загрузка...
Перескочить к меню

Генерал Ермолов (fb2)

файл не оценён - Генерал Ермолов (а.с. Великие исторические персоны) 2420K, 562с. (скачать fb2) - Владимир Иванович Лесин

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Владимир Лесин ГЕНЕРАЛ ЕРМОЛОВ


Светлой памяти Сергея Михайловича Горлова с благодарностью посвящаю

Глава первая. ДЕТСТВО. ОТРОЧЕСТВО. ЮНОСТЬ

ПРОИСХОЖДЕНИЕ. В НАЧАЛЕ ЖИЗНИ

Иконография Алексея Петровича Ермолова, собранная и опубликованная племянником героя, весьма обширна. Но мы представляем его по известному портрету английского художника Джорджа Доу, написавшего мужественного генерала в мундире, в профиль, на фоне скалистых гор и тревожного кавказского неба для галереи Зимнего дворца, в которой…

…нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,
Ни плясок, ни охот, — а все плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.

Смотришь на портрет генерала и понимаешь: этот мог нагнать и страх, и ужас на горцев Кавказа, хотя сами они были воинами от Бога, многое умели и многое позволяли себе, что также не укладывается в представление о гуманизме.

Вот стихи к портрету Ермолова, которые, кажется, столь же удачно передают характер полководца, как и кисть английского художника Доу:

На снежном подножье кавказских вершин,
Угрюм, одинокий стоит исполин;
Он буркой косматой картинно одет,
Вокруг него блещет румяный рассвет.
На шашке булатной покоится длань,
Могуч он и грозен, как смертная брань.
Свинцовая дума в морщинах чела
Всей тяжестью смело, глубоко легла.

А.П. Ермолов, воспетый поэтами, прославленный мемуаристами, писателями и историками, как и предсказывал его друг, соратник и родственник М.Ф. Орлов, мог бы «служить украшением нашей истории», будь мы все православными. Но ведь среди нас немало мусульман. Пусть все знают и выбирают, как относиться к нему. Умолчание — не самый лучший способ постижения прошлого. Слава Богу, власть поняла, наконец, что лучшее место для памятника русскому герою — его малая родина, а не основанный им город Грозный.

Круг общения Алексея Петровича был очень широк. В него входили военные и государственные деятели, ученые, литераторы, художники, многие декабристы. Некоторые состояли с ним в постоянной переписке. Эпистолярное и литературное наследие героя практически всё опубликовано и является бесценным материалом для историков и биографов, к числу немногих из них имею честь принадлежать и я…

* * *

На склоне лет герой этой книги убеждал редакцию одного кавказского сборника:

«Алексей Петрович Ермолов не может иметь обширной родословной и разумеет свое происхождение ничего особенного в себе не заключающим»{1}.

Пожалуй, это так; в его родословной действительно не было ничего оригинального. Среди деятелей русской истории известно немало татар, пожелавших служить московским государям в период упадка Золотой Орды. А он — из их потомков.

Начало этому дворянскому роду положил некий Арслан Мурза Ермола, приехавший в 1506 году в Москву из Золотой Орды и получивший при крещении имя Ивана. О его детях и внуках мы практически ничего не знаем, а вот правнук Трофим Иванович Ермолов через столетие закрепился в книге московских бояр{2}. По-видимому, отличился.

В 1619 году родной брат Трофима Ивановича, Осип Иванович Ермолов, «за Московское осадное сидение пожалован поместиями» первым государем из династии Романовых — Михайлом Федоровичем. Многие другие представители этого рода также успешно служили российскому престолу «стольниками и в иных чинах» и получали за то в награду земли и крепостных крестьян, ордена и ленты{3}.

* * *

В лето одна тысяча семьсот семьдесят седьмого года, числа двадцать четвертого месяца мая в семье отставного майора Петра Алексеевича Ермолова, выходца из мелкопоместных дворян Орловской губернии, проживавшего в Москве «где-то между Арбатом и Пречистенкой», родился сын, названный в честь деда Алексеем. Потом Бог дал ему ещё и дочь Анну.

Дедушка мальчика, Алексей Леонтьевич, ровесник Гангутской победы, карьеру начал с престижной военной службы и дослужился до коменданта Киева и Чернигова, а кончил её председателем палаты уголовного суда в Новгородском наместничестве с титулом действительного статского советника. Непродолжительное время он заседал в Уложенной комиссии депутатом от Коллегии экономии, выслушивал нудные наказы сословий своим представителям и участвовал в бесплодных дискуссиях по различным вопросам жизни страны{4}.

Петру Алексеевичу Ермолову в год рождения сына исполнилось тридцать лет. Он был женат на Марии Денисовне Давыдовой, родной тётке знаменитого поэта-партизана. Получается, будущие герои Отечественной войны были двоюродными братьями.

Начало дворянскому роду Давыдовых тоже положил татарин, на полстолетия раньше целовавший крест на верность московскому великому князю Ивану III. Позднее Денис Васильевич писал, рассуждая о своем происхождении:

Блаженной памяти мой предок Чингисхан
Грабитель, озорник, с аршинными усами,
На ухарском коне, как вихрь перед громами,
В блестящем панцире влетал во вражий стан
И мощно рассекал татарскою рукою
Всё, что противилось могущему герою…{5}

В первом браке Мария Денисовна Давыдова была замужем за ротмистром Михаилом Ивановичем Каховским, от которого имела сына Александра. Она, по утверждению Владимира Федоровича Ратча, и в старости «была бичом всех гордецов и взяточников, пролазов и дураков всякого рода, занимавших почетные места в провинциальном мире»{6}.

Алексей Петрович унаследовал от матери «живое остроумие и колкость языка, качества, которые доставили ему громкую известность и, вместе с тем, наделали ему много вреда», — писал близкий к семейству Ермоловых Михаил Николаевич Похвиснев{7}. В этом мы не раз ещё убедимся.

Известный эмигрант, мемуарист и памфлетист князь Петр Владимирович Долгоруков, почитай, ни о ком доброго слова не сказал. А вот о Петре Алексеевиче Ермолове, которого в детстве видел в доме своей бабушки, отзывался очень благосклонно. Он запомнился ему восьмидесятилетним стариком, высокого роста, с живыми глазами, умной речью, чтящим память Екатерины Великой и обожающим знаменитого сына. Впрочем, и сын нежно любил отца, часто писал ему, а тот приходил к её сиятельству княгине Анастасии Симоновне и читал ей наиболее интересные места из его писем{8}. Все это ещё будет. А пока…

А пока Петр Алексеевич ещё не стар, хотя не так уж и молод. Излечившись от болезни, заставившей его уйти в отставку, он служит предводителем дворянства Мценского уезда и председателем палаты гражданского суда Орловского наместничества, проживая то в имении Аукьянчиково, то в губернском городе Орле.

Азы грамоты Алёша Ермолов постигал под наблюдением некоего просвещенного человека из деревенской дворни отца. Какое-то время он жил в орловском доме покойного генерал-губернатора Воронежской, Курской и Харьковской губерний Евдокима Алексеевича Щербинина, деда Дениса Давыдова по матери, а значит, и его деда. Когда подоспело время всерьёз заняться обучением сына, Пётр Алексеевич определил мальчика в Московский университетский благородный пансион, передав на попечение профессора Ивана Андреевича Гейма. Произошло это в 1784 году.

К сожалению, о пребывании Ермолова в пансионе мне ничего не известно. Зато известно его отношение к системе образования в России, сформировавшееся под влиянием бесед с профессором Геймом и собственных наблюдений за постановкой процесса обучения дворянских недорослей в помещичьих имениях, в уездных и губернских городах и в столицах, прежде всего в Москве.

Из воспоминаний А.П. Ермолова:

«При Екатерине II русское дворянство стало самостоятельною и сильною опорою государства. Гениальная женщина, сумевшая из немки по рождению сделаться в душе русскою императрицею, сумела также внушить и своим подданным горячую любовь к своему Отечеству и полную готовность пожертвовать для него всем своим достоянием.

Эта священная любовь к родине отражалась на всех питомцах екатерининского века, отражалась и на подрастающем поколении. Русское юношество, хотя и было мало образовано, но, тем не менее, охотно несло все свои знания на пользу любимого Отечества. Что же касается до образования, то оно, находясь на низкой ступени, в последние годы царствования Екатерины приняло ещё более ложное направление из-за нашествия в Россию иностранцев, в особенности французов, сначала в виде парикмахеров, содержателей модных лавок и увеселительных заведений всякого рода, а потом аббатов и разорившихся дворян, бежавших от революции.

Из всех этих выходцев было много таких, которых нельзя было назвать шарлатанами и невеждами; и все-таки кому не везло по торговой части, тот брался за воспитание русского юношества и искал места учителя.

Шарлатаны учили взрослых, выдавая себя за жрецов мистических таинств; невежды учили детей, и все достигали цели, то есть скоро добывали деньги. Между учителями были и такие, которые, стоя перед картою Европы, говорили:

— Paris, capitale de la France… cherchez, mes enfants (Париж — столица Франции… ищите, дети!), ибо сам наставник не сумел бы ткнуть в него пальцем»{9}.

Почти семь лет Алексей обучался в пансионе. Москва удивляла и поражала. Конечно, не сразу — по мере взросления, но детские и отроческие впечатления из процесса познания русского мира исключать никак нельзя. Здесь жили отставные придворные, военные и гражданские лица, которые немало повидали на своем веку, а потому беззастенчиво врали друг перед другом. Позднее Ермолов довольно часто бывал в столице по делам или проездом, жил в ней, навещал друзей или встречался с ними где-нибудь на Кавказе или в пути. Неизбежно начинался разговор.

— Что врут в Москве? — спрашивал Алексей Петрович столичного приятеля или случайного встречного.

В то же время ему казалось, что «московские басни правдивее петербургской правды»{10}.

По выражению возмужавшего со временем пансионера, «древняя русская столица была гостеприимна и обжорлива. На своих пирах она всё критиковала: двор, правительство, бранила Петербург, а сама смотрела на него с завистью и соблюдала на обедах чинопочитание более чем в австрийских войсках»{11}.

Пока сын пребывал в Москве, отец не терял времени даром. По обычаю того времени он записал десятилетнего отрока на службу унтер-офицером в лейб-гвардии Преображенский полк. Ермолов учился. Служба шла сама по себе. Когда Алексею исполнилось двенадцать лет, его произвели в сержанты, а еще через два года — в поручики.

Москва воспитала в юноше любовь к родине, дворянское представление о чести и человеческом достоинстве, щедрость души, насмешливое отношение к людям недалеким, но удачливым.

В 1791 году поручик гвардии окончил пансион. Пришла пора явиться в полк и приступить к службе.

НАЧАЛО СЛУЖБЫ

Служба в гвардии, хотя и была почётной, стоила немалых средств, которыми Ермолов не располагал. Поэтому поручик подал рапорт на высочайшее имя с просьбой о переводе в армию.

Получил согласие и назначение капитаном в Нижегородский драгунский полк, шефом которого являлся генерал Александр Николаевич Самойлов, герой Очакова и Измаила, а командиром — его племянник, двадцатилетний полковник Николай Николаевич Раевский. Юный воин был рад такому повороту в своей судьбе, ибо надеялся отличиться в делах с турками.

Отправляя сына в Молдавию, где дислоцировался Нижегородский драгунский полк, отец наставлял его:

— Алексей, государь и отечество требуют от тебя службы — служи, не щадя живота своего, не ожидая награды, ибо наша обязанность в том и состоит только, чтобы служить.

Петр Алексеевич не уставал убеждать сына в этом всякий раз, когда провожал его в очередной поход с армией, в чем признавался позднее, в письме к Александру Васильевичу Казадаеву{12}.

Ко времени приезда капитана в полк боевые действия прекратились. Отличиться не удалось. Пришлось ждать очередной войны.

В октябре 1792 года Александр Николаевич Самойлов получил назначение на высокую должность генерал-прокурора. Правителем своей канцелярии он назначил Петра Алексеевича Ермолова, а его сына, пятнадцатилетнего капитана, вызванного в Петербург, — своим старшим адъютантом. Думаю, без содействия родственников, Давыдовых и Раевских, здесь не обошлось.

Ермолову всего шестнадцать лет. Наделённый природой необыкновенной физической силой, статью и ростом, мужественным выражением красивого лица, Алексей был не по возрасту остроумен и наблюдателен. Столичные дамы повторяют его суждения, подчас противоречащие господствовавшим, и считают оригиналом. Однако старшего адъютанта генерал-поручика Самойлова не увлекает вихрь светской жизни. Молодой человек редко появляется в обществе, предпочитая занимать свободное время чтением книг и изучением математики под руководством известного ученого Лясковского.

Осознавая свое превосходство над многими юными и даже зрелыми современниками, молодой человек не церемонится с ними, отпуская каждому по заслугам: кому — иронию, кому — сарказм. Удивительно ли, что у него появляются первые враги, и число их с каждым годом растет. К этому я ещё вернусь.

Времени для занятий постоянно не хватало. Поэтому Ермолов решил пожертвовать престижным адъютантством и обратился к генерал-поручику Самойлову с просьбой о содействии в переводе его в артиллерию. Начальник уважил просьбу Алексея, посодействовал зачислению целеустремленного юноши на жалованье квартирмейстера 2-го бомбардирского батальона, чтобы создать ему условия для подготовки к вступительному экзамену в кадетский корпус.

Экзамен прошел успешно. 9 октября 1793 года Ермолов зачисляется в состав курсантов 2-го кадетского корпуса на собственное обеспечение, а потому освобождается от служебных обязанностей по батальону. Все свободное время он посвящает теперь изучению фортификации, артиллерии, черчения и военной истории. Движущей силой его напряженных занятий науками было непомерное честолюбие.

Во время пребывания в корпусе Ермолов впервые увидел начальника гатчинской артиллерии капитана Алексея Андреевича Аракчеева, читавшего лекции кадетам, но не имевшего представления об основах военной науки. Но дело даже не в этом. Много лет спустя Алексей Петрович не мог удержаться от смеха, вспоминая внешний вид преподавателя, облаченного в зеленый прусский мундир, большие сапоги, длинные перчатки, высокую треугольную шляпу, из-под которой торчала коса напудренного парика.

Ермолов сдал экзамен и был зачислен в комплект того же бомбардирского батальона с чином капитана артиллерии. Между тем началась очередная война. На этот раз с Польшей.

* * *

В 1792 году между Россией и Пруссией был подписан союзный договор, секретная статья которого предусматривала совместную борьбу против Польши, стремившейся к укреплению своего государственного строя. Поэтому русские войска с берегов Дуная, где только что отгремела война с Турцией, были переброшены на берега Вислы.

В 1793 году был осуществлен второй раздел Речи Посполитой, по которому Пруссия получила значительную часть Великой Польши, Гданьск и Торунь, а Россия — Киевскую, Волынскую и Минскую губернии. В присоединенных к империи землях было сформировано пятнадцать полков из поляков, пожелавших служить в вооруженных силах ее величества. Командующим всеми приграничными войсками Екатерина II назначила престарелого фельдмаршала Петра Александровича Румянцева-Задунайского.

Союзники оккупировали Польшу и расположили свои войска в столице и ее окрестностях. Михаил Илларионович Кутузов, находившийся там с весны до конца лета 1792 года, строго следил за тем, чтобы русские военные не обижали местное население. Приказом по армии он разрешил отпускать в Варшаву только таких офицеров, «за поведение и тихость коих господа полковые командиры отвечать могут»{13}.

Русские офицеры в это время вели вполне светскую жизнь. Они часто бывали в городе, участвовали «в больших вечерних собраниях у главнокомандующего и у польских вельмож», посещали театр, восторженно аплодировали героям патриотической пьесы Войцеха Богуславского «Генрих IV на охоте», танцевали, влюблялись в столичных красавиц, играли в карты, обменивались новостями{14}.

Из воспоминаний Ф.В. Булгарина:

«Русские офицеры, особенно пожилые, вели себя непринужденно, разобрали по рукам всех хорошеньких служанок из шляхтянок, всех пригожих дочерей экономов и даже жен многих шляхтичей, словом, всех легкомысленных девушек и женщин, получивших некоторую наружную образованность в господских домах, и умевших искусно подражать манерам своих прежних барынь и барышень, и жили с ними явно, как с женами. Надобно сознаться, что польки соблазнительны!.. Трудно противиться их искушению…»{15}

Установился мир, и ничто, казалось, не предвещало внезапного взрыва. А между тем Польша, униженная вторым разделом, жила мечтой о независимости и готовилась к восстанию. Разразилось оно неожиданно и застало врасплох русские войска и их беспечного командующего. Возглавил восстание энергичный генерал Тадеуш Костюшко, имевший большой боевой опыт, полученный в войне за независимость Северо-Американских штатов.

6 апреля 1794 года под пасхальный колокольный звон костёлов поднялась на борьбу Варшава. В первую же ночь русские потеряли четыре тысячи человек убитыми и пленными, но сумели вырваться из города и организовать отступление под прикрытием арьергарда из казаков отдельного корпуса генерал-майора Федора Петровича Денисова. Через неделю восстание перекинулось в Литву. Начальник виленского гарнизона Николай Дмитриевич Арсеньев был арестован на балу.

Неудачи русских в Варшаве и Вильно вызвали переполох и во вновь присоединенных губерниях. Польские полки, стоявшие в районе Белой Церкви, забыв о присяге, данной Екатерине II, решили пробиваться на родину, чтобы соединиться с повстанцами. П.А. Румянцев призвал А.В. Суворова и поручил ему разоружить ляхов, чтобы потом «сделать сильный отворот», и двинуться на помощь другим корпусам, присоединяя к себе все попутные отряды.

Известие о восстании побудило Алексея Петровича Ермолова хлопотать об отправлении его в Польшу. Разрешение получил. На место назначения прибыл в сентябре, накануне решающих событий, и поступил под начало графа Валериана Александровича Зубова, бывшего всего на шесть лет старше своего нового подчиненного. Оба были молоды, и оба жаждали военной славы. Между ними сложились вполне приятельские отношения. Начальник «неоднократно в самых лестных выражениях отзывался о нем» командующему корпусом Вилиму Христофоровичу фон Дерфельдену, который давал капитану всевозможные поручения и «всякий раз за хорошее исполнение изъявлял ему свое удовольствие», вспоминал современник{16}.

Постепенно русские войска отошли от шока, вызванного пасхальной резней, сконцентрировали свои силы и перешли к активным действиям. Повстанцы, потерпев несколько поражений, отступали к Варшаве. Сюда же подтягивался с героями Измаила Александр Васильевич Суворов.

Впервые Ермолов отличился в бою 15 октября на берегу Буга. Командуя шестью орудиями, он уничтожил неприятельскую батарею, защищавшую мост через реку, и тем открыл авангарду Зубова путь на Варшаву{17}.

23 октября он вместе с капитаном артиллерии Иваном Матвеевичем Бегичевым «под сильнейшею неприятельскою канонадою» построил батарею против Варшавского укрепления, на что обратил внимание императрицы генерал-поручик Дерфельден, аттестуя семнадцатилетнего юношу{18}.

Тем временем к Варшаве подошли и войска А.В. Суворова. Всем предстояло овладеть ее укрепленным предместьем Прагой. Командовать штурмом должен был герой Измаила, который до сих пор находился в тени.

Накануне штурма солдатам зачитали приказ Суворова:

«… В дома не забегать; неприятеля, просящего пощады, щадить; безоружных не убивать; с бабами не воевать; малолетков не трогать. Кого из нас убьют — царство небесное, живым — слава! слава! слава!»{19}

Корпус Дерфельдена составлял правое крыло, а потому и артиллерии его, состоявшей из двадцати двух орудий, предстояло действовать против неприятельского ретраншемента с фронта и фланга.

На рассвете 24 октября войска двинулись на штурм ретраншемента. Артиллерия Дерфельдена обрушила на батарею неприятеля огонь такой силы, что защитники укрепления поспешили отвезти уцелевшие пушки в город. Заслугу этого успеха командующий корпусом приписал Ермолову, хотя в его распоряжении было всего шесть орудий из двадцати двух.

Развивая успех, Суворов приказал ввезти в Прагу двадцать полевых орудий, чтобы заставить замолчать артиллерию повстанцев в самой Варшаве. Ермолов едва ли ни первый прискакал со своими пушками и сразу же подбил одну неприятельскую. Остальные укрылись за домами города.

Через два дня после штурма Праги капитулировала Варшава. Суворов поинтересовался, кто заставил неприятеля увезти орудия и начал бомбардировать город? Дерфельден указал на семнадцатилетнего Ермолова и еще на двух артиллерийских капитанов, которых и представил к ордену Святого Георгия 4-го класса.

Екатерина II А.Л. Ермолову,

1 января 1793 года:

«…Усердная ваша служба и отличное мужество, оказанные вами 24 октября при взятии приступом сильно укрепленного варшавского предместья, именуемого Прагой, где вы, действуя вверенными вам орудиями с особливою исправностью, нанесли неприятелю жестокое поражение и тем способствовали одержанной победе, делают вас достойным военного нашего ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия. Мы вас кавалером ордена сего четвертого класса Всемилостивейше пожаловали и, знаки оного, при этом доставляя, повелеваем вам возложить на себя и носить по указанию. Уверены мы, впрочем, что вы, получа сие со стороны нашей одобрение, потщитесь продолжением службы вашей и в будущем удостоиться монаршего нашего благоволения…»{20}

Польшу еще раз поделили на части между Россией, Пруссией и Австрией. Костюшко под усиленным конвоем доставили в Петербург и заключили в Петропавловскую крепость. После смерти Екатерины Великой Павел I предоставил ему свободу и наградил землей и крестьянами, от которых генерал отказался.

* * *

9 января 1795 года Алексей Петрович Ермолов вернулся в Петербург, где получил назначение во 2-й артиллерийский батальон. Однако скоро по протекции влиятельного родственника Александра Николаевича Самойлова был командирован в чужие края. В его дорожном сундуке лежало рекомендательное письмо графа Александра Андреевича Безбородко, адресованное главе венского кабинета и Гофкригсрата барону Францу де Паула Тугуту и содержащее просьбу зачислить юношу в австрийскую армию, действовавшую против французов в Италии.

Из Австрии Ермолов перебрался в Геную и в ожидании ответа из Вены объехал всю Италию, побывал в ее городах и музеях, заложил основы коллекции гравюр и личной библиотеки. Получив разрешение, он явился в Главную квартиру австрийской армии. Русский капитан был зачислен волонтером в кроатские войска, в составе которых принял участие в военных действиях против французов в Приморских Альпах. Однако известие из России о неизбежном разрыве с Персией побудило его спешно вернуться в Петербург.

ПЕРСИДСКИЙ ПОХОД

В 1795 году иранский хан Ага-Мухаммед Каджар вторгся в пределы Грузии, разграбил и разрушил Тифлис, перебил многих жителей, а остальных увел в рабство. В ответ на это Россия объявила войну Персии. В Закавказье были отправлены войска во главе с 25-летним генерал-аншефом Валерьяном Александровичем Зубовым, младшим братом последнего фаворита Екатерины Великой.

Граф В.А. Зубов покинул Петербург и 26 марта 1796 года прибыл в Кизляр, где уже собрались войска, назначенные для похода в Персию. Вслед за ним сюда же приехал капитан А.П. Ермолов, зачисленный в отряд генерал-майора С.А. Булгакова.

18 апреля войска двинулись в путь. На следующий день подошли к Сулаку. Обоз и артиллерию переправили на пароме, оружие, седла и одежду — на татарских каюках. Солдаты и казаки форсировали реку вплавь. Тут же начался торг. Кумыки из окрестных селений привезли в лагерь свежую красную рыбу и продали ее русским по самым низким ценам.

Погода была теплая, солнечная. Вынужденное купание в студеных водах Сулака, уха и чарка водки сняли усталость от длинного перехода. Казаки и солдаты, сидя у костров, пели, вспоминали былые сражения, свои станицы и деревни, в которых остались матери, жены, дети.

20 апреля, в день Святой Пасхи, бригадные и полковые начальники явились к командующему с поздравлениями. Валерьян Александрович благодарил всех и со всеми христосовался.

В понедельник праздновали день рождения императрицы. После церкви собрались за столом у хлебосольного генерал-майора Булгакова, непосредственного начальника Ермолова. И вряд ли он не пригласил на пир своего подчиненного. За здоровье ее величества пили под грохот корпусной артиллерии{21}.

Праздник кончился. Солдаты свернули лагерь и двинулись в путь. Скоро открылось Каспийское море. 2 мая подошли к Дербенту и обложили его со всех сторон. Юный хан Ших-Али не стал испытывать судьбу. Через неделю он сдал крепость на милость победителей. Правда, до того капитану Ермолову пришлось пострелять по ней из своих шести пушек и вызвать пожар. Возможно, это и повлияло на решение ее защитников капитулировать. Ключи от города графу Зубову вручил 120-летний старец, тот самый персиянин, который поднес их когда-то самому Петру I{22}.

Во всяком случае, граф Зубов тут же вручил Ермолову орден Святого Владимира 4-й степени, пообещав написать официальное представление на высочайшее имя. И слово сдержал.

Екатерина II капитану Ермолову,

23 сентября 1796 года:

«Отличное ваше усердие к службе и храбрые подвиги, совершённые вами при осаде Дербента, где вы, командуя батареею, действовали с успехом к большому вреду неприятеля, делают вас достойным ордена нашего Святого Равноапостольного Князя Владимира на основании статутов оного. Мы вас кавалером сего ордена четвертой степени… всемилостивейше пожаловав и знаки оного… через нашего генерала графа Зубова к вам доставив, остаёмся уверены, что вы, получа такое одобрение, постараетесь… и в будущем удостоиться монаршего нашего благоволения…»{23}

Странно? Пожалуй. И осады практически не было, не говоря уже о штурме, а награду получил. Впрочем, не он только. Генерал-майор Платов, например, прибыл в Дербент лишь через три дня после капитуляции крепости, но удостоился золотой сабли, украшенной бриллиантами. А капитану Ермолову довелось по крайней мере несколько раз пальнуть в сторону древней цитадели.

Через две недели войска оставили Дербент и тремя колоннами двинулись на юг вдоль западного побережья Каспия. По пути приняли ключи от города Кубы, где находилась летняя резиденция хана, дом его матери, жен и наложниц. На отдых расположились у развалин Ширванской крепости, неизвестно когда покинутой жителями.

13 июня на обеде у Платова бакинский хан поднес Зубову ключи от своей столицы. Торжества по случаю этой бескровной победы продолжались сутки{24}.

По-видимому, победители потеряли бдительность. Пока они устраивали дружеские обеды, из лагеря у развалин Ширванской крепости бежал дербентский хан Ших-Али. Вслед за ним пустились мать, жены, наложницы, жители горных аулов. Алексей Петрович несколько дней гонялся за ними, что особо отмечено в его формулярном списке: «участвовал в усмирении горских народов». Впрочем, не очень успешно: русские всякий раз опаздывали на сутки и более. А время шло{25}.

24 декабря в армию пришло известие о смерти Екатерины II. Трон занял Павел I. Он приказал Зубову возвращаться в Россию. Валерьян Александрович послал в столицу прошение об отставке, а генералам посоветовал решать самим, как поступить. Просьба главнокомандующего была удовлетворена: он был уволен «без жалованья», о чем получил уведомление.

Влиятельные родственники успели вызвать Алексея Ермолова из похода еще до того, как на многих его командиров обрушились репрессии. Во всяком случае, 19 января 1797 года он получил подорожную и ордер за подписью Валерьяна Зубова с предписанием следовать в Россию{26}. Войска же свернули лагерь на берегу Куры. Двинулись в путь лишь через месяц и вышли на границу империи в начале июня, где многие из генералов и полковников узнали, что уже давно исключены из службы… Павел I не любил не только фаворитов матери, но и то, что она делала. А она воевала…

УЗНИК АЛЕКСЕЕВСКОГО РАВЕЛИНА

Вскоре после возвращения в Россию капитан Ермолов, еще 11 января 1797 года произведенный в чин майора, получил назначение в батальон генерал-лейтенанта Александра Христофоровича Эйлера, расквартированный в городе Несвиже. Ему была вверена артиллерийская рота. Алексей Петрович выехал из Петербурга, добрался до Смолевичей, что в сорока верстах от Смоленска, и, кажется, надолго задержался у брата Александра Михайловича Каховского, человека, по определению Дениса Васильевича Давыдова, «замечательного по своему уму и познаниям»{27}.

В Смолевичах были богатая библиотека и физический кабинет. Александр Михайлович устраивал в имении веселые праздники. После штурма Праги Алексей Петрович прислал брату в подарок шесть небольших трофейных пушек и немного пороху, «коими пользовался хозяин для делания фейерверков»{28}.

Независимое положение Каховского, любовь и уважение, коими он пользовался, вызвали интерес властей к нему, его родным и знакомым. Все «были схвачены и посажены в различные крепости» за то, «что будто бы они умышляли против правительства», как писал позднее поэт-партизан Давыдов{29}.

Не будто бы, а действительно «умышляли». Но против кого? Об этом позднее. А пока…

А.П. Ермолов — A.M. Каховскому,

13 мая 1797 года:

«Любезный брат Александр! Я из Смоленска за двое суток и несколько часов приехал в Несвиж. Излишне будет описывать вам, как здесь скучно, Несвиж для этого довольно вам знаком.

Я около Минска нашел половину нашего батальона, отправленного в Смоленск, что и тешило меня надеждой на скорое возвращение к приятной и покойной жизни; но я ошибся чрезвычайно; артиллерия вся возвращена была в Несвиж нашим шефом или, лучше сказать, Прусскою лошадью (на которую Государь надел в проезд орден Анны 2-го класса). Нужно быть дураком, чтобы быть счастливым; кажется, мы здесь весьма долго пробудем, ибо не достает большого числа лошадей и артиллерию надо будет всю починить.

Я командую здесь шефскою ротою, думаю, с ним недолго будем ходить, я ему ни во что вмешиваться не даю, иначе с ним невозможно.

Государь приказал батальону быть здесь впредь до повеления, а мне кажется, что навсегда. Мы беспрестанно здесь учимся, но до сих пор ничего в голову вбить не могли, словом, каков шеф, таков и батальон; обоими похвастать можно, следовательно, и служить лестно. Сделайте одолжение, сообщите, что у вас происходило во время приезда Государя, уведомите, много ли было счастливых. У нас он был доволен, но жалован только один наш скот. Прощайте.

Алексей Ермолов.

13 мая [1797 года].

Проклятый Несвиж, резиденция дураков»{30}.

От этого увлечения классификацией военных и гражданских чиновников (на «прусских лошадей-орденоносцев», «скотов-орденоносцев», «скотов-начальников») Ермолов не избавится и в зрелые годы, и оно серьёзно отразится на его жизни и службе.

Не все в «резиденции дураков» были дураками. Друзьями и приятелями Алексея Петровича там стали князья Голицыны: доблестный Дмитрий Владимирович и умный Борис Владимирович, их двоюродный брат Егор Алексеевич, подпоручик Низовского полка Ксаверий Францевич Аюбецкий, впоследствии министр финансов Царства Польского, «известный по своим высоким способностям и обширным познаниям». Несколько старше других был офицер Дмитрий Ильич Пышницкий, дослужившийся впоследствии до командира дивизии{31}.

Как ни скучно было в Несвиже, Ермолов жил и служил, отдаваясь делу до конца. 1 февраля 1798 года он был пожалован чином подполковника. Казалось, фортуна повернулась к нему лицом и не думает отворачиваться. А тучи над головой Алексея Петровича между тем сгущались…

Недалеко от Несвижа, в городе Дорогобуже, в это время квартировал Петербургский драгунский полк. Командир его полковник П.С. Дехтерёв неожиданно был арестован и доставлен в Тайную канцелярию. Причиной такого поворота в судьбе офицера явился анонимный донос. Его скоро освободили, но на службу не вернули. Он приехал на Смоленщину и поселился в имении своего приятеля, отставного подполковника А.М. Каховского.

П.С. Дехтерёва сменил полковник П.В. Киндяков. Но и на него последовал донос. Ситуация в полку заставила Павла I отправить в Дорогобуж инспектора кавалерии Ф.И. Линденера…

Еще в 1782 году цесаревич Павел Петрович с женой Натальей Алексеевной под именем князей Северных совершали путешествие по Европе. На последней станции перед Берлином их встретил почетный конвой под командованием статного вахмистра армии Фридриха II. Он знал практику, крепко сидел на коне, хорошо владел саблей. Пруссак так понравился наследнику престола, что тот пригласил его на службу в Россию и произвел в чин майора.

В России майора «потешных» гатчинских войск цесаревича Павла Петровича стали называть Федором Ивановичем. Фамилия осталась прежней — Линденер. После смерти Екатерины II новый государь произвел его в генерал-лейтенанты и назначил инспектором кавалерии.

Начало царствования Павла I ознаменовалось целым рядом крестьянских волнений. Государь приказал Линденеру заставить бунтовщиков «повиноваться властям и уважать войска». Генерал-лейтенант с поручением справился. Теперь ему предстояло установить порядок в Петербургском драгунском полку.

На берегу Днепра разбили лагерь. В отдельной палатке расположился генерал-следователь. Адъютант Ф.И. Линденера А.А. Кононов вспоминал:

«Брали то одного, то другого, то относились к предводителю дворянства, когда дело касалось до лиц отставных, живших в уезде. Страх овладел всеми; останавливаться на улицах для разговоров было воспрещено под опасением ареста. Таинственность и совершенное незнание, в чем состояло дело, удваивали страх»{32}.

Ф.И. Линденер установил, что в Смоленске существует подпольный политический кружок, в состав которого входили A.M. Каховский, его родной и двоюродные братья А.П. Ермолов и П.П. и В.В. Пассеки, полковники П.С. Дехтерёв и ILB. Киндяков, капитан B.C. Кряжев, бывший крепостной графа П.И. Панина, и ряд других офицеров и гражданских чиновников — всего около тридцати человек. Их деятельность была направлена «к перемене правления». Обсуждалась даже идея цареубийства{33}.

Состав кружка требует уточнения. Мысль о «перемене правления» посредством цареубийства действительно обсуждалась. Однако из этого не следует делать далеко идущих выводов…

Единомышленники Каховского собирались в его доме в Смоленичах, читали вслух трагедию Вольтера «Смерть Цезаря» и эмоционально выражали свое одобрение автору, завершившему сцену убийства словами:

«Цезарь был тиран; да погибнет и память его!»

— Вот так бы и нашего тирана! — воскликнул при этом Каховский{34}.

Во время обыска в имении руководителя кружка Каховского было изъято письмо Ермолова от 13 мая 1797 года, в котором автор упрекает императора за то, что он на «Прусскую лошадь», то есть на генерал-лейтенанта Эйлера, сущего «скота» по своей сути, нацепил орден Анны 2-й степени и не оценил заслуг тех, кто повседневными делами крепил боеспособность артиллерийского батальона. В таких условиях поистине «нужно быть дураком, чтобы быть счастливым».

Линденер отослал письмо Ермолова на просмотр Павлу I, a в Несвиж отправил курьера с предписанием арестовать подполковника артиллерийского батальона и доставить его в Калугу, где находился штаб инспектора кавалерии.

28 ноября 1798 года А.П. Ермолов был арестован. В секретном предписании генерала Ф.И. Линденера подпоручику И.Г. Ограновичу вменялось в обязанность быть готовым «к строжайшему присмотру» за бывшим своим командиром, ибо он взят под стражу «по именному повелению его императорского величества и по весьма важным обстоятельствам»{35}.

Однако совершенно неожиданно из Петербурга пришел приказ бумаги этого дела уничтожить, а следствие по делу Ермолова прекратить. Я не знаю, что заставило императора принять такое решение, но он его принял. Возможно, сам осознал, что на «скота» нацепил орден и не обиделся на правду. Автора известного письма трудно даже обвинить в непочтительности к государю.

Линденер не посмел ослушаться императора. 7 декабря 1798 года генерал-лейтенант уведомил подполковника Ермолова ордером, что он «от ареста и следствия освобождается» и может отправляться в Несвиж и продолжать службу{36}. И на прощание сказал:

— Хотя видно, что ты многого не знаешь, однако советую тебе отслужить перед отъездом молебен о здравии благодетеля твоего — нашего славного государя{37}.

Если верить (а почему бы и нет) Денису Васильевичу Давыдову, Алексей Петрович внял совету Федора Ивановича: молебен отслужил. Но о чем просил он Бога, неизвестно. Впрочем, не трудно догадаться. Думаю, молил спасти и сохранить его от всяких бедствий в будущем.

В докладной записке на высочайшее имя инспектор кавалерии даже позволил себе выразить сожаление, что в Петербурге «по делу дорогобужского следствия обижено правосудие». И далее сообщал, что исключенному из службы подполковнику Каховскому удалось создать тайную организацию с отделениями в Смоленске, Дорогобуже и в некоторых воинских частях. К этой «шайке» заговорщиков, по его убеждению, «действительно принадлежал» и Ермолов{38}.

А где доказательства? Состоял в родстве и переписке с руководителем тайной организации? Но этого недостаточно. Неизвестно даже, приезжал ли он из Несвижа хоть на одно заседание «канальского цеха», как именовали они свое сообщество. Если приезжал, то почему даже самый откровенный на следствии капитан Кряжев не сказал об этом. Я не говорю уже о других.

Поначалу следователь был убежден, что заговорщиков вполне можно «возвратить к разуму в случае необходимости посредством отечественных березовых розог»{39}. Со временем, однако, когда открылись новые «важнейшие по тому предмету обстоятельства», оптимизма у него заметно поубавилось{40}.

Допрошенный им капитан Кряжев утверждал, что «Каховский с товарищами никогда не откажутся исполнить своего намерения против высочайшей особы и его правления». Он также выяснил, что один из членов организации (полковник Бухаров) однажды сказал: «Легко можно найти, кто бы государя императора умертвил»{41}.

Умысел на цареубийство и на перемену правления у членов кружка Каховского, конечно, был, однако называть их предшественниками декабристов нельзя. И не только потому, что нет на то оснований, а потому что это просто глупо. Их не устраивал бесноватый государь и его правление, а не монархия. Об этом мы еще поговорим. А сейчас о «самом непримиримом» из заговорщиков, как его квалифицировали советские летописцы революционного движения.

Таковым, утверждают историки, был П.С. Дехтерёв, призывавший к немедленному выступлению. Против кого? Против Павла I, естественно. Этот «радикально» настроенный полковник водил по кабакам, улицам и разводам крепостного человека знакомой помещицы Никифора Ерофеева, явно слабого умом, и заставлял его уморительно изображать и без того комичного императора{42}.

Во время обыска на квартире у братьев Петра и Павла Киндяковых были изъяты золотые табакерки с портретами Валерьяна и Платона Зубовых, что как бы свидетельствовало о связях дорогобужских заговорщиков со столичными противниками императора, готовившими его убийство.

А братьев Зубовых даже советские историки не отважились назвать предшественниками декабристов.

Об умонастроении членов кружка Александра Михайловича Каховского поведал нам Федор Иванович Линденер:

«Вольные, или паче сказать дерзкие рассуждения о правлении, о налогах, о военной строгости… публичное чтение… запрещенных книг, как-то Гельвеция, Монтескье… и прочих таковых книг, развращающих слабые умы и поселяющих дух вольности, хвалу Французской республики… все сие чтение и истолкование при офицерах… доказывают дух неудовольствия противу правления»{43}.

Павел I понял, что поступил слишком опрометчиво, прекратив следствие по дорогобужскому делу. Ознакомившись с донесением Линденера, император приказал арестовать Ермолова и доставить его в Петербург. Не чувствуя за собой вины, молодой человек ехал в столицу с радостью. Он вспоминал позднее:

«Вызванный по желанию государя… питающий чувства совершеннейшей преданности, я допускал самые обольщающие мечтания и видел перед собой блистательную будущность. Перед глазами было быстрое возвышение людей неизвестных и даже многих, оправдывающих свое ничтожество, и меня увлекли надежды!»{44}

На допросе Павел I топал ногами и кричал:

— Ты брат Каховского! Вы оба из одного гнезда и одного духа! — и приказал определить Ермолова в Петропавловскую крепость.

Подполковник Каховский, участник штурмов Измаила и Праги, убеждал Суворова, адъютантом которого был, взбунтовать войска против Павла I, насаждавшего прусские порядки в русской армии.

— Удивляюсь вам, граф, как вы, боготворимый войсками, имея такие силы и такое влияние на умы русских, — возмущался Александр Михайлович, — соглашаетесь повиноваться Павлу.

Суворов подпрыгнул и, крестя рот Каховскому, зашептал:

— Молчи, молчи, не могу. Кровь сограждан!

Об этом разговоре между Суворовым и Каховским рассказал на склоне лет сам А.П. Ермолов. Он подтверждается также и показаниями на следствии по делу о «смоленском заговоре» капитана B.C. Кряжева{45}.

Влияние A.M. Каховского на А.П. Ермолова было чрезвычайно велико. Родственник того и другого М.Н. Похвиснев вспоминал:

«Алексей Петрович отзывался о своем старшем брате не иначе как с особенным уважением и любовью. Он высоко ценил его ум и привлекательные свойства души. “Брат Александр, — говорил он, — во всем выше меня!”»{46}

Ермолова заключили в камеру № 9 Алексеевскою равелина. Позднее он вспоминал:

«В равелине ничего не происходит подобного описываемым ужасам инквизиции, но, конечно, многое заимствовано из сего благодетельного и человеколюбивого установления. Спокойствие ограждается могильною тишиною, совершенным безмолвием двух недремлющих сторожей, почти неразлучных. Охранение здоровья заключается в постоянной заботливости не обременять желудка ни лакомством пищи, ни излишним ее количеством. Жилища освещаются неугасимою сальною свечою, опущенною в жестяную с водою трубку. Различный бой барабана при утренней и вечерней заре служит исчислением времени; но когда он бывает не довольно внятным, поверка производится в коридоре, который освещен дневным светом и солнцем, незнакомыми в преисподней»{47}.

Вскоре после прибытия в Петербург узника девятой камеры вызвал на допрос генерал-прокурор Петр Васильевич Лопухин и приказал ему ответить письменно на поставленные вопросы, ничего не утаивая. Все они касались того злополучного письма от 13 мая 1797 года, найденного в бумагах Александра Михайловича Каховского.

Ответы А.П. Ермолова на вопросы следствия:

«…О письме на имя брата моего Каховского… покорно объясняю, что оное точно писал я и признаю произведением безрассудной моей дерзости и минутного на то время ослабления разума, повергнувшего меня в такое преступление, кое выше всякого снисхождения. Нет такого наказания, коего я бы не заслуживал и не считал справедливым. Но должен сказать, что писал я к моему брату единственный раз, и письмо то с деяниями моими по службе не имело никакого сходства, ибо я оную всегда выполнял со всевозможным усердием и рвением, начальникам повиновался беспрекословно, что каждый из них может подтвердить,

В следствие сообщения генерал-лейтенанта Линденера… по всевысочайшему Его Императорского Величества повелению был я арестован и бумаги мои без изъятия все по строгом обыске взяты, в коих ничего противного и дерзкого не найдено, что подтверждает истину вышесказанного: переписки с братом я уже не имел и преступления его от меня совершенно сокровенны.

По милосердию Его Императорского Величества и, без сомнения, по презрению оной глупости моей объявлено было мне всемилостивейшее прощение… Но в Несвиже генералом Эйлером я был снова арестован и прислан сюда.

Я не могу вновь никакого открытия сделать, как повторить… прежние показания. Всеподданнейше прошу продолжить мне дарованное Высочайшее милосердие, обещаю заслужить оное ревностью к службе, в которой жертвовать всегда готов жизнью.

От артиллерии подполковник и кавалер

Ермолов»{48}.

Знаменитый генерал, хотя и не нашел в своих обширных записках места для подробных воспоминаний о годах «революционной» молодости, однако же в устных рассказах иногда возвращался к событиям давно ушедшим в прошлое, а двоюродный брат его, Денис Васильевич Давыдов, заносил услышанное на бумагу. В результате на страницах прозы поэта-партизана появились «Анекдоты о разных лицах, преимущественно об Алексее Петровиче Ермолове». А из них кое-что проясняется…

Похоже, Ермолов сумел убедить следователей в своей непричастности к преступному тайному сообществу брата Александра Михайловича. Что же касается письма, то оно явилось следствием временного помутнения разума. Не держать же молодого человека из-за глупой выходки в крепости. Однако и освободить без высочайшего на то разрешения никак нельзя.

Среди чиновников канцелярии генерал-прокурора Лопухина случайно оказался некий Макаров, приятель старшего Ермолова. Он и посоветовал написать прошение на имя Павла I.

Общими усилиями сочинили черновик, несколько раз перечитали и исправили его, перебелили, но ни сам проситель, ни его соавторы не обратили внимания на фразу, которая, «возбудив гнев императора, имела для Ермолова самые плачевные последствия».

Письмо начиналось так: «Чем мог я заслужить гнев моего государя?» Скажите, пожалуйста, он еще и не знает вины своей. Эта фраза вызвала приступ гнева Павла Петровича и явилась причиной заключения его в Алексеевский равелин, где он оставался около трех месяцев{49}.

Напрасно Павел Петрович нервничал, Алексей Петрович действительно не осознавал своей вины. Да и не было ее…

7 января 1799 года последовало высочайшее повеление исключить Ермолова из службы и сослать на вечное житье в Кострому. Тамошнему губернатору вменялось в «обязанность за его поведением иметь наистрожайшее наблюдение» и сообщать о том генерал-прокурору Лопухину{50}.

Несколько месяцев спустя бывший подполковник артиллерии писал ближайшему другу Александру Васильевичу Казадаеву, с которым долгие годы делился самым сокровенным:

«Ты знал брата моего, он впал в какое-то преступление; трудно верить мне, но я самим Богом клянусь, что преступление его мне неизвестно! Бумаги его были взяты и в том числе найдено и мое письмо, писанное два года назад; признаюсь, что дерзкое несколько, но нескрывающее в себе злоумышления и коварства…»{51}

Ответы Ермолова на вопросы следствия, его мемуарные записки и обширное эпистолярное наследие были опубликованы еще в XIX столетии. Тем не менее советские летописцы «первого этапа освободительного движения» зачислили его в состав Смоленского тайного общества, а самая известная из них академик М.В. Нечкина назвала его «Кружком Каховского — Ермолова»{52}.

Нет оснований зачислять Алексея Петровича Ермолова в разряд противников существующего режима. Членство его в «канальском цехе» брата Александра Михайловича Каховского совершенно не доказано. Впрочем, и среди других участников Смоленского кружка я не нашел не только революционеров, но даже и предшественников декабристов.

Критическое отношение к действительности Алексея Ермолова не вызывает сомнений. Оно сформировалось под влиянием просветительской философии, определяющей идеей которой является мысль о природном равенстве людей. Он был человеком читающим. Эту страсть к чтению наш герой пронес через всю жизнь. Памятником его вольнодумства является тетрадь с аккуратно переписанными стихами, опубликованная историком М.П. Погодиным.

Стихи эти слишком незамысловаты, чтобы сегодня знакомить с ними читателя. В них та же критика все тех же «скотов», грудь которых не по заслугам украшена разными орденами. Может быть, декабристы именно потому и считали Ермолова «своим», что он и четверть века спустя сохранил страсть к классификации видов в русской бюрократии. Ошибались, конечно. Но об этом позднее…

ЕРМОЛОВ В ССЫЛКЕ

Через несколько дней узнику девятой камеры приказали готовиться к дальней дороге. Проведя около трех месяцев в одной из самых «убийственных тюрем», он «с радостью готов был отправиться хоть в Сибирь». 19 января фельдъегерь сдал его под расписку костромскому губернатору.

Вообще-то Ермолову предстояло ехать дальше, в лесную глухомань на берегу Унжи. К счастью, в городе он встретил товарища по Московскому университетскому пансиону, как оказалось, сына губернатора благородного Николая Ивановича Кочетова. Он представил в Петербург, что в интересах лучшего наблюдения за присланным государственным преступником предпочел оставить его в Костроме, что было одобрено столичным начальством.

Кочетов поселил Ермолова вместе с генерал-майором Войска Донского Платовым на квартире губернского прокурора Новикова. Несмотря на разницу в возрасте, чинах и образовании, между ними установились приятельские отношения. Среди «анекдотов», записанных Давыдовым, есть два, посвященных сразу обоим героям русской истории. Вот один из них:

«Однажды Платов, гуляя вместе с Ермоловым в этом городе, предложил ему, после освобождения своего, жениться на одной из его дочерей; он в случае согласия, обещал назначить его командиром Атаманского полка»{53}.

Да, Матвей Иванович имел четырех дочерей, но лишь одна из них, падчерица Екатерина, была на выданье. Впрочем, пока молодой жених дозревал до семейной жизни в условиях костромской ссылки, девочки могли заневеститься. Так что возможность такого разговора не вызывает сомнений. Сомнительно другое: обещание Платова назначить Ермолова командиром Атаманского полка. Пока что у опального генерал-майора не было никаких шансов возглавить Войско Донское. Кстати, это подтверждается вторым «анекдотом», пересказанным Денисом Васильевичем:

«Платов, изумлявший всех своими практическими сведениями в астрономии, указывая Ермолову на различные звезды небосклона, говорил:

— Вот эта звезда находится над поворотом Волги к югу; эта — над Кавказом, куда мы с тобой бежали бы, если бы у меня не было столько детей; вот эта над местом, откуда я еще мальчишкою гонял свиней на ярмарку»{54}.

Человек, четверть века ночевавший под открытым небом в степи и в горах, конечно же, мог изумлять окружающих своими познаниями в «практической астрономии». В этом нет ничего необычного. Интересно, что, оказывается, только дети удерживали его от побега на Кавказ. Значит, не верил тогда Матвей Иванович в свое высокое предназначение.

Ермолов всегда отличался высокомерием породистого аристократа, хотя таковым себя не считал. А с годами, по мере накопления знаний, все больше и больше. Правда, основания имелись: умница был необыкновенный и генералом стал блистательным. Думаю, рассказ о звезде, под которой Платов гонял свиней на ярмарку, был придуман им значительно позднее, когда практически безграмотный Матвей Иванович стал графом Российской империи, почетным доктором Оксфордского университета и героем Европы. Что ж, всякий человек имеет слабости. Не был лишен их и Алексей Петрович. Одним из определяющих свойств его характера была зависть к чужим успехам.

Время протекало хотя и медленно, однако «разными упражнениями» наш герой сокращал его. В ссылке он обратился к изучению латинского языка под руководством соборного протоиерея Егора Арсеньевича Груздева, который ежедневно будил ученика словами:

— Пора, батюшка, вставать: Тит Ливии уже давно ждет нас{55}.

Мертвый язык римлян Алексей постиг настолько, что усвоил стиль Тацита. В это же время он приобрел навыки в переплетном деле, надеясь зарабатывать на хлеб насущный, когда в Россию придут якобинцы и все будут равными.

Жизнь чудная его в потомство перейдет,
Делами славными она бессмертно дышит,
Захочет — о себе как Тацит он напишет
И лихо летопись свою переплетет…
В.А. Жуковский

Радовало, что костромичи оказывали ему «великодушное расположение, не находя ни в свойствах, ни в образе поведения его ничего, обнаруживающего преступника»{56}.

Один костромской старожил рассказал, а писатель Иван Иванович Лажечников запомнил и записал за ним, что Ермолов в зимнее время возил воду с реки для своей хозяйки, которая любила его как сына. Сам ходил на рынок, нянчил ее внуков, а она готовила ему обед или ужин{57}.

Узнав о походе русских войск в Италию, опальный подполковник лихорадочно перелистывал страницы газет, надеясь узнать что-нибудь о своих сослуживцах. Огорчало, что они ушли с армией Суворова без него. Об успехах великого полководца и его героев сообщил Ермолову после возвращения из похода Иван Григорьевич Огранович, тот самый подпоручик, который сопровождал Алексея Петровича на допрос к Линденеру. Он был одним из немногих, кто не забыл «в несчастье впавшего приятеля».

Отвечая на письмо Ограновича, Алексей Петрович писал:

«Не в состоянии изобразить тебе, какое удовольствие доставило мне письмо твое, но только смею уверить, что чувства благодарности с моей стороны соразмерны оному. И не усомнись, что я в полной мере принимаю сие одолжение, радуюсь притом, что ты окончил поход столь трудный благополучно. Весьма лестно быть участником тех побед, которые навсегда принесут вам много чести, доставя сверх того опытность, нужную достойным офицерам, каковы все те, коим некогда я имел счастье быть сотоварищем. Не думай, чтоб лесть извлекла сии приветствия, но верь, что они истинные чувства того, кто за счастье поставляет иметь многих из них приятелями…

Желал бы я разделить труды ваши, участвовать в славе вашей, но нет возможности, и все пути преграждены. Прощай, Любезный Друг, и помни того, который никогда забыть тебя не в состоянии»{58}.

Как видно, в красноречии Алексею Петровичу не откажешь.

Люди очень влиятельные, такие как Александр Васильевич Казадаев, советовали Ермолову написать «жалобное письмо к графу Ивану Павловичу Кутайсову, который ручался, что выхлопочет ему полное прощение и возвращение всего потерянного»{59}. Гордый молодой человек готов был принять предложение «любезного друга», но мало верил в его эффективность. Он по-прежнему не чувствовал за собой никакой вины. Зато, используя свое красноречие, помог малограмотному Платову написать прошение на имя генерал-прокурора Лопухина с просьбой разрешить ему продолжить службу или отпустить к семье. Впрочем, не помогло.

«В это время проживал в Костроме некто Авель, — записал Д.В. Давыдов со слов А.П. Ермолова, — который был одарен способностью верно предсказывать будущее». О нем ходили легенды, будто он предсказал с необыкновенной точностью час кончины императрицы Екатерины Великой, за что был расстрижен и заключен в Шлиссельбургскую крепость. Павел I, взойдя на престол, пожелал встретиться с ним{60}.

— Что скажешь ты о моем царствовании и судьбе моей? — спросил государь. — Говори! Все говори! Ничего не утаивай! Я не боюсь, и ты не бойся.

— Коротко будет царствование твое, и вижу я, грешный, лютый конец твой. На Софрония Иерусалимского от неверных слуг мученическую кончину приемлешь, в опочивальне своей удушен будешь злодеями, коих греешь ты на царственной груди своей…

Вещий Авель поименно назвал всех преемников Павла I, начиная от Александра I и кончая Николаем II, подробно обрисовал важнейшие деяния и судьбу каждого, предсказал приход к власти и падение безбожников и так далее{61}.

14 декабря 1796 года император подписал рескрипт:

«Всемилостивейше повелеваем содержащегося в Шлиссельбургской крепости крестьянина Васильева освободить и отослать по желанию его для пострижения в монахи к Гавриилу, митрополиту Новгородскому и Петербургскому»{62}.

Авель (крестьянин Васильев) к митрополиту Гавриилу не явился. Он вернулся в Кострому, где, по-видимому, повторил свое предсказание, назвав день и час убийства Павла I. А благородный исправник, подполковник Устин Семенович Ярлыков поспешил сообщить о том Ермолову{63}.

6 октября 1800 года в Кострому прибыл сенатский курьер. Через три дня он увез Платова в Петербург.

— Прощай, Алексей Петрович, — сказал Платов Ермолову, — даст Бог, свидимся, — обнял товарища по изгнанию, сел в карету и покатил на север.

«С горестью простился я с Платовым, но завидовать счастью не мог, ибо оно обращалось к человеку, известному отличною храбростью и способностями», — вспоминал Ермолов{64}.

Завидовать-то пока было нечему: Матвей Иванович ехал в Петербург, чтобы предстать перед гражданским судом. Суд его оправдает, но прежде он месяца четыре посидит в той же крепости, которую почти год назад покинул Алексей Петрович.

Могучий телом и духом молодой воин от «чрезвычайной скорби» стал терять силы и интерес к жизни. И лишь чувство ответственности по отношению к родителям удерживало его от рокового шага, заставляло помнить о «должности христианина». Алексей Петрович умоляет друга Александра Васильевича писать ему, не презирать его в том несчастном состоянии, в котором он оказался по воле случая{65}.


Глава вторая. ДНЕЙ АЛЕКСАНДРОВСКИХ ПРЕКРАСНОЕ НАЧАЛО…

ПЯТЬ МИРНЫХ ЛЕТ

Продолжались плац-парады, разжалования, аресты. За малейшую провинность людей лишали чинов и дворянства, ссылали в Сибирь. Недовольство «угрюмым» царствованием Павла I нарастало. Даже похороны Суворова превратились, пожалуй, в первую в России демонстрацию протеста.

Заговор против Павла I зрел. Его возглавил петербургский военный губернатор граф Петр Алексеевич Пален. Он внушил государю «блестящую» мысль: по случаю четвертой годовщины вступления его на престол осчастливить подданных амнистией. В результате последовал указ от 1 ноября 1800 года:

«Всем выбывшим из службы воинской в отставку или исключенным, кроме тех, которые по сентенциям военного суда выбыли, снова вступить в оную, с тем, чтобы таковые явились в Санкт-Петербург для личного представления нам.

Павел»{66}.

Граф рассчитывал, что толпа военных, нахлынувших в столицу, скоро будет изгнана, ибо их места уже заняты. Действительно, просителей было так много, что они скоро надоели Павлу, и он не только перестал принимать их, но и приказал гнать. Естественно, значительно умножил число своих врагов. Вместе с прочими вернулись в Петербург и многие активные заговорщики.

Предсказание вещего Авеля сбылось в ночь на 12 марта 1801 года, на день Святого Софрония Иерусалимского. Построенный Павлом I Михайловский замок для защиты от внутренних врагов, превратился для него в могилу. Император был убит. Наступил новый век, новая эпоха — «дней Александровских прекрасное начало»!

Вместе с тысячами других несчастных прибыл в Петербург и бывший подполковник артиллерии Ермолов, уволенный из армии как умерший. Свои чувства от полученной свободы он раскрыл позднее на страницах «Записок»:

«…Радость заставила во мне молчать все другие чувства; одна была мысль: посвятить жизнь службе государю, и усердию моему едва ли могло быть равное…»{67}

Желание служить было большое, а вот возможность представилась не сразу. Около двух месяцев Ермолов скитался по кабинетам Военной коллегии в поисках документов, «наскучив всему миру секретарей и писцов». Наконец, проблема разрешилась. 9 июля 1801 года он получил под свое начало роту конной артиллерии и назначение в Вильно, где квартировал его полк.

Ермолов был возвращен в службу в том же чине подполковника. Самолюбие Алексея Петровича было уязвлено. Пока он пребывал в Алексеевской равелине и Костроме, многие сослуживцы, даже совсем молодые, обошли его. Было обидно. Возникла мысль подать в отставку. Но все попытки получить её не имели успеха.

Вильно произвел на молодого подполковника хорошее впечатление. В город стекались люди, пытающиеся освободиться от страха, сковавшего их в годы прежнего правления, и насладиться дарованной свободой. Все благословляют имя Александра I. И нет предела любви к нему.

Жизнь идет весело, служба льстит честолюбию. Ермолов отдается ей почти полностью. Жаль, не достает войны, где можно было бы отличиться и продвинуться, а то засиделся в подполковниках более семи лет. Раньше счастье улыбалось ему: Алексей Петрович принял участие в войнах с Польшей и Персией, волонтером сражался в составе австрийской армии против войск Французской республики в Приморских Альпах, был награжден Георгиевским и Владимирским орденами. А тут затишье. И неизвестно, когда кончится. Он начинает бросаться из стороны в сторону: то готов перейти в инженерные войска, то просит перевести его в казаки, лишь бы получить очередной чин.

Казачья конная артиллерия снится Ермолову по ночам. Чтобы удовлетворить честолюбие, он готов сделаться над ней начальником и просит Казадаева замолвить за него словечко. Кому, как не ему, претендовать на это место: завидовать его жизни и службе на Дону никто не будет, а атаман Платов, которому он если не друг, то приятель по несчастью, конечно, возражать не будет{68}.

Хлопоты Александра Васильевича не увенчались успехом, о чем Алексей Петрович очень сожалел. Пришлось набраться терпения и ждать. Одно утешало, что штаб-офицерские чины «гораздо реже, нежели генеральские», поэтому оставалась надежда на производство в полковники.

Не обремененный семьей, Алексей Петрович почти все время отдавал службе и отчасти женщинам, испытывая их «очаровательную силу». Позднее, отойдя от дел и отдавшись воспоминаниям, старик признавался, что именно в эти годы он был «обязан им многими в жизни приятными минутами!»{69}.

В одну из местных красавиц он даже, кажется, влюбился, однако не настолько, чтобы забыть о службе. «Правда, она мне нравится, — признавался он Казадаеву, — но это до 1-го апреля, ибо теперь делать совершенно нечего, а тогда начнутся ученья и должно будет ими заняться…»

Казалось бы, все идет если и не хорошо, то во всяком случае нормально: служит он без принуждения и с удовольствием, у женщин пользуется успехом, а нет-нет и вспомнит Петропавловку и Кострому, задумается над причинами, приведшими его в крепость и в ссылку.

Царская опала серьезно повлияла на характер нашего героя: сделала его скрытным и осторожным в суждениях о политических вопросах, научила хитрить, изворачиваться. Многие современники обращали на это внимание. А вот что говорил он сам в связи с этим:

«Если бы он, Павел I, не засадил меня в крепость, то я, может быть, давно уже не существовал. С моею бурною, кипучею натурою вряд ли мне удалось совладать с собою, если бы в ранней молодости мне не был дан жестокий урок. Во время моего заключения, когда я слышал… плескавшиеся невские волны, я научился размышлять…»

Получается, что Ермолов смирился с властью? А он с ней никогда и не ссорился. Алексей Петрович, как человек чести, остро чувствующий несправедливость, не раз резко судил об отдельных представителях ее, но не о монархии. А историки, приближая «светлое будущее всего человечества», сделали его «конспиратором». Подполковник был из числа тех дворян, которые занимали нишу между декабристами и аракчеевцами, кто одинаково не принимал гнев без причины и награду без заслуги. Он не вмешивался в борьбу между первыми и вторыми, оставаясь не то чтобы в стороне, — на определенной дистанции, что ли. К разговору об этом мы еще вернемся, ибо те, чей круг был так узок и который так и не расширится и через четверть века, пока не вышли на историческую сцену.

Всю весну и начало лета Ермолов готовился к царскому смотру войск, расквартированных в Вильно. Солдаты встретили государя восторженными криками «ура!», выпрягли лошадей его и на себе повезли карету в город.

Роту Алексея Петровича Александр Павлович смотрел часа полтора, в то время как другим уделил не более пятнадцати минут, из коих половину проговорил с ее командиром, лично выразил ему свое «благоволение» и сказал:

— Я очень доволен, господин подполковник, очень доволен как скорою пальбою артиллеристов, так и проворством движения твоих орудий.

К сожалению, высочайшее благоволение ничем не подкреплялось. Алексей Петрович остался подполковником.

После смотра офицеры устроили бал, который продолжался до трех часов утра. «Государь был очень весел, а сколь милостив, описать невозможно», — делился Ермолов впечатлениями все с тем же «любезным другом» Александром Васильевичем Казадаевым.

В 1804 году Ермолов получил предписание выступить из Вильно. За какой-то год, может немного больше, он сменил шесть мест дислокации. Однако даже в походных условиях подполковник роту свою содержал в хорошем состоянии. Офицеры у него были отличные, и командира своего они любили. Поэтому все казалось ему довольно «сносным», а служба— «единственным благом». Правда, обидно столько лет ходить в одном чине. Алексей Петрович жалуется другу Казадаеву на незавидную судьбу свою и опасается, как бы тот не упрекнул его в малодушии. И тут же находит оправдание: кто не ищет возможности протиснуться сквозь кучу более удачливых соратников?

В России никогда не любили умных людей. Ермолову же в уме не откажешь. И на язык он острый — весь в маму. Потому и сидит уже семь лет в подполковниках. Забыли высокие начальники. Чтобы обратить на себя внимание, написал рапорт и попросил уволить его в отставку… майором.

Алексей Петрович добился своего, внимание на себя обратил, но отношения с инспектором артиллерии Аракчеевым окончательно испортил, хотя тот лично просил его не уходить в отставку.

В 1805 году мы видим его снова в Вильно.

Однажды граф Алексей Андреевич Аракчеев приехал в Вильно и устроил смотр роты подполковника Ермолова, только что вернувшейся в город после утомительного марша по грязной дороге. Указав на ближайшую высоту, его сиятельство приказал «занять» ее и изготовиться к «бою». Когда задание было выполнено, он обратился к командиру с вопросом:

— Так ли, господин подполковник, поставлены орудия на случай наступления неприятеля?

Ермолов ответил:

— Я хотел лишь показать вашему сиятельству, в каком состоянии мои лошади, которые крайне утомлены.

— Хорошо, — сказал граф, — от содержания лошадей в артиллерии во многом зависит репутация офицеров, в том числе и ваша.

— Очень жаль, ваше сиятельство, что в русской артиллерии репутация офицеров слишком часто зависит от скотов, — ответил командир роты в присутствии многих свидетелей.

Эта фраза скоро разнеслась по всей России и повторялась в бесчисленных вариантах в дружеских беседах и на всех офицерских пирушках. Мог ли после этого Ермолов рассчитывать на благосклонность Аракчеева? Очень скоро он почувствовал отношение к себе главного инспектора артиллерии. 6 апреля 1805 года Алексей Петрович писал Александру Васильевичу Казадаеву:

«Мне остается выйти в отставку или ожидать войны, чтобы с конца своей шпаги добыть себе все мною потерянное»{70}.

Войны долго ждать не пришлось. Она стала неизбежной и началась на исходе лета 1805 года. Но еще раньше…

ПЕРВАЯ ВОЙНА АЛЕКСАНДРА ПРОТИВ НАПОЛЕОНА

Но еще раньше, 4 июля 1805 года, Александр I назначил Михаила Илларионовича Кутузова командующим Подольской армией, которая направлялась на помощь австрийской, выступившей против Наполеона.

В инструкции, данной Кутузову накануне отъезда из Петербурга, строжайше предписывалось: «Действовать с всею ревностью и исполнять беспрекословно повеления главнокомандующего австрийскими войсками». Иначе говоря, Александр I подчинил его эрцгерцогу Фердинанду, а фактически престарелому генералу Макку, для которого, как известно, задача управления армией оказалась непосильной{71}.

Армию повел в Австрию Ф.Ф. Винценгероде, а М.И. Кутузов остался в Петербурге, чтобы сделать необходимые распоряжения, а потом уже отправиться следом за ней. 4 сентября он достиг Радзивиллова, где нагнал роту А.П. Ермолова, находившуюся в пути уже два месяца, и нашел ее в отличном состоянии: «лошадей он имел в хорошем теле, больных людей в роте не было»{72}.

— Где служил ты прежде, Алексей Петрович, и за что получил свои награды? — поинтересовался Михаил Илларионович за обедом.

И, услышав, что Ермолов принимал участие в двух кампаниях и воевал с французами в Приморских Альпах, удивился, что он до сих пор ходит в подполковниках. По-видимому, Алексей Петрович утаил от генерала историю своего пребывания в Алексеевском равелине и Костроме. Прощаясь, Кутузов пообещал Ермолову взять его на заметку и приказал поспешить на соединение с армией.

Под Ульмом, куда следовали русские войска, Наполеон в пух и прах разгромил австрийскую армию. Генерал Макк бежал с поля сражения, опережая молву о своем поражении.

французы наступали так быстро, что у Кутузова теперь осталась единственная возможность спасти свою армию — отходить на восток навстречу корпусу Буксгевдена. От Лайбаха войска отступали под прикрытием арьергарда князя Багратиона.

Кампания 1805 года не прибавила славы Михаилу Илларионовичу, но не его вина в этом. Сам-то он действовал безукоризненно, да подвели союзники: сначала они без боя сдали Ульм, а потом и Вену, поставив Подольскую армию Кутузова в весьма опасное положение: Наполеон располагал втрое большими силами.

Михаил Илларионович не забыл обещания, данного Алексею Петровичу в Радзивиллове: взял его на заметку. Роту конной и две роты пешей артиллерии Ермолова он определил в резерв главнокомандующего и тем самым лишил его возможности отличиться в бою и сделал «последним участником при раздаче продовольствия людям и фуража лошадям»{73}.

* * *

Из воспоминаний А.П. Ермолова:

«…В продовольствии был ужаснейший недостаток, который дал повод войскам к грабежу и распутствам; вселились беспорядки и обнаружилось неповиновение. От полков множество было отсталых людей, и мы бродягам научились давать название мародеров… Они собирались толпами, в своего рода организации, ибо посланный один раз эскадрон гусар, чтобы воспрепятствовать грабежу, увидел в них готовность без страха принять атаку…»{74}

Побуждаемый голодом подполковник обратился к главнокомандующему с просьбой включить вверенную ему артиллерию в состав действующих войск, но получил отказ.

Под прикрытием арьергарда М.И. Кутузов с боями отступал к Ольмюцу, где должен был соединиться с Волынской армией Ф.Ф. Буксгевдена.

Наполеон стремился навязать противнику сражение, не дав ему усилиться. Союзники же по возможности избегали его, ожидая подхода подкреплений. Правда, не всегда это удавалось.

12 октября арьергард князя П.И. Багратиона у Амштедтена столкнулся со значительно более сильным авангардом неприятеля. Русские дрались отчаянно, но устоять не смогли. Понеся большие потери, они вынуждены были отступить. Французы бросились преследовать их и напоролись на отряд генерал-майора М.А. Милорадовича, укрывавшийся в лесу. Стремительно врезавшись в пехоту противника, он отбросил ее далеко назад.

Французы оправились и снова пошли в наступление. Михаил Андреевич Милорадович сам возглавил контратаку смоленских и апшеронских гренадеров. Ободренные присутствием начальника, они загнали неприятеля в лес, из которого он не посмел уже показываться. Их поддержал своей конной артиллерией Ермолов. Алексей Петрович вспоминал:

«При Амштедтене в первый раз был я в сражении против французов… с конною артиллериею, которой употребление я столько же мало знал, как и все другие. Возможность двигаться удобнее прочей артиллерии истолковала мне обязанности поспевать всюду… Мне удалось предупредить неприятеля, и я, заняв одно возвышение, не позволил ему устроить батарею, которая могла нанести нам большой вред.

Генерал Милорадович чрезвычайно благодарил меня, конечно, не за исполнение его приказаний, ибо удачное действие принадлежало случаю… Мне, как офицеру неизвестному, весьма приятно было, что начальник отзывается обо мне с похвалою»{75}.

Удачное действие принадлежало не случаю, а инициативе подполковника.

7 ноября М.И. Кутузов привел свои войска в Ольмюц и соединился с Волынской армией Ф.ф. Буксгевдена. Теперь у союзников было восемьдесят шесть тысяч человек.

Буксгевден по достоинству оценил военный талант Кутузова:

«Такая славная ретирада навсегда останется достопамятна и можно утвердительно сказать, что другой генерал, находящийся на Вашем месте и не имеющий опытности Вашей и храбрости, не устоял бы против таких усиленных нападений»{76}.

Ситуация стала меняться в пользу союзников. На соединение с М.И. Кутузовым и Ф.Ф. Буксгевденом шли русские войска И.Н. Эссена, Л.Л. Беннигсена, казаки М.И. Платова и австрийцы из Северной Италии. Не исключалось вступление в войну Пруссии. Надо было выиграть время. В случае наступления французов предполагалось отступать навстречу идущим резервам.

М.И. Кутузов настаивал на дальнейшем отступлении в Моравию, а если потребуется, до Карпат, где надеялся похоронить французов. Его поддержали Д.С. Дохтуров, А.Ф. Ланжерон, М.А. Милорадович и другие русские генералы.

Однако австрийские генералы — участники военного совета в Ольмюце похоронили план Кутузова. Они убедили Александра I в необходимости немедленного наступления.

Вот что писал об этом русский историк А.И. Михайловский-Данилевский:

«Нося звание главнокомандующего, но, видя себя без власти предводителя, он покорился обстоятельствам, объявлял по армии даваемые ему приказания и оставался простым зрителем событий»{77}.

19 ноября союзные войска заняли позиции у города Аустерлица, где на следующий день развернулось сражение. Еще до его начала П.И. Багратион заявил, что оно будет проиграно.

Утром следующего дня на позицию прибыл Александр I. По свидетельству дежурного генерала союзной армии П.М. Волконского, между государем и главнокомандующим будто бы состоялся такой разговор:

— Михайло Ларионович, почему вы не идете вперед?

— Я поджидаю, пока соберутся все войска моей колонны.

— Ведь мы не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки.

— Государь, потому-то я и не начинаю, что мы не на Царицыном лугу. Впрочем, если прикажете…

В день сражения «простому зрителю событий» было на что посмотреть. Французы прорвали центр союзников, обрушились на них и с фронта, и с фланга. Каждая часть вынуждена была действовать самостоятельно, каждый солдат — думать лишь о своем спасении. Войска пришли в расстройство, управление над ними было потеряно. Сам Кутузов был ранен пулею в щеку навылет. Узнав об этом, Александр I прислал к нему лейб-медика Якова Васильевича Виллие. Отказавшись от помощи, Михаил Илларионович попросил царского лекаря передать государю благодарность за заботу и, указывая рукой на наступающего неприятеля, сказал:

— Там наша смертельная рана!

Поражение было страшным. Ермолов вспоминал:

«Беспорядок дошел до того, что в армии, казалось, не бывало полков, видны были разные толпы. Государь не знал, где главнокомандующий генерал Кутузов, а он беспокоился на счет государя»{78}.

Свита покинула Александра I. По свидетельству А.А. Чарторыйского, он вынужден был «спешно бежать с поля битвы» в сопровождении лишь преданного лейб-медика Я.В. Виллие, что оказалось весьма кстати: его величество пережил такое потрясение, что у него открылся неудержимый понос, поэтому ему приходилось то и дело слезать с лошади…

К вечеру Александр I, измученный переживанием и расстройством желудка, с трудом дотащился до деревни Уржица, где Виллие дал ему несколько капель опия и настой ромашки. Императору стало легче.

Ермолов с кавалерией, сражавшийся в составе дивизии генерал-адъютанта Федора Петровича Уварова, приотстал, чтобы огнем своих пушек задержать французскую конницу, преследовавшую бегущих русских. Первые орудия, сделав несколько выстрелов, были взяты неприятелем, люди переколоты, а их командир захвачен. Через несколько минут Алексей Петрович был освобожден полковником Елисаветградского гусарского полка Василием Ивановичем Шау, который, не найдя ни одного своего героя, остановил несколько драгун и отбил с ними пленника{79}.

Союзники, потеряв убитыми, ранеными и пленными двадцать семь тысяч человек, в том числе двадцать одну тысячу русских, вернулись на родину. Вину за этот национальный позор император Александр I возложил на М.И. Кутузова.

Началась раздача наград. «Многие весьма щедрые получили за одно сражение при Аустерлице; мне за дела во всю кампанию, — писал Ермолов, — дан орден Святой Анны второй степени, ибо ничего нельзя было дать менее»{80}.

Давно уже кто-то сказал, что история не любит сослагательного наклонения. В это поверили и стали повторять, не решаясь предстать «белой вороной» перед хранителями «чистой науки», «академического стиля» и «самой передовой методологии». А в самом деле, что было бы, если бы Александр I прислушался к предложению Кутузова и союзники не полезли бы в драку с французами под Аустерлицем, а отступили? Скорее всего государя не прохватил бы понос, ему не пришлось бы унижаться в Тильзите, Москва уцелела бы, да и Отечество наше пошло бы по иному пути. Уж очень на многое повлиял 1812 год: общественную мысль, литературу, искусство, экономику и пр.

Блестящая аттестация, данная А.П. Ермолову главнокомандующим М.И. Кутузовым, и представление генерал-адъютанта Ф.П. Уварова стали основанием для производства подполковника в чин полковника. Наконец-то!

«По расположению ко мне начальства, — писал Алексей Петрович, — я должен был и то принять за величайшую награду, хотя в одном чине я без малого девять лет проходил»{81}.

После войны русская артиллерия была организована в бригады, присоединенные к пехотным дивизиям. Под начало Алексея Петровича Ермолова отошла седьмая бригада, приписанная к дивизии генерал-лейтенанта Дмитрия Сергеевича Дохтурова, расквартированная на Волыни.

ВТОРАЯ ВОЙНА АЛЕКСАНДРА ПРОТИВ НАПОЛЕОНА

В 1806 году возникла четвертая антифранцузская коалиция, в которой место поверженной Австрии заняла еще более слабая в военном отношении Пруссия. Ее армия и в начале XIX века руководствовалась давно устаревшими догмами Фридриха II, не выдержавшими испытания русским оружием задолго до сражения под Прёйсиш-Эйлау.

Война стран четвертой коалиции против Франции началась 2 октября 1806 года, когда в сражениях под Йеной и Ауэрштедтом Наполеон в один день уничтожил две прусские армии. Россия осталась один на один с сильным противником, поскольку Швеция так и не успела прийти ей на помощь, а Англия ограничилась лишь субсидиями, правда, безвозмездными и немалыми.

После разгрома прусского короля французская армия двумя колоннами двинулась к Висле. «По самым верным и точным сведениям» Наполеон имел 143 тысячи человек{82}.

Этим силам завоевателя Европы Александр I противопоставил два корпуса под командованием генералов А.А. Беннигсена и Ф.Ф. Буксгевдена. В русской «Заграничной армии» по расписанию числилось 125 тысяч человек и 582 орудия{83}.

Резерв армии составлял корпус И.Н. Эссена, оставшийся в районе Бреста охранять западную границу России. Он насчитывал 37 тысяч человек пехоты и кавалерии и 42 орудия{84}.

Перебирая своих генералов, Александр I жаловался:

— Вот все они, и ни в одном из них не вижу дарований главнокомандующего.

Остановился на кандидатуре фельдмаршала графа Михаила Федоровича Каменского, доживавшего седьмой десяток лет. Всем хорош был главнокомандующий: и славой пользовался заслуженной, и авторитет имел у солдат. Однако за годы, истекшие после последней войны с турками, он не только состарился и практически лишился зрения, но и безнадежно устарел. Причем, лучше других понимал это он сам.

Не посмел, однако, старый фельдмаршал возразить государю. 10 ноября он оставил холодный Петербург и покатил на запад. В пути заболел, с трудом дотащился до Вильно, продиктовал письмо к царю, в котором признался:

«Истинно чувствую себя неспособным к командованию столь обширным войском»{85}.

В конце октября русские войска двинулись в район сосредоточения и через месяц расположились: А.А. Беннигсен у Пултуска, Ф.Ф. Буксгевден у Остроленки. Между командующими и прежде не было согласия, а встретились они «совершенно злодеями», спорили по самым ничтожным поводам. «И в этом состоянии дел наших, — писал А.П. Ермолов, — ожидали мы скорого прибытия неприятеля, ободренного победами»{86}.

7 декабря Наполеон прибыл в Варшаву, недавно оставленную без боя русскими. Приезд французского императора, отметил Ермолов, «можно было считать предвестником больших военных событий»{87}.

В тот же день главнокомандующий русскими войсками граф Каменский, встречаемый восторженными криками солдат, на простой телеге въехал в Пултуск.

Михаил Федорович попытался вникнуть в дела. «Ничего не зная, никому не доверяя, он входил в самые мелочные распоряжения, лично отправлял курьеров», сам часами не слезал с лошади, отчего набил «ссадну» на ягодицах, «Бремя забот и ответственности, усугубляемое частыми порывами гнева, подавило старца, лишило его сна» и уверенности в себе.

10 декабря из Варшавы пришло агентурное донесение, что через два дня следует ожидать нападения французов. Главнокомандующий не мог не понимать, сколь серьезное испытание предстоит его «обширному войску», рассредоточенному на большом пространстве. Но, вместо того чтобы готовиться отразить неприятеля, он еще раз обратился к царю с просьбой об отставке:

«Стар я для армии; ничего не вижу… мест на ландкартах отыскать совсем не могу, а земли не знаю… для чего дерзаю испрашивать себе перемены…»{88}

Военные действия должны были развернуться на территории гигантского равностороннего треугольника, южной оконечностью которого являлась Варшава, западной — крепость Торн и северной — Кенигсберг.

С запада театр военных действий прикрывался полноводной Вислой, с юго-востока — Наревом. Весь этот район был перерезан массой небольших рек и речушек, покрыт лесами, озерами и болотами, что создавало наступающему противнику дополнительные препятствия.

Русская армия испытывала крайнюю нужду в продовольствии. Единственной относительно доступной пищей для солдат являлся картофель. Нередко войска размещались там, где их легче было прокормить, а не там, где требовала обстановка. Поэтому они не успели сосредоточиться. Некоторым частям не удалось избежать столкновения с превосходящими силами противника.

Как и доносил варшавский агент, общее наступление французов началось в ночь на 12 декабря 1806 года. Упорное сопротивление авангардов позволило большей части корпуса Л.Л. Беннигсена сосредоточиться. Однако 12 батальонов пехоты, 35 эскадронов кавалерии, почти все казачьи полки и много орудий оказались отрезанными от основных сил, что было следствием беспорядочных маневров графа М.Ф. Каменского. Он настолько озадачил Наполеона, что тот в течение следующего дня ничего не предпринимал, пытаясь понять замыслы русского главнокомандующего.

Вечером 13 декабря граф Каменский распорядился готовиться к решающему сражению. Но среди ночи он вызвал к себе Беннигсена и вручил ему приказ «иметь ретираду на нашу границу».

А утром разыгралась сцена, объяснить которую в рамках здравого смысла практически невозможно. Описание ее оставил принц Евгений Вюртембергский:

Граф Каменский вышел из коляски, и ему помогли сесть на лошадь. Глядя на выстроенных перед ним гренадер, он прокричал:

— Вас предали и продали. Все потеряно, и вам лучше бежать домой. Я убегаю первым!{89}

Другие свидетели добавили в эту странную картину несколько своих ярких мазков: будто бы в то хмурое утро фельдмаршал был одет в заячий тулупчик и повязан бабьим платком.

Возможно, правы были те из современников, которые считали, что Каменский впал тогда в состояние временного умопомешательства. Скорее всего на симптомы психического расстройства главнокомандующего обратил внимание и Беннигсен, ибо он посмел ослушаться приказа и не стал отступать к границе России.

Оригинальное оправдание своему поступку придумал граф Михаил Федорович в беседе с Алексеем Петровичем Ермоловым, посетившим фельдмаршала в его деревне в 1809 году.

«Всем известно, — сказал он, — что в кампанию 1807 года третья часть армии была распущена для добывания себе пищи и откапывания в огородах картофеля. Мне к концу моего долгого поприща показалось слишком тесно маневрировать между Вислою и Бугом. Я мог испортить за несколько дней свою репутацию, составленную в течение 56-ти лет, а потому предпочел оставить армию. Я сумасшедший».

Так закончилось семидневное командование фельдмаршала Каменского. Получив разрешение Александра I, он удалился в свою деревню, где вскоре пал от руки убийцы.

Готовились к сражению и войска армии Ф.Ф. Буксгевдена, пока не получившие приказа «иметь ретираду на нашу границу».

13 декабря авангард графа П.П. Палена, шедший в Голимин, в пункт концентрации войск Д.С. Дохтурова, был атакован превосходящими силами противника. Рассудительный командир решил отступить, но не на соединение с основными силами дивизии (что было значительно проще), а по направлению на Цеханов, где располагался отряд генерал-майора Е.И. Чаплица, загнанный туда неблагоразумным распоряжением Ф.Ф, Буксгевдена. В противном случае он легко мог быть отрезан и уничтожен неприятелем.

«При сем отряде находился и я с тремя ротами артиллерии». Это все, что Ермолов нашел нужным сказать о трудном с боями отступлении по грязной дороге отряда Палена в район сосредоточения войск накануне решающего сражения{90}.

На следующий день отряды Е.И. Чаплица и П.П. Палена пришли в Голимин и примкнули к бывшим уже там дивизиям генерал-лейтенантов Д.С. Дохтурова, Н.А. Тучкова и Д.В. Голицына.

Едва М.Ф. Каменский выехал за город, как развернулось известное в истории этой войны Пултуское сражение. В нем русские одержали победу и отпраздновали «воскрешение славы своей, минутно поблекшей под Аустерлицем», как писал А.И. Михайловский-Данилевский{91}. Она могла быть куда более весомой, если бы между начальниками корпусов было согласие. Л.Л. Беннигсен ожидал, что Ф.Ф. Буксгевден придет к нему на помощь. Но тот то ли не захотел, то ли его вернул с пути главнокомандующий, только что оставивший армию на произвол судьбы.

В тот же день, 14 декабря, отряды Д.В. Голицына и Д.С. Дохтурова, шедшие к Пултуску, вступили в бой с кавалерией маршала И.Н. Мюрата у Голимина. Имея «страшное превосходство» над противником, русские не воспользовались этим. Против восьми его пушек они выставили до восемьдесяти. Причем французы в это время не имели пехоты.

«Совершенно от нас зависело уничтожить принца Мюрата, — утверждал Ермолов, — но мы довольствовались пустою перестрелкою, и французский маршал был атакующим. Скоро пришла сильная неприятельская кавалерия, но число артиллерии его не увеличилось, ибо она из-за болотистых мест и дорог в то время года непроходимых, не могла следовать равною с нею скоростью. Та же самая причина препятствовала пехоте, и она прибыла в весьма незначительном количестве. По старшинству, надо думать, командовал с нашей стороны генерал Дохтуров, справедливее сказать не командовал никто…»{92}

Ф.Ф. Буксгевден не только устранился от командования армией, но, кажется, и пытался препятствовать соединению своих дивизий с войсками Л.Л. Беннигсена, взявшего на себя командование сражением.

К вечеру наступило затишье. События у Голимина отвлекли часть сил неприятеля и несколько облегчили победу армии Беннигсена у Пултуска. «Но простителен ли такой расчет, — вопрошает Алексей Петрович, — когда употреблены на то средства в три раза более тех, что имел неприятель? Надобно было видеть, что с такими командирами сделал бы Наполеон»{93}.

15 декабря войска оставили Голимин. Их никто не только не преследовал, но даже и взглядом не провожал. При этом русские умудрились оставить на месте вчерашнего боя около сорока пушек «единственно по причине крайнего изнурения лошадей и непроходимых от чрезвычайной грязи дорог».

Полковник Ермолов, собрав лошадей, брошенных артиллеристами других рот, «избежал стыда лишиться орудий без выстрела»{94}, за что, по-видимому, и удостоился золотой шпаги с надписью «За храбрость». Ведь не за «пустую перестрелку» представляют к такой награде.

В тот же день и войска Беннигсена оставили Пултуск. Французы, утратившие свойственную им самоуверенность, не преследовали их. Через две недели русские остановились в Тыкочине, где Леонтий Леонтьевич получил рескрипт, которым государь Александр Павлович назначил его главнокомандующим. Федор Федорович Буксгевден был отозван из армии и отправлен на губернаторство в Ригу. Никто не выразил сожаления по этому поводу. Может быть, немногие знали ограниченные способности сего военачальника, но грубость и непомерная гордость его были у всех на виду.

Ермолов и много лет спустя не мог успокоиться, вспоминая события 14 декабря 1806 года. Если бы Буксгевден оказал помощь войскам Беннигсена, считал Алексей Петрович, успех героев Пултуска можно было развить, освободить Варшаву и польские провинции, принадлежавшие Пруссии. Генерал же в тот день продолжал выполнять приказ фельдмаршала Каменского об отступлении и тем поставил первую армию под угрозу удара с тыла.

Левин Август Теофил (по-русски Леонтий Леонтьевич) Беннигсен происходил из старинного ганноверского рода в Германии. Русским современникам он запомнился человеком «длинным, сухим, накрахмаленным и важным, словно статуя командора», с вытянутым лицом, «орлиным носом, видной осанкой, прямым станом» и «хладнокровным, как черепаха».

В 28 лет Беннигсен перешел на русскую службу и определился премьер-майором в Вятский мушкетерский полк. Участвовал почти во всех военных кампаниях конца XVIII — начала XIX века. За ряд успешных операций против восставших поляков сам Суворов произвел его в генерал-майоры. С этого времени он быстро продвигается в чинах и получает награды, приобретает знакомства и втягивается в заговор против Павла I.

Один младший современник Беннигсена, недавно самый знаменитый в России немец, очень метко определил главные свойства личности генерала:

«Он обнаружил качества хорошего кавалерийского офицера — пыл, отвагу, быстроту, — но не выявил более высокого призвания, необходимого для командующего армией»{95}.

Рожденный быть исполнителем, генерал Беннигсен на шестьдесят третьем году жизни оказался главнокомандующим. Несоответствие дарований с предназначенной ему ролью сделало его до крайности осторожным и нерешительным…

Леонтий Леонтьевич Беннигсен… О нем ни один историк доброго слова не сказал: уж очень он испортил свою репутацию интригами против Михаила Илларионовича Кутузова во время Отечественной войны. А вот Алексей Петрович Ермолов, сражавшийся под его главным командованием в 1806—1807 годах, оценивая его действия под Пултуском, написал позднее, когда уже был известен исход всей кампании:

«Твердость генерала Беннигсена самое опасное положение обратила в победу совершенную. Отразить превосходные силы под личным Наполеона предводительством есть подвиг великий, но преодолеть и обратить в бегство есть слава, которую доселе никто не стяжал из его противников»{96}.

Кто-то может возразить: Наполеон в тот день, 14 декабря, был не под Пултуском, а в нескольких верстах от него — в Назнельске. Но ведь и во время Бородинского сражения он не водил своих солдат в атаку. Важно, что император находился при армии, а не в Париже или Варшаве. Для того чтобы по достоинству оценить одного, не следует приуменьшать заслуги другого. Впрочем, нам еще представится случай поразмышлять над тем, каков он, главнокомандующий Беннигсен? А пока последуем за его армией, уходящей на север…

Почему Беннигсен после «совершенной» победы над французами не стал преследовать их, это понятно: Буксгевден не пришел ему на помощь и тем поставил его корпус под угрозу удара с тыла более сильного противника. Труднее ответить на вопрос, почему французы не сразу двинулись за отступающими победителями? Конечно, на первых порах их могла задержать растерянность, вызванная поражением. Но не на три же недели. Думаю, причина в том, что они не сразу разгадали замысел противника. Маршал Бертье сообщил Наполеону, что Беннигсен отводит свои войска на родину. Такой вариант вполне устраивал завоевателя Европы: наступала зима — время не самое подходящее для войны с русскими. И он разместил солдат на зимних квартирах.

А Беннигсен отнюдь не собирался отводить свою армию в Россию. Он продвигался на север, стремясь не допустить падения Кенигсберга, что неизбежно прервало бы всякое сообщение с Данцигом и сделало бы французов «повелителями побережья Балтийского моря до самого Мемеля»{97}.

Новый главнокомандующий составил операционный план. В самом общем виде он заключался в следующем: по возможности скрытно войти в Старую Пруссию и заставить неприятеля отказаться от наступления на Кенигсберг; занять округ Нидригун с богатыми запасами фуража и продовольствия; разместить там армию на зимние квартиры; дождаться прибытия подкреплений из России и усилить гарнизон Данцига за счет корпуса генерала Лестока — остатков от королевских вооруженных сил после разгрома их под Йеной и Ауэрштедтом.

Русские отступали из Пултуска и Голимина через Нарев. Войска Беннигсена форсировали реку в Остроленке, а Буксгевдена переходили ее по мосту у Макова.

Отступление корпуса Буксгевдена прикрывал арьергард под командованием генерал-майора Ираклия Ивановича Маркова, в состав которого входила артиллерия полковника Ермолова. Войска в беспорядке теснились на длинном мосту, а французы уже выходили из ближайшего леса и, пользуясь надвигающейся темнотой, могли овладеть им и причинить немалый вред своим вчерашним обидчикам. С разрешения начальства Алексей Петрович послал команду и приказал ей зажечь два квартала Макова, прилегающих к переправе, чтобы осветить приближающегося неприятеля. Все попытки противника атаковать русских были отбиты залпами из сорока орудий.

Кто-то из высоких начальников пригрозил Ермолову наказанием за устроенный пожар. Алексей Петрович парировал:

— После хорошего обеда, на досуге, а особливо в двадцати верстах от опасности нетрудно щеголять великодушием{98}.

Никто не оскорбился и не вызвал Ермолова на дуэль. Никто не воспользовался и властью, чтобы удалить его из армии.

4 января 1807 года русская армия, стоявшая в Бялу, двинулась по направлению на Иоганесбург и далее до Гейльсберга. В авангарде шли войска генерал-майоров И.И. Маркова, М.Б. Барклая-де-Толли и К.Ф. Багговута. Под началом каждого из них было до шести тысяч человек.

Полковник А.П. Ермолов командовал артиллерией авангарда.

Несколько дней Беннигсен вел свою армию на север, стремясь оградить Кенигсберг от угрозы нападения неприятеля. Никто не препятствовал его движению. Отряды Маркова, Барклая и Багговута столь надежно прикрыли движение основных сил, что французское командование даже через месяц после сражения при Пултуске так и не получило достаточно полного представления ни о численности войск противника, ни о его намерениях.

13 января под Морунгеном генерал-майор Марков втянулся в бой с маршалом Бернадотом, корпус которого по численности превосходил его отряд в три с половиной раза.

«Надобно заметить, — вспоминал много лет спустя А.П. Ермолов, — что по дислокации в сей день самые отдаленные от Морунгена войска находились в трех милях, и никто не пришел к нам на помощь»{99}.

В Главной квартире слышали канонаду. Туда приезжали один за другим офицеры из отряда генерал-майора Маркова. Однако никакого распоряжения не последовало. «Вероятно потому, что главнокомандующий не имел достоверных известий о неприятеле», — писал Ермолов, пытаясь оправдать Беннигсена{100}.

Лишь князь Дмитрий Владимирович Голицын, прибыв с дивизией на ночлег в Георгиенталь, послал несколько эскадронов под началом генерал-майора Петра Петровича Палена узнать, что происходит там, откуда доносилась канонада. Звуки боя вывели его на Морунген как раз в то время, когда французы, наступая на отряд Ираклия Ивановича Маркова, отдалились от города.

Граф Пален ворвался в Морунген, на квартире, отведенной для Бернадота, нашел готовый ужин, ожидавший победителя, весь гардероб маршала; захватил обоз с контрибуцией, собранной в городах Восточной Пруссии, и столь же стремительно удалился от французской конницы, посланной против него с поля боя.

Вечером отряд И.И. Маркова, уже покинутый командиром, вышел из боя. Немалую роль в спасении людей и артиллерии сыграли казаки полка В.А. Сысоева. Под Морунгеном арьергард имел большой урон, но начальник артиллерии А.П. Ермолов потерял всего одну пушку.

Из воспоминаний А.П. Ермолова:

«В Либштадте нашли мы генерал-майора Маркова, покойно спящего после хорошего ужина, и с ним нескольких его спутников, которые все съели, ничего нам не оставя, как будто мы уже не должны были возвратиться. В утешение голодному оставалось любоваться пригожим станом и прелестными глазами жены [хозяина дома]. Но поскольку я был герой, совершивший ретираду, то и не был удостоен взгляда, который, как мне сказали, мог принадлежать победителю… Побежденные не налагают контрибуций!

Генерал Марков как человек весьма ловкий не показал удивления, видя нас возвратившимися, как будто мы только что исполнили его распоряжения…»{101}

Поздно ночью в командование авангардом вступил князь Багратион. Стоит ли говорить, что это назначение никого не удивило — любимец великого Суворова! Под его начало отошли отряды генерал-майоров Маркова, Барклая-де-Толли и Багговута.

Таким образом, Беннигсен упустил возможность разгромить под Морунгеном корпус Бернадота, действовавший отдельно от армии, что могло серьезно повлиять на дальнейший ход войны. Однако маршал не позволил втянуть себя в сражение. Выполняя приказ императора, он продолжал отступать, стремясь увлечь за собой неприятеля к Висле. Наполеон же в это время предполагал собрать свои войска у Алленштейна и нанести сокрушительный удар по отдельным частям растянувшейся колонны русских.

Нападение на армию Беннигсена намечалось на 22 января. Малейшая неосторожность могла обернуться для нее катастрофой. Спас русских лишь счастливый случай…

За двое суток до нападения французов казаки из авангарда Багратиона перехватили курьеров с приказами Наполеона своим маршалам. Князь Петр Иванович тут же переслал их главнокомандующему Беннигсену. Тот и другой развернули кипучую деятельность. Утром 22 января все русские войска стояли на месте и были готовы отразить нападение.

Неприятель был поражен внезапным появлением всей русской армии в окрестностях Алленштейна, ибо не ожидал, что она может так быстро собраться. Наполеон не решился атаковать ее. Но и Беннигсен не ринулся в бой. Оставив выгодную позицию у Янкова, он приказал отходить на Вольфсдорф и далее на Кенигсбергскую дорогу. Главнокомандующий оправдывал свое решение необходимостью сближения с базами снабжения. Надо сказать, что его войска испытывали большую нужду в продуктах питания…

Авангард князя Петра Ивановича стал арьергардом.

Утром 24 января французы напали на позицию русских под Вольфсдорфом. В течение всего дня отрядам арьергарда пришлось отражать атаки двух самых больших корпусов маршалов Даву и Сульта. Артиллерия Ермолова «весь день была в ужасном огне». Если бы гусары не заменили перебитых лошадей лошадьми, отнятыми у неприятеля, он неизбежно потерял бы несколько орудий{102}.

25 января большая часть арьергарда спокойно дошла до Ландсберга и присоединилась к армии, стоявшей там в боевом порядке. И только отряд Барклая, отступавший по другой дороге, нес большие потери в единоборстве с несравненно более сильным противником.

Позиция в окрестностях Ландсберга была неудовлетворительной. Поэтому главнокомандующий Беннигсен в ночь на 26 января приказал отходить к Прёйсиш-Эйлау и готовиться к генеральному сражению.

Армия отступила к Прёйсиш-Эйлау. Вместе с ней ушел серьезно пострадавший отряд генерал-майора Барклая-де-Толли.

Пространство между Ландсбергом и Прёйсиш-Эйлау, покрытое довольно густым лесом, затрудняло действие конницы. Поэтому генерал-лейтенант Багратион отпустил всю кавалерию и часть артиллерии, оставив при себе полки линейной пехоты и егерей. С этими силами он до одиннадцати часов утра достаточно успешно сдерживал неприятеля. Но потом произошло нечто невероятное, о чем рассказал в своих воспоминаниях Ермолов:

«Дрались мы с умеренною потерею, но по дороге нашли разбросанные бочки с вином, которые идущие при армии маркитанты оставили для облегчения своих повозок, спасая более дорогой товар. Невозможно было удержать людей, усталость которых и довольно сильный холод наиболее располагали к вину, и в самое короткое время четыре из егерских полков до того перепились, что не было средств соблюсти ни малейшего порядка. Они останавливались толпами там, где не надо, шли вперед, когда нужно было поспешно отступать»{103}.

Неприятель, заметив замешательство в войсках русского арьергарда, стал действовать решительнее. В лесу не было тропинки, где бы он ни появлялся. Для защиты и эвакуации пьяных егерей пришлось употребить артиллерию и кавалерию. Все попытки отвести их назад не увенчались успехом.

Арьергард отступил к Прёйсиш-Эйлау. В подкрепление Багратиону главнокомандующий прислал несколько полков пехоты и кавалерии. Город то и дело переходил из рук в руки и, в конечном счете остался за французами. Полковник артиллерии Ермолов залпами картечи из сорока своих орудий не раз принуждал неприятеля к отступлению «с приметною потерею».

* * *

В ночь на 27 января русские войска расположились на позиции, представлявшей собой слегка всхолмленную равнину, покрытую снегом. Замерзшие на ней озера были удобны для действия пехоты и конницы, но опасны для артиллерии из-за непрочности льда. Температура воздуха не превышала четырех градусов. Погода стояла переменная: то метель закружит, то развиднеет так, что на версту все откроется; то вдруг подует северный ветер и снова понесет белые хлопья — французам в лицо, русским в спину.

Впрочем, сама по себе местность, избранная главнокомандующим для генерального сражения, не представляла русским каких-то особенных преимуществ, фланги позиции не прикрывались естественными преградами. И только в центре имелись небольшие высоты, на которых можно было устроить батареи как раз против выхода из города на Кенигсбергскую дорогу, относительно безопасную для отступления. Надо сказать, Беннигсен не исключал такого развития событий.

В день генерального сражения русский главнокомандующий располагал армией в семьдесят тысяч человек, сведенных в семь дивизий. Пять из них образовали первую и вторую линии обороны, а две были отправлены в резерв.

Правое крыло русских войск под командованием генерал-лейтенанта Николая Алексеевича Тучкова упиралось в деревню Шмодитен и на некотором расстоянии прикрывалось с фронта болотистым ручьем, хотя и замерзшим, но все-таки затруднявшим перемещение тяжелых французских пушек и действия кавалерии значительными силами. Устроенные здесь батареи насчитывали шестьдесят орудий. Из них двумя ротами конной артиллерии командовал полковник Алексей Петрович Ермолов.

Во главе войск центра русской позиции стоял генерал-лейтенант Фабиан Вильгельмович Остен-Сакен. Он имел семьдесят орудий.

Войска левого крыла под началом генерал-лейтенанта Александра Ивановича Остермана-Толстого примыкали к деревне Серпален. За ними стояли сорок орудий.

Кроме того, в составе резерва главнокомандующего было шестьдесят орудий, расположенных сразу за второй линией обороны в пределах досягаемости французской артиллерии.

Всей артиллерией командовал генерал-майор Дмитрий Петрович Резвый.

Какими силами располагал Наполеон в день генерального сражения? По французским данным, он имел семьдесят тысяч штыков и сабель, по немецким — от восьмидесяти до девяноста тысяч{104}. Беннигсен довел счет до ста тысяч{105}. Преувеличил, конечно. Невелика корысть побить слабого противника.

Едва забрезжил рассвет, как наполеоновская армия пришла в движение. Русские обрушили на неприятеля, готовившегося к атаке, огонь из мощных батарей правого фланга и центра, французы приняли вызов. Канонада продолжалась три часа…

Правый фланг позиции в течение почти всего дня практически не подвергался нападению французов, «ибо впереди простиралась обширная болотистая равнина, для действия неудобная». Однако она мешала не только неприятелю. Следствием такого выбора явилось то, что не менее двенадцати тысяч русских солдат оказались без дела. «И я, между прочим, — писал Ермолов, — простоял с двумя конно-артиллерийскими ротами до полудня, стреляя изредка и без нужды»{106}.

Нельзя сказать, что французы вообще не пытались атаковать русских на правом фланге. Однако серьезных военных действий здесь не происходило, хотя Л.Л. Беннигсен готовился к ним. Не случайно еще утром он вызвал сюда корпус прусского генерала А.В. Лестока и приказал ему «сколь можно ранее присоединиться к русской армии», что тот не выполнил{107}.

Лесток, усиленный Выборгским пехотным и двумя казачьими полками, шел по дороге на Альтгоф. По пятам за ним следовал маршал Ней, сдерживаемый небольшими отрядами генералов Плеца и Притвица.

Ней, приняв арьергард за весь прусский корпус, остановился. «Генерал-лейтенант Лесток из Альтгофа прошел через Шмодитен к нашему левому крылу на то место, которое я ему заранее уже предназначил», — писал Беннигсен{108}.

Лукавил главнокомандующий: первоначально он предписал Лестоку следовать на помощь войскам правого крыла, которым и без него практически нечего было делать. Не сумел Леонтий Леонтьевич Беннигсен правильно оценить свою позицию накануне сражения, а признаться в том не позволило безмерное честолюбие…

Самым слабым местом русской позиции Наполеон считал центр. Поэтому сразу после восьми часов утра он приказал маршалу Пьеру Ожеро выдвинуть его корпус из города, занять выгодное положение и ждать, пока неприятель обнаружит свои намерения на левом фланге. Генерал Дави де ля Пайетри Дюма, отец знаменитого романиста, поведал нам о том, как развивались события.

Как только войска тронулись с места, началась такая метель, что ничего не было видно на расстоянии пятидесяти шагов. Ожеро сбился с дороги. Через три часа снегопад прекратился. Стало совсем светло. К удивлению обеих сторон, французский корпус оказался перед центральной батареей русских. Семьдесят орудий выплеснули на неприятеля град картечи, выбивая из колонн сотни солдат и всадников кавалерии. Сам маршал и его дивизионные генералы Дежарден и Геделе выбыли из сражения из-за ран.

Когда стих артиллерийский огонь, бросилась в атаку русская пехота. Пошли в ход штыки, приклады, банники. Груды тел покрыли высоты, господствовавшие над Кенигсбергской дорогой. Корпус Ожеро был опрокинут. От него остались жалкие «обломки».

Французы несколько раз бросались в атаку, но прорвать центр русской позиции не смогли. Потери же понесли огромные. Полковник Ермолов «ужаснулся, увидевши число тел на местах, где стояли наши линии», но еще более он «нашел их там, где были войска неприятеля».

Наполеон, потеряв уже много людей и видя бесплодность своих усилий прорвать центр русской позиции, бросил весь корпус Даву против войск левого крыла генерал-лейтенанта Остермана-Толстого. После упорного и кровопролитного боя они отступили от Саусгартена к Ауклаппену, куда отошла также и его резервная дивизия под командованием младшего Каменского.

Дежурный генерал Фок, видя опасность, нависшую над войсками Остермана-Толстого, взмахом руки отправил Ермолова с двумя ротами конной артиллерии с правого фланга на самый край левого, где неприятель, заняв высоты, устроил на них батареи и осыпал русских шквалом картечи и ядер.

Алексей Петрович, прибыв на место, отправил в тыл передки орудий и лошадей, в том числе и свою, а подчиненным заявил:

— Господа, об отступлении помышлять не должно. Нам остается одно — победить или умереть.

Ермолов начал обстрел французов, который продолжался около двух часов. Это позволило русским войскам, отступившим к Ауклаппену, построиться в боевой порядок, возвести три батареи и их огнем не только остановить неприятельские колонны, но и заставить одну из них отойти с большим уроном.

Часам к пяти вечера прусский корпус Лестока числом не более шести тысяч человек, отмахав несколько лишних миль, прибыл на левый фланг армии и сразу включился в бой, приняв на себя огонь французских батарей. Артиллеристы Ермолова почувствовали облегчение.

Выборгский пехотный полк ворвался в Кушитен. За ним устремились другие войска Лестока. Девять французских линейных рот были истреблены почти полностью. Уцелевшие люди бежали. Казаки Платова и эскадроны прусской конницы, обойдя деревню слева, довершили разгром.

Очистив Кушитен, Лесток выстроил свой отряд впереди его, перед березовой рощей, занятой французами, обстрелял ее из тяжелых орудий, потом под звуки марша двинулся вперед, одновременно обходя неприятеля слева все теми же полками казаков и прусской конницы, которые гнали, рубили и кололи врага нещадно.

Даву, видя гибель своих солдат, бросил к роще дивизию генерала Фриана, которой из-за глубокого снега приходилось пробиваться по единственной дороге, проходившей мимо батарей Ермолова. Под прикрытием дыма от разрывов своих и неприятельских снарядов его артиллеристы переносили орудия на руках, неожиданно открывали огонь по неприятелю, не позволяя ему прорваться на помощь терпящим бедствие соратникам.

Корпус генерала Лестока, подкрепленный московскими драгунами и павлоградскими гусарами, бросился в решительную атаку на французов. Началось отступление неприятеля. Русские преследовали его до Саусгартена, недавно оставленного войсками Остермана-Толстого.

Опустившаяся на землю «очень темная» январская ночь прервала сражение, продолжавшееся двенадцать часов. Пылали окрестные селения, освещая утомленные бойней войска. Горели костры по всей линии фронта. К ним шли, ковыляли, ползли толпы раненых.

Из воспоминаний А.П. Ермолова:

«Главнокомандующий, желая видеть ближе действие генерала Лестока, находился на левом фланге, и удивлен был, нашедши от моих рот всех лошадей, все передки и ни одного орудия; узнав о причине, был чрезвычайно доволен»{109}.

Удовлетворение Беннигсена вылилось в награждение Ермолова орденом Святого Владимира 3-й степени, хотя он был представлен к Святому Георгию 3-го класса. Его награду получил генерал-майор Кутайсов. Князь Багратион указал на допущенную ошибку. Главнокомандующий признал, что полковник артиллерии обижен, но ничего не сделал, чтобы ее исправить.

Знаменитый гусар-повеса, партизан-мемуарист Д.В. Давыдов, создавая поэтическую картину дня сражения, писал:

«Штык и сабля гуляли, роскошествовали и упивались досыта… То был широкий ураган смерти, все вдребезги ломавший и стиравший с лица земли все, что ни попадало под его сокрушительное дыхание…»{110}

В результате того «урагана смерти» русские потеряли двенадцать тысяч убитыми и почти восемь тысяч ранеными{111}. В числе последних было семьдесят офицеров и девять генералов{112}.

Еще большие потери понесла французская армия: тридцать тысяч убитыми, двенадцать тысяч ранеными и девятьсот шестьдесят человек пленными{113}. Кроме того, Наполеон лишился восемнадцати генералов; шесть из них нашли вечный покой в земле Восточной Пруссии.

Беннигсен считал, что победу в сражении при Прёйсиш-Эйлау одержал он, главнокомандующий русской армией. И не без оснований: потери у него значительно меньше; противник, хотя и заставил его отступить на левом фланге, но ненадолго, всего на несколько часов, после чего ему удалось отвоевать оставленную позицию. Да и Наполеон поначалу не готов был отстаивать свой приоритет.

Вестником победы помчался в Петербург князь Петр Иванович Багратион. Командование арьергардом принял на себя атаман Матвей Иванович Платов.

Казалось, военное счастье отвернулось от Наполеона. Впервые за многие годы он не сумел одержать безоговорочной победы над противником. В два часа ночи император французов готов был вступить в переговоры с Россией и Пруссией. И даже выбрал место встречи с императором Александром и королем Фридрихом Вильгельмом — город Мемель.

Беспокойство Наполеона за исход кампании достигло предела. Он уже думает об отступлении за Вислу. Правда, якобы для отдыха «на спокойных зимних квартирах… в безопасности от казаков и партизанских отрядов»{114}.

Наполеон обдумывал этот план, пока не знал об отступлении союзников…

Русские войска двумя колоннами беспрепятственно отошли к Кенигсбергу. Их расположение перед городом прикрывали солдаты авангарда князя П.И. Багратиона и казаки атамана М.И. Платова.

Наполеон не перешел на правый берег Вислы, чтобы укрыться от назойливых казаков. Узнав об отступлении Беннигсена, он воспрял духом, остался на месте сражения, отказался от мысли о переговорах с Россией и Пруссией. Оценка итогов минувшего дня изменилась, о чем свидетельствуют строки из письма императора, отправленного в Париж вечером 28 января 1807 года:

«… Сражение при Эйлау будет, вероятно, иметь благоприятные результаты для решения здешних дел. Неприятель в течение ночи в полном бегстве отступил отсюда на целый переход…»{115}

* * *

Только 6 февраля французская армия снялась с позиции при Прёйсиш-Эйлау и начала отступление на Ландсберг и далее за Пасаргу. Ее отход остался прикрывать сильный арьергард под командованием маршала Нея.

Отступление было трудным. Сильная оттепель сделала дороги почти непроходимыми, а в низинах на обширной равнине и вовсе непроходимыми, особенно для артиллерии. Уже в первый день пути от недостатка корма пало более пятидесяти лошадей. Многие повозки развалились или совершенно увязли в грязи, поэтому французы вынуждены были бросать ящики со снарядами и оставлять своих раненых на попечение неприятеля.

Артиллерия и обозы с провиантом и фуражом отстали. Армия не могла преследовать неприятеля: голодный солдат — плохой воин. Поэтому 10 февраля Беннигсен остановил свои дивизии на отдых. В то же время он приказал казакам продолжать тревожить французов, но соблюдать осторожность, ибо ни пехота, ни регулярная кавалерия не смогут поддержать их в случае необходимости.

Казаки тревожили неприятеля едва ли не каждый день. Бывало, и французы из арьергарда маршала Нея устраивали переполох в русском лагере.

Утром 15 февраля по армии разнесся слух: генерал-майор Федор Карлович Корф, стоявший с егерями в деревне Петерсвальд, несколько часов назад взят французами и увезен в неизвестном направлении. Из рапорта маршала Нея военному министру князю Невшательскому, перехваченного в тот же день, стало известно, что ответственность за свое пленение и потерю двухсот человек убитыми и ранеными барон возложил на Матвея Ивановича Платова, который якобы в ту ночь не выставил пикеты и не отправил в сторону противника казачьи разъезды. Главнокомандующий потребовал объяснений. Атаман ответил:

«…Пикеты и разъезды были впереди, и хорунжий Лютенсков двоекратно в ночь и третий раз на заре извещал его, генерал-майора Корфа, о приближении неприятеля, но, по-видимому, он не хотел принимать донесений, отчего и последовала такая опасность…»{116}

Трудно представить, что Платов не знал истинной причины пленения Корфа. Конечно, знал, как и служивший под его началом артиллерийский полковник Ермолов и сам главнокомандующий Беннигсен. Оба оставили после себя «Записки», в которых есть строки, позволяющие восстановить общую картину того «весьма неприятного происшествия».

Вся команда Корфа расположилась на отдых на одном конце Петерсвальда, а сам он занял лучший дом священника на другом его конце и сразу же «принялся за пунш, обыкновенное свое упражнение», не позаботившись о безопасности. Казаки один за другим приезжали к нему, чтобы предупредить о приближении неприятеля. Предупреждение не дошло до сознания пьяного генерала{117}.

В этой части оба мемуариста расходятся лишь в деталях: Ермолов пишет, что казаки застали Корфа за употреблением пунша, а Беннигсен сообщает нам, что они нашли его уже в постели. Никакого противоречия в этом нет: сначала мог быть ужин с привычным напитком, а после него — здоровый солдатский сон на мягкой перине в доме сельского пастора.

«Несколько человек вольтижеров, выбранных французами, вошли в темную ночь через сад в дом, провожаемые хозяином, и схватили генерала, — продолжал Алексей Петрович. — Сделался в селении шум… произошла ничтожная перестрелка, и неприятель удалился с добычею…»{118}

«Небольшая перестрелка» произошла, по-видимому, у самого дома священника, а «на другом конце» Петерсвальда развернулся настоящий бой, описанный Беннигсеном с использованием рапортов частных начальников:

«Неприятель, поощренный таким началом (захватом русского генерала), прошел со значительными силами через деревню и напал на наших егерей, уже стоявших, однако, под ружьем, так как казаки успели предупредить их о приближении французов, покинув свои аванпосты. Вместо ожидаемого появления командира батальоны подверглись стремительному нападению противника. Отряд оборонялся с большою храбростью, но не мог устоять… и вынужден был отступить по дороге на Зекрен», где находилась значительная часть авангарда Платова{119}.

В этом ночном бою русские потеряли двести человек, в том числе двух офицеров и сорок три солдата убитыми{120}.

«Потеря неприятеля, конечно, была не менее значительна, — убежден Беннигсен, — если принять во внимание мужество и храбрость, с которыми оборонялся наш небольшой отряд»{121}. Вряд ли это могло утешить главнокомандующего.

Естественно, Наполеон не упустил возможность «представить в бюллетене выигранное сражение и взятого в плен корпусного начальника, а дабы придать более важности победе, превознесены высокие качества и самое даже геройство барона Корфа, — иронизировал А.П. Ермолов. — Но усомниться можно, чтобы до другого дня могли знать французы, кого они в руках имели, ибо у господина генерала язык не обращался», то бишь не ворочался от перенасыщения организма пуншем{122}. А на ночной рубахе и кальсонах не бывает знаков отличия.

Беннигсен не только отверг обвинения Корфа в адрес казаков и атамана Платова, но и признал его поведение в плену «неслыханным».

После этого «весьма неприятного происшествия» установилось затишье. Войска обеих воюющих сторон бездействовали. Даже на аванпостах, находившихся на расстоянии пистолетного выстрела от неприятеля, было тихо. Между тем в армию вернулся Багратион и вступил в командование авангардом. Под началом атамана Платова остались лишь казачьи полки, которые Беннигсен бросил против поляков.

Французы испытывали неодолимое чувство голода. Ежедневно солдаты получали лишь половину нормы хлеба и продовольствия. Положение с фуражом было и того хуже. По признанию маршала Нея, в течение последнего месяца лошадей кормили только «мохом и гнилой соломой»{123}.

Впрочем, положение русской армии ничем не отличалось от положения французской: не хватало ни хлеба, ни соли, сухари выдавались совершенно гнилые и в малом количестве; солдаты употребляли в пищу воловьи шкуры, которыми совсем недавно покрывали шалаши, ели лошадей{124}.

Багратион поручил Ермолову донести о положении авангарда Беннигсену. Последовали строгие распоряжения главнокомандующего, но тем дело и кончилось, если не считать, что в связи с этим Алексей Петрович приобрел себе врага в лице дежурного генерала Александра Борисовича Фока, «весьма посредственные способности» которого не вызывали у него восхищения, «тогда как многие находили выгодным превозносить их»{125}.

Письмом от 9 марта 1807 года главнокомандующий Беннигсен обратился к императору Александру I с просьбой приехать в армию:

«Я полагаю, что прибытие Вашего Величества сильно побудит венский кабинет высказаться положительно о том, какой стороны он намерен держаться. Не подлежит сомнению, что если австрийцы примут немедленно участие в войне с французами, то Бонапарт со своею армией, лишенный всего необходимого, с множеством больных и раненых, без кавалерии и даже артиллерийских лошадей, будет совершенно уничтожен и раздавлен…

Если Австрия не решится принять участие в этой войне, то, кажется, настает момент к заключению почетного и выгодного мира с Бонапартом…

Хочу еще присовокупить: продолжение войны с Францией я считаю опасным для России…»{126}

Похоже, Беннигсен уже готов отказаться от роли «спасителя России и всей Европы», отведенной ему Александром I, вдохновленным донесением главнокомандующего о победе его армии в сражении при Прёйсиш-Эйлау. Предчувствие грядущей беды не обмануло Леонтия Леонтьевича. Но об этом позднее…

Александр I приехал на театр военных действий с большой свитой. «Трудно передать впечатление, произведенное на армию прибытием государя императора. Его встречали радостными криками, столь же искренними, как и восторженными; повсюду слышались ликования и взаимные поздравления», — вспоминал Л.Л. Беннигсен{127}. Возможно, все так и было. Молодой, высокий, изящный, красивый, умный, образованный царь умел нравиться людям. Он блистательно играл роль «очарователя». Об этом писали многие современники, в том числе и Наполеон, сосланный им на остров Святой Елены.

8 апреля в подкрепление к русским пришла первая гвардейская дивизия во главе с великим князем Константином Павловичем, обещавшим главнокомандующему быть «примером повиновения». Он сразу навестил Багратиона, с которым со времени Итальянского и Швейцарского походов поддерживал дружеские отношения. Узнав о положении русского авангарда, цесаревич взял на себя заботу «об улучшении продовольствия» полков пехоты и кавалерии, подчиненных Петру Ивановичу. Правда, «первый транспорт с провиантом… был взят по дороге другими войсками, но всем прочим давал он свои конвои, и они доходили исправно; через некоторое время от недостатка мы перешли к изобилию», — писал Алексей Петрович Ермолов{128}.

Багратион представил Ермолова великому князю Константину Павловичу как инициативного и ответственного артиллериста. Случайное знакомство на дорогах войны на некоторое время переросло в дружбу, которая стала определять поступки Алексея Петровича в чрезвычайных жизненных обстоятельствах. Но речь об этом пойдет позднее.

Главная квартира государя была в Бартенштейне, а великого князя в Шипенбейле. Там «начались разводы и щегольство».

Конечно, Бартенштейн — не Петербург, но и здесь собралось вполне приличное общество. Из столицы приехало много дам. Было весело. Пир следовал за пиром.

Но не пировать же приехал Александр Павлович в армию. Конечно, нет. Вдохновлять. 30 апреля государь решил устроить смотр войскам, стоявшим в районе Гейльсберга, куда Беннигсен приказал подтянуть ближайшие дивизии и надежно (на всякий случай, естественно) прикрыть фланги. Высочайший инспектор одобрил выбранную позицию и возведенные укрепления, выразил удовлетворение общим состоянием войск и настроением солдат, после чего вернулся в город, где провел ночь.

1 мая перед императором предстали полки авангарда. Как герои князя П.И. Багратиона готовились к царскому смотру, поведал нам начальник артиллерии передовых войск А.П. Ермолов:

«Перестроив единообразно шалаши, дали мы им опрятную наружность и лагерю вид стройности. Выбрав в полках людей не совсем голых, пополнили с других одежду и показали их под ружьем. Обнаженных спрятали в лесу и расположили на отдаленной высоте в виде аванпоста»{129}.

Александр I представил офицеров авангарда прусскому королю Фридриху Вильгельму и, подойдя к Алексею Петровичу, сказал:

— Начальник артиллерии авангарда полковник Ермолов. Скажу вам, брат мой, достойный офицер. Он и в прошлую кампанию служил усердно. Я им доволен.

Вспоминая позднее этот смотр, старый генерал писал:

«Я был вне себя от радости, ибо не был избалован в службе приветствиями. Король прусский дал орден “За достоинство” трем штаб-офицерам, в числе коих и я находился. Ордена сии были из первых, и еще не были унижены чрезвычайным размножением»{130}.

Вот и здесь не обошлось без ложки дегтя.

Войска авангарда его величеству понравились, а его величество понравился войскам авангарда. Никто не жаловался. Все были восхищены вниманием и благосклонностью государя. Как видно, Александр I действительно умел очаровывать.

День 1 мая оказался примечательным не только императорским смотром войск авангарда. Из оперативных данных выяснилось, что корпус Нея, стоявший в районе Гутштадта, находится в значительном отдалении от основных сил Наполеона. Александр I предложил атаковать его со стороны Лаунау и Бюргерсвальда. В то же время полкам Платова предписывалось «сделать фальшивое нападение на город Алленштейн», где размещался один из отрядов французского маршала.

Под покровом майской ночи скрытно от неприятеля в места сосредоточения были переброшены шесть дивизий и вся кавалерия левого и правого крыла русской армии. Солнечное утро и громадное численное преимущество над французами обещали верный успех.

Войска замерли в ожидании приказа к атаке…

При известной согласованности действий и решительности главнокомандующего Беннигсена этот замысел императора вполне мог быть осуществлен. Но, увы. Командиры шести русских дивизий и кавалерии левого и правого крыла так и не получили приказа к атаке»

— Государь, — обратился Беннигсен к императору, — сейчас я получил известие, что Наполеон со всеми силами на марше, уже близко, и надобно отменить атаку на Нея.

— Генерал, я вверил вам армию и не хочу вмешиваться в ваши распоряжения. Поступайте по усмотрению, — ответил Александр и поскакал в Бартенштейн{131}.

После отъезда императора Беннигсен приказал войскам возвращаться на прежние квартиры.

Сообщение о подходе Наполеона со всеми своими силами, если оно и было получено главнокомандующим, оказалось неосновательным. Думаю, Беннигсен просто не верил в успех предстоящего сражения. Иначе говоря, ис-пу-гал-ся. Не случайно день 1 мая вообще выпал из его воспоминаний о войне 1807 года, героем которой он считал себя до конца жизни.

* * *

Даже участники той войны не могли понять, почему Беннигсен, отказавшись атаковать арьергард Нея 1 мая, когда были все условия разгромить его, решил сделать это три недели спустя. За минувшее время русская армия никакими войсками не пополнилась, да и продовольственное снабжение ее не стало лучше. Зато Наполеон сумел усилить свою, перебросив на Пасаргу тридцать тысяч человек, принимавших участие в осаде Данцига, а также корпус Мортье из Померании и всю резервную кавалерию великого герцога Бергского из района Страсбурга{132}. На театре летней кампании он собрал сто семьдесят тысяч штыков и сабель{133}.

Русский главнокомандующий имел 117 тысяч солдат пехоты и кавалерии и восемь тысяч казаков{134}.

Генерал Беннигсен предполагал отрезать корпус маршала Нея, стоявший в районе Гутштадта далеко от основных сил французской армии, расположенной на левом берегу Пасарги, и разгромить его одновременным ударом чуть ли не всех русских дивизий и казаков. Атака намечалась на утро 24 мая.

Ближе всех к противнику находился князь Петр Иванович Багратион. Силами своего авангарда он должен был атаковать корпус Нея в направлении из Лаунау на Альткирхен, но не так решительно, чтобы дать возможность другим войскам выйти на исходные позиции.

Успех операции во многом зависел от действий корпуса фабиана Вильгельмовича Остен-Сакена и конницы Федора Петровича Уварова, которым предписывалось выступить из Аренсдорфа и, направляясь к Вольфсдорфу, обойти неприятеля справа, чтобы отрезать ему путь отступления к реке Пасарге. В случае необходимости их могли подкрепить две пехотные дивизии и вся кавалерия левого крыла русской армии под общим командованием князя Дмитрия Владимировича Голицына.

Севернее Альткирхена, в районе Ломитена, к главным силам армии должны были присоединиться две дивизии Дмитрия Сергеевича Дохтурова. На них возлагалась задача напасть на передовые посты неприятеля, изгнать их за Пасаргу и не позволить корпусу Сульта явиться на помощь арьергарду Нея.

Генерал-лейтенант князь Алексей Иванович Горчаков, выполняя приказ главнокомандующего, должен был выступить из Зеебурга, форсировать Алле, атаковать войска маршала Нея с тыла или с правого фланга, затем взять Гутштадт, после чего действовать вместе с авангардом Петра Ивановича Багратиона.

Казакам Матвея Ивановича Платова, подкрепленным небольшим отрядом пехоты во главе с генерал-майором Богданом Федоровичем Кноррингом, предстояло действовать в тылу у неприятеля, чтобы прервать сообщение между корпусами маршалов Нея и Даву.

При известной согласованности действий и решительности всех главных начальников этот план был «обречен» на успех, а корпус маршала Нея — на разгром, если не на истребление. Однако…

Регулярные войска русской армии двинулись по предписанным маршрутам в три часа утра. Первым вступил в бой авангард Багратиона. Полковник Ермолов открыл артиллерийский огонь по врагу со стороны Альткирхена. По истечении времени, достаточного для подхода основных сил, князь Петр Иванович дал сигнал к атаке. Неприятель защищался долго и упорно.

План общей атаки на корпус Нея стал рушиться в самом начале операции. Багратион не получил «должного содействия от генерала князя Горчакова», который, выступив из Зеебурга, задержался у переправы через реку Алле, а потом надолго увяз под стенами Гутштадта. Этот городок, «находясь уже позади наших войск, мог бы достаться нам, не требуя усилий целого корпуса». Однако Алексей Иванович решил, что «приобретение оного» зачтется ему «за великий подвиг», иронизировал Ермолов. Приди он несколько раньше, и неприятель потерял бы значительно больше{135}.

Генерал-лейтенант Остен-Сакен не пришел к Альткирхену в назначенное время. По армии поползли слухи, что Фабиан Вильгельмович, у которого не сложились отношения с Леонтием Леонтьевичем, просто решил лишить Беннигсена успеха в задуманном предприятии. «Многие чрезвычайно негодовали, — писал Алексей Петрович Ермолов, — что упущен благоприятнейший случай уничтожить целый неприятельский корпус»{136}. Уже в который раз!

Лишь Дмитрий Сергеевич Дохтуров в точности исполнил предписание главнокомандующего. Получив приказ атаковать передовые войска Сульта, расположенные на правом берегу Пасарги, он «нашел неприятеля в малых силах, но прикрытого твердыми засеками, и вступил с ним в перестрелку, употребляя батальон за батальоном». Солдаты лейб-гвардии егерского полка стремительным ударом в штыки вытеснили его из леса, прогнали за реку и на этом участке фронта прервали сообщение корпуса Нея с главными силами французской армии{137}.

Под натиском русского авангарда французский арьергард отступил к Кветцу. Будь здесь Остен-Сакен со своим корпусом, как предписал ему главнокомандующий, и Ней оказался бы между молотом и наковальней. Но Фабиан Вильгельмович не пришел в назначенное место. Впрочем, Багратион обошелся и без него.

25 мая Ермолов огнем артиллерии выбил французов из Квеца, а когда они вышли на открытое место, их атаковали гусары и егеря русского авангарда и заставили отступить в «ужаснейшем беспорядке». Ней потерял на берегу Пасарги много солдат убитыми, ранеными и пленными, весь обоз, несколько орудий, но большую часть своего арьергарда сумел вывести из-под удара и спасти. Наградой Алексею Петровичу за эти бои был орден Святого Георгия 3-го класса.

* * *

Отступив за Пасаргу, Ней расположил свои войска на обширной равнине на левом берегу реки, куда Наполеон уже стягивал корпуса Бессьера, Даву, Ланна, Мортье, Сульта, Удино, резервную кавалерию Мюрата — без малого двести тысяч человек.

Русские войска после событий 24—25 мая занимали позицию на правом берегу Пасарги от Деппена до Гутштадта. Общая численность их по-прежнему не превышала ста двадцати пяти тысяч, поскольку резервы все еще не подошли.

Л.Л. Беннигсен, не сумев разбить корпус Нея у Гутштадта, решил еще раз помериться силами со всей армией Наполеона на заранее подготовленной позиции у Гейльсберга, куда и приказал отступать своим войскам. Прикрывать отход должен был арьергард князя П.И. Багратиона, подкрепленный казаками атамана М.И. Платова и частью регулярной кавалерии правого крыла под командованием генерал-адъютанта Ф.П. Уварова.

Наполеон, убедившись в том, что Беннигсен не собирается идти вперед, приказал наступать. На берегу Пасарги, в районе переправы французских войск, войска русского арьергарда в течение трех дней сдерживали натиск неприятеля, создавая условия для отступления основных сил армии.

Войска расположились на позиции перед Гейльсбергом. И только три дивизии и гвардия под общим командованием великого князя Константина Павловича и арьергард П.И. Багратиона перешли на правый берег Алле у Гутштадта, но часть его была отрезана от переправы численно превосходящими силами противника. На помощь соратникам прискакали лейб-казаки во главе с графом В.В. Орловым-Денисовым. Стремительно налетели они на фланг французской кавалерии, отбросили ее на своих терпящих бедствие товарищей и, поражая с двух сторон, погнали до подходившей пехоты, после чего отступили под прикрытием артиллерии полковника А.П. Ермолова.

Неприятель занял Гутштадт. Ермолов не прежде отошел от города, как «загорелся он в нескольких местах». Так отомстил он «негодным жителям» за их приверженность французам{138}.

В этот раз начальника артиллерии арьергарда никто не упрекнул даже в отсутствии великодушия.

29 мая предстояло сражение на позиции перед Гейльсбергом, которая представлялась Беннигсену «исключительно выгодной» для русских. Он и мысли не допускал, что Наполеон осмелится атаковать ее с фронта. Здесь было много естественных преград — оврагов и высот с возведенными на них «весьма сильными фортификационными сооружениями»: редутами, батареями и флешами. Кроме того, еще в марте были построены «два плавучих моста на лодках», позволявших поддерживать связь между войсками, расположенными на обоих берегах реки Алле.

Выбор этой позиции Беннигсен мотивировал стремлением «обеспечить сообщение с рекою Прегель и иметь возможность защитить и прикрыть, насколько возможно, Кенигсберг»{139}. Иначе говоря, почти за три месяца до неизбежного сражения главнокомандующий больше думал о путях отступления, чем о развитии успеха. К этому побуждало его мнение о «чрезвычайной предприимчивости противника»{140}. Боялся Леонтий Леонтьевич Наполеона. Очень боялся. Оставалось надеяться на русских солдат. В них он все-таки верил, надо отдать ему должное.

Утром 29 мая князь Багратион, переправившись снова на левый берег Алле, встретил отряды Бороздина и Львова, отступавшие от Лаунау. Он остановил их и устроил в боевой порядок все свои войска. Усиление русского арьергарда заставило Мюрата прекратить наступление. В ожидании подхода корпуса Сульта он открыл канонаду из всех ста пятидесяти орудий. Ермолов принял вызов, ответив из сорока своих пушек.

Когда подошли все войска маршала Сульта, положение стало критическим. Французская кавалерия прорвала оборонительные линии арьергарда Багратиона, опрокинула русскую конницу, прогнала ее за селение Лангевизе и захватила несколько орудий Ермолова. На начальника артиллерии Ермолова бросились несколько кирасиров и едва не взяли его в плен. Спасла героя его быстроногая лошадь{141}.

Егеря Н.Н. Раевского, находившиеся в Аангевизе, остановили наступление неприятеля. К ним присоединилась только что бежавшая конница русского арьергарда. Общими усилиями они отбили орудия А.П. Ермолова.

Однако силы были неравными. Арьергард начал отступать. На место боя прискакал дежурный генерал-майор Фок и с негодованием спросил Багратиона:

— Как вы посмели, князь, отступать, не имея на то приказания, когда армия не успела еще расположиться на позиции?

Багратион не стал оправдываться. По рассказу Ермолова, он «повел его в самый пыл сражения, чтобы показать причину, понудившую к отступлению, и перед всеми приказал идти вперед. Не прошло и пяти минут, как генерал Фок получил тяжелую рану…

Главнокомандующий приказал отвести войска арьергарда за реку Алле. Ермолов прикрывал их отход картечью своих орудий. Великому князю Константину Павловичу показалось, что Алексей Петрович очень рискует, сдерживая своих канониров. Он послал к нему своего адъютанта, и тот сказал:

— Господин полковник, его высочество чрезвычайно обеспокоен, что вы не стреляете. Не слишком ли близко вы подпускаете колонну неприятеля к своим батареям?

— Передайте Константину Павловичу, что я буду стрелять, когда смогу отличить белокурых от черноволосых.

Великий князь видел опрокинутую неприятельскую колонну и оказал Ермолову «особенное благоволение»{142}.

Бой русского арьергарда с французским авангардом продолжался шесть часов, а на правом фланге, где дрались казаки, и того больше. Но главные события разворачивались все-таки на дороге из Лаунау к Гейльсбергу. Багратиону, подкрепленному двадцатью пятью эскадронами кавалерии Уварова, удалось освободиться от преследования и уйти на позицию, занятую армией. Вот что писал об итогах этого дня активный участник и герой этого противоборства Ермолов:

«Войска авангарда потеряли, конечно, не менее половины наличного числа людей; не было почти полка, который бы возвратился со своим начальником, мало осталось и штаб-офицеров»{143}.

К четырем часам пополудни все русские войска стояли на местах, предписанных диспозицией и последующими приказами главнокомандующего. Из французских готовы были вступить в сражение только корпуса маршалов Мюрата и Сульта; остальные находились еще в пути. Беннигсен получил возможность воспользоваться неожиданно сложившимся численным превосходством своей армии…

Французы начали сражение атакой на центр Гейльсбергской позиции, но она была отбита. Не увенчалось успехом и их наступление против русского правого фланга, где действовали казаки Платова. Наполеон остановил войска, ограничившись канонадой.

После десяти часов вечера, когда на поле сражения пришла одна из дивизий маршала Нея, Наполеон возобновил атаку в центре, но все его усилия оказались тщетными. Завалив подступы к русским редутам трупами своих солдат, он отступил за речку Спибах.

«Сражение под Гейльсбергом не было столь кровопролитным и не могло доставить таких же результатов, не иметь подобных последствий, как сражение при Прёйсиш-Эйлау и даже при Пултуске, — писал Л.Л. Беннигсен. — Тем не менее, оно было столь же блестяще, как по искусству, проявленному французами, так и по их численному превосходству… более, нежели в два раза»{144}.

Это сражение действительно было менее кровопролитным, чем предыдущие. Но страшно даже представить его исход, если бы Наполеон имел двойное численное превосходство над русскими. Здесь Леонтий Леонтьевич явно хватил через край. А почему, увидим…

«Мы победили не наступательно, а оборонительно, но победили, — писал позднее Денис Васильевич Давыдов, — и, следственно, могли на другой день воспользоваться победой, атаковать неприятеля»{145}.

Однако «другой день» пока не наступил. Поэтому самое время ответить на вопрос: почему Беннигсен, имея несоизмеримое численное превосходство над Наполеоном, действовал нерешительно, всячески оттягивал начало сражения, поставив под угрозу истребления арьергард Багратиона, а потом ни разу не воспользовался успехами и не атаковал неприятеля?

Александр Иванович Михайловский-Данилевский считал, что причиной такого поведения главнокомандующего были припадки мучившей его «каменной болезни». В день генерального сражения (ни раньше и ни позже) Леонтий Леонтьевич «несколько раз» сходил с лошади, «прислонялся к дереву», падал «в продолжительный обморок», «отдавал приказания изнемогающим голосом»{146}.

Возможно, Леонтий Леонтьевич действительно носил камни в почках — все под Богом ходим. Но обострение болезни — от неуверенности и страха за исход сражения. Уж очень он боялся полководца Наполеона.

30 мая. После достаточно спокойной ночи наступил «другой день», когда следовало «воспользоваться победой, атаковать неприятеля». Но Беннигсен и не подумал об этом. Он готовился отразить нападение французов: усилил войска первой линии за счет резервов, а на их место поставил гвардию, переведенную на левый берег Алле.

В шесть часов утра армия стала в ружье. Но атака не последовала. Почему, неизвестно. За пеленой дождя невозможно было увидеть, что творится в войсках противника.

А в ту дождливую ночь к Наполеону пришли гвардия Бессьера и остальные дивизии корпуса Нея. Несмотря на это, он отказался от прежнего намерения выбить русских с Гейльсбергской позиции, решив сняться с места и двинуться к Ландсбергу и далее на Кенигсбергскую дорогу. Казалось, делал рискованный шаг. Однако император был уверен, что Беннигсен не отважится атаковать его с тыла. И не ошибся.

Отказ Наполеона продолжить сражение застал Беннигсена врасплох. Ради чего он три месяца возводил укрепления и зарывался в землю? Выходит, напрасно. Что предпринять? Не будем мешать Леонтию Леонтьевичу, оставим его, пусть подумает и изберет лучший из вариантов…

За участие в боях на подступах к Гейльсбергу полковник Ермолов удостоился алмазных знаков Святой Анны 2-го класса.

Л.Л. Беннигсен сделал выбор. В ночь на 31 мая он переправил армию на правый берег реки Алле и повел ее в Бартенштейн, где предполагал провести день в надежде получить точные сведения о движении Наполеона. Его отступление прикрывали князь П.И. Багратион и атаман М.И. Платов.

Узнав об отступлении русских, Наполеон в ту же ночь послал вслед за ними драгунскую дивизию и две легкоконные бригады под общим командованием генерала В.Н. Латур-Мобура. Последующие события привели к избиению русских у Фридланда.

Под Фридландом русская армия потеряла пятнадцать тысяч человек{147}. Беннигсен в донесении на высочайшее имя от 4 июня сократил урон в людях до десяти тысяч{148}. Позднее, когда он оправдывался перед потомками, — еще в два раза, почти до пяти тысяч{149}.

По данным французских историков, Наполеон после сражения не досчитался четырех с половиной тысяч человек{150}.

Английский посол лорд Гутчисон доносил своему правительству:

«Мне не достает слов описать храбрость русских войск. Они победили бы, если бы только одно мужество могло доставить победу. Офицеры и солдаты исполнили свой долг самым благородным образом. В полной мере заслужили они и удивление каждого, кто видел Фридландское сражение»{151}.

Мужество предков в неудачном сражении может, конечно, вызвать чувства восхищения и гордости у потомков и через сто, и через двести лет. А каково было им пережить горечь поражения? Думаю, трудно — привычка к тому не выработалась. Целое столетие Россия не знала поражений. Ее военная история со времен Петра Великого отмечена одними триумфами. И вот посыпались удары: сначала Аустерлиц, а теперь Фридланд.

Прекрасная летняя ночь. Зарево пожарищ. И лунная гладь чужой реки. По ее правому берегу понуро плетутся солдаты во главе с якобы страдающим «каменной болезнью» полководцем. Об этом писали некоторые современники, например Алексей Петрович Ермолов, Александр Иванович Михайловский-Данилевский, пожалуй, другие тоже. И только Леонтий Леонтьевич, изведший горы бумаги на воспоминания, ни словом не обмолвился о своем застарелом недуге. Это — удивительно. Грешно сомневаться, но все-таки кажется, что причина его хвори в чем-то другом…

«Если уже судьба определила восторжествовать Наполеону под Фридландом, — писал немецкий свидетель этого сражения, — то зачем должна была там пострадать русская армия без всякой вины своей?»{152}

Если армия не виновата в поражении, то кто? Естественно, главнокомандующий, скованный страхом перед «чрезвычайной предприимчивостью» Наполеона. Впрочем, нельзя снимать ответственности и с военного министра, и с императора, которые не прислали до сих пор подкреплений. Без них Беннигсен вообще не считал возможным дать французам генеральное сражение, почему и избрал вариант с отступлением за Прегель.

Государь не мог продолжать войну. И ни один из его советников, кроме министра иностранных дел Андрея Яковлевича Будберга, не посмел возразить ему. Армия потеряла треть своего состава, сотни офицеров; генералы, особенно лучшие, излечивались от ран, а те, что остались в строю, в большинстве своем не имели ни боевого опыта, ни военных талантов. Наконец Александр осознал отсутствие способностей у главнокомандующего. Государь мучительно пытался понять, почему в столице сложилось столь высокое мнение о Беннигсене, в то время как здесь, в войсках, он не пользовался авторитетом; все считали его вялым и нерешительным. В самом деле, после каждого сражения «спаситель России и всей Европы» засыпал его величество победными реляциями, но тут же отступал вместо того, чтобы идти вперед.

— Нашими победами при Пултуске и Эйлау мы обязаны не Беннигсену и его мнимым талантам, а исключительно доблести русских солдат, — подвел итог своим грустным размышлениям император Александр Павлович в присутствии князя Алексея Борисовича Куракина{153}.

Перемирие было ратифицировано монархами 10 июня 1807 года. Через два дня состоялась знаменитая встреча Александра и Наполеона посреди Немана на плоту…

Несмотря на великий соблазн броситься в описание торжеств после катастрофы, я вынужден отказаться от этого, ибо полковник Ермолов в них не участвовал. 25 июня состоялось подписание Тильзитского договора «о мире и дружбе». Самым унизительным условием его было присоединение России к континентальной блокаде Англии.

«Этим миром царь опозорил себя, — писала в дневнике графиня Фосс, обер-гофмейстерина прусского королевского двора, — но больше всего в нем виноват великий князь…»{154}

Да, она очень мила. И в уме ей не откажешь. Но не стоит так безоговорочно с ней соглашаться. Действительно, великий князь Константин Павлович еще до поражения под Фридландом убеждал венценосного брата вступить в переговоры с Наполеоном. Он находился в армии, видел ее состояние и неспособность противостоять «испытанным в боях и по-прежнему непобедимым французским войскам». Александр же судил об обстановке по донесениям главнокомандующего, который все одерживал победы, но после каждой отступал и всякий раз находил объяснение своей тактике. Поэтому государь держался до конца, продолжая войну. А прислушайся он к совету цесаревича, может статься, и мир был бы не столь унизительным.

В одном графиня права: мир был унизительным, и царь опозорил себя. Так считали и в самой России. Некоторые впечатлительные современники даже заливались слезами, ознакомившись с условиями Тильзитского договора, например П.Я. Чаадаев. А кто и когда считался с побежденными?

Виновником поражения был, конечно, Александр I. Прекрасную армию, явившую столь много доказательств своей храбрости, он вверил сначала пребывающему в маразме М.Ф. Каменскому, а потом непомерно честолюбивому и нерешительному Л.Л. Беннигсену, когда у него был М.И. Кутузов, несправедливо обвиненный им в поражении под Аустерлицем.

ПЯТЬ СКУЧНЫХ ЛЕТ

По пути в Россию Алексей Петрович остановился в Вильно, где навестил Беннигсена. Леонтий Леонтьевич принял его с прежней благосклонностью. Долго говорили о минувшей войне. Он мучительно переживал поражение и охлаждение к нему императора, искал и без труда находил оправдание своим неудачам.

— Разве так предполагал я начать летнюю кампанию в Пруссии? Мне обещали прислать подкрепление в тридцать тысяч штыков и сабель. Обманули. Потом уверяли, что получу непременно к первому числу мая, но и по день заключения мира не прибыло и одного человека. Посуди сам, голубчик, возможно ли было мне действовать наступательно?

Алексей Петрович согласно кивал головой. А генерал продолжал:

— Сразу после успеха под Прёйсиш-Эйлау я предлагал государю отправить к Наполеону известного ему человека, например Николая Федоровича Хитрово, якобы с предложением обменять пленных, а на самом деле — выяснить, что может склонить его к заключению выгодного для нас мира?

«Похоже, уже в начале войны не верил ты, Леонтий Леонтьевич, в успешное окончание ее, — думал Алексей Петрович. — Потому-то после победы при Прёйсиш-Эйлау отказался преследовать неприятеля и решил отступать к Кенигсбергу».

Из Вильно Ермолов отправился в Шклов, где нашел дивизию, к которой был приписан для продолжения службы. Там состоялась его встреча с Аракчеевым. Граф Алексей Андреевич, не скрывая своего нерасположения к полковнику Алексею Петровичу, довольно грубо сказал:

— Господин Ермолов, я ожидал вас для объяснений о недостатках еще в Витебске! Почему не приехали?

— Ваше сиятельство, неблагорасположение ко мне не должно препятствовать рассмотрению моих рапортов, — ответил Ермолов.

Алексей Петрович не скрывал своего намерения оставить службу. Аракчеев, несколько смягчив гнев, предложил ему взять отпуск для свидания с родственниками и приказал приехать в Петербург, чтобы познакомиться с артиллеристом поближе{155}.

Ермолов получил назначение в дивизию генерал-лейтенанта князя Аркадия Александровича Суворова с квартирой в Любаре, что на Волыни.

Он прибыл в Петербург, когда Аракчеев оставил должность инспектора артиллерии и занял кресло главы военного ведомства. Он встретил Алексея Петровича с видимым радушием и сам представил Александру I, предварительно настроив императора в пользу полковника. Государь пожаловал ему чин генерал-майора, назначил инспектором части конно-артиллерийских рот, расквартированных на юге России, и добавил к жалованью две тысячи рублей{156}.

Чем можно объяснить столь резкую перемену в отношении Аракчеева к Ермолову? Сам Алексей Петрович не оставил ответа на этот вопрос. Думаю, однако, граф не хотел лишиться умного, преданного службе офицера.

Ермолов умел нравиться. «Он всегда одинаков, всегда приятен, — писал А.С. Грибоедов, — и вот странность: даже тех, кого не уважает, умеет привлечь к себе…»{157}

Ермолов не уважал Аракчеева и все-таки сумел привлечь его к себе. Всесильный временщик, перед которым дрожала вся сановная Россия, чуть ли не умолял тридцатилетнего полковника, дабы он «всегда оставался ему хорошим приятелем». И он оставался, правда, своих отношений с одиозным Змеем Горыновичем, как называли друзья Алексея Петровича нового военного министра, не афишировал.

В новом звании и должности отправился Ермолов инспектировать конную артиллерию Молдавской армии. В Валахии встретился с генерал-лейтенантом Милорадовичем, участвовал в его ежедневных праздниках, устраеваемых для возлюбленной, жил весело, выслушивал рассказы Михаила Андреевича о его победах, в частности в сражении при Обилешти 27 декабря 1806 года, в результате которого был взят Бухарест:

— Я, узнавши о движении неприятеля, — откровенничал Милорадович, — пошел навстречу; по слухам, был он в числе шестнадцати тысяч человек; я написал в реляции, что разбил двенадцать тысяч, а в самом деле турок было не более четырех тысяч.

«Предприимчивость твоя делает тебе много чести», — подумал Ермолов, но ничего не сказал, ибо сам на такое не был способен{158}.

Посетив Бендеры и Одессу, Ермолов приехал в Крым. Обозревая «прелестный полуденный берег», Ермолов оказался в столице татарских ханов Бахчисарае, где наслушался рассказов местного полицмейстера, взявшего на себя роль гида.

Та часть ханского двора с разными домиками, в которых когда-то томились узницы гарема, представляла тогда печальную картину разрушения. Здесь же стояла шестигранная беседка. Из-за ее зарешеченных окон жены и наложницы хана наблюдали за въездом чужеземных послов и смотрели на другие зрелища.

Над одним из фонтанов полицмейстер прочел надпись:

«Слава всемогущему Аллаху! Бахчисарай торжествует, утопая в сияющей благости лучезарного хана Кирим-Гирея. Жажда страны утолена его всещедрою рукою. Этот источник чистейшей струи также дробится здесь щедротами его…»

«Этот источник чистейшей струи» давно уже не действовал, ибо за четверть века, истекшие после отречения последнего хана, трубы засорились. Двор бывшего гарема пришел в запустение.

Только огромные покои ханского дворца, подготовленные когда-то для встречи Екатерины II, содержались в хорошем состоянии. Здесь было безмолвно, слышался лишь звук стекающих струй фонтанов.

Алексей Петрович побывал и во многих других городах и закончил свое путешествие по Крыму в Карасу-Базаре, где квартировала одна из артиллерийских рот его инспекции.

Из Крыма Ермолов уехал в Дубно, где находилась квартира резервного отряда, начальником которого назначил его государь. Там Алексей Петрович влюбился в «девицу прелестную», да так, что уже готов был жениться. Лишь «недостаток состояния с обеих сторон» помешал этому. Настоящей же его страстью была служба. Он понимал, что только она дает ему средства для «приятного существования».

«Итак, надо было превозмочь любовь!» И он «превозмог», хотя и «не без труда». Кстати, получил приказ о переводе в Киев, где прожил около двух лет. С тех пор к вопросу о женитьбе он никогда не возвращался{159}.

Алексей Петрович рвался в действующую Молдавскую армию князя Петра Ивановича Багратиона, а его вызвали в Петербург и назначили командиром гвардейской бригады с добавлением к годовому жалованью шести тысяч рублей. Оставшийся на месте полковник Лев Михайлович Яшвиль удостоился ордена Святой Анны первого класса, хотя вся ответственность за охрану западной границы в то время лежала на Ермолове. Его, однако, обошли, не изъявили даже благодарности. Объяснился с военным министром Михаилом Богдановичем Барклаем-де-Толли. Тот «с важностью немецкого бургомистра весьма хладнокровно отвечал»:

— Это правда, упустил я службу вашу.

Обиженный Ермолов стал просить министра направить его бригадным командиром на Кавказскую линию, мотивируя это необходимостью лечиться минеральными водами. Проницательный Михаил Богданович сказал:

— Зная о благоволении к вам государя и будучи уверен, что он не согласится на это, вы хотите таким образом заставить меня дать вам награду.

Александр I действительно не согласился бы на перевод Алексея Петровича на Кавказскую линию, коль отказал инспектору артиллерии отправить его даже в кратковременную командировку в Прибалтику для осмотра тамошних оборонительных укреплений. Больше того, велел передать, что отныне все назначения Ермолова будет определять он сам.

При встрече с Ермоловым император поинтересовался, сообщили ли ему его повеление, и прибавил:

— Зачем отправлять тебя из Петербурга? Я помешал этому. Скоро и без Кавказа будет много работы{160}.

Тильзитский мир оказался непрочным. Англия отказалась от посредничества России в урегулировании ее отношений с Францией. Александр I вынужден был присоединиться к континентальной блокаде. Прекращение торговли с Великобританией отрицательно сказалось на экономике империи: вырос бюджетный дефицит, дело шло к финансовому краху. Все это вызвало недовольство и помещиков, и купцов. В Петербурге поговаривали о возможности очередного дворцового переворота.

Александр I пошел на нарушение условий континентальной системы, приняв в 1810 году новый таможенный тариф. Обострились противоречия и по вопросам международных отношений. Наполеон не скрывал своих намерений обеспечить за Францией господство над всем миром. И царь не отказался от мысли взять реванш за поражения под Аустерлицем и Фридландом.

Обе стороны открыто стали готовиться к войне. Она была неизбежной. Не исключалась даже возможность нанесения упреждающего удара.

В начале марта конная гвардия во главе с великим князем Константином Павловичем двинулась в Литовскую губернию. Через несколько дней Ермолов получил приказ вступить в командование всей гвардейской пехотой в составе шести полков и Морского экипажа и двинуться в том же направлении — на запад.


Глава третья. 1812 ГОД. ОТСТУПЛЕНИЕ

НАЧАЛО ВОЙНЫ

11 июня 1812 года во всех ротах и эскадронах армии вторжения, ожидавших наведения понтонных мостов через Неман, читалось воззвание Наполеона. Напомнив о победах французского оружия, обвинив Россию в отступлении от условий Тильзита, заявив о долге соотечественников перед союзниками, император пообещал солдатам славу и прочный мир. Они верили своему кумиру.

«Ах, отец, идут удивительные приготовления к войне, — писал один молодой француз домой. — Старые солдаты говорят, что они никогда не видели ничего подобного. Это правда, ибо собираются громадные силы. Мы не знаем только, против одной ли это России. Я хотел бы, чтобы мы дошли до самого конца света»{161}.

Он, этот восторженный юноша, не мог даже представить себе, что «конец света» находится не так далеко — между двумя русскими реками: Березиной и Москвой.

Первым должен был переправиться на русский берег у деревни Понемонь корпус маршала Луи Даву. К вечеру он подошел к реке и затих в приготовленных природой укрытиях. За ним двинулись войска Мишеля Нея, Шарля Удино, Этьена Нансути, Людовика Монбрена и императорская гвардия. Строжайше запрещалось разводить огни, нарушать тишину, чтобы дымом костров и шумом не привлечь внимание противника.

Остальные части перешли границу позднее, 18 июня: вице-король Италии Евгений Богарне форсировал Неман со своими войсками у селения Прены, а генерал Жером Бонапарт — у города Гродно.

Слева и справа действия этих группировок Великой армии обеспечивали два корпуса: прусский Жака Макдональда и австрийский Карла Шварценберга. Во втором эшелоне стояли в полной боевой готовности войска под командованием маршалов Клода Виктора и Пьера Ожеро, а также другие резервные части. Всего для броска на Россию Наполеон развернул 678 тысяч человек и 1372 орудия. Такой концентрации столь больших сил на направлении главного удара еще не знала кровавая история Европы{162}.

Главным содержанием стратегической концепции Наполеона было стремление навязать противнику генеральное сражение, чтобы мощным ударом своей армии уничтожить его живую силу и тем добиться победы в кампании или даже в войне в целом. Осуществление этой идеи приносило ему успех в прошлом. Он верил в свою звезду и в неизбежном теперь столкновении с Россией.

— Я иду на Москву и в одно или два сражения все кончу. Император Александр на коленях будет просить у меня мира, — убеждал Наполеон Доменика Прадта накануне вторжения в Россию.

Этим силам завоевателя Европы Александр I смог противопоставить в начале войны три армии под командованием М.Б. Барклая-де-Толли, П.И. Багратиона и А.П. Тормасова, рассредоточенных на широком фронте вдоль западной границы, и отдельный корпус И.Н. Эртеля, дислоцированный под Ригой. Общая численность этих войск — 252 тысячи человек при 828 орудиях{163}.

* * *

В начале апреля Александр I, получив известие о концентрации сил противника у границы империи, оставил Петербург и через несколько дней прибыл в Вильно. Там «с надеждою на Всевышнего и на храбрость российских войск» он готовился отразить нападение коварного врага и… танцевал в окружении свиты блестящих генералов и божественно красивых дам.

«В тот самый день, в который Наполеоном был отдан приказ о переходе через русскую границу, Александр I проводил вечер на даче Беннигсена — на балу, даваемом генерал-адъютантами.

Был веселый, блестящий праздник; знатоки дела говорили, что редко собиралось в одном месте столько красавиц». Так, с документальной точностью, А.Н. Толстой воссоздал атмосферу, царившую в Главной квартире русской армии, когда военные действия могли начаться с минуты на минуту.

Ярким светом, разливающимся через распахнутые окна загородного дома Леонтия Леонтьевича Беннигсена, и чарующими звуками музыки встретил ночной Закрете курьера от графа Василия Васильевича Орлова-Денисова, прискакавшего с известием о начале войны. Его принял генерал Александр Дмитриевич Балашов, который и сообщил государю важную новость. «Это известие осталось тайной нескольких лиц, облеченных доверием царя, — вспоминал позднее очевидец “веселого, блестящего праздника” Сергей Григорьевич Волконский, — и танцы, и ужин продолжались».

Император покинул бал и уехал в Вильно. Там он вызвал к себе военного министра М.Б. Барклая-де-Толли, чтобы обсудить с ним первые распоряжения, направленные на осуществление разработанного ранее плана военных действий.

* * *

После разговора с царем Барклай-де-Толли сообщил всем корпусным командирам подчиненной ему 1-й Западной армии, что неприятель переправился через Неман у Ковно, приказал им сосредоточиться у Свенцян, где предполагал дать противнику первое серьезное сражение.

Ночью государь подписал Манифест, в котором заверил подданных, что не положит оружия до тех пор, пока ни единого неприятельского солдата не останется на территории его царства.

Не спал в ту ночь и военный министр. Из-под его пера утром вышел первый после начала войны приказ по армии:

«Воины! Наконец приспело время знаменам вашим развеваться перед легионами врагов всеобщего спокойствия, приспело вам, предводимым самим монархом, твердо противостоять дерзости и насилиям, двадцать уже лет наводняющим землю ужасами и бедствиями войны.

Вас не нужно призывать к храбрости; вам не нужно напоминать о вере, о славе, о любви к государю и Отечеству своему: вы родились, вы возросли, и вы умрете с сими блистательными чертами отличия вашего от всех народов!»{164}

13 июня Александр I приказал генерал-адъютанту Александру Дмитриевичу Балашову немедленно отправляться к Наполеону с предложением начать переговоры о мирном решении конфликта. Непременным условием их успеха он считал отвод французских войск за Неман, что было нереально. Впрочем, император и не питал иллюзий на этот счет.

Встреча русского генерала с французским императором состоялась в Вильно, в том самом кабинете, из которого Балашов всего неделю назад вышел с письмом царя и покатил на запад. Александр Дмитриевич оставил воспоминания, в которых так возвысил себя любимого, что заставил многих усомниться в правдивости всего им написанного. Пожалуй, следует согласиться с тем, что он немало «присочинил». Но его мемуарами пользуются историки. Воспользуюсь и я, ибо других нет. К тому же в данном случае речь идет о характеристике, данной Барклаю самим Наполеоном.

Из воспоминаний А.Д. Балашова:

«Я не знаю Барклая-де-Толли, но, судя по началу кампании, должен полагать, что у него небольшие военные дарования. Никогда ни одна из ваших войн не начиналась подобными беспорядками. Доныне нет определенности. Сколько магазинов вы уже сожгли, и для чего? Или их вовсе не надо было устраивать, или воспользоваться ими согласно с их назначением. Неужели вам не стыдно: со времен Петра Великого… никогда неприятель не вторгался в ваши пределы, а между тем я уже в Вильно. Я без боя овладел целой областью. Даже из уважения к вашему государю… вы должны были защищать ее»{165}.

Не буду спорить с Наполеоном по вопросу о военных дарованиях Барклая-де-Толли. Пока военный министр их действительно не обнаружил. Михаил Богданович участвовал в войнах России с Францией в Пруссии и со Швецией в Финляндии. И в той и другой проявил хладнокровие и личную храбрость, но во время первой он был жестоко ранен, а большую часть второй простоял в резерве и проболел, однако удостоился ордена Святого Александра Невского и чина генерала от инфантерии.

Характеристика, данная Барклаю-де-Толли Наполеоном, интересна в другом отношении. В ней сквозит неприкрытая тревога, бесспорно, великого полководца, не сумевшего навязать русскому командованию генерального сражения. Были и иные причины для тревоги. Не случайно французский император обратил внимание Балашова на сожженные склады.

Прошла всего неделя со дня переправы французов через Неман, но противник уже испытывал серьезные трудности. Обозы отстали. «Авангард еще кормился, а остальная часть войск умирала от голода, — вспоминал Арман Коленкур. — В результате перенапряжения, лишений и очень холодных дождей по ночам погибло десять тысяч лошадей»{166}. Солдаты роптали, требуя отдыха. Учитывая это, Наполеон со временем приостановит изнурительную погоню за Барклаем-де-Толли и ограничится задачей окружения и уничтожения 2-й русской армии, в три раза меньше первой.

Так что какими бы дарованиями полководца ни обладал Барклай-де-Толли, а на начальном этапе войны он переиграл Наполеона, не позволил ему навязать русским генерального сражения в приграничной полосе.

М.Б. Барклай-де-Толли отказался от задуманного ранее генерального сражения и через два дня начал отводить свои войска к Дрисскому лагерю, который при подавляющем превосходстве сил противника мог оказаться «мышеловкой» для русских. Вот как оценил его А.Л. Беннигсен, посланный императором на рекогносцировку позиции, на которой генерал К.Л. Фуль планировал отстаивать свободу России:

«Более двух тысяч человек работало в течение шести месяцев над этими укреплениями. Их называли вторым Гибралтаром. Поэтому не трудно представить себе мое изумление, когда я нашел тут самую плохую, самую невыгодную позицию, какую только можно было избрать для сражения, которое должно было решить участь кампании и, может быть, государства. Да и могло ли быть иначе, коль генерал Фуль нанес на плане, привезенном ему из Петербурга, укрепления по своей фантазии, никогда не видев самой позиции»{167}.

Несмотря на столь отрицательную оценку позиции, данную генералом Беннигсеном, которого поддержали принцы Георг и Август Ольденбургские и Людвиг Вольцоген, царь приказал отходить в Дрисский лагерь.

25 июня армия остановилась в Дрисском лагере. В тот же день Барклай-де-Толли написал Александру I:

«Я не понимаю, что мы будем делать с нашей армией в Дрисском укрепленном лагере. После столь торопливого отступления мы потеряли неприятеля совершенно из виду и, будучи заключены в этом лагере, будем вынуждены ожидать его со всех сторон»{168}.

Другие выражались еще определеннее, правда, в отсутствие государя. Особенно энергично возражал против того, чтобы давать здесь сражение, начальник штаба 1-й армии Ф.О. Паулуччи.

— Этот лагерь был выбран изменником или невеждой — выбирайте любое, ваше превосходительство, — с раздражением бросил Паулуччи, обращаясь к генералу Фулю, а полковник Бенкендорф, только что вернувшийся от Багратиона, донес до нас его «комплимент».

29 июня состоялся военный совет. Большинство его участников высказалось за оставление Дрисского лагеря. Император согласился с мнением генералов.

НАЧАЛЬНИК ШТАБА

Начальником штаба 1-й Западной армии был Ф.О. Паулуччи, по определению злого на язык современника, «пошлый авантюрист, увешенный крестами, каждый из которых свидетельствовал об очередной содеянной им подлости». М.Б. Барклай-де-Толли обратился к царю с просьбой заменить его другим генералом. Его величество просьбу командующего уважил.

1 июля Александр I возложил обязанности начальника штаба 1-й Западной армии на Ермолова. Алексей Петрович попытался уклониться «от многотрудной сей должности», мотивируя свой отказ недостатком знаний и опыта, просил графа Аракчеева вступиться за него перед государем и предложить ему другую кандидатуру{169}.

Граф Алексей Андреевич с пониманием воспринял беспокойство молодого генерал-майора и предложил Александру I кандидатуру Николая Алексеевича Тучкова, но император отверг ее, а при встрече с Ермоловым спросил его:

— Кто из генералов, по вашему мнению, более способен исполнять должность начальника штаба?

— Первый встречный генерал, государь, конечно, не менее меня годен, — ответил Алексей Петрович.

Не желая продолжать этот разговор, Александр I приказал ему вступить в должность.

— Повинуюсь, государь. Если некоторое время я буду терпим в этом звании, то единственно по великодушию и милости ко мне вашего величества, — сказал Ермолов, — прошу, однако, не лишайте меня надежды вернуться к командованию гвардейской дивизией; считайте меня в командировке.

— Я обещаю вам это{170}.

Многие современники с удовлетворением встретили это назначение. Так, по утверждению Николая Николаевича Раевского, «все» были «этому рады», поскольку Ермолов «робких советов» командующему давать не станет{171}.

Другие же, например генерал-адъютант Петр Андреевич Шувалов, считали, что Ермолов, «несмотря на его рвение к службе… несмотря на выдающиеся таланты, не может противостоять злу при таком начальнике», как военный министр{172}.

А как сам Барклай-де-Толли отнесся к назначению Ермолова начальником штаба вверенной ему армии? Алексей Петрович на этот вопрос ответил так:

«Против воли Барклая дан я ему в начальники главного штаба: он не любил меня и делывал мне неприятности, [но] доволен был трудами моими и уважал службу мою»{173}.

Право же, было за что ценить и труды, и службу начальника штаба. Ермолов отличался поразительной работоспособностью, энергией, распорядительностью, умением быстро ориентироваться в постоянно меняющейся обстановке, держать в памяти данные о численности различных частей армии, четко формулировать распоряжения и приказы командующего, организовывать военную разведку и борьбу со шпионажем… Он участвовал в разработке тактических и стратегических планов 1-й Западной армии.

Надо сказать, что и Ермолов «делывал» Барклаю-де-Толли «неприятности». Это, однако, не помешало Алексею Петровичу много лет спустя дать Михаилу Богдановичу вполне объективную характеристику:

«Барклай-де-Толли, неловкий у двора, не располагал к себе людей близких к государю; холодностью обращения не снискал приязни равных, ни приверженности подчиненных. До возвышения в чинах имел он состояние весьма ограниченное, поэтому должен был смирять желания, стеснять потребности…

Семейная жизнь его не наполняла всего времени уединения: жена не молода, не обладает прелестями, которые могут долго удерживать в некотором очаровании, все другие чувства покоряя…

Свободное время он употреблял на полезные занятия, обогащая себя познаниями. Ума образованного, положительного, трудолюбив, заботлив о вверенном ему деле, тверд в намерениях, не подвержен страху, не чужд снисходительности, внимателен к трудам других. Словом, Барклай-де-Толли имеет недостатки, с большей частью людей неразлучные, достоинства же и способности, украшающие весьма немногих из знаменитейших наших генералов».

Однако вернемся в Дрисский лагерь, чтобы покинуть его.

4 июля армия оставила Дрисский лагерь и через три дня дошла до Полоцка, откуда Александр I уехал в Москву и далее в Петербург. Перед отъездом он зашел проститься с Барклаем-де-Толли. Адъютант командующего 1-й Западной армией майор Владимир Иванович Левенштерн писал позднее:

«Государь застал его за работою в конюшне, — ему было везде хорошо, лишь бы быть поближе к армии. Проведя с Барклаем около часа, император простился с ним, обнял его. Его величество был очень взволнован; я был в тот день дежурный и один присутствовал при этой сцене, которая глубоко растрогала меня.

Сев в дорожную коляску, император обернулся еще раз и сказал Барклаю:

— Прощайте, генерал, еще раз; надеюсь, до свиданья. Поручаю вам свою армию; не забудьте, что у меня второй нет; эта мысль не должна покидать вас».

Она, эта мысль, и не покидала Барклая, заставляла думать о спасении армии и в связи с этим терпеть несправедливые обвинения соратников. Впрочем, не покидала она и начальника штаба Ермолова. Правда, его никто не упрекал в отступлении.

Уезжая, Александр Павлович не назначил главнокомандующего. Зато приставил к командующим людей, облеченных особым правом писать ему, когда сочтут это необходимым. Этим правом широко пользовались А.П. Ермолов, которого М.Б. Барклай-де-Толли считал своим недругом, и Э.Ф. Сен-При, откровенно шпионивший за П.И. Багратионом и доносивший о каждом его шаге царю. Кроме того, в армии остались многочисленные адъютанты императора и «другие не совсем благонадежные и совершенно бесполезные люди, осаждавшие главную квартиру», основным занятием которых, казалось, была интрига{174}. Все это создавало атмосферу подозрительности и лишало командующих необходимой самостоятельности. Каждый из них действовал с оглядкой на столицу, где находился государь.

Алексей Петрович писал царю донесения лишь «о чрезвычайных случаях», правда, некоторые из них очень смахивали на доносы. Но чего не сделаешь ради искренной любви к Отечеству.

Еще до отъезда Александра I в Петербург выявились разногласия между командующими армиями во взглядах на способы ведения войны. Пылкий П.И. Багратион был сторонником немедленных наступательных действий, тактики «искать и бить». Методичный и холодный М.Б. Барклай-де-Толли исповедовал осторожность, которую многие современники воспринимали как нерешительность, а то и трусость и даже измену. А он был геройски храбрым, беспредельно преданным России генералом, правда, с «немецкой» фамилией.

По мере отступления отношения между Багратионом и Барклаем-де-Толли принимали крайние формы. Характерно в этом смысле письмо князя начальнику главного штаба 1-й армии генерал-майору Ермолову, написанное сразу после блестящих побед арьергарда Платова в кавалерийских боях у Мира и Романова. Вот несколько строк из него:

«…Жаль Государя: я его как душу люблю, предан ему, но, видно, он нас не любит. Почему позволил ретироваться из Свенцян в Дриссу? Бойтесь Бога, стыдитесь! Россию жалко! Войско их шапками закидало бы. Писал я, слезно просил: наступайте, а я помогу. Нет! Куда вы бежите?..

Ей-богу, неприятель места не найдет, куда ретироваться. Он боится нас. Войско ропщет, и все недовольны. У вас зад был чист и фланги. Зачем побежали? Надо наступать… Мы проданы. Нас ведут на гибель, я не могу смотреть на это равнодушно. Уже истинно еле дышу от досады, огорчения и смущения. Я, ежели выдерусь отсюда, ни за что не останусь служить и командовать армией: стыдно носить мундир…

Что за дурак? Министр сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать… Если бы он был здесь, ног бы своих не выдрал, а я выйду с честью и буду ходить в сюртуке, а служить под игом иноверцев-мошенников — никогда!..

Вообрази, братец: армию снабдил, словно деньги Государя экономил; дух непобедимый выгнал, мучился и рвался… все бить неприятеля; пригнали нас на границу, растыкали, как шашки, простояли там, рот разиня, обосрали все — и побежали!

Ох, жаль, больно жаль Россию! Я со слезами пишу. Прощай, я уже не слуга. Выведу войска на Могилев, и баста! Признаюсь, мне все омерзело так, что с ума схожу»{175}.

В свою очередь царь и военный министр были недовольны действиями П.И. Багратиона. Они обвиняли его в том, что подчиненные ему войска не приближались, а удалялись от 1-й Западной армии. Военачальника, которого солдаты боготворили, как бесстрашного воина и мужественного полководца, упрекали в нерешительности и боязни сразиться с корпусом маршала Даву.

Кого из командующих поддерживал Ермолов: Барклая-де-Толли, помощником которого был, или Багратиона, с которым состоял в дружеских отношениях? Пожалуй, никого. На этом этапе войны он делал все возможное, чтобы примирить конфликтующих генералов и убедить императора в необходимости единоначалия. Но об этом в свое время…

Сразу после отъезда Александра I из Полоцка Ермолов предложил Барклаю-де-Толли план: переправить на левый берег Двины сильную группировку войск, следовать с нею до Орши, уничтожить расположенный там французский отряд, отвлечь на себя часть корпуса маршала Даву и тем способствовать соединению русских армий. «Все сие можно совершить, не подвергаясь ни малейшей опасности», — убеждал начальник штаба командующего. И тот не только согласился, но и распорядился. Однако не прошло и часа, как он изменил свое решение. Алексей Петрович был убежден, что повлиял на Михаила Богдановича Людвиг Адольф Вольцоген, о котором речь еще впереди.

Это был как раз тот случай, о котором Алексей Петрович нашел необходимым сообщить императору Александру Павловичу…

Первая армия отходила к Витебску. Туда же спешил и Наполеон, не терявший надежды разгромить Барклая-де-Толли, чтобы затем нанести сокрушительный удар по приближающимся войскам Багратиона и тем закончить войну. Отношения между командующими приобрели крайние формы. Роптали солдаты и офицеры, недовольные отступлением. Исправить положение могло назначение главного начальника, но Александр I никак не мог найти подходящей кандидатуры.

В штабе Барклая-де-Толли, по-видимому, были убеждены, что соединение русских армий сдерживается не только объективными трудностями отступления войск Багратиона, но и сознательно. Во всяком случае, такой вывод напрашивается после чтения письма Ермолова к Александру I.

«Государь! — писал он 16 июля. — Необходим начальник обеих армий. Соединение их будет поспешнее и действия согласнее»{176}.

Чтобы успокоить войска и общество, М.Б. Барклай-де-Толли решил дать генеральное сражение у Витебска. Но оно не состоялось. А.П. Ермолов, осмотрев избранную позицию, «обратил внимание на множество недостатков, которые заключала она в себе», и посоветовал повременить до соединения с армией П.И. Багратиона. «Не без робости» начальника штаба поддержал Н.А. Тучков:

— Полагаю, нам необходимо дождаться ночи и отступить.

— Вы правы, генерал, — сказал начальник штаба, — только надобно быть уверенным, что Наполеон позволит нам дожить до вечера. В наших обстоятельствах необходимо выиграть время, чтобы не допустить преследования армии большими силами; промедление с отступлением для нас — смерти подобно.

Генерал-адъютант барон Федор Карлович Корф был явно сторонником отступления, однако в присутствии Михаила Богдановича Барклая-де-Толли не решался поддерживать нового начальника штаба. Он не искал случая «стяжать славу мерою опасностей, — писал Алексей Петрович. — Подобно мне и многим другим, душа его была доступна страху, и ей сражение не пища. Простительно чувство боязни, когда опасность угрожает общему благу. Я боялся непреклонности главнокомандующего, боялся и его согласия. Наконец он дал мне повеление на отступление. Пал жребий, и судьба похитила у неприятеля лавр победы!»{177}

Отступление продолжалось.

«Хвала Барклаю, что после некоторого колебания решился он на спасительное отступление от Витебска, — писал будущий декабрист П.Х. Граббе, — хвала Ермолову, что способствовал тому доводами и убеждениями…»{178}

* * *

16 июля русские войска оставили позицию у Витебска. Вскоре пришло известие от Багратиона, что он практически беспрепятственно приближается к Смоленску и может вступить в город всего на сутки позже армии Барклая-де-Толли.

Барклаю-де-Толли очень не хотелось встречаться с Багратионом, и он готов был предоставить князю полную свободу действий на московском операционном направлении. Ермолов, понимая, в чем заключается причина нежелания Михаила Богдановича соединяться с Петром Ивановичем, горячо воспротивился этому.

— Ваше высокопревосходительство! Государь ожидает от соединения войск наших счастливого успеха и улучшения дел. К этому устремлены желания его величества, на это настроены умы солдат и общества, и это обещано им. Выходит, жертвы, понесенные Багратионом, были напрасны? Вы навсегда повергаете его в положение, из которого он вырвался сверх всякого ожидания. Ошибки вообще служат наставлением, свои собственные — учат. Неприятель, однажды обманутый, в другой раз обмануть себя не позволит. Он истребит слабую армию князя и вас отдалит от содействия с резервами.

Господин генерал! Вы не посмеете этого сделать. Вы соединитесь с князем Багратионом, составите общий план действий и тем исполните волю государя. Россия не будет иметь права упрекать вас, и вы успокоите ее насчет участи армий.

Барклай-де-Толли терпеливо выслушал пламенную тираду начальника штаба и сказал:

— Горячность ваша, господин Ермолов, от неумения обращаться с людьми. Это понятно. Удивляюсь я, как вы, дожив до тридцати пяти лет, не перестали быть Кандидом{179}.

Барклай-де-Толли шел к Смоленску через Поречье — первый старый русский город на пути отступления его армии. Многие жители, опасаясь прихода неприятеля, покинули город. Раньше пришли свои, они и предались грабежу оставленных домов и даже церквей. Ермолов арестовал пятнадцать человек. По приказу командующего их повесили. Великий князь Константин Павлович не то в шутку, не то всерьез говорил Алексею Петровичу, с которым находился в приятельских отношениях:

— Я никогда не прощу вам, что у вас в армии в день именин моей матушки было повешено пятнадцать человек.

Об этом рассказывали Денису Васильевичу Давыдову сам Алексей Петрович и генерал-адъютант великого князя Дмитрий Дмитриевич Курута{180}.

Между тем 19 июля казачий корпус Платова соединился с армией Барклая-де-Толли. На следующий день в район их расположения под Смоленском стали подходить войска Багратиона.

Ученик Суворова Багратион умел поддерживать боевой дух в армии. Алексей Петрович вспоминал:

«По духу 2-й армии можно было думать, что оная пространство между Неманом и Днепром, не отступая, оставила, но прошла, торжествуя. Шум неумолкавшей музыки, крики неперестававших песен оживляли бодрость воинов; исчез вид претерпенных трудов, видна была гордость преодоленных опасностей, готовность к превозможению новых»{181}.

Солдаты М.Б. Барклая-де-Толли песен не пели. Они рассказывали анекдоты и каламбурили, обыгрывая фамилию своего командующего: «Болтай, да и Только». Но и его армия отступала, соблюдая «неподражаемый порядок», не зная, что такое «расплох и замешательство». По свидетельству участника ретирады и автора «Деяний российских полководцев» С.М. Ушакова, заслуга принадлежала начальнику штаба командующего А.П. Ермолову, «отличнейшие способности которого обнимали все, что только могло быть полезно и выгодно для… общего хода дел военных».

Соединение двух русских армий было большим успехом их командующих. Превосходство сил Наполеона заметно уменьшилось, и он не получил желаемого и выгодного для него на этом этапе войны генерального сражения.

В ЭПИЦЕНТРЕ КОНФЛИКТА

Торжество соединения не сгладило остроты противоречий между командующими. 21 июля М.Б. Барклай-де-Толли и П.И. Багратион встретились. Их сопровождали авторитетные русские генералы М.М. Бороздин, И.В. Васильчиков, М.С. Воронцов, И.Ф. Паскевич, М.И. Платов, Н.Н. Раевский, многие другие и представитель английских вооруженных сил сэр Роберт Вильсон. Последний оставил воспоминания, описав в них крайне неприятный эпизод…

Князь Багратион, отличаясь умом «тонким и гибким», по отзыву Ермолова, не проявил этих качеств в отношении к Барклаю.

— Ты немец, тебе все русские нипочем, — несправедливо обвинил распалившийся Багратион военного министра{182}.

Обычно тактичный Михаил Богданович долго терпел, щадя самолюбие авторитетного в армии и первого по времени производства в чин генерала Багратиона, но всему бывает предел. Он не выдержал и, по свидетельству Р.Т. Вильсона, ответил:

— А ты дурак, и сам не знаешь, почему называешь себя коренным русским, — ответил на это Барклай-де-Толли{183}.

Алексей Петрович Ермолов в беседе с Иваном Сергеевичем Жиркевичем, дословно повторив оскорбления обоих командующих, дополнил картину конфликта интересными деталями:

«Один раз в Гавриках я был в таком положении, что едва ли кто другой находился в подобном. Барклай сидел среди двора одного дома на бревнах, приготовленных для строительства. Багратион большими шагами расхаживал по двору. Они в буквальном смысле ругали один другого… Я же в это время, будучи начальником штаба… заботился только об одном, чтобы кто-нибудь не подслушал их разговора и потому стоял у ворот, отгоняя всех, кто близко подходил, говоря, что главнокомандующие очень заняты и совещаются между собою»{184}.

В такой обстановке рассчитывать на единство действий не приходилось. Военного министра порицали все: интриганы по свойствам характера и по положению в Главной квартире, боевые генералы и люди близкие к царской фамилии, а значит, и влиятельные при дворе; в солдатском строю за его спиной нередко раздавались смачные мужицкие ругательства.

Мудрая Клио давно разрешила этот исторический конфликт, устами А.С. Пушкина она в непревзойденной поэтической форме оправдала М.Б. Барклая-де-Толли и поняла горячего и искреннего патриота П.И. Багратиона, в то время выражавшего общее мнение.

М.Б. Барклай-де-Толли Александру I,

22 июля 1812 года:

«Отношения мои с князем Багратионом наилучшие. Я нашел в князе характер прямой и полный благороднейших чувств патриотизма. Я объяснился с ним относительно положения дел, и мы пришли к полному согласию в отношении мер, которые надлежит принять. Смею даже заранее сказать, что доброе единогласие установилось, и мы будем действовать вполне согласно»{185}.

Лукавил Михаил Богданович: только вчера один побывал в «немцах», а другой в «дураках». И не исключено, что дважды в один и тот же день.

А.П. Ермолов Александру I,

после соединения Русских армий:

«Ваше Величество, мы вместе. Армии наши слабее неприятеля числом, но усердием, желанием сразиться, даже самим озлоблением, соделываемся не менее сильными…

Государь! Нужно единоначалие…

Государь! Ты мне прощаешь смелость в изречении правды!»{186}

Правда состояла не только в том, что между командующими продолжались распри, которые, конечно, мешали делу, но и в том, что даже в этих условиях Барклай-де-Толли умудрялся принимать решения, реализация которых в конечном счете приближала победу. Уже в первый день пребывания в Смоленске он обратился с воззванием к «верным соотечественникам» развернуть народную войну, «истреблять неприятеля мечом и пламенем»:

«…Оправдайте своими поступками мнение, которое имеет о вас целый свет. Да познают враги, на что народ наш способен. Не посрамите Земли Русской!

Любовь к Отечеству, ненависть к врагам и мщение будут единственным предметом наших движений»{187}.

По свидетельству современника, это воззвание военного министра «было читано по всей губернии по церквам… и по важности предмета имело сильное впечатление на умы жителей… Вскоре после обнародования такового приглашения поселяне уездов Смоленской и Московской губерний взялись за оружие добровольно и поражали с неустрашимостью многочисленные толпы неприятельские…»{188}

Ф.Н. Глинка, прочитав воззвание М.Б. Барклая-де-Толли, написал в «Письмах русского офицера»:

«Вооружайтесь все, вооружайся всяк, кто только может, гласит, наконец, главнокомандующий в последней прокламации своей. Итак, народная война»{189}.

Некоторые историки Отечественной войны 1812 года считают М.Б. Барклая-де-Толли также и инициатором создания первого армейского партизанского отряда в составе трех казачьих и двух полков регулярной кавалерии под общим командованием генерал-майора Ф.Ф. Винценгероде. 21 июля он отправил его на Петербургскую дорогу.

Есть, правда, сомнение: получил ли при этом отряд партизанское задание или был призван прикрывать Петербургское направление, как в свое время и корпус П.Х. Витгенштейна, выделенный из состава 1-й армии для прикрытия северной столицы.

Ни военный министр Барклай-де-Толли, ни князь Багратион, по мнению Ермолова, на роль главнокомандующего не годились: один был слишком осторожен и не имел авторитета в армии, другой — безрассудно отважен при наличии, однако, многих неоспоримых достоинств — усердие в защите Отечества, великодушие в поступках, склонность к принятию разумных предложений. «Но не весьма частые примеры добровольного подчинения» сводили к нулю эти достоинства{190}.

Обстановка в армии накалилась до предела, чему немало способствовал один случай, к которому оказались причастными казаки атамана Матвея Ивановича Платова…

25 июля состоялся военный совет, который почти единодушно высказался за наступление в направлении на Рудню, где предполагалось прорвать центр французской армии, разъединить ее на части и нанести каждой из них максимально ощутимый урон до того, как они успеют сосредоточиться. Впереди главных сил должны были идти казаки Платова. Еще можно было успеть кое-что сделать, хотя три дня уже были потеряны, но действия требовались энергичные и смелые. При всех достоинствах Барклая-де-Толли импровизация и благоразумный риск выпадали из сферы его военной практики. Он должен был несколько раз все взвесить, прежде чем на что-то решиться.

Из Витебска к Смоленску вели три дороги: одна — через Поречье, другая — через Рудню, третья — через город Красный. По какой из них пойдет неприятель? Вот вопрос, над которым мучительно думали генералы, принимая решение о переходе в наступление.

Багратион считал наиболее вероятным красненское направление, позволявшее Наполеону, совершив обход, отрезать русским путь отступления на Москву, и не ошибся. Барклай-де-Толли, получивший неверные разведывательные данные о сосредоточении французов у Поречья, сделал вывод, что противник собирается обойти его правый фланг. Чтобы исключить эту опасность, он выдвинул туда свою 1-ю армию, а 2-ю отправил к селению Приказ-Выдра на Рудненскую дорогу, рассчитывая, что в случае необходимости она будет его подкреплять.

М.И. Платова забыли предупредить об этих перемещениях, и он продолжал идти по дороге на Рудню, но уже не впереди главных сил, как намечалось по диспозиции, а сам по себе, выдвинув в авангард бригаду генерал-майора В.Т. Денисова в составе двух казачьих полков. Результатом явилась впечатляющая победа донцов над дивизией О.Ф. Себастиани у Молева Болота. В этом бою неприятель потерял не менее половины личного состава.

В бою у Молева Болота казаки захватили документы, принадлежавшие генералу Себастиани, из которых стало ясно, что французскому командованию известен план наступления русских главных сил к Рудне. Осведомленность противника свидетельствовала о том, что он имеет шпиона в штабе 1-й Западной армии. Подозрения пали на Людвига Адольфа Вольцогена. Был ли он тайным осведомителем Наполеона, неизвестно, но Ермолов донес до нас содержание любопытного разговора, который состоялся у него тогда с Платовым.

— Мои казаки взяли в плен одного унтера, бывшего ординарцем при полковнике, — начал Матвей Иванович, — и тот сказал, что видел два дня сряду приезжавшего в польский лагерь под Смоленском нашего офицера в больших серебряных эполетах, который говорил о числе наших войск и весьма невыгодно от зывался о наших генералах.

Разговорились они «и о других, не совсем благонадежных и совершенно бесполезных людях, осаждавших Главную квартиру, и, между прочим, о флигель адъютанте полковнике Вольцогене, к которому замечена была особенная привязанность главнокомандующего». И Платов, находившийся «в веселом расположении ума», посоветовал Ермолову:

— Вот, брат, как надобно поступить. Дай мысль поручить Вольцогену обозрение неприятельской армии и направь его на меня, а там уж мое дело, как разлучить немцев. Я дам полков нику провожатых, которые так покажут ему французов, что в другой раз он их уже не увидит.

Платов рассмеялся, довольный, потом продолжил свой рассказ:

— Я, Алексей Петрович, знаю и других, достойных таких же почестей. Не мешало бы, к примеру, и князю Багратиону прислать ко мне господина Жамбара, служащего при графе Сен-При, в распоряжения которого он вмешивается.

— Что вы, Матвей Иванович, — в тон атаману сказал Ермолов, — есть такие чувствительные люди, которых может оскорбить подобная шутка, и филантропы сии, облекаясь наружностью человеколюбия и сострадания, выставляют себя защитниками прав человека.

В Вольцогене Барклай-де-Толли, кажется, не усомнился. Зато выслал из армии под наблюдение московского губернатора четырех других флигель-адъютантов императора.

Вслед за флигель адъютантами командующий 1-й армией очистил Главную квартиру от некоторых своих адъютантов, заподозренных им в силу каких-то причин в измене. Так, он выслал в Москву графа Лезера и барона Левенштерна, который формулировал негладкие мысли Барклая, плохо владевшего русским языком.

Факты, приведенные в «Записках Алексея Петровича Ермолова», как правило, не вызывают сомнений, а вот с их оценкой, его характеристиками отдельных генералов не всегда и не во всем можно согласиться, хотя надо отдать должное его наблюдательности, умению все-таки постигнуть психологию сослуживца. В целом, высоко оценивая Барклая-де-Толли как человека «ума образованного, положительного, терпеливого в трудах», то есть работоспособного, равнодушного к опасности, не подверженного страху и так далее, он в то же время считал его «нетвердым в намерениях», «робким в ответственности», «боязливым перед государем», с чем никак не согласуются многие поступки Михаила Богдановича.

По мнению М.А. Фонвизина, характерной чертой военного министра была независимость{191}. М.Б. Барклай-де-Толли не остановился даже перед удалением из армии великого князя Константина Павловича, который без тени смущения обвинял его перед солдатами чуть ли не в предательстве. Но об этом речь еще впереди…

Соединенная русская армия остановилась близ Смоленска. Свои чувства, вызванные возвращением в город детства и первых лет военной службы, Алексей Петрович описал в воспоминаниях:

«Итак, в Смоленске, там, где в ребячестве жил я с моими родными, где служил в молодости моей, имел многих знакомых между дворянством, приветливым и гостеприимным. Теперь я в летах, прошло время пылкой молодости, если не по собственному убеждению, то, по мнению многих, человек довольно порядочный и занимаю в армии видное место. Удивительные и для меня едва ли постижимые перевороты!»

А где были и что делали в это время Багратион и Барклай?

Багратион с самого начала усомнился в достоверности известий о сосредоточении войск Наполеона у Поречья и пытался убедить Барклая продолжать движение на Рудню, но безуспешно. Под предлогом недостатка питьевой воды в районе деревни Приказ-Выдра он отвел 2-ю армию ближе к Смоленску, поскольку его серьезно беспокоила возможность наступления французов по Красненской дороге, чтобы обойти русских с юга, захватить этот важный стратегический пункт и отрезать их от Москвы.

1-я Западная армия простояла еще трое суток на одном месте. Когда выяснилось, что в Поречье никого нет, Барклай-де-Толли снова двинул свои войска к Рудне. На эти бесплодные ночные передвижения с дороги на дорогу было израсходовано слишком много сил и времени, чтобы думать о наступлении. Наполеон уже успел сконцентрировать для удара на Смоленск пять пехотных и три кавалерийских корпуса да еще гвардию, создав группировку общей численностью в 185 тысяч человек.

Успех атамана Платова в бою под Смоленском еще более усилил недовольство нерешительностью Барклая-де-Толли. Выразителем этого недовольства по-прежнему оставался Багратион.

П.И. Багратион А.А. Аракчееву,

29 июля 1812 года:

«…Воля Государя моего! Я никак вместе с министром не могу. Ради Бога, пошлите меня куда угодно, хотя бы полком командовать, в Молдавию или на Кавказ, а здесь быть не могу. Вся Главная квартира немцами наполнена так, что русскому жить невозможно и толку нет… Я думал, истинно служу Государю и Отечеству, а на поверку выходит, что служу Барклаю. Признаюсь, не хочу»{192}.

Недовольство Багратиона беспорядочным командованием Барклая-де-Толли русскими армиями после соединения их у Смоленска с искренней заботой о судьбе Отечества умело подогревал генерал-майор Ермолов.

А.П. Ермолов ИМ. Багратиону,

1 августа 1812 года:

«…Пишите, Ваше Сиятельство, Бога ради, ради Отечества, пишите Государю. Вы исполните обязанность Вашу по отношению к нему, Вы себя оправдаете перед Россиею. Я молод, мне не станут верить. Я не боюсь и от Вас не скрою, что писал, но молчание, слишком продолжающееся, есть уже доказательство, что мнение мое почитается мнением молодого человека… Так, достойнейший начальник! Вы будете виноваты, если не хотите как человек, усматривающий худое дел состояние, разумеющий тягость ответственности, взять на себя командование армией… Уступите другому, но согласитесь на то тогда только, когда будет назначен человек по обстоятельствам приличный. Пишите, Ваше Сиятельство, или молчание Ваше будет обвинять Вас»{193}.

Александр I пока не видел среди своих военачальников «человека приличного по обстоятельствам», которого можно было бы назначить главнокомандующим. О Михаиле Илларионовиче Кутузове после аустерлицкого погрома он даже не вспоминал.

В бою под Смоленском отличилась дивизия генерала Д.П. Неверовского. «Каждый штык ее, — восхищался Д.В. Давыдов, — горел лучом бессмертия!»{194}На следующий день на помощь ему подоспел корпус Н.Н. Раевского. Русские отступили за стены крепости и решили защищать город до подхода главных сил П.И. Багратиона.

Рано утром 4 августа Н.Н. Раевский получил от П.И. Багратиона записку: «Друг мой, я не иду, а бегу. Желал бы иметь крылья, чтобы соединиться с тобою. Держись, Бог тебе помощник!»{195}

Князь П.И. Багратион не пришел на помощь другу. М.Б. Барклай-де-Толли отправил его армию на Московскую дорогу, чтобы не позволить Наполеону обойти левый фланг русских. Он вывел из города солдат Н.Н. Раевского, оставил в нем уцелевших героев Д.П. Неверовского, подкрепив их корпусом Д.С. Дохтурова и дивизиями П.П. Коновницына и принца Е.А. Вюртембергского. Два дня они отражали исступленные атаки французов.

Общий штурм крепости не имел успеха. Наполеон приказал начать обстрел города из 300 орудий. Все, что могло гореть, запылало. Наступившая ночь прекратила сражение, не давшее неприятелю ни малейшего преимущества.

«Этот огромный костер церквей и домов был поразителен, — писал Павел Христофорович Граббе. — Все в безмолвии не могли отвести от него глаз. Сквозь закрытые веки проникал блеск ослепительного пожара. Скоро нам предстояло увидеть позорище гораздо обширнее этого. Но это было вблизи, почти у ног наших, а то отразилось на небе в зареве необозримом»{196}.

Зрелище московского пожара действительно будет значительно обширнее смоленского. Но рассказ о нем еще впереди.

6 августа русские войска оставили Смоленск. Но прежде чем они вышли из города, Алексей Петрович приказал вынести из храма образ Смоленской Божией Матери, чтобы спасти его от надругательств неприятеля. Был отслужен молебен, который произвел на войска «полезное действие»{197}.

Икона эта пройдет с армией путь от Смоленска до Москвы и вернется в свой храм ровно через три месяца.

Из воспоминаний А.П. Ермолова:

«Разрушение Смоленска познакомило меня с совершенно новым чувством, которого войны, ведущиеся за пределами Отечества, не вызывают. Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов… В первый раз в жизни коснулся ушей моих стон соотчичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения. Великодушие почитаю я даром Божества, но едва ли я дал бы ему место прежде отмщения»{198}.

7 августа 1812 года Алексей Петрович Ермолов был представлен к производству в чин генерал-лейтенанта. Однако до получения аттестата было еще далеко.

Со сдачей города, считавшегося ключом от Москвы, авторитет Барклая-де-Толли приблизился к нулю.

П.И. Багратион — А.А. Аракчееву,

7 августа 1812 года:

«…Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я не виноват, что он нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругает его насмерть»{199}.

Терялось уважение к военному министру и в обществе. Вот, к примеру, как судили о военачальнике тамбовские женщины. «Не можешь вообразить, — писала одна из них, обращаясь к своему адресату, — как все и везде презирают Барклая»{200}.

Багратион не выбирал выражений: «подлец, мерзавец, тварь Барклай отдал даром преславную позицию». Это в письмах к ближайшим сотрудникам царя. Перед подчиненными Петр Иванович старался сдерживаться.

Других же ничто не смущало. Великий князь Константин Павлович, которого когда-то отчитал А.В. Суворов за неуважительное отношение к генералу А.Г. Розенбергу, забыл урок великого полководца. Однажды, подъехав к фронту солдат, он позволил себе сказать:

— Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не русская кровь течет в том, кто нами командует!

Можно подумать, что в нем, великом князе Константине Павловиче, текла русская кровь. Или в других генералах? Да почти все они, за редким исключением, за минувшие столетия по необходимости стали православными, но кровосмешение допускали. Не опасаясь кары небесной, женились на двоюродных сестрах. И не только ради предотвращения дробления имений — по известной национальной традиции. Поэтому едва ли не все герои войны 1812 года были связаны той или иной степенью родства. Но как воевали за Отечество! Какие подвиги совершали!

Терпение Михаила Богдановича лопнуло. Вручив Константину Павловичу депеши на имя императора, он приказал ему отправляться в Петербург.

— Я не фельдъегерь! — закричал великий князь. Барклай настаивал. Присутствующие при этом генералы,

испытывая неловкость, вышли. В помещении остались только адъютанты великого князя и командующего. Константин Павлович разразился бранью:

— Немец… изменник, подлец, ты предаешь Россию!{201}«Длительное отступление, трудные переходы, ухудшение

снабжения вызывают недовольство людей, приводят к падению авторитета начальства, — рассуждал Алексей Петрович, осмысливая события минувших дней. — Соединение армий ободрило войска, этим следовало воспользоваться; Москва уже близко — драться надобно; конечно, с падением столицы не все возможности государства разрушаются, но сила духа неизбежно будет подорвана»{202}.

10 августа у начальника штаба 1-й армии впервые и, может быть, у самого первого из военачальников, возникла мысль о возможной сдаче врагу древней русской столицы. Он подсел к столу, чтобы хоть как-то успокоить государя, еще раз попытаться убедить его в необходимости назначения нового главнокомандующего:

«…Не всё Москва в себе заключает, у нас есть средства неисчерпаемые, есть возможности всё обратить на гибель врагов Отечества нашего, завидующих могуществу и славе нашего народа…

Я люблю Отечество мое… люблю правду, и поэтому обязан сказать, что дарованиям главнокомандующего здешней армией мало кто завидует, еще менее имеют к нему доверенность, — войска же и совсем не имеют»{203}.

За короткое время Ермолов написал четыре таких письма Александру I. Ни на одно из них он не получил ответа. Однако не исключено, что в конечном счете начальник штаба 1-й армии вместе с другими русскими людьми, обеспокоенными судьбой России, заставил императора вспомнить Кутузова и назначить его главнокомандующим.

Конечно, Барклай-де-Толли допускал ошибки. В частности, под Смоленском, имея возможность нанести хотя бы частичное поражение противнику, пока тот не успел еще сосредоточиться, он потерял немало времени сразу после соединения русских армий и потом, когда переводил свои войска с Рудненской дороги на Пореченскую и обратно.

Но отступление от города в конечном-то счете еще современники признали правильным, правда, уже после того, как улеглись страсти, в том числе и Ермолов. Но об этом позднее…

Какая несправедливость! Полководец «с самым благородным, независимым характером, геройски храбрый, благодушный и в высшей степени честный и бескорыстный», как характеризовал его адъютант Ермолова Фонвизин, человек, беззаветно служивший родине, и, быть может, спасший ее «искусным отступлением», больше других заботившийся о нуждах солдат, не только не был любим ими, но и постоянно обвинялся Бог весть в каких грехах{204}.

Кто виноват в этой вопиющей неблагодарности? Дикость черни, на которую указывал Пушкин, или те, кто сознательно или бессознательно внушал ей нелюбовь к спасавшему народ вождю?

Главным виновником создавшейся обстановки, конечно, был Александр I, который слишком долго не мог преодолеть честолюбивого желания лично руководить боевыми действиями. Лишь 8 августа он назначил главнокомандующим всеми российскими армиями генерала Михаила Илларионовича Кутузова. Кандидатуру великого полководца настойчиво отстаивала перед царем Москва.

ОТ СМОЛЕНСКА ДО БОРОДИНА

От Смоленска отступали тремя колоннами. Солдаты очень приуныли. Шли, повесив головы. Каждый думал: что-то будет?

7 августа у Валутиной Горы, что за речкой Колодней, отряд П.А. Тучкова силами около трех тысяч человек, половину из которых составляли донские казаки А.А. Карпова, и одной роты конной артиллерии должен был остановить два пехотных и два кавалерийских корпуса противника, чтобы дать возможность войскам 1-й и 2-й армий, отступавших от Смоленска разными дорогами, сойтись на Лубинском перекрестке и продолжить движение к Соловьевой переправе через Днепр.

Из этого боя русские вышли с честью. Подробную реляцию о нем, написанную А.П. Ермоловым, М.Б. Барклай-де-Толли приказал представить на имя его светлости князя М.И. Кутузова, который со дня на день должен был прибыть в армию. Воспоминания о событиях этого дня доставляли нашему герою в старости «особенное чувство удовольствия», поскольку командующий армией оказал ему тогда «высокую степень доверенности и большую часть успеха» отнёс на его счёт{205}.

К полудню неприятель показался перед позицией русского авангарда, который к этому времени получил в подкрепление свыше двух тысяч гренадеров под командованием полковника П.Ф. Желтухина и шесть орудий. Продержавшись с этими силами у Валутиной Горы часа три, П.А. Тучков отступил за реку Страгань, где уже должен был стоять до последнего, чтобы решить поставленную перед ним задачу. О том, насколько большое значение придавал М.Б. Барклай-де-Толли удержанию этой позиции, можно судить по воспоминаниям его адъютанта полковника В.И. Левенштерна. Вот о чем поведал он много лет спустя.

Отступив за речку Страгань, П.А. Тучков лично доложил командующему, что больше не в состоянии противиться неприятелю, напиравшему на его отряд силами четырех корпусов. И услышал в ответ:

— Генерал, возвращайтесь к своим солдатам и умрите вместе с ними, защищая отечество; если вы еще придете сюда, я прикажу вас расстрелять{206}.

Павел Алексеевич был способен положить свою жизнь на алтарь отечества. А вот задержать неприятеля теми силами, какими располагал в тот момент, едва ли. Понимая это, начальник штаба 1-й армии А.П. Ермолов срочно направил ему на помощь первый кавалерийский корпус графа Ф.П. Уварова, в состав которого входил и лейб-гвардии казачий полк генерал-адъютанта В.В. Орлова-Денисова. Кроме того, ему были подчинены четыре гусарских полка, правда, один неполный из отряда Ф.К. Корфа, с шестью батарейными орудиями. Теперь численность авангарда достигла десяти тысяч человек, с которыми П.А. Тучков и вступил в бой против тридцати пяти тысяч отборных французских войск Нея, Мюрата и Жюно.

Бой начался в центре русской позиции. Французы несколько раз бросались в атаку, но, поражаемые шквалом картечи и пуль, отступили с большими потерями. В это время к месту сражения прибыл М.Б. Барклай-де-Толли. Убедившись в слабости отряда П.А. Тучкова, он спешно перебросил в район деревни Лубино третий пехотный корпус П.П. Коновницына. Численность авангарда 1-й армии возросла до пятнадцати тысяч штыков и сабель.

Отказавшись от бесплодных попыток прорвать оборону пехотных батальонов П.А. Тучкова в центре, французы обратили свои силы против левого фланга авангарда, где развернулась русская конница. Но прежде чем они двинулись в атаку, граф В.В. Орлов-Денисов успел принять кое-какие меры. Большую часть кавалерийского корпуса и конную артиллерию он оставил в кустарнике за болотом, а с лейб-казаками помчался к стоявшим перед ним у дороги гусарским и донским полкам.

Сам командир понимал: в случае поражения отступать некуда. Важно было убедить в этом подчиненных. Поэтому он отправил представителей всех гусарских эскадронов и казачьих сотен на рекогносцировку местности. Они скоро вернулись и доложили:

— Ваше сиятельство! Путей отхода нет: впереди — неприятель, позади — непролазная топь

— Значит, для нас остается одно из двух: либо победить врага, либо умереть с честью, — говорил граф, объезжая войска.

Лейб-казаков и гусар В.В. Орлов-Денисов построил в четыре линии перед болотистым ручьем, примкнув их правым крылом к пригорку, на котором устроил батарею, а на левом фланге расположил два эскадрона регулярной кавалерии и пять казачьих полков генерал-майора А.А. Карпова. Позднее М.Б. Барклай-де-Толли усилил конницу авангарда своей армии двумя пехотными полками из корпуса П.П. Коновницына и двенадцатью орудиями.

В течение часа бой развивался вяло, противники ограничивались лишь перестрелкой. Правда, мариупольские гусары в это время «почти дотла изрубили» одну роту неприятельской пехоты, неосторожно высунувшуюся из кустов. Потом в атаку пошла французская кавалерия во главе с самим Мюратом. Она опрокинула казаков и стала их преследовать. Но В.В. Орлов-Денисов ударил ей во фланг, бросив вперед один за другим свои полки, стоявшие в четыре линии у деревни Заболотье. Неаполитанский король долго не решался возобновить атаку. Наконец, Жюно пустил в дело пехотную дивизию Охса. Она вышла из укрытия и направилась через лес на левый фланг русской позиции. Артиллеристы позволили ей приблизиться и расстреляли почти в упор из шестнадцати искусно замаскированных орудий при содействии перекрестного ружейного огня двух полков, присланных из корпуса П.П. Коновницына. Неприятель обратился в бегство. За ним ринулись казаки и гусары. К восьми часам вечера бой здесь затих{207}.

Известный военный теоретик и историк Антон Генрих Жомини, служивший и Наполеону, и Александру, так описал этот бой у деревни Заболотье, что в нескольких верстах от Лубино:

«Мюрат, стесненный справа и слева лесами и болотами, не мог успешно действовать своей кавалерией. Орлов-Денисов несколько раз опрокидывал головы колонн его, хотевших дебушировать за Латышино против левого фланга русских. Должно признаться, Орлов-Денисов показал в этой борьбе столько же мужества, сколько показывал до того времени храбрости и деятельности король Неаполитанский»{208}.

Лестное сравнение.

Когда почти стемнело, французы еще раз попытались прорвать центр русской позиции. Контратаку возглавил сам генерал-майор П.А. Тучков. В ночной схватке он был ранен штыком в бок и голову, попал в плен и доставлен к Мюрату, а затем к Наполеону.

Павел Алексеевич Тучков выжил, после войны написал воспоминания о пребывании в плену и о беседе с Наполеоном, а наследники опубликовали их в «Русском архиве» за 1873 год.

Французы поселили Тучкова в одном доме с маршалом Бертье. Через несколько дней пленного представили Наполеону.

— Генерал, — спросил Наполеон, — скоро ли ваши войска дадут мне генеральное сражение, или будут ретироваться до Москвы?

— Ваше величество, мне неизвестны планы командования.

Наполеон разразился такой бранью в адрес Барклая, которая по эмоциональному накалу превосходила его монолог, записанный генерал-адъютантом Балашовым.

— Что за отступление?! — истерично кричал Наполеон. — Если вы хотели воевать со мной, почему не заняли Польшу и не пошли дальше, что легко могли сделать. И тогда вместо войны на территории России вы перенесли бы ее на землю неприятеля. Да и Пруссия, которая теперь против вас, была бы вашей союзницей. Почему ваш главнокомандующий не сделал этого, а теперь, отступая безостановочно, опустошает собственную землю? Зачем оставил он Смоленск? Зачем довел этот прекрасный город до такого несчастного положения? Если он решил защищать его, то почему неожиданно сдал? Он мог бы удерживать его еще долго. Если он не имел такого намерения, то зачем остановился в Смоленске и дрался с ожесточением? Для того чтобы разорить его до основания? За это в любом другом государстве его бы расстреляли.

Павел Алексеевич, сам порицавший командующего за отступление, выслушав эмоциональную тираду Наполеона, задумался: «Почему своей тактикой отступления Барклай довел до исступления великого полководца? Боится русского генерала? Но у него, по его же мнению, “небольшие военные дарования”. Похоже, сам себе не верит, потому и беснуется. Он боится нашего отступления больше, чем сражения с нами».

Так или примерно так рассуждал Павел Алексеевич, слушая затянувшуюся тираду французского императора. Наполеон отпустил генерала Тучкова и передал с ним Александру I предложение вступить в переговоры о мире. Царь не ответил.

Конечно, каждое воинское подразделение имело своих командиров, которые в этот день, 7 августа, действовали с присущей им инициативой. А.П. Ермолов не водил солдат в атаку, но все нити этого боя держал в своих руках, усиливая сражающихся свежими войсками, перемещая их с одного места на другое. М.Б. Барклай-де-Толли имел все основания большую часть успеха отнести на счет начальника штаба своей армии. А он имел полное право гордиться этим, когда писал свои воспоминания.

«Сражение 7-го августа, известное по моим донесениям, — писал М.Б. Барклай-де-Толли, — может почесться совершенною победою; неприятель был отражен на всех пунктах, и победоносные войска почивали на поле битвы. Они отступили единственно потому, что цель их была соединение обеих армий»{209}.

Потери французов были велики — около девяти тысяч человек. Русские лишились более пяти тысяч своих сынов. Такой была плата за вторичное соединение двух западных армий{210}.

В ночь на 8 августа 1-я армия подошла к Соловьевой переправе и в течение следующего дня под прикрытием казаков М.И. Платова переправилась на левый берег Днепра и двинулась вслед за войсками князя П.И. Багратиона по направлению на Дорогобуж, где М.Б. Барклай-де-Толли решил дать неприятелю сражение.

А.П. Ермолов П.И. Багратиону, не позднее 11 августа:

«Наконец… хоть раз мы предупредили Ваше желание: Вам угодно было, чтобы мы остановились и дрались… я уже получил о том приказание. Теперь, почтеннейший благодетель, Вам надлежит оказать нам помощь. Пусть доброе согласие будет залогом успеха… Самая неудача не должна отнять у нас надежды, надо противостоять до последней минуты страшным усилиям могущественного соперника. Только продолжение войны представляет вернейший способ восторжествовать над злодеями нашего Отечества.

Боюсь, что опасность, угрожающая нашей древней столице, не заставила бы прибегнуть к миру. Эта мера — малодушных и робких. Все надо принести в жертву с радостью, когда под дымящимися развалинами жилищ наших можно будет погрести врагов, ищущих гибели нашего Отечества»{211}.

Понятно, сражение это не состоялось.

К этому же времени относится письмо А.П. Ермолова к графу П.П. Палену, через которое проходит та же мысль:

«Не дай Бог, допустить злодеев до Москвы! Но если… судьба позволит овладеть ею, кажется, и то к благу нашего народа: не окончив войны, будем защищаться до последней крайности…

…Продолжение войны, потеря неприятелем надежды кончить оную, зима, недостатки продовольствия и фуража — всё это уменьшит силы его, и союзники Наполеона, не имеющие ни малейших выгод, собственно им принадлежащих, не только смирятся, но, надо думать, многие от него отстанут»{212}.

Как видно, Ермолов задолго до генерального сражения не только не исключал возможности сдачи Москвы, но даже считал это необходимым, лишь бы не прекращать войну и не заключать мира до полной победы над врагом. Уже в первой декаде августа он возлагает надежды на голод и холод, которые должны довершить то, что не успеют сделать солдаты летом. Но не Алексею Петровичу первому пришла эта мысль. Барклай-де-Толли еще в июне месяце «успокаивал государя» и «ручался головою, что к ноябрю французские войска будут вынуждены покинуть Россию более поспешно, нежели вступили» в нее{213}.

На редкость неустойчивой была в то лето погода: в день переправы Наполеона через Неман бушевала гроза, шел дождь со снегом и градом, потом установилась жара, в середине июля — ливень, в начале августа — снова невыносимый зной. Кавалерия, артиллерия, пехота, поднимая тучи непроницаемой пыли, продвигались на восток. Солнце казалось багровым, ни зелени близ дороги, ни краски лафетов, ни цвета мундиров нельзя было различить. Лица солдат лоснились от пота и грязи. Люди дышали пылью, глотали пыль, изнывали от жажды и не находили чем освежиться. Лошади отфыркивались, брызгали пеной, напрягались под тяжестью орудий, ездовые безбожно ругались, понукая ими.

Войска по-прежнему отступали тремя колоннами: одна Багратиона и две Барклая-де-Толли.

* * *

11 августа 1812 года северная столица, обеспокоенная двухмесячным отступлением западных армий, провожала М.И. Кутузова спасать Россию. Среди провожающих был любимый племянник полководца, который спросил его:

— Неужели вы, дядюшка, надеетесь разбить Наполеона?

— Разбить? Нет, не надеюсь разбить! А обмануть — надеюсь!

Приведенный диалог не следует расценивать как отказ нового главнокомандующего от активного военного противоборства с Наполеоном. Но стремление перехитрить опасного противника отличает все его действия от вступления в должность до изгнания французов из России.

Скорая русская тройка лишь через неделю докатила Михаила Илларионовича до Царева-Займища, где обвиняемый во всех смертных грехах осторожный М.Б. Барклай-де-Толли решил наконец дать Наполеону генеральное сражение. Приветствуя войска почетного караула, старый полководец нарочито бодро и не по возрасту зычно сказал:

— Ну, как можно отступать с этакими молодцами!

И этого было достаточно, чтобы по армии мгновенно разнеслось: «Приехал Кутузов бить французов». Солдаты и офицеры любили старого полководца и верили в него. Он, последний из «стаи славной екатерининских орлов», принял командование, когда ему исполнилось 67 лет.

М.И. Кутузов, осмотрев избранную М.Б. Барклаем-де-Толли позицию и взвесив шансы, приказал «этаким молодцам» отступать. Уповая на помощь Всевышнего и храбрость российских войск, он вместе с тем настойчиво требовал пополнений, без чего считал невозможным «отдаться на произвол сражения». А резервы надеялся получить по прибытии основных сил к Можайску.

Таким образом, отступление продолжалось, но с иным, нежели прежде, настроением и с верой в ум и находчивость главнокомандующего. «Все сердца воспряли, дух войска поднялся, все ликовали и славили его», — писал будущий декабрист А.Н. Муравьев{214}.

Генералы же встретили это назначение по-разному. 16 августа 1812 года, накануне прибытия М.И. Кутузова в армию, и М.Б. Барклай-де-Толли, и П.И. Багратион выразили свое отношение к выбору Александра I: первый в письме к жене, второй в письме к своему постоянному адресату Ф.В. Ростопчину.

М.Б. Барклай-де-Толли: «Счастливый ли это выбор, только Богу известно. Что касается меня, то патриотизм исключает всякое чувство оскорбления»{215}.

ИМ. Багратион: «Хорош и сей гусь, который назван и князем, и вождем! Если особенного он повеления не имеет, чтобы наступать, я вас уверяю, что тоже приведет — французов — к вам, как и Барклай… Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи и интриги»{216}.

Для других генералов он был «царедворцем», «малодушным» человеком, «птицей не высокого полета»…

Впрочем, и царь не был в восторге от своего выбора, считая всех троих «одинаково мало способными быть главнокомандующими», и назначил «того, на которого указывал общий голос»{217}.

А «общий голос», вопреки надеждам Багратиона, Беннигсена, Вильсона и других, указал на Кутузова.

Ермолов же встретил назначение «князя и вождя» главнокомандующим всех западных армий с большим удовлетворением. Это Михаил Илларионович дал ему блестящую аттестацию по итогам кампании 1805 года и произвел в полковники. Он и во время Отечественной войны не обделил его своим доверием. Не случайно многочисленные источники, посвященные истории Бородинского сражения, называют Алексея Петровича, в это время уже генерал-лейтенанта, начальником штаба при Кутузове. Да и сам он чувствовал себя таковым… А в действительности он по-прежнему состоял при Барклае-де-Толли{218}.

«НЕДАРОМ ПОМНИТ ВСЯ РОССИЯ…»

22 августа русские войска вступили на поле предстоящего сражения. На следующий день М.И. Кутузов написал царю:

«Позиция, в которой я остановился при деревне Бородине, в двенадцати верстах впереди Можайска, одна из наилучших, какую только на плоских местностях найти можно. Слабое место сей позиции, которое находится с левого фланга, постараюсь я исправить посредством искусства. Желательно, чтобы неприятель атаковал нас в сей позиции, в таком случае имею я большую надежду к победе»{219}.

Таким образом, избранная позиция представлялась М.И. Кутузову достаточно крепкой. Но для инженерной подготовки ее слабого левого фланга необходимо было выиграть время. А это зависело от силы сопротивления арьергарда под командованием П.П. Коновницына.

Упорное сопротивление арьергарда П.П. Коновницына в период с 22 по 24 августа, многочасовое ожесточенное сражение за Шевардинский редут и село Бородино позволили М.И. Кутузову выиграть время, необходимое для завершения инженерных работ. «Слабое место сей позиции» он успел-таки исправить «посредством искусства», возведя батарею на центральной Курганной высоте, построив Семеновские и Масловские флеши и другие укрепления. В законченном виде избранная позиция представлялась главнокомандующему настолько «крепкой», что он опасался даже, как бы неприятель не начал «маневрировать… по дорогам, ведущим к Москве», и не отказался от предложенного ему здесь сражения{220}.

Утром накануне сражения князь М.И. Кутузов на больших дрожках выехал на осмотр Бородинской позиции. Его сопровождала небольшая свита из генералов. Ермолов «ехал у колеса для принятия приказаний». Не внеся изменений в расположение войск, главнокомандующий вернулся назад.

Из дневника артиллериста И.Т. Радожицкого:

«25 августа. Солнце светило ярко, и золотыми лучами скользило по смертоносной стали штыков и ружей; оно играло на меди пушек ослепительным блеском. Всё устраивалось для кровопролития следующего дня. Московские ратники оканчивали насыпи на батареях, артиллерию развозили по местам и готовляли патроны. Солдаты чистили, острили штыки, белили портупеи и перевязи.

Наступила ночь; биваки враждующих сил запылали бесчисленными огнями кругом верст на двадцать пространства; огни отражались в небосклоне на темных облаках багровым заревом; пламя в небе предзнаменовало пролитие крови на земле»{221}.

Готовясь к сражению, Кутузов умело расположил наличные силы на поле предстоящей битвы. Согласно диспозиции они делились на войска левого и правого крыла и центра.

26 августа Кутузов проснулся рано, объехал войска, убедился в том, что солдаты, офицеры и генералы горят желанием сразиться с неприятелем, победить или умереть, и, вполне удовлетворенный, вернулся на наблюдательный пункт.

Наполеон провел ночь перед сражением в «мучительном беспокойстве», сам не спал и не давал заснуть своим адъютантам. Обращаясь к дежурному генералу Раппу, он внезапно спросил:

— Верите ли вы в завтрашнюю победу?

— Без сомнения, ваше величество, но победа будет кровавая.

Наполеона всю ночь не покидала мысль, что русская армия снова не примет сражения. Когда же на востоке блеснул первый луч нового дня и осветил поле Бородинской брани, император французов воскликнул:

— Вот оно, солнце Аустерлица!

Ошибался баловень фортуны. То было солнце Бородина, и светило оно не ему, а русскому полководцу Кутузову. Правда, сквозь клубы дыма московского пожара.

У Ермолова первые лучи восходящего солнца, осветившие «то место, где русские готовились бестрепетно принять неравный бой», вызвали мысль о городе его детства. «Величественная Москва, здесь участь твоя вверяется жребию, — размышлял Алексей Петрович. — Еще несколько часов и, если твердою грудью русских не будет отвращена грозящая тебе опасность, развалины укажут место, где во времена благоденствия ты горделиво вздымалась!»{222}

Главные события развернулись на левом крыле Бородинской позиции, занимаемом второй Западной армией П.И. Багратиона, у Семеновских флешей, которые оборонял пехотный корпус М.М. Бороздина.

В пять часов начался артиллерийский обстрел флешей. Затем последовал штурм. Наполеон бросил в бой пехотные корпуса маршалов Даву, Нея, Жюно, всю кавалерию Мюрата, доведя постепенно число атакующих до 45 тысяч штыков и сабель и 400 орудий.

«Страшные громады сил», по определению А.П. Ермолова, двинулись на штурм русских укреплений перед деревней Семеновской. При этом почти полностью была истреблена дивизия М.С. Воронцова. «Она исчезла не с поля сражения, а на поле сражения», — как оценил ситуацию ее израненный командир. Оставшихся в живых принял под свое командование генерал-лейтенант Д.П. Неверовский, но и он был контужен.

Французы тоже понесли большие потери. Погибли многие генералы и командиры полков. Маршалов Наполеона, кажется, стала покидать уверенность. Они запросили у императора подкреплений, но получили отказ.

Семеновские флеши, покрытые тысячами убитых людей и лошадей, несколько раз переходили из рук в руки. Ближе к полудню начался последний отчаянный штурм уже разрушенных укреплений. П.И. Багратион решил предупредить врага контратакой.

«Вот тут-то и последовало важное событие, — вспоминал позднее поручик Апшеронского пехотного полка Ф.И. Глинка. — Постигнув намерение маршалов и видя грозное движение французских сил, князь П.И. Багратион замыслил великое дело. Приказания отданы, и все левое крыло наше по всей длине своей двинулось с места и пошло скорым шагом в штыки»{223}.

Атака русских была отбита.

Теперь Даву повел своих героев в штыковую атаку. Осыпаемые градом русских пуль, французские гренадеры не отстреливались. П.И. Багратион, хорошо знавший цену воинской отваги, восторженно приветствовал врага криками: «Браво, браво!» Это был последний бой князя Петра, любимца А.В. Суворова и всей армии, смертельно раненного осколком ядра.

«В мгновение пронесся слух о его смерти, и войско невозможно удержать от замешательства, — свидетельствует А.П. Ермолов. — Никто не внемлет грозящей опасности, никто не думает о собственной защите: одно общее чувство — отчаяние. Около полудня вторая армия была в таком состоянии, что некоторые части ее, не иначе как, отдаляя на выстрел, можно было привести в порядок»{224}.

Семеновские флеши, вошедшие в историю Отечественной войны с именем П.И. Багратиона, оказались в руках французов. Командование 2-й армией временно принял на себя П.П. Коновницын. Он отвел войска за овраг и стал готовиться к отражению атак противника. Первые попытки сместить русских с новой позиции были отражены.

Князь Н.Д. Кудашев, прибывший на командный пункт тестя М.И. Кутузова, донес о положении 2-й армии, пришедшей в замешательство после ранения князя П.И. Багратиона. Выслушав зятя, главнокомандующий приказал А.П. Ермолову, стоявшему рядом, немедленно отправляться во вторую армию, привести ее артиллерию в порядок, снабдить снарядами, в которых она испытывала недостаток, и, если возникнет в том необходимость, указать на недостатки с учетом местных условий и «обстоятельств настоящего времени»{225}.

Взяв из резерва М.Б. Барклая-де-Толли три роты батарейных орудий с полковником А.П. Никитиным, «известным отличной храбростью», А.П. Ермолов пустился на левый фланг решать поставленную перед ним задачу. За ним увязался и сам начальник артиллерии первой армии генерал-майор граф А.И. Кутайсов.

— Александр Иванович, вам не следует ехать со мной, — убеждал Ермолов Кутайсова. — Князь Кутузов чрезвычайно сердится, не видя вас при себе.

«Не принял он моего совета», — сожалел Алексей Петрович, вспоминая славный день Бородина{226}.

* * *

После падения Багратионовых флешей главным пунктом Бородинского сражения стала Курганная высота, на которой была возведена батарея. Атаки на нее начались еще в 10 часов утра. Теперь же она попала под перекрестный огонь французской артиллерии, который нарастал с каждой минутой. «Ядра с визгом ударялись о землю, выбрасывали вверх кусты и взрывали поля, — вспоминали пережившие этот ад солдаты и офицеры лейб-гвардии Московского полка. — Сверкало пламя, гремел оглушительный гром»{227}.

После ожесточенной артиллерийской подготовки в атаку на высоту пошла итальянская дивизия Ж.Б. Брусье, но огнем из сорока шести орудий она была отброшена.

Готовя вторую атаку, Е.Н. Богарне усилил Ж.Б. Брусье французской дивизией Ш.Л. Морана, взятой из корпуса Л.Н. Даву. Впереди нее шла бригада Ш.О. Бонами, которая уже ворвалась на Курганную высоту, обороняемую солдатами корпуса Н.Н. Раевского. Сам командир его оказался в смертельной опасности.

— Ваше превосходительство, — услышал Раевский голос своего ординарца, — спасайтесь!

Николай Николаевич оглянулся и увидел в шагах пятнадцати от себя французских гренадеров, ворвавшихся в редут со штыками наперевес. Он с трудом пробрался на левый фланг позиции своего корпуса, вскочил на лошадь и увидел, как генералы Илларион Васильевич Васильчиков и Иван Федорович Паскевич, выполняя его приказ, устремились со своими солдатами на неприятеля. Многие из них пали в неравном бою или были рассеяны. При восьмидесяти орудиях русских батарей не осталось уже ни одного заряда.

В наступление пошла сначала итальянская дивизия Ж.Б. Брусье, а за ней французская Ш.Л. Морана. Уже изготовилась к броску королевская гвардия Е.Н. Богарне. Ее «полки строятся во взводную колонну. Легкие отряды открывают путь, за ними идут гренадеры, стрелки и драгуны. Радость, гордость, надежда сияют на всех лицах… В шуме падающих бомб и гранат, непрестанного свиста железа и свинца раздаются крики: «Да здравствует Император! Да здравствует Италия!»

Такими словами передал предчувствие победы скромный офицер Великой армии Цезарь Ложье{228}.

Дивизия Ж.Б. Брусье была отброшена, но авангард дивизии Ш.Л. Морана под началом бригадного генерала Ш.А. Бонами ворвался на батарею Н.Н. Раевского.

Ермолов, спешивший во вторую армию с тремя конно-артиллерийскими ротами, обратил внимание на то, что защитники батареи, расстреляв все заряды, оставив восемнадцать орудий, в беспорядке отступают. Алексей Петрович понимал, к каким гибельным последствиям может привести потеря этой важной высоты. Он взял из резерва четыре пехотных полка и, бросая перед солдатами горсти знаков Военного ордена, увлек их в штыковую атаку.

Алексей Петрович вспоминал:

«Бой яростный, ужасный продолжался не более получаса: сопротивление встречено отчаянное, высота отнята, орудия возвращены, и не слышно ни одного ружейного выстрела.

Израненный штыками, можно сказать снятый со штыков, неустрашимый бригадный генерал Бонами был пощажен; пленных не было ни одного, из всей бригады спаслись бегством немногие…»{229}

Неустрашимого генерала Шарля Августа Бонами Ермолов отправил в Орел к своему отцу Петру Алексеевичу, которого «просил иметь о нем особенное попечение»{230}.

Потери были огромные. Вместе с Ермоловым в контратаке участвовал начальник артиллерии первой армии генерал-майор Александр Иванович Кутайсов. Его лошадь вернулась в лагерь без седока, «седло и чепрак на ней были обрызганы кровью и мозгом». Через некоторое время и Алексей Петрович получил контузию, что заставило его покинуть Курганную высоту{231}.

Возвращением Курганной высоты, утверждал Николай Николаевич Муравьев-Карский, «Ермолов спас всю армию»{232}.

О подвиге Алексея Петровича писали в своих воспоминаниях многие русские участники сражения и французский генерал Филипп Поль Сегюр. И лишь один Лев Николаевич Толстой поставил его под сомнение. Офицер гвардейской артиллерии Авраам Сергеевич Норов, исследуя документальную основу романа «Война и мир», счел «даже неуместным возражать» писателю, ибо отважный генерал-лейтенант возглавил контратаку на глазах у всей армии{233}.

Граф Л.Н. Толстой, бесспорно, — великий писатель, но в России были и великие полководцы (М.И. Кутузов, М.Б. Барклай-де-Толли, например), а они дали высокую оценку подвигу А.П. Ермолова{234}. Поэт-партизан Д.В. Давыдов тоже неплохо разбирался в военном деле, и он писал:

«Все беспристрастные свидетели этого побоища громко признают Ермолова главным героем этого дела; ему принадлежит в этом случае и мысль и исполнение»{235}.

Утвердившись на Курганной высоте, Ермолов отправил своего адъютанта Павла Христофоровича Граббе с донесением об этом успехе к Барклаю-де-Толли. Позднее будущий декабрист писал;

«Я нашел его под картечью, пешком, генерал что-то ел. С улыбающимся, светлым лицом он выслушал меня, велел поздравить Ермолова со знаменитым подвигом»{236}.

Русские готовились отразить очередную атаку неприятеля.

Королевская гвардия Евгения Богарне уже перешла через реку Колочу, но неожиданно повернула назад и поспешила вернуться назад. Что случилось?

Атаку королевской гвардии сорвал начавшийся рейд казаков М.И. Платова и кавалерии Ф.П. Уварова. Более двух часов потребовалось Наполеону, чтобы восстановить порядок на левом фланге своей позиции. Русские войска получили передышку.

Историки утверждают: за это время главнокомандующий произвел перегруппировку наличных сил, подкрепил резервами вторую армию, пришедшую в расстройство после ранения П.И. Багратиона, и защитников Курганной высоты. А вот непосредственный участник этих событий А.П. Ермолов писал, что «князь М.И. Кутузов, пребывавший постоянно на батарее у селения Горки», не понимал, «сколь сомнительно и опасно положение наше, надеялся на благоприятный оборот. Военный министр, обозревая все сам, давал направление действиям, и ни одно обстоятельство не укрывалось от его внимания»{237}. Именно М.Б. Барклай-де-Толли послал на левый фланг Бородинской позиции гренадерскую дивизию и генерала Д.С. Дохтурова, который и привел войска в порядок, а героев Н.Н. Раевского заменил свежим корпусом А.И. Остермана-Толстого.

Замечу, кстати, что Алексей Петрович до сего времени с большим уважением относился к Михаилу Илларионовичу и весьма скептически к Михаилу Богдановичу.

Отразив налет конницы М.И. Платова и Ф.П. Уварова, Наполеон приказал во что бы то ни стало взять Большой бородинский редут. Бой разгорелся с новой силой. Гром орудий заглушал ружейные выстрелы. Сил оказалось недостаточно. А.П. Ермолов был ранен. Его сменил генерал-майор П.Г. Лихачев. Ценою огромных потерь французам удалось захватить Курганную высоту, вошедшую в историю с именем Н.Н. Раевского.

Сам Наполеон, нетерпеливо ожидавший падения батареи, обороняемой солдатами Раевского, сказал тогда:

— Этот русский генерал сделан из материала, из которого делаются маршалы.

Курганная высота, когда ее заняли французы, представляла собой «зрелище, превосходившее по ужасу все, что только можно было вообразить. Подходы, рвы, внутренняя часть укреплений — все это исчезло под искусственным холмом из мертвых и умирающих, средняя высота которого равнялась 6—8 человекам, наваленным друг на друга»{238}.

Бой за Батарею Раевского принес французам лишь некоторый тактический успех. Общий же замысел Наполеона был сорван. С наступлением темноты Наполеон отвел свои войска на исходные позиции. Кутузов приказал объявить по армии, что завтра он намерен возобновить сражение, и это сообщение солдаты восприняли с восторгом, однако, получив донесение о потерях, приступил к составлению диспозиции на отступление.

Алексей Петрович дал поразительно точную оценку сражения 26 августа 1812 года:

«В день битвы Бородинской российское воинство увенчало себя бессмертною славою! Огромное превосходство сил неприятельских по необходимости подчиняло [наши действия] действиям оборонительным… Конечно, не было [до сих пор] случая, в котором оказано более равнодушия к опасности, более терпения, твердости, презрения к смерти. Успех долгое время сомнительный, но чаще клонившийся на сторону неприятеля, не только не ослабил дух войска, но воззвал к напряжению, едва силы человеческие не превосходящим. В этот день испытано все, до чего может возвыситься достоинство человека»{239}.

Вскоре после полуночи русские снялись с Бородинской позиции и двинулись на восток. 1 сентября главнокомандующий привел армию к селению Фили и сразу приказал возводить укрепления на Поклонной горе, где, как говорил, решил дать Наполеону сражение за Москву.

— Скажи, Алексей Петрович, как ты оцениваешь позицию? — обратился он к Ермолову.

— Ваше сиятельство, с первого взгляда трудно сказать, но видимые недостатки ее позволяют думать, что удержаться на ней нет никакой возможности.

Кутузов взял руку Ермолова, ощупал пульс и, как бы возражая ему, спросил:

— Здоров ли ты, друг мой?

— Я в своем уме, ваше сиятельство, потому и говорю: драться на этой позиции вы не будете или будете непременно разбиты.

«Ни один из генералов не сказал своего мнения, — вспоминал Ермолов, — хотя не многие могли догадываться, что князь Кутузов никакой нужды в том не имеет, желая только показать решительное намерение защищать Москву, совершенно о том не помышляя». Он «снисходительно» выслушал мнение молодого генерала и «с изъявлением ласки» приказал ему осмотреть позицию и доложить.

Алексей Петрович осмотрел позицию от правого до левого фланга, определил достоинства и недостатки, но мнения своего не изменил. Кутузов между тем не уставал повторять, что без боя Москву не оставит, хотя для себя уже твердо решил поступить иначе: сдать старую столицу, чтобы спасти армию, а значит, и Россию. Он не мог первым сказать об этом вслух.

Первый сказал Федор Васильевич Ростопчин:

— Не понимаю, почему вы непременно хотите отстоять Москву, если неприятель, овладев ею, не приобретет ничего полезного. Принадлежащие казне сокровища и все имущество вывезены; из церквей, за малым исключением, — тоже. Едва войска выйдут за заставу, неприятель увидит город пылающим!

Кутузову «по сердцу было предложение графа Ростопчина, — рассуждал проницательный Ермолов, — но незадолго перед сим он клялся своими седыми волосами, что неприятелю нет другого пути в Москву, как через его труп».

Ростопчин, хотя и сказал первый, что древнюю русскую столицу надо сдавать, но ответственность за это пришлось бы нести не ему, а главнокомандующему. Поэтому Кутузов вечером собрал военный совет, перед началом которого почти все его участники были решительно настроены сражаться. По давней традиции он предложил всем генералам высказать свое мнение, начиная с младшего в чине Ермолова.

Действительно, Ермолов был младше других генералов, но, как начальник штаба армии, он пользовался большим авторитетом. Естественно, Кутузов, знавший его мнение, ожидал от него искреннего ответа, значит, поддержки. Не решился, однако, Алексей Петрович, «как офицер, не довольно еще известный», опасавшийся «обвинения соотечественников, дать согласие на оставление Москвы». Не защищая свою точку зрения, впрочем, «неосновательную», по его же признанию, он «предложил атаковать неприятеля». Главнокомандующий с раздражением бросил:

— Вы предлагаете сражаться, потому что не на вас, а на меня ляжет ответственность за неудачу!

Как известно, психологически Алексей Петрович уже давно убедил себя в том, что при известных обстоятельствах Москву придется сдать французам, но признаться в этом перед всеми он не мог. Кутузов обиделся.

По выражению его высочества Константина Павловича, Алексей Петрович довольно часто поступал с «обманцем», как и в этом случае, когда он предлагал защищать Москву в совершенно безнадежной ситуации. Правда, у него позднее хватило мужества признаться, что не стал отстаивать своего прежнего мнения только потому, что опасался «упреков соотечественников».

Среди генералов не было единства взглядов по этому вопросу. Барклай-де-Толли сумел убедить часть из них, что в сложившихся условиях важнее сохранить армию, пополнить ее резервами, а потом продолжить войну «с удобством».

Военный министр — не какой-нибудь отважный генерал-майор, он высказался за сдачу Москвы.

Его поддержал генерал-лейтенант Н.Н. Раевский:

— Я говорю как солдат: не от Москвы зависит спасение России; более всего должно сберегать войска; надо оставить Москву без сражения…

Были и противники сдачи Москвы. М.И. Кутузов прервал споры:

— Доколе будет существовать армия и будет в состоянии противиться неприятелю, до тех пор сохраним мы надежду благополучно завершить войну, но, когда уничтожится армия, погибнут и Москва, и Россия. Приказываю отступать!{240}

От такого решения, вспоминал Петр Петрович Коновницын, «у нас волосы стали дыбом», с совета расходились с тяжелым чувством, как с похорон{241}.

Решение сдать Москву с большим трудом далось Михаилу Илларионовичу. В эту ночь адъютанты несколько раз слышали, что старик плачет{242}.

Рано утром 2 сентября князь Кутузов вызвал Ермолова и велел ему срочно отправляться в арьергард к Милорадовичу.

— Алексей, скажи ему, чтобы он удерживал неприятеля, пока мы вывезем из города тяжести и выведем войска.

Ермолов нашел часть арьергарда с генералом Раевским у Драгомиловского моста и передал ему повеление главнокомандующего.

Михаилу Милорадовичу удалось договориться с Иоахимом Мюратом позволить русским войскам, «не наступая сильно», выйти из города. Впрочем, французы в последнее время и не рвались в бой: стоило ли теперь терять людей, когда неприятель уже и не помышлял защищать свою столицу и победа казалась близкой.

Французы вступили в Москву со стороны Арбата, когда последние полки русского арьергарда еще находились в городе, пытаясь хоть как-то определить участь оставленных в госпиталях соратников.

Вместе с армией из белокаменной ушли «женщины, купцы и ученая тварь», по определению Ф.В. Ростопчина. Эвакуацией руководил М.Б. Барклай-де-Толли. М.И. Кутузов, избегая встреч, уезжал из столицы один, без свиты, в сопровождении своего ординарца. Понять психологическое состояние главнокомандующего можно: ему невыносимо было слышать упреки и обвинения, видеть слезы старых солдат — просто «стон стоял в народе». Чаще всего в этот день звучали слова:

— Измена!.. Ужасно!.. Позор!.. Стыд!..

Измены, конечно, не было. Но было ужасно. И был позор. И стыд был. М.И. Кутузов утешал Александра I, что принял все меры, чтобы в городе «ни один дворянин… не остался»{243}. Но в госпиталях оставил 22 тысячи беспомощных «нижних чинов», значительная часть которых сгорела в огне великого пожара. «Душу мою раздирал стон раненых, оставленных во власти неприятеля», — вспоминал А.П. Ермолов{244}.

В первую же ночь пребывания французов в Москве начались пожары, вызвавшие у них упадок духа, едва «встрепенувшегося» после вступления в русскую столицу. «Сквозь этот яркий свет» они «грустно глядели навстречу… темному будущему», как выразил свое восприятие зловещей картины, представшей перед завоевателями, врач наполеоновской армии Генрих Роос{245}.

Московский пожар вынудил Наполеона покинуть Кремль и перебраться в Петровский замок. Его армия, предавшаяся пьянству и грабежам, на глазах деградировала. Через три дня император попытался прекратить вакханалию, но было уже поздно.

Выгорело три четверти города, подожженного по распоряжению Ф.В. Ростопчина и М.И. Кутузова. Пожар Москвы воспринимался как патриотическая жертва, принесенная русскими людьми на алтарь победы. «Собственными нашими руками разнесен пожирающий ее пламень, — писал А.П. Ермолов. — Напрасно возлагать вину на неприятеля и оправдываться в том, что возвышает честь народа»{246}.

Александр I был очень недоволен потерей древней столицы. Отправляя князя Петра Михайловича Волконского в армию, он наставлял его:

— Узнай, отчего при сдаче Москвы не было сделано ни одного выстрела; спроси у Ермолова, он должен все знать.

Алексей Петрович, избегая встречи с царским посланцем, уехал на время из штаба.

Русская армия, оставив Москву, двинулась по направлению к Рязани, потом, круто повернув на запад, устремилась к Подольску. Казаки же, прикрывавшие ее отход, продолжали идти по прежнему маршруту, увлекая за собой неприятеля. В районе Красной Пахры войска расположились лагерем и простояли там неделю.

Переход с Рязанской на Калужскую дорогу был совершен в ночное время быстро и столь скрытно, что французы, ничего не подозревая, десять дней гнались за казаками, не обремененными заботами о защите армии. Потом, когда Наполеон понял, что Кутузов перехитрил его, бросил на поиски русских четыре корпуса.

Между тем Кутузов, снявшись с позиции у Красной Пахры, перевел армию к селу Тарутино и 21 сентября расположился лагерем в его окрестностях. «Сие действие, — писал М.Б. Барклай-де-Толли, — доставило нам возможность довершить войну совершенным истреблением неприятеля»{247}.


Глава четвертая. 1812 ГОД. КОНТРНАСТУПЛЕНИЕ

«ЭТО ТОЛЬКО НАЧАЛО…»

«Чем долее останется в Москве Наполеон, тем вернее наша победа», — настойчиво повторял Кутузов и делал все возможное, чтобы не убить надежду на мир. Но всему приходит конец. Надежда угасла{248}.

В начале октября Наполеон решил оставить Москву, а Кутузов — перейти в контрнаступление. Соотношение сил изменилось в пользу русского главнокомандующего. Он имел под ружьем 120 тысяч регулярных войск и казаков и столько же ополченцев. А французский император мог противопоставить ему всего 116 тысяч человек{249}. Первый удар намечалось нанести до прибытия корпуса маршала Виктора, который, как считали в Тарутинском штабе, уже выступил из Минска на соединение с Великой армией.

В то время когда армия Кутузова находилась в Тарутино, авангард Мюрата численностью до 20 тысяч человек беспечно располагался в шести верстах от него. Правда, правый фланг его был надежно защищен крутыми берегами Нары и Чернишни, но слева был открыт для нападения. Редкий лес с этой стороны не мог служить преградой для русской кавалерии, поскольку французы не сделали в нем даже засек и не выставили сторожевых постов. Об этом сообщил сотник Урюпинский. Он убедил начальство в возможности скрытно подвести войска к лагерю неприятеля, окружить и уничтожить его.

Граф В.В. Орлов-Денисов лично выехал на обозрение неприятельской позиции со стороны леса и, убедившись в правильности сведений, полученных от казачьего разъезда, написал донесение в штаб армии, в котором высказал мысль о нанесении удара по левому флангу французского авангарда. Далее события развивались так.

3 октября начальник штаба русской армии А.А. Беннигсен предложил М.И. Кутузову без потери времени всеми силами атаковать стоящего против Тарутино Мюрата прежде, чем к французам подойдут подкрепления. Это необходимо сделать еще и потому, убеждал он, что Наполеон с гвардией пока находится в Москве и не сможет оказать помощь своему авангарду.

План операции разработал генерал-квартирмейстер К.Ф. Толь. Его поддержали Л.Л. Беннигсен, П.П. Коновницын, К.Ф. Багговут и одобрил М.И. Кутузов. Армия должна была выступить на исходные позиции вечером следующего дня, чтобы на рассвете наброситься на спящего неприятеля. При согласованности действий успех операции был обеспечен. Однако она сорвалась на начальной стадии.

4 октября генерал-лейтенант Василий Федорович Шепелев давал обед. «Все присутствующие были очень веселы, и Николай Иванович Депрерадович пустился даже плясать»{250}. Разошлись в 9 часов вечера. Естественно, войска не двинулись с места. Рассерженный фельдмаршал отменил атаку, бросив окружающим:

— Все просят наступления, предлагают разные проекты, а чуть приступишь к делу, ничего не готово, и предупрежденный неприятель, приняв меры, заблаговременно отступает{251}.

М.И. Кутузов перенес атаку на утро 6 октября. В штабе главнокомандующего силы авангарда Мюрата исчисляли «тысяч в пятьдесят». Поэтому решили бросить против него чуть ли не всю русскую армию: семь пехотных и четыре кавалерийских корпуса, казаков и даже партизан.

Главная роль в осуществлении операции по плану К.Ф. Толя отводилась войскам правого крыла под командованием Л.Л. Беннигсена. Переправившись через Нару, они должны были скрытно обойти французские позиции и нанести удар по их левому флангу. Основным силам русской армии под началом М.А. Милорадовича, с которым остался сам М.И. Кутузов, предписывалось атаковать неприятеля с фронта. Перед партизанскими отрядами И.С. Дорохова и А.С. Фигнера ставилась задача напасть на село Вороново с тыла, истребить там два пехотных полка противника и помочь наступающим соратникам отрезать пути отхода авангарду Мюрата на Спас-Куплю{252}.

К вечеру 5 октября фельдмаршал приехал в Тарутино. На этот раз все было готово. В назначенное время войска начали переправу через Нару.

«Смеркалось; облака покрыли небо. Погода была сухая, но земля влажная; не было слышно ни шествия войск, ни движения артиллерии. Запретили разговаривать громко, курить трубки, высекать огонь; лошадей удерживали от ржания; все приняло вид таинственного предприятия. Наконец, при светлом зареве огней неприятеля, показавших нам место расположения французов, колонны остановились на ночь там, откуда утром надлежало вести атаку», — писал участник Тарутинского боя генерал-лейтенант Александр Иванович Михайловский-Данилевский{253}.

Л.Л. Беннигсен разделил войска правого крыла на три колонны, согласованные действия которых сулили немалый успех. Но внезапного удара всеми силами одновременно нанести не удалось. К началу атаки на месте оказалась лишь конница графа В.В. Орлова-Денисова в составе десяти казачьих и пяти гвардейских полков. Пехотные корпуса К.Ф. Багговута и А.И. Остермана-Толстого заблудились во тьме ночного леса и отстали. Между тем наступил рассвет. Французский лагерь пробуждался ото сна. Операция попала под угрозу провала.

Орлов-Денисов, опасаясь быть обнаруженным, не стал ждать отставших. Подняв все донские полки, он ворвался в расположение авангарда Мюрата, сметая все на своем пути. Удар был неожиданным и столь стремительным, что неприятель обратился в бегство. Прошло не более часа с начала боя. Весь французский лагерь на правом берегу Чернишни оказался во власти победителей. А бой продолжался. Неаполитанский король был ранен пикой в бедро…

Наконец Багговут вышел из леса и, осыпаемый картечью и ядрами, устремился к деревне Тетеринки. Одним из первых выстрелов он был убит. Это вызвало замешательство в рядах наступающих. Начальство над колонной погибшего генерала взял на себя Беннигсен, но вскоре он был контужен. По приказу Кутузова его сменил Ермолов. Он и командовал ею «до окончания дела». После подхода войск Остермана-Толстого завязалась упорная борьба, но время было упущено.

Орлов-Денисов зашел в тыл противника. Положение Мюрата стало критическим. Он приказал отступать. Вслед за ним двинулись главные силы русских, но у Чернишни они были остановлены Кутузовым. На просьбы генералов разрешить им преследование неприятеля главнокомандующий недовольно ответил:

— У вас только одно на языке атаковать, а вы не видите, что мы еще не созрели для сложных движений и маневров. Ежели не умели мы поутру взять Мюрата живым и прийти вовремя на места, то и преследование будет бесполезно. Нам нельзя отдаляться от наших позиций{254}.

К вечеру войска вернулись в Тарутино.

В этот день, 6 октября, французы потеряли 2500 человек убитыми, в том числе двух генералов, и 2000 пленными. Среди трофеев, взятых исключительно казаками, были знамя, 36 пушек, 40 ящиков со снарядами и весь обоз Мюрата{255}.

Стоя на крыльце полуразрушенной избы, главнокомандующий приветствовал проходившие мимо войска:

— Благодарю вас именем царя и отечества!

— Ура! — дружно отвечали ему солдаты.

Шумно и весело вступали войска в Тарутинский лагерь, «как будто праздновалось воскресение умолкнувшей на время русской славы», — писал свидетель и участник общей радости А.И. Михайловский-Данилевский{256}.

Победе над Мюратом радовались не только русские. Некий адъютант полковника Флао, узнав о поражении французов, сказал: «Это только начало, потом будет еще хуже». И предложил тост «за погибель Наполеона»{257}.

Все сбылось: потом действительно стало еще хуже.

В БОЮ ЗА МАЛОЯРОСЛАВЕЦ

Вечером 6 октября Наполеон получил сообщение о поражении авангарда Мюрата в бою на берегах Чернишни у Тарутино. Его надежды на мир с Александром окончательно рухнули. На следующий день Великая армия потянулась из русской столицы. Ее сопровождал огромный обоз в 10—15 тысяч повозок, в которые «были напиханы как попало меха, сахар, чай, книги, картины, актрисы Московского театра»{258}. По впечатлению Сегюра, французы «походили на татарскую орду после удачного нашествия»{259}.

Как ни была обременена Великая армия награбленным добром и запасом продовольствия, Наполеону удалось-таки скрытно вывести ее из Москвы и двинуть по направлению на Калугу.

11 октября М.И. Кутузов, не зная еще о выступлении Великой армии из Москвы, отправил на усиление армейского партизанского отряда И.С. Дорохова, стоявшего близ Фоминского, занятого французами, два корпуса: пехотный Д.С. Дохтурова и кавалерийский П.И. Меллер-Закомельского. В тот же день главнокомандующий вызвал к себе А.П. Ермолова и сказал:

— Голубчик, ты пойдешь с Дохтуровым, и я буду спокоен, уведомляй меня чаще обо всем, что найдешь важным.

Получив это назначение, Алексей Петрович поручил партизану Сеславину разведать, какими силами располагает неприятель, стоящий у Фоминского и близ него. Вечером оба корпуса были на месте. Утром предполагалось окружить и уничтожить французский отряд, стоявший у села Котова, или, как выразился Ермолов, «съесть лакомный кусочек». Чтобы не спугнуть противника, соблюдали тишину, не разводили костров, а чтобы быть готовыми атаковать его на рассвете, не распрягали лошадей и не снимали с передков орудий.

Атака эта не состоялась.

Ближе к ночи прискакал Сеславин в сопровождении нескольких всадников. На одной из лошадей сидело два человека. Сидевший сзади был унтер-офицером наполеоновской Старой гвардии, только что взятым партизанами в плен. Он рассказал:

«Уже четыре дня, как мы оставили Москву. Маршал Мортье с отрядом, взорвав кремлевские стены, присоединился к армии. Тяжелая артиллерия, кавалерия, потерявшая лошадей, и все излишние тяжести отправлены по Можайской дороге под прикрытием польских войск… В селе Бекасове, что в шести верстах от Фоминского, ночует корпус маршала Нея. Завтра [то есть 12 октября] Главная квартира императора — в Боровске. Далее направление на Малоярославец»{260}.

Пленного гвардейца с его показаниями Ермолов представил Дохтурову, а тот срочно препроводил к Кутузову.

Пытаясь убедить Францию и всю Европу, что уход из Москвы не означает отступления, Наполеон распространил очередной бюллетень:

«Время прекрасное, но должно ожидать холода в первых числах ноября и, следовательно, необходимо заботиться о зимних квартирах; особенно кавалерия имеет в них нужду»{261}.

Письма Наполеона из России, адресованные жене, явно преследовали ту же цель — внушить парижанам и союзникам оптимизм и веру в несокрушимость Великой армии:

«Мой друг, я в дороге, чтобы занять зимние квартиры. Погода великолепная, но она может измениться. Москва вся сожжена… Я покидаю ее и увожу гарнизон… мои дела идут хорошо»{262}.

Погода давно изменилась: с начала октября лили холодные осенние дожди. Они и помешали маршалу Мортье в полной мере осуществить варварский план Наполеона по взрыву Кремля: многие мины не сработали.

Наполеон дурачил современников, но был не против подурачить и потомков. Дважды побитый и сосланный на остров Святой Елены, он утверждал, вспоминая октябрьские дни 1812 года:

«Армия возвращалась в Смоленск, но это был марш, а не отступление»{263}.

О том, как воспринял донесение А.Н. Сеславина — Д.С. Дохтурова М.И. Кутузов, поведал нам майор Д.Н. Болговский. Вот что писал он в своих воспоминаниях:

«Ночь была теплая, лунная, очень быстро я достиг штаба… Коновницын, пораженный рассказом, пригласил тотчас Толя. Оба вместе, приняв записку, пошли будить фельдмаршала, а я остался в сенях. Кутузов потребовал меня к себе. Он сидел на постели в сюртуке. Чувство радости сияло в глазах его.

— Расскажи, друг мой, неужели воистину Наполеон оста вил Москву и отступает? Говори скорей, не томи сердца, оно дрожит!

Я донес обо всем, и когда рассказ был окончен, он изрек:

— Боже, Создатель мой! Наконец ты внял молитве нашей, с сей минуты Россия спасена!

Тут Толь подал ему карту, и Кутузов приказал Дохтурову не следовать, а, если можно, бежать к Малоярославцу»{264}.

В тот же час Кутузов приказал Платову немедленно выступать со всеми казачьими полками, за исключением тех, что состояли в авангарде Милорадовича, и следовать с ними к Малоярославцу, чтобы прикрыть Калужскую дорогу до подхода основных сил русской армии.

М.И. Платов выступил из района Тарутина вечером 11 октября и на рассвете остановился севернее Малоярославца. За ним двинулись основные силы армии.

Малоярославец — небольшой городишко на берегу реки Лужи, через который проходила дорога на Калугу и далее через Медынь и Юхнов на Ельню и Смоленск. Отводя армию по этому пути, Наполеон мог, конечно, убедить Францию и Европу в том, что совершает переход на зимние квартиры, а не отступление, но для этого ему был нужен успех. Большой успех.

Корпус Дохтурова действительно не следовал, а бежал под проливным дождем по направлению, указанному Кутузовым. Вскоре после полуночи 12 октября, отмахав почти тридцать верст, он подошел к Малоярославцу, уже занятому небольшой частью французского авангарда.

Брошенный в бой егерский полк, хотя и вошел в город, однако не смог выбить неприятеля из западной части его, примыкавшей к реке, французы делали все возможное, чтобы восстановить мост через Лужу и начать переправу подходивших войск.

Дохтуров подкрепил егерей двумя полками пехоты и ротой легкой артиллерии, подчинив все войска в городе Ермолову. После напряженного боя русские вынуждены были отступить.

На помощь отступающим пришли еще четыре полка пехоты и артиллерия. В результате кровопролитного штыкового боя противник был выбит из Малоярославца, но переправившиеся через Лужу значительные силы французских войск снова вытеснили русских из города. Только огнем сорока орудий, вызванных Ермоловым, противник был остановлен.

К одиннадцати часам утра этот захолустный городишко Калужской губернии успел четыре раза перейти из рук в руки. Алексей Петрович признавался, что несколько раз «совсем терял надежду» отбить его у неприятеля. А вот биограф Ермолова «сдал» ему Малоярославец, «наконец, окончательно!»{265}. Вот уж поистине: история — это не то, что было, а что надо партии. Не пойму, однако, на кой черт ей нужна была такая наука и такие ученые?

Во время одной из атак погибли дивизионный генерал Алексис Жозеф Дельзон и его братья. А у русских здесь получил тяжелую рану отважный партизанский командир Иван Семенович Дорохов, навсегда покинувший армию.

А бой продолжался…

К месту боя подтягивались главные силы противников. Русские уже отдыхали у села Спасского, что на берегу Протвы. Сам Наполеон, в середине дня прибывший к Малоярославцу, удивился, что неприятель опередил его. «Неужели я, — думал он, — шел недостаточно быстро?»

Обескровленный затянувшимся боем Ермолов умолял Кутузова оказать ему помощь, но фельдмаршал завернул его посланца ни с чем. Алексей Петрович отправил второго гонца. Михаил Илларионович притопнул ножкой:

— Прочь с моих глаз! — и «с негодованием плюнул так близко к стоявшему против него посланцу, что тот достал из кармана платок, и было заметно, что лицо его имело большую в нем надобность»{266}.

Успокоившись, Кутузов отправил на помощь сражающимся героям Ермолова пехотный корпус Раевского. Общими силами они выбили неприятеля из города.

В конечном счете город еще несколько раз переходил из рук в руки и остался за французами. Фельдмаршал отвел свои войска на две с половиной версты к югу и занял там новую позицию, чтобы преградить неприятелю путь на Калугу.

По словам очевидца, Малоярославец «представлял собой зрелище совершенного разрушения. Направление улиц обозначалось только горами трупов, которыми они были усеяны. Везде валялись истерзанные тела, раздавленные проехавшими по ним орудиями. Все дома обратились в дымящиеся развалины, под которыми тлели полусожженные кости»{267}.

В восемнадцатичасовом бою французы потеряли до 5000 солдат, русские — 6665 человек{268}. Оба полководца не использовали свои главные силы и не были разбиты. Но Наполеон овладел Малоярославцем, а Кутузов отступил к югу от города в готовности дать неприятелю новое сражение, о чем написал царю:

«Завтра, я полагаю, должно быть генеральному сражению, без коего я ни под каким видом в Калугу его не пущу»{269}.

Противники ввели в бой за Малоярославец от 20 до 24 тысяч человек с каждой стороны{270}. Однако русский полководец был готов возобновить сражение, а французский император колебался, хотя и понимал, что от исхода противоборства на берегу реки Лужи зависит судьба его армии. Вот как описал состояние Наполеона генерал его свиты Сегюр:

«Помните ли вы это злосчастное поле битвы, на котором остановилось завоевание мира, где 20 лет непрерывных побед рассыпались в прах, где началось великое крушение нашего счастья? Представляется ли еще вашим глазам этот разрушенный кровавый город и эти глубокие овраги и леса, которые, окружая высокую долину, образуют из нее замкнутое место? С одной стороны, французы, уходившие с севера, которого они так пугались, с другой — у опушек лесов — русские, охранявшие дорогу на юг и пытавшиеся толкнуть нас во власть их грозной зимы… Наполеон между двумя своими армиями посреди этой долины, его взгляды, блуждающие с юга на восток, с Калужской дороги на Медынскую? Обе они для него закрыты: на Калужской — Кутузов и 130 тысяч человек, со стороны Медыни он видит многочисленную кавалерию — это Платов»{271}.

Генерал-лейтенант, историк, профессор Академии Генерального штаба Н.А. Окунев, оценивая бой за Малоярославец, писал:

«На мой взгляд, даже сражение под Бородином не было ему, Наполеону, так необходимо, как под Малоярославцем. Правда, первое открыло ему ворота в Москву, но дало ему только бесполезный трофей; спасение его армии зависело от второго»{272}.

Здесь, под Малоярославцем, по образному выражению Д.В. Давыдова, пробился «зародыш всех злоключений Наполеона и переворота в судьбе государств и народов»{273}.

Все современники — участники войны, которым приходилось по велению сердца или по долгу службы оценивать события под Малоярославцем, отдавали должное нашему герою. Так, уже упомянутому Муравьеву-Карскому запомнились такие его качества, как мужество и распорядительность{274}. А Дохтуров, к корпусу которого он был приписан, считал своей прямой обязанностью «засвидетельствовать, что генерал-майор Ермолов много способствовал успешному действию наших войск в сем сражении своею деятельностью и рвением» и оказал ему «величайшее пособие»{275}.

Пособие-то оказал, а к чему это привело? Советские ученые считали, что Кутузов не просто одержал победу под Малоярославцем, но разгромил Наполеона, и выражали сожаление, что на Западе есть еще историки, трактующие сражение под Малоярославцем как победу французской армии. Но не могли же они не читать «Записок» Ермолова и Раевского, в которых сами герои уступали первенство неприятелю.

Наполеон колебался. Он мучительно искал ответа на вопрос: что предпринять, пробиваться ли на Калугу или возвратиться в Боровск и отступать по Старой Смоленской дороге?

Городня.., Небольшая деревушка под Малоярославцем, в которой остановился на ночлег французский император. После многочасового боя он собрал военный совет, чтобы выслушать мнение своих маршалов. Спорили долго. Одни предлагали атаковать Кутузова, другие — отступать по разоренной дороге и не искушать судьбу. Так и не приняв решения, Наполеон на рассвете следующего дня с небольшим конвоем отправился на рекогносцировку русской позиции, во время которой едва не попал в плен к казакам.

«Если бы казаки, оказавшиеся под самым нашим носом и на один момент окружившие нас, — писал Арман Коленкур, — были более решительны и ринулись бы на дорогу, вместо того чтобы с ревом рубить направо и налево… то они захватили бы нас, прежде чем эскадроны успели бы придти нам на помощь»{276}.

Но не ринулись. И не захватили. Казаки отступили, когда «большие массы войск обратились на них», и, вопреки утверждению генерала Ж. Раппа, «взяли пленных, тридцать пушек и одно знамя». «При сем случае понес огромную потерю уланский полк польской армии», — писал А.П. Ермолов{277}.

Ускользнув от казаков, Наполеон вернулся в Городню, но в 10 часов утра снова выехал на рекогносцировку и довел-таки ее до конца. Вечером он еще раз созвал маршалов на совет. Сегюр вспоминал:

«Наполеон сидел перед столом, опершись головой на руки, которые закрывали его лицо и отражавшуюся, вероятно, на нем скорбь.

Никто не решался нарушить этого тягостного молчания, как вдруг Мюрат воскликнул в одном из порывов, свойственных ему и способных разом или поднять настроение, или ввергнуть в отчаяние:

— Остановиться нет никакой возможности, бежать опасно, поэтому нам необходимо преследовать неприятеля. Что нам за дело до грозного положения русских и их непроходимых лесов? Я презираю все это! Дайте мне только остатки кавалерии и гвардии, и я углублюсь в их леса, брошусь на их батальоны, разрушу все и вновь открою армии путь к Калуге.

Здесь Наполеон, подняв голову, остановил эту пламенную речь, сказав:

— Довольно отваги; мы слишком много сделали для славы; теперь время думать лишь о спасении остатков армии…

Бессьер, чувствуя поддержку, осмелился прибавить:

— Для подобного предприятия у армии, даже у гвардии не хватит мужества… Мы только что убедились в недостаточности наших сил. А с каким неприятелем нам придется сражаться? Разве не видели мы поля последней битвы, не заметили того неистовства, с которым русские ополченцы, едва вооруженные и обмундированные, шли на верную смерть?

Маршал закончил свою речь, произнеся слово «отступление», которое Наполеон одобрил своим молчанием.

Ссора усиливалась… Император же, по-прежнему погруженный в задумчивость, казалось, ничего не замечал. Наконец он прервал молчание и это обсуждение следующими словами:

— Хорошо, господа, я решу сам!

Он решил отступать…

Замечательно то, что он приказал отступать к северу в ту минуту, когда Кутузов со своими русскими… отступал к югу»{278}.

На рассвете 14 октября Кутузов поднял армию и повел ее на юг от Малоярославца. В то же время Наполеон развернул свои корпуса и двинул их к Боровску.

Действительно замечательно. И, кажется, впервые в мировой истории войн противники после сражения уходили один от другого в разные стороны. Попробуй-ка определи, кто из них одержал победу под Малоярославцем? Думаю, прав был Н.А. Троицкий, признавший тактический успех за Наполеоном, а стратегический за М.И. Кутузовым{279}.

14 октября А.П. Ермолов получил назначение в авангард М.А. Милорадовича, но через неделю поступил под начало атамана М.И. Платова и получил в команду сильный отряд пехоты и кавалерии.

Кутузов и подумать не мог, что Наполеон добровольно откажется от генерального сражения и поведет свою армию по дотла разоренной дороге через Можайск. Поэтому он отошел еще дальше на юг к Полотняному Заводу, где получил возможность держать под контролем все пути на Калугу и Медынь. Но император решил не искушать судьбу и на три дня оторвался от русских.

15 октября Кутузов получил донесение, что Великая армия от Малоярославца отступает по большой дороге. Главнокомандующему стало ясно, что отход армии к Полотняному Заводу оказался бесполезным. И все-таки стратегическая инициатива перешла в его руки, и он не упускал ее до изгнания французов из России.

Начался период истребления и изгнания агрессора.

ОТ МАЛОЯРОСЛАВЦА ДО БЕРЕЗИНЫ

16 октября М.И. Кутузов, уведомляя П.Х. Витгенштейна о событиях под Малоярославцем, писал, что намерен нанести неприятелю «величайший вред параллельным движением» и действиями «на его операционном пути»{280}.

Наполеон отводил свою армию по Старой Смоленской дороге. С севера его подпирала бригада П.В. Кутузова, южнее следовал авангард М.А. Милорадовича и отряды В.В. Орлова-Денисова и А.П. Ожаровского, а еще левее — основные силы русских во главе с самим фельдмаршалом. На пятки французам наступали казаки М.И. Платова.

Наполеон спешил прорваться к Смоленску раньше, чем настигнут и отрежут его от баз снабжения русские войска. Отходил он с такой скоростью, писал А.П. Ермолов в донесении М.И. Кутузову, «что без изнурения людей догнать его невозможно» было. М.И. Платов бросил в погоню две бригады казаков под командованием А.В. Иловайского и Д.Е. Кутейникова. 17 октября они сблизились с неприятелем и уже не отставали от него ни на шаг.

Запас продовольствия, взятый французами из Москвы, истощился. Частью он был съеден, а частью потерян или отбит казаками и партизанами. Вот что писал в связи с этим о положении Великой армии некий Франсуа, отступавший с арьергардом маршала Даву по дороге, ведущей к Гжатску:

«При недостатке съестных припасов мы едим лошадей, трупы которых окаймляют нашу дорогу; но, находясь в арьергарде, мы зачастую встречаем лишь остатки этих животных, часть которых уже съедена идущими впереди нас. Счастливец, кто может добыть себе хотя бы это!..

Солдаты, у которых нет ни ножа, ни сабли или которые отморозили себе руки, не могут воспользоваться даже и этой пищей. Однако я видел и таких, которые, либо стоя на коленях, либо сидя, словно бешеные волки, глодали эти обнаженные остовы…»{281}

Испытывая жесточайшие мучения от голода и холода, отбиваясь от беспрерывных атак казаков, неприятель бежал так, как ни одна армия прежде не бегала. По утверждению М.И. Платова, никакое перо историка не в состоянии изобразить того, что оставлял он после себя на большой дороге к Гжатску.

Узнав о возвращении французов на Старую Смоленскую дорогу, Ермолов обратился к Кутузову с предложением направить главные силы армии на Вязьму, чтобы окончательно сорвать возможность отступления неприятеля через неразоренные русские губернии.

Из воспоминаний Цезаря Ложье:

«Холод усиливался, истощение солдат, еще ничего не евших, такое, что многие падают в обморок; другие почти не в состоянии нести оружие, но, тем не менее, желают боя, чтобы согреться, а может быть, надеются найти смерть, которая избавит их от этой долгой агонии. Среди командующих ими офицеров встречаются многие с рукой на перевязке или с забинтованной головой. Одни ранены еще под Москвой, другие под Малоярославцем»{282}.

По какой бы причине французские солдаты ни желали боя, они его получили.

Днем 22 октября русские войска пошли на штурм Вязьмы. Неприятель был опрокинут, его батареи замолкли. Первым ворвался в город отряд А.П. Ермолова в составе дивизии И.Ф. Паскевича, трех полков регулярной кавалерии и нескольких донских полков. За ним устремился авангард М.А. Милорадовича, казаки М.И. Платова и А.А. Карпова, партизаны А.С. Фигнера и А.Н. Сеславина. Французы в беспорядке бежали к Семлеву. Прикрывал их отступление корпус М. Нея, занявший место в арьергарде армии.

Однажды Кутузов, глядя с высоты наблюдательного пункта на Ермолова, преследовавшего французов, сказал офицерам своего штаба:

— А я еще сдерживаю полет этого орла… Ему бы армией командовать!

В Вязьме русские в последний раз видели прежние французские войска, недавно вселявшие в противника страх и уважение, искусство их генералов и повиновение подчиненных, попытки с достоинством встретить атакующего противника.

Уже на следующий день ничего этого не было, исчезли искусство генералов и повиновение подчиненных, каждый стал жертвою голода, истощения и превратностей погоды. В бою за Вязьму неприятель потерял до четырех тысяч человек убитыми и около трех тысяч пленными.

В тот день, когда разворачивались события под Вязьмой, Кутузов с основными силами армии находился всего в шести верстах от города и «слышал канонаду так ясно, как будто она происходила у него в передней, — свидетельствовал его адъютант Левенштерн, — но, несмотря на настояния всех значительных лиц Главной квартиры, он остался безучастным зрителем этого боя»{283}. Действительно, многие авторитетные участники войны, в том числе Ермолов, упрекали фельдмаршала в том, что он не помог Милорадовичу отрезать и уничтожить хотя бы один, а то и все три корпуса французской армии{284}.

Главнокомандующий не оправдывался, но, испытывая чувство горечи, свою позицию на всякий случай объяснил в письме влиятельному при дворе Евгению Вюртембергскому, племяннику императрицы Марии Федоровны:

«Наши молодые, горячие головы сердятся на старика за то, что он сдерживает их пыл, а не подумают, что самые обстоятельства делают больше, нежели… наше оружие. Нельзя же нам придти на границу с пустыми руками!»{285}

Обстоятельства эти — голод и холод, длинные российские версты, партизаны и казаки.

От бескормицы ежедневно гибли тысячи лошадей. Но еще до Вязьмы их трупов не хватало трем четвертям голодной армии. По пути к Смоленску стали пожирать своих мертвых товарищей.

После Вязьмы стали крепчать морозы, вызывавшие страдания, быть может, более сильные, чем голод. С каждой верстой армия Наполеона теряла боеспособность, дисциплину, порядок. Внешний вид французов вызывал у свидетелей их бегства то жалость, то смех. Были среди них генералы, покрытые старыми одеялами, и солдаты — дорогими мехами, офицеры, щеголявшие в теплых женских шапочках и в изорванных салопах.

Отдохнув четыре дня в Смоленске, французская армия снова двинулась на запад: 1 ноября из города выступили остатки корпусов Жюно и Понятовского, через сутки — гвардия во главе с Наполеоном. А вечером в город вошел арьергард Нея, теснимый егерями, драгунами и казаками Платова. Им и придется скрестить оружие в борьбе за старую русскую цитадель.

Французы оставили Смоленск, Узнав, что недалеко от Красного, в селе Кутьково, расположился отряд А.П. Ожаровского, Наполеон послал против него дивизию Молодой гвардии. Докладывая М.И. Кутузову об этом нападении, Адам Петрович писал:

«Быстрое стремление столь превосходных сил в ночное время не только не привело нас в замешательство, но даже было принято, как свойственно российским войскам, с совершенным порядком и духом»{286}.

Этот рапорт сегодня может вызвать чувство гордости за деяния предков, если отнестись к нему с доверием. А он этого не заслуживает.

А.П. Ожаровский потерпел страшное поражение. Это, по мнению Д.В. Давыдова, было «справедливое наказание за бесполезное удовольствие глядеть на тянувшиеся неприятельские войска и после спектакля ночевать в версте от Красного». При этом он потерял половину своих людей{287}.

А.П. Ермолов, в осведомленности которого сомневаться не приходится, писал:

«Молве о случившейся неудаче старались придать желанное направление, что, впрочем, не препятствовало самим подробностям сделаться известными. Государю описано было происшествие с выгоднейшим истолкованием, и все остались довольными!»{288}

Заставив Ожаровского отступить в Палкино, Наполеон открыл своим войскам путь на Оршу и сразу отправил туда корпуса Жюно и Понятовского. Сам же с гвардией остался в Красном ожидать подхода маршалов Богарне, Даву и Нея, которые, преодолевая невероятные трудности, медленно продвигались на соединение с императором.

В трехдневных боях под Красным Наполеон потерпел поражение. Французы потеряли здесь девятнадцать тысяч человек пленными и двести девять орудий{289}. Погибших никто не считал, но историки оперируют цифрами от шести до десяти тысяч человек, неизвестно, из каких источников извлеченными{290}.

Потери русских были значительно меньше, но все-таки велики — до двух тысяч убитыми и ранеными{291}.

«Вот еще победа!.. Бонапарте был сам, и кончилось тем, что разбит неприятель в пух». Так считал Кутузов! Но были и другие мнения…

Признанием заслуг фельдмаршала Кутузова перед Отечеством было повеление государя именовать его князем Смоленским.

В реляции на высочайшее имя Михаил Илларионович отметил, что под Красным генерал-лейтенант Ермолов показал примеры «рвения к службе, личной неустрашимости и военных способностей, чем много содействовал совершенному поражению неприятеля»{292}. Государь наградил героя шпагой, украшенной алмазами.

Сразу после трехдневных боев под Красным М.И. Кутузов сформировал еще один авангард под началом А.П. Ермолова. В состав его вошли два кирасирских, лейб-гвардии егерский и Финляндский полки, двенадцать батальонов пехоты Г.В. Розена и несколько орудий полевой и конной артиллерии.

Ермолов должен был установить связь с Платовым и согласовывать с ним свои действия. Отправляя его принимать авангард, князь наставлял:

— Голубчик, будь осторожен, избегай случаев, где ты можешь понести потерю в людях!

— Ваше сиятельство, в мой расчет не входит отличаться, подобно графу Ожаровскому, — ответил Ермолов.

— Днепр не переходи. Переправь часть пехоты, если атаман Платов найдет то необходимым.

— Ручаюсь за точность исполнения, — сказал Алексей Петрович, крестясь, и «тогда же решил поступить иначе».

М.И. Платов, оставив Смоленск, с пятнадцатью полками своего корпуса двинулся к Дубровне, рассчитывая перехватить неприятеля, отступавшего к Орше. В пути он задержался, увлекшись истреблением отдельных частей французской армии, отрезанных после боя при Красном.

За Оршей Платова нагнал Ермолов, которому Кутузов приказал остановиться в Толочине и ожидать прибытия Милорадовича. Это повеление должно было убедить войска в том, что вслед за авангардом к Березине подойдет и сама армия, тогда как она безнадежно отстала, засидевшись в селе Добром после боев при Красном. Матвей Иванович и Алексей Петрович, давние приятели по костромской ссылке, решили обмануть Михаила Илларионовича.

Ермолов, вспоминая события того дня, писал: Платов «согласился подтвердить донесение мое фельдмаршалу, что повеление его дождаться авангарда в местечке Толочине я получил, уже пройдя его, хотя я находился еще за один переход, и представил со своей стороны, что, вступая в огромные леса Минской губернии, ему необходима пехота, почему и предложил он мне следовать за собою или сколь можно ближе».

Эта невинная ложь была вызвана медлительностью главнокомандующего, упорно ожидавшего точных данных о направлении отступления Наполеона. Правда же состояла в том, что Платов, оставивший в Орше 1-й егерский полк, действительно оказался без пехоты, столь необходимой ему в природных условиях Белоруссии.

Так и шли один за другим с небольшим разрывом: Платов с казаками впереди, Ермолов с егерями и гренадерами позади. По сторонам дороги валялись брошенные французами пушки, тысячи умерших и замерзших людей, видны были пепелища селений.

Люди страдали от ужасающего бездорожья, но особенно из-за недостатка продуктов питания. Солдаты, офицеры и генералы — все были в одинаковом положении: никто не имел ни одного сухаря, ни манерки вина, ибо обозы отстали. И все-таки никто не роптал. Офицер лейб-гвардии егерского полка Василий Сергеевич Норов вспоминал:

«Нам стыдно было бы роптать на судьбу свою, глядя на страдания неприятельского войска и на пример обожаемого нами начальника, неутомимого Ермолова»{293}.

События приближались к развязке. Наполеон всеми силами тянулся к Борисову. Кутузов, оставаясь за Днепром, чуть ли не ежедневно требовал сообщить ему, в каком направлении отступает неприятель, ибо без того не мог решить, куда вести свою армию. Платов в это время продолжал изнурительную борьбу с арьергардом противника. Ни Ермолов, ни Милорадович не могли оказать ему помощь, поскольку отстали от него на один-два перехода. Витгенштейн тоже бездействовал, чем поставил казаков под угрозу флангового удара корпуса Виктора.

Несмотря на известную несогласованность и даже просчеты русского командования, французы уже не заблуждались относительно своего положения. Настроение, преобладавшее в их рядах, очень точно выразил граф Пьер Антуан Дарю:

— Завтрашний день — переход через Березину, он решит нашу участь; может быть, я не увижу более Франции, моей жены и детей. Эта мысль ужасна{294}.

Графу повезло: он увидел прекрасную Францию, жену и детей. Многие не увидели.

Ермолову не довелось участвовать в боях на берегах Березины. Подойдя к Борисову, он по повелению главнокомандующего соединился с армией Чичагова, и тот отправил его в резерв. Однако Алексей Петрович, оказавшись «очевидным свидетелем» тех трагических для неприятеля и драматических для адмирала событий, позднее посчитал своим долгом описать их и дать им принципиальную оценку в своих воспоминаниях, чтобы донести правду до современников и потомков…

ПЕРЕПРАВА ЧЕРЕЗ БЕРЕЗИНУ

Наполеон, избежав «совершенного истребления» у Соловьевой переправы через Днепр и у Красного, приближался к Борисову, где еще в начале ноября было назначено соединение всех русских войск. По авторитетному мнению К. Клаузевица, «никогда не встречалось столь благоприятного случая… чтобы заставить капитулировать целую армию в открытом поле»{295}. Кутузов имел трехкратное численное превосходство над противником; еще более важным было позиционное преимущество, ибо французам предстояло форсировать Березину под угрозой ударов с фронта, флангов и тыла одновременно. Кольцо окружения сжималось.

«Поспешите… к общему содействию, — писал М.И. Кутузов П.В. Чичагову в Минск, — и тогда гибель Наполеона неизбежна». Главнокомандующий допускал даже, что противник успеет до подхода русских занять Борисов и, переправясь через Березину, двинется «прямейшим путем к Вильне». Для предупреждения этого он настоятельно рекомендовал адмиралу занять отдельным отрядом дефиле при Зембине, в котором легко можно задержать значительно более сильного неприятеля. Таким образом, Дунайская армия должна была принять основной удар на себя, но только своими силами решить эту задачу он не мог.

Чичагов вполне осознал свою роль в назревающих событиях и заверил Кутузова в том, что всячески будет содействовать «совершенному истреблению» неприятеля на пути его отступления из России.

Корпус Витгенштейна, отбросив войска Виктора и Удино к дороге, ведущей из Орши в Борисов, занял выгодный рубеж, навис над противником с севера и закрыл ему все пути для отступления в этом направлении. Кутузов приказал ему «сближаться к Днепру», сообразуясь с движением Главной армии.

Главная армия должна была двигаться от Копыся через Староселье к местечку Березино, «во-первых, для того, чтобы найти лучшее для себя продовольствие, во-вторых, чтобы упредить» неприятеля, если бы он «пошел от Бобра… на Игумен» в надежде отыскать там удобную переправу. Как утверждал Кутузов, у него были основания для такого предположения{296}. Ермолов же сомневался в этом{297}. А Давыдов объяснил уход фельдмаршала далеко на юг от Борисова элементарным стремлением князя Смоленского «избежать встречи с Наполеоном и его гвардией»{298}. И вряд ли Денис Васильевич был далек от истины…

Кроме корпуса П.Х. Витгенштейна и Главной армии князя Смоленского, на флангах должны были действовать отряды: справа — генерал-адъютанта П.В. Кутузова, слева — А.Н. Сеславина, М.М. Бороздина, Д.В. Давыдова, А.П. Ожаровского.

Таким образом, остатки Великой армии, подгоняемые полками графа Платова, направлялись в западню. Вслед за казаками по-прежнему тянулись отряд Ермолова и авангард Милорадовича.

«Казалось, конечная гибель французов была неминуема, казалось, Наполеону суждено было здесь либо погибнуть со своей армией, либо попасться в плен, — писал Давыдов, — но судьбе угодно было еще раз улыбнуться своему прежнему баловню, которого присутствие духа и решительность возрастали по мере увеличения опасности»{299}.

Первыми вошли в Борисов остатки минского гарнизона Брониковского и дивизии Домбровского. Едва они расположились на ночлег, как явились русские. Начался ожесточенный бой, продолжавшийся десять часов. Вечером 9 ноября авангард Дунайской армии Чичагова под командованием генерал-майора Карла Осиповича Ламберта ворвался в город. Поляки, потеряв восемь орудий и четыре с половиной тысячи человек убитыми, ранеными и пленными, побежали по Оршанской дороге навстречу Наполеону.

На следующий день к Борисову подошли главные силы армии Чичагова.

М.И. Платов — П.В. Чичагову,

15 ноября 1812 года:

«Милостивый государь Павел Васильевич!

С сердечным удовольствием узнал я о прибытии войск, состоящих под начальством Вашего Высокопревосходительства, к Борисову и о победе, уже одержанной при сем месте. Позвольте, милостивый государь, принести Вам в том мое поздравление…»{300}

Как видно, слух об освобождении Борисова авангардом армии Чичагова слишком долго блуждал по лесам Белоруссии, ибо, когда Матвей Иванович взялся за перо, чтобы поздравить Павла Васильевича с победой, тот не только уступил город войскам маршала Удино, но и допустил роковую ошибку, повлекшую за собой крах репутации адмирала…

Чичагов двинул к Лошницам авангард под командованием генерал-майора Палена, подчинив ему четыре егерских, три гусарских и пять казачьих полков. При выходе из лесного дефиле авангард был встречен плотным огнем французской пехоты и артиллерии, приведен в расстройство и обращен в бегство к Борисову. Адмирал, вместо того чтобы оказать помощь отступающим соратникам и любой ценой удержать город наличными силами, пока не подтянется вся армия, отошел за Березину, уничтожив за собой мост. В результате Наполеон на несколько дней, с 11 по 14 ноября, стал безраздельным хозяином левого берега реки и мог выбирать место для переправы своих войск. И никто не мог помешать ему в этом. Платов увяз в трудном единоборстве с его арьергардом. Ермолов по-прежнему отставал от атамана на один марш. Витгенштейн бездействовал. Кутузов еще отдыхал в Копысе, не ведая того, что творится в 130 верстах впереди от него: уж слишком долог был путь курьеров, чтобы своевременно уведомлять его сиятельство обо всех превратностях войны.

Чичагов, выбитый из Борисова на правый берег Березины, господствовавший над левым, вынужден был пойти на распыление своих сил, чтобы обеспечить наблюдение за передвижениями неприятеля вдоль реки на пространстве в несколько десятков верст.

Между тем Наполеон установил через тамошних крестьян, что лучшая переправа через Березину находится в восьми верстах ниже Борисова, у местечка Ухолоды, но есть брод и выше, в два раза дальше, у деревни Студянки. Теперь надо было обмануть Чичагова, заставить его с войсками пойти в одну сторону, чтобы с остатками армии форсировать реку в другой. Французский император блестяще справился с этой задачей.

Наполеон, создав видимость подготовки к переправе у местечка Ухолоды, ввел Чичагова в заблуждение, заставив его поднять армию и двинуть ее вниз по течению Березины. Сам же максимально скрытно в тот же день, 13 ноября, стал стягивать свои войска к Студянке, где саперы и артиллеристы приступили к наведению сразу двух мостов…

Хитрость Наполеона, несмотря на ее избитость, вполне удалась, но косвенно, не желая того, ему помогли ввести адмирала в заблуждение… Витгенштейн и Кутузов.

Сначала Витгенштейн полагал, что Наполеон пойдет на северо-запад на соединение с фланговыми корпусами. Но дальнейшее развитие событий утвердило его в мысли, что французы будут пытаться форсировать Березину южнее большой дороги. В письме к Чичагову он размышлял:

«Не могу достоверно донести Вашему Высокопревосходительству о намерениях большой неприятельской армии; хотя и говорят, что она повернула к Бобруйску, ибо в таком случае маршал Виктор не преминул бы держаться в Черее, дабы прикрывать марш войска»{301}.

Не мог достоверно донести, так и не следовало бы строить догадки. Вопреки приказу Наполеона, маршалу Виктору не пришлось напрягаться у Череи, ибо Витгенштейн бездействовал, причем не без совета главнокомандующего. Напирал лишь Платов со своими казаками, да и то не на него, а на арьергард армии, который упорно сопротивлялся, создавая условия для отступления остальных войск.

Утром того же дня, когда противники расходились в разные стороны от Борисова, Кутузов уведомил Чичагова, что он с основными силами армии пойдет от Копыся через Староселье к местечку Березино, чтобы упредить неприятеля, если бы он «пошел от Бобра на Игумен». И тем же письмом приказал ему занять дефиле при Зембине, дабы отрезать французам путь отступления на Вильно{302}.

Таким образом, Витгенштейн и Кутузов не исключали возможности переправы неприятеля южнее Борисова. Наполеон, демонстрируя свое намерение сделать именно так, отправил вниз по течению Березины несколько тысяч «отсталых солдат», многочисленные фургоны, пушки и два полка кирасир и тем ввел Чичагова в заблуждение. Адмирал понимал, что фельдмаршал, находясь за 130 верст от противника, конечно, не сможет помешать тому перейти на правый берег реки близ Игумена. Потому-то и взял на себя решение этой задачи, двинулся на деревню Шабашевичи, стоявшую против местечка Ухолоды.

Чичагов допустил ошибку, собрав свою армию ниже Борисова. Но к ней он «прибавил еще одну, какой не сделал бы даже сержант», как писал полковник Великой армии Марбо. Адмирал не только не занял дефиле при Зембине, но даже не сжег два десятка мостов на нем. Если бы он «принял эту разумную предосторожность, французам было бы отрезано возвращение, и переход через реку не послужил бы им ни к чему, потому что они были бы остановлены глубоким болотом»{303}.

Ценой нечеловеческих усилий французы навели мосты. Во второй половине дня 14 ноября на правый берег Березины перешли кавалерия Домбровского и Думерка, пехота и артиллерия Удино. Неприятель сразу же перекрыл подступы к переправе с юга и овладел дефиле при Зембине. Путь на Вильно был открыт.

В тот же день Кутузов в очередной раз потребовал сообщить ему о действительном направлении отступления французов, ибо без того никак не мог решить, куда вести свою армию. На всякий случай повел… на запад, но так отклонился влево от места соединения всех войск, им же самим назначенного, что через неделю, выйдя к Березине, оказался на пятьдесят верст южнее переправы.

15 ноября войска Богарне, Даву и гвардия Наполеона перешли Березину. Виктор, оставив в Борисове дивизию Партуно и приказав ему по возможности препятствовать соединению русских сил Чичагова, Витгенштейна и Платова, с большей частью своего корпуса отошел к Студянке для прикрытия переправы со стороны левого берега реки, где собирались тысячи нестроевых солдат и обозы.

Партуно, дождавшись назначенного часа, покинул город и повел свою дивизию на соединение с Виктором. В пути он перепутал дороги и вместо Студянки потянулся к Веселову, где напоролся на авангард корпуса Витгенштейна. В то же время в тыл к нему зашел атаман Платов с казаками. Генерал вынужден был положить оружие.

Никто из русских военачальников до вечера 15 ноября не знал, где именно Наполеон устроил переправу. Поэтому авангард корпуса Витгенштейна проскочил мимо Студянки и неожиданно вышел на Партуно, который заблудился. Столь же случайно в тылу у него оказался Платов с казаками. Результатом такого стечения обстоятельств явилась капитуляция французской дивизии.

Таким образом, корпус Виктора сразу лишился пяти генералов, более восьми тысяч солдат и офицеров пехоты с оружием и безоружных, восьмисот кавалеристов и трех пушек{304}.

Между тем и Чичагов, разобравшись в обстановке, повернул свою армию и, отмахав за сутки более тридцати верст, к вечеру 15 ноября остановился близ Борисова. Его войска, измученные в этот день трудным маршем, не могли двигаться дальше.

На подходе были также авангард Ермолова в составе двенадцати батальонов пехоты, двух полков кавалерии и двадцати четырех орудий.

16 ноября снег падал хлопьями; поля и леса были покрыты белой пеленой и терялись в тумане; ясно различались мрачная, наполовину замерзшая Березина, темные воды которой пробивали себе путь между льдинами, и мосты, едва возвышающиеся над поверхностью реки. А на берегу десятки тысяч безоружных, больных, почти одичавших людей, давящих друг друга ради того, чтобы прорваться на ту сторону, где, может быть, еще удастся спастись от этих наводящих ужас казаков, одержимых страстью грабежа.

Рано утром авангард корпуса П.Х. Витгенштейна потянулся к Студянке и на рассвете перешел в наступление против войск К.В. Виктора. Его поддержали часть дивизии Г.М. Берга и резерв А.Б. фока. Но особенно большой вред неприятелю причинила артиллерия, открывшая огонь по мостам через Березину. Людей охватила паника. Солдаты, еще сохранившие силу, сбрасывали в воду слабых, мешающих им продвигаться вперед, шли по телам больных и раненых. Когда один из мостов рухнул под тяжестью обозных повозок и орудий, все бросились ко второму. Давка была такая, что уже никто не мог противиться натиску. Здесь, по свидетельству Ермолова, живые завидовали мертвым.

Услышав артиллерийскую стрельбу у Студянки, в наступление пошли войска Чичагова. Удино был ранен, и маршал Ней принял командование на себя. Наполеон бросил в бой остатки Молодой и Старой гвардий. На правом берегу Березины наибольший урон неприятелю тоже нанесла артиллерия.

Развязка наступила на рассвете 17 ноября. Под огнем русских пушек войска Виктора стали отходить к Березине, пробивая себе дорогу штыками и прикладами. Сотни повозок и тысячи нестроевых солдат оставались еще на левом берегу реки, когда генерал Эбле, выполняя приказ Наполеона, поджег мост. Полчаса спустя на толпу налетели казаки. Они рубили людей как капусту…

Когда корпус Виктора переправился на правый берег, Наполеон приказал отводить войска к Зембинскому дефиле, так и не занятому русскими. По данным французских источников, он потерял на берегах Березины убитыми, ранеными и утонувшими в реке от 20 до 25 тысяч своих солдат{305}. Такими же цифрами оперировал историк Богданович{306}. В плен было взято 24 тысячи человек, в том числе 5 генералов и 427 офицеров. Трофеями победителей стали 4 знамени и 22 орудия{307}.

Русские потеряли убитыми и ранеными 4 тысячи человек{308}.

Успех был ошеломляющий, но истребить всю французскую армию до последнего ее солдата, как планировал Кутузов, не удалось. Сам Наполеон, все его маршалы, многие генералы, две тысячи офицеров и семь тысяч самых боеспособных солдат вырвались из окружения и ушли через Зембиновское дефиле, уничтожив за собою мосты, что позволило им на один марш оторваться от преследователей.

Кутузов очень «грустил, что в полон взята не вся неприятельская армия», и вину за это возлагал на Чичагова, который совершил «пустой марш» к Ухолодами «не удержал ретираду» французов. На «земноводного генерала» негодовали, его высмеивали как «ангела-хранителя Наполеона», подозревали даже в измене{309}. Он был козлом отпущения, как выразился Троицкий, ибо таковой был нужен{310}. В советское время «козленком» при нем стал Витгенштейн. И только светлейший князь Смоленский стоял всегда «слишком высоко в глазах России, чтобы кто-то мог упрекнуть его в чем бы то ни было»{311}.

А основания упрекать М.И. Кутузова были. Вот что писал П.В. Чичагов С.Р. Воронцову, вспоминая главнокомандующего и события почти годовой давности:

«Достаточно перечислить факты, глядя на карту, чтобы убедиться во всех махинациях и в шарлатанстве этого человека и ему подобных. Находясь более чем за сто верст на фланге хвоста неприятеля в тот момент, когда последний переходит Березину, он пишет с невероятной наглостью, что преследует его по пятам, и ему верят.

Что касается Витгенштейна, то он идет в направлении, противоположном тому, по которому должен был следовать, а затем хвалится тем, что вынудил Бонапарта перейти Березину. Стало быть, он сражался со мною, поскольку я находился с другой стороны, чтобы помешать переходу…

Кутузов подставил меня под уничтожение окружившего меня неприятеля»{312}.

Чичагов не имел карт местности и действовал «наощупь». Они были в штабе Кутузова, который находился в семи переходах от театра военных действий. Все просьбы адмирала прислать карты не получили ответа. Создается впечатление, что Михаил Илларионович не был заинтересован в его успехе.

С 9 по 15 ноября Чичагов действовал на берегах Березины один, без чьей-либо поддержки.

Интересно было бы узнать, как наедине с самим собой оценивал свою роль в этом эпизоде войны Кутузов? Но Михаил Илларионович не вел дневник. Зато Арман Огюстен Коленкур передал нам размышление Наполеона:

— Что сделал Кутузов во время нашего отступления, когда перед ним не было никого, способного воевать, а были лишь полуживые существа и ходячие призраки? Он и Витгенштейн позволили нанести тяжелые потери адмиралу Чичагову. Все другие генералы стоили гораздо больше, чем эта престарелая придворная дама…{313}

Вряд ли во всем можно согласиться с Наполеоном, но в одном он прав: Кутузов и Витгенштейн поставили Чичагова на берегах Березины в чрезвычайно трудное положение. Впрочем, и возраст у русского главнокомандующего был весьма почтенный, и «сплетни бабьи» он умел искусно плести, и не только при дворе — в своей армии тоже.

Конечно, фельдмаршал Кутузов был великим полководцем. Это — бесспорно. А адмирал Чичагов был исключительно порядочным человеком. Это тоже не вызывает сомнений.

Могли ли русские добиться здесь большего успеха? При известных условиях могли, конечно. Но слишком многие из этих условий даже не обозначились. Витгенштейн и Кутузов, которые должны были замкнуть кольцо окружения неприятеля, практически бездействовали: первый до утра 16 ноября, а второй до окончания боев на обоих берегах Березины.

Бесспорно, Чичагов допустил ошибку, когда увел армию вниз по течению реки и не занял Зембиновское дефиле, но именно он более других препятствовал переправе неприятеля через Березину и нанес ему самый ощутимый урон. Сами французы говорили, что погубила их совершенно встреча с Молдавской армией у переправы.

В защиту адмирала П.В. Чичагова выступили многие участники Отечественной войны, в том числе генерал-лейтенант А.П. Ермолов. Однако сначала о мнении других.

Д.В. Давыдов: «Армия Чичагова, которую Кутузов полагал силою в шестьдесят тысяч человек, заключала в себе лишь тридцать тысяч. Из них около семи тысяч кавалеристов…

Армия Витгенштейна следовала также по направлению к Березине… она продвигалась медленно и нерешительно…

Кутузов, со своей стороны, избегал встречи с Наполеоном и его гвардией, он не только не преследовал настойчиво неприятеля, но, оставаясь на месте, находился все время далеко позади. Это не помешало ему, однако, извещать Чичагова о появлении своем на хвосте французских войск. Предписания его, означенные задними числами, были потому поздно доставляемы адмиралу…

Адмирал, армия которого была вдвое слабее того, чем предполагал князь Кутузов, не мог один, без содействия армии князя и Витгенштейна, преградить путь Наполеону»{314}.

М.Ф. Орлов: «Если бы к адмиралу Чичагову подошли ожидаемые подкрепления, то ни один француз не переправился бы через реку. В самом деле, с двадцатью тысячами человек, из которых только пятнадцать тысяч пехоты, нелегко было охранять всю переправу через реку, берега которой сплошь покрыты лесами и болотами… особенно же тогда, когда с тыла… им угрожали сорок тысяч австрийцев и саксонцев»{315}.

Как видно, Михаил Федорович несколько занизил численность войск Дунайской армии, в которой по точному счету было тридцать три тысячи человек, а в остальном его защита адмирала не отличается от доводов других участников Отечественной войны.

Е.И. Чаплиц заостряет внимание на моральной стороне дела. По его мнению, «переправа еще послужит уроком для военных как доказательство, что одной храбростью солдата, признанным мужеством офицеров, дарованиями маршалов и генералов нельзя поддержать армию при перемене счастья, но лишь нравственная сторона ее создает дисциплину и не ради внешности, чтобы тяготеть над человеком, но по принципу чести, который возвышает душу над невзгодами, сближает и связывает нас для борьбы и заставляет блюсти честь государя, народа, армии, а не частных лиц»{316}.

Право же, лишь от сознания того, что когда-то в России были такие генералы, сердце начинает биться учащенно, и ком к горлу подступает: не только воевать, но и говорить умели! А как заботились о чести государя, народа и армии!

А.П. Ермолов о беседе с Кутузовым: «Я успел объяснить ему, что Чичагов не столько виноват, как многие желают представить его… Легко я мог заметить, до какой степени простиралось неблагорасположение его к адмиралу. Не нравилось ему, что я осмелился оправдывать его. Но в звании моем неловко было решительно пренебречь моими показаниями, и князь Кутузов не пытался склонить меня понимать иначе то, что я видел собственными глазами. Он сделал вид чрезвычайно довольного тем, что узнал истину, и уверял меня, что совсем другими глазами будет смотреть на адмирала, но что доселе готов был встретиться с ним неприятным образом. Он приказал мне представить после записку о действиях при Березине, но чтобы никто не знал об этом».

И такие генералы были. Впрочем, и они заботились о чести государя, народа и армии. А все человеческое и им не чуждо было.

После публикации в середине XIX века «Записок Алексея Петровича Ермолова» об этом узнали все. И все-таки совсем недавно для историков Отечественной войны и биографов Михаила Илларионовича Кутузова этого источника как будто не существовало. Великий полководец, как жена Цезаря, был вне подозрений.

По свидетельству Давыдова, Ермолов составил-таки записку, оправдывающую Чичагова, но она «была, вероятно, умышленно затеряна светлейшим» князем Кутузовым{317}.

«По мнению многих, — писал Ермолов, справедливо считавший себя лишь свидетелем событий на Березине, — вина Чичагова в отношении к князю Кутузову заключалась в том, что он умел постигнуть его совершенно».

Совсем недавно Павел Васильевич принял Молдавскую армию у Михаила Илларионовича и много, очень много узнал о деятельности своего предшественника, чего фельдмаршал никак не мог простить адмиралу.

Вот таким был он, наш национальный герой светлейший князь Смоленский. И вряд его можно считать типичным представителем чисто русского национального характера. Что угодно, только ни это. До чего же устойчива генетическая основа рода человеческого! Вот ведь как получается: его предки приехали на Русь еще во времена Александра Невского и приняли православие, а он в натуре своей сохранил через века нечто не то западное, не то восточное…

Алексей Петрович, встретившийся с Павлом Васильевичем в самый последний день березинской драмы, нашел адмирала человеком «превосходного ума» и позднее очень сожалел, что не смог оправдать его.

А как сам Павел Васильевич воспринял обрушившийся на него поток клеветы? С большим достоинством. Он никого не обвинял и ни перед кем не оправдывался, но другу Семену Романовичу Воронцову написал:

«Толпа везде слепа, но она вдвойне слепа у нас, потому что она менее просвещенная и совсем не имеет привычки пользоваться глазами разума, а значит, ее очень легко ввести в заблуждение, но что думать о тех, кто, зная правду, терпят ложь и клевету?.. Самая большая моя вина в том, что я пришел на место, указанное императором; другие же, кто не пришли туда, все оказались правы»{318}.

Правыми оказались фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов, который совсем не пришел, и генерал Петр Христианович Витгенштейн, пришедший с опозданием.

Березинская операция поставила Наполеона перед фактом катастрофы и приблизила окончание войны на территории России. Он укатил в Париж. Скоро казаки Платова заняли Вильно и Ковно. Главнокомандующий сообщил императору: «Война закончилась за полным истреблением неприятеля».

Вечером 11 декабря 1812 года Александр I прибыл в Вильно. На следующий день фельдмаршал дал бал по случаю 35-летия императора. Перед входом монарха в зал князь Смоленский поверг к его ногам неприятельские знамена, только что присланные атаманом Платовым. Государь обнял Кутузова и вручил Спасителю Отечества орден Святого Георгия 1-го класса.

Звучала музыка. Государь был молод, красив и весел. Он чувствовал себя победителем. Кутузов был победителем.

Подводя итог своим размышлениям над событиями Отечественной войны, Алексей Петрович писал:

«Итак, потерявши в течение семи месяцев не менее восьми губерний, попавших под власть неприятеля, лишившись древней столицы, обращенной в пепел, имея перед собой более пятисот тысяч враждебных полчищ, грозивших истреблением, Россия восторжествовала. Император примером непоколебимой твердости оживил в каждом надежду на спасение Отечества… Исполненные самоотвержения, двинулись храбрые ополчения, ударил час освобождения, и Бог, поборник правых, низложил горделивые замыслы врагов наших…»{319}


Глава пятая. ПО ДОРОГАМ ЕВРОПЫ

ВОЙНА ЗА ОСВОБОЖДЕНИЕ ГЕРМАНИИ

«От великого до смешного — всего один шаг. Моя армия перестала существовать. О господстве над миром нельзя даже мечтать — удержать бы под своим контролем то, что осталось», — так или примерно так думал Наполеон, мчась через всю Европу в Париж.

Переход русских войск через границу был предопределен.

Обращаясь к солдатам и офицерам армии, Кутузов писал:

«Не останавливаясь среди геройских подвигов, мы идем теперь далее. Перейдем границу и потщимся завершить поражение неприятеля на собственных полях его»{320}.

Главная армия устала, растянулась, численность ее приметно уменьшилась, обозы с провиантом, боеприпасами и обмундированием отстали. Она нуждалась в отдыхе и пополнении резервами. Учитывая все это, Кутузов принял решение остановиться. Государь же настаивал на немедленном переходе войск через границу.

Остановка Кутузова в Вильно позволяла Наполеону хоть как-то подготовиться к встрече с ним. Поэтому трудно сказать, кому больше пользы сулил отдых русской армии. Так что и Александр I не подлежит безоговорочному осуждению за требование немедленно приступить к освобождению стран Европы.

Впрочем, военные действия в Европе и начались сразу после изгнания французов из России. Уже 2 декабря 1812 года, то есть в день освобождения Ковно, корпус Платова получил предписание «следовать за неприятелем до самой Вислы». А через две недели вслед за ним двинулись войска Витгенштейна и Чичагова.

Вместо двух недель Главная армия фельдмаршала М.И. Кутузова отдыхала месяц. Но наступила пора и ей действовать. 1 января 1813 года она форсировала Неман и тремя колоннами потянулась на запад. В этот день А.П. Ермолов был назначен начальником всей русской артиллерии, причем в обход старшего по времени производства в чин генерал-лейтенанта князя В.М. Яшвиля, служившего под началом графа П.Х. Витгенштейна.

Свой выбор Александр I мотивировал желанием наладить управление армейской артиллерией, хозяйственная часть которой после непрерывных войн с Турцией и Францией нуждалась в серьезной реорганизации. Витгенштейну же посоветовал объяснить Яшвилю, что государь не мог возложить на него эту должность, чтобы не лишать вверенный ему корпус такого генерала. Наконец, желая вполне уважить самолюбие князя, он освободил его от подчинения Ермолову{321}.

Алексей Петрович без малейшего удовлетворения встретил назначение на должность начальника артиллерии всех русских армий, ибо «вместе с сим звучным именем» он «получил часть обширную, расстроенную и запутанную».

Между тем на сторону России перешла Пруссия. Командование ее войсками возлагалось на генерала Гебхарда Леберехта Блюхера. В начале апреля союзные войска были уже за Эльбой. Сколь большое значение придавал Михаил Илларионович Кутузов концентрации здесь союзных сил, предельно отчетливо выразил он в письме к царю, написанном за шесть дней до смерти:

«Я в отчаянии, что так долго хвораю, и чувствую, что ежедневно все более слабею; я никак не могу ехать, даже в карете. Между тем надобно стараться, сколь можно поспешнее, сосредоточивать армию за Эльбою»{322}.

А генералы рвались вперед, настаивая на необходимости распространить действие союзных войск как можно дальше за Эльбу. Кутузов противился.

— Самое легкое, — сказал он однажды с мужицкой прямотой, — идти теперь за Эльбу, но как воротимся? С рылом в крови{323}.

Кутузов опасался не без оснований: Наполеон спешно формировал новую армию; далеко в тылу продолжалась осада важных крепостей. Правда, только что капитулировал гарнизон Торна, но Данциг и Модлин на Висле и Штеттин, Кюстрин и Глогау на Одере продолжали сопротивляться, отвлекая на себя немалые силы русских.

Силы главнокомандующего таяли. В последних письмах жене он жаловался на усталость от забот и хлопот — «дай Бог только остаться живу»{324}. Не остался. 16 апреля 1813 года сердце великого полководца остановилось. Его набальзамированное тело отправили в Петербург. Сердце захоронили близ Бунцлау, где поставили обелиск с надписью:

«До сих мест князь Кутузов-Смоленский довел победоносные русские войска, но здесь смерть положила предел славным делам его. Он спас Отечество свое и отверз путь к избавлению Европы. Да будет благословенна память героя».

Армия осиротела,

А жизнь продолжалась. И продолжалась война. Фельдмаршала М.И. Кутузова сменил генерал П.Х. Витгенштейн. Дебют его в роли главнокомандующего оказался неудачным.

20 апреля произошло сражение у города Аюцена. Несмотря на заметное численное преимущество французов, союзники удержали занятую позицию, но утром следующего дня вынуждены были отступить и на некоторое время отказаться от роли освободителей Европы. Опасение Кутузова сбылось: русская армия слишком отдалилась от своих резервов. А к Наполеону подходили свежие войска.

Впрочем, П.Х. Витгенштейн, начиная сражение, кажется, сомневался в его успехе, ибо не ввел в бой сильный авангард М.А. Милорадовича, который в случае неудачи должен был обратиться в арьергард и прикрывать отступление армии. По свидетельству Ф.Н. Глинки, офицеры, солдаты и сам отважный генерал так и не смогли уразуметь, почему они в тот ответственный день оставались лишь «праздными свидетелями общего дела»{325}.

А.П. Ермолов, хотя и не имел никакой команды, не отсиживался в штабе. Он вместе со своими адъютантами находился в деле и много способствовал отражению неприятеля, но никакой награды не получил, чем немало удивил А.В. Казадаева, который внимательно вчитывался во все реляции со времени сражения под Малоярославцем и не находил в них имени своего друга…

Французы потеряли в сражении под Люценом 15 тысяч человек, а союзники несколько меньше. К тому же они захватили 5 пушек и 800 пленных{326}.

Русско-прусские войска отступили за Эльбу. 26 апреля они остановились в Нейштадте — левобережной части Дрездена, недавно освобожденной отрядом Д.В. Давыдова. Противников разделяла только река. День был прекрасный, солнечный, цвели каштаны, в воздухе разливалось благоухание — все это так плохо сочеталось с настроением потерпевших поражение солдат.

Граф Витгенштейн, который, по наблюдениям Давыдова, не отличался большими способностями полководца, объяснил поражение недостатком снарядов, в чем обвинил Ермолова. Только вот снарядов начальник артиллерии всех русских армий ко времени Люценского сражения заготовил значительно больше, чем их было выпущено в Бородинском сражении{327}.

В день сражения под Люценом артиллерийский парк, до отказа заполненный снарядами, располагался в шести верстах от поля боя, но они не были востребованы. В результате русские потерпели поражение. Ермолов был отстранен от должности и «заменен мужественным, деятельным и остроумным князем Яшвилем,.. к коему, — по свидетельству того же Давыдова, — особенно благоволил Витгенштейн»{328}.

Натиск войск маршалов Макдональда и Богарне после Люценского сражения сдерживал русский арьергард под командованием генерала Милорадовича, только что удостоившегося титула графа. К вечеру 3 мая он остановился в Бауцене, где смерть положила предел славным делам князя Кутузова.

Генералы Витгенштейн и Блюхер, доведя численность союзных войск до 96 тысяч человек, решили дать сражение на выгодной позиции у Бауцена, чтобы сгладить неблагоприятное впечатление от неудачи под Люценом. За два дня кровопролития, 8 и 9 мая, они потеряли 12 тысяч своих солдат и офицеров, французы — на 6 тысяч больше{329}.

Наполеон, раздраженный исходом сражения, кричал:

— Как, после такой резни и никакого результата? Нет пленных? Так эти люди решили не оставить мне ни одного гвоздя!{330}

Отступление продолжалось. По окрестностям Бауцена разливалось море огня. «Народ, выбежав из домов, стоял толпами. Мужчины с пожитками, матери с грудными детьми на руках, старцы, белеющие в сединах… в каком-то оцепенении, без воплей и слез смотрели на сгорающую землю и раскаленное небо. Глубокая ночь, повсеместный пожар, войска, проходящие мимо, как тени, и длинный ряд блестящих вдали штыков представляли какую-то смешанную картину ужасов», — писал русский офицер Ф.Н. Глинка{331}.

Наполеон сам возглавил преследование отступающих, пообещав своим маршалам показать, как надо бить русских и отнимать у них трофеи. Отряды арьергарда успешно отбивали атаки неприятеля.

Союзники отошли к Рейхенбаху. Здесь А.П. Ермолов, отступавший с отрядом в хвосте арьергарда, выдержал продолжительный бой против французских войск под командованием самого Наполеона. П.Х. Витгенштейн, отдавая справедливость герою, писал в донесении государю:

«Я оставил на поле сражения на полтора часа Ермолова, но он, удерживаясь на нем со свойственным ему упрямством гораздо долее, сохранил тем Вашему Величеству около пятидесяти орудий»{332}.

И в последующих стычках он, командуя отдельным отрядом русского арьергарда, давая «сильнейший отпор неприятелю, отступал в совершенном порядке, показывая отличное искусство в распоряжениях, примерную храбрость и мужество, одушевлявшие подчиненных среди самих опасностей»{333}.

Несмотря на донесение П.Х. Витгенштейна Александру I, который и сам был свидетелем подвига А.П. Ермолова, наш герой не удостоился даже устной благодарности. В конечном счете спасение шестидесяти (не пятидесяти!) орудий русской артиллерии государь приписал искусному распоряжению князя В.М.Яшвиля.

Алексея Петровича снова обошли. «Не хотят видеть, что я сделал», — жаловался он Александру Васильевичу Казадаеву.

Ермолов обладал удивительной способностью притягивать к себе людей и не менее поразительным умением наживать врагов, особенно «в высших слоях общества». Многие сторонились язвительного генерала, опасаясь попасть ему на язык. Сам он понимал, что недостаток сдержанности — верный признак отсутствия у него благоразумия и причина всех его бед по службе, но не мог отказать себе в удовольствии потешиться над удачливыми подлецами на военном поприще.

10 мая император французов остановил войска, так и не показав своим маршалам, как надо бить русских. 17 мая Витгенштейн, в полной мере явивший свою неспособность командовать армией, уступил должность Барклаю-де-Толли. Ермолов утверждал, что редко можно встретить генерала столь ничтожного в военном ремесле. В личной храбрости, однако, он ему не отказывал.

Под начало Ермолова Барклай-де-Толли передал вторую гвардейскую пехотную дивизию в составе четырех полков. В то же время другие генералы, «гораздо менее способные», получили от него корпуса. С надеждой отличиться в сражении можно было расстаться, ибо гвардию больше держали в резерве, чем бросали в бой. Решил просить об увольнении — отказали. С чувством омерзения к военному ремеслу вынужден был служить до окончания войны.

«Я себя… знаю и клянусь всем, что свято, не служить более, — писал Алексей Петрович другу. — Хочу жить, не быть игралищем происков, подлости и произвола и не зависеть от случайностей.

Мне близко уже к сорока годам, ничем не одолжен, исполнил обязанности, излишне балован не был, не испортился. Служить не хочу и заставить меня» никто не может{334}.

Столь крутой поворот в развитии войны после смерти Кутузова поверг в уныние монархов России и Пруссии, и они обратились к императору Франции с предложением о перемирии… Оно было подписано 23 мая 1813 года в Плесвице.

Перемирие предложили монархи-союзники (Александр I и Вильгельм Фридрих III), но в нем нуждался и Наполеон. Оно заключалось на шесть недель, но фактически продолжалось на три недели больше. Лишь в полночь 30 июля во французский авангард было передано заявление союзников о возобновлении военных действий. За это время противники пополнили армии резервами, оружием, припасами; солдаты и офицеры отдохнули, подлечились. В начале августа обе стороны готовы были продолжить кровопролитие. Даже Австрия сделала свой выбор, объявив о разрыве с наполеоновской Францией, что далось ей очень нелегко. Швеция — тоже.

С какими силами противники вступили в осеннюю кампанию 1813 года? Союзники имели без малого 522 тысячи штыков и сабель и почти 1400 орудий. У Наполеона находилось в строю 440 тысяч человек и 1200 пушек{335}.[1]

Союзники разделили свои силы на три армии: Богемскую, Северную и Силезскую, каждая из которых насчитывала соответственно 261, 162 и 99 тысяч человек. Командование первой возлагалось на отменно храброго австрийского фельдмаршала, но посредственного полководца Шварценберга. Вторую возглавил наследник шведского престола, бывший маршал Франции Бернадот. Третья досталась энергичному, но малообразованному прусскому генералу Блюхеру.

После возобновления военных действий события развивались с переменным успехом: то союзники били французов, то французы били союзников. Особенно серьезное поражение русско-прусско-австрийские войска потерпели в середине августа в двухдневном сражении под Дрезденом. Потеряв там до тридцати тысяч человек, они двинулись в Богемию{336}.

После неудачи под Дрезденом Александр I решил взять реванш под Кульмом. Командование союзными войсками он возложил на Барклая-де-Толли. В сражении 17 августа участвовали только войска Витгенштейна и Милорадовича, пехотный корпус и гвардия под началом Остермана-Толстого. На следующий день русские составили большую часть Богемской армии. Однако обо всем по порядку…

Граф Остерман-Толстой с пехотным корпусом и всей гвардией, во главе которой после заболевания Николая Ивановича Лаврова неожиданно оказался Ермолов, получил предписание отступать в Богемию через Максен. Александр Иванович немедленно уведомил об этом Алексея Петровича. Генералы съехались где-то между Доной и Пирной.

Алексей Петрович, хорошо знавший географию Саксонии и Богемии из истории походов Фридриха Великого, рассказа адъютанта Михаила Александровича Фонвизина, только что вернувшегося с рекогносцировки местности, и собственных впечатлений, стал страстно убеждать графа в необходимости отступления всех подчиненных ему войск через Петерсвальде:

— Ваше сиятельство, я лишь вчера прибыл из Гигсгюбеля, где обедал у великого князя Константина Павловича, и еще раз ознакомился с этой местностью, которую и без того хорошо знаю. Если вы прикажете отступать на Максен, весь отряд наш будет окружен неприятелем и неизбежно потерпит поражение. В доказательство того предлагаю отправить по этому пути обоз с инструментами. Ручаюсь, мы его никогда уже не увидим.

Действительно, обоз с инструментом и кассой лейб-гвардии финляндского полка, так обременявший войска, стал легкой добычей французов.

На совещании генералов, состоявшемся на лесной дороге, было решено отступать через Петерсвальде: Остерман-Толстой с пехотным корпусом и первой гвардейской дивизией из селения Пирна, а Ермолов со второй гвардейской дивизией из поселка Дона.

15 августа русские войска под командованием А.П. Ермолова и принца Е.А. Вюртембергского опрокинули неприятеля у Кричвица, Котты и Кольберга. Гвардейские егеря во главе с достойным А.И. Бистромом выбили французов с высот Цегиста. Кавалерия под началом К.Б. Кнорринга и других неустрашимых генералов совершила блистательные атаки на пехоту противника и загнала ее в лес.

В ходе боя. храбрый генерал-майор К.Б. Кнорринг примчался к А.И. Остерману-Толстому, чтобы доложить об успехе. А.П. Ермолов прервал его:

— Генерал, вы сначала довершите дело, а потом приезжайте рассказывать о своих подвигах.

Смущенный Карл Богданович, извинившись, умчался назад. Впоследствии он совершит еще немало подвигов и порадует ими своего знаменитого отца Богдана Федоровича Кнорринга.

Путь в Богемию через Петерсвальде проходил по узкой извилистой дороге. В двух местах, у Гигсгюбеля и Геллендорфа, он пресекался французами. Поэтому отряд Остермана-Толстого, при котором было около тридцати легких пушек, растянулся. Александр Иванович начал уже раскаиваться, что принял совет Ермолова. Алексей Петрович, приказав войскам идти тише, сказал графу:

— Ваше сиятельство, я беру на себя всю ответственность перед его величеством за все, что может приключиться с гвардией.

Преображенцы выбили французов из Гигсгюбельской позиции, а семеновцы штыками проложили себе дорогу у Геллендорфа.

Почти под прямым углом Петерсвальдское шоссе пересекала другая дорога, идущая параллельно речке Бар через селение Макербах на Кенигштейн. По ней свободно могли проследовать даже тяжелые французские орудия. Ермолов, мгновенно оценив значение этого пункта, остановил роту гвардейской артиллерии, сам расставил орудия на ближайших высотах, а обер-квартирмейстеру Гейеру из корпуса Остермана-Толстого приказал пехотой занять окрестные сады и виноградники и удерживать их, пока остальные войска не займут избранную позицию под Кульмом.

Полковник Гейер не выполнил приказа Ермолова. Французы, овладев высотами и расположив на них свою артиллерию, открыли страшный огонь по отступающим русским войскам.

— Благодарите Бога, полковник, что не я, а граф Остерман- Толстой ваш начальник, — бросил Ермолов Гейеру. — Я приказал бы расстрелять вас на месте!

В десятом часу утра графу Остерману-Толстому ядром оторвало руку. Когда солдаты сняли его с лошади, он сказал:

— Вот как заплатил я за честь командовать русской гвардией! Я доволен.

Александр Иванович сдал командование над всеми войсками генерал-лейтенанту Ермолову. Он и принял на себя все удары численно более сильного противника. Когда на смену Остерману-Толстому прибыл генерал Дмитрий Владимирович Голицын с кавалерией, Алексей Петрович явился к нему, чтобы ввести его в курс дела. Однако этот «отлично благородный человек» сказал:

— Алексей Петрович, победа за вами, довершайте ее; если вам нужна будет кавалерия, я охотно и немедленно вышлю ее по первому вашему требованию.

К вечеру, когда бой уже закончился, пришел корпус Раевского. Алексей Петрович от помощи отказался. Таким образом, слава первого дня Кульмского сражения принадлежит исключительно русской гвардии и ее начальнику генерал-лейтенанту Ермолову.

На ночь гвардию отвели на отдых во вторую линию.

18 августа сражение возобновилось. Особенно упорные бои развернулись на правом фланге, где действовали прусские войска и казаки под командованием Алексея Петровича Ермолова. Трижды они отбивали ожесточенные атаки французов, пытавшихся сломить сопротивление союзников и очистить себе путь к отступлению. Во время последней из них генерал-майор Василий Дмитриевич Иловайский, «презирая ружейные и картечные выстрелы, атаковал сильную пехотную колонну, разбил оную совершенно, взял восемь орудий и захватил в плен командующего корпусом» Жозефа Доминика Вандама, много офицеров и рядовых, «другую колонну принудил бросить оружие и сдаться.

На десятиверстном пути преследования неприятеля казаки отбили еще одну пушку и взяли в плен до четырехсот человек{337}.

37-тысячный французский корпус был разбит. За два дня боев он потерял 84 пушки, 200 зарядных ящиков, весь обоз, 10 тысяч убитыми и ранеными и 12 тысяч пленными»{338}.

Понятно, что какую-то долю успеха следует отдать также воинам Витгенштейна и Милорадовича, но большая часть его, бесспорно, принадлежит героям Ермолова.

В армии союзников самые большие потери понесли русские — 7000 человек, пруссаки и австрийцы вместе лишились 2300 своих воинов{339}.

Реляцию об итогах сражения, естественно, написал Ермолов. Успех этого дела он отдал «непоколебимому мужеству войск и распорядительности графа Остермана-Толстого». Александр Иванович подписал донесение, в котором Алексей Петрович подчеркнул:

«Все войска сражались с неимоверным мужеством… Нет ужасов, могущих поколебать храбрые гвардейские полки… Они покрыли себя славою»{340}.

И почти ничего о себе… Несмотря на жесточайшие страдания, граф Александр Иванович написал Алексею Петровичу записку. Она читается с большим трудом. Племянник Александр разобрал и опубликовал ее в очерке, посвященном деяниям своего дядюшки. Вот она:

«Довольно возблагодарить не могу ваше превосходительство, нахожу только, что вы мало упомянули о генерале Ермолове, которому я привык отдавать всю истинную справедливость»{341}.

Когда один из флигель-адъютантов императора привез Остерману-Толстому Святого Георгия 2-го класса за Кульмское сражение, граф сказал ему: «Этот орден должен бы принадлежать не мне, а Ермолову, который принимал важное участие в битве и окончил ее с такою славою…»{342}

Надо отдать справедливость благородному графу Остерману-Толстому. Проживая в Швейцарии, он и тридцать лет спустя с благодарностью вспоминал Ермолова, и просил священника женевской православной церкви Каченовского непременно достать ему портрет Алексея Петровича.

Однажды в Париже Каченовский встретил историка и биографа Ермолова Михаила Петровича Погодина и передал ему просьбу престарелого графа, и «она доставила ему большое удовольствие»{343}.

По убеждению Ермолова, награду за Кульмское сражение заслужили все офицеры и нижние чины «храбрых полков, имевших счастье носить звание гвардии Государя, ими боготворимого»{344}.

Алексей Петрович столько извел бумаги на свои «Записки» и так мало написал в них о себе! У него было много врагов, но и друзей, слава Богу, немало, которые почитали его как человека и полководца. Они-то и выручают биографа язвительного Ермолова. Михаил Александрович Фонвизин, который был адъютантом прославленного генерала, утверждал, что ему «неоспоримо принадлежит слава Кульмской победы». Судя по всему, и Александр I считал так же, коль спросил:

— Чем могу я наградить вас, Алексей Петрович? Остроумный Ермолов, зная о симпатиях царя к иностранцам

на русской службе, ответил:

— Произведите меня в немцы, государь!

После смерти князя Багратиона Ермолов и его друзья стали выразителями недовольства засильем «немцев». Вот как характеризовал Алексей Петрович ситуацию, сложившуюся в армии:

«Отличных людей ни в одном веке столько не было, а особливо немцев. По простоте нельзя не подумать, что у одного Барклая фабрика героев. Там расчислено, кажется, на сроки, и каждому немцу позволено столько времени занимать место, сколько оного потребно для отыскания другого немца, сверх ежегодно доставляемого… из Лифляндии приплода»{345}.

Конечно, русский дворянин татарского происхождения допускал слишком широкие обобщения, называя всех нерусских генералов немцами. Почти все они были православными, но лишь немногие действительно немцами. Не буду развивать эту тему, хотя очень хочется. Рискованно это: под статью угодить можно.

Остроты Алексея Петровича передавались из уст в уста и вызывали раздражение у представителей власти. Иногда и государь гневался на него, но он, по свидетельству Дениса Давыдова и Федора Корфа, довольно быстро прощал его. При новом государе фортуна вообще отвернется от него, но уже по другой причине… Но об этом позднее.

Каковы же итоги первых двух недель военных действий после окончания перемирия? Наполеон одержал бесспорную победу над Богемской армией союзников под Дрезденом и заставил ее отступить в Чехию. Но она не могла сгладить неприятного впечатления от поражения генерал-лейтенанта Вандамма. А до него были побиты маршалы Удино и Макдональд. Авторитет великого полководца пошатнулся. Восстановить его могли только успехи в предстоящих сражениях.

После Кульма больших сражений на территории Германии между противниками не было до начала октября. Активно действовали лишь мобильные армейские отряды. Потерпев несколько поражений в локальных стычках с союзниками, Наполеон стал концентрировать свои силы у Лейпцига. До великой Битвы народов оставалось несколько дней…

* * *

В конце сентября войска союзников в разных местах переправились через Эльбу. 3 октября Богемская армия заняла позиции на берегах Плейсе. Вечером следующего дня к Лейпцигу должен был подойти Блюхер, а еще через сутки — Бернадот и Беннигсен.

Александр I решил дать французам сражение 4 октября. В этот же день и Наполеон планировал разгромить Богемскую армию союзников, чтобы потом обрушиться на подходивших Блюхера, Бернадота и Беннигсена. Дата очередного кровопролития определилась. Осталось реализовать замыслы.

В ночь перед сражением разверзлось небо, выплеснув на противников библейские потоки дождя. Началась страшная буря, ломавшая деревья, срывавшая крыши с домов. Кажется, сама природа восстала против готовящегося кровопролития, но остановить его она уже не могла.

Основные события развернулись на правом крыле Богемской армии под командованием Михаила Богдановича Барклая-де-Толли. На флангах у него стояли в основном австрийцы и пруссаки, а в центре русские во главе с принцем Евгением Вюртембергским, двоюродным братом Александра I, князем Андреем Ивановичем Горчаковым и графом Петром Петровичем Паленом. Все они составляли войска первой линии, подчиненные генералу от кавалерии Петру Христиановичу Витгенштейну.

Войсками второй линии правого крыла командовал генерал-лейтенант Николай Николаевич Раевский.

Русско-прусские гвардейские полки под командованием генерал-лейтенанта Ермолова входили в общий резерв, подчиненный великому князю Константину Павловичу. Он располагался за центром войск Барклая-де-Толли, между холмом Вахтберг, на котором союзные монархи наблюдали за развитием событий, и деревней Гюльденгосса, занятой французами.

4 октября — первый день сражения, вошедшего в историю как Битва народов. Наполеон решил поразить Богемскую армию союзников, пока не подошли Блюхер, Бернадот и Беннигсен. Против ее центра он бросил почти все свои наличные силы, оставив на флангах лишь минимальное количество войск, чтобы обезопасить атакующих от неожиданного удара справа и слева.

Открыли сражение русские. Они взяли Вахау и Клеберг, двинулись за отступающим неприятелем и попали под губительный огонь французских батарей. В мгновение были подбиты почти все орудия первой линии корпуса принца Евгения Вюртембергского.

Французы пошли в атаку и выбили русских из Вахау и Клеберга. Сражение развернулось по всей линии центра правого крыла Богемской армии. Попытки австрийцев форсировать реку Плейсе, чтобы усилить русских, не имели успеха.

Пользуясь бездействием своих гвардейцев, А.П. Ермолов с адъютантом М.М. Муромцовым надумал посмотреть, как развиваются события на левом фланге правого крыла, где корпус Н.Н. Раевского был атакован большими силами неприятеля.

Николай Николаевич стоял в цепи мрачен и безмолвен. На лице — неудовольствие, но беспокойства никакого. Глаза его горят, как угли, осанка благородная и величественная. Он, как бог войны, — поистине прекрасен. «Да за таким командиром, — рассуждал про себя Ермолов, любуясь другом и родственником, — солдаты пойдут в огонь и в воду».

Переговорив с Раевским, Ермолов с Муромцовым поскакали к своим гвардейцам. Николай Николаевич снова вернулся в цепь.

Генералы, составлявшие свиту союзных монархов, уже в середине дня считали сражение проигранным.

Трудно сказать, как оценивал ситуацию Александр I, но действовал он тогда решительно: приказал подтянуть артиллерию, а лейб-казакам прикрывать ее до подхода тяжелой кавалерии с правого фланга, за которой послал генерал-адъютанта графа Василия Васильевича Орлова-Денисова; из резерва вызвал гвардейские полки, и часть из них под командованием Алексея Петровича Ермолова бросил на штурм деревни Гюльденгосса, чтобы исключить возможность атаки на холм Вахтберг, с высоты которого монархи наблюдали за ходом сражения; от Шварценберга потребовал непременно форсировать Плейсе, чтобы усилить союзников в центре…

А Наполеон между тем бросил в атаку десятитысячный корпус, которым за ранением Аатур-Мобура командовал генерал Думмерк. В три часа дня вся эта конница, имея впереди латников, огибая Вахау справа и слева, с нарастающим аллюром ринулась вперед, обрушилась на войска принца Евгения Вюртембергского, овладела батареей, изрубив прислугу, и прорвала расположение русской пехоты…

Ермолов и Муромцов, переговорив с Раевским, возвращались к своим войскам. Слева от них проходила вызванная по требованию государя русская гвардейская кавалерия, растянувшаяся в длинную линию на узкой дороге. Французы уже ожидали их, построившись в эскадронные колонны.

— Вот смотри, Матвей, — привлек внимание адъютанта Ер молов, — как французы бросятся на наших и погонят их.

Едва Алексей Петрович сказал это, как французы обрушились на растянувшуюся кавалерийскую дивизию русских. Ее командир генерал-майор Иван Егорович Шевич был сражен пулей. Отступление превратилось в беспорядочное бегство{346}.

Никаких других войск, кроме лейб-гвардии казачьего полка, составлявшего конвой Александра I, в этот момент поблизости не было. Катастрофа казалась неизбежной.

Донские казаки к этому времени основательно забыли о своей былой вольности и считали себя подданными русского царя и составной частью его армии, а лейб-казаки, находившиеся на положении почетной стражи государя, тем более. Они готовы были умереть за него.

Александр I дал волю лейб-казакам, указав простертой дланью на наступающих французов, которые были совсем близко. Полковник Иван Ефремович Ефремов, оставшийся за командира после отъезда Василия Васильевича Орлова-Денисова с поручением государя, крикнул:

— Благословляю! — и, «высоко подняв свою обнаженную саблю, сделал ею в воздухе крестное знамение»{347}.

Казаки промчались через простреливаемую французскими пушками равнину. Одному из них шальным ядром оторвало голову, а тело его, оставаясь в седле, продолжало нестись на врагов вместе с другими всадниками эскадрона, ощетинившегося пиками.

— Прекрасные воины! — восхищенно сказал Ермолов и помчался очищать от французов Гюльденгоссу.

Между тем граф Орлов-Денисов, выполнив приказ императора, на обратном пути вступил в командование полком и повел его в атаку на, казалось, неисчислимую французскую конницу, преследовавшую русскую легкую гвардейскую кавалерийскую дивизию погибшего Шевича.

Отчаянная атака лейб-казаков освободила от натиска французов отступавшую русскую кавалерийскую дивизию. Она перестроилась и примкнула к флангам полка Орлова-Денисова. Дышать стало легче. Тогда ринулся граф на конницу противника, стоявшую в огромной эскадронной колонне…

Ермолов в это время вел своих гвардейцев на Гюльденгоссу, которую с утра безуспешно штурмовали пруссаки. Неприятеля, засевшего за каменными стенами деревни, выбить было трудно. Алексей Петрович, построив свои полки в две колонны на флангах и рассыпав гвардейскую пехоту в центре, под бой барабанов повел их на штурм. Противник обратился в бегство. В центре деревни завязался бой в большом каменном доме под красной крышей. Русские егеря ворвались в него, перебили стекла и зеркала, а засевших там французов перекололи и перерезали{348}.

В это время к месту сражения подтянулась русская резервная артиллерия. А.П. Ермолов поставил орудия левее Гюльденгоссы и открыл страшную пальбу по неприятелю, которая, по словам М.А. Милорадовича, была «громче бородинской»{349}.

Г.Л. Блюхер привел Силезскую армию к Лейпцигу часов в пять пополудни, когда сражение практически прекратилось, и сразу бросил в атаку на польскую конницу русскую кавалерию А.Ф. Ланжерона и Ф.В. Остен-Сакена.

На исходе дня сражение прекратилось. С прибытием Силезской армии Блюхера положение Наполеона стало весьма затруднительным. А на подступах к Лейпцигу были уже войска Бернадота и Беннигсена. Поэтому он обратился к союзникам с предложением о перемирии.

В ожидании ответа на предложение о перемирии Наполеон отвел войска к Лейпцигу, откуда думал начать отступление.

Пока он принимал меры оборонительные, союзники готовились обрушиться на него всеми своими силами.

6 октября в Битве народов сошлись 310 тысяч союзников, в том числе 146 тысяч русских, и 171 тысяча французов{350}. Сражение продолжалось с раннего утра до позднего вечера.

Наступила ночь. Предместья Лейпцига были объяты пламенем. Горели ближайшие к городу селения. Союзные монархи решили возобновить сражение на следующий день. Впрочем, никто не сомневался, что Наполеон начнет отступление…

Продолжения сражения не последовало. 7 октября 1813 года Наполеон покинул Лейпциг. Французы разными дорогами потянулись к Эрфурту…

Командуя русско-прусскими гвардейскими полками, Ермолов в то же время оставался начальником лейб-гвардии артиллерийской бригады. Пришло время писать донесения, чтобы не оставить своих героев без царской награды.

А.П. Ермолов М.А. Милорадовичу,

после сражения под Лейпцигом:

«…Известное превосходство нашей артиллерии над неприятельской ограничивает меня в похвале на счет ее действий; но считаю себя обязанным донести вашему сиятельству об искусном распоряжении господ батарейных командиров…

Господа ротные командиры и офицеры отличаются знанием своего ремесла. Не говорю о храбрости каждого из них… Награждение офицеров является справедливостью, отвечающей их личным достоинствам…»{351}

Таковы были в России офицеры и генералы… Когда-то. И воевать, и писать умели.

Утром в преследование пустились отряды М.И. Платова и В.Д. Иловайского, позднее — А.И. Чернышева и В.В. Орлова-Денисова, а на следующий день со своих позиций у Лейпцига снялись регулярные войска союзников. Такого галопа еще не видела старая Европа за всю свою долгую историю.

По свидетельству М.И. Платова, погоня за неприятелем после Лейпцига, когда он, теснимый и поражаемый с тыла и с обоих флангов, не имел возможности доставать себе продовольствие, сделала его отступление похожим на бегство из Москвы в 1812 году.

Французы отступали. Союзники их преследовали, очищая от неприятеля карликовые европейские государства. Генерал Ермолов со 2-й гвардейской дивизией следовал через Баденское герцогство. Проходя мимо памятника маршалу Франции Ла Туру де Тюренну, установленному близ Засбаха, он решил отдать честь памяти этого знаменитого полководца XVII века, настолько знаменитого, что сам Александр Васильевич Суворов сравнивал его с великими героями древности. Правда, будущий генералиссимус и себе знал цену и померился бы с ним силами, будь тот жив{352}.

В приказе по 2-й гвардейской дивизии генерал-лейтенант Ермолов убеждал, что все великие люди имеют право на уважение потомков, и предписал солдатам и офицерам следовать мимо памятника в полной парадной форме и с музыкой.

У памятника полководцу стояло засохшее дерево. На его крючковатом суке, на чугунной цепи висело роковое ядро, сразившее героя. Ермолов громко приветствовал проходившие мимо полки, каждый из которых стройностью рядов старался превзойти другие.

Полки остановились. Водворилась тишина. Троекратным раскатистым «ура!» русские войска почтили память великого французского полководца. После парада офицеры и генералы вошли в мемориальный музей маршала Ла Тур де Тюренна. Алексей Петрович оставил запись в журнале для посетителей, в которой описал все, что только что произошло перед глазами восхищенных баденцев{353}.

К концу ноября 1813 года вся Европа к востоку от французской границы была очищена от неприятеля. Русские войска остановились во Франкфурте. Пребывание их на кантонир-квартирах, как правило, сопровождалось парадами, пирами и балами, устраиваемыми по случаю успехов, побед, годовщин, именин. Так было в Бартенштейне и Вильно, так было и в этот раз на берегу Рейна.

В тот день во Франкфурте был назначен парад. На него опоздал флигель-адъютант Удом, командовавший лейб-гвардии Литовским полком. Несмотря на то, что полк его явился на смотр задолго до прибытия государя, разгневанный цесаревич Константин Павлович дважды приказал Ермолову арестовать офицера. Поскольку повеление это было объявлено ему перед строем, Алексей Петрович безмолвно повиновался. Однако когда после парада, его высочество ещё раз распорядился на счёт полковника, генерал смело возразил ему:

— Виноват во всём я, а не Удом, а потому к его сабле я присоединяю свою; сняв её однажды, я, конечно, в другой раз её не надену.

Это заявление обезоружило великого князя, и он ограничился лишь выговором Удому. Вот таким был он, наш герой Алексей Петрович Ермолов.

БОЕВЫЕ ДЕЙСТВИЯ ВО ФРАНЦИИ

С остатками своих сил Наполеон ушел за Рейн. Союзники обложили его со всех сторон. Они угрожали ему из Испании, Италии, Голландии и Дании. Но судьба Франции на заключительном этапе войны должна была решиться на направлении наступления Богемской (Главной), Силезской и Северной армий.

Во главе Богемской армии, при которой находилась Главная квартира союзных монархов, по-прежнему стоял князь Шварценберг. У него под ружьем было 230 508 человек, в том числе 53 408 русских{354}.

Силезской армией командовал фельдмаршал Блюхер. Он имел 92 514 человек, в том числе 53 583 русских{355}.

В Северной армии шведского принца Бернадота числилось 90 237 человек, из которых 35 237 были русские{356}.

Под началом А.П. Ермолова, кроме русской, состояли также пехотные полки гвардии прусского короля и великого герцога Баденского, приписанные к Главной армии.

Командующим всеми русскими войсками считался генерал М.Б. Барклай-де-Толли, но фактически под его началом состоял лишь резерв Богемской армии.

Какие силы противопоставил союзным армиям Наполеон, неизвестно. Михайловский-Данилевский полагал, что они не превышали 120 тысяч человек. В эту цифру он не включил войска, расположенные в Северной Италии и на границе с Испанией, и гарнизоны крепостей, опоясывавших Францию с востока{357}.

Итак, 120 тысяч французов против 400 тысяч союзников. Казалось, первые заведомо обречены, но во главе их стоял Наполеон. Впрочем, обо всем по порядку…

Накануне вторжения во Францию Александр I обратился к русским войскам с приказом, в котором, поблагодарив воинов за спасение Отечества, призвал их не уподобляться неприятелю, ибо «человеколюбивому Богу не может быть угодно бесчеловечие и зверство… понесем к ним не месть и злобу, но дружелюбие и простертую для примирения руку»{358}.

В России 20 декабря, а в Европе уже наступил Новый 1814 год. Войска союзников в разных местах начали переправу через Рейн. В пять часов вечера они вступили в пределы Франции.

Русские войска ещё не вступили в Париж, но никто уже не сомневался, что это произойдёт в ближайшее время. Странная сложилась ситуация: Ермолов — постоянно на передовой, но что там делает, из донесений на высочайшее имя не видно. Напротив, устная молва о его подвигах чуть ли не опережает сами подвиги. Поэтому многие в России стали хлопотать о приобретении его портретов. В числе желающих друг Алексея Петровича по Персидскому походу Александр Васильевич Казадаев. В ответ на его просьбу отец героя писал:

«Обязательное и приятное письмо ваше имел честь получить. Портрет, требуемый вами, был у меня миниатюрный, но когда меня обокрали, тогда и он исчез. Есть ещё у одного моего приятеля масляный, хотя и не очень сходный. Я с сею же почтою писал к нему, что прислал его ко мне, и как скоро получу, в угодность вашу к вам доставлю. Изволите писать, что вы к подлиннику привязаны… Привязанность ваша к нему разрисовала портрет его, ежели можно так сказать, пристрастно.

Подвигов героя вашего я не видел ни разу ни в реляциях, ни в газетах, которые наполнены именами генералов Винценгероде, Теттенборна, Чернышёва, Бенкендорфа и проч. и проч.

Герой ваш был начальником штаба, потом командующим артиллериею, наконец, дивизионным начальником, и теперь, слава Богу, опять командир корпуса… Вы возбудили господ граверов, и я очень сожалеть буду, если они окажутся в накладе; сомневаюсь, что много охотников найдётся покупать оные портреты».

Позднее, когда портрет был уже издан, Пётр Алексеевич, получив экземпляр, писал тому же Казадаеву; «Примите, почтенный мой благодетель, живейшую мою благодарность за подарок. Вы бы не могли ничем меня облагодетельствовать так, кроме сего подарка. Выгравирован прекрасно; искусство приносит честь художнику, но сходство меня удивило…»

Войска союзников продвигались вперед, охватывая дугой Париж с северо-востока, востока и юго-востока. Французские маршалы, выполняя повеление Наполеона, отходили, изредка вступая в арьергардные бои с авангардами своих преследователей. Основные силы сторон на этом этапе войны в боях не участвовали. Пришло, однако, время и им действовать.

Бывало, Наполеон одерживал победы над союзниками во Франции, но они уже не могли изменить положения. Падение Парижа было предопределено.

Для защиты Парижа французы собрали до 45 тысяч человек под командованием Иосифа Бонапарта. Против них союзники выставили не менее 100 тысяч своих бойцов, одушевленных победами в России и Европе. Штурм был назначен на утро 18 марта.

Союзники ворвались в предместье Парижа. В три часа дня Ермолов овладел деревней Бютт Шамон и окрестными высотами, на которых установил гвардейскую артиллерию. После нескольких выстрелов к Александру I прибыл офицер от маршала Мармона с предложением вступить в переговоры о перемирии. Государь согласился остановить сражение, но при условии немедленной капитуляции. Иначе, пригрозил он парламентеру, вы не узнаете места, на котором стояла ваша столица.

Этот эпизод нашел отражение на картине художника Б.П. Вилленвальде «Перед Парижем», украшающей Александровский зал Эрмитажа. На ней изображены русский император, движением руки останавливающий очередной залп батареи, французский парламентер, А.П. Ермолов, командир и офицер артиллерийской роты его высочества.

Александр I остановил сражение, продолжавшееся несколько часов. Противники понесли большие потери: союзники лишились девяти тысяч своих героев, из них около тысячи русских; французы — четыре тысячи защитников столицы{359}.

19 марта союзные войска вступали в Париж. Торжественное шествие открывала легкая конногвардейская дивизия, за ней шли русские и прусские кирасиры, гусары и драгуны. Александр I въезжал во французскую столицу верхом на чистокровной серой лошади по кличке Эклипс, когда-то подаренной ему Наполеоном. По левую руку от него — король Фридрих Вильгельм III, по правую — Шварценберг, представлявший императора Австрии. За ними, соблюдая дистанцию, следовала блестящая свита из тысячи генералов разных наций, среди них старшие по званию Блюхер и Барклай-де-Толли. И снова войска{360}.

Мир еще не был подписан, а в Петербурге уже славили героев. Вот о чем поведала потомкам молодая писательница Анна Григорьевна Хомутова:

«Вечером мы поехали в театр… подали печатный бюллетень о сражении 18 марта, выигранного на высотах Бельвиля и Монмартра, после которого Париж сдался. Этот бюллетень рассказывал о великих подвигах Барклая, Ермолова, Раевского. Славные имена, блестящие, как маки, после бурь 1812 года и засверкавшие новым блеском в день триумфа»{361}.

Сенат объявил Наполеона низложенным. По воле государя Александра Павловича он получил в вечное владение остров Эльбу, на который отправился под конвоем 8 апреля 1814 года.

22 апреля Людовик XVIII въехал в Париж. Франция получила своего «легитимного» монарха. Ермолов констатирует в дневнике:

«Неприметно ни малейшей радости в народе»{362}.

18 мая в Париже был подписан мирный договор. Александр I поручил красноречивому А.С. Шишкову составить манифест, извещающий подданных об окончании войны, продолжавшейся почти два года. Адмирал задание выполнил, но документ царю не понравился, и он поручил А.П. Ермолову написать его заново.

Нет необходимости приводить его полностью, но некоторые фрагменты процитировать следует, чтобы добавить в портрет генерала несколько выразительных штрихов:

«Буря брани, подъятая врагом общего спокойствия, непримиримым врагом России, недавно свирепствовавшая в сердце отечества нашего, ныне в страну неприятелей перенесенная, на ней отяготилась.

Исполнилась мера терпения Бога — защитника правых! Всемогущий ополчил Россию возвратить свободу народам и царствам. 1812 год, тяжкий ранами, принятыми на грудь отечества нашего… вознес Россию наверх славы, явил перед лицом вселенной ее величие, положил основание свободы народов…

Единодушие любезных нам верноподданных, известная любовь их к отечеству, утвердила надежды наши. Российское дворянство, твердая опора престола, на коей возлежало величие его; служители алтарей всесильного Бога, их же благочестием утверждаемся на пути веры; знаменитое заслугами купечество и граждане, не жалели никаких пожертвований! Кроткий поселянин, незнакомый прежде со звуком оружия, оружием защищал веру, государя и отечество. Жизнь казалась ему малою жертвою!..»{363}

И еще немало любопытных суждений высказал в этом манифесте Алексей Петрович от имени императора Александра Павловича, позволяющих представить образ мыслей этого замечательного русского генерала, которого лишь недобросовестный историк мог поставить в оппозицию его величеству.

11 мая 1814 года Александр I покинул Париж и отправился в Лондон, в котором его ожидала любимая сестра Екатерина Павловна. Накануне отъезда он назначил Ермолова командующим авангардным корпусом резервной армии численностью в девяносто тысяч человек, дислоцированной в районе Кракова. Одну из дивизий этого корпуса тогда же возглавил граф Воронцов. Между Алексеем Петровичем и Михаилом Семеновичем установились прочные, никогда не прерывавшиеся дружеские отношения. В разное время к их содружеству примкнули другие генералы, в том числе Арсений Андреевич Закревский, Павел Дмитриевич Киселев, Иван Васильевич Сабанеев. С Денисом Васильевичем Давыдовым Ермолов с юных лет поддерживал братские отношения и состоял в переписке.

«Душа в душу, рука в руку, исполненные усердия к славе народа нашего и государя, будем мы действовать вместе, любезнейший граф», — писал Ермолов Воронцову в марте 1815 года{364}.

Нравится ли вам сия записочка, любезнейший читатель? Мне очень! В последние сто лет так никто из генералов не писал, даже лизоблюды. Впрочем, вряд ли и слова такие они могли бы найти.

Неизвестно, как долго пришлось бы друзьям оставаться в Польше, одному в Кракове, другому в Калише, не устрой Наполеон переполох на всю Европу, сбежав с Эльбы…

ПАРАД, ОШЕЛОМИВШИЙ ЕВРОПУ

А.П. Ермолов М.С. Воронцову,

конец марта 1815 года:

«Вы уже, конечно, читали выписку из “Moniteur”, что Наполеон в Лионе… Я рассуждаю так: во Франции, наименее к нему расположенной, выйти на берег без препятствий есть уже успех значительный. Отойти от берега на 50 миль, надобно непременно иметь связи и способы [содействие], позволить себе предприятие против города, каков Лион, и, сверх того, защищаемого значительным гарнизоном, надобно иметь силы»{365}.

Побег Наполеона готовился долго и тщательно. Он имел и связи, и содействие, и поддержку гарнизонов по пути следования. Об этом сложилась большая литература: и научная, и художественная. Многие французы, вовлеченные в заговор, пострадали. Судьбу одного из них описал Александр Дюма…

8 марта 1815 года недавно поверженный Наполеон под восторженные крики парижан торжественно вступил в столицу Франции. Начались знаменитые «Сто дней» его правления.

А.П. Ермолов получил сразу два предписания (М.Б. Барклая-де-Толли и К.Ф. Шварценберга) следовать с армией во Францию. Естественно, разными маршрутами. Какой из них принять? Решил на всякий случай проинформировать его величество, отправив в Вену адъютанта П.Х. Граббе.

— Какой маршрут намерен выбрать Алексей Петрович? — спросил государь Павла Христофоровича.

— Генерал приказал мне сказать вашему величеству, что выбор маршрута не затруднит его, он будет следовать, сообразуясь с обстоятельствами.

А обстоятельства эти диктовал сам Ермолов.

Австрийцы, пытаясь задержать войска своих союзников как можно дольше, настаивали, чтобы русские во время марша останавливались не в городах, а в специальных лагерях, в которые предполагалось заблаговременно завезти продовольствие и фураж.

— Не сомневайтесь, господин фельдмаршал, — заявил Ер молов австрийскому комиссару Роткирху, — я со своим сорокатысячным корпусом добуду моим солдатам провиант и найду для них квартиры для ночлега.

Роткирх не стал испытывать судьбу и согласился предоставить русским все, что требовал Ермолов, и даже больше. В результате он привел войска на Рейн намного раньше других генералов{366}.

А.П. Ермолов, следуя параллельным курсом с дивизией М.С. Воронцова, постоянно обменивался с другом письмами, по которым можно точно определить дату прохождения корпусом того или иного города. Так, из сообщения от 12 июля следует, что в Гейдельберге его войска смотрел государь и нашел их «довольно хорошими», но не настолько, как бы хотелось.

Впрочем, его величество Александр Павлович принял Алексея Петровича «благосклонно». Он пытался хоть как-то «усладить» генерала за то, что когда-то «перед лицом неприятеля» взял у него боеспособный корпус, а взамен дал команду, которая должна была «или служить молебны за победы других, или по окончании войны идти в авангарде возвращающейся армии», сетовал он в одном из писем другу{367}.

Предстояла кампания в Бельгии. Веллингтон с 90-тысячной интернациональной армией был уже в Брюсселе. Блюхер со 120 тысячами пруссаков в Намюре. Крупные силы австрийцев и русских двигались к границам Франции. После соединения союзники намеревались начать наступление.

Однако Наполеон вовсе не собирался ждать, когда союзники соединятся. 3 июня он отбросил англо-прусские войска при Линьи, но через неделю потерпел сокрушительное поражение под Ватерлоо. Русские и австрийцы не успели. Славу победы разделили между собой Блюхер и Веллингтон.

Наполеон вторично отрекся от престола и вступил на борт британского корабля. Союзники придумали ему наказание. У него есть название — остров Святой Елены.

28 августа (10 сентября по европейскому стилю) Александр I устроил грандиозный смотр русской армии на Каталунских полях в 120 верстах от Парижа с участием 150 тысяч человек при 540 орудиях. Присутствовали иностранные гости: император Австрии, король Пруссии, герцог Веллингтон, князь Шварценберг, Блюхер, принцы крови, маршалы, генералы, приехавшие из европейских столиц.

Парад произвел ошеломляющее впечатление на союзников. Веллингтон в изумлении воскликнул:

— Я никогда не представлял, что можно довести армию до подобного совершенства!

— Я вижу, что моя армия — первая в мире, для нее нет ничего невозможного! — ответил сияющий радостью Александр.

Союзники стали сговорчивее…

Государь был доволен. Он откровенно признался стоявшему рядом Ермолову:

— В России считают меня весьма ограниченным и неспо собным человеком; теперь они узнают, что у меня в голове что- нибудь да есть.

Алексей Петрович ответил:

— Подобные слова редки в устах частных людей, но они несравненно реже встречаются у государей. Они тем более удивительны, что в настоящую великую эпоху слава вашего величества не уступает славе величайших монархов в истории мира.

Тогда многие русские, в том числе и военные, восхищались Александром I. Думаю, и Алексей Петрович был искренен. Он считал, что государь постоянно благоволит ему. Впрочем, так оно и было. Конечно, и без высочайших капризов не обходилось…

Алексей Петрович, вспоминая тот последний парад русских войск под Парижем, рассказал однажды адъютантам любопытную историю, а Матвей Матвеевич Муромцов слово в слово записал за ним…

Как ни тянули носки гренадеры Ермолова, как ни выпячивали грудь колесом, а все-таки во время церемониального марша от «неправильной музыки» не то два, не то три взвода из дивизии Алексея Петровича сбились с ритма. Зрители этого не заметили, но Александр I плохо слышал, зато хорошо видел. Он остался недоволен «фрунтовым образованием» его богатырей и «за дурной парад» приказал арестовать несколько боевых полковников и отправить их на гауптвахту, охраняемую в тот день англичанами.

— Государь, — вступился за подчиненных Ермолов, — сии полковники — отличнейшие офицеры, уважьте службу их, а особливо не посылайте на английскую гауптвахту: у нас есть своя Сибирь, в крайнем случае, своя крепость.

— Исполняйте долг свой! — закричал «величайший из монархов» мира, выведенный из терпения язвительной прямотой генерала Ермолова.

Алексей Петрович замолчал, но приказа не выполнил, полковников не арестовал, надеясь, что обойдется. А на случай, если государь спросит о них, заготовил объяснение: «повели свои полки на квартиры в селения».

Государь Александр Павлович спросил, но не у Алексея Петровича, а у начальника Главного штаба Петра Михайловича Волконского, арестованы ли полковники «за дурной парад»? Поскольку их на гауптвахте не оказалось, то он накричал на князя, пригрозив ему наказанием. Тот, испугавшись, бросил на поиски Ермолова своих адъютантов. Его нашли в театре.

Адъютант Христом Богом умолял Ермолова расписаться в получении записки Волконского. Алексей Петрович вышел в фойе и расписался. На другой день генерал еще раз попытался уговорить государя. Не помогло. Он вынужден был арестовать полковников и отправить на гауптвахту. «Как не обожать великого Алексея Петровича!» — закончил изложение рассказа генерала Ермолова его адъютант Муромцов{368}.

Для Алексея Петровича эта история закончилась без последствий. Александр Павлович настоял, но, по-видимому, счел излишним отчитывать остроумного генерала. А великий князь Николай Павлович, которому лишь по стечению обстоятельств, созданных венценосным братом, суждено было через десять лет занять российский престол, вмешался в дело и попытался осудить поведение Ермолова.

— Я имел несчастье подвергнуться гневу его величества, — ответил генерал-лейтенант на назидание великого князя. — Государь может посадить нас в крепость, сослать в Сибирь, но он не должен ронять храбрую русскую армию в глазах чужеземцев. Гренадеры пришли сюда не для парадов, но для спасения Отечества и Европы. Таковыми поступками нельзя приобрести расположения армии, — и затем добавил. — Ваше высочество, разве вы полагаете, что военные служат только государю, а не России? Вы еще достаточно молоды, чтобы учиться, но недостаточно стары, чтобы учить других.

По представлениям Ермолова, служить Государю все равно что служить Отечеству. А служба имеет смысл лишь тогда, когда она приносит пользу, в том числе и самому себе.

Монолог этот стал известен Александру I, и он приказал перевести арестованных полковников с международной гауптвахты в специальную комнату, подготовленную для арестованных в занимаемом государем Елисейском дворце.

По свидетельству А.И. Михайловского-Данилевского, «великий князь по молодости лет не нашелся, что ответить генералу. Но, надо думать, что эти слова глубоко запали в душу мстительного Николая Павловича и положили начало тому недоверию, которое так сильно отразилось на Алексее Петровиче Ермолове в прискорбные дни декабрьских событий» 1825 года.

Впрочем, до восстания декабристов еще десять лет, а Алексей Петрович пока не лишился доверия его величества Александра Павловича. А значит, будет служить на пользу ему и Отечеству.

В октябре русские войска стали возвращаться на родину. Выступил из Парижа и Ермолов. С пути он писал Воронцову, оставшемуся во Франции командовать оккупационным корпусом:

«Я во Франкфурте, Главная квартира идет следом за мною, и я на вечном параде… Великий князь Константин Павлович сегодня будет объезжать корпус. Оба молодые князя уже приехали, здесь и Екатерина Павловна. Я мимо них действую в параде и потом каждого пропускаю на походе. Церемониальную службу мою я скоро кончу, ибо приближается время моего отпуска»{369}.

По пути на Родину великая княгиня Екатерина Павловна попросила брата-цесаревича представить ей Ермолова. Увидев его, она сказала:

— Алексей Петрович, я очень хотела с вами познакомиться. Я слышала, что граф Витгенштейн и другие преследуют вас и успели уже очернить вас в глазах государя.

Ермолов ответил ей:

— Эти господа несправедливо обвиняют меня, чтобы оправдать свои неудачи. Они подражают Наполеону, который своё поражение под Лейпцигом приписывает лишь полковнику, слишком рано взорвавшему мост. Относительно неблаговоления государя ко мне, награждённому наравне с другими генералами, к коим его величество наиболее милостив, скажу так: я могу не обращать внимания на это.

— Ты, матушка Екатерина Павловна, слывёшь у нас в семье вострухою, не пускайся с ним слишком далеко, потому что он тебя двадцать раз продаст и выкупит, — сказал Константин Павлович сестре и рассмеялся.

Алексей Петрович довел войска до Познани, где в ноябре 1815 года передал командование корпусом генерал-лейтенанту Ивану Федоровичу Паскевичу, а сам покатил в Россию, чтобы, наконец, воспользоваться отпуском, навестить отца, отдохнуть.

* * *

Последний парад русских войск под Парижем ошеломил союзников, но не отразил действительного состояния армии, которую надо было приводить в порядок. Кто мог решить эту чрезвычайно трудную задачу? По мнению Аракчеева, она была по силам только Ермолову. Рекомендуя его на должность военного министра, граф убеждал царя в Варшаве:

— Армия наша, изнуренная продолжительными войнами, нуждается в хорошем военном министре; я могу указать вашему величеству на двух генералов, которые могли бы прежде других занять это место с большою пользою для России: Воронцова и Ермолова.

Назначению Воронцова, имеющего большие связи и богатства, всегда любезного, приятного в обществе, не лишенного деятельности и тонкого ума, возрадовались бы все, но вы, ваше величество, вскоре усмотрели бы в нем недостаток энергии и бережливости, какие нам в настоящее время необходимы.

Назначение Ермолова было бы для многих весьма неприятно. Он начнет с того, что со всеми перегрызется, но порядок в армии наведет. Энергия, ум, твердость характера, бескорыстие и бережливость впоследствии его полностью оправдают.

Запомним, что именно Аракчеев предложил императору Александру I кандидатуру Ермолова на место военного министра России. И руководствовался он исключительно интересами государства. Правда, Алексей Петрович как военный министр не состоялся, поскольку для него нашлась должность еще более важная…

В Вильно Алексей Петрович встретился с братом Александром Михайловичем Каховским, но о чем был разговор между ними, я не знаю. Потом он несколько дней прожил в Смоленске.

Здесь, в Смоленске, Ермолов ужаснулся масштабу разрушений города. Казалось, что неприятель только что оставил его. Размышляя над недавним прошлым, Алексей Петрович думал: «Горе тому, кто ступит на землю Русскую!» Похоже, эта пророческая мысль очень понравилась нашему отпускнику, коль он закончил ею письмо к брату Александру Михайловичу.

Ну а далее путь Ермолова лежал в Орловскую губернию, где в селе Аукьянчиково проживал его престарелый отец. После долгого отсутствия Алексей Петрович предался там совершенному безделью, «которое у военных людей нередко заменяет спокойствие». Во всяком случае, так определил сам генерал свое состояние и понимание отдыха. Он отнюдь не хотел возвращаться в армию, думал поехать на кавказские минеральные воды, но получил высочайшее повеление прибыть в Петербург.

Этот вызов не явился для Ермолова неожиданным. Из неофициальных сообщений он уже знал о предполагаемом назначении его «начальником в Грузию», о чем давно мечтал, даже тогда, когда «по чину не мог иметь на то права». А коль так, хранил мечту в тайне. Но об этом речь пойдет в следующей главе.


Глава шестая. ЗА ХРЕБТОМ КАВКАЗА

НАЗНАЧЕНИЕ

Ошеломив союзников парадом, Александр I покинул Париж и скоро вернулся в Петербург. Там уже несколько месяцев ожидал его персидский посланник Абуль-Хасан с поручением шаха добиться возвращения ему, хотя бы за денежное вознаграждение, нескольких ханств, отошедших к России по условиям Гюлистанского мира.

Александр I принял Абуль-Хасана, но не сказал ему ничего определенного, пообещав дать ответ шаху Фетх-Али через своего посла, который будет отправлен в Тегеран в ближайшее время.

6 апреля 1816 года Александр I назначил Ермолова не только командиром отдельного Грузинского корпуса и управляющим по гражданской части на Кавказе и в Астраханской губернии, но и чрезвычайным и полномочным послом в Персию. Чем определялся выбор императора? Версию советских историков, настаивавших на том, что он хотел отправить подальше от себя очень популярного в передовых кругах России генерала, придется признать, мягко говоря, несостоятельной, ибо в силах государя было подрезать крылья оперившемуся орлу. А он возвышал его, предполагая назначить военным министром. Это пугало многих генералов. «Передовые круги» России еще никак о себе не заявили и ставку на популярного героя Отечественной войны пока не делали. Ермолов еще не находился на подозрении у властей. Все это придет, но позднее лет на десять. А благоприятные отзывы о нем будущих декабристов говорят лишь о его личных качествах и не более. Он действительно лучше других мог «соблюсти выгоды государства при иностранном дворе» и «быть лучшим управляющим области». Но так считал и Александр I.

Ермолов мечтал об этой должности, и помогли ему занять ее вовсе не недруги, которые якобы опасались испить «от него горькую чашу» в случае назначения его военным министром, а лучшие друзья. Вот что писал он Арсению Андреевичу Закревскому в феврале 1816 года, когда считался в отпуске и проживал в имении отца:

«Поистине скажу тебе, что Грузия во сне мне грезится, а все прочие желания умерли. Не хочу скрывать от тебя, что гренадерский корпус меня сокрушает, и я боюсь его… Не упускай случая помочь мне отправиться на восток»{370}.

Закревский, желая «порадеть родному человечку», не упустил случая, обратился с просьбой к ближайшему другу Александра I князю Петру Михайловичу Волконскому, которого советские летописцы почему-то относили к заклятым врагам Ермолова. И государь, вопреки своему желанию сделать Алексея Петровича руководителем военного ведомства, отправил его на Кавказ, однако не для того, чтобы оградить грабителей казны от этого бескорыстного до щепетильности генерала. Он надеялся получить в его лице наместника умного, красноречивого, образованного, решительного и предприимчивого, способного укрепить позиции России в этом важном районе и подвести под ее власть непокорных горцев.

Князя Волконского поддержал граф Аракчеев, который, как я уже рассказывал, рекомендовал Ермолова на должность военного министра. Он убеждал Александра I, что тот непременно переругается со всеми, наживет себе немало врагов, но порядок в армии наведет. Солдаты будут обуты, одеты и накормлены. И все-таки его величество отправил его на Кавказ, где он был необходимее.

Чтобы убедиться в том, что назначение Ермолова «начальником в Грузию» отвечает намерениям генерала, государь даже вызвал его в Петербург для беседы.

— Я никогда не поверил бы, — говорил император, протягивая генералу руку, — что ты можешь желать назначения на Кавказ, если бы это не утверждали князь Волконский и граф Аракчеев.

Алексей Петрович с радостью принял предложение его величества. В противном случае, избавь Господи, государь оставит в Петербурге. Он терпеть не мог столицу с ее бюрократией со времени возвращения из ссылки, когда ему пришлось обивать пороги кабинетов военного ведомства в поисках своих документов о службе. А был еще высочайший двор, «достойный презрения». По его убеждению, придворные всего мира могли бы составить «нацию особенную». Разница между ее составляющими «ощутительна только в степени уточнения подлости, которая уже определяется просвещением»{371}.

Переписка Ермолова с друзьями — бесценный клад для историка и биографа. Она позволяет получить ответ из первых рук на многие вопросы, встающие перед исследователем.

Назначение на должность наместника избавило Ермолова от необходимости возвращаться в гренадерский корпус и от наскучившей однообразной службы. Теперь перед ним открывался широкий простор для активной деятельности на территории огромного и малоизвестного края, хотя на востоке ему довелось побывать еще в юности под началом графа Валерьяна Александровича Зубова.

Назначение же чрезвычайным и полномочным послом в Персию явилось для Алексея Петровича совершенной неожиданностью. Вот что писал он 15 мая 1816 года другу почти всей его жизни Михаилу Семеновичу Воронцову:

«…Скажу тебе вещь страннейшую, которая и удивит тебя и насмешит. Я еду послом в Персию! Сие и мне самому еще в голову не вмещается, но я точно — посол, и сие объявлено послу персидскому, и двор его уведомлен. Ты можешь легко себе представить, что, конечно, никаких негоциации нет и что это настоящая фарса, в противном случае, послали бы человека, к сему роду дел приобвыкшего. Не менее, однако же, любопытно и самое путешествие, а паче в моем звании. Не худо лучше узнать соседей»{372}.

Ермолов не кокетничал, когда писал другу, что «никаких негоциации» не было. Действительно, никто не просил государя Александра Павловича о назначении его чрезвычайным и полномочным послом в Персию. Царь сам додумался до этой «фарсы». И боевой генерал исполнил доверенную ему роль блестяще.

Алексей Петрович был настолько доволен назначением начальником на Кавказ и послом в Персию, что называл себя «балованным сыном счастья»{373}.

Ермолова, как правило, окружали хорошие люди, с кем состоял он в переписке и мог разделить свои успехи и неудачи. Одним из его постоянных корреспондентов был великий князь Константин Павлович, редкий хам и насильник. В архиве Алексея Петровича скопилось немало его писем. А сам цесаревич, не желая того, со временем сыграл заметную роль в судьбе проконсула Кавказа.

Цесаревич Константин Павлович терпеть не мог возражений, а вот Алексею Петровичу, которому покровительствовал с весны 1805 года, многое прощал и лестно отзывался о нём:

«Ермолов в битве дерётся как лев, а чуть сабля в ножны, никто от него не узнаёт, что он участвовал в бою. Он очень умён, всегда весел, очень остёр и весьма часто до дерзости». Признаюсь, о нём трудно узнать что-либо не только из его рапортов и донесений, но даже из его собственных воспоминаний.

Свои письма к Ермолову великий князь начинал почти всегда одним и тем же обращением: «Любезнейший, почтеннейший, храбрейший друг и товарищ». Узнав о новом назначении Алексея Петровича, он писал ему:

Назначению вас послом «совсем не удивляюсь, я вам говорил всегда и повторяю снова, что единственный Ермолов горазд (способен) на все». И далее рекомендовал быть осторожным: «как бы Персия не перевела много православных»{374}. Нет, не физически, климат здешний мог извести многих людей, прибывших из северной страны.

Убеждён, великий князь не кривил душой. Вот что писал он ему однажды с нескрываемым упрёком: «Я всегда был и буду одинаков с моею к вам искренностью, и оттого между нами та разница, что я всегда к вам был как в душе, так и на языке, а вы, любезнейший и почтеннейший друг и товарищ, иногда с обманцем бывали».

Вполне возможно. Ермолов был образованным и, в общем-то, достаточно воспитанным человеком. Он редко срывал своё недовольство на подчинённых, хотя в отношениях с близкими людьми мог употребить крепкое словечко для усиления выразительности описываемой ситуации, в чём мы если и не убедились ещё, то убедимся. О его порядочности знали все. Константин Павлович же, как я отметил уже, пользовался репутацией хама и насильника. Поддерживать с ним дружбу было стыдно, а отвергать её опасно: вот и приходилось хитрить, иногда поступать «с обманцем», а великий князь заметил это и упрекнул Алексея Петровича.

Алексей Петрович очень серьезно готовился к исполнению возложенной на него миссии. Он перечитал все, что сумел найти о стране, в которую направлял его государь, но прежде всего «Персидские письма» Монтескье с подробным изложением сути восточной деспотии. Влияние этого сочинения мы еще обнаружим во всеподданнейшем рапорте Ермолова, в котором посол будет подводить итоги своей поездки к Фетх-Али-шаху.

В начале августа Алексей Петрович оставил Петербург. Русская «птица-тройка» «довольно скоро и хорошо» домчала его до Москвы, где почти месяц он пребывал в свите императора.

А.П. Ермолов А.В. Казадаеву,

21 августа 1816 года:

«…Живу праздно и весело, чрезвычайно рад случаю, сделавшему меня свидетелем пребывания здесь Государя. Народ в восхищении и боготворит его. Он подданным своим — совершенный отец. Так благосклонно его обращение, так свободен к нему доступ. Он обласкал дворянство и все состояния, в благодарность за это все готовы в другой раз зажечь Москву без ропота. Для него, кажется, нет ничего невозможного. Я первый раз вижу выражение подобных чувств, и до сего времени не имел о том понятия.

Слава русскому народу!»{375}

ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ И ПЛАНЫ

Ермолову приходилось начальствовать штабом армии, командовать гвардейской дивизией, гренадерским корпусом и всей артиллерией. Теперь вот выпало управлять ещё и «гражданской частью» огромного края и выполнять обязанности чрезвычайного и полномочного посла в Персии. А в этом деле он никакого опыта не имел. Но в России в то время достаточно было быть генералом, чтобы не вызвать сомнений, что любая задача человеку с золотыми эполетами на плечах по силам. Позднее так ценился лишь член Коммунистической партии, которая, как известно, была «умом, честью и совестью нашей эпохи». Такой мог водить руками где угодно: на фабрике, на стройке, в каком-нибудь сибирском лагере…

Однако обо всём по порядку.

От Москвы-реки до реки Куры восемьдесят станций и две тысячи верст. Многие праздные путешественники преодолевали это расстояние месяца за полтора. Ермолову хватило одного, даже несколько меньше.

По пути в Тифлис Ермолов остановился в Георгиевске, тогдашнем центре управления Северным Кавказом. Пробыв здесь всего несколько дней, он узнал, что терские и даже кубанские казачьи станицы, а за ними и русские крестьянские поселения являются ареной постоянных набегов горцев. Для них жить здесь означало воевать, и только воюя можно было жить. Однако особенно поразил будущего наместника и оказал влияние на выбор им линии поведения во вверенном крае случай похищения чеченцами с целью получения выкупа майора Павла Швецова, героя многих сражений русских солдат под началом легендарного генерала Котляревского во время минувшей войны с Персией.

* * *

6 февраля 1816 года, то есть задолго до появления на Кавказе Ермолова, майор Грузинского гренадерского полка Швецов выехал в отпуск из Шемахи, но не обычным путём по Военно-Грузинской дороге, а на Кубу, Дербент и далее на Кизляр. Наспех собранный в Кази-Юрте конвой из девятнадцати человек, подвластных кумыкскому князю Шефи-беку, оказался ненадежной охраной.

На подступах к Кизляру наши путники напоролись на засаду. Одиннадцать человек сразу пали, сражённые выстрелами из зарослей камыша, другие были ранены, попали в плен или ускакали за помощью в Кизляр. Швецов остался один. Лошадь под ним была убита. До десяти чеченцев ринулись на майора. Троих он зарубил, остальные отпрянули. Важно было продержаться до подхода подкрепления.

Силы оказались неравными. Отбиваясь от нападающих с фронта, он получил удар по голове сзади. Чеченцы набросились на него, связали и как вьюк перебросили через седло. Теперь им осталось только уйти от погони, которая тремя отрядами казаков, ногаев и кумыков уже мчалась из Кизляра.

Ближе всех к цели оказался отряд ногаев под началом старшего брата майора Швецова, нагнавший похитителей. Парламентёр чеченцев заявил, если их не пропустят, они будут драться до последнего человека, но первой жертвой неизбежно станет пленный, которого зарежут, чтобы потом никто не посмел сказать, что какие-то татары отбили у них добычу.

Через несколько дней Швецова доставили в аул Большие Атаги. Похитителей русского офицера встречали как героев. Каждый наровил плюнуть ему в лицо, ударить камнем или показать, играя кинжалом, с каким удовольствием он изрезал бы его на куски…

Вероятно, чеченцы принимали майора Швецова за лицо весьма значительное, коль оставили его в мундире, при орденах и назначили за него огромный выкуп — десять арб серебряных монет. А до получения его бросили пленника в глубокую яму и заковали в ручные и ножные кандалы.

Позднее чеченцы заметно уменьшили сумму выкупа до двухсот пятидесяти тысяч рублей. Но где взять такие деньги? Ответ на этот вопрос нашел друг майора Швецова генерал-майор Котляревский, который предложил своему давнему соратнику Головину, проживавшему в Петербурге, обратиться через газеты с воззванием к русскому обществу внести посильный вклад в дело освобождения героя минувшей войны. На этот призыв откликнулись все сословия, в том числе и солдаты оккупационного корпуса Воронцова во Франции. В результате денег было собрано более чем достаточно.

В таком положении застал ситуацию Ермолов, когда явился на Кавказ перед отъездом в Персию. Он лично не мог заняться этим делом, но дал ему своё направление.

«Честью отвечаю Вам, — писал он матери Швецова, — что заступающему моё место будет вменено в особую обязанность обратить внимание на участь вашего сына, и он столько же усердно будет о том заботиться, как и я сам. Нас всех должна побуждать к тому обязанность печься об участи товарищей по службе»{376}.

Прежде чем отправиться в Тифлис, Ермолов приказал генералу Ивану Петровичу Дельпоццо собрать всех кумыкских князей и владельцев, через земли которых был провезён Швецов, заключить их в Кизлярскую крепость и объявить, что если через десять дней они не добьются освобождения пленника, то все (восемнадцать человек) будут повешены. Так с похитителями русских людей на Кавказе до сих пор никто не разговаривал.

Пытаясь спасти свою жизнь, арестованные сумели добиться понижения суммы до десяти тысяч рублей. Но Ермолов не намерен был платить и этих денег от имени правительства. Алексей Петрович договорился с Султан-Ахмед-ханом аварским, «другом всех мошенников», внести выкуп от своего имени. Ему удалось скостить эту цифру до восьми тысяч. Позднее, когда Швецов был уже на свободе, наместник компенсировал его расходы{377}.

Майор Швецов был освобождён, позднее прославился в боях против чеченцев и дагестанцев под командованием легендарного генерала Мадатова, но прожил недолго. Неведомая нам болезнь скрутила его в Дербенте и свела в могилу.

* * *

Там же, в Георгиевске, Ермолов вник в так называемые «кабардинские дела» и сделал первый шаг к их решению. Не стоит, однако, опережать события…

Кабарда, раскинувшаяся от предгорьев Кавказа до южнорусских степей, никогда не имела чёткой границы с Россией. Отношения между странами с давних пор были добрыми, но под влиянием Крыма и Турции они испортились, что выразилось в грабительских набегах кабардинцев на терские и кубанские поселения.

Вразумлять кабардинцев ходили с войсками многие российские генералы — Медем, Якоби, Потёмкин, Глазенап, Булгаков и, наконец, Дельпоццо. И надо сказать, в их лице они нашли очень достойных противников, с которыми нельзя было не считаться.

Кабардинцы приняли российское подданство ещё в XVI веке, из которого то выходили, то снова возвращались. Потеряв значительную часть населения в годы эпидемии чумы, они не могли рассчитывать на успех массового восстания. Но их тактика нападения на прилинейные поселения мелкими группами или даже в одиночку наносила русским не меньший ущерб, чем общий вооружённый мятеж. Вот как понимал Алексей Петрович ситуацию, сложившуюся в этой части Северного Кавказа:

«Правительство допустило водворение в Кабарде мусульманской веры, и получило священнослужителей, озлобленных против нас. Порта с намерением подсылала их к нам… Но долгое бремя ничто не могло поколебать доброго отношения кабардинцев к русским. Слишком равнодушное к переменам начальство только тогда стало противиться оным, когда меры насилия сделались необходимыми… Поэтому люди, прежде желавшие нам добра, охладели, неблагонамеренные сделались совершенными злодеями. Веру и учреждения свои все решились защищать единодушно.

Корыстолюбивые муллы взяли на себя разбирательство дел, прежние суды были уничтожены. Князья и лучшие фамилии потеряли всякое влияние, лишились всякого уважения в народе, и мы не могли иметь поддержки никакой партии. Молодые люди знатнейших семейств включились в грабежи и разбои, и между ними отличались те, кто более наносил вреда русским, нападая на безоружных поселян Кавказской линии»{378}.

Государь требовал при наведении порядка использовать прежде всего меры убеждения и лишь в крайнем случае допускал насилие, чтобы не давать кабардинцам повода обвинять русских в напрасном пролитии крови.

Близ Георгиевска Ермолова встречали кабардинские князья, явившиеся кто по доброй воле, а кто по вызову. Он долго разговаривал с ними, советовал удерживать своих узденей от разбоев, которые могут повлечь за собой строгое наказание. Алексей Петрович не обольщал себя надеждой, ибо хорошо «знал, что все они много обещают и ничего не исполняют, но не мог приступить к мерам смирения», не зная, какие дела ожидают его по прибытии в Тифлис.

Покидая Георгиевск, главнокомандующий приказал взять от Кабарды заложников, предупредив, что за всякий разбой на линии они будут расплачиваться своей жизнью.

В то же время он обратил внимание на дисциплину среди донских казаков, нёсших службу на передовых пикетах. Они позволяли кабардинцам совершенно безнаказанно разбойничать в пределах России, нередко спали на посту. Алексей Петрович отдал под военный суд двух младших офицеров, обвинённых в нерадивом отношении к делу.

* * *

10 октября 1816 года Алексей Петрович прибыл в Тифлис и приказом объявил о вступлении в командование отдельным Грузинским корпусом.

«Приняв начальство над войсками, Высочайше мне вверенными, объявляю я о том всем новым по службе моим товарищам от генерала и до солдата. Уважение Государя Императора к заслугам войск учит меня почитать храбрость их, верность и усердие, и я уверяю, что каждый подвиг ваш на пользу службы возложит на меня обязанность ходатайствовать у престола Государя, всегда справедливого, всегда щедрого», о поощрении вас достойной наградой{379}.

Бывало, и в XVIII веке, поднимая солдат в атаку, некоторые генералы, например, Матвей Иванович Платов, взывали:

— Товарищи, русские, братья, за мной!

Но в приказе по войскам до такого демократизма, кажется, никто не опускался. Ермолов гордился этим и в письме к двоюродному брату Денису Васильевичу Давыдову писал, «что немногие смели называть солдат товарищами». А проконсул (как назвал его Александр Сергеевич Грибоедов) позволял себе такое и в прошлом, и в будущем. Этим обращением он приводил офицерскую молодежь в восторг. Один из них рассказывал:

— Мы беспрестанно читали, повторяли этот приказ и вскоре знали его наизусть{380}.

С подчиненными Алексей Петрович держался просто, как старший товарищ. Он был доступен для всех, не позволял себе сидя приветствовать даже самого младшего из офицеров, интересовался жизнью солдат, освободил их от излишних учений, ибо им и без того постоянно приходилось быть в боевой готовности. Муштра же к умению воевать ничего не прибавляла.

А какие велись разговоры между «товарищами»! Какие писали они письма друг другу! Об этом и сам Алексей Петрович пока не догадывался. Содружество «ермоловцев» еще не оформилось, но первые шаги на пути к этому уже делались.

Офицерам Кавказского корпуса не раз приходилось слышать, как солдаты говорили:

«Дай Бог всю жизнь прослужить с таким начальником! За него готовы пойти в огонь и в воду».

Николай Фёдорович Ртищев, непосредственный предшественник Алексея Петровича в должности наместника, покидая Закавказье, писал царю:

«Приняв край здешний в бедственном положении, обуреваемый волнениями, разлившимися по всем частям Грузии, теснимый напором многочисленных войск двух сильных держав, Персии и Турции, разоряемый вторжениями в Кахетию значительных дагестанских сил с целью восстановления власти беглого царевича Александра Ираклиевича, край, истребляемый смертоносной язвой и доведённый до крайности чрезвычайным голодом, я оставляю теперь оный в цветущем состоянии, наслаждающимся совершенным внутренним спокойствием, изобилием и ничем не нарушаемым благоденствием, а извне — безопасностью от соседей»{381}.

Так представлял итоги своего наместничества генерал Ртищев.

А вот Ермолов видел их совсем в другом свете. С юга на Кубу постоянно нападали дагестанцы. Кахетию разоряли лезгины, в Картлию вторгались осетины. Гурию со стороны моря беспокоили аджарцы, Абхазию — убыхи. И причина этих бед заключалась не только в том, что правительство не имело сил и средств держать горцев в повиновении, но и алчность персидских чиновников, с которыми те делились добычей.

Вряд ли Алексей Петрович предполагал, какой объем работы предстоит ему проделать, когда рвался на Кавказ. Но отступать было поздно. Теперь, засучив рукава, он готов взяться за дело и навести порядок, о котором здесь со времен Павла Дмитриевича Цицианова никто не вспоминал. Лишь бы хватило сил. А силы были. Да и «доброй воли к трудам» ему не занимать.

Ермолов сменил в должности наместника генерала Николая Федоровича Ртищева, вместо которого Кавказом, в сущности, управляла его жена. В каком состоянии принял он подведомственный край и вверенные ему войска? Подробный ответ на этот вопрос Алексей Петрович даёт в письме от 26 января 1817 года, адресованном всесильному тогда графу Алексею Андреевичу Аракчееву. Нет необходимости приводить его полностью, чтобы не выбиваться из стилистики повествования, но на отдельных положениях сего послания надо остановиться.

Знакомство с краем началось с административного центра, где находилась резиденция главноуправляющего. Тифлис — город многолюдный, населенный постоянными жителями (без малого двадцать тысяч человек) и гостями, приезжающими на Кавказ по делам службы из столиц и соседних губерний. Полиции в нем не было, кроме «нескольких негодных квартальных», поэтому за порядком никто не следил. Налоги собирались без учета каких-либо правил, а деньги расходовались без контроля. «Богатый и бедный платили поровну с лавки и комнаты. Различие состояний не принималось в рассуждение». Право же, не у ртищевских ли чиновников учились нынешние финансисты, определяя ставку подоходного налога и с зажравшихся олигархов, и с нищих профессоров вузов, которые не берут взяток?

Прежде чем продолжить историю жизни Алексея Петровича Ермолова, необходимо вернуться в Грузию времён царя Ираклия II, умолявшего Екатерину II принять его страну в состав России…

* * *

28 июля 1783 года был подписан Георгиевский трактат, по условиям которого правительство Екатерины II брало на себя обязательство отстаивать территориальную целостность Грузии и предоставляло новым подданным одинаковые с русскими права. Царь Ираклий получил полную свободу в сфере внутреннего управления, но уступал ее величеству все вопросы внешней политики.

Подписанный представителями обеих сторон Трактат был доставлен в Петербург 17 августа. Путь важного курьера в столицу лежал через захолустный Кременчуг, в котором скучал вдали от своей возлюбленной Григорий Александрович Потемкин, отвечавший за сношения России со странами Востока, в том числе и с Грузией.

«Вчерашний день, — писала ему Екатерина Алексеевна, — я письмо твое получила через полковника Тамару; он привез и грузинское дело, за которое снова тебе же спасибо. Прямо ты — друг мой сердечный! На зависть Европы я весьма спокойно смотрю, пусть балагурят, а мы дело делаем».

Императрица была рада успеху и тому, как он был достигнут: без единого выстрела и без затрат. Устами грузинского царя просил у нее защиты целый народ. И она окажет ему помощь, оградит от вторжений с удовольствием, равным славе, уже приобретенной, и пользе, ожидаемой от этого акта милосердия и дружбы.

Грузины торжественно отпраздновали заключение Георгиевского трактата. Они ликовали искренно, шумно, с надеждой. Веселье на улицах Тифлиса подогревалось слухами о том, что совсем скоро, как только будут построены мосты на Тереке и дорога в горах, придут русские войска и тогда уже никто не осмелится ворваться в пределы Грузии.

Уже к октябрю дорога в Грузию была готова. Пролегала она по местам, где прежде человек не мог пройти без опасности низвергнуться в пропасть. А принимавший работу русских солдат генерал Павел Сергеевич Потемкин промчался по ней в коляске, запряженной восьмериком. Признав путь вполне удовлетворительным, он отправил в Тифлис два егерских батальона при четырех орудиях, которые вскоре вступили в столицу Ираклия II.

Военно-Грузинская дорога разделила Кавказ на две части: к востоку от неё находились Чечня и Дагестан, к западу — Кабарда, простирающаяся до верховий Кубани, а далее — закубанские земли, населённые черкесами. Это были три основных направления, на которых приходилось действовать корпусу Ермолова.

Положение русских в Грузии могло быть надежным лишь после утверждения их на Северном Кавказе. Поэтому там закладываются новые крепости, создается Кавказская оборонительная линия, куда отправляются военные команды, чтобы содержать посты и охранять следующих по ней курьеров и путешественников. На большее у России в то время просто не хватало ни сил, ни средств. Она втянулась в беспрерывные войны с горцами, турками, шведами, поляками, персами, французами и коалицией европейских стран.

Продвижение русских в Грузию вызвало беспокойство турецкого правительства. Агенты султана, разъезжая по Кавказу, старались сплотить правоверных против православных. И не безуспешно. Над царством Ираклия II нависла серьезная опасность со стороны азербайджанских ханств. А генерал-поручик Потемкин не мог оказать никакой помощи, подчиненный ему корпус втянулся в настоящую войну с горцами, поднятыми каким-то «пророком» из Чечни. Россия одолела всех…

И божья благодать сошла
На Грузию! — Она цвела
С тех пор в тени своих садов,
Не опасаяся врагов,
За гранью дружеских штыков.

Что касается «божьей благодати», то Лермонтов, скажу откровенно, несколько преувеличил: не всех она охватила, но разорительные набеги персов и турок действительно прекратились, конечно, не сразу — постепенно. О стихах уже не говорю: «злой мальчик», как называли Михаила Юрьевича современники, был наделён Господом поэтическим даром гения.

Надо сказать, советские потомки подданных царя Ираклия долго с благодарностью вспоминали тот день, когда был подписан Гергиевский трактат. В последний раз они созвали гостей в Тбилиси по случаю 200-летия договора. И я там был. Выступал с докладом на конференции и по республиканскому телевидению, знакомился с грузинской столицей и ее окрестностями. Счастливое, незабываемое время! Казалось, никто не сможет разрушить наши добрые отношения. Увы, бездарные политики смогли.

Выходит, Георгиевский трактат утратил свою силу? Похоже, ведь опасность физического истребления народа, реальная в конце XVIII века, сегодня исчезла. Вот и захотелось независимости…

* * *

Заниматься внутренними проблемами Грузии было некогда, да и некому. Поэтому переход этой многострадальной страны под покровительство России пока не отразился на ее сословиях. Местное дворянство оставалось грубым и необразованным. «Беспутное и самовластное правление» преемников Ираклия II, не брезговавших захватом чужой собственности, по мнению Ермолова, лишь ожесточило его против любого правления.

Цари стали грабителями своих подданных. Глядя на них, и дворяне «почитали всякий способ обогащения» возможным и даже нравственным. По мнению Ермолова, потребуется еще немало времени, чтобы изменить их представления о добре и зле.

Александр I лишил наследников Ираклия II прав на грузинский престол. Но и чиновники русской администрации в Тифлисе, отойдя от страха, который вселила в них строгость князя Павла Дмитриевича Цицианова, уступившего власть упомянутому Николаю Федоровичу Ртищеву, погрязли в воровстве и взяточничестве. Естественно, они ненавидели нового начальника, и он знал об этом, но заменить их было некем. Поэтому он пользовался услугами прежних лихоимцев, припугнув их суровым наказанием.

Вот как закончил Ермолов упомянутое письмо к графу Аракчееву, отправленное из Тифлиса в конце февраля 1817 года:

«… Больно мне признаться, но скажу вашему сиятельству, как благодетелю моему, что… некоторые из предшественников моих своею слабостью приучили народ к неповиновению и утвердили дух мятежный. Не всегда строгая справедливость была знаменем их поступков. Покровительство не оправдывалось правотою и честью. Пути кривые открыты были для пронырливых и подлых людей. Доверие к правительству не укоренилось, должного уважения к власти не существует. Отсюда причины много раз возгоравшихся мятежей и бунтов. Виновники последнего из них или мало наказаны, или наказаны менее виновные. А некоторые не только прощены, но и награждены даже.

Мое поведение будет совсем другим. У меня нет власти, нет воли, кроме силы законов. Но, клянусь, что сила будет полная, без уважения лиц, что будут повиноваться и вскоре даже без малейшего ропота.

Хочу, чтобы имя мое стерегло страхом наши границы крепче цепей и укреплений, чтобы слово моё было для азиатцев законом, вернее неизбежной смерти. Снисхождение здесь — знак слабости, и я прямо из человеколюбия буду строг неумолимо. Одна казнь сохранит сотни русских от гибели и тысячи мусульман от измены»{382}.

В другой раз Ермолов писал:

«Здесь у всех одна мысль, что надобно страшиться общего негодования, которое всегда является в виде бунта. Подобными страхами изведывали робость начальников и вырывали потворство и слабые меры. Во мне нет сей боязни, и я смело заключаю, что редки будут подобные прежним происшествия или совсем, может быть, не случатся»{383}.

Алексей Петрович принимает меры по пресечению злоупотреблений в «гражданской части», по упорядочению судопроизводства. «Не берусь я истребить плутни и воровство, но уменьшу непременно, — писал он Арсению Андреевичу Закревскому, — и теперь уже на некоторое время приостановились»{384}.

Перед трудностями у Ермолова не опустились руки, не опостылели разом все дела. Напротив, он проникся верой в свои силы и готов убедить население огромного края, что ему выпало несказанное «счастье принадлежать российскому государю».

В России всегда было немало «достойных людей». Нашлись они и в прежней администрации генерала Ртищева. С их помощью новый наместник обнаружил несколько «нечистых дел» и наложил секвестр на имущество некоторых чиновников администрации впредь до обнаружения пропавших казенных денег. Он организовал работу полиции, которая до него существовала лишь на словах, арестовал прежних ее начальников и назначил новых.

В полиции Ермолов обнаружил более шистисот нерешенных дел. Он лично изучал их, затем шел в крепость, где содержались арестанты. «Некоторым по возможности облегчал участь или, по крайней мере, ускорял решение судьбы»{385}. В течение двух недель Авгиевы конюшни ведомства охраны порядка в Грузии были очищены.

Труднее было навести порядок в администрации мусульманских провинций Кавказа, присоединенных к России предшественниками Ермолова в основном мирным путем, посредством заключения двусторонних трактатов с ханами. Гудович, Паулуччи и Ртищев, предоставив им значительные уступки в ущерб интересам их же подданных и интересам самой империи, они создали немало проблем будущим наместникам, в данном случае Ермолову.

Власть ханов была наследственной и практически неограниченной. Согласно упомянутым трактатам даже измена не могла быть достаточным основанием для передачи власти в руки русской администрации. Поэтому они истязали и грабили народ нещадно. Не случайно по прибытии на Кавказ Ермолов буквально был завален жалобами на произвол местных правителей.

Главнокомандующий предупредил их, что если удостоверится в справедливости этих обвинений, то заставит каждого отвечать за свои злодеяния.

Предупреждение, однако, мало подействовало, ибо новый наместник должен был прежде познакомиться с ханами и их чиновниками, обстоятельно вникнуть в образ их правления, а потом уже принимать какие-то меры. На это же требовалось время…

«КАКАЯ ТЯЖКАЯ СЛУЖБА, КАКАЯ ЖИЗНЬ НЕСЧАСТНАЯ!»

Решая неотложные дела по организации гражданского управления, Ермолов ни на минуту не забывал, что государь назначил его командующим в Отдельный Грузинский корпус. Вникнув в быт солдат, он совсем не удивился чрезмерной их смертности. В казармах было сыро, стены грозили обрушением. Но и таковые жилища доставались немногим героям недавних войн с Турцией и Персией. Большинство же защитников Отечества обитало в землянках, по определению Алексея Петровича, «истинных гнездах всяких болезней, опустошавших прекрасные здешние войска»{386}.

Половину офицеров следовало удалить из корпуса, ибо даже самый снисходительный начальник терпеть таких не мог. Кроме знаменитого Петра Степановича Котляревского, все прочие полковые командиры «обзавелись хуторами, табунами и хозяйством» и не занимались своими полками.

Я уже обращал внимание на генетически обусловленное остроумие Алексея Петровича. Оно в полной мере проявилось и в его отзывах о генералах корпуса. Не откажу себе в удовольствии познакомить читателя с некоторыми перлами из его многочисленных писем к «любезному другу Арсению» Андреевичу Закревскому, генерал-адъютанту императора Александра I:

«Здесь есть у меня генерал-майор Тихановский, весьма старый офицер и довольно много служивший. Он утомленные службою силы свои нередко укрепляет такими средствами, которые ноги ослабляют. Сжальтесь надо мною, и без него у меня есть генералы, ни на что не годные. В сем смысле особенно рекомендую…

Загорский… Неужели ты не утешишь меня переводом его в другую дивизию в Россию? Он усердный человек, но здесь нужен немного поумнее… Не подумай, однако, что я хочу сбыть его с рук, божусь, что нет…

Дренякин… Этот не менее глуп, но никак не хочет того признать и потому умничает… Избавь меня хоть от него…

Пестель, дядя будущего декабриста... Германский рыцарь. Жаль, что нет в нем живости. Он также принадлежит к тому числу людей, которых по справедливости уподобляю я ледовитому полюсу.

Мерлини… такая редкая блядь, что грех кого-нибудь снабдить им и, конечно, надо оставить здесь, ибо в его лице я почитаю волю Бога, меня наказующую… за тяжкие грехи!..

Истолкуй мне, почтенный Арсений, какой злой дух понуждает вас производить подобных генералов?.. Сообщи мне об этом для моего успокоения, если то не тайна государственная!»{387}

Благо бы, такие генералы командовали только полками. Нет, каждому из них полагалась бригада или даже дивизия, а по совместительству еще и гражданская провинция в составе подведомственного наместнику края. Это уже слишком!

«Как избавиться от дряни в генеральских чинах»? — задумался однажды Михаил Семенович Воронцов. Алексей Петрович нашел ответ на этот вопрос.

Ермолов решил вызвать всех генералов в Тифлис (якобы по служебной необходимости), а командование подчиненными им войсками и управление провинциями, на которых они были расквартированы, возложить на достойных офицеров.

Достойные офицеры на Кавказе, конечно, были. Забытые начальством, они долгие годы ходили в одних и тех же чинах. Ермолов выводил их из забвения, старался улучшить быт и материальное положение. Алексей Петрович с раздражением спрашивал у Арсения Андреевича Закревского, служившего при императоре, как должны такие люди смотреть на гвардию, которая «печатает полковников как ассигнации»?

Гражданское мужество Алексея Петровича поражает и восхищает. Но не стоит забывать, что Александр I уважал свой выбор, доверял своему наместнику на Кавказе и очень часто удовлетворял его просьбы. А вот с «сословием» столичных чиновников отношения у него (в отличие от генерала Ртищева) не сложились. Поэтому многие вопросы приходилось «пробивать» с большим трудом. В письме к Казадаеву он жаловался:

«Не знаю, надолго ли таким образом станет меня, но иначе невозможно, ибо много нашел расстроенного или того, что по необходимости должно быть приведено совсем в другой вид. Сколь ни остерегаюсь я перемен, но они, однако же, неизбежны. На многие вещи я не могу смотреть с той стороны, с какой видел их мой предместник генерал Николай Федорович Ртищев. Не потому говорю я, чтобы винить его, но лета его, образ воспитания обоих нас положили между нами разницу. Он опирался на опыт долговременной службы, на сильные связи свои и тем считал себя достойным уважения. Я же простой солдат, которому счастье сделало много завистников. Нет у меня связей, и я похож на поденщика, который трудами своими должен добиваться некоторого внимания к себе. Так я всегда чувствовал, и отсюда происходила моя деятельность»{388}.

А начиналась его деятельность еще до восхода солнца. Вставал он в пять часов утра и сразу принимался за дела, которыми занимался весь день. Ближе к вечеру в приемной собиралось много людей. Кто-то приходил с просьбой, кто-то с жалобой, а кто-то скоротать время. Не зная, чем занять себя, грузины шли к нему. При этом большая часть из них не могла даже говорить по-русски. Так что разговор начальника с посетителями получался «не весьма занимательный». А время шло, некогда было даже книгу взять в руки.

«Небогаты мы славными офицерами», — часто говаривал Ермолов, задумываясь над стоявшими перед ним проблемами. А коль так, необходимо учредить «небольшую военную школу вроде наших губернских военных училищ… Молодые люди, воспитанные в духе нашего правления, будут образцом просвещения и началом введения обычаев наших в здешнем краю». И он пишет представление на высочайшее имя.

Поражает объем работы, проделанной царским наместником за каких-то полгода. А ведь он не только писал представления, но и сам объезжал свои владения или посылал толковых офицеров, прежде чем отправиться в Персию. Так, Алексей Петрович поручил штабс-капитану Николаю Николаевичу Муравьеву (будущему графу Карскому) возглавить экспедицию, созданную для первой инструментальной съемки местности от Моздока до Тифлиса.

Скоро экспедиция вернулась в Тифлис. Наместник остался доволен проделанной работой, благодарил Муравьева и всех его товарищей:

— Вижу, что не ошибся в вас, Николай, съемка превосходная, я словно другими глазами край увидел. А теперь, если желаете еще раз мне услужить, берите свою команду и отправляйтесь на границу с Турцией и Персией, сделайте то же, опишите горы и перевалы, попытайтесь найти лазутчиков и разведать о намерениях наших соседей. Только прошу вас, будьте осторожны.

Ермолов вынашивал обширные завоевательные планы на Востоке, а потому изучал театр возможных боевых действий. «Железом и кровью создаются царства, подобно тому, как в муках рождается человечество, — говорил он. — В Европе не дадут нам шагу сделать без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам»{389}.

Во второй половине ноября 1816 года Алексей Петрович сам двинулся в путь, намереваясь познакомиться с одиозными карабахским и шекинским ханами, на которых сразу по вступлении в должность наместника он получил особенно много жалоб от их же подданных.

* * *

Карабах произвел на инспектора весьма грустное впечатление. Всюду царило запустение. Среди роскошной природы видны были развалины городов и больших деревень, заброшенные тутовые сады — свидетели недавнего процветания шелковой промышленности. Во всей провинции насчитывалось около двадцати четырёх тысяч армянских семейств. Остальные были уведены в плен или покинули свои жилища, спасаясь от притеснений хана и вторжений персов.

Мехти-хан карабахский не заботился о благосостоянии подданных, проводил время в распутстве и в занятиях охотой, поручив дела чиновникам, которые обирали не только народ, но и своего повелителя. В результате хозяйство пришло в запустение. Не видно было и признаков роскоши, в которой жил когда-то его отец. Дворец хана превратился в развалины, а имущество было расхищено до такой степени, что он не мог уже содержать даже себя достойным образом.

Алексей Петрович был поражён нищетой Карабаха. Обратив внимание на стоявшую близ дворца неказистую мечеть, пришедшую почти в полный упадок, он пригрозил Мехти-хану:

— Я требую, чтобы к моему следующему приезду на месте этих развалин была выстроена новая мечеть!

Эти слова, сказанные по-азербайджански, подавили волю хана. Все последующие годы он жил в ожидании наказания…

Из Карабаха Ермолов отправился в Менгечаур на встречу с Измаил-ханом шекинским. Он нашел в нем человека «наклонностей развратных, в управлении подданными неправосудного, в наказаниях не только неумеренного, но жестокого и кровожадного». Алексей Петрович при всём народе высказал ему осуждение и приказал, собрав всех несчастных, искалеченных им, разместить в своём дворце и держать там до тех пор, пока не обеспечит семейства каждого обиженного всем необходимым. Приставу майору Пономарёву наместник вменил в обязанность «немедленно восстановить равновесие между властью и народной безопасностью».

Заехал Ермолов и в Ширванское ханство. Оно оказалось в значительно лучшем состоянии, чем Карабахское и Шекинское: народ не был так отягощен поборами, а хан Мустафа исправно платил налог в казну.

Столицей Ширвана была древняя Шемаха, сохранявшая своё значение в течение многих веков. Но Мустафа перенёс свою резиденцию на скалы Фит-Дага, где он мог чувствовать себя в большей безопасности, чем на равнине, однако не настолько, чтобы не думать о будущем. Больше всего правитель Ширвана боялся русских и никогда не доверял им. Определив общее направление политики Ермолова на Кавказе, он понял, что рано или поздно его ханство лишится независимости, и пошёл на сближение с Персией.

Убедившись в правоте характеристик Карабахского и Шекинского ханов, извлеченных еще в Тифлисе из жалоб их подданных, наместник пришел к выводу о необходимости ликвидации существующей местной власти и замены ее русской администрацией. Без этого, считал он, недавно присоединенные к империи мусульманские провинции долго еще будут оставаться враждебной страной, временно оккупированной войсками его величества.

Решение этого вопроса в Карабахе не могло вызвать особых затруднений, ибо действующий правитель не имел детей. В случае его смерти Ермолов считал необходимым не назначать нового хана, хотя наследником по непонятным причинам генерал Ртищев в свое время провозгласил племянника Мехти-хана Джафар-Кули-агу, известного русскому правительству как изменника и виновника истребления персами целого батальона Троицкого пехотного полка{390}.

Труднее было лишить власти шекинского и ширванского ханов. Но и эту задачу наместник решит после возвращения из Персии.

Ликвидация прежней власти на Кавказе была необходима еще и потому, что почти все ханы не прерывали сношений с Персией; одни в силу родства с шахом, другие из желания с его помощью добиться независимости от России, ограничивающей их необузданный произвол.

Наследник престола Аббас-Мирза, фактический правитель страны при престарелом шахе, сохраняя видимость дружеских отношений с Россией, считал возможным вести тайные переговоры и переписку с ханами и возбуждать против неё не только пограничных мусульман, но и жителей Дагестана и даже Грузии. Результатом этой пропаганды явилась неудачная попытка сына Ираклия II Александра бежать в Персию. Причиной этого явилось лишение его прав на родительский престол, после чего он в течение почти двух десятилетий находился на содержании Тегерана. Впрочем, царевич не мог оказать какого-либо влияния на характер международных отношений на Кавказе. Осознав это, Ермолов совершенно утратил интерес к нему.

Когда речь заходила о царевиче Александре Ираклиевиче, Алексей Петрович говорил:

— Человек, известный развратной жизнью, подлостью и трусостью, опасным быть не может. Я ни гроша не дам ни за жизнь, ни за смерть подобного подлеца.

Позднее Александр Ираклиевич бежал из Дагестана в Турцию, а из Турции в Персию. Принц Аббас-Мирза поселил его на границе с Карабахом, надеясь, что он сыграет ещё свою роль в борьбе против России. Надежды не оправдались: принц ушёл из жизни в Тавризе на семьдесят третьем году от рождения, забытый всеми и на родине, и на чужбине.

Ермолов не сомневался в необходимости ликвидации местной власти в ханствах Карабахском, Шекинском и Ширванском, примыкавших к Грузии, Алексей Петрович не хотел даже испрашивать на это разрешения у Александра I, чтобы не втягивать государя в дело, в котором он явно не мог «творить блага», и брал всю ответственность за это на себя. Наместник заверял царя, что приступит к реализации своего замысла, «сообразуясь с обстоятельствами», сразу после возвращения из Персии.

Правители всех трёх ханств по закону кавказского гостеприимства намерены были подарить наместнику верховых лошадей, уборы к ним, отделанные золотом, оружие, шали и прочее. Алексей Петрович не пожелал принять столь дорогие вещи, тем более воспользоваться ими. Не хотел и обидеть хозяев отказом, поэтому попросил заменить их на семь тысяч овец, чтобы передать в свои полки.

— Хочу, чтобы солдаты, товарищи мои по службе, видели, как приятно мне заботиться о них, — говорил он. — Обещаю и впредь о том думать.

Конечно, ханы обиделись. А вот солдаты были довольны.

* * *

Между тем Муравьев с командой вернулся в Тифлис. Проделанная им работа привела Алексея Петровича в восторг и расположила его к деловитому штабс-капитану гвардии. 9 января 1817 года он отправил в Петербург всеподданнейший рапорт с подробным описанием границы с Персией, в котором пришел к безоговорочному выводу о невозможности допустить возвращения шаху каких бы то ни было земель, отошедших к России по условиям Гюлистанского мирного договора{391}.

А вот теперь, кажется, самое время обратиться к исполнению Ермоловым дипломатического поручения государя…


Глава седьмая. С ПОСОЛЬСТВОМ В ПЕРСИЮ

ОСОБЕННОСТИ ДИПЛОМАТИИ ЕРМОЛОВА

17 апреля 1817 года Ермолов после торжественного напутственного молебна, совершенного митрополитом Варлаамом в Сионском соборе, выехал из Тифлиса в Персию. В составе его свиты были: чиновники, врачи, художники, офицеры Генерального штаба и Грузинского корпуса, квартирмейстеры, фельдъегеря, хранители подарков, музыканты, казаки и солдаты охраны, слуги — всего более двухсот человек. Их путь пролегал через Талынь, Эчмиадзин, Эривань, Нахичевань и Тавриз.

Согласно высочайшей инструкции, перед Алексеем Петровичем ставились задачи: добиться установления окончательной границы между Россией и Персией, возможно, даже ценой уступок последней каких-то земель с мусульманским населением, присоединенных в результате продолжительной войны, и укрепить дружбу между двумя соседними странами. Зная крутой нрав посла, император Александр I особое внимание обращал на соблюдение им восточного этикета.

«В азиатском церемониале, — убеждал государь Ермолова, — заключается много таких вещей, которые по своей необыкновенности часто кажутся для европейцев неприличными; в таких случаях будьте вообще сговорчивы, ибо не трудно различить то, что относится просто к обычаям, от того, что можно почесть за унижение»{392}.

По признанию Ермолова, он ехал в страну, не имея о ней ни малейшего представления, и должен был руководствоваться инструкцией, основанной на том же незнании. Свои впечатления о поездке Алексей Петрович выразил в «Журнале посольства в Персию», получившем распространение в списках. Сергей Иванович Тургенев, один из представителей «передовых кругов» России, привыкший «к высокому мнению» о знаменитом генерале, нашел его сочинение «дурно написанным и довольно пустым».

Может быть, журнальчик и впрямь показался Тургеневу суховатым и пустым, но это потому, я думаю, что Сергей Иванович, человек, бесспорно, думающий, не сумел настроить себя на чтение. В противном случае вряд ли дипломат оценил бы сочинение Ермолова так низко, ибо в нем есть всё: и глубокие суждения о монархии и деспотии, о взаимоотношениях между властью и подданными, о чести и бесчестии, об особенностях национального характера того или иного народа, о дорогах и о клопах, атакующих исключительно иностранцев. Он с легкостью необыкновенной переходил от юмора к сарказму, давал меткие характеристики своим собеседникам. Не случайно же многие современники зачитывались дневником Алексея Петровича как приключенческим романом. Вот как оценил его, например, Александр Яковлевич Булгаков, директор московской почты, в письме к брату Константину от 12 августа 1817 года:

«Я с большим удовольствием читаю писанный самим Ермоловым журнал его посольства в Персию. Умный, острый и твердый человек»{393}.

В самом начале путешествия посол познакомился с нахичеванским ханом, ослепленным когда-то агой Мухаммедом из рода Каджаров, тем самым, против которого юный капитан артиллерии Алексей Ермолов ходил на Кавказ в составе корпуса графа Валерьяна Зубова. Вот что писал он о той встрече:

«Хан, человек отлично вежливый и весьма весёлый, был тронут особенным уважением, оказанным мною к несчастному его состоянию. У него вырвалась горькая жалоба на жестокость тирана. Не всегда состояние рабства заглушает чувство оскорбления, и, если строги судьбы Провидения, благодетельная природа даёт многим надежду на отмщение. Но сей несчастный уже в летах, клонящихся к старости, лишенный зрения, в течение двадцати лет отлучённый от приверженных к нему подвластных, не может иметь и сего утешения…

Какие новые чувства испытывает при подобной встрече человек, живущий под кротким правлением! Лишь между врагами свободы можно научиться боготворить её. Здесь с ужасом видишь власть предержащих, не знающих пределов оной в отношении к подданным, с сожалением смотришь на них, не чувствующих человеческого достоинства.

Благословляю стократ участь любезного Отечества, и ничто не изгладит в сердце моём презрения, которое я почувствовал к персидскому правительству. Странно смотрели на моё соболезнование провожавшие меня персияне: рабы сии из подобострастия готовы считать глаза излишеством»{394}.

Первое знакомство со страной пребывания состоялось, правда, пока со слов бывшего нахичеванского хана. Появился материал для самого поверхностного сравнения «кроткого правления» императора Александра I и власти шаха Фетх-Али, не знающей пределов. Появилось устойчивое презрение к персидскому правительству.

30 апреля посольство благополучно достигло города Талыни, некогда не уступавшего по численности населению Эривани. В центре его стоял огромный полуразрушенный замок, возведённый, по мнению местных жителей, более тысячи лет назад. По преданию, его последней владетельницей была некая армянская княгиня Лютра, прославившаяся необыкновенной красотой и легендарными подвигами, совершенными ею с обожателями и сподвижниками в борьбе против персидских завоевателей. Её жизнь и смерть за стенами цитадели в 1795 году долго ещё воспламеняли воображение восточных поэтов.

Следующим важным пунктом на пути посольства был Эчмиадзин, первопрестольный армянский монастырь. Встречать его выехал сам патриарх Ефрем. Остальное духовенство ожидало у ворот обители, в которую русские въезжали под звон колоколов, гром выстрелов и пение гимнов. Алексей Петрович рассказывал:

«Я намеренно не пошел прямо в церковь, дабы не привести с собою толпы встречавших меня персиян, которые в храмах наших обыкновенно не оказывают никакого уважения к святыне».

Эта предосторожность не избавила православный храм от ожидаемого Ермоловым унижения. На следующий день «с прискорбием» увидел Алексей Петрович, как персидские чиновники, небрежно развалясь, сидели в креслах во время литургии, тогда как он, как и положено православному христианину, всю службу простоял на ногах. Самолюбие чрезвычайного и полномочного посла было уязвлено, тем более что они не могли позволить себе даже присесть в присутствии своего сардаря эриванского. Впрочем, не следует особенно расстраиваться из патриотического сочувствия нашему герою: он ещё научит уважать себя не только иранскую мелкоту канцелярскую, но и их наследного принца и самого шаха. Но об этом речь впереди…

3 мая русское посольство, встречаемое пятитысячным отрядом конницы во главе с самим сардарем, под проливным дождем въезжало в город Эривань. В путевом журнале Ермолова есть такая любопытная запись:

«До прибытия моего в Эривань в простом народе разнёсся слух, что я веду с собою войско. Глупому персидскому легковерию казалось возможным, что я везу в закрытых ящиках солдат, которые могут овладеть городом. Невидимые мои легионы состояли из двадцати четырех человек пехоты и стольких же казаков, а регулярная конница вся заключалась в одном драгунском унтер-офицере, который присматривал за единственной моей верховой лошадью. Вот все силы, которые приводили в трепет пограничные провинции персидской монархии. Казалось, что и в некоторых чиновниках гордость и притворство не скрыли страха, издавна вселенного в них русскими»{395}.

По пути в Тавриз русское посольство сопровождали персидские войска. «Весьма приметно было, — писал Ермолов, — что персы старались показать их сколько можно более и, сколько умели, в лучшем виде. В городах не осталось ремесленника, на которого не нацепили бы ружья, хватали приезжавших на торг крестьян и составляли из них конницу, дабы убедить нас в том, какими страшными ополчениями ограждены пограничные области Персии. Из благопристойности я только смеялся над этим…»

Вступая в пределы Персии, Ермолов решил занять твердую позицию и разрушить убеждение хозяев, что русское «посольство не могло быть отправлено с другим намерением, как искать их дружбы и с покорностью поднести требуемые провинции»{396}.

Посол не столько получил, сколько предоставил себе сам почти неограниченную свободу действий. Он решал, ехать ли на переговоры с шахом самому или отправить к нему доверенного человека, соблюдать или не соблюдать требования восточного дипломатического этикета и так далее. И совершенно определенно: никаких уступок презренному персидскому правительству!

Всё, что происходило в Персии, действительно походило на фарс. Но его сценаристом, режиссером и исполнителем главной роли был он сам, боевой русский генерал-лейтенант Алексей Петрович Ермолов, который по ходу спектакля позволял себе отступать от собственного текста и собственных установок на действие.

По мере приближения к Тавризу к свите Ермолова начали присоединяться разного звания персидские чиновники, старавшиеся друг перед другом поздравить его с прибытием в столицу его высочества. По обеим сторонам дороги были выстроены войска, между которыми под звуки русской музыки и пушечной пальбы шествовала, принимая воинские почести, громадная фигура русского посла. А позади сквозь толпу любопытных на нетерпеливом скакуне пробирался всадник, прикрывавший лицо черной епанчой. Он не сводил глаз с нашего героя. Перед самым въездом в город таинственный джигит исчез. То был третий сын шаха Фетх-Али Аббас-Мирза.

19 мая русские послы вступили в резиденцию Аббаса, назначенного шахом наследником престола. Но у повелителя персов было ещё пятнадцать джигитов. В Петербурге считали, что все они, особенно Мамед, управлявший южными провинциями страны, не позволят брату воспользоваться полученным от отца правом.

Наставляя посла перед отъездом из России, Александр I советовал ему не вмешиваться в распри шахской семьи и оказывать наследнику престола «всякое уважение»{397}.

Город Тавриз был окружен стенами из сырцового кирпича, башнями и глубоким рвом. Гарнизон имел внушительную артиллерию, но войско представляло жалкое зрелище. Английские офицеры-инструкторы, не смущаясь присутствием русских, безжалостно избивали в строю гвардейцев его высочества, внушая им «понятия о чести». «И хотя последние досадуют на это, но утешены тем, что в свою очередь отыгрываются на своих подчиненных, — пишет саркастичный Ермолов. — Одни нижние чины остаются без удовлетворения, но справедливая судьба может и им представить благоприятный случай, и нельзя ручаться, что когда-нибудь эти экзерцирмейстеры не расплатятся за полученные кулачные удары»{398}.

Так уже во второй раз Алексей Петрович поднимает тему мести, которая, правда, не имеет никакого политического смысла.

Абуль-Хасан-хан, вспоминая с благодарностью время, проведенное в Петербурге в ожидании императора Александра Павловича, письмом поздравил русского посла с прибытием в Тавриз. С точки зрения европейца, его послание может представлять интерес лишь как яркая иллюстрация к действу, жанр которого сам Ермолов определил как «настоящую фарсу»:

«До тех пор, пока золотое знамя солнца будет освещать небесный стан, до тех самых пор да украсится лагерь вашей высокосановности знаменем могущества и да наполнится чаша вашей души вином радости.

По изъявлении множества приветствий и по отправлении тысячи молитв о вашем благополучии я рукою искренности снимаю фату с ланит красавицы цели. После того, как я долгое время вперял око надежды в дорогу ожидания и денно и нощно не переставал желать радостного свидания с вами, вдруг получил благовестие о приближающемся блаженстве от вашего присутствия…

Похвальные ваши качества и превосходные ваши добродетели прославляются всеми в здешнем крае. Вся знать горит пламенным желанием увидеться с вами, в особенности великий визирь Азам-Шефи своим желанием к свиданию с вами превосходит других…»{399}

Алексея Петровича разместили в доме высокопоставленного персидского чиновника мирзы Безюрга, который поставил его под неусыпный надзор агентов правительства, чтобы исключить возможность контактов посла с русскими военнопленными и не допустить их возвращения домой. Это не осталось тайной для проницательного Ермолова. Он вызывающе отказался выезжать на прогулки за город, как, впрочем, и все прочие члены миссии. Дни, проведенные в Тавризе, Алексей Петрович считал скучнейшими в своей жизни, хотя и вспоминал их не без удовольствия.

Уклоняясь от каких бы то ни было переговоров с Безюргом, посол никак не мог уклониться от разрешения одного очень щекотливого вопроса без риска быть обвиненным в нарушении традиций…

Согласно персидскому церемониалу посол иностранной державы не мог войти в приемную его высочества в сапогах. Он должен был предстать перед ним в красных чулках вместе с немногими своими советниками. Удел остальных чиновников миссии — стоять во дворе под окнами приемной в ожидании окончания переговоров.

Такое унижение, по мнению Ермолова, мог вынести лишь наполеоновский генерал Гардан, который накануне перехода французов через Неман делал всё возможное, чтобы удержать Персию в состоянии войны с Россией. «Ему после красного якобинского колпака вольности не трудно было надеть красные чулки». Английские послы, стремившиеся «приобрести исключительные выгоды для торговли» в этой стране, тоже не могли испытывать «затруднений в исполнении предлагаемого этикета»{400}.

«А коль я приехал ни с чувствами наполеоновского шпиона, — иронизировал Алексей Петрович, — ни с прибыточными расчетами приказчика купечествующей нации, то и не согласился на красные чулки и прочие условия»{401}.

Долго думал Аббас, как поступить, выслушивал мудрейших своих советников и, наконец, решил принять миссию северного соседа не в комнатах, сидя на ковре, который «доселе не попирал ни один сапог», а во дворе дома, стоя на каменном помосте под полотняным навесом перед портретом престарелого своего родителя. Понятно: все это делалось впервые и якобы в знак особого уважения к русским. Ермолов принял такое объяснение и «замолчал о том до времени».

Наконец был назначен день аудиенции у Аббас-Мирзы. Послам пришлось пройти несколько узких и темных коридоров и грязных дворов, прежде чем они достигли каменного помоста, на котором возвышался человек в обычной одежде без всяких украшений, и только за поясом у него сверкал осыпанный алмазами кинжал. По левую сторону от него стояли три богато одетых мальчика. Конечно, можно было, хотя и трудно, не догадаться, что это наследник престола, но шедшие впереди дипломатов адъютанты принца начали поспешно снимать туфли и отпускать земные поклоны. Русские, не обращая внимания на сопровождающих, продолжали шествовать за своим командором.

«В сию минуту мы походили на военных людей, утомленных в знойное время дальним переходом, поспешающих на отдых под ставку маркитанта», — писал Алексей Петрович.

В середине двора отставшие адъютанты принца Аббаса догнали русских послов и снова склонили головы перед человеком, стоявшим под полотняным навесом шагах в шести от них. Ермолов же, как бы не замечая этого, спросил у сопровождающих:

— Господа, где же его высочество? — и только после указания снял шляпу, а за ним и вся его свита сделала то же.

Сделав несколько шагов вперёд, принц Аббас подал Ермолову руку. После обычных приветствий посол вручил ему царскую грамоту с выражением желания сохранить мир и дружбу с Персией и представил членов своей миссии. На этом, собственно, и окончилась аудиенция. В последующие дни наследник престола показывал русскому генералу свою конницу и артиллерию, приглашал в сад, устраивал фейерверки, занимал скучнейшими разговорами.

Персидская конница вызвала общее одобрение членов русской миссии. А вот артиллерия оказалась ниже всякой критики: из восемнадцати орудий было сделано по шесть выстрелов и все — мимо цели! Это, однако, отнюдь не смутило принца.

— Между прочим, ваше превосходительство, русские научили нас завести артиллерию, — сказал Аббас-Мирза.

— Мы научили вас, а вы показали пример другим: вот уже и туркмены просят завести у них артиллерию.

Чтобы понять смысл этой остроты Ермолова, скажу, что туркмены были злейшими врагами персов.

— К кому же обращались они с этой просьбой? — спросил принц Аббас-Мирза.

— Ко мне, естественно, — ответил Алексей Петрович и раскатисто рассмеялся, — а я перед отъездом к вам приказал заняться этим заступившему моё место начальнику.

После смотра войск и артиллерии его превосходительство был приглашён его высочеством на чай и шербет. Аббас-Мирза принял русского посла ажурной беседке в саду, из которой открывался прекрасный вид на город. По правилам персидского двора он не мог сидеть за одним столом с неверными. Исключение делалось для Ермолова, а он явился на прием почти со всей свитой. В результате принцу не удалось унизить русских и поддержать на высоте в глазах подданных представление о своём величии и могуществе.

Скоро раздосадованный Аббас-Мирза стал прощаться и хотел уехать из сада один. Ермолов разгадал его нехитрый замысел, дал знак своему ординарцу, и рядом с лошадью принца оказалась лошадь посла. Они покинули сад вместе.

Всё это раздражало персов, но они вынуждены были скрывать своё недовольство.

Однажды заспорили, чьё подданство предпочел бы народ мусульманских территорий, завоеванных Россией во время минувшей войны, имей он возможность выбирать. Наследник убеждал Ермолова, что, несомненно, его симпатии были бы на стороне Персии, ибо российский «образ правления… не сходствует с их нравами и их ожесточает».

— Сожалею, ваше высочество, что вы получили ложное представление о русском правлении… — парировал посол. — Не буду осуждать я персидское правительство, но думаю, и наше нельзя обвинить в том, что оно может кого-либо лишить чести, ибо законы связывают своеволие каждого, тогда как вы и честь отъемлете, и жизни лишаете по произволу.

У нас собственность каждого ограждена, и никто коснуться её не смеет, поскольку законы того не допускают.

У вас нет собственности, ибо имущество каждого принадлежит вам, лишь бы на то была воля ваша, хотя и неосновательная и пристрастная.

У нас нельзя тронуть волоса.

У вас ограждается от произвола один сильный, которого оскорбить опасно.

Я не думаю, что неограниченное самовластие могло быть привлекательным, не слышал, чтобы оно было залогом выгод народа{402}.

Вряд ли Алексей Петрович Ермолов, умнейший современник Михаила Михайловича Сперанского, не видел того, что видел сам великий реформатор, считавший отечественную политическую систему несомненной деспотией. Думаю, ничем другим такую позицию посла не объяснить, как необходимостью отстоять интересы империи на Кавказе. Впрочем, его политические взгляды довольно часто не совпадали с взглядами не только тех, кого до недавнего времени называли «представителями передовых кругов России», но и с позицией его друзей (Михаила Семеновича Воронцова, Дениса Васильевича Давыдова, Арсения Андреевича Закревского, Павла Дмитриевича Киселева, Ивана Васильевича Сабанеева), которых ныне считают не оппозицией его величеству, а оппозицией его величества{403}.

Его высочество принц Аббас окончательно отбил у Ермолова желание оставаться в Тавризе. Однако следовало дождаться сообщений из Тегерана, чтобы узнать о намерениях шаха…

Молодые русские офицеры посольства жили все вместе в одной большой палатке. К ним часто заходил Ермолов. В дневнике Николая Николаевича Муравьева есть такая запись: «Третьего дня Алексей Петрович пришел к нам в кибитку рано поутру, разбудил всех и пробыл у нас до самого вечера. Разговоры беспримерного сего человека наставительнее самых лучших книг. Мы заслушались и удивлялись необыкновенному уму и дару его»{404}.

Здесь, в русском посольском лагере близ Тавриза, возможно, был сделан самый первый шаг в оформлении кавказского сообщества «ермоловцев», как назвал ближайшее окружение генерала Вильгельм Карлович Кюхельбекер.

24 мая Ермолов получил известие, что шах Фетх-Али примет его в долине Султании, куда персидский двор переселялся из Тегерана, спасаясь от несносной летней жары. А это означало, что «настоящая фарса» только начинается. Принимая это сообщение из рук Мамед-Али-бека, Алексей Петрович рассказал ему о тайном надзоре, под которым находилось посольство со времени прибытия в Тавриз, и попросил передать великому визирю, что если и в последующие дни своего визита в Персию он столкнется с чем-то подобным, то сочтёт это за нарушение дружественных отношений и «начертает себе другой образ поведения»{405}.

Чтобы хоть как-то разрядить ситуацию, мирза Безюрг посоветовал принцу Аббасу отправить к русскому послу приглашение на загородную прогулку. Ермолов отказался, сославшись на плохое самочувствие.

— Передайте его высочеству мою благодарность за благосклонный прием и внимание, которое он оказывал нам, — сказал Ермолов адъютанту принца Аббаса, доставившему приглашение. — Я дождался бы облегчения от болезни, чтобы проститься с ним перед отъездом, но поскольку по прибытии сюда не был принят им приличным образом, а встретился случайно во дворе, что и за аудиенцию почесть нельзя, то не считаю себя обязанным прощаться с ним…

Советник принца Безюрг попытался оправдаться:

«Прием на дворе является самым убедительным доказательством уважения, которое наследный принц до сих пор никому не оказывал. Впрочем, прежде все посланники, принимаемые во дворце, надевали красные чулки»{406}.

Алексея Петровича прорвало:

— Я — не все. Я — посол великой державы, расположение которой доставляет Персии ощутимые преимущества. Если красные чулки могут служить основанием дружбы между двумя странами и без них обойтись невозможно, то прошу предупредить шаха, что я их не надену и буду у дороги ожидать ответа, ехать ли мне дальше на встречу с ним или возвращаться в Россию?

Столь резкое заявление вызвало неописуемый страх у Безюрга. Он понимал, что от Ермолова не укрылась его ненависть к русским и его мнение о нём, как «о величайшем из плутов». «Посол неизбежно обвинит меня в случае провала переговоров», — думал мирза и рисовал в воображении картины расправы с ним шаха.

Мирза Безюрг стал добиваться встречи с послом, но он не принял его и надеялся обострить конфликт, чтобы потом устранить от участия в переговорах о возвращении Персии части земель, отошедших к России по условиям Гюлистанского мира.

Рано утром 26 мая Алексей Петрович с одним лишь адъютантом поспешно покинул Тавриз. Остальные члены посольства остались в лагере ожидать лошадей. Внезапный отъезд его вызвал переполох в свите принца. Сановники, на которых по протоколу возлагалась обязанность провожать важного гостя, один за другим кинулись догонять его, чтобы вручить ему письма с извинениями Аббаса и Безюрга.

Посольство покинуло Тавриз, не оставив принцу Аббасу никакой надежды на поддержку Россией его кандидатуры в борьбе за престол. Ермолов отдавал предпочтение старшему сыну шаха, ибо, в отличие от Александра I, считал весьма полезными для империи распри в высочайшем семействе. Мирза Безюрг же предполагал занять место великого визиря, хотя бы после смерти престарелого Шефи.

28 мая Ермолов остановился в замке Уджан (Царская Роза), построенном принцем Аббасом для своего венценосного отца. Здесь Алексей Петрович увидел картину, на которой неизвестный художник изобразил победу персов над русскими. Алексей Петрович так описал представленную на ней сцену:

«Ни один русский не дерзает остановиться против непобедимых войск Аббаса-Мирзы; многие увлекаемы в плен или с унижением просят помилования; головы дерзнувших противиться повергаются перед его лошадью. Нет… ни единой преграды, могущей удержать стремление героев Персии. Как вихри несут кони ужасную артиллерию, уже сеит она смерть между врагами, и гибель их неотвратима. Со стороны русских одно лишь орудие, около которого спасаются рассеянные, и оно уже готово впасть во власть победителя.

Разрушается российская монархия, и день сей сглаживает имя русское с лица земли! Но кто виновник сих ужасных перемен на земном шаре? Не сам ли шах, столько царствованием своим прославленный? Нет, он не оставлял гарема своего, населенного множеством красоты, и труды, во славу отечества им подъятые, обогатили его семью младенцами, в один день рождёнными, в дополнение к сотне, которых имел он прежде. Не Аббасу-Мирзе ли, наследнику, предоставила судьба уничтожение сильнейшего в мире народа? Нет, никогда не вел он войска к победам, никогда не видел он торжествующих, и слава на поле битвы всегда принадлежала резвому коню, спасавшему его быстрым бегом. Герой, венчавший себя бессмертной славой, есть англичанин Аиндезей из войск Ост-Индской компании. Он изображен на картине, повелевающим артиллерией…»

«Интересно, — подумал Ермолов, — Асландузское или Ленкоранское сражение запечатлел художник на своём бессмертном полотне?» К сожалению, вопрос этот оказался риторическим, ибо ни шаха, ни его наследника рядом не было.

Такому описанию сюжета картины, какое предложил в своих Записках о посольстве в Персию Алексей Петрович, позавидовал бы и профессиональный искусствовед. Сколько здесь юмора и откровенного сарказма! Ведь в упомянутых сражениях генерал Пётр Степанович Котляревский в пух и в прах разнёс персов.

* * *

Алексей Петрович всегда очень неохотно обращался к вопросу о своем происхождении, считая себя простым солдатом, посвятившим жизнь служению Государю и Отечеству. А здесь он впервые ради пользы дела поведал персам о том, что является потомком Чингисхана, и они сразу стали смотреть на него с уважением и страхом; под началом такого полководца русские войска вряд ли кто-то сможет остановить.

«Государь не подозревает, что между подданными своими имеет столь знаменитого человека, — пишет Алексей Петрович другу Арсению Андреевичу Закревскому, близкому к царю, — предупреди его величество. Вполне вероятно, что персияне надумают узнать, точно ли я чингисхановой породы»{407}.

5 июля посольство прибыло в урочище Саман-Архи, находящееся примерно в десяти верстах от Султании. На обширной равнине были разбиты два лагеря один против другого — русский и персидский. Начались нудные переговоры по вопросу о содержании заключительного протокола о границе, который предстояло подписать.

Чрезвычайный и полномочный посол был встречен здесь с особым почетом личным представителем шаха мирзой Абдул-Вехабом, якобы имевшим высочайшее поручение добиться от него территориальных уступок, прежде всего возвращения Карабаха. К каким только уловкам ни прибегал «самый просвещенный из персиян», пытаясь воздействовать на Ермолова: он и уговаривал его, и угрожал разрывом дипломатических отношений, и пугал несметными полчищами пехоты и кавалерии, собранными на случай войны, уверял, что в Персии положение военных завиднее, чем в России. Однако ничто не действовало на этого толстокожего генерала, обладавшего поистине железной логикой и фигурой огромного африканского льва.

— Где нет понятия о чести, — парировал Ермолов, — там остается искать выгод, потому-то все ваши военные люди похожи на разбойников, не думающих ни о славе страны, ни о чести оружия, но об одном только грабеже. Отличнейшие из государственных мужей наказываются у вас без суда по воле шаха продажею жен и детей, и вы, конечно, не можете утверждать, что в подобных случаях ничто не угрожает достоинству человека.

Подобного рода полемика продолжалась между ними около двух недель.

— Для блага Персии вам необходимо жить в мире с Россией, — убеждал Ермолов представителя шаха. — В минувшей войне с вами мы, занятые отражением наполеоновского на шествия, вынуждены были действовать лишь самыми малыми силами…

Мой государь просил заверить вас, что он не допускает даже мысли воспользоваться превосходством своих сил, чтобы принудить вас к новым уступкам. Цель его политики в Азии — сохранить мир между народами сопредельных с Россией стран и, пользуясь этим, водворить благоденствие и просвещение в Закавказье.

Вам не следует пугать меня разрывом отношений и несметными полчищами солдат. Даже не надейтесь вернуть то, что вам уже не принадлежит, — упрямо твердил посол и предупредил Абдул-Вехаба:

— Если у шаха я встречу холодный прием или замечу малейшее намерение нарушить мир, пеняйте на себя: ждать не буду, сам первый начну войну и окончу её, когда дойду до Аракса и объявлю его границей России{408}.

Всякий раз, когда Ермолов начинал говорить о войне, «угрюмая рожа» его, по его же признанию, «принимала выражение человека, готового вцепиться зубами в горло» собеседнику, что вызывало у того неописуемый страх. К несчастью для министров персидского правительства, посол заметил это и, когда ему «не доставало убедительных доказательств», он пытался влиять на них своим внешним видом, начинал кричать, как сто тысяч воинов, соединенных вместе. Все это производило столь ужасное впечатление, что им казалось, не может человек так бурно реагировать, «не имея на то справедливых и основательных причин»{409}.

Фарс достиг кульминации, но первый актер этого спектакля не исчерпал ещё своих возможностей. Он нарисовал картину разрушения правящей династии в том случае, если Персия решится начать войну, чтобы вернуть потерянные провинции.

— Неудачная война пагубно отразится на Персии, ибо непременно найдутся люди, готовые возбудить междоусобие. Много численное семейство шаха не сможет удержать власть. Оно будет истреблено, поскольку в этом заключается единственное средство избежать отмщения.

Абдул-Вехаб вынужден был согласиться со всеми доводами Ермолова. Ему не удалось добиться территориальных уступок от русского посла, и он был наказан. Но каким образом? Алексей Петрович не поведал нам об этом в своих записках.

АУДИЕНЦИЯ У ШАХА ФЕТХ-АЛИ

26 июля русское посольство торжественно въехало в Султанию и расположилось лагерем поблизости от дворца. Через пять дней состоялась аудиенция Ермолова у шаха Фетх-Али с вручением верительной грамоты. Однако обо всём по порядку…

В составе посольства Ермолова был Николай Николаевич Муравьев, впоследствии Муравьев-Карский, а в это время штабс-капитан Гвардейского генерального штаба. Пылкое воображение молодого офицера рисовало ему картины сказочной роскоши восточного владыки. А то, что увидел он еще до приезда шаха, поразило его своей убогостью.

Шахский дворец, построенный из жженого кирпича, оказался весьма неказистым двухэтажным зданием, стоящим на невысоком пригорке и уступающим многим домам «порядочных помещиков» в России. Небольшие комнаты его не отличались чистотой, как и комнаты жен, наложниц и танцовщиц. Они напоминали чуланчики, скорее даже «нужники». Мебель в них чрезвычайно бедная, лишь ковры были очень хороши.

Из записок Н.Н. Муравьева:

«Рано утром… мы узнали, что шах, ночевавший в четырех верстах от Султании, тронулся с места… Посол поехал в синем сюртуке частным образом посмотреть на его въезд.

Сарбазы были расставлены в две линии по дороге. Шах ехал один. Впереди шел лейб-гвардии верблюжий полк, а сзади, поодаль, — его чиновники. Увидев наших господ, он привстал на стременах и закричал:

— Хош-гельды! (Добро пожаловать!)

Персияне рты разинули, удивляясь сей необычной милости царской… Шах въехал в свою лачугу. Войска персидские прошли мимо нашего лагеря, также и слон шахский. Весьма странно для европейцев видеть верблюжий полк. Верблюды были обвешаны красными лоскутками… Они хорошо выучены, скачут быстрее лошадей, немилостиво ревут и воняют. Где пышность персидского двора? Кроме лоскутков, свинства и нескольких жемчугов, ничего не видно!

Спустя три дня состоялся первый прием нашего посольства. Приемная палатка была устроена на обширном дворе. Шах сидел на троне, украшенном драгоценными камнями. Его ноги, обутые в белые чулки, болтались, и вместо величия, которое мы ожидали, увидели мишурного царя на карточном престоле, и все невольно улыбнулись. Он был, конечно, богато одет, впрочем, все было грязно и обношено. Сыновья его стояли у стены недвижимо и безмолвно»{410}.

Члены посольства прошли через двор, по обеим сторонам которого стояли придворные и вооруженные телохранители шаха Фетх-Али. Окна гарема, примыкавшего к саду, были распахнуты настежь. Редкая возможность видеть иноземцев привлекла к ним всех обитательниц заведения, нацелившихся на гостей зрительными трубками. Впрочем, и русские без стеснения уставились на «строй жен и наложниц различного образа и возраста» и не увидели среди них «пригожих женщин», кроме одной, пожалуй, да и то очень «скучной и задумчивой»{411}.

В этот раз никому уже не пришла в голову мысль предложить потомку Чингисхана снять обувь и надеть красные чулки. За особую уступчивость Алексея Петровича было принято его согласие на то, чтобы шагов за сто до приемной палатки один из лакеев стер пыль с сапог русского посла.

Поклонившись, Ермолов вручил его величеству высочайшую грамоту и сказал:

— Император всероссийский, великий государь мой, постоянный в правилах и чувствах своих, уважая отличные качества вашего величества и любя славу вашу, желает навсегда укрепить существующий ныне мир с Персией, благополучной царствованием вашим.

Я имел счастье быть удостоенным поручения передать вашему величеству желание моего государя. В искренности его перед лицом Персии призываю я в свидетели Бога{412}.

По приглашению хозяина Ермолов сел в кресло, поставленное перед троном на том же ковре. Естественно, Фетх-Али был подготовлен к встрече и настроился увидеть «ужаснейшего и самого злонамеренного человека». И каково же было его удивление, когда гость «начал отпускать ему такую лесть, какой он не слыхивал в жизни», оставив позади всех его придворных льстецов. И чем глупее она была, тем больше нравилась. Вот что писал об этом сам Алексей Петрович:

«… Я показывал удивление его высокими качествами и добродетелями. Старик принял лесть за правду, и я, снискав доверие к своему простосердечию, свел с ним знакомство. Как мужа опытного и мудрого, просил я его советов и уверял, что руководимый им, я сделаю много полезного. В знак большой привязанности к нему я называл его отцом и, как покорный сын, обещал ему откровенность во всех поступках и делах.

Итак, о чём невыгодно было мне говорить с ним, как с верховным визирем, я обращался к нему, как отцу, когда же надобно было возражать ему или даже постращать, то, храня почтение, как сын, я облекался в образ посла. Сей эгидой покрывал я себя, однако же, лишь в крайних случаях и всегда выходил торжествующим».

Шах поинтересовался здоровьем посла.

— Счастливейшим считаю сей день, — отвечал Алексей Петрович, — в который предстал пред очи государя Персии, могущественного и знаменитого, уважаемого российским императором, моим государем.

Фетх-Али справился о здоровье русского императора, поинтересовался, где он находится, и выразил желание, чтобы согласие и мир между двумя державами никогда не нарушались.

— Желательно было бы, — заметил он, — чтобы русский император, точно так же, как персидский шах, могли посещать друг друга, подобно европейским государям. И да сойдет гнев Аллаха на всякого, кто осмелится поколебать мир, в коем пре бывают ныне обе державы!

Заканчивая официальную часть приема, шах сказал послу:

— Император Александр удостоил вас своим доверием. Я полагаюсь на мудрость его величества и поручаю вам делать все, что только может служить утверждению согласия между нашими странами.

Затем в палатку были приглашены все прочие члены посольства, общим счетом до двадцати человек.

— Я очень рад, — сказал шах, — что имею случай познакомиться с отличными офицерами русского государя, моего союзника.

Ермолов представил шаху каждого поименно. Когда очередь дошла до капитана Морица Евстафьевича Коцебу, известного путешественника, Алексей Петрович сказал:

— Вот капитан Коцебу, который три года ездил кругом света и не был доволен, пока не удостоился увидеть ваше величество.

— Теперь он все видел и может быть доволен, — ответил без тени иронии шах. — Вы все мои слуги, и я буду просить императора Александра наградить вас очередным чином, — чем немало потешил членов русской миссии.

Представив всех членов посольства, Ермолов заключил:

— Все они считают себя несказанно счастливыми людьми, ибо своё столь дальнее путешествие совершили с одной лишь целью — узреть кроткого монарха, прославившегося отличными свойствами, мудростью и величием{413}.

А какое впечатление на шаха произвели подарки! Особенно зеркала. Вот что писал об этом современник:

«Долго и неподвижно всматривался он в себя и обливавшие его алмазы и бриллианты, в бесчисленных сияниях отражавшиеся в глубине волшебного трюмо. Но вот, как бы очнувшись, он решил было обратиться к другим вещам, но какая-то неведомая сила… возвращала его назад. Прошло еще несколько минут. Наконец, превозмогая себя, он сделал легкое движение в сторону; еще миг, еще один только взгляд на зеркальную поверхность и… очарование исчезло»{414}.

К вечеру шах собрал своих придворных и приказал им удивляться. А потом и сам, окруженный женами, всю ночь смотрел на себя в русские зеркала и беспрестанно цокал языком и ахал. Он впервые видел себя в полный рост.

После приема в русский посольский лагерь явился евнух, присматривавший за гаремом шаха, и спросил:

— Зачем вы смотрели на женщин моего повелителя?

— Смотрели для того, чтобы увидеть, — получил он самый вразумительный ответ.

С тех пор окна гарема не открывались.

Фетх-Али просил Ермолова заказать для него фарфоровый сервиз и хрустальные люстры, эскизы которых набросал художник Мошков по его указанию. Алексей Петрович удовлетворил желание хозяина и тем так расположил к себе повелителя персов, что тот почти ежедневно присылал своих людей справиться о здоровье посла.

Искусством откровенной лести Алексей Петрович окончательно покорил хозяина. Он так увлекся, когда перечислял «редкие и высокие качества души шаха», что без особого труда выдавил из себя слезу умиления. На другой день об этом только и говорили, утверждали, что до сих пор «не было такого человека под солнцем», как русский посол.

Шах вменил в обязанность своим вельможам оказывать русскому послу возможное внимание.

«Можешь представить себе, что значат подобные слова в устах деспота, сказанные рабам! — завершил свой рассказ другу Алексей Петрович. — После сего я стал пользоваться уважением вельмож, как будто сам был из первейших чинов государства. Иногда я поступал с ними, как с невольниками, и, думаю, если для пользы дел моих потребовал бы я чьи-то уши, то едва ли получил бы отказ»{415}.

Уши не потребовал, до этого дело не дошло, а вот полковника гвардии наследника престола, француза по национальности, посол приказал высечь плетьми за обиду, нанесенную русскому музыканту, и даже не подумал объяснить свой поступок его высочеству. Впрочем, никто на это как бы и не обратил внимания. Деспот приказал рабам уважать чужеземца, и они покорно уважали.

Русские в свою очередь получили подарки от шаха. Послу достались десять прекрасных шалей, бриллиантовая звезда, ковры, несколько чистокровных персидских лошадей. «Другой на месте Алексея Петровича, — писал Муравьев, — сделал бы себе состояние из подарков сих, но бескорыстный наш генерал раздал все эти вещи своим знакомым, друзьям и родственникам, ничего не оставив себе»{416}.

Это пока все, что удалось посольству сделать за время пребывания в Персии. Много это или мало? Думаю, не очень много, ибо главную задачу — определить границу между двумя странами — пока решить не удалось.

После вручения верительной грамоты и подарков шаху и обмена льстивыми комплиментами переговоры о разграничении земель Ермолов должен был вести с первым министром мирзой Азам-Шефи. Весьма непривлекательный портрет его нарисовал участник миссии генерал-майор Соколов.

Мирза Шефи… Восьмидесятилетний старец, более сорока лет исполнявший должность первого министра, служивший трем государям и научившийся творить всякого рода беззакония, несколько раз приговаривался к смертной казни, но по воле Аллаха, что ли, избегал ее. Он и сам однажды пытался отравить какого-то чиновника из зависти к его дарованиям и влиянию на шаха, но и тогда умудрился отделаться покаянием перед потерпевшим и штрафом в пользу его величества.

Потеряв всех своих сыновей, мирза Шефи сокрушался, что не может передать по наследству «благородные свои свойства», но продолжал грабежом увеличивать состояние. Шах потворствовал алчности визиря, надеясь воспользоваться его богатствами, женив одного из своих молодцов на дочери первого министра.

Мирза Шефи много и быстро говорил и никогда не вникал в то, о чем говорили другие. А в серьезных разговорах он всегда уклонялся от прямого и определенного ответа{417}.

Ермолов понимал, что работа предстоит долгая и трудная. Готовя членов своего посольства к ней, он наставлял: с Безюргом избегайте объяснений, хвалите Аббаса, будьте ласковы с Абуль-Хасан-ханом, Абдул-Вехабу оказывайте уважение, берегите садр Азам-Шефи из почтения к древности. При этом свои рекомендации Алексей Петрович сопровождал иронией, порой достаточно пошлой.

Дождавшись окончания праздника Байрама, русский чрезвычайный и полномочный посол обратился к первому министру с заявлением, что пора бы и к делам приступить. Только просил непременно уведомить его, кто будет назначен вести переговоры с ним и обязательно с письменным подтверждением полномочий.

Шаху угодно было уполномочить самого мирзу Шефи, верховного министра персидского правительства. Естественно, при таком раскладе письменного подтверждения не требовалось. Выражая согласие с этим назначением, Ермолов писал своему оппоненту:

«Священным именем моего великого государя уверяю вас, что он тверд в намерении сохранить вечную дружбу, не иметь в виду других выгод, кроме общих обоим государствам, и для России не желает свыше того, что Всевышний предоставил последним миром…»{418}

То, что Всевышний предоставил русским, не могло удовлетворить шаха Фетх-Али. И мирза Шефи снова попытался поднять вопрос об уступке Персии некоторых провинций.

— Как я доложу шаху о вашем нежелании уступить нам хотя бы две-три провинции? — сокрушался визирь.

— Не беспокойтесь, — успокаивал его Ермолов, — я выведу вас из этого затруднения, и сам объяснюсь с его величеством.

Садр Азам-Шефи и присутствующие при этом люди принца Аббаса и его отца признались, что настаивали на возвращении занятых русскими земель, ничего не ведая о высочайшем намерении, считая это делом справедливым. Об этом первый сказал мирза Абуль-Хасан-хан, когда вернулся из Петербурга, а потом и другие, выдавая желаемое за действительное.

— Перед приездом сюда, — ответил на это Алексей Петрович, — я осмотрел границу России с Персией, определенную не давним трактатом, и донес императору о невозможности сделать вам даже самой малой уступки, и государь, предоставив мне право говорить от его имени, без сомнения, подтвердит мое мнение{419}.

Мирза Азам-Шефи обещал сообщить об этом шаху, после чего переговоры долгое время не приводили ни к чему определенному.

После столь резкого и определенного заявления тегеранскому двору осталось одно из двух: или не поднимать более вопроса об уступке земель, или прервать переговоры и занять враждебную позицию по отношению к России. Шах Фетх-Али, поддержанный сыном Мамедом, решил сохранить мир и велел сообщить Ермолову, что не намерен предъявлять ему требований, которые выходили бы за рамки его полномочий{420}. Таким образом, соглашение было достигнуто. Осталось закрепить его соответствующим протоколом.

Вроде бы были поставлены все точки над «i». Ан нет. Высокие чиновники попытались смягчить русского посла ценными подарками. Вот что рассказал он в своей «Записке о посольстве в Персию».

Однажды пригласил Ермолова на обед министр внутренних дел Персии. Когда собрались гости, хозяин взял Алексея Петровича под руку, чтобы отвести к столу, а сам в это время натянул ему на палец левой руки «необыкновенной величины перстень».

— Господин министр, — сказал посол, снимая перстень и возвращая его хозяину, — подобных подарков, тем более таким образом предложенных, я принять не могу.

В процессе обеда он сказал через переводчика:

— Ваше превосходительство, не хотите принять перстень, примите неоправленный камень.

Алексей Петрович, «не умея растолковать ему, как можно отказаться от приобретения драгоценного подарка», ушел с обеда. На следующий день министр попытался вручить Ермолову «необычайной цены синий яхонт», а великий визирь — «нитку крупного жемчуга». Но оба не имели успеха.

«Многие обыкновенно стараются приписать всё своим способностям и талантам, — иронизировал Алексей Петрович, — я же признаюсь чистосердечно, что успеху более всего способствовала огромная фигура моя и приятное лицо, которое омрачил я ужасными усами, и очаровательный взгляд мой, и грудь высокая, в которую ударяя производил звук, подобный громовым ударам».

16 августа Алексей Петрович получил официальное уведомление, что его величество считает вопрос о провинциях, отошедших к России по Гюлистанскому мирному договору, решённым, поскольку «приязнь государя императора Александра I шах предпочитает пользе, происходящей от приобретения земель». фетх-Али повторил это Ермолову при первом же свидании с ним и, обращаясь к зятю, стоявшему рядом, пошутил:

— Посмотри на посла, видишь, как ему совестно, что не исполнил моей просьбы, не уступил мне хотя бы Карабаха, когда я готов сделать всё, что угодно, для его государя.

Все рассмеялись. Продолжая беседу, Фетх-Али спросил Ермолова уже серьёзно:

— Скажи, не хитря, ты передашь наш разговор императору?

— Непременно, — ответил Алексей Петрович, — и подчеркну, что его величество шах персидский говорил мне о том самым благосклоннейшим образом, что в глазах его не было ни малейшего негодования. Напротив, прочел я в них намерение всегда быть истинным другом русскому государю.

Ответ посла очень понравился шаху, и он завел речь о своей власти, которую считал несравненно выше власти других монархов, уподобляя себя тени Аллаха на земле.

— Приятна тень от человека, под скипетром которого благоденствует несколько миллионов человек, считающих дни его правления благотворными, — сказал Ермолов шаху и, не сдержавшись, спросил:

— Скажите, ваше величество, а какова была тень вашего дядюшки хана Мухаммеда из рода Каджаров, например, для нахичеванцев или грузин? Было ли его правление столь же благотворным для них, как и ваше для персов?

Шах понял намёк посла на зверства дядюшки Мухаммеда, но неудовольствия не обнаружил, а может быть, умело скрыл его за хитрой усмешкой в седую бороду.

27 августа 1817 года шах устроил прощальную аудиенцию. Алексей Петрович, довольный итогами многомесячной работы, благодарил повелителя Ирана за проявленное им внимание не только к нему лично, но и ко всем членам посольства. Заканчивая свою речь, он сказал:

— С первого шага по земле персидской пронес я в душе моей почтение к знаменитым делам и славе вашего величества, и сие чувство почерпнул я в истинной дружбе и уважении, которые великий государь мой сохраняет к особе вашей.

Ныне, имея возможность познать лично высокую добродетель вашего величества, возвращаюсь я в Отечество исполненный удивления. И благополучно утвержденный мир, и милостивый благосклонный прием, которого удостоились россияне, будут новым поводом дружбы и большей привязанности великого государя их к великому обладателю Персии.

Молю Бога, чтобы сохранил он доброе согласие между нашими странами на благо обоих народов.

Благополучное царствование и слава вашего величества есть сердечное желание каждого россиянина.

На эту речь шах ответил кратко, но столь проникновенно, что растрогал себя до слез:

— Ты до того расположил меня к себе, что язык мой не хочет произнести, что я отпускаю тебя.

Из записок Н.Н. Муравьева-Карского:

«…Посол дал пир главнейшим чиновникам Персии.

Приемная палатка была освещена чудесным образом, к стороне дворца была иллюминация, музыка играла, словом, нельзя было сделать ничего пышнее и параднее, но неучи сии ничего не поняли, они рыгали и ели руками одни арбузы. Вали курдистанский чуть было не подавился конфеткой, которую хотел проглотить с бумажкой»{421}.

Прощаясь с солдатами почетного караула, посол пожаловал им сто червонцев, а их начальнику золотые часы, но едва Алексей Петрович отвлекся, расторопный сарганг отобрал деньги у своих подчиненных и, конечно, не вернул, заметил молодой русский офицер, наблюдавший за этой картиной.

Персидских солдат грабили не только офицеры, но и сам шах, недоплачивавший им до половины жалованья.

29 августа Ермолов выехал из Султании и 9 сентября был уже в Тавризе. Здесь Алексей Петрович обратился к мирзе Безюргу с просьбой сообщить ему, когда он будет готов приступить к установлению границы между двумя странами, и сам предложил начать работу в апреле 1818 года. Советник принца поспешил согласиться, надеясь добиться расположения посла и признания Россией Аббаса наследником престола, что было чрезвычайно важно в сложившейся в Персии политической ситуации, которая определялась непримиримой борьбой за власть между двумя сыновьями шаха.

Формально после смерти шаха престол должен был занять его старший сын Мамед, но его, рожденного христианкой, отец лишил этого права, провозгласив наследником младшего Аббаса, появившегося на свет от мусульманки из рода Каджаров. Каждый из них получил в управление свою часть. При этом первому достались области, основная масса населения которых состояла из представителей самых знатных фамилий и их подданных. Второй же получил территории, недавно отвоеванные у Турции, а значит, не имевшие общих культурно-исторических традиций с коренной Персией.

Мамед-Али был несравненно сильнее. Чтобы уравнять с ним Аббаса, шах позволил ему иметь регулярные войска и отказал в этом старшему сыну, лишенному права на престол, чем еще более обострил конфликт между братьями.

Войска принца обучали английские инструкторы. Поэтому Ермолов не считал возможным признавать Аббаса наследником престола без приобретения каких-либо очень важных и существенных выгод для России. Поскольку вопрос этот даже не обсуждался в Султании, постольку и в Тавризе посол обошел его, не сказав Безюргу ни «да», ни «нет». Вот если бы шах попросил, то можно было бы еще подумать. Впрочем…

«В бытность мою в Персии, — писал Ермолов царю, — обстоятельно узнал я, что по смерти шаха внутренняя война неизбежна и сему причиною наследство, которого старший сын шаха мирза Мамед-Али лишен несправедливо. Сам он признался мне, что наследства [читай: власти] не уступит. Я имею полную его доверенность и до такой степени довел с ним мое знакомство, что могу иметь с ним сношение, если ваше императорское величество изволите найти это нужным»{422}.

Далее Алексей Петрович поведал государю Александру Павловичу свою систему доказательств того, насколько выгодно признать принца Мамеда наследником престола: Аббас уже сейчас имеет тайные сношения с народами Дагестана и настраивает их против России; получив же власть, он непременно объявит войну, чтобы отвоевать провинции, потерянные Персией по условиям Гюлистанского мира, заключенного сразу после войны.

19 сентября Аббас-Мирза принял русское посольство «со всеми знаками вежливости и внимания». Прощаясь, он сказал:

— Я уверен, что вы, покидая нас, остаётесь всем довольны, и, конечно, не увозите с собой ни малейшей неприятности.

Ермолов промолчал. На следующий день он выехал из Тавриза. Утром посла догнал адъютант Аббаса с офицерами и вручил ему письмо принца, который уже сам лично просил признать его наследником престола.

Ответное письмо получилось весьма пространным и обтекаемым. Однако смысл его сводился к тому, что коль сам шах Фетх-Али не нашел нужным внести вопрос о признании Россией наследника в повестку переговоров, то и он считает невозможным после окончания их «входить в рассуждение о том предмете, о коем его величеству угодно было хранить молчание»{423}.

Заканчивая письмо, Ермолов еще раз выразил восхищение «редкими качествами души и отличными добродетелями» принца Аббаса, но не забыл напомнить, как его советник мирза Безюрг содержал членов русской миссии под караулом и не позволил им встретиться с пленными минувшей войны, чтобы выяснить, кто из них готов вернуться на родину.

«Поступки подчиненных, конечно, не всегда могут быть относимы на счет начальников, — писал Алексей Петрович, — но весьма часто дают понятие о намерении их, ибо подчиненным всегда выгодно угадать волю начальников»{424}.

24 сентября Алексей Петрович прибыл в Нахичевань и остановился в доме уже известного читателю слепого хана, недавно возвращенного к власти. Беседовали долго и о разном. В основном говорил хозяин, а гость слушал и запоминал, чтобы потом речь мудрого старца перенести в свои записки:

— Не так давно здесь были и русские войска, но они не за ставили проливать слез в земле нашей, и злом не вспоминают о них соотечественники мои. Теперь вы, посол сильнейшего государя в мире, удостаиваете меня вашей приязнью и, не пренебрегая бедным жилищем моим, позволяете принять себя как друга. Не измените тех же чувств благорасположения, господин посол, когда непреодолимые войска государя вашего войдут победителями в страну сию…

Хан замолчал. Со стороны казалось, что уснул. Но нет, подумав немного, он продолжил:

— Хотя приближаюсь я к старости, но еще не сокрушит она сил моих, и последние дни жизни моей успокою я под сильной защитой вашего оружия. Некоторое предчувствие меня в том уверяет… Я знаю персиян и потому не полагаюсь на прочность дружбы, которую вы утвердить столько старались. Я не сомневаюсь, что или они нарушат дружбу своим вероломством, или вас заставят нарушить ее, вызывая к отмщению вероломства…

На следующий день он отправил донесение императору Александру I, в котором так определил итоги своего посольства:

«Бог, содействующий благим намерениям Вашего Императорского Величества, допустил нас быть исполнителем точной Вашей воли. Возложенные на меня поручения в Персии я окончил благополучно. Настояния о возвращении нами областей были повторены с твердостью. С таковою же я отверг оные, и наши границы не претерпели ни малейшего изменения. Дружба была не весьма чистосердечна, но получила наилучшее основание, и, по-видимому, можно надеяться на продолжение оной. Иноземцы не в полном блеске изображали здесь славу Вашего Императорского Величества и могущество России, но смею утверждать, что ныне воздается им достойное почтение»{425}.

10 октября Ермолов вернулся в Тифлис и в конце месяца написал всеподданнейший рапорт, в котором изложил свои впечатления от увиденного:

«В Персии… в руках шаха Фетх-Али власть беспредельная, более или менее отягощающая подданных… Господствующая страсть его — собирание сокровищ.

Народ обременен чрезмерными налогами, грабительство приведено в систему и обращено в необходимость для каждого управляющего, ибо без денег и подарков ни милости шаха, ни покровительства вельмож, ни уважения между равными снискать невозможно.

Деньги доставляют почести и преимущества, до коих персияне ненасытны.

Деньги разрешают преступления, с которыми персияне неразлучны…»{426}

2 октября посольство Ермолова достигло российской границы, где его встречала команда донских казаков. Вскоре наши путники увидели на возвышении и знамя кавказского корпуса. Алексей Петрович никогда не мог вспоминать об этом равнодушно. И не потому, что начальствовал здесь, а потому что был русским.

Экономия средств, в том числе экстраординарных сумм, выделенных посольству, стала предметом особой заботы Ермолова. Истратив на подарки сто тысяч рублей, за которые и отчитываться не должен был, он вернул их в казну из собственного жалованья. «Знай наших, брат Арсений! — писал Алексей Петрович Закревскому. — Только обрати, пожалуйста, на это внимание Государя, не помешает, если он увидит, что в деньгах я не первое счастье поставляю»{427}.

Говорят, что «не в деньгах счастье, а в их количестве». Но посол имел возможность получить от принца Аббаса огромную сумму, стоило лишь признать его наследником престола. «Я сие мог сделать на основании данной мне инструкции, — подчеркивал Ермолов, — но видел в том вред нам, а потому и за сто миллионов на то не согласился бы. Много нашлось бы мастеров, которые и деньги взяли бы и поступку своему придали похвальный вид. Меня многие примут за дурака!»{428} Впрочем, не только тогда, сегодня особенно…

За успешное выполнение высочайшего поручения по ведомству иностранных дел Алексей Петрович Ермолов был произведен в чин генерала от инфантерии.


Глава восьмая. ЗАБОТЫ ПОВСЕДНЕВНЫЕ

ВСТРЕЧИ ДЕЛОВЫЕ И СЛУЧАЙНЫЕ

Вскоре после возвращения из Персии Ермолов вызвал капитана Муравьева и спросил:

— Николай Николаевич, что Вы знаете о Хивинском ханстве?

— Только то, ваше высокопревосходительство, что находится оно по пути в Индию и что государь Петр I посылал туда большой военный отряд, который там весь и погиб.

— Правильно! Ровно сто лет назад, — уточнил генерал. — Великий государь Петр Алексеевич надеялся открыть через Хиву торговый путь в Индию, поэтому хотел установить добрые отношения с хивинцами, а то и склонить их принять российское подданство.

Хивинский хан убедил полковника Александра Черкасского, возглавлявшего экспедицию, что готов поддерживать с Белым Царем дружественные отношения, но потом коварно выманил его отряд в степь, внезапно напал с превосходными силами и перебил три тысячи русских людей до последнего человека.

В начале 1801 года император Павел I послал было двадцать пять тысяч донских казаков в Индию, а сам… скоропостижно умер. Они успели дойти лишь до Волги. Ныне царствующий государь вернул их назад. С тех пор замысел Петра Великого…

— Остается неосуществленным, — закончил мысль начальника Муравьев.

— Выходит, так. А между тем англичане настраивают против нас не только персов, но и хивинцев, снабжают их оружием. Наши владения в Азии могут оказаться в опасном положении. Судите Николай Николаевич, что нам следует предпринять.

— Отправить новую экспедицию!

— А где взять деньги? Казна-то пуста, — сказал Ермолов. — Остается одно: отправить в Хиву не экспедицию, а одного умного и смелого человека для переговоров с ханом и описания его владений.

«Стало быть, Алексей Петрович решил пожертвовать мною ради пользы Отечества, но издалека подступает», — подумал Николай Николаевич. А Ермолов, расхаживая по комнате, продолжал:

— Спешить с отправкой посла не будем. Необходимо как следует подготовиться, договориться с туркменами, чтобы выделили нам проводника до Хивы, закупить подарки для хана, да мало ли ещё о чем позаботиться. Скажите, что думаете об этом, Николай Николаевич? Возьмёте ли на себя эту, не скрою, трудную и опасную миссию? С ответом не спешите, подумайте.

— Благодарю, Алексей Петрович, буду стараться оправдать ваше доверие, — ответил Муравьёв.

— Иного ответа от вас я и не ожидал. А о разговоре нашем пока никому не говорите. Я даже в Петербург об этом не писал. Вы бойко изъясняетесь по-турецки и по-персидски. Неплохо было бы и с хивинцами обойтись без переводчика{429}.

На том и разошлись.

* * *

Ермолов, успешно решив высочайше поставленную задачу, по возвращении в Тифлис должен был расформировать своё посольство. Некоторых его чиновников ему предстояло отправить в Петербург, но не прямым путем по Военно-Грузинской дороге, непроходимой из-за схода лавин, а в объезд через Дербент и Кизляр. Вместе с ними Алексей Петрович провожал английского ученого-этнографа сэра Роберта Портера, продолжавшего путешествие по Кавказу после нескольких дней отдыха у гостеприимного русского генерала. Свои впечатления от встречи с наместником русского царя он описал в книге «Путешествие по Грузии, Персии, Армении, Древнему Вавилону», изданной в Лондоне в 1821 году:

«Это направление [на Дербент и Кизляр] совпало в первый день путешествия [7 ноября 1817 года] с моим маршрутом, поэтому мы отправились вместе [с чиновниками посольства], оставив генерал-губернаторский дом в три часа пополудни. Его превосходительство [Алексей Петрович] в довершение прочих знаков любезности и доброго внимания, выказанных нам, пожелал проводить нас.

Отъехав вёрст пять от города, гостеприимный главный начальник края простился со своими соотечественниками и со мною. Мы следили за отъезжающим от нас генералом, пока поворот дороги не скрыл его из вида, проникнутые чувством признательности и уважения, сила коего может быть испытана лишь в положении и обстоятельствах, в которых находились тогда мы, в чужой стране, вдали от друзей, когда услуга оказывается от чистого сердца — соотечественнику, как другу, а иноземцу — как соотечественнику.

Таков был генерал, с которым мы только что расстались. Являясь… человеком широко образованным, он, несомненно, был достоин того высокого положения, которое занимал в стране. Его обходительная доступность обеспечивает ему признательность и доверие со стороны лиц всяких национальностей, которые испытали на себе знаки его доброго расположения, так как способность покорять сердца есть первый шаг к раскрытию их.

Изучив характер и обычаи здешних народов, Ермолов достигает конечной цели сравнительно мягкими средствами, но с неколебимой твердостью. При этом гордые грузины с каждым днем всё более убеждаются в преимуществах сосредоточения власти в руках начальника, хотя и чуждого им по национальности, но управляющего ими по их же законам»{430}.

Отношения Ермолова с горцами, конечно, остались за пределами внимания Портера.

Как видно из названия книги, английский ученый муж побывал на территории современного Ирака, где когда-то располагался Древний Вавилон. В Багдаде сэр Роберт Портер посетил местного пашу Дауда, родители и братья которого почему-то проживали в Тифлисе.

— А каково настоящее положение дел в Грузии? — обратился Дауд Багдадский к английскому сэру.

— В Грузии сегодня царит спокойствие, и она благоденствует под управлением России. Начальствует там знаменитый своими подвигами генерал Ермолов, человек широкого образования, чрезвычайно строгий, но в высшей степени справедливый.

— Скажите, сэр Роберт, могу ли я написать доблестному правителю Грузии и просить его благосклонно позаботиться о моих родственниках, проживающих в Тифлисе? Исполнит ли генерал Ермолов мою просьбу?

— Несомненно, генерал Ермолов, отличающийся добрым сердцем, с радостью исполнит желание паши и с особенным удовольствием воспользуется случаем сделать угодное столь знатному владетельному лицу.

— В таком случае я хотел бы вместе с письмом отправить господину Ермолову какой-нибудь подарок. Как вы думаете, сэр Роберт, обрадуют ли его великолепного достоинства персидские шали? — поинтересовался паша Дауд Багдадский.

Портер посоветовал ему послать Ермолову вместо шалей саблю. Паша тотчас приказал принести несколько сабель, украшенных драгоценными камнями. Англичанин выбрал одну лучшую.

Ни письмо, ни сабля не дошли до адресата. Нарочный, посланный Даудом в Тифлис, был ограблен в пути курдами{431}.

МИРНОЕ НАСТУПЛЕНИЕ

До сих пор у Ермолова были дела, не требующие много времени для их разрешения: встретился, поговорил, сделал вывод, простился. Теперь предстояло заняться решением вопросов, отложенных накануне отъезда в Персию, — заменой местной администрации администрацией русской в Шекинском, Щирванском и Карабахском ханствах.

Отношения предшественников Ермолова с этими кавказскими провинциями регулировались трактатами, заключёнными с их правителями. Ханы не раз давали повод для разрыва этих договоров, подписанных под давлением сложившихся обстоятельств, но ни Цицианов, ни Ртищев так и не воспользовались этой возможностью.

По возвращении из Персии Ермолов внимательно следил за событиями в этих ханствах и выжидал лишь формального повода, чтобы ликвидировать их самостоятельность.

Первым пало Шекинское ханство, которым деспотично управлял Измаил-хан, генерал-майор русской армии, получавший большое денежное содержание. Он ненавидел своих подданных и подвергал их бесчеловечным пыткам и истязаниям, что и дало наместнику повод лишить его власти…

На территории Шекинского ханства стояли три армянских деревни, жители которых если и не благоденствовали, то по крайней мере не знали большой нужды. Еще хан Хаджи-Челеби Бездушный, за несколько лет до Измаила, предложил каждому из них либо принять ислам, либо платить налог, равный стоимости шестидесяти батманов шёлка, за право исповедовать христианство. Никто из армян не отрекся от веры отцов, но непосильные поборы разорили их.

Шли годы. Челеби Бездушного сменил Селим. Селим изменил императору Александру I и бежал в Персию. По милости Ивана Васильевича Гудовича власть получил Джафар-Кули, вызванный из Персии. Шекинское ханство уже находилось под властью православной России, а бедные армяне продолжали нести непосильное тягло. Кто подсказал им обратиться с жалобой к генералу Николаю Фёдоровичу Ртищеву, неизвестно. Но они, выбрав из своей среды шесть более расторопных односельчан, отправили их в Тифлис.

— Мы христиане, — говорили они главнокомандующему, — мы подданные христианского государя; за что же враги христианства берут с нас штраф за исповедование христианской веры?

Ртищев не нашел ничего лучшего, как сказать им:

— Возвращайтесь домой и не платите штрафа.

Едва ходоки вернулись в Нуху, как по повелению Джафара подверглись мучительной казни, а армяне за жалобу Ртищеву сверх шестидесяти батманов шёлка были обложены дополнительным сбором в размере двух тысяч рублей.

После смерти Джафара в 1815 году армяне, евреи и даже татары Шекинского ханства ещё раз обратились с жалобой к Ртищеву и просили его не отдавать их земли во власть персам, а назначить управляющим русского чиновника. «Их жалобы, слёзы и отчаяние, — пишет Ермолов, — не тронули начальства; их назвали бунтовщиками, многих наказали плетьми, человек двадцать сослали в Сибирь, а остальных выдали новому хану Измаилу, который подверг их бесчеловечным пыткам и казням»{432}.

Еще более омерзительный случай ханского произвола имел место буквально накануне вступления Алексея Петровича в должность, летом 1816 года. В деревне Ханабади был убит семилетний мальчик, сын тамошнего муллы. Никто не знал, кем совершено преступление, но, по свидетельству местных женщин, через деревню в этот день проезжали евреи из соседнего Карабалдыра. Их и призвали к ответу.

Измаил-хан приказал пытать евреев. Несчастных били палками, рвали клещами тело, выбивали зубы, которые потом вколачивали им в головы. В исступлении терзаемые оговаривали других, которых тут же хватали и подвергали таким же издевательствам. Деревни Карабалдыр и Варташены были опустошены, женщины и мальчики изнасилованы.

Со вступлением в должность Ермолова Измаил-хан, предчувствуя скорое падение, впал в депрессию и запил по-чёрному, поглощая ром бутылками. Он пил даже во время похода русских войск в Дагестан, в котором сопровождал со своей конницей князя Мадатова. Во время этой поездки он заболел и через восемь дней скончался.

Распространились слухи, что Измаила отравили. Одни обвиняли русских, другие считали виновницей смерти деспота его родную сестру. Василий Алексеевич Потто убеждённо утверждает, что «хан умер от пьянства». Тело покойного было отправлено в Персию и предано земле в местечке Кербелай.

«Жалел бы я очень об Измаил-хане, — ёрничал Ермолов в письме к князю Мадатову, — если бы ханство должно было поступить такому же наследнику, как он, но утешаюсь, что оно не поступит в гнусное управление, и потому остаётся мне только просить Магомета стараться о спасении души его»{433}.

Между прочим, хочу напомнить читателю, что блистательный герой Отечественной войны 1812 года князь Валерьян Григорьевич Мадатов родился в Карабахе в бедной армянской семье, рано лишился родителей, всю жизнь отдал русской армии, стал кавалером многих российских и иностранных орденов и дотянул до чина генерал-лейтенанта. По возвращении на родину был зачислен в Кавказский корпус Ермолова. Судьба армян, стонавших под гнётом ставленников персидского шаха, была ему далеко не безразлична…

Прямых наследников у Измаил-хана не было. Русские войска вошли в Нуху. Ермолов объявил народу, что «отныне на вечные времена» ликвидируется Шекинское ханство, «и оное получает название Шекинской области».

29 августа 1819 года население Шекинской области было приведено к присяге на верность русскому императору. Никакого протеста не последовало.

* * *

Еще после первой встречи с Ермоловым, объезжавшим свои владения в ноябре 1816 года, ширванский хан Мустафа понял, что его самостоятельность продержится недолго. Он взял курс на сближение с Персией и стал готовиться к военным действиям. Известие об этом дошло до Вельяминова.

Вельяминов, оставшийся на Кавказе после отъезда Ермолова за главного начальника, двинул в Ширванское ханство войска якобы для защиты Мустафы, а на самом деле для предотвращения его побега в Персию. И Алексей Петрович, как говорится, державший руку на пульсе, писал ему, чередуя упрёки с юмором:

«Вы не уведомили меня, что в ханстве вашем жители вооружаются по вашему приказанию и что вы приглашаете к себе лезгин, о чём вы должны были дать мне знать как главнокомандующему и как приятелю, ибо я обязан отвечать перед великим государем нашим, если не защищу его верных подданных; а к вам, и как к приятелю, сверх того, я должен прийти на помощь. Скажите мне, кто смеет быть вашим противником?..

Не желая в ожидании ответа вашего потерять время быть вам полезным, я теперь же дал приказание войскам идти к вам на помощь. Так приятельски и всегда поступать буду, и если нужно, то не сочту за труд и сам приехать, дабы показать, каков я как приятель и каков буду против врагов наших»{434}.

Мустафа решил, что Ермолов намерен заменить его другим ханом — Касимом, которого когда-то привёл к власти на место Мустафы граф Зубов, а после отзыва русских войск Павлом I прогнал в горы тот же Мустафа. Основания для такого подозрения дал бестолковый генерал-майор Пестель, вступивший в какие-то тайные переговоры с Касимом. Это и послужило причиной его воинственных приготовлений.

О генерал-майоре Пестеле я расскажу позднее.

Как ни пытался Ермолов разубедитьподозрительного Мустафу, когда-то добровольно присягнувшего на верность России, не получилось. Поэтому напомнил ему о долге верноподданного: «Ваша воля, верить или не верить искренности моего совета, но если вы будете упорствовать в преступных намерениях, то я, сколько ни прискорбно мне как доброму вашему приятелю, скоро вразумлю вас…»{435}

Когда известие о ликвидации Шекинского ханства дошло до Мустафы, он занял откровенно враждебную позицию по отношению к России, установил связи с дагестанцами и стал подбивать их на восстание.

Как раз в это время к Ермолову привели одного из самых близких людей Мустафы, который и выдал его связи с дагестанцами. Хан попытался подкупить представителей русской администрации в Тифлисе, но деньги были перехвачены и переданы в казну. Правитель Ширвана, опасаясь наказания, бежал в Персию.

Вслед за этим наместник возвестил ширванцам, что «Мустафа за побег в Персию навсегда лишается ханского достоинства, а Ширванское ханство принимается в российское управление». Народ встретил сообщение об этом совершенно равнодушно, впрочем, как и присягу русскому императору. А вот фейерверком, устроенным по случаю тезоименитства Александра I, искренно «забавлялся»{436}.

Теперь следовало определить судьбу Карабаха.

* * *

После первого приезда Ермолова в Карабах минуло ровно пять лет. Алексей Петрович уже и сам забыл, что когда-то приказал Мехти-хану построить в Шуше мечеть, как в Тифлис пришло сообщение, что он бежал в Персию. Никто не мог понять, что побудило его к этому, Уж не боязнь ли наказания, что не выполнил повеления русского начальника? Нет, причина была иная.

Учитывая крайнюю нищету народа Карабаха, Александр I списал с него недоимки за несколько лет, а Мехти-хан скрыл это от своих подданных и продолжал собирать с них долги в свою пользу. Возможно, это и заставило его бежать в Персию почти без денег, без жён и имущества.

Воспользовавшись бегством хана, Ермолов обратил Карабах в простую русскую провинцию, а у народа принял присягу на верность императору Александру Павловичу{437}.

ЕРМОЛОВ КАК РЕФОРМАТОР

Чиновники и судьи в России, может быть, и не глотали конфеты вместе с фантиками, но лихоимствовали и воровали ничуть не меньше, чем в Персии, а на Кавказе даже больше, ибо народ здесь не только законов не знал, но и не знал даже, кому жаловаться на произвол «гражданских кровопийцев». Поэтому после возвращения на родину перед Ермоловым стояла все та же задача — если не искоренить, то хотя бы уменьшить грабежи и разбои. И он знал, как это сделать.

Необходимо нагнать ужас на лихоимцев и откровенных грабителей. И Алексей Петрович нагонял, произнося «речи публично и для удобнейшего понятия в самых простых выражениях». Понимал, что лучше, конечно, ввести «последнее в данном случае средство, то есть отсечение головы». Тогда бы у него на Кавказе многие переселились в царство небесное раньше срока. Но кто же решится нарушить запрет на смертную казнь, введенный еще Елизаветой Петровной? На дворе-то уже XIX век!

Строгости не помогали. Ужас сменился страхом. Страх быстро прошел. Грабежи и разбои усилились. Через год после возвращения посольства в Тифлис уже известный читателю молодой офицер Николай Муравьев, обожавший Ермолова, писал в дневнике:

«Злоупотреблений здесь множество. Алексей Петрович смотрит на оные сквозь пальцы или не знает о них. Всякий управляющий какой-нибудь частью присваивает себе неограниченную власть и делает, что ему вздумается, все ищут более своей собственной пользы, чем пользы службы…

Жители города Тифлиса угнетены ужасным образом полицмейстером Кохановым. Он явно взяток не берет, но имеет другие средства, освобождая от постоя тех, которым постой следует… за что, естественно, берет мзду, и не малую. У бедных людей отнимает земли для расширения улицы, а, напротив, живущих богато, не трогает.

Коханов, человек, изгнанный из Астрахани за воровство и подлейшие проступки, приезжает в Тифлис без гроша в кармане и вскоре начинает жить самым роскошным образом, угнетая жителей и выказывая себя ложью, сплетнями, доносами, неправдами, получает доверенность главнокомандующего…

Вчера я был у Ховена. В первый раз слышал от него порядочную вещь. Он, жалуясь на неустройство в Грузии, сказал:

— Это удивительно! Хотят, чтоб здешний народ благословлял российское правление, тогда как употребляют всевозможные средства для угнетения его…

Злоупотребления столь велики, как никогда не были. Никогда столько взяток не брали, как нынче. Ермолов видит все, но позволяет наушничать и часто оправдывает и обласкивает виноватого. А сему причиною Алексей Александрович Вельяминов, начальник штаба Кавказского корпуса и друг командующего, к которому все сии народы, то есть грабители и взяточники, подбиваются. Он делает из Алексея Петровича все, что хочет.

Столь долгое пребывание главнокомандующего на Сунже подает мысль, что Грузия ему надоела, и что он хочет от дел отвязаться, отчего злоупотребления увеличиваются и народ ропщет»{438}.

Бескорыстный до щепетильности Алексей Петрович и в высшей степени честный и благородный его племянник гражданский губернатор Грузии Роман Иванович Ховен не могли за всем уследить. К тому же дядя часто и подолгу бывал на Северном Кавказе, поручая дела другу и начальнику штаба корпуса генералу Вельяминову, а тот, ничуть не стесняясь, запускал обе руки в казну наместничества, подрывая авторитет главнокомандующего.

Вначале, когда Ермолов только что появился в Тифлисе, прежняя бюрократическая машина дала сбой, начала пробуксовывать, но за время его пребывания в Персии она раскрутилась и двинулась в прежнем направлении. Судя по всему, важную роль в реанимации ее сыграл генерал Вельяминов, имевший связи в Петербурге, без которых казнакрады и взяточники в Грузии не могли бы развернуться, как говорят, на всю катушку.

А вот у Алексея Петровича отношения с петербургской властью сразу не заладились. Он признавался Арсению Андреевичу Закревскому:

«До сего времени я как солдат не имел дела с министрами и не знал, что Бог за грехи рода человеческого учредил казнь сию. Теперь собственные опыты научили, однако же, и тому, что природа не особенных людей в министры приуготовляет»{439}.

Нет, не особенных, но разных. Среди них бывали люди очень талантливые и не очень, но бывали и откровенно бездарные. Своего отношения к последним наш герой не скрывал. Арсений Андреевич упрекнул его однажды в прямолинейности, из-за которой у него не ладились отношения с людьми. Соглашаясь с другом, Алексей Петрович пояснял:

«Справедливо выговариваешь мне, что я со всем светом перебранился и что неприятелей у меня число несметное. Слушаю твой дружеский совет и начинаю смягчаться.

Ты не знаешь, что с министром юстиции имею я приятельскую переписку, правда, пишу ему чрезвычайно редко. С министром полиции у меня самые сладкие приветствия взаимные, министр финансов ко мне неблагосклонен, но если то от гордости, то не будет ему пощады, и я знаю то, что самое счастливейшее царствование Александра не сделает его лучше, чем он есть… уважать Гурьева нельзя по приказу… Я повинуюсь тебе, и ему даже пишу комплементы и всему достохвальному его семейству, то есть графу Нессельроде[2], который точно человек прекраснейший, но я не виноват, что имею с ним дело как с министром. На обеде, завтраке, при устрицах я всегда ему приятель; по службе Государю я требую не одной только любезности»{440}.

Редкий сановник был так непопулярен в России, как граф Гурьев. «Комплементы» Ермолова, письма которого поступали в канцелярию Министерства финансов, пересказывались её чиновниками как анекдоты. Поэтому Дмитрий Александрович просил «Проконсула» Кавказа писать ему только партикулярно, то есть официально и по форме.

По свидетельству князя Петра Владимировича Долгорукова, когда граф Дмитрий Александрович ушел, как сказали бы сегодня, на заслуженный отдых, в день Святой Пасхи все говорили: «Христос воскрес — Гурьев исчез!»{441}

Скажите на милость: могли ли у Алексея Петровича сложиться хорошие отношения с такими министрами? Со времен офицерской молодости он чувствовал свое превосходство над бездарностями, которых и тогда бы немало. Сослуживцы молили Бога, чтобы он, наконец, получил чин генерала и оставил их в покое. Не понимали они, что не от чина эта нетерпимость — от характера, унаследованного от матушки Марии Денисовны.

Усугубил отношения Ермолова с министрами один коварный поступок государя. Написал однажды Алексей Петрович откровенное письмо Александру Павловичу, в котором подверг резкой критике положение в гражданском управлении России, а он возьми и передай его в те самые ведомства, на которые жаловался наместник. Арсений Закревский, узнав о содержании этого послания, отчитал друга...

«Правду и весьма правду говоришь, — соглашался “брат Алексей” с “другом Арсением”, — что письмо мое зло… но кто мог ожидать такого предательства, каковым с ним поступлено. После сего станут еще сомневаться, что простосердечие мое вредит мне. Конечно, после сего и самую правду буду я говорить сквозь зубы, если за нее должен покупать себе злодеев, которыми и без того очень изобилую. Воображаю, как дуются министры и какие пакости готовы мне делать, но я не буду сердиться и их в свою очередь, сколько возможно, буду истреблять, хотя весьма уверен, что сражение не всегда будет в мою пользу»{442}.

Нет, не сумел Алексей Петрович правду говорить «сквозь зубы». Поэтому врагов у него в Петербурге заметно прибавилось. Его совершенно откровенно порочили в глазах царя и столичного общества, обвиняли в превышении власти, клевете на честных слуг престола. Один против всего правительства он, конечно же, не мог выиграть все сражения. Впрочем, почему один? Были у него и единомышленники, готовые предупредить о грозящей опасности…

В 1818 году была назначена сенатская ревизия областей, состоявших под управлением Ермолова. На нее, кроме прочих, была возложена задача проверить достоверность информации о злоупотреблениях по гражданской части, поступившей на имя царя из Тифлиса.

Что можно было ожидать от ревизоров, ехавших на Кавказ с готовым мнением о ложности обвинения гражданской администрации в злоупотреблениях? Ермолов был предупрежден об этом. Действительно, проверка была поверхностной, в суть жалобы никто не вникал, доступа к сенаторам не было. Впрочем, наместник не сидел, сложа руки, в ожидании приговора. Думаю, не случайно сразу после их отъезда он получил донос. Некий доброжелатель поведал ему, что члены комиссии, добравшись до Астрахани, «счастливо» играют там в карты.

До чего же изменились пристрастия за двести лет! Сегодня члены министерской комиссии, приезжающие в провинцию, не будут играть в карты… Однако речь-то идет не о них, а о нашем герое, болевшем за державу. Вот что писал он по поводу проверки гражданской администрации вверенного ему края, Проконсулом которого называли его друзья, да и сам он тоже:

«Нельзя не видеть, что сенаторы получили приказание находить все в хорошем виде… Ко всему придираются, чтобы по возможности извинить беспорядки, словом, видно: хотят сделать представление, противное тому, что говорил я о здешних гражданских разбойниках. Не знаю, зачем присылают этих господ?.. Правительство ничего не узнает от таких ревизоров, а будет считать, что они все сделали и привели в надлежащий вид… Нельзя при царствующих ныне министрах, при дремлющем инвалидном Сенате достигнуть правосудия!»

Алексей Петрович не хочет мириться с этим. В следующий раз намерен доложить обо всем царю или уйти в отставку.

А почему в следующий раз? Думаю, потому что однажды уже докладывал. Правда, тогда не просил еще об отставке. Пока нельзя. Надо осмотреться, подумать. В противном случае, убеждает он своего адресата, может получиться вот что: «Назовут меня дерзким, строптивым, и когда буду я просить одного взгляда на злодейства и беззакония, в то время отвратят внимание от жалоб, и не будет мне доверия. Не мне делают обиды и угнетения. Я обязан доводить до сведения Государя стон угнетаемых»{443}.

Можно, конечно, написать государю и донести до него «стон угнетаемых» людей. Но лучше подождать случая, когда представится возможность переговорить лично. Он верит в свой дар убеждения. Его величество поймет, заменит «царствующих министров» и разбудит «дремлющих сенаторов». Вроде бы и не наивным человеком был генерал, а вот надеялся.

Господи, да неужели одного предательства ему было мало, чтобы понять, что не заменит и не разбудит? Похоже, «достал» Алексей Петрович своей честностью не только «царствующих министров» и «дремлющих сенаторов», но и бодрствующего императора.

Оставим пока попытку Ермолова покончить со злоупотреблениями по гражданской части, тем более что она ему не удалась, и обратимся к конкретным делам наместника как администратора вверенного ему края. Эта работа затянулась на все годы пребывания его на Кавказе{444}.

* * *

С проблемой дураков Алексей Петрович безуспешно боролся всю свою сознательную жизнь, начиная со времени обучения в кадетском корпусе. А вот за строительство дорог он взялся лишь на Кавказе, ибо понимал, что без них ему не удастся утвердить мир и порядок на подвластной ему территории. В частности, новые пути сообщения были проложены от Тифлиса до Ку-таиса, от Георгиевска до Екатеринодара через Кабарду, между Дагестаном и прочими мусульманскими провинциями. Берега больших и малых горных рек соединились мостами.

Вдоль восстановленных и новых дорог была создана система военных постов, что значительно повысило безопасность движения. Отпала необходимость назначения сильных конвоев для сопровождения транспорта и пассажиров.

Естественным следствием расширения путей сообщения явился рост экономики. Особенно заметных успехов достигла горная промышленность, в частности, добыча золота, серебряной и свинцовой руды на Северном Кавказе. Начались поиски полезных ископаемых в Грузии.

Ермолов, столь экономный в расходовании государственных средств, не пожалел одного миллиона рублей на устройство немецких колоний в Закавказье. В частности, из Вюртемберга в Грузию вызываются пятьсот семейств, для которых силами русских солдат строятся дома. Для упорядочения переселенческого дела по предложению наместника создается правительственная межевая комиссия.

Улучшение путей сообщения, обеспечение их безопасности и отмена пошлин вызвали оживление торговли. По ходатайству Ермолова в Закавказье был введен транзит европейских товаров, с которых взимался только пятипроцентный таможенный сбор. Однако и эта мера давала значительный вклад в доходную часть бюджета края.

Алексей Петрович поощрял судоходство и рыболовство на Каспийском море, привел в порядок тамошнюю флотилию, выступил инициатором постройки астраханской городской верфи, а для облегчения навигации велел начертать карту дельты Волги.

Росту доходной части бюджета края немало способствовало более справедливое распределение и сбор податей, упорядочение повинностей крестьян в пользу помещиков.

Время управления краем Ермолова — время роста задолженности грузинских дворян. Поэтому их имения вместе с крепостными довольно часто и, как правило, за бесценок доставались кредиторам. Наместнику пришла в голову счастливая мысль разрешить крестьянам, которые стремились получить свободу, погашать долги своих господ, а при желании и приобретать часть их имущества, причем даже с помощью субсидий от казны. Предложение наместника после обсуждения и утверждения его в Государственном совете приобрело силу закона.

Оживление деловой жизни Кавказского края неизбежно требовало совершенствования связи. Поэтому в крупных населенных пунктах наместничества были открыты почтовые конторы и экспедиции, которые получили право принимать и отправлять посылки, казенные и частные пакеты, деньги и драгоценные вещи.

Кроме того, между Петербургом и Тифлисом была учреждена экстренная почта, более быстрая, чем обычная.

* * *

Алексей Петрович понимал, что без стабильных законов не может быть устойчивого порядка в повседневной бытовой, общественной и деловой жизни населения вверенного ему края. И начал он с Грузии, имевшей древнюю историю и правовую культуру.

Наместник учредил Комиссию для перевода и кодификации грузинских законов. Из обширного свода Вахтанга VI были выбраны лишь те статьи, которые можно было использовать после вхождения Грузии в состав России.

По его инициативе был составлен и утвержден проект правил для управления калмыками, включавший в себя, кроме новых законов, также приведенное в систему обычное право.

Что касается других народов Кавказа, то их правовая культура находилась на эмбриональном уровне развития. Даже многие нормы обычного права, кроме кровной мести, практически не действовали.

* * *

Куда больших успехов добился Ермолов в развитии гражданской культуры на территории края. По его инициативе был открыт офицерский клуб с библиотекой, русской и иностранной литературой и прессой. А еще он решил завести свой печатный орган.

В провинциальной России того времени издавалось всего три газеты: в Астрахани, Казани и Харькове. Казалось бы, в замысле наместника — ничего особенного: в Тифлисе будет четвертая. Но выпуск ее изначально задумывался на грузинском языке.

Первый номер газеты вышел в марте 1819 года. Готовилась она русскими литераторами. Потом переводилась на грузинский язык, печаталась и распространялась среди потребителей информации. Чем можно объяснить такую сложную технологию издательского дела? Местными условиями.

Со времени включения Грузии в состав России не прошло и сорока лет, в течение которых практически не прекращались войны с Турцией, Польшей, Швецией, Персией, Францией и ее союзниками, что не позволяло правительству серьезно заняться идеологическим воспитанием новых подданных.

В то время русский язык знали лишь очень немногие представители местной городской интеллигенции, не говоря уже о крестьянах. А Ермолову важно было, как писал он в докладе на высочайшее имя, ознакомить новых подданных «с обычаями людей более просвещенных», с политикой правительства на Кавказе вообще и в Грузии в частности, с событиями международной жизни, «с устройством разных заведений и с новыми изобретениями, полезными в крае, столь мало населенном, какова Грузия»{445}.

Показателем развития культуры является просвещение. На всем Кавказе во время управления генерала Ермолова было три учебных заведения — одно духовное и два светских. Предметом особой заботы Алексея Петровича было Тифлисское благородное училище. Он настоял на открытии в нем высших классов и расширении учебной программы за счет введения новых дисциплин — фортификации, геодезии и гражданской архитектуры.

Он лично заказывал книги для его учеников и отпускал на это необходимые средства.

Проконсул Иберии делал все возможное, чтобы расширить набор в Тифлисское благородное училище, выпускников которого он предполагал привлечь к выполнению программы городского строительства в административном центре края. Однако попечитель Казанского округа, в состав которого входило это учебное заведение, известный Магницкий, нашел, что потребная для этого сумма слишком велика, чтобы правительство могло позволить себе такую роскошь.

Ермолов практиковал и такую форму распространения просвещения в крае, как направление местной молодежи для обучения в кадетских корпусах. Особенно важным он считал воспитание в них детей «главнейших возмутителей и изменников» из горских народов и народов Гурии, Имеретии и Мегрелии, откуда они распределялись бы в полевые полки, расположенные на территории России.

* * *

На жалованье чрезвычайного и полномочного посла в Персии в размере ста тысяч рублей, от которого, как известно читателю, Алексей Петрович отказался, в Тифлисе был построен госпиталь.

Под его личным наблюдением в 20-х годах началось интенсивное освоение района минеральных вод, где были отремонтированы и построены новые корпуса лечебниц, получивших название «ермоловских». При этом главнокомандующий исходил из вполне справедливой мысли, что «израненый солдат, восстановивший силы для службы отечеству, будет благодарить власть за попечение о нем».

* * *

Большую часть года главнокомандующий проводил в экспедициях по Северному Кавказу. Но месяца три, правда, не больше, пребывал в Тифлисе. Этого, однако, оказалось достаточно, чтобы обратить внимание на архитектурный облик административного центра края. Проконсул Иберии стремится придать ему вид европейского города. Он запретил частным лицам по своему усмотрению строить дома и начал плановое преобразование столицы Грузии и губернии.

За десять лет в центре Тифлиса было построено с десяток общественных зданий, которые вплоть до середины XIX века оставались единственными памятниками русского владычества на Кавказе.


Глава девятая. СМИРИСЬ, КАВКАЗ!

НЕСКОЛЬКО СТРАНИЦ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ АВТОРА

Давно это было, четверть века назад…

Поезд Москва — Баку идет через Грозный. Мне — в Грозный. У кассы очередь. Билетов нет. Но я купил.

Поезд — скверный. Проводник — мужчина средних лет с заросшими черной щетиной щеками и круглым, как астраханский арбуз, волосатым животом, вывалившимся через распахнутую настежь рубаху, пропитанную потом. Ему нет дела до меня. Он совсем расплавился от жары. Не взглянув в мои проездные документы, хозяин вагона выдохнул:

— Входы.

— Благодарю, — сказал я и вошел.

Вагон разбитый, грязный, вонючий и, как ни странно, почти пустой. Получаю белье — серое, застиранное, влажное, отдающее плесенью. Ложусь. Колеса стучат на стыках, и я засыпаю. Слава Богу, прошла ночь. В столицу автономной республики прибыл с опозданием на несколько часов. Но все-таки прибыл. И это уже хорошо. Выхожу на платформу, иду по перрону, вижу растяжку с аккуратно написанным текстом, читаю: «Привет участникам научной конференции, посвященной 200-летию добровольного вхождения народов Чечено-Ингушетии в состав России!»

— Спасибо!

— Кого благодаришь ты и за что? — спросила меня жена.

— Читай, — сказал я и указал на растяжку, висевшую над платформой.

Не знаю, как другим пассажирам, а мне уже первые минуты пребывания в незнакомом прежде городе показались даже забавными. Подумалось: явно не для того созвали местные летописцы историков чуть ли не со всех концов страны, чтобы вспомнить за «круглым столом» генерал-майора Ивана Медема, «умиротворившего» когда-то непокорных и гордых чеченцев. А после него были и другие серьезные люди. Например, Павел Цицианов, Алексей Ермолов…

Пленарное заседание ученого собрания открылось утром следующего дня. В президиуме — маститые, известные не только своим женам историки, представители партийной власти города, правда, среднего уровня, но тщательно причесанные и отутюженные. Над сценой — кровавого цвета транспарант, точная копия того, что колыхался вчера на перроне железнодорожного вокзала. В актовом зале — хозяева и гости, аспиранты и студенты республиканского университета, призванные продемонстрировать интерес молодежи к славному прошлому своих отцов и дедов. По воле случая я оказался рядом с человеком, примечательным не только внешностью, манерами и запоминающимся именем, но и трудами по истории народов Кавказа.

После традиционного и формального приветствия ректора университета, открывшего конференцию, с проповедью к присутствующим обратился партийный руководитель учебных заведений города. Он говорил о славном юбилее, об очень влиятельном «старшем брате», о семимильной поступи советской исторической науки, вооруженной «самой передовой методологией», а вот о генерале Иване Медеме и его преемниках, как и следовало ожидать, — ни слова. Я никак не мог сосредоточиться, отвлекал красный транспарант с навязчивым текстом.

— Простите, — обратился я к соседу слева, назвав его по имени, прославленному русской классической литературой, — что вы скажете о приветствии? — и кивнул на красное полотнище над сценой.

Он приподнял голову, посмотрел и очень серьезно ответил:

— Признак внимания, уважения, гостеприимства. Особенно здесь, на Кавказе. А остальное — ложь, ставшая уже привычной. Не обращайте внимания, не судите строго организаторов конференции. Они, смею вас заверить, славные люди, я их давно знаю.

Мой сосед замолчал, а я подумал: «Ложь, возведенная в ранг официальной политики, превратила нашу прекрасную Клио в шлюху, призванную прославлять бестолковую власть и не требовать даже вознаграждения».

Мог ли я тогда представить, что пройдет каких-то пять лет, и наша муза, исповедуясь от грехов и причастясь, начнет свой правдивый рассказ о прошлом, который многим покажется страшнее всякой лжи. Поэтому несколько лет шипели историки: «не надо чернить прошлое». Теперь-то привыкли, помалкивают, некоторые сами пытаются понять, с кем это постоянно боролась Коммунистическая партия за какую-нибудь победу, и что из этого вышло…

С трибуны вещал о подвигах красных казаков в Гражданской войне новый оратор. А его оппонент, потирая руки, готовил для него несколько метких определений, призванных осмеять, оплевать, растереть, уничтожить соперника по ученой проблеме за «поверхностное проникновение в сокровищницу ленинской мысли».

Не знаю, о чем молчал мой импозантный сосед, а я вспомнил тогда забытого всеми академика Николая Федоровича Дубровина и его многотомную «Историю войны и владычества русских на Кавказе», написанную в годы «самой оголтелой политической реакции», как было принято квалифицировать время, наступившее вскоре после убийства народниками императора Александра И. Именно в том актовом зале Чечено-Ингушского университета возник у меня замысел нескольких очерков и книг, изданных в последние десять лет разными издательствами Ростова, Тбилиси, Москвы, Петербурга и Нью-Йорка. От замысла до воплощения — значительная часть жизни, прожитой, быть может, не так, как мечталось. Но, увы, прожитой, к сожалению, необратимо.

Я не назвал героев этих воспоминаний, некоторые из которых были моими учителями. Дожившие до сегодняшнего дня участники той конференции и без того узнают своих эмоциональных коллег, а у прочих читателей этой книги такие ученые вряд ли вызовут интерес. Они были на каждой кафедре истории партии даже в технических вузах и истории советского общества в университетах. И все — как близнецы-братья, владевшие «самой передовой методологией».

В те дни нашел меня в гостинице мой друг, с которым познакомился я значительно раньше, и увез в свое родовое селение Гехи, где тогда уже благополучно жили его родители и многочисленные братья и сестры, племянники и племянницы. Он водил меня к старому дубу, в тени которого, по преданию, якобы отдыхал когда-то после дальней дороги молодой русский офицер Лев Николаевич Толстой. Там освежил я лицо студеной водой Валерика, воспетого другим гением нашей литературы — Михаилом Юрьевичем Лермонтовым. Поднимался высоко в горы, любовался плывущими внизу облаками и зеленью альпийских лугов в просветах между ними…

Как давно это было. Сколько с тех пор воды утекло в том же Валерике…

Впрочем, несколько лет назад я увидел моего друга в какой-то информационной программе. За минувшую четверть века он мало изменился, только очень поседел. Известный специальный корреспондент одного из каналов Центрального телевидения за океаном представил его как председателя Комитета по законодательству старого чеченского парламента, искавшего поддержки у зарубежных коллег…

Недавно я узнал от его односельчанина, с которым судьба свела меня в больничной палате, что на родину бывший депутат парламента пока не вернулся, хотя и не запятнал себя участием в военных действиях в Чечне, ибо был политиком, а не боевиком…

ТАКТИКА И СТРАТЕГИЯ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО

Историки и биографы Алексея Петровича советского времени старались не писать об этом. Поэтому оставался он в массовом сознании лишь одним из «начальников народных наших сил» и другом декабристов. А он, между прочим, Кавказ усмирял, а именем его матери-горянки детей пугали. Для нас он, конечно, герой самой великой на том этапе истории России войны, но и суровый усмиритель горцев. И противоречивостью личности это никак не объяснишь. Он служил царю, а в его представлении и турки, и персияне, и поляки, и французы, и горцы — все были врагами Отечества.

Хочу, однако, обратить внимание читателя на то, что я, изучая жизнь Ермолова, не выявил ни одного случая проявления им беспричинной жестокости. Всякий раз его жестокость была ответом либо на набег горцев на русские селения при Кавказской линии, либо на убийство офицеров корпуса исподтишка.

Ситуация, сложившаяся на Северном Кавказе накануне вступления Ермолова в должность, была очень сложной. Он считал, что его предшественники до такой степени избаловали дагестанских ханов «и подобную им каналью», что они почитают себя едва ли не равными турецким султанам, а потому проявляют такую жестокость к своим подданным, от которой «давно уже и турки отказались».

Генералы Павел Дмитриевич Цицианов и Николай Федорович Ртищев, не располагая достаточными военными силами, вынуждены были вступать в переписку с ханами, «как с любовницами», уговаривали их, как будто не они у русских, а русские у них находились под властью. «Я начал вразумлять их», — сообщал Алексей Петрович Арсению Андреевичу Закревскому. Каким способом? Да, «чрезвычайной строгостью»{446}.

Ермолов лет за сто до коммунистов решил, что здесь, то есть на Кавказе, добро надобно делать кулаками. Он был убежден, что впоследствии все они, в том числе и горцы, поймут, что действовал он для их же пользы.

Беспокоила наместника не только магометанская, но и христианская грузинская знать. Вот как оценивал он её в одном из своих писем:

«Князья здесь ничто иное есть, как уменьшенная копия с царей грузинских. Та же алчность к самовластию, та же жестокость в обращении с подданными. То же благоразумие одних в законодательстве, других в убеждении, что нет законов совершенных»{447}.

К своим заслугам («подвигам») Ермолов относил стремление «помешать делать злодейства» грузинским князьям и «воспретить какому-нибудь хану по произволу его резать носы и уши» своим подданным, что вовсе не было преувеличением{448}. Алексей Петрович действительно прислушивался к «стону угнетаемых», но его методы защиты их ничем не отличались от действий известного литературного героя, которого мало занимал вопрос о законности того, что он делает. Только, в отличие от Держиморды, наш генерал был убеждён, что творит жестокость во благо Отечеству Российскому.

Ермолова не следует представлять защитником сирых и бедных. Он и таковых мог заставить плакать кровавыми слезами. Все они, кажется, собрались по ту сторону Кавказской линии и совершали грабительские набеги на русские селения, на защиту которых и обратил внимание Ермолов по возвращении из Персии.

Да, матери-горянки именем Ермолова пугали детей своих. Но так и не запугали. Детки подросли и стали песенки напевать. Вот дословный перевод одной из них, распеваемой повзрослевшим джигитом перед набегом на русские приграничные селения:

«Конь у него, как невеста, убранная к свадьбе… Хлопнув ладонью по коню, садится на него молодец и пускается в путь… Где коснулась рука его — там плач поднялся, куда ступила нога его — там пламя разлилось. Захвачены прекрасные девы и пойманы мальчики, цветущие здоровьем…»

Не забывай, мой читатель, что плакали при этом сначала русские матери, потерявшие прекрасных дев и изнасилованных мальчиков, цветущих здоровьем, а потом уже горянки начали пугать детей своих именем Ермолова, что пламя пожирало сначала убогие избы в казачьих станицах и русских деревеньках, а потом уже сакли в горских аулах. Впрочем, я не оправдываю деяний главнокомандующего Кавказским корпусом, я только констатирую факты. И здесь, и далее.

Когда-то, еще в XVIII веке, с целью защиты казачьих станиц по течению реки Кубани были построены крепости, но все они находились в неудовлетворительном состоянии. Впрочем, разобщенные закубанские племена не доставляли в то время особого беспокойства русским, поскольку их набеги предупреждались разъездами пограничной стражи, призванными заменить обветшавшие укрепления.

Совсем другое положение сложилось на левом фланге Кавказской линии, против которого жили чеченцы. Они считались мирными, но фактически в их аулах формировались банды горцев перед набегом на русские приграничные станицы и села, а проводниками их были беглые православные солдаты.

Еще в 1783 году чеченцы добились разрешения светлейшего князя Григория Александровича Потёмкина поселиться на равнине между Сунжей и Тереком, издавна принадлежавшей казакам. Они обещали жить мирно и содержать передовые посты на Линии. Обманули, конечно.

Ермолов строго предупредил «мирных мошенников», что если они будут пропускать через свои земли грабителей, то будут наказаны силой оружия, прогнаны в горы, «где их истребят или неприятели, или болезни». Чеченцы не поверили угрозам, больше того, решили, что русские готовы заключить с ними договор, как это делали предшественники нашего героя.

Вслед за чеченцами поверили в свое могущество анцухцы, проживавшие в Дагестане. Они обещали Ермолову жить с ним в мире, если он будет платить им дань, как это делал царь Ираклий II{449}.

Естественно, командующий отказал, потребовал полной покорности и разъяснил, что Грузия давно уже стала частью Российской империи, сила которой столь же несоизмерима с силой их прежних данников, сколь «далеко отстоит солнце от земли».

Принимая меры по защите русских поселений от набегов горцев, Ермолов начал с чеченцев. «С нетерпением ожидаю я, — писал он, — первой возможности искоренить гнездо гнуснейших злодеев. Этого требуют строгая справедливость и слезы жителей наших на Линии, между которыми редкое семейство не оплакивает или убийство, или разорение»{450}.

К 1818 году чеченцы, по свидетельству начальника штаба Кавказского корпуса А.А. Вельяминова, до такой степени опустошили русские пограничные селения, что опасно было выходить за ворота казачьих станиц. Чтобы прекратить грабительские набеги горцев, А.П. Ермолов принял решение оттеснить их аулы в глубь лесов и гор, перенести Линию за Терек, занять Сунжу и постепенно, в течение трех лет, по ее течению построить ряд крепостей{451}.

Однако прежде чем перейти в наступление, чтобы возвратить казакам их прежние затеречные владения, необходимо было добиться разрешения на это императора Александра I.

«С устройством крепостей, — писал он государю, — я предложу злодеям, живущим между Тереком и Сунжей и называющим себя мирными, правила для жизни и некоторые повинности, кои истолкуют им, что они подданные Вашего Величества, а не союзники, как до сего времени считали. Если будут они повиноваться, то назначу им нужное количество земли, а остальную разделю между казаками и чёрными ногаями; если же нет, предложу им удалиться к прочим разбойникам… в сем случае все земли останутся в нашем распоряжении».

Ермолов не скрывал, что предприятие это потребует немалых усилий. В обеспечение успеха он просил его подкрепить Кавказский корпус хоть одним полком. Алексей Петрович убеждал царя, что рано или поздно это придётся сделать. Теперь же самое время перейти в наступление — «мир и спокойствие тому благоприятствуют».

Несмотря на принятые меры, набеги на пограничные русские селения продолжались. Не проходило ни одного дня, чтобы горцы не уводили в плен детей, женщин, работавших в поле, и не угоняли скота и лошадей. В селениях, ближайших к границе, они врывались даже в дома и уносили вещи и домашнюю утварь. Почти все станицы, расположенные вдоль Линии, постоянно подвергались нападениям.

Наместник приказал повесить несколько чеченцев, захваченных в плен во время набега, а жителей аулов, которые их укрывали, предупредил, что если они и впредь будут принимать и укрывать грабителей, то могут лишиться не только своих жилищ, но и самой жизни.

Досталось и казакам, которых Ермолов обвинил в нерадивом несении службы, отсутствии дисциплины, ослаблении воинственного духа, а офицеров в предпочтении личных выгод, получаемых непозволительными средствами, в распутстве и даже в участии вместе с горцами в набегах на русские селения{452}.

Не правда ли, знакомая ситуация?

Страх как универсальное средство поддержания порядка распространялся не только на горцев. Здесь особенно показателен случай, описанный в воспоминаниях Н.Н. Муравьева-Карского…

Однажды горцы вырезали несколько казаков, «уснувших на пикете, как на квартире». Ермолов вызвал их командира, по-видимому, хорунжего или сотника.

— Я не могу наказать тебя плетьми, — взревел А.П. Ермолов, потом ударом огромного кулака поверг его на землю и с остервенением стал топтать ногами. Натешившись, выкинул из палатки, заставив рыть яму, в которую приказал бросить избитого офицера. Командиру бригады В.А. Сысоеву, рассказывал Н.Н. Муравьев, с большим трудом удалось уговорить разъяренного генерала, «который, вероятно, все же не закопал бы его». Конечно, но из службы исключил{453}.

Над казаками были и более высокие начальники, чем пикетные командиры. С ними Алексей Петрович тоже не церемонился, но изъяснялся более изысканно.

«Достаточно со стороны вашей одного равнодушия к беспорядкам, — писал Ермолов генерал-майору Дебу, — чтобы подчиненные, в свою очередь, были совсем нерадивы или даже негодны. Поверьте, ваше превосходительство, мне трудно делать подобные замечания вам, а еще менее я желаю повторять их»{454}.

Все понимали: повторного замечания добиваться не стоит.

В Петербурге никак не могли понять, что побуждает горцев к враждебным действиям против русских? Начальник Главного штаба князь Петр Михайлович Волконский попросил ответить на этот вопрос Ермолова.

«Набеги и грабительства чеченцев и других народов, — ответил он, — происходят единственно от желания добычи, и других побуждающих к тому причин нет ни особенных, ни новых»{455}.

Набеги на русские поселения стали не только образом жизни, но и способом существования горцев. Алексей Петрович как бы и не замечает, что они живут в самой страшной бедности, что, собственно, и определяет все их поступки. Кушать-то каждый день хочется. Потому и рисковали.

Государь одобрил план главнокомандующего. С весны 1818 года он приступил к реализации своих намерений.

Для Ермолова все горцы — народ «гнусный и подлый», легко дающий клятвы на верность и столь же легко отступающий от них, поэтому заслуживающий самого сурового наказания. Но он не спешит перевоспитать их. Постепенно, как бы исподволь, наместник ограничивает возможности для грабительских набегов чеченцев и кабардинцев на пограничные русские селения.

Глядя на громады гор, командующий Кавказским корпусом говорил своим офицерам:

— Это огромная крепость, защищаемая полумиллионным гарнизоном. Надобно или штурмовать, или обложить её траншеями. Штурм будет стоить слишком дорого, не будем рисковать солдатами, возьмём неприступную цитадель измором.

И он приступил к устройству новых крепостей и укреплений на Кавказской линии. Все селения, с точки зрения Ермолова, мешавшие обустройству Линии, подлежали истреблению, а их жители переселению в горные районы. Правда, главнокомандующий заранее предупреждал их об этом и предлагал взять с собой самые ценные вещи. Многочисленные же табуны лошадей и стада скота, принадлежавшие на данный момент горцам, подлежали конфискации с целью удовлетворения пострадавших от их набегов русских крестьян и казаков.

Это о горцах вообще, но не лучше мнение Ермолова и о чеченцах. Для него «нет под солнцем народа ни гнуснее, ни коварнее, ни преступнее», но нет и народа «более сильного, живущего в состоянии совершенного равенства, непризнающего никаких над собою властей». Поэтому и относится он к ним иначе — с терпением, готов «сносить и досады, и потери», будучи уверен, что «за все то они впоследствии заплатят и будут вынуждены обратиться к жизни спокойнейшей»{456}.

Такая уверенность генерала основывалась на задуманном им плане вытеснения чеченцев за Терек, где на реке Сунже намерен он был поставить крепость Грозную как форпост русских на Северном Кавказе. Ермолов понимал, насколько это трудная задача, а потому и не форсировал события, но принимал меры по постепенному ограничению грабительских набегов горцев на русские селения.

Весной 1818 года Ермолов сосредоточил на берегу Терека пять тысяч шестьсот человек, с которыми 25 мая двинулся в сторону Сунжи. Впереди следовал казачий разъезд с двумя пушками, за ним — главные силы и обоз. Сильная жара скоро изнурила войска. Командующий разрешил солдатам снять галстуки и расстегнуть мундиры. Шли без необходимого в таких случаях охранения. Лишь в самых опасных местах выставляли часовых. Усиленное питание и рюмка водки поддерживали здоровье солдат. На подступах к Ханкальскому ущелью остановились{457}.

Чеченцы спокойно наблюдали за движением русских и не сделали в их сторону ни одного выстрела. Те, кто не чувствовал за собой никакой вины, остались в своих домах и даже приходили в наш лагерь, писал Ермолов в высочайшем донесении.

Главнокомандующий собрал старейшин всех селений и заявил:

— Я пришел не наказывать вас за прошлые злодеяния, но требую, чтобы оные не повторялись впредь. Вы должны еще раз присягнуть на верность России и вернуть находящихся у вас пленных. В противном случае пеняйте на себя. Наказание не заставит себя ждать и будет суровым.

Старшины просили главнокомандующего дать им время для обсуждения предложенных условий, ибо по традиции, уходящей в века, они не могут и шага ступить без согласия всего общества. Ермолов согласился, но для гарантии от каждого аула оставил у себя аманатов (заложников) из числа самых авторитетных людей.

Противники вхождения Чечни в состав империи сумели убедить большую часть населения горной страны, что русские пришли только для наказания тех, кто участвовал в грабительских набегах на их приграничные казачьи станицы, и не приступают к акции возмездия только потому, что опасаются вступать летом в непроходимые леса. А слухи о строительстве крепости на берегу Сунжи — всего лишь вымысел: пройдет немного времени и войска неверных вернуться на Линию.

Третью неделю шли холодные проливные дожди. Солдаты никак не могли приступить к заготовке леса и материалов, необходимых для закладки крепости. И все-таки утром 10 июня 1818 года, после торжественного молебна, крепость Грозная была заложена. Леса на пушечный выстрел от неё были вырублены.

Ошеломив чеченцев закладкой крепости, Ермолов обязал селения, от которых держал у себя заложников, доставлять лес на стройку. Аулы же, расположенные за Ханкальским ущельем, наотрез отказались выполнять эти требования и стали готовиться к сопротивлению, строить укрепления, на дорогах выставлять пикеты и караулы, обстреливать русский лагерь. Малочисленность отряда вынуждала командующего перегружать солдат. Нередко после рабочей смены они без отдыха отправлялись в конвой или в караул{458}.

Ермолов ещё раз запросил подкреплений. Император Александр Павлович уважил просьбу наместника. Он приказал разделить грузинскую пионерную роту на две части, довести каждую часть до комплекта и одну из них отправить в Чечню. Она, конечно, не могла решить всех проблем Алексея Петровича, но положение его облегчила.

Строительство крепости Грозной было завершено в середине октября 1818 года. Значительно позднее здесь был возведён памятник основателю города, который через столетие стал столицей автономной республики. Правда, его пришлось обнести стеной, чтобы не взорвали каменное изваяние генерала неблагодарные горцы, которых он загнал еще выше в горы.

Крепость Грозную главнокомандующий приказал связать рядом укреплений с Владикавказом, стоявшим у входа в горы на страже Военно-Грузинской дороги.

Перенесение Линии с Терека на Сунжу лишило чеченцев части равнинных земель, правда, заселенных ими совсем недавно с разрешения русских. Тем не менее начинают складываться предпосылки для массовых выступлений горцев, сначала чеченцев, а затем народов Дагестана и Северо-Западного Кавказа, что в конечном счете вылилось в продолжительную Кавказскую войну, начало которой многие историки связывают с правлением Ермолова и замыслом строительства крепости Грозной. Но, право же, не слишком ли прямолинейно? Он не первый и не последний посягал на свободу и независимость горцев. И до него здесь действовали не менее инициативные генералы. Пример тому — деятельность князя Цицианова.

* * *

Хронологические рамки Кавказской войны, принятые нашей наукой (1817—1864), недостаточно обоснованны. На мой взгляд, начало ее правильнее было бы отнести к 1764 году, когда завершилось строительство и заселение Моздока, положившего, по выражению известного историка Василия Алексеевича Потто, «краеугольный камень завоеванию Кавказа». Окончилась же она в 1864 году, когда пал последний опорный пункт сопротивления горцев русской колонизации — Кбаада{459}.

Здесь уместно еще раз сослаться на В.А. Потто, считавшего основание Моздока «началом той великой программы, на выполнение которой потребовалось целое столетие и миллионы материальных жертв и нравственных усилий»{460}.

Раньше других угрозу стеснения своей свободы почувствовали кабардинские владельцы, подвластные люди которых бежали от гнета и укрывались в крепости. В 1764 году они предприняли попытку разрешить назревающий конфликт, связанный со строительством Моздока, путем переговоров с русской императрицей и, когда она не увенчалась успехом, призвали народ к оружию. Началась Столетняя Кавказская война. Одним из ее этапов было время сурового управления Кавказом генерала Ермолова.

* * *

То, что мы ныне называем национально-освободительной борьбой народов Северного Кавказа, Ермолов считал беспорядками. Вскоре после вступления в должность Алексей Петрович писал Петру Ивановичу Меллер-Закомельскому, в то время инспектору всей артиллерии:

«Я терпеть не могу беспорядков, а паче не люблю, что… здешние горские народы противятся власти государя».

Не смирив горцев Северного Кавказа, Россия не могла считать свои позиции прочными и в Закавказье, ибо Турция и Персия не отказались от мысли взять реванш после недавних поражений, закрепленных мирными договорами в Бухаресте и Гюлистане. Для продвижения империи на Восток наместник считал возможным использовать все средства. За горцами он признавал только одно право — повиноваться. В противном случае грозил «истреблением ужасным». И слово сдерживал: предавал огню целые селения, а их жителей вырубал, как лес, не исключая стариков, женщин и детей.

Набеги на русские поселения с целью грабежа в первое время заметно сократились и, как правило, заканчивались полным истреблением налетчиков. Многие чеченцы вместе с семьями перешли на нелегальное положение, укрывшись в лесной глухомани. Их поддерживали те из них, кто притворно заявил о своей лояльности к русским и жил с разрешения главнокомандующего между Тереком и Сунжею. Поездки по Военно-Грузинской дороге с каждым днем становились все опаснее и могли осуществляться не иначе как с большим конвоем, при котором всегда находилось несколько пушек.

— Мне не нужны мирные мошенники, — говорил Алексей Петрович. — В посредниках я не нуждаюсь…Достаточно, что я знаю, что имею дело со злодеями. Пленных и беглых солдат немедленно вернуть, или мщение будет ужасным!{461}

Отныне Ермолов держал при себе аманатов, которые периодически меняли друг друга. Такая вот ротация по-ермоловски…

— Живите смирно, — наставлял Ермолов, — не делайте воровства, грабежей и смертоубийств; занимайтесь хлебопашеством и скотоводством, и вы будете спокойны, богаты и счастливы; в противном случае, за всякое буйство, за всякое воровство, грабеж и смертоубийство аманаты ваши будут отвечать головой{462}.

Таким образом, Алексей Петрович избавил чеченцев от посредников, которые обходились им весьма недешево. Но те, лишившись немалых доходов, настраивали своих соплеменников против русских, распускали самые нелепые слухи:

— Неверные призывают нас спокойно работать, чтобы потом завладеть нашим имуществом, а самих нас изгнать в горы.

Как ни старался Ермолов убедить чеченцев в том, что русские не заинтересованы в их разорении, как ни призывал их спокойно заниматься сельским хозяйством, гарантируя им неприкосновенность личности и имущества, не верили. Видя, что на их земле строится новая укрепленная линия, они объединялись в отряды, бежали в горы, нападали на русские селения, казачьи станицы и солдатские лагеря и молниеносно исчезали. Алексей Петрович, не находя понимания, нервничал:

— Я превращу земли между Тереком и Сунжей в пустыню, но наведу порядок, никому не позволю разбойничать в нашем тылу.

С этой целью жители десятка андреевских аулов были изгнаны из своих жилищ и под конвоем отправлены в горы.

— И Боже избавь того, кто посмеет ослушаться, — рычал он. — Когда придут войска, поздно будет помышлять о спасении. Я слышать не могу о беспорядках, тем более видеть их своими глазами{463}.

В связи с этим Грибоедов, следовавший через Моздок в Тифлис, писал в путевом дневнике:

«…Андреевская, окруженная лесом… Там на базаре прежде Ермолова выводили на продажу захваченных людей, — а нынче самих продавцов вешают».

Так, по русской традиции, наместник боролся на Кавказе с варварством самыми варварскими методами. Однако же боролся, отменил рабство, закрепил право выкупа крепостных с торгов, как и в Грузии. Но не следует спешить с выводами. К этому я еще вернусь…

Ермолов ввел круговую поруку в аулах, которые считались мирными. За участие в разбое члена семьи отвечала вся семья. За укрывательство семьи грабителя подлежало истреблению всё селение с его обитателями, включая женщин и детей. На чеченскую знать главнокомандующий возложил задачу содержания ночных караулов.

Ультиматум, продиктованный генералом чеченцам, и сегодня вызывает не лучшие чувства, хотя он и не додумался еще до мер наказания, которые пришли в голову «кремлевскому горцу» из грузинского городка Гори, знавшему жителей Кавказа не хуже знаменитого «господина проконсула Иберии». Может быть, потому и не додумался, что железных дорог тогда не было. Впрочем, ногаи когда-то пешком дошли до Урала, и многие выжили.

С потрясающим цинизмом Алексей Петрович писал Арсению Андреевичу Закревскому:

«Чеченцы мои любезные — в прижатом положении. Большая часть живет в лесах с семействами. В зимнее время вселилась в них болезнь, подобная желтой горячке, и производит опустошение. От недостатка корма из-за отнятия полей скот падает в большом количестве. Некоторые селения, лежащие в отдалении от Сунжи, приняли уже присягу и в первый раз… дали ее на подданство. Теперь наряжается отряд для прорубания дорог, которые мало-помалу доведут нас до последних убежищь злодеев»{464}.

Мысль о создании просек к горным аулам чеченцев с целью отнять у них возможность совершать набеги на русские пограничные селения и безнаказанно скрываться за непроходимыми лесами историческая традиция приписывает Алексею Александровичу Вельяминову. Ермолов вполне оценил находку начальника своего штаба. Рубка леса заняла важное место не только в тактике «умиротворения» Кавказа, но и в истории русской классической литературы.

Время шло, а результаты завоеваний на Кавказе все еще не стали необратимыми. Необходимо было прежде всего усмирить Чечню, которая служила примером для других горских народов. Вот что писал об этом А.С. Грибоедов:

«С успехом в Чечне сопряжена тишина здесь между кабардинцами, и закубанцы не посмеют часто вторгаться в наши границы, как прошлой осенью. Имя Ермолова еще ужасает; дай Бог, чтобы это очарование не разрушилось. В Чечню! В Чечню! Здесь война особенного рода: главное затруднение — в дебрях и ущельях отыскать неприятеля; отыскавши, истребить его ничего не стоит».

Эффективным средством наведения порядка наместник считал голод, поэтому стремился отобрать у горцев долины, где могли «они обрабатывать землю и пасти стада свои».

«Голоду все подвержены, и он приведет к повиновению», — убежден Алексей Петрович.

Крутые меры главнокомандующего еще более обострили обстановку на Северном Кавказе. Чеченцы обратились за помощью к своим самым ближайшим соседям, но не получили поддержки их правителей, которые опасались навлечь гнев русского главнокомандующего, надумавшего объехать Дагестан с большим отрядом войск. Так, подданные Адиль-хана, уцмия каракайтагского, не скрывали от него, что с прибытием Ермолова они будут просить наместника «о принятии их во всегдашнее управление России»{465}.

Пытаясь сохранить власть, Адиль-хан решил еще при жизни передать ее своему сыну Мамед-беку в обход старшего в роде Эмира-Гамзы, законного наследника, вынужденного после смерти отца вместе с младшим братом скрываться в Аварии. Алексей Петрович разгадал замысел правителя Каракайтага и отказал ему, несмотря на протекцию свата Мехти-шамхала Тарковского, безусловно преданного России. Отвечая на просьбу последнего, главнокомандующий писал ему, что непременно отправит представление в Петербург. Однако отсутствие государя не позволяет надеяться на скорое решение вопроса.

Чеченцам удалось вовлечь в восстание многие дагестанские ханства — ширванское, акушинское, аксаевское, дженгутайское, лезгинское и другие.

Султан-Ахмед-хан аварский, хотя и состоял на службе его величества и получал за это жалованье, однако принимал к себе всякого рода преступников и тайно готовился к военным действиям. Ему помогал советом и организацией движения народов Дагестана против империи его брат Хасан, правитель дженгутайский, человек, пользовавшийся большим уважением среди местного населения. Чтобы отвлечь внимание русских, союзники решили напасть на уцмия каракайтагского и шамхала тарковского, отказавшихся примкнуть к общему восстанию горцев.

«Не хочу угрожать вам, и я в том нужды не имею, — писал Ермолов аварскому хану 24 июля 1818 года, — но отдаю на рассуждение вашего превосходительства, могу ли я, имея по воле великого государя моего и власть, и силу, допустить, чтобы нанесли оскорбление верноподданным его, и чтобы я оставил то без примерного наказания? Могу ли я терпеть своевольства такого человека, которого я потому только знаю, что он имеет честь быть вашим братом, который разве лишь низкими и подлыми сплетнями и происками мог сделаться известным.

Простите за откровенность, но я всегда так говорю с моими приятелями и против них не умею быть не только слабым, но и излишне снисходительным»{466}.

Аварский хан пытался убедить главнокомандующего, что он предан России, и в доказательство «сдал» ему проводника Hyp-Магомета, с которым сам отправил своих людей на помощь чеченцам. Правда, с опозданием: генерал давно уже прогнал его в горы.

— Подданные вашего превосходительства также были с Нур-Магометом! — подчеркнул Алексей Петрович. — Хочу верить, что о том вы не знали или не имели власти, чтобы удержать их, но уверяю вас, что за то нимало не сержусь{467}.

Обмануть Ермолова не удалось.

Алексей Петрович предостерег и других правителей Дагестана от участия в подготовке восстания:

— Если я возьмусь по своим правилам воздерживать вас, то вам будет очень неприятно, а ваши подданные, увидя, что вы не в силах защитить их, потеряют к вам уважение{468}.

Ни предупреждения, ни откровенные угрозы не помогли: большая часть дагестанских правителей продолжала втягивать свои народы в подготовку общего восстания горцев. Ермолов остановил выдачу жалованья аварскому хану и приказал генералу Пестелю выступить против акушинцев, остановиться лагерем подле селения Башлы, сохраняя, однако, «в непроницаемой тайне точное назначение войск», чтобы заставить их больше думать о собственной защите, чем о нападении на племена, преданные России{469}.

Пытаясь предотвратить кровопролитие, Ермолов обратился с воззванием к народам акушинского, драгинского и цудахаринского обществ, разоблачил ложь и коварные замыслы их правителей, которые хотят использовать их для наказания своих неприятелей, ориентирующихся на Россию. Требуя от них аманатов, он писал:

«Довольствуйтесь великодушным расположением к вам российского правительства, которое уважает веру вашу, не нарушает ваши обычаи, не касается вашей собственности и ничего от вас не требует. Но знайте, что оскорбление и вред, нанесенный верноподданным великого государя, наказываются строго…

Не забывайте, народы, что вы дали обещание ничего не предпримете противного пользам России. Может быть, не остановлю я вас моим советом, но исполню свой долг, предупредив вас. Сколько уважаю вас спокойными и кроткими, столько страшно буду наказывать дерзких и своевольных. Остерегайтесь!»{470}.

Пригрозил главнокомандующий и другим правителям. Дагестан раскололся. Шамхал и уцмий, опасаясь своих противников, ориентировались на Россию. Все остальные владельцы и их народы поддерживали чеченцев. Первых следовало защищать, вторых — держать в страхе. Но как это сделать? Территория, находившаяся под его властью, была несоразмерна с численностью русских войск, разбросанных по Линии. К тому же общий некомплект только в полках регулярной кавалерии и пехоты Кавказского корпуса достигал двенадцати тысяч человек. Конечно, собранные вместе, они и в неполном составе справились бы с любой повстанческой армией. Но, увы, главнокомандующий не мог пойти по пути оголения своих флангов, поэтому вынужден был действовать малыми силами.

Пока армия была не укомплектована, Ермолов по необходимости воздерживался от наступательных действий и заботился только об обороне собственных границ, как правило, плохо защищенных. Он понимал, что здесь, на Кавказе, одинаково вредны и сила, неуместно употребляемая, и кротость, слишком откровенная, на которой, как форме общения с горцами, настаивал начальник Главного штаба князь Волконский: первая подрывала доверие к власти, вторая принималась за слабость и поощряла к активным действиям{471}.

Александр I, принимая в основном тактику наместника, просил его по возможности добиваться сохранения мира на Кавказе, ибо война ему ни под каким предлогом была не нужна. Во всяком случае, в этом убеждал Ермолова князь Волконский{472}.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА ЕРМОЛОВА. НАЧАЛО

Сохранить мир не удалось. Андрей Борисович Пестель, желая предотвратить восстание, занял город Башлы, столицу каракайтагского уцмия, жители которого не повиновались ему. Слабый отряд генерала оказался в самом отчаянном положении на многолюдных улицах поселка. Горцы, не осмеливавшиеся напасть на русских в открытом поле, решили воспользоваться своим преимуществом. На помощь каракайтагцам пришли акушинцы, даргинцы, табарасанцы и прочие народы Дагестана. Всего собралось до двадцати тысяч человек. Толпами бунтовщиков руководили… аварский хан Султан-Ахмед и его брат Хасан. Лишь один Мехти-шамхал остался верным клятве, данной его величеству Александру Павловичу.

Днем 23 октября 1818 года повстанцы появились на подступах к городу и атаковали некоторые укрепления. Пестель не принял никаких мер для отражения неожиданного нападения неприятеля. Он с раннего утра находился в «веселом расположении духа», проводил время «в самом оскорбительном для населения распутстве» и ничего не замечал. Русские были застигнуты врасплох. Генерал растерялся, не давал никаких распоряжений. Лишь решительность подполковника артиллерии Мищенко и майора Севастопольского полка Износкова, собравших вокруг себя часть отряда, спасли его от окончательной гибели. Запершись в замке и доме уцмия, они отбивали отчаянные атаки неприятеля.

Многие солдаты, рассредоточенные по городу, не успели соединиться с товарищами, были окружены в домах многочисленным неприятелем и дрались каждый, как мог, без связи и порядка{473}.

В последующие два дня беспрерывные атаки горцев продолжались. Они отчаянно бросались на русские батареи, достигали до самых орудий и падали под их картечью, другие умирали под ударами штыков. Во время каждой атаки храбрый майор Износков выдвигал своих стрелков «и закрывал их валом из неприятельских тел»{474}.

Поведение жителей Башлов менялось по мере приближения повстанцев к городу: сначала они помогали русским строить укрепления, а потом стали снабжать горцев порохом, свинцом, продовольствием и даже стрелять по солдатам отряда.

Трое суток русские войска оставались без пищи, крова и сна. По требованию подполковника Мищенко и майора Износкова генерал Пестель вывел их из города, предав огню дома изменников-лезгин. Более четырех часов горцы преследовали отступающих, пытаясь отбить аманатов, но всякий раз неудачно. Генерал Мадатов, в то время военный окружной начальник в ханствах Шекинском, Ширванском и Карабахском, встречавший отряд в Дербенте, нашел его «в самом жалком состоянии». По сведениям князя, он потерял убитыми и ранеными двенадцать офицеров и более пятисот рядовых. Правда, сам командир в рапорте на имя Вельяминова уменьшил убыль в людях человек на сто, не меньше{475}.

Князь Валерьян Григорьевич Мадатов мог рассказать о многих недостойных деяниях генерал-майора Пестеля, но, кажется, счел неуд