, она любила смотреть на это дорогое для нее лицо — молодого Шаляпина — в период их по-настоящему общей жизни, — еще не отягощенного всемирной славой и пришедшим вместе с ней грузом грехов, с такими ясными, задумчивыми, немного грустными серо-голубыми глазами… Очевидцы рассказывали, что в день, час и минуту смерти Шаляпина в Париже по стеклу напротив портрета прошла трещина — Иола Игнатьевна узнала об этом еще до всех официальных сообщений и писем ее детей! — и она в ужасе вскрикнула: «Феденька умер!»

Официальное сообщение о его смерти пришло несколько позже. В это время Ирина была в гостях у друзей. «Предложили тост за выздоровление Федора Ивановича, — вспоминала она. — В ту же минуту неожиданно раздался телефонный звонок — мать вызывала меня домой. Тяжелое, горькое чувство сжало мне сердце. Я все поняла…

Мать встретила меня словами:

— Ириночка, Шаляпина больше нет…»

Кроме Лидиного письма, в эти дни Иола Игнатьевна получила также весточку от Феди. Он писал ей с борта парохода «Normandie», на котором плыл во Францию поклониться могиле отца. В последний раз они виделись два года назад. Шаляпин был еще довольно бодр и крепок, страстно любил жизнь и, бывало, говорил Феде: «Жалко мне умирать, уж очень я хорошо живу». Но однажды он обмолвился о том, что одна цыганка нагадала ему, что он умрет в 1938 году.

Федя был расстроен, что не успел проститься с отцом. Теперь он думал о том, что то же самое может случиться и с его мамой — с той только разницей, что у него даже не будет возможности прийти на ее могилу. И поэтому он сердился и даже злился на Иолу Игнатьевну за то, что она «сидит в этой Москве».

Но Иола Игнатьевна, скованная цепями советской действительности, уже была не властна в своих поступках. Написать об этом открыто она не могла, поэтому она давала это понять Феде осторожно, намеками: «…Поверь мне, что все твои желания есть точно и мои желания, если бы ты знал, как мне хочется вас всех увидеть, обнять, поговорить с вами по душам, поделиться своими душевными страданиями и мучениями…» Она чувствовала приближение старости и боялась, что так и не успеет повидать своих детей: «Годы летят, смерть приближается… Уже нет отца, наверное, и мне осталось недолго… Дай Бог, чтобы я еще раз успела вас всех увидеть…» Но, возможно, она и сама не верила в осуществимость своей мечты. Слишком жестокие, слишком страшные наступали для России времена…

Но на печальное свое положение в Советском Союзе Иола Игнатьевна смотрела как будто со стороны. Ее мысли сфокусировались теперь на Шаляпине. С его уходом ее связи с миром окончательно ослабли. Иола Игнатьевна тяжело и мучительно переживала его смерть и никак не могла примириться с ней. «…Я не могу успокоиться, — писала она Ирине, — и теперь, когда я одна, я все думаю, думаю и вновь думаю, и плачу. Боже мой, что есть наша жизнь — настоящая долина слез!!!»

Все в Москве напоминало ей о Шаляпине. Их искалеченный ныне дом, где они прожили двенадцать лет. У нее щемило сердце, когда она проходила мимо Большого театра. По воскресеньям она шла в церковь и даже там, молясь о Шаляпине, не могла удержаться от слез. Она простила ему все обиды, забыла все огорчения, которые он доставил ей за их долгую жизнь. Осталась только боль потери, страдание о том, что не она была рядом с ним в бесценные последние минуты его жизни, не она держала его за руку, не она закрыла ему глаза… «Как тяжело, когда окончательно непоправимо…» — написала она в это время Ирине.


В мае в Москв