Тайный дневник Исабель [Карла Монтеро Манглано] (fb2) читать онлайн

- Тайный дневник Исабель (пер. Владислав Ковалив) 1.65 Мб, 452с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Карла Монтеро Манглано

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Карла Монтеро Манглано Тайный дневник Исабель

Посвящается моему дедушке Грегорио

Предисловие

«Cherchez la femme», — советовал своим коллегам поручик парижской полиции Габриэль де Сартин, будучи уверенным, что во всех сложных случаях так или иначе оказывается замешанной женщина — иногда как причина преступления, иногда как сопутствующее обстоятельство… История подтверждает, что мсье Сартин не ошибся.

«Ищите женщину» — первая мысль, которая приходит на ум во время чтения романа «Тайный дневник Исабель» молодой испанской писательницы Карлы Монтеро Манглано. Почему именно эта мысль? Сейчас вы поймете…

Какие только женские образы не выводила на арену художественная литература! Но, согласитесь, наиболее привлекательной и желанной, яркой и запоминающейся всегда остается роковая женщина, la femme fátale. Она — Лилит, Саломея, Клеопатра, Мата Хари… Она — загадочная, умная, сильная, сексуальная, привлекательная, такая, что все окружающие мужчины мгновенно теряют голову лишь от одного ее взгляда… Но что чувствует она сама? Как ей удается (будто бы нехотя!) манипулировать мужчинами? Что заставляет ее иногда вести опасные и жестокие игры?

В представленной вам книге автор предприняла попытку приоткрыть завесу над тайнами роковой женщины. И сделала она это более чем искусно! В этом убедятся истинные ценители исторического, шпионского и романтического жанров.

Итак, немного об авторе. Карла Монтеро Манглано родилась в Мадриде 14 августа 1973 года. Пробы пера Карлы начались, когда ей исполнилось 20 лет. Тем не менее выбирать стезю литератора она не спешила, получив степень бакалавра делового администрирования, обзаведясь семьей и четырьмя детьми… Но около десяти лет назад у госпожи Монтеро Манглано возник замысел дебютного романа. Писательница мечтала создать современный бестселлер. И это ей удалось! «Тайный дневник Исабель» — книга, получившая в 2009 году премию Общества читателей романов. Именно она была выбрана лучшей среди более чем 150 произведений, написанных на испанском языке. Вдохновляющий пример для каждого из нас, не так ли?

О чем же повествует этот потрясающий роман, покоривший сердца европейских читателей? Безусловно, незаурядного в книге предостаточно!

Во-первых, форма — роман-дневник. Точнее, два дневника, адресованных некоему Ларсу. А кто из нас отказался бы от соблазна заглянуть в чужой дневник? Такова человеческая сущность — нас беспрестанно влечет к секретам!

Во-вторых, историческая эпоха — время перед Первой мировой войной, а также после ее завершения. Начало XX века — великая эра в европейской культуре. Дивное время заката аристократической Европы, увлечения Востоком, магией, мистицизмом и в то же время — расцвет науки! Тут читателя ждут интересные подлинные факты, мастерски переплетенные с мистификациями.

И, в-третьих, захватывающий сюжет. Деятельность тайной секты поклонников богини Кали-Камы и политические игры европейских лидеров, искусный шпионаж и мастерские перевоплощения, невинный флирт и пламенная страсть…

Перед вами не просто текст, а целый вихрь стремительно развивающихся событий, в центре которых — как легко теперь догадаться — роковая женщина, имя которой Исабель.

Эта история не оставила равнодушными тысячи читателей, выбравших именно ее! Погрузитесь в пучину шпионских хитростей Старого Света и ощутите аромат древней Индии!

Слова признательности

Этот роман не стал бы таким, каким он стал, без критических комментариев всех тех людей, которые прочли мою рукопись. Всем им большое спасибо, а самое большое спасибо моему мужу — за терпение, которое он проявлял, вбивая в мое сугубо гуманитарное сознание немного точных наук, моему брату Луису — за то, что вдохновил меня побольше разузнать о том, какой застал Вену fin de siècle[1], и Мигелю Наверосу — за его ценные литературные подсказки.

Карла Монтеро

Два пролога

О, моя богиня, моя возлюбленная Кали, да будут глаза твои моим проводником, а сердце твое — моим пристанищем. Раскрой свои объятия и прими меня в них, ибо именно в них хочу я умереть.

Арьяман
Замок Брихин, область Ангус, Шотландия, сентябрь 1911 года


Шпионаж — игра для мужчин. Он вспомнил об этом, взглянув на кэптена[2] Камминга. Он когда-то услышал эту фразу от него. Она пришла ему в голову, когда он, чтобы скоротать тяжкое ожидание, курил, сидя в дальнем углу помещения — в стороне от группы уже до смерти наскучивших ему мужчин, которые — каждый в каком-то смысле — тоже были шпионами.

«Мужчины и шпионы… Мужчины и шпионы…» — звучало в его мозгу, пока он выдыхал дым последней затяжки. В те времена он был полностью согласен с кэптеном, и ему потребовалось несколько лет на то, чтобы понять, что его начальник ошибался: возможно, это была и игра, но отнюдь не только для мужчин.

То утро — хотя и слишком холодное для середины сентября — было ясным и солнечным. Затем небо постепенно покрылось жиденькими, похожими на клочки ваты облаками, которые к полудню стали плотными и скученными, пока, наконец, — уже с наступлением ночи — не разразились ливнем, как каким-нибудь непогожим ноябрьским днем. Таким уж был климат Шотландского высокогорья. Непредсказуемым, как охарактеризовал бы его шотландец.

Он снова удивился самому себе — а точнее, тому, что его так упорно тянет на размышления о прошлом. Это казалось ему странным… Человеческий мозг — в общем-то, довольно сложный по своему устройству — иногда изумлял его незатейливостью своих уловок: чтобы ослабить нервное напряжение, он начинал вспоминать о чем-то давнишнем. Он пребывал в состоянии нервного напряжения в течение всего сегодняшнего дня: его грудь терзало щемящее чувство, вызванное сомнениями в том, что он, приехав сюда, поступил правильно. Подобное состояние было, конечно же, отнюдь не характерным для него, считавшего себя хладнокровным человеком с железными нервами. Быть таким его вынуждала работа.

На кону стояло многое. Позади было уже несколько месяцев напряженной работы, требующей усилий дипломатов, тяжелых переговоров, рискованных ситуаций, при которых все едва-едва не заканчивалось провалом, причем главным образом из-за неуступчивости австрийцев. Впрочем, ничего удивительного в этом не было: Австрия всячески показушничала перед Германией, своим естественным союзником. Именно поэтому вся эта возня с договором проходила в условиях строжайшей секретности.


Ему с самого начала не понравилось, что министр иностранных дел Австрии отказался расположиться в замке и — что было хуже всего — ужинать вместе со всеми. Австриец, конечно же, придумал для этого вполне приемлемую и даже правдоподобную дипломатическую отговорку. А вот он чувствовал бы себя спокойнее, если бы на шахматной доске стояли абсолютно все фигуры. И вот теперь ему с большим нетерпением приходилось ждать прибытия этого строптивого чиновника, бросая из окна библиотеки замка Брихин тревожные взгляды на посыпанную гравием широкую дорогу, тянущуюся до самого горизонта. Замок Брихин являлся резиденцией лорда Артура Джорджа Мола Рамсея, четырнадцатого по счету графа Далхаузи, который с величайшей любезностью предложил использовать это его владение в качестве места проведения столь важных тайных переговоров. Поступок, безусловно, великодушный, но он давал возможность еще больше обогатить историю старинного рода Рамсеев. Этот аристократический род сможет впоследствии причислить к множеству своих заслуг то, что его представители активно содействовали подписанию одного из самых важных в истории договоров.

В охваченной политическим кризисом Европе данный договор даст небольшую передышку и предотвратит развязывание всеобщей войны. С тех пор как он пришел к неутешительному выводу о том, что этот континент заражен вирусом войны — вирусом, находящимся в своего рода инкубационном периоде в ожидании какого-нибудь повода (пусть даже и абсолютно нелепого), позволяющего развязать войну, — он стал посвящать все свое время и все свои усилия минимизации возможных масштабов предстоящих вооруженных столкновений. В данном конкретном случае его личная цель заключалась в том, чтобы добиться заключения соглашения о ненападении между Австрией и Россией — двумя вечно враждующими друг с другом, но пока что спящими гигантами. Разбудить их означало бы бросить горящий фитиль в пороховой погреб. Соглашение о ненападении обяжет Россию воздерживаться от вмешательства в отношения Австрии с балканскими странами, взамен чего она, Россия, получит возможность делать все, что хочет, в Польше. Соглашение это, конечно, не даст никаких гарантий, но оно, по крайней мере, будет еще одним камнем в воздвигаемой им пирамиде собственных достижений.

Для него, однако, это было не просто обычное соглашение. Это было нечто такое, что ставило под угрозу его профессиональную репутацию, его собственное будущее и, в конечном счете, его жизнь. Он над этим уже много раздумывал, но все же был полон решимости идти дальше. Он должен был делать это ради мира во всем мире — и это, помимо всего прочего, означало, что в мире будут жить и его соотечественники. Результатом этой его решимости стало его согласие на то, чтобы его фамилия фигурировала на страницах данного документа рядом с фамилией какой-то русской дамы, с которой он почти не был знаком.

Его вывели из задумчивости, заставив вздрогнуть, два светящихся круга, слегка размытые завесой падающей с неба воды. На дороге, ведущей к расположенной напротив главного входа в замок ротонде, появился черный автомобиль. Он, стараясь перебороть свое душевное волнение, терпеливо наблюдал за тем, как автомобиль остановился и шофер, распахнув заднюю дверцу, раскрыл зонтик над выбиравшимся из машины пассажиром. Затем эти двое людей исчезли за входной дверью.

Он, не удержавшись, с глубоким облегчением вздохнул.


Доставая документы из портфеля (по три копии на плотной бумаге, заверенные печатями, каждая копия — на трех языках и в элегантной кожаной обложке), он поднял взгляд и внимательно всмотрелся в лица людей, собравшихся за столом из красного дерева, ставшим необычайно гладким и блестящим после того, как накануне слуги графа Далхаузи с особым усердием его натерли.

Свет был ярким и разоблачающим: он давал возможность хорошо разглядеть выражения лиц людей. Недавно проведенное в замке электрическое освещение ограничивалось лишь несколькими настольными лампами. Чтобы компенсировать недостаток освещенности, была зажжена огромная газовая лампа, висевшая прямо над столом. Ее свет неумолимо падал на головы присутствующих, от чего на их лицах появились черные-пречерные тени — как будто лица эти были начертаны на бумаге угольком для рисования.

Несмотря на яркий свет, пытаться понять что-либо по выражениям лиц дипломатов было практически невыполнимой задачей: у одних из них лица были абсолютно бесстрастными, а у других выражения лиц ну никак не соответствовали тем мыслям, которые вертелись в тот момент в их головах. Поэтому он решил больше не вглядываться в лица.

Рядом с ним сидел его шеф — Мэнсфилд Камминг, руководитель Секретной разведывательной службы, нового британского шпионского ведомства. Для остальных присутствующих Камминг был всего лишь одним из заместителей британского министра иностранных дел. У Камминга было бледное лицо, бросающийся в глаза необычайно круглый — и очень тщательно выбритый — подбородок и проницательный взгляд. Он имел обыкновение закрывать один глаз, а вторым пристально всматриваться через монокль в тех, с кем он только что познакомился. Выражение его лица в такие моменты было суровым. Однако он, будучи уже с ним знаком, знал, что за подобным мрачным выражением лица скрывается довольно добродушная личность. С течением времени кэптен Камминг даже стал вызывать у него чувство восхищения. Он прекрасно помнил тот момент, когда увидел его в самый первый раз. В те времена «К» — именно так он подписывал все официальные документы и письма, став первым шпионом новой школы и проработав немало времени на Балканах и в Германии на Бюро секретной службы Великобритании, — получил задание создать шпионское ведомство, которое предоставляло бы свои услуги британским вооруженным силам и некоторым правительственным структурам наивысшего уровня, обеспечивая их сведениями обо всех тех странах, которые могли проявить по отношению к Великобритании враждебность. Для этой своей — отчасти даже личной — игры Камминг вербовал агентов среди юношей, принадлежащих к высшему свету. Он познакомился с Каммингом в его кабинете на улице Уайтхолл[3] — оригинальной потайной комнате, расположенной за перегородкой, которая сдвигалась при помощи рычагов. Его порекомендовал Каммингу лучший друг — молодой earl[4], который когда-то жил с ним в одной комнате в Итонском колледже. Кэптен при этой встрече начал разговор издалека, используя двусмысленные и витиеватые фразы, пока наконец не перешел к делу, предложив ему угадать, кто запечатлен на лежащей на столе фотографии. Он, будучи уже соответствующим образом проинструктированным своим другом, догадался, что на фотографии запечатлен сам Камминг, замаскированный под толстого и бородатого баварского купца. Именно так он любил маскироваться, когда занимался шпионажем. В общем, Камминг представлял собой настоящего английского джентльмена, не лишенного присущего англичанам специфического чувства юмора.

Рядом с Каммингом за столом сидел Эдвард Грей, виконт Грей оф Фаллодон, британский министр иностранных дел. Его лицо почти не выражало эмоций, и лишь нижняя губа еле заметно подрагивала, что, возможно, являлось признаком нетерпеливости или даже встревоженности. Грей в конечном счете ведь был всем известным пацифистом, а в данный момент как раз речь таки шла о том, как бы сохранить мир.

Британская делегация состояла из Камминга и Грея, а он выступал лишь в роли обычного секретаря, благоразумно державшегося на заднем плане. Меры предосторожности были усилены еще и тем, что он находился здесь под чужой фамилией, а лицо его было частично скрыто очками и, кроме того, усами и бородой, которые он отрастил за последние несколько недель. В соответствии с предварительной договоренностью британскую делегацию, выступавшую в данных переговорах в роли посредника, усадили между делегациями России и Австрии, во главе которых стояли министры иностранных дел этих стран — Сергей Сазонов и граф Леопольд фон Берхтольд.

Он познакомился с господином Сазоновым волею случая в Лондоне. Он тогда еще только начинал свою карьеру, а Сазонов работал в дипломатическом представительстве России в Англии. В дипломатических кругах поговаривали, что Сазонов стал министром благодаря покровительству царицы Александры, которая якобы поддерживала с ним не только обычные дружеские отношения. Это, возможно, не было всего лишь слухом, однако ему было наплевать на то, каким образом Сазонов выбился в министры — благодаря своим деловым качествам или чему-то еще. Он твердо знал лишь то, что такой русский министр иностранных дел лично его очень даже устраивает, потому что в проводимой Сазоновым политике он отметил три ключевых момента: во-первых, Сазонов был заинтересован в улучшении отношений с Германией; во-вторых, он втайне сочувствовал националистическим устремлениям поляков; в-третьих, он прекрасно понимал, что Россия к войне не готова. Кроме того, он настойчиво выступал за сближение позиций России и Великобритании. Все это позволяло без особых усилий склонить Сазонова к подписанию данного договора. Не случайно лицо этого русского дипломата сейчас выражало спокойствие и даже радость: его ведь вовлекли в политическую игру, полностью соответствовавшую его замыслам и устремлениям.

Что касается графа фон Берхтольда, то, прежде чем стать министром, он успел поработать на многих ответственных постах, в том числе в должности посла Австрии в России, причем в период далеко не самых дружественных отношений между этими двумя странами. Он был непримиримым противником Сербии и то и дело пытался понудить австрийского императора к довольно сомнительным и даже весьма рискованным в сложившейся политической ситуации действиям. Фон Берхтольд был во всей затеянной теперь игре наиболее проблемным элементом, и он отчетливо понимал, что раз этим вечером австриец находится здесь, то исключительно потому, что руководствуется приказом, полученным им непосредственно от австрийского императора. Берхтольд, конечно же, не вызывал у него никакой симпатии. Вообще-то такое его отношение к графу было не более чем плодом впечатлений от этой первой встречи с ним и многочисленных предрассудков, ибо раньше они ни разу не встречались, хотя фон Берхтольд, будучи одним из самых богатых людей Австрии, вращался в тех же кругах, что и он сам. А вот с кем ему было очень приятно познакомиться (причем довольно близко), так это с красивой дочерью графа, уже одно только воспоминание о которой вызывало у него чувство умиротворения.

Пока он предавался подобным аналитическим размышлениям по поводу присутствующих здесь людей, те время от времени обменивались репликами или же рассказывали друг другу коротенькие остроумные анекдоты — в общем, вели себя так, как обычно ведут себя в подобных случаях дипломаты. Также были слышны тихий шелест перелистываемых страниц (дипломаты — лишь символически — просматривали уже полностью согласованный текст документа) и щелканье колпачков авторучек, которое казалось ему похожим на звуки, раздающиеся, когда тихонько — без лишнего шума — открывают бутылки шампанского.

Как только золотые перья авторучек начали одно за другим оставлять следы черных чернил на бумаге, вычерчивая замысловатые закорючки, называемые подписями, напряжение его мышц постепенно спало, да и щемящее чувство в груди исчезло. Однако испытанное облегчение сменилось бы смятением, если бы он мог в данный момент увидеть — как видят в сказках волшебники будущее через стеклянные шары, — какую сумятицу внесет подписываемый сейчас договор в его собственную жизнь — жизнь, которую он считал очень хорошо налаженной.


Франкфурт, Германия, сентябрь 1913 года


Он ожидал увидеть грязный подвал, в котором пахнет сыростью и плесенью и по которому бегают — среди поломанной мебели и всевозможной рухляди — крысы. Он ожидал увидеть здесь пыль и паутину по всем углам и другие подобные гнусности. Однако в действительности все было совсем не так. Не зря ведь кэптен говорил, что шпионаж — это игра для мужчин, и игра эта полна всяких неожиданностей.

И в самом деле, он находился сейчас ни в каком не в подвале, а в роскошном зале солидного особняка на окраине Франкфурта, украшенного в соответствии с самыми последними веяниями, которыми морочило голову своим почитателям art nouveau[5]. Он мало что понимал в художественном оформлении, однако слышал, как его мать рассказывала что-то про это самое art nouveau, и видел, что ее дом в Челси постепенно трансформируется в соответствии с этими самыми последними веяниями. Порученное ему задание он начал выполнять уже почти год назад в трущобах Амстердама, а теперь вот волею судьбы оказался в высшем свете Франкфурта.

Вообще-то он занимался данным делом уже более чем год: возможно, это было нечто большее, нежели то, что можно было бы назвать первым заданием. Тем не менее, несмотря на свой юный возраст и отсутствие опыта, он был наиболее подходящим агентом для успешного выполнения этого задания, потому что он прожил более пятнадцати лет в Индии, куда направили служить его отца — британского офицера. Его отец, между прочим, был не каким-нибудь обычным британским офицером — он был тем самым Уильямом Слиманом, который разоблачил тугов[6], убивавших ни в чем не повинных людей во имя богини Кали. Именно поэтому его, сына Уильяма Слимана, завербовали и должным образом обучили и проинструктировали, а затем он в течение шести месяцев еще и интенсивно изучал восточные религии — прежде всего индуизм и буддизм, — а также секты и тайные общества.

Его задача первоначально заключалась в том, чтобы внедриться в некое тайное общество, называвшее себя «Ложа каликамаистов» и представлявшее собой организацию, деятельность которой базировалась на религиозных принципах и постулатах, но при этом также имела преступную и политическую направленность, что угрожало и без того хрупкой стабильности мирового порядка. Секретной разведывательной службе Великобритании было известно об этой организации только то, что ее идеологией являлось одно из ответвлений теософии Елены Блаватской. Он раньше никогда ничего об этом не слышал, а потому ему пришлось покорпеть над книгами. Теософия, как стало ему известно, представляла собой вероучение, основанное на эзотерическом понимании Бога, достигаемом медитацией и внутренним просветлением, а также мистической духовной практикой. «Какая-то шайка сумасбродов», — подумалось тогда ему. В 1875 году Елена Петровна Блаватская создала в США Теософическое общество, придерживающееся примерно того же вероучения, однако уже с большим «уклоном» в сторону восточных религий. Данное общество, к тому же, выступило в поддержку целого ряда оккультных, спиритуалистических и эзотерических идей. Члены этого общества подвергали ожесточенной критике христианство и все, что с ним связано, и — под воздействием трудов Анни Безант — стали склоняться к буддизму. «Ложа каликамаистов» не осталась в стороне и очень быстро вовлекла в свои ряды многих бывших приверженцев теософии.

Подобный исключительно духовный аспект деятельности ложи, делавший акцент на духовном оздоровлении своих членов, придавал ей безобидный вид, и на нее никто бы не обратил внимания в эпоху, когда тайные общества и оккультные учения появлялись, как грибы после дождя, и выступали в роли модного развлечения в обществе, духовные устои которого уже сильно расшатались. Однако вскоре начали поступать первые тревожные сигналы: появились сведения, что некоторые из членов этого общества причастны к человеческим жертвоприношениям, осквернению могил, торговле оружием, убийствам и вымогательствам.


В течение уже довольно долгого времени он напряженно следил за неким Отто Крюффнером, которого считал мозговым центром каликамаистов и их денежным мешком — было известно, что он оказывает им финансовую помощь. Прошлое Крюффнера было довольно темным. Он не фигурировал ни в одном из регистров родившихся ни в одной стране мира. Тем не менее он путешествовал — причем очень много — с германским паспортом. Его последним местом жительства считался Кенигсберг, столица Восточной Пруссии, расположенная почти у самой границы с Россией. В этом городе он основал общество «AFV» («Aufbruch fürs Freie Volk» — «Возрождение свободного народа»), представляющее собой полулегальную политическую партию анархистского толка. Кадры для нее черпались главным образом в кёнигсбергском университете «Альбертина», где Крюффнер преподавал санскрит — древний литературный язык Индии, до сих пор еще используемый в индуистских ритуалах.

Впрочем, Секретная разведывательная служба Великобритании заинтересовалась каликамаистами не из-за их преступной деятельности (ибо расследованием подобной деятельности занимались совсем другие государственные службы), а потому что возникли подозрения, что они представляют собой тайную международную организацию, цель которой — развязать войну в Европе и затем расширить ее до масштабов всего мира. Подобная угроза могла на первый взгляд показаться до смешного нелепой, однако, учитывая сложившуюся в мире ситуацию, было бы уж слишком неблагоразумно не воспринимать ее всерьез.

Исходя из того, что сведений о каликамаистах имелось очень и очень мало, его задача, коротко говоря, заключалась в том, чтобы узнать побольше об их философии, их лидере, их ритуалах, о структуре их организации и о взглядах на экономику, политику и социальную сферу…

Общеизвестно, что посторонний человек не имеет возможности взять да и постучаться в дверь тайного общества — тайные общества обычно сами подыскивают новых приверженцев. Поэтому он начал наведываться в одно из тех мест, где таких сторонников могли подыскивать, а именно в дрянное кафе на самой грязной и отдаленной пристани Амстердама. В это кафе приходили никудышные художники и строящие из себя интеллектуалов невежды — приходили, чтобы покурить опиума и попить абсента и таким образом «зарядиться вдохновением». Он сидел там, держа в руках экземпляр «Тайной доктрины» — настольной книги теософов, — терпеливо выжидая, когда его заметят и попытаются завербовать. Ждать ему пришлось месяц.

Он с самого начала почувствовал, что столкнулся с чем-то более значительным, чем обычная секта. Постепенно он обнаружил, что эта секта по сути была прекрасно организованным и четко структурированным тайным обществом, имеющим разумную иерархию и абсолютистскую форму правления, ибо во главе его стоял бессменный и не подлежащий критике лидер.

А еще он с самого начала почувствовал, насколько трудно в этом тайном обществе продвигаться по иерархической лестнице. Прежде чем его приняли в самое низшее из «сословий» (принадлежащих к нему членов общества называли «сайкша»), ему пришлось пройти суровое испытание. После целого года обучения ему была присвоена категория «шишья» — то есть он переместился на вторую ступеньку иерархической лестницы, ради чего ему пришлось пройти обряд посвящения, который назывался «Дикша» и который запечатлелся в его мозгу как расплывчатое воспоминание о чем-то необычайно жутком и неприятном. Он более-менее отчетливо мог воспроизвести в памяти лишь самое начало этого обряда, проходившего во временном храме, собранном на скорую руку из камней и картона в подвальном помещении где-то в пригороде Вены. Данный храм был посвящен Кали-Каме — придуманной самой этой сектой богине ужасного вида, которой члены секты поклонялись и к которой относились с невероятной набожностью, почитали как господствующую над всем, что происходит на земле, созидательницу и разрушительницу, обладающую абсолютной властью над жизнью и смертью. Богиня эта, по сути, представляла собой довольно несуразную помесь богини Кали в ипостаси разрушительницы и бога любви Камы. Сайкша, которым посредством совершения обряда предстояло получить статус «шишья», облачились в пурпурные туники и выстроились в ряд перед алтарем, возле которого сидели, руководя церемонией, те, кто принадлежал к верхушке секты, — четыре парама-гуру и находившийся в иерархии еще выше их Гуру-Дэва. Все обрядовые тексты произносились на санскрите. В начале обряда было прочитано несколько молитв, после чего все присутствующие начали курить гашиш, чтобы войти в священный транс. Войти в него можно было посредством непрерывного повторения мантры[7] «Курума Кали-Кама» и, конечно же, курения гашиша. Начиная с этого момента, его сознание затуманилось, и он впоследствии лишь очень смутно помнил, что к алтарю принесли человеческое тело (он не смог разглядеть, жив еще этот человек или уже мертв) и как Гуру-Дэва, вырвав из него какой-то орган — возможно, сердце, — преподнес его в качестве жертвоприношения богине Кали-Каме, а затем (его все еще бросало в дрожь, когда он об этом вспоминал) предложил его кровь (предварительно для «очищения» доведенную до кипения на священном огне и налитую в священную чашу жизни и смерти) в качестве питья тем, кто проходил обряд. Под конец обряда, насколько он помнил, его охватило такое неудержимое сексуальное возбуждение, какого он еще никогда не испытывал, и начались групповые сношения без различия полов, пока все не достигли оргазма. Когда он проснулся на следующее утро, у него очень сильно болела голова — как после грандиозной попойки в стиле древнеримской вакханалии, — а на груди были выжжены две буквы «К» — выжжены так, что одна из них являлась как бы зеркальным отражением другой. Эти буквы были чем-то похожи на клеймо, которое ставят на шкуре крупного рогатого скота. Ему было очень неприятно об этом вспоминать.

В тот момент, поскольку порученное ему задание было уже почти выполнено, он очень надеялся, что ему больше не придется проходить никакие другие обряды.

Получив статус «шишья», он умело совмещал свое «духовное просвещение» с тайным расследованием преступной деятельности секты, о чем регулярно информировал Уайтхолл, направляя туда отчеты. Эта деятельность секты была всего лишь способом получения денежных средств, необходимых для финансирования самой секты и для обогащения ее руководителей, а настоящая угроза всеобщему миру крылась именно в философии каликамаистов, излагаемой главным образом в наставлении, именуемом «Священное послание», которое написал сам Гуру-Дэва.

За время своего обучения в секте он имел возможность детально изучить фундаментальные положения вероучения, связанного с поклонением Кали-Каме, и когда пришло время составить об этом соответствующий отчет, изложил их в трех пунктах:

1. Двумя основными реальностями человеческого духа являются любовь, она и создает жизнь — и смерть. Созидательная любовь — которая во многих аспектах ассоциируется с половой активностью — приводит к очищению души посредством плотского наслаждения. Человечество не развивается духовно потому, что западные религии подавляют сексуальность, сводя ее всего лишь к средству продления человеческого рода. Смерть же предполагает полное очищение души. Для тех, кто верит в богиню Кали-Каму, уничтожение телесной оболочки является всего лишь одной из ступенек длинной лестницы, ведущей к полной смерти. Каждая из таких ступенек предполагает очередное перевоплощение.

2. Человеческий ум, если его должным образом поупражнять, способен на что угодно. В нем пребывает всемогущая богиня Кали-Кама. Кроме того, считается, что Гуру-Дэва обладает сверхъестественными способностями, ибо он может видеть сквозь предметы, общаться с умершими и вызывать появление огня буквально из ниоткуда. (К сожалению, ему пришлось сообщить своему руководству, что лично он ни разу при проявлении подобных способностей не присутствовал…)

3. Человечество переживает мрачную эпоху, которая называется Кали-юга[8]. Социальное, политическое, экономическое и духовное положение современного человека не позволяет ему достичь полного очищения, обрекая его тем самым на бесконечную череду перевоплощений. Чтобы Кали-юга наконец закончилась, необходимо уничтожить ныне существующее человечество. Духовно подготовленная элита, достигшая уровня мудрости, называемого Джнана-пада, не будет уничтожена, она даст начало новой человеческой расе, состоящей из высокодуховных — почти божественных — существ, прошедших после полной смерти истинное очищение.

Этим и были опасны каликамаисты: они считали себя людьми, избранными Богом, и накапливали ресурсы для того, чтобы быть готовыми к внезапной гибели человечества. Он мог поручиться головой — впрочем, он и так ею очень сильно рисковал, — что одна из целей данной секты заключается в том, чтобы самим спровоцировать «полную смерть» всех людей. Каликамаисты явно не собирались пассивно дожидаться внезапной гибели человечества — они хотели эту гибель приблизить.

Будучи пока всего лишь одним из шишья, он, конечно же, не имел доступа к подобной информации, потому что вопросы такого рода обсуждались только на собраниях руководителей секты. С другой стороны, дожидаться продвижения по иерархической лестнице до уровня этих руководителей означало бы попусту тратить время, потому что таких высот внутри секты можно было достичь отнюдь не благодаря заслугам перед сектой в целом, а исключительно по прихоти главного руководителя секты — Гуру-Дэвы. Поэтому у него не было другого выхода, кроме как перейти к решительным действиям, и он — при участии Секретной разведывательной службы Великобритании — разработал план проникновения на одно из собраний руководителей каликамаистов.

Выяснить, где проходят подобные собрания, оказалось не так-то просто. При этом сотрудникам Секретной разведывательной службы пришлось довольствоваться лишь теми скудными сведениями, которыми они располагали. Единственной имевшейся у них зацепкой, была информация, в которой фигурировали имя — Отто Крюффнер — и название некоего общества — «AFV». Секретная разведывательная служба проанализировала, какое имущество — прежде всего недвижимое — приобретал данный человек и приобретало данное общество за последние несколько лет. Поначалу Секретной разведывательной службе не удалось обнаружить ничего интересного. Однако затем он, просматривая отчеты, заметил нечто такое, что наверняка ускользнуло бы от внимания любого, кто не был достаточно хорошо знаком с деятельностью этой секты. В 1907 году Крюффнер передал обществу «AFV» дом в пригороде Франкфурта, а несколькими месяцами спустя общество «AFV» продало его некоему господину, которого звали Шакти Деви. Тот факт, что имя и фамилия покупателя были явно индийского происхождения, вызвало у него подозрения. Он знал, что и «Шакти», и «Деви» — это имена супруги бога Шивы, которую также звали Парвати, Дурга и… Кали. Так что появилось более чем достаточное основание для того, чтобы установить за данным домом наблюдение.

Дом этот представлял собой типичный особняк богатого буржуа и был расположен в густом лесу в тридцати километрах от Франкфурта. Хотя в нем никто не жил (его двери были заколочены, а окна заложены кирпичом — возможно, чтобы внутрь не могли забраться какие-нибудь бродяги), он выглядел довольно ухоженным. В этом, впрочем, не было ничего необычного, если не считать того примечательного факта, что каждые двадцать восемь дней за три часа до полнолуния туда приходили — не все сразу, а один за другим с интервалом в пятнадцать минут — пятеро мужчин… Ну, вот он вроде бы и вышел на них.

В ту ночь, пробравшись внутрь этого дома, он, затаив дыхание, наблюдал из своего укрытия за одним из тайных собраний руководителей каликамаистов. Как и при совершении культовых обрядов и обрядов посвящения, пятеро «избранных», нацепив маски и облачившись в туники (каждая — определенного цвета), изображали собой пять элементов, из которых состоит человек и вообще все, что так или иначе существует, без которых не было бы вообще ничего и которые называются все вместе «Панчабхута». Благодаря маскам лиц этих пятерых не было видно, да и, обращаясь друг к другу, они использовали ненастоящие имена, а названия пяти элементов мироздания: Притхиви (это слово означает «земля», которую символизировала туника коричневого цвета); Ваю («воздух», белая туника); Апас («вода», голубая туника), Агни («огонь», красная туника), Акаша («эфир» — единственный чистый элемент, являющийся первоисточником всех других элементов и символизируемый черной туникой). В черную тунику, как можно было без труда догадаться, был облачен Гуру-Дэва. Остальные четверо мужчин являлись духовными лидерами, называемыми «парама-гуру». Только один из них — Агни («огонь»), — обращаясь к Гуру-Дэву, называл его «Арьяман», то есть «мой близкий друг», из чего становилось ясно, что он занимает среди парама-гуру наивысшее положение.

Рассевшись вокруг стола, они обсуждали на санскрите — обычном для них языке общения — содержание какой-то книги в красной обложке. По мере того как текли часы и приближалось утро, он стал понимать, что содержится в этой книге. То, что лежало на столе перед этими пятерыми мужчинами, было описанием средства реализации жуткой затеи, которая лично ему казалась неосуществимой. Однако эти пятеро очень детально и без тени сомнений обсуждали это средство, позволяющее — если верить тому, что он услышал, — покончить с ныне существующим миром.

Его настороженность сменилась нарастающей тревогой. Он осознал, что ему необходимо раздобыть эту книгу — раздобыть её во что бы то ни стало.


Утром следующего дня лодка, на которой плыл по реке Майн некий мужчина, натолкнулась носом на тело, покачивающееся на волнах лицом вниз.

На одной из страниц вечернего выпуска газеты «Франкфуртер Цайтунг», посвященных различным происшествиям, было напечатано:


У южного берега реки Майн в районе Заксенхаузена сегодня рано утром было обнаружен труп мужчины. Этим мужчиной, как выяснилось, был южноафриканский торговец Й. X. Д. На трупе имеется след от огнестрельного ранения, а также другие следы насилия. На момент выхода этого номера газеты полиции все еще не удалось установить причины данного происшествия.


На самом же деле этого юношу звали Джеффри Слиман и он являлся агентом Секретной разведывательной службы Великобритании.

Два дневника, адресованные Ларсу

1915 год


Я возвращаюсь домой, любовь моя. Эта поездка очень долгая, и минуты тянутся с тоскливой бесконечностью часов. Однако едва я начала писать тебе письмо, как бремя времени и расстояния — а еще бремя одиночества — стало давить на меня уже не так сильно. Я начала писать тебе письмо и почувствовала при этом, что слова вытекают из меня без какого-либо усилия, как вытекают чернила из пера авторучки. Я начала писать тебе письмо и ощутила облегчение и успокоение. Я чувствую, что ты находишься рядом, я вижу тебя в каждом из воспоминаний, которые приходят мне в голову, когда я пытаюсь излагать свои — обращенные к тебе — мысли на бумаге.

Вот, любовь моя, мой рассказ — рассказ для тебя, которым я хочу облегчить свою душу.

* * *
Я сегодня женился, брат. Я присутствовал на свадебной церемонии, словно посторонний человек — как тот, кто смотрит из чистилища на свои собственные похороны.

Не могу не думать все время о ней…

Я взял несколько чистых листов, обмакнул перо в черные чернила и начал писать тебе письмо.

Я просто хочу рассказать тебе о ней.

Я просто хочу изложить на бумаге свое признание.


1913 год


2 декабря

Я помню, любовь моя, что после того, как мы пересекли границу, все вокруг стало влажным и серым. Дождь был нашим спутником на протяжении большей части этой поездки, а когда мы уже подъезжали к горам, начал падать снег. Я, впрочем, никогда не жаловалась на дождь. Наоборот, мне — в отличие от большинства других смертных — нравятся серые осенние дни. Не зря же в моих венах течет кровь северянки.

Прижавшись лицом к окну купе вагона первого класса, я разглядывала проплывающий мимо пейзаж и думала, удивляясь охватившей меня ностальгии, о своем доме. Я думала о своем настоящем доме — доме, в котором прошло мое детство. Мне вспоминались осенние вечера, когда я ходила на смотровую площадку, нависавшую над городской площадью. Эта площадь была похожа на большинство площадей Испании: квадратная, милая, с каменными арками, часовней, башенными часами и знаменем, развевающимся на ветру на балконе здания муниципалитета. В таких площадях, с одной стороны, ощущается какая-то старомодность и даже отсталость, а с другой — от них исходит ни с чем не сравнимое очарование. Мне нравилось, стоя на смотровой площадке, разглядывать брусчатку этой площади, наполовину скрытую громаднейшими лужами. Эта площадь, когда на ней не было людей, казалась грустной и заброшенной… Я могла бы рассказать тебе о своем доме очень-очень многое — все то, о чем я тебе никогда раньше не рассказывала. Впрочем, сейчас, наверное, не самый подходящий для этого момент…

— Исабель.

Услышав свое имя, я снова ощутила себя в вагоне первого класса поезда, мчащегося по рельсам под перестук колес, увидела вдовствующую великую герцогиню Алехандру Брунш-трихскую — именно она позвала меня по имени — и вспомнила, что Великое Герцогство Брунштрихское теперь станет моей судьбой.

Я только тогда узнала, что Великое Герцогство Брунштрихское представляет собой всего лишь замок, построенный в горах и окруженный территорией в не одну тысячу гектаров земли. Располагался он в нескольких километрах от Вены — между Австро-Венгерской и Германской империями. Великое Герцогство Брунштрихское было этаким «осколком», оставшимся от некогда существовавшего Великого Герцогства Валдавского, большая часть которого вошла в 1871 году в состав Германии после того, как во время франко-прусской войны великий герцог выступил на стороне французов, а те сдуру умудрились эту войну проиграть. Именно тогда великий герцог Валдавский, являющийся родственником австрийской императорской семьи, получил от австрийского императора копию соглашения последнего с германским кайзером Вильгельмом II, согласно которому Брунштрих должен был оставаться владением великого герцога под протекторатом Австро-Венгерской империи.

Предыдущий великий герцог был женат на испанке, которую звали Алехандра и которая, несколько лет назад овдовев, продолжала жить в Брунштрихе, обычно изнывая от скуки и одиночества, потому что, хотя у нее и имелось двое сыновей, они большую часть времени прохлаждались за границей, вместо того чтобы сидеть дома и исполнять свои обязанности правителей Великого Герцогства. Вдовствующая великая герцогиня со стороны казалась женщиной суровой и чопорной. Высокая, худощавая, с уже полностью поседевшими волосами, тонкими чертами лица и холодным взглядом, внешне она ничуть не походила на рассеянную, легкомысленную и забавную старушенцию, каковой, в сущности, и была.

Хотя все это… Ну да, все это тебе уже известно, потому что она — твоя мать, а ты — великий герцог Брунштрихский.

— Исабель! — снова раздался ее голос. — Пойдешь в вагон-ресторан? Давай поужинаем.

— Хорошо, тетя, — ответила я, не дожидаясь, когда она начнет сердиться.


14 декабря

Я помню, любовь моя, что мы остановились в отеле «Крильон». После того как его открыли четыре года назад, он сразу же стал идеальным местом для заезжих европейских аристократов, потому что они могли жить в нем со всеми удобствами, без которых, по их мнению, они никак не могли обойтись во время их — пусть даже недолгого — пребывания в Париже. Их требованиям вполне удовлетворял этот дворец, который некогда принадлежал герцогам Крильонам, пока его не превратили в роскошную гостиницу, оформленную во французском стиле «savoir-vivre»[9]. Он находился между культурной и развлекательнойзонами французской столицы — то есть в идеальном для вдовствующей великой герцогини Алехандры месте.

По ее словам, вполне хватит и недели на то, чтобы показать мне этот город, навестить парочку знакомых (как впоследствии оказалось, не парочку, а парочку десятков) и приобрести все те наряды и аксессуары, которые необходимы еще только входящей в светское общество барышне. Эту неделю я провела, можно сказать, в лихорадке: мы метались между Домами моды, чайными салонами и музеями. Нам с тобой обоим известно, что, находясь в Париже, люди живут в бешеном темпе, а твоя мать сама по себе очень беспокойный человек, и она вовлекла меня в водоворот различных тканей, кружев, духов, шляпок, булавок и измерительных рулеток… Это — по утрам. В середине дня мы просматривали бесконечно длинные перечни художников, скульпторов, архитектурных стилей, распорядков работы музеев, а по вечерам ужинали в компании с какими-то скучными людьми из светского общества, про которых я вообще ничего не знала. Это мое пребывание в Париже, городе просвещения, моды, искусства и любви, было для меня — можешь мне поверить! — весьма утомительным.

Тем не менее, любовь моя, Париж снова и снова очаровывал меня своими захолустными переулками, где всегда найдется столик под фонарем, чтобы можно было присесть и выпить кофе, и своими маленькими площадями, на которых располагаются уличные рынки. Меня завораживали сады, земля в которых покрыта ковром из сухих листьев, и разноцветная карусель, установленная в центре сада Тюильри. Я с удовольствием сходила на rive gauche[10], чтобы поглазеть на выставляемые там акварели и литографии. А неподалеку от отеля — нужно было просто завернуть за угол, где всегда пахло свежеиспеченным хлебом и такими же свежими булочками с маслом, — имелся магазинчик, в котором торговали всем понемножку, как на восточном базаре, и в который мне нравилось заходить, чтобы поразглядывать различные товары. В конце концов, любой город — даже Париж — чем-то напоминает деревню. И эта деревня и была моим Парижем.

На пятый день нашего пребывания в этом городе твоя матушка начала ощущать свой возраст и, вконец уставшая, устроила себе долгий послеобеденный отдых, тем самым предоставив мне возможность отправиться в сад Тюильри. Там я могла поглазеть на детей, катающихся на карусели, сидя на деревянных лошадках, и побаловать себя довольно редким лакомством — сахарной ватой на палочке.

Погода стояла прохладная, но ясная, и парк был залит оранжеватым светом лучей уже начавшего клониться к закату солнца. Я сначала побродила по дорожкам среди красивых древнегреческих статуй и аккуратно подстриженных живых изгородей. Мне навстречу попадались парижане, наслаждавшиеся хорошей осенней погодой. Элегантно одетые дамы гуляли в сопровождении своих служанок; няньки катили перед собой детские — на большущих колесах — коляски, в которых виднелись закутанные в кружева с красными или синими ленточками младенцы; солдаты свистели хорошеньким барышням; девочки прыгали через веревочку; мальчики забавлялись тем, что подталкивали длинными тоненькими прутиками игрушечные суденышки с парусами, гоняя их туда-сюда по небольшому водоему. Издалека — с той стороны, где находилась карусель, — доносилось однообразное треньканье музыкальных инструментов.

Я была так сильно увлечена разглядыванием всего этого, что почти не обращала внимания на мужчину, который, едва я вышла из отеля, пошел вслед за мной, держась все же поодаль. Он, как и я, пересек площадь Согласия и зашагал в сад Тюильри, прислоняясь к дереву и закуривая папиросу каждый раз, когда я где-нибудь надолго останавливалась. Он, видимо, ждал подходящего момента… Когда я стала выбирать, на какую из имеющихся возле карусели лавочек присесть, чтобы спокойно почитать книгу, этот мужчина внезапно подскочил ко мне и, вцепившись в мою сумочку, с силой дернул за нее, чтобы вырвать ее у меня из рук. Однако, хотя он и застал меня врасплох, я машинально сжала пальцами сумочку очень-очень крепко, тем самым не позволив ему ее у меня отобрать.

Все произошло в течение каких-то секунд: стремительный бросок незнакомца, борьба за сумочку — и затем я, так и не выпустив ее из рук, повалилась на землю. Заметив, что находящиеся вокруг люди все как один обернулись и смотрят на нас, незнакомец, не добившись своей цели, бросился наутек.

Я же после этого нападения осталась лежать посреди парка на покрытой опавшими листьями земле, изо всех сил сжимая свою сумочку одной рукой, пальцы которой от чрезмерного напряжения стали белыми. Вот что интересно: оказывается, повалившись наземь, человек, как бы сильно он при этом не ударился, в первую очередь чувствует не боль и не душевное смятение, а жуткий стыд, вызванный тем, что он, как ему кажется, выглядит в глазах окружающих смешным. «Хоть бы меня сейчас никто не видел!» — именно такая мысль прежде всего обычно приходит в голову в подобных случаях, однако мне в данной конкретной ситуации остаться незамеченной было попросту невозможно, ибо я лежала на земле, окруженная большой группой людей, которые внимательно разглядывали меня и о чем-то перешептывались по-французски. Я привлекла их внимание не только тем, что упала, но еще и тем, что у меня при падении задралась юбка, и получалось, что я, словно какая-нибудь бесстыдница, выставила на всеобщее обозрение свои икры и край панталон. Я тут же быстрым движением одернула юбку.

— Vous êtes bien, mademoiselle?[11] — поинтересовался кто-то из стоявших рядом со мной людей, поддерживая меня под локоть и помогая подняться на ноги.

— Да… Э-э… Oui, oui…[12] — растерянно пролепетала я, подняв взгляд и увидев, что мне любезно пытается помочь какой-то галантный господин.

— Вы не ушиблись? — перешел он на испанский язык после того, как услышал, что я ответила ему «да» сначала по-испански и лишь затем уже по-французски. Он говорил с легким акцентом, по которому я без труда определила его национальность. — Ой, у вас ссадины на ладонях…

Вообще-то ссадины у меня были только на одной ладони — на той руке, которой я не держала сумку и на которую оперлась при падении, чтобы не ткнуться в землю лицом. На ней виднелись четыре ссадины с прилипшими к ним песчинками — как у мальчишек, игравших в течение нескольких часов в подвижные игры где-нибудь в лесопарке. Я, по сути, содрала кожу на ладони.

— Это пустяк… — печально сказала я в ответ. Охватившее меня смущение окончательно оттеснило на второй план все мои остальные чувства и ощущения, и единственное, чего мне сейчас хотелось, — это чтобы все окружающие меня люди куда-нибудь быстренько ушли и оставили меня одну с моими расцарапанной рукой, испачканной в пыли одеждой и испытываемым мной негодованием от того, что я стала посмешищем для множества людей — в том числе и для галантного господина.

Однако этот господин явно не собирался никуда уходить.

— Эти ссадины лучше бы промыть, а иначе в кровь может попасть инфекция. Пойдемте, я провожу вас вон до того павильона.

Мне не оставалось ничего другого, кроме как согласиться. Он провел меня между окружавшими нас людьми (они, раз уж «представление» закончилось, начали расходиться) к павильону, который находился в нескольких метрах от карусели и в котором продавались напитки. Я на ходу отряхивала свою одежду, загрязнившуюся при падении.

Внутри павильона я увидела несколько отделенных друг от друга ограждением железных столиков со столешницами из неполированного мрамора и угрюмого официанта с аккуратно подстриженными усиками, с галстуком-бабочкой и в белом фартуке — то есть выглядевшего так, как и все французские официанты. Мой юный спутник — я только теперь заметила, что он очень молод, — подвел меня к этому официанту и сказал ему:

— Les toilettes, s'il vous plaît[13].

— Il n'y a pas[14] — ответил моему спутнику официант с таким выражением лица, как будто ему хотелось еще добавить: «Это — всего лишь уличный павильон, мальчик, а не отель «Ритц»».

— Но вы, по крайней мере, можете принести нам немного воды, чтобы мадемуазель вымыла себе ладони, и две чашки чая с лимоном, — сказал юноша таким повелительным тоном, что официант не посмел ему что-либо возразить.

— Вы уже пришли в себя от испуга? — спросил он меня, когда мы сели с ним за столик.

— Испуга? Мне даже и в голову не приходило… — начала было я, но затем, наконец-таки в полной мере осознав, что со мной только что произошло, воскликнула: — Боже мой, у меня пытались отнять сумочку!

— Да, пытались, но не отняли. Вы проявили недюжинную силу.

Я машинально кивнула, задумавшись над произошедшим и почти не слушая своего собеседника.

— Когда об этом узнает моя тетя… Моя тетя! — Я поднялась из-за стола. — Мне нужно идти. Она, наверное, переживает…

Однако мой собеседник меня удержал.

— Подождите, — сказал он. — Выпейте сначала чаю. Этот горячий напиток поможет вам справиться с волнением. А если вы еще и смоете со своей ладошки кровь, то ваша тетя, возможно, будет переживать намного меньше.

Неужто я и в самом деле выглядела взволнованной?

Его доводы показались мне убедительными, а потому я решила снова присесть на стул — тем более что официант уже нес нам чай. Мне, конечно же, не помешало бы выпить сейчас соблазнительно дымящегося в чашке чая, потому что становилось уже прохладно. Однако не успела я бросить в чашку сахар, как мой собеседник вынул из своего кармана платок и окунул его в принесенную по его просьбе чашу с водой.

— Позволите? — спросил он, беря мою руку.

Я в ответ кивнула, и он стал аккуратно проводить смоченным в воде платком по ободранной ладони.

Впервые с момента произошедшего инцидента я посмотрела на него как на человека, который пришел мне на помощь. Он был одет очень элегантно, а его лицо — со шрамом, пересекающим губы (от этого шрама казалось, что у него заячья губа), — вполне можно было назвать симпатичным. Именно такие лица, даже если видишь их в первый раз, кажутся хорошо знакомыми: они вызывают ощущение надежности и спокойствия.

— Вам больно?

— Нет… А я ведь вас до сих пор еще не поблагодарила, господин…

— Виндфилд. Ричард Виндфилд, — представился он, поднимая взгляд и расплываясь в улыбке, которая, похоже, претендовала на то, чтобы быть обольстительной. Наверное, так он всегда улыбался, когда называл свои имя и фамилию. — Если бы здесь нашлось мыло, то было бы еще лучше.

— Вполне нормально и так, спасибо. Извините… извините, что я поначалу повела себя по отношению к вам не очень любезно, господин Виндфилд.

— Вам нет необходимости извиняться. Вы находились в состоянии шока. Пейте чай, он поможет вам прийти в себя.

Мы оба сделали по глотку.

— Вам, надо сказать, не повезло. Обычно в этой части города ограблений не бывает.

— И к тому же я не очень-то похожа на богачку с сумкой, набитой разными ценностями, — с раздражением добавила я. — Надо же! Я впервые в жизни решилась пойти куда-то одна и тут же угодила в дурацкую историю!

— Вы так до сих пор и не сказали мне своего имени.

— Да, это верно. Еще раз извините за мою невежливость. Меня зовут Исабель Альсасуа.

— Очень приятно с вами познакомиться, сеньорита Альсасуа.

— Я должна была бы сказать «мне тоже», господин Виндфилд, однако, по правде говоря, мое знакомство с вами было для меня не просто приятным — без вас я погибла бы от потери крови. (Виндфилд снова заулыбался.) Вы, видимо, не француз, ведь так?

— Да, я не француз. А как вы об этом догадались?

— Дело в том… — Я запнулась, а затем сказала первое, что пришло в голову: — У вас лицо не такое, как у французов.

— Неужели? — засмеялся мой собеседник. — Даже и не знаю, воспринимать мне эти ваши слова как комплимент или как оскорбление.

— Пожалуйста, воспринимайте их как комплимент. Мне не хотелось бы показаться вам невежливой… еще раз.

— Хорошо. Я вообще-то англичанин, из Девоншира. Вы бывали в Англии?

— К сожалению нет.

— Ну, она, знаете ли… зеленая.

Я невольно улыбнулась.

— А вы из какой части Испании? Вы ведь испанка, в этом у меня нет никаких сомнений.

Эта его реплика заставила меня вспомнить о своих прямых черных волосах, черных-пречерных глазах, уж очень смуглой коже и слишком крупных чертах лица. Я тебе об этом никогда не рассказывала, но мне как-то раз кто-то сказал, что я родилась под цыганской звездой и что моему лицу присуще «специфическое обаяние». Правда же заключается в том, любовь моя, что я ненавидела это специфическое обаяние, якобы присущее моему лицу, и очень хотела, чтобы у меня было лицо хрупкой красотки, нежное и бледное — то есть такое, какое соответствует нынешним вкусам. Ты, хорошо разбираясь в женщинах, наверняка знаешь, что женщинам свойственно мечтать о том, чего у них нет, и совсем не ценить то, что у них есть.

— Я — с юга, из городка Кадис. Вы, я думаю, бывали в Испании — вы ведь говорите по-испански очень хорошо.

— Спасибо. Я работал в Испании в течение трех лет. В Мадриде.

— Правда? И чем же вы там занимались, господин Винд-филд?

— Я дипломат, и меня направили тогда на работу в британское посольство, — произнес господин Виндфилд тоном, в котором ощущалось некоторое сожаление — как будто мой собеседник стыдился того, что он — дипломат.

Мне так только кажется или и в самом деле существуют люди, которые в определенных ситуациях стесняются быть уж слишком значительными?

— А теперь вы работаете здесь, в Париже?

— Нет, я, по правде говоря, здесь проездом. А вы приехали погостить?

Я отрицательно покачала головой.

— Я здесь тоже проездом. Я, кстати, официально не живу в Испании уже две недели. Я сейчас еду в Австрию… ну, в те края. Буду там жить со своей тетей. Завтра мы отправимся на поезде в Вену.

На лице Виндфилда появилось выражение приятного удивления.

— Какое невероятное совпадение! Я тоже еду завтра на поезде в Вену. Мне было бы очень приятно пообщаться с вами в дороге — если, конечно, вы не против.

Подобная перспектива, хотя она и не вызвала у меня такого восторга, как у Виндфилда, все же отнюдь не показалась мне неприятной. В конце концов, Виндфилд проявил себя как человек весьма любезный, и я не возражала против того, чтобы с ним пообщаться.

И тут вдруг в парке зажглись — похожие на волшебные — электрические фонари. Я с ностальгией подумала об уже исчезнувших из нашей жизни фонарщиках, которые со своими лестницами и шестами были своего рода уличными эквилибристами и которые в результате прогресса превратились в один из символов безвозвратного прошлого. Карусель тоже была освещена, и яркие лампочки прочерчивали на черном небе светящуюся линию. В воздухе пахло жженым сахаром (этот запах исходил от сахарной ваты) и умирающим осенним днем — как от угольной печи и от влажной земли. Я вдруг осознала, что уже стемнело, и одним махом допила свой чай.

— Уже поздно, и мне теперь уж точно пора уходить. Моя тетя будет волноваться, — сказала я, поднимаясь со стула. Мой собеседник тоже встал. — Еще раз большое спасибо за вашу любезность, господин Виндфилд, — сказала я, протягивая руку для рукопожатия.

Мой собеседник, пожав мою руку, не отпустил ее, а так и продолжал держать в своей руке.

— Вы позволите пригласить вас поужинать со мной сегодня вечером? — вдруг решительно предложил он. — Вы знаете ресторан, расположенный на Эйфелевой башне? Оттуда открываются такие чудесные виды, что, поверьте мне, туда стоит сходить.

Его предложение застало меня врасплох. Я ну никак не ожидала, что флегматичный английский джентльмен вдруг проявит подобную импульсивность: люди его круга сочли бы такой поступок по меньшей мере неуместным. Быстренько поразмышляв над тем, что ему можно было бы ответить, я в конце концов решила дать такой ответ, который следовало бы ожидать от девушки из хорошей семьи, незамужней и, более того, недавно брошенной своим женихом.

— Большое спасибо, господин Виндфилд, но моя тетя уже наверняка придумала, чем меня сегодня вечером занять.

— Тогда, может быть, завтра, в поезде? — не унимался англичанин.

— Может быть. До завтра нужно еще дожить.

— Позвольте, я вас провожу. Не стоит идти сейчас, когда уже стемнело, одной по парку.

Виндфилд был, видимо, человеком настойчивым: он не желал примириться с тем, что ему сказали «нет». А еще он не мог позволить, чтобы такая барышня, как я, — и так уже нарвавшаяся сегодня на «приключения» — ходила ночью одна, рискуя угодить еще в какую-нибудь историю… Поэтому я на его предложение проводить меня ответила согласием.

— Вы остановились в Париже далеко отсюда?

— Нет, наоборот, очень близко. В отеле «Крильон».

— Еще одно невероятное совпадение! И я остановился именно в этом отеле. Сегодня, похоже, день удивительных совпадений.

— Похоже, что так, — кивнула я в ответ.

Мы пошли по слабоосвещенным дорожкам сада Тюильри, удаляясь от карусели и от звучащей возле нее музыки.

Подобные удивительные совпадения заставили меня забеспокоиться. Тебе ведь известно, любовь моя, что я не раз говорила, что совпадения, как и беды, не приходят в одиночку: судьба старается вешать их на нашу шею связкой, словно крендельки на веревочке…

— О Господи! — громко воскликнула я: открыв дверь своего номера «люкс» в отеле «Крильон», я привычным жестом включила освещение, однако вместо чистой и роскошно — в стиле XVIII века — украшенной комнаты я увидела сваленные в кучу предметы одежды и листы бумаги, смещенную со своих мест мебель, выдвинутые ящики, валяющиеся на полу простыни…

Застыв от удивления у двери, я растерянно смотрела на все это.

Через несколько мгновений позади меня послышались поспешные шаги: это Ричард Виндфилд, ожидавший лифт в конце коридора и, видимо, услышавший, как я вскрикнула, прибежал в мой номер. Он посмотрел поверх моего плеча на царящий в номере беспорядок и воскликнул:

— Good Lord[15]

Затем он, бережно отстранив меня, прошел в номер, обходя валяющиеся на полу предметы: поваленный на бок стул, перевернутый маленький письменный стол, туфлю, сдвинутый со своего места сундук, открытую шляпную коробку и целые кипы белья, в том числе и самые интимные предметы моего туалета, бесстыдно разбросанные где попало. Дойдя под моим растерянным взглядом до середины комнаты, Виндфилд остановился и, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, стал рассматривать представшую перед его взором картину.

— Что… что здесь произошло? — спросила я у него, как будто он должен был это знать.

— Уровень обслуживания в этом отеле, похоже, очень снизился…

Я ошеломленно посмотрела на него, а он ответил на этот мой взгляд озорной улыбкой. Затем он, чтобы показать, что это была с его стороны всего лишь шутка, пожал плечами. Однако мне было не до шуток, и я осталась серьезной. Тогда Виндфилд, кашлянув, спросил у меня — уже очень серьезным тоном:

— Вы держали в этом номере какие-нибудь ценные вещи?

— Да… мои драгоценности! — воскликнула я, тут же устремляясь большими шагами к туалетному столику, на котором я оставила свою шкатулку.

Шкатулка эта, как и большинство других предметов, была сброшена на пол, а драгоценности из нее вывалились. Я наклонилась и подняла и шкатулку, и драгоценности, чувствуя, что от охватившего меня волнения мои движения стали какими-то неуклюжими.

— Больше ничего ценного у вас не было? — поинтересовался Виндфилд.

— Думаю, что нет…

— Ничего не понимаю! — пробормотал Виндфилд, в задумчивости проводя ладонями по своим темным волосам. — Я был бы абсолютно уверен, что здесь произошло ограбление, если бы они взяли драгоценности…

Я запихнула их обратно в шкатулку, а затем аккуратно ее закрыла и поставила на туалетный столик — как будто благодаря этому моему поступку мог хоть чуть-чуть уменьшиться хаос, царящий в номере, а заодно и немного успокоилась бы я сама. Затем я стала лихорадочно собирать с пола свое белье: я очень сильно смущалась оттого, что этот господин стоял и разглядывал мои чулки, мои culottes[16] и мои корсеты.

— Два ограбления за один день! Это уж слишком… — посетовала я, ползая на коленях по ковру в поисках своих самых интимных предметов одежды.

— Возможно, это не просто совпадение.

Я, стоя едва ли не «на карачках» на полу, подняла глаза и вопросительно посмотрела на своего собеседника.

— У вас имеется что-нибудь такое, что кто-то мог бы очень захотеть у вас похитить? — спросил он с непринужденностью, которую я сочла восхитительной — такой же восхитительной, как и стыдливый румянец, тут же окрасивший его щеки. Ричард Виндфилд уже в который раз показался мне весьма очаровательным и до умиления непосредственным. — Я… я имею в виду какие-нибудь ценные предметы: деньги, паспорт…

— Деньги — только те, которые я ношу с собой в сумочке. Все остальные деньги находятся у моей тети. А вот паспорт…

— Вам нужно посмотреть повнимательней и подумать, что у вас могло пропасть.

Я, уже почти не слушая его, сконцентрировалась на поисках своего паспорта, который, как мне казалось, должен был находиться в моей сумочке — той самой, которую у меня сегодня пытались отнять возле карусели. Перед тем как начать собирать свое белье с пола, я положила эту сумочку на кровать и теперь, подойдя к ней, стала аккуратно вынимать из нее содержимое и раскладывать его на голом — без простыней — матрасе.

— Уже сейчас ясно, что кто-то искал нечто такое, что, по его мнению, у вас имеется.

— Нам, наверное, нужно обратиться в полицию, — сказала я, продолжая «потрошить» свою сумочку.

— Да. Хотя, вообще-то…

Виндфилд, не договорив, подошел ко мне и тем самым оторвал меня от возни с сумочкой. Он, похоже, что-то заметил.

— Что случилось? — спросила я.

Англичанин взял из разложенных мною на матрасе предметов книгу и указал на нее.

— Это… книга?

Я, не видя в этом ничего удивительного, кивнула и пожала плечами.

— Она ваша?

— Ну, конечно же она… Нет, она не моя! — воскликнула я, присмотревшись повнимательнее. — Я хочу сказать, что у меня лежала в сумке книга, но не эта. Это не моя книга. Она похожа на мою, но она не моя. Чего я не могу понять — так это как она вообще сюда попала… Хотя, возможно…

— Возможно — что?

— Ну, я в этом отнюдь не уверена, но когда я еще только приехала в Париж, на перроне железнодорожного вокзала я столкнулась с мужчиной… Точнее, с несколькими, но с этим — особенно сильно… При этом у него раскрылся чемодан, который он держал в руке, а у меня выпала из рук сумочка. Мы стали поспешно собирать вылетевшие из чемодана и сумочки предметы, и… В общем, я, возможно, в суматохе взяла по ошибке его книгу, думая, что она моя. Как, по-вашему, такое могло произойти?

— Вполне.

Виндфилд продолжал разглядывать книгу — смотрел на ее обложку, ее корешок, перелистывал страницы…

— Кроме того, мне, по правде говоря, ничего другого даже и в голову не приходит, — добавила я. — Что означает название этой книги? Оно ведь написано на каком-то редком языке, да? А вот здесь, что это?

Я ткнула пальцем в вытисненные на корешке две буквы «К» — вытисненные так, что одна из них являлась как бы зеркальным отражением другой.

У меня возникло ощущение, что Виндфилд хочет мне что-то сказать, но слегка сомневается, стоит ли ему это делать.

— Не… не знаю. Я никогда раньше такого не видел.

Виндфилд — под моим внимательным взглядом — снова стал рассматривать книгу. Он тщательно прощупывал ее подушечками пальцев, тихонечко постукивал костяшками пальцев по обложке, медленно проводил ногтем по швам переплета…

— У вас есть с собой перочинный нож или нож для разрезания бумаги? Или что-нибудь такое, чем можно резать?

Его вопрос заставил меня на пару секунд задуматься.

— К сожалению, нет. А может, вам подойдут ножницы? Если, конечно, я смогу их здесь найти… — предложила я, перебрав в уме возможные варианты.

— Да, еще как подойдут!

Я резко поднялась с матраса и начала рыться в куче валяющихся на полу возле туалетного столика предметов. Отодвинув в сторону миниатюрный поднос с лежащей на нем щеткой, я увидела ножницы. Подняв с пола, я передала их Виндфилду, и тот, используя один из острых краев, начал аккуратно отделять бумагу, приклеенную к внутренней стороне лицевой «корочки» обложки. Когда эта бумага была уже полностью отделена, стала видна полость глубиной в несколько миллиметров, которая была заполнена каким-то коричневым веществом, похожим на смолу. Виндфилд, отщипнув малюсенький кусочек этого вещества, стал сдавливать его подушечками пальцев, чтобы определить консистенцию, поднес его к носу, чтобы выяснить, какой у него запах, и коснулся его кончиком языка, чтобы узнать, какое оно на вкус.

— Ну и что это? — спросила я, так и не дождавшись его комментария.

— Гашиш, — коротко и ясно ответил он.

— Гашиш? — переспросила я, нахмурив брови.

— Да. Это наркотик, галлюциногенное вещество. Некоторые люди его курят, и… и им мерещатся голубые дракончики, — улыбнулся Виндфилд.

Ему, видимо, очень понравился придуманный им ответ на заданный мною вопрос. Мне же его ответ показался плоской шуткой.

— Голубые дракончики? Вы надо мной подсмеиваетесь? Зачем эту гадость запихнули в книгу?

— Ее не просто запихнули, а спрятали. Эта, как вы изволили сказать, гадость — а она и в самом деле гадость — стоит немалых денег. Курить ее, кстати, запрещено законом.

Я не смогла бы определить, появилось на моем лице выражение удивления в этот момент или еще раньше и уже просто не сходило с моего лица.

— Теперь понятно, что именно эту книжечку искал и тот, кто проник сюда, в ваш гостиничный номер, и тот, кто пытался вырвать у вас из рук сумочку.

— Боже мой!..

— Нам, пожалуй, следует вызвать полицию. Я пока оставлю это у себя, — сказал Виндфилд, закрывая книгу. Из нее выскользнул листочек бумаги, и я, наклонившись, подняла его. — Я отдам это полицейским, когда они придут. Если хотите, я мог бы сам им обо всем рассказать. Французская поли…

— Ради всего святого!!! Что ты натворила, Исабель?!

Услышав эти громогласно произнесенные от входной двери фразы, мы с Виндфилдом резко обернулись. Конечно же, это была твоя матушка: она зашла в номер и, едва не наступив на валявшуюся на полу картонку для шляпы, с трудом сумела удержать равновесие и не упасть.

— Но тетушка, как вы могли подумать, что я… — начала было оправдываться я, но твоя матушка меня тут же перебила:

— Ричард? Ричард Виндфилд? Ты-то, черт бы тебя побрал, что здесь делаешь? — воскликнула она.

Меня — уже в который раз — позабавило то, что, когда твоя мать начинает сердиться, у нее соскакивают с языка не совсем уместные в приличном обществе фразы. Она, впрочем, говорила, что для ее возраста это вполне позволительно.

— Алехандра? — Ричард Виндфилд, судя по его напряженному лицу, пытался что-то понять. — Получается, что ты… она… эта сеньорита… твоя племянница? — Затем, повернувшись ко мне, он спросил: — Это и есть ваша тетя?

Я в ответ кивнула. Лицо Ричарда Виндфилда — о котором никто не сказал бы, что оно красивое, но в котором чувствовалось что-то жутко привлекательное — вдруг расплылось в широкой улыбке, отчего шрам на его губе растянулся.

— Уж теперь-то вы не сможете отказаться от моего приглашения вместе со мною поужинать, — заявил он.

— Ну что, никто мне так и не объяснит, что же здесь произошло?! — громко воскликнула великая герцогиня.


Объяснять, в общем-то, пришлось многое. Однако мы вполне могли обо всем очень обстоятельно поговорить во время ужина, а потому мне пришлось согласиться отужинать с Ричардом Виндфилдом в ресторане на Эйфелевой башне.

— Ты должна принять его любезное приглашение, ни о чем не беспокоясь, дорогая. Ричард — все равно, что наш родственник. Я абсолютно уверена в том, что он будет вести себя по отношению к тебе, как заботливый брат, — сказала мне Алехандра.

У меня же, однако, не было полной уверенности в том, что Виндфилд и в самом деле собирался вести себя по отношению ко мне исключительно как брат.


Во время ужина я узнала, что Ричард Виндфилд — а точнее, лорд Ричард Виндфилд, пятый по счету граф Лайтмор — был близким другом твоего брата.

— Он и Карл, мой младший сын — ты с ним еще познакомишься — близкие друзья. Я бы сказала, даже очень близкие. Они учились вместе в Итонском колледже. Оба стали дипломатами… Я тебе уже говорила, что Карл — это мой младший сын? Да, мой младшенький, дипломат. Ричард — добрая душа! — для нас почти родной. Он для меня — как третий сын. Он подолгу бывал в Брунштрихе, и, я тебе скажу, ему больше нравится проводить свои отпуска у меня, нежели в доме своей матери в Девоншире. Это тебе не кажется трогательным, дорогая? — лопотала твоя матушка.

Кстати, этому лорду Виндфилду предстояло быть нашим спутником не только до Вены, но и до самого Брунштриха, где он — к радости твоей матушки — собирался провести свой очередной отпуск и отпраздновать Рождество.

— Говорят, что Ги де Мопассан ужинал здесь каждый вечер, — сказал лорд Виндфилд.

— Бог ты мой, какое постоянство! Как будто в Париже нет других ресторанов!..

Лорд Виндфилд озорной улыбкой дал мне понять, что сейчас скажет нечто забавное.

— Их здесь полно, однако он говорил, что это — единственный в Париже ресторан, из окон которого не видно Эйфелевой башни. Он считал ее уродливым сооружением.

— Тогда мне остается только надеяться, что его попытка покончить жизнь самоубийством не была вызвана тем, что его здесь плохо кормили, — сыронизировала я, вспомнив о трагическом эпизоде биографии Мопассана.

К счастью, лорд Виндфилд, не раз проявивший себя как человек с тонким чувством юмора, позитивно отреагировал на мою шутку.

— Насколько я знаю, нет. Будучи одним из самых привередливых во всей Англии людей по части еды — хотя, конечно, англичане в данном смысле среди других народов не очень-то выделяются, — я могу вас уверить, что, по моему мнению, здесь подают замечательнейшие блюда. Позволю себе порекомендовать вам filet mignon au poivre vert[17]. Шеф-повар готовит это блюдо прямо-таки мастерски. Отведаете?

— Вообще-то я еще не изучила все меню. Я смотрела, какие тут есть десерты…

— А ничего более существенного вы есть не будете? Вы, может, не голодны? — спросил лорд Виндфилд, не скрывая своего разочарования.

— Да нет, еще как голодна. Это у меня такая привычка, понимаете? Я всегда начинаю просматривать меню с раздела десертов.

Ричард Виндфилд в ответ на мои слова с облегчением улыбнулся.

— Я ужасная сладкоежка. Видите ли, когда я жила в Костере, моем родном городишке, я частенько высовывалась из окон веранды и разглядывала витрину кондитерской доньи Инесс. Это заведение, к несчастью, располагалось как раз напротив нашего дома, и мне приходилось каждый день лицезреть выставленные в витрине сладкие соблазны: торты из яичных желтков, шоколадные пирожки, оладьи с медом, сахарные пирожные, миндаль в сахаре, охлажденный сироп, огромные стеклянные банки с разноцветными леденцами… У меня далеко не один раз возникало неудержимое желание сбегать в эту кондитерскую и купить этих сладостей, которые, разложенные на белоснежных подносах, казалось, вызывающе смотрели на меня с другой стороны площади. Но… но мне не разрешали этого делать…

Я на несколько секунд прервала свой рассказ. Лорд Виндфилд смотрел на меня с удивлением. Возможно, из всех знакомых ему женщин одна лишь я уже на первом совместном ужине призналась в своей склонности к чревоугодию. Тем не менее это его, похоже, даже немного забавляло. Изобразив на своих губах улыбку и положив меню на стол, он сидел, безропотно слушая все то, о чем мне вдруг вздумалось ему рассказать. Ну, если он меня и не слушал, то, по крайней мере, внимательно меня разглядывал, пока я говорила. Кстати, любовь моя, я, не пытаясь никого обидеть, хочу заметить, что, как подсказывает мне мой опыт общения с противоположным полом, мужчины очень редко пытаются внимательно слушать женщин, когда те им о чем-то рассказывают. Согласись, что я в данном случае права. Как бы то ни было, мне показалось, что настал подходящий момент для того, чтобы — почти на одном дыхании — рассказать ему историю своей жизни. Впрочем, мне захотелось сначала заставить его меня об этом попросить:

— Я, наверное, наскучила вам этой своей болтовней про сладости, да? Вам наверняка уже надоело меня слушать.

— Вовсе нет. Я думал о том умилении, которое всегда вызывал у меня вид детей, прижавшихся лбами к витрине кондитерской. Представив себе вас прелестной девочкой-сладкоежкой, я снова почувствовал это умиление. Черт бы побрал эту донью Инесс, которая мучила вас подобным образом!

— Ну, так было не всегда. Бывали времена и получше — времена, когда на полдник всегда подавали шоколад, и Каролина, наша кухарка, пекла сдобные булочки на молоке, которые мы ели, намазав на них земляничное варенье. По воскресеньям мы днем ели торт «Сантьяго»[18], а вечером лакомились сладкими булочками и заварным кремом. Тетушка Лурдес, моя няня, рассказывала, что раз в неделю к маме приезжали на чаепитие элегантно одетые дамы, живущие в нашей комарке[19], и что тогда из кухни в гостиную несли одно за другим десятки блюд, наполненных вкуснейшими сладостями. Я мысленно представляю себе зажженные в гостиной лампы, отражающиеся тысячами отблесков в стеклах окон, разноцветные ковры, новую обивку мебели и целый батальон служанок, снующих туда-сюда по дому. Там, наверное, чувствовался запах духов, привезенных из Парижа, а на сервантах и столах были расставлены вазы с цветами…

— Вы говорите так, как будто описываете какую-то картину.

— Когда моя матушка умерла, мне было всего лишь три года от роду. Я представляю ее только по рассказам тетушки Лурдес и по ее портрету. Сама же я ее почти не помню. Но все, наверное, происходило именно так, как я это воображаю, да?

— Ну конечно!

— Единственное, что я помню, — это холодную и пустую гостиную. О своем отце я помню больше: он был весьма статным, добродушным и… бедным человеком, женившимся на очень богатой и капризной аристократке, для которой он был не более чем очередным капризом. Ее родители не стали возражать против этого каприза, хотя, будь на то их воля, они никогда бы не согласились на такой брак их единственной дочери. Как бы то ни было, до самой маминой смерти все шло вроде бы нормально, потому что папа был весьма терпеливым человеком, да к тому же еще и… моряком. Он, как вы понимаете, очень редко бывал дома. После смерти моей матушки неумелое управление хозяйством, длительная болезнь, огромный дом, уход за которым требовал больших средств, а также прочие расходы и неурядицы привели к тому, что мы пополнили список разорившейся аристократии. Незадолго до того, как я покинула родительский дом, большую люстру в гостиной уже перестали зажигать, и лишь малюсенькая керосиновая лампа светила тетушке Лурдес, когда она шила. Бахрома на напольном ковре — уже совсем стареньком — обтрепалась. В обивке дивана появилась дырочка, которую мы старались прикрывать подушкой. Служанок у нас уже не было. Маркиза де Виламар являла собой девушку-сироту, не отличающуюся ни красотой, ни изысканными нарядами, да к тому же еще и очень-очень бедную. Это и была я.

Ричард Виндфилд, судя по выражению его лица, вознамерился мне что-то возразить. Я прекрасно представляла себе, что он сейчас станет мне говорить: «Нет-нет, ради Бога! Как вы можете на себя наговаривать? Я, например, отнюдь не считаю, что вы некрасивая». Ну, или какие-нибудь другие учтивости подобного рода. Но я уже набрала темп в своем рассказе, а потому не хотела позволять себя перебивать из опасения, что могу потерять нить повествования.

— Однако пусть у вас не складывается насчет всего этого превратное мнение. Последние годы я бы даже назвала счастливыми. У меня был свой дом, был, можно сказать, свой очаг, была тетушка Лурдес, которая обо мне заботилась, был дядя Хуан — замечательный крестный отец, присылавший мне деньги, чтобы я могла жить безбедно. Я прекрасно ладила с жителями нашего городишка, у меня было много хороших и интересных знакомых, а отпрыск одной из богатых семей намеревался на мне жениться. Ни на что большее я не рассчитывала, потому что ничего большего я себе и представить не могла.

Я на пару секунд замолчала — наверное, мне были нужны эти секунды для того, чтобы придать своему голосу грустное звучание. Опустив глаза, я посмотрела на белую и пустую тарелку невидящим взором, а затем снова заговорила, чувствуя, что лорд Виндфилд очень внимательно меня разглядывает.

— И тут случилось так, что весь мой мир — своего рода пузырь, внутри которого я жила в ладу сама с собой и с другими людьми, — вдруг лопнул. Я становилась уже взрослой — слишком взрослой для того, чтобы оставаться незамужней, — и надо мной нависла угроза оказаться в числе тех представительниц слабого пола, которые, так и не выйдя замуж, сохраняют свою невинность до самой смерти. Тетушка Лурдес тоже, можно сказать, стала взрослой — слишком взрослой для того, чтобы за кем-то ухаживать. Точнее, она достигла возраста, в котором ухаживать надо было уже за ней самой. Ее вдовствующая сестра, у которой имелся дом в Кастильеха-де-ла-Куэста — местечке с климатом, который идеально подходил для ее ревматизма, — забрала ее к себе. В общем, у меня было более чем достаточно причин для того, чтобы решить, что я должна без промедления выйти замуж за Фернандо — моего давнишнего женишка, который был богатым наследником некого буржуазного семейства и который, кстати говоря, меня ничуть не любил. Я — непонятно откуда — всегда это знала. Наверное, поэтому он не спешил на мне жениться, хотя ему и было известно, что брак без любви — это вполне нормально и что люди говорили, будто я — девушка бедная и малопривлекательная — наверняка буду от этого своего замужества в восторге. Поскольку мне уже пошел третий десяток, я начала подумывать, что они, пожалуй, правы, и убеждала саму себя, что Фернандо меня ценит и уважает, ну а мне не стоит надеяться на большее. Поэтому я очень страдала, чувствуя себя брошенной и прилюдно униженной. Поэтому я плакала и плакала днями и ночами — не из-за того, что потеряла Фернандо, а из-за того, что это для меня означало. Мои планы совместной жизни с Фернандо были моими единственными жизненными планами…

«А что случилось с Фернандо? И кто он вообще такой?» — эти вопросы можно было прочесть в нетерпеливом взгляде лорда Виндфилда.

— Я помню, что в тот октябрьский день пляж был пустым. Светило солнце, и было ненамного холоднее, чем обычно в октябре в Костере. Маленькая рыбацкая церковь…

Рыбацкая церковь… Церквушка, построенная на крутом склоне и благодаря этому возвышающаяся над городишком с его небольшим пляжем, площадью, несколькими десятками домов и кельтским жилым строением в несколько квадратных метров, посмотреть на которое время от времени приезжал какой-нибудь любопытный университетский преподаватель или студент. Напротив церкви находился парк с двумя скамьями, фонтаном, не превышавшим размерами мой умывальник, и четырьмя кипарисами, растущими как раз по углам этого парка. Весенними ночами пахло жимолостью, а летом расцветали розовые кусты, растущие возле стен храма, на газоне появлялись маленькие маргаритки, а у основания каменного креста дон Амадор — приходский священник — сажал петунии, которые каждый год — в августе, когда жара становилась невыносимой, — полностью засыхали…

— С вами все в порядке?

Я погрузилась в воспоминания о событиях, которые очень хорошо запечатлелись в моей памяти — так, как запечатлевается на сетчатке глаза беловатая вспышка поджигаемого при фотографировании магния. Показавшийся мне незнакомым голос лорда Виндфилда вырвал меня из этих воспоминаний — воспоминаний, которые я не пыталась вызвать в своей памяти, но которые, тем не менее, нахлынули на меня, подрывая мою самоуверенность и лишая меня присутствия духа, унося очень далеко от того места, в котором я в данный момент находилась, и от той ипостаси, в которой я сейчас выступала…

Я даже не заметила, что перестала рассказывать. Со мной, любовь моя, такое иногда случается.

— Да… Да, извините. На чем я… Ах да, церковь. Та церковь была идеальным местом для заключения брачного союза, заранее обреченного на крах, — поспешно продолжила я свой рассказ, выйдя из состояния транса. — И получилось так, что жених — за несколько дней до венчания, когда я уже примеряла свадебное платье — явился в мой дом и заявил, что не может жениться на мне, потому что от него забеременела Росио, дочь аптекаря. Мне стало ясно, что я отнюдь не была его единственным планом на жизнь.

Рассказав об унизительном для меня эпизоде — о том, как меня бросили, — я заговорила уже более решительным тоном, в котором чувствовались досада и негодование.

— Я даже и сама стала относиться к себе с презрением — за то, что я такая никчемная, за то, что бедная и не очень-то красивая, за то, что у меня не такие, как у Росио, золотистые кудри, белая кожа, голубые глаза и маленький ротик…

— Извините меня за мою дерзость, но я… я… я считаю, что вы… вы — очаровательны! — Это был комплимент учтивого кавалера, однако это могло быть как искренним порывом, так и проявлением фальшивой вежливости.

Как бы то ни было, я предпочла никак не отреагировать на его галантность и продолжила свой рассказ:

— И тут на сцене появилась тетушка Алехандра. Она — моя спасительница. Она вытащила меня из туннеля без выхода, в который превратилась моя жизнь после неудачной попытки выйти замуж. Когда меня за несколько дней до свадьбы бросил мой жених, мне пришлось срочно обратиться за помощью к своему единственному близкому родственнику — дяде Хуану, — который в действительности не приходился мне ни дядей, ни вообще родственником, но который был лучшим другом моего отца и моим крестным отцом, и раз уж выйти замуж и тем самым как-то устроить свою жизнь у меня не получилось, ему вроде бы следовало взять меня под свою опеку. Мы, женщины, с удивительной легкостью становимся обузой. Не могло быть и речи о том, чтобы тетушка Лурдес отказалась от своего заслуженного отдыха и снова стала опекать меня, а потому кто-то другой должен был начать заботиться обо мне, девушке-сироте. Дядя Хуан, хотя и был моим крестным отцом и раньше всегда вел себя по отношению ко мне как благодетель, на мою просьбу позволить мне переселиться в его дом отреагировал весьма негативно, высказав целый ряд аргументов, подтверждающих, что он не можетэтого сделать, хотя в действительности за всеми этими аргументами скрывалась только одна причина, и этой причиной была тетя Эухения, его жена. Женщина она была, в общем-то, добрая, но при этом полностью свихнувшаяся. Не в состоянии здраво мыслить, она верила, что ей лишь двенадцать лет от роду, и вела себя соответственно — как двенадцатилетний ребенок. Дядя Хуан уже оформлял документы, необходимые для того, чтобы упрятать ее в сумасшедший дом, после чего он намеревался посвятить свою оставшуюся жизнь… увлечению, которое у него уже имелось. При таких обстоятельствах я пришлась бы в его доме весьма некстати. И тут дядя Хуан вспомнил о живущей где-то далеко-далеко Алехандре, сестре моей матери. Договорившись с ней о том, что я перееду жить к ней, мы покрыли чехлами мебель, свернули ковры и упаковали посуду, скатерти и украшения. Я продала свадебное платье, сложила свои немногочисленные личные вещи в пару саквояжей и села в поезд, направляющийся в Мадрид, чтобы встретиться с особой, которая согласилась принять меня в своем доме.

Больше мне рассказывать было уже нечего. Ричард Виндфилд, тем не менее, продолжал смотреть на меня молча, сидя абсолютно неподвижно, положив ладони на меню, о котором он, похоже, забыл. Он, казалось, хотел, чтобы я продолжила свой рассказ. Я попыталась догадаться, о чем он сейчас думает: его молчание подстегивало мою сообразительность и одновременно заставляло меня мучиться. Я почувствовала себя неловко — мне показалось, что я подобна реке, течение которой перегородила неизвестно как появившаяся плотина, и у этой реки нет возможности преодолеть плотину и течь себе потихоньку дальше.

— Значит, вы рекомендуете мне filet mignon[20]? — сказала я таким тоном, как будто все, о чем я только что рассказала, в действительности произошло не со мной.

— Я буду чувствовать себя намного спокойнее, если теперь нас будет сопровождать в поездке настоящий джентльмен, — а особенно после того, что произошло в Париже. Для меня очевидно, что окружающий нас мир стал гнусным и необычайно опасным, — сказала вдовствующая великая герцогиня, которая даже малейшую непогоду пережидала за крепкими стенами своего замка.

Я, со своей стороны, после приятного вечера в компании лорда Виндфилда, тоже не имела никаких возражений против того, чтобы он стал нашим попутчиком. К тому моменту я провела уж слишком много времени с твоей матушкой и ее служанкой — весьма невзрачной молоденькой француженкой, которая знала по-испански не больше четырех слов, — а потому новое лицо только бы скрасило последнюю часть нашей длительной поездки по заваленной снегом Центральной Европе.

Я знаю, что ты никогда не был о нем высокого мнения. Ты говорил, что он — консервативный, нудный и недоразвитый англичанишка, что он — трагикомический персонаж, в котором ровно столько же трагизма, сколько и комизма. А вот мне, любовь моя, Ричард Виндфилд очень понравился. Мне понравилась его исключительная любезность, его необычайная образованность, мне понравились его манеры английского джентльмена. А еще мне понравилось, как он рассказывает. В тесном купе поезда, за окном которого — словно на ожившей картине — мелькали покрытые снегом горы и равнины и дома с красными крышами, с серым дымком над печными трубами, лорд Виндфилд рассказывал мне о своих поездках в экзотические страны. Я слушала его, и перед моим мысленным взором представали то разноцветные пряности на рынках в Джайпуре, то темно-бирюзовые воды Босфора, то выкрашенные в синий цвет лодки в порту Эс-Сувейра, то прекрасные цветущие сакуры — японские вишни, — которые растут на склоне Фудзиямы.


16 декабря

Я помню, любовь моя, что Брунштрих привел меня в несвойственное мне романтическое настроение: он показался мне зачаровывающим своей неправдоподобностью и загадочностью, показался мне овеянным легендами… К Брунштриху не вела железная дорога: он не был для этого достаточно большим и значительным. Он походил на те места, которые, не будучи обозначенными на картах, кажутся от этого еще более таинственными. Ты же мне говорил, что дело тут не в таинственности и не в иллюзиях, а всего лишь в экономии. А затем ты мне еще объяснил, что строительство железной дороги — уж слишком дорогостоящее дело, а потому никто — в том числе и скромное казначейство Брунштриха, контролируемое небольшим наблюдательным советом из числа немногочисленных местных жителей, — пока что не собирался его финансировать. Подобная экономия на развитии транспортной системы отнюдь не создавала каких-либо трудностей для герцогской семьи, поскольку у той имелись в распоряжении другие средства передвижения, в числе которых были различные типы карет и три автомобиля.

Один из этих автомобилей заблаговременно прислали тем утром к железнодорожному вокзалу Вены, чтобы мы могли приехать в замок по шоссе. Поездка эта занимала три или четыре часа, в зависимости от погоды. Шофер стоял в ожидании на перроне у подножия лестницы. Он взял у нас наши три саквояжика, которые мы несли в руках, а также организовал переноску наших большущих чемоданов.

— А я уж было подумала, что кто-то из моих наплевательски относящихся ко мне сыновей вдруг проявил любезность и соизволил встретить меня после столь изнурительного путешествия… — пробурчала твоя матушка, передавая шоферу свой саквояж.

— Вашему высочеству, наверное, будет приятно узнать, что ваш сын, его высочество Карл, лично ожидает вас в автомобиле, — с невозмутимым видом ответил шофер.

— Неужели? Вот это действительно сюрприз! А ну-ка, ребятишки, бегом за мной — на встречу с моим сыном!

Если о тебе, любовь моя, я задумывалась с того самого момента, как узнала о твоем существовании, и пыталась при этом представить, какая у тебя может быть внешность (мне казалась, что ты такой же неправдоподобный, загадочный и овеянный легендами, как и сам замок Брунштрих), то я никогда не ломала себе голову над тем, что может представлять собой твой брат. Но даже если бы я попыталась это вообразить, мне, наверное, никогда бы и в голову не пришло, что я при самой первой встрече с ним увижу его пожирающим огромную жареную сосиску — Bratwurst[21], — зажатую между двумя половинками сдобной булки, и что я в первую очередь обращу внимание на его блестящие от жира и усыпанные прилипшими хлебными крошками губы и его толстые щеки — такие, как у грызуна, который набил себе защечные мешки зерном.

— Не ожидал, что вы приедете так скоро. Мне хотелось есть. Я сегодня еще не завтракал… — стал он, поспешно вытирая губы платком, оправдываться перед своей матерью, когда та упрекнула его в неподобающем поведении.

Когда он потянулся ко мне, чтобы меня поцеловать — так, как при встрече целуют друг друга родственники, — я с ужасом подумала, что его измазанные губы оставят на моих щеках влажный и неприятный след жира и слюны. К счастью, он вытер свои губы очень хорошо, и мои опасения оказались напрасными. После такого нелепого знакомства твой брат стал казаться мне всего лишь частью окружавшей меня действительности — как и просторные задние сиденья автомобиля, и кожаный откидной верх, защищавший нас от холодного ветра, и шофер, который вел машину, и осторожное петляние по заснеженным дорогам, как болтовня твоей матери, перечислявшей те злоключения, которые произошли со мной в Париже, снова и снова повторяя, что путешествовать по Европе в нашу сумасшедшую эпоху стало небезопасно. Твой брат стал, попросту говоря, одним из многих окружавших меня людей, предметов и явлений.

— Карл, расскажи-ка своей кузине Исабель историю замка, — попросила Алехандра твоего брата, когда разговор уже начал угасать. — Тебе ведь очень хотелось бы ее услышать, да? — обратилась она ко мне с горделивым и загадочным видом.

Тогда твой брат начал рассказывать монотонным голосом, с легким акцентом — в своеобразной манере, свойственной тем, кто владеет несколькими языками, и равнодушным тоном, свойственным тем, кого ничем не удивишь.


Брунштрих предстал перед моим взором прежде всего как лес, проносившийся за автомобильными стеклами, шоссе с постепенно ухудшающимся покрытием, щит с тремя стрелками, указывающими направления, и обозначением расстояния — до Вены, до замка и до ближайшей деревни — и, наконец, сам замок, построенный в неоготическом стиле. Издалека он показался мне малюсеньким, как рисунок на почтовой открытке, а вот вблизи его нельзя было окинуть одним взглядом, и он давил на психику своей массивностью. Лишь значительно позднее, во время моих длительных прогулок по его окрестностям, я открыла для себя, что в Брунштрихе — на его границе с Австрией — имелись широкие равнины, постепенно переходившие в горную цепь, которая отделяла его от Германии. А еще я поняла, что замок Брунштрих, находясь в укромном местечке в горах (он словно бы прилип к скале с крутыми склонами, окруженный лесами и защищаемый рекой, вбирающей в себя талые воды, которые текли прямо с самых высоких вершин), наводит своим видом на мысли о «Спящей красавице» и других волшебных сказках.

Тем не менее, еще до того, как я вылезла из автомобиля, я уже знала о Брунштрихе очень и очень многое. Мне, выполняя просьбу своей матери, подробно рассказал о нем Карл. Я узнала, что история замка ведется еще с XIII века, когда герцог Максимилиан Брунштрихский приказал построить его в качестве жилища и крепости, которая должна была сдержать натиск венгров. Благодаря тому, что замок этот находился высоко в горах, из него — как, впрочем, и из большинства средневековых крепостей — можно было заметить приближение врагов издалека и, соответственно, своевременно подготовиться к обороне. Я узнала, что от первоначальной готической конструкции замка сохранились только стены подвальных помещений и винных погребов, а также небольшая часть внешних оборонительных стен.

Я также узнала, что в XIV веке, после смерти герцога Отто — правнука основателя династии — замок перешел в руки влиятельной семьи Роттенбаум, которая в 1553 году перестроила его в соответствии с канонами эпохи Возрождения. В 1676 году род герцогов Брунштрихских, возглавляемый великим герцогом Людвигом, вернул себе этот замок, и для замка настали времена блеска и великолепия, пока летом 1835 года пожар, начавшийся в кухне, не уничтожил большую часть его сооружений. Карл рассказал о том, как великий герцог Франц, ваш дедушка, и его супруга Мария-Виктория затеяли реконструкцию замка в стиле тюдоровской неоготики — в том же стиле, в каком был построен Виндзорский замок в Англии, — потому что великая герцогиня Мария-Виктория, будучи англичанкой, просто обожала этот стиль. Карл сообщил, что реконструкция затянулась до середины 1866 года и закончилась лишь за несколько месяцев до смерти великого герцога Франца, который все-таки дождался исполнения своей мечты — увидеть замок в полностью реконструированном виде до того, как он, великий герцог, умрет.

— Средневековый стиль со своими башнями, зубцами на стенах, большими воротами, створчатыми окнами и остроконечными арками проглядывает во всех элементах конструкции замка, усовершенствованной в соответствии с архитектурными канонами девятнадцатого века. Благодаря всему этому замок представляет собой комплекс, отличающийся оригинальным романтизмом.

Великая герцогиня Мария-Виктория была также автором и внутреннего убранства замка, а потому английский стиль доминировал в большинстве помещений, где современная мебель соседствовала с предметами старины, привезенными с Востока, прежде всего из Китая, — в этой стране великая герцогиня провела часть своего детства. Здесь также имелись примечательные коллекции ковров, хрустальных ламп и изготовленных в Северной Африке предметов из бронзы и олова. В библиотеке замка Брунштрих, являющейся одним из самых красивых помещений благодаря ее потолкам из резного дерева и стенам, покрытым панелями с богатой инкрустацией, хранилось приблизительно шестнадцать тысяч экземпляров книг и гравюр. Все эти сведения были сообщены мне устами твоего брата, но он при этом не выказал даже капельки гордости за свое родовое гнездо и не похвалился тем, что за несколько столетий ваша семья собрала ценную коллекцию живописи. Он просто рассказывал мне, как экскурсовод в музее, о висевших на стенах многочисленных помещений замка полотнах мастеров различных национальностей и стилей: Караваджо, Хольбейна, Бэкона, Делакруа, Стена, Риберы… Я наверняка сейчас кого-то пропустила. А ты помнишь их всех?

Твой брат, конечно же, упомянул готическую капеллу, примыкающую тыльной стороной к стене замка и посвященную Пресвятой деве Марии, а также хранящийся там дивный запрестольный образ, писаный на дереве, и восемь огромных окон с витражами, которые пропускали более чем достаточно света для того, чтобы три нефа капеллы были красиво освещены.

А в завершение он рассказал мне, что весь ансамбль замка окружен двумястами гектарами леса с огороженной территорией для охоты, где встречаются практически все основные виды животных и растений, характерных для горной местности Центральной Европы.

Все эти сведения, которые Карл сообщил мне, словно какой-нибудь профессор или экскурсовод, пестрели цифрами, датами и прочими подробностями — одновременно и утомительными и интересными. Он излагал их с такой бесстрастностью, что иногда его рассказ становился попросту скучным. Во всяком случае, он не вызвал у меня и половины тех эмоций, которые вызвал потрясающий вид заснеженных лесов, покрывающих весь склон горы и всю долину до самого горизонта. Я впервые смогла насладиться этим видом, когда выглянула из выходящего на балкон окна своей комнаты. В этой комнате, укутавшись в теплый плед и осознавая, что до меня здесь не доберется холод, сковывающий все, что находилось по ту сторону оконных стекол, я — беззащитная перед всем тем, что таилось в глубине замка, — долго не могла заснуть в первую ночь своей резко изменившейся жизни, потому что мне все никак не удавалось побороть в себе настороженность и волнение, которые вызывало у меня все неизвестное.


17 декабря

Я помню, любовь моя, что тогда я, хотя и несколько месяцев готовилась к этому моменту, все чувствовала себя, как рыба, которую вытащили из воды. Как мне следовало поступать, когда в мою комнату входила, чтобы посильнее разжечь огонь в камине и подготовить мне горячую воду для умывания, служанка? Должна ли я была завтракать в строго определенное время? И где? А как одеваться барышне, проводящей свои дни в замке в обществе членов герцогской семьи?

— Добрый день, — послышался из глубины коридора чей-то голос.

Ричард Виндфилд, спускавшийся по лестнице, заметил меня в тот момент, когда я выходила из своей комнаты.

— Добрый день, Ричард, — ответила я, закрывая за собой дверь. — Вы даже и представить себе не можете, как я рада вас видеть!

— А вы себе даже и не представляете, как я рад услышать от вас эти слова!

— Вы, конечно же, подскажете мне, как попасть отсюда в столовую, — сказала я, проигнорировав его реплику. — Я еще не завтракала.

— Как жаль! Вы только что разбили мое хрупкое сердце тем, что ваш интерес ко мне оказался столь прозаичным.

— Так ведь известно же: сначала — материальное, а затем уже — духовное. Мне что-то ни о чем не думается, когда в желудке пусто.

— Ну что ж, тогда вам повезло. Я тоже не успел позавтракать и как раз сейчас и собирался это сделать. Я вас с радостью сопровожу в столовую, — сказал он, жестом предлагая мне взять его под руку — что я тут же решительно и сделала.

— А еще я терпеть не могу завтракать в одиночестве.

— О, как раз по этому поводу можете не переживать. В Брунштрихе остаться в одиночестве не так-то просто.


23 декабря

Я помню, любовь моя, как через пару дней я и сама убедилась, что лорд Виндфилд был прав: в Брунштрихе остаться в одиночестве не так-то просто. Брунштрих чем-то похож на тебя: он боится одиночества, потому что в тишине слышны шепот и крики шатающихся где-то поблизости призраков.

Ричард Виндфилд также должным образом поведал мне о развитии сюжета в трагикомедии, которая называется «Рождество». Будучи, видимо, прирожденным аналитиком, он выделил в ней два основных действа. Первое из них совершалось вплоть до наступления Рождества. Это был так называемый сочельник, и за стол в замке великих герцогов приглашались только самые близкие люди. Ты помнишь этих «самых близких»? Небольшая группа людей, собранная твоей матерью: Карл и ты; лорд Ричард Виндфилд — «третий сын»; графиня Мария Неванович и ее внучка Надя Неванович — невеста Карла, на которой он должен был жениться в следующем году, в апреле; герцог Алоис — твой строптивый дядя и брат покойного великого герцога. Он является строптивым в понимании тех, кто считает, что жить в Бразилии, где он еще в молодости вложил все свои средства в плантации какао, — это экстравагантность. Те же самые люди отзывались о нем как о сумасбродном предпринимателе, безрассудном авантюристе и даже как о человеке, предавшем семью, однако в действительности они всего лишь завидовали его немалому состоянию, которое он нажил благодаря экспорту такого высоко ценимого продукта, каким является какао. Последним человеком, ставшим членом этой небольшой группы, была я. Сидя вместе с этими людьми за столом, я чувствовала себя незаметной среди всего этого великолепия, блеска и романтизма.

Второе действо, как поведал мне в своем специфическом стиле лорд Виндфилд, разворачивалось уже после наступления Рождества. Суть его заключалось в том, что Брунштрих на короткое время превращался в своего рода пристанище для представителей европейской аристократии и преуспевающей буржуазии, одного-двух модных интеллектуалов и, конечно же, нескольких весьма любопытных персонажей, считавшихся асоциальными типами только потому, что они были не такими, как все. Каждый год вы, образно выражаясь, звали к своему столу то какую-нибудь суфражистку[22], которую уже несколько раз сажали в тюрьму за нарушение общественного порядка, то эмигранта, нажившегося на какой-то сумасбродной коммерции, то изобретателя каких-то никому не нужных штуковин, то необычайно красноречивого болтуна, отточившего свое мастерство в уголке ораторов в лондонском Гайд-парке, то даже их всех вместе — просто потому, что они вас забавляли. А еще мне казалось, что вы приглашали этих людей к себе, чтобы над ними слегка поиздеваться.

Первые дни моего пребывания в Брунштрихе стали для меня периодом ускоренной адаптации к новой жизни. Эта группа «самых близких» должна была послужить для меня своего рода учебным лагерем для выработки манеры поведения в обществе, ибо все они, по-видимому, понимали, что, прожив предыдущие годы своей жизни в родительском доме в захолустном андалусийском городишке, я, конечно же, была немного «неотесанной». Поэтому мне приходилось работать над различными фундаментальными аспектами: например, вырабатывать у себя умение поддерживать разговор, почти ничего не говоря; пользоваться во время праздничных мероприятий столами самообслуживания, одной рукой держа тарелку, другой приоткрывая крышки стоящих на этих столах блюд, никогда не выглядеть усталой и всегда иметь про запас парочку остроумных высказываний. Все свободное время я посвящала изучению немецкого языка — конечно же, при помощи преподавателя, прогулкам, нередко в компании с Ричардом, или чтению книг в библиотеке, где я почти каждый день на кого-нибудь наталкивалась. В общем, я никогда не оставалась в замке Брунштрих в одиночестве. Я никогда не оставалась там в одиночестве, если не считать те чудесные полтора часа сразу же после рассвета, в течение которых мне удавалось уединяться в просторной оранжерее, чтобы сделать утреннюю гимнастику.

Однако не удалось мне вдоволь понаслаждаться этим — столь желанным для меня — одиночеством, как его стал нарушать герцог Алоис, который решил уединяться в том же самом месте, чтобы почитать утренние газеты.

— А что это за гимнастика? — полюбопытствовал он сразу же в тот день, когда впервые нарушил мое уединение.

— Йога. Это трудно объяснить… Это, скажем так, дисциплина, которая помогает контролировать рассудок и упражнять тело. Мой отец научился упражнениям йоги во время своих поездок в Индию и почему-то решил научить этому и меня. Йога очень хорошо помогает поддерживать в хорошей форме мышцы и суставы.

— Йога? Никогда о ней ничего не слышал… — признался Алоис, и в его глазах вспыхнул огонек любопытства.


Я очень скоро осознала, что накрытый для завтрака стол — это такое место, где изо дня в день можно быть свидетелем медленного увеличения того избранного общества, которое будет находиться в замке в ближайшие дни: если добавился еще один комплект столовых приборов — значит, появится новое лицо.

В то утро ожидалось, что появишься ты, однако этого не произошло. «На нашей родине, — как-то высказалась по данному поводу твоя матушка, родившаяся в той же стране, что и я, — есть такая поговорка: этот человек — как река Гвадиана, которая то появляется, то исчезает. Такой вот и мой сын Лоренс: никогда заранее не знаешь, когда он уедет из Брунштриха, а когда в нем снова появится.

— Красивый кулон у тебя на шее сегодня, Исабель, — сказал герцог Алоис, сидя напротив меня перед блюдом из почек и чашечкой кофе.

— А-а, этот?.. — бросила я с притворным равнодушием человека, который не придает значения тому, чему придают значение другие люди. Затем я нащупала пальцами кулон на своей кофточке и слегка приподняла его. — Это — хатхи, то есть слон. В Индии он является почитаемым и даже священным животным, приносящим процветание и богатство семьям и успех торговле. Это — талисман, символизирующий удачу. Я никогда с ним не расстаюсь, — слегка приврала я напоследок.

— Я что-то подобное слышал. Насколько мне известно, коренные жители Индии даже поклоняются богу в виде слона.

— Его называют Ганеш, он — бог мудрости. Наполовину человек, наполовину слон.

— Но он разве не должен держать свой хобот поднятым вверх?

— Нет. Думаю, что такое представление о том, как должен выглядеть этот бог, сложилось на Западе. В Индии же положение хобота этого слона не имеет никакого значения.

— Вы, похоже, знаете об индуистской культуре очень многое, — сказал герцог Алоис, поднося ко рту вилку с кусочком вымоченной в хересе — и выглядевшей отнюдь не аппетитно — почки.

— По правде говоря, мне очень хотелось бы о ней многое знать, однако мне известно об индуистской культуре лишь то, что рассказывал мне мой отец и что я смогла прочесть в некоторых из его книг. Именно он подарил мне этого хатхи. Скажу честно — индуистская культура вызывает у меня огромный интерес… — я прищурилась и, положив на стол вилку и нож, чтобы можно было жестикулировать руками, стала говорить дальше, пытаясь придать произносимым мною словам побольше драматизма. — Она очень возвышенная, человеколюбивая и разумная по способу мировосприятия… Я считаю, что индуизм, буддизм, синтоизм — не только как религии, но и как культуры и образы жизни — являются во много раз более продуманными и близкими к реальной жизни, чем наши западные религии, — произнесла я, понизив голос и наклонившись к своему собеседнику с видом человека, делающего какое-то важное признание. — Надеюсь, я не шокировала вас этой своей точкой зрения, герцог.

— О, я прошу вас, зовите меня Алоис. Нет, вы меня нисколько не шокировали. По правде говоря, вы меня, наоборот, очень заинтриговали. Хорошо бы нам обсудить данную тему как можно обстоятельнее… Значит, говорите, Ганеш, бог с головой слона… А почему он — наполовину человек и наполовину слон?

— По этому поводу существуют различные легенды, однако, на мой взгляд, самая красивая из них гласит о том, что Ганеш, сын Шивы, верховного бога, и его жены Парвати, родился в то время, когда Шива ушел воевать. Как-то раз Парвати, решив искупаться в своих покоях, поручила Ганешу охранять вход в них. В этот момент вернулся с войны Шива, и он захотел пройти в покои своей супруги. Ганеш еще не был знаком со своим отцом, а тот — со своим сыном, а потому Ганеш с воинственным видом преградил путь Шиве. Шива, рассвирепев, отсек ему голову. Когда до него дошло, что он убил своего собственного сына и что его жена будет по этому поводу горевать, он решил спуститься на землю и взять там голову у первого попавшегося животного, чтобы приделать ее своему сыну. Первым попавшимся ему животным стал слон.

— Это и в самом деле удивительная легенда… Вы, дорогая моя, прямо-таки ходячая энциклопедия.

Я улыбнулась Алоису. Он тоже мне улыбнулся, и при этом на его лице еще четче обозначились многочисленные морщинки, и без того уже очень хорошо заметные на загоревшей под бразильским солнцем коже. Должна признать, что твой дядя, герцог Алоис, все еще был, несмотря на свой возраст, весьма привлекательным мужчиной. Меня очаровывало его лицо с бронзовым загаром (результат долгого пребывания на открытом воздухе на плантациях какао), который подчеркивали серебристые на висках волосы и черные — тонкие и ухоженные — усы. Однако больше всего меня восхищали его огромные зеленые глаза, которые выглядели потрясающе выразительными из-за тоненьких морщинок в уголках глаз. Мне было нетрудно догадаться, что его внешность — конечно же, вкупе с его немалым состоянием — превращала герцога в одного из самых привлекательных для женщин холостяков, однако он, как тебе известно, отнюдь не горел желанием жениться.

— Знаете, — продолжил он, — я в последнее время все размышляю по поводу той гимнастики, которой вы занимались… Йо…

— Йоги? — подсказала я.

— Да. Мне хотелось бы научиться этим упражнениям. Как думаете, у меня получится?

— При помощи хорошего учителя йогу может освоить кто угодно. Я, правда, быть хорошим учителем вряд ли смогу, — добавила я, предвосхищая возможную просьбу обучить его хотя бы базовым элементам.

Я — на несколько секунд — сделала вид, что размышляю над его просьбой. Я, конечно же, отнюдь не была гуру, но, безусловно, кое-чему его научить могла.

— Ну, хорошо, я, наверное, смогу помочь вам освоить те основные асаны, которые мне известны.

— Асаны?

— Позы, используемые в йоге, — пояснила я, с трудом пытаясь подавить возникшее у меня желание держаться высокомерно.

Я с большим удовольствием продемонстрировала бы свои умения. Да, я, считавшаяся здесь малограмотной и никчемной «деревенщиной», оказывается, способна обучить кое-чему одного из представителей окружавшего твою матушку великосветского общества.

В выразительных глазах герцога Алоиса появилось выражение снисходительности.

— А еще вот что, — продолжила я заговорщическим тоном. — Нам нужно быть осторожными. Если кто-нибудь узнает, что барышня из приличного общества занимается подобными упражнениями, он, возможно, придет в негодование. Я не хотела бы расстраивать тетушку Алехандру.

— Да, да, конечно, я это понимаю. Это будет нашей маленькой тайной, — согласился Алоис, подмигивая мне.

* * *
Признаюсь тебе, брат… Брат… Насколько я помню, я никогда раньше не называл тебя братом. Мы с тобой волею судьбы появились на белый свет от одних и тех же родителей, но, тем не менее, я никогда не чувствовал, что ты — мой брат. У нас с тобой не было ничего общего… А когда это общее появилось, закончилось все. Любопытно, что только с того момента я стал считать тебя своим братом — как будто я наконец-то осознал, что у меня есть брат и что этот брат — ты.

Итак, я признаюсь тебе, брат, что, хотя со стороны все, наверное, выглядело совсем иначе, я был в душе гораздо менее семейным человеком, чем ты. Брунштрих никогда не символизировал для меня ни тепло домашнего очага, ни семейное радушие, ни гордость за свое происхождение. Пребывание в Брунштрихе было для меня — не больше и не меньше — бременем, накладываемым на меня моей любовью к нашей матери — единственной до недавнего времени по-настоящему искренней моей любовью.

Возможно, именно поэтому все в Брунштрихе казалось мне наигранным и фальшивым — как будто там вызрел заговор, направленный против меня. И в самом деле, своего рода заговор ощущался в той загадочной ловкости, с какой наша матушка добилась, чтобы все стали приходить на завтрак в одно и то же время и в результате собрались все вместе. В Брунштрихе ведь раньше никогда не существовало никаких распорядков дня, и, конечно же, там никто не вставал на рассвете по сигналу трубы. Тебе известно, что мама очень гостеприимная хозяйка и позволяла гостям завтракать прямо в своих спальнях. Почему же тогда почти никто не пользовался такой возможностью и все приходили на завтрак примерно в одно и то же время — плюс-минус пять минут, — чтобы выпить кофе или сок и полакомиться булочками, сосисками, вареными яйцами и другой подаваемой на завтрак вкуснятиной, сидя за одним столом?

Меня удивляло подобное стремление собираться всем вместе за завтраком, потому что я по утрам частенько чувствовал себя подавленным и не очень-то расположенным к досужим разговорам, и я отдал бы что угодно за то, чтобы иметь возможность завтракать в одиночестве в своей комнате. Однако если бы я поступал так, я расстроил бы нашу матушку и вызвал бы неудовольствие у тех, кто, если разобраться, были не только ее, но и моими гостями.

В общем, я, пытаясь развеять свое мрачное настроение чашкой крепкого кофе, с удивлением наблюдал за тем, как остальные присутствующие оживленно разговаривают в этот ранний час и даже вполне в состоянии поддерживать непрерывную беседу часами. По части словоохотливости среди них всех выделялась наша матушка, обладавшая даром, который иногда можно было счесть проклятием, — ибо она почти никогда не смолкала. В тот конкретный момент она рассказывала графине Неванович об испытанном ею потрясении, когда она узнала, что некий малоизвестный писатель с философскими наклонностями, которого в предыдущий год она приглашала приехать погостить на Рождество (потому что, хотя его произведения и были ужасно нудными, он, по ее словам, был очень эффектным мужчиной благодаря своему высокому росту и славянским чертам лица), женился на девушке из состоятельной буржуазной семьи и, перестав обогащать своими творениями никудышную литературу, занялся обучением не отличающихся изысканным воспитанием нуворишей тому, как следует вести себя в приличном обществе.

— А ведь этот Димитрий был творческой личностью, полной революционных идей! — воскликнула она одновременно и негодующе и восторженно.

Рядом с нашей матушкой сидела она… Она то ли интриговала, то ли кокетничала — невозможно было определить, что конкретно она в данный момент делала, — с дядей Алоисом, богатеньким холостяком. Было очевидно, что если бы кто-то когда-нибудь засомневался в том, что мы с тобой и в самом деле дети одной и той же матери и одного и того же отца, или если бы кто-то когда-нибудь стал бы думать, что тебя усыновили, забрав из какой-нибудь цыганской семьи, мне достаточно было бы вспомнить о дяде Алоисе, чтобы отвергнуть оба эти предположения. Вы ведь очень-очень друг на друга похожи — не только внешностью, но и манерой вести себя, особенно с женщинами. Вы оба ни о чем не переживали, пользовались успехом у прекрасного пола, слыли соблазнителями и ловеласами. И если бы судьба не распорядилась так, что ты, в отличие от дяди Алоиса, должен был обеспечить продолжение рода правителей маленького Великого Герцогства Брунштрихского, я готов был бы поспорить, что ты, как и Алоис, тоже стал бы «золотым» холостяком… Она, казалось, угодила в сети, которые расставил для нее своими любезностями герцог.

Посмотрев прямо перед собой, я увидел, что даже Надя, никогда не отличавшаяся особой словоохотливостью, вовсю болтала с Ричардом — возможно, потому, что уж он-то словоохотливостью отличался. Наши взгляды пересеклись над верхними краями чашечек с кофе. Красивые глаза Нади на несколько мгновений остановились на мне, а затем она потупила взгляд — что являлось вполне понятным мне проявлением свойственной ей стыдливости. Я ведь, сам того не осознавая, рассматривал ее — а точнее, смотрел на нее невидящим взглядом, предаваясь каким-то своим размышлениям, и это было более чем достаточной причиной для того, чтобы она сконфузилась. Мне иногда импонировало простодушие Нади и нравился ее уязвимый вид — она была похожа на хрупкую фарфоровую фигурку, которую очень легко можно сломать, если обращаться с ней без надлежащей осторожности. Мне даже нравился ее не ахти какой интеллект, ограничивающийся лишь тем, что может выработать у не очень умного от природы человека усерднейшее и весьма длительное обучение. Эта ее ограниченность делала ее еще более уязвимой, нуждающейся в защите и весьма подходящей для той роли, которая была уготована ей в жизни — роли покорной жены мужа, которого ей выбрали, и смиренной правительницы подданных, которых ей тоже подобрали. Женщина с более сильным характером могла стать настоящей проблемой, потому что ей могло вздуматься «бунтовать» или — еще того хуже — навязывать окружающим свое мнение. Поэтому, хотя мне и трудно было представить себя в роли супруга Нади, я был уверен, что, если бы мы с ней поженились, наш брак никогда бы не стал адом ни для кого из нас двоих. Для нее он не стал бы таковым потому, что ей воспитатели привили мысль, что она должна безропотно и даже с радостью подчиняться своей судьбе. Для меня он не стал бы адом потому, что у Нади, вдобавок к ее смирению, обходительности и немногословности, были еще огромные голубые глаза, светлые — почти белые — волосы и нежная розоватая кожа. Короче говоря, она была очень красивой женщиной, чьи чары, насколько я знал, не остались незамеченными тобой. По правде говоря, мое самолюбие тешил уже сам тот факт, что мне принадлежит такая ценность, какой у тебя нет. В общем, я был уверен, что я к Наде постепенно привяжусь. То, что, раз уж она не отличалась большим умом, мне приходилось выискивать в ней другие достоинства, меня не очень-то расстраивало. Если к этому добавить, что жениться на ней было моим долгом, все остальное уходило на второй план, потому что моей отличительной чертой являлось очень развитое чувство долга.

Именно это мое качество и упомянул два года назад император Австро-Венгрии Франц-Иосиф как главный аргумент в пользу того, что он выбрал меня — а не кого-нибудь другого — для выполнения одного деликатного задания. А еще он заявил, что полностью мне доверяет, потому что, как тебе известно, мы не только приходились друг другу родственниками, но я еще был его личным советником по вопросам внешней политики. Я прекрасно понимал, что задание, которое мне поручали, имело огромное значение для обеспечения безопасности Австрии и даже всей Европы. А еще я в полной мере осознавал, что союз с Россией был наиболее значимым среди всех дипломатических мер, которые могли предотвратить войну. Хотя, по моему убеждению, война была неизбежной, я считал, что необходимо запустить все возможные механизмы для того, чтобы попытаться предотвратить крупномасштабный конфликт, который затронет все страны и народы. Впрочем, в эту сумасшедшую эпоху, в которую нам доводится жить, весь мир, похоже, сходится во мнении относительно того, что война — не только единственный, но и наилучший выход из сложившейся напряженной ситуации. Австрия жаждала войны, планируя в результате нее укрепить свое влияние на Балканах и раздавить националистические движения. Россия видела в войне возможность восстановить свой национальный престиж, очень сильно пострадавший в результате недавнего поражения в противоборстве с Японией, и предотвратить надвигающуюся новою волну народного недовольства. Франция надеялась в ходе предстоящей войны отомстить за позорное поражение, которое она потерпела от Германии в 1871 году, и вернуть себе Эльзас и Лотарингию. Германия полагала, что война поможет ей, недавно созданной империи, укрепить свое влияние на международной арене, а особенно по отношению к Великобритании, тогда как Великобритания была уже готова поставить крест на splendid isolation[23] — своей политике отмежевания от тех событий, которые происходили на материковой части Европы, — поскольку ее господству на море и в колониях все больше и больше угрожала постепенно наглеющая Германия. И все эти мощные державы вовлекали в борьбу за свои интересы соседствующие с ними — и зависящие от них — державы поменьше.

Возможно, из-за того, что я родился в маленьком герцогстве, затерявшемся в центре Европы, от отца-австрийца и матери-испанки, и из-за того, что среди моих родственников имелись бабушка-немка, дядя-швед и русская двоюродная бабка, а образование я получил в Англии, у меня не смогло развиться сколько-нибудь значительное чувство патриотизма, и все подобные всплески националистического духа казались мне уму непостижимыми. Тем не менее тебе прекрасно известно, что ситуация была именно такой и что я увяз в ней по самые уши.

Все эти события в своей совокупности вызывали у меня глубокий пессимизм, они придушили мое чувство юмора и, в конечном счете, превратили меня в человека печального и занудливого. Именно поэтому предстоящее празднование Рождества — в том виде, в каком его задумала наша матушка, — стало казаться мне невыносимым. В предыдущие годы я относился к этим хорошо знакомым мне рождественским праздничным мероприятиям хотя и не с восторгом, но, по крайней мере, вполне терпимо. Исходя из того, что я не был особо общительным человеком, обожающим ужины, на которые приглашено множество гостей, тематические балы и наплыв разряженных дам и господ (я иногда воспринимал замок Брунштрих через призму именно таких событий), и что я не считал себя ни виртуозом светской болтовни, ни искусным танцором, ни поднаторевшим в гостеприимстве хозяином (я обычно предоставлял эту роль тебе), я предпочитал держаться преимущественно на втором плане и при этом в большинстве случаев даже умудрялся как-то поразвлечься. А вот в этом году я знал абсолютно точно, что празднование Рождества превратится для меня в бесконечно долгое и нестерпимое мучение.


24 декабря

Я помню, любовь моя, как Ричард Виндфилд пообещал сводить меня в сельскую таверну, и мы подумали, что тихий денек накануне Рождества, когда большинство людей будет отдыхать, готовясь к предстоящему праздничному ночному бдению, будет для этого наиболее подходящим временем.

Подобное необычное приглашение, приличествующее скорее портовым грузчикам, чем видному представителю аристократии, явилось результатом абсурдного спора — а все споры обычно являются абсурдными — по поводу моих воспоминаний о своем детстве, проведенном в Испании, том времени, когда я зачастую вела себя, как уличный хулиган. Я бросала камнями в сидящих в воде у берега пруда беззащитных лягушек, я перелазила через изгородь в сад дядюшки Фруктуосо, чтобы наворовать там инжира, я сыпала втихаря соль в компот, который варила моя мать, я втыкала булавки в куски мыла, я прятала сверчка в граммофон… В общем, я отнюдь не была примерной девочкой. Признавшись — в общем-то, неожиданно для самой себя — во всех этих бесчинствах, я, чтобы как-то выпутаться из подобной ситуации, не придумала ничего лучше, кроме как обвинить лорда Виндфилда в том, что он — жеманный и чрезмерно элегантный горожанин, не способный наслаждаться прелестями свободной сельской жизни, поскольку он помнил из своего детства лишь игру в крикет в саду и прогулки по парку Святого Джеймса, во время которых его держала за руку его nanny[24]. Его мужская гордость явно была уязвлена, он с вызывающим видом предложил мне пойти и выпить в таверне пива, и я, которая еще никогда его не пробовала, была вынуждена принять этот вызов, а иначе Ричард просто перестал бы воспринимать меня всерьез.

Я уверена, что тебе, любовь моя, с твоими высокомерными, аристократическими и далекими от демократичности манерами великого герцога, никогда не выпадал случай посетить эту частичку — а лучше сказать, клочок — твоего Великого Герцогства, далеко не все обитатели которого ходят в шелках и парче. Поэтому я опишу тебе все подробности, которые помогут тебе увидеть мысленным взором тамошнюю очаровательную обстановку.

Сельская таверна представляла собой сооруженную из дерева и камня старую, обветшалую хибару, в которой пахло опилками, дешевым табаком и дымом от печной трубы, дымоход которой был скорее засорен, чем поврежден, — его, судя по всему, не прочищали уже много-много лет. К такому выводу можно было прийти, учитывая санитарно-гигиеническое состояние заведения: пола не было видно из-под опилок и всяких мелких отходов непонятного происхождения, а сосновые столы и скамьи были покрыты разносортными — ставшими липкими от грязи — клетчатыми скатертями, по которым, без сомнения, можно было определить «возраст» заведения примерно так же, как определяют по кольцам на срезе ствола возраст дерева. Было, правда, заметно, что когда-то кто-то, очевидно, очень волевой, попытался сделать из этого свинарника уютное местечко: оконца были снабжены занавесками, на столах стояли подсвечники, а на печной трубе виднелось украшение в память о когда-то отмечавшемся здесь Рождестве. Однако занавески уже давно истрепались и потемнели, маленькие подсвечники почти полностью скрылись под горами расплавленного воска, который никто не утруждался удалять, а на рождественском украшении не хватало нескольких деталей, которые, возможно, кто-то из посетителей утащил, чтобы украсить ими свое собственное жилище.

В тот день шел сильный снег — я никогда раньше не видела такого обильного снегопада — и заведение было почти пустым, потому что лишь немногие — такие же неблагоразумные, как и мы с Ричардом, — решались выйти из дому в метель. Двое мужчин, грубоватые на вид, игравшие возле камина в карты, и дремавший за стойкой хозяин заведения повернули головы в нашу сторону, услышав, как мы вошли вместе со шквалом ветра, несущего с собой мечущиеся снежинки. Все трое сопровождали нас внимательными взглядами, пока мы не уселись за стол. Мне подумалось, что я, наверное, единственная женщина, которую они видели здесь за долгое-долгое время, по крайней мере, единственная безусая женщина, потому что здесь обслуживала посетителей особа, у которой над верхней губой была хорошо заметна полоска темных волосков. Еще у нее были большущие груди, которыми она с бесстыдством колыхала прямо перед глазами лорда Виндфилда, подавая ему пиво, и мне даже стало казаться, что он вот-вот исчезнет между ними, словно бы его поглотит пасть огромного хищного животного.

— Боже мой, Ричард, какое оно горькое! — воскликнула, скривившись, я, после того как отхлебнула черной жидкости с коричневой пеной.

— Ну конечно, оно горькое, это же пиво! А чего вы ожидали? — Ричард непринужденно пожал плечами, а затем с вызывающим видом сделал большой глоток. — Ну и куда же подевалось ваше умение наслаждаться прелестями свободной сельской жизни, а?

— Думаю, оно осталось в Костере, — ответила я, осторожно касаясь кончиком пальца поверхности стола и чувствуя при этом, что кожа прилипает к ней, — где, кстати, очень чисто.

Ричард рассмеялся.

— Ну, хорошо, — сказала я. — На этот раз вы выиграли. Однако признайте, что и для вас это отнюдь не самое любимое место.

— Это верно. Но мне, тем не менее, нравится пиво.

— Не могу понять, почему. — Я усмехнулась, снова прикладываясь к кружке.

Сделав глоток, я почувствовала жжение на кончике языка и горький вкус, когда попыталась его проглотить. После этого я решительно поставила кружку на стол, уже больше не собираясь к ней прикасаться.

— Знаете, Ричард, — попыталась я изменить ход нашего разговора, после того как стало ясно, что в этой грязной таверне мы оба чувствуем себя весьма неловко, — а я все размышляла о той…

Я запнулась, потому что Ричард вдруг слегка ошарашил меня: можно сказать, он ласковым жестом провел большим пальцем по моим губам, чтобы убрать с уголков оставшуюся на них пивную пену. Хотя мне и было приятно, что он то и дело пытается со мной флиртовать, его поступки иногда заставляли меня нервничать. Кстати говоря, далеко не все мужчины обладают таким мастерством обращения с женщинами, каким обладаешь ты.

— Спасибо… Я говорила, что думала о происшествии в Париже и о книге с этой дрянью… Ну, той, от которой мерещатся голубые дракончики… Как она называется?

— Гашиш, — ответил мой собеседник, и из-за его английского акцента мне показалось, что он чихнул.

Возможно, при каких-нибудь других обстоятельствах я подшутила бы над ним — сказала бы ему: «Будьте здоровы!» Однако в данный момент это показалось мне неуместным. Я ведь, как ты помнишь, девушка застенчивая и скромная.

— Это то же самое, что и марихуана, да?

— Да, — Ричард с удивленным видом кивнул. — А вам откуда это известно?

— Мне рассказал об этом герцог Алоис.

Ричард, как мне показалось, слегка нахмурился.

— А еще он мне сказал, что в употреблении марихуаны нет ничего незаконного. Кроме того, я, напрягши свою память, вспомнила, что тетушка Лурдес использовала марихуану, когда лечилась от ревматизма. Ее продавали в местной аптеке в виде листочков, из которых надо было делать настой. Что-то я сомневаюсь, чтобы тетушке Лурдес мерещились голубые дракончики!

Лорд Виндфилд, наглядно демонстрируя свой британский флегматизм, не стал отвечать сразу же на мое прямое обвинение, а, поставив локоть на стол, что с его стороны, учитывая «чистоту» стола, было довольно смело, подперев кулаком подбородок и слегка приподняв бровь, пристально посмотрел на меня и изобразил на своих губах улыбку, которая отнюдь не была любезной.

— Ну, так что? — попыталась я заставить его сказать что-нибудь в свое оправдание.

— Вы полагаете, я вам солгал?

— А что же еще я должна по этому поводу думать?

— Вот что я вам скажу: я в тот момент не стал объяснять вам, что хотя марихуана и широко применяется в медицинских целях, всего несколько месяцев назад на конференции, проходившей в Гааге, было принято решение ограничить ее использование, потому что в определенных кругах ее начали употреблять в больших количествах в качестве галлюциногенного средства, в результате чего причиняется вред здоровью, морали и общественному порядку… Жаль, что герцог Алоис повел себя не совсем порядочно, открыто высказав свое мнение по поводу того, в чем он мало разбирается, и тем самым заставив вас подумать, что я — лжец.

«Да, но в употреблении марихуаны все равно нет ничего незаконного», — решила я, однако не стала произносить это вслух, посчитав, что разговор с лордом Виндфилдом и так уже стал меня ощутимо напрягать.

— Ну, хорошо, не злитесь. Я просто хотела в этом разобраться. Вы должны понимать, что мне становится не по себе, когда мне кажется, что от меня… скрывают правду.

— Зачем бы я стал вам лгать? Думаю, вы вполне могли бы отнестись ко мне с большим доверием.

Лорд Виндфилд на несколько секунд задумался, а затем добавил:

— Я, между прочим, даже выступил по данному поводу в вашу защиту.

— Выступили в мою защиту?

— Да, именно так. Ваш кузен Карл полагает, что вы, возможно, выдумали всю эту историю — ну, о том, что произошло на железнодорожном вокзале, и что эта книга в действительности принадлежит вам.

Ну, Карл и выдал! Это его предположение показалось мне весьма странным. Я почувствовала себя оскорбленной и униженной и, вытаращив глаза, уставилась на лорда Виндфилда.

— Что я… Что эта книга… моя? О Господи! А еще я, наверное, сама пыталась выхватить у себя из рук сумочку и затем одна вернулась в отель! Или же я, наверное, сама наняла тех, кто перевернул вверх дном мой номер в гостинице… А зачем, по мнению моего дорогого кузена, я хранила у себя наркотик?.. В лечебных целях или чтобы мне мерещились голубые дракончики? Как такое возможно?! Он обо мне ничегошеньки не знает, но при этом смеет выдвигать такие жуткие предположения!

Я, не сумев справиться с негодованием, яростно схватила со стола кружку с пивом и сделала из нее такой большой глоток, что от ворвавшегося в мой рот неприятного вкуса меня едва не стошнило.

— Ну, хорошо, хорошо, не злитесь, — стал успокаивать меня лорд Виндфилд. — Я уже доходчиво ему объяснил, что его подозрения абсолютно безосновательны. Они… плод воображения Карла. Ему иногда мерещатся привидения там, где их и в помине нет.

Я глубоко вздохнула и сделала вид, что мой гнев утих.

— Очевидным является то, что тот, кто спутал свою книгу с вашей, не собирался использовать такое большое количество наркотика для благих целей, особенно если учесть, как он приготовлен.

— Как он приготовлен? А что в нем особенного?

— Он спрессован в виде брикетиков. В таком виде его курят вместе с табаком, отчего возникают галлюциногенные эффекты, о которых я вам рассказывал.

— А вам откуда все это известно?

— Я занимался в посольстве вопросами безопасности.

— Ну что ж, ситуация такова, что у меня уже нет ни этого наркотика, ни этой дурацкой, непонятной книги, а у него — у моего незадачливого похитителя — находится замечательный экземпляр книги «Мадам Бовари». Мне оставалось дочитать всего лишь две главы!

— Такая барышня, как вы, читает «Мадам Бовари»? — спросил насмешливым тоном Ричард. — Подобные книги — для суфражисток.

— Если человек — сирота, в этом есть свои преимущества: никто из родственников — таких же любопытных, как и вы, — не станет порицать меня за чтение подобных книг, даже если это будут книги для суфражисток… Я, кстати, стала читать ее исключительно из нездорового любопытства.

Ричард вопросительно поднял брови.

— Да-да, именно так! — закивала я. — В школе эта книга считалась запрещенной. Как-то раз одну ученицу из выпускного класса застали с этой книгой в руках, и монашки тут же едва не развели во дворе костер — как это делала Святая инквизиция, — чтобы сжечь эту девушку вместе с книгой в назидание другим ученицам. Вот тогда-то мое буйное девичье воображение вынудило меня представить на страницах книги «Мадам Бовари» всевозможные непристойные и весьма колоритные образы и тем самым пробудило во мне интерес к неизведанному. Запрет иногда является самой лучшей рекламой… — Я на пару секунд замолчала, удивившись пришедшей мне в голову неожиданной мысли. — Знаете, а эта книга, как мне кажется, чем-то напоминает марихуану…

— Вы отождествляете марихуану и книгу «Мадам Бовари»? Я что-то не вижу между ними никакой связи.

— Я сейчас объясню. На протяжении некого исторического периода создавались определенные произведения литературы и разных видов искусства, которые затем попадали под запрет, потому что они — как это вы изволили выразиться? — причиняли вред здоровью, морали и общественному порядку. Точно так же, как и этот ваш наркотик — гашиш. Получается, что то, что для одних — стимулятор умственной деятельности и чувственного восприятия, для других — яд.

Ричард задумался.

— Удивительно!.. Мне никогда бы не пришло в голову проводить параллель между искусством и наркотиками. Ну и что же вы предлагаете — легализировать наркотики или запретить искусство?

Я догадалась, что лорд Виндфилд пытался этими словами заманить меня в какую-то ловушку, и мысленно спросила саму себя, какой же ответ он ожидает от меня услышать.

— Дело в том, что у меня еще нет сформировавшегося мнения относительно наркотиков. Однако же, если наркотики, как и искусство, являются стимуляторами умственной деятельности и чувственного восприятия, было бы опаснее запрещать их, нежели легализировать.

— Наркотики не стимулируют умственную деятельность — они, уверяю вас, лишь приводят к ее нарушениям.

— Вы говорите так же, как те деятели, которые сожгли библиотеку знаменитого идальго Дона Кихота.

— Который, если не ошибаюсь, от рыцарских романов тронулся рассудком.

— Прекрасно сумасшествие, к которому человека приводит искусство, — пробормотала я, словно бы рассуждая сама с собой. — Никогда не следовало бы запрещать то, что является наивысшим выражением человеческого естества. Именно искусство делает из нас существ высшего порядка. И разве оно не представляет собой сильнодействующий наркотик?

Произнеся эти слова, я тут же почувствовала, что Ричарду не хочется углубляться в данную тему: он боялся натолкнуться на уж слишком скользкие вопросы.

— Возможно… Я бы сказал, что, несмотря на то, что книга «Мадам Бовари» своим содержанием бросает вызов существующим в обществе нормам, она, по моему мнению, не является наркотиком. Эта книга — всего лишь история жизни женщины, которая была мечтательницей, строптивой, неуживчивой и почти такой же красивой, как вы.

Я невольно пожалела, что он оборвал на такой фривольной ноте разговор, который обещал быть интересным. Однако я при этом вполне отчетливо осознавала, куда этот разговор мог меня и Ричарда привести.

— Большое спасибо, лорд Виндфилд… за названные вами четыре эпитета, — сказала я, слегка склонив в театральном жесте голову. — А теперь… не могли бы вы заказать мне еще одну кружку пива?

— Но разве вы не говорили, что оно вам не нравится?

— Оно приводит меня в ужас, однако, как говаривал дядюшка Фруктуосо, имея в виду свою собственную жену, «я к ней уже так привык, что она даже стала мне немножко нравиться».

Ричард Виндфилд снова рассмеялся, причем смех его на этот раз уже мало чем походил на смех британца.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что я был человеком рассудительным и расчетливым. Однако поверь мне, если скажу тебе, что в моих поступках никогда не было обдуманного умысла. Во всем, что касалось нее, я никогда не действовал в соответствии с каким-либо заранее составленным планом. И я больше других удивлялся тому, как стали развиваться события в дни, последовавшие за празднованием Рождества.

Еще даже и не подозревая о том, какие события начнут происходить уже в ближайшее время, я в сочельник пассивно наблюдал за праздничными мероприятиями, найдя в бутылке со спиртным молчаливого единомышленника.

Каждый раз, когда я начинал видеть дно бокала, я направлялся к буфету с алкогольными напитками, вынимал пробку из какой-нибудь бутылки и неторопливо переливал в свой бокал часть ее содержимого — восхитительную переливающуюся жидкость янтарного цвета, — наблюдая за этим процессом с таким сосредоточенным видом, как будто я был химиком, который вот-вот выведет какую-нибудь новую формулу. Я пил уже четвертый бокал виски, но, тем не менее, вовсе не собирался утопить свои горести в алкоголе. Сделать мне это, конечно, хотелось, но я считал, что напиваться в сочельник не совсем уместно. Я хотел лишь одного — иметь возможность после ужина ускользать от группы гостей каждый раз, когда их разговор начинал казаться мне скучным, что, к сожалению, происходило гораздо чаще, чем хотелось бы, а вливать в себя алкоголь так часто я, безусловно, не мог.

Я еще раз отхлебнул виски, и оно слегка обожгло мне горло, что являлось верным признаком того, что я еще могу продолжать пить: только когда, глотнув виски, я почувствую ласковое прикосновение к горлу, мне нужно будет остановиться. Поскольку у меня не имелось ни малейшего желания принимать участие в дурацких разглагольствованиях по поводу того, насколько прекрасна Французская Ривьера весной, я прислонился к камину и зажег сигарету, намереваясь спокойненько покурить в одиночестве.

За моей спиной слышались голоса людей, сливающиеся в единый гул, а еще раздавались аккорды широко известной рождественской песенки, мелодию которой дядя Алоис наигрывал на фортепиано, сидя перед рождественской елкой. Под ее ветвями, прогнувшимися под тяжестью елочных украшений, лежали подарки — но нет, они были всего лишь порождением детского воображения, того самого воображения, которое, как мне казалось, атрофировалось у меня уже давным-давно. Я различил в общем гуле разговора характерный голос матушки, стремящейся выглядеть веселой и беззаботной. Я знал, что в действительности ей было немного грустно: на ужине в канун Рождества отсутствовал ее любимый старший сын Лоренс. Именно в такие моменты я испытывал огромное чувство нежности к нашей матушке, видя ее уязвимой и постаревшей и поэтому больше чем когда-либо нуждающейся в заботе и ласке. И именно в такие моменты я невольно гневался на себя — эгоистичного и не оказывающего почтения к своей матери. Матушка ведь хотя и старалась относиться к нам одинаково и проявляла по отношению к своим сыновьям одинаковую заботу, я знал, что у нее все же есть свои предпочтения. «Самое первое слово, которое произнес мой сын Лоренс, — это слово «мама»», — заявляла она с высокомерием, и с тем же высокомерием умалчивала о том, что самым первым словом, которое произнес ее сын Карл, было слово «картошка». Ты был для нее старшим сыном, наследником, великим герцогом; ты был для нее ее любимчиком и ее гордостью; ты был для нее самым умным, самым красивым, самым-самым лучшим… Тем не менее именно ты стал для нее и тем, кто ее очень сильно разочаровал, потому что ты, найдя для себя какое-то более важное занятие, проигнорировал праздник, организованный твоей матерью. Однако ты знал, что вполне мог явиться на следующий день, и стоило бы тебе придумать какую-нибудь отговорку и поцеловать матушку несколько раз в мягкие морщинистые щеки — а еще, может, привезти какой-нибудь подарочек, — как она тут же тебя простила бы, снова стала бы обожать тебя, снова сделала бы тебя своим идолом. Такой уж ты был: все время вел себя, как блудный сын…

— Ты позволишь мне покурить вместе с тобой?

Обернувшись, я увидел перед собой добродушное лицо Ричарда Виндфилда, который своим вопросом оторвал меня от размышлений.

— Ну, конечно, — кивнул я, предлагая ему сигарету. — Ты что, уже закончил изложение всего того, что знаешь о Французской Ривьере?

Ричард прикурил сигарету и, прежде чем ответить, глубоко затянулся.

— Мы не так давно покинули Французскую Ривьеру и отправились в удивительный мир женской одежды. Нельзя сказать, что женская одежда вызывает у меня неприязнь, но я все же при общении с женщинами обычно предпочитаю от нее избавляться…

Эта его шутка вызвала у меня улыбку.

— А ты чем тут занимаешься? Я, наверное, своим появлением спугнул какую-нибудь блестящую мысль — одну из тех почти всегда блестящих мыслей, которые приходят тебе в голову…

— Благодарю за комплимент, но ты не угадал. Я всего лишь думал о том, что, наверное, пью сегодня уж слишком много, — признался я, невидяще глядя на виски, покоящееся в бокале из чешского хрусталя в ожидании, когда я сделаю следующий глоток.

— Пить слишком много невозможно, — снова пошутил Ричард.

— И это говоришь ты — человек, который из года в год будет на Рождество пить, поздно ложиться спать, дрыхнуть как сурок до полудня и затем выглядеть, как новенький. Мне же придется из года в год вставать ни свет ни заря, чтобы идти вместе со своей матушкой на рождественскую мессу.

— На это раз ты ошибаешься, потому что в этом году я тоже встану ни свет ни заря, чтобы пойти на рождественскую мессу, — загадочным тоном произнес Ричард.

— Только не говори мне, что ты вдруг обратился в католичество, потому что я тебе все равно не поверю.

— И правильно сделаешь, — кивнул Ричард, однако его занимали уже, похоже, отнюдь не мои сомнения: его взгляд в этот момент был прикован к ней.

— О-о, нет… — Вот и все, что осталось от моего красноречия.

— Твоя кузина мне нравится, Карл. Очень нравится… Она, пожалуй, самая красивая барышня из всех, кого я видел в своей жизни. Кроме того, она умная, образованная, нескучная…

Ричард говорил о ней очень увлеченно, не отрывая от нее взгляда, — так, как эрудит говорит о произведении искусства, анализируя и его форму, и его содержание. Я тоже стал на нее смотреть: она в этот момент, как обычно, о чем-то шепталась с дядей Алоисом. На ней было зеленое платье из какой-то красивой материи, название которой, неведомое для меня, наверняка известно любой женщине. Особенность этого платья заключалась в том, что оно обтягивало ее тело, словно вторая кожа, подчеркивая изгибы ее фигуры — на мой взгляд, слишком худощавой, но довольно статной и пропорционально сложенной. Мое внимание приковали к себе (а иначе, какой я мужчина?!) ее красивые — и не большие и не маленькие — груди.

Ты и сам прекрасно знаешь, как она выглядит… Я всего лишь сообщаю тебе о том, какой ее тогда увидел, о том, как я глазел на ее блестящие черные волосы, на ее — ну как на них не заглядеться? — большие миндалевидные глаза, окаймленные длинными и густыми ресницами (глаза эти были такими темными, что казались черными), на ее большой рот с пухлыми губами, на ее высокие и резко выступающие — из-за слишком худого лица — скулы. Мне, кстати, казалось, что ее нос уж чересчур выступает вперед. Я отнюдь не считал ее красавицей — по крайней мере, исходя из существующих критериев красоты, — потому что она была весьма далека от того, чтобы быть похожей на фарфоровую куклу с золотистыми волосами и крошечным ротиком. Тем не менее, в ней… в ней что-то было. Да, даже будучи равнодушным к ней, я заметил, что в ней есть нечто экзотическое, нечто такое, что отличает ее от других барышень. Это «нечто» заставляло смотреть на нее, не желая даже на секунду оторвать от нее взгляд, притягиваемый чем-то таким, что нас одновременно и расслабляет, и тревожит, — как огонь в очаге или как море во время штиля… Если она и в самом деле была еще и умной, образованной и нескучной, то тогда я пока не имел возможности убедиться в этом лично, потому что все мое общение с ней ограничивалось всего лишь несколькими фразами. Как бы то ни было, я был уверен, что Ричард преувеличивает. Думать так у меня были основания, ибо мой опыт взаимоотношений с противоположным полом хотя и не может сравниться с твоим, он все же был довольно обширным, но я, тем не менее, никогда в своей жизни не встречал женщину, которая воплощала бы в себе все эти качества. Я даже осмелился бы заявить, что такой женщины вообще не существует — ну, разве что в воображении влюбленного мужчины.

— Знаешь, а я от нее отнюдь не в восторге, — сказал я, словно бы подводя итог своим обстоятельным размышлениям.

— Меня это радует, потому что в подобных ситуациях я предпочитаю иметь поменьше единомышленников.

— Дело тут совсем не в этом, а в том, что я… я ей не доверяю.

— Да ладно тебе, Карл! Не начинай опять про ту злополучную книгу! Ты уж слишком близко принимаешь все к сердцу.

— Дело не только в этом, — попытался я себя оправдать. — Дело… В общем, она совершает… странные поступки. Она ведет себя как-то странно, не в соответствии с тем, чего следует ожидать от такой девушки, как она, — оставшейся без средств к существованию несчастной сироты из Богом забытого испанского городишка.

— Какие еще странные поступки? — спросил Ричард.

В этом вопросе улавливалось скорее раздражение, чем любопытство, и раздражение это наверняка было вызвано тем, что он считал все мои обвинения в ее адрес всего лишь результатом игры моего воображения.

Нельзя сказать, что мне очень хотелось поделиться с Ричардом своими сомнениями относительно нее — и тем самым уподобиться одной из тех любящих посплетничать дамочек, которые всегда имелись в окружении нашей матушки, — однако мне пришлось сделать это, чтобы не выглядеть в глазах Ричарда лживым очернителем.

— Пару дней назад я застал ее в оранжерее — застал там очень рано утром. Она была одета во все белое и принимала разные… замысловатые позы, как будто занималась какой-то странной гимнастикой.

По мере того, как я пытался описать то, что видел, чувствуя, что мне не хватает подходящих слов, — их не хватало, возможно, потому, что мои лингвистические способности были ослаблены алкоголем, — перед моим мысленным взором маячил образ этой девушки, которая, казалось, танцевала с большими паузами между движениями, изображая собой то бабочку, то цветок, то птицу, то какую-то восточную богиню… Да, мне пришлось признать, что я наблюдал за ней в оранжерее довольно долго, восхищаясь красотой поз, которые принимало ее тело. Однако дело не в том, насколько красивой и гармоничной была эта гимнастика, а в том, являлась ли она приемлемой для девушки из приличного общества.

— Ну и что? Она, наверное, делала утренние физические упражнения. Такие упражнения сейчас рекомендуют делать все без исключения доктора, — стал оправдывать ее Ричард. — Я не вижу ничего плохого в том, что она хочет быть в хорошей физической форме.

— А те странные языческие талисманы, которые она всегда носит на шее, — продолжал я, делая вид, что не расслышал довод Ричарда. — Такие, как она, девушки обычно носят на шее жемчужные ожерелья или же медальончики с изображением чудотворной Богоматери… Кроме того… — продолжал я, намереваясь представить самый весомый из имеющихся у меня доводов (вообще-то в глубине души меня уже начинало беспокоить то, что я говорил в таком тоне, как кумушки в одной из пьес Мольера, однако я счел своим долгом договорить до конца, потому что я считал Ричарда своим близким другом, и — чего уж тут скрывать? — потому что мне было необходимо поделиться с кем-то своими подозрениями, — …кроме того, я недавно видел, что она читала «Бхагавадгиту»[25], причем в переводе не кого-нибудь, а Анни Безант. Это, кстати говоря, вызвало большой интерес у моего дяди.

— Анни Безант? — недоверчиво переспросил Ричард. Мои слова наконец-то заинтересовали моего друга, пусть даже и всего лишь на несколько мгновений. — Наверное, этому должно быть какое-то объяснение… По правде говоря, Карл, я считаю, что ты принимаешь все это уж слишком близко к сердцу. Тебе нужно отдохнуть, позабыть обо всем, а иначе ты попросту сойдешь с ума.

Я едва не спросил его, действительно ли он так считает. Меня ведь и самого беспокоила моя склонность напряженно раздумывать над любым произошедшим событием, каким бы заурядным или даже нелепым оно мне ни казалось. Однако я предпочел промолчать: мне не хотелось показаться утомленным или слабым. Момент для этого был уж очень неподходящий.

— Почему бы тебе, вместо того чтобы судачить о ней за глаза, не расспросить ее обо всем об этом напрямик? Я уверен, что в ее действиях гораздо больше здравого смысла, чем кажется со стороны.

— Знаешь, а это неплохая мысль, — задумчиво произнес я. — Может, я именно так и поступлю… Что касается твоего к ней интереса… — добавил я, снова уставившись на нее, шепчущуюся с дядей Алоисом (если я вообще отводил от них взгляд), — …то если ты хочешь добиться чего-то от этой моей странной кузины, тебе придется приложить немало усилий. Она, похоже, отдает предпочтение мужчинам постарше…


25 декабря

Я помню, любовь моя, тот день, когда наступило Рождество, — а вместе с ним появился и ты.

Брунштрих был полон жизни: кладовые ломились от съестных припасов; винный погреб был забит до отказа; прислуга — должным образом проинструктированная — лезла из кожи вон, обслуживая всех и каждого из гостей; комнаты были готовы к приему вновь прибывших; дом был вычищен до блеска и облачен в зимние цвета: зеленый — цвет омелы, красный — цвет яблок, оранжевый — цвет огня, белый — цвет снега. Я, конечно же, не могла пройти с равнодушным видом — не поднимая глаз к ее верхушке — мимо этой ели, самой высокой из всех, какие я когда-либо видела за пределами леса. Она возвышалась величественной громадиной в своем разноцветном одеянии посреди вестибюля, касаясь ветками перил лестницы, наполняя своим запахом — запахом Рождества — воздух Брунштриха… Ты мне говорил, что в Брунштрихе всегда так пахнет на Рождество. Думаю, здесь пахнет так всегда благодаря лесу, который его окружает.

В тот день, в связи с приближением большого праздника, являвшимся своего рода официальным открытием целой череды запланированных увеселительных мероприятий, я решила потратить побольше времени на свой toilette[26], в полной мере ублажая свою женскую душу, которая желала, чтобы ни одна женщина на празднике не была красивее меня. После обеда я намеревалась подняться в свою комнату, поспать там немного (что обеспечило бы мне свежесть лица), принять расслабляющую ванну и затем приступить с величайшей тщательностью к процессу, который для вас, мужчин, является непостижимой тайной.

Однако я поняла, что эти мои планы будут нарушены, и произошло это в тот момент, когда я увидела, что ко мне приближается Ричард Виндфилд, держа под мышкой шашечную доску и явно намереваясь пригласить меня сыграть с ним партейку. Я опасалась, что за ней наверняка последует еще одна партия, и еще, и еще — возле камина в какой-нибудь пустынной и тихой гостиной. Мысленно проклиная иногда свойственную мне нерешительность и дар убеждения, которым обладает лорд Виндфилд. я приняла его приглашение, хотя и осознавала, что могу не достичь почти божественного совершенства, как намеревалась.

В конце концов произошло то, чему было суждено произойти. Хотя я и прибегла к помощи одной из служанок, когда до начала праздника оставалось уже совсем немного времени, в моей комнате царила спешка и паника. Словно за кулисами театра во время премьеры, все делалось бестолково и с раздражением. Наконец преодолев целый ряд трудностей, касаемых устойчивости прически, естественности макияжа и непослушности застежек, я вышла из своей комнаты — вышла буквально за пару минут по начала праздника. Если ты этого не помнишь — или если ты на это тогда не обратил внимания, — то я напоминаю тебе, что я была одета в платье из красного шелка, прошитого серебряными нитями, причем изготовил это платье не кто иной, как Поль Пуаре — самый модный на тот момент дамский портной. Над вырезом моего платья — довольно глубоким — покоилось роскошное ожерелье из великолепных брильянтов и рубинов.

Я остановилась на несколько секунд перед одним из висевших в коридоре зеркал и — не без тщеславия и в то же время кокетливо — взглянула на себя, словно бы в последний раз проверяя, все ли в порядке. С первого этажа уже доносился нарастающий гул голосов, подсказывающий мне, что я направляюсь туда как раз вовремя. Глядя на себя в зеркало, я подумала, что мне, пожалуй, следовало бы нанести чуть-чуть побольше румян на щеки.

— Думаю, невозможно быть красивее, чем вы сейчас.

Я вздрогнула от того, что услышала этот незнакомый голос, произнесший льстивые слова на французском языке, и — еще в большей степени — от того, что почувствовала, как к моим плечам прикоснулись чьи-то ледяные руку. Слегка встревожившись, я обернулась, чтобы посмотреть, кто же застал меня врасплох в один из тех интимных для женщины моментов, когда она кокетничает перед зеркалом, да еще и осмелился прикоснуться ко мне, не спрашивая на то разрешения.

— Вы меня испугали.

— Необыкновенная, изысканная, очаровательная!.. — не унимался незнакомец со славянской внешностью и славянским акцентом. Взгляд его пронзительно-голубого цвета глаз, казалось, пытался пронзить ткань моего платья.

— Извините, — прервала я его резким голосом, — но мы, как мне кажется, не знакомы.

Этот благородный господин — я сочла его таковым, поскольку встретилась с ним не где-нибудь, а в доме твоей матушки — взял мою руку и слегка прикоснулся к ней губами.

— Граф Николай Иванович Загоронов. У ваших ног, мадемуазель.

— Приятно с вами познакомиться, граф, — сказала я одновременно и любезным и циничным тоном. — А теперь позвольте вас оставить: мне необходимо вернуться в свою комнату, потому что я, похоже, забыла там платок.

— Вы так и не сказали мне, как вас зовут.

— Маркиза Энграсия Мария Анна Исабель Альсасуа де Хильена де Виламар, — я назвала саркастическим тоном свое полное имя, а затем исчезла за дверью своей комнаты.

Оказавшись внутри, я подождала там несколько секунд, с большим негодованием вспоминая наглое поведение графа, имени которого я не запомнила и даже и не пыталась запомнить. Когда, по моему предположению, он уже должен был уйти, я осторожно открыла дверь и вышла в коридор…

— Ah!Ein neues Gesicht!.. Und sehr schön. Ja, sehr schön…[27]

Я резко выпрямилась, словно согнутая и затем отпущенная ветка, услышав, что за моей спиной опять кто-то что-то говорит. Это становилось уж слишком частым — и весьма неприятным — явлением.

— Извините, но я не поняла ни одного слова из того, что вы… сказали.

Я раньше никогда не считала себя чрезмерно впечатлительной. Да, впечатлительной я себя не считала. А может, я просто никогда раньше не сталкивалась ни с чем таким, что вызвало бы у меня подобную реакцию: мне показалось, что я окаменела от одного только взгляда на неожиданно представшую моему взору красоту, преувеличенную до неприличия. Даже оскорбительную в своем совершенстве.

Я с трудом различила — как сквозь туман — принца с глазами, лишь взглянув на которые, можно было умереть от зависти; с шевелюрой, способной свести с ума кого угодно; с широкой грудью, увешанной медалями, похожими в совокупности на своего рода кирасу и свидетельствующими о заслуженном уважении и почете; с озорной улыбкой и не менее озорным взглядом; с изысканными манерами и, конечно же, с доброй душой и благородным сердцем… В общем, я увидела одного из тех принцев, которые встречаются только в волшебных сказках. А я ведь еще, поверь мне, не выпила и капли спиртного.

В детстве я прочла очень много сказок, а в юности проявляла интерес к литературе романтического жанра: романы, которые подпитывали мое девичье воображение и которые я вскоре, поневоле очень быстро повзрослев, отвергла за их чрезмерную вычурность, нелепость и несхожесть с реальной жизнью. «Но разве я сейчас не стала участницей идиллической сцены из романа?» — мысленно сказала я себе, стыдясь своей слабости.

— Это ты! — воскликнул сказочный персонаж, превратившийся во вполне реального человека.

Я даже понятия не имела, за кого меня сейчас приняли и какой смысл имело восклицание «Это ты!», однако была готова стать кем угодно, лишь бы только угодить своему герою.

— Да… — прошептала я.

Именно так шепчут героини сентиментальных романов, а я хотела казаться похожей на такую героиню.

— Исабель? Кузина Исабель?

— Да… — снова прошептала я, уже вжившись в роль.

— Черт возьми! Я сразу должен был догадаться. Как я рад тебя видеть! С того момента, как я приехал в Брунштрих, я только о тебе и слышу.

Мой сказочный принц вел себя уж слишком фамильярно для образа моей фантастической иллюзии. Впрочем, это был всего лишь малюсенький изъянчик, который терялся на фоне его красоты и его великолепной осанки.

Задумавшись над этим, я забыла о той роли, которую для себя избрала.

— Я — Ларс!

— Лоренс?

— Да, так меня называет моя матушка и так записано в моем свидетельстве о рождении: Лоренс Генрих Максимилиан. Но я предпочитаю, чтобы меня звали Ларс. Ты разочарована?

— Нет… Нет!

Боже мой! Разочарована? Как героиня романа, я была восхищена, ошеломлена, покорена и, возможно, даже влюблена. Тем не менее я — благодаря тому, что во мне на пару мгновений вдруг проснулось благоразумие — решила быть любезной, но сдержанной:

— Я тоже рада с тобой познакомиться, — сказала я довольно холодным тоном.

— Замечательно. Ну, раз уж мы теперь знакомы, ты должна пойти прямо сейчас вместе со мной в танцевальный зал. Мы наверняка придем туда самыми последними, и моя матушка опять на меня рассердится.

Воспитание — это тонкое кружево, в которое кое-где вплетены нити наших животных инстинктов. Если немного понаблюдать за тем, как ведут себя по отношению друг к другу самцы и самки других биологических видов, можно заметить, что во время ухаживания какое-либо животное завладевает другим с большей или меньшей легкостью, не стараясь соблюсти какие-либо приличия. Именно это я бы и сделала, если бы не была воспитана в том духе, что мне в подобной ситуации следует лишь с равнодушным видом опереться на предложенную мне руку. Я иногда сожалею о том, что такой биологический вид, как человек, ведет себя уж слишком рассудительно.

Спускаясь по огромным лестницам этого великолепного замка рядом с великим герцогом и чувствуя, что моя рука покоится на его руке, что подол моего платья скользит по покрытым коврами ступеням и что драгоценности на моей груди переливаются от света хрустальных люстр, я подумала, что сейчас как никогда похожа на героиню романа.

Когда мы вышли в большой танцевальный зал — ярко освещенный, сверкающий, с причудливыми украшениями в стиле барокко, — все собравшиеся там люди повернули головы и посмотрели на нас — как будто они только нас двоих и ждали.

Я подумала, что ты сейчас оставишь меня и присоединишься к толпе, уже колыхнувшейся тебе навстречу, — все желали поприветствовать тебя, поболтать с тобой, осыпать тебя знаками внимания… Однако ты, с высокомерным видом проигнорировав эту свою «паству», и дальше вел меня под руку, раздвигая людскую массу, как Моисей раздвинул воды Красного моря, вел до самого центра зала, обозначенного мраморным крестом на полу. Затем по твоему знаку заиграла музыка, ты обхватил меня рукой за талию, и мы с тобой стали танцевать. Вот тут-то я поняла, что именно в этот момент и начался праздник и что я в доставшейся мне роли должна вести себя как-то по-особенному. К счастью для меня, я прочла много литературных произведений, в которых описывались подобные ситуации, и это позволило мне быстро сориентироваться и без особого труда преодолеть свое смущение.

— Итак, ты — юная кузина Исабель, приехавшая из Испании… — прошептал ты мне на ухо, ведя меня в танце. Я ощущала на шее твое дыхание.

Да, девушка из глуши, без единого реала за душой. Девушка, от которой жених сбежал почти перед самым алтарем.

— Теперь, возможно, разочарован уже ты… — предположила я, кокетливо приподняв бровь и загадочно улыбнувшись.

Я прибегала к подобной мимике довольно редко, однако искусно пользовалась ею, когда того требовали обстоятельства.

— А тебе известен хотя бы один мужчина, которого могли бы разочаровать экзотика и красота, воплощенные в одной представительнице прекрасного пола?

— О-о, ты необычайно любезен, мой дорогой кузен!

— Ты не совсем права. Это — не просто любезность, это — искреннее восхищение.

Каждой своей ловкой фразой ты показывал себя истинным мастером в искусстве обольщения. Такого уровня в этом искусстве можно, конечно же, достичь лишь благодаря большому практическому опыту.

— Вполне очевидно, — продолжал ты, — что созревание в течение всех этих лет под солнцем Испании привело к появлению плода, достойного стать украшением самого отменного урожая, — плода, из которого получается только самое лучшее вино. А я большой любитель хорошего вина — вина крепкого, но при этом очень приятного на вкус. Нет ничего лучшего, чем выпить такого вина столько, чтобы опьянеть до чертиков.

— Возможно… Однако чтобы узнать, действительно ли вино хорошее, его нужно попробовать.

Я, как мне показалось, и сама не поверила, что я сказала это тебе. Ты слегка отстранился от меня, чтобы посмотреть мне прямо в глаза.

— Я горю желанием это сделать.

Я демонстративно потупила глаза, демонстрируя тем самым, что не могу выдержать твоего взгляда. Как я и подозревала, ты в общении в женщинами особой стыдливостью не отличался. Ты, явно довольный своими «маневрами», наверняка внутренне ликовал, чувствуя, как сильно у меня колотится сердце — может, из-за быстрых движений танца, а может, и из-за близости к тебе. Ты, наверное, считал себя в этот момент титаном, который одержал победу, сведя на нет все мои усилия, направленные на то, чтобы с честью отбиться от твоих хитроумных домогательств, на которые ни одна здравомыслящая женщина не захотела бы ответить отказом. И уж тем более не захотела бы ответить на них отказом я, ведь, хотя я и пыталась показать безразличие, что приличествовало любой барышне в любом уголке мира, я была всего лишь девушкой из захолустного городишка, с которой опытный донжуан с поразительной легкостью сорвал бы маску равнодушия. Мой смущенный взгляд и стыдливый румянец наглядно показали тебе, что я ничем не отличаюсь от всех остальных девушек.

Дальнейшее наше общение с тобой грозило перерасти в занятную игру — игру обольщения, увлекательность которой зависит от того, с кем в нее играешь.


— А-а, Исабель! Я вас искал, — сказал герцог Алоис, беря меня за руку и отводя в сторону от группы беседующих людей, к которой я присоединилась, чтобы отдохнуть между танцами. — Надеюсь, вы позволите представить вас человеку, которому очень хочется с вами познакомиться. Я рассказал ему о вас и о ваших злоключениях…

Он подвел меня к пожилому мужчине, с рассеянным видом бродившего по залу, держа в руке тарелку, на которой остались одни лишь жалкие объедки. Мужчина этот был высоким, дородным, с жиденькими седыми волосами. На его круглом толстощеком лице выделялись маленькие лукавые глаза и усы с кончиками, искусно закрученными — в соответствии с требованиями нынешней моды — вверх.

— Борис, эта барышня — та самая девушка, о которой я тебе рассказывал. Исабель де Альсасуа, маркиза де Виламар. Исабель, позвольте представить вам весьма незаурядного человека — Бориса Ильяновича.

— Очень приятно с вами познакомиться, маркиза, — сказал Ильянович, целуя мою руку.

Он говорил по-испански с сильным акцентом, но, тем не менее, у него был такой самоуверенный вид, как будто он свободно владел этим языком.

— Мне тоже очень приятно, господин Ильянович, — ответила я.

— Нет-нет, зовите меня Борис. Это хотя и короткое, но очень емкое имя — такое же емкое, как и я сам, — сказал мой новый знакомый, звучно хлопая по своему объемистому животу.

— В таком случае вы можете звать меня Исабель. Это имя, возможно, не очень емкое, но оно мне нравится больше, чем обращение «маркиза».

— А-а, Исабель! Замечательно. Красивое имя для красивой девушки. Темные глаза, смуглая кожа — ну прямо юная цыганка! — воскликнул Ильянович, сопровождая свои слова выразительной жестикуляцией, — так он делал каждый раз, когда что-нибудь говорил.

— Ну, а теперь, раз я вас познакомил, пойду поищу даму, которая согласилась бы со мной потанцевать, — вмешался в наш разговор Алоис. — Будьте осторожны, Исабель, человек, которого вы перед собой видите, — настоящий донжуан.

— Не обращайте внимания на его слова, — посмеиваясь, сказал Борис, когда мы остались с ним вдвоем. — Не бывает донжуанов с таким брюхом, как у меня, и такого, как я, возраста. Великие ловеласы имеют склонность умирать молодыми.

Я улыбнулась этой его реплике — отчасти потому, что она и вправду показалась мне забавной, а отчасти из вежливости.

— Я уверена, что не бывает и донжуанов, которые обладали бы таким же остроумием, каким обладаете вы.

— Очень любезно с вашей стороны. А вы не хотели бы составить компанию этому остроумному толстячку и сходить с ним чего-нибудь поесть?

Далеко не один раз праздные дамочки и бессовестные хроникеры светской жизни критиковали твою матушку за то, что она стала использовать на организуемых ею празднествах нечто такое, что они считали проявлением экстравагантности и величайшей бестактности по отношению к гостям, — столы самообслуживания. Однако подобные упреки никогда не вызывали у великой герцогини даже малейших эмоций. Ты и сам знаешь, что хроники светской жизни ее лишь забавляли — а особенно те из них, в которых ее поливали грязью. Поэтому в этот вечер — как и во многие другие вечера — она распорядилась расставить по залу столы самообслуживания со всевозможными яствами, чтобы неутомимые танцоры могли при необходимости подкрепиться. Тем же, кого мучила жажда, официанты подносили напитки.

— В Брунштрихе кормят весьма неплохо. Вы уже обратили внимание на это кулинарное изобилие? — спросил Борис, обводя зал рукой. — Одно сокровище внутри другого. Эти Spitzbuben[28] никогда не надоедают. Я сделал уже ходок пятнадцать к столу. Вы их пробовали?

— Пока еще нет.

— Попробуйте. Да-да, попробуйте!

Борис с непринужденным видом запихнул одно из печений, которые он держал в руке, мне в рот — запихнул его туда едва ли не вместе с кончиками своих пальцев. Он был, видимо, человеком весьма импульсивным, для которого не имело никакого значения то, что в обществе существуют правила поведения, и одно из них, в частности, гласит: «Не кормите барышень с рук». Но, как бы то ни было, он обладал каким-то детским обаянием, и поэтому его поведение меня отнюдь не оскорбляло и не смущало, а, наоборот, забавляло.

— Оно очень вкусное, — кивнула я, изо всех сил стараясь, чтобы у меня не сыпались крошки изо рта.

— Magnifique![29] Я пойду возьму несколько штук для вас.

Пока он ходил за печеньем, я допила все до капли из своего бокала, чтобы помочь пережеванному мною печенью протиснуться сквозь мое горло.

— Я бывал в Испании. Очень красивая страна! Любезные люди, замечательные пейзажи, вкусная еда! И восхитительные женщины. Я ездил в Мадрид, видел много достопримечательностей. Там есть на что посмотреть — фонтан Сибелес, проспект Прадо, башня Хиральда…

— Да, но… башня Хиральда находится в Севилье.

— О-о, да!Севилья! Очень красивый город, очень! Но я там никогда не бывал.

Я, не удержавшись, рассмеялась. Борис же продолжал тараторить:

— Жаль, конечно, что я не бывал в тех местах. Однако у меня есть помощник, родом из Галисии. Он обучает меня испанскому. Толковый парень, но нудный и явно не красавец. Глаза не темные, кожа не смуглая, и вообще какой-то неказистый. Длинный и худой. А теперь расскажите мне что-нибудь вы. Мне нравится слышать прекрасный испанский язык. Пусть ваш красивый голос зазвучит в этом зале.

— Боюсь, что, если говорить начну я, мне, в конце концов, станет скучно.

— Да, но в противном случае скучно станет мне. Выпейте еще шампанского и расскажите мне, что испанка делает в Брунштрихе?

Я ему повиновалась. Ильянович показался мне забавным деспотом: он, наверное, всегда добивался от окружающих того, чего хотел. И у меня не было никаких сомнений по поводу того, что хотел услышать Борис из уст такой девушки, как я:

— Эта очень длинная, немного скучная и довольно банальная история, которая заканчивается приездом в Брунштрих бедной девушки из провинциального городишка, вынужденной в силу обстоятельств открывать для себя новый мир.

Ильянович улыбнулся и изобразил на своем лице отцовское сочувствие.

— Ну, и каким же вам кажется этот мир?

— Большим. Иногда я даже думаю, что он для меня уж слишком большой. А еще мне иногда кажется, что он безграничный.

— Знаете что? Незаурядной женщине для жизни необходимо не просто большое, а огромное пространство. Быть гражданином мира — это хорошо. Это дает нам возможность видеть за пределами той местности, где мы родились, и находить везде немножко нас самих. Вы — молодая, у вас есть целая жизнь для того, чтобы открывать для себя мир, чтобы делать его своим — без страха, без ограничений, без предрассудков… Алоис рассказывал мне о вашем интересе к другим культурам…

Когда он уже почти направил разговор в то русло, в которое я и сама хотела бы его направить, к нам подошел ты, вынудив моего собеседника умолкнуть на полуслове.

— Извините, что прерываю ваш разговор.

— А-а, voilà[30] — наш гостеприимный хозяин! Замечательный у вас получается праздник, юноша! (Только такой человек, как Ильянович, мог додуматься назвать великого герцога юношей» Я в тот момент подумала, что тебе это наверняка не понравилось.) Очень вкусное угощение. Но вот по вам мы тут не скучали.

— Мне это и так понятно. Я же, наоборот, по вам скучал.

— Это вполне логично: мы — две самые очаровательные особы на этом празднике.

— Безусловно, — согласился ты, улыбаясь одной из своих обворожительных улыбок. — Поэтому я и подошел сюда, чтобы пригласить одну из этих особ потанцевать.

— Поскольку вы, конечно же, не захотите танцевать со мной, я не возражаю против того, чтобы у меня забрали эту — столь прекрасную — барышню. — Идите с ним, цыганочка, однако не подпускайте его к себе слишком близко.

— Именно так я и поступлю.

Я улыбнулась Борису в знак благодарности за его совет, однако во время вальса абсолютно безропотно позволила тебе — искусному ловеласу — подступать ко мне все ближе, и ближе, и ближе…

Сначала мы станцевали с тобой один танец, затем еще один, и еще… И пока мы вот так то танцевали, то пили шампанское, то ели Spitzbuben, прошло больше половины ночи.


26 декабря

— Прошлой ночью я видел, как вы выходили из своей комнаты. Вы заставили меня встревожиться: я подумал, что вы себя плохо чувствуете.

Ричард заговорил со мной во время завтрака. В его тоне и в выражении лица чувствовалась искренняя озабоченность.

— Я очень благодарна вам, Ричард, за заботу обо мне, — сказала я. — Однако встревожились вы совершенно напрасно. По правде говоря, причина моих хождений по замку была весьма банальной…

И я начала рассказывать ему о своем небольшом приключении.

Когда я пришла в свою комнату, то почувствовала себя очень уставшей. Донесшийся издалека звон колоколов на башне ратуши сообщил мне, что уже три часа ночи. И хотя мои веки слипались и я могла думать только о кровати — которая, отражаясь в зеркале трельяжа, манила меня, обещая тепло и покой, — мне удалось заставить себя распустить прическу и смыть с лица макияж.

Я не спеша сняла с себя драгоценности и с осторожностью человека, который очень боится их потерять, принялась укладывать в шкатулку — по своим маленьким коробочкам. И вдруг я заметила, что коробочки, в которой я обычно хранила Хатхи — свой талисман в виде слона, — почему-то нет. Стараясь не делать скоропалительных выводов — но все же немного насторожившись, — я стала искать эту коробочку в других отделениях шкатулки: ведь вполне могло получиться так, что я положила ее по ошибке не на свое место. Так и не найдя ее, я попыталась восстановить в памяти события прошедшего дня. Я носила этот талисман утром, стало быть, вечером я вроде бы должна была его снять, чтобы надеть на себя другое украшение. Однако я не помнила, чтобы я его снимала. Заставляя себя восстанавливать в памяти один за другим все эпизоды прошедшего дня, я вспомнила, что теребила рукой этот талисман во время обеда, а затем… Нет, больше я о нем ничего не помнила. Я пришла к выводу, что у него, возможно, расстегнулся замочек, и он упал с моей шеи на пол, когда подавали десерт или когда я уже вставала из-за стола.

Поверив в это свое предположение и тут же забыв о своей усталости и сонливости, я подумала, что мне, пожалуй, следует немедленно спуститься в столовую и попытаться найти талисман, пока на него не наступили, не пнули его случайно ногой или не смели веником вместе с каким-нибудь мусором — тогда я утратила бы свой талисман навсегда.

Я еще не успела раздеться, поэтому, не теряя ни минуты, вышла из своей комнаты. В замке было очень тихо и темно. Все разошлись по своим комнатам сразу же после окончания праздника, и замок, казалось, отдыхал вместе со своими обитателями в ожидании следующего дня. Немного робея от непривычной для меня тишины и темноты, я осторожно проскользнула по лестницам и коридорам и подошла к столовой. Когда я приоткрыла дверь, раздался громкий скрип, и мне показалось, что он поднимет на ноги весь дом. Войдя в столовую, я зажгла керосиновую лампу и, опустившись на четвереньки, залезла под стол, намереваясь все там тщательно осмотреть и попытаться найти свое маленькое сокровище.

— И вы его нашли? — поинтересовался Ричард.

— Да… Талисман, как я и предполагала, валялся под столом.

Я соврала Ричарду Виндфилду. Точнее, не соврала, а кое о чем умолчала, потому что я не стала рассказывать ему о том, что затем произошло.

Я и в самом деле, любовь моя, залезла под стол. Я не помню, сколько времени я провела там, тщательно осматривая пол. Я только помню, что, устав лазать на четвереньках и уже теряя надежду найти свой талисман, я оперлась на округлый выступ одной из ножек стола и вдруг почувствовала, что она под давлением моей ладони начала смещаться. Услышав скрип какого-то механизма и почувствовав, как где-то за моей спиной что-то начало двигаться, я испуганно обернулась и увидела, что одна из стен столовой расходится — как раздвижная дверь, — и что за ней появляется темный проход, похожий не столько на настоящий проем, сколько на нарисованное на гигантском холсте огромное черное пятно.

Я в течение пары минут сидела молча, не шевелясь, и испуганно хлопала ресницами. Кожей я почувствовала, что в столовую начал проникать поток воздуха, пахнущего плесенью и сыростью — как будто только что открыли склеп. Затем, преодолев страх и нерешительность, я выбралась из-под стола и подошла к только что открывшемуся передо мной проходу. Я ощутила ледяной сквозняк, он поднимал в воздух пыль и колыхал висевшую в верхних углах проема паутину. Я вытянула вперед руку, в которой держала лампу. За пределами освещенного ею небольшого пространства темнота была буквально кромешной. А еще было очень тихо. Хотя нет! Мне на мгновение показалось, что мой настороженный слух уловил какие-то еле слышные звуки, похожие на ритмичное, непрерывное, волнующее пение…

Я знала, что в старинных замках обычно полно потайных входов и выходов, соединяющихся друг с другом туннелям и ходами. Но зачем было делать такие туннели и ходы в Брунштрихе? Может, там устроены тайники или помещения для секретных встреч, а может они позволяют тайно пробраться из одного помещения в другое или же даже в соседнее здание? Я уверена, что Карл, столь хорошо знакомый с историей строительства замка, знал и об этих элементах его конструкции… Впрочем, он ни разу не упомянул о них в своем пространном рассказе, которым попотчевал меня в день моего приезда в Брунштрих. Как бы то ни было, подобный потайной ход ассоциировался в моем сознании с загадками, тайнами, оккультизмом. Темный ход, зловещие звуки, напоминающие пение, любопытство, непреодолимая привлекательность неизвестного, желание выяснить, что к чему… Я нашла десятки причин для того, чтобы, еще крепче сжав в руке лампу, двинуться в глубину зияющего передо мной черного проема. Вскоре я уже шагала по погруженному в темноту коридору — настолько узкому, что он, казалось, сдавливал меня со всех сторон. Это было явно неподходящее место для прогулок клаустрофобов. Слева и справа от меня тянулись с монотонным однообразием стены из тесаного камня, а прямо передо мной плясали пугливые тени, создаваемые светом моей лампы. Потолок, густо покрытый пятнами сырости (кое-где сверху капала вода), поначалу был таким низким, что мне приходилось идти, согнувшись. Затем он, наоборот, стал таким высоким, что я его в окружавшем меня полумраке уже почти не видела. Звуки чьих-то голосов становились все более и более различимыми. Впрочем, я не видела впереди себя ни малейших признаков чьего-либо присутствия или хотя бы какого-нибудь источника света.

Шагая в полумраке, я утратила чувство времени и пространства. Я не могла определить ни какое расстояние я преодолела, ни сколько минут шла по этому подземному коридору, который не имел никаких ответвлений или чего-либо мало-мальски примечательного. Единственное, что здесь привлекало мое внимание — это не прерывающиеся ни на секунду звуки чьих-то голосов: они были похожи на неприятное для моего слуха назойливое жужжание (так жужжат летом мухи), и это — доносившееся как бы сразу со всех сторон — жужжание несло в себе какую-то скрытую угрозу, от чего у меня на лбу выступил холодный пот. Эти звуки давили мне на психику, мне было страшно. Эти звуки были такими назойливыми, что, если бы они даже и стихли, я, наверное, все равно продолжала бы их слышать. Эти звуки постепенно сводили меня с ума…

Я, так пока никуда и не дойдя, остановилась и оглянулась. А вдруг вслед за мною кто-то идет? Вдруг на меня здесь нападут? Вдруг кто-то вот прямо сейчас прикоснется к моей спине и начнет что-то шептать на ухо?

Окружавшая меня темнота трансформировалась в большое белое полотно, на котором мое воображение начало рисовать полупрозрачных призраков, лица с жутко бесчувственным выражением, чьи-то потерянные души, выкрикивающие мое имя. У меня возникло неприятное ощущение, что ко мне приближается кто-то — или что-то, я даже ощущала на своем затылке чье-то холодное и влажное дыхание. И вдруг я перестала что-либо слышать и вообще чувствовать: меня охватила паника. Мое сердце забилось намного быстрее, и его удары стали отдаваться в висках и в грудной клетке, как будто кто-то колотил кулаками где-то внутри меня, отчего мое дыхание стало прерывистым и шумным. Звуков голосов больше не было слышно… Однако мне вдруг почему-то очень захотелось услышать их, почувствовать чье-то присутствие… И тут я услышала голос своего отца: «Ты должна бояться только живых». Я в ужасе быстро засеменила вперед.

Когда мне уже начало казаться, что я так и буду всю оставшуюся жизнь блуждать по этому бесконечному подземному коридору, где-то далеко впереди меня замерцал слабый свет. Я ускорила шаг настолько, насколько мне позволяли это сделать мои — ставшие едва ли не каменными — ноги, и… и едва не врезалась лбом в металлическую дверь, которую я, всецело сосредоточившись на своей поспешной ходьбе, заметила лишь в самый последний момент. За этой дверью я увидела — сквозь имеющееся в ней оконце — свет и снова услышала голоса. Последние несколько минут мне не позволяли их услышать шум моих собственных шагов и охватившая меня паника. Теперь же они звучали очень отчетливо, мне стало ясно, что это человеческие голоса.

Я дотронулась рукой до металлической двери и почувствовала под пальцами шершавую поверхность и прохладу ржавого металла, у меня на коже остались следы ржавчины. За этой дверью, из-за зарешеченного оконца походившей на дверь тюремной камеры, я увидела огромное помещение, пол которого находился метров на пять ниже того места, где я стояла. От двери вдоль стены уходила вниз каменная лестница. Судя по цепям, которые свисали со стен, здесь когда-то была подземная тюрьма, возможно, состоящая из нескольких соединенных друг с другом помещений, — в стенах на разных уровнях были еще какие-то двери. Помещение было освещено свечами, факелами и масляными светильниками. На полу виднелись охапки полусгнившей соломы и доски, которые, наверное, когда-то были частью — впоследствии рухнувшего — потолка или же, наоборот, настила пола.

«Ты должна бояться только живых», — произнес снова голос моего отца.

В этом помещении, похоже, как раз скрывались от посторонних взоров живые: вокруг стоявшего там стола сидели пять человек в одеяниях с капюшонами. Их лица были скрыты масками, а одеяния представляли собой туники разных цветов — черная, красная, голубая, коричневая и белая. Рядом с этими людьми, словно бы председательствуя на собрании, находилась статуэтка, напомнившая мне одно из индуистских божеств: она была изготовлена из — теперь уже позеленевшей — бронзы, а ее многочисленные руки и ноги застыли в таких замысловатых положениях, как будто она танцевала, подпрыгивая и чудом умудряясь при этом сохранять равновесие. Изящество ее туловища, ног и рук сильно контрастировало со звероподобным выражением ее лица… Хотя находившиеся в помещении люди, по всей видимости, старались говорить тихо, благодаря изумительной акустике я смогла расслышать, что изъясняются они на каком-то странном языке. Я заметила, что особое уважение при этом оказывалось тому из них, который был одет в тунику черного цвета. Они передавали друг другу книгу в красной обложке, обращаясь с ней очень и очень осторожно. Зрелище, надо сказать, было довольно жуткое: мрачное помещение, маски, из-под которых раздавались приглушенные голоса, странный язык, статуэтка с ужасной физиономией… Что это были за люди, скрывающие свои лица под масками? И что было написано в той книге с красной обложкой?

Я вдруг почувствовала себя изможденной. Мое тело онемело от холода и сырости. У меня ныли ладони и ступни от того, что я, чтобы иметь возможность смотреть через зарешеченное оконце, стояла на цыпочках и упиралась руками в холодную дверь. От охватившего меня нервного напряжения мне так сильно сдавило грудную клетку, что я уже почти не могла дышать… И тут таинственные люди в масках поднялись на ноги и стали, видимо, молиться. Их молитва была похожа на исполняемую надрывными голосами песню, от которой волосы становились дыбом. Все они сложили руки, прижав ладони друг к другу перед грудью — как в индийском приветствии, называемом «намасте».

— Ом… Ом… Ом Кали-Кама.

Мне явно не следовало здесь находиться. Я должна была немедленно отсюда уйти, пока кто-нибудь из этих пятерых меня не заметил.

«Ты должна бояться только живых».

Я побежала прочь. Побежала по подземному коридору, спасаясь сама не зная от чего.


Уже начинало светать, когда я, наконец-то вернувшись в свою комнату, улеглась на кровать и, укутавшись одеялами, закрыла глаза и попыталась уснуть. Однако у меня сильно болела голова — видимо, от продолжительного нервного напряжения и от выпитого шампанского, а потому заснуть я не смогла. Даже когда с наступлением утра в комнату проникли солнечные лучи, которые, казалось бы, должны были прогнать все мои страхи, придать мне храбрости и превратить прошедшую ночь в смутное воспоминание о каком-то дурном сне, на душе у меня отнюдь не стало легче.

«Прошлой ночью я видел, как вы выходили из своей комнаты», — сказал мне Ричард Виндфилд во время завтрака…

Как могло получиться так, что он узнал о моих похождениях? А может, он за мной следил? Это его дыхание я ощутила на своем затылке?.. Раздумывая о том, с чем мне довелось столкнуться прошедшей ночью и наступившим затем утром, я почувствовала, что мне становится очень-очень страшно…

* * *
Признаюсь тебе, брат, что, хотя я никогда не считал себя завистливым, ты часто пробуждал во мне мучительное чувство зависти. Не знаю, замечал ли ты это когда-нибудь, и не знаю, выдавал ли я когда-нибудь своим поведением то, что — с моей способностью скрывать свои чувства — я держал глубоко внутри себя, однако я точно знаю, брат, что я тебе завидовал. Я завидовал тебе той нездоровой завистью, которая подобна проказе, поражающей плоть. Я завидовал твоему умению привлекать к себе всеобщее внимание, твоему природному обаянию, твоей привлекательной внешности. Я завидовал тебе, потому что, когда мы находились рядом, ты затмевал меня, отчего я превращался в незаметную тень…

Хотя тот день начался для меня с радостных размышлений об успехах, которых я достиг прошедшей ночью в выполнении порученного мне задания, за завтраком в то утро — как и во многих других случаях — я снова начал тебе завидовать, и твое присутствие опять ущемляло мое самолюбие.

Когда я спустился к завтраку, за столом уже было полным-полно людей. Почти все они вели себя очень шумно — ведь уже начались празднества. Тем не менее мне казалось странным, что с самого раннего утра гул разговоров стал таким громким, что почти заглушал звон столовой посуды, бокалов, ложек и вилок, которыми бойко орудовали, утоляя голод, гости.

Наш отец когда-то говорил, что завтрак дает возможность насладиться спокойствием, охватывающим человека после чашечки хорошего кофе, почитать в тишине газеты и поразмышлять о наступающем дне. Было очевидно, что наш бедный папа никогда не был инициатором многолюдных празднований Рождества в замке Брунштрих и что эти празднования, конечно же, были порождением жизнерадостной и энергичной натуры нашей матушки.

Поскольку ночь была весьма долгой и утомительной, я решил основательно попотчевать себя крепким кофе — чтобы отогнать сонливость, сосисками, яичницей-болтуньей, ветчиной, парочкой рогаликов и фруктами. Как ни странно, я, проспав всего лишь три часа, хотел есть. Я преднамеренно нашел себе местечко поближе к ней. Мне хотелось получше ее рассмотреть, потому что, хотя я был уверен, что ночь была долгой и утомительной и для нее, я хотел заметить детали, которые бы это подтвердили. Я увидел, что она сидит рядом с нашей матушкой, которая, похоже, прониклась к ней симпатией, хотя они общались мало. Как и следовало ожидать, ее второй фланг тщательно охранялся Ричардом. Для этого бедняги вечер стал весьма неприятным, ведь ты выбрал ее в качестве объекта своих ухаживаний. Я впустую потратил большую часть вечера на попытки его приободрить и пробудить в нем веру в собственные силы. Он знал, что ты — весьма серьезный противник. Если уж ты ею увлекся, противоборство обещало быть жестоким, потому что ты от своих прихотей отказываться не привык.

Я сел напротив них.

— Доброе утро, Исабель, Ричард… — надлежащим образом поприветствовал я их (с остальными присутствующими я уже поздоровался). — Вам хорошо спалось?

Ричард тоскливо посмотрел на меня.

— Не так чтоб очень… — откровенно признался он.

— Доброе утро, Карл. Спасибо, я прекрасно спала, — соврала она.

Ее лицо было бледным, а под глазами виднелись темные круги, которые она не смогла скрыть даже при помощи косметики. Она ничего не ела, а только лишь — медленными глотками — пила чай из ромашки. У нее был вид человека, поднявшегося утром с кровати с расстройством желудка. Я ей улыбнулся, а затем попытался спрятать за наколотую на вилку сосиску невольно появившуюся на моем лице — и не совсем уместную для данной ситуации — недоверчивую ухмылку. Я ведь был почти уверен, что она проспала те же самые три часа, что и я, потому что, если я не ошибался, эта барышня ночью тайком присутствовала на собрании, на которое ее никто не приглашал. Я попытался очень внимательно всмотреться в ее — все время полуприкрытые — глаза, невидящий взгляд которых был направлен в какую-то точку на чашке с ромашковым чаем. Я был готов поклясться, что это были именно те глаза, которые я видел прошлой ночью — они поблескивали из-за укрытия. Да, я видел ночью блеск этих — безусловно, больших и красивых — глаз в полумраке коридора, и я, несмотря на большое расстояние, не смог бы спутать их ни с какими другими глазами. Кроме того, незадолго до этого я видел, как она вышла из своей комнаты и с настороженным видом направилась куда-то по коридору. Несмотря на ее не совсем обычное поведение, я поначалу не придал этому большого значения: я подумал, что ей, возможно, что-то понадобилось или что она пошла на тайную встречу с одним из своих многочисленных поклонников… Поскольку я отнюдь не собирался быть хранителем ее невинности — к тому же у меня имелись более важные дела, и я не мог позволить себе пойти вслед за ней, чтобы выяснить, куда она идет, — я решил об этом случае забыть. Однако чуть позже я увидел, что она направилась по подземным коридорам замка туда, куда собирался пойти и я. Почему она забрела туда и тайно наблюдала за собранием, на что не имела никакого права? Этот вопрос не давал мне покоя. В любом случае, это можно было считать еще одним обстоятельством, которое добавлялось к многим другим обстоятельствам, накапливающимся в течение последних нескольких недель и способствующим росту во мне недоверия к этой девушке, которая казалась мне волком в овечьей шкуре.

Для меня становилось все более и более очевидным одно: уже нельзя было терять времени. Я должен был действовать без промедления. На кону стояло многое, и эта — неожиданно свалившаяся на мою голову — кузина отнюдь не была одним из тех козырей, которые я намеревался придержать про запас.

— Доброе утро всем! — раздался твой неподражаемый голос — ты, как обычно, появился с помпезностью.

— Доброе утро, — хором ответили — кто громче, кто тише — все мы, сидящие за столом, перестав попивать кофе.

Ты подошел решительным шагом к нашей матушке и крепко поцеловал ее в обе щеки.

— Доброе утро, дорогая мама. Ты, я вижу, такая же любезная и такая же красивая, как всегда.

— Льстец… — бросила матушка с показной холодностью. Затем она улыбнулась и вся засияла от гордости за саму себя и от переполнявших ее чувств к своему любимому сыну, который, войдя в столовую, первым делом почтил ее поцелуем — ее, а не кого-нибудь другого.

Ты привлек к себе всеобщее внимание этой сценой и сразу же стал главным героем и всего дальнейшего действа. Сев на незанятый стул рядом со мной, ты сказал:

— У вас у всех замечательно свежие лица, из чего я делаю вывод, что вы спали так же хорошо, как и я. Даже ты, брат, сейчас не такой бледный, как обычно.

Ты соизволил обратиться ко мне, слегка похлопав меня при этом по плечу. Я ненавидел это твое похлопывание, потому что вслед за ним ты обычно произносил какую-нибудь фразу, высмеивающую меня перед окружающими людьми.

Ты взял сахарницу и насыпал из нее немножечко сахара себе в чай. Все твои движения казались со стороны заранее продуманными и четкими. Наша матушка, прервавшая при твоем появлении свой разговор с близкой подругой, которая в это утро сидела за завтраком недалеко от нее, с беспокойством посмотрела на тебя.

— Только из этого и будет состоять сегодня твой завтрак, сынок?

— Нет, мама. Я уже успел позавтракать — съел яичницу-глазунью с беконом и гренками и выпил кофе. Теперь мне хочется только попить чаю… а еще съесть один из этих аппетитных рогаликов, — добавил ты, протягивая руку к моей тарелке, чтобы взять с нее один из моих рогаликов, даже не спрашивая у меня на это разрешения.

Я посмотрел на тебя с неудовольствием, но не имел ни малейшего желания тебе возражать. Я знал, что это бесполезно.

— Вот уж ранняя пташка!.. Но кушать тебе, голубчик, надо бы побольше! — пробормотала она (не отличавшаяся за этим завтраком словоохотливостью), отнюдь не претендуя на то, чтобы ее кто-нибудь услышал.

— Куда ты подевался этим утром? — спросила матушка. — Мне хотелось бы, чтобы ты подписал несколько открыток.

— Я ходил на конюшню, чтобы подготовить лошадей. Хочу устроить для Исабель небольшую экскурсию.

И тут раздался громкий звук: у Ричарда выскользнул из руки и грохнулся на тарелку нож. Посмотрев на него, я увидел, что он покраснел от еле сдерживаемого гнева. Твоя фраза была воспринята им, как взрыв бомбы. У меня у самого едва не застряла в горле ветчина. «Что происходит со всеми мужчинами, когда рядом оказывается эта женщина? Они что, перестали ценить традиционную женскую красоту и добродетель, будучи ослепленными экзотической новизной?» — подумал я. Мне никогда раньше не пришло бы в голову, что твой интерес к ней выльется в подобное приглашение. Ты вообще-то имел обыкновение заигрывать со всем, что хотя бы напоминало женщину (думаю, это тешило твое самолюбие), а по отношению к самым красивым экземплярам ты проявлял особый интерес (чаще всего мимолетный), однако лишь немногих — действительно уникальных по своей красоте и очарованию — женщин ты приглашал на свои «небольшие экскурсии».

И хотя она этого не знала, ты только что сделал что-то вроде официального заявления: его высочество великий герцог соизволяет объявить, что он уже выбрал даму на рождественские праздники этого года. Дольше этого периода ты возле себя ни одну даму не держал, какой бы красивой и очаровательной она ни была.

— Для меня? — словно бы проснулась та, о ком зашел разговор.

Ты, посмотрев на нее так, как только ты можешь смотреть на женщин, кивнул.

— Вы поедете куда-то в такой холод?

Мне было бы трудно определить в этот момент, являлось ли это завуалированное возражение нашей матушки проявлением ее стремления уберечь невинность своей родственницы или же ее желанием не допустить, чтобы ее сын подхватил насморк.

— Мы тепло оденемся. Кроме того, снег уже не идет… М-м-м… Обожаю эти рогалики.

— А куда мы поедем? — спросила она.

Ты пожал плечами и, доев мой рогалик, ответил:

— Это сюрприз.

Я прикусил губу, чтобы не разразиться саркастическим смехом. Сюрпризом это станет для нее. Все же остальные присутствующие прекрасно знали, что это за экскурсия. Каждый год происходило одно и то же. Я готов был дать голову на отсечение, что «его высочество» запряг лошадей с бубенцами, приготовил самые лучшие сани с хорошим пологом из шкуры и припас горячительные напитки. В этих санях ты намеревался совершить романтическое зимнее путешествие, конечным пунктом которого станет охотничий домик. В этом доме прислуга заблаговременно создаст не менее романтическую обстановку — со свечами, цветами, шампанским и вкуснейшим обедом. Паук, плетущий паутину, при помощи которой он собирается сцапать приглянувшуюся ему муху…

Раздался громкий звук отодвигаемого стула: Ричард неожиданно встал из-за стола прямо посреди завтрака.

— Прошу меня извинить… — пробормотал он заученную с детства фразу, хотя по его лицу было видно, что его абсолютно не интересует, извинят его или нет.

Единственное, к чему он сейчас стремился, — так это избавить себя от этой моральной пытки и забраться в какой-нибудь укромный уголок, чтобы там проклинать то ли свою судьбу, то ли тебя.

Никто не обратил на поступок Ричарда никакого внимания.

В этот момент появилась Надя, чтобы присоединиться к постепенно увеличивающейся компании тех, кто собрался на завтрак. Она величественно двигалась по комнате — словно плывущий по озеру прекрасный лебедь. Глядя на нее, я невольно вспомнил одну из сказок Ганса Христиана Андерсена.

— Bonjour[31], — поздоровалась она на прекрасном французском языке.

Едва я увидел, что в комнату вошла моя невеста, я немедленно встал из-за стола, чтобы вежливо ее поприветствовать и слегка отодвинуть от стола стул, на который она собиралась сесть.

— О каком сюрпризе идет речь? — поинтересовалась она, присоединяясь к нашему разговору и говоря в этот раз на корявом испанском.

— Для тебя это никакой не сюрприз, дорогая, — сказал ей я. — Речь идет об одной из экскурсий Ларса, о которых ты уже слышала, — добавил я, изнывая от зависти.

Мне показалось, что ты хочешь испепелить меня взглядом.

— Если ты уже закончила завтракать, Исабель, то мы можем ехать, — вдруг заторопился ты, наверняка испугавшись того, что твои планы могут сорваться.

— О-о, Ларс, у тебя просто incroyable[32] жизненный тонус, — сказала, улыбнувшись, Надя.

— А ты, дорогая моя, необыкновенная красавица, — отозвался ты, целуя ей руку. — Жаль, что ты растранжиришь свою красоту на моего брата.

Было очевидно, что ты нисколько не уважаешь ни меня, ни то, что мне принадлежит, — будь то рогалик или барышня.

* * *
Я помню, любовь моя, — с отчетливостью приятных воспоминаний — сводчатый потолок, покрытый разноцветными фресками, изображающими сельскую жизнь и вызывающими те же самые ассоциации, что и «Пасторальная симфония» Бетховена. Я помню лучи света и большие бочки, которые, преграждая путь этим лучам, отбрасывали тени, похожие на языки, лижущие стены. Все это создавало одновременно и загадочную и уютную обстановку. Я помню пыль и сырость, воспринимаемые не как следствие неухоженности, а как некие декоративные элементы. А еще я помню застоявшийся запах спиртного — по-моему, очень старого шнапса и, скорее всего, уже пришедшей в негодность мадеры. Я помню тебя, затмевающего собой все и вся, всегда оказывающегося там, куда направлен мой взгляд, всегда улыбающегося, когда я на тебя смотрю… Ты господствовал в тех живописных помещениях, которые представляли собой винные погреба замка Брунштрих, — эдакая patchwork[33] кусочков Австро-Венгерской империи, в которой угадывались горы Тироля, озера Баварии, злаковые поля Венгрии, амбары Чехии, леса Трансильвании… Ты господствовал, как цыганский барон, как предводитель всех цыган, над всей этой разношерстной толпой, которая сменила шелка на сукно и превратила наряды, надеваемые крестьянами во время сельскохозяйственных работ, в еще один предмет забавы, и которая, подчиняясь воле бога наслаждений, пьянствовала и веселилась.

Он был удивительным, этот вечер — вечер фольклора и пива, танцоров чардаша и шалей с цветочным рисунком, аккордеонов и мадеры… Еще одна экстравагантность замка Брунштрих.

Я танцевала с графом Николаем Ивановичем Загороновым, который мне при этом наглядно продемонстрировал, что обладает такой словоохотливостью и таким чувством собственного достоинства, какие вполне соответствуют его длиннющему имени.

— …И хотя любому человеку мой успех мог показаться ничем не примечательным, в действительности это было не так. По воле своего отца я стал офицером императорской гвардии и приложил все усилия для того, чтобы побыстрее поступить в военную академию. Мой отец, знаете ли, — это образчик дворянина, вечно расстроенного из-за того, что он не стал тем, кем мог стать. Он живет, скрывая свое недовольство тем, что не смог подняться выше чиновника, служащего в глуши и довольствующегося жалованьем, которое ему платит царское правительство. Он, скажу я вам, когда-то владел огромными площадями пахотных земель в бассейне реки Дон — то есть на территории, которая благодаря своему чернозему считается в моей стране одной из самых лучших сельскохозяйственных регионов… Яровая пшеница и сахарная свекла. Богатство нашей семьи! Гордость Загороновых! Хм… Вся его жизнь прошла в постоянных конфликтах с moujiks[34] — чертовы неблагодарные холопы приносили ему одни лишь неприятности и, пользуясь его некомпетентностью, довели его практически до разорения. Вина, однако, лежит прежде всего на царе и его правительстве, отменивших крепостное право и позволивших освобожденным крестьянам богатеть за счет своих бывших хозяев. Вы, наверное, не поверите, когда я вам скажу, что земли моего отца купил какой-то чертов неграмотный кулак!

Я не задавалась вопросом, верить мне ему или не верить, потому что, во-первых, мне было неизвестно, кто такой «кулак», и, во-вторых, у меня не вызывал почти никакого интереса этот монолог о жизни графа, преисполненный тщеславия и пренебрежения по отношению к своему отцу.

Музыка стихла, а вместе с ней закончился и наш танец. У меня в душе затеплилась надежда, что Николай захочет найти себе для следующего танца новую партнершу и оставит меня в покое, предоставив мне возможность насладиться праздником. Однако мне тут же стало ясно, что он и не собирается избавлять меня от необходимости дослушать до конца его нуднейший рассказ о себе самом: я почувствовала, что он берет меня под руку, чтобы пойти вместе со мной к какому-нибудь столу с напитками и промочить горло, в котором у него после такого долгого говорения наверняка пересохло.

— Тем не менее, — продолжал Николай, не давая мне передышки, — он, цепляясь за память о своей великолепной жизни в прошлом и за абсурдные традиции, продолжает верить в царя как в некоего бога, который явится и спасет его от полного разорения. К счастью, я додумался бросить военную академию, поступление в которую, безусловно, было не чем иным, как проявлением заурядности нашей семьи. После этого я унаследовал кое-какие деньги от одного своего дальнего родственника. Я, конечно же, мог потратить их на кутежи и распутство — как зачастую и поступают юноши из благородных и состоятельных семей, — однако у меня хватило ума вложить их в производство стали и в строительство железных дорог… (Лицо Николая вдруг стало сердитым.) Будь прокляты зарубежные капиталисты, скупающие наше богатство благодаря стабильности своих западных валют! Если бы русские богатеи перестали вкладывать свои деньги только в поместья и старинные дворцы, а нашли бы им более эффективное применение, то дела у нас, в России, пошли бы намного лучше. Пример тому — я. Всего лишь за несколько лет я сколотил состояние, которого у меня не было бы, если бы я так и служил офицером императорской гвардии. Я прожил бы жизнь в гордой бедности, укрепляя честной воинской службой репутацию своей благородной семьи. Или же, хуже того, я бы погиб, воюя с японцами или подавляя какой-нибудь студенческий бунт. Однако я ушел из гвардии и вот теперь вполне могу усыпать вас драгоценностями в знак поклонения перед вашей восхитительной красотой.

Он окинул меня взглядом, и от его голубых глаз повеяло холодом, достойным сибирской тайги — того места, куда я его с удовольствием бы сослала. Его рассказ, похоже, закончился. Я не додумалась ни до чего лучшего, кроме как изобразить на своих губах вежливую улыбку, мысленно моля Бога о том, чтобы мне представился какой-нибудь повод избавиться от своего занудливого кавалера.

— Вы когда-нибудь бывали в Индии? — спросил Николай. Не дожидаясь ответа, он добавил: — Я представляю вас одетой в сари шафранного цвета…

В тот самый момент, когда в его приглушенном голосе стала чувствоваться похотливость (а еще большая похотливость сквозила в его взгляде), я вдруг увидела поверх его плеча человека, который вполне мог бы выступить в роли моего спасителя.

— Мсье Ильянович! Борис!.. — позвала я этого человека, чувствуя безграничную радость от того, что вижу его круглое добродушное лицо.

Он стоял возле одного из столов самообслуживания (а где же ему еще было стоять?), разглядывая глазами прожорливого мальчика расставленные на нем яства, одно аппетитнее другого: горячие сосиски, жареная дичь, мясо кабана, холодная закуска из оленины, картофельное пюре, квашеная капуста, яблочный пирог, ежевичный торт…

— О-о, это вы, цыганочка! Давненько я вас не видел. Вокруг вас всегда полно статных кавалеров… — ответил мне Ильянович на французском — языке всеобщего общения.

— Вы знакомы с графом… — у меня вдруг почему-то вылетело из головы имя стоящего рядом со мной мужчины.

— Николай Иванович Загоронов, — представился тот. — Рад с вами познакомиться.

— Я тоже рад с вами познакомиться, молодой человек. Позвольте представить вам обоим Франсуа Дюба, президента Корпоративного банка города Лозанна.

Я без труда догадалась бы, что этот человек — банкир, даже если бы мне об этом и не сказали. Ты вряд ли станешь отрицать, любовь моя, что его внешность полностью соответствовала общепринятым представлениям о том, как выглядит типичный банкир. Это был элегантный пятидесятилетний мужчина традиционной наружности буржуа, спина которого ссутулилась под тяжестью возложенных на него нелегких задач.

За стеклами очков в тонкой золотой оправе виднелись маленькие и усталые глаза — усталые, видимо, оттого, что ему приходится иметь дело с огромным количеством чисел и счетов. Мне подумалось, что у него с Борисом, по-видимому, есть одна общая черта, а именно пристрастие к чревоугодию, о чем свидетельствовала бросающаяся в глаза дородность. Кроме того, когда я посмотрела на него, мне в голову пришла забавная мысль, что, если он попытается взглянуть на свои маленькие ступни (обутые в дорогие туфли, которые, наверное, ему изготовил на заказ один из сапожников с лондонской улицы Святого Джеймса и которые очень сильно контрастировали с его нарядом горца), он не сможет их увидеть из-за своего огромного живота.

— Франсуа, эта барышня — маркиза Исабель де Альсасуа. Она, безусловно, самая очаровательная дама из всех присутствующих на этом празднике, — сказал Борис, не упуская возможности одарить меня комплиментом.

После должным образом проведенной церемонии знакомства у нас завязался бессодержательный светский разговор, в ходе которого мы постепенно разбились на две группы. Я при этом приложила массу усилий для того, чтобы снова не угодить в одну компанию с Николаем, и — к моей радости — моим собеседником стал Ильянович.

— Вы весьма искусно избавились от графа Загоронова… — заговорил он по-испански с присущим ему сильным акцентом.

— Это мое намерение было столь очевидным?

— Вообще-то нет. Однако я знаю, что юная барышня не стала бы менять молодого красавца на старого пузатого толстячка, если бы у нее не имелось для этого серьезных оснований, — сказал, улыбаясь, Борис.

— Она сделала бы это только в том случае, если бы в компании такого толстячка, как вы, ей было бы намного приятнее — как, например, сейчас.

Борис ответил мне на мою — отнюдь не фальшивую — любезность улыбкой, выражающей благодарность и удовольствие.

— И о чем же рассказывал вам этот стройный юноша, если вы вдруг захотели от него избавиться?

— О себе самом. Он в течение всего вечера только то и делал, что разглагольствовал о себе самом. Ну, и еще спросил меня, бывала ли я когда-нибудь в Индии.

— Что же вы ему ответили?

— Дело в том, что ему не нужно было от меня никакого ответа.

— Значит, он — настоящий глупец, потому что ваш ответ наверняка был бы самым интересным эпизодом всего разговора. Так вы были в Индии, цыганочка?

— Нет, не была, но с удовольствием съездила бы туда. Мой отец рассказывал мне об этой стране удивительные истории, и я, благодаря его рассказам, почти что видела ее собственными глазами.

— Ваш отец?

— Он был моряком, человеком неугомонным, и привозил из своих путешествий книги, интересные истории и знания о заморской культуре.

— Значит, идите по стопам своего отца и отправляйтесь в эту прекрасную страну. Используйте обретенную вами свободу для исполнения своих мечтаний.

— Обретенную мною свободу? — переспросила я ироническим тоном. — О какой свободе может идти речь? Я — по-прежнему слабая и робкая девушка, связанная по рукам и ногам существующими в высшем обществе условностями и необходимостью блюсти честь моей благородной семьи. Юной барышне не следует путешествовать одной, господин Ильянович! Я довольствуюсь лишь собственным воображением и книгами, которые утащила из библиотеки своего отца.

— Ну, так найдите применение тому, о чем вы в них прочли. Герцог Алоис сказал мне, что вы читаете «Бхагавадгиту».

— Да. Это такая красивая легенда…

— Это — не просто легенда! — страстно прервал меня Борис. — Это — целая философия жизни, одна из самых важных священных книг индуизма. Воспринимать ее нужно во всей совокупности ее аспектов, а не только как красивую легенду…

— Если мы сможем подняться выше материального, физического существования, вырваться за пределы своего эгоистического естества в поисках бессмертной души, если мы сможем преодолеть ограниченность своих органов чувств, подняться выше инстинкта самосохранения и избавиться от уз, соединяющих нас с материальным миром… вознаграждением за это станет жизнь вечная.

Я произнесла эти слова так, как будто они лились из моих уст сами по себе, как будто это были мои спонтанные размышления вслух, как будто это говорил не мой разум, а моя душа.

Борис, слегка нахмурив брови и прищурившись, несколько секунд молча смотрел на меня. Мне уже начало казаться, что я предприняла уж слишком неуклюжую попытку пофилософствовать, но тут Борис прервал нехарактерное для него молчание:

— Восхитительно… Да, это — главная мысль, заложенная в «Бхагавадгите»… Но такая сметливая девушка, как вы, девушка, оказавшая способной понять эту главную мысль, должна обращать внимание и на каждое из небольших посланий, которые адресует нам «Бхагавадгита». Например, во время битвы на поле Курукшетры Арджуна, наш герой, увидел, что ему необходимо убить людей, которых он любил, своих друзей, своих родственников, своих учителей… Кришна — воплощение Вишну — говорит Арджуне: «На сраженье вставай без страха!»[35] В чем заключается смысл этого послания?

— Он воодушевлял его на битву во имя славы? — предположила я, сама не очень веря в то, что говорю. — Это призыв ведь является воинственным, не так ли?

— N'est pas[36]. Это — метафора, служащая отражением одного из моментов нашей жизни. Нам всем свойственны и страх, и замешательство, и сомнения, внутренние конфликты. Мы сталкиваемся на поле боя с трудными ситуациями, резкими переменами, противоречивыми чувствами… «Насраженье вставай без страха!» Сражайся с ними. Вступи с ними в схватку и победи их… У вас, цыганочка, наступил переломный момент в жизни. Однако вы должны оказаться на высоте положения и победить страх и предрассудки. Найдите свое бессмертное естество. И, вопреки всему, отправляйтесь в Индию, ничего не опасаясь.

— Невероятно!.. — удивленно прошептала я. — Мне никогда даже и в голову не приходило, что послание, заложенное в «Бхагавадгите», является таким емким.

— А-а! Один мудрец говорил: как человек может пить с любого края полного сосуда, так и хитроумный теолог может извлечь из любого священного писания то, что соответствует его целям, — самодовольно улыбнулся Борис.

— А ваша цель сейчас заключается в том, чтобы убедить меня отправиться в Индию? — спросила я с таким видом, как будто догадалась, в какую ловушку меня хотят заманить.

— Вообще-то моя цель заключается в том, чтобы воодушевить вас на преодоление предрассудков, ведь благодаря этому вы смогли бы развить заложенные в вас способности. Знаете что? Я вижу в вас девушку, душа которой чиста. У вас есть природный дар, который людьми определенного склада воспринялся бы как проклятие. Вы — словно библейская Саломея или же шекспировская Офелия, вы — femme fatale[37] художников-символистов и художников-прерафаэлитов. Вы — чувственная Монна Ванна, изображенная Россетти, вы — женщина, пожирающая мужчин. Я вижу, как мужчины вьются вокруг вас, подобно мотылькам, вьющимся вокруг источника света, который почему-то неудержимо притягивает их своей непостижимой силой. «Как мошкара летним вечером в спешке лезет в огонь себе на погибель… — начал Борис цитировать еще один отрывок из «Бхагавадгиты», в котором Арджуна обращался к богу Кришне, — …так, погибая, все твари стремятся в пасти твои, нетерпеньем влекомы». Таящаяся в вас сила станет смертельно опасной для тех мужчин, которые возжаждут вами завладеть. В отличие от большинства женщин, вы родились не для того, чтобы удовлетворять мужчину, а для того, чтобы мужчина удовлетворял вас, для того, чтобы вы доминировали над ним, для того, чтобы вы его — если вам вздумается — терроризировали, — так, как Кали терроризировала Шиву, повалив его на землю и танцуя на нем. Не бойтесь ни мужчин, ни женщин, ни светского общества, ни своегоблагородного происхождения, ни своей образованности… Пусть они не будут оковами для вашего разума, вашей силы, вашей свободы… Ищите без страха и найдите свою бессмертную душу. Полагайтесь на очень мощное оружие — вашу способность манипулировать мужчинами незаметно для них самих.

Я подумала о Монне Ванне… Я уверена, любовь моя, что тебе известна эта картина. Она представляет собой портрет женщины вызывающей красоты, с большими глазами, полными губами, густой рыжей шевелюрой, одетой в дорогие меха и ткани и держащейся пальцами за бусины длинного ожерелья. Все в ее позе и в выражении ее лица пронизано эротизмом и сладострастием. Она может сойти и за проститутку, и за королеву, но отнюдь не за святую. Для многих людей она стала воплощением женского типа, который был очень моден много лет назад. Такие женщины своей красотой и неотразимой сексуальной привлекательностью сводили мужчин с ума. То, что Ильянович, сославшись на этот персонаж, отнес меня к числу смертоносных женщин, вызвало у меня труднообъяснимое смятение. Никто еще не был так откровенен со мной в своей оценке меня. И хотя я, с одной стороны, была уверена, что эта его оценка отнюдь не соответствует действительности, с другой стороны, я невольно задалась вопросом, а почему же я тогда вдруг так испугалась? Неужели Борис Ильянович обладает способностью сорвать покрывало с души другого человека?

— Мне кажется, что если я стану поступать так, то сама себе наврежу, господин Ильянович, — сказала я, чтобы не сбавлять темп разговора. — «Не провижу благого исхода, коль убью своих родичей в битве, отовсюду знамения злые на меня наступают…», — сказал Арджуна. И еще: «Я не жажду победы, Кришна!»

Я знала, что произвела на Бориса впечатление, процитировав эти строки из «Бхагавадгиты». Я заметила это по его глазам. И хотя я стремилась произвести на него впечатление — для чего не просто произнесла цитату из «Бхагавадгиты», а с выражением ее продекламировала, — я также знала, что это — самая лучшая форма заставить его понять мои опасения.

— «Лишь от внешних предметов бывают зной и холод, страданье и радость; но невечны они, преходящи: равнодушен к ним будь, Арджуна». Если вы постигните эту истину, вы станете выше остальных людей.

«Только тот ведь, кто к ним безучастен, кто в страданье и в радости ровен, тот бессмертья достичь способен», — мысленно продолжила я цитировать прозвучавшие из уст Бориса строки, которые были мне прекрасно известны.

Воистину тяжелы те испытания, которым нас подвергают боги, прежде чем они соизволяют дать нам наивысшую из наград.


После подобного разговора, благодаря которому мой собеседник проник в саму мою сущность, хотя я к этому и не стремилась; после смущения, которое я испытала, ощутив собственную наготу; после расхваливания и провозглашения добродетелями того, что я считала отвратительными пороками, — после всего этого я почувствовала себя усталой и сконфуженной. Мне было необходимо очистить свой рассудок от всех мыслей, которые были более глубокими, чем — расслабляющие меня своей тривиальностью — мысли о легкой музыке и сосисках, и я позволила обычным земным звукам заглушить голос восточной философии. Борис бы мне сказал, что я начала свой путь не с той ноги. Реальность заключалась в том, что мне хотелось только «танцевать, подпрыгивать, скакать и кувыркаться» — как пелось в одной из песенок моего детства. Я нашла в Ричарде усердного и ловкого партнера (он ведь, кстати сказать, был первым и, возможно, самым «земным» из обретенных мной друзей в Брунштрихе). Я снова и снова кружилась с ним, пока у меня все не поплыло перед глазами. Я знала, что с другого конца танцевального зала на нас смотришь ты, успевая при этом исполнять свои обязанности гостеприимного хозяина: ты беседовал с какими-то людьми, которых я не рассмотрела, потому что мой взгляд бы прикован к тебе.

Когда квартет музыкантов, вырядившихся в приличествующие случаю костюмы и развлекающих присутствующих игрой на каких-то местных музыкальных инструментах, решил дать небольшую передышку танцующим и начал играть вальс Шопена, я уже сильно запыхалась и почувствовала, что у меня полыхают румянцем щеки.

— Хотите продолжить или же предпочитаете, чтобы мы присели? — спросил меня Ричард.

— Давайте отдохнем. Я очень устала.

Лорд Виндфилд взял для меня и для себя по чашке с пуншем, и мы присели с ним возле камина. Пока я восстанавливала дыхание, он сидел рядом со мной — сидел молча, с поникшей головой, крутя чашку в руках, но даже не поднося ее к губам.

— Вы сегодня вечером весьма молчаливы.

— Да? Вы так считаете? Возможно, вы и правы… — сказал он, все такой же понурый.

Я впилась в него взглядом, так, будто хотела, чтобы ему показалось, что в него ткнули чем-то острым.

— Чувствую, что буду мучиться до тех пор, пока не спрошу вас об этом, — наконец проговорил он, правда, скорее по своей инициативе, чем под влиянием моего взгляда. — Ларс возил вас в охотничий дом, да?

Я кивнула.

— Каждый год — одно и то же! Лошади с бубенцами, сани, прогулка по заснеженным окрестностям и обед на двоих — со свечами, шампанским и земляникой, неизвестно откуда раздобытой в декабре!

— Он и вам устраивал такую прогулку? — попыталась пошутить я.

— Вы очень остроумны.

— Но откуда вам известны все эти подробности?

— О-о, да просто потому, что это для Ларса уже стало своего рода традицией. Великий герцог явился и выбрал себе великую герцогиню, но только на эти праздники! Хм…

— Ричард Виндфилд, — я укоризненно покачала головой, — мне, конечно, не хочется показаться вам излишне самонадеянной, но вы, как мне кажется, меня ревнуете.

— Ну и что с того, если я и в самом деле вас ревную? — Он с вызовом посмотрел мне в глаза, как будто сердился не столько на Ларса, сколько на меня.

— Да ничего. Вы имеете на это полное право. Однако вы сердитесь безо всякой на то причины. В конце концов, я всего лишь приняла приглашение моего кузена пообедать вместе. Быть мне великой герцогиней или нет — это решать мне, а не Ларсу.

— Вы ничего не понимаете. Вы не знаете Ларса.

— Да, это верно, я его не знаю. Однако я не дурочка и прекрасно все понимаю. Поэтому я не придала данному событию большего значения, чем оно того заслуживало. Вы же сами сказали: это — традиция. А мне нравятся традиции — как нравятся шампанское и земляника в декабре. Вот и все.

Ричард ничего не сказал в ответ — он ограничился лишь тем, что снова посмотрел мне в глаза. При этом выражение гнева на его лице постепенно сменилось выражением загадочного лукавства.

— Значит, вам нравятся традиции, да? А у меня тоже есть одна традиция.

Больше ничего не говоря, он забрал у меня из рук мою чашку с пуншем и поставил ее на каминную полку, а затем подхватил меня под руку и увел в укромный уголок — один из множества укромных уголков, имеющихся в этом замысловатом по своей архитектуре зале.

— Мы — под белой омелой, — заявил он, останавливаясь и поворачиваясь ко мне лицом.

Я подняла голову и увидела, что к деревянной притолоке и в самом деле прикреплена — в качестве одного из украшений — веточка белой омелы.

— Ну и что?

Он ничего мне не ответил — по крайней мере, не ответил ничего словами. Крепко обхватив своими пальцами мои запястья — как будто бы надев на них наручники, которые не позволили бы мне убежать, — он быстро приблизил свои губы к моим и поцеловал меня. Этот его поступок застал меня врасплох, но я даже и не попыталась сопротивляться. Он тут же отпрянул, оставив у меня ощущение, что его поцелуй — можно сказать, по-детски невинный, — был уж слишком легким. Подростки, которые, бывало, подкарауливали и внезапно целовали меня или кого-либо из девочек у дверей нашей школы, и то делали это с большей страстностью.

— Вам следует знать, лорд Виндфилд, что ваша традиция во всех отношениях является гораздо более дерзкой, чем традиция великого герцога, — сладострастно прошептала я.

Затем я сдавила его лицо с двух сторон ладонями и начала целовать его в губы — так, как следует целоваться, по-настоящему.

— Прошу вас меня извинить, если я помешал вам заниматься чем-то очень важным, — дерзко прозвучал голос, едва мы начали углубляться в исследование рта друг друга. — Я пришел сюда, чтобы пригласить на танец.

Я ничуть не удивилась, увидев, что это ты — с присущей тебе надменностью — появился, так сказать, на сцене и тут же сделал сам себя главным персонажем всего действа. Как видишь, я знала, что ты за мной наблюдаешь и что ты рано или поздно ко мне подойдешь.

— Поскольку ты, конечно же, хочешь потанцевать явно не с Ричардом, я удостаиваю тебя почетного права потанцевать со мной, мой дорогой кузен, — сказала я, пытаясь оказаться на высоте положения и произнося эти слова не без иронии.

Уходя, я бросила на Ричарда с разрумянившимся от вожделения лицом заговорщицкий взгляд… Но после того уже все свои взгляды, любовь моя, я бросала только на тебя.


Было нетрудно догадаться, что у тебя тогда на уме были отнюдь не танцы. И в самом деле, ты даже не потрудился сделать со мной хотя бы пару кругов по танцевальному залу, чтобы проявить хоть чуточку милосердия к Ричарду Виндфилду. Ты, словно бы не нуждаясь ни в каких правдоподобных поводах и предлогах, пересек, не останавливаясь, танцевальный зал и привел меня на противоположный его край, чтобы съесть вместе со мной большой кусок яблочного пирога. Я, ничуть не обижаясь, даже позабавилась той ролью «плохого мальчика», которую ты сейчас разыгрывал, и мне вспомнился один персонаж из моего детства — школьный хулиган, который, пользуясь тем, что якобы обладал недюжинной силой, каждый день отнимал яблоко у самого маленького ученика своего класса.

— Ты сейчас, я вижу, ешь с большим аппетитом, чем сегодня утром. Твое самочувствие улучшилось? — спросил ты, когда я доедала уже последний кусочек пирога.

Я и в самом деле утром почти не притронулась к великолепному завтраку, приготовленному с таким же усердием, с каким старательный рыбак насаживает наживку на рыболовный крючок. И проблема заключалась отнюдь не в том, что, дескать, фазан суховат, вино плохое, а декабрьская земляника — как окрестил ее Ричард — больше похожа на майскую. Нет, проблема заключалась не в меню, а во мне, поскольку после такой трудной ночи я поднялась утром с ощущением тяжести в желудке. Недостаток сна и чрезмерное употребление шампанского, несомненно, поспособствовали возникновению нарушений в функционировании моего организма, да к тому же еще меня, когда я ложилась в постель, переполняли эмоции. Я с удовольствием вспоминала прогулку на санях, в которых я едва не заснула от равномерного покачивания. Я чувствовала, как мои щеки обдувает холодный зимний ветерок, приносивший снежинки, в то время как моему телу было тепло под меховым пологом. Само собой разумеется, мой расторопный спутник проявил себя с самой лучшей стороны: он был исключительно внимателен, любезен и услужлив. Тем не менее я сожалела о том, что у меня не получилось насладиться вкуснейшим завтраком.

— Жаль, что я не смогла быть для тебя лучшей спутницей, да еще и после всех тех хлопот, которые ты на себя взял.

— Ты — самая лучшая спутница, какую только может пожелать себе мужчина при любых обстоятельствах. Если ты в этом сомневаешься, то вспомни обо всех тех, кто сегодня претендовал на право с тобой разговаривать, танцевать и даже… целоваться.

Мне не хотелось отвечать на этот твой выпад. Я уже устала от ревнивых земных мужчин и развенчанных сказочных принцев. Поэтому я молча повернулась и поставила опустошенную тарелку на стол.

— Я тебе уже говорил, что тебе очень идет, когда ты так заплетаешь косы?

— Премного благодарна. Однако, как мне кажется, ты вырвал меня из рук Ричарда Виндфилда — конечно же, под вымышленным предлогом — не для того, чтобы всего лишь съесть этот пирог и похвалить мои косы, — сказала я без какого-либо ехидства, в подтверждение этому расплываясь в улыбке.

— Ты права. Это маленькое похищение — всего лишь уловка: я тоже претендую на право с тобой разговаривать и, конечно же, с тобой целоваться.

— Всему свое время, дорогой. — Мне захотелось пококетничать, и я знала, что это тебе понравится. — Если в этом и заключался твой замысел, то я была бы тебе очень благодарна за подобное похищение, когда находилась в компании графа Загоронова.

— Николая? Он — безобидный балбес, — с пренебрежением заявил ты. — Он обычно надоедает женщинам, рассказывая им о своей жизни. Кстати, в этих его рассказах больше вымысла, чем правды.

— В самом деле? Значит, он не может, как он говорил, усыпать меня драгоценностями в знак поклонения перед моей восхитительной красотой? Жаль.

— Вот это он таки может. Он действительно весьма преуспел в коммерческих делах. Однако он, наверное, рассказал тебе еще и о том, что ушел с военной службы по собственной воле. В действительности его выгнали в результате какого-то скандала, получившего широкую огласку и связанного с дочерью одного из его начальников. Этот инцидент лег позором на весь его род, до этого пользовавшийся большим уважением в России в кругах, близких к царю. Тем не менее его отец, вместо того чтобы отвернуться от него, выхлопотал для него еще одно теплое местечко, но Николай его отверг. Теперь же, когда дела у его отца идут из рук вон плохо, он относится к нему с презрением. Не знаю, чем вызвана такая неприязнь к своему родителю… Как бы то ни было, мне кажется, что с мозгами у него не все в порядке. Я имею в виду мозги Николая.

Я слушала подобные откровения относительно графа Загоронова с растущим интересом: этот человек вызывал у меня антипатию уже с первой моей встречи с ним.

— И он еще важничает, словно павлин! — неожиданно для самой себя воскликнула я. — Вот ведь бесстыдник!

— Ты еще увидишь, насколько лицемерна большая часть этого изысканного общества. Они без малейшего смущения пытаются поучать весь остальной мир, считая себя знатоками в вопросах этики и морали. На каждом из них есть пятно, которое они пытаются скрыть, — стал рассказывать мне ты. — К примеру, мсье Франсуа Дюба, которого тебе наверняка рекомендовали как выдающегося банкира и который и в самом деле таким кажется, является, кроме того… Как бы мне это тебе объяснить?.. В своей спальне — той спальне, о которой, конечно же, ничего не известно мадам Дюба, он предпочитает заключать в свои объятия не женщин, а мужчин. Мадам Дюба же для него — всего лишь дань приличию: дескать, у меня, как и у всех, есть жена.

Наконец-то тебе удалось меня хоть чем-то удивить.

— Что за странности ты мне рассказываешь! А он ведь выглядит, как респектабельный буржуа!

— Ну да! Каждый из этих людей старается получше играть ту роль, которую он для себя выбрал. И если кто-то из них играет свою роль особенно хорошо, это происходит потому, что ему действительно есть что скрывать.

— «Великий театр мира» — как сказал бы Кальдерон де ла Барка.

— Именно так. Вот это и есть Брунштрих. Однако как раз поэтому тут так весело.

— А ты? Какую роль выбрал для себя ты? — решила я тебя спровоцировать.

— А с какой стати ты решила, что и я играю какую-то роль?

— Да ладно! Ты делаешь это, по крайней мере, в моем присутствии. А если нет, то почему тогда все, кроме меня одной, знали, в чем состоит приготовленный тобой для меня сегодня утром сюрприз? Насколько я поняла, я неофициально стала на эти праздники «великой герцогиней».

Ты лукаво улыбнулся. Тебя, похоже, не очень-то волновало то, что твой замысел раскрыт.

— Тебя это что, очень сильно огорчает?

В этот момент битвы ума и характера, которую мы с тобой вели, я оказалась перед выбором. Я могла предстать оскорбленной жертвой и начать открыто выражать свое неудовольствие из-за того, что оказалась у всех на языке и узнала, что, поскольку каждый год на рождественские праздники ты выбираешь для себя новую «великую герцогиню», в следующем году меня сменит другая, то есть для меня игра закончится, а для тебя — будет продолжаться. А еще я могла… использовать твое же оружие.

— Я не говорила, что меня это огорчает.

Мои слова тебя, похоже, заинтриговали.

— Более того, могу тебе сообщить, что я тоже играю выбранную мною для себя роль.

Твоя заинтригованность сменилась едва ли не паникой. Ты посмотрел на меня пристально, серьезно и встревоженно — как будто ожидал услышать от меня нечто такое, чего тебе услышать отнюдь не хотелось бы. А я тем временем наслаждалась этой сценой.

— Да, именно так. Тебе ведь известно, что несколько месяцев назад меня бросили едва ли не перед самым алтарем? (Ты с выжидающим видом кивнул.) Поэтому у меня имеется достаточно оснований для того, чтобы хотеть отомстить мужчинам.

Выражение твоего лица становилось все более и более встревоженным.

— И в чем же будет состоять твоя месть?

— А вот об этом, дорогой кузен, я тебе ничего не скажу… По крайней мере, сейчас. Ни один полководец в военное время не собирает все имеющиеся в его распоряжении войска на одном-единственном поле боя. А я нахожусь в состоянии войны с противоположным полом.

Подобно тому, как Монна Ванна стала бы поглаживать свою чувственную рыжую шевелюру, я принялась поглаживать тирольские косы, которые ты счел весьма привлекательными. Я чувствовала при этом, что мы совершаем с тобой некий изощренный ритуал заигрывания друг с другом, который тебя тревожил, а меня забавлял.

Очень скоро, однако, твое лицо расслабилось. Ты в течение всего лишь нескольких секунд снова принял самоуверенный вид.

— Я с радостью стану первой жертвой в этой твоей войне, — заявил ты с такой страстью в голосе, что я тут же поняла, что первая битва мною уже выиграна.


— Ты не была бы так любезна уделить мне минутку?

Уделить кому-то минутку?.. Когда вечер — а вместе с ним и праздник — уже подходил к концу, мне захотелось побыть хоть немного в столь желанном для меня одиночестве. Можно сказать, спрятавшись в укромном уголке, я наслаждалась возможностью побыть наедине сама с собой и давала отдых своим органам чувств, подвергавшимся в течение всего вечера большим нагрузкам. Не поднимая взгляда, чтобы посмотреть, кто же это обращается ко мне в такой вежливой форме, я выпила немного холодной воды, так как ощущала сухость во рту. Свечи уже почти все погасли, зал погрузился в полумрак, и какой-то пианист один исполнял лирическое произведение Брамса. Ты исчез: ты уже даже не смотрел на меня с другого конца зала.

— Карл? — Я была не в силах скрыть своего изумления: твой брат был последним, кого я, поднимая взгляд, ожидала увидеть.

Затем я, приятно удивившись, поняла, что, увидев перед собой его, испытала некоторое облегчение. Безразличие друг к другу с первого момента нашего знакомства давало мне основание в данном случае ни о чем не переживать: мы с Карлом один от другого ничего не ждали. Однако мне все же было любопытно: почему он вдруг захотел, чтобы я уделила ему минутку?

— Здравствуй, Исабель, — тихо сказал он.

Его голос показался мне таким же приятным и бархатистым, как у хороших ораторов, — возможно, благодаря тому, что он говорил тихо, а еще благодаря особой акустике этого танцевального зала со сводчатым потолком.

— Здравствуй…

Я подумала, что вот сейчас он разгонит ощущавшийся между нами холодок заранее продуманной фразой. Он, однако, в течение нескольких секунд всего лишь смотрел на меня молча — молча и с каким-то странным спокойствием. Это меня слегка смутило.

— Давай начнем убирать барьеры, — наконец вышел он из задумчивости.

Нас с ним в данный момент разделял длиннющий стол самообслуживания, на котором уже почти не осталось еды, но зато стояло много пустых тарелок. Карл с решительным видом полез под этот стол и затем выбрался из-под него с моей стороны. Поднимаясь на свои длинные ноги, он резко увеличивался в росте, словно стебель сказочной фасоли. Впервые с того момента, как я с ним познакомилась, он перестал быть для меня лишь именем, произносимым твоей матушкой, голосом, сопровождавшим мой приезд в Брунштрих, одинокой тенью, скользящей по дому. Он впервые стал для меня не чем-то, а кем-то.

— Еще раз здравствуй, — сказал он. И мы вернулись к начальной точке.

— Не возражаешь, если я закурю? — вежливо спросил он, доставая портсигар из внутреннего кармана своего австрийского пиджака из серой замши.

— Конечно, нет.

Он прикурил сигарету от пламени одной из свечей — сигарета при этом, зажатая между губ, забавно подрагивала. К потолку устремилась тонюсенькая серая струйка. Карл глубоко затянулся и с шумом выпустил изо рта облачко дыма: серая струйка трансформировалась в своего рода полупрозрачную вуаль, за которой его глаза показались мне серыми… А может, они вообще были серыми? Я никогда раньше не обращала на это внимания. Карл присел на краешек стола и расправил плечи. Он казался мне безмятежным, думающим о чем-то своем. Похоже, он наслаждался редким моментом умиротворения и спокойствия. Меня, однако, удивило, что в качестве компании для такого момента он выбрал меня. Я смотрела на него — отстраненная и одновременно являющаяся частью этой сцены, — дожидаясь, когда он что-нибудь скажет, и в то же время радуясь бездействию, на которое я пока что была им обречена. Я смотрела на него и впервые его видела: да, его глаза были серыми, а волосы — желтоватыми… Как могут два брата быть такими непохожими друг на друга? Как могла его привлекательность оставаться никем незамеченной, а твоя — бросаться в глаза абсолютно всем? Почему, будучи выше тебя, он, стоя рядом с тобой, казался ниже ростом? Почему, обладая более крепким, чем у тебя, телосложением, он, стоя рядом с тобой, казался худее? Почему, хотя его глаза были больше твоих, они казались, когда он стоял рядом с тобой, меньшими, чем твои?..

Он, почувствовав, видимо, что я на него смотрю, тоже посмотрел на меня. Я ему улыбнулась, но он на мою улыбку не ответил… Как могли два брата быть так непохожи друг на друга?

Он снова сконцентрировался на сигарете, явно не торопясь ничего говорить — он как будто наслаждался этим нашим с ним взаимным молчанием. Интуиция подсказала мне, что он вряд ли настроен на долгий и обстоятельный разговор на какую-нибудь серьезную тему. Он не постарается меня соблазнить и не будет ублажать меня льстивыми словами, чтобы завоевать мою благосклонность. Само собой разумеется, он не попытается меня поцеловать, заманив меня под белую омелу… Возможно, именно поэтому я «заразилась» его умиротворенностью, и у меня тоже возникло желание насладиться этим нелепым моментом, который, скорей всего, никогда не займет сколько-нибудь достойного места в моей памяти.

Я вздохнула. Мне вдруг захотелось стать мужчиной и выкурить в компании с Карлом сигаретку, слегка опершись на стол.

— Ты можешь уделить мне один день? — вдруг спросил Карл.

Нет, он даже не спросил, а как бы обронил свой вопрос — так, как, небрежно потряхивая свою сигарету, ронял с нее пепел. К потолку снова устремились тоненькие сероватые струйки.

— День? Да, думаю, что могу, — нерешительно ответила я на этот странный вопрос, смысл которого мне был пока что не очень-то понятен.

— Мне нужно поехать в Вену, чтобы решить там некоторые вопросы. Мне подумалось, что тебе было бы интересно взглянуть на этот город. Хочешь поехать вместе со мной?

Я ответила не сразу, и это его, похоже, не удивило. Думаю, он осознавал, что его неожиданное предложение вполне может привести меня в замешательство. В самом деле, уж чего-чего я никак не могла ожидать, так это того, что Карл пригласит меня провести с ним день в Вене, и я не была бы, наверное, женщиной, если бы не поинтересовалась, в чем же заключается подлинная цель этой поездки. Однако я подумала, что правду он мне, скорей всего, не скажет, а потому решила, что попытаюсь догадаться обо всем сама.

— Ну конечно. Я поеду с удовольствием, — сказала я — скорее из вежливости, чем с энтузиазмом.


27 декабря

Я помню, любовь моя, как ветер хлестал меня по щекам, вызывая странное ощущение — одновременно и болезненное и приятное. Это был ледяной ветер — как ледяной была и психологическая атмосфера, царившая в автомобиле, в котором мы ехали. Тянущиеся реденькой вереницей голые и покрытые инеем деревья мелькали мимо с такой быстротой, что я едва могла их рассмотреть на фоне белоснежного простора. Я закрыла глаза, будучи уже не в силах выдерживать давящий на них поток воздуха, и почувствовала себя почти в полной изоляции от окружающего мира: я уже ничего не видела и не слышала и, казалось, могла все воспринимать лишь на ощупь.

Мы ехали вдоль узенькой речки. Ее воды все время лизали лежащий у кромки берега снег, постепенно превращая и его в воду. Более теплый элемент побеждал элемент более холодный… Так и должно быть. Я посмотрела вниз, и Карл так изогнул губы, что я, пытающаяся быть оптимисткой, сочла это улыбкой.

— Ты схватишь насморк! Уж лучше сядь! — крикнул он мне громко, чтобы я смогла его услышать сквозь завывания ветра.

Я тяжело опустилась на сиденье автомобиля и укуталась почти до самого носа в теплые покрывала. Вскоре мне снова стало тепло. Я чувствовала себя полной энергии: прана[38] наполняла мои легкие и растекалась по моим венам, словно дождевая вода, которая впитывается в землю и растекается по ее водным горизонтам.

Я посмотрела на Карла, управлявшего автомобилем, и мне показалось, что его лицо ничуть не теплее окружающего меня пейзажа. Мне снова подумалось о том, как сильно он отличается от тебя, любовь моя. Он — более замкнутый и молчаливый, менее остроумный и обаятельный, чрезмерно благоразумный и весьма нудный. Ты на его месте наверняка взял бы в эту поездку шофера, чтобы иметь возможность заняться обольщением своей спутницы. Карлу, похоже, нравилось иметь дело с техникой: его взгляд был прикован к дороге, одна его рука лежала на руле, а вторая — на рычаге переключения передач… У него были красивые руки… С улыбкой, которая скорее была насмешкой над самой собой, я подумала, что это были руки нового героя — руки, которым уже не приходилось сжимать ни булаву, ни меч; руки сильные и надежные; руки, ласкающие органы управления созданных человеческим гением сложных механизмов: автомобиля, аэроплана… Удовольствие, которое он, похоже, испытывал от вождения автомобиля, интриговало меня в течение всей поездки. Мне подумалось, что данная ситуация и мой спутник располагают к тому, чтобы проявить инфантильное простодушие и немного женского невежества, которые, как ни странно, нравятся многим мужчинам. А еще они помогут мне «прощупать» такого загадочного мужчину, как твой брат.

— Я могу тебя кое о чем попросить?

— Попросить можешь… Другой вопрос — как я на твою просьбу отреагирую, — ответил Карл с грубоватой откровенностью, которая, как я уже начала осознавать, была для него характерной.

— Ты научишь меня им управлять?

— Надеюсь, ты имеешь в виду не автомобиль? — отозвался он, испугавшись своей догадки.

— Вообще-то именно его я и имею в виду. Мне показалось, что тебе очень нравится им управлять… Я никогда раньше не была знакома с человеком, который умел бы водить автомобиль. А ты — умеешь, и ты, по правде говоря, этим очень меня заинтриговал.

Карл, не отрывая взгляда от дороги, стал раздумывать над моей просьбой, проклиная, наверное, тот момент, когда он пригласил меня в эту поездку. В конце концов желание быть учтивым победило.

— Хорошо, — согласился он, останавливая автомобиль на обочине дороги. — Однако мы не можем потратить на это много времени. Мне нужно быть в Вене не позднее часа дня.

— О-о, ну конечно! Лишь столько времени, сколько ты сочтешь возможным.

— Я, наверное, придурок, — пробормотал он, когда мы менялись местами.

Я решительно расположилась на сиденье водителя: спина — выпрямленная, взгляд — направлен вперед, руки — на руле.

— А какую скорость на нем можно развивать? — спросила я с прямотой человека, жаждущего удовлетворить свое любопытство.

— О Господи! Ты села первый раз в жизни за руль автомобиля и уже спрашиваешь у меня, какую скорость он развивает? Ты ведешь себя уж слишком неблагоразумно! Мне кажется, твой вопрос не совсем уместен.

— Да, да, ты прав! Я больше не буду задавать вопросов. Честное слово!

— Ну что ж, посмотрим… — вздохнул Карл. — А теперь делай то, что я буду тебе говорить.

— Хорошо.

— Это — руль, а это…

— Ой, да ладно!

— Или ты будешь меня слушать, или наша договоренность теряет силу.

Я с покорным видом опустила глаза.

— Итак, продолжаем. Это — руль, это — рычаг переключения передач. Правая педаль — это педаль тормоза, а левая — это педаль подачи топлива.

— Какая педаль?

— Пе-даль по-да-чи топ-ли-ва. Она используется для того, чтобы газо… чтобы изменять скорость движения. Сначала нажми на педаль тормоза… Теперь при помощи вот этого рычага сними автомобиль с ручного тормоза. Нуда, вот так… Теперь нужно включить передачу: потяни вот этот рычаг на себя и опусти его… На себя, а не вперед. Хорошо… Убери ногу с педали тормоза и медленно нажимай на педаль подачи топлива.

Я выполнила его инструкции, и автомобиль, резко дернувшись, поехал вперед.

— Аккуратнее, по чуть-чуть.

— Он едет! — воскликнула я с наивностью человека, способного прийти в восторг даже от любого пустяка.

— Для этого он и нужен, — констатировал Карл с такой же германской педантичностью, какая характерна и для тебя.

Мы проехали несколько десятков метров по прямому, ровному и, можно сказать, скучному участку дороги.

— Что теперь?

— Когда подъедем к повороту, нужно крутить руль.

— И все? Это нетрудно.

— Как сказать… Смотри, впереди начинается спуск. Убери ногу с педали подачи топлива, чтобы не разгоняться, а иначе автомобиль поедет слишком быстро.

Как и следовало ожидать, автомобиль, достигнув спуска, стал набирать скорость сам по себе.

— Надави слегка на тормоз.

«Тормоз? А, ну да, левая педаль», — промелькнуло у меня в голове. Я и надавила на левую педаль, только она оказалась не педалью тормоза. Более того, я надавила на нее не слегка — как потребовал от меня Карл, — а до упора. Автомобиль, естественно, помчался вниз по спуску с головокружительной скоростью.

— Что ты делаешь? Тормоз! Надави на тормоз!

Но тут меня подвели мои органы чувств, и у меня возникло ощущение, что я полностью утратила контроль над автомобилем. Испугавшись, я потеряла способность на что-либо давить или, наоборот, не давить. Я просто отупело смотрела на то, как бегущее навстречу автомобилю полотно дороги исчезает под его колесами.

— Исабель! Надави на тормоз!

— А где этот чертов тормоз?! — отчаянно завопила я, выпуская из рук руль и поворачиваясь к Карлу.

Он в ужасе дернулся ко мне и схватился обеими руками за руль, чтобы не дать автомобилю свернуть с дороги.

— Правая педаль! Педаль тормоза — та, что справа! — крикнул Карл, сильно ударяя по моей правой коленке. — Да надави же ты на нее, черт бы тебя побрал!

Я с силой надавила ступней на правую педаль, раздался пронзительный скрип и автомобиль остановился — остановился так резко, что нас с Карлом бросило вперед. Нос автомобиля замер менее чем в метре от огромной вековой ели с толстенным и очень крепким на вид стволом.

— Mein Gott…[39] — еле слышно прошептал чуть было не потерявший от страха дар речи Карл, выпрямляясь на своем сиденье. — Мы едва не убились…

— Мне кажется… мне кажется, будет лучше, если автомобиль поведешь ты.

— Еще бы!

В его голосе было столько сарказма и упрека, а я так сильно испугалась и перенервничала, что следующая моя реплика выскочила у меня изо рта, как выскакивает под давлением пробка из бутылки.

— Секунду! Все это произошло по твоей вине!

— Что?.. По моей вине?!

— «Надави на тормоз, надави на тормоз!» Почему ты мне сразу не сказал, чтобы я надавила на правую педаль?

Глаза твоего брата едва не вылезли из орбит.

— Чего я тебе не сказал?.. Хм!.. — он попытался успокоиться, однако в его глазах все еще пылал огонь ярости. — Будет лучше, если ты вернешься на свое место, — повелительным тоном сказал он, выбираясь из автомобиля.

Я с заносчивым видом тоже выбралась из автомобиля, не преминув при этом изо всех сил хлопнуть дверцей. И тут — под нашими удивленными взглядами — эта железная колымага вдруг сама по себе проехала несколько десятков сантиметров, отделявших ее от ствола ели, и стукнулась об этот ствол. Раздался сухой звук удара, а затем послышался треск стекла. У великолепнейшего, дорогущего и еще нигде даже не поцарапанного автомобиля «Роллс-Ройс Сильвер Гоуст» стало на одну фару меньше.

В течение нескольких секунд мы не произносили ни слова и даже не шевелились, а просто ошеломленно смотрели на автомобиль — каждый со своей стороны. Затем Карл медленно прошел вперед, наклонился, поднял с земли осколок стекла, выпрямился и, с грустным видом глядя на этот осколок — частичку разбившейся красивой автомобильной фары, — начал причитать:

— Поверить не могу… Ты что, не поставила автомобиль на ручной тормоз?

— А почему этого не сделал ты?! А еще… какого черта здесь… растет это дерево?! — крикнула я, ударяя ногой по стволу ели.

С одной из ее ветвей соскользнула целая горка влажного снега — с той ветви, которая находилась как раз над Карлом, — и осыпала твоего брата.

Поначалу он вообще никак на это не отреагировал. Думаю, он настолько растерялся, что не мог произнести и слова. Кроме того, снег, по-видимому, попал за воротник его пальто и стал сползать вниз по спине, оставляя за собой холодный и мокрый след. Затем — через несколько секунд — Карл начал отряхиваться — так, как отряхивается от снега медведь. Я же, как ни в чем не бывало, обошла автомобиль и села на пассажирское место, никак не комментируя случившееся. Карл с надменным видом открыл дверцу автомобиля, сел за руль и, слегка подрагивая от холода, завел мотор. Его брови были нахмуренными, а взгляд — сердитым. Даже очень сердитым.

Мы проехали мимо церкви, трех ферм и моста, не глядя друг на друга и ни слова не говоря. Выражения наших лиц не менялись. Я, безусловно, зашла уж слишком далеко в своем «инфантильном простодушии» и «женском невежестве». Более того, эти качества, похоже, твоему брату не нравились. Если такое мое нелепое поведение должно было уменьшить суровость и недоверчивость твоего брата, — что было для него защитной оболочкой, — то… то эта моя попытка обернулась против меня. Я решила предпринять новую — и уже более продуманную — попытку — не ради того, чтобы подружиться с Карлом (на это я отнюдь не претендовала), а потому что мне предстояло провести с ним вдвоем еще долгий-предолгий день.

— Ну, хорошо. Мне жаль, что так вышло. Я вела себя ужасно, я это признаю. У меня все получалось очень плохо. Я никогда больше к автомобилю даже и не подойду. Честное слово!

Карл долго ничего не отвечал. Пожалуй, слишком долго… Я, не решаясь повернуться к нему, украдкой взглянула на него краем глаза и увидела, что он изогнул губы в снисходительной улыбке.

— По правде говоря, у тебя все получалось не так уж и плохо… ну, для первого раза. Извини меня за то, что я повысил на тебя голос.

— А ты извини меня за то, что я надавила на педаль подачи топлива вместо педали тормоза, разбила фару, обсыпала тебя снегом и, кроме того, объявила виноватым во всем этом.

Твой брат — с театральным видом — присвистнул от восхищения.

— Ты и в самом деле одна все это натворила? Да ты жутко опасная особа! — сказал он.

В тот момент я поняла, что Карл — человек не злопамятный и что где-то глубоко-глубоко внутри него скрывается кое-какое чувство юмора.


Мы подъехали к городу. Трудно было себе даже вообразить более удручающий контраст. Мы переместились от зеленого к серому, от тишины к шуму, от свежего воздуха к дыму. Мы тащились по промышленным зонам, пригородам с абсолютно разнотипными домишками, районам, в которых живет беднота, пустырям, превращенным в свалки… Пойми меня правильно: да, я выросла в городе, однако города, когда мы в них въезжаем, отнюдь не торопятся показать нам себя с самой привлекательной стороны — они ревностно берегут свои сокровища, заворачивая их в неприглядную на вид обертку.

Наш автомобиль то и дело объезжал отбросы, грязь, кучи золы и навоза. На углах улиц виднелись большие груды мусора, по тротуарам текла загрязненная человеческими испражнениями вода, на улицах играли одетые в лохмотья и завшивевшие дети. Под колеса автомобиля едва не угодил погнавшийся за крысой лишайный кот, и мы, резко повернув, чтобы его не задавить, тут же услышали в свой адрес ругань угольщика, недовольного тем, что мы проехали уж слишком близко от его тележки… И это тоже была Вена.

— Рингштрассе, — сообщил мне твой брат. — Воздух здесь уже почище.

Говорят, что великие идеологи современного урбанизма — при поддержке поборников либерализма — снесли такой атавистический и антилиберальный пережиток, каковым являлись крепостные стены Вены, и построили на их месте проспект Рингштрассе. Однако крепостные стены — это не просто нагромождение камней, крепостные стены — это символ деления людей на тех, кто находится внутри этих стен, и тех, кто находится за их пределами. Теперь таким символом стал проспект Рингштрассе: безопасность, чистота, уличное освещение, зоны зеленых насаждений и красивые здания предназначались для тех, кто жил на этом проспекте и ближе к центру города, но отнюдь не для жителей городских окраин.

Карл не солгал: воздух здесь и вправду был уже чище. Вот только витающий в нем запах богатства показался мне не только более вредоносным, чем запах бедности, но и намного менее приятным.


Не имея ни малейшего представления, по какому маршруту едет твой брат — с равнодушием человека, делавшего это не раз и не два, — я ограничилась тем, что просто молча глазела по сторонам, не задавая вопросов ни о цели, ни о конечном пункте нашего путешествия. Он остановил автомобиль перед большим красивым домом, расположенным рядом с Венским оперным театром. Ренессансный архитектурный стиль этого дома слегка отличался от стиля соседних зданий — построенных в стиле барокко — как своими пропорциями, так и архитектурным орнаментом. Мы выбрались из автомобиля и направились к украшенному колоннами входу, возле которого стоял одетый в ливрею швейцар. На черной вывеске над входом золотыми буквами было написано: «ОТЕЛЬ САХЕР».

Отель?

Войдя внутрь, мы зашагали по толстой ковровой дорожке, которая привела нас к стойке дежурного администратора. Вестибюль был украшен с подобающей для такого отеля роскошью. Карл и дежурный администратор обменялись весьма любезными приветствиями. Администратор — низкорослый парень — взглянул на меня, можно сказать, краем глаза и вежливо мне улыбнулся. Затем он тут же уверенным жестом взял из шкафчика ключи от номера 530. Меня вдруг охватил какой-то странный страх: мне показалось, что я нахожусь не в том месте не в то время и вот-вот совершу что-то немыслимое. Карл повернулся ко мне и сказал:

— Мне, перед тем как я поеду в императорский дворец, нужно переодеться.

Я еле удержалась, чтобы не вздохнуть с облегчением: гостиничный номер предназначался только для него, для Карла. Если бы этот номер предназначался для нас обоих, я бы оказалась в довольно неловкой ситуации.

— В императорский дворец? А, ну да, конечно.

— Не думай, что я притащил тебя в Вену, чтобы оставить в отеле. Мы пробудем здесь лишь несколько минут. Затем мы пообедаем вместе и я покажу тебе город.

Карл обрисовал мне завораживающую перспективу, я кое-что поняла из его немногословного пояснения — и вообще из его манеры поведения: твой брат обычно не давал пространных объяснений и не вступал в откровенные — или хотя бы сколько-нибудь увлекательные — разговоры. Он был человеком, который не только не отличался умением красиво и обстоятельно разглагольствовать, но, наоборот, говорил весьма и весьма лаконично. Правда, понятно и всегда по существу.

Карл, снова обратившись к низкорослому дежурному администратору, сказал ему несколько фраз на немецком языке, и тот, поспешно закивав, повернулся в мою сторону и любезно мне улыбнулся.

— Если тебе что-нибудь понадобится, обратись к Йозефу, и он постарается тебе помочь… А мне сейчас нужно идти.

Карл еще несколькосекунд не трогался с места, видимо, ожидая от меня какой-нибудь реакции на его слова. Так ее и не дождавшись, он пошел к лифту и исчез за его дверью. Я же осталась перед стойкой дежурного администратора — в незнакомом для меня месте и в компании незнакомого мне человека. Администратор, чем-то напоминавший пингвина, улыбался мне, склонившись над журналом регистрации постояльцев и обнажая в улыбке два ряда ровных, крепких и очень-очень белых зубов. Ситуация, в которой я оказалась, была весьма далека от того, какой я представляла себе свою поездку в Вену.

Тем не менее я отнюдь не собиралась попусту терять время. Пожав плечами и оставив Йозефа и дальше натянуто улыбаться за своей стойкой, я вышла из отеля, намереваясь провести выпавший мне часок-другой свободного времени не в компании с этим «пингвином», а как-нибудь поинтереснее.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что я в силу свойственного мне пессимизма наблюдал с безразличием и пренебрежением за проявлениями твоего природного оптимизма — наблюдал так, как боги наблюдают с высоты своих алтарей и своего совершенства за пороками и изъянами смертных. Несмотря на это, я скажу тебе в свое оправдание — хотя и не прошу тебя быть ко мне снисходительным, поскольку мне не позволяет это делать мое самолюбие, — что мой пессимизм не природный, а вынужденный. Я не был пессимистом ни в детстве, ни в отрочестве, ни в юности. Я превратился в пессимиста тогда, когда стал взрослым человеком и — к своему удивлению — осознал, насколько сурова окружающая меня действительность.

В который уже раз пребывая в пессимистическом настроении, я развалился на сиденье в принадлежащем императорскому двору экипаже, который вез меня после моей встречи с императором обратно в отель «Сахер», и тер себе глаза. Я имел привычку делать это всегда, когда моя голова была полна тяжких мыслей. В тот период мои посещения императорского дворца проходили в более напряженной обстановке, чем обычно. Эта напряженность была вызвана тем, что уже, можно сказать, начался обратный отсчет: песок в стеклянных песочных часах медленно, но неумолимо скользил через узенький промежуток из верхней части в нижнюю… и вскоре в верхней части уже совсем не останется песка.

По указанию своего начальства я должен был встретиться с императором, получить от него необходимые сведения и — посредством немалых дипломатических усилий с моей стороны и использования тактических и психологических методов — попытаться смягчить позиции сторон, становящиеся все более радикальными и подверженными влиянию решительно настроенных советников. Франц-Иосиф был уже пожилым человеком, которого как следует потрепала жизнь и замучили всевозможные проблемы, в результате чего его характер ослаб до такой степени, что император стал поддаваться экстремистским пан-германским идеям своих министров. Тем не менее он по-прежнему играл одну из ключевых ролей в определении дальнейшей судьбы Европы, а может, даже и самую главную роль, потому что, судя по всему, Австро-Венгерская империя превратилась в своего рода испытательный полигон по подготовке войны — или, другими словами, в своего рода лабораторию, в которой каждый день экспериментировали с какими-нибудь новыми взрывчатыми веществами, причем все более и более опасными. Австро-Венгерская империя представляла собой мозаику, составленную из множества народностей, сосуществующих в неустойчивом равновесии и весьма подверженных националистическим настроениям. С другой стороны, новые массовые движения — такие, как социализм и марксизм — ратовали за революцию и конец либерализма, который уже довольно крепко укоренился в Австрии. Национализм и социализм, хотя они и в корне отличались один от другого идеологическими принципами, объединили свои усилия, и это приняло уже угрожающий масштаб, для достижения одной цели — развязывания войны. Войны, результатом которой стало бы перекраивание границ империй и выход межнациональных противоречий на наднациональный уровень: панславянизм против пангерманизма. Другими словами, Россия против Германии. Возможно, ты с твоим, можно сказать, глобальным видением окружающего мира не уделил данным нюансам должного внимания. Ты явно недооценивал всего этого. Война, брат, — это не абстрактная идея, угрожающая другой абстрактной идее. Война начинается в твоем доме и угрожает жизни родных тебе людей, угрожает той жизни, которой ты живешь, угрожает всему тому, кем и чем ты являешься. Мне непонятно, почему ты никогда этого не осознавал.

В подобной ситуации, конечно же, попытки давать советы его величеству воспринялись бы как дерзость и вполне могли оказаться занятием безрезультатным и неразумным. Поэтому, глядя, как он хмурит брови, как становится все более угрюмым и раздражительным, я решил направить разговор в другое русло, и мы стали беседовать о его собаках, об охотничьем сезоне и о подготовке к моей свадьбе с Надей. Иногда главное в искусстве дипломатии — понимание, в какой именно момент следует перестать тянуть за веревочку.

Когда я уже покидал императорский дворец, чувствуя себя усталым, ко мне вдруг подошел личный секретарь наследника престола — эрцгерцога Франца-Фердинанда — и сказал, что его высочество хочет со мной поговорить. Выходит, эрцгерцог считал, что я оказываю влияние на императора, и ему, эрцгерцогу, есть смысл рассказать мне о своих замыслах в надежде на то, что я похлопочу за них перед императором. Несмотря на то что Франц-Фердинанд не пользуется большим авторитетом при дворе, я отношусь к нему с определенным уважением и вижу в нем своего союзника. Он, на деле человек уступчивый и сговорчивый (гораздо более сговорчивый, чем Франц-Иосиф), исповедует консервативные христианские идеи и ненавидит австро-германских националистов, считая их угрозой стабильности политической ситуации в мире, поскольку они могли уж слишком резко склонить внешнюю политику Австрии в сторону Германии.

Когда мы с ним разговаривали, я смотрел на него чуть ли не с жалостью, испытывая к нему сострадание. Он явно не годился для той задачи, которую на него решили возложить. Франц-Фердинанд и сам говорил, что у него такое ощущение, будто на него хотят возложить хотя и венец, но терновый. Он во многом напоминал мне царя Николая II: они оба были людьми сугубо домашними, семейными, очень не любили заниматься государственными делами и предпочитали проводить время не с придворными советниками, а со своими супругами, детьми и собаками. При австро-венгерском императорском дворе очень часто судачили о Франце-Фердинанде, однако редко кто отзывался о нем лестно. Его обзывали бедняжкой, усатиком и неженкой. В высшем свете Вены его сторонились, и он считался самым одиноким человеком в этом городе. Про него говорили, что у него отсутствуют те два главные качества, которые позволяют достигать успеха в обществе, — а именно обаяние и элегантность (то есть качества, которыми ты наделен с избытком). Кроме того, вряд ли можно было утверждать, что он пользуется большой симпатией и благосклонностью старого императора. И в самом деле, когда наследника еще не назвали, монарх отдавал предпочтение Отто, младшему брату Франца-Фердинанда. Его величество как-то раз мне признался: помимо того, что его племянник вел распутную жизнь, когда служил младшим офицером в армии (это вызывало огромное неудовольствие у такого человека строгих нравов, каким был Франц-Иосиф), он, Франц-Иосиф, не чувствовал во Франце-Фердинанде сильного и волевого характера, каким должен обладать человек, правящий целой империей. Каплей, переполнившей стакан, стала женитьба Франца-Фердинанда на Софии Хотковой. Император попытался было этой женитьбе воспрепятствовать, но Франц-Фердинанд, проявив тот самый сильный и волевой характер, в отсутствии которого его обвиняли, настоял на своем.

Видимо, Франц-Фердинанд страдал свойственным роду Габсбургов недугом: он хотел жениться по любви. Разве сам Франц-Иосиф не оказался в точно такой же ситуации, когда вступил в конфликт со своей властной матерью, вознамерившись жениться на красивой и романтичной, но при этом строптивой и даже вздорной Елизавете Баварской?.. Франц-Фердинанд познакомился с Софией, дочерью шталмейстера императорского двора, на балу в Праге. Хотя София принадлежала к знатной и уважаемой богемской семье, Франц-Фердинанд понимал, что император вряд ли отнесется благосклонно к его браку с ней, поскольку она «не королевских кровей». Цена, которую Франц-Фердинанд заплатил за свое решение жениться на Софии, была высокой: во-первых, никто из его будущих детей не имел права претендовать на монарший трон, а во-вторых, насколько я мог заметить, Софию публично унижали — ей не дозволялось ни находиться вместе с Францем-Фердинандом в его карете во время официальных церемоний, ни сидеть рядом с ним в императорской ложе в театре. Император Франц-Иосиф согласился на брак Франца-Фердинанда с Софией только потому, что (он, кстати, считал это международным заговором) император Вильгельм II, царь Николай II и Папа Римский Лев XIII выступили в поддержку его племянника во имя стабильности и сохранения монархии.

Однако ты с твоим глобальным видением окружающего мира не обратил внимания и на эти региональные сплетни и пересуды.

Я излагаю тебе эту интригующую хронику отнюдь не по той причине, что хочу посплетничать, а для того, чтобы ты понял, какие именно события заставили меня задуматься и повлияли на мое отношение к моей предстоящей женитьбе. Я считал само собой разумеющимся, что мой брак не будет браком по любви — хотя и не исключал возможности того, что любовь все же возникнет и мы, в конце концов, сможем быть счастливыми хоть в какой-то мере. Мне иногда даже бывало трудно понять, чем руководствуются те люди, которые ставят свои чувства выше важнейших государственных интересов. Возможно, я никогда не испытывал сильной страсти, которая помогла бы мне это понять. Страсти являются всего лишь проявлением слабости характера, они способны затмить рассудок. Любовь и ненависть — чувства, которые весьма нежелательно испытывать тем, кто хочет достичь поставленной цели в жизни. В этом я, брат, абсолютно уверен, поверь мне.

«Кучер, стой!» — приказал я, едва мы выехали из ворот дворцового комплекса в суматоху венских улиц.

У меня усилилась головная боль, и, прежде чем снова встретиться с нашей — тогда еще невыносимой — кузиной, я решил немного прогуляться, надеясь, что свежий воздух проветрит мне мозги, а ходьба меня взбодрит. Выйдя из экипажа, я купил у мальчишки, выкрикивавшего своим писклявым детским голоском заголовки сегодняшних газет, экземпляр «Neue Freie Presse»[40], являвшейся, с моей точки зрения (хотя я и знаю, что ты со мной не согласишься), наиболее значительной газетой не только Вены, но и всей Австрии, — а еще и газетой, на которую равнялись аналогичные издания всего мира. Кроме того, редакция ее издания придерживалась политики буржуазно-либерального толка, а потому печатаемые в ней статьи мне нравилось читать. Уж слишком много провокационной прессы изгаживало политическую ситуацию в те дни. Поэтому я считал, что доверять можно только серьезным изданиям.

«Да уж, все в нынешние времена стало преходящим и зыбким… — размышлял я, просматривая газетные заголовки. — А вот Вена, тем не менее, продолжает выглядеть как город, в котором преобладают веселые настроения и беспечность. Люди здесь заняты развлечениями, жаждут удовольствий, которых предостаточно благодаря зажиточности и благополучию современного общества, — думал я, поднимая взгляд и осматриваясь. — А тем более на Рождество со всеми его атрибутами — красиво украшенными улицами и магазинами, хорами, исполняющими рождественские песенки, шумными рынками, огромной елью на площади перед ратушей…»

Я опустил голову и снова принялся просматривать газету. Вена притворялась: жизнь в ней представляла собой своего рода лебединую песню агонизирующего города. Моя Вена, брат, умирала: умирали Австро-Венгерская империя и ее император; умирало общество, в котором ценились благочестивые нравы и моральные принципы; умирали традиционные ценности, доставшиеся нам в наследство от наших родителей; умирали хороший вкус и чувство меры; умирали красота произведений искусства, эстетика и гармония; умирали сдержанность и рассудительность; умирал здравый смысл. Они умирали с того самого момента, когда завершилась славная эпоха здравомыслия, науки и либерального мышления. Наступила новая эпоха, основной идеологией которой стал модернизм. Модернизм в политике — революция. Модернизм в отношениях людей внутри общества — противопоставление индивида семье. Модернизм в морали — непринужденность и распущенность.

Когда я, предаваясь подобным размышлениям, остановился посреди площади Михаэлерплац, мой взгляд натолкнулся на здание ателье мод «Гольдман и Залач», и я мысленно улыбнулся — с горечью и с сарказмом. Модернизм провозглашали и в искусстве — нарушение правил и разрушение того, что было создано раньше. «Разрушать, чтобы строить!» — такой лозунг выдвигала интеллигенция. Какая чушь! Это здание навело меня на следующую мысль: искусство, будучи отражением определенной эпохи и определенного общества, является наиболее очевидным примером того, что Вена агонизирует во всех своих аспектах… Архитектурная школа Адольфа Лооса. Еще одна кучка модернистов, уродующих этот город… Обращал ли ты когда-нибудь внимание, проходя мимо этого здания, на его сомнительное своеобразие? Мне оно казалась сооружением, оскорбляющим своим жутким уродством все то архитектурное великолепие, которое его окружало: абсолютно ничем не примечательная громадина из гранита, в котором зияют примитивными проемами окна. Оно было чем-то похоже на огромный кусок сыра gruyère[41], свалившийся с неба на эту площадь. А еще оно в определенной степени напоминало мне безобразную Эйфелеву башню, в которой я не видел ничего, кроме скелетоподобной металлической конструкции, нахально возвышающейся над всем Парижем и бесстыже выставляющей напоказ свою пустую утробу (как будто ее строили-строили, но так и не достроили). И здание ателье мод «Гольдман и Залач», и Эйфелева башня были всего лишь симптомами своего рода кори, которая распространялась с неотвратимостью по всей Европе и которая нашла для себя в Вене наиболее благоприятную питательную среду.

Я пошел дальше, чувствуя, что от размышлений о деградирующем искусстве у меня даже появился горьковатый привкус во рту. Чего стоит один только «Wiener Sezession»[42]! Что представляло бы собой это объединение без Климта и пары-тройки его ближайших соратников по искусству? Сборище хулителей, нигилистов, распутников… Они вполне красноречиво выразили суть своих воззрений лозунгом, вытисненным золотыми буквами над входом в занимаемое ими здание: «Der Zeit ihre Kunst, der Kunst ihre Freiheit»[43].

«Но какая сейчас эпоха?» — с негодованием спросил я мысленно себя. Эпоха всеобщего кризиса, перелома, когда считается, что индивид стоит выше общества, а чувство — выше разума… Красивые слова, которые для меня означают лишь отрицание авторитета родителей, двойную мораль, пренебрежительное отношение к законам, замедление прогресса, феминизм, распущенность женщин, одержимость сексом и эротикой, неврозы, гедонизм и мучительное беспокойство. Все это проявляется во многих современных художественных произведениях — начиная с прозы Шницлера с его неуклюжим и весьма спорным анализом венского общества и шокирующих картин Густава Климта, Оскара Кокошки или Эгона Шиле и заканчивая эклектической музыкой Густава Малера, директора Венского оперного театра… А-а, да, я забыл об ученых — таких, как, например, врач-еврей Зигмунд Фрейд, стремящийся приписать все пороки нашего общества индивиду, угнетенному христианской моралью и родительской опекой. Даже наука, и та заражена этим пагубным модернизмом.

Schôpferische Zerstôrung[44] Трансформация человека рационального в человека психологического. Мир даже не подозревает о драматическом крахе, который ему грозит…

Ну как я мог не стать безнадежным пессимистом? Я стоял ногами на земле. Только те, кто жил в мистическом мире и являлся в мир смертных лишь ради забавы — как, например, мифологические боги, — могли позволить себе быть оптимистами.

Опираясь на трость (что обычно было для меня не более чем проявлением дендизма), устало шагая, невидяще глядя на тротуар и держа под мышкой газету, напичканную нерадостными новостями, я продолжал свою меланхолическую прогулку.

Поскольку я был абсолютно уверен в правильности своих убеждений и нравственных ценностей и твердо придерживался своих принципов, которые я всегда отстаивал с неизменным пылом, я не мог даже представить, что меня ожидает жуткий личный кризис; что все то, во что я верил и за что боролся, потеряет для меня всякий смысл; что я, человек рациональный, сдержанный, умеренный, превращусь в образец человека психологического, разнузданного и импульсивного и что я пойду на поводу у своих эмоций, навязчивых идей и слабостей… ибо таковые имелись и у меня. Однако я клянусь тебе, брат, клянусь всем, что для меня свято, что уж чего-чего я абсолютно точно не мог себе даже представить — так это того, что я сам стану катализатором этой перемены.


Остановившись перед фасадом отеля «Сахер», я последний раз вдохнул немного воздуха одиночества, а затем, словно бы вздыхая, шумно его выдохнул. В этот момент мне хотелось только одного: и дальше оставаться одному, чтобы иметь возможность побродить бесцельно по городу до наступления вечера, а затем, вернувшись домой в одиночестве на автомобиле, лечь спать и обо всем забыть. Ты этого никогда не сможешь понять, однако присутствие рядом со мной барышни было отнюдь не тем, в чем я в данный момент нуждался. А уж тем более — этой барышни: я пребывал не в том состоянии духа, которое позволило бы мне вынести ее чрезмерно бурную энергию, замечательное — до неприличия — чувство юмора и неподобающую воспитанной барышне неудержимую болтливость. Все это, как мне казалось тогда, было ей свойственно. Тем не менее я собрал в кулак всю волю, чтобы еще разок выполнить свой долг (в конце концов, чувство долга является двигателем моей жизни). Она была странной барышней, которая вела себя странно, а мне хотелось — точнее, я должен был — выяснить, почему она себя так вела.

Я занялся выполнением данной задачи сразу же после того, как приехал в Вену и оставил нашу кузину в отеле «Сахер». Я немного подождал, намереваясь проследить, куда она пойдет и что будет делать: мне было нетрудно догадаться, что она вряд ли останется сидеть в вестибюле отеля. И в самом деле, она вскоре вышла из отеля и зашагала по улице. Я пошел за ней. Мне сразу же бросилось в глаза, что она проходила, не останавливаясь, мимо тех местных достопримечательностей, которые должны были бы привлечь внимание такой барышни, как она, — мимо красивых особняков, музеев, больших магазинов. Однако ее поведение показалось мне еще более странным, когда она стала расспрашивать у прохожих, как ей добраться до здания, адрес которого был записан у нее на листке бумаги. У нее ведь, как я предполагал, не было знакомых в Вене. Что же тогда она искала? Я узнал об этом, когда ее поиски наконец увенчались успехом: она подошла к антикварному магазину, расположенному в рабочем районе, вдалеке от центральной части города. Но ее, похоже, интересовали отнюдь не предметы старины: она не только не зашла в этот магазин, но даже и не взглянула на его витрину. Как это уже очень часто бывало, она вела себя, мягко говоря, необычно…

В конце концов я решил пройти мимо входа в отель «Сахер». Ко мне снова вернулось присутствие духа, и я, устремив свой взор вперед, пошел широким шагом по улице, опираясь на трость, которая снова стала для меня символом дендизма.

* * *
Я помню, любовь моя, причем, как ни странно, с точностью до минуты, когда Карл появился в вестибюле отеля, где я сидела на неудобном — но при этом, наверное, невероятно дорогом — диване: было десять часов двадцать семь минут. Во всяком случае, это время показывали стрелки восхитительных часов с корпусом из орехового дерева, изготовленных, судя по надписи на имеющейся на них табличке, Марквиком Маркхамом (видимо, где-то в конце XVIII века). Часы эти стояли на столике, напротив зеркала в позолоченной рамке.

— Прошу прощения за то, что заставил тебя так долго ждать.

Вот и все, что он мне сказал. Думаю, во время его визита в Хофбург[45] у него что-то не заладилось: он выглядел усталым и недовольным.

Как только твой брат сменил свой роскошный наряд, в котором он ходил в императорский дворец на встречу с важными особами, на более скромное одеяние, в каком можно погулять по городу с кузиной, мы вышли из отеля и стали искать ресторан, где можно было бы пообедать.

— Чем ты занималась, пока я отсутствовал? — спросил он меня — наверняка лишь для того, чтобы завязать разговор.

Чем я занималась, пока он отсутствовал?.. Очень многим, ибо отсутствовал он довольно долго. Мне хотелось получше узнать этот город, но поскольку я ненавидела бесстрастность путеводителей, я просто гуляла по улицам Вены, чтобы познать ее тело, и купила газету — «Neue Freie Presse», — чтобы познать ее душу. Мне было известно, что это самая авторитетная венская газета, в которой печатались статьи таких выдающихся личностей, как Теодор Герцль, Артур Шницлер, Стефан Цвейг, Зигмунд Фрейд… Даже Карл Маркс — и тот сотрудничал с этой газетой, присылая свои статьи из Лондона (правда, поговаривали, что это сотрудничество было до смешного незначительным, потому что большинство его полемических статей отвергались консервативно настроенными редакторами этой ежедневной газеты). Газета — это как раз то, при помощи чего можно понять «душу» той или иной страны или того или иного города. Проблема, однако, заключалась в том, что «Neue Freie Presse», хотя и представляла собой весьма качественное издание, погрязла в условностях, консерватизме и буржуазности. Поэтому я купила еще и экземпляр сатирического журнала «Die Fackel»[46], издававшегося Карлом Краусом. Этот журнал мне нравился, потому что он предлагал альтернативное видение происходящих событий, отличался язвительностью в своих нападках на Австро-Венгерскую империю, на германских националистов, на традиционную культуру, на буржуазную мораль, на евреев… Я помню, что как-то раз мы сидели с тобой вдвоем и, обсуждая одну из опубликованных в этом журнале статей, то и дело смеялись. Я все еще храню у себя тот экземпляр журнала…

Держа в руке вышеупомянутые журнал и газету, любовь моя, я отправилась в здание, которое занимал «Венский Сецессион», чтобы ознакомиться с образцами современного искусства. Сев на скамью посередине одного из залов, я стала наслаждаться лицезрением выставленной там напоказ впечатляющей живописи, являющейся новой формой художественного самовыражения и шокирующей своей беспредельной откровенностью. Разглядывая произведения Климта, Шиле и Кокошки, я почувствовала, что посредством этих картин мне передаются эмоции авторов — их опасения и их желания, что я могу заглянуть в их души — порой темные и измученные, но стремящиеся к не ограниченному никакими условностями самовыражению. Их искусство было искусством без правил, очаровавшим меня своими нетрадиционными подходами.

Благодаря прессе и искусству я мало-помалу понимала, что Вена — это не просто город. Вена — это концентрированное отражение всего того, что происходит в мире, она — воплощение общества новой эпохи. Ты когда-нибудь воспринимал Вену в подобном аспекте? Думаю, что нет… Вена была для тебя всего лишь маленьким кружочком на географической карте, потому что эта твоя карта была очень большой — и даже слишком большой… Я смотрела Вене прямо в лицо, а потому смогла заметить, что этот город раздирают противоречия. Вену раздирали противоречия между новым и старым, между нынешним поколением и поколением, стремящимся прийти ему на смену. Благодаря этим противоречиям здесь возникла живительная среда, в которой мышление, наука и культура расцвели так, как никогда не расцветали раньше.

Посетив выставку в «Венском Сецессионе», я неторопливо прошлась по городскому парку и снова принялась читать «Die Fackel». Я бросала взгляд на парк — и видела иллюзию; переводила взгляд на страницы журнала — и снова окуналась в реальную действительность, к которой мне довелось прикоснуться в музее и которая находилась в непримиримом противоречии с окружающими меня иллюзиями, заметить фальшивость которых, бродя по венским улицам, было не так уж и трудно. Хотя Вена хотела казаться таким же городом, каким она была в прошлом веке, то есть городом, твердо придерживающимся своих традиций, городом, в котором люди слушали вальсы, пили кофе с пирожными и катались в экипажах по Рингштрассе, в действительности в этом городе уже постепенно начинал чувствоваться революционный дух. Вена представляет собой котел высокого давления — давления страстей, — который вот-вот может взорваться. В нем бушевали страсти либеральные, социалистические и националистические; страсти традиционалистические и нигилистические; страсти сдержанные и неистовые; страсти просемитские и антисемитские. Страсти противоречили друг другу, но в конечном счете стали в своей совокупности превращать Вену — с начала XX века — в завораживающий город. Да, именно так, потому что, хотя разгул страстей может привести к большим ошибкам, трагедиям и разочарованиям, отказаться от страстей — это все равно что умереть… Уж мне-то это было хорошо известно.

Прискорбность данной — весьма волнующей — ситуации заключается в том, что противоречия обычно разрешаются в драматической форме. Однако, любовь моя, ни у кого… или, во всяком случае, мало у кого хватает духу во всеуслышание об этом заявить…

— Исабель…

Раздавшийся голос Карла вернул мое внимание к нашей с ним прогулке и к заданному им вопросу.

— …Ты какая-то рассеянная. Ты так и не ответишь мне на мой вопрос? Я спросил тебя, чем ты занималась, пока я отсутствовал.

Я не собиралась рассказывать ему абсолютно обо всем, чем я занималась, и, в частности, не собиралась обмолвиться ни словом о том, в чем признался мне его город, когда я подвергла его пыткам анализа. Мы не были к этому готовы: мы оставались друг для друга малознакомыми людьми, не испытывающими большого желания познакомиться поближе. Я рассказала ему лишь о том, что бродила по городу в поисках кондитерской, которую мне порекомендовала Элеонора (помнишь эту молодую шотландскую аристократку, которая приезжала в Брунштрих на Рождество?). Я сказала Карлу, что знала название этой кондитерской и никак не могла вспомнить ее точный адрес, что в результате я нашла какой-то невзрачный антикварный магазин, который назывался примерно так же. Еще я рассказала ему, что затем гуляла по центру города, однако мне вскоре надоело слоняться по улицам одной, и я присела на скамейке в парке, чтобы съесть пирожное, поделившись им с плавающими в парковом пруду прожорливыми утками.

— Если тебе хочется сладенького, то после обеда я могу сводить тебя в хорошую кондитерскую, — вот и все, что сказал мне Карл, когда я закончила свой рассказ.

Подобная холодность, граничащая с антипатией, меня хотя и не раздражала, но, тем не менее, вызывала у меня желание сказать что-нибудь провокационное.

— Знаешь, а я купила последний номер журнала «Die Fackel». Этот человек… э-э… Краус, он очень остроумный.

Как я и предполагала, эта моя реплика, произнесенная с наигранным простодушием, вызвала у Карла интерес: он снизошел до того, чтобы посмотреть на меня, выгнув бровь дугой и слегка скривив в недоумении губы.

— «Die Fackel»? И откуда тебе стало известно об этом никудышном журналистишке? А-а, тебе его наверняка порекомендовал мой брат. Он очень падок на легковесную — и ничем не обоснованную — сатиру.

— Вообще-то он тут ни при чем. Во время одного из праздничных мероприятий я услышала, как группа мужчин весело обсуждает статью Крауса. «То, что построили родители, надлежит разрушить их детям», — с помпезным видом процитировала я.

— Этот Краус — всего лишь самонадеянный еврей-ренегат, — презрительно процедил Карл, — языкатый грубиян, который все никак не может определиться, кем ему считать самого себя.

Я подумала, что, похоже, не ошиблась в своих предположениях относительно того, каким из бушующих в Вене страстей сочувствует Карл… И это были, в общем-то, не те страсти, которым стала бы сочувствовать я.


После плотного обеда в ресторане «Офенлох» мы использовали несколько часов светлого времени, которые еще имелись в нашем распоряжении, чтобы осмотреть — провести своего рода экскурсию — главные достопримечательности Вены — города музыки, императорских дворцов, готического собора, огромной водокачки и всевозможных кафе — от фривольных и элегантных до весьма солидных и чопорных. Именно в одном из венских кафе для нас и завершился этот долгий и утомительный день. Мы сели за небольшой столик и выпили по паре чашек кофе — кофе горячего, но не обжигающего, сладкого, но не приторного, с пенкой густого — почти как сливки — молока. В общем, именно такого кофе, какой мне нравится.

— Когда я был маленьким, мой отец обычно брал меня с собой каждый раз, когда отправлялся на встречу с императором. Мы приезжали в отель «Сахер», отец там снимал пятьсот тридцатый номер и передавал меня в руки Хельги — работавшей в этом отеле очень толстой и очень ласковой горничной. Хельга набивала мои карманы кусками туалетного мыла, а в качестве награды за хорошее поведение обещала дать мне парочку из тех конфет, которые она — под моим внимательным взглядом — выкладывала на подушках в гостиничных номерах в качестве подарка тем, кто в эти номера вселялся. Она научила меня заправлять постель и сворачивать полотенца. А еще я, забравшись в тележку для щеток, катался на ней по всем коридорам отеля. Когда мой отец возвращался в отель, мы шли с ним обедать в ресторан «Офенлох»… Он всегда входил в обеденный зал, насвистывая какой-нибудь военный марш, садился все время за один и тот же столик, стоявший у окна, и заказывал стакан молока для меня, кружку холодного пива для себя и Bauernschmaus[47] для нас обоих.

В этой истории, которую твой брат рассказывал о себе, прищурившись, — отчасти от усталости, а отчасти для того, чтобы дать волю видениям, возникающим перед мысленным взором, — имелось много общего с тем, что происходило с нами в этот день: даже сосиски, жареная свинина, копченый окорок и квашеная капуста с ягодами можжевельника (как я тогда узнала, все это вместе называется «Bauernschmaus») были в ней такими же, какие мы ели с Карлом сейчас. Я подумала, что подобная — ностальгическая и назойливая — привязанность к невозвратному прошлому представляет собой не что иное, как попытку убежать от настоящего. У меня складывалось впечатление, что Карл ежедневно испытывает душевную боль, спасением от которой для него являются воспоминания о прошлом. Они для него одновременно и приятны и мучительны — как ветер, который хлестал меня утром по щекам. Мне стало интересно, что может терзать человека, которому, казалось бы, очень даже повезло в жизни.

— Даже сегодня, когда я входил в отель «Сахер», мне показалось, что я вижу, как Хельга идет по коридору со своим мылом и конфетами, оставляя после себя характерный запах дезинфицирующего средства и лимонного одеколона… А в ресторане «Офенлох» мне вспомнился десяток мелодий военных маршей…

— Эта болезнь называется ностальгия.

— Возможно… Детство было для меня чудеснейшим периодом жизни. Ни прошлого, ни будущего, а только настоящее, которое воспринимается с невинной наивностью…

Карл опустил взгляд на свою чашку с кофе, словно бы собираясь из нее отпить. Однако он этого не сделал: он лишь взялся за ручку чашки и стал тихонько поворачивать чашку туда-сюда, не отрывая ее от стола.

— А ты? Что помнишь о своем детстве ты?

Этот его внезапный интерес к моим воспоминаниям о детстве застал меня врасплох, и, хотя мне было понятно, что я должна на его вопрос ответить, я на несколько секунд задумалась, потому как не была уверена, что мне хочется сказать в ответ именно то, что я должна сказать.

— Я помню своего отца. Я помню его так хорошо, как будто видела его буквально только что. Он был высоким и сильным мужчиной. По крайней мере, он казался таким мне, малюсенькой девочке. У него была густая черная борода, как у настоящего морского волка. Когда он не находился в плаванье, он являлся домой с наступлением темноты, садился в кресло и — всегда в одинаковой манере — закуривал свою трубку: он аккуратно доставал немножко табака из лежавшей на каминной доске деревянной коробочки, неторопливо набивал им свою трубку, в несколько приемов ее прикуривал и затем неторопливо вдыхал ароматный дым. «Ты уже сделала домашнее задание, юнга?» — спрашивал он меня, гладя нашего огромного сторожевого пса по кличке Штурвал, дремавшего у его ног. «Да, сеньор», — отвечала я с очень серьезным видом, как будто и в самом деле была юнгой. «Ты уже поужинала?» — «Да, сеньор». «Ты съела все?» — «Все, сеньор». «Ну, тогда можешь подняться на борт, юнга». Я вскарабкивалась к нему на колени и садилась так, чтобы он мог меня обнять. Отец, ласково гладя ладонью мои волосы, рассказывал мне истории о далеких морях с прозрачной водой, на берегах которых растут деревья, дающие огромные плоды с экзотическим вкусом, и над которыми всегда-всегда ярко светит солнце… Каждый вечер он обещал взять меня с собой в эти дальние края, но, так и не выполнив своего обещания, умер. Мне, правда, остались в наследство его истории — те, которые он рассказывал мне на ночь, пока я не засыпала, — и его книги с красивыми иллюстрациями. Он научил меня интересоваться другими культурами, другими расами, другими странами. Кроме нашего маленького мира есть ведь еще многомного такого, о чем стоит узнать и для этого необходимо всего лишь чуть-чуть приоткрыть свои глаза и свой разум.


Это была частичка моего детства, любовь моя. То, о чем я рассказала твоему брату, было моими самыми яркими и отчетливыми воспоминаниями. Эти воспоминания вызывали у меня ностальгию (как вызывали у Карла ностальгию его воспоминания), и я каждый день пыталась отогнать их от себя. В моей жизни не было места ностальгии. Тем не менее, когда я в тот вечер вытащила их из своей памяти, мне стало понятно, что они являются неотъемлемой частью меня и что никто не сможет забрать их у меня или заставить их исчезнуть. Они всегда были со мной, помогая мне не забывать о своём происхождении, о том, кто я. Мои воспоминания приносили мне облегчение — как приносили облегчение твоему брату его воспоминания.

Я, перестав рассказывать, улыбнулась. Это была улыбка, которую я посвятила самой себе, после того как позволила себе испытать облегчение, — такое состояние было для моей души тем же, чем является тепло для озябшего тела. Я настолько углубилась в себя, что почти забыла, что рядом со мной кто-то есть.

— Если бы я была мужчиной, — снова заговорила я, — я хотела бы стать, как мой отец, моряком. Хотела бы плавать по морям и океанам, хотела бы чувствовать, что весь мир находится от меня на расстоянии вытянутой руки и что у него нет пределов. Хотела бы ощутить свободу…

— Я сомневаюсь, что для ощущения свободы достаточно всего лишь подняться на борт судна.

Эта — сквозящая тупым прагматизмом — реплика твоего брата отрезвляюще подействовала на меня. Я снова осознала, где нахожусь и почему.

— А я думаю, что, ощутит человек при этом свободу или нет, зависит от него самого.

Увидев, что у Карла вытянулось лицо, я решила дать кое-какие пояснения:

— Да, именно так. Это как счастье. И свобода и счастье — понятия субъективные. Они относятся к области чувств и зависят от восприятия каждого конкретного человека. Доступны они нам или нет — зависит только от нас, и искать их нужно внутри нас, а не снаружи. То, что для меня является свободой или счастьем, может не являться таковым, скажем, для тебя.

— А в чем для тебя заключаются свобода и счастье?

Я, вздохнув и задумавшись над этим серьезнейшим вопросом, подняла взор к потолку. Возникло ощущение, что меня подвергают какому-то испытанию. Возможно, мне это всего лишь показалось.

— Я убеждена, что, если смогу найти свободу и счастье в самых обыденных событиях повседневной жизни, я всегда буду свободной и всегда буду счастливой. Я свободна, когда иду босиком по пляжу, подобрав подол платья до самых колен; я свободна, когда читаю хорошую книгу, растянувшись на траве теплым весенним днем; я свободна, когда вечером распускаю свою прическу и чувствую, как волосы ниспадают на мою спину; я свободна, когда, сняв корсет и положив его в шкаф, могу без каких-либо затруднений дышать…

Я улыбнулась, и вслед за мной улыбнулся и Карл. Это было своего рода игрой. Это не могло быть чем-то другим, раз уж я пустилась в разглагольствования о счастье и свободе, сидя с чашечкой кофе с компании с малознакомым человеком. Мне нужно было привнести в эту ситуацию сколько-то банальности и тем самым в какой-то мере освободить себя от ответственности за то, что сейчас происходит. Продолжая улыбаться, я спросила:

— Знаешь, когда я бываю счастливой?

Твой брат, тоже улыбаясь — и уже едва ли не смеясь, — отрицательно покачал головой и посмотрел на меня с неподдельным интересом.

— Я счастлива, если чувствую тепло в холодную погоду; я счастлива, если имею возможность заснуть, когда мне хочется спать, или что-нибудь покушать, когда мне хочется есть… особенно шоколада, — добавила я в своей шутливой манере. — Я счастлива, когда смеюсь — не просто смеюсь, а ухохатываюсь, пусть даже это длится всего лишь несколько секунд.

Я сделала паузу, чтобы размешать — и без того уже хорошо размешанный — сахар в кофе. По правде говоря, это была скорее театральная пауза. Она символизировала переход от игры к чему-то серьезному.

— Свобода и счастье — чувства мимолетные. Стремление к тому, чтобы они стали постоянными, принесет нам лишь неудовлетворенность и подавленность. Поэтому я стараюсь цепляться за мимолетные моменты счастья и свободы — маленькие эпизоды моей жизни, которые случаются каждый день.

Карл задумался над моими рассуждениями, и в его душе, по-видимому, развернулась борьба между скептицизмом и чувством удовлетворенности от того, что ему вдруг открылось нечто новое.

— Например, сегодня я собираюсь насладиться счастливым моментом, когда буду есть это аппетитнейшее пирожное, — заявила я, пытаясь снова придать разговору шутливый тон. — И ты должен поступить точно так же.

Карл мне подчинился — подчинился как прилежный ученик, прислушивающийся к советам своего учителя. Он стал задумчиво осматривать ряды разноцветных аппетитных пирожных — прямо-таки парад цвета и вкуса. В конце концов он выбрал пирожное с красной смородиной — лакомство с кисло-сладким вкусом, вполне соответствующим его, Карла, мировосприятию и манере поведения.

— Твой отец, наверное, был весьма своеобразным человеком, если он рассказывал тебе обо всем этом, — сказал Карл, съев лишь один кусочек пирожного, да и то без особого удовольствия (видимо, отношение некоторых людей к жизни, любовь моя, нельзя изменить одной фразой).

— Да, это верно.

— Можно задать тебе один вопрос?

Я в знак согласия слегка кивнула.

— Что это за упражнения, которые ты делаешь каждое утро в оранжерее?

— О Господи! Только не говори мне, что и ты тоже это видел! А мне ведь так хотелось остаться незамеченной!

— Это настолько порочно, что ты хочешь это скрывать?

— Нет, в этих упражнениях нет ничего порочного, однако я осознаю, что они могут вызвать у некоторых особ негодование. Это упражнения йоги, и знания о ней тоже достались мне «в наследство» от моего отца. Они представляют собой последовательность поз, позволяющих поддерживать тело здоровым, а дух — бодрым. Йога — часть очень древнего учения, с которым мой отец познакомился во время своих поездок в Индию. Дело в том, что я еще с очень маленького возраста занималась этими упражнениями, и теперь мне не так-то просто оставить это занятие… Какой стыд! — воскликнула я. — Твоя мать об этом уже знает?

То, что я чувствовала себя неловко, Карла, похоже, позабавило.

— Думаю, что нет. Я тебе скажу откровенно: эти позы не только не вызвали у меня негодования, но и, наоборот, показались мне очень красивыми и гармоничными. А если они еще и полезны для здоровья, то тогда я вообще не понимаю, почему ты должна стыдиться своих знаний.

— Дело в том, что я боюсь показаться барышней весьма и весьма странной. Я ведь занимаюсь экзотическими упражнениями, читаю весьма специфическую литературу, жизнь у меня сложилась как-то не так… Это может послужить поводом для таких предположений, о которых мне страшно даже подумать.

— По правде говоря, я и сам счел тебя барышней по меньшей мере… нетипичной.

— Я тебя в этом не виню. Занятия йогой, чтение «Бхагавад-гиты» и некоторые другие сомнительные увлечения не приличествуют девушке из хотя и провинциального, но очень древнего испанского дворянского рода. Впрочем, теперь ты знаешь, что во всем виноват мой отец — моряк, лишенный предрассудков.

— Ну да, «Бхагавадгита». — Карл бросил на меня любопытный взгляд. — Это, конечно, не совсем обычное произведение.

— Но ты с ним, тем не менее, знаком.

— Я как-то раз присутствовал в Лондоне на конференции, посвященной восточным религиям… Меня, между прочим, удивляет не столько то, что ты читаешь эту книгу, сколько то, в чьем переводе ты ее читаешь — в переводе Анни Безант. Думаю, тебе известно, кто она такая…

— Да. Неисправимая феминистка и безбожница, которая яростно выступает против христианства, ведет беспутную жизнь и пользуется сомнительной репутацией. Тем не менее она женщина умная и образованная. Этого никто отрицать не станет. Знаешь, мне кажется, что, прежде чем высказывать по поводу кого-либо определенные суждения, неплохо бы взглянуть на этого человека под различными углами зрения. Кроме того, «Бхагавадгита» остается «Бхагавадгитой», кто бы ее ни переводил.

— Ну что ж, теперь мне все понятно, — сказал Карл, охватывая этим своим «все понятно», по-видимому, очень многое.

Мы допили свой кофе, и Карл заказал еще. Время текло незаметно в этом уютном местечке, где все располагало к откровенному и обстоятельному разговору — и мягкий свет, и удобные сиденья, и ароматсвежеприготовленного кофе и только что испеченных пирожных… За окнами уже наступила венская ночь — ночь холодная и отнюдь не вызывающая желания покинуть этот уютный уголок.

— Я хотела бы поблагодарить тебя за то, что ты пригласил меня поехать с тобой и достойно справился с поставленной задачей — развлекать «мамину племянницу». Это был великолепный день, — сказала я, стараясь исполнить свой долг по части выражения благодарности, пока я — что было бы, конечно же, непростительно — об этом не забыла.

— Не говори так. Ты прекрасно знаешь, что не было никакой необходимости в том, чтобы тебя развлекал именно я. Многие хотели бы провести целый день с тобой, и я, в общем-то, лишил их сегодня этого удовольствия.

«Зачем же ты это сделал?» — подмывало меня спросить у него. Зачем, герцог Карл, вы подвергли меня искусному допросу, замаскированному под разговор за чашкой кофе? Зачем вам знать, что вино мне нравится больше пива, что мясо я люблю есть слегка недожаренным, кофе пью очень сладкий, а по тротуару я стараюсь идти подальше от проезжей части?..

Я сдержалась и не стала задавать этих вопросов: они всего лишь создали бы ненужную напряженность, потому что Карл все равно не сказал бы мне правду. Подобные вопросы, любовь моя, я задавала самой себе, уже лежа в постели и размышляя о загадочности твоего брата.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что иногда я с пониманием относился к этому твоему пороку — постоянному стремлению оказываться в компании с какой-нибудь женщиной. Ты делал это, потому что одни из них нас, мужчин, одурманивают, другие — вызывают у нас раздражение, третьи — действуют на нас успокоительно, четвертые (их меньше всего) — нас возбуждают. Женщины, по правде говоря, заставляют забыть обо всем, что не имеет отношения к ним, женщинам, и это дает нам благодатную возможность забыть даже о самых важных из имеющихся у нас проблем.

На время забыть о своих проблемах — это то, чем я позволил себе насладиться, когда мы возвращались в Брунштрих: руль в моих руках, рев мотора, заглушающий любые другие звуки, свет одной фары, позволяющий видеть шоссе прямо перед автомобилем… Впервые за долгое время назойливое ощущение тревоги, которое стало моим постоянным спутником, вдруг меня покинуло.

Рядом со мной, сидя в замысловатой позе, позволяющей устроиться более-менее удобно на не очень-то удобном сиденье, спала она. Спала, наверно, тихонько посапывая во сне… А я думал о том, какая же она все-таки необыкновенная девушка. Она была совсем не такой, как все остальные. Она была своего рода детищем беспокойного и любопытствующего разума ее отца-моряка, привозившего из-за границы знания о далеких культурах и удивительных обычаях. Когда она рассказывала мне о своем отце, ее глаза были правдивы, в ее словах чувствовалась ностальгия, в ее улыбке ощущалась нежность, и… и когда я поворачивал руль автомобиля, чтобы вписаться в поворот, я думал прежде всего о том, как бы ее при этом не разбудить… А когда автомобиль мчался в ночной темноте по прямой, я размышлял о том, что ей нравится красное вино, слегка недожаренное мясо и очень сладкий кофе; о том, что она — жуткая сладкоежка, потому что она начала читать меню с раздела десертов; о том, что по тротуару она старается идти подальше от проезжей части; о том, что она частенько теребит и гладит пальцами талисман в виде маленького слоника, который висит у нее на шее. Я думал о том, что у нее самые удивительные, жизнерадостные и оптимистические представления о свободе и счастье из всех, о которых мне когда-либо становилось известно; о том, что везу домой необыкновенную девушку, которая спит, сидя на переднем пассажирском сиденье, а потому, чтобы ее ненароком не разбудить, мне нужно поаккуратнее вписываться в поворот.

Я не размышлял над тем, была ли она со мной откровенна и правдива, не вдумывался в детали ее рассказа, не выискивал в ее мимике и жестах то, что подсказало бы мне, что она меня обманывает, не спрашивал себя, почему она не рассказала мне о том, что спускалась в подземелье замка Брунштрих в ту ночь, когда проходило собрание… Мой рассудок не мучили никакие подозрения и никакие сомнения.

Сколько времени действовали эти чары, которые затуманили мой разум? Этого я точно не знаю. Что мне однозначно понятно, брат, — так это что они действовали по меньшей мере весь тот день.


28 декабря

Я помню, любовь моя, охотничий домик. Помню, как смотрела на твою спину, когда ты водил меня по нему, словно гид, начав с широкого входа с арками и гранитными колоннами, к которому вплотную подступал лес. Я помню, как ты усадил меня в кресло, стоявшее напротив камина, в комнате, оформленной в английском провинциальном стиле: ковры с цветочным узором, мебель из дорогостоящей древесины и расписанная вручную фарфоровая посуда. Я помню множество чучел — помню невидящий взгляд соболя, пустые глазницы газели, безжизненную морду лося, лапы лежащей у наших ног шкуры медведя и знакомую мне настороженность в выражении стеклянных глаз висевшей над нашими головами на стене головы оленя. Все они были немыми и ненавязчивыми свидетелями того, как ты за мной ухаживал. В моей памяти всегда найдется особое местечко для этого уединенного и романтического строения, окруженного сказочными дремучими лесами, в котором удобная мебель, казалось, приглашала к интимной беседе перед пышущим жаром камином и в котором мы с тобой любезничали друг с другом во время этой — вызвавшей много пересудов и, как говорили, уже ставшей для тебя традицией — «экскурсии» в охотничий домик. Экскурсии, главным символом которой была «декабрьская земляника». Я не помню, любовь моя, чтобы мы разговаривали о свободе и счастье… Но это было для меня не важно: я была увлечена тобой и только тобой.

Охотничий домик, конечно же, создавал атмосферу уединенности и интимности, на что в замке Брунштрих в ту пору рассчитывать было нельзя. Однако в то утро, через пару дней после того, как я побывала там наедине с тобой, охотничий домик потерял часть очарования волшебного уединенного местечка, потому что гостившие в замке люди приехали туда всей толпой на целый день, чтобы поохотиться. Произносимые на различных языках фразы и громко позвякивавшие во время завтрака столовые приборы разрушили запечатлевшуюся в моей памяти тишину; повсюду мелькали одежды из зеленого твида и такого же зеленого кашемира; запах кофе и жареного сала, смешавшийся с ароматами разных духов и пахучих масел, заглушил запахи лесной глуши.

«…Эти бюрократы в правительстве не отдают себе отчета в том, что страна представляет собой котел, в котором кипит народное недовольство».

Вдобавок ко всему этому мне опять пришлось изнывать в компании Николая Загоронова.

Пока метали жребий, кому во время охоты на каком месте стоять, вся группа охотников стоически терпела пронизывающий утренний холод, который обрушивался на них, словно ливень острых стрел, врываясь через проем входной двери. Главными спутниками всех охотников в тот день были зачехленные ружья, и по отношению к этим бесстрастным и молчаливым спутникам охотники проявляли гораздо больше внимания, заботы и уважения, чем по отношению к какой-либо из сопровождавших их дам. Собаки обнюхивали обувь всех присутствующих, невзирая на их социальный статус; у уже подготовленных к участию в охоте и стоявших поодаль лошадей изо рта шел пар; прислуга и егеря, одетые с элегантным единообразием, отличались от примерно так же одетых гостей лишь своим скромным и почтительным поведением. Пахло ружейным маслом и животными — как живыми, так и мертвыми (сама не знаю, почему, ведь на тот момент еще никто не убил ни одного зверя). Вся эта сцена подготовки к охоте напоминала мне одну из картин Жана-Баптиста Удри.

Я подумала, что мне, пожалуй, следует сесть за завтраком рядом с Николаем, но мне отнюдь не хотелось терпеть его общество и после завтрака. Он же, наоборот, счел, видимо, своим долгом продолжить разглагольствования на свою любимую тему — с нее он начал разговор и ею теперь мучил меня, говоря мне едва ли не в самое ухо в ожидании того, когда настанет его очередь тянуть жребий, в каком месте ему во время охоты стоять.

— Войны и голод — питательная среда для интеллектуалов и их революционных идей. Но, тем не менее, царь и приближенная к нему верхушка знати, владеющая землями и привыкшая к роскошной жизни, живут как ни в чем ни бывало в своих хрустальных дворцах, даже и не думая о бомбе, которая вот-вот разорвется у них под самым носом. Репрессии, репрессии и еще большие репрессии — вот единственная альтернатива. Реформы проводятся вяло, это говорит о том, с какой нерешительностью и боязнью правящий класс пытается решать существующие проблемы. Позволить охранке расправиться с парочкой революционеров — вот самое решительное действие, на какое они оказались способны. А если они окажутся не в состоянии поставить на место это интеллектуальное отребье с его революционными устремлениями, то нам, капиталистам, придет конец…

Николай, как обычно, разглагольствовал по поводу социальной и политической ситуации в его родной и любимой России, подвергая ее власти ожесточенной — но при этом абсолютно неконструктивной — критике, пронизанной презрением и надменностью, в результате чего слушать его было и скучно и противно. Пропуская большую часть его слов мимо ушей, я наблюдала за тем, как ты ходишь среди собравшихся, держа в руках бархатный мешочек. В мешочке лежал ворох бумажек, на которых ты написал наименование и номер каждого из тех многочисленных мест, где участникам охоты надлежало во время этой охоты стоять. Я с радостью увидела, что ты подходишь и к нам с Николаем, чтобы предложить нам вытянуть из мешочка по бумажке. Мне нравилось думать, что ты идешь ко мне. Моя радость от того, что ты находишься рядом, переросла в восторг, когда ты мне шепнул:

— Я узнал, что ты принимаешь участие в охоте первый раз в жизни. Ты меня очень бы порадовала, если бы согласилась встать там, где буду стоять я.

— Большое спасибо за предложение, но я уже пообещала Ричарду Виндфилду, что составлю компанию ему.

Я знала, что я тебя разочаровала, но я, шепча тебе на ухо, коснулась его краешка своими губами.

— Жаль, потому что с ним тебе будет намного скучнее, чем со мной.

— Я в этом не сомневаюсь. Однако я уверена в том, что ему со мной будет в два раза интереснее, чем одному…

Ты пошел дальше с лукавой улыбкой, которая стала единственным твоим ответом на мою дерзкую реплику.


Путь к тому месту, на котором мы с Ричардом должны были стоять во время охоты и которое находилось на самом высоком участке охотничьих угодий, пролегал по просеке, тянущейся через весь лес, причем все время в гору. Подъем — и сам по себе длинный и утомительный — затруднялся еще и труднопрохо-димостью местности: повсюду лежали большие камни с острыми выступами. Если добавить к этому вес ружей и разных принадлежностей, то это восхождение оказалось настолько изматывающим, что было под силу только физически хорошо развитым людям.

Ричард и мы с тобой шли вместе в гору в составе разношерстной группы, в которую входили тяжело дышавший и обливающийся потом Борис Ильянович, Николай Загоронов, капитан венгерской армии, шотландская дама (которая раньше уже проявила охотничий пыл не где-нибудь, а в африканской саванне) и егерь, а также беспокойный и все время к чему-то принюхивающийся пес. Ты всю дорогу терзал Ричарда Виндфилда своей заботой обо мне и — любезничанием со мной: ты вызвался нести мое ружье, все время шел рядом со мной — то слева, то справа, словно бы защищая меня своим телом от опасностей, что-то шептал мне на ухо, смешил меня различными шуточками — в общем, ты изолировал меня от остального мира стеной из своих ухаживаний.

Это продолжалось до тех пор, пока Ильянович невольно не прервал затеянную тобой игру: этот бедняга, выбившись из сил, был вынужден остановиться и прислониться своим дородным телом к стволу дерева.

— Вы себя хорошо чувствуете? — спросила его я. Ильянович, тяжело дыша, сумел выдавить мне в ответ лишь несколько коротких фраз между глубокими вдохами — он пытался восстановить дыхание.

— Да… Просто… Просто это… это тело уж слишком… грузное для таких подъемов.

Вся наша группа собралась вокруг Бориса, мы смотрели на него, не зная толком, чем ему можно помочь, а он, чтобы утолить мучающую его жажду, принялся пить большими глотками воду из фляжки.

И тут Николай сделал весьма великодушное предложение (меня очень удивило не столько то, что это предложил Николай, сколько то, что оно было необычайно великодушным):

— Господин Ильянович, место, где мне по жребию выпало стоять, находится уже рядом. Идти до него осталось всего лишь пару десятков метров. (Егерь, подтверждая слова Николая, кивнул.) Предлагаю вам поменяться со мной местами.

— О-о, нет, молодой человек, нет! Я вам очень благодарен, но в таком обмене нет необходимости. Я постою здесь несколько минут, отдохну и пойду потихоньку дальше. Вы все можете идти вперед.

— По правде говоря, мне кажется, что для вас было бы благоразумнее принять любезное предложение этого молодого человека, — сказала шотландская дама, и мы все в знак согласия дружно закивали.

— Я настаиваю, господин Ильянович, — подхватил Николай.

— Соглашайтесь, Борис. Лучше и не придумаешь, — ласковым голосом попыталась я уговорить Ильяновича.

— Ну, хорошо, — наконец согласился он. — Большое вам спасибо, молодой человек. Мое дряхлое сердце будет вам вечно благодарно.

Капитан венгерской армии взял ружье Бориса, и мы снова побрели вверх по склону. С нами больше уже не происходило никаких инцидентов, если, конечно, не считать резкой перемены в твоем настроении: ты уже ничего не шептал мне на ухо и не смешил меня. Ты не делал этого, возможно, потому, что Ричард Виндфилд, воспользовавшись возникшей из-за Ильяновича заминкой, взял меня под руку и тем самым оттеснил тебя от меня. Это тебе, конечно же, очень даже не понравилось.


Каждое из тех мест, на которых следовало стоять охотникам, было обозначено небольшой металлической табличкой. Наше с Ричардом место было последним в цепи и находилось на самой вершине горы, где дул ледяной ветер, хотя вокруг и возвышались тесной стеной деревья. Придя туда, я почувствовала себя немного уставшей после нелегкого подъема и, положив на землю все то, что несла с собой, с глубоким вздохом облегчения присела на большой камень. Прислушиваясь к тишине заваленного снегом леса, я постепенно начала различать раздающиеся вокруг меня тихие звуки: шепот ветра, теребящего верхушки деревьев; какие-то неясные шорохи в кустарнике; звуки движений Ричарда, готовящегося к встрече загоняемого зверя; доносящийся откуда-то издалека лай гончих… Я понимала, что должна вести себя как можно тише, чтобы ненароком не вспугнуть потенциальную добычу.

— Вы знаете, как собирать ружье? — прошептал мне Ричард, указывая взглядом на мое все еще зачехленное ружье, которое стояло прикладом на земле, прислоненное к стволу дерева.

— А… а оно что, не собрано?

Ричарда, похоже, очень позабавила моя наивность, и он с трудом удержался от того, чтобы не расхохотаться.

— Конечно же, нет. Смотрите, я покажу вам, как это делается.

Он снял с ружья чехол, а затем из чехла — осторожно, чтобы не стукались один о другой, — вытащил три каких-то предмета, изготовленных из металла и древесины.

— Итак, ствол соединяем вот так вот с прикладом и двигаем его рывком назад. Должен раздаться щелчок. Снизу скользящим движением накладываем вот эту деревянную штуковину. Все, готово.

Быстрыми и решительными движениями — клик-клак — Ричард собрал мое ружье и затем кивнул на него с горделивым видом, как будто только что успешно сдал экзамен.

— Великолепно, Ричард! Вам удалось произвести на меня впечатление! — прошептала я шутливым тоном.

Ричард, поддерживая мою шутку, с театральным видом поклонился.

— А теперь, если позволите, я научу вас стрелять.

— С удовольствием, — кивнула я, поднимаясь с камня. Ричард стал у меня за спиной, обхватив меня руками, чтобы помогать мне держать ружье.

— Сначала его нужно зарядить: отводим ствол вот так и вставляем пару патронов… Теперь крепко упираем приклад в плечо… Вот так… чтобы при выстреле отдача не отбросила вас назад.

— Я чувствую себя ужасно смешной, — призналась я. Ричард в ответ на эти мои слова лишь улыбнулся.

— Правую ладонь — вот сюда, где спусковой крючок, — продолжал он, — а левой поддерживаете ствол. Теперь вы можете водить им из стороны в сторону и прицеливаться. Непосредственно перед выстрелом отведите назад предохранитель…

Без какой-либо видимой причины Ричард вдруг резко прервал свой инструктаж. Когда я, повернув голову, бросила на него вопросительный взгляд, требующий объяснений по поводу его внезапного молчания, я увидела его пристально смотрящие на меня глаза очень близко от своих глаз. И только в этот момент я почувствовала сквозь одежду, как он крепко сжимает меня руками.

— Что происходит?

— Вы снова оказались в моих руках, — стал говорить он совсем уже не таким бесстрастным голосом, как раньше, — и… и я вспомнил, что тем вечером я был вынужден остановиться на полпути.

Я выпустила из рук ружье и повернулась вокруг своей оси — так, чтобы оказаться с ним лицом к лицу. Его руки спустились на мою талию.

— Ох уж мне эти ваши школярские штучки! Детские, но опасные.

Не успела я произнести эти слова, как Ричард закрыл мне рот, прижавшись своими губами к моим, и в течение нескольких секунд как следует мне продемонстрировал, что он умеет целоваться намного лучше того, как он целовался со мной в предыдущий раз: его поцелуй был особенным благодаря его рассеченной губе, потому что меня взволновало прикосновение моего языка к кончику его шрама…

И вдруг донесшийся из зарослей кустарника сухой треск заставил Ричарда вздрогнуть. Он отпрянул от меня, повернулся на сто восемьдесят градусов и, схватив свое ружье, направил его ствол туда, откуда донесся треск. Все это он проделал молниеносно.

Кусты зашевелись, и послышалось хрипловатое хрюканье. Ричард жестом показал мне, чтобы я не двигалась… Мы с ним оба стали напряженно всматриваться в кусты и прислушиваться…

Вдруг из зарослей кустарника выскочила бесформенная масса темного цвета. Издавая жуткое хрюканье, она стремительно помчалась по просеке. Собаки, учуяв запах добычи, разразились неистовым лаем. Ричард нажал на спусковой крючок, однако, должно быть, промазал: я увидела, как животное, перепугавшись, еще быстрее ринулось прочь. Звук выстрела еще отдавался эхом от вершин гор, а воздух уже разорвал следующий выстрел. Сразу же после него толстенный черный волосатый кабан в два центнера весом рухнул замертво на покрывающий землю снег.

Ричард Виндфилд повернул ко мне свое — вытянувшееся от удивления — лицо. Я все еще держала в руках ружье, своим плечом все еще ощущала отдачу от выстрела.

— Мне очень не понравилось, что нам опять помешали, — вот и все, что я додумалась сказать в тот момент.

Вскоре тишину разорвали еще два — донесшиеся откуда-то издалека — выстрела. Затем — уже поближе — раздались звуки охотничьих рожков и лай гончих, выискивающих добычу. Охота началась.

* * *
Признаюсь тебе, брат, в том, что я осознанно тебя предал, что я свалил вину на тебя, хотя и был убежден, что ты не виноват. Даже сострадание, которое я тогда к тебе почувствовал — странное сострадание, которого ты не заслуживал, — не стало достаточным основанием для смягчения моего приговора. Конечно же, стремление избежать еще больших неприятностей отчасти оправдывало мои действия, однако, если быть до конца честным, я осознанно воспользовался представившейся мне возможностью отомстить тебе за все те случаи, когда ты меня высмеивал, унижал и вообще всячески дискредитировал. И если обычно ты использовал мой комплекс неполноценности, то в данном случае уже я не преминул воспользоваться твоей слабостью.

Это был день охоты. Устав мерзнуть и стоять в бездействии, я решил поставить ружье прикладом на землю, прислонив его к стволу ели: я подумал, что в этот день мне, пожалуй, стрелять так и не доведется. То место, которое мне досталось по жребию, было не из лучших. Я смог убедиться в этом, когда за целый час напряженного ожидания увидел лишь двух белок, кончики еще не полностью выросших рогов самца косули и мечущегося между деревьями кролика. Пообломав с ближайших ко мне деревьев сухие веточки, я развел небольшой костер, чтобы согреть руки и попить кофе.

Не успел я открутить крышку термоса, как меня заставил насторожиться странный шум голосов, смешивающийся с ревом разноголосых охотничьих рожков. Я осторожно вышел на поляну и увидел, как поодаль шествует группа егерей.

— Несчастный случай! Произошел несчастный случай!

— Что случилось? — спросил я у одного из них.

— Охоту придется прервать, ваше высочество. Вон там, выше по цепи, произошел несчастный случай.

Я тут же почему-то подумал о Ричарде и о ней, потому что их место в охотничьей цепи было примерно там, куда указал егерь. Недалеко от них находился и ты. Однако она была новичком, и, учитывая ее чудаковатость, я не удивился бы, если бы она совершила какую-нибудь глупость.

— Вам необходимо возвратиться в охотничий домик, ваше высочество. Мы созываем всех, кто участвует в охоте.

У меня не было ни малейшего желания прислушаться к совету этого усердного егеря. Я находился не очень далеко от того места, где, по словам егеря, произошел несчастный случай, а потому решил отправиться туда.

Как только я добрался до места, моему взору открылась картина, ясно дававшая понять, что переживать мне, в общем-то, не о чем. Ты сидел на большом камне и был бледным и перепуганным. В руках ты держал флягу: то и дело прикладываясь к ней и глоток за глотком поглощая ее высокоградусное содержимое, ты пытался восстановить свой цвет лица и свое спокойствие. Она держала в руках вымазанный в крови платок, которым промакивала кровь на голове, как и ты, бледного и перепуганного Бориса Ильяновича. Николай Загоронов и капитан Дерхази наблюдали за ней, не вмешиваясь, а Ричард осматривал Ильяновича, словно сыщик из Скотланд-Ярда.

— В господина Ильяновича угодила пуля, — объяснил мне Ричард. — Ему повезло: она всего лишь чиркнула его по уху. Вероятно, Ларс случайно выстрелил не туда, куда надо…

— Вероятно! — переспросил я, зная, что Ричард уже наверняка тщательно исследовал все детали.

Ричард стащил с себя шапку и с задумчивым видом почесал голову.

— Ну, если ты посмотришь на эту отметину на стволе…

Он показал мне на коре дерева длинную бороздку, свидетельствующую, похоже, о том, что это по нему чиркнула пуля. Я провел по этой бороздке пальцем.

— Это — след от пули, — сказал я.

— Да. Однако не может быть, чтобы пуля прилетела с того места, где находился Ларс. Он клянется и божится, что не стрелял за пределы своего сектора стрельбы… Он — охотник опытный. Кроме того, я еще не нашел пулю, однако и так могу сказать, что эта отметина — слишком маленькая для того, чтобы можно было предположить, что ее оставила пуля от ружья Ларса. Его пуля сорвала бы целый кусок коры.

Я обеспокоенно почесал подбородок. Ситуация становилась все более запутанной. Судя по тому, на что намекал Ричард, не ты случайно выстрелил в господина Ильяновича, а кто-то другой преднамеренно попытался его убить.

— Ты хочешь сказать, что это произошло не случайно?

— Уж лучше бы случайно.

Я посмотрел на тебя. Ты выглядел изможденным, что было несвойственно твоей надменной натуре. Однако эта твоя изможденность была, похоже, не физической, а психической. Ничего не выражающий взгляд, периодическое прихлебывание спиртного из фляги, перекошенное лицо — ты казался человеком, полностью отрешившимся от окружающего мира. Ты заслуживал моего сострадания — впервые за всю свою жизнь. Однако я без каких-либо сомнений тебя предал.

— Думаю, Ларс и в самом деле случайно выстрелил не туда, куда надо. Так что это следует считать несчастным случаем… — постановил я решительным тоном. — По крайней мере, официально.

* * *
Я помню, любовь моя, как большой танцевальный зал снова наполнился музыкой, гулом разговоров и топотом ног — наполнился этими звуками еще раз. Этот зал в левом крыле замка, выходивший окнами на самую красивую часть окружавших парк садов, был, несомненно, наиболее причудливым из всех имевшихся в замке помещений, и это, в общем-то, вполне согласовывалось с его предназначением — он был местом для развлечений.

Я, не запрокидывая голову, подняла глаза, чтобы украдкой рассмотреть сводчатые потолки, расписанные красивыми фресками, на которых мифологические существа были изображены рядом со снискавшими себе бессмертие людьми во всей гамме тонов пастельной живописи. Там были нимфы, фавны, крылатые кони, кентавры и единороги — символы неувядающей красоты и вечной молодости. Пухленькие ангелочки с малюсенькими крылышками летали туда-сюда, бросая вызов закону всемирного тяготения, а пастухи и молоденькие девушки резвились на усыпанных цветами зеленых лугах. За окнами же этого зала было очень-преочень холодно…

Я перевела взгляд с потолка на пол, задержав его на мраморе, поблескивавшем под ярким светом трех огромных хрустальных люстр. Этот мрамор, казалось, блестел сам по себе, и от его гладкой поверхности отражалось наполнявшее зал многоцветье.

Затем я принялась высматривать в этом зале тебя, хотя и знала, что тебя здесь нет. Но я, оказывается, не привыкла к твоему отсутствию: мне недоставало твоего изумрудного взгляда, направленного на меня, твоих — адресованных мне — улыбок, твоих слов, которые ты специально произносил так тихо, чтобы слышать их могла только я… Мне недоставало тебя. Меня терзал оставшийся в моей памяти твой изможденный вид: надменность, которая обычно чувствовалась в выражении твоего лица, сменилась подавленностью, которая омрачала его черты; гордость за самого себя, которая заставляла тебя то и дело приосаниваться, куда-то улетучилась, и ты сидел ссутулившись… А твои глаза запали. После той охоты у меня во рту остался неприятный привкус: мне не понравилось видеть тебя уязвимым. Однако эта твоя слабость была слабостью сильного мужчины, которая способна растрогать женщину…

Я вздохнула… А может, неприятный привкус во рту был вызван тем пирожным с кусочками каштанов и апельсинов? Думаю, тебе прекрасно известно, как оно пахнет. Оно пахнет Рождеством, но напоминает при этом почему-то о Страстной пятнице. Погрузившись в свои сугубо личные размышления, я отвлеклась от разговора, который вела окружавшая меня разношерстная группа, состоящая из заумных интеллектуалов, болтливых политиканов, прожигателей жизни, искателей приключений, высокомерных, но уже не очень молодых дам, утонченных барышень… Я все еще не могла понять, к какой же из этих категорий людей мне следует отнести саму себя.

— О-о, он — сумасброд! Ему всегда нравилось волочиться за женщинами, что само по себе не является предосудительным, если, конечно, речь идет о женщинах с достатком. Однако даже самый сумасбродный мужчина не додумался бы до того, чтобы оставить в интересном положении одну из служанок своих родителей и, что самое ужасное, затем на ней жениться! У меня не хватает слов, чтобы описать недовольство лорда Тремута, который, само собой разумеется, тут же лишил его наследства. Теперь он, поговаривают, ездит по заморским колониям и вкладывает те небольшие средства, которые у него имеются, в изготовление странного напитка коричневого цвета… Он вроде бы называется «Бешеная кола», да?.. Напиток с таким непристойным названием наверняка представляет собой нечто порочное, уж во всяком случае, его производство не принесет никакого дохода. Какой позор для семьи!

Я прищурилась и с трудом различила скривившуюся от недовольства физиономию и длинную и тощую фигуру леди Камиллы Бэнистер-Томкинсон. Что вызывало у меня большее отвращение — она сама или то, что она говорила? Что для меня было неприятнее — ее засаленные волосы, собранные в пучок (который она — я была в этом уверена — не распускала в течение уже нескольких лет), и ее лицо цвета сероватого воска с огромным множеством морщинок или же не сходящая с ее физиономии надменная и угрюмая гримаса? В ее внешности и манере поведения было много такого, что могло вызвать неприязнь. Кроме того, от леди Камиллы исходил… странный запах. Этого ты, наверное, не заметил, потому что не имел обыкновения подходить к таким женщинам, как она. От нее пахло нафталином, подгоревшим хлебом и старомодными духами.

— Да, конечно, — сказал усатый генерал, когда леди Камилла закончила свой рассказ, — очень жаль. Юный лорд Тремут всегда был хорошим мальчиком. И замечательным охотником.

— Юный бывший лорд Тремут, Эдгар, — уточнила со свойственным ей «очарованием» леди Камилла. — Позволь мне также сказать тебе, что человеческие достоинства не сводятся лишь к тому, чтобы быть хорошим охотником.

Подобный разговор уже переполнял чашу моего терпения, необходимого для того, чтобы соблюдать приличия, и, даже и не претендуя на чье-либо согласие или одобрение, я заявила:

— Если не возражаете, я пойду налью себе еще пунша.

— Позволите мне пойти вместе с вами? — спросил единственный из всех присутствующих, кто заметил, что я собираюсь куда-то уйти.

— Ну, конечно, Эрве. С удовольствием.

Деликатно взяв меня под руку, Эрве Дюссо пошел вместе со мной в направлении стола с напитками. Ты, вполне возможно, никогда даже и не замечал этого Эрве Дюссо, потому что уж очень он всегда держался скромно и незаметно. Это был худосочный и необычайно белокожий юноша, ему едва-едва перевалило за двадцать. Он был очень образованным, вежливым и приятным на вид (чему, несомненно, немало способствовали его инфантильные черты лица — настолько инфантильные, что он был бы похож на школьника, если бы не аккуратненькие усики, которые темнели над его верхней губой и которые он наверняка отрастил лишь для того, чтобы выглядеть хоть чуть-чуть повзрослев). Мсье Дюссо происходил из знаменитой семьи швейцарских часовщиков. Как-то раз, когда ему довелось быть моим соседом за столом во время ужина, он рассказал мне, что его отец, Луи Дюссо, владел небольшой часовой мастерской в центре Женевы, не имея в жизни никаких амбиций, кроме как продолжать этот семейный бизнес, которым он и его предки занимались в общей сложности на протяжении уже почти двух столетий. Но в один прекрасный день о точных механизмах изготовленных им часов весьма похвально отозвался австрийский император, и слава часовщика Луи Дюссо тут же разлетелась, как гонимая ветром пыль, по всем монаршим домам Европы. Королям и королевам, великим герцогам и герцогиням — и даже самому Папе Римскому — вдруг захотелось, чтобы на стенах их дворцов висели, а карманы их жилетов и халатов оттягивали своим весом часы, изготовленные мастерской Дюссо (основанной не когда-нибудь, а в 1726 году). И тогда то, что когда-то было создано как маленькая часовая мастерская-магазин, очень быстро превратилось в большую мастерскую-магазин, а затем и в огромную мастерскую-магазин, которая разместилась на окраине Женевы и где, стараясь угодить требовательным клиентам, трудились тысячи ремесленников. Луи Дюссо стал богатым и уважаемым господином, общающимся на равных со сливками женевского общества, а его сын Эрве начал обучаться инженерному делу в Кембридже, освоил пять иностранных языков и играл в крикет, поло и теннис с представителями высших кругов европейской знати. Учитывая все это, можно было только удивляться тому, что Эрве был человеком весьма скромным и неприметным. Видимо, ему передалась врожденная непритязательность папаши Дюссо, который, несмотря на свои успехи, в глубине души продолжал считать самого себя простым швейцарским часовщиком. Я обычно была не прочь оказаться в одной компании с Эрве, потому что мне очень нравилось разговаривать с ним обо всем, связанным с часовым ремеслом (у него, кстати, имелась большая коллекция старинных часов).

Мы подошли к симпатичной девушке, стоявшей, небрежно опершись о столешницу и тем самым вызывающе игнорируя правила хорошего поведения, которые ей вдалбливали в голову с раннего детства.

— Элеонора, как это вдруг ты — и не танцуешь? — спросила я у нее, ставя на стол свой пустой бокал.

— Я стою и наблюдаю…

Эта своенравная шотландская аристократка широко улыбнулась, не отрывая взгляда от статного официанта, который, даже и не подозревая о том, что его рассматривают, с подобострастным видом ходил с подносом среди гостей, предлагая им отведать ломтики лосося… Ты никогда даже и не пытался уединяться с Элеонорой, хотя она и была весьма привлекательной девушкой. Даже поверхностное знакомство с ней позволило мне понять, почему ты так поступал. Ты был уж слишком обыденным для нее, а она была уж слишком экстравагантной для тебя. Возможно, ты не понимал сущности ее экстравагантности: она была воспитана в духе строжайших и самых что ни на есть пуританских моральных принципов викторианской Англии, однако в ее свободолюбивую душу вселился некий зловредный дьяволенок, и, проникшись под его влиянием неприязнью ко всему тому, что ей внушали, она почувствовала в себе почти патологическое стремление к запрещенной любви, не приличествующей представителям того общественного класса, к которому она принадлежала, а иногда и любви, не приличествующей представительницам ее пола. Она сама мне об этом сообщила — не без гордости — в тот день, когда я, совершенно случайно, увидела, как она целуется с одной из дочерей герцога Квинсенда. Подобные ее наклонности не раз и не два вызывали негодование у ее добропорядочной матери и громогласные вспышки гнева у её волевого и решительного отца.

— Красивый, правда? — вздохнула Элеонора. — Я того и гляди упаду в обморок…

То ли из-за ее уж слишком небрежной позы, то ли из-за ее бледности, то ли по какой-то другой причине, но Эрве воспринял эту ее угрозу слишком серьезно.

— Нет, нет, умоляю вас, леди Элеонора! Не падайте в обморок!

— Ой, да ладно, Эрве, сколько раз тебе говорить, чтобы ты не называл меня «леди Элеонора»? Этим ты напоминаешь мне моего мажордома.

После этого упрека она снова стала вести себя, как femme fatale.

— Его зовут Франц, он — венгр. Насколько я знаю, он — виртуозный скрипач, но — по какой-то не известной мне причине — впал в немилость. Я обожаю мужчин с туманным прошлым. Они обычно страстные, с пылким характером. Они идеально подходят для сумасшедшей ночи… — произнесла Элеонора певучим и очень чувственным голосом, слегка поводя плечами.

— Тебе, видимо, хочется узнать, насколько виртуозны его пальцы, — сказала я в тон Элеоноре.

— Ну, конечно! Эти длинные пальцы будут так же сильно надавливать на мою кожу, как они надавливали на струны скрипки. Они будут так же нежно и деликатно ее сжимать, как они сжимали смычок.

Мы обе громко рассмеялись, и я при этом краешком глаза заметила, что еще раньше покрасневший от смущения Эрве стал буквально пунцовым.

— И если уж говорить о длинных пальцах… — произнесла Элеонора, глядя на кого-то поверх моего плеча.

Секундой позже я почувствовала прикосновение к своей талии чьих-то бесстыжих рук.

— Госпожа испаночка, наконец-то я вас нашел! Если бы это не было в принципе невозможным, я сказал бы, что вы весь этот вечер только тем и занимаетесь, что пытаетесь от меня удрать.

Я, оглянувшись, с неудовольствием увидела, что это Николай обхватил мою талию — обхватил так, как обезьяна хватается лапами за ветвь. Я бесцеремонно отстранила его шершавые и потные руки и сделала шаг назад, спасаясь от неприятного смешанного запаха алкоголя и одеколона, который был неизменным атрибутом этого человека.

— Вы обещали зарезервировать один свой танец для меня. Или вы об этом забыли?

— О-о, нет! Я не смогла бы об этом забыть. Я просто стояла и ждала, когда вы подойдете ко мне и сами об этом напомните. Я, в общем-то, не хотела показаться вам дамой, добиться внимания которой не составляет труда.

Николай расплылся в глупой самодовольной улыбке, которую я будто бы сочла — раз уж пыталась его разыгрывать — страстной и патетической.

— Ну, вот я и здесь: стою на коленях у ваших ног.

— Думаю, вам лучше подняться с колен, а иначе мы не сможем танцевать.

Направляясь в центр танцевального зала с энтузиазмом человека, всходящего на эшафот, я бросила последний взгляд на своих недавних собеседников. Элеонора злорадно мне улыбнулась, слегка помахав рукой на прощание.

Этот танец стал для меня мучением. Николай, видимо, выпил немало, и это уже начало сказываться на его поведении. Он все время сглатывал обильно выделяющуюся слюну и еле ворочал языком — как, впрочем, и ногами. Глаза у него слезились, изо рта исходил очень неприятный запах, и, даже танцуя, он держал в руке бокал. Вдобавок ко всему, он постоянно пытался «лапать» меня, и мои попытки дать ему понять, что мне это не нравится, ни к чему не приводили.

К счастью, во время танца мы случайно столкнулись с другой танцующей парой, и от этого столкновения бокал выскользнул из руки Николая и, грохнувшись на пол, разлетелся на множество мелких осколков, которые сверкнули в свете люстр, словно небольшой фейерверк.

С ничего не выражающим лицом, не обращая ни малейшего внимания на расступившиеся парочки, граф Загоронов молча смотрел на разлившее по полу шампанское.

— Я пойду возьму другой бокал. Подождите меня здесь, — наконец сказал он.

Повернувшись на каблуках, он пошел, петляя между танцующими парочками и пошатываясь.

Воспользовавшись этим подарком судьбы, я отошла к стене и тут же принялась высматривать какую-нибудь компанию, которая послужила бы мне своего рода убежищем. Скользя по залу блуждающим — как у сумасшедшего — взглядом, я пыталась найти дружественное лицо, но так и не увидела такового в пределах своего поля зрения. Что я увидела — так это то, что ко мне — с досадной расторопностью — возвращается Николай. По моему телу пробежала дрожь отвращения уже от одной только мысли о том, что он сейчас снова прикоснется ко мне своими липкими руками. Мне опять стало очень жаль, любовь моя, что рядом со мной нет тебя. Ты не позволил бы этому несуразному типу ко мне прикасаться.

И вдруг, чувствуя себя загнанной охотником добычей (передо мной находился Николай, а позади меня — стена), я мысленно поклялась себе всеми своими предками, что не стану больше с ним танцевать. Однако удрать от него я могла только через большую дверь, наполовину скрытую роскошными шторами. Я нажала на ее бронзовую ручку и с облегчением почувствовала, что она поддалась. Быстро и осторожно проскользнув в эту дверь, я почувствовала себя спасенной.

Мое бегство было быстрым и лихорадочным. Тяжело вздохнув, я поправила широкую бретельку своего платья, которая в течение всего вечера то и дело соскальзывала с плеча, и отряхнула свою юбку, словно бы пытаясь избавиться от отпечатков прикосновений Николая.

Передо мной тянулся большой коридор, по обе стороны которого виднелись симметрично расположенные двери, картины и зеркала. Какой-то дородный бородатый мужчина, одетый в импозантную военную форму, нахмурившись, настороженно всматривался в меня с ближайшей картины. Я, решив поискать еще одну дверь, через которую можно было бы вернуться в танцевальный зал — и тем самым опять присоединиться к празднику, — зашагала по ковру коридора.

Однако на этом ковре будто что-то извивалось: это были еле слышные нотки, которые, казалось, пробрались через щель под одной из дверей. Я шла очень осторожно, на цыпочках, стараясь на них не наступить. Когда я завернула за угол, они перестали извиваться по полу и начали порхать в воздухе, и я, прислушиваясь к ним, вышла на какую-то дверь. «Здесь, — шептали нотки. — Здесь нас хотели запереть, но никто не может запереть музыку».

Эта еле слышная музыка, раздававшаяся в темном и пустынном коридоре, доносилась, казалось, из потустороннего мира.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что я, сам того не желая, весь тот вечер думал только о тебе. Мне кое-что не давало покоя, причем это была отнюдь не одна лишь моя нечистая совесть. Мне хотелось списать это свое беспокойство на произошедший во время охоты странный инцидент, но убедить самого себя в этом я не смог — я ведь привык быть невозмутимым свидетелем событий в тысячу раз более неприятных и при этом даже бровью не вести. Хладнокровно реагировать на непредвиденные инциденты и с легкостью адаптироваться к быстро изменяющейся обстановке — это было частью моей работы.

Тогда мне не хотелось это признавать, но, по правде говоря, что мне не давало покоя — так это ты. Я никогда раньше не видел тебя таким бледным и перепуганным. Ты всегда был человеком сильным и уравновешенным. (Знаешь, а я ведь даже никогда не видел тебя пьяным — ни разу за всю свою жизнь!) Ты всегда был совершенен во всем, и это твое совершенство, как тебе и самому известно, меня очень сильно раздражало.

Тем не менее, когда я вспоминал, как ты выглядел в то утро (ты сидел на большом камне с изможденным видом, опустив голову и с ужасом думая о том, что поранил и мог вообще убить человека), у меня щемило сердце — как оно начинает щемить, когда слышится плач ребенка. Я наконец обнаружил в тебе слабость: ты, считавший себя застрахованным от всего плохого и образцом добродетели, вдруг осознал, что и ты можешь угодить в сети к дьяволу. Вот почему ты был так испуган. У тебя, как мне кажется, неожиданно для тебя самого, открылись глаза на окружающую тебя действительность — на жестокий мир, отстраниться от реалий которого не мог даже ты… Я же, имея, как мне казалось, доказательства твоей невиновности, не захотел выводить тебя из этого заблуждения, не захотел ослаблять твои — ничем не обоснованные — угрызения совести, не захотел сказать тебе: «Успокойся, брат, ты тут вообще ни при чем». Я никогда не называл тебя братом.

Мучимый угрызениями совести, я в тот вечер, можно сказать, укрылся в убежище. Я нашел себе убежище в глубокой задумчивости, послужившей мне своего рода терапевтическим средством, позволяющим облегчить свое состояние — состояние, заставлявшее меня напряженно наблюдать за всем, что происходит вокруг, находя себе покой и умиротворение только когда мне удавалось уединиться — уединиться и физически и духовно, — а такое уединение я ощущал, играя для себя на фортепиано или читая в одиночестве в своем кабинете.

Именно поэтому я очень рассердился, когда пришла она — пришла, чтобы, так сказать, осквернить мое святилище. Именно поэтому я испуганновздрогнул, когда услышал громкие размеренные хлопки в ладоши. Это было бесцеремонное вторжение в мой кабинет, в мою музыку и в мое уединение. Стоять возле двери и хлопать в ладоши не додумался бы никто, кроме нее. Да, это была она.

— Я не услышал, как ты вошла.

— То, что ты сейчас играл… это так красиво! Я никогда раньше такого не слышала.

Я посмотрел на нее: она, похоже, ждала от меня какого-то ответа на эти слова. Через несколько мгновений она, видимо, догадалась, что я ее появлению не очень-то рад.

— Мне жаль, что я тебя прервала. Я, пожалуй, пойду обратно в танцевальный зал.

Я — по какой-то неведомой мне причине — вдруг почувствовал себя неловко из-за того, что повел себя так негостеприимно. Я жестом пригласил ее остаться.

— Проходи. Подойди ко мне ближе.

Она, не возразив, пошла по ковру через весь кабинет туда, где находились мы — я и пианино, проворно проскальзывая между стоящими в кабинете предметами мебели, и даже умудрилась слегка погладить на ходу Рума — таксу, вечно дремлющую где-нибудь поближе к камину. Несмотря на то, что она шла, слегка потупив взгляд, от ее внимания, как я заметил, ничто не ускользнуло — ни потертая обивка дивана, ни лежащая на кресле развернутая газета, ни наполовину опустошенный бокал виски, ни груда бумаг на рабочем столе… Таким было в тот момент мое логово.

Я слегка похлопал ладонью по обитому бархатом сиденью табурета, тем самым приглашая ее присесть. Она мне снова повиновалась.

— Концерт для фортепиано номер два Сергея Рахманинова — русского композитора и пианиста, — ответил я на ее немой вопрос, указывая на ноты.

— Я о нем никогда ничего не слышала.

— Когда я был подростком, я обычно проводил летом несколько недель в особняке своей тети — тети Ольги — на берегах Невы. Я и мои двоюродные братья развлекались тем, что плавали в реке и играли в лесу в Робина Гуда. Там я познакомился с Сергеем, который в то время был молод и обучал игре на фортепиано. Сергей терпеть не мог давать уроки спесивым аристократам (думаю, мы тоже попадаем под эту категорию), и он делал это только потому, что нуждался в деньгах. Тем не менее мы с ним подружились и с тех самых пор регулярно переписываемся. Он уже забросил преподавательскую деятельность и работает дирижером. А еще сочиняет музыку. Он присылает мне свои произведения. Его музыка захватывающая…

— Да, это верно.

Она провела по блестящим клавишам пианино, не производя при этом никаких звуков. Было только слышно, как ее ногти прикасаются к клавишам.

— Хочешь поиграть? — спросил я.

— У меня не хватит на это смелости, — улыбнулась она. — Моей учительницей была сестра Каталина — толстенькая монашка. Она руководила школьным хором, проявляя в этом деле больше энтузиазма, чем умения. Он играла на гитаре, флейте и пианино, но предпочтение, по ее словам, все же отдавала органу — очевидно, в силу тяготения к сакральной музыке и вообще ко всему церковному. Думаю, сестра Каталина достойно справлялась с задачей, возложенной на нее руководством нашей школы — школы для девочек. Она обучала девочек искусству музицирования, чтобы они могли потом блеснуть своими умениями в гостиной родительского дома на вечерах, устраиваемых их матушками.

— Ну что ж, посмотрим, чему тебя научила сестра Каталина, — сказал я, перебирая ноты. — Давай сыграем в четыре руки вот это произведение Шуберта.

Мне показалось, что ей не хочется играть вместе со мной на фортепиано, однако, увидев, как она снимает перчатки, я понял, что уговаривать ее мне не придется.

Когда мы начали играть, я стал наблюдать краем глаза за тем, как ее руки ловко порхают рядом с моими, не касаясь их, и мне подумалось, что она, пожалуй, была хорошей ученицей. Или же она мне чего-то недорассказала. Однако я отнюдь не горел желанием выпытывать у нее правду — мне хотелось всего лишь сыграть это музыкальное произведение, для исполнения которого требовалось два пианиста.

— Молодец эта твоя сестра Каталина! Браво! — воскликнул я, когда мы закончили. — Ты, наверное, была очень способной ученицей.

— Вовсе нет. Просто мне очень нравится это произведение Шуберта и его романтическая история…

— «Фантазия для фортепиано в четыре руки». Он сочинил ее незадолго до своей смерти для Каролины Эстерхази — своей ученицы, в которую безумно влюбился, — сказал я, показывая, что и мне известна эта история.

— И которой он никогда не признавался в любви, потому что был болен сифилисом, — добавила она. — Как-то раз дочь графа Эстерхази попросила его, чтобы он посвятил что-нибудь ей…

— «Мне нет необходимости посвящать вам что-то конкретное, потому что все, что я сочиняю, я посвящаю вам», — повторил я слова, когда-то произнесенные Шубертом.

Пытался ли Шуберт прикасаться своими руками к рукам Каролины Эстерхази, порхающим над клавишами фортепиано? Ее руки так и не коснулись моих.

Она улыбнулась и ничего больше не сказала. Ее, возможно, слегка утомило наше состязание в музицировании и знании этой истории, которое мы устроили, чтобы еще разок померяться силами. Наверное, поэтому она поднялась с табурета, чтобы оставить меня играть на фортепиано в одиночестве.

— А почему ты не веселишься вместе со всеми? — спросил я, увидев, что она начала расхаживать по моему кабинету, рассматривая все с таким вниманием, как будто ей хотелось запомнить это на всю оставшуюся жизнь.

— Я спаслась бегством от Николая и его потных рук.

— Он бесцеремонно волочится за тобой, да?

— Бесцеремонно, беспрестанно и бесстыдно. Но я научилась от него убегать… Можно я возьму одну? — спросила она, указывая на коробку с конфетами, которые я сам обычно не ем, потому что просто о них забываю.

— Можешь съесть их хоть все.

— Благодарю, — улыбнулась она. Это была первая за весь этот вечер улыбка, которую она адресовала мне. — Хватит и одной… Или двух. Это конфеты из марципана?

— Нет, шоколадные.

С какой-то детской радостью в глазах она открыла коробку и взяла из нее конфету. Положив ее себе в рот, она стала наслаждаться вкусом, сотворенным самым лучшим из венских кондитеров.

— В глубине души мне его немножко жалко, — сказала она, все еще смакуя конфету. — Я имею в виду Николая. После события, которое произошло сегодня утром…

— События, которое произошло сегодня утром? — живо переспросил я, и все мои органы чувств, доселе расслабленные, тут же напряглись. Что она назвала событием, которое произошло сегодня утром?

— Ну, ты и сам знаешь… Несчастный случай на охоте, — пояснила она, произнося слова «несчастный случай» скептически.

Упоминание об этом инциденте заставило меня вспомнить о тебе и о том, как ты сидел, скорчившись, явно напуганный. Я уже почти забыл об этом, увлекшись игрой на фортепиано в четыре руки и разговорами о романтической истории. Я невольно потряс головой, словно бы пытаясь вытряхнуть из своей памяти этот неприятный и все никак не забывающийся случай.

— Я тебя не понимаю. Какое отношение к этому имеет Николай?

Не отвечая на мой вопрос, она снова сунула руку в чертову коробку, чтобы достать еще одну конфету.

— Я сказала, что возьму три, да?

— Ты сказала, что возьмешь две, — пробурчал я. Эта девушка с необычайной легкостью добивалась того, чего другим людям добиться было очень и очень непросто: она с необычайно легкостью выводила меня из себя. — Ты мне так и не ответила.

— Да ладно! Только не говори мне, что Ричард тебе этого не рассказывал…

— А вот тебе он, я вижу, рассказал.

Ричард, похоже, слишком много болтает. У меня это не укладывается в голове, однако мне в моей жизни не раз приходилось удивляться тому, что способен натворить влюбленный мужчина. Я подумал, что мне придется с ним серьезно поговорить.

— Я, похоже, сболтнула лишнее…

Словно бы прочитав мои мысли, она начала покусывать себе губу, о чем-то напряженно размышляя.

— Нет… Нет, просто… — Меня начали одолевать сомнения, и мне отнюдь не хотелось, чтобы это стало заметно. — Да, Ричард и в самом деле полагает, что это мог быть не несчастный случай, однако вполне очевидно, что это был именно несчастный случай. На охоте подобное иногда происходит, так что нет смысла об этом разглагольствовать. Кому понадобилось совершать покушение на безобидного господина Ильяновича?

Я задал этот — ни к кому вроде бы и не обращенный — вопрос с провокационной целью. Однако мне следовало действовать с большой осторожностью — у меня возникло ощущение, что из меня самого с большой ловкостью пытаются вытянуть информацию.

— На господина Ильяновича? Ты, наверное, хотел сказать «на Николая».

Когда я услышал это, внутри у меня все похолодело. Я пристально посмотрел на нее, будучи не в силах скрыть свое замешательство.

— Они поменялись местами еще до начала охоты, — пояснила мне она до того, как я успел задать вопрос. — Борис стоял в том месте, где должен был находиться Николай. Тот, кто стрелял, не мог об этом знать.

К счастью, я не был еще настолько сбит с толку, чтобы не почувствовать, что она готовит мне ловушку — пытается вынудить меня признать, что кто-то стрелял умышленно и что это не ты ранил человека случайным выстрелом. Ричард, наверное, сказал бы, что я снова проявляю мнительность, однако я решил не добавлять больше ни слова. Этот разговор следовало прекратить, и я уже получил, даже на это и не претендуя, свой трофей: я, к своему превеликому удивлению, узнал, что пресловутый утренний выстрел, возможно, был сделан не по Борису Ильяновичу, а по Николаю Загоронову.

— Мне кажется, — сказал я, — что нам следует прекратить эту детскую игру в сыщиков. Это очень опасная игра, и если ее продолжить, то единственное, чего этим в данном случае можно добиться, — так это испортить подобными глупостями устроенный моей матушкой праздник.

— А-а… ну да. Мне даже и в голову не пришло, что тетушка Алехандра может из-за этого расстроиться.

Мой упрек, похоже, возымел эффект — она пошла на попятную. Возможно, я был прав: она всего лишь пыталась играть в забавную и вроде бы безобидную игру. А что еще можно было подумать об этой девушке, поедавшей конфеты с восторженностью ребенка? Для нее все казалось игрой: одна маленькая радость перерастала в другую маленькую радость.

Наш разговор зашел в тупик: у нее во рту была конфета, а меня обуревало желание посидеть с ней в каком-нибудь кафе в Вене.

Широкая бретелька ее платья медленно сползла с плеча, открывая моему взору большой синяк.

— Тебе, я вижу, сегодня утром довелось пострелять.

Она машинально подняла руку к «выдавшему» ее плечу и поспешно поправила бретельку, закрыв ею синяк.

— Да. Я еще не научилась правильно держать ружье. И вот я весь вечер пытаюсь скрыть синяк на плече при помощи этой чертовой бретельки, а она все время сползает.

— Тебе там больно?

— Только если надавить. Хуже всего, что у меня на плече теперь этот уродливый синяк.

— Это тебя волновать не должно. Поверь мне, у тебя, несмотря ни на что, очень красивые плечи.

Я удивился себе, когда произнес эти льстивые слова. Они показались такими банальными и прозаическими, что мне даже стало стыдно за то, что я так неуклюже повел себя с барышней.

— Ну, спасибо! Думаю, ты это сказал искренне, а иначе ты бы не стал говорить эти слова.

— Именно так. Я не имею обыкновения расточать лесть… Потанцуем?

Почему же я вдруг решился на такое неожиданное приглашение? Мне хотелось — еще разок — объяснить это добросовестным и неустанным исполнением своего морального долга, во имя которого даже моя неприязнь к танцам могла на время поубавиться.

— Ты хочешь танцевать? Но ведь здесь нет музыки.

— А вот и есть. Прислушайся.

Из танцевального зала, словно бы откуда-то издалека, доносились еле слышные звуки оркестра, ублажавшего гостей своей игрой.

Она напрягла слух.

— Похоже на вальс.

— Это и есть вальс. «Geschichten aus dem Wiener Wald»[48].

— A-a, «Сказки Венского леса»… Я добилась уже больших успехов в изучении немецкого языка… Вообще-то, — стала шептать она, словно бы признаваясь в чем-то сокровенном, — я знала, как звучит по-немецки название этого вальса.

— Это я вижу. Ну, так что ты мне ответишь?

— Что музыку еле слышно. Мне кажется, я не смогу различить аккордов.

Услышав от нее такое возражение, я решительно подбежал к одному из окон, выходящих на террасу, и открыл его настежь. В мой кабинет тут же стремительно ворвался ледяной вечерний воздух. Рум, тряся ушами, бросился искать себе убежище под диваном.

— Давай потанцуем на террасе. Там музыку слышно прекрасно.

— Ты сошел с ума? Мы превратимся в сосульки!

— Твои постоянные отказы уже начинают меня злить. Ты, возможно, еще не знаешь, что, если мне что-то взбредет в голову, я могу стать очень и очень настырным.

Я схватил с кресла валявшееся на нем одеяло и накинул его ей на плечи поверх ее изысканного платья, в результате чего из одеяла получилась своего рода туника с узором в виде квадратиков. Затем я потащил ее вслед за собой на террасу, уже не давая ей возможности возражать.

— Мы будем танцевать, и это нас согреет.

— Мои перчатки! Мне не следует танцевать без перчаток!

— Да ладно… Не морочь мне голову этикетом.

И вот я, ранее сбежавший из танцевального зала, чтобы обрести хоть немного покоя, повел ее в танце, мысленно считая про себя: «Раз, два, три… раз, два, три…» Я танцевал в самом неподходящем для танцев месте с самой неподходящей для меня партнершей. А еще я должен тебе признаться, брат, что я настолько увлекся ею, что позабыл обо всем на свете, и даже ты исчез из моего сознания: ты утонул в темном и глубоком колодце ее глаз.


Я снова увидел эти глаза в подземелье замка. В течение всего вечера — а особенно когда я танцевал с ней и когда эти глаза были ко мне очень близко — я пытался их внимательно рассмотреть, чтобы суметь безошибочно узнать их, когда снова увижу, даже если они будут находиться от меня далеко и видно их будет нечетко. В моей зрительной памяти запечатлелись их необычные размеры, их миндалевидная форма — со слегка приподнятыми наружными уголками, как будто они все время улыбаются, окаймляющие их длинные и густые ресницы, поднимавшиеся и опускавшиеся с чувственным ритмом изготовленного из перьев веера, их иссиня-черный цвет — такой черный, что казалось, будто зрачки слились с радужкой.

Я готов был поклясться, что это были именно те глаза, которые что-то высматривали тайком сквозь ржавые металлические прутья старой двери бывшей тюремной камеры на самом нижнем этаже подземелья замка, где она вряд ли могла оказаться совершенно случайно два раза подряд.

Нечто столь красивое и женственное я счел абсолютно неуместным здесь, среди грязи и гнили. В этом жутком месте, вполне соответствующем духу собрания, которое там проводилось, она была явно лишней. Ее присутствие здесь представляло собой опасность, угрозу и, конечно же, загадку, которую я, как ни размышлял над ней, не мог разгадать. Я решил, что мне, пожалуй, следует подождать, изучая ее поступки и ее реакцию на происходящие вокруг нее события, надеясь на то, что другие люди — люди весьма опасные — ее не «раскусят». Мне казалось, что в подобной ситуации мне нужно предоставить ей свободу действий и тайком понаблюдать за ней.

Я принял это решение, не переставая вглядываться в ее глаза, не дающие мне поразмышлять над тем, что делали и говорили собравшиеся, за которыми я подсматривал, как до этого они не давали мне вообще о чем-либо размышлять, когда я с нею танцевал… Раздался какой-то металлический звук — такой громкий, что напоминал взрыв или раскат грома, и он отдался гулким эхом во всех соседних туннелях.

— Черт побери! — невольно пробормотал я, когда понял, что произошло.

* * *
Я помню, любовь моя, ощущение головокружения и страх. Я помню, какое усилие мне пришлось над собой сделать, чтобы подавить крик ужаса, едва не вырвавшийся из моего горла, когда металлическая дверь, на которую я опиралась руками и которая сильно проржавела, просела под моим весом, издала жуткий звук и развалилась на куски, выдав мое присутствие. Некоторые из этих кусков полетели с пятиметровой высоты вниз, а остальные шлепнулись возле меня на пол. Я, едва тоже не свалившись вниз, сумела каким-то чудом отпрянуть от проема и повалилась навзничь на пол.

Испытывая от страха физическую боль, я предприняла неимоверные усилия для того, чтобы быстренько сориентироваться и благодаря этому не потерять контроль над тем, что происходит. Приподняв голову, я увидела, как эти пять человек в масках резко прервали проводимый ими ритуал. Подземелье наполнилось тревожными криками, доносившимися до меня, как через дымовую трубу. Люди в масках повернули головы и посмотрели туда, где находилась я, распростершаяся на полу за скрывающими меня обломками двери. Я проворно перевернулась на живот и распласталась, как рептилия, на полу. Мое лицо находилось так близко от пола, что на губах я почувствовала пыль с привкусом ржавчины. Я проворно уползла с освещенного пространства в темноту и, поднявшись на ноги, бросилась бежать без оглядки по коридорам. Это был безумный бег вслепую, потому что керосиновая лампа, которую я держала в руке, потухла. Я старалась отгонять от себя шальные мысли, от которых мне становилось не по себе, — мысли о том, что я боюсь темноты, и о том, что я могу заблудиться в лабиринте пустынных и ничем не освещенных коридоров. Я лихорадочно убеждала себя в том, что непременно должна попытаться спастись бегством, а для этого мчаться еще быстрее, в противном случае меня схватят люди в масках. Касаясь стен, ощущая на своих ладонях влажную поверхность, покрытую плесенью, я попыталась сориентироваться в пространстве и понять, где находится выход.

Но как можно сориентироваться в пространстве и понять, в какую сторону нужно бежать, если вокруг темно? Это была вспышка желания выжить — желания, обусловленного инстинктом самосохранения.

Я не знала ни куда поставить ногу, ни куда протянуть руки. Мне оставалось признать, что здесь, в лабиринте темных коридоров, у меня не было никаких шансов: либо меня в конце концов схватят, либо я заблужусь, так и не найдя выхода из подземелья. Меня снова обуял страх: он, казалось, хватал меня за ноги и мешал мне бежать. Я, тяжело дыша, остановилась.

До меня стал доноситься звук чьих-то шагов — все ближе, и ближе, и ближе. Мерцающий свет какого-то огонька, который я заметила далеко впереди себя, был сейчас для меня единственным ориентиром.

«Они меня вот-вот догонят. Все кончено».

Я пробежала еще немного вперед, и мои ладони вдруг нащупали угол стены: здесь было ответвление от основного коридора, совсем небольшой коридорчик, из противоположного конца которого до меня донеслись звуки текущей воды. Я начала лихорадочно ощупывать стену руками, чувствуя, как множество влажных волокон прилипают к моим пальцам. Вход в коридорчик был затянут паутиной — верный признак того, что здесь уже давно никто не ходил. Я проскользнула в этот коридорчик и нащупала в стене нишу, в которую я едва-едва смогла поместиться. У меня не было другого выбора: я даже не могла погрузиться в журчащую в темноте передо мной воду, потому что ладони натолкнулись на металлическую решетку и сдвинуть ее мне не удалось. В общем, этот журчащий поток воды был для меня недоступен. Единственное, что мне оставалось, — так это спрятаться в нише, надеясь, что мои преследователи меня не заметят. Либо мне повезет и они пройдут мимо, либо меня в конце концов поймают, как загнанного в угол кота.

Когда я забиралась в эту нишу, из нее выскочила, проскользнув между моих ступней, крыса. Я моментально зажала себе ладонями рот, чтобы не вскрикнуть, и попыталась совладать со своими нервами. Уже находясь в нише, я присела и согнулась, очень крепко обхватив руками колени и уткнувшись в них лицом. Надо было успокоить свое участившееся дыхание, казавшееся громогласным в тишине, которую нарушали лишь чьи-то приближающиеся шаги.

Вскоре я, приподняв голову, заметила, как в основном коридоре мелькнул какой-то огонек. Я вжалась в стену и увидела, что в темноте блестят глаза крысы. Затаив дыхание, я стала молиться… Закрыв затем глаза, я почувствовала, как удары моего сердца эхом отдаются в висках.

Через небольшой промежуток времени — который показался мне вечностью — я каким-то внутренним слухом уловила, что шаги стали удаляться и затем вообще стихли где-то в конце коридора. Я еще несколько минут посидела абсолютно неподвижно — скорее из страха, чем из предосторожности, — пока окончательно не убедилась, что действительно осталась одна. Я снова услышала звуки струящейся воды — звуки, которые в течение нескольких минут заглушал охвативший меня страх. Затем я начала очень осторожно выбираться из своего убежища. Из-за полной темноты не было никакой разницы, открыты мои глаза или закрыты. Меня терзал страх. Не зная, где находится выход из этого ужасного подземелья и в каком направлении мне нужно идти, я, касаясь руками стены, бесшумно заскользила вдоль нее по коридору — как капля, стекающая по стеклу.

И вдруг я натолкнулась на выступ в стене и ощутила под пальцами человеческую кожу. Из стены вытянулись чьи-то руки, они с силой обхватили меня, лишая возможности двигаться. Я, не успев вовремя отскочить в сторону, почувствовала себя пойманной в ловушку и — скорее даже от неожиданности, чем от страха — вскрикнула. Мой крик разнесся эхом по подземелью, как будто в соседних коридорах стали вскрикивать другие женщины.

Инстинктивно начав лягаться, я попыталась высвободиться, но это мне не удалось. Сквозь шум борьбы я услышала чье-то — скорее всего человеческое — дыхание, однако не было произнесено ни слова. Меня по-прежнему окутывала кромешная тьма. Я не могла рассмотреть, кто удерживает меня с такой силой. Умудрившись — сама не знаю как — снова зажечь керосиновую лампу, которую все еще держала в руке, я приподняла ее повыше, чтобы посмотреть, кто меня напал. Мои глаза отвыкли от света, и я невольно сощурилась. Тем не менее, очень часто моргая (и чувствуя при этом, как с моих ресниц падают малюсенькие песчинки), я разглядела жуткий оскал одной из тех ярко раскрашенных индуистских масок, которые я сегодня уже видела, — с выпученными глазами и острыми зубами. Мне показалось, что этот картонный демон, увидев мое лицо, впал в оцепенение: его хватка стала ослабевать.

Я поняла, что это был мой шанс, причем единственный. Не теряя ни мгновения, я с силой ударила керосиновой лампой по ногам того, кто на меня напал. Керосин пролился на его одежду, и та вспыхнула ярким пламенем — как вспыхивает чиркнутая о коробок спичка.

Незнакомец невольно выпустил меня из рук, и я отпрянула назад, чтобы языки пламени не перекинулись и на мою одежду. В течение нескольких секунд я стояла перед этим человеком, разглядывая при ярком свете огня его маску и лихорадочно раздумывая над тем, как бы мне умудриться стащить с него маску и при этом не обжечься. Мне казалось, что я вполне могу сгореть вместе с ним, если все-таки попытаюсь дотянуться до маски. Мое лицо обдавало жаром, а от дыма у меня слезились глаза и першило в горле. В конце концов я развернулась и бросилась бежать. Я бежала, оглядываясь и видя при этом, как этот человек, извиваясь, пытается сбить со своей одежды огонь. А еще мне показалось, что он кричит от отчаяния.


29 декабря

Я помню, любовь моя, как я держала в руке кусочек мыла — английского мыла, выпускаемого компанией «Вудс оф Виндзор» и пахнущего тальком. Помню, какими чистыми-пречистыми были мои руки.

Я осознаю, что это — не ахти какое воспоминание. Однако как мне начать рассказ о том, о чем я еще никогда никому не рассказывала?

Ты отсутствовал в Брунштрихе в то утро — утро, которое было очень ясным. На чистом голубом небе сияло солнце. Казалось, сама природа приглашала выйти из дома и подышать свежим воздухом. Поэтому мы — группа дерзких и неугомонных молодых людей (во всяком случае, такими мы казались твоей матушке) — решили пойти покататься на коньках на покрывшемся льдом озере, а потом позавтракать в находящемся неподалеку от этого озера лесном домике.

Я никогда раньше даже не надевала на свои ноги коньки, однако, опираясь на руку Ричарда Виндфилда (он, воспользовавшись твоим отсутствием, выступил в роли инструктора), я без особого труда смогла скользить на коньках по льду, наслаждаясь этим способом передвижения, при котором, казалось, коньки сами несут меня вперед. Я даже попыталась катиться без поддержки Ричарда, но тут же натолкнулась на небольшую кучу снега у самого берега и, упав, невольно приняла довольно забавную позу. Уставшая, облепленная снегом, с уязвленным самолюбием из-за громкого — до неприличия — смеха, которым леди Элеонора невольно привлекла ко мне внимание даже и тех, кто поначалу ничего не заметил, я решила пойти в лесной домик и дождаться там завтрака. К этому времени зловещие серые тучи начали выползать из-за вершин гор и приближаться к долине, грозясь разразиться снегопадом. «Остальным тоже недолго осталось развлекаться», — со злорадством подумала я.

Взглянув в висевшее в туалетной комнате лесного домика зеркало, я увидела раскрасневшееся от мороза лицо, на котором — слава Богу! — не осталось следов моего стремительного падения физиономией в снег. Начав мыть руки, я снова и снова их нежно поглаживала, забавляясь тем, какими скользкими и мягкими они стали под воздействием мыльной пены. Я была здесь одна, и, видимо, поэтому меня начали терзать тревожные воспоминания о событиях, произошедших прошлым вечером: я вспомнила, как извивалась похожая на огромный факел человеческая фигура, слышала вопли… А может, мне только показалось, что я слышала крики отчаяния и страха? Эта ужасная сцена то и дело возникала перед моим мысленным взором в течение всей ночи и большей части утра. А еще я все никак не могла избавиться от запаха — от тошнотворного запаха обожженной плоти и копоти горящего керосина. Мне казалось, что этот запах впитался в мою кожу. Я терла ее, и терла, и терла, однако запах не исчезал — как не исчезала стоящая перед моим внутренним взором сцена и как не стихали в моих ушах отзвуки жутких воплей…

Я услышала, как скрипнула дверь. Любители покататься на коньках, похоже, наконец-то пришли, чтобы позавтракать.

Я вышла из туалета и заглянула в комнату, где должны были накрыть завтрак и куда можно было войти прямо со двора.

— Как хорошо, что…

— Как хорошо, что мы встретились здесь?.. К сожалению, вы, похоже, собирались произнести совсем не эти слова. Вы с некоторых пор стали меня избегать, а я все никак не могу понять почему.

Николай, снимая с себя каракулевую шубу и каракулевую шапку — типичную одежду русских, — насмешливо смотрел на меня.

— Я же, наоборот, очень рад вас видеть. А особенно я рад обнаружить вас здесь одну, что весьма необычно.

Я со страхом подумала, что он сейчас подойдет ко мне. Он, однако, направился к мини-бару.

— Я зашел, чтобы выпить бокальчик чего-нибудь горячительного. Хотите составить мне компанию?

— Нет, спасибо.

Я подошла к стоящему возле камина креслу, на котором я раньше разложила свою влажную верхнюю одежду, чтобы она высохла, и стала ощупывать ее, надеясь, что она уже сухая и я смогу надеть ее и уйти.

— Имейте в виду, что самый лучший способ согреться в такой холод — это выпить немного водки.

Стоя спиной к этому русскому, я услышала, как он приложил горлышко бутылки к стакану, после чего раздалось журчание наливаемой в стакан жидкости.

— Жаркий огонь тоже, конечно же, помогает.

Даже не видя его, я поняла, что он подошел ко мне сзади: до моих ноздрей донесся его своеобразный запах, а до моих ушей — его не менее своеобразный голос.

— А вам что, не нравится кататься на коньках со всеми остальными? — с напускной грубоватостью спросила я.

— Я сейчас предпочитаю… заниматься другими делами. Например, разговаривать с вами. Есть много чего, о чем мы могли бы поговорить, — туманно ответил он.

— Неужели? Я так не думаю.

Он улыбнулся, а затем одним большим глотком осушил свой стакан с водкой. Я повернулась, чтобы уйти подальше от этого человека, находиться возле которого мне было противно.

— Куда это вы уходите так быстро? — Он, схватив за локоть, попытался меня удержать.

Я, резко выдернув руку, высвободилась из его цепких пальцев.

— Я хочу присесть.

Николай покачал головой, несколько раз прищелкнув своим слюнявым языком.

— Если вы будете стоять так далеко от камина, вам станет холодно. Вы легко одеты…

— Нет, не станет. Мне не станет холодно, — сердито возразила я.

— Еще как станет! — не унимался Николай. — Вам лучше отсюда не уходить. Я хочу вам кое-что показать.

Он начал снимать свои перчатки. Я до этого момента даже и не замечала, что его руки в перчатках. Когда он их снял, я увидела, что его руки перебинтованы. Он размотал бинт на одной из них и показал ее мне. Моему взору предстала весьма неприятная на вид кроваво-красная плоть, кожа на которой была местами вообще содрана, а местами свисала кусками, как разорванная бумага. А еще эта плоть была покрыта волдырями, похожими на гноящиеся фурункулы. У меня в животе вдруг похолодело.

— Вы случайно не можете отгадать, кто со мной такое сотворил?

— По правде говоря, нет, — ответила я, стараясь казаться невозмутимой. В действительности же я была ошеломлена, заинтригована и испытывала чувство отвращения.

— Это произошло вчера вечером. Кто-то швырнул мне под ноги керосиновую лампу.

Мой похолодевший живот стал вообще ледяным. Это был он! Он был тем человеком, который прятал свое лицо под маской! Он был тем человеком, который гнался за мной по подземным коридорам и в конце концов меня схватил! Да, этим человеком был Николай! И он не сгорел, он выжил… Выражение моего лица, наверное, говорило о том, что я чувствую, а сама я не знала, что сказать.

— Удивлены, да? Я тоже вчера вечером удивился, когда увидел вас там. Вот уж не ожидал! Что делала молодая дама — красивая и изысканная — в таком мрачном месте? Ее присутствие там было всего лишь случайностью или же осознанным поступком? Кто ее подослал? На кого она работает? Да уж, думаю, данный случай обеспокоил всех тех людей. А вот меня — нет. Я человек более прагматичный…

Николай подошел ко мне и толкнул меня к стене. Я бросила поверх его плеча взгляд на дверь и пришла в отчаяние, увидев, что он запер дверь на засов. Мы с Николаем находились в этом доме вдвоем, а потому звать на помощь мне было некого. Оставалось лишь надеяться, что сюда вот-вот придут с озера все остальные. Я сделала шажок назад, еще один шажок — и уперлась спиной в стену.

— Я задаю вопросы и всегда получаю на них ответы. Всегда. Я — чего он, видимо, и добивался — почувствовала, что на меня сейчас будет оказано всеподавляющее психологическое воздействие, и невольно начала пасовать перед подобной угрозой, тщетно пытаясь успокоить свое дыхание, участившее из-за охватившего меня страха.

Не теряя меня из виду, Николай взял стоявшую возле камина кочергу и сунул ее конец в раскаленные угли. Я, услышав звук железа, ткнувшегося в камень, и увидев взмывшие вверх искры, задрожала от ужаса. А он продолжал давить на мою беззащитную психику.

— Все дело в эффективности данного метода. Нельзя ни в чем полагаться ни на удачу, ни на экспромт. Техника должна быть отточенной, чтобы боль была не просто невыносимой, но еще и непрерывной и усиливающейся. Это идеальный способ подавить волю. В конце концов все «раскалываются» — абсолютно все.

Николай вытащил кочергу из горячих углей. Сквозь покрывавший ее конец тонкий слой пепла проглядывало раскаленное докрасна железо. Николай удовлетворенно посмотрел на кочергу и снова засунул ее конец в угли.

— Нет ничего лучше огня. Примитивно, но эффективно. Раскаленное железо — как кислота, конец кочерги — как нож или как жало… Мне это хорошо известно, — сказал он, поднося свою обожженную руку к моим глазам. Когда я опустила взгляд, чтобы не смотреть на его руку, он попытался схватить меня пальцами за подбородок, чтобы приподнять мою голову. Я откинула голову назад и с отвращением посмотрела на Николая. — Вам не нравится? Уверяю вас, что, как только человек привыкает к боли, она становится для него приятной — приятной и заманчивой, как запретные плотские наслаждения. Мне, например, огонь помогает подчинить себе мощь своего рассудка. Обладая мощным рассудком, можно перетерпеть что угодно. Например, мощь рассудка позволяет некоторым йогам ходить по горящим углям. А теперь представьте себе, что эти кусочки кожи отрываются один за другим… отрываются медленно, обнажая плоть. Начинает течь кровь, лопаются волдыри. И все это — по живому… По живому… Ресницы: раскаленное железо сжигает их и вонзается в глаза. Рот: губы, покрытые волдырями, обожженный язык… Раскаленное железо прикасается к горлу… изнутри.

Николай стал гладить меня ладонью по лицу, оставляя на нем влажный след — след выделений его обгоревшей плоти. Обрывки его кожи скользили по коже моего лица, его мягкие водянистые волдыри чиркали по ней. Когда он прикоснулся к моим губам, мне показалось, что меня вот-вот стошнит.

— Было бы, конечно, жаль уродовать такое красивое личико, как ваше… Мне иногда нравится писать на коже раскаленным железом фразы из «Яджур-веды»[49]. Они оставляют на коже удивительные следы — мистические раны… Но мне жаль уродовать вашу нежную кожу. Поэтому, наверное…

Я закрыла глаза, чтобы не видеть его, чтобы не так остро воспринимать его садистские замашки. Однако это было бесполезно: он уже подавил мою волю. Я дрожала, у меня на лбу выступил холодный пот, а сознание мое затуманилось так, что я едва могла дышать… Я удерживалась на ногах только потому, что прислонилась к стене. Он меня парализовал. Кочерга в горящих углях раскалялась все больше, и мое истерзанное воображение рисовало мне, как она постепенно становится огненно-красной.

— На кого вы работаете? Это единственное, что интересует остальных. После того как они это узнают, они захотят, чтобы я вас прикончил. Я никогда ни к кому не испытывал жалости… Но вы так красивы! От мертвой красавицы нет никакого толку, и убивать красавицу — нелепая расточительность. Я признаюсь вам кое в чем: знаете, а я ведь до сих пор еще никому не рассказал о нашем маленьком секрете…

Я резко открыла глаза. Впрочем, от этого его признания мне отнюдь не становилось легче. Теперь на его лице читался уже не садизм, а вожделение. Я начала понимать, в каком направлении сейчас начнут развиваться события.

Николай схватил меня за плечи и стал рассматривать мое тело. Его взгляд был таким же похотливым, как и те мысли, которые вертелись у него в голове.

— И я уверен, что мы вполне сможем прийти к соглашению, которое устроит нас обоих.

— Отпустите меня, — потребовала я еле слышным хриплым голосом (на большее мои голосовые связки, занемевшие от нервного напряжения, были просто не способны). — Вы ничего от меня не добьетесь. Сюда уже вот-вот придут люди — те, что катались со мной на льду озера. Как вы собираетесь объяснять им свое поведение?

Он сжимал мои плечи все сильнее и сильнее. Я невольно задалась вопросом, как он может выдерживать боль, сжимая меня обожженными руками. Наверное, он и в самом деле использует те же методы, что и некоторые йоги, когда ходят по горячим углям… Мощь рассудка.

— Люди? Ха-ха! — Смеяться ему явно не хотелось, и его смех был наигранным — он буквально выдавливал его из себя. — Эти ваши люди уже на пути в замок. Скоро, похоже, начнется снежная буря, а потому завтрак в этом домике решили отменить. Так что, как видите, вам вряд ли сейчас стоит мне перечить…

Он говорил невнятно, и его зубы при этом едва ли не скрежетали. Он осклабился и приблизил свое лицо к моему. Его губы теперь уже почти касались моих.

— Вам, наоборот, следовало бы одарить меня поцелуем в знак искренней благодарности за мое милосердие. Если они обо всем узнают… Они сначала будут вас пытать, затем разрежут на куски и преподнесут в дар своей богине наиболее ценные части вашего тела — ваш мозг, ваши глаза, ваше сердце…

— А ну-ка отпустите меня! — с трудом произнесла я, чувствуя, как к горлу подступает ком.

«Эти ваши люди уже на пути в замок»… Боже мой!

— Вы очень упрямая девушка. Я, тем не менее, вижу в ваших глазах точно такой же страх, какой видел в них вчера вечером.

Николай закрыл глаза. У него на лбу выступил пот. Он издал стон. Его — вдруг очень широко раскрывшиеся — глаза стали белесыми, он смотрел на меня с отсутствующим выражением.

— Вы не должны испытывать страха… Вас ждет лишь удовольствие… — пробормотал он хриплым и искаженным от вожделения голосом. Он, похоже, уже наслаждался, мысленно созерцая картины, которые рисовало ему его больное воображение. — Я буду заниматься с тобой любовью до тех пор, пока мы оба не лишимся чувств…

— Отпустите меня! Не трогайте меня своими ужасными руками!

Кричать было бесполезно, и я об этом знала. Однако крик — неудержимое проявление ужаса и отчаяния. И я закричала.

Он придавил меня к стене своим телом. Взяв в обе ладони мое лицо, он заставил меня посмотреть ему прямо в глаза. Его дыхание стало проникать мне в рот.

— Нет! Нет! Не-е…

Он вынудил меня замолчать, прижавшись своими отвратительными губами к моим губам. В мой рот попыталась скользнуть что-то влажное и липкое, с привкусом водки. Я поняла, что это его язык пытается протиснуться между моими зубами. Я часто заморгала, и мои щеки обожгли две скатившиеся на них слезы. У меня, похоже, не было другого выхода, кроме как…

— А-а-а-а!..

Николай резко отпрянул от меня.

— Собака! Ты укусила меня, как бешеная собака! — Он, сплюнув, прикоснулся тыльной стороной кисти к своей губе, на которой остался болезненный след от моего укуса.

Когда мне стало уже казаться, что я одержала верх, он вдруг поднял руку и изо всей силы ударил меня ладонью по лицу. Моя голова мотнулась в сторону, а в ушах у меня сильно зазвенело, и я подумала, что мои барабанные перепонки лопнули. В глазах у меня на несколько секунд потемнело. Затем боль переместилась в губы — их словно бы начали колоть чем-то острым. По моему подбородку скользнула тоненькая теплая струйка, а во рту у меня появился металлический привкус крови.

Прежде чем я успела хоть как-то отреагировать, Николай схватил меня под мышки и, приподняв, грубо бросил на диван. Затем он упал на меня, придавив весом своего тела.

— Для кого? Скажи мне! Для кого из тех, кто, как и я, увивается за тобой, ты бережешь свое тело?! Ты — обыкновенная потаскушка! И я знаю, как обращаться с такими потаскушками!

— Отпустите меня! Уберите свои руки!

— Я намного горячее их всех. Я доставлю тебе столько удовольствия, сколько не доставит никто другой.

— Пожалуйста… Нет… Нет! — закричала я, пытаясь высвободиться. Однако чем сильнее я дергалась, тем крепче он меня удерживал.

— Мы оба получим удовольствие! И ты будешь вести себя хорошо, потому что я хочу тебя как следует трахнуть. Тебе понятно, шлюха?! Я затрахаю тебя до смерти!

Он расстегнул свой поясной ремень и приспустил штаны. Крепко схватив мои колени и резким и сильным движением разведя мои ноги в стороны, он разорвал мою кофточку и нижнее белье и стал целовать и лизать мое тело, пытаясь при этом возбуждать член рукой.

Я отчаянно отбивалась от него кулаками, царапала и кусала его, брыкалась и кричала. Однако все мои усилия приводили лишь к тому, что он начинал действовать еще грубее. Мы с ним свалились с дивана на пол. Я ощущала тяжесть его тела, а его отвердевший член начал больно тыкаться мне между ног. Когда я поняла, что он уже вот-вот войдет в меня и я не смогу этого предотвратить, я, заглушая его шумное дыхание и его сладострастные стоны, взвыла от бессильной ярости.

И в этот момент я, несмотря на охватившее меня смятение и душащие меня слезы, увидела, что на столе стоит бутылка водки. Пока Николай входил в меня, причиняя мне своими резкими движениями ужасную боль — он словно бы вбивал что-то своим членом внутрь меня, — я стала потихонечку тянуться рукой к этой бутылке, и в конце концов мне удалось сжать ее горлышко пальцами. Тогда я изо всех сил, какие во мне еще оставались, с размаху врезала ему этой бутылкой по голове. Бутылка от удара разбилась, а Николай тут же перестал двигаться и навалился на меня всей тяжестью своего — теперь уже неподвижного — тела. Стало тихо.

Я, все еще придавленная Николаем, лежала, не шевелясь. Слезы, стекая по моим щекам, попадали мне в уши.

Я не могла больше этого выносить, я не могла больше находиться под ним ни одной секунды. Не обращая внимания на боль от вонзающихся в мои руки осколков стекла, я попыталась сбросить с себя это тяжелое тело и подняться на ноги.


Снежная буря уже началась, и земля и небо стали единым целым. Не было видно ни дорог, ни тропинок, и я смогла различить лишь густой кустарник, ветки которого цеплялись за мою одежду, когда я продиралась сквозь него. Я шагала, увязая по колено в снегу. Время от времени я падала — как падает ребенок, толком не научившийся ходить. Капли крови беззастенчиво пачкали доселе незапятнанную белизну снега — как пачкают новенькую полотняную скатерть пролитые на нее красные чернила. У меня кружилась голова, а живот мой сводило от ужасного тошнотворного ощущения. К горлу подкатывали один за другим приступы рвоты. Сильно закашлявшись, я начала блевать, словно пытаясь извергнуть из себя накопившиеся во мне отвращение, отчаяние и страх.

Я не могла идти дальше. Я подумала, что останусь здесь: лягу на снег и буду лежать, пока не замерзну и не умру. Мне уже даже и не хотелось куда-то идти — мне хотелось закрыть глаза и навсегда обо всем забыть.

И вдруг я услышала донесшийся откуда-то издалека крик — крик еле слышный, заглушаемый снежной бурей. Мне показалось, что выкрикивают мое имя… Если бы я только могла подняться на ноги и пойти дальше! Однако мои ноги задубели от холода, и я уже почти не ощущала своих ступней.

На фоне окружающей меня белизны прорисовался расплывчатый силуэт. Он приближался ко мне, словно призрак, у которого нет ни лица, ни имени. И вдруг я снова услышала, как выкрикнули мое имя — на этот раз уже гораздо отчетливее и ближе.

Я почувствовала, что теряю сознание.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что я не был хорошим человеком — человеком с безупречным поведением и высокой моралью. Впрочем, прочитав мои предыдущие признания, ты и сам, наверное, об этом догадался. Более того, за мной числится много чего такого, за что меня если и не стоит обрекать на мучения вечные в геенне огненной, то, во всяком случае, следует подержать некоторое времяв чистилище. Однако у меня имелись свои представления о морали, и я не приемлю физического насилия над теми, кто не может оказать сопротивления.

В тот день я испытал необычные для меня ярость, отчаяние от осознания собственного бессилия и неудержимую жажду беспощадной, но справедливой мести — чувства, характерные для положительного героя какой-нибудь драмы. Никогда раньше я не испытывал чувств такой интенсивности, они причиняли мне самую настоящую физическую боль. А виновницей этого моего эмоционального срыва была она.

Весь этот поток неудержимых эмоций захватил меня в тот момент, когда я попытался поднять ее, и она потеряла у меня на руках сознание. Ее одежда была мокрой и разорванной, на ее лице и руках виднелась кровь, а ее тело было таким же холодным, как снег под моими ногами. Я завернул ее в свое пальто и отнес в сани. Когда я уложил ее, она пришла в себя, открыла глаза и посмотрела на меня.

— Что произошло? — спросил я.

Она, ничего мне не ответив, снова закрыла глаза.

Я яростно хлестал кнутом по крупам лошадей, заставляя их мчаться на пределе своих сил. Они неслись, как сумасшедшие, по узкой-преузкой дороге. Завывания снежной бури, щелканье кнута и стук копыт лошадей отражались гулким эхом в моем мозгу. Я очень боялся, что не успею довезти ее до замка и что она умрет по дороге от холода.

Когда мы приехали в замок, я поспешно поднял ее и занес в вестибюль. Там было жарко, и это, видимо, пробудило в ней жизненные силы, а потому она вырвалась из моих рук и убежала в свою комнату, оставив меня у подножия лестницы — как оставляют незнакомцев по другую сторону входной двери.

К моему удивлению, она через некоторое время появилась в дверях моего кабинета. Она к тому моменту переоделась и обработала свои раны, однако ее лицо все еще было бледным и искаженным мукой из-за недавних переживаний.

— Мне нужно… Ты не мог бы налить мне бокал чего-нибудь покрепче? Пожалуйста.

Я жестом предложил ей присесть в кресло возле камина.

— Коньяка?

— Да, спасибо.

Я налил в бокал коньяка и подошел с ним к ней. Она взяла бокал из моих рук, но даже не пригубила.

— У тебя ледяные руки. Я разожгу огонь посильнее.

Я положил на угли полено и смотрел на него, пока оно не загорелось. Вообще-то я только делал вид, что смотрю на полено, а сам напряженно думал, что мне сейчас делать и что говорить.

В конце концов я сел хотя и недалеко от нее, но все же на таком расстоянии, которое было соразмерно с тем отчуждением, с каким она держалась, — отчуждением как физическим, так и духовным.

Она, не обращая внимания на мои передвижения и лишь один раз отпив чуточку из бокала, молча, не отрывая взгляд, смотрела на пляшущее в камине пламя. Ее жизнерадостность, ее милая привычка весело о чем-нибудь болтать и ее удивительная способность заполнять своим присутствием все окружающее пространство исчезли. Мне показалось, что я смотрю сейчас на совсем другую женщину.

— Твоя нижняя губа в жутком состоянии. Нам, наверное, нужно вызвать врача.

— Не нужно. В этом нет необходимости.

— Тебе следовало бы приложить к ней лед, чтобы она не разбухла и не воспалилась.

— Да…

Она, похоже, не горела желанием со мной разговаривать. Тем не менее я был уверен, что она пришла в мой кабинет отнюдь не для того, чтобы просто посидеть в кресле.

— Хочешь, поговорим? — наконец осмелился я спросить робким шепотом.

Ее, похоже, было не так просто вывести из охватившего ее оцепенения. Однако у меня имелся в запасе хороший козырь.

— Это был Николай, да?

Как я и рассчитывал, эти слова возымели эффект: она оторвала взгляд от огня и с мрачным видом уставилась на меня. В ее взгляде чувствовались глубокая тоска и сильный страх.

— Откуда ты это знаешь? — настороженно спросила она. Предыдущим вечером я решил тайком понаблюдать за ее действиями. Однако утром, после того как она ткнулась лицом в снег и затем ушла с озера, я потерял ее из виду. Я в этот момент разговаривал о всякой ерунде с Надей и ее сестрами — Борианной и Иванной, и у меня не было возможности прервать разговор, не выказав при этом неуважения к своим будущим родственницам, портить отношения с которыми — по политическим соображениям — я не мог. Как только мне удалось избавиться от их компании, я тут же побежал в лесной домик, полагая, что найду ее там. Однако я ошибся: в лесном домике никого не было. Тем не менее кое-что там привлекло мое внимание. Я, в частности, заметил, что там валяется весьма приметная каракулевая шуба Николая. А еще там лежало — аккуратно разложенное на кресле — ее пальто. На полу я увидел осколки разбитой водочной бутылки, а из углей камина торчала рукоятка кочерги.

— Я заходил в лесной домик. На полу там валялись осколки стекла, а…

— О Господи, я его убила! — встревожено воскликнула она, и ее голос — впервые за весь наш разговор — задрожал от волнения. — Я… Я разбила бутылку об его голову, и… Он повалился на пол. Я его убила…

Мне с самого начала было понятно, что могло произойти в лесном домике. Зная повадки Николая и видя, в каком она состоянии, я без труда смог догадаться, что он попытался — и, возможно, у него это получилось — ее изнасиловать.

Я живо представил себе, как Николай — этот ублюдок с неуравновешенной психикой и садистскими наклонностями — набросился на нее, чтобы добиться того, чего требовала его ненасытная похоть, как он ее запугал, заставил подчиниться себе и изнасиловал… Меня едва не стошнило.

— Нет, ты этого мерзавца не убила. Однако я тебе клянусь, что, когда увижу его, задушу своими собственными руками, — сказал я, с удовольствием представляя, как схвачу его за шею руками и буду сдавливать, пока его лицо не посинеет, а язык не вывалится изо рта.

— Но ведь он… Он… Повалился на пол, словно труп… Это ужасно! — словно завороженная, пробормотала она, мысленно возвращаясь к тому кошмару, который ей довелось пережить.

— Послушай. Послушай меня, — я, пытаясь успокоить, обхватил ее за плечи. — Когда я вошел в лесной домик, его там уже не было. Этот негодяй удрал, не желая, чтобы его там обнаружили.

Она разразилась слезами, и ее лицо стало похоже на дряблое личико тряпичной куклы. Я притянул ее к себе и обнял. Она меня не оттолкнула, а, наоборот, уткнувшись в мое плечо, стала рыдать, освобождаясь через слезы от нервного напряжения.

— Это ужасно… Ужасно… — снова и снова бормотала она сквозь слезы.

С наступлением ночи снежная буря сменилась снегопадом: большущие снежинки медленно и лениво падали с неба на землю. В коридорах слышался легкий шум, свидетельствующий о том, что уже началась подготовка к ужину, а из кухни доносился запах жареного мяса и горячего хлеба. В золотистом свете настольной лампы она лежала в полудреме на моих коленях, а я рассказывал ей какую-то нелепую историю, пытаясь отвлечь от тяжких мыслей. Если бы ты тогда ее увидел, брат… Если бы ты ее увидел такой, какой видел ее я, — красивой, но с покрытым синяками лицом; расслабленной, но при этом слегка корчащейся от душевной боли… Тебя захлестнули бы и нежность и ярость. Мы с тобой очень разные, брат, однако я уверен, что в подобной ситуации ты испытывал бы такие же чувства, какие испытывал я.


30 декабря

Я помню, любовь моя, что я проснулась, когда только начинало светать, и почувствовала, что все мое тело болит, а губы распухли. Мне понадобилось несколько секунд на то, чтобы напрячь свою память и разобраться, что мне этой ночью приснилось, а что произошло со мной на самом деле. Это пробуждение было для меня весьма безрадостным.

Потянувшись, я поднялась с кровати, потому что спать мне уже больше не хотелось. В камине еле тлели угли. Мой взгляд остановился на кочерге. Я долго смотрела на нее — смотрела, замерев и почти не дыша. У меня не хватило решимости взять ее и пошевелить угли: я не осмеливалась к ней даже прикоснуться. Страх и отчаяние все еще терзали меня — терзали так, как и боль в разбитых губах.

Я, повернувшись, подошла к балконной двери и отдернула шторы. Комната наполнилась робким светом пасмурного утра. Над линией горизонта уже золотились первые лучи восходящего солнца. Они окрашивали абсолютно безоблачное небо в красивые тона. Я неторопливо открыла обе створки окна, чтобы холодный воздух меня взбодрил. Везде царили тишина и спокойствие. Окружающий меня мир еще спал…

Я закрыла окна и, сев перед трельяжем, в течение нескольких секунд смотрела на свое отражение в зеркале. Поднеся пальцы к ранке на губе, я почувствовала острую боль. Проведя внимательным взглядом по десятку различных кремов и прочих косметических средств, хранящихся в красивеньких баночках и коробочках, я затем стала разглядывать длинную череду висящих в шкафу роскошные платьев, картонные коробки для шляп, обувь, манишки, платки, нижнее белье, украшения… в общем, все то, что помогало мне быть красивой. Цена красоты высока. Она даже слишком высока.

Бросив взгляд на окно, я решила прогуляться в одиночестве.

Когда я вышла из своей комнаты, дом уже начал просыпаться. В коридорах я ощутила запах воска, которым натирали пол, а еще запах завтрака: пахло свежеиспеченными булочками и кофе. Мне следовало спешить, если я не хотела угодить в людской водоворот, который, как и в любое другое утро, уже вот-вот должен был забурлить. Выйдя наружу и осторожно спустившись по ступенькам ведущей к центральному входу лестницы, покрытым толстым слоем очень скользкого льда, я направилась по главной дороге, уходящей сначала в сад, а затем — в лес. И тут откуда-то сверху донесся чей-то — зовущий меня — голос. «Суметь пройди незамеченной — дело непростое», — подумала я, оборачиваясь, чтобы посмотреть, кто же меня зовет.

Это Карл, стоя на террасе перед своими покоями, заметил, что я вышла из дома. Я прочитала по его шевелящимся губам, что он желает мне доброго утра, и кивнула ему в ответ. Тогда он жестом попросил его подождать.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что я почувствовал себя благородным и неоскверненным, как младенец, человеком. Признаюсь тебе, что я снова начал смотреть на мир восторженным и наивным взглядом — взглядом маленького ребенка. Признаюсь тебе, что я удивлялся не столько тому, что открывал снаружи себя, сколько открытию того, чего, как мне раньше казалось, уже не было внутри меня.

К сожалению, смерть снова начала пачкать своими грязными лапами это ясное небо и этот чистый снег. К сожалению, я, получив от нее пощечину, очнулся от своих грез и вспомнил, где нахожусь и чем мне надлежит заниматься.

Я поднялся утром очень рано и, облокотившись на ограждение террасы, стал в ожидании завтрака разглядывать пейзаж, не видя его, потому что все свое внимание, как обычно, сосредоточил на своих мыслях. И тут вдруг я заметил, что она — как это частенько бывало — направилась куда-то одна. Я, окликнув ее, показал ей жестом, чтобы она меня подождала, и менее минуты спустя уже стоял рядом с ней.

Она выглядела неважно: на фоне ее бледного лица было очень хорошо заметны большие темные круги под глазами и распухшие губы. Для меня впервые стали очевидными ее хрупкость и уязвимость, которых я раньше не замечал. Она показалась мне такой же слабой и ранимой, как и любая другая женщина… «Обрывая лепестки цветка, ты не приобретаешь его красоту». Я не любил читать Тагора: мои притупившиеся органы чувств не могли ни воспринять, ни оценить его поэтических образов. Поэзия способна проникнуть в душу только в том случае, если ее там ждут, ибо только тогда она перестает быть всего лишь гармонично звучащей последовательностью фраз и трансформируется в личные переживания. «Обрывая лепестки цветка, ты не приобретаешь его красоту», — вспомнились мне слова Тагора, когда я посмотрел на ее печальные глаза.

Она сказала мне, что хочет прогуляться, и я тут же с радостью вызвался составить ей компанию. Хотя я осознавал, что она примет мое предложение исключительно из вежливости и что я для нее — всего лишь нежеланный спутник, лишающий ее возможности побыть наедине с собой, мне подумалось, что не следует позволять ей гулять одной после всего того, что с ней произошло. Пустив впереди себя одного из моих псов-лабрадоров, мы пошли по дороге, ведущей в лес.

Прогулка ради прогулки всегда казалась мне одним из самых банальных и нелепых занятий, которыми можно заполнить свое время. Я никогда не понимал, какое удовольствие может быть в том, чтобы идти просто так, без какой-либо цели, радуясь всего лишь тому, что делаешь шаг одной ногой, а затем второй. Прогулка, с моей точки зрения, представляла собой вид деятельности, заниматься которым могли позволить себе лишь те люди, которые не могут найти более интересного занятия — например, женщины, дети, влюбленные и старики. Однако в то утро я понял, как сильно ошибался.

Не отдавая себе в этом отчета, я медленно углублялся в мир деталей, где меня ждали удивительные открытия; в мир пейзажей, которые могли поведать тысячи историй; в мир предметов и понятий, которыми нужно было просто наслаждаться при помощи своих органов чувств. Я узнал, что во время прогулки можно слышать, видеть, чувствовать запахи и ощущать прикосновения. Я узнал, что все то, что окружает человека, во время прогулки начинает вливаться в него, словно чудодейственное снадобье.

Я, сам того не замечая, шел по затененной стороне дороги, и она заставила меня перейти на освещенную солнцем сторону, где можно было подставить лицо приятным ласковым лучам зимнего солнца. Я шел, глядя себе под ноги, и она заставила меня поднять голову и посмотреть на орлов, которые летали на большой скорости высоко над нашими головами по замысловатым траекториям. Я держал руки в карманах, она попросила меня их вынуть и затем, засунув между моими ладонями сосновую веточку, обхватила мои руки своими и заставила меня эту веточку потереть. Сосновая хвоя оставила на моей коже еле уловимый запах с оттенком лимона, а ее руки оставили на ней ощущение теплоты.

Для меня стало настоящим открытием то, что, как я заметил, природа, вроде бы уснувшая на зиму, просыпалась при каждом нашем шаге. Было слышно то пение малиновки, то посвист поползня, а еще раздавались ритмичные барабанные дроби большого пестрого дятла, долбящего ствол дерева. Она заставила меня заметить, что в воздухе пахнет зимой. Мне никогда бы и в голову не пришло, что у каждого времени года есть свой запах, и теперь я осознал, что сейчас, зимой, воздух наполнен смешанным запахом горящих дров и снега. Когда она стала наклоняться и поднимать веточки тимьяна и щавеля, я узнал о существовании этих растений со своим запахом, таящихся среди ничем не примечательной сорной травы. С веткой обычной белой омелы, прилепившейся к стволу клена, было связано множество удивительных суеверий: такую ветку следовало вешать над кроваткой младенца, чтобы его не утащили феи. Если же, срывая ветку омелы, выронишь ее и она упадет на землю, тебя ждут несчастья, потому что омела не принадлежит ни небу, ни земле — она ведь не имеет корней и не может висеть в воздухе, не цепляясь при этом за какое-нибудь дерево. Присматриваясь и прислушиваясь к окружающему меня миру, я вспомнил кельтскую легенду, которую рассказывал наш отец. Это была история о короле Падубе, который правит в темную и холодную половину года, и короле Дубе, который правит в его светлую и теплую половину. Лес — лес, который находится возле моего дома и на который я так часто смотрел, не видя его, казался мне усыпанным малюсенькими звездочками, похожими на брильянты, украшающие декольте красивой женщины, и поблескивавшими серебристым блеском каждый раз, когда солнце ласкало своими лучами лежащий на земле и на ветвях деревьев снег.

Когда я начал спрашивать себя, почему вдруг мне открылось так много чудес, которых я раньше не замечал, я — к своему удивлению — осознал, что сейчас вижу ее глазами, слышу ее ушами и осязаю окружающие меня предметы ее руками…

Все это показалось мне чем-то ненастоящим, почти волшебным. Однако волшебство не может длиться вечно, и оно моментально исчезло, когда в полдень начали бить колокола.

Бах — пес породы «Лабрадор», которому дали такую кличку потому, что ему, как мы заметили, очень нравилась музыка этого гениального композитора, все время то забегал в заросли кустарника, росшего по обе стороны дороги, то выбегал из них. Выбежав из зарослей в очередной раз, он преградил мне путь, чтобы продемонстрировать, что он держит в зубах.

Я наклонился, что взять этот предмет у него из пасти.

— Молодец, малыш. Сейчас посмотрим, что ты мне принес.

Пес разинул пасть, и оттуда на мою ладонь упала перчатка из коричневой кожи. Я, невольно нахмурившись, стал ее внимательно рассматривать. Это была мужская перчатка, изготовленная очень искусно и из хорошей кожи. Она вполне могла принадлежать кому-нибудь из приехавших в Брунштрих солидных гостей.

— Подожди меня здесь, — сказал я ей, а затем, ведомый интуицией и зловещими предчувствиями, пошел вслед за растревожившимся псом вглубь леса.

Бах проворно шнырял между кустами, и мне лишь с большим трудом удавалось не терять его из виду. Мне пришлось продираться сквозь заросли, едва не увязая в снегу. Пес, выскочив на небольшую поляну, окруженную елями, остановился рядом с невысокой кучей снега, выступающей сантиметров на десять над уровнем снежного покрова, и, вцепившись во что-то зубами, начал тянуть на себя. Я, присмотревшись, увидел, что он тянет за чей-то ботинок.

— Mein Gott…[50]

Я тут же опустился на корточки и начал поспешно отгребать руками снег в стороны. Вскоре я — к своему ужасу — откопал человеческие ноги. Тогда я, уже с трудом подавляя охватывающий меня страх и терзающие меня сомнения и предположения, стал рыть там, где должно было находиться лицо, чтобы определить, кто же лежит здесь, в снегу. Откопав голову, я понял, что этот человек лежит лицом вниз. Я перевернул тело и увидел широко раскрытые глаза — остекленевшие, обрамленные заиндевевшими ресницами и… абсолютно ничего не выражающие. Эти глаза, похожие на стеклянные шарики, вставленные в серое лицо, смотрели на меня с настолько бессмысленным выражением, что меня до самых костей пробрал озноб. Скривив губы в зловещей ухмылке, на меня смотрел из мира мертвых граф Николай Загоронов.

Я продолжил очищать труп от снега. Снег был рыхлым и чистым, поскольку выпал прошедшей ночью. Загоронов был одет только в рубашку и брюки, ремень которых был расстегнут, а его руки были перебинтованы. Его голову пересекал окаймленный запекшейся кровью глубокий порез — видимо, след от удара чем-то острым. Однако умер он не от этого удара: в его правом виске я увидел пулевое отверстие. Это было входное отверстие — маленькое и почти без кровавых подтеков, потому что кровь застыла сразу же, как только начала течь, и на светлой коже след от нее казался просто темным пятном. В него выстрелили на морозе — возможно, прямо здесь, на этом самом месте. Когда я стал расстегивать его рубашку, чтобы обнажить шею и верхнюю часть туловища и попытаться найти другие следы насилия, за моей спиной заскрипел под чьими-то шагами снег.

— О Господи!

Я забыл о ней! Обернувшись, я увидел, что она с ужасом смотрит на труп Николая — смотрит, не в силах оторвать от него глаз. Я мысленно ругнул себя за то, что позволил ей увидеть это жуткое зрелище.

Резко поднявшись, я подошел к ней и, обняв, повел прочь от этого места. У меня возникло ощущение, что я обнимаю статую: ее тело словно бы окаменело.

— Он мертв… — пробормотала она.

Я предпочел ничего не говорить в ответ, а она продолжала бормотать:

— Он… он лежал на полу… Там, в лесном домике. Я…

Я понял, что эти обрывочные фразы — попытка мне что-то объяснить.

— Он умер не от твоего удара.

Она посмотрела на меня:

— А от чьего? От твоего?

Этот ее вопрос застал меня врасплох. Что заставило ее предположить, что Загоронова убил я? Однако затем я вспомнил то, что говорил ей вчера, а также то, что мне тогда пришло на ум, но о чем я умолчал.

— Нет! Я, вполне возможно, сегодня его бы и убил, но меня кто-то опередил… А может, это сделал он сам.

— Он покончил жизнь самоубийством?

— Не знаю, — откровенно сказал я, подумав при этом, что если был Загоронов и в самом деле выстрелил в себя, то возле его трупа валялся бы пистолет.

— И что мы теперь будем делать?

Это был хороший вопрос, тщательно обдумать ответ на который у меня возможности не было. Я знал только то, что в подобной ситуации следует, во-первых, потянуть время, и, во-вторых, действовать осторожно.

— Прежде всего мы должны держать язык за зубами. О том, что мы увидели, никто не должен знать. А я уж позабочусь о… обо всем остальном.

Как я и ожидал, она со мной не согласилась.

— Но… — хотела было возразить она.

— Очень важно, чтобы ты меня послушалась, Исабель, — перебил я ее — дело приняло уж слишком серьезный оборот. — Нужно поступить именно так, как я сказал, — поступить так ради моей матери. Смерть ну никак не вписывается в организованное ею празднование Рождества. Ты это понимаешь, да?


31 декабря

Я помню, любовь моя, как всю ту ночь мою душу терзало беспокойство. Проблема состояла в том, что я абсолютно не понимала мотивов, руководивших твоим братом. Я не понимала ничего из того, что тогда происходило.

Загадочные тайные собрания в подземелье замка, трагические — якобы случайные — выстрелы во время охоты, смерть Николая — все эти события никак не увязывались в моем сознании с таким красивым и радостным местом, каким был для меня Брунштрих. Однако чего я совершенно не понимала — так это той легкости и беспечности, с какой относились в замке к подобным событиям.

Мне уже дважды сказали, что мне следует держать язык за зубами, чтобы не испортить того, что, похоже, считалось в Брун-штрихе самым-самым главным — рождественские праздники. Ничто — даже гибель человека — не должно было омрачить радужное настроение вдовствующей великой герцогини и веселье ее гостей. Я, конечно, не только понимала, но даже одобряла стремление сына заботиться о своей матери, однако не до такой степени, чтобы согласиться скрыть факт смерти Николая, как будто бы его тело отнюдь не оказалось на поляне в лесу и никто его никогда там не видел. Это чем-то напомнило мне цирковое представление: хотя голова дрессировщика и находится в пасти льва, представление продолжается, а публика аплодирует и смеется.

Благополучие матери — это нечто очень важное, то, ради чего стоит прилагать массу усилий, однако в данном конкретном случае подобные усилия показались мне подозрительными и чрезмерными. Поэтому я начала думать, что, возможно, имелась и какая-то другая причина, заставлявшая Карла скрывать происходящие странные события от общества. Если за установленной в стенах Брунштриха ширмой в виде празднования Рождества разворачивалась целая череда событий не только не случайных, но и, наоборот, тщательно спланированных, единственным непредвиденным элементом, который не вписывался в эту гнусную историю, была я, и меня беспокоило, а не придет ли подобная мысль в голову Карлу.

А еще у меня вызывало большие сомнения и подозрения поведение твоего брата в определенные, я бы сказала ключевые моменты. Например, когда он пригласил меня поехать вместе с ним в Вену, мне это показалось странным. Затем произошло много непонятного. Почему у него возник интерес ко мне и к моим своеобразным поступкам — начиная с моих утренних упражнений и заканчивая книгами, которые я читаю? Почему он появился с противоположной стороны леса после того, как выстрелили в Бориса? Почему после того гнусного инцидента с Николаем меня искал он, а не кто-нибудь другой? Почему он избегал общения с другими людьми? Почему он то появлялся в Брунштрихе, то вдруг исчезал? Почему он всегда такой отчужденный, молчаливый и скрытный? Почему наши пути в этом маленьком мирке, который представляет собой Брунштрих, пересекались лишь в самые неприятные моменты?.. Мне казалось, что это происходило отнюдь не случайно.

Все эти события произвели на меня очень сильное впечатление, и настроение у меня было далеко не праздничное. Это празднование казалось мне каким-то надуманным и вздорным, а еще пропитанным наивной беспечностью и неудержимым желанием наслаждаться, что контрастировало с моим душевным состоянием и казалось мне неуместным. Находясь в отдаленном и темном уголке зала, держа в руках бокал, пить из которого я и не собиралась, и слушая музыку, слушать которую мне не хотелось, я предавалась подобным размышлениям, в мрачнейшем состоянии духа наблюдала за тем, как достигает своего апогея рождественский праздник, являющийся своего рода символическим торжественным завершением года. Это был праздник, сопровождающийся шумливым и помпезным маскарадом — маскарадом в самом широком смысле этого слова.

Возможно, ты заметил, любовь моя, что я была сама не своя… Возможно, именно поэтому ты в тот вечер, когда я пыталась от тебя скрыться, не позволил мне это сделать. Ты, видимо, чувствовал, что я прячу от тебя не только свое израненное лицо, но и свою измученную душу. Ты с уважением отнесся к моему желанию уединиться и предоставил мне достаточно пространства для того, чтобы я могла дышать. В этот вечер я не искала ни твоего взгляда, ни твоей улыбки, ты… ты не стал танцевать ни с какой другой женщиной.

— «Форм невиданных, и украшений, и оружий бессчетность являл Он; сонмом дивных уборов сверкал Он, ароматами благоухал Он; беспредельный Господь всюдуликий, бог богов, чудеса все вмещал Он».

Услышав эти замысловатые выражения, еще не обернувшись, я уже знала, что это Борис Ильянович с помпезностью произносит фразы, которые Арджуна адресовал богу Кришне в одной из глав «Бхагавадгиты».

— «Если тысячи солнц свет ужасный в небесах запылает разом — это будет всего лишь подобье светозарного лика махатмы». Вы выглядите очень эффектно в своем одеянии одалиски[51]. Невозможно было бы придумать ничего более подходящего к вашей экзотической внешности.

Благодаря его словам я вспомнила о том, что тоже принимаю участие в маскараде и что мое тело облачено в восточные шелка, а лицо спрятано под полупрозрачной вуалью, прикрывающей мои еще не зажившие губы.

— Большое спасибо, Борис. Вы, как всегда, превосходите всех в Брунштрихе по части оригинальных и утонченных комплиментов. Вам, кстати, тоже очень идет ваш костюм венецианского аристократа.

Борис самодовольно и благодарно улыбнулся, а затем спросил:

— Как так получилось, что вы оказались здесь, в этом темном уголке, вдали от главного действа праздника? Очень жестоко с вашей стороны лишать своих многочисленных поклонников возможности с вами пообщаться.

— От моего светозарного лика сегодня вечером исходит не очень яркое сияние. Его, скорее, даже вообще нет, — ответила я.

— Да-а, грусть порой охватывает нас в самые неподходящие моменты! Чрезмерные шум и веселье зачастую способствуют наплыву меланхолии. Любопытно видеть, что все то красивое и радостное, что окружает нас, в равной степени и возносит дух и угнетает его. Оно подавляет его своим показным великолепием.

— Да, как раз показное великолепие его и подавляет. Красота же и радость, которые кроются в простых вещах, дают нам умиротворение.

— Именно так. Вы, наверное, скучаете по своему родному дому…

— Мой родной дом теперь здесь, — неуверенно сказала я, глядя куда-то в пустоту.

— Ну что ж, тогда позвольте развеять вашу грусть с помощью простенького подарка.

Я, загоревшись любопытством, посмотрела на Бориса. У него были очень большие руки, и пальцами одной из них он без труда удерживал две какие-то книги. Протянув их мне, он сказал:

— Это два произведения, которые заставят вас призадуматься. Вам, возможно, следует поискать себе гнездо в каком-нибудь другом месте, потому что гнездо воробья для орла не очень-то подходит.

Я стала листать книги, которые мне вручил Борис. Одна из них была переведенным на французский язык произведением Ницше «По ту сторону добра и зла», а вторую, судя по надписи на первой странице, написал некий А. Каша, она также была переведена на французский.

— Это произведение Ницше является, на мой взгляд, одним из самых интересных. И у него очень интригующее начало: «Предположив, что истина есть женщина…» Думаю, оно вам понравится. Во второй книге содержатся размышления примерно на ту же тему.

Я, не отрывая взгляда от книг, сделала вид, что этот подарок меня очень и очень обрадовал.

— Вот это да!.. Большое спасибо, Борис. Вы заставили мой приунывший дух приободриться. Я, можете мне поверить, прочту эти книги с огромным интересом.

— Мне хотелось бы, чтобы, прочитав их, вы поделились со мной своими впечатлениями. Таким образом мы поддержим недавно завязавшуюся между нами дружбу, когда все эти празднования закончатся.

— Могу вас заверить, Борис, я сочту за честь, если мы сможем продолжить наши с вами разговоры, которые способствуют моему просвещению и служат для меня своего рода путеводителем. Я была бы очень рада, если бы мы с вами продолжали дружить…

— Уважаемый господин Ильянович! Вам очень идет ваш великолепный костюм!

Твой дядя — герцог Алоис — появился перед нами со свойственной ему навязчивостью и пылкостью, тем самым прервав мои льстивые разглагольствования и лишая меня того плода, который я надеялась при их помощи заполучить. Алоис был одет в униформу прусского гусара. Такой наряд делал его еще привлекательнее, и он, похоже, это знал.

— Что касается вас, моя дорогая Исабель… — сказал он, беря мою руку и с торжественным видом ее целуя, — то у меня попросту не хватает слов. Самая ослепительная красавица гарема, любимица султана, садовый цветок из «Тысячи и одной ночи».

Я улыбкой и легким поклоном поблагодарила за поэтичность хвалебных речей.

Алоис бросил взгляд на книги, которые я держала в руках.

— Я вижу, вы оба испытываете влечение к такого рода книгам, — прокомментировал он. — Исабель, вы, наверное, уже имели возможность узнать, какой необыкновенной эрудицией обладает господин Ильянович.

— Мне кажется, он пока раскрыл передо мной лишь ее малую часть.

— Я сейчас покраснею от смущения, — с показной скромностью пробормотал Борис.

— Насколько мне известно, вы, господин Ильянович, проводите интереснейшие конференции по всему европейскому континенту. Вам не следует упускать возможности пригласить на одну из них такую красивую и умную даму — если вы ее еще не пригласили, — сказал Алоис Борису. — Я мог бы ее туда сопроводить. В конце концов, мы с ней, можно сказать, близкие родственники. Мы втроем могли бы основать эксклюзивный клуб почитателей мудрости и познаниям.

— Ja![52] Весьма специфическое трио: двое старых мудрецов и красивая юная девушка.

Подобная косвенная ссылка на возраст Алоиса тому явно не понравилась.

— Это я-то старый?! — воскликнул он. — Да я, мой дорогой друг, нахожусь в расцвете лет!

Ты согласишься со мной, любовь моя, что эпитет «старый» отнюдь не самый подходящий для твоего дяди. Лично мне он кажется человеком, полным жизненных сил. Он слывет неутомимым ловеласом, умеет оживленно беседовать обо всякой ерунде и бросается в глаза своей горделивой осанкой, наглядно свидетельствующей о его аристократическом происхождении. Он заметно контрастировал с Борисом — человеком медлительным, робким, мягкосердечным и отличающимся глубиной мышления, основанной на широчайшем кругозоре и огромном житейском опыте. Я пыталась найти в этих двух мужчинах хоть что-нибудь общее и не находила.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что хотя я в течение уже многих лет то и дело становился свидетелем жутких событий и жестокости, мне так и не удалось стать менее впечатлительным. Вид мертвого человека — а тем более умершего насильственной смертью — по-прежнему приводит меня в замешательство. Меня, правда, уже не рвет, как в те первые несколько раз, когда мне доводилось увидеть труп, однако при виде мертвеца у меня все же возникает тошнотворное ощущение в животе.

Тем не менее, когда я увидел труп этого мерзавца, я не только не почувствовал никакого замешательства, но чуть ли не обрадовался. Единственное, о чем я пожалел, — так это о том, что у меня не было возможности пристрелить его лично, потому что, если бы я это сделал, у меня возникло бы очень много неприятностей, которые могли бы помешать мне выполнить возложенные на меня задачи.

— Значит, ты уверен, что он не убил себя сам?

Сам того не желая, я украдкой разглядывал ее через оконное стекло. Словно бы вознамерившись доказать самому себе, что я вовсе даже не хочу на нее смотреть, я повернулся и, облокотившись на гранитную балюстраду большой террасы, выходящей во внутренний дворик замка, стал наблюдать за праздником, вовсю кипевшем там, внизу. Как и на предыдущие рождественские праздники, наша матушка собрала целую труппу лицедеев, клоунов и прочих циркачей, которым надлежало дать своего рода цирковое представление в стенах замка: дрессированный медведь по кличке Николя, предсказательница мадам Аноушка, клоуны и жонглеры Пино и Бебо, изверга-тель огня Балкан, эквилибристы братья Клавинские, бородатая женщина Петра. Их выступления сопровождались звуками маленького бубна, колокольчиков, кифары и аккордеона.

— Абсолютно уверен, — кивнул Ричард Виндфилд. — Выстрел хотя и был произведен из пистолета, который лежал рядом с трупом, однако пулевое отверстие находится в левом виске, а Николай — правша. Кроме того, характер раны позволяет сделать вывод, что это было не самоубийство.

— Но ведь на снегу не осталось ни одного следа, и никто не слышал выстрела… Тот, кто его убил, был отнюдь не дилетантом.

Я снова начал мысленно сетовать на то, что ситуация была непростая и что данный инцидент нельзя было счесть самоубийством (которое никого не удивило бы, так как все знали, что Николай — человек слегка чокнутый и склонный к опрометчивым поступкам). Ричард же стал размышлять вслух:

— Во всем этом есть два непонятных для меня момента. Нам уже известно, что его руки обгорели после того, как на него была опрокинута керосиновая лампа, однако для него не было никакого смысла снимать с них повязки. Тому, кто его убил, тоже не было никакого смысла это делать — ну, разве что его подтолкнуло к такому поступку нездоровое любопытство.

— А может, тот, кто его убил, хотел что-то проверить?

— А что он мог захотеть проверить?

— Ну, например, проверить, не был ли Николай одним из тех, кто присутствовал в тот вечер на собрании, и не на нем ли загорелась одежда после того, как он догнал незваную гостью.

— Ты хочешь сказать, что в тот вечер там был кто-то еще?

— Кроме моей кузины? Возможно. Если я что-то и понял за последние дни, так это, что, учитывая, какой оборот принимают события, мы не должны отбрасывать никаких версий.

Ричард, похоже, был со мной согласен. Он продолжил свои рассуждения:

— А еще мне непонятно, каким образом у него на голове появился порез. Это наверняка случилось еще до того, как Николай умер, а иначе из раны не текла бы кровь. Произошло ли это случайно или же было результатом схватки с тем, кто убил Николая? Может, его сначала хотели убить, сильно ударив, а когда из этого ничего не вышло, в него выстрелили из пистолета?

Я вспомнил о том, как увидел в лесном домике осколки водочной бутылки. Я мог бы рассказать о происшедшем Ричарду и тем самым развеять его сомнения. Однако я решил промолчать, потому что в противном случае мне пришлось бы рассказать о ее причастности к этому гнусному происшествию и о том жутком инциденте, жертвой которого она стала. Если она предпочла ничего не рассказывать о нем Ричарду, значит, и я не стану раскрывать эту ее маленькую тайну. Меня все еще охватывала бессильная ярость каждый раз, когда я вспоминал о низости Николая и о тех мучениях, которые пришлось перенести ей. Нет, я ничего не стал рассказывать Ричарду, потому что мне следовало отнестись к ней с уважением, это было моим долгом и мне этого хотелось. В конце концов, для меня ведь было очевидно, что данная информация все равно не поможет разгадать тайну смерти этого ублюдка Николая.

Я посмотрел на Ричарда. Он дополнил свой наряд мушкетера дурацкими приклеивающимися усами, и они подрагивали над его губами в такт произносимым словам, а затем так сильно изогнулись, что это придало Ричарду трагикомический вид. Мне вдруг показалось, что в окружающую обстановку не вписывается ни наш невеселый разговор, ни его нелепые приклеенные усы.

— Черт побери, Ричард, я тебя с этими усами не могу воспринимать всерьез!

— Карл, эти усы — часть моего маскарадного костюма, — пристыжено пробурчал Ричард, но все же их убрал.

Мне казалось, что я уже хорошо знаю Ричарда, однако он все же иногда удивлял меня некоторыми странноватыми поступками. Ричард был умным и смышленым — а иногда даже невероятно сообразительным. Он отличался благоразумием, хорошей интуицией и способностью детально анализировать любую ситуацию. Он умел обобщать различные аспекты проблемы, чтобы найти быстрое и надежное ее решение. Когда приходило время действовать, он был хладнокровен и настойчив. Тем не менее его безупречную репутацию «подмочили» некоторые его ребяческие поступки и не достаточно сильная воля, что позволило некоторым людям им манипулировать — а особенно тем, кто ему очень нравился.

— Как бы то ни было, — сказал я, возвращаясь к основной теме нашего разговора, — представляется вполне очевидным, что убийство было совершенно отнюдь не случайно. Кто-то замышлял убить Николая, и он не остановился, пока не добился своей цели.

— То есть ты считаешь, что его убил тот же самый человек, который выстрелил во время охоты в Бориса Ильяновича?

Теперь над верхней губой Ричарда появилась полоска покрасневшей кожи — в том месте, где ранее были приклеены злополучные усы.

— Ты был первым, кто отметил, что Борис стоял на том месте, на котором должен был стоять Николай.

— Да… — Ричард изобразил замысловатую гримасу. — Тут, кстати, есть одна неувязочка.

Я бросил на Ричарда вопросительный взгляд.

— Борис и Николай не очень-то похожи друг на друга по комплекции, — продолжил он. — Их трудно спутать — даже издалека. Кроме того, тот, кто убил Николая, — хороший стрелок. Вспомните, как был произведен выстрел, — хотя и с довольно большого расстояния, но очень точно. Если бы он стрелял во время охоты на поражение, он бы не промахнулся.

На рассуждения Ричарда я ответил лишь вздохом. Этот его криминалистический анализ начинал действовать мне на нервы. Я снова облокотился на балюстраду и стал смотреть цирковое представление, все еще шедшее внизу, почти под нашими ногами. Медведь Николя срывал аплодисменты публики и получал за это от своего дрессировщика кусочки сахара. Он только что забрался на разноцветный пьедестал и, встав на нем на задние лапы, передними схватил мяч. Балкан — извергатель огня — тем временем дыхнул длинной струей пламени в черное небо — как, наверное, дышит китайский дракон, когда у него случается несварение желудка и начинается отрыжка. Воздух наполнился приторным запахом керосина, назойливо проникающим в мой нос. Я, недовольно скривившись, снова повернулся к Ричарду.

— Кстати, а ты говорил моей кузине о том, что Николай и Борис поменялись местами и что тот выстрел мог быть неслучайным?

Этот вопрос, похоже, застал его врасплох.

— Э-э… Вообще-то то, что они поменялись местами, она видела и сама. Потом мы об этом разговаривали, и… Не помню. Я не помню, чтобы я ей что-либо конкретное говорил… Она, впрочем, и сама могла догадаться.

— Да.

— А что, ты ее в чем-то подозреваешь? Не понимаю, почему она вызывает у тебя такую антипатию?

После слов Ричарда я задумался, однако, осознав, что ступаю на зыбкую почву запутанных чувств, анализировать которые мне не хотелось — а особенно в компании Ричарда, — я своевременно отказался от опасного для меня путешествия в мир эмоций.

— Она — очень странная девушка.

Ричарду, похоже, тоже не хотелось углубляться в данную тему.

— И что теперь? Будем действовать так, как и было запланировано? — спросил он.

— Да. Причем этим же вечером. События развиваются слишком быстро, и мы не можем позволить себе терять время.

— А что мы будем делать с ней? Нельзя допустить, чтобы она снова проникла на одно из собраний, не будучи на него приглашенной.

— Не переживай. Уж я позабочусь о том, чтобы больше не происходило подобных… случайностей.

* * *
Я помню, любовь моя, как я зашла в свою комнату, устало шагая. Празднование не только не приподняло мое настроение, а, наоборот, превратилось для меня в своего рода печальный символ. Я не знала, было ли оно для меня символом лицемерия, но, в любом случае, в нем чувствовалось какое-то несоответствие — оно напоминало мне инструмент, который фальшивит и который в оркестре событий начал играть сам по себе какой-то зловещий марш.

Чувствуя сонливость и одновременно испытывая большое беспокойство, я, войдя в свою комнату, заметила брошенный кем-то на пол лист бумаги только тогда, когда, случайно наступив на него, вдавила его в толстый ковер, и он еле слышно хрустнул под моей ступней. Я наклонилась и подняла его.


СОИЗВОЛЬТЕ БОЛЬШЕ НЕ ХОДИТЬ ПО ПОДЗЕМНЫМ КОРИДОРАМ БРУНШТРИХА. НЕ ИГРАЙТЕ В ПОДОБНЫЕ ИГРЫ — ЭТО МОЖЕТ СТОИТЬ ВАМ ЖИЗНИ


Эти два предложения были написаны в хорошем литературном стиле на испанском языке — а точнее, не написаны, а составлены из отдельных буковок, вырезанных из какой-то газеты и приклеенных к листу бумаги. Это был приказ — приказ лаконичный и не терпящий возражений.

Уныло вздохнув, я отвела взгляд от этого послания и, подойдя быстрым шагом к туалетному столику, уселась на стоящую перед ним табуреточку. Аккуратно сложив этот лист бумаги пополам, я сунула его в ящик столика, а затем, упершись локтями в столешницу, закрыла лицо руками.

Николай напоминал мне о себе из мира мертвых. Кто-то, наверное, узнал о том, что между ним и мной произошло…


Я легла в постель — легла не для того, чтобы попытаться уснуть, а просто по привычке. Усталость все же взяла свое: я задремала, и во сне окружающая меня реальная обстановка темной комнаты смешалась с бредовыми видениями из мучительных кошмаров. Мне в эту ночь было то холодно, то так жарко, что я едва не задыхалась от духоты. Я то дрожала от озноба, то обливалась потом. Простыни у меня в ногах спутались и, цепляясь за мои ступни, словно длинные и сильные руки, слегка приподымались в ответ на мои конвульсивные движения. Мне казалось, что я вижу, как группа мужчин в масках врывается в мою комнату и окружает меня, лежащую накровати. Они своими загробными голосами пели какую-то похоронную песню — пели ее на непонятном языке и с леденящими душу интонациями. Мне казалось, что я вижу почти прозрачные глаза Николая, поблескивающие точно так же, как поблескивали в подземном коридоре глазенки крысы. Я чувствовала, как его холодные руки обхватывают мое тело и как мою кожу начинает жечь раскаленная добела кочерга. В его виске появилось пулевое отверстие — дымящееся, кровоточащее, похожее на бездонный черный колодец. Несмотря на это, Николай улыбался — улыбался злобно, показывая два ряда белых — таких же белых, как и сам труп, — зубов. Громко выкрикивая мое имя, он гнался за мной по подземным коридорам Брунштриха, которые становились все уже и уже, и я в конце концов застряла между их желатиновыми стенами. Под ногами у меня, мешая мне бежать, лежали сотни разрубленных на куски тел. Вот что они делали с чрезмерно любопытными. Они делали это с теми, кто пытался совать свой нос в их дела.

Кто вы? Кто вы такие? Что вы скрываете под своими масками?.. Мне платят за то, чтобы я это узнала. Моя жизнь стоит не больше этой платы… Я играю в смертельно опасную игру. Я это знаю. Я знала это с самого начала. И теперь уже нет пути назад.

Я проснулась в холодном поту. Все еще находясь под впечатлением от увиденных во сне кошмаров, я не смогла оставаться в темноте и, чтобы отогнать мерещащихся мне призраков, зажгла свечу. Однако возвращение к действительности меня ничуть не успокоило. Я поднялась с кровати — с такой поспешностью, как будто это была не кровать, а эшафот, — и направилась в ванную. Когда я стала открывать краны, вентили сердито заскрипели, как бы выражая недовольство тем, что их беспокоят посреди ночи. Сами краны тоже продемонстрировали мне свое недовольство: они сначала издали злобное шипение и лишь потом стали извергать воду. Я заворожено уставилась на водяные струи, не зная, куда мне направить ход своих мыслей. В конце концов я набрала немного воды в сложенные ковшиком ладони и плеснула себе на лицо, чтобы освежиться. Вода была ледяной и обожгла мою кожу холодом, однако благодаря этому мне удалось отвлечься от мрачных мыслей.

Когда я начала вытирать лицо, наслаждаясь прикосновением полотенца к каждому его выступу и к каждой впадинке и массируя свою кожу сантиметр за сантиметром, мне показалось, что я услышала глухой звук удара — как будто кто-то хлопнул дверью. Я вышла из ванной, все еще держа в руках полотенце, и, приблизившись к двери, настороженно прислушалась. Однако ночь мне ответила полной тишиной. Я уже было решила, что мне показалось, но тут отчетливо услышала, как кто-то пробежал по коридору, а затем опять хлопнули дверью — а может, не дверью, а окном, потому что зазвенели стекла. Снова наступила тишина, а затем заскрежетали какие-то задвижки и — несколькими секундами позже — раздались голоса. Я медленно повернула ручку двери и, толкнув и слегка приоткрыв дверь, осторожно выглянула в коридор. Там стояли двое мужчин: они обернулись и посмотрели на меня. Одним из них был маршал Комбель — почти что твой родственник, потому что с вашей семьей его связывала крепкая дружба, начавшаяся еще в его и вашего отца детские годы. Этот старомодный человек выскочил из своей комнаты в необычайно просторной ночной рубашке, вышитом ночном колпаке и… и с охотничьим ружьем в руках. Он щурился, пытаясь разглядеть меня без очков, и, судя по ритмичному подрагиванию его прусских усов, усердно принюхивался. Мне он показался похожим на кролика из сказки, которого чем-то потревожили в его собственной норе… Вторым из этих двоих был ты. Сделав несколько шагов, ты подошел к моей двери.

— С тобой все в порядке?

В твоем голосе чувствовалось волнение.

— Да. Я услышала какие-то странные звуки и…

— Ты их тоже слышала? В дом, похоже, проник кто-то посторонний.

— А может, это просто последние отголоски праздника, — предположила я.

Всегда находился кто-нибудь, кто пил больше и дольше других и засыпал в каком-нибудь укромном уголке танцевального зала, а затем просыпался посреди ночи и начинал искать свою комнату.

— Нет. Праздник закончился уже давно. Слуги даже успели навести порядок в танцевальном зале и лечь спать.

— Voleurs! Délinquants![53] — воскликнул маршал Комбель, энергично кивая в знак согласия со всем, что мы с тобой только что сказали, хотя он наверняка не понял смысла ни одной из наших — произнесенных на испанском — фраз.

Я посмотрела сначала в одну, а затем в другую сторону — как будто ожидала, что закрытые двери вот-вот откроются и все обитатели замка — встревожившись, как и я, — повыходят из своих комнат. Однако этого не произошло. Мне подумалось, во-первых, что находящиеся в этих комнатах люди очень крепко спят вследствие чрезмерного употребления шампанского — а может, тут не обошлось и без снотворного, — и, во-вторых, что голова в бигудях и лицо, намазанное кремом, могут стать весьма серьезными основаниями для того, чтобы не решиться выглянуть в коридор.

— Пойду-ка я пройдусь по коридорам. Раз уж возле замка ходили-бродили циркачи, я не могу чувствовать себя спокойно, пока все не осмотрю.

Я поняла, что ты имеешь в виду тех циркачей, которые давали представление во внутреннем дворике замка. Не зная, что по этому поводу сказать, я ограничилась лишь тем, что энергично закивала — так, как только что кивал маршал Комбель. Маршал же понял, что ты собираешься делать, только лишь когда увидел, что ты направляешься к лестнице, и решил составить тебе компанию.

— Oui, oui. Allons. J'emporte monfusila tout hasard…[54] — громко заявил Комбель, направляясь вслед за тобой вниз по лестнице.

Я осталась стоять на пороге своей комнаты, дожидаясь, когда ваш «отряд» из двух человек вернется с «патрулирования». Едва вы ушли, как дверь напротив меня медленно приоткрылась, и из-за нее робко появилась толстая баронесса фон Вахер, упакованная во фланелевый халат, который не придавал ей аристократичности, но, тем не менее, был очень удобным и теплым. Я подумала, что этот фланелевый халат символизирует кое-какие огрехи в происхождении этой «аристократки»: поговаривали, что она была седьмой дочерью в семье фермеров из Клоппенбурга и что барон — ее будущий муж — совратил ее на сеновале, возвращаясь в свое поместье… На голову она нахлобучила шляпку с вуалью, из-под которой свисали две косички, а лицо ее — в полном соответствии с моими недавними предположениями — было намазано толстым слоем белого крема.

— Что здесь за беготня? Что-то произошло?

Я пожала плечами.

— Не знаю. Просто были слышны какие-то странные звуки.

— А, ну да. Я их тоже слышала. Я читала книгу. Когда мне не спится, я обычно что-нибудь читаю — что-нибудь очень скучное, чтобы это навеяло сон… Я стараюсь не прибегать к снотворному. Подобные средства вредны для здоровья, ведь так?

— Конечно, — согласилась я, не зная, что еще можно сказать в ответ на это ее высказывание. — Великий герцог и маршал Комбель пошли осмотреть замок.

— А барон спит, — сообщила моя собеседница, желая, видимо, оправдаться за то, что одна вышла в коридор в такое неподходящее для этого время суток. — Он, знаете ли, всегда спит очень крепко.

Мне вдруг подумалось, каким все-таки нелепым может быть разговор в коридоре в пять часов утра между двумя людьми, которые друг с другом почти не знакомы. И тут — словно бы в ответ на мою немую мольбу о том, чтобы эта ситуация не затягивалась дольше, чем это необходимо, — с первого этажа донесся такой звук, как будто какой-то предмет разлетелся на куски. Секундой позже послышался голос маршала Комбеля, чертыхающегося на своем необычайно старомодном — до вычурности — французском языке. Баронесса фон Вахер, перепугавшись, тут же проворно юркнула в свою комнату и захлопнула за собой дверь, а я бросилась к лестнице и побежала вниз по ступенькам, шлепая босыми ногами и не обращая внимания на то, что мое déshabillé[55] не было должным образом застегнуто.

На первом этаже здания было темно и пустынно. Присмотревшись, я увидела слева от себя в глубине коридора какой-то тусклый свет. Оттуда доносились голоса. Бросившись туда, я, любовь моя, увидела в оружейной сцену, которая в этот предутренний час показалась мне неправдоподобной: ты с окровавленной головой полулежал на полу возле осколков китайской вазы, изготовленной во времена какой-то древней династии и, конечно же, стоившей кучу денег. Рядом с тобой стоял маршал Комбель. В левой руке он по-прежнему держал свое ружье, а в правой — осколок этой вазы. Он переводил взгляд с этого осколка на твою голову: маршал, похоже, никак не мог решить, по поводу чего ему сейчас следует выражать свои сожаления — по поводу разбитой антикварной вазы или по поводу раненной аристократической головы.

— О Господи! Что здесь произошло? — спросила я, опускаясь рядом с тобой на колени и с состраданием глядя на тебя.

Ты, тщетно пытаясь остановить кровотечение рукой, нашел в себе силы ответить мне — пусть даже слабым и дребезжащим голосом:

— Кто-то ударил мне по голове этой вазой, когда я вошел… Он, наверное, спрятался здесь и поджидал нас… Он исчез, словно тень.

— Il s'estéchappé par là! Je l'ai vu courir et il a disparu comme un fantôme![56]— маршал изложил свою версию того, что произошло более энергично и эмоционально, чем ты.

Я осмотрела твой лоб и под липкой кровью разглядела довольно глубокий порез. Вскоре появился мажордом, разбуженный нашей беготней по коридорам. Хотя он был одет в ночную рубашку до пят и непричесан, он сохранил свойственные ему степенность и обходительность. Вы обменялись с ним несколькими фразами на немецком, из которых я поняла, что ты отправил его за начальником охраны замка.

— Пойдем в твою комнату, — предложила я тебе. — Нужно обработать рану. Помогите мне, пожалуйста, его поднять, ваше превосходительство, — обратилась я затем к маршалу.

— Я вполне могу встать на ноги и сам, — возразил ты.

Я не стала с тобой спорить. Тебе, само собой разумеется, было необходимо продемонстрировать, прежде всего себе, способность подняться на ноги после такого удара по голове.

Маршал Комбель взял тебя под одну руку, я — под другую, и мы с ним помогли тебе подняться по лестнице. Взойдя на второй этаж, мы втроем направились к твоей комнате. Когда мы шли по коридору, снова приоткрылась дверь комнаты баронессы фон Вахер. Увидев, что мы ведем тебя под руки и что голова у тебя залита кровью, баронесса позабыла о том, что стыдно появляться на людях в своем розовом фланелевом халате, и, выскочив из-за двери и присоединившись к нашей «процессии», она — как того требовали правила вежливости — начала сочувственно причитать и живо интересоваться, что же произошло с его высочеством.

— Не переживайте. Это был всего лишь небольшой инцидент, произошедший совершенно случайно, — соврала я этой любопытной баронессе, недоверчиво косившейся на ружье в руке маршала и, видимо, мысленно спрашивавшей себя, стоит ли ей в подобной ситуации будить крепко спящего барона. — Все, что сейчас требуется, — это немного йода и пара марлевых повязок.

Когда мы наконец-то усадили тебя на диван в твоих просторных покоях, я стала вежливо выпроваживать этих двоих старичков — а вместе с ними и их дурацкие причитания — в коридор.

— А теперь будет лучше, если мы все вернемся в свои комнаты и дадим его высочеству возможность отдохнуть, — сказала им я. — Спокойной ночи, господа.

Я подавила их попытки мне что-то возразить тем, что, вытеснив их в коридор, закрыла — осторожно, но решительно — дверь твоей комнаты. Я опасалась, что эти двое сейчас начнут что-то громко обсуждать в коридоре, но я забыла о фланелевом халате: как только баронесса опять обратила внимание на свой наряд, она, будучи — предположительно — высококультурной дамой знатного происхождения, почувствовала себя перед маршалом абсолютно голой и поспешно ретировалась в свою комнату.

В коридоре снова воцарилась тишина, и я, прислонившись спиной к закрытой двери, с глубоким облегчением вздохнула.

— Ты избавилась от них довольно бесцеремонно, — тихо сказал ты из глубины комнаты, словно желая напомнить мне, что ты все еще здесь.

— Ты, я думаю, со мной согласишься, что меньше всего тебе в данный момент нужно, чтобы эти две балаболки терзали твою израненную голову своими причитаниями.

— Да, я с тобой полностью согласен.

— Я немного обработаю твою рану, а затем и сама уйду, чтобы ты мог немного отдохнуть. Ты уже, можно сказать, вдоволь напраздновался.

— А вот с этим я не вполне согласен, — сказал ты, немного придя в себя и снова становясь неутомимым искусителем, во взгляде зеленых глаз которого горит неугасимый огонь желания. — Раз уж ты оказалась на моей территории, я не позволю тебе так просто уйти.

Я попыталась проигнорировать этот твой неисправимый недостаток (являющийся одновременно и твоим восхитительным достоинством) и сконцентрировала свое внимание на твоей ране. При этом я, прежде чем к тебе подойти, на всякий случай застегнула на своем платье все до одной пуговицы.

— А рана у тебя довольно серьезная, — заявила я. Порез на твоем лбу и в самом деле показался мне весьма глубоким, и из него по-прежнему сочилась кровь. Чтобы остановить кровотечение, нужно было, похоже, накладывать швы. — Нам необходимо вызвать врача.

— Не беспокойся. Я уверен, что мой расторопный Фриц уже отправил кого-нибудь за врачом, — сказал ты, имея в виду своего мажордома. — Плохо только, что в такое время суток, да еще под Новый год, разыскать можно разве что сельского врача, которому приходится лечить не столько людей, сколько домашних животных, и который наверняка будет пьян. У меня волосы встают дыбом от одной только мысли, что я попаду в руки сельского врача…

Твои разглагольствования прервал осторожный стук в дверь.

— Войдите!

Дверь открылась и появился Фриц, все еще в ночной рубашке. Вслед за ним в комнату вошел начальник охраны замка. Он, в отличие от мажордома, предстал пред тобой одетым по форме. Правда, его униформа начальника охраны замка была ужасно старомодной и потому нелепой — как у персонажа какой-то старинной оперетты. Твоя матушка упорно не позволяла менять этот наряд на какой-либо другой, говоря, что он является тешащим ее взор осколком тех славных времен в истории Великого Герцогства, от которых остались одни лишь ностальгические воспоминания. Щелкнув каблуками и отдав честь — примерно так, как это делают военные, — начальник охраны обменялся с тобой — своим господином — несколькими фразами на немецком.

Охрана, по его словам, не заметила ничего такого, что могло нарушить покой замка. Дежурившие охранники не видели, чтобы кто-то входил в замок или выходил из него. Тем не менее начальник охраны поручил патрулю тщательно осмотреть в замке каждый уголок, а также удвоил количество постовых, охраняющих подступы к замку. Мажордом, со своей стороны, проинформировал тебя, что он — как ты и сам уже догадался — взял на себя смелость вызвать местного сельского врача и что он предлагает поднять на ноги всю обслугу, а также готов исполнить все, что еще пожелает его высочество. Ты же, недвусмысленно заявив, что поднимать на ноги обслугу нет никакой необходимости, позволил начальнику охраны замка и мажордому удалиться, и они вышли из комнаты — с таким же почтительным видом, с каким и вошли в нее.

— Ну, что я тебе говорил? — сказал ты, после того как начальник охраны и мажордом исчезли за дверью. — Фриц и в самом деле решил вызвать врача.

— И правильно сделал. Тебе нужно наложить швы, а я этого делать не умею. Что я сейчас сделаю — так это немного промою твою рану, — заявила я, вставая и собираясь направиться в ванную, чтобы принести оттуда воду и полотенца.

Однако не успела я сделать и шага, как ты крепко схватил меня за руку.

— Ты останешься со мной до прихода врача, да? Я, улыбнувшись тебе, пожала плечами.

— Мне кажется, что в силу сложившихся обстоятельств моя репутация уже достаточно пострадала. Утром, еще до завтрака, все уже будут знать, что я находилась наедине с великим герцогом в его покоях и была при этом до неприличия легко одета. Раз уж ты увидел меня в домашнем платье, а также видел мои вызывающе голые ступни, мне нет никакого смысла соблюдать приличия.

Я не была бы такой уверенной в том, что мое имя завтра будет у всех на устах, если бы знала, что на следующей день за завтраком будут разговаривать отнюдь не об этом моем смелом поступке. Однако я тогда не могла даже и предположить, что вот-вот произойдет событие, которое затмит собой мои похождения.

Тебя же, похоже, позабавило то, с каким чувством юмора я отнеслась к ситуации, в которой оказалась.

— Единственное, о чем я жалею, — так это о том, что сейчас нахожусь не в самой лучшей физической форме, — сказал ты.

Взглянув на тебя, развалившегося на диване, на твою белую расстегнутую рубашку, из-под которой виднелся забрызганный кровью мощный торс, на твое израненное — словно бы в лихой схватке — лицо, на твои глаза, взгляд которых, несмотря ни на что, был теплым и лукавым, я тоже пожалела о том, что ты сейчас не в самой лучшей физической форме, однако предпочла проявить холодность:

— Ну ты и нахал! Если и дальше будешь смущать меня подобными намеками, я отсюда уйду, — пригрозила я, уклоняясь от твоей — протянутой ко мне — руки и находя себе убежище — пока ты не почувствовал, как сильно я тебя хочу, — за дверью ванной.

Мне захотелось потушить разгорающийся во мне огонь при помощи холодного душа, однако я отказалась от этой идеи и сосредоточилась на роли доморощенной медсестры. Я вышла из ванной, держа в руках все, что было необходимо для обработки раны. Изображая Флоренс Найтингейл[57], я расположилась рядом с тобой и с решительным видом, но осторожно принялась вытирать с твоего лба кровь полотенцем, смоченным теплой водой. Ты разлегся на диванных подушках и покорно позволил мне делать все, что я считала необходимым.

— Тебе это причиняет боль?

— Мне причиняет боль то, что ты находишься от меня так близко, — прошептал ты, не отрывая взгляда от моего лица. В твоем голосе действительно чувствовалась боль.

Я невозмутимо продолжала обрабатывать твою рану.

— Побереги свои любезности для танцевального зала. На меня они не действуют, а в том состоянии, в котором ты находишься, они вообще не имеют никакого смысла.

— Ты обращаешься с бедняжкой раненым уж слишком сурово.

— Я соблюдаю необходимые меры предосторожности. Сейчас будет немного жечь, — предупредила я тебя, прежде чем капнуть на твою рану спирт.

Ты содрогнулся и издал звук, изображающий стон. Я легонько подула на твою кожу, а затем посмотрела прямо в твои глаза, взгляд которых все это время не отрывался от меня.

— У меня болит голова, — наконец признался ты.

— Еще бы! Раз уж тебе не удается утихомирить ее своими хитроумными и обольщающими фразами, то я — если будешь вести себя хорошо — принесу тебе болеутоляющее средство. Подержи-ка вот это, — сказала я, беря твою руку и поднимая ее к полотенцу, которое я положила на твою — все еще кровоточащую — рану. — Я схожу в свою комнату за аспирином. Он уменьшит боль.

— Аспирин?

— Твои сомнения свидетельствуют о том, что тебе не часто приходится терпеть боль.

— Ты же видишь, что у меня крепкое здоровье. В детстве я, правда, иногда болел, и матушка давала мне салициловую кислоту.

— Аспирин — примерно то же самое, что и салициловая кислота, но только действует эффективнее и не причиняет вреда желудку.

— В таком случае неси его сюда побыстрее.

Коридоры замка были тускло освещены. Здесь снова воцарились тишина и спокойствие, характерные для любого раннего утра. Моя комната находилась через четыре или пять дверей от твоих покоев, сразу за углом коридора. Я быстро нашла аспирин среди тех немногих медикаментов, которые всегда и везде возила с собой — скорее на всякий случай, чем в силу реальной необходимости. Аспирин у меня имелся в виде порошка — в небольшом пузырьке — ив виде таблеток, лежащих в коробочке. Я взяла одну таблетку, потому что принимать ее было намного удобнее, чем порошок. Поскольку у меня уже начинали мерзнуть ступни, я надела тапочки. Затем я бесшумно вышла из своей комнаты, стараясь не привлекать внимания ставших гораздо более настороженными — после такой беспокойной ночи — обитателей замка. Однако едва я завернула за угол, как за моей спиной послышался звук открываемой двери. Ее открывали очень осторожно, и было понятно, что тот, кто это делал, пытался — как и я — остаться незамеченным. Однако в гробовой тишине раннего утра даже самый тихий скрип отодвигаемой задвижки казался едва ли не раскатом грома. Я, развернувшись, осторожно выглянула из-за угла и увидела, как какая-то тень выскользнула из-за двери в конце коридора и закрыла эту дверь за собой. Затем эта тень осторожно заскользила по коридору в направлении лестницы. Как я ни пыталась рассмотреть, кто же это крадется по коридору, освещение было настолько тусклым, а действовал этот человек с такой осторожностью, что разглядеть его лицо мне не удалось. Когда этот призрак подошел к первой ступеньке лестницы, а я уже подумала, что мне останется разве что догадываться, кто же это пытался куда-то незаметно улизнуть, что-то заставило его оглянуться (возможно, он почувствовал, что в этом коридоре не один), и на его лицо упал желтоватый свет луны, проникавший в коридор через одно из окон. Свет этот был очень слабым — он лишь чуть-чуть усилил контраст между более светлыми и более темными тенями, — однако его вполне хватило для того, чтобы я узнала герцога Карла — твоего брата. Он застыл на месте всего лишь на несколько секунд, настороженно приподняв голову, как охотничья собака, высматривающая добычу. Я тоже замерла и даже затаила дыхание в надежде на то, что он меня не заметит… Наконец он отвернулся и тихонько зашагал по лестнице.

Эта ночь, похоже, приберегла для меня еще кое-какие сюрпризы! Что делал в коридоре Карл, если весь замок уже угомонился? Он выслеживал того же, кого до него выслеживал ты, или он был выслеживаемым? Я не знала, чью комнату он покинул так скрытно, и подумала, что это были какие-то постельные дела. «Еще до того, как розоватый утренний свет начал ласкать кожу его любовницы, он покинул ее ложе, пресытив свои душу и тело удовольствиями», — насмешливо изложила я сама себе суть этого его приключения, облачая свои размышления в романтическую форму, и затем мысленно — не без ехидства — улыбнулась, вспомнив, что — насколько я знала — комната Нади находилась в другом крыле замка.

Я вошла в твои покои и, приблизившись к тебе, увидела, что ты заснул. Сама того не желая, я остановилась перед тобой и начала тебя разглядывать. Ты, безусловно, был самым привлекательным из всех мужчин, каких я когда-либо видела. Ты обладал той идеальной красотой, которой должны были бы обладать исключительно женщины, потому что мужчинам не приличествует быть красивыми. Мужчинам вполне хватает и того, что они сильные, хорошо сложенные, не уродливые и, как говорят в народе, завидного роста. Поскольку красота считается достоянием исключительно женским, никто не ожидает от мужчины, что его черты лица должны отличаться, так сказать, архитектурным совершенством, что его мимика должна быть такой же гармоничной, как хорошо сочиненная мелодия, или что его внешность в целом должна таить ту загадку, которая превращает произведение искусства в бессмертное творение. Однако ты был именно таким. Ни шрамы, ни ушибы, ни бледность твоего лица даже и на капельку не убавляли твоей привлекательности. Ты был мужчиной, не влюбиться в которого с первого же взгляда было не просто трудно — это было невозможно. Однако самая большая опасность заключалась в том, что изначальная пылкая влюбленность могла трансформироваться в хроническую болезнь и что рана от стрелы Купидона, поначалу кажущаяся не такой уж и серьезной, могла стать неизлечимой. Поэтому для такой женщины, как я, — женщины, которую превратности судьбы вынудили осознанно и однозначно отречься от любви как таковой; женщины, которая считает, что романтическая любовь представляет собой клубок эфемерных чувств, поднимающих душу до самых небес, чтобы затем сбросить ее оттуда на землю (в результате чего человека сначала охватывает буря иррациональных чувств, а затем — мучительное ощущение зависимости и уязвимости), — для такой женщины встретить тебя было настоящим несчастьем. Когда приходишь к пониманию того, что романтическая любовь — это нечто иллюзорное, эгоистическое, индивидуалистическое и заразительное и что она, словно наркотик, создает лишь видимость счастья, которое рано или поздно приводит к невыносимым душевным страданиям, то обнаружение даже малейшего волнения в сознательно запертом на замок сердце вызывает страх и отчуждение, а также осознание необходимости одолевать то и дело возникающие соблазны. Именно такие чувства испытывает наркоман, когда у него появляется возможность еще раз ощутить, как уже известный ему наркотик, попав к нему в вены, приятно одурманивает рассудок.

Тем не менее отвергнуть страсть такого мужчины, как ты, было все равно что убить саму себя… И я это прекрасно знала.

Предаваясь подобным размышлениям, я невольно наклонилась (мое тело словно бы помимо моей воли подчинилось моим безумным прихотям) и поцеловала тебя в лоб, в глубине души надеясь на то, что этот мой поступок был продиктован исключительно плотской страстью, а не возникшим к тебе серьезным чувством.

Ты открыл глаза, посмотрел на меня и улыбнулся.

— Зачем ты это сделала?

— Я не придумала более подходящего способа тебя разбудить.

— А мне показалось, что ты сделала это потому, что любишь меня, — сказал ты с тем свойственным тебе милым тщеславием, которое, проявившись у другого человека, показалось бы мне отвратительным.

У меня возникло ощущение, что тебе так хорошо известны все только что пришедшие мне в голову мысли, как будто это не ты их угадывал, а я сама громко их озвучила. От этого ощущения у меня внутри похолодело.

— Если бы ты меня не любила, — продолжал ты, — ты поцеловала бы меня в губы — так, как целовала Ричарда Виндфилда.

Меня охватило еще большее беспокойство. Я и в самом деле — в целях предосторожности — целовалась в губы только с теми мужчинами, в которых никогда бы не влюбилась. Однако ты не мог этого знать. Ты не должен был этого знать.

Я повернулась к мини-бару и, нервничая, вытащила таблетку аспирина из бумажной упаковки. Мне было необходимо снова взять себя в руки, чтобы контролировать ситуацию, которая становилась для меня все более и более опасной.

— Будет лучше, если ты перестанешь болтать глупости. После удара по голове ты стал какой-то сам не свой, — сказала я, подавая тебе стакан с водой, но не глядя при этом на тебя. — Выпей лекарство и затем отдохни. Врач уже наверняка скоро придет.

Когда я все-таки взглянула на тебя, твои глаза впились в мое лицо, словно ядовитые жала.

— Что в твоем лице есть такого, из-за чего я не могу отвести от него взгляд? Почему я часто с удивлением ловлю себя на том, что завороженно смотрю на тебя, пытаясь запомнить — так, чтобы ты этого не замечала, — те или иные твои черты? Что это за яд, которым я отравился?

Как ты напугал меня этими своими словами, любовь моя! Когда ты произносил их, мне показалось, что ты гладишь меня по спине своими ледяными пальцами! Я едва не уронила стакан с водой себе под ноги. В твоих словах не чувствовалось ни свойственной тебе легковесности, ни иронии — в них чувствовались отчаяние и тоска человека, осознавшего, что он стал жертвой какого-то проклятия.

Судьбе было угодно, чтобы эти вопросы так и остались без ответа. Ответ на них был похоронен под тем смятением, которое вызвал у нас с тобой неожиданно раздавшийся грохот, чудесным образом не позволивший мне сказать что-нибудь такое, о чем я впоследствии, возможно, пожалела бы. Этот грохот немилосердно разорвал утреннюю тишину, отдаваясь эхом во всех уголках замка. Я сразу же поняла, что этот грохот — звук выстрела из огнестрельного оружия. От этого «ба-бах!» я содрогнулась всем телом, зажмурила глаза и прижала ладони к щекам, а нервы мои едва не зазвенели от страха. Однако не успела я и охнуть, как ты уже молниеносно соскочил с дивана и выбежал из своей комнаты в коридор. Я ринулась вслед за тобой и, завернув за угол, мы затем заскочили в комнату, дверь которой находилась в самом конце коридора. Резко остановившись — мне даже показалось, что мои ступни от натуги заскрипели, — я с трудом подавила крик ужаса, который едва не вырвался у меня при виде картины, представшей перед моими глазами.

На кровати лежало неподвижное тело Бориса Ильяновича. В голове у него виднелось отверстие, из которого струилась тонюсенькая струйка крови, казавшейся на фоне его серого опухшего лица почти черной. Пальцы его правой руки были согнуты так, будто он только что ими что-то держал — возможно, пистолет, который валялся на полу. Когда мне удалось отвести взгляд от этой ужасной сцены, я повернулась к тебе.

Ты стоял рядом со мной, словно окаменев. Твое лицо стало серовато-белым, как воск, а сам ты впал в гипнотическое состояние, из которого тебя смогла вывести только подступившая тошнота. Ты зажал себе ладонью рот и побежал в ванную.

Понимая, что у меня мало времени, я сосредоточилась, чтобы запомнить как можно больше подробностей того, что я в этот момент видела и чувствовала: в комнате царил образцовый порядок; окно было закрыто; на ночном столике стояли флакончик с вероналом и стакан, на дне которого виднелись остатки лекарства; очень сильно пахло порохом, а еще — но уже еле заметно — табаком; на персидском ковре валялось белое перо. Я хотела было подойти к трупу и осмотреть его, но за моей спиной собралась уже целая толпа. Когда прогремел выстрел, уже ни самое эффективное снотворное, ни самое сильное опьянение, ни самая большая стеснительность по поводу своего ночного наряда не смогли удержать обитателей замка в своих комнатах, и за моей спиной теперь звучали фразы на различных языках, исполненные ошеломления, тревоги и попросту страха.

Только когда толпа раздвинулась, освобождая путь хозяевам замка, представленным в данном случае герцогом Карлом (ты ведь, по правде говоря, был тогда не в состоянии кого-то или что-то представлять), до меня вдруг дошло, что это как раз та самая комната, из которой, как мне довелось случайно заметить, несколько минут назад вышел крадучись Карл.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что на меня, считавшего себя человеком хладнокровным и отнюдь не впечатлительным, ее красота произвела в ту ночь такое умопомрачительное впечатление, что все мои органы чувств пришли в полное расстройство. Это было как гибель звезды: моментальный и сильный взрыв, после которого остается лишь облако пыли, не рассеивающееся потом в течение многих-многих тысяч лет.

В ту ночь, брат, меня осыпала с головы до ног звездная пыль…

Все началось тогда, когда я услышал, что кто-то снует по коридорам. Я в тот момент уже точно знал, что встревожило находящихся в замке гостей и что заставило их покинуть свои комнаты посреди ночи. Чего я тогда еще не мог себе представить — так это того, что все раскроется так быстро, а именно лишь через несколько минут после того, как я покинул комнату Бориса Ильяновича и зашел в свои покои на первом этаже.

Я даже не успел переодеться в пижаму, а потому мне пришлось накинуть поверх своих черных одежд просторный халат и нацепить на ноги тапочки. Затем я вышел из своих покоев и присоединился к собравшимся в коридоре людям, отдых которых был внезапно прерван раздавшимся выстрелом. Когда я подошел к последней комнате второго этажа, перед ее дверью уже собралась целая толпа. Вокруг раздавались изумленные и испуганные возгласы, почему-то напомнившие мне звуки вскипающей воды. Я прошел через эту толпу и сделал вид, что первый раз вижу то, что я на самом деле уже видел — мертвого господина Ильяновича, лежащего на кровати с пулевым отверстием в голове.

Едва я протиснулся в первый ряд зевак, ошеломленно смотревших на жуткую сцену, как почувствовал на себе ее подозрительный взгляд. Возможно, в силу того, что все остальное я здесь уже видел, все мое внимание в этот момент — словно под воздействием магнита — обратилось на ее стройную фигуру, почему-то оказавшуюся в самом центре этой ужасной сцены. Она была как цветок, изумительно распустивший все свои лепестки посреди помойки. Она была одета в легкий белый халат, и это дало повод разыграться моему сладострастному воображению. Ее непричесанные черные волосы ниспадали ей на плечи, а ее лицо без косметики демонстрировало все великолепие своей естественной красоты. Она уставилась на меня своими темными, как ночь, удивительными глазами, с вызывающим видом, без малейшего смущения выдерживая мой взгляд. Самоуверенная. Надменная. Она была богиней… Нет, одновременно тысячей богинь: и древнеримской Венерой, и греческой Афродитой, и египетской Изидой, и вавилонской Иштар, и финикийской Аштарт, и… индуистской Кали.

Только твое появление смогло отвлечь меня от нее. Ты вышел из ванной — белый как мел, с перекошенным лицом, с опухшими — превратившимися в малюсенькие щелочки — глазами и с все еще кровоточащей раной на лбу. Твое состояние было весьма плачевным. Я тебя еще никогда таким не видел. Когда ты подошел к ней, ты пошатнулся так сильно, как будто едва-едва не потерял сознание. Увидев, что богиня, снова превратившись в обычного смертного человека, стала поддерживать тебя обеими руками, я ощутил, как непонятное, но теплое и спасительное для меня чувство охватило мое существо, все еще находящееся под воздействием ее чар, и я решил взять ситуацию под свой контроль. Увидев мажордома, я отправил его вызвать полицию.


1914 год


1 января

Я помню, любовь моя, как после весьма трагического начала года в Брунштрихе замок стал бурлить в своего рода катарсисе; ужас, истерика и замешательство безжалостно подавили ранее свойственные Брунштриху жажду удовольствий и разрушили праздничную атмосферу. Словно в какой-нибудь древнегреческой трагедии, насильственная смерть Бориса спровоцировала долгие дискуссии о смертности человека, о власти, о героизме, о религии и о смерти вообще. Это вырождающееся и никчемное общество принялось оживленно судачить по поводу бренности своего существования, превратив произошедшее событие в один из актов действа, называемого рождественскими и новогодними праздниками.

В замке, как никогда раньше, развернулась бурная деятельность. По его многочисленным гостиным бродили группки тех, кто хныкал по поводу произошедшего, и тех, кто оживленно по этому поводу дискутировал, а еще сюда понаехало множество полицейских и прочих представителей правоохранительных органов.

— Боже мой, какая трагедия!

Усевшись на диван, твоя матушка прикрывала лицо рукой, в которой она держала очень красивый вышитый платок. Вокруг нее собралось множество дам, посчитавших своим долгом в такой критический момент находиться рядом с ней. Она сокрушенно причитала:

— Никогда еще в Брунштрихе не происходило ничего подобного! По крайней мере, с тех самых пор, как великий герцог Константин убил свою жену и затем повесился в северной башне. Однако это произошло еще в Средние века, а тогда все люди были очень грубыми.

Собравшиеся вокруг твоей матушки сердобольные дамочки сочувственно закивали. Я подала ей чашку чая, однако она неохотно сделала из нее лишь пару глотков, а затем продолжила свои жалобные разглагольствования:

— Что же нам теперь делать?! По всему дому слоняются эти зловещие полицейские… А мы сидим здесь едва ли не под замком, потому что нам не разрешают отсюда выходить, как будто мы какие-нибудь преступники. Какое унижение! Какое бесчестье! Придется сказать экономке, чтобы она передала кухарке, что еды нужно готовить намного больше… А она, видите ли, сердится из-за того, что ей приходится менять меню! Прислуга стала уже совсем не такой, какой была раньше…

Сидящие вокруг твоей матушки дамочки, выражая свое согласие с ней, снова дружно закивали. Затем все дамы — кроме графини Марии Неванович, бабушки Нади, считавшей себя вашей близкой родственницей, — осмелились подойти на шаг к твоей матушке и обратиться к ней с утешительными словами, сопровождаемыми выразительной жестикуляцией.

— Не переживай, Алехандра. Рядом с тобой — волей Божьей — находимся все мы, и мы поможем тебе все это пережить. Если потребуется, я прикажу вызвать сюда свою кухарку, — сказала одна из них.

— Ну, конечно! Я тоже вызову сюда свою кухарку, — поддержала ее другая.

— А я — свою, — заявила третья. — И еще парочку служанок.

— Ты нам только скажи, что тебе нужно, и мы все сделаем, — подхватила четвертая.

Я, воспользовавшись тем, что все они были заняты энергичным проявлением дружеских чувств и выражением готовности поддержать твою матушку в трудную минуту, вышла из оформленной в японском стиле гостиной, где разыгрывалась эта душещипательная сцена, подумав, что раз уж у меня нет никакой личной прислуги, которую я могла бы предоставить в распоряжение великой герцогини, то вряд ли я смогу быть ей чем-то полезной.

Прошедшая ночь была долгой и беспокойной. Я из-за всей этой сутолоки так и не смогла поспать, и теперь меня начала одолевать усталость. Я решила пойти в свою комнату и попытаться хоть немного отдохнуть. Затем я намеревалась навестить тебя, ведь для тебя эта ночь, в общем-то, закончилась гораздо хуже, чем для меня: у тебя было выражение лица человека, который первый раз в жизни видит труп того, кто умер насильственной смертью. Кровь в твоих жилах в тот момент замедлила свой бег, а на лбу у тебя виднелись швы, искусно наложенные сельским врачом, который при этом всячески пытался скрывать жуткое похмелье, в котором он пребывал после неумеренного употребления пива во время празднования Нового года…

Поднимаясь по лестнице, я еще издалека услышала, как по второму этажу снуют туда-сюда полицейские. Оказавшись на пересечении коридоров, я, прежде чем свернуть в коридор, ведущий к моей комнате, остановилась, заинтересовавшись ранее не виданной мною сценой. Несколько полицейских, распределившись равномерно по коридору у входа в комнату господина Ильяновича, выискивали следы, разглядывали различные предметы, присматривались ко всем, кто проходил мимо, и даже, как мне показалось, принюхались к запахам, исходившим от пола… Каждый из них, напоминая целеустремленными действиями муравья, всецело сконцентрировался на своем маленьком участке и не обращал почти никакого внимание на то, что происходит вокруг.

Я наблюдала за этим лишь пару минут, как вдруг из комнаты господина Ильяновича вышли трое, разговаривающих друг с другом почти шепотом: инспектор полиции Франке, занимавшийся данным делом, Ричард Виндфилд и твой брат Карл. Ричарда и Карла вообще часто можно было увидеть вдвоем, причем они были чем-то похожи на комический дуэт из какого-нибудь водевиля. Заметив меня, Карл лишь искоса чиркнул по мне взглядом, не прерывая разговора с инспектором и Ричардом. Ричард же, увидев меня, приподнял брови и, отделившись от своих спутников, направился ко мне.

— Как идет расследование? — спросила я.

— Нормально… Полицейские пока только осматривают место происшествия, — уклончиво ответил Ричард.

— Им еще не удалось ничего выяснить?

Ричард пожал плечами. Ему, видимо, не очень-то хотелось разговаривать на данную тему.

— Ильянович, похоже, наложил на себя руки… На пистолете есть только его отпечатки пальцев, отсутствуют следы насилия, окна закрыты на щеколды, через входную дверь замка никто не смог бы выйти незамеченным, а еще была найдена предсмертная записка, подтверждающая, что это самоубийство.

Последняя из всех этих подробностей, которую Ричард упомянул как бы между прочим, больше всего привлекла мое внимание.

— Предсмертная записка? — напуская на себя удивленный вид, спросила я. — А я ее там не видела…

Ричард, слегка смутившись, почесал голову.

— Э-э… Ее нашли полицейские… — начал бормотать он. — Вы ее, наверное, просто не заметили. Вы ведь были взволнованы, да и вообще… Ну, всякое бывает.

Мне показалось, что Ричард пытается от меня что-то скрыть, и я решила его обхитрить.

— Что я там все-таки заметила — несмотря на то, что была взволнована, да и вообще, всякое бывает, — стала иронизировать я, повторяя его слова, — так это то, что на полу лежало маленькое белое перо. Думаю, от полиции не ускользнула такая бросающаяся в глаза деталь.

— Вполне возможно… По правде говоря, я этого не знаю. Они не очень-то словоохотливы, когда речь заходит об их работе.

— Ну да.

— Я вообще-то собирался выпить чаю. Хотите составить мне компанию? — Ричард прервал этим предложением разговор, который, похоже, сильно его смущал.

Я интуитивно поняла, что мне вряд ли удастся выудить какие-нибудь интересные для меня сведения из скрытного и уклончивого Ричарда Виндфилда. Просто же пить с ним чай мне в данный момент не хотелось — да я так поступить и не могла. Ричард Виндфилд, возможно, был во всем Брунш-трихе единственным человеком, которого не только привела в смятение неожиданная смерть Бориса Ильяновича, но кто почувствовал себя жертвой предательства — предательства со стороны женщины, которая сначала дразнила его своими поцелуями, а затем провела ночь в покоях великого герцога. Его идол свалился со своего пьедестала… Или нет, он, Ричард, сам его оттуда стащил, пока он не причинил ему еще больше зла.

— Ричард, я… — попыталась я объяснить то, чего ему, наверное, не хотелось даже и пытаться понять.

— Ладно, не надо. Может, в другой раз.

Ричард пошел прочь, улыбнувшись мне вежливо, но отчужденно — как будто я была для него незнакомкой, с которой он случайно столкнулся в коридоре. Я посмотрела ему вслед, с грустью думая о том, что мужчины иногда лишают себя замечательной дружбы, пытаясь трансформировать ее в любовь.

Прежде чем пойти в свою комнату, я бросила быстрый взгляд на Карла и инспектора Франке. Они все еще о чем-то разговаривали. Возможно, этот полицейский, хотя он наверняка был скрытным и осторожным человеком, пытался многое Карлу объяснить. А может, они вдвоем что-то замышляли: их поведение заставило меня предположить, что эти двое видятся друг с другом далеко не в первый раз.


Я помню, что во внешности Генриха Франке — инспектора полиции, занимавшегося расследованием, — не было ничего примечательного: это был человек лет пятидесяти, невысокий, но крепко сложенный, с маленькимипроницательными глазами, от которых, казалось, не ускользала ни одна мелочь, с тоненькими усиками, темнеющими над его ртом, из которого торчала казавшаяся неотъемлемой частью его лица дорогая сигара (такая сигара была для него чрезмерной роскошью, а потому он зачастую ее не курил, а просто держал во рту незажженной). В общем, в его внешности не было ничего примечательного, кроме двух деталей, на которые ты, разговаривая со мной о нем, сразу же обратил мое внимание: его кожа явно была уж слишком смуглой для того, чтобы его можно было счесть представителем одного из коренных европейских народов, а волосы на его голове — точнее, то, что от них осталось, потому что волосы у него росли лишь над ушами, да и то очень жиденько — были черными как уголь. Ты впоследствии говорил мне, что эти две его особенности невольно вызывали подозрение, что он по происхождению цыган. Но эти предположения не получали никакого подтверждения, однако они, по большому счету, являлись помехой в продвижении этого полицейского по служебной лестнице. И все же он день за днем настойчиво пытался доказать, что очень хорошо выполняет свою работу. Я вот и заподозрила его в том, что он холостяк. Чтобы это предположить, достаточно было всего лишь взглянуть на его одеяние человека среднего достатка: оно не только сильно контрастировало с мундирами и сшитыми на заказ безупречными штатскими костюмами аристократических обитателей Брунштриха, но и выглядело неухоженным и потертым от интенсивной носки. Из этого следовало, что инспектору Франке явно недостает в жизни хорошей женщины, которая, к примеру, пришила бы на его жилете пуговицу, уже еле-еле державшуюся, а также тщательно постирала и накрахмалила бы измятый и потемневший воротничок его рубашки.

В середине дня инспектор подошел ко мне с замаскированным под вежливую просьбу требованием: я должна дать ему показания о произошедших в замке событиях в качестве свидетеля. Он отвел меня в оружейную, которая была на время превращена в своего рода полицейский штаб, и предложил мне сесть в удобное кресло, тем самым начав процедуру, которую ему приходилось выполнять уже далеко не один раз.

— Записывай все то, что мы сейчас будем говорить, сержант, — приказал инспектор Франке молодому полицейскому, разрывавшемуся между желаниями успевать смотреть и в свой блокнот, и на мое платье, под которым перед его мысленным взором вырисовывались мои женские прелести. — Итак, барышня, не могли бы вы рассказать мне, что вы делали прошлой ночью, в то время, когда произошли известные вам события?

— Ну конечно, расскажу. После окончания празднования я вернулась в свою комнату. Посреди ночи…

— Извините, — перебил меня инспектор, — вы не могли бы указать более точное время?

— Пожалуй, могу. Я легла спать где-то между двумя часами и половиной третьего, а примерно между половиной пятого и пятью я услышала шум.

— Что это был за шум?

— Какие-то удары и беготня по коридорам. Как будто кто-то хлопал дверями или бросал тяжелые предметы на пол.

— Ara… Продолжайте.

— Я выглянула в коридор, чтобы узнать, что там происходит, и увидела великого герцога и маршала Комбеля. Вероятно, они тоже услышали шум и, опасаясь, что в дом пробрались воры, решили его осмотреть.

— А почему они не сообщили ничего охране замка?

— Не знаю. Наверное, они смогут ответить на этот вопрос. Воздержавшись от каких-либо реплик по этому поводу, инспектор жестом показал мне, чтобы я продолжила свой рассказ.

— Они спустились на первый этаж. Минут через пять-десять я услышала еще один удар… Хотя нет, еще раньше я увидела, как из своей комнаты вышла баронесса фон Вахер. Ее тоже разбудил доносившийся из коридора шум. Затем я спустилась на первый этаж и увидела в оружейной своего кузена. У него была рана на лбу. Его ударили по голове вазой: на полу повсюду валялись ее осколки.

— Вы кого-нибудь заметили?

— Нет, никого. Злоумышленник, по всей видимости, убежал в противоположном направлении еще до того, как я пришла.

— И что происходило дальше?

— Вскоре пришел мажордом, и его высочество отправил его за начальником охраны. Затем мы проводили его высочество в его покои, чтобы обработать там его рану.

— Вы и маршал?

— Да. Затем маршал ушел, и я ухаживала за его высочеством одна, пока не пришел врач. Через некоторое время мы услышали выстрел.

— А вы не помните, в какое именно время? Я на несколько секунд задумалась.

— Примерно в половине шестого. Во всяком случае, не позднее шести. Кстати, несколькими минутами раньше я выходила из покоев его высочества, чтобы принести ему болеутоляющее средство. Идя по коридору, я увидела, как из комнаты господина Ильяновича вышел герцог Карл.

— Вы абсолютно уверены, что это была именно та комната и что вы видели именно его?

— Да, абсолютно.

— Однако если это произошло раньше, то отсюда следует, что стрелял не он.

— А я и не говорю, что стрелял он. Я всего лишь сказала, что видела, как он оттуда выходил.

— Понятно. Что происходило дальше?

— Ничего. Я вернулась в покои великого герцога, и через несколько минут раздался выстрел. Когда мы прибежали в комнату господина Ильяновича, то увидели, что его убили, — заявила я, делая акцент на словах «его убили», потому что, как мне показалось, настал момент взять инициативу в свои руки.

Мое заявление произвело ожидаемый мною эффект: инспектор Франке впервые услышал нечто такое, ради чего стоило нарушить рутинную процедуру допроса.

— Вы, похоже, уверены в том, что его убили.

— Да, уверена. Он не оставил никакой предсмертной записки, а на столике стоял открытый флакончик с вероналом. Никто не стал бы принимать снотворное перед тем, как застрелиться.

— Тем не менее, он держал в руке пистолет.

— Нет, не держал, — я отрицательно покачала головой, невольно задаваясь вопросом, с какой целью инспектор утверждает нечто такое, что, как он и сам прекрасно знал, не соответ-ствовует действительности, — словно бы он хотел устроить мне небольшую проверочку. — Да, пистолет лежал на полу в таком положении, как будто он выпал из руки Ильяновича, но положить его так мог кто угодно.

Инспектор Франке бросил на меня настороженный взгляд. У него наверняка еще до начала этого допроса сложилось обо мне определенное мнение, а я своими заявлениями явно вышла за пределы того, чего он мог ожидать от такой, как я, барышни. Я, похоже, начала вызывать у него интерес, однако он, будучи хорошим полицейским, вел себя осторожно, сдержанно, говорил мало и всегда по существу. Его работа ведь заключалась в том, чтобы раздобывать информацию, а не чтобы ее давать. Я понимала, что он вряд ли угодит в подготовленную мной для него ловушку — он, наоборот, попытается повернуть ход разговора в нужное ему русло и, кроме того, начнет меня запугивать.

— Когда вы зашли в комнату, в каком состоянии находилось окно?

— Оно было закрыто.

— Точнее, оно было закрыто изнутри. Как, по-вашему, убийца мог покинуть комнату, не столкнувшись при этом с вами?

— Не знаю. Выяснить это — задача полиции.

— Безусловно. Поэтому полиция вполне могла бы подумать, что убийце — или убийцам — не надо было никуда убегать. Она могла бы подумать, что вы и великий герцог — хотя вы и пытаетесь обеспечить себе алиби тем якобы фактом, что вы первыми обнаружили труп, — на самом деле и были теми самыми злоумышленниками, которые произвели смертоносный выстрел. Все свидетели дружно говорят, что, когда они зашли в комнату, в которой было совершено данное преступление, там уже находились вы.

После этого провокационного заявления инспектор Франке сделал длинную паузу, чтобы понаблюдать за тем, как я отреагирую на его слова. Я даже бровью не повела, а с вызывающим видом смотрела ему прямо в глаза, давая ему тем самым понять, что я не из тех барышень, которых можно запугать и подавить своим авторитетом и своим латунным значком полицейского.

— Однако, к счастью для вас, — затем продолжил он, — полиция обнаружила предсмертную записку. В данной ситуации, барышня, рекомендую вам не настаивать на вашем предположении о том, что было совершено убийство, а иначе это может обернуться против вас самой.

Как я и предполагала, из уст инспектора прозвучало своего рода официальное подтверждение того, о чем мне уже сообщил Ричард, сопровождаемое настоятельным предупреждением: не суй свой нос туда, куда не просят. Я невольно задалась вопросом, кого же пытается покрывать инспектор Франке, ради кого он готов пренебречь своим долгом блюстителя порядка и… почему?

— Ну что ж, барышня, если вам нечего добавить, больше нет необходимости вас беспокоить. Спасибо вам за оказанную помощь.


После напряженного разговора с инспектором я решила отдохнуть, однако, лежа в одиночестве в своей комнате, все никак не могла выкинуть из головы смерть Бориса и все, связанное с ней. Мне подумалось, что неплохо было бы сходить навестить тебя. Это мое желание было обусловлено не только существующим еще с библейских времен обычаем навещать больных, но и тем, что мне в тот момент тебя очень не хватало. Я была уверена, что общение с таким жизнерадостным и сладострастным человеком, как ты, отвлечет меня от мрачных мыслей.

— Черт бы побрал эту дурацкую полицию! — услышала я твое громогласное ругательство.

Когда, подходя к твоим покоям, я столкнулась с инспектором Франке, у меня мелькнула мысль, что я, пожалуй, выбрала не самый подходящий момент для того, чтобы использовать тебя в качестве развлечения. Этот полицейский тебя только что допрашивал, и общение с ним вызвало у тебя гнев. Шагая взад-вперед по своему кабинету, ты во всю мощь своей глотки извергал проклятия в адрес этого представителя закона.

Я, конечно же, отнюдь не ожидала увидеть тебя лежащим в постели и терпеливо ожидающим, когда заживет твоя рана. Ты не стал бы, словно какая-нибудь немощная барышня, обрекать себя на постельный режим всего лишь из-за пореза на лбу. Тем не менее такая твоя энергичность вызвала у меня удивление.

— Бестолковейший, глупейший, наглейший и… и грязнейший полицейский! Да как он осмеливается оскорблять меня в моем собственном доме?! Ты можешь себе представить — он обвинил меня в том, что я убил этого… как его звали? Я даже не помню его имени!!!

Судя по твоим словам, ты услышал от инспектора Франке те же самые обвинения и угрозы, какие услышала от него я. А вот сдержанности ты, в отличие от меня, не проявил.

— Да ладно, успокойся… — Я попыталась подойти к тебе и уговорить взять себя в руки, однако ты продолжал ходить взад-вперед, почти не обращая на меня внимания. — Если ты не успокоишься, у тебя разойдутся швы.

— Успокоиться? Да как я могу быть спокойным после всего того, что я только что услышал?! Я ведь даже не знаю, кто такой этот чертов… этот чертов… Как его звали?

— Борис Ильянович.

— Может, и Борис! Я даже не знаю, каким образом этот Борис оказался в моем доме!

— Но разве может быть так, чтобы хозяин дома не знал кого-либо из своих гостей?

— А может, его сюда пригласила ты?

— Нет, не я.

— Кто же тогда его пригласил?

Ты пожал плечами, тем самым показывая, что ты этого не знаешь и что, более того, тебе на это наплевать.

— Моя матушка его точно не приглашала. Она всегда заранее дает мне список приглашенных, чтобы я мог его просмотреть. Думаю, его пригласил Карл. А может, он проник сюда в последний момент и под чужим именем. Замок Брунштрих уже начинает превращаться в какой-то… бордель. — Ты тут же поспешил себя подправить, почувствовав, что, ослепленный гневом, начинаешь забывать о свойственной тебе изысканной манере изъясняться: — Кто угодно может зайти сюда и выйти, когда захочет.

Я, однако, не придала большого значения этой твоей лингвистической промашке, потому что мое внимание привлек более интересный для меня момент: Карл, возможно, пригласил господина Ильяновича отпраздновать Рождество в Брунштри-хе… Но зачем он это сделал?

— Я, безусловно, был бы против того, чтобы его пригласили, — продолжал ты, — если бы знал, что этот толстяк вздумает умереть в моем доме во время праздников и тем самым их испортит.

Я смиренно проглотила этот черный юмор, однако, в душе желая, чтобы к тебе побыстрее вернулось твое обычное чувство юмора.

— Не будь таким жестоким. Борис показался мне неплохим человеком.

У тебя вдруг куда-то улетучился весь твой гнев. Встав неподвижно прямо передо мной, ты посмотрел на меня как-то странно.

— Ну, конечно же, он старался показаться тебе неплохим человеком. Наверное, ему от тебя что-то было нужно. Или ты так до сих пор и не заметила, что все мужчины всячески пытаются с тобой подружиться?

Эта твоя реплика мне не понравилась: ты словно бы намеревался — без какого-либо явного основания — разрядить свое плохое настроение упреком в мой адрес, причем упреком абсолютно неуместным.

— Ну да, — сухо ответила я. — Я, пожалуй, пойду.

Я повернулась к двери, но ты тут же попытался меня удержать.

— Нет-нет, подожди. Ты что, обиделась?

Прежде чем что-то ответить, я — очень медленно, чтобы показать, что я подчиняюсь тебе с большой неохотой, — повернулась и посмотрела на тебя.

— Нет, — печально сказала я. — Нет. Я… я просто устала, — добавила я, всем своим видом, однако, показывая, что твои слова меня сильно обидели.

— Прости меня, принцесса. Я так разозлился, что и сам не понимаю, что говорю! Кроме того, я — придурок!

Я наконец удостоила тебя улыбки и снисходительного взгляда.

— Да, и еще какой, — кивнула я.

— Я все еще не поблагодарил тебя за то, что прошлой ночью ты была для меня самой лучшей медсестрой, какую только можно пожелать.

— А ты, по правде говоря, был самым недисциплинированным и дерзким пациентом, какого только… какого только может пожелать медсестра. Вообще-то тебе и сейчас следовало бы находиться в постели.

Прищурившись и улыбнувшись, ты сделал пару шагов вперед — чтобы преодолеть то небольшое расстояние, которое нас разделяло, — и взял мои руки в свои.

— Да, я это знаю. Однако я ненавижу лежать в постели один…

В твоих словах, возможно, крылось искреннее желание. А может, это была просто одна из тех дерзких, но в конечном счете безобидных фраз, которые частенько проскакивали в твоей речи. Как бы то ни было, я не собиралась и дальше находиться в твоих покоях, чтобы это выяснить.

Приподнявшись на цыпочки, чтобы дотянуться губами до твоих щек, я оставила на одной из них — возле самого рта — не менее дерзкий, чем твои слова, поцелуй — такой поцелуй, который, как я рассчитывала, скорее причинит тебе душевную боль, чем доставит удовольствие. Когда я это делала, ты закрыл глаза и сглотнул слюну. Заметив это, я поняла, что одержала победу.

— Спокойной ночи, ваше высочество. Отдыхайте, — прошептала я тебе на ухо, а затем исчезла за дверью.


7 января

Я помню, любовь моя, что, после того как было произведено вскрытие трупа и он был тщательно осмотрен в соответствии со всеми требованиями судебной медицины, Бориса Ильяновича похоронили без церковных церемоний на центральном кладбище Вены. Это вызвало, пусть даже и после его смерти, негодование и критику в его адрес со стороны некоторых из тех людей, кто — при его жизни — был так или иначе с ним знаком: этих ярых поборников христианской веры оскорбило то, что на похоронах не присутствовали священники. Лично же у меня на этих похоронах возникло ощущение, что я пришла на какое-то рутинное общественное мероприятие: я не увидела ни вдовы, которую вели бы под руки ее близкие, ни друзей, вместе с которыми можно было бы всплакнуть, ни родственников, которым все выражали бы свои соболезнования по поводу постигшей их утраты.

Борис Ильянович был, по сути, космополитом и вел себя именно как космополит, и после его кончины выяснилось, что нет ни одной страны, которую можно было бы считать его родиной и где следовало бы предать земле его тело, а потому хоронить его пришлось в той стране, в которой он умер. Впрочем, где именно будут лежать и разлагаться его останки, самого Бориса уже ничуть не волновало, ибо его душа теперь находилась очень далеко от всех стран и континентов.

Когда мы стояли и хладнокровно наблюдали за зловещей похоронной церемонией под порывами сырого ледяного ветра, норовившего пробраться под одежду и пронизать нас холодом до самых костей, на нас непрерывно падали с неба малюсенькие снежинки, похожие на какую-то манну небесную и окрашивавшие головы и плечи людей в белый цвет. Видневшиеся вокруг нас тевтонские скульптуры (напоминание о тех, кто уже переправился через реку Стикс[58]), голые ветки деревьев, похожие на протянутые за подаянием подагрические руки, увядшие цветы, лежащие на холодном граните, и старый кипарис, который, казалось, сурово смотрел на нас, — все это еще больше усиливало мрачность и тоскливость окружающей обстановки, словно удачно подобранные для трагической пьесы декорации. Мне даже показалось, что эти предметы были умышленно и искусно размещены здесь таким образом, чтобы производить на всех пришедших сюда именно такое впечатление. Впрочем, а для чего предназначено кладбище, если не для проведения такого жуткого мероприятия, как погребение покойника?

Скорбную тишину не нарушали ни причитания, ни всхлипывания, ни стоны, ни какие-либо другие звуки, являющиеся выражением душевной боли. Не звучали ни заупокойные молитвы, ни подобающие случаю стихи. Не лились слезы — даже такие, что проливают на подобных траурных мероприятиях просто ради приличия (подобно тому, как ради приличия аплодируют после спектакля — не только хорошего, но и плохого). Лица присутствующих были сосредоточенными и серьезными, однако на них не отражались эмоции — как будто холодный ветер превратил их в ледяные изваяния. Даже загадочный слуга, который всегда и везде сопровождал господина Ильяновича и который не раз вызывал споры относительно его расовой и национальной принадлежности, не проявлял ни малейшего волнения.

Я задумчиво разглядывала лежащие вокруг могилы темные комья земли, бросавшиеся в глаза на фоне окружающего их белого снежного покрова. Они показались мне символом глубокого траура, и меня охватила какая-то странная тоска.

Я уже не первый раз видела, как умирают люди, однако в данном случае это была смерть человека, при жизни настолько незаурядного, что он довлел над другими людьми, а умирающего в полном одиночестве; человека, формировавшего общественное мнение, но в конечном счете всеми покинутого; человека, который слыл загадочной личностью и умер загадочной смертью.

Жить и умереть в одиночестве… Охватившая меня тоска стала усиливаться.

Я раньше никогда не задумывалась над тем, каким будет финал моей жизни, потому что все мои усилия были сосредоточены на том, чтобы выжить. Ведя существование, полное огорчений и разочарований, я упорно стремилась — то ли из желания взять в этой жизни реванш, то ли просто от отчаяния — обрести и должным образом использовать свободу, которая в действительности была не более чем миражом, бессмысленным и неосязаемым идеалом. Полагая, что свободу могут обрести только одинокие, независимые и самодостаточные личности, я сама себя превратила в некое подобие острова посреди огромного моря, над которым я намеревалась насмехаться с высоты своего превосходящего индивидуализма, но которого я на самом деле боялась, зная, насколько оно для меня опасно и вредоносно.

Я избрала одиночество в качестве своего убежища и своего средства защиты. Как могло произойти, что я оказалась похоронена в нем — подобно тому, как будет похоронен в выкопанной в земле могиле Борис Ильянович? Увидев, как комья земли падают на гроб, я ощутила такую тоску, как будто эти комья падали на мое собственное тело и как будто я вскоре буду под ними погребена.

Ночь, когда приходит одетая в черное старуха с косой — приходит, чтобы забрать тебя с собой навсегда… Возможно, эта ночь наступит уже завтра… Старуха придет, когда ты будешь находиться в одиночестве. Вместе с тобой умрет и все то, что у тебя имеется, потому что нет никого, кому ты могла бы все это завещать. С тобой умрет и память о тебе, потому что помнить будет некому. Ничего не останется от тебя в этом мире после того, как ты его покинешь. Это будет истинной кончиной — кончиной одинокой души. Твоей души… Охватившая меня тоска стала почти невыносимой.


Я почувствовала страх. Страх сдержанный и молчаливый. Страх, который внешне не заметен, потому что он проявляется лишь где-то в глубине души. Страх, который леденил мою кожу даже под плотной теплой одеждой. Я почувствовала страх и посмотрела на тебя. Ты стоял в первом ряду: ступни — возле самого края могилы, взгляд направлен куда-то вдаль, голова высоко поднята. Ветер трепыхал полы твоего пальто и ерошил твои волосы… Я почувствовала страх и посмотрела на тебя.

Гроб Бориса продолжали забрасывать землей, и раздававшиеся при этом звуки были единственным, что нарушало установившуюся зловещую тишину. Эти звуки — звуки ритмично врезающихся в грунт лопат и падающих на гроб комьев земли — еще больше усилили охватившую меня тоску.

Мне захотелось подбежать к тебе и броситься в твои объятия, чтобы ты забрал меня из этого жуткого и зловещего места, чтобы ты прогнал мои страхи словами утешения… Однако ты на меня даже не смотрел.

— Ты себя хорошо чувствуешь?

Выражение моего лица меня, наверное, выдавало. Страх, видимо, светился в моих глазах — зеркале души… Карл повторил свой вопрос:

— Ты себя хорошо чувствуешь?

Я, изо всех сил стараясь казаться невозмутимой, кивнула. И только тут я осознала, что стояла все это время, сильно ссутулившись — ибо мне вдруг захотелось выпрямиться; что я сильно вспотела — ибо я машинально вытирала лоб дрожащими пальцами; что я едва держалась на ногах — ибо твой брат, чтобы я не упала, стал меня поддерживать.

— Тебе, наверное, хочется присесть…

Я посмотрела на него, и мой взгляд был суровым и горделивым. Я никогда не позволяла себе проявлять слабость перед мужчинами.

— Нет, спасибо.

И я демонстративно отошла от него на шаг. Снова уставившись на уже засыпанную землей могилу, я стала мысленно уверять себя с горячностью, перерастающей в гнев, что хочу убить в себе свой страх:

«Мне не нужны вопли плакальщиц на моих похоронах, не нужна напускная скорбь! Я не хочу, чтобы люди одевались в черное подобно тому, как невесты одеваются на свадьбе в белое! Мне не нужны похоронные песнопения и траурные марши! Я не хочу, чтобы над моим мертвым телом произносились пустые восхвалительные речи и чтобы на мою могилу клали венки люди, с которыми я никогда не была знакома! Я ничего этого не хочу!..»

Мой гнев постепенно утих.

— Единственное, чего я хочу, — так это чтобы кто-то положил один-единственный цветок на мой гроб и вернулся, терзаемый целым миллионом сожалений по поводу моей смерти, — прошептала я, почти не разжимая губ.

А затем я сделала то, чего мне, возможно, не следовало делать: я прошла вперед и положила на могилу Бориса цветок. Когда я при этом наклонилась, мне показалось, что десятки глаз вонзились в мою спину острыми иголками.


— Он выглядел таким печальным… — пробормотала я, беря чашку с чаем из рук герцога Алоиса.

Сидя в одной из теплых комнаток замка Брунштрих, Алехандра, Алоис и мы с тобой отходили от холода и усталости. А еще мы при помощи чая пытались избавиться от горького привкуса, который вызвали у нас похороны такого своеобразного человека, каким был Борис Ильянович.

— Ну, конечно, дорогая. Кстати, ничто не сравнится с церковным погребением, совершенным так, как полагается. А вот если мы и дальше будем давать волю всяким атеистам и анархистам, которых уже пруд-пруди по всему миру, то я просто даже не знаю, к чему мы придем, — сокрушенно покачала головой твоя матушка, сгоняя со своих колен пушистого персидского кота, который только что забрался на них в поисках ласки.

Больше никто по этому поводу ничего не сказал: любые последующие высказывания на данную тему наверняка показались бы излишними. Твоя матушка быстрыми глотками допила чай и с трудом поднялась на ноги.

— Ну, ладно, я пошла в свои покои. Может, получится немного отдохнуть перед ужином. Я чувствую себя изможденной.

— Я провожу тебя, Алехандра. Мне, кстати, тоже не помешает отдохнуть, — сказал Алоис, оставляя на столе свою — почти не тронутую — чашку с чаем.

Я поцеловала вдовствующую великую герцогиню в обе ее мягонькие щеки, припорошенные рисовой пудрой, и снова уселась в уютное кресло возле камина. Ты тоже попрощался со своей матушкой, поцеловав ее в щеку, а затем опять стал рассматривать пейзаж за окном.

Сидя в упоительной тишине, я, расслабившись, стала с наслаждением прислушиваться к еле слышным звукам, на которые мы обычно не обращаем внимания в силу их незначительности, — к тиканью часов, потрескиванию огня в камине, посвистыванию ветра за окнами и… и чьему-то тихому прерывистому дыханию. Я почти забыла, что я здесь не одна. Ты вел себя так тихо, что мне, можно сказать, показалось, что ты куда-то исчез.

— Ларс… — позвала я тебя тихо, как будто боялась нарушить магическую тишину.

— Что?

— О чем ты сейчас думаешь?

Ты в течение нескольких секунд молчал — как будто тебя только что вывели из полузабытья и ты теперь пытаешься понять, в чем же заключается смысл заданного тебе вопроса, — а затем ответил:

— Ни о чем.

«Ни о чем из того, что я мог бы тебе рассказать и что тебе следовало бы знать» — вот что означал этот твой незатейливый ответ.

— Хочешь еще чаю?

Ты обернулся и посмотрел на стоявшие на камине часы. Я тоже посмотрела на них. И если ты взглянул на них, чтобы узнать, который сейчас час, то я — ради забавы — попыталась мысленно их описать: это были французские бронзовые — с позолотой — часы эпохи Людовика XVI, вставленные в бело-голубой фарфоровый корпус и снабженные клеймом парижской мастерской «Гавель». Изготовлены они были примерно в конце XVIII века.

— Нет, спасибо. Мне через несколько минут нужно будет поговорить со своим мажордомом.

— Бедненький богатый мальчик!

Ты, слегка улыбнувшись, дал мне понять, что отнесся к моей насмешке с изящной снисходительностью. Отойдя от окна, ты поставил свою пустую чайную чашку на стол и приблизился ко мне, но остался стоять, чтобы мне было понятно, что ты скоро отсюда уйдешь. Поскольку я, сидя в кресле, смотрела на тебя снизу вверх, твой силуэт показался мне еще более величественным, чем обычно.

— А что сейчас будешь делать ты?

Услышав от тебя этот вопрос, я осознала, что до сих пор не решила, чем буду после сегодняшних похорон заниматься.

— Я, наверное… могла бы повышивать, сидя возле камина… если бы умела вышивать. Или же могла бы написать какое-нибудь меланхолическое стихотворение, невидяще глядя в окно… но я за свою жизнь не написала ни одного стихотворения. А еще я могла бы взять колоду карт и пораскладывать пасьянсы… однако это занятие, конечно же, кажется мне необычайно скучным. Не знаю… Наверное, мне тоже следует пойти в свою комнату и немного отдохнуть. Может, напишу пару писем.

Едва я откровенно призналась в том, что не обладаю ни одним из главных качеств, приличествующих барышне из высшего общества (то есть не умею ни вышивать, ни писать стихи, ни терпеливо раскладывать пасьянсы), как тут же поймала твой загадочный взгляд, в котором можно было бы узреть восхищение, если бы я не была уверена в том, что ты ну никак не можешь восхищаться отсутствием во мне подобной великосветской изысканности.

Я подумала, что ты сейчас дашь этому своему взгляду какое-то словесное объяснение, но ты поступил по-другому: ты наклонился ко мне и, ничего не говоря, запечатлел на моих губах долгий поцелуй. От этого завораживающего прикосновения твоей бархатистой и теплой кожи я тут же разомлела и не стала тебе противиться. Когда ты отстранился, мне вдруг стало холодно и я почувствовала себя покинутой. Мне было жаль, что это удовольствие продлилось так недолго.

— Мне нужно идти, — еле слышно сказал ты.

Тебе нужно идти… Но зачем же ты тогда это сделал? Зачем ты начинаешь утолять мою жажду, а затем отрываешь бокал с живительной влагой от моих губ? Зачем ты пытаешься утолить мой голод, а затем вытаскиваешь пищу прямо у меня изо рта? Зачем ты смазываешь мои раны целительным бальзамом, а затем вытираешь этот бальзам? Зачем ты начинаешь согревать огнем мою заледеневшую душу, а затем убираешь этот огонь от меня подальше?

— И помни: это не ты меня поцеловала — это я тебя поцеловал, — произнес ты с таким видом, будто говорил что-то очень и очень важное.

Затем ты исчез за дверью, унося с собой и часть меня.


9 января

«Самоубийство». Это было самоубийство?!

Я помню, любовь моя, тот момент, когда во мне забушевала ярость. Сдерживаемая в течение долгого времени и подобная лаве дремлющего вулкана, она начала клокотать во мне, когда я прочла полицейский отчет относительно гибели Бориса Ильяновича. Это был весьма неправдоподобный отчет, в котором бросались в глаза многочисленные грубые ошибки, допущенные во время проведения следствия, а также подтасовки и манипуляции. Описание вскрытия трупа, например, больше походило на составленное школьником коротенькое сочинение о том, как он разрезал на куски ящерицу. Не было установлено, кому принадлежал найденный пистолет; никто не посчитал, сколько пуль было в магазине пистолета, и не проверил, такой ли пулей был убит Ильянович; полицейские не удосужились определить расстояние, с которого был произведен выстрел, и рассчитать траекторию полета пули; не был проведен анализ тканей трупа с целью выяснить, не содержатся ли в них барбитураты, как и не было выяснено, употреблял ли их погибший в больших количествах; не упоминалось о том, что на ночном столике в его комнате стоял флакончик с вероналом… И так далее, и так далее, и так далее. В общем, расследование было проведено весьма халатно, и невольно возникало подозрение, что здесь не обошлось без чьего-то злого умысла.

Когда охватившая меня ярость немного утихла, я, не задумываясь о возможных последствиях, побежала по коридорам замка, направляясь во вполне определенное место и с вполне определенной целью.

* * *
Признаюсь тебе, брат… Нет, правильнее будет сказать: уверяю тебя, брат, что в тот день я воспылал к ней ненавистью. Она заставила меня почувствовать себя слабым и уязвимым. Я, год за годом мужая и находя в себе необходимую силу воли, сумел укрепить свой дух, научиться управлять своими эмоциями и сдерживать проявления своего темперамента, а потому считал себя человеком стойким, сдержанным и непоколебимым. Однако она нарушила установившееся в моей душе равновесие: она заставила меня распсиховаться, она привела меня в ярость, она выбила почву у меня из под ног… Она открыла мой «ларец Пандоры» с искусством опытного вора, надев на руки белые перчатки.

— Что, черт возьми, здесь происходит?

Эта дерзкая и нахальная девушка ворвалась в мой кабинет, словно разъяренная оса. Она не постучалась в дверь и не закрыла ее за собой, а бесцеремонно подошла к моему столу и буквально бросила мне в лицо этот вопрос с негодованием, в котором не чувствовалось даже намека на вежливость.

Она своим вторжением оторвала меня от работы, а потому я поднял глаза и посмотрел на нее с недовольством. Однако мне подумалось, что на подобное проявление негодования мне следует отреагировать ледяным спокойствием, и я, стараясь выглядеть невозмутимым, поднялся на ноги и, подойдя к двери и закрыв ее, указал затем на стул и — с ироничной вежливостью — произнес:

— Добрый день, Исабель. Не желаешь ли присесть?

Она, не обращая внимания на мои слова, в которые я вложил упрек по поводу такого ее грубого поведения, снова начала бурно выражать свое негодование:

— Что это за маскарад?! Кого вы пытаетесь обмануть?! Любой, кто хотя бы иногда читает — пусть даже и самые дурацкие — детективные романы, без труда поймет, что это такое же самоубийство, как я — архиепископ Калькуттский! Тот, кто его убил, даже и не пытался замаскировать свое деяние под самоубийство!

Ричард и инспектор Франке уже предупредили меня, что ей не дают покоя обстоятельства гибели господина Ильяновича и что она в конце концов станет для нас проблемой. Я решил, что попытаюсь абсолютно спокойно реагировать на эти ее обвинения.

— Я пока еще не понял, что именно ты имеешь в виду, но если ты говоришь о смерти господина Ильяновича, то мне кажется, что тебе следует обратиться к полицейским. Боюсь, что лично я тебе ничем помочь не смогу…

— Глупости! — перебила она меня, как будто ей хотелось лишь делать выпады в мой адрес, но отнюдь не слушать мои объяснения. — За всем этим стоишь ты, и не смей отнекиваться! Ты умолчал о том, что был найден труп Николая, а теперь ты еще и солгал относительно того, как был убит Борис! Почему ты так упорно пытаешься скрывать правду?!

Я, не теряя самообладания и принимая брошенный мне вызов, смело выпалил:

— А ты? Почему ты так упорно пытаешься эту правду узнать?

Мой коварный вопрос застал ее врасплох, и она, замолчав, растерянно захлопала ресницами. Я заметил, что у нее на лице появился от волнения румянец. Мне уже даже показалось, что я поставил ей мат, однако она тут же мне продемонстрировала, что не допустит, чтобы последнее слово в этом разговоре осталось за мной.

— Я тебя предупреждаю, что я этого так не оставлю. Я уверена, что, кроме этих твоих продажных полицейских, найдутся люди, которые захотят узнать, чем же это ты занимался в комнате Бориса в ту ночь, когда его убили.

Вот эти-то ее слова и заставили меня распсиховаться. Эта барышня зашла в своих угрозах уж слишком далеко. Она явно не отличалась ни хорошими манерами, ни хотя бы сдержанностью. Мне в подобной ситуации необходимо было наглядно продемонстрировать, кто здесь хозяин: напустив на себя суровый вид и сверля ее взглядом, я сделал пару шагов вперед, чтобы оказаться с ней лицом к лицу. Я намеревался поставить в этом деле точку.

— А я тебя предупреждаю, что не потерплю, чтобы какая-то девица, возомнившая себя детективом, врывалась в мой кабинет и начинала вопить и угрожать мне! И это в моем собственном доме! Поэтому — ради твоего же блага — я советую тебе вернуться в гостиную, чтобы сидеть там и сплетничать вместе с другими женщинами и не совать свой нос в дела, которые не входят в твою компетенцию.

Произнеся эти — конечно, не очень-то вежливые слова, я подошел к двери и демонстративно ее распахнул.

— Итак, я прошу тебя отсюда уйти. У меня много работы. Я всем своим видом показывал, что не потерплю никаких возражений, а потому она подчинилась моему требованию, бросив на меня, однако, испепеляющий взгляд. Я закрыл за ней дверь и вернулся к своим бумагам, но сконцентрироваться на них я уже не смог. Со мной происходило что-то странное: я потел и у меня дрожали руки. Раньше я все держал под контролем, а теперь мне вдруг стало казаться, что я уже ни на что не могу повлиять. Как эта барышня, отпрыск испанских провинциальных аристократов, которая никогда ничего не видела, кроме своего захолустного городишка, смогла понять, что это было не самоубийство, а именно убийство? Ричард сказал бы, что я снова вижу привидения там, где их и в помине нет, однако на самом деле опять кое-что не вписывалось — а точнее, кое-кто не вписывался — в окружающую меня действительность: она была лишней деталью, которая мешала нормальному осуществлению тщательно продуманного и подготовленного плана. И мириться с этим я отнюдь не собирался.

* * *
Я помню, любовь моя, как я пришла в свою комнату с ощущением тяжести в груди и со слезами ярости на глазах. Я начинала осознавать, что произошло: я поддалась своим эмоциям, я позволила своему темпераменту меня предать. Возможно, вопреки тому, что обо мне думали, я была неподходящим человеком для выполнения порученного мне задания. Возможно, я оказалась неспособной выдерживать сильное психическое напряжение и теперь начну совершать одну глупость за другой, тем самым ставя под угрозу всю операцию.

Я уселась напротив зеркала туалетного столика, глядя на свое отражение в нем, как на исповедника, которому можно излить душу. Я, однако, не собиралась плакаться даже себе самой, не собиралась позволять своему темпераменту снова меня предать. Я, возможно, не обладала таким хладнокровием и такой выдержкой, какими мне следовало бы обладать, но вот самолюбие и решительность у меня имелись, и раз уж мне нужно выполнить кое-какую работу, то я ее непременно выполню.

Я достала из ящика комода конверт, на котором стоял почтовый штемпель Испании. В этом конверте лежала записка, обнаруженная мною в книге, которую у меня пытались отнять в Париже. Когда я прочла эту записку еще там, во Франции, ее явно нелепый текст заставил меня предположить, что в ней содержится какая-то зашифрованная информация. Я отправила ее на расшифровку, и пару недель спустя мне прислали ее расшифрованный вариант. Он был похож на обычное письмо, присланное каким-то вымышленным персонажем из Испании. Я всмотрелась в эти слова, надеясь, что они помогут мне снова взять себя в руки, и стала размышлять над тем, каким же будет мой следующий шаг.


10 января

DIE KLEINE SPIELDOSE

Wien

10. Januar 1914

9.00 abends[59]


Я помню, любовь моя, как я оторвала взгляд от бумажки, которую держала в руке, и посмотрела на грязную вывеску, на которой виднелись те же три слова: «DIE KLEINE SPIELDOSE».

Я, немного нервничая, на несколько секунд задержалась перед этой вывеской, вспоминая о том, как приходила сюда в первый раз — это было 27 декабря, когда я приехала в Вену с Карлом. Воспользовавшись тем, что он оставил меня одну, я попыталась разыскать эту «Маленькую музыкальную шкатулку». Я тогда, опасаясь, что за мной могут вести слежку, выдумала, что искала кондитерскую с таким же названием, и именно такое объяснение я дала Карлу. Мне всегда приходилось заранее подготавливать ответы на его вопросы. Готовясь к своей второй поездке, я решила, что мне, пожалуй, следует прибегнуть к помощи абсолютно безвредной для меня сообщницы, на роль которой я выбрала леди Элеонору. Я была уверена, что она отнесется к моей просьбе с полным пониманием, если я ей скажу, что мне необходимо тайно встретиться — и я горю желанием это сделать — со своим страстным, никому еще не известным и ужасно непристойным любовником. Мне пришлось выдумать эту чушь ради того, чтобы Элеонора согласилась меня прикрыть в задуманной мною авантюре. Я отправилась с ней и с ее матушкой на представление в Венский оперный театр. Приехав в театр, я тихонечко ускользнула оттуда, якобы чтобы встретиться с пресловутым похитителем своих добродетелей. Я договорилась с леди Элеонорой, что, когда придет время возвращаться в замок, она скажет своей матушке, что я встретилась с кем-то из вас двоих — с тобой или с Карлом. Следовательно, поскольку вы оба были заботливыми кузенами, у меня якобы появился спутник, который и отвезет меня обратно в замок Брунштрих. Леди Элеоноре понравился этот мой замысел, а потому именно так все и было сделано. Кроме того, мне играло на руку еще одно обстоятельство: леди Джейн Стэнтон, мать Элеоноры, прежде чем лечь спать, обычно пыталась утопить испытываемые в жизни разочарования в половине — а то и больше чем в половине — бутылки джина, и она на следующее утро вряд ли бы вспомнила, что происходило накануне вечером, и, следовательно, не стала бы удивляться тому, что я почему-то возвратилась в Брунштрих не вместе с одним из своих кузенов.

Успешно осуществив план побега, я без особого труда разыскала «Маленькую музыкальную шкатулку», которая была не более чем лавкой старьевщика, претендовавшей на статус антикварного магазина, и располагалась на одной из самых узких улочек венского района Оттакринг — района, заселенного в основном рабочим людом. Лавка эта ютилась между двумя шумными жилыми домами, фасады которых облупились и почернели под воздействием сырости, вызванной близостью реки Дунай. На всей улице пахло древесным углем и кошачьей мочой: эти смрадные запахи исходили из грязных и противных — как рот опустившегося пьяницы — подъездов. Хруст снега под моими ногами отдавался в вечерней тишине гулким эхом. Я посмотрела по сторонам. Единственным движением, которое я при этом заметила, была лихорадочная пляска гоняемых ветром туда-сюда снежинок. Лавка была закрыта, но я, защищая глаза от снежинок рукой, смогла разглядеть сквозь грязное оконное стекло груды всевозможных предметов, которые вряд ли кто-либо захотел бы купить.

Я невольно задалась вопросом, какая же встреча могла быть назначена в таком гнусном месте? У меня возникло подозрение, что смысл записки был понят неправильно. Возможно, предполагаемая встреча вовсе не была секретной или же упомянутая в записке «Маленькая музыкальная шкатулка» была совсем не этой грязной лавчонкой, перед которой я в данный момент находилась. С другой стороны, я была уверена, что если речь шла все-таки о какой-то секретной встрече, то вряд ли она будет проходить у меня под носом… Я присмотрелась повнимательнее к двум подъездам, которые виднелись слева и справа от лавки: наверное, через один из них можно пройти в какие-нибудь подсобные помещения этой лавочки. Я решила начать с того подъезда, который находился справа. Когда я надавила на его дверь, та легко поддалась и открылась. Внутри подъезда к чувствующемуся на улице тошнотворному запаху примешивался еще запах кислой капусты и картошки, которую варили на ужин. Прямо передо мной начиналась лестница с узкими и потрескавшимися деревянными ступеньками; справа висели несколько почтовых ящиков — все как один со сломанными навесными замочками; слева от меня виднелась какая-то дверь. Присмотревшись к почтовым ящикам, я — к своей радости — увидела возле них надпись на немецком языке: «Маленькая музыкальная шкатулка. Налево вниз». Видневшаяся слева от меня дверь была заперта при помощи цепи и висячего замка, однако мне не составило особого труда преодолеть это препятствие, перекусив проржавевшую и хлипкую дужку замка небольшими, но очень прочными кусачками, которые я почти всегда — вместе с другими аналогичными предметами — ношу в своей сумочке.

За дверью начинался темный коридор, конца которого не было видно. Я зажгла фонарь и пошла по этому коридору. По мере того как я продвигалась вперед, ощущающееся в этом коридоре влажное тепло становилось все более и более удушливым, однако коридор этот, как я заметила, был чистым и ухоженным — ни паутины, ни пыли — как будто люди заглядывали сюда намного чаще, чем в замызганную лавку, перед которой я только что стояла. Впрочем,свисавшие с потолка лампочки не горели, а на полу не было видно влажных следов, оставляемых обувью тех, кто ступал по снегу. По-видимому, прошло уже не так мало времени с того момента, как сюда заходили в последний раз. Но раз уж кто-то по той или иной причине поддерживал в этом коридоре порядок, мне еще больше захотелось узнать, куда же он все-таки ведет.

И вдруг я услышала очень тихий звук, похожий на шуршание одежд. Я насторожилась: подобные тихие звуки обычно свидетельствуют о том, что кто-то либо прячется от тебя, либо подкрадывается к тебе…

Я погасила фонарь, затаила дыхание и, напрягши слух, попыталась уловить еще какой-нибудь звук, свидетельствующий о том, что здесь кто-то есть.

Однако тишину ничто не нарушало. До моих ушей уже не доносился и шум улицы, который я еще слышала, когда вошла в подъезд. Подождав еще некоторое время, я пришла к выводу, что здесь нет никого, кроме меня — да еще, может быть, какой-нибудь крысы, — а потому снова зажгла фонарь и пошла вперед, надеясь побыстрее добраться до конца коридора.

Вскоре я разглядела в полумраке, что коридор выходит в большое помещение. Когда я подошла ближе, мое сердце екнуло: в полутьме прорисовывались две причудливые человеческие фигуры. Они находились в самом центре этого большого помещения и, казалось, разговаривали друг с другом так тихо, что я не могла разобрать, что же они говорят. Я поспешно погасила фонарь, осознавая, однако, что сделала это слишком поздно. Съежившись от страха, я ожидала, что они, раньше заметив пляшущий свет моего фонаря, поняли, что я за ними подсматриваю. Машинально сунув руку в карман, я нащупала холодную и успокаивающе действующую на нервы сталь своего пистолета и приготовилась дать отпор.

Однако ничего не произошло.

Увиденные мною две человеческие фигуры продолжали стоять неподвижно, по-видимому, даже не подозревая о моем присутствии. Тогда я — не видя почти ничего в темноте — сделала несколько шагов вперед. Не выпуская из руки пистолет, я ждала, когда же кто-нибудь из них обернется. Однако ни один из них не оборачивался. Возникло ощущение, что изображение, которое вроде бы должно было двигаться, вдруг навсегда замерло. Это меня сильно напугало — напугало своей неправдоподобностью… В конце концов я решила снова зажечь фонарь. Когда я это сделала, в его тусклом желтоватом свете мне удалось разглядеть, что это были всего лишь два портновских манекена. Я глубоко вздохнула, расслабила руку, которой сжимала пистолет, и… и почувствовала себя полной дурой, испугавшейся из-за какого-то пустяка.

Немного успокоившись, я быстренько осмотрелась. Мне с первого взгляда стало ясно, что я нахожусь в складском помещении «Маленькой музыкальной шкатулки». Вдоль стен штабелями стояли большие ящики и какие-то тюки. Еще я увидела множество книг, сложенных в стопки, бросающие вызов закону всемирного тяготения, ряды старых одноглазых масок, взирающих на меня с дьявольскими улыбками, продырявленные и источенные молью холсты с портретами неизвестных мне людей, треснувшие зеркала, в которых мое собственное отражение было темным и искаженным, различные гончарные изделия — грязные, с отколовшимися краями… Когда я стала проводить пальцами по этим запыленным предметам, меня охватило неприятное чувство: мне показалось, что неизвестные мне хозяева этих предметов наблюдают из прошлого за тем, как я оскверняю остатки их жизни, оскверняю часть их самих, покоящуюся в забвении в этом мерзком складском помещении.

У меня появилось ощущение, что я оказалась в тупике, что я пошла по ложному следу — чем бы ни было то, что я пыталась найти. Тем не менее, руководствуясь своей интуицией, я продолжала бродить среди этих осколков далекого прошлого, и моя настойчивость в конце концов была вознаграждена. Некоторые из ящиков, стоявшие в самом низу штабелей и поначалу ускользавшие от моего внимания, выглядели новее остальных и, кроме того, заколочены они были очень аккуратно. Я вытащила один из них из-под других ящиков, а затем, используя старый кухонный нож в качестве рычага, открыла его крышку. Внутри него я увидела множество прямоугольных пакетиков — пакетиков тщательно уложенных так, чтобы их уместилось в ящике как можно больше. Я взяла один из них и, взвесив его на ладони, решила, что в нем граммов двести-триста. Надорвав упаковку, я увидела характерную — жирноватую и липкую — коричневую массу. Это был гашиш. Получалось, что в этом складском помещении хранятся большие количества гашиша, готового к употреблению. Я уже почти нашла то, что искала.

Я внимательно осмотрела все помещение. Направив свет фонаря на стену, я стала искать в ней другой выход. Хотя поначалу я не заметила ни малейшей щели, вскоре мое внимание привлек тот факт, что одна стена явно отличалась от остальных: кирпичи в ней были крепкими и блестящими, а застывший цементный раствор между ними — более светлым, чем на остальных стенах. Кроме того, перед ней лежало гораздо меньше ящиков и тюков. Я отодвинула их, чтобы стена полностью открылась, а затем стала ощупывать ее в поисках какой-нибудь трещины, отверстия или пружины. Через несколько минут тщательного ощупывания мои пальцы натолкнулись на незакрепленный кирпич, и я с силой на него надавила. Послышался своеобразный звук — такой, какой издается при вращении мельничного жернова. Этот звук сменился скрежетом и скрипом механизмов, после чего одна секция стены начала отодвигаться, открывая моему взору спиральную лестницу, уходящую вниз. Первое, что я при этом почувствовала, — поток свежего воздуха, ринувшегося в этот затхлый и пахнущий плесенью проход. Затем я услышала глухие монотонные звуки пения хора, точнее сказать, это было беспрерывное бормотание, похожее то ли на шелест морского прибоя, то ли на шум ветра в кронах деревьев — без резких перепадов и без пауз. Там, внизу, явно находились какие-то люди.

Решив идти до конца в этой своей авантюре, которая, как мне уже стало казаться, конца не имеет, я ступила на первую ступеньку и начала спускаться по лестнице, ориентируясь только на доносившееся откуда-то снизу гипнотическое пение. Дойдя до последней ступеньки, я оказалась перед вогнутой дверью с двумя похожими на корабельные иллюминаторы светящимися отверстиями сантиметров по тридцать в диаметре, расположенными по центру. Я заглянула в одно из них и с удивлением увидела огромное помещение — огромное и по площади и по высоте. Его стены были покрыты позолоченными плитками. Внутри него было ослепительно светло благодаря прикрепленным к стенам и зажженным факелам. Под потолком висели рядами длинные и широкие полосы яркой — легкой и полупрозрачной — материи. От пола из черного мрамора устремлялись ввысь похожие на стволы секвой колонны, богато украшенные рисунками и надписями, выполненными из золота и драгоценных камней. Эти колонны стояли в два ряда, разделявших все помещение на три нефа, из них центральный был шире двух остальных. В глубине помещения — на пьедестале со ступеньками, по обе стороны которых виднелись две огромные черные кобры, — было устроено что-то вроде алтаря. В самом центре этого алтаря пылало пламя, и его пляшущие и тянущиеся к потолку языки иногда поднимались на целый метр. Позади алтаря над всем этим впечатляющим убранством возвышалась огромная статуя, представляющая собой наполовину женщину и наполовину змею. С обеих сторон туловища торчало по две руки, и она, казалось, устрашающе скалилась на каждого, кто осмеливался на нее посмотреть. Синеватая кожа, длинный высунутый язык, ожерелье из черепов… Это была богиня Кали, но не совсем такая, какой ее изображают в индуистских храмах.

Перед ней стояли на коленях несколько сотен молящихся. Они были одеты в туники желто-оранжевого цвета, а их лица были скрыты под масками в индуистском стиле. У основания пьедестала стояли полукругом человек двенадцать в пурпурных туниках, а у самого алтаря четверо в масках и туниках, но уже разного цвета (один — в коричневой, второй — в белой, третий — в голубой, четвертый — в красной), расположились вокруг человека в черной тунике. Мне тут же вспомнились тайные собрания, свидетельницей которых я стала в Брунштрихе. В них участвовали пять человек.

Теперь же моему взору предстало некое подобие огромного храма, в котором проходила религиозная церемония. И это в самом центре Вены! От этой мысли у меня волосы встали дыбом, и мне начали мерещиться бенгальские джунгли, заклинания брахманов, звуки гонга, удушающая жара, запах, исходящий от садху[60]… Но я по-прежнему находилась в центре Вены.

Наблюдая с высоты за всем, что происходило в этом помещении, и чувствуя специфический сладковатый запах гашиша, который, тлея на алтаре, окутывал все вокруг густым белым дымом, я увидела, как «паства» по знаку главного жреца дружно поднялась на ноги. Пение стало более громким, и все присутствующие начали совершать какие-то неистовые конвульсивные движения в такт этому завораживающему пению. Я и сама почувствовала, как мое сознание постепенно затуманивается под воздействием наркотика и монотонного пения мантры[61], отдававшегося ударами молота в моих висках, — а потому мне пришлось собраться, чтобы не отвлекаться и не упустить ни малейшей детали. Вскоре в моем поле зрения появились еще двое верующих: они толкали перед собой стол на колесиках, на котором стояло что-то наподобие гроба. Этот гроб они поставили на алтарь перед главным жрецом, а затем подняли крышку. Все четыре стенки гроба тут же — словно в трюке какого-нибудь фокусника — попадали в разные стороны, и моему взору предстало человеческое тело. Оно было абсолютно голым, вся его кожа была испещрена татуировками. Главный жрец подошел к этому телу вплотную. Ритм песнопений ускорился. Жрец достал из складок своей одежды кинжал и занес его над лежащим перед ним телом. Все присутствующие замолчали.

От этого зрелища, похожего на кадр из какого-то фильма, и от осознания того, что сейчас произойдет, я так сильно разволновалась, что мои нервы натянулись, как тугие струны. Я понимала, что жрец сейчас резко опустит кинжал, что он вот-вот с силой вонзит его в лежащее перед ним голое тело. Я вся сжалась и едва могла дышать. Широко открыв рот, я попыталась вдохнуть…

И вдруг на меня сзади кто-то набросился. Не успела я опомниться, как этот кто-то крепко обхватил меня одной рукой, а второй закрыл мне нос и рот платком. Когда я ощутила приятный запах, от которого, однако, чуть не задохнулась, я попыталась затаить дыхание, но было уже слишком поздно. Не имея возможности сопротивляться, я погрузилась в глубокую черную бездну…

* * *
Я помню, как открыла глаза, но ничего не увидела. Мне лишь мерещились какие-то видения несчастного прошлого, словно пытающиеся предупредить меня о чем-то таком, что ждет меня в расплывчатом будущем. Мне слышались незнакомые голоса, шептавшие слова, понять которые я не могла. Я ощущала болезненные уколы по всему телу, головокружение, тошноту и боль в голове. Больше ничего.


12 января

Я помню, любовь моя, что, когда я разомкнула веки, тусклый свет настольной лампы показался мне яркой вспышкой. Я попыталась приподняться, и у меня тут же возникло ощущение, что мой мозг разбух, как впитавшая воду губка, и уже не умещался внутри моей черепной коробки, что мои ноги и руки опухли и не хотят меня слушаться. Я, начав с потолка, стала поочередно рассматривать все то, что меня окружало, пытаясь понять, где же я сейчас нахожусь.

А находилась я в просторной и шикарно украшенной комнате с двумя балконами, снабженными великолепными дамасскими шторами горчичного цвета и огромными белыми дверьми со стеклами, закрытыми ставнями. Меблировка комнаты состояла из большого шкафа, стола, кровати (на которой я в данный момент лежала), двух небольших столиков, дивана и стоявшего напротив камина низкого стола с двумя небольшими креслами. Все это имело вид дорогостоящих предметов старины, наверняка причисляемых к эпохе какого-нибудь знаменитого английского или французского короля. По правде говоря, я не являюсь экспертом в области антиквариата и легко путаю стили времен Людовика XVI, Елизаветы I и других знаменитых монархов. А вот что я идентифицировала практически сразу — так это причудливые и дорогостоящие часы, которые были изготовлены в стиле «Ле Руа» в XVIII веке и теперь невозмутимо тикали, стоя на каминной плите. Ты уже, наверное, заметил, что я являюсь восторженной ценительницей коллекционных часов, удивительным образом сочетающих в себе красоту и техническое совершенство.

Так и не поняв, что это за комната и как я в ней оказалась, я положила свою измученную голову на подушку и, уставившись на украшенный гипсовой лепкой белый потолок, попыталась навести порядок в своих путаных воспоминаниях. Улочка в районе Оттакринг… Антикварный магазин «Маленькая музыкальная шкатулка»… Кали… Индуистский храм… Множество верующих… Пять жрецов… Человеческое жертвоприношение…

Мне нужно немедленно обо всем об этом сообщить! Если бы я смогла…

Я снова попыталась подняться, и на этот раз мне это удалось. Тогда я решила выпить немного воды из стоявшего на ночном столике графина, чтобы смочить ею ту мочалку, которая, как мне казалось, находилась у меня во рту и которая была ничем иным, как моим собственным языком, почему-то ставшим шершавым и сухим. Уже один глоток воды придал мне сил, и я — хотя и пошатываясь — встала с кровати и занялась поиском выхода из этой комнаты. Когда я покрутила ручки двух имеющихся в ней дверей, одна из них поддалась сразу — однако вела она, как оказалось, в ванную, — а вторая была заперта. Балконы находились на почти гладком — без больших выступов — фасаде на высоте третьего этажа и — насколько я смогла рассмотреть в ночном полумраке — выходили на просторный внутренний двор. Получалось, что убежать отсюда было не так-то просто. Я не смогла бы спуститься во двор по этому ровному фасаду, а тем более при такой плохой видимости.

Вернувшись в глубину своей «золотой клетки», я стала анализировать ситуацию, в которой очутилась. Я сидела под замком, моя верхняя одежда куда-то исчезла, а вместе с ней исчезли и мои инструменты, и мой пистолет. У меня не было возможности даже приблизительно оценить, как долго я здесь уже находилась, хотя мне и казалось, что я пролежала в забытье как минимум несколько часов. Данное жилище, конечно же, располагалось отнюдь не в каком-нибудь из незатейливых зданий района Оттакринг — а может, даже и не в Вене. Меня, по-видимому, похитили, однако я не могла позволить себе потерять самообладание — если, конечно, хотела выбраться из этой сложной ситуации. Мои богатые похитители — они ведь, судя по всему, были богаты — наверняка уже скоро появятся, а потому мне надлежало действовать очень быстро. Первое, что пришло мне в голову, — это попытаться отомкнуть дверной замок одной из моих шпилек для волос. Я подумала, что главное — выбраться из этой запертой комнаты, а затем уже я решу, что делать дальше. Однако осуществить этот свой план мне не удалось. Когда я начала искать шпильку у себя в волосах, вдруг скрипнула задвижка, повернулась дверная ручка, и… и через открывшуюся дверь вошел Карл.

— Ого! Не ожидал, что ты уже встала.

— Ты… — вот и все, что я смогла сказать в ответ, — отчасти потому, что я одновременно и оцепенела, и пришла в ярость, а отчасти потому, что мои голосовые связки, которые уже довольно долго бездействовали, не смогли больше ничего произнести.

— Я принес кофе и болеутоляющее средство. У тебя, наверное, болит голова. Это от хлороформа.

Вообще-то голова у меня не просто болела — она буквально раскалывалась. Однако я была настолько ошеломлена, что даже забыла об этой боли.

Карл закрыл за собой дверь. Затем он с невозмутимым видом — как будто мы с ним раньше договорились выпить кофе и поболтать о том о сем — подошел к стоявшему напротив камина низкому столу и поставил на него принесенный им поднос.

— Что это все означает? — спросила я, стараясь казаться спокойной.

Он несколько секунд молчал, сосредоточенно наливая кофе в чашку. Комната наполнилась приятным ароматом. Наконец — все еще стоя ко мне спиной — он сказал:

— У нас еще будет время на объяснения. А пока выпей вот это. У тебя кружится голова?

У меня вдруг возникло желание броситься к двери и попытаться отсюда убежать. Однако, подавив в себе этот инстинктивный порыв, я решила подчиниться здравому смыслу, который подсказывал мне, что из этого большого и незнакомого мне дома я далеко не убегу. И тут меня осенило: я вспомнила об одной важной детали. Пользуясь тем, что Карл все еще стоял ко мне спиной, тщательно размешивая болеутоляющее средство в стакане с водой, я осторожно приподняла подол своей юбки и — к своему облегчению — увидела, что на моей правой ляжке по-прежнему прикреплен к подвязке для чулок мой нож.

— Мне, пожалуйста, с сахаром. И с молоком, — попросила я, чтобы заставить Карла и дальше стоять ко мне спиной, а сама тем временем стала осторожно к нему подходить. — Твоя матушка знает об этом похищении?

— О моей матушке не переживай. Ей и в голову не придет, что тебя похитили. Она знает, что ты со мной, а потому она спокойна. Выпало очень много снега, и по дороге, ведущей в Брунштрих, проехать невозможно.

— Ты, я вижу, все хорошо продумал. А на основании чего я могу быть уверена, что ты не отравишь меня этими своими порошками?

— А зачем я стал бы тебя травить? Это всего лишь аспирин. Ты в настоящий момент гораздо полезнее для меня живая, чем мертвая…

Карл замолчал и напрягся, почувствовав, как в его поясницу уперлось острое лезвие ножа.

— Ну что ж, а теперь мы с тобой отсюда уйдем. Ты пойдешь впереди меня — будь уж так любезен, — насмешливо сказала я.

Карл начал оборачиваться, и я не смогла заставить его не делать этого. Полностью обернувшись, он быстрым движением бросил в меня чашку с кофе, которую держал в руке. Мне удалось увернуться, и я краем глаза увидела, как чашка со всем ее содержимым, меня даже не задев, грохнулась на лежащий на полу ковер. Карл, воспользовавшись тем, что я на мгновение отвлеклась, попытался отнять у меня нож. Мы в течение нескольких секунд боролись за нож, причем Карл порезал о лезвие свою ладонь, но это его не смутило. В конце концов он, пользуясь своим физическим преимуществом, так сильно завернул мне руку за спину, что я, не выдержав боли, выпустила нож.

Я почувствовала горячее дыхание Карла на своей шее. Затем он прошептал мне сердито в самое ухо:

— Кто ты, черт возьми, такая?

Я, почуяв прилив отчаянной храбрости, выпалила в ответ:

— А кто ты такой?

Он грубо дернул меня за руку, заставляя обернуться и посмотреть на него. В его стальных глазах полыхал огонь. Он вперил в меня пристальный и злобный взгляд, как будто пытался обжечь меня своей ненавистью.

И вдруг он положил ладонь сзади мне на шею. Я с испугом подумала, что он, возможно, собирается ее свернуть. Однако он притянул меня к себе и с неистовой страстью поцеловал в губы. Мне показалось, что он хочет укусить меня, хочет вонзиться в мою плоть зубами, хочет причинить мне боль. Это был не поцелуй — это было нападение.

Я почувствовала, что меня охватывает волна тепла и что в мои легкие уже почти не попадает воздух. Неожиданно возникшая жажда удовольствия заставила мои нервы сначала напрячься, а затем расслабиться. Мы прерывисто дышали, и вскоре стали дышать синхронно, так что мне показалось, что мы вот-вот оба задохнемся. Отвечая на его поцелуй, я стала действовать как зверь, который пытается продемонстрировать, что он — не менее свирепый, чем его соперник; я стала действовать с такой же неистовостью и с такой же страстностью, как и он, — как будто, чтобы прогнать его со своей территории, мне нужно было его поранить. Я не хотела ни целовать его, ни ласкать — я хотела вцепиться зубами ему в горло и исцарапать ногтями спину.

Он, отведя голову назад, оставил на моих губах ощущение боли и легкого жжения — как после прикосновения к крапиве. Теперь его губы стали обжигать своими прикосновениями мою шею, постепенно сползая вниз — в ложбинку между напрягшимися и жаждущими ласк грудями. Он резко дернул блузку, и с нее послетали пуговицы. Я в ответ стала срывать с него рубашку и, в конце концов, стащила ее с него, а затем принялась ласково гладить его торс и пощипывать его соски…

Карл застонал. У него перехватило дыхание. Он прижал мои ладони к своей груди и посмотрел мне в глаза. Я почувствовала, как под моими руками бьется его сердце и как его легкие с трудом пытаются втянуть в себя воздух. Мне показалось, что он хочет что-то сказать, но ему не хватает ни воздуха, ни слов. Он закрыл глаза — как будто вот-вот мог лишиться сознания — и через пару секунд снова их открыл. Затем — словно в моих зрачках он нашел нечто необходимое для того, чтобы прийти в себя и успокоиться, он стал таким тихим и спокойным, какой становится у берега вода, после того как она стремительно обрушилась вниз высоченным водопадом. Карл начал вытаскивать из моей прически одну за другой шпильки, любуясь тем, как мои волосы свободно ниспадают мне на плечи, и запуская в них свои пальцы, словно зубья расчески… Вытащив все шпильки, он взял меня на руки и понес к кровати.

Когда он положил меня на нее и стал раздевать, целуя все мое тело, в моей голове зазвучали громкие аккорды музыки Рахманинова.

Вот так, любовь моя, это произошло. Это была своего рода летняя гроза, которая внезапно застала меня, когда я бродила босиком по траве и наслаждалась теплом солнца. Я позволила ее каплям омыть мою вспотевшую кожу. А ты… ты находился далеко и потому не смог уберечь меня от этого ливня.

* * *
Признаюсь, брат, я пребывал в состоянии одержимости. Под одержимостью я понимал то, что мне хотелось прикасаться к этой девушке, обнимать ее, чувствовать, как ее волосы скользят между моими дрожащими пальцами, заниматься с ней любовью до изнеможения, лежать затем неподвижно, прижавшись к ней… Поверь мне, я не сомневался, что как только я удовлетворю эту свою одержимость, она обязательно пройдет — как проходит после соответствующего курса лечения болезнь.

Все началось в ту беспокойную ночь, когда я увидел ее посреди комнаты, в которой было совершено преступление. Она была похожа на Венеру, рожденную из морской пены. В ту ночь ее образ превратился в навязчивое видение, которое снова и снова представало перед моим мысленным взором. Я мог думать только о ней. Куда бы я ни обращал свой взор, мне всюду мерещилась она: ее лицо, высокомерный взгляд, ее распущенные волосы, ее нагое тело. Я возбуждался, у меня начинала играть кровь, я терял самообладание… Мне было непонятно, как могло так получиться, что я полностью утратил контроль над своими плотскими желаниями. Я ведь никогда не шастал по проституткам — какими бы шикарными они ни были — меня удерживали от этого мои суровые моральные принципы. Но вот теперь я лежал рядом с этой малознакомой женщиной, чувствуя себя опьяневшим душой и телом от удовольствия, которого, пожалуй, никогда не испытывали даже сами боги. Я — человек, превративший следование здравому смыслу и сдерживание своих эмоций в образ жизни и считавший секс всего лишь одной из многочисленных потребностей мужчины, удовлетворение которой следовало внести в свой распорядок дня наряду с приемами пищи и чисткой зубов, — вдруг позволил безумным волнам страсти бросить меня в объятия этой загадочной женщины.

А потом я не мог заснуть… На улице все еще была ночь, и в комнату через щель между неплотно закрытыми шторами нахально проникал серебристый лунный свет. Шел снег. Потрескивание огня в камине напоминало мне о том, что я защищен от холода, а ее размеренное дыхание — о том, что я нахожусь почти на небесах.

Пока она спала, я ее внимательно разглядывал, то и дело ловя себя на мысли, что мне очень хочется овладеть ею еще разок. Я любовался этой мозаикой изогнутых линий, которую представляло собой ее тело, вспоминая о путешествии, совершенном по нему моими губами, и приходя к выводу, что в ее теле изогнутые линии достигли наибольшей гармонии и геометрического совершенства. Изогнутые линии я находил в очертаниях ее круглых и мягких пяток, в очертаниях ее подошв, выступы которых были похожи на подушечки на лапах кошки. Ее ноги представляли собой целую последовательность изогнутых линий — эдакое великолепное чередование подъемов и спусков, заканчивающихся в верхней части бедер (я с удовольствием воспроизвел бы эту красоту, если бы был скульптором). Изысканной линией был изгиб ее талии, такой же крутой, как берег древней реки. Мои самые дикие инстинкты пробуждала линия ее грудей, а ее прелестные округлые плечи казались нарисованными длинным изящным мазком кисти художника и образовывали вместе с шеей изогнутую линию, похожую на очертание тихой и живописной морской бухты. Идеально изогнутые линии улавливались в выступающих скулах и ресницах ее закрытых глаз. Ее ухо было целым лабиринтом изогнутых линий, а мясистая мочка представляла собой маленький округлый кусочек плоти, который я с удовольствием стал бы слегка покусывать. Ее волосы разметались по подушке тысячами изогнутых линий. Однако из всех этих линий мне больше всего приглянулась одна. Она находилась в том месте, на которое я хотел бы положить свою голову, чтобы затем умереть. Этим местом была та долина, где заканчивалась ее спина и начинались ягодицы — смуглые, упругие, нежные и теплые.

Когда я протянул к ним руку, чтобы погладить их еще разок, я почувствовал, как к моей промежности прихлынула кровь и как у меня бешено заколотилось сердце. Моя душа и мое тело снова возбудились от предвкушения удовольствия. Внутри меня запылал огонь, я опьянел от вожделения, мое сознание затуманилось, как будто меня отравили… Она, повернувшись ко мне, посмотрела на меня своими огромными глазами, полными желания, и поцеловала меня в губы, снова возбуждая во мне страсть, хотя мне только что казалось, что такой страсти я уже никогда не испытаю.

Где ты тогда находился, брат? Где ты находился в тот момент, когда она была моей? Где ты тогда находился, когда я не ощущал твоего присутствия, когда ты не ранил меня своим пренебрежительным отношением ко мне, когда ты не унижал меня своим тщеславием? Где ты находился, когда я напрочь забыл о тебе, поскольку в тот момент со мной была она?


Лизка была персонажем из какой-то русской сказки. В Лизку я влюбился, будучи еще ребенком, и больше я потом не влюблялся уже ни в кого. Лизка была идеальной девушкой, потому что этот вымышленный персонаж в моем воображении воплотил в себе все мои желания и мечты.

Лизка — это русское имя, соответствующее испанскому имени Исабель.


15 января

Я помню, любовь моя, как я проснулась после странной ночи, чувствуя на душе неприятный осадок порочного удовольствия. Я медленно открыла глаза, постепенно покидая сладкие объятия сна и переключаясь на окружающую меня действительность. В комнате царил полумрак, наполненный тенями и нечеткими силуэтами. Окна балконов были закрыты шторами, однако их задернули не до конца, и через щель в комнату попадало немножечко дневного света. Эта узенькая полосочка света, похожая на клинок шпаги, падала на пол и на кровать и заставляла светиться зависшие в воздухе прозрачной вуалью пылинки.

Я снова положила голову на подушку, убедившись в том, что нахожусь в комнате одна: простыни рядом со мной были холодными, и к моей спине уже никто не прикасался. «Это было всего лишь плотское удовольствие», — прошептала я, пытаясь успокоить свою растревожившуюся душу и невидяще глядя на соседнюю измятую подушку. Поверь мне, я в тот момент очень хотела, чтобы это было всего лишь плотским удовольствием.

Не успела я поглубже покопаться в своих чувствах и ощущениях, как раздался легкий и — как мне показалось — небрежный стук в дверь. Первое, что я тут же попыталась сделать, — это прикрыть свою наготу: поблизости лежала моя разорванная блузка, и я поспешно натянула ее на себя.

— Войдите!

— Доброе утро, барышня.

— Доброе утро, — вежливо ответила я, хотя и не смогла разглядеть в полумраке, кто вошел в комнату: я различила лишь нечеткие очертания человеческой фигуры.

Эта фигура уверенным шагом пересекла спальню, поставила на стол поднос, пошевелила кочергой угли в камине и подбросила в него дров, а затем, решительно потянув за бечевку, раздвинула шторы. Неяркий свет зимнего дня окрасил спальню в болезненно-бледные тона. Я невольно зажмурилась, так как этот свет резанул мне по глазам. Когда я снова открыла их, передо мной стояла высокая и худая — как старый кипарис — женщина. Судя по одежде и по самоуверенному выражению ее лица, это была не служанка, а, наверное, экономка. Одета она была в черное платье без каких-либо украшений, не считая камеи на шее. Я затруднилась бы даже приблизительно определить, сколько ей лет, однако морщинки возле ее глаз и губ и седые пряди в тщательно собранных в пучок волосах свидетельствовали о том, что она уже достигла преклонного возраста.

Она стала переставлять тарелки с подноса на стол, и комната наполнилась приятным ароматом кофе и свежеприготовленных блюд. У меня тут же потекли слюнки: я довольно долго ничего не ела. Женщина положила в ногах кровати халат, а затем представилась, говоря с сильным акцентом и очень серьезным тоном:

— Меня зовут Берта, барышня. Я — экономка его высочества. Я подумала, что вы, наверное, проголодались, и взяла на себя смелость принести вам легкий завтрак.

Она, похоже, отличалась решительностью и расторопностью. Я подумала, что она вряд ли станет меня осуждать, потому что не ее это компетенция — судить о том, чем занимается его высочество. С другой стороны, подобная ситуация была для нее, похоже, отнюдь не новой.

— Спасибо, Берта. Который сейчас час? — спросила я, пытаясь ухитриться надеть на себя халат так, чтобы при этом оставаться под простыней.

— Двенадцать часов шестнадцать минут, барышня.

Я, ничего больше не сказав (хотя вроде бы и следовало разродиться какой-нибудь репликой по поводу столь позднего времени), ограничилась лишь тем, что опустила свои босые ноги на пол, радуясь тому, что он покрыт ковром и что моим ступням не будет холодно. Затем я пошла к столу, на котором меня ждал легкий завтрак, и остановившись на разумном расстоянии, соответствующем моему состоянию постоянной настороженности, окинула взглядом кофе, гренки, яичницу с ветчиной, салат из помидоров и свежевыжатый апельсиновый сок. Двенадцать? Этот «легкий завтрак» будет для меня обедом. Не тратя больше время попусту, я уселась перед серебряными и фарфоровыми тарелками, чтобы предаться чревоугодию.

Берта удалилась в ванную, и оттуда через несколько секунд донесся шум полившейся из кранов воды.

— Вам, видимо, захочется принять ванну, — сказала она таким тоном, как будто ни капельки не сомневалась в этом. — Чистое белье лежит в шкафу.

Слушая Берту и уже с восторгом представляя себе, как залезу в ванну, наполненную горячей пенистой водой, я вдруг обнаружила под салфеткой конверт, на котором не был указан адресат. Я очень осторожно открыла этот конверт и вытащила из него записку следующего содержания:

Жду тебя в четыре в кафе «Шперльхоф». К.

— Берта…

— Да, барышня.

— Где находится кафе «Шперльхоф»?

— На улочке Гроссе-Шперльгассе. Это не очень далеко отсюда. Если вы захотите куда-нибудь отправиться, вас отвезет шофер.

— Передай ему, что мне нужно будет приехать туда к четырем часам.

— Хорошо, барышня. Я, с вашего позволения, пойду. Если я вам понадоблюсь, вы в любой момент можете меня вызвать, — сказала Берта, показывая на висящий рядом с кроватью шнур.

Затем она исчезла за дверью.

Ее расплывчатое разъяснение по поводу местонахождения кафе «Шперльхоф» не дало мне никаких подсказок относительно того, где я в данный момент нахожусь. «Берта — не только экономка, но, похоже, еще и хорошо вымуштрованный тюремный надзиратель. Ну да, надзиратель в шикарной тюрьме», — подумала я, с жадностью разглядывая обильный завтрак. Было очевидно, что Карл позаботился о том, чтобы я не покидала этот дом одна — даже если очень захочу это сделать.

Жуя гренок, я снова посмотрела на записку:

Жду тебя в четыре в кафе «Шперльхоф». К.

С буквы «К» начинается слово «Карл»…

А еще с нее начинается слово «Кали»…

И слово «Кали-Кама».

«Не делай вечером того, о чем можешь пожалеть утром».

Моя мама частенько давала мне этот мудрый совет, когда мы ходили с ней в порт Марселя покупать рыбу. Там, маня людей в удивительные путешествия, на волнах покачивались в полудреме громадные торговые суда: сегодня они еще здесь, а завтра — уже уплыли в дальние страны. Возможно, если бы я прислушалась к словам своей матери, то вся моя жизнь сложилась бы совсем иначе…

Я все еще находилась в Вене. Это была единственная определенность, появившаяся у меня, когда, сев на роскошное заднее сиденье черного автомобиля, я покинула построенный в неоклассическом стиле и расположенный на улице Габсбур-гергассе особняк, ставший для меня золотой клеткой. Мы пересекли центр Вены с ее аристократическими улицами и мелькавшими за окнами автомобиля красивыми фасадами, роскошными магазинами и щеголяющими дорогими мехами и драгоценностями женщинами. Переехав через Дунай — своего рода географическую границу, я увидела впереди огромную водокачку парка Пратер. Мы нырнули в лабиринт улиц уже совсем другого вида: конгломерат лишенных каких-либо архитектурных украшений мрачных многоквартирных домов, на первых этажах которых размещались тянущиеся непрерывной линией книжные магазины, табачные лавки, ломбарды, недорогие портняжные мастерские и магазинчики, где продавали кошерную[62] еду. По тротуарам бродили мужчины с густыми бородами, вьющимися волосами и кипами[63] на макушках. На углах стояли уличные торговцы, разложив на своих лотках различный пустячный товар: мыло, подтяжки, пуговицы. Это был Леопольдштадт — один из еврейских кварталов города. Наш автомобиль своим шумным появлением нарушил его патриархальную тишину.

Завидев нас, идущие по мостовой мужчины и женщины переходили на тротуар, а дети с криками бросались вслед за ними с такой стремительностью, что развязавшиеся шнурки их ботинок развевались на ветру. Этот забавный эскорт сопровождал нас вплоть до нужного нам заведения с двумя выходящими на улицу огромными окнами с белыми занавесками, через которые пробивался яркий свет. Бросалась в глаза вывеска, на которой большими зелеными буквами было написано: «КАФЕ ШПЕРЛЬХОФ».

Шофер (он своей помпезной униформой и блестящими и высокими — до колена — сапогами сразу же привлек внимание прохожих) открыл дверцу и протянул мне руку, чтобы помочь выйти из автомобиля. Когда я ступила ногой на землю, снег под подошвами моих ботинок заскрипел, а холодный зимний воздух царапнул мне щеки. И вдруг ко мне подскочила маленькая пожилая женщина, которой удалось ловко обогнуть попытавшегося преградить ей путь шофера. Она держала в одной руке сплетенную из ивовых прутьев корзину, в которой перекатывалось с десяток яблок. Своими костлявыми пальцами, покрытыми струпьями, которые надетые на ее руки дырявые митенки[64] скрыть не могли, она предложила мне одно из этих алых и блестящих яблок, показавшееся мне среди окружающих меня предметов преимущественно белого и черного цвета красным сигналом тревоги. Я, улыбнувшись, взяла яблоко. Шофер, имени которого я так и не узнала, поспешно бросил ей пару монет, а затем бесцеремонно оттолкнул ее, чтобы я могла пройти. Я, сделав несколько шагов, полуобернулась и взглянула на нее через плечо: она смотрела мне вслед, ее лицо расплылось в похожей на гримасу щербатой улыбке. Сама не знаю почему, но это вызвало у меня беспокойство.

Интерьер заведения являл собой чередование потертого зеленого бархата, старой древесины и потемневшей от времени бронзы. Однако запах кофе и тепло подействовали на меня ободряюще. Посетителей здесь было немного: два старика, игравшие в карты, мужчина средних лет, сидевший перед кружкой пива и куривший трубку, юноша, читавший газету… А еще здесь ходили туда-сюда улыбающиеся официанты.

Я вздрогнула, почувствовав, как кто-то обхватил меня рукой за талию.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что эта женщина меня заворожила, очаровала, лишила меня рассудка и способности адекватно воспринимать окружающуюся действительность.

Мне кажется, что таинственность, которая ее окружала, странности, которыми характеризовалось ее поведение, и сюрпризы, которые, как я интуитивно понимал, она мне готовила, поспособствовали увеличению моей очарованности ею до совершенно неожиданных размеров.

Никогда раньше я не ждал встречи с таким волнением, как в тот раз. Никогда раньше так время не останавливалось, как случилось в тот момент, когда она вошла. Никогда раньше я так не наслаждался каким-либо моментом своей жизни. Моя ладонь легла на ее талию, она — очень трогательно — вздрогнула, и раздался глухой стук об пол красного блестящего яблока, которое выпало из ее руки и закатилось под один из столов. Она держалась очень напряженно. Я — тоже.

Не произнося ни слова, я повел ее на второй этаж в отдельное помещение. Войдя туда, я задернул шторы, чтобы придать обстановке интимности. От осознания того, что она снова находится рядом со мной, у меня защемило в груди. Я сглотнул слюну, и она едва не застряла у меня в горле. Мне пришлось невероятным усилием воли подавить в себе безумное желание прямо сейчас заняться с ней любовью — желание, которое снова и снова охватывало меня, хотя момент был явно неподходящим.

— Хочешь чего-нибудь выпить? — спросил я, помогая ей снять пальто и украдкой наслаждаясь персиковым запахом ее волос.

Я снова мысленно выругал себя за то, что даже такие мелочи — и те вызывают у меня возбуждение.

— Пожалуйста, кофе. С молоком.

Я позвал официанта и заказал ему кофе с молоком для нее и бокал виски для себя. Когда официант ушел, я предложил ей присесть за мраморный стол на обитую бархатом скамейку. Она же, проигнорировав мое предложение, неожиданно спросила:

— Ты — один из них? Ты — каликамаист?

— Нет.

— Но почему… почему ты похитил меня оттуда… ну, оттуда, где проходила религиозная церемония? И почему ты запер меня в своем доме?

— Я похитил тебя оттуда, чтобы тебя спасти. Еще немного — и ты бы закричала.

— Я бы не закричала. Я просто хотела вдохнуть побольше воздуха.

— Ты всегда норовишь появиться в самом неподходящем для тебя и опасном месте! В подземных коридорах Брунштриха, в храме в районе Оттакринг… Мне необходимо знать, почему так происходит.

Ее взгляд более настойчиво, чем ее недавние слова, потребовал объяснений. Я, как и предчувствовал, оказался на перепутье: или мне продолжать скрывать от нее, кто я такой, или же, нарушая основополагающие правила своей профессии, открыть ей правду. Ведь если я хотел узнать, кто она такая, мне следовало предложить ей что-нибудь взамен, и она не поверила бы ни в одну из «легенд», которую я мог бы попытаться сочинить, чтобы объяснить свои действия.

— Я работаю на Секретную разведывательную службу… — в конце концов признался я, решив быть немногословным, чтобы иметь возможность понаблюдать за ее реакцией на мои слова и действовать дальше в зависимости от того, какой будет эта реакция.

— То есть на британское правительство…

Я кивнул. Мне показалось, что, хотя она и пыталась выглядеть невозмутимой, на ее лице появилось еле заметное выражение облегчения. Не меньшее облегчение в этот момент испытал и я. Мало кому было известно, что такое Секретная разведывательная служба и еще меньше людей знало о том, что она подчиняется непосредственно британскому правительству. То, что ей было об этом известно, показалось мне хорошим знаком.

— А ты? Ты ведь вовсе не моя кузина Исабель, да?

— Да, я не твоя кузина, — подтвердила она с легкой лукавой улыбкой, как будто ее только что уличили в том, что она воровала в кухне шоколад. — Твоя кузина Исабель живет в Аргентине, она счастлива в браке с человеком, который стал ее женихом давным-давно и которого зовут Фернандо Окон. У них двое детей и огромное ранчо…

В этот момент, прерывая ее рассказ, вошел официант. Он поставил на стол заказанные нами напитки и пару секунд спустя — пару секунд, показавшихся мне целой вечностью, — вышел.

Она, после того как ее прервали, похоже, потеряла нить повествования и теперь не знала, с чего начать. Она все еще стояла посреди этого маленького помещения, равнодушно глядя на кофе, будто и не собиралась его пить.

— Лизка… — пробормотал я, сам не зная зачем.

Она подняла глаза и посмотрела на меня как-то странно.

— Почему ты меня так называешь?

«Потому что мне хочется называть тебя так, как тебя не называет никто другой. Потому я хочу быть непохожим на других». Я пожал плечами и, не вдаваясь в подробности, ответил:

— Потому что мне так нравится. Скажи мне, как тебя зовут? — спросил я со всей сердечностью, на какую только был способен, чтобы этот разговор не стал походить на бездушный допрос.

— Меня зовут Исабель дю Фор.

— Ты француженка?

— Нет, испанка… Дю Фор — это фамилия моего мужа.

Ее мужа?! Она замужем?! Не может быть, чтобы она была замужем! Это было слишком жестоко. И эта новость привела меня в отчаяние… Она означала, что я овладел женщиной, принадлежащей другому мужчине, что я совершил прелюбодеяние, а это страшный грех…

— Ты замужем? — ошеломленно промямлил я.

Она посмотрела на меня, но ничего не ответила. Затем она повернулась, подошла к окну и уставилась куда-то сквозь стекло, стоя ко мне спиной. У меня на душе становилось все тревожнее и тревожнее. Я терзался от такого проявления безразличия и неуважения. «Скажи мне, действительно ли ты замужем? Пожалуйста, скажи мне!» — мысленно взмолился я.

Каким же глупым я был, если — слепой в своем эгоизме — поначалу не понял, что она станет сейчас откровенничать отнюдь не потому, что хочет меня успокоить. Она хотя и намеревалась исповедаться, но отнюдь не передо мной. Мне следовало бы догадаться, что повествование в стиле Диккенса было для нее способом рассказать самой себе вслух о своей собственной жизни и снова почувствовать себя самой собой.

— Я была замужем. Робер умер почти пять лет назад.

Это коротенькое разъяснение стало прямо-таки бальзамом для моей души. Только теперь я почувствовал, что сильно вспотел и что у меня болит голова. Это были явные признаки того, что я испугался. Испугался того, что у меня нет права обладать ею, прикасаться к ней, желать ее и что я,следовательно, согрешил… Не прелюбодействуй. Не желай жены ближнего твоего.

Она сделала долгую паузу — как будто тщательно подыскивала слова для своего дальнейшего рассказа. Эта пауза позволила мне восстановить свое душевное равновесие после удара, нанесенного по нему моей же, собственнической и лицемерной, сущностью. Я был грешником с весьма специфическим представлением о грехе — я был грешником, который скорее убил бы своего ближнего, чем соблазнил бы его жену.

Не спрашивай меня, как она снова заговорила. Не спрашивай меня, ходила ли она при этом взад-вперед или стояла неподвижно, не спрашивай, смотрела ли она на меня или я видел ее спину, не спрашивай, улыбалась ли она или была серьезной… Не спрашивай ничего, потому что единственное, что я помню, — это содержание ее рассказа о своей жизни. И когда я думаю о ней, мне начинает мерещиться ее голос, резонирующий во всех уголках моего рассудка словами, которые рождались из ее уст, как рождается новая жизнь из утробы матери.

— Я родилась в маленьком рыбацком городишке в Кантабрии — это на севере Испании. Там моя мать заведовала небольшим гостевым домом для путешественников, которые все чаще и чаще приезжали в те места, потому что там незадолго до этого обнаружили в пещере Альтамира наскальные рисунки первобытного человека. Мой отец был моряком торгового флота, и он бывал дома лишь несколько недель в году… Тем не менее я, такая, какой являюсь сейчас, сформировалась под влиянием образа моего отца и моих воспоминаний о нем. Этот образ, гиперболизированный моим детским воображением, родился из принадлежавших ему книг, из фотографий, на которых были отображены эпизоды его путешествий, из диковинок, которые он доставал из своего саквояжа… И родился этот образ, возможно, уже даже после его смерти, в годы моей юности, когда память о нем стала приобретать для меня смысл. Дело в том, что мне было всего лишь десять лет, когда море забрало его навсегда. Все, что от него осталось, — это его шапка. Ее принесли нам как-то утром в огромном конверте со штампом греческого судовладельца. Как я плакала в тот день вместе со многими другими людьми — среди которых, однако, не было моей матери! Она не плакала, потому что жизнь в ее представлении была последовательностью событий, выстраиваемых рукой Господа. «А рука Господа — это милостивая рука», — говаривала она… Рука Господа забрала мою мать у моего отца и передала ее одному французскому господину… А может, сначала передала, а затем забрала. Я никогда не могла вспомнить, какое из этих событий произошло раньше, а какое — позже. Я никогда не могла вспомнить, когда началась дружба моей матери с этим французским господином, который появлялся в гостевом доме с настырностью пылкого любовника, делая вид, что он почитатель доисторического искусства, представленного в виде наскальных рисунков в пещере Альтамира. Овдовев, моя мать отправилась к этому французу — с преданностью любовницы и под предлогом того, что она устроилась к нему на работу экономкой, — в его роскошный особняк, находящийся в пригороде Марселя. Она отправилась туда, держа чемодан в одной руке и руку своей одиннадцатилетней дочери — в другой… Этот мсье из Марселя — у него и фамилия была «Марсель», — под чьим покровительством мы стали жить во Франции, был богатеньким буржуа, который нажил себе состояние на импорте каучука из Юго-Восточной Азии. Мсье Марсель был хорошим человеком. Я вспоминаю его с благодарностью — он был бесхитростным, заботливым и ласковым. Поскольку своих детей у него не было, я стала для него объектом той нежности и заботы, на которую способен мужчина, желающий быть отцом, но не имеющий собственных детей.

Он относился ко мне как к своей дочери. Пока он был жив, я ни в чем не испытывала нужды, он баловал меня, потакал всем моим капризам. А еще он — к несчастью для меня — устроил меня учиться в лучшую школу Марселя, где я стала жертвой той крайней жестокости, с какой девушки из высших слоев общества относятся к тем, кого они считают ниже себя. Независимо от того, кто мне покровительствовал, я оставалась всего лишь дочерью какой-то там экономки… Я также была объектом жестокого отношения со стороны мадам Марсель — униженной супруги мсье Марселя. Ее жестокость стала для меня опасной, потому что, во-первых, мадам ее всячески маскировала, и, во-вторых, она проявлялась в весьма изощренных формах. Она была со мной жестокой, но еще более жестокой она была с моей матерью. Моя мать постепенно угасала, все больше и больше запутываясь в том хитросплетении обожания и неприязни, которым стала для нее чета Марсель. Впрочем, по моему мнению, что в конце концов убило мою мать — так это ее собственная нечистая совесть грешницы, которая подтачивала ее здоровье, то и дело долдоня ей: «Это ты, это ты, это ты залезаешь в кровать к женатому мужчине в его собственном доме». Ее излишняя совестливость в конце концов ее и доконала. Мне хотелось бы спросить ее, в чем же в данном случае проявилась милостивость руки Господа… Возможно, в том, что и ненавидевшую ее мадам Марсель через несколько месяцев постигла та же участь, причем в весьма гротескной форме: мадам Марсель умерла, обожравшись привезенными из Канкаля устрицами, которые она обожала до безумия. Должна признаться, что три года после ее смерти я вспоминаю как счастливейшее время моей жизни. Мсье Марсель забрал меня из той ужасной школы, и мы начали путешествовать. Мы проехали с ним по всей Франции: побывали в Бордо, Лионе, Париже… Затем мы отправились в Италию: наведались в Венецию, Флоренцию, Рим… В каждом городе мы посещали музеи, ходили в драматические и оперные театры, просто гуляли по улицам. В каждом из магазинов, куда мы заходили, он покупал мне кучу подарков. Мы собирались съездить еще в Грецию и Египет. Однако как-то вечером, когда я уже спала, а он сидел в кресле, его неожиданно настигла смерть. У него на коленях в этот момент лежала книга с фотографией моей матери и меня — мы стоим с ней перед гостевым домом — между страницами. Он, будучи уже мертвым, улыбался — наверное, потому что в момент смерти осознал, что скоро встретится с ней. Мне тогда подумалось, что не может быть лучшей смерти для хорошего человека… Только когда было оглашено завещание мсье Марселя, я поняла, что ему никогда даже в голову не приходило развестись со своей супругой и жениться на моей матери: все его состояние было завещано мадам Марсель, и ее наследники тут же явились, чтобы прибрать к рукам все завещанное имущество, а прежде всего фамильный особняк, который мне любезно предложили покинуть. В качестве компенсации они дали мне от щедрот своих рекомендательное письмо, с помощью которого я могла устроиться «фрейлиной» к какой-нибудь из знатных и богатых дам Парижа, и оплатили мне учебу на курсах машинописи (а какой же приличный католик просто взял бы да и выбросил на улицу девушку, не имеющую ни профессии, ни источников дохода, ни вообще будущего?). С подобным «багажом» я отправилась в Париж и «поступила на службу» к госпоже Кларе и госпоже Беатрисе Бланшар — двум незамужним сестрам, которым было уже под семьдесят и которые жили практически одни — если не считать одной-единственной служанки и шумливого какаду — в огромном трехэтажном доме на Елисейских полях. Все то время, что я работала у них, жизнь моя была спокойной и размеренной, а мои обязанности заключались в основном в том, что я гуляла вместе с ними по Люксембургскому саду вела беседы за чашкой чая, ездила летом на прогулки в Довиль, выслушивала зимой нравоучения, сидя у камина, и, конечно же, посещала курсы машинописи, а после их окончания ходила на курсы английского и затем немецкого языка, за которые мне пришлось платить уже самой… У сестер Бланшар был внучатый племянник Робер, который изучал антропологию в Сорбонне и который — можно сказать, проявляя благотворительность по отношению к этим одиноким старушкам, — время от времени навещал их, а точнее, приходил к ним пить чай. Вскоре — по странному совпадению, после моего появления в их доме — редкие визиты этого юноши стали ежемесячными, затем — еженедельными, а в скором времени уже и ежедневными. Причина заключалась в том, что этот бедняжка влюбился в меня, будучи романтически настроенным студентом. Поначалу я относилась к нему — ничем не примечательному и ненавязчивому — довольно равнодушно. Его вряд ли можно было назвать неотразимым мужчиной с завидными личностными качествами. По правде говоря, его и мужчиной-то называть было еще нельзя — это был всего лишь тщедушный и нескладный юноша. Его золотистые вьющиеся волосы делали его похожим на херувимчика, а его круглые очки поначалу невольно заставляли меня отнести его к числу интеллектуалов. Был он робок и застенчив, явно не отличался красноречием и, похоже, и сам был о себе не очень-то высокого мнения. Однако с течением времени, встречаясь с ним чуть ли не каждый день, я к нему привязалась: что ни говори, он, если не считать какаду, был в этом доме единственным живым существом, которому еще не перевалило за шестьдесят. Я постепенно начала привыкать к его неуверенной манере говорить, к его не ахти какому чувству юмора и к тем восторженным взглядам, которые он то и дело на меня бросал. Я даже скучала по всему этому, если он в какой-нибудь из дней не приходил. Впрочем, я никогда не испытывала к нему тех же чувств, что он испытывал ко мне, я никогда не любила его так, как он любил меня… В один прекрасный день — уже после того, как он закончил свою учебу, у него появилась возможность заняться изучением жизни племен, обитающих на полуострове Индостан и в Юго-Восточной Азии, в составе экспедиции, организуемой под эгидой Королевского общества Великобритании. Ему предстояло отправиться в этот регион и жить там, переезжая с одного места на другое, в течение трех лет. Зная, что разлука приводит к забвению, Робер набрался храбрости — каковой он никогда не отличался — и попросил меня выйти за него замуж. К тому моменту я прожила в Париже в доме сестер Бланшар уже больше двух лет. Моя жизнь при этом протекала строго по расписанию, определяемому распорядком дня и ритмом жизни двух старушек, и Париж для меня ограничивался теми его районами, где эти старушки любили гулять. Я, правда, имела возможность и дальше изучать иностранные языки, но в этом не было ничего романтического. Когда же Робер заговорил со мной об Индии и Индокитае, мой рассудок, напичканный еще в детстве удивительными рассказами отца и растревоженный в юности моими путешествиями в компании мсье Марселя и чтением книг из его домашней библиотеки, растаял от перспективы путешествия в дальние страны. Думаю, что я приняла предложение Робера скорее из желания как-то изменить свою ничем не примечательную жизнь, чем из любви к нему. Ранним утром 23 октября 1907 года мы подняли с постели приходского священника из марсельской церкви Святого Викентия де Поля, чтобы он нас обвенчал — разумеется, без ведома родителей и других ближайших родственников Робера, потому что они никогда не дали бы на этот брак своего согласия. В роли родителей на нашей свадьбе выступили ночной сторож по имени Пьер и женщина, которая ухаживала за престарелым приходским священником и которую звали Мария. Став мужем и женой, мы отплыли на судне «Тонкий», следовавшем по маршруту «Марсель — Сайгон». Путешествие было замечательным. Мы начали разъезжать по Вьетнаму, Камбодже, Лаосу и Сиаму, изучая образ жизни и обычаи местных племен, живущих в горах и на плато. Вместе с нами в работе экспедиции принимали участие ирландский антрополог Джеймс О'Коннор, немецкий биолог Ганс Кройтцер и английский врач Иен Шаттер. Мы представляли собой группу абсолютно разных людей, которые, живя вместе, постепенно привыкли друг к другу и стали неразлучными. Я уже и не смогу перечесть, со сколькими субцивилизациями, языками и образами жизни я познакомилась. Я была очарована увиденным мною миром, который сильно отличается от нашего и который мы — со свойственной нашему «цивилизованному» обществу надменностью — считаем примитивным. Кроме того, я во время своего пребывания там приобрела кое-какой опыт, весьма далекий от занятий интеллектуальных… Джеймс О'Коннор, сын ирландского военнослужащего и индианки, был чудаком. Он был человеком бесстрашным, решительным, склонным к различным авантюрам, отличающимся завидным красноречием и неординарным личным обаянием. Внешне Джеймс О'Коннор являл собой идеальную смесь двух абсолютно разных рас, представителями которых являлись его родители. По правде говоря, он со своим атлетическим телосложением и яркой внешностью был полной противоположностью Робера. Кроме того, Джеймс вел себя по отношению ко мне очень галантно и то и дело пытался меня соблазнить, оказывая мне знаки внимания, которые постепенно подмывали мою непреклонность. В конце концов, я в него влюбилась — а точнее, осознала, что была влюблена в него с самого начала, и поняла, какие чувства испытывала в свое время моя мать к мсье Марселю. А я ведь раньше всегда относилась к ней так, как будто она была палачом, а моей отец — жертвой!.. Однако в те далекие времена я была не женой, а дочерью, а мой отец казался мне волшебником, который время от времени вихрем врывался в наш дом, осыпая меня улыбками, ласками, удивительными рассказами и подарками. Если он и заслуживал неверности своей жены, то я об этом судить попросту не могла. А вот в чем я была абсолютно уверена — так это в том, что Робер отнюдь не заслуживает моей неверности и что, если мы не можем бороться с чувствами, которые иногда врываются в наше сердце незваными гостями, мы обязаны скрывать их, чтобы они не могли принести вреда никому. Робер любил меня и уважал, ухаживал за мной, боготворил меня. Я превратилась в смысл его существования, а потому ни за что на свете не стала бы причиной его страданий, тем более что физические страдания он в то время испытывал, и немалые. Дело в том, что Робер заболел малярией — болезнью, которой, пожалуй, мы все тогда в той или иной форме переболели, но поскольку у Робера было слабое здоровье, эта болезнь проявила себя по отношению к нему жестокой и беспощадной. Он в течение трех месяцев провалялся в постели, находясь в полусознательном состоянии, произнося в бреду мое имя, а затем перестал произносить даже и его… Он впал в кому. Через три долгих дня он умер в убогой хижине, в деревушке народности каренов посреди бирманского тропического леса, — умер под ритмичное пение псалмов и судорожный танец шамана племени. Я поддерживала его голову и пыталась вытирать пот, текший по его лицу… А что еще я могла сделать? Сейчас я уже с трудом вспоминаю, как он выглядел, с трудом вспоминаю черты его лица… Но, знаешь, мне кажется, что он умер счастливым, потому что занимался тем, чем ему нравилось заниматься, в месте, которое он выбрал сам, и рядом с той женщиной, которую любил. Пока он был жив, я ему никогда не изменяла. Никогда. Если что-то и мучает сейчас мою совесть — так это то, что эта трагическая развязка была мне на руку: на прахе Робера мы с Джеймсом построили наши отношения — бурные отношения, основанные на любви, страсти и плотских утехах… Экспедиция продолжила свою работу на территории Непала, Бутана и некоторых районов Индии. Там — благодаря Джеймсу и его наполовину индийскому происхождению — я наслаждалась в течение трех лет бурной жизнью, которая кардинальным образом изменила мой внутренний мир и мое восприятие окружающей действительности: я изучила санскрит, приобщилась к индуизму и буддизму, стала носить сари, раскрасила свои руки хной и нарисовала бинди[65] над своей переносицей — на уровне аджна-чакры[66]. Я позабыла, что на свете существуют и западные страны и что я приехала оттуда. Мне стало казаться, что моя жизнь началась на склонах Гималаев. Однако это было лишь иллюзией, потому что в конце концов экспедиция подошла к концу, а мои отношения с Джеймсом подошли в своем развитии к точке принятия принципиального решения. Но когда Джеймс оказался в ситуации, вынуждающей его сделать еще один шаг вперед, выяснилось, что он этого шага делать никогда и не собирался. Джеймс откровенно признался мне, что в Ирландии его ждут жена и трое детей. Он был женат в течение уже пятнадцати лет, и его жена, будучи католичкой, никогда не согласилась бы на развод. После ночи, полной упреков, гнева и слез, я проснулась одна-одинешенька в маленькой гостинице городка Гангток, расположенного в индийской части Гималаев. Джеймс ушел, оставив на подушке конверт с двумястами фунтами стерлингов и не написав на прощанье ни единого слова. Я почувствовала себя не просто одураченной, преданной и разочарованной, но еще и грязной и ничтожной: Джеймс этими деньгами словно бы заплатил мне за то физическое удовольствие, которое он получил со мной. В то же утро я сожгла этот конверт вместе с его мерзким содержимым в индийском храме перед изображением Шивы. Затем я решила вернуться в Париж и поискать работу, которая позволила бы мне зарабатывать себе на жизнь… В Париже я меняла одну работу за другой — была то продавщицей, то машинисткой, то секретаршей… Это происходило потому, что каждый мой очередной хозяин меня домогался, его жена меня ненавидела, а кто-нибудь из мужчин-сослуживцев непременно норовил втихаря ущипнуть меня под прилавком или под столом. Моим единственным утешением было изучение азиатских культур в университете. Это было для меня возможностью поддерживать связь с теми странами, где я так кардинально изменилась… Когда я прожила в Париже почти три года, отчаиваясь из-за столь частой смены места работы, мне вдруг очень повезло. Профессор Пино, заведовавший в Сорбонне кафедрой, где занимались наукой, именуемой «индология», и с большим интересом наблюдавший за моими успехами, восхищаясь при этом моим прилежанием, предложил мне работать в качестве его ассистента. Чего я тогда не знала — так это того, что профессор Пино входил в состав комитета, консультировавшего французское правительство по вопросам, связанным с Азией. Поэтому неудивительно, что, когда Министерству внутренних дел понадобились три эксперта по данным вопросам, я оказалась в числе тех, кого порекомендовал профессор Пино. Правда, для работников министерства стало сюрпризом то, что незаурядный студент, которого зовут И. дю Фор, — не мужчина, а женщина. Я все еще хорошо помню выражение лиц этих людей, когда я предстала пред ними: это была забавная смесь изумления и разочарования. Они растерянно смотрели то на документы, то на мою грудь. Однако случилось так, что, когда они уже собирались отправить меня восвояси (хотя и признавали, что я не только лучше других подготовлена, но еще и владею пятью языками, в том числе санскритом и немецким), один из этих умников — по-видимому, самый главный, с огромной белой бородой — вдруг заявил: тот факт, что я — женщина, можно считать преимуществом, принимая во внимание характер задания, которое мне собирались поручить. «Она может сделать свою привлекательность очень эффективным оружием. Взгляните на себя, господа: вы ведь тоже попали под власть ее чар… Она сможет манипулировать мужчинами, и поэтому, согласитесь, она нам вполне подходит», — сказал он. Занятно, что намного позднее господин Ильянович сказал обо мне примерно то же самое… Как бы то ни было, я в конце концов начала работать на французское правительство и приняла участие в тайной операции, направленной против секты индуистского толка, которая совершала различные преступные деяния на территории Франции. После шести месяцев подготовки на меня возложили задачу внедриться в эту секту и получить о ней как можно больше информации. Моим руководителям стало известно, что один из ее членов будет находиться во время празднования Рождества в Брунштрихе, а потому они придумали и организовали весь этот маскарад. Я стала выдавать себя за Исабель Альсасуа, потому что именно в этой роли мне было легче попасть в список приглашенных, не вызывая ни у кого ни малейших подозрений.

Она вдруг замолчала. Я помню, что почувствовал тогда тревогу. У меня возникло ощущение, будто в моей ручке закончились чернила еще до того, как я успел написать письмо, или будто моя лампа погасла еще до того, как я успел дочитать книгу до конца.

Ее молчание вырвало меня из объятий нахлынувшего на меня наваждения: я снова оказался в отдельном помещении в кафе, рядом с ней. Лизка — я мысленно называл ее именно так — задумчиво смотрела в окно. Мне показалось, что пока я отхожу от того впечатления, которое произвел на меня ее рассказ, она пытается вернуться из мира воспоминаний в мир реальности… Но вот она — прервав затянувшееся молчание, которое я не осмеливался нарушить ни единой репликой, опасаясь, что она покажется банальной, — подошла к столу и села рядом со мной, не глядя на меня и не говоря и слова… Я наконец осознал, что этот ее рассказ о своей жизни был не столько объяснением, даваемым мне, сколько попыткой излить душу и испытать вследствие этого облегчение. Я был для нее сейчас не более чем немым слушателем. Лизка отпила из чашечки кофе — наверняка уже остывший. Я протянул ей свой бокал с виски, и она пригубила его, а затем провела языком по губам, чтобы слизнуть оставшиеся на них капельки этого золотистого алкогольного напитка. Я невольно задался вопросом, знает ли она о том, какими эротичными кажутся со стороны все ее движения, совершаемые с изящной непринужденностью, и о том, что эротичность при этом буквально сочится из пор ее кожи, словно еще одно выделение человеческого тела.

— Это ты убил Бориса Ильянович, да? — наконец нарушила она молчание, впуская меня этим в свой мир.

— Нет.

— Но я ведь видела, как ты выходил из его комнаты…

— Это верно, я заходил той ночью в его комнату. Однако когда я туда зашел, он был уже мертв.

Мое признание ее ошеломило: в ее предположениях о том, каким образом погиб Борис Ильянович, что-то не сходилось.

— Еще до выстрела? Он был мертв еще до того, как раздался выстрел?

Я кивнул и, дав ей возможность поразмышлять над этой информацией в течение нескольких секунд, добавил:

— Бориса Ильяновича в действительности звали…

— Отто Крюффнер. Я знаю. Он был основателем секты каликамаистов, ее идеологом, ее верховным жрецом. А еще он стал бы моей входной дверью в эту секту, если бы его не убили…

— Ты пыталась проникнуть в нее через Крюффнера?.. Ты с самого начала метила очень-очень высоко, да?

— Именно так. И я почти добилась своей цели. Он никогда бы ни в чем не заподозрил такую привлекательную барышню. Я была для него всего лишь амбициозной кривлякой, своего рода чистым листком бумаги, на котором можно изложить свое учение, куском глины, из которого можно вылепить все, что захочется… Это было немалым искушением для такого ярого поборника своих же идей и для такого ценителя женской красоты, каким был он. Он вполне подходил для роли Пигмалиона… Кроме того, я считала нецелесообразным проникать в секту через ее низы и транжирить время на попытки добраться до ее верхушки — где, собственно говоря, и содержится вся важная информация. Можно ведь и обломаться где-нибудь на полпути…

Именно это и произошло с двумя агентами, которым Секретная разведывательная служба поручила внедриться в эту секту: они «обломались на полпути». Возможно, ее стратегия была более правильной, и, возможно, она могла бы добиться поставленной цели только потому, что она — женщина.

— Кстати, а ты ведь оказывал давление на полицейских, чтобы заставить их прийти к выводу о том, что было совершено самоубийство. Они были всего лишь марионетками в твоих руках. И если ты не делал этого для того, чтобы выгородить самого себя, то почему же ты тогда это делал?

— А потому что данное дело нужно было как можно быстрее вырвать из сферы общественного внимания и взять под свой контроль. Версия о самоубийстве позволяла сделать это самым быстрым и вполне законным способом. Мы, кстати, отнюдь не были заинтересованы в том, чтобы покончить с Крюффнером — по крайней мере, сейчас. Живой он был для нас полезнее, чем мертвый.

— И куда же, по-вашему, мог привести вас живой Крюффнер?

— Он…

В моем мозгу вдруг забили тревогу все те нормы поведения и основополагающие правила, которые когда-то вбил в мое сознание кэптен Камминг и которые уже трансформировались у меня в рефлексы. Я запнулся. Меня охватили сомнения. И она это заметила.

— Этот разговор, по всей видимости, продолжать нельзя, — вздохнула она, откидываясь на спинку стула. Она вдруг показалась мне очень уставшей. — Пожалуй, мне лучше вернуться в Париж.

— Нет. Ты не можешь сейчас туда вернуться.

Я сказал это категорическим тоном. Сказал, не подумав. Я поступил так, как мне не свойственно было поступать. Даже она опешила от такой моей эмоциональной реакции. Пытаться исправить этот свой промах было бы все равно, что пытаться исправить орфографическую ошибку при помощи подтирки: это бросалось бы в глаза.

— Что станет говорить матушка, если ты вдруг куда-то исчезнешь? Я хочу сказать… А как ты возвратишься потом в Брунштрих, если уедешь в Париж прямо сейчас?

Я знал, что, если она уедет, я ее не увижу уже никогда. Кроме того, у меня не было уверенности, что все, что она мне только что рассказала, — правда… Я не мог позволить ей уехать.

— Мы могли бы работать вместе, — предложил я.

Это предложение было одновременно и уловкой, и проявлением моего искреннего желания работать с ней.

Лизка встала и подошла к окну. Я догадался, что она хочет убежать от меня, хочет держаться от меня на расстоянии, хочет ощутить себя в одиночестве.

— Мы не можем так поступить без разрешения твоего и моего начальства, и ты об этом знаешь. Как частное лицо ты можешь предложить мне что угодно, но только не работать вместе. То, чем каждый из нас занимается, имеет государственное значение, и сами мы решение принимать не можем.

— Имеет государственное значение… — задумчиво повторил я. — Знаешь, а мой шеф говорит, что шпионаж — это игра для мужчин. Он очень удивится, если узнает, что один из игроков — женщина.

Плечи Лизки слегка затряслись: она засмеялась.

— Для мужчин или не для мужчин, но это, пожалуй, и в самом деле игра. Игра, в которой недоверие — главный козырь того, кто в конце концов выигрывает. Мы не может упрекать себя в том, что слишком осторожничаем. Быть осторожными — это наш долг.

— Чего же ты хочешь? Получить доказательства того, что мне можно доверять? — спросил я, тут же пожалев о том, что заговорил таким тоном — как будто я ее к чему-то принуждаю.

Она обернулась. Судя по выражению ее лица, она вовсе не чувствовала, что ее к чему-то принуждают. Она отнеслась к моим словам спокойно, можно даже сказать, снисходительно.

— Нет. По правде говоря, я не хочу ничего. Я не хочу получать никаких доказательств. Мне не нужно, чтобы ты рассказывал мне о том, что через Крюффнера ты добрался бы до кое-каких документов, потому что я это знаю и потому что я тоже хочу добраться до этих документов. Мне не нужно, чтобы ты рассказывал мне, что в ту ночь, когда я случайно увидела, как ты выходишь из его комнаты, ты искал эти документы, потому что, если ты его не убивал, то что же еще ты мог в его комнате делать? Мне не нужно, чтобы ты говорил мне, что ты их не нашел, потому что, если бы ты их нашел, не стал бы скрывать от меня, что ты их ищешь. В общем, мне не нужны доказательства того, что я могу тебе доверять, потому что мне не нужно, чтобы ты доверял мне.

Ее проницательность поставила меня в тупик, а произнесенные ею слова попросту обезоружили. Самым же обидным и постыдным для меня было то, что у меня возникло такое ощущение, как будто я вдруг обнаружил, что под рыцарскими латами, которые я напялил на себя, нет никакой одежды, что я голый и что мне не остается ничего другого, кроме как это признать.

— Не уезжай, прошу тебя. Мы потом поедем в Париж вместе, а игра будет продолжаться.

— А зачем? Моя задача заключалась в том, чтобы внедриться в секту. Моей зацепкой был Крюффнер, но теперь он мертв. Больше мне здесь делать нечего. С какой стати я здесь останусь?

— А с такой, что теперь твоя зацепка — Брунштрих.


16 января

Признаюсь тебе, брат, что я первый раз в своей жизни поставил удовольствие выше долга. Нужно было настоять на том, чтобы она осталась, в ситуации, когда не имелось никаких доводов в пользу этого, кроме моего личного нежелания с ней расставаться.

А еще мне приходится признать, что я не уверен, что могу ей доверять. Нет у меня уверенности и в том, что она и в самом деле работает на французскую разведку. Не уверен я и в том, что она на моей стороне. Тем не менее я вызвался работать вместе с ней, а это предполагало, что я буду делиться с ней конфиденциальной информацией и частично введу ее в курс дела, расскажу о секретной операции, в проведении которой я участвую. И все это — только ради того, чтобы не позволить ей уехать. Если бы об этом узнал кэптен Камминг, он, наверное, повесил бы меня прямо на люстре в своем кабинете, что на улице Уайтхолл.

Была все же черта, переступать через которую я ни в коем случае не собирался: я и не думал «рассекречивать» Ричарда Виндфилда. Сообщить кому-то о том, что тот или иной человек является агентом секретной службы, — это значит подвергнуть жизнь этого человека опасности. Делать такое можно только с его согласия.

— Значит, говоришь, французская разведка…

Едва приехав в Брунштрих, я встретился с Ричардом. Мне нужно было разделить с кем-то груз ответственности, давящей на мои плечи. Усевшись вместе с ним у камина и поставив на столик два бокала виски, я стал рассказывать ему о том, что со мной произошло, и о том, какой оборот приняли события. Я пытался сделать из Ричарда своего сообщника, в определенной степени.

Ричард выслушал весь мой рассказ, и глазом не моргнув. Он слушал, как я утащил ее из храма в Оттакринге, как держал ее взаперти в своем доме, как она призналась мне, кто она такая на самом деле, и как я уговорил ее не уезжать. Обо всем остальном я предпочел умолчать.

— Получается, что ты был прав и твои подозрения не были всего лишь плодом твоего воображения. А я ведь тогда даже подумал, что ты из-за всего этого потихоньку начинаешь сходить с ума!

— Дело в том, что передо мной стоит дилемма и я не знаю, какое решение принять. Если я позволю ей уехать, а она при этом мне соврала, то я ее уже никогда больше не увижу. Если она останется и я подключу ее к операции, в которой мы с тобой участвуем, то мне придется сообщить ей конфиденциальную информацию.

Я обычно не позволял Руму залезать на диван и устраиваться на нем рядом со мной, но в такой напряженной ситуации я сам попросил его это сделать. Когда пес пристроился на диване, я стал чесать его за ушами.

— Заставь ее остаться рядом с тобой — пусть даже и против ее воли. Ты ведь так уже поступал, — сказал Ричард, то ли серьезно, то ли шутя, — поднося к губам бокал с виски.

— Если я это сделаю и затем выяснится, что она и в самом деле работает на французское правительство, то мы с тобой уже не сможем работать вместе. Кроме того, если я это сделаю и в конце концов выяснится, что она и в самом деле та, за кого себя выдает, получится, что она сообщила мне о себе информацию, которую не должна была никому сообщать. Если она заподозрит, что я ей не доверяю, она испытает жуткое разочарование… Я не знаю, как мне следует поступить.

Ричард, явно с большим трудом, привстал, чтобы поставить бокал на стол. Затем он уперся локтями в колени и уставился на пол.

— А скажи-ка мне, Карл, ты что, в нее влюбился?

Я едва не подавился виски. Неужели я и в самом деле веду себя, как влюбленный? Я ведь старался разговаривать нейтральным, невозмутимым, профессиональным тоном. Мне казалось, что я ни разу не выказал эмоций.

— Нет. Конечно же нет.

Ричард продолжал пялиться на пол, но больше ничего уже не говорил. Возможно, он ожидал, что я скажу что-нибудь еще.

Я умею врать. Я делаю это искусно: я вру самоуверенно и решительно — словно бы искренне веря в правдивость своей лжи. А вот в этот момент я осознал, что в только что произнесенных мною словах не чувствовалось ни самоуверенности, ни решительности. Проблема заключалась в том, что я в данном случае не врал — я просто пытался скрыть правду, и мне это не удалось. Мне иногда начинает казаться, что интимная близость оставляет на коже хорошо различимые следы — все равно как долгое пребывание на солнце.

— Но я с ней переспал, — наконец решился я облегчить свою совесть.

Ричард сидел в позе, напоминающей скульптуру Родена «Мыслитель». Его пассивность меня уже начинала раздражать. Ну же, чего ты ждешь? Почему не врежешь мне кулаком по физиономии? Я этого заслуживаю!..

Наконец Ричард откинулся на спинку дивана. На его лице появилось злорадное выражение: он знал, что заставляет меня мучиться.

— Я тебя не виню. Я на твоем месте поступил бы точно так же. Однако, по моему мнению, тебе не стоило предаваться подобному удовольствию, знак, что воспоминания о нем будут доставлять тебе мучения… Ну и что из того, что ты переспал с женщиной, которая мне очень нравится, и тем самым предал меня, своего друга? Никто не совершенен — даже ты. Любые проступки, связанные с женщинами, всегда можно понять и простить… Я буду с тобой откровенен, Карл. Я считаю, что она — удивительная, неимоверно привлекательная и завораживающая женщина. Но как ты считаешь, я смог бы обратиться к своей матери — а ты хорошо знаешь мою мать! — и сказать ей: «Матушка, моей супругой станет вот эта женщина — мадам дю Фор, вдова, чья-то бывшая любовница и шпионка»?.. Конечно же нет! Так что, как видишь, ты меня, в общем-то, не предавал. А теперь налей-ка мне еще виски — этого будет вполне достаточно, чтобы я отнесся к тебе с пониманием.

Я был благодарен Ричарду за то, что он простил меня с таким изяществом и с таким чувством юмора. Приблизившись к нему, чтобы взять его пустой бокал, я посмотрел ему прямо в глаза и взглядом высказал то, что, облаченное в словесную форму, наверняка показалось бы уж слишком приторным. Мы с ним знали друг друга очень хорошо — ибо были знакомы на протяжении целых пятнадцати лет — и Ричард прекрасно понимал то, что я говорил ему взглядом.

— Я думаю, ты поступил правильно, уговорив ее вернуться в Брунштрих, — сказал Ричард, пока я доливал виски в бокалы. — А еще я думаю, что в данной ситуации нам следует сегодня же позвонить в Лондон и организовать срочную встречу в Париже. Если не возражаешь, я мог бы заняться этим. Кроме того, мы сможем собрать побольше сведений о ней. Я поговорю с нашим человеком во Франции.

— А я попытаюсь выиграть время. Однако есть одно «но»: если и ты хочешь с ней сотрудничать, мне придется рассказать ей, кто ты такой на самом деле. В противном случае ты будешь держаться в тени до тех пор, пока мы не получим официальное подтверждение из Парижа. Нет никакой необходимости в том, чтобы рисковали мы оба.

— Держаться в тени? Даже и не подумаю! Никакой риск — даже риск быть убитым — не является для меня достаточным основанием для того, чтобы я отказался от очень приятного времяпрепровождения.

* * *
Я помню, любовь моя, что в тот момент мне хотелось только одного — убежать. Это желание спастись бегством явно не сочеталось с порученным мне заданием, но мне все равно хотелось убежать — убежать от твоего брата. Мне не хотелось работать с мужчиной, который затащил меня в постель.

Тем не менее, сказала я себе, он был прав, когда говорил, что если я сейчас уеду, то уже не смогу вернуться в Брунштрих. Более того, я завершу игру, на подготовку к которой было потрачено так много времени.

Он был прав и в том, что Брунштрих — это зацепка. Я говорю «зацепка», а не «одна из зацепок», потому что из-за всей этой неразберихи и в самом деле осталась лишь одна-един-ственная зацепка. И нужные мне документы, и убийство Крюффнера, и ядро секты каликамаистов — все это так или иначе было связано именно с Брунштрихом. И мы с Карлом оба это интуитивно понимали.

Всю вторую половину дня мы провели в его кабинете, пытаясь, так сказать, правильно разложить все кусочки пазла. Это было похоже на то, как я в детстве раскладывала на столе пазл, состоящий из огромного количества кусочков. Нужно было повертеть в руках и осмотреть по очереди их все, обратить внимание на их форму и их раскраску, разложить их так, чтобы совпадали тона. В данном случае проблема заключалась в том, что я спрятала самый важный кусочек в карман, и никто об этом не знает. А если не хватает хотя бы одного кусочка, полностью собрать пазл невозможно.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что я в сложившейся ситуации чувствую себя неловко. Я договорился с Ричардом, что попытаюсь выиграть время, не вызывая у нее подозрений, однако сделать это оказалось не так-то просто. От осознания того, что я всего лишь морочу ей голову, что, глядя ей в глаза, невольно вспоминаю ее тело и что эти мысли меня возбуждают… От осознания всего этого я чувствую себя вероломным и мерзким.

Поначалу я, так сказать, выложил на стол все, что, как я был абсолютно уверен, она знала и без меня, и умолчал при этом о своих предположениях.

Наш с ней разговор проходил по-деловому: скупые слова, короткие фразы. Мы листали свои блокноты с записанными в них сведениями и обсуждали эти сведения пункт за пунктом без вздохов, без улыбок, не глядя друг другу в глаза.

— Верхушка секты состоит из пяти человек, которые надевают маски и облачаются в одежду строго определенного цвета: один — в коричневую, второй — в белую, третий — в голубую, четвертый — в красную, пятый — в черную, — сказал я.

— Это символизирует Панчабхуту, то есть пять элементов, из которых состоит весь окружающий нас мир: Притхиви, Ваю, Апас, Агни и Акаша, — добавила она.

— Земля, воздух, вода, огонь и эфир, — перевел я.

— Возглавлял секту Крюффнер.

— Он символизировал эфир. Акаша.

— Одеяние черного цвета, — добавила она, прежде чем это успел сказать я.

— Крюффнер уже мертв.

— Его убили. И убили его не мы.

— Кто-то свел с ним счеты, — предположила она.

— То, что произошло с Николаем…

— Он тоже уже мертв, — попыталась она уйти от темы, которую мне, наоборот, хотелось обсудить.

— Николай мертв. Он наложил на себя руки? Или его убили? А может, он погиб случайно? Какое отношение он имел к этой секте? И имел ли он какое-либо отношение к смерти Крюффнера?

Она не ответила мне ни на один из этих вопросов. Она не стала ни строить догадки, ни сообщать мне какие-либо сведения, ни пытаться делать какие-либо выводы. Она просто промолчала.


Этот день был очень долгим и не спешил перейти в вечер. Я все время боялся, что она поймет, что я, беседуя с ней, лишь переливаю из пустого в порожнее. Когда настало время ужина, и нам — по моему распоряжению — подали легкую закуску прямо в мой кабинет, я решил действовать смелее и попытаться все-таки выяснить, что именно ей известно.

— Эту секту возглавлял Крюффнер — вот и все, что мы знаем. Если бы нам удалось выяснить, кто еще входит в состав ее руководства…

Я пытался заманить ее в ловушку, и, когда я произносил эти слова, мне показалось, что мой язык раздвоился и я зашипел, как змея.

— Ты имеешь ввиду, кто еще, кроме Крюффнера и Николая… — сказала она с таким видом, будто принадлежность Николая к верхушке секты была очевидной и я об этом прекрасно знал, но вот в данный момент почему-то забыл.

Эти ее произнесенные с наивным видом слова подтолкнули меня к тому, чтобы я сделал еще один шаг.

— Почему ты считаешь, что Николай был одним из руководителей секты? Откуда тебе это известно?

Теперь она, похоже, что-то заподозрила: уже поднеся бутерброд ко рту, она не стала от него откусывать, а, нахмурившись, посмотрела на меня.

— Оттуда же, откуда и тебе: у него на груди было клеймо.

— Руководители секты — в целях безопасности — не ставят на своем теле клеймо… Впрочем, вполне возможно, что он каким-то образом попал в руководители из низов после того, как в верхушке секты внезапно освободилось место… — поспешно добавил я, понимая, какой оборот принимает наш разговор. — Нам не следует отвергать ни одну версию.

— Николай был одним из руководителей секты, и ты об этом знаешь. В какую игру мы играем, Карл?

— В игру для мужчин, — ответил я шутливым тоном, пытаясь приподнять ей настроение.

Однако Лизка мрачно посмотрела на меня, что не предвещало ничего хорошего. Затем она резко встала и дернула за край скатерти, отчего ложки, вилки и ножи звонко стукнулись о тарелки.

— Это смешно!

— Что именно? Почему мне должно было быть что-то известно о Николае? — выпалил я, лихорадочно пытаясь найти себе оправдание и не допустить, чтобы она дала волю своему гневу.

— Ты считаешь меня идиоткой? Ты же сам мне говорил, что видел меня в подземных коридорах замка Брунштрих. Ты, так же как и я, подсматривал за их собраниями. И ты видел, как одеяние коричневого цвета — Притхиви — полыхало ярким пламенем. А позднее ты видел обожженные руки трупа Николая…

Я открыл было рот, чтобы сказать что-нибудь в свое оправдание, однако она продолжала тараторить, и я так и остался сидеть с открытым ртом.

— Думаешь, я не поняла, чем ты сейчас занимаешься? Ты просто пытаешься потихонечку выудить из меня какую-то нужную тебе информацию. Не перебивай меня, пожалуйста! Вчера ты обещал предоставить мне доказательства того, что тебе можно доверять. Боюсь, что таких доказательств ты мне предоставить не сможешь.

Я тоже встал. Мне показалось, что, сидя за столом, с салфеткой на коленях, я нахожусь в менее выгодной позиции в этой схватке, которую мне захотелось прекратить, начав махать белым флагом.

— Это неправда. И что касается меня, я тебе полностью доверяю. Однако ты должна понимать, в каком положении я нахожусь: я не имею возможности действовать так, как мне самому взбредет в голову, — я, как и ты, выполняю распоряжения начальства. Мне, конечно же, не нравится, что мне иногда приходится делать то, с чем я не согласен, но тут уж ничего не поделаешь, иначе механизм попросту не будет функционировать.

— Извини, возможно, я чего-то не поняла. Мой механизм функционирует совсем по-другому. Есть вопросы, решения по которым я принимаю сама, — как, например, возвращение в Брунштрих.

— Если ты меня не понимаешь, то просто поверь мне: я и в самом деле тебе полностью доверяю. Я уверен, что вполне могу это делать. Я тебя уже хорошо знаю, и мне известно, что…

— Нет! — вдруг взорвалась она. — Ничего тебе не известно! Ты говоришь, что ты меня хорошо знаешь?! По-твоему, если ты со мной переспал, ты меня уже хорошо знаешь?! Ошибаешься! Тебе обо мне не известно ничего! Ты не имеешь обо мне ни малейшего представления!

— Послушай, Лизка, я…

— Это ты меня послушай! Тывсего лишь пытаешься что-то узнать! Только это тебе и надо! Хочешь узнать больше?! Хочешь узнать больше обо мне?! Так вот тебе правда: это я убила Николая Загоронова! Его убила я!

— Что?!

Пощечина — и та оказала бы на меня гораздо меньшее воздействие: пощечина не парализовала бы мой рассудок и тело.

— Тебе уже не надо делать вид, что ты ломаешь себе голову над тайной его смерти! Тебе уже не надо записывать в свой блокнот, что ты знаешь, а чего не знаешь, — как будто ты и в самом деле этого не знаешь! Тебе уже не надо заманивать меня в ловушки! Я уезжаю! Я тебе это достаточно доходчиво объяснила?! Я прицелилась из пистолета прямо в башку этого чертова ублюдка! Я надавила на спусковой крючок и покончила с жизнью этого мерзавца, который меня изнасиловал! Я заткнула ему его гнусный рот раз и навсегда!

Пока я слушал, как она вопит, едва не скрежеща зубами, перед моим внутренним взором мелькали, словно бросаемые на покрытый скатертью стол карты, еле различимые видения: вот она берет пистолет и ее рука то и дело подрагивает; вот она нажимает на спусковой крючок — решительно, но трепеща от ужаса; вот она смотрит на труп — равнодушно, но с душевной болью; вот Николай падает от выстрела, сделанного женщиной, которую он явно недооценил; вот Николай стоит полуголый — словно в подтверждение того, что он и в самом деле ее изнасиловал; вот Николай ползает на коленях, униженно прося о пощаде, плача и дрожа от страха; вот Николай стоит выпрямившись, с невозмутимым видом, пытаясь вести себя высокомерно до последней секунды своей жизни и с вызовом устремив на нее свой ледяной взгляд… Это сделала не она. Она этого сделать не могла. Убийство — тягчайший из грехов. Я — грешник, но она… Лизка ведь была моей героиней!

— А знаешь, что я при этом чувствовала?!

Лизка вдруг рухнула на диван, как старое гнилое дерево, и залилась слезами. Это были истерические и безутешные рыдания, но рыдания очищающие, облегчающие душу. Она плакала так, как плачет человек, которому приходится выдавать себя за кого-то другого, ходить в одиночку по узким и темным подземным коридорам, чувствовать, что за тобой в темноте кто-то гонится, становиться жертвой насильника и объектом похищения, рисковать своей жизнью… Она плакала так, как плачет человек, которому приходится убивать.

Я медленно подошел к ней и положил ладонь на ее содрогающуюся от рыданий спину, как попытался бы прикоснуться к быстроиспаряющемуся веществу, опасаясь, что оно исчезнет. Лизка бросилась в мои объятия — убежище, где можно было свернуться калачиком и дрожать, дрожать, дрожать от страха и стыда.

Да, Лизка была моей героиней.

Эхо выстрела. Глухой звук, раздавшийся от падения тела на землю. Последовавшая за этим жуткая тишина. Я осознал, что воспоминания об этом будут терзать ее всю оставшуюся жизнь — так же, как подобные воспоминания уже терзают меня. И я смог ее понять и простить.

Она, возможно, меня в этот момент не слушала, но я все же стал шептать ей на ухо, пытаясь успокоить ее интенсивными ласками, которые были не столько похожи на ласки, сколько на массаж:

— Я знаю. Я очень хорошо знаю, что ты чувствовала… Все в порядке. Ты сделала то, что должна была сделать. Ты сделала то, что тебе было необходимо сделать.


В тот вечер я проводил Лизку в ее комнату. Мы шли неспеша, глядя в пол, почти не разговаривая.

Когда мы подошли к порогу ее комнаты, она меня обняла, прильнула головой к моей груди и погладила ее, словно пытаясь нащупать что-то под моей рубашкой.

— У тебя на груди тоже нет клейма.

— Как и у более чем девяноста девяти процентов населения Земли, — сказал я, чтобы хоть что-то сказать.

По правде говоря, эта ее реплика не произвела на меня особого впечатления: я разволновался уже от обычного прикосновения ее руки — как подросток, который в период полового созревания вдруг обнаруживает, что прикосновение может быть очень-очень приятным.

— Недоверие — вот главный козырь того, кто в конце концов выигрывает. Не забывай об этом.

До моего слуха доносились — словно бы откуда-то издалека — какие-то слова, лишенные всякого смысла. Это ее прикосновение постепенно заставляло меня позабыть об окружающем мире. Оно было похоже на трение обломков камней, на столкновение друг с другом валунов, на удары кремня о кремень, при которых высекаются искры, позволяющие развести огонь.

Я страстно поцеловал ее в губы.

— Позволь мне остаться этой ночью с тобой, — попросил я. Лизка повернулась и зашла в свою комнату, оставив ее дверь открытой.

* * *
Я помню, любовь моя, что в эту ночь моя совесть перестала нашептывать мне на ухо, как она нашептывала мне в другие ночи каждый раз, когда я закрывала глаза. Наконец-то в эту ночь, после долго-предолгого бодрствования по ночам, моя совесть уснула вместе со мной. И если я вдруг просыпалась, то тут же искала объятий твоего брата.

— Ты себя хорошо чувствуешь? — спрашивал он меня.

— Теперь — да, — отвечала я, снова затем засыпая.


17 января

— Мне хотелось бы еще раз сходить в комнату Крюффнера, — обратилась я, любовь моя, к твоему брату на следующее утро.

Хорошенько выспавшись, я, похоже, стала кое о чем догадываться.

Комната Отто Крюффнера, выдававшего себя за Бориса Ильяновича, была в том же состоянии, что и в ту ночь, когда его убили: его личные вещи не были убраны в шкафы; кровать так и оставалась незаправленной — такой, какой она была после того, как с нее стащили лежавший на ней труп; в ванной еще никто не убрал, пыль еще никто не вытер, и пол еще никто не подмел. В комнате даже до сих пор пахло его лосьоном…

В остальном эта комната была похожа на комнаты других гостей: она была просторной, с большой кроватью, ночным столиком, письменным столом, шкафом, трельяжем, столом и парой кресел, поставленных возле камина. Она была искусно украшена, здесь имелись электрическое освещение, водопровод, система отопления и… всегда свежие цветы.

Я знала, что уже начинаю испытывать терпение Карла. Мы, закрывшись в этой комнате, провели в ней уже почти час, в течение которого я делала измерения, оценивала расстояния и возможную траекторию полета пули, осматривала шкаф, письменный стол, рылась в ящиках, заглядывала в ванную и под кровать…

— Все сведения подобного рода уже и так содержатся в отчете полиции и судебного врача. Давай-ка мы лучше переговорим с Ричардом: он — эксперт в области криминологии, — сказал мне твой брат.

Я взобралась на стул, чтобы посмотреть, не лежит ли что-нибудь на шкафу. Там ничего не было. Я спустилась на пол, опираясь при этом на руку, которую мне протянул Карл. Я пыталась не впадать в отчаяние. Мне оставалось надеяться разве что на удачу или на внезапное вдохновение.

— Очень древняя индийская легенда гласит… — начала я вещать громким голосом, — …что изначально все люди были богами…

Карл посмотрел на меня заинтригованным и в то же время скептическим взглядом, не понимая, зачем я это говорю.

— Но они злоупотребляли своей божественностью. Поэтому Брахма — господин над всеми богами — решил лишить людей их божественной силы. Однако он все никак не мог решить, куда же ему эту силу спрятать. «Давайте спрячем ее глубоко-глубоко под землей», — предложил один из младших богов. «Нет. Человек станет копать и найдет ее», — возразил Брахма. «Тогда нам следует спрятать ее на дне моря», — сказал еще один из младших богов. «Нет. Человек хитер. Он рано или поздно нырнет в море и найдет ее». Боги, отчаявшись, воскликнули: «Нет ни в море, ни в земле места, где мы могли бы спрятать ее, потому что человек может добраться куда угодно». И тогда сказал им мудрый Брахма: «Есть место, где человек никогда не станет ничего искать. Это место находится внутри него самого…» Внутри него самого, — задумчиво повторила я, размышляя над этими словами.

В течение пары минут напряженной тишины — Карл удержался от свойственных ему скептических замечаний — я снова и снова вдумывалась в только что произнесенную мною фразу, надеясь за что-нибудь зацепиться.

— А ты знаешь, как индуисты смотрят внутрь себя? — спросила наконец я.

— Посредством медитации? — не очень уверенно предположил Карл.

— Именно так, посредством медитации. А научиться правильно медитировать позволяет йога. «В чистом месте йогин, устроив для занятий своих сиденье в меру низкое, сбитое крепко, ткань постлав, траву куша и шкуру и взойдя на него, пусть он йогу практикует, себя очищая», — процитировала я отрывок из «Бхагавадгиты», шагая взад-вперед по комнате. — Этот ковер… в моей комнате он находится возле кровати, чтобы я, вставая, становилась на него босыми ногами. Здесь же кто-то пододвинул этот ковер к стене.

— Никто не перемещал в этой комнате ничего с той ночи, когда было совершено убийство.

Я расположилась на ковре, и, подобрав подол платья так, чтобы он мне не мешал, приняла позу лотоса.

— Это — асана, предназначенная для медитации: ноги скрещиваются так, что колени касаются пола; спина выпрямляется, при этом подбородок должен составлять прямой угол с шеей; руки кладутся на колени ладонями вверх; указательный и большой пальцы соединяются в джнана-мудру[67]для лучшей концентрации… Глаза закрыты, мысленный взор направлен в аджна-чакру, то есть в точку чуть выше переносицы, — прошептала я и замолчала.

Через несколько секунд я медленно подняла веки, и мой взгляд уперся в голую гладкую стену. Я подняла глаза туда, куда указывали мои соединенные в джнана-мудре большой и указательный пальцы — на голый и гладкий потолок.

— Бред какой-то! — сердито пробормотала я.

Я перевела взгляд на Карла, ожидая от него упреков или насмешек по поводу моих действий. Я думала, что он сейчас начнет надо мной глумиться, что он разнесет меня в пух и прах, станет издеваться над моей изощренной позой, в которой я по-прежнему находилась.

Но твой брат продолжал стоять молча и почти неподвижно. Он смотрел на меня пристально, но, похоже, не слушал меня и, стало быть, не слышал всего того, что я только что произнесла. Затем он сделал несколько шагов вперед — очень медленно — и поставил свои ступни как раз между моими ногами, согнутыми и разведенными в стороны, как крылья бабочки. При этом он продолжал пристально смотреть на меня сверху вниз с высоты своего роста. Для этого он так опустил свои глаза, что они превратились в щелочки. Я же, чтобы иметь возможность смотреть на него снизу вверх, открыла свои глаза максимально широко. Он выглядел очень-очень серьезным, даже сердитым, а я самой себе показалась удивленной и испуганной. Причиной тому было всего лишь положение глаз. Молчание затягивало это взаимное разглядывание, подталкивало нас смотреть, и смотреть, и смотреть друг на друга, словно бы обмениваясь, как телепаты, мыслями.

Карл опустился на колени. Мои глаза отражали желание и похоть, которые светились в его глазах цвета стали. Он положил свои большие руки на мои и, нарушая мудру, сплел свои пальцы с моими. Затем он поцеловал меня — поцеловал очень ласково, наслаждаясь этим поцелуем и возбуждаясь от него. Медленно, очень медленно его руки соскользнули на мои бедра, сметая на своим пути преграду в виде одежды. Я вскоре почувствовала, как он начал тихонечко ощупывать пальцами центральную часть моих трусиков. Его нежные прикосновения вызывали приятные ощущения сначала только там, где он прикасался, а затем эти ощущения стали отдаваться слабыми электрическими разрядами по всему моему телу. Я застонала от удовольствия, и это послужило своего рода сигналом капитуляции: я соглашалась впасть в безумный сексуальный бред на полу комнаты, в которой было совершено преступление.

Я не пытаюсь мучить тебя, любовь моя. Мое намерение заключается не в том, чтобы причинить тебе боль, а в том, чтобы показать тебе, что для меня это была игра — игра с элементами эротики и плотского удовольствия… Игра, в которую я стала бы играть с кем угодно, потому что играть в нее мне нравилось. Вот так все и началось, любовь моя… Игра. Но ты не спрашивай меня, когда игра перестает быть игрой. На этот вопрос у меня ответа нет.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что я в конце концов испугался. Хотя я тогда еще не догадывался, насколько сильны мои чувства к ней, уже начинали проявляться первые признаки силы этих чувств: возбуждение, неизменно охватывающее меня уже от одного ее присутствия, и физические проявления какого-то психического расстройства — зуд, дрожь, головокружение, одышка, недомогание… Эти симптомы у меня никогда раньше не возникали, они напоминали тяжелое пробуждение алкоголика и страдания наркомана.

Да, она была для меня как наркотик — можешь мне поверить! Она погружала меня в спокойное полусознательное состояние; она наполняла меня блаженством и истомой, присущим начальной стадии опьянения; она была для меня бальзамом и целебным снадобьем — снадобьем, которое при всей своей целебности являлось, в сущности, опасным наркотиком. Почему я стал одержим ею? Почему я не мог совладать со своими эмоциями, когда видел ее перед собой? Почему у меня возникало болезненное ощущение, как будто мне чего-то очень-очень не хватает, когда нет рядом со мной ее?

Я, который всегда был необычайно щепетильным в любовных вопросах, который всегда заранее тщательно готовился к любой встрече с женщиной, который скрупулезно подбирал себе женщин и в качестве ложа для плотских утех не признавал ничего, кроме кровати с чистейшими простынями, вдруг оказался подхваченным вихрем страсти, в котором все, что не имело прямого отношения к тому, чтобы заняться любовью с ней, — неважно где, неважно когда и неважно как, — теряло всякий смысл. Это было мучение, это был бред, это было безудержное сексуальное неистовство, отнюдь не свойственное такому человеку, как я.

Она показалась мне в позе лотоса очень и очень красивой. Она как никогда раньше была похожа на богиню. Я любовался ее невероятно красивым лицом, ее горделиво приподнятой головой, ее темными глазами, безмятежным выражением ее лица, ее красиво изогнутыми руками и разведенными в стороны ногами, указывающими мне путь к ней… Я не смог сдержать себя. Я — я! — не смог сдержать себя.

Нечто столь волнующее и мучительное не могло быть любовью, и осознание этого приносило мне, ошеломленному, некоторое облегчение.

Ее голос вернул меня к действительности: мы лежали с ней рядом полуголые на полу, и я нежно ласкал ее спину, утоляя свою жажду прикосновения к ее коже.

— Твоя предстоящая женитьба на Наде…

— Это будет брак по расчету, — поспешил сказать я, не дожидаясь, чтобы она спросила меня об этом.

Она не стала меня ни о чем расспрашивать. Мне же, наоборот, хотелось на эту тему поговорить.

— Этот брак — основная часть тайного договора о ненападении, заключенного между Австрией и Россией. Он — своего рода гарантия доверия между двумя странами, которые ради этого венчают двух своих излюбленных чад. Этот договор был подписан примерно два года назад в Шотландии. Я сам при этом присутствовал. Я сам это и предложил…

Я помню ту дождливую ночь в замке Брихин, когда я, выдавая себя совсем за другого человека, был свидетелем того, как участвовавшие в переговорах министры ставили свои подписи под документом, который я составил лично. Я тогда был абсолютно уверен в правильности того, что я делаю, я был уверен, что это необходимо.

— Надя родственница царя Николая II, а я — родственник императора Франца-Иосифа. Этим незатейливым шагом Россия демонстрирует свое намерение не вмешиваться в отношения Австрии с ее балканскими соседями, а Австрия, со своей стороны, — невмешательство в польский вопрос. После женитьбы мы с Надей станем правителями Польши под протекторатом России.

Она приподняла голову, покоившуюся на моей груди, и пристально посмотрела на меня.

— Ты и в самом деле думаешь, что это позволит предотвратить неизбежное?

— Ты имеешь в виду войну? Не знаю… — признался я. Если два года назад я был уверен в том, что жертвую собой зря, то теперь у меня такой уверенности не было. Война превратилась в своего рода радужную перспективу для некоторых народов, зараженных идеями ура-патриотизма и национализма. Возможно, пути назад уже нет и мой маленький героический шаг окажется бесполезным. Однако если еще можно сделать нечто такое, в результате чего предстоящий вооруженный конфликт продлится не несколько месяцев, а всего лишь несколько недель, то был смысл на это пойти.

В эпоху, когда пацифизм считался позорным проявлением малодушия и трусости, многие без малейших сомнений назвали бы меня пацифистом. Возможно, я им и в самом деле был. Я знаю, что в моих венах течет кровь предков, принадлежавших к касте отважных воинов, но… но в них течет еще и кровь ловких дипломатов. Я с большим уважением отношусь к военному искусству, когда его главным атрибутом являются карты, лежащие на столах в штабах и испещренные различными флажками и значками. Однако мне доводилось увидеть и другую, жуткую сторону войны: осиротевшие изголодавшиеся дети, овдовевшие и изнасилованные женщины, изувеченные мужчины, которые, наверное, предпочли бы погибнуть, чем стать жалкими калеками… Я восхищался благородством духа и доблестью воинов, без страха, с мечом в руке сражающихся за свои убеждения, за свою родину и за свою семью. Однако я ненавидел негодяев-наемников, которые напоминали мне стервятников, питающихся падалью. Они относились к войне как к возможности грабить и получать прибыли… Я, надо сказать, одобрял войну как вполне законное средство обороны, применяемое тогда, когда другие средства себя уже исчерпали. Однако я также пришел к невеселому выводу, что война в большинстве случаев — слишком высокая цена, которую приходится платить простым людям за спесь их правителей…

* * *
Я помню, любовь моя, что собиралась сказать Карлу о бессмысленности его самопожертвования. Однако с какой стати я вдруг решила, что его женитьба на Наде была для него самопожертвованием? Надя — девушка красивая, образованная, из аристократической семьи, покладистая и тактичная. Она стала бы для него идеальной женой. Разве я удивилась бы, если бы Карл в нее влюбился?

Впрочем, ничего из всего этого не должно было меня волновать. Я никогда не придавала никакого значения желаниям и чувствам мужчин, с которыми мне довелось переспать, и меня не беспокоила их судьба.

Я вовсе не испытывала неприязни к мужчинам только из-за того, что они — мужчины, однако для меня было очевидным, что после возвращения из Индии я начала против них свой собственный крестовый поход. Я была жестокой и беспощадной в своих отношениях с мужчинами и наслаждалась местью, глядя на то, как их лица искажает ненависть ко мне. Я влюбляла в себя очередного мужчину, проводила с ним одну веселую и бурную ночь, а затем расставалась с ним, надеясь никогда его больше не встретить. Расставалась с ним без обещаний, без вопросов и без ответов… Это была моя игра. Так должно быть. Во всяком случае, я хотела верить в то, что так должно быть…

Решив не забивать себе больше голову самоанализом, я сконцентрировалась на банальном рассматривании того, что меня окружало, и стала наслаждаться этой минуткой неожиданного затишья посреди бури. Мы были только вдвоем, и я не находила никакого более интересного занятия, кроме как пытаться ради забавы дышать в одном ритме с ним, чувствовать, как моя голова то слегка приподнимается, то слегка опускается на его груди по мере того, как он дышит, наслаждаться умиротворением, испытываемым моим рассудком и моим телом от прикосновений его пальцев, ласково поглаживающих мою спину…

Однако долго испытывать умиротворение при вечно встревоженном рассудке не приходится. Мои мышцы вдруг напряглись, и я резко приподнялась.

— Что случилось? — забеспокоился Карл.

— Зеркало.

— Зеркало?

Я поднялась на ноги и, машинально застегивая пуговицы на блузке, подошла к висевшему на стене возле шкафа большому — в половину человеческого роста — зеркалу.

— Ну как я могла быть такой несообразительной?! Внутри самого себя… Это же очевидно!

Я встала напротив зеркала и увидела в нем свое отражение. Мое лицо слегка разрумянилось от охватившего меня волнения. Карл тоже поднялся на ноги и с ошеломленным видом смотрел на меня.

— Вот здесь, в зеркале, отражаюсь я — такая, какая я есть. А еще в нем отражаешься ты — такой, какой ты есть. А еще в нем отражался Крюффнер — когда смотрел на себя в зеркало. И внутри него самого… — протараторила я, приподнимая зеркало с одной стороны, в то время как Карл, поспешив мне на помощь, уже приподнимал его с другой.

Тыльная сторона этого зеркала была покрыта очень плотной — похожей на папирус — бумагой. Ее, насколько я смогла заметить, наклеили совсем недавно. Я, недолго раздумывая, стала эту бумагу сдирать.

— …Внутри него самого… найдем мы клад в виде спрятанной божественной силы.

Я с победоносным видом стала рассматривать книгу в красной обложке, прикрепленную к тыльной стороне зеркала между поперечинами, скрепляющими раму.

— Вот черт! — пробормотал Карл.

— Помоги мне снять зеркало, и побыстрее!

Мы осторожно сняли зеркало со стены, причем твой брат все еще был крайне изумлен.

— Сколько раз была осмотрена эта чертова комната! Я сам приподнимал это зеркало! Но кто бы мог подумать, что под этой бумагой…

— Нужно просто искать внутри самого человека. Как и предполагали боги, человек никогда не додумается туда заглянуть.

— Боги не знали, что женщина додумается. Вы, женщины, вечно суете свой нос везде и всюду.

Положив с помощью Карла зеркало лицевой стороной на пол, я вытащила столь хитроумно спрятанную в нем книгу. У нее была толстая обложка из красной кожи с вытисненными на ней двумя буквами «К» и изображением змеи. Я несколько раз провела ладонью по этой гладкой, чистой и блестящей коже, а затем посмотрела на Карла, как будто спрашивая у него разрешения открыть книгу. Он мне нетерпеливо кивнул.

Я перевернула первый — пустой — лист и увидела, что последующие страницы испещрены красивыми закорючками, напечатанными черной краской.

— Написано на санскрите, — прошептала я. Затем я начала читать, переводя текст с санскрита и время от времени запинаясь. — «Священные пять элементов — Панчабхута — собрались вместе в двадцатый день девятого месяца тридцатого года после пришествия Кали-Камы — да прославится Твое Божественное Имя…»

Я запнулась, подумав, что это — всего лишь какое-то словоблудие, и решила, что быстренько просмотрю всю книгу, выискивая что-нибудь для нас интересное, а потом уже прочту ее от начала и до конца. Когда я дошла примерно до ее середины, кое-что привлекло мое внимание.

— Смотри, тут несколько листов вырвано, — сказала я, проводя пальцами там, где были сшиты листы книги. В этом месте виднелись остатки вырванных листов. Вместо них кто-то положил четвертушку бумажного листа, аккуратно сложенного пополам. — Записка… Тоже на санскрите.

— Что в ней написано?

— О Арьяман, йадйапйэте на пашйанти лобхопахата-четасах кула-кшайа-критам дошам митра-дрохе ча пата-кам.

Карл с изумлением посмотрел на меня. Вскинув брови, он молча ждал, когда я дам ему какие-нибудь разъяснения.

— Ну и?.. — наконец не выдержал он.

— Это фраза из «Бхагавадгиты».

— Ты знаешь ее наизусть?

— Почти, — с плохо скрываемым тщеславием ответила я. — Она звучит примерно так: «Ослепленные жадностью, эти уж не видят, не различают в истреблении рода — скверны и в предательстве — преступленья». Она обращена к Арьяману, то есть к «моему близкому другу».

Карл задумался.

— Борису… Крюффнеру нравилось цитировать «Бхагавад-гиту». Это было для него характерно, — добавила я.

— Вероятно, эта фраза имела какой-то смысл для человека, которому она была адресована…

— А какой смысл в вырванных листах? — спросила я, поглаживая их остатки.

— Возможно, их вырвал этот человек, а может, это сделал сам Крюффнер, оставив вместо них записку в качестве своего рода насмешки. Возможно также, что она адресована нам. Я ведь тоже искал эту книгу.

— Но здесь говорится о предательстве… Можно предположить, что остальная часть книги проливает свет на все это. У нас еще есть несколько часов до того, как мы увидимся с Ричардом, — сказала я, покосившись на висевшие на стене часы. — Мы могли бы пойти в мою комнату и прочесть всю книгу. Мне понадобится словарь.


Священные пять элементов — Панчабхута — собрались вместе в одиннадцатый день девятого месяца тридцатого года после пришествия Кали-Камы — да прославится Твое Божественное Имя. Ты даешь, о прекрасная Кали-Кама, дарительница жизни и посланница смерти, начало и конец всему существующему. Мы получили Твое благословение и умоляем Тебя милостиво наделить нас мудростью, дабы мы выполнили свою священную миссию, и твердостью, дабы не ослабли мы на нашем долгом и извилистом пути.

День всеобщего уничтожения уже близок. Эра мрака — Кали-юга — подходит к концу.

Настал момент — во исполнение Твоих Божественных намерений — освободить человечество от его оков. Мы, избранные Тобой, возродимся к новому рассвету духовной чистоты. Поскольку нет ни жизни без смерти, ни смерти без жизни, настало время завершить цикл и зажить в Тебе, возлюбленнейшая Богиня, жизнью вечной.

Мы, Твои верные слуги, готовы, о Кали-Кама, обречь себя на окончательную смерть и ожить с полностью очищенными душами.

Ты, владеющая безграничной мудростью и властвующая над природой; Ты, управляющая ветрами, приливами и отливами; Ты, поднимающая бури и мечущая молнии; Ты, увлажняющая поля дождем и иссушающая их засухой; Ты, излучающая тепло солнца и навевающая холод снега — просвети нас Твоим Божественным светом, дабы мы преодолели препятствия, которые все еще мешают нам продвигаться вперед.

Тебе, о всемогущая Кали-Кама, передаем мы оружие всеобщего уничтожения — оружие, дающее возможность возродиться после смерти. Это — плод Твоего Божественного вдохновения, прими его и извлеки из наших скудных рассудков мудрость, которая нужна нам для того, чтобы завершить цикл и выполнить Твою волю.

Отдаем себя под Твое покровительство, благословенная Кали-Кама. Соблаговоли услышать мольбу Твоих смиренных слуг. Конец Кали-юги близок. И быть посему.

О-о-о, Кали-Кама!


В уютном кабинете Карла — в присутствии Рума, который все время спал возле камина, даже и не подозревая, о чем тут идет речь, — Ричард читал этот текст со своим английским акцентом, который резал слух звуком «т», произносимым с придыханием, и это его чтение имело скорее комический эффект. Закончив читать, он, не отрывая взгляда от страницы, прошептал:

— У них, похоже, мозги на хрень…

Я, услышав такой оборот речи, невольно улыбнулась, а Карл тут же поправил своего друга:

— Мозги набекрень. Надо было сказать: «У них мозги набекрень». А то, что сказал ты… это… понимаешь…

— О, извините.

Ричард слегка покраснел, осознав, что, говоря на неродном языке, случайно ляпнул в присутствии меня, барышни, что-то несуразное и даже неприличное.

— Далее в этой книге следуют разглагольствования по поводу материи, энергии, частичек с непонятными названиями, которые взаимодействуют друг с другом… Это больше всего похоже на какую-то научную работу в области физики или химии, — сказала я, возвращаясь к теме, которая волновала нас всех.

— А что это за оружие, о котором упоминается в тексте? — поинтересовался Ричард.

— Возможно, это разъяснялось на вырванных листах. Их, конечно же, вырвали не случайно.

— Наверное, Крюффнер, почувствовав, что ему что-то угрожает, решил их вырвать и спрятать в более надежном месте, — добавил Карл.

— Получается, что мы вернулись к тому, с чего начали. У нас по-прежнему нет ничего конкретного, — с унылым видом подытожил Ричард.

— Не совсем так, — отозвался Карл. — Нам теперь известно, что они работают над каким-то оружием такой разрушительной силы, что речь может идти об уничтожении всего человечества. Нам также известно, что работа над этим оружием еще не закончена — а иначе они не просили бы свою богиню помочь им эту работу завершить. Данное обстоятельство, выражаясь военным языком, дает нам время для осуществления маневра.

— Я бы пошла в своих рассуждениях дальше… — осмелилась заявить я, специально оборвав фразу, чтобы усилить эффект.

Карл и Ричард выжидающе смотрели на меня.

— Данная книга — в том виде, в каком мы ее обнаружили, а именно с вырванными листами и с вложенной в нее запиской, дает нам зацепки относительно того, кто мог убить Крюффнера. Если бы страсть к заключению всевозможных пари не была пороком, присущим только мужчинам, я могла бы заключить пари по поводу того, что Крюффнера предал и убил кто-то из его соратников. Подумайте над этим хорошенько. Крюффнер говорил о всеобщем уничтожении, которое, вполне вероятно, предполагало и его собственную гибель и гибель всех его последователей. Возможно, кто-то не настолько фанатично верил, чтобы быть готовым пожертвовать самим собой, причем этот кто-то входил в ближайшее окружение Крюффнера. Я бы даже осмелилась предположить, что он принадлежал к верхушке секты — ну, раз уж ему были известны планы ее руководителя. Возможно, этот кто-то выразил свое несогласие с этими планами, но его возражения были проигнорированы. Тогда он приходит к выводу, что вполне может и сам решать, что правильно, а что нет: он избавляется от Крюффнера и утверждает в секте свои взгляды и идеалы. Этот человек, видимо, пользуется в секте значительным авторитетом. Крюффнер — который, насколько я его знала, был отнюдь не дурак, и, возможно, обладал еще и даром провидца — предполагал, что его могут предать. Он прячет книгу — прячет ее без излишнего фанатизма, то есть так, чтобы ее несложно было найти, — но предварительно вырывает из нее листы с чертежами разрабатываемого оружия и прячет их в другом — более надежном — месте. А еще он оставляет послание, содержащее в себе скрытое предупреждение: «Я знаю, кто ты такой, и добиться своего тебе не удастся». Написанная Крюффнером фраза из «Бхагавадгиты» адресована тому, кто «ослеплен жадностью» и кто «не различает скверны в истреблении рода» — то есть секты — и кто «не различает преступленья в предательстве» — то есть в предательстве его, Крюффнера.

— Но ведь никто — никто, кроме нас, — эту книгу не нашел, — возразил Карл.

— Возможно, у того, кому было адресовано послание, не было возможности эту книгу хорошенько поискать, или же… или же он даже и не пытался это сделать. Мы можем предположить, что у него уже имелось то, что, по мнению Крюффнера, ему еще нужно было найти.

— Ты имеешь в виду то оружие?

— Да.

— Это меня отнюдь не успокаивает, — покачал головой Ричард.

— Если тот, кто убил Крюффнера, и есть для нас самая главная зацепка, — задумчиво произнес Карл, — то, боюсь, мы уже суем свой нос в то, что, конечно же, относится к компетенции полиции.

— Но ты не станешь передавать его в руки полиции, — заявил Ричард.

— Ну конечно не стану. Нам нужно разобраться во всем этом самим: это ведь вопрос, входящий в компетенцию секретных разведывательных служб, разве не так? И пусть начальство там, наверху, разбирается, что конкретно в чью компетенцию входит. Уж чего-чего мне сейчас не хочется — так это чтобы полиция с ее бюрократической волокитой совала свой нос в дело, которым занимаюсь я. Итак, что у нас на данный момент имеется? — Карл, недвусмысленно высказавшись по поводу своих намерений, повернулся к Ричарду.

— Не более чем кучка несвязанных друг с другом сведений, которые, вместо того чтобы проливать на это дело хоть какой-нибудь свет, еще больше все запутывают.

Ричард открыл свой портфель и достал из него несколько документов: полицейский отчет, отчет судебного врача, его — Ричарда — собственные заметки… Карл придвинул свой стул ближе. Прежде чем сделать то же самое, я невольно пристально всмотрелась в этого англичанина, с которым когда-то целовалась. Что я знаю о нем? Что он думает обо мне? Если я разочаровала его тем, что стала флиртовать с тобой, то что он думает обо мне теперь, если ему вдруг стало известно, что я спала с его лучшим другом? Возможно, он об этом еще не знает… Ричард ответил на мой взгляд улыбкой, по которой я, как мне показалось, прочла очень и очень многое. Я уже не была для него той невинной барышней, которая очаровала его в Париже. Я была не той девушкой, в какую он может влюбиться. Пришло время ставить точку: история наших с ним отношений закончилась. Не я его отвергла — он отверг меня… Подобная ситуация позволяла ему предложить мне дружбу, а мне — согласиться на это предложение, потому что, по моему мнению, он вел себя как благородный и неэгоистичный человек. Ричард жестом попросил меня придвинуться к нему поближе.

— Что было самым необычным в данном убийстве? Значит, так. Когда ты, Карл, вошел в комнату Крюффнера, он был уже мертв: его пристрелили. Однако звук выстрела раздался позднее. Во-вторых, на трупе почти не осталось следов выстрела.

Ричард сделал паузу, а затем, взяв авторучку и листок бумаги (очевидно, чтобы делать пометки во время разговора), начал объяснять:

— В зависимости от расстояния, с которого был произведен выстрел, на теле жертвы остаются различные следы. Выстрел, при котором дульный срез ствола оружия упирается в кожу жертвы — что обычно имеет место в случае самоубийства, — оставляет так называемое кольца Фиша: это поясок обтирания — кольцевидный след, состоящий из частичек жира, масла, пыли, остатков сгоревшего пороха, — и поясок осаднения, представляющий собой повреждение кожи по краям входного пулевого отверстия, а еще так называемый знак Бенасси — закопчение в виде узкого кольца и кольцевидный ожог, вызванный огнем, вырвавшимся из дула. В случае выстрела в упор, с расстояния менее пятидесяти сантиметров, на теле жертвы остаются…

— А что имелось на трупе Крюффнера? — спросил Карл, которому надоело слушать эти нудные разглагольствования в терминах судебной медицины.

— Ничего. Точнее, только лишь поясок осаднения, являющийся результатом удара пули, вошедшей в тело.

Я задумалась, пытаясь «переварить» информацию, услышанную от Ричарда чуть раньше, и связать ее с этим последним фактом.

— Так каким же все-таки способом был сделан выстрел в данном случае?

— А никаким. Я бы сказал, что вообще не было никакого выстрела.

Мы с Карлом молча, вопросительно посмотрели на Ричарда.

— При всех видах выстрелов — из оружия, дульный срез ствола которого упирается в кожу жертвы, в упор, с небольшого расстояния, или же с большого расстояния — на теле жертвы всегда остается полное кольцо Фиша — то есть не только поясок осаднения, но и поясок обтирания.

— Но… но как могло получиться, что выстрела не было, а пулевое отверстие есть? — нетерпеливо спросил Карл.

— Существует три исключения. Первое: выстрел произведен в уже мертвого человека. У мертвецов нет кровообращения, а потому поясок осаднения не образуется. Нам данный вариант не подходит, потому что на трупе Крюффнера поясок осаднения имеется. Второе: когда оружие было очень-очень чистым и на нем не имелось ничего, что могла бы унести на своей поверхности пуля. Третье: когда входное отверстие пули является вторым по счету, то есть когда пуля сначала пронзила другого человека или другой предмет. Два последних варианта, при которых не образуется поясок обтирания, но образуется поясок осаднения, вполне соответствуют тому, что мы видели на трупе Крюффнера.

Воцарилась тишина: каждый из нас троих анализировал свои собственные предположения, прежде чем поделиться ими с остальными.

— Полицейские не обнаружили в комнате никаких других следов от пули, что исключает возможность того, что входное отверстие пули было вторым по счету. А вот пистолет был очень чистым, на нем не имелось даже отпечатков пальцев… — сказал Карл.

— Ну что, теперь вроде бы все ясно? — взбодрилась я. Ричард, похоже, был с этим не вполне согласен.

— Может быть, но… Не знаю, тут что-то не так. Если не осталось закопчения, значит, убийца стрелял с расстояния не менее пятидесяти сантиметров, а поступать так ему не было никакого смысла. В комнате ведь, по-видимому, было темно, а Крюффнер крепко спал, находясь под воздействием большой дозы веронала — это подтвердила аутопсия. Зачем кто-то стал бы стрелять с расстояния более чем в полметра в человека, который лежит неподвижно, в бессознательном состоянии, если можно подойти к нему ближе? Это ведь были не состязания в меткости стрельбы — это было убийство, которое следовало совершить без лишнего риска. А выстрел, между прочим, был очень точным — пуля попала прямехонько между бровей.

Рассуждения Ричарда казались вполне убедительными: факты свидетельствовали о том, что из пистолета выстрелили с довольно большого расстояния, но поступать так убийце не было никакого смысла. Мы оказались в тупике, а потому я решила переключиться на еще один аномальный аспект данного преступления.

— Когда ты зашел в его комнату в ту ночь, что конкретно ты увидел? — спросила я, обращаясь к Карлу.

Твой брат, скептически относясь к моим способностям по части расследования подобных убийств, не захотел еще раз «давать показания», не поинтересовавшись сначала, с какой стати я задала ему подобный вопрос.

— А почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Почему ты решил, что его именно пристрелили?

— Он был мертв, и рядом с ним лежал пистолет.

— Это понятно, но видел ли ты пулевое отверстие в голове Крюффнера? — спросила я настырно, пытаясь получить более конкретную информацию.

— Да. Да, думаю, что видел, — ответил Карл, слегка смутившись из-за моей настойчивости. — К чему ты клонишь?

— Я думала, что ты, возможно, вошел в комнату как раз в тот момент, когда убийца только собирался совершить преступление, и он, возможно, не стал стрелять в Крюффнера, а просто положил возле него пистолет, чтобы сымитировать самоубийство, и быстренько спрятался, чтобы ты его не заметил. Ты же, увидев на полу пистолет, решил, что Крюффнер уже мертв.

— Мне кажется, я вполне способен отличить человека спящего от человека мертвого, у которого к тому же пулевое отверстие в голове, — возразил Карл, явно обидевшись.

— Ну что ж, значит, он убил его еще до того, как ты вошел в комнату, — сказала я, — однако покинуть комнату до твоего прихода он не успел. Он быстренько спрятался и из своего убежища увидел, что ты обнаружил труп Крюффнера. Тогда у него возникла идея, каким образом можно еще больше запутать обстоятельства совершения преступления. Вскоре после того как ты покинул комнату, он сделал еще один выстрел — так, чтобы все его услышали, — а затем дал деру.

— Вполне возможно, что этот выстрел был произведен вообще не в самом месте совершения преступления, а где-нибудь подальше от него — там, где стрелявшего уже наверняка не схватят за руку, — предположил Ричард.

— А я в этом сомневаюсь, — заявила я. — Когда я вошла в комнату Крюффнера, там пахло порохом. Выстрел был произведен именно там. Кроме того, там было перо…

— Перо? — удивленно переспросил Карл, уставившись на Ричарда с вопросительным видом.

— Да. В официальном отчете оно не фигурирует, однако полицейские и в самом деле нашли на месте совершения преступления белое перо. Правда, его на анализ не отправили.

Карл снова посмотрел на меня. «Ну и что? — казалось, говорил его взгляд. — Какое значение имеет это дурацкое перо?»

— Я считаю, что это очень важная деталь. Как могло попасть белое перо в комнату?

— У Отто не было птичек, — шутливо заметил Ричард.

Карл бросил на него гневный взгляд: это детективное расследование уже начало действовать ему на нервы, а потому ему было не до шуток.

— Если полицейские не придали этому перу никакого значения, то мне непонятно, с какой стати мы…

— Оно может являться доказательством того, что человек, который убил Крюффнера, явился к нему в комнату откуда-то из-за пределов замка, — стала рассуждать я. — Вам ведь известно, что кто-то посторонний шастал в ту ночь по коридорам замка и даже напал на Ларса. Это перо могло прилипнуть к одежде убийцы или к его обуви… Это было белое перо, похожее на перо домашней птицы — например, гуся или белой курицы… Может, убийца перед совершением преступления побывал в деревне? В этом случае он наверняка попался кому-нибудь на глаза.

— А может, это перо прилипло к одежде или обуви самого Крюффнера, и тот невольно занес его в свою комнату. Или же его случайно занес туда на своей одежде ты, Карл.

— Я не заходил в деревню, — сухо бросил Карл. Затем он устало потер себе глаза. — Знаете, что я вам скажу? — Чтобы привлечь наше внимание, он слегка повысил голос. — Мне кажется, что мы сейчас пытаемся запутаться в паутине собственных рассуждений. Слишком много предположений и слишком мало фактов. А вот что мне кажется действительно полезной для нас зацепкой — так это записка, найденная в книге Крюффнера, и содержащееся в ней обвинение. Крюффнера убил кто-то из его секты.

— Но кто? Эта организация насчитывает сотни тысяч членов, — покачала головой я.

— Аръяман… Мне тут кое-что пришло в голову, — сказал Карл с лукавым видом. — Нам нужно предать это дело широкой огласке. Завтра я пошлю соответствующие письма во все основные газеты мира. Эти газеты сообщат, что полиция обнаружила новые улики и решила возобновить расследование данного дела. Мы даже обнародуем тот факт, что Бориса Ильяновича в действительности звали Отто Крюффнер, что он был руководителем влиятельной секты, находящейся не в ладах с законом, и подчеркнем, что главным подозреваемым является один из его соратников. А затем мы понаблюдаем, что будет происходить, какая будет реакция на эти наши действия, не начнут ли руководители этой секты нервничать и не обнаружат ли тем самым себя… Нужно только все тщательно продумать.

Карл, воодушевившись этой своей, как ему казалось, блестящей идеей, поднялся на ноги и стал ходить взад-вперед, разглагольствуя и посматривая на нас сверху вниз. Мы с Ричардом, взглядом дали друг другу понять, что мы с данным предложением Карла согласны, однако этим наше участие в его реализации и ограничится. Карл же, не дождавшись с нашей стороны возражений, счел разговор законченным.

— Мне вдруг захотелось немного выпить. Не хотите составить мне компанию?

После суматохи, связанной с праздниками и с произошедшими трагическими событиями, в замке Брунштрих воцарилось спокойствие. В тот вечер нас за столом сидело лишь десять человек. Кроме вдовствующей великой герцогини, Карла, Ричарда, тебя и меня, здесь были две семейные пары из средыаристократии и священник. Священник, несмотря на свой преклонный возраст, говорил очень тонким голосом, был облачен в пурпурные одежды, а на безымянном пальце у него красовался перстень с печаткой.

На протяжении всего ужина я вела с тобой приятную и непринужденную беседу, совершенно позабыв обо всем, над чем ломала голову последнее время. Не обращая внимания на оживленный разговор, в который были вовлечены все остальные сидевшие за столом и который вертелся вокруг последнего произведения Шницлера — одного из многих его произведений, взбудораживавших венскую публику искусной критикой образа жизни (нет более вредоносной стрелы, чем та, которая попадает прямо в сердце), — мы с тобой занимались тем, что обменивались малозначительными фразами о каких-то повседневных хлопотах и гастрономических предпочтениях, а также рассказывали друг другу различные забавные истории. Мало-помалу все остальные сидящие за столом перестали для нас существовать.

«Приятно возвращаться домой и при этом чувствовать, что тебя там кто-то ждет». Из всего, что ты тогда говорил, мне больше всего запомнились именно эти твои слова. А еще мне запомнилось, что я тогда подумала: «Приятно находиться дома и ждать, если есть, кого ждать». Однако я тут же отогнала от себя эту банальную мысль, не приличествующую той женщине, в которую я уже давным-давно решила себя превратить. В конце ужина мы с тобой пошли пить кофе, который нам подали в примыкающем к столовой — и оформленном в японском стиле — зале. В этом удаленном и обычно пустующем помещении замка, сидя среди покрытых черным лаком панелей с нарисованными поверх этого лака цветущими вишнями и сидящими на их ветках соловьями, мы продолжили свой разговор tête-à-tête. Я уже почти не помню, о чем мы тогда с тобой говорили — помню только, что мы много смеялись и что ты, как бы между прочим, мне прошептал: «Мне хотелось бы еще раз-другой тебя поцеловать». Я тогда подумала, что и мне хотелось бы, чтобы ты меня поцеловал. Мы вышли на тихую террасу, казавшуюся серебряной от лежащего на ней освещенного полной луной снега. Было уж слишком холодно для того, чтобы здесь можно было целоваться. Холод был ценой, которую мы платили за уединение. Однако ты, будучи рыцарем, который берет решение всех проблем на себя, набросил мне на плечи свой пиджак, прижал меня к своей груди и одарил горячим поцелуем, в который ты, как мне показалось, вложил часть своей души.

Я все еще чувствовала его на своих губах — мне как будто слегка помазали губы медом, — когда ты, запустив руку во внутренний карман своего пиджака, достал оттуда какой-то сверточек и передал его мне, произнеся при этом загадочные слова: «Раскрой его только тогда, когда станешь по мне сильно скучать». Ты произносил эти слова мне на ухо, одновременно целуя его и сжимая своими горячими руками мои — уже немеющие от холода — руки, которые, в свою очередь, сжимали твой подарок.


20 января

Я помню, любовь моя, что я почувствовала себя полностью свободной от всех подозрений только тогда, когда была назначена дата встречи представителей правительств Великобритании и Франции. Я знаю, что Карл тоже ощутил облегчение: тот факт, что эта встреча была назначена, служил своего рода официальным подтверждением того, что все, что я ему о себе рассказала, было правдой.

Кроме того, данная встреча и в самом деле была крайне необходима. Пребывание двух агентов в одном и том же месте и с одной и той же целью порождало конфликт интересов двух государств, и разрешить данный конфликт можно было либо путем заключения соглашения о сотрудничестве, либо путем отзыва своего агента одной из сторон. В подобной закулисной политической игре лучше было без особой необходимости не рисковать, потому что нельзя предугадать, к чему могут привести те или иные события, какими бы малозначительными и даже нелепыми они поначалу ни казались.

В то утро мы трое — Карл, Ричард и я — отправились в Париж. Я объяснила свою поездку желанием навестить одну свою «старую подругу», которая живет в городе, а Карл и Ричард заявили, что им нужно съездить по делам в Лондон и что они заодно проводят меня до Парижа. Тем самым у меня появилась возможность пробыть в Париже столько, сколько я сочту нужным, и даже — при необходимости — съездить куда-нибудь еще, не давая никому по этому поводу никаких объяснений. Это было для меня очень удобно: я ведь по-прежнему официально считалась Исабелью де Альсасуа, племянницей вдовствующей великой герцогини Алехандры Брунштрихской.

Сидя в такси, везущем меня с Восточного вокзала Парижа туда, где находилась моя квартира — моя «старая подруга», — я снова невольно окунулась в тот мир, к которому принадлежала и который очень сильно отличался от мира, в котором я находилась в течение последнего месяца. Реалии моего истинного существования — существования одинокой, независимой, суровой и отнюдь не аристократической женщины — воспринялись мной более остро, когда я ступила на тротуар одной из улочек Латинского квартала, где и находилась моя квартира. Это была сдаваемая внаем маленькая квартирка в мансардном этаже высокого дома — квартирка отнюдь не роскошная, но чистая и светлая. Она была обставлена купленной на толкучке старой мебелью, которую я отремонтировала сама, и украшена картинами и прочими предметами, приобретенными мною во время моих удивительных путешествий по Юго-Восточной Азии, — индийским шелком, бирманскими ротанговыми пальмами, сиамскими бронзовыми скульптурами и индокитайскими статуэтками из тиковой древесины. Квартира была с небольшим балкончиком, уставленным цветочными горшками. С этого балкончика открывался прекрасный вид на город, в том числе и на возвышающиеся над парижскими крышами башни собора Парижской Богоматери. В солнечные весенние дни мне нравилось завтракать на этом балкончике, вдыхая аромат, который издавали свежеиспеченные croissants[68] (на первом этаже соседнего дома находилась boulangerie[69] Пьера), и прислушиваясь к шуму, доносящемуся с импровизированного рынка, торговцы которого каждое утро располагались на находящейся неподалеку небольшой площади. На этом рынке я покупала фрукты, зелень и сыр, а в первых числах каждого месяца, когда мне выдавали заработную плату, — еще и живые цветы, которыми я украшала свою спальню.

Когда я переступила порог своего жилища, на меня нахлынули странные ощущения: я почувствовала одновременно и облегчение и тревогу, почувствовала себя и хозяйкой этой квартиры и случайной прохожей, забредшей сюда неизвестно зачем, почувствовала себя здесь чужой. Поставив в прихожей чемоданы, изготовленные в лучшей чемоданной мастерской Парижа, и бросив на кровать шубу из соболя, я подумала, что эти роскошные предметы так же неуместны в этой скромной квартирке, как и я сама. У меня появилось чувство, что у меня нет своего дома и, более того, никогда его и не было. Я была похожа на кошку, которая шастает по крышам и переулкам и которую на одном пороге гладят по спине, а на другом — гонят метлой прочь, но которая при этом не остается навсегда ни в одном из домов. Мне вдруг подумалось, что нет ничего более неприятного, чем осознавать, что, где бы я ни оказалась, я везде буду чужачкой.

Когда мы прибыли в Париж, я наотрез отказалась поехать ужинать в ресторан «Максим» и провести головокружительную ночь в отеле «Ритц», в котором остановился Карл. У меня не было ни малейшего желания появляться на публике в качестве чей-то любовницы, попадая тем самым в одну компанию с хористками, крутящими любовь с какими-нибудь юными маркизами, и ловить краем глаза лукавый сообщнический взгляд посыльного отеля. Моя личная жизнь — по моей собственной воле — отнюдь не была образцовой, однако я никогда раньше не выставляла ее напоказ и не собиралась это делать и впредь. Мое решительное «нет» заставило Карла остаться в баре отеля «Ритц», где он стал заливать виски свою огненную похоть. Впереди у него, похоже, была долгая и тоскливая ночь.

В восемь часов утра, когда дневной свет уже вовсю пробивался в щели между ставнями на окне моей спальни и когда с улицы уже доносился аромат свежеиспеченной продукции булочника Пьера, у моей входной двери зазвенел звонок. Я соскочила с кровати, тут же почувствовав голыми ступнями пронизывающий холод каменных плит (а всем остальным телом — неприятные утренние холодные объятия неотапливаемой квартиры), и пошла открывать дверь нежданному гостю. Открыв ее, я увидела, что этим гостем был не кто иной, как твой брат. Он, стоя на пороге, улыбнулся и бросил мне: «Привет!» Я тут же подумала, что он, наверное, не смог подавить в себе желание нырнуть в теплую кровать, и явился ко мне, надеясь, что я его к себе впущу, — пришел ко мне так, как clochard[70] приходит зимним вечером к входу в метро, рассчитывая насладиться исходящим оттуда теплым воздухом. Я уже пошла было, обратно в спальню, готовая удовлетворить его желание, но на полпути остановилась, заметив, что он почему-то направился не в спальню, а в мою маленькую кухню. Он положил там на стол большой бумажный пакет и достал из него еще теплый baguette[71], банку персикового варенья и несколько апельсинов — таких, какие я обычно покупала на близлежащем рынке. Затем он снял пиджак, закатал рукава рубашки и — под моим удивленным взглядом — начал готовить кофе.

Мы позавтракали, сев ближе к печи, где было теплее, и, после того как мы насытились кофе, гренками и музыкой Моцарта, звучащей из граммофона, у нас завязался разговор о самых простых житейских делах — разговор, часто прерываемый задумчивым молчанием, которое отнюдь нас не смущало, являясь следствием установившихся между нами доверительных отношений. Здесь, в моей квартирке, где над Карлом перестала нависать тень Секретной разведывательной службы и замка Брунштрих, этот человек казался мне умеренно веселым, любезным и удивительно простым. Когда я поднялась из-за стола, собрала посуду и уже собиралась пойти в кухню, чтобы там эту посуду помыть, я, не удержавшись, подошла к нему сзади и поцеловала его в затылок… затем в щеку — в одну и в другую… затем в губы… и наконец я потащила его в постель, где мы успели заняться любовью до того, как настало время ехать в министерство.

Весь оставшийся день я пыталась отогнать от себя снова и снова приходившие мне в голову назойливые вопросы: что заставляет мужчину жаждать общения, а не физической близости? И что заставляет женщину предлагать физическую близость после общения?


В этом кабинете военного министерства Франции, которое размещалось в красивом дворце XVIII века, называющемся «Отель де Бриен», и воздух, и психологическая атмосфера были очень тяжелыми. Густой дым гаванских сигар и нудные разговоры на политические темы очень давили на мою аджна-чакру, которая в учении шактизма[72] и в тантрических[73] культах связывается с умственной деятельностью. По правде говоря, моя умственная деятельность в подобной обстановке начала давать сбои. Вот уже почти час военный министр Франции мсье Жозеф Нуланс и государственный секретарь Великобритании по военным вопросам мистер Джон Эдвард Бернард Сили дискутировали об обстоятельствах возникновения и о сфере влияния преступной организации, существующей под видом религиозной секты, которая поклонялась богине, называемой Кали-Кама.

Все остальные присутствующие молча слушали эту бессмысленную дискуссию, не испытывая ни малейшего желания в нее вмешиваться и тем самым затягивать ее на неопределенное время. И Ролан Керси, курирующий выполнение порученного мне задания и одновременно являющийся моим непосредственным начальником, и кэптен Мэнсфилд, возглавляющий Секретную разведывательную службу Великобритании, и, конечно же, мы с Карлом были людьми действия, привыкшими анализировать обстоятельства с более практической стороны и нацеливаться на как можно более быстрое решение проблем. Стремление выяснить, намеревается ли пресловутая преступная организация продать создаваемое ей оружие Германии — вопрос, который по понятным причинам очень волновал французов, — или же она планирует использовать его для дестабилизации обстановки в Индии — что, в свою очередь, вызывало большую тревогу у англичан, — не имело большого практического значения, потому что речь ведь шла о новом оружии огромной разрушительной силы, оружии всеобщего уничтожения. Это оружие вполне могло быть использовано в любом регионе и в любой момент и немцами, и индийскими борцами за независимость, и вообще всеми теми, к кому это оружие попадет в руки.

Вот такими нелепыми бывают подчас политические игры.

Совещание началось в три часа дня, и первым делом мы с Карлом доложили о ходе выполнения порученных нам заданий и о состоянии дел. По правде говоря, как только я заметила, что присутствующие — а особенно оба министра — не столько слушают мой отчет, сколько пытаются оценить стройность моих ножек, я поспешно передала слово Карлу, хотя и не чувствовала себя при этом униженной, потому что я не отличаюсь ни чрезмерным самолюбием, ни феминистскими взглядами. Не обижайся, любовь моя, но время и жизненный опыт научили меня стараться не обращать внимания на подобное поведение, являющееся проявлением слабой мужской натуры, на которую, согласно учению шактизма, доминирующее влияние оказывает свадхистхана-чакра — то есть чакра сексуальности, находящаяся на уровне половых органов.

Карл говорил о пресловутом оружии и о надвигающейся войне — войне, которая, похоже, тревожила только его. Для всех же остальных — и для политиков, находящихся в этом кабинете и не находящихся в нем, и для общества в целом — война отождествлялась не с бедствиями, которые она несла, а с возможностью чего-то добиться и с моральным долгом постоять за свое отечество. Едва я приехала в Париж, как мне тут же бросилась в глаза заметно активизировавшаяся милитаристская пропаганда. В основном это были печатаемые в газетах обращения и расклеиваемые на стенах домов плакаты с патриотическими лозунгами. «Близок час отмщения!» — злорадствовали французы, униженные Германией, которая еще в 1871 году «совершенно бесстыдно» осмелилась отнять у них Эльзас и Лотарингию. Как только кто-то подожжет фитиль конфликта, Франция тут же начнет боевые действия. Несколько недель — и все будет решено. Победоносная Французская республика поубавит канцлеру спесь… По крайней мере, так думали французы.

Англичане тем временем, сидя на своем острове, отделенном от остальной Европы морем, пассивно наблюдали за тем, как накаляется в континентальной Европе политическая обстановка, и вмешивались только тогда, когда считали это необходимым. Угроза развязывания крупномасштабной войны в Европе была для англичан все равно что спор между слугами для их хозяев: пока слуги не начали швырять друг в друга посудой и пока они поддерживают приемлемый порядок в доме, хозяева предоставляют им возможность самим выяснять отношения. Демонстрируя свое истинно британское высокомерие, Англия придерживалась того мнения, что, пока никто и ничто не угрожает ее военно-морской гегемонии, ее экономическому процветанию, ее владычеству над своими заморскими колониями и ее — священному для нее — чаепитию, у англичан нет оснований рвать на себе волосы. Впрочем, события развивались так, что угроза становилась все ощутимей.

Как бы то ни было, уж чего-чего никто не желал при подобных обстоятельствах, так это появления преступной организации и неизвестного мощного оружия, которые еще больше осложнили бы и без того сложную политическую ситуацию…

В конце концов кэптен Камминг решил, что политики уже явно перевыполнили свою норму по обмену красноречивыми фразами, и стал вести совещание по своему разумению. Наиболее целесообразным с точки зрения соблюдения интересов обеих стран было проведение совместной англо-французской секретной разведывательной операции, цель которой заключалась бы в захвате пресловутого мощного оружия и в обезвреживании руководителей секты каликамаистов с последующим привлечением их к суду.

Когда кэптен Камминг держал речь, дверь кабинета приоткрылась и появившаяся из-за нее секретарша тихонько подошла к Карлу и прошептала ему на ухо слова, которые я, сидя рядом с ним, смогла расслышать:

— Я прошу прощения… Говорят, что очень срочно… Извинившись перед участниками совещания, Карл встал из-за стола и вышел из кабинета.

Через несколько минут он вернулся. Когда он стал перед присутствующими и негромко попросил общего внимания, мне показалось, что, несмотря на то что его лицо было абсолютно бесстрастным, как у статуи, в его глазах, тем не менее, мелькали искорки беспокойства. Только глаза выдавали его эмоции. Они были его ахиллесовой пятой.

— Извините, что перебиваю вас, господа, — сказал Карл, — но мне только что сообщили информацию, имеющую первостепенную важность и относящуюся к делу, которым мы с вами занимаемся.


21 января

Я помню, любовь моя, что мы вскоре поспешно покинули кабинет, и уже в тот же вечер мы втроем — Карл, Ричард и я — сели на поезд, следующий в Лион, и, приехав в этот город, пересели на другой поезд и вскоре прибыли в Женеву, где нас ждал уже, получив соответствующие уведомления от послов Англии и Франции в Швейцарии, старший инспектор отдела уголовных преступлений полиции кантона Женева.

Дело заключалось в том, что один из информаторов Секретной разведывательной службы, контактирующий с Карлом, узнал о специфическом преступлении, которое совершили в особняке, расположенном на берегу Женевского озера. Речь шла о гибели четверых мужчин, один из которых покончил жизнь самоубийством, а остальные трое были зверски убиты. Внешне все было похоже на обычное уголовное преступление. Что привлекло внимание информатора — так это то, что один из этих людей праздновал Рождество в замке великого герцога Брунштрихского. Им был не кто иной, как банкир Франсуа Дюба.

Когда Карл мне об этом рассказал, я тут же вспомнила, как выглядел Дюба — тот самый Дюба, с которым меня познакомил Борис Ильянович. Он мне запомнился не потому, что обладал каким-то особым обаянием, а потому, что ты обвинил его в гомосексуализме — пороке, никак не ассоциирующимся в моем представлении с этим низеньким, лысеньким и толстеньким мужчинкой с внешностью состоятельного буржуа и расторопного банкира.

По дороге в Швейцарию я большей частью занималась тем, что изучала справочную информацию об интересующей нас секте, подготовленную и предоставленную нам британской разведкой, — сто пятьдесят страниц печатного текста, содержащие подробное описание сферы деятельности, способов финансирования, идеологии и внутренней структуры организации каликамаистов.


Члены секты образуют своего рода параллельно существующее общество с четко выделенными кастами и строгой иерархией в соответствии с концепциями индуистской философии. Секта охватывает своей деятельностью весь мир. Отбор в секту ведется очень строго: в нее принимаются только люди со средним и высоким уровнями образованности и с высоким уровнем интеллекта. Потенциальные кандидаты обычно проходят отборочные испытания, после которых тот, кто их успешно прошел, становится новообращенным (такого человека называют внутри секты «сайкша»), то есть учеником, которому еще только предстоит начать процесс обучения. Новообращенные составляют низшую касту. Впоследствии, пройдя ритуал инициации (см. страницу 89), новообращенные получают статус «шишья» (что означает «приобщенный»), то есть становятся учениками, официально принятыми в секту ее руководителем, и включаются в процесс обучения, пытаясь достичь более высокого статуса. Добившихся наибольших успехов также начинают готовить для участия в преступной деятельности, которая обеспечивает финансовую поддержку деятельности секты (более подробная информация о финансировании деятельности секты изложена в разделе «Финансирование», страница 51). Все ученики, имеющие статус «шишья», объединены в подгруппы, во главе каждой из которых стоит «бодхака», то есть учитель. Данного статуса можно достичь, продемонстрировав высокую степень духовного очищения и принимая заметное участие в действиях, приносящих пользу секте. По всему миру насчитывается около тысячи человек со статусом «бодхака». Они объединены в подгруппы по территориальному принципу, и каждой из этих подгрупп руководит духовный наставник, который называется «Сат-гуру». Например, есть Сат-гуру Германии, Сат-гуру Англии, Сат-гуру Северной Америки и т. д. В состав наивысшей касты, обладающей наибольшей властью и являющейся своего рода верховным органом управления сектой, входят так называемые «парама-гуру» — люди, которые достигли уровня мудрости, называемого «Джнана-пада». Возглавляет парама-гуру — или высших духовных наставников — Гуру-Дэва — божественный и лучезарный духовный наставник, и именно он единолично решает, кому присвоить статус «парама-гуру»…

Дочитав примерно до середины этого документа, я решила прерваться, потому что меня все больше и больше тянуло в сон. Я уже буквально умирала от скуки. Возможно, это было всего лишь следствием усталости, а потому я отложила изучение документа до более подходящего случая и, прислонив голову к спинке сиденья, попыталась хотя бы немного поспать.


Мы находились в конференц-зале Главного управления полиции Женевы, убранство которого было по-спартански скромным, и слушали инспектора Леско, подробно рассказывавшего нам о произошедшем. Сидя на неудобном деревянном стуле, который после двух часов пребывания в поезде и бессонной ночи казался еще более неудобным, я рассматривала одну за другой фотографии места совершения преступления и пыталась казаться невозмутимой, хотя на этих фотографиях было запечатлено нечто ужасное. Тем не менее по какой-то неизвестной мне причине моя напускная невозмутимость оказалась, видимо, не очень-то убедительной, а потому Карл стал торопить инспектора:

— Ну, хорошо, хорошо, спасибо, инспектор. Мы уже получили общее представление. Нет никакой необходимости в подробностях. Давайте лучше резюмируем: в особняке господина Дюба — а точнее, в его личном кабинете — были обнаружены четыре трупа. Смерть одного из них — а именно того, который был идентифицирован как Франсуа Дюба, владелец особняка, — наступила, согласно предварительным выводам, вследствие самоубийства. Он выстрелил сам в себя из принадлежавшего ему пистолета, после чего и умер…

— Именно так. У него было обнаружено входное пулевое отверстие в нёбе и выходное — в верхней части черепа. Маршрут пули — точь-в-точь как когда стреляют, засунув дуло пистолета себе в рот, — добавил инспектор Леско.

— Ara… Ну, а остальные трое были задушены… Инспектор Леско, который в своем служебном рвении не мог допустить, чтобы не были упомянуты хотя бы какие-то из наиболее ужасных подробностей преступления — то есть как раз те подробности, о которых Карл предпочел бы умолчать, — снова начал рассказывать:

— Именно так. Следует отметить, что во всех трех случаях использовался платок, а именно платок желтого цвета. У всех трех жертв были связаны руки, они лежали на полу, и на их телах имелись различные следы насилия — синяки, ожоги, порезы… Их не просто задушили, а еще и подвергли пыткам и зверски изувечили…

— И никого из них опознать не удалось, — перебил инспектора Карл, отметив, что описание подробностей преступления становится все более и более колоритным.

— Пока не удалось. Их лица сильно обезображены, и ни у кого из них не было обнаружено никаких документов. Единственная отличительная особенность их — все они были одеты в туники.

— Согласно отчету, туники были разного цвета: одна — голубая, вторая — белая, третья — коричневая, четвертая — черная. Кроме того, в отчете упоминается, что возле трупа мсье Дюба была обнаружена написанная от руки записка.

— Да, это верно. Но нам пока не удалось ее расшифровать. Она написана на каком-то непонятном языке.

— Эта записка у вас? Мы можем на нее взглянуть?

— Оригинал находится здесь, — сказал инспектор, открывая папку с материалами уголовного дела. — Но мы сделали несколько копий и отправили их в университет, чтобы там помогли ее перевести… Вот она.

Карл взял конверт, протянутый ему инспектором Леско. Открыв его, он достал записку, быстренько ее просмотрел и затем протянул ее мне. Это была четвертушка листа плотной, высококачественной бумаги, на которой быстрым и небрежным почерком была написана какая-то фраза — фраза на санскрите.

— Отрывок из «Бхагавадгиты»? — тихо, почти шепотом, спросил у меня Карл.

Я кивнула и начала читать вслух:

— Акиртим чапи бхутани катхайишйанти те'вйайам самбхавитасйа чакиртир маранад атиричйате.

Инспектор Леско, бросив вопросительный взгляд на меня, затем уставился на Карла. Я не взялась бы определить, что его больше заинтриговало — тот факт, что я смогла прочесть текст, который им, полицейским, перевести пока не удалось, или же возможное значение тех диковинных слов, которые только что прозвучали из моих уст. Я тут же стала их переводить:

— «Твое имя хулить и бесславить будут люди не переставая; благородному же бесславье отвратительней даже смерти».

— Весьма своеобразная предсмертная записка, — покачал головой Карл.

Ошеломленный инспектор Леско кивнул, беря у меня из рук записку и снова кладя ее в папку с материалами уголовного дела. Он, видимо, был твердо убежден в том, что это он должен оказывать нам помощь, а не мы ему, а потому, обратившись к нам с просьбой, смущенно потупил глаза:

— Не могли бы… не могли бы вы это записать? Прошу вас. Я буду вам очень признателен.

— Да, конечно. Вы, кстати, также можете отметить в материалах дела, что эти слова не плод фантазии мсье Дюба, на которого перед смертью нахлынуло вдохновение, — они представляют собой отрывок из священного произведения, которое называется «Бхагавадгита».

— С какой стати мсье Дюба стал бы выбирать такой оригинальный способ оправдания своего преступного деяния? — подумал вслух инспектор Леско.

Мы втроем — Карл, Ричард и я — обменялись заговорщическими взглядами: мы не собирались больше давать никаких объяснений, потому что нам отнюдь не хотелось привлекать к операции, в которой мы участвовали, еще и швейцарскую полицию.

— Я могу взглянуть на отчет о проведении вскрытия трупа? — спросил Ричард, словно бы пытаясь направить наш разговор с инспектором в несколько иное русло.

— Да, да, конечно, — закивал все еще несколько ошеломленный инспектор, доставая из папки с материалами дела отчет о проведении аутопсии и передавая его Ричарду. — Но этот отчет — предварительный. Окончательный будет готов лишь через пару дней.

Ричард быстро просмотрел все соединенные скрепкой листы отчета.

— Здесь говорится, что у всех жертв имелась высокая концентрация ТГК в печени, а в крови были обнаружены барбитураты…

— А что такое ТГК? — поинтересовался Карл.

— Тетрагидроканнабинол. Он входит в состав гашиша. Эти люди, видимо, его употребляли. И, судя по имевшейся у них концентрации ТГК, я бы сказал, что они употребляли его регулярно.

Карл кивнул. Мне вспомнилось, что гашиш — наркотик, который регулярно употребляли каликамаисты.

— Что мне кажется очевидным — так это то, что было совершено массовое убийство ритуального характера, — сказал инспектор, возвращаясь к основной теме разговора. — Мсье Дюба довел остальных до наркотического опьянения — чтобы они не оказывали ему сопротивления, — а затем, связав им руки, задушил всех троих. Это он сделал в разных комнатах. Когда они были уже мертвы, он перетащил трупы в свой кабинет, уложил их один возле другого на полу, обжег им грудь, вырвал глаза и изуродовал лицо ножом. Все это, похоже, было сделано не случайно и не как вздумается, а в соответствии с каким-то ритуалом, в котором заложен определенный смысл. В заключение он — и это тоже, видимо, было предусмотрено данным ритуалом — лег рядом с трупами своих жертв и убил сам себя. Обстоятельства дела свидетельствуют о том, что имело место ритуальное убийство — возможно, совершенное в ходе какой-то языческой церемонии. К сожалению, оккультизм, секты и тайные общества в настоящее время плодятся с поразительной скоростью.

Ненадолго воцарилось молчание, а затем Карл, полистав отчет, спросил:

— А можно съездить на место преступления?

— Да, конечно… Кстати, а вы обратили внимание на статуэтку, которая стояла возле трупов на столике? Ее очень хорошо видно на одной из фотографий.

По дороге в особняк господина Дюба, находящийся на берегу Женевского озера, мы стали обмениваться своими впечатлениями, воспользовавшись тем, что ехали в автомобиле одни (инспектор хотя и сопровождал нас к месту преступления, но в полицейской машине, следовавшей впереди нашего автомобиля).

— Да, это изображение Кали-Камы, — ответил Карл на вопрос Ричарда по поводу статуэтки. — Инспектор прав: преступление было совершено в форме религиозного ритуала.

— Но вот чего он, возможно, не знает — так это смысла многих элементов данного ритуала, — вмешалась в разговор я. — Например, жертвы были задушены платком желтого цвета. В Индии такими платками душат своих жертв туги.

— Убийцы, отнимающие у своих жертв жизнь во имя богини Кали? — произнес Карл. — Я про это что-то слышал, но очень мало.

— Это не очень-то известная секта, идеология которой, насколько мне известно, основывается на одной древней легенде. В «Пуранах» — древних сочинениях, написанных на санскрите, повествуется о схватке между богиней Кали и огромным демоном, пожиравшим людей. Во время этой схватки Кали нанесла демону ужасные раны, однако из каждой капли крови, вытекшей из ран, возникал новый демон-людоед. Тогда Кали создала из своего пота двух человек — первых двух тугов, — которым дала священный платок желтого цвета — румал. При помощи этого платка они стали душить демонов, чтобы тем самым не проливать их кровь. И до сегодняшнего дня туги нападают на торговые караваны и убивают всех свидетелей, используя смертоносный румал. Совершив убийство, они обезображивают трупы, разрезают их на куски и хоронят в ямах, которые выкапывают при помощи ритуальных киркомотыг. После такого кровопролития они устраивают жуткий ритуал, в ходе которого все убийцы-туги пляшут на могилах своих жертв, таким образом отдавая дань своей богине.

— Туги — настоящая головная боль для британской администрации в Индии. Из-за них не удается обеспечить безопасность торговых путей, — добавил Ричард. — В данном же случае, по всей видимости, имело место принесение в жертву всех, принадлежавших к верхушке секты каликамаистов, в том числе и того, кто убил Крюффнера. Туники разного цвета, отрывок из «Бхага-вадгиты», смерть во время религиозного ритуала… Сообщение, которое мы опубликовали в газетах, возымело свой эффект: убийца почувствовал, что его загнали в угол, и — как скорпион, оказавшийся в огненном кольце, — вонзил в себя свое жало.

— Возможно, — без особой уверенности сказал Карл. Он, когда наступало время делать выводы, всегда осторожничал. — У меня, однако, возникает вопрос: а зачем Дюба убивал своих соратников каждого в отдельной комнате, причем сначала довел их до наркотического опьянения… Если это было преступление, имеющее ритуальное значение, например, совершенное вследствие раскаяния по поводу участия в заговоре против своего духовного наставника и в его убийстве, — то почему же тогда Дюба убил своих соратников, судя по всему, против их воли?

Автомобиль продолжал ехать по улицам Женевы, пробиваясь сквозь сильный снегопад, от которого резко ухудшилась видимость на дорогах. На озеро опустился легкий туман, а образовавшийся на поверхности воды лед взял в тиски дремлющие у пристани суда. Меня, невыспавшуюся и убаюкиваемую ритмичными покачиваниями автомобиля, из-за окружающего полумрака потянуло в сон. Я не удержалась и зевнула.

— Ты устала, да? — спросил меня твой брат таким ласковым голосом, каким разговаривают с детьми. А еще он осторожно положил свою руку на мою и, пытаясь, видимо, подбодрить меня, слегка сдавил мои пальцы.

Теплота его рук и его голоса, нежность и забота заставили меня затрепетать. Мне показалось, что кожу моего живота стали щекотать своими крылышками одновременно несколько сот бабочек. Это меня испугало, потому что я почувствовала себя уязвимой. Однако еще больше меня испугало то, что я даже и не попыталась эту свою уязвимость скрыть. Наоборот, я даже расположила свою руку так, чтобы наши ладони прижались друг к другу потеснее.

— Думаю, что и ты устал.

— Тебе следовало остаться в Париже.

— И тем самым лишить себя возможности узнать столько жутких подробностей, о которых нам услужливо поведал инспектор Леско? — пошутила я. — Кроме того, а кто бы вам всем рассказал захватывающую историю про тугов?


Особняк Франсуа Дюба представлял собой великолепное здание, построенное в стиле итальянского Ренессанса. Особняк окружали сады, теперь заваленные снегом, а чуть поодаль поблескивали скованные льдом воды Женевского озера. Предметы антиквариата, представляющие различные страны и эпохи и создающие атмосферу старины в помещениях, картины известных художников, принадлежащих к различным школам и направлениям; шикарные мраморные полы и не менее шикарная мебель — все это, наряду с множеством других дорогостоящих деталей интерьера, свидетельствовало о том, что наложивший на себя руки банкир при жизни имел возможность наслаждаться непомерной роскошью. На фоне такого великолепия было трудно представить себе ужасную сцену, которую совсем недавно увидели здесь полицейские: на мягких красочных персидских коврах лежали четыре изувеченных и обезображенных трупа.

Побывавшие здесь до нас сотрудники отдела уголовных преступлений забрали с собой все улики, и в особняке уже ничто не свидетельствовало том, что здесь было совершено преступление, если не считать нескольких полицейских, все еще дежуривших у входа в изысканно украшенные комнаты, ставшие немыми свидетелями жуткой резни. Тем не менее мы, задавшись конкретной целью и поискав в двух-трех определенных местах, обратили внимание на некоторые детали, полицейскими не замеченные, возможно, потому что эти детали не имели отношения к проводимому ими расследованию. Мы сконцентрировали свои усилия главным образом на спальне и на кабинете мсье Дюба. В спальне Карл обнаружил в глубине одного из платяных шкафов тщательно сложенную красную тунику — тунику, которой как раз недоставало до полного комплекта одеяний верхушки секты каликамаистов, — их было в общей сложности не четыре, а пять. Цвет этой туники символизировал Агни — огонь.

Кроме того, в одном из ящиков стоявшего в кабинете стола мы нашли пачку писем, написанных, судя по проставленным на них датах, в различные периоды времени в течение последних четырех лет. Эти письма были адресованы «Арьяману» и «моему близкому другу», а в конце каждого стояла подпись: Гуру-Дэва Акаша. Эти письма присылал швейцарскому банкиру Крюффнер, причем присылал их ему, по-видимому, как своему главному советнику и наиболее близкому в секте соратнику. Мы тут же просмотрели все письма, однако их содержание имело самый общий характер: рассуждения Крюффнера по поводу различных философских понятий, таких как жизнь, смерть, религия; рекомендации, как поступить в той или иной ситуации, зачастую банальной; обмен мнениями относительно какого-то конкретного события… В общем, ничего особенно информативного, кроме того, что данные письма подтверждали: именно Арьяман — человек, которому Крюффнер доверял, его и убил. Этот сутулый человечишка с огромным брюхом и круглыми — как у школьника-зубрилки — очками, этот почтенный банкир, которому доверяли свои капиталы богатые вкладчики, этот персонаж, чья постыдная склонность к гомосексуализму давала основание считать его слабовольным человеком, оказался в действительности ловким заговорщиком, жестоким преступником, фанатиком-сектантом и хладнокровным убийцей. Он присвоил себе черную тунику, носить которую имел право только А каша… Акаша… А-ка-ша…

— Лизка… О чем ты думаешь?

Голос Карла вывел меня из глубокой задумчивости и вернул на сиденье в вагоне поезда. До моего слуха снова стали доноситься звуки железной дороги, и, прежде чем я успела осознать, где я нахожусь и что здесь делаю, я увидела в стекле окна свое собственное отражение, показавшееся мне очень четким на фоне ночной тьмы — тьмы, на которую я только что смотрела невидящим взглядом.

— Акаша… Это имя… Мне кажется, что я его раньше уже слышала.

— Ну конечно. Акаша — это эфир, пятый из элементов, которые в своей совокупности называются Панчабхута. Тебе ведь это наверняка о чем-то говорит.

— А-а, ну да, конечно, — неуверенно согласилась я.

Карл наклонился, взял меня пальцами за подбородок и ласково поцеловал в губы с тем своим покровительственным видом, который меня в последнее время очень сильно злил.

— Пойдем-ка чего-нибудь поедим. Ричард уже отправился заказать столик на троих.


22 января

Признаюсь тебе, брат, что я видел, как ты ее целовал, и эта сцена подействовала на меня так же, как действовали на меня умопомрачительные произведения Арнольда Шёнберга, представляющие собой диссонансное сочетание звуков, издаваемых пронзительными трубами, визгливыми скрипками и оглушающими ударными инструментами. Эти звуки доводили меня до бешенства и вызывали настойчивое желание отчебучить что-нибудь эдакое. Твой поцелуй спровоцировал начало моего крестового похода, целью которого был захват того, что, как мне казалось, должно принадлежать мне и только мне. Подыскать благородные мотивы для своих поступков гораздо легче, если пытаться чувствовать себя крестоносцем, а не Каином. Но хотя она сама по себе делала мою борьбу за нее делом благородным, в основе этой борьбы, тем не менее, лежало отнюдь не благородное соперничество, всегда характеризовавшее наши с тобой отношения и представлявшее собой бесконечную борьбу за право быть первым, из которой ты всегда выходил победителем. Всегда, но не на этот раз, ибо теперь я твердо решил не дать тебе победить. Призом в этой азартной игре ведь будет она, а я считал, что она должна принадлежать именно мне.

Каким же глупым, амбициозным и слепым я был!

Я тогда, похоже, упустил из виду, что она не принадлежит и не может принадлежать никому. Она не являлась добычей на какой-то там охоте, ее нельзя было завоевать, и она не сдавалась добровольно ни под чьим натиском. Она была богиней — и ты это прекрасно знаешь, — а боги сами выбирают тебя, а не ты выбираешь их. Я, влюбившись в нее, совсем об этом забыл.

Я снова стал настаивать, чтобы она поехала со мной в отель «Ритц», и предложил ей остановиться там в разных номерах, но она решила поехать к себе домой. Она не захотела пожить в роскошном отеле вместе со мной, предпочтя свою маленькую квартирку, расположенную в мансардном этаже. Ее квартирка хотя и была уютной, с какой-то особой романтической атмосферой, с запахом ладана и золотистым освещением, но при этом в ней по утрам наверняка было холодно и возникало чувство одиночества. Я терзался и подобными мыслями, и осознанием того, что мне придется провести целую ночь без нее. И дело было не только в жажде физической близости с ней. Мне было нужно нечто большее: я испытывал к ней не только физическое, но и духовное влечение. Я испытывал необходимость в том, чтобы она находилась рядом со мной. Я испытывал необходимость в том, чтобы, просыпаясь, я чувствовал ее рядом с собой. Я испытывал необходимость в том, чтобы, протянув руку посреди ночи, я прикасался к ней. Я испытывал необходимость в том, чтобы, открыв утром глаза, я в первую очередь видел ее красивое лицо. Она превратилась для меня в луч света в окружающей меня тьме, в мою надежду посреди всеобщей безысходности, в мою радугу на фоне повсеместной серости. Благодаря ей я осмеливался смотреть в свое туманное будущее с оптимизмом, ибо она была счастливым случаем, произошедшим в моей жизни после долгой череды невзгод и неудач, а потому, когда я думал о ней, мне хотелось радоваться и улыбаться.

Тем не менее, я иногда начинал ее проклинать. Она ведь была еще и моей болью и моей тревогой, моей грустью и моей тоской, моим страхом и моим мучительным беспокойством… Думая о ней, я испытывал ранее не знакомые мне чувства — растерянность, отчаяние, отрешенность. Я осознал, как много у меня слабостей и насколько я уязвим. А кроме этого произошла переоценка моих убеждений и моих принципов: все, во что я раньше верил и за что я раньше боролся, начало терять всякий смысл.

Боже мой, брат, моя жизнь теперь заключалась в ней и только в ней!.. Однако она мне не принадлежала, и я интуитивно понимал, что легче загнать море в стакан и запереть ветер в сундук, чем заставить ее быть моей. Она была подобна красивому миражу, была подобна лежащей на ладони снежинке, была подобна благоуханию только что сорванного цветка. Она была тающей у линии горизонта вечерней зарей, была белой пеной на вершине волны. Она была свободным духом, который не потерпит никаких уз — даже сладких уз любви.

Но она… она с тобой целовалась!..

— Ну, конечно же! Теперь я поняла! — вдруг воскликнула Лизка, нарушая тишину, царившую в такси, в котором мы ехали к ее дому, и тем самым прерывая ход моих мыслей.

— Что случилось? — спросил Ричард еще до того, как это успел сделать я.

— Акаша! Я вспомнила, где я видела это имя! Акаша! Вам обоим нужно подняться со мной в мою квартиру! Я кое о чем догадалась.

* * *
Я помню, любовь моя, как я стремительно побежала вверх по лестнице с высокими и неровными ступеньками, ведущими к моей квартире в мансардном этаже, а Карл и Ричард, заинтригованные, последовали за мной. Я стала рыться в кармане в поисках связки ключей, с нетерпением ожидая, когда же я услышу их характерное треньканье. Наконец найдя их, я вставила нужный ключ в замок и отперла дверь. Позабыв в спешке о самых элементарных нормах вежливости и оставив своих спутников стоять на лестничной площадке, я вихрем ворвалась в квартиру и сразу же побежала в спальню. Когда я приехала сюда из Брунштриха, то положила их под ночной столик — то есть туда, куда обычно клала книги, которые читала вечером перед сном.

— Они здесь! — с победоносным видом заявила я, высовывая голову из двери спальни.

Карл и Ричард ошеломленно смотрели на меня. Я подошла к ним и затем подвела их к столу в своей маленькойгостиной, которая в случае необходимости могла быть и столовой. На покрывающую стол красивую разноцветную скатерть, расшитую по краям мастерицами из гималайского племени магаров, я положила две книги.

— Мне их дал Борис Ильянович — ну, то есть Крюффнер — вечером накануне своей гибели, — пояснила я. — Вот в этой книге нет ничего особенного: это всего лишь перевод на французский язык произведения Ницше «По ту сторону добра и зла». Но вот если мы взглянем на вторую книгу… Посмотрите, кто ее автор.

Карл взял эту маленькую книгу в простенькой обложке из темно-коричневой кожи. Открыв ее (на обложке, украшенной по периметру тонкой золотистой линией, не было указано название произведения), он прочел вслух первые две строчки первой страницы:

— La philosophie de Nietzsche. Uneétude de A. Kasha…[74] A. Каша! Акаша! Эфир!

— Отто Крюффнер! — хором произнесли мы все трое.

— Эта книга была написана самим Крюффнером, и я готова поспорить, что он, давая мне ее, не просто делал мне подарок.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Ричард.

— Ты помнишь ту книгу, которую у меня пытались отнять в саду Тюильри?

Ричард задумался, вспоминая о том, как мы с ним случайно познакомились в парке, как он принял меня за хрупкую барышню, едва не ставшую жертвой грабителя, и как он, по-рыцарски меня защитив, начал затем со мной флиртовать, словно юный бравый гусар. С бесстрастным выражением лица, не позволяющим мне угадать, было ли данное воспоминание для него сладким или горьким — или же одновременно и сладким и горьким, — он ограничился тем, что слегка кивнул.

— А помнишь, где мы обнаружили гашиш?

— Ну конечно помню, внут… Внутри книги! Ты полагаешь, что…

— Я полагаю, что Крюффнер, передавая мне книгу, тем самым прятал свои документы там, где их никто никогда не стал бы искать, — то есть поступил так, как поступили в древнеиндийской легенде боги.

— Значит, ты думаешь, что в этой книге содержится какая-то зашифрованная информация? — спросил Карл, который, ничего не зная о наших с Ричардом приключениях в Париже, слегка запутался.

— Нет. Я думаю, что внутри этой книги находятся нужные нам документы.

Я взяла свою косметичку и достала из нее маленькие ножницы.

— Ну-ка, держи, Ричард, — сказала я. — У тебя в подобном деле больше сноровки, чем у меня.

Ричард стал очень осторожно, помогая себе кончиком одного из лезвий ножниц, отдирать бумагу, приклеенную к обложке изнутри. Когда он закончил, нашему взору предстала полость, в которой лежали несколько аккуратно сложенных листков бумаги.

У меня перехватило дыхание, и, судя по воцарившейся в комнате гробовой тишине и по одновременно восторженным и настороженным взглядам Карла и Ричарда, они тоже почти перестали дышать. Ричард начал вытаскивать эти листки — медленно, словно боясь их порвать… Наконец он их вытащил и расправил. Один край у всех листков был неровным: их явно откуда-то вырвали.

— Те самые листы, которых недоставало в той книге… — прошептал Карл, пытаясь подавить охватившее его волнение.

Мы все стали их внимательно рассматривать и увидели множество цифр, формул и каких-то символов, а вот текста было мало. Все это напоминало своеобразную расцветку какого-нибудь ковра, а еще исписанную формулами доску в классе химии или физики. Для меня, слабо разбирающейся в этих науках, данная информация казалась даже более непонятной, чем какое-нибудь зашифрованное при помощи сложнейшего кода сообщение, потому что расшифровывать такого рода сообщения меня, по крайней мере, учили.

— Частица и… 238U… Радиация?.. 238U… Это что еще за чертовщина? — пробормотал Карл.

— Посмотрите вот сюда, — показала я пальцем на формулу, которая, похоже, была основной.

Карл прочел:

— Частица п + 235U = 140Cs + 93Rb + 3 частицы п…

— Мне кажется, что это какая-то химическая формула. «U» — это уран, «Cs» — цезий, «Rb» — рубидий… Здесь фигурируют химические элементы с указанием их атомной массы. Однако я ничего подобного раньше не видел, — сказал Ричард.

— Это может быть оружием всеобщего уничтожения? — спросила я.

Карл задумчиво покачал головой.

— Не знаю… Не знаю… — сказал он.


27 января

Признаюсь тебе, брат, что мне было трудно сконцентрироваться на своей работе. То, что ранее являлось смыслом моего существования, неожиданно превратилось в нелепое и опостылевшее занятие, неприязнь к которому я мог подавить в себе только благодаря тому, что рядом со мной находилась она. Я осознаю, что поехал в Манчестер вовсе не потому, что меня вдохновила перспектива быстрого завершения данного дела, а потому, что меня привлекала перспектива личного характера: я намеревался сделать решительный шаг.

Наконец-то найдя вырванные из книги листы, мы были вынуждены обратиться в один из специальных комитетов, созданных правительством Франции, чтобы нам помогли понять смысл физико-химической писанины, которая попала нам в руки после смерти Крюффнера. При содействии этого комитета мы вышли на женщину-профессора по фамилии Кюри, работающую в Парижском университете. Она была физиком, награжденным Нобелевской премией. Эта женщина занималась изучением радиации. Когда мадам Кюри просмотрела принесенные нами листки, она очень удивилась — не сказав нам, однако, почему — и перенаправила нас к профессору Эрнесту Резерфорду, который, по ее словам, мог проконсультировать нас по этому вопросу квалифицированнее любого другого ученого, потому что он специализировался на той отрасли физики, к которой было ближе всего написанное на наших листках.

Эрнест Резерфорд был профессором физики и работал в Манчестерском университете, а потому мы с Лизкой отправились, взяв с собой эти несколько листков, в Манчестер.

Профессор Резерфорд оказался веселым и жизнерадостным человеком, ему едва перевалило за сорок. Мы разыскали его в университетской лаборатории: он возился с какими-то замысловатыми устройствами. Вопреки своей славе выдающегося физика и химика, научные достижения которого были отмечены Нобелевской премией, присужденной ему — как и мадам Кюри — лишь несколько лет назад, он отнюдь не важничал, а, наоборот, держался просто и непринужденно.

— А-а, профессор Кюри! Она — удивительная женщина, просто поразительная! — это было первое, что он сказал после того, как мы сообщили, по чьей рекомендации мы к нему пришли. — Для меня большая честь то, что она порекомендовала меня вам в качестве эксперта. Мне и самому хотелось бы считать себя выдающимся ученым, поверьте мне, но я должен вас предупредить, что я — самый обычный человек. Садитесь, прошу вас, садитесь. Хотите чаю?

— Нет, большое спасибо, — ответили мы в один голос, не без труда пытаясь расположиться поудобнее на аудиторных стульях, к подлокотнику каждого из которых был прикреплен миниатюрный столик.

— Итак, что же нужно правительству ее величества от такого заурядного человека, как я?

— Мы хотели бы вам кое-что показать, профессор.

Произнеся эти слова, я достал из своего портфеля копию переведенной на английский язык книги, которая когда-то принадлежала Крюффнеру, включая и несколько вырванных из нее листков, однако профессору Резерфорду я протянул лишь эти — испещренные формулами и символами — листки.

Резерфорд стал их внимательно просматривать. Вскоре выражение его сосредоточенного лица стало меняться: сначала на нем отразилось удивление, а потом — неверие. Он нахмурился и сильно искривил левый уголок рта, от чего его густой черный ус забавно встопорщился. Наконец он вздохнул — и это было как преамбула к вердикту, который оказался очень коротким.

— Невероятно, — тихо сказал он, не отрывая взгляда от листков.

— Значит, вы понимаете, что означают все эти формулы? — спросила она.

— Насколько я понимаю, сударыня, эти формулы — нечто невозможное.

— Но…

Имея большой опыт преподавательской работы — а следовательно, и опыт общения с людьми, — профессор Резерфорд заранее знал, что это его заявление вызовет у нас растерянность. К этому своего рода театральному эффекту, по-видимому, он сознательно прибег, желая немного позабавиться. Снисходительно улыбнувшись, он принялся давать объяснения по поводу своих первых впечатлений от показанных ему формул.

— То, что здесь написано, уважаемые господа, выходит за пределы моих научных знаний. Думаю, вам будет понятнее, если я вам скажу, что у меня возникло такое ощущение, что вы явились сюда из будущего и обладаете знаниями, которые весьма далеки от возможностей современного человечества. Люди, составившие данный документ, очевидно, проводят физические и химические исследования на таком высоком уровне, какой тому научному сообществу, к которому я имею честь принадлежать, недоступен. — Профессор, замолчав, снова посмотрел на листки. — Я все еще никак не могу оправиться от потрясения.

Мы вдвоем тем временем молчали, не осмеливаясь как-либо комментировать слова, прозвучавшие из уст выдающегося деятеля науки. Когда Лизка посмотрела на меня, словно бы ожидая какой-то реакции, я увидел на ее лице такое же ошеломленное выражение, какое, наверное, было и на моем.

— Я могу у вас поинтересоваться, каким образом это попало к вам?

— К сожалению, данная информация является конфиденциальной и разглашать ее мы не имеем права. Однако я могу вам сообщить, что, как мы опасаемся, речь идет о создании оружия, которое может быть использовано против Великобритании и ее союзников в случае возникновения военного конфликта.

— Понятно.

— Нам хотелось бы знать, действительно ли, по вашему мнению, это может быть оружием и, если да, то оружием какого типа, — сказал я, пытаясь подтолкнуть профессора к тому, чтобы он дал нам более развернутое объяснение.

— Откровенно говоря, я не осмеливаюсь сделать однозначный вывод. Мне потребуется какое-то время на то, чтобы более обстоятельно изучить данный документ, — заявил, почесывая подбородок, Резерфорд.

— К сожалению, как раз времени у нас очень мало. Вы и сами понимаете, что срочность данного дела…

— Да-да, понимаю. Дайте мне, по крайней мере, одну ночь. Мне хотелось бы обменяться мнениями с некоторыми коллегами…

— Коллегами? — резко перебил я профессора. — Вы же прекрасно понимаете, что дело — весьма деликатное и носит исключительно конфиденциальный характер. Речь ведь идет о государственной безопасности.

— Да, да, конечно. Однако профессор Бор и профессор Гейгер являются выдающимися специалистами…

— Профессор Гейгер? Ганс Гейгер? Если не ошибаюсь, он немец?

— Да, именно так, — кивнул, помрачнев, Резерфорд.

Он хотя и отнесся к нашим проблемам с пониманием и пытался нам помочь, но его, похоже, начинали раздражать все эти ограничения и запреты.

— Это было бы неразумно, профессор. Я не подвергаю ни малейшему сомнению компетенцию профессора Гейгера, однако в сложившейся политической ситуации мы не можем рисковать.

Профессор Резерфорд ничего не сказал в ответ. Он уже не был таким веселым и жизнерадостным, как в начале нашего разговора. Только что была поставлена под сомнение лояльность одного из его коллег, и это вызвало у него недовольство. У меня даже мелькнула мысль, что он, пожалуй, теперь откажет нам в помощи. И тут то преимущество женщины, которое в свое время было подмечено в Лизке одним из ее начальников, проявило себя в самый что ни на есть подходящий момент. Эта красавица, слегка наклонившись вперед, оперлась ладонями о крышку стола и стала говорить кротким голосом, всем своим видом выражая любезность и доверительность, с лихвой компенсирующие проявленные мною только что бестактность и подозрительность:

— Посоветуйтесь с профессором Бором. Вдвоем вы наверняка сможете помочь нам в этом деле. Ситуация ведь и в самом деле критическая. Прогрессивному человечеству сейчас очень нужны ваши знания, профессор.

Лизка смотрела на Резерфорда так умоляюще, что после нескольких секунд напряженного молчания профессор сдался.

— Ну, хорошо, — сказал он. — Приходите завтра во второй половине дня — а точнее, в четыре часа.


28 января

Я помню, любовь моя, что на следующий день после нашей первой и, в общем-то, безрезультатной встречи с профессором Резерфордом мы снова встретились с ним — встретились в одном из уголков его лаборатории, перед висевшей на стене огромной доской. Рядом с Резерфордом сидел на стуле профессор Нильс Бор — молодой датский физик (он, похоже, был не намного старше Карла), который вместе с Резерфордом разрабатывал планетарную модель атома.

— Сразу скажу вам, господа, что мы имеем дело с величайшим научным открытием. На этих листках изложены выводы, полученные в результате многолетних исследований. Подтвердить данные выводы опытным путем, как мне кажется, в настоящее время вряд ли возможно, и этой задачей придется заниматься в будущем ученым, которые на белый свет пока еще даже не родились. Данный документ воплощает в себе наивысшие теоретические достижения нашей науки, но при этом речь в нем идет об уничтожении.

Когда я услышала слово «уничтожение» из уст этого ученого, у меня по коже побежали мурашки. Резерфорд взял мел и подошел к доске.

— Я попытаюсь объяснять как можно более просто и доходчиво, однако сразу предупреждаю вас, что тема сложная. Все вокруг нас представляет собой некую материю, — он стукнул костяшками пальцев по деревянной раме доски. — Материя образуется из химических веществ. Те, в свою очередь, состоят из невидимых частиц, которые мы называем атомами. На данный момент нам известно, что и атомы состоят из еще меньших частиц, которые несут отрицательный электрический заряд и которые мы называем электронами. Профессор Бор расскажет вам о модели, которую мы разработали, опираясь на имеющиеся у нас на сегодняшний день знания.

Профессор Нильс Бор поднялся со стула и, рисуя на доске концентрические круги, стал объяснять:

— Посмотрите вот сюда. Проще говоря, атом состоит из ядра и электронной оболочки. В электронной оболочке находятся электроны. Они движутся вокруг ядра по кольцевидным орбитам, и орбита каждого из них определяется уровнем энергии, которой он обладает. Согласно принесенному вами документу, ядро, которое мы считали неделимым, в действительности состоит из еще более мелких частиц двух типов. Частицы первого типа здесь называются «протоны» (так как они обладают положительным электрическим зарядом), а частицы второго типа — «нейтроны» (так как они не обладают электрическим зарядом). Количество и протонов и нейтронов в атоме зависит от его типа — или, иными словами, от того, какой химический элемент образуют атомы данного типа. Начинается счет от самого простого химического элемента — водорода, в котором имеется только один протон, а заканчивается — самым сложным химическим элементом, который еще только предстоит открыть, но о существовании которого можно, в принципе, догадаться.

— Каким образом? — поинтересовалась я.

— Если мы открыли химический элемент, скажем, с пятьюдесятью тремя электронами и еще один элемент с пятьюдесятью пятью электронами, то, получается, обязательно должен существовать и элемент с пятьюдесятью четырьмя электронами, пусть даже он еще и не был открыт.

— Вы сейчас имели в виду электроны или же протоны? — спросил Карл.

— Это очень интересный вопрос. Согласно данному документу, каждый атом одного и того же химического элемента имеет одинаковое количество электронов и протонов. А вот количество нейтронов может быть различным.

— Даже у одного и того же химического элемента?

— Да. В данном документе фигурирует понятие «изотопы[75] химического элемента». Это — атомы с одними и теми же химическими свойствами, но с разной атомной массой, то есть с разным общим количеством нейтронов и протонов.

Видя, что мы с Карлом больше не задаем вопросов (хотя, по правде говоря, мы далеко не все поняли), профессор Резерфорд снова вступил в разговор.

— Самым удивительным во всем этом является то, что люди, которые составили данный документ, утверждают, что им удалось разделить атом на части — или же, что одно и то же, заставить один химический элемент превратиться в другой… Это, господа, алхимия.

— Алхимия? Философский камень? Они могут превратить любой предмет в золото? — несколько скептическим тоном поинтересовался Карл.

— Да, что-то вроде того. Эти господа открыли способ превращения одного химического элемента в другой путем отделения нейтронов и использования их определенным образом. Если ударить нейтроном — частицей п — по атому какого-нибудь химического элемента, тот в некоторых случаях делится на части, превращаясь в другие химические элементы. В частности, эти люди провели опыты с ураном — химическим элементом, состоящим из 92 электронов и 92 протонов. Они ударили нейтроном по атому урана, и, как ни странно, тот разделился на два других химических элемента — барий, имеющий 56 электронов, и криптон, имеющий 36 электронов. В сумме у этих двух химических элементов имеется 92 электрона — то есть столько, сколько у урана.

Профессор Резерфорд писал на доске различные символы, цифры, формулы и буквы… Наконец он остановился и посмотрел на нас.

— Однако самое невероятное — и тут уже вам, нашему правительству и всем миролюбивым людям есть из-за чего забеспокоиться — заключается в том, чего можно достичь, по утверждению авторов данного документа, используя этот волшебный нейтрон.

Профессор повернулся к доске и снова начал писать на ней какие-то символы.

— Согласно данному документу, уран имеет три изотопа — это, как вы наверняка помните, атомы одного и того же химического элемента, но с различным числом нейтронов, — однако только один из них — уран-235 — сравнительно легко делится на части в результате реакции, которую они описали следующим образом…

Стоя к нам спиной, профессор Резерфорд воспроизвел на доске формулу, которую мы уже видели на одном из этих листков: «Нейтрон + 235U = 140Cs + 93Rb + 3 нейтрона», — и затем жирно подчеркнул ее мелом.

— Иначе говоря, если стукнуть нейтроном по атому урана-235, он делится на атом цезия и атом рубидия, причем три нейтрона оказываются свободными. Данный процесс, который они назвали «расщепление ядра атома», приводит к выделению огромного количества энергии — такого огромного, что если осуществить данный процесс с использованием всего лишь одного грамма урана-235, то это приведет к высвобождению энергии, эквивалентной взрыву 30 тысяч килограммов динамита.

Профессор Резерфорд обернулся — видимо, для того, чтобы убедиться, что наши лица выражают — как он того и ожидал — растерянность.

— Ну, вот и то оружие, о котором вы говорили, господа, — сказал он.

— Но… это… это и в самом деле можно осуществить? — пробормотал Карл, все еще находясь под впечатлением от услышанного.

— Теоретически — да. К счастью, на практике им этого сделать еще не удалось. Они, похоже, столкнулись с двумя серьезными проблемами. Во-первых, отделение урана-235 — единственного более-менее легко расщепляемого изотопа урана — от урана-238, наиболее распространенного в природе изотопа — представляет собой дорогостоящий и весьма нелегкий процесс. Во-вторых, чтобы инициировать реакцию деления, нужно сгенерировать очень большую энергию. Данную проблему можно решить при помощи цепной реакции, начинаемой с трех свободных нейтронов: они втроем ударят по атомам урана-235, высвобождая тем самым еще по три нейтрона из каждого атома — которых в общей сложности будет уже девять, — а эти девять тоже затем ударят каждый по атому урана — и так далее, и так далее. Однако этот процесс можно осуществить только в специальных установках, оснащенных суперсовременным и очень дорогим оборудованием. Эскизы данных установок — таких, какими их представляют себе эти люди — нарисованы на двух последних из этих листков.

— Как по-вашему, эту реакцию можно осуществить на практике?

— Думаю, что, к сожалению, можно. Чего я не могу оценить — так это того, сколько на это потребуется времени и денег. Эти люди пока что, так сказать, замахиваются на взрывной потенциал всего лишь одного килограмма урана-235.

— Тридцать тысяч тонн динамита, — медленно пробормотал ошарашенный Карл.

— Вполне достаточно для того, чтобы сравнять с землей такой город, как Лондон, — мрачно добавил профессор Бор.

В помещении воцарилось гробовое молчание. «Как будто все вдруг увидели ангела», — говорила о подобной ситуации моя матушка. В данной конкретной ситуации это был не ангел, а скорее дьявол. Мой язык прилип к нёбу, челюсти сжались, живот втянулся, а подбородок уперся в грудь… Мой учитель йоги сказал бы, что теперь все мои бандхи[76] закрыты. Я не могла даже представить тот масштаб разрушений, который были способны произвести тридцать тысяч тонн динамита. Да мне и не хотелось представлять, что такой город, как Лондон, может быть сожжен дотла, превращен в пепел, полностью уничтожен… Только в больной рассудок могла прийти идея совершить подобное изуверство! Как могло случиться, что любезнейший Борис Ильянович, с которым я была знакома, оказался эксцентричным и безжалостным преступником, которого на самом деле звали Отто Крюффнер? Мне впервые пришло в голову, что он погиб вполне заслуженно. В сердцах я даже подумала, что и сама его убила бы.

Вечером мы с Карлом поехали в Лондон, чтобы сообщить своему начальству об умопомрачительных результатах нашей встречи с профессором Резерфордом. Мы друг с другом почти не разговаривали: уж под слишком сильным впечатлением мы оба находились.

— Кундалини[77]… — стала я размышлять вслух. — Кундалини — это логическая связь идеологии секты с ядерной физикой. — В учении о Кундалини говорится о существовании горячих частичек Солнца и Луны, которые находятся внутри нас и которые, если их высвободить, превращают нас в необычайно могущественных, почти божественных существ.

Карл, не отрывая взгляда от дороги, кивнул. Он, похоже, думал о чем-то своем.

Я продолжила размышлять и дальше, но уже молча. Почему человек стремится завладеть лишь разрушительной силой божества, а не его силой созидательной, пронизанной добротой и благожелательностью? Неужели зло является для человека таким привлекательным? Я знала, что это так. Кого не обольщало в тот или иной момент его жизни зло? Как и за всеми остальными людьми, за мной тоже числились кое-какие темные делишки, и я не один раз переступала границу, которая отделяет добро от зла. Как я могла кого-то осуждать, любовь моя? И теперь, после всего того, что произошло, я тем более не осмелилась бы это делать.

Три часа спустя, когда мы уже преодолели половину из трехсот километров, отделявших Манчестер от Лондона, узкие и извилистые местные дороги погрузились в ночную темноту. Усталость, накопившаяся в нас, и зимняя сырость британских лесов и лугов, проникающая сквозь щели и щелочки в наш автомобиль, заставили нас прервать свою поездку и поискать какое-нибудь место для ночлега.

Мы выбрали простенькую гостиницу, расположенную в самом центре старинного селения Личфилд. На ее фасаде, сделанном из кирпича и толстых деревянных балок, сияли золотистым светом окна, похожие на огромные глаза, через которые можно было заглянуть в ожидающие посетителей уютные комнатки… Мы записались в журнале регистрации постояльцев гостиницы как мистер и миссис Смит.

Я помню, что столовая была маленькой: в ней едва ли помещалось пять или шесть столов. Я также помню, что ее стены были сделаны из грубо обтесанных деревянных брусов и камней, а на каминной полке стояли пивные кружки. В этой столовой, сидя возле жарко растопленного камина, от которого исходил запах сгорающих поленьев из пробкового дуба и смолы, мы с наслаждением побаловали себя простым, но очень вкусным ужином, приготовленным из местных свежих продуктов: мы съели куриную лапшу, жареную картошку с ветчиной, яблочный пудинг и немного стилтона[78], а еще выпили портвейна.

Я, изможденная и молчаливая, сосредоточила все свое внимание на Карле. Я напрягла слух, утомленный позвякиванием посуды и столовых приборов, ловя каждое слово, чтобы найти облегчение в его голосе; мои руки, онемевшие от холода, сами тянулись над скатертью к его теплым рукам; мои глаза, затуманенные навалившейся на меня сонливостью, таращились поверх края бокала, чтобы получше рассмотреть его симпатичное лицо… От опьянения, вызванного усталостью и вином, мне показалось, что суровые черты его арийского лица смягчались благодаря теплому взгляду серых глаз — глаз, через которые можно было заглянуть, как через окна, в его душу.

Карл говорил, я его молча слушала, а мой слегка одурманенный рассудок пытался понять, что же он за человек: властолюбивый, но способный уважать других; сдержанный в своей реакции на действия окружающих; наблюдательный и умеющий анализировать; нетерпимый к несправедливости и к злоупотреблению силой; стремящийся покровительствовать другим людям; тщеславный; независимый; скрытный… Он старался добиваться своего уговорами, а не кулаками; недоверие было его визитной карточкой; он с трудом скрывал горделивость и надменность, обусловленные его самодостаточностью; свою чувствительность он пытался топить в предрассудках, но она все время норовила всплыть на поверхность… Чтение лежа на диване, игра для самого себя на фортепиано, вождение автомобиля, бокал виски на ночь. Добровольное одиночество одинокой души… От опьянения, вызванного усталостью и вином, мне показалось, что суровость его арийского характера смягчало его горячее сердце. Вот в чем заключалась сущность этого человека, сущность его души.

Только когда мы уселись на диван в пабе (Карл, как и каждый день перед сном, с бокалом виски в руках), я осознала, что и он очень устал: он, то и дело позевывая, с трудом заставлял себя не смыкать веки, пока наконец сонливость его не одолела, и он задремал, прислонившись головой к спинке дивана и все еще держа бокал в руке. В этот момент его образ сурового и настороженного человека впервые растворился в безмятежном сне. Подобное падение его — ранее казавшейся неприступной — крепости вызвало у меня умиление. Я поцелуем вывела его из полусознательного состояния, в которое он погрузился, и мы пошли в его комнату, чтобы нырнуть в нежные объятия постели… От опьянения, вызванного усталостью и вином, мне показалось, что я его люблю.


29 января

Я помню, любовь моя, что я проснулась посреди ночи, почувствовав под своей ночной сорочкой его руку, тихонько продвигающуюся к моей груди и очень ласково прикасающуюся при этом к моей коже. Когда я повернулась, я увидела, что он спит. Ему, должно быть, снился сон, полный сладких эротических фантазий. Тем не менее моя реакция на его подсознательный призыв его разбудила, и он начал страстно целовать и ласкать мое тело…

После того как мы закончили заниматься любовью, я больше не смогла заснуть. Поскольку в комнате уже стало прохладно, я поднялась с кровати и, чтобы оживить умирающий огонь в камине, подбросила в него полено. Когда оно загорелось, комната окрасилась в оранжеватый цвет, а исходившее от камина тепло ласкало мое тело, прикрытое лишь простыней на бедрах. Я села напротив зеркала туалетного столика, взяла щетку для волос и начала водить ею по своей шевелюре, закрыв глаза и наслаждаясь нежным массажем. На душе у меня стало удивительно спокойно…

Когда я снова открыла глаза, я увидела, что он, приподнявшись на локтях, задумчиво смотрит на меня. Я ему улыбнулась. Он поднялся с кровати и, надев халат, небрежно завязал его пояс. Затем он взял из моих рук щетку и стал водить ею по моим волосам, однако он меня не просто расчесывал, а ласкал — ласкал чувственно и нежно. Чуть позже он провел по моим обнаженным грудям пальцами — провел так, как будто его пальцы были нежными кисточками, которыми он рисовал изогнутые линии на моей коже. Я затрепетала и закрыла глаза.

— Я не женюсь на Наде, — вдруг заявил он.

Я не решилась ни открыть глаза, ни произнести хотя бы слово. Воцарилась тишина, которая показалась мне напряженной и зловещей, потому что она, как я интуитивно понимала, не предвещала ничего хорошего.

— Я хочу провести всю свою оставшуюся жизнь с тобой. С тобой и ни с кем другим.

Снова воцарилось молчание, нарушаемое лишь моим — убыстряющимся от волнения — дыханием: вдох… выдох… вдох… выдох… вдох, выдох, вдох, выдох…

— Я тебя люблю.

…вдох.

На меня, как неоднократно бывало и раньше, было совершено нападение в виде признания в любви. Однако на этот раз нападающему удалось пробить серьезную брешь в стенах моей крепости, серьезно ослабить мою оборону и создать серьезную угрозу моей независимости.

Я посмотрела на него так, как жертва смотрит на своего палача. Мне показалась, что у него было выражение лица, как у человека, который только что признался в каком-то грехе. Возможно, мне так показалось потому, что у меня было выражение лица, как у человека, который чувствует себя пострадавшим от этого совершенного греха.

— Ты и сам знаешь, что это невозможно. Тебе придется на ней жениться. Это твой долг, — сказала я, хотя и знала, что проблема заключается не в Наде, а во мне.

— Ситуация изменилась. И моя жизнь тоже изменилась. Эта уже не прежняя бессмысленная жизнь, которой не жалко было пожертвовать. К черту всех этих придурков, жаждущих войны! Если им так сильно хочется развязать войну, то они это непременно сделают, и я вряд ли смогу им как-то помешать… И я тоже изменился, Лизка. Теперь я мечтаю о собственном доме — доме, в который мне очень хотелось бы возвращаться. Я хочу, чтобы у меня была семья, чтобы у меня были дети. Но больше всего я хочу просыпаться каждое утро моей жизни рядом с тобой. Это — единственное, что имеет для меня значение.

Я повернулась и посмотрела ему прямо в глаза. Это было ужасно: он в меня влюбился! А я не была уверена в том, что люблю его, — как я и раньше никогда не бывала уверена в том, что кого-то люблю… Никогда, кроме того одного случая, после которого я стала считать любовь мучительной болезнью и поклялась себе больше ею не заражаться. С горьким чувством вины и печали я взяла его за руки и заставила наклониться ко мне. Он, словно бы лишившись сил, опустился на корточки и положил свою голову мне на колени.

— Мы с тобой — одинаковые, — начала я говорить, нежно поглаживая его волосы цвета меда. — Именно поэтому наши пути пересеклись. Мы оба ценим свою независимость и свою свободу больше всего на свете, а потому мы превратились в существ одиноких и эгоистичных. Это — та цена, которую нам приходится платить. Однако мы, по крайней мере, посвятили свои жизни делу, которое считаем самым-самым важным. И теперь уже слишком поздно поворачивать назад.

Карл поднял голову и посмотрел на меня, его глаза были полны горечи и боли.

— Я не считаю это дело самым-самым важным, Лизка. И это неправда, что уже поздно. Для меня — не поздно. А вот для тебя… Это все из-за него, да? Ты влюблена в Ларса.

Услышав твое имя из его уст, я невольно вздрогнула, и у меня затряслись поджилки. Его имя, произнесенное тобой, подействовало на меня так, как действует святотатство, оскорбление, непристойные слова…

— Я видел, как вы тогда вечером целовались.

— Я за свою жизнь целовалась со многими мужчинами, — стала оправдываться я, — но влюблялась при этом мало в кого.

Подобный бездушный ответ лишь усугубил ситуацию, и отчаяние Карла трансформировалось в гнев. Он, отстранившись, встал и отступил на пару шагов.

— Значит, я — один из них! Еще один пункт в длинном списке! Теперь я понимаю…

— Не углубляйся в эту тему. Ты только причинишь себе еще большую боль, — ласково прошептала я.

— Куда уж больнее!

— Что ты делаешь? — спросила я, увидев, как он поспешно надевает поверх халата пальто.

— Мне нужно подышать свежим воздухом.

Он ушел, оставив меня смотреть на захлопнутую дверь. Мой разум и мое сердце при этом вступили в ожесточенную дискуссию, преодолевая страхи и сомненя.

Карл вернулся примерно через час. Я, притворившись спящей, почувствовала возле своей спины холод: это он, продрогший, залез под одеяло.


31 января

Я помню, любовь моя, как он, улегшись на кровать, стал невидяще смотреть в потолок. Мне стало холодно, но это меня не беспокоило. Наоборот, холод, казалось, взбадривал мои расшатавшиеся нервы…

Я покинула гостиницу, Личфилд и его, когда с рассветом на фоне неба стали прорисовываться контуры зданий. Я спасалась бегством от сердитого молчания после пробуждения, от завтрака в напряженной обстановке и от поездки, которая показалась бы мне бесконечно долгой. Но вот от чего я не могла убежать — так это от своих собственных мучительных мыслей. После почти двух суток, проведенных в пути (я трижды ехала на поезде и один раз пересекла на пароме Па-де-Кале), я прибыла в свою квартиру на улице Сен-Сюльпис, чувствуя себя изможденной и физически и морально. Я теряла контроль над своей жизнью, совершала множество ошибок (хотя я каждый раз клялась себе, что не буду больше их совершать), я снова — против своей воли — влюблялась.

Уныние, замешательство и одиночество заставили меня вспомнить о том особенном подарке, который ты сделал мне незадолго до моего отъезда из Брунштриха. «Раскрой его только тогда, когда станешь по мне сильно скучать», — сказал ты мне тогда. Я не была уверена, что настал именно такой момент, но все же развернула этот сверток. В бумагу была тщательно завернута коробочка, внутри которой я увидела маленький флакон из резного хрусталя с серебряным горлышком, обвязанным синим шнурочком. Рядом с этим флаконом лежал свернутый и запечатанный сургучом листик плотной бумаги. Отставив в сторону флакон, я сосредоточила все свое внимание на листке. Я взломала сургучную печать, я его развернула: на нем было написано — черными чернилами каллиграфическим почерком — письмо в три абзаца.


Древняя лесная легенда гласит, что капли росы, поблескивающие на рассвете на лепестках цветов, — это слезы, которыми феи оплакивают каждую умирающую ночь.

Открой этот флакон, и в находящихся в нем духах ты обнаружишь слезы, которыми я оплакиваю каждую ночь, когда умираю от того, что рядом со мной нет тебя… Оброни одну каплю на ту ямку у основания шеи, на которую я так часто засматривался. Почувствуй, как она катится по твоей груди и ниже и затем замирает, как будто заснув, в ложбинке твоего пупка — там, куда я мечтал положить голову и замереть…

Закрой глаза. Подумай обо мне. Я думаю о тебе каждую минуту моих дней и каждую секунду моих ночей.

Ларс


Этими словами, любовь моя, ты погладил мою кожу, и она затрепетала; ты ослепил светом мои глаза, и они затуманились слезами; ты поцеловал меня в губы, и они задрожали. Этими словами, любовь моя, — черт бы побрал эти красивые слова! — ты пробудил во мне сентиментальность, очень долго пребывавшую в летаргическом сне. Позволив ей завладеть собой, я разделась, легла на кровать и поступила именно так, как того возжелал ты. Однако когда я, капнув на себя подаренными тобою духами (наполнившими мою комнату нежным ароматом жасмина), закрыла глаза, я попросту заснула, будучи уже не в силах думать ни о ком и ни о чем.

Вскоре мой сон превратился в кошмар — кошмар из крови и золота, в котором хохочущая богиня Кали — с синеватым лицом, ожерельем из черепов, выпученными глазами и высунутым длиннющим языком — гналась за мной по узкому и темному тоннелю. Я скрылась от нее в одной из комнат гостиницы в Личфилде. В кровати, слегка приподнявшись на локтях, меня ждал твой брат, однако когда я попыталась подойти к нему и дотронуться до него, оказалось, что это был не он, а ты. Чувствуя, как меня пронизывает ледяной холод, я забралась в постель. Уже улегшись, я увидела, что нахожусь внутри деревянного ящика, похожего на гроб. И тут вдруг появились пять человек в масках. Разинув рты в страшных гримасах, они исполняли ритуальные песнопения. Эти пять человек на меня таращились, эти пять человек мне угрожали, эти пять человек…

Я проснулась в холодном поту, дрожа от страха. Когда мне наконец удалось полностью вырваться из этого кошмарного сна и вернуться к реальности, перед моим мысленным взором все еще маячили наводящие на меня ужас пять человек в масках.

— Пять человек!.. На ритуальной церемонии в храме в Оттакринге было не четыре, а пять человек!

* * *
Признаюсь тебе, брат, что я, человек благоразумный, сдержанный и рассудительный, с самого начала интуитивно чувствовал, что она меня отвергнет, а потому с самого начала боролся с собой, желая, чтобы мой рассудок оставался холодным, а рот — закрытым. Однако самая нерациональная часть моей личности задушила лапами страсти мое здравомыслие. Когда я это осознал, я был уже безнадежно в нее влюблен. Мне раньше и в голову не приходило, что я могу в кого-то так сильно влюбиться. Если ее нет рядом со мной, я чувствую себя обделенным, сломленным, растерянным и одиноким. И я был уверен, что подобная болезненная зависимость от нее в конце концов меня доконает.

Да, именно так, потому что я медленно умираю, начиная с того самого момента, когда она бросила меня одного в постели в гостинице, оставив на ночном столике записку с бездушной фразой: «Я возвращаюсь в Париж». Чувствуя, как мое сердце разрывается на части, я уткнулся лицом в подушку — не для того, чтобы не заплакать, а для того, чтобы попытаться уловить оставшийся на подушке ее запах.

Редко когда пребывание в гостинице вызывало во мне такую тоску. Редко когда раньше еда казалась мне такой безвкусной, хозяйка гостиницы — такой несносной, а другие постояльцы — такими нудными…

Учитывая мое тогдашнее состояние души, мне, конечно же, не следовало идти на поздний ужин к одному своему знакомому. Но, приехав в Лондон, я пошел туда. Под конец ужина я, не выдержав и сославшись на то, что у меня якобы возникли проблемы с желудком, извинился и отправился в свой лондонский дом.

Вечер был очень холодным, и улицы покрывал толстый слой снега, но снегопад уже закончился, а потому я решил пойти пешком. Мне нужно было поразмышлять, нужно было навести порядок в своих мыслях, мне нужно было попроклинать свою судьбу и утешить себя жалостью к самому себе. Мне хотелось броситься вслед за ней, потому что я чувствовал себя несчастным, больным, потому что мне казалось, что без нее я — ничто. Однако я этого не сделал: мой гнев, моя гордость и мое злопамятство меня остановили.

Горести так сильно на меня повлияли, что я прошел, почти ничего не видя и не слыша, квартала два или три… И тут вдруг у меня появилось ощущение, что за мной кто-то следит: я услышал невдалеке звуки чьих-то шагов, сливающихся со звуками моих шагов.

Топ-топ-топ, топ-топ-топ…

Я оглянулся.

Позади меня были видны лишь заваленные снегом и плохо освещенные пустынные улицы, над которыми вилась поземка.

Я снова зашагал вперед, настороженно прислушиваясь, и у меня опять появилось — назойливое и неприятное — ощущение, что неподалеку кто-то есть, причем он представляет для меня угрозу. Этот кто-то незаметно приближался ко мне и был опасен для меня прежде всего своей незаметностью — как смертельный, но не воспринимаемый обонянием газ. Уже давно стемнело, и было не так уж трудно спрятаться за каким-нибудь выступом здания, скрыться за кучами снега, притаиться у входной двери подъезда…

Сунув правую руку за пазуху, где у меня во внутреннем кармане пиджака лежал пистолет, я ускорил шаг, то и дело оглядываясь через плечо.

Топ-топ-топ, топ-топ-топ…

Звуки моих поспешных и отдающихся эхом шагов лишь усилили нервное напряжение.

Я все время оглядывался, даже не подозревая, что тот, чье присутствие я ощущал, находится не позади меня, а впереди. Когда я завернул за угол, ко мне устремилась какая-то тень. Это был незнакомый мне человек. Поскользнувшись на утоптанном снегу, он — словно тяжелый и липкий мешок с дегтем — навалился на меня и обхватил руками, а я, растерявшись от неожиданности, стал лихорадочно дергать рукой, которую держал за пазухой, пытаясь вытащить пистолет. Наконец, изловчившись и одним сильным толчком отбросив своего противника к стене, я навел на него пистолет и… и увидел, что он стоит с искаженным от страха лицом, а его протянутые ко мне руки дрожат.

— Just wanna penny, sir. Just wanna penny[79], — пробормотал незнакомец, еле ворочая от страха языком.

Я заметил, что у него были коричневые, пораженные кариесом зубы. Это был всего лишь нищий попрошайка. Обычный пьяный попрошайка.

Я опустил пистолет, а затем, достав из кармана монету, швырнул ее нищему, чувствуя при этом не столько сострадание к нему, сколько ярость. Я злился на него за то, что он едва не сбил меня с ног, и на самого себя за то, что так сильно испугался. Чувствуя, что у меня все еще дрожат от пережитого волнения руки, я пошел дальше.

Наконец я подошел к своему дому — типичному трехэтажному строению викторианского стиля, находящемуся на улице Сэвил-роуд. Я поднялся по заснеженным каменным ступенькам к главному входу и стал искать в кармане ключи, чтобы открыть дверь: слуги уже наверняка улеглись спать. Я вставил в замок ключ и повернул его, при этом скрип в тишине позднего вечера показался умопомрачительным. Я толкнул дверь — и тут вдруг почувствовал, как мне в поясницу больно ткнули каким-то твердым предметом. Голос, раздавшийся сзади (он прозвучал так близко, что я даже ощутил дыхание говорившего человека), приказал:

— Будет лучше, если вы не станете дергаться и сделаете то, что я скажу.

Первое, что мне пришло в голову, — это что я стал жертвой обыкновенного грабителя. Пытаясь казаться спокойным — но при этом напряженно размышляя, как бы ухитриться выхватить свой пистолет, — я ответил:

— Если вам нужны деньги, то мой бумажник находится во внутреннем кармане пальто.

— Мне нужно, чтобы вы зашли в дом с поднятыми руками.

— Если деньги вам не нужны, то что же вам тогда нужно?

— Думаю, вы сейчас не в том положении, чтобы задавать вопросы. Закройте рот и делайте то, что я вам говорю. Ну же, заходите в дом!

Понимая, что спорить в этой ситуации не приходится, я решил подчиниться. Медленно переступив порог, я вошел в вестибюль. Там было тихо и почти ничего не видно: лишь одна маленькая настольная лампочка горела в примыкающей к вестибюлю комнате, словно бы дожидаясь, когда я приду. Я услышал, как за моей спиной аккуратно закрыли дверь. Секундой позже мне перестал упираться в поясницу твердый предмет, который я счел дулом пистолета.

— А теперь повернитесь —повернитесь медленно и не делайте глупостей.

Я повернулся и посмотрел на разговаривавшего со мной человека, однако не смог увидеть его лицо, потому что оно было скрыто под шерстяной маской с отверстиями для рта и глаз — такой, какие надевают палачи. Лишь по его голосу я смог определить, что имею дело с молодым мужчиной. Кроме того, я заметил, что его рост и комплекция были примерно такими же, как у меня, — немаловажный фактор для ситуации, когда размышляешь, а не попытаться ли одолеть неожиданно возникшего противника силой.

— Снимите пальто и пиджак и бросьте их на пол. Теперь отстегните кобуру пистолета, положите ее на пол и пните ее ногой к моим ногам.

Этот человек, похоже, знал, что в подобной ситуации ему следует делать.

— Ну же!

— Если вы намерены меня убить, к чему все эти сложности? — спросил я, выполнив все, что потребовал от меня этот человек.

Он не стал подбирать с пола мою кобуру, а просто слегка надавил на нее носком ноги, чтобы убедиться, что внутри нее есть пистолет.

— Замолчите! — сказал он, доставая из кармана своего пальто какой-то маленький предмет. — У вас есть два варианта: либо умереть быстро и не чувствуя боли, либо подвергнуться перед смертью ужасным пыткам. Если вы выбираете первый вариант, то выпейте вот это.

Он бросил в мою сторону маленький стеклянный флакончик, и тот шлепнулся на лежащую на полу ковровую дорожку. Я, взглянув на этот флакончик, даже не пошевелился.

— А я ведь могу сейчас закричать и тем самым поднять на ноги слуг, — вызывающим тоном сказал я, пытаясь выиграть время.

— А я могу в вас выстрелить — прямо в живот. Вы в этом случае, конечно, умрете не сразу — примерно через час, причем в страшных муках и в луже своей собственной крови.

— Что в нем? — спросил я, показывая взглядом на лежащий на полу флакончик, до половины наполненный какой-то прозрачной жидкостью.

— Снотворное. Вам нужно всего лишь заснуть, а все остальное сделаю я.

Он произнес это со злорадством и достал — я бы сказал, как иллюзионист из рукава, — желтый платок. Я сразу же узнал румал — таким же платком были задушены руководители секты каликамаистов.

— Хорошо, — сказал я с истинно британской невозмутимостью.

Я опустился на колени, протянул руки к флакону и… и, резким движением схватив края ковровой дорожки, с силой дернул ее на себя. Стоявший на ней незнакомец, потеряв равновесие, грохнулся на спину. Падая, он машинально нажал на спусковой крючок, отчего пистолет выстрелил куда-то в потолок, а упав и сильно при этом ударившись, он выронил пистолет. Я молниеносно бросился на незнакомца и, придавив его своим телом к полу, сорвал с него маску.

К моему большому удивлению, он оказался намного моложе, чем я предполагал. Более того, это был не взрослый мужчина, а юноша лет шестнадцати или семнадцати. Он смотрел на меня своими голубыми глазами с испугом и отчаянием.

— У меня бомба! — заорал он. — У меня к туловищу прикреплена бомба!

Услышав эти слова, я распахнул борта его пальто и увидел, что его торс охватывал специальный пояс с шестью зарядами динамита. Я инстинктивно отпрянул от него и, поднявшись на ноги, сделал пару шагов назад.

К этому моменту слуги, разбуженные звуками борьбы и криками, кто в чем выбежали из своих комнат и собрались на верхней площадке лестницы. Они со страхом наблюдали за тем, что происходит в вестибюле.

— Ни с места! Никому не двигаться! Я сейчас взорву эту бомбу!!! — истерически завопил юноша.

Мои камердинер и мажордом тупо смотрели на меня, не зная, что предпринять. Экономка и служанки, от страха обнявшись, всхлипывали. У меня появилось ощущение, что ситуация вышла из-под контроля.

— Не делай этого! — воскликнул я. — Если ты хочешь убить именно меня, подними пистолет и выстрели. Если взорвешь бомбу, погибнет много невинных людей.

Я пристально посмотрел на юношу. Его лицо перекосилось от волнения, на коже блестели капельки пота, а глаза от страха едва не повылезали из орбит. Тем не менее он с угрожающим видом схватился дрожащей рукой за детонатор.

— Уходите все отсюда! Немедленно уходите все отсюда! — приказал он слугам.

Слуги — прижимаясь к стене и вздрагивая от страха — начали спускаться один за другим по лестнице, направляясь к двери черного хода. Ушли все, кроме камердинера, моего верного Ганса: тот пошел вслед за остальными только тогда, когда я взглядом приказал ему это сделать.

Мы же с юношей остались один на один посреди вестибюля, глядя друг на друга в упор, словно два дуэлянта на Диком Западе. Разница была в том, что в этой дуэли выжить, скорее всего, ни один из нас не сможет. Я понимал, что в столь рискованной игре у меня остался только один козырь — знание психологии.

— Тебя прислали они, да? Ты из секты?

Юноша ничего не ответил — он лишь сжал зубы и впился в меня ошалелым взглядом, в котором чувствовались страх и огромное нервное напряжение.

— Почему бы нам сейчас не выбрать первый вариант? Я умру в сладком сне, а ты останешься жив.

Мне на мгновенье показалось, что в его расширившихся зрачках мелькнули огоньки сомнения; мне показалось, что побелевшие суставы его пальцев, держащих детонатор, слегка расслабились; мне показалось, что я в этой игре уже выигрываю.

— Нет никакого смысла в том, чтобы ты жертвовал собой из-за меня. Я не верю в то, что ты хочешь умереть именно так. Я даже не верю в то, что твой бог хочет, чтобы ты умер именно так.

Да, мне показалось, что я в этой игре выигрываю. Но я ошибся.

— Не смей осуждать ни меня, ни мою богиню!!!

Его глаза полыхнули гневом. Гневом и решительностью. Поняв, что сейчас произойдет, я бросился к лестнице. Юноша крикнул: «Ради тебя, Кали-Кама!» Раздался страшный грохот, сопровождаемый яркой вспышкой, а затем все погрузилось во тьму.


2 февраля

Я помню, любовь моя, что я разговаривала в военном министерстве Франции с мсье Керси, моим начальником, когда мне сказали о срочном звонке из Лондона. Это был Ричард.

Я села на ближайший поезд, следующий до Кале, и поехала тем же путем, что и пару дней назад, но в другую сторону. В прошлый раз я была подавлена, сейчас — встревожена. Этот путь был адом, а твой брат — моим демоном. Когда я шагала вместе с Ричардом, едва не спотыкаясь от спешки, по белым коридорам военного госпиталя Святой Марии, я почувствовала, что мое психическое напряжение нарастает и что я вот-вот могу упасть в обморок. Изнуряющая жара, белый цвет потолка и стен и запах дезинфицирующих средств едва не вызывали у меня удушье. Ричард остановился перед одной из тянущихся монотонной вереницей дверей, надавил на ручку и, открыв дверь, пропустил меня вперед. Когда я заходила в палату, мне показалось, что в лицо ударила струя холодного воздуха и что она меня слегка взбодрила.

Карл лежал на кровати, повернув голову к окну, стекла которого были похожи на ткань, сотканную из текущих дождевых капель. Услышав, что мы вошли, он повернулся и посмотрел на нас.

— А что ты здесь делаешь? — вот и все, что он сказал мне вместо приветствия, сопроводив свои слова недовольной гримасой.

Его лицо было испещрено порезами и обожжено, а на груди у него покоилась его правая рука — перебинтованная и на перевязи. Увидев, что он жив, я почувствовала, что у меня с души свалился огромный камень, — как будто я вновь обрела то, что считала уже утраченным, или же как будто я, задыхаясь, вдруг набрала полные легкие воздуха. Я даже позволила бы проявиться своей радости: я бросилась бы к нему в объятия, прижалась бы крепко-крепко к его груди и покрыла бы его поцелуями… Я сделала бы все это, если бы его грубые слова меня не остановили.

— Знаете, я, наверное… я, наверное, оставлю вас одних… У меня есть кое-какие дела…

Ричард, нервно теребя свою шляпу и что-то бормоча, вышел из комнаты.

— Ты грубиян, — холодно сказала я Карлу, снимая перчатки и пальто. — И если бы я не преодолела ради тебя несколько сот километров, я бы прямо сейчас повернулась и ушла.

Карл, словно обидевшийся ребенок, отвернулся и снова стал смотреть в окно.

— Если бы я не преодолела такое расстояние… и если бы я не привезла кое-какие новости — специально для тебя.

Хотя он был все таким же мрачным, мне удалось этими словами заставить его с любопытством посмотреть на меня. Однако я удовлетворять его любопытство пока не собиралась.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила я, подходя к кровати.

— Если учесть, что я едва не отправился на тот свет, то довольно хорошо, спасибо.

— Ричард рассказал мне, что взрыв разрушил дом и что ты остался в живых только потому, что успел спрятаться в нише возле лестницы.

Карл кивнул. Его лицо вдруг-стало очень серьезным, а взгляд — задумчивым. Через несколько секунд он, как будто разговаривая не со мной, а с кем-то другим, прошептал:

— Он был еще совсем юным. Шестнадцатилетний мальчик, которому следовало бы играть с дружками в футбол. Ему задурманили мозги и уговорили привязать к своему телу взрывное устройство. После взрыва от него не осталось и мокрого места…

Не зная, что сказать в ответ — любые слова показались бы банальностью, — я, проникнувшись охватившей Карла безмерной грустью, ограничилась лишь тем, что положила на его руку свою, пытаясь его хоть как-то утешить. Не прошло и пары секунд, как он убрал свою руку и, подвинувшись к прикроватному столику, взял стакан, чтобы налить себе воды. Мне, однако, не верилось, что ему и в самом деле захотелось пить.

— Давай я тебе помогу, — предложила я, протягивая руку, чтобы взять графин.

— Не беспокойся. Я вполне в состоянии сделать это и сам.

Я позволила его самолюбию быть его личным доктором, и лишь когда его левая рука — ослабшая и дрожащая — не смогла справиться с этой простенькой задачей, я решила вмешаться.

— У тебя уже прошел приступ самолюбия или ты и дальше собираешься вести себя, как ребенок?

Я налила воды и помогла ему поднести стакан ко рту. Когда он прильнул к краю стакана губами, я заметила, что они были сухими, потрескавшимися и покрытыми струпьями и волдырями. Левая сторона его лица так опухла, что он едва мог раскрыть левый глаз. Под правым глазом щеку пересекал порез, который, если бы он прошел на пару сантиметров выше, изувечил бы ему глаз. Его вид вызвал у меня сострадание, и я провела ладонью по его лбу, чтобы поправить свесившуюся прядь.

— Какой горячий лоб! — сказала я. — У тебя жар.

Я задержала свою ладонь на его шершавом и влажном от пота лбе, не желая отрывать свои пальцы от его кожи. Этот жар еще раз напомнил мне о том, что он жив, что я его не потеряла… Однако он с пренебрежительным видом отвел голову назад.

— Не делай этого, пожалуйста. Не надо этого делать, раз уж ты от меня сбежала, раз уж ты меня бросила. Ты не можешь вести себя сейчас так, как будто ничего не произошло, — пробормотал он, впиваясь в меня взглядом. — Каждое твое ласковое прикосновение сейчас причиняет мне больше боли, чем все мои раны, вместе взятые.

Я убрала свою руку, которая, похоже, жгла ему лоб.

— Раз уж ты так считаешь, то у нас с тобой уже ничего не остается… Между нами уже нет дружбы. Между нами уже нет взаимопонимания. Мы уже не ощущаем взаимную поддержку.

— Для меня это — любовь. Но для тебя, по-видимому, это никогда не было любовью. Тебя интересовала только физическая близость.

Он явно попытался меня задеть. И это ему удалось. Однако грешник не имеет права чувствовать себя обиженным — ну, раз он и в самом деле согрешил. Поэтому я проглотила обиду, понимая, что это наказание для меня — справедливое, и — невозмутимо и высокомерно — ответила:

— Мы уже даже не можем быть вежливы друг с другом.

— А на что же ты рассчитывала?! — начал кричать Карл. — Ты можешь мне это сказать?! Когда тебе уже надоест думать только о постели?! Или ты хочешь дождаться, когда это надоест мне?! Тебе разве никогда не приходило в голову, что я могу влюбиться?! Скажи мне, в какую игру ты играешь?!

— Не играю я ни в какую игру! — живо возразила я.

Я почувствовала себя раздавленной его яростными обвинениями и его криками, которые обезобразили его лицо и от которых лопались волдыри на его губах. Я почувствовала себя раздавленной звучащей из его уст правдой — той неприкрытой правдой, от которой становится не по себе, когда кто-нибудь бросает ее тебе в лицо, той правдой, которая обнажает твою душу и выставляет напоказ все твои слабые места.

— Не играешь?! Зачем же ты тогда своими ласками и поцелуями сделала наши с тобой ночи волшебными?.. Безжалостная игра!

Да, да, да! Это была игра! Но… но если это была игра, то почему же мне тогда так больно от тех слов, которые он произнес? Почему мне больно от того, что он гневается и отталкивает меня? Почему мне больно от того, что больно ему? Почему мне больно от того, что эта игра заканчивается именно так, как всегда заканчивались для меня подобные игры?

Я опустила голову: мне больше нечего было сказать в свою защиту.

Крики сменились молчанием. Возможно, мое смиренное поведение на скамье подсудимых смягчило его враждебность.

— Если ты не можешь никому принадлежать, Лизка, то… зачем ты так со мной поступила? Зачем ты позволила мне в тебя влюбиться?

Теперь уже я, будучи не в силах смотреть на его — искаженное от отчаяния — лицо, стала смотреть в окно, сквозь пелену безжалостно хлещущего дождя, на сочно-зеленую панораму госпитального сада. Мне не хотелось углубляться в эту тему. Мне не хотелось снова слышать, что он в меня влюбился. Мне не хотелось снова обнаруживать, что сердечные раны — гораздо более болезненные, чем раны телесные, и что виной появления этих ран снова была я… Мне не хотелось рыться в дальних уголках своей души: я боялась того, что я могла обнаружить в каком-нибудь из них.

— Он жив, — сказала я. — Тот, кто убил Крюффнера, жив. Резня в Женеве была всего лишь уловкой, при помощи которой нас попытались сбить со следа.

Карл несколько секунд обескуражено молчал: он как будто очнулся от кошмарного сна и обнаружил, что реальная действительность еще кошмарнее.

— Откуда тебе это известно? — наконец спросил он.

— Я вспомнила, что на ритуальной церемонии в храме в Оттакринге было не четыре жреца — их было пять. К тому моменту, видимо, уже поменялась почти вся верхушка секты, в том числе появились новые руководители вместо убитых Николая и Крюффнера. Вполне возможно, что Дюба и в самом деле входил в состав этой верхушки, но Арьяман — явно не он. Он был всего лишь козлом отпущения, а остальные трое — второстепенными персонажами разыгранного спектакля. Настоящий Арьяман — тот, кто убил Крюффнера и занял его место, — подготовил весь этот фарс и позаботился о том, чтобы на месте преступления остались письма и туники, тем самым сделав виновным Дюба. Сейчас руки у него развязаны, и я уверена, что именно он подослал того юношу в твой дом, чтобы с тобой разделаться.

Я обернулась и посмотрела на Карла. На его мрачном лице не было и признака удивления. Единственной его реакцией на мои слова был глубокий вздох.

— Думаю, что я в глубине души об этом знал. Все было… уж слишком простым и очевидным. Все было настолько простым и очевидным, что оно не могло… не могло быть правдой, — стал рассуждать он вслух. — Мы возвращаемся в начало…

— Не совсем так. Каждым своим шагом и каждым своим движением он невольно дает нам все больше и больше информации о своих намерениях и о себе самом. Я интуитивно понимаю, что он продолжает работать над оружием всеобщего уничтожения, но отнюдь не для того, чтобы использовать его для коллективного жертвоприношения — убийства членов секты. Именно по этому вопросу у него возникли разногласия с руководителем секты и именно поэтому он его убил. Он — не религиозный фанатик. Он — человек своекорыстный и не станет жертвовать своей жизнью ради каких-то богов. Он всего лишь использует секту в целях личного обогащения. Я даже осмелюсь предположить, что он намерен продать это оружие самому щедрому из тех государств, которые будут вовлечены в предстоящую войну. Именно поэтому он и хотел тебя убить: он знает, что твоя женитьба на Наде может воспрепятствовать развязыванию вооруженного конфликта.

— Если это действительно так, то и Наде угрожает опасность.

— Да, но о ее безопасности уже позаботились. Она в настоящий момент скрывается в доме одного своего родственника в Финляндии.

Карл посмотрел на меня то ли удивленно, то ли заинтригованно. Он, похоже, задавался вопросом, как могло получиться так, что всего лишь за два дня, в течение которых он был вне игры, успело произойти так много событий.

А я тем временем размышляла на тем, как бы мне рассказать ему о своем подозрении. Решиться на это мне было не так-то просто.

— Карл, я… мне кажется, что я знаю, кто может быть Арьяманом.

Не решаясь меня об этом спросить, Карл молча смотрел на меня, и его глаза блестели от волнения.

— Это человек, которого ты знаешь, человек, которому известны все твои поступки, причем это близкий тебе человек. Это человек, которому известно и то, что ты собираешься жениться на Наде, и то, какое значение имеет это бракосочетание.

Под подобное описание попадало не так уж мало людей, а потому вряд ли Карл смог бы догадаться, о ком идет речь, и тем самым избавить меня от необходимости называть имя этого человека. Я, словно бы пытаясь отсрочить неизбежное и оправдываясь за то, что я сейчас скажу, начала рассуждать, постепенно подводя Карла к сделанному мной выводу.

— Я связалась по телефону с замком Брунштрих, чтобы поговорить с твоей матушкой. Мне хотелось, чтобы она рассказала мне о побывавших в замке гостях — а особенно о том, как был составлен список приглашенных. Мы сделали очень большую ошибку, упустив из виду один очень важный вопрос: как получилось, что Отто Крюффнер оказался в Брунштрихе? Тебе известно о том, что Ларс даже не был с ним знаком? Ларс сказал мне, что этого человека, возможно, пригласил ты. Когда я выяснила, что ты его не приглашал, оставался только один человек, кто мог это сделать, — твоя матушка.

Я замолчала. Мне хотелось, чтобы Карл что-нибудь сказал, но он даже не разомкнул губ, чтобы хотя бы попросить меня продолжить.

— Однако его не приглашала и она. «В моей записной книжке его адреса нет, — сказала мне твоя матушка, — а потому я никак не могла послать ему приглашение». Я стала настаивать: «Напрягите память, тетушка. Не может быть, чтобы он просто взял да и явился в замок без какого-либо приглашения». Твоя матушка и в самом деле попыталась напрячь память. «Подожди-ка минуточку, дорогая… Сейчас, после того как ты заострила на этом мое внимание, я вспомнила, что за пару дней до своего приезда в Европу он позвонил мне и сказал: «Алехандра, дорогая, я, наверное, злоупотребляю твоим щедрым гостеприимством, но мне хотелось бы пригласить на празднование Рождества нескольких друзей». Впрочем, а зачем бы я стала ему отказывать, если у меня полно свободного места? Этих гостей было трое. Да, насколько я помню, их было трое: профессор из университета, банкир и тот толстый господин, о котором ты меня спрашиваешь, — да примет его душу Господь в свои вечные обители!» Мое сердце екнуло: Крюффнер, Дюба и еще один человек. Мы выяснили, что это был Фридрих Тучек, преподаватель физики из кёнигсбергского университета «Альбертина». Тебе это о чем-то говорит?

Карл кивнул:

— Крюффнер был преподавателем санскрита как раз в этом университете.

— «Скажи мне, а кто тебе звонил?» — спросила я у Алехандры. «Я же тебе уже сказала, дорогая: мой деверь, герцог Алоис».

Был слышен только шум дождя, который напоминал шуршание бумаг, а еще казалось, что кто-то барабанит по столу пальцами. Этот звук доносился из приоткрытого окна, через которое в комнату проникал поток свежего воздуха, наполняющий ее запахом влажной земли. Да, был слышен только этот шум. Впрочем, слово «Алоис» оставило в ушах дребезжащее эхо, заглушить которое можно было только какими-то другими словами.

Однако я не знала, что еще могла сказать, и просто смотрела на твоего брата, который, окаменев лицом и как-то обмякнув, смотрел невидяще куда-то в пустоту.

Белый цвет, окружавший меня со всех сторон, непрекращающийся шум дождя и апатичность Карла заставили меня занервничать: мне почему-то показалось, что я в этой обстановке напоминаю случайного прохожего, который забрел в музей восковых фигур.

— Пожалуйста, скажи что-нибудь, — прошептала я, хотя и не была уверена, что Карл меня слышит.

Он отозвался не сразу, и когда он заговорил, зашевелились одни лишь губы — как у манекена-чревовещателя в том же музее восковых фигур.

— Знаешь, я в детстве бывал на ярмарке, проводившейся в парке Пратер. Как я гордился собой, когда, стреляя в тире, выбивал столько очков, что завоевывал главный приз. Однако больше, чем все остальное, меня наполняло гордостью то, что жизнь моего дяди — моего дяди! — похожа на приключенческий роман. Меня завораживали его рассказы о Бразилии, о путешествиях по морю и по рекам, о мулатах, которые работают на плантациях какао и не боятся диких зверей, живущих в тропическом лесу… Я считал своего дядю удивительнейшим человеком. Я им восхищался и я его обожал.

— Мы все — не такие, какими были много лет назад, — ласково сказала я. — Вот и ты уже не смотришь на все глазами ребенка.

Мне на какой-то миг показалось, что мои слова вернули жизнь в эту комнату, и она перестала быть похожей на экспозицию в музее восковых фигур. Твой брат в изнеможении откинулся на подушку. При этом он случайно пошевелил пораненной рукой и, как мне показалось, лишь с трудом заставил себя не скривиться от боли.

— Ты себя хорошо чувствуешь? Мне, наверное, лучше уйти, чтобы ты мог отдохнуть. Мы поговорим обо всем этом как-нибудь потом.

Сделав над собой неимоверное усилие, чтобы восстановить присутствие духа и невозмутимость, позволяющие отодвинуть все личные переживания на второй план и снова стать хладнокровным профессионалом, работающим на секретную разведывательную службу, Карл стал порываться продолжить этот разговор прямо сейчас:

— Нет-нет, я себя чувствую хорошо… Нам следует подумать, какие ответные действия мы предпримем, — подумать, каким должен быть наш следующий шаг.

Чувствуя себя неловко из-за того, что этот вопрос уже обсуждался и что было принято решение без учета мнения Карла, я прошептала:

— По правде говоря, у нас уже имеется одна идея.

— Неужели? — сказал Карл с плохо скрытым раздражением. — И что же это, позволь узнать, за идея?

— Прежде всего нужно побыстрее поженить вас с Надей.

— Я не думаю, что…

Я, легонько прикоснувшись пальцами к его губам, не дала ему выразить свое возмущение.

— Т-с-с-с-с… Пожалуйста. Ты же и сам понимаешь, что другого выхода нет. Побыстрее вас поженить нужно и для вашей же безопасности — и Надиной, и твоей. Я возвращусь в Брунштрих. Поскольку Алоис наверняка приедет туда на свадьбу, я воспользуюсь этим для того, чтобы выведать его намерения, а также выяснить, на каком этапе разработки находится создаваемое им ужасное оружие.

Сделав небольшую паузу, я тихонько сказала:

— Я внедрюсь в секту.

Реакция Карла на эти мои слова, как я и предполагала, была бурной.

— Нет! Я не позволю! — воскликнул он, повышая голос. — Это слишком опасно!

— Это необходимо.

— Тогда пусть это сделает кто-нибудь другой! Есть десятки агентов, почему же это должна делать именно ты?

— Нет никого, кто был бы так же хорошо подготовлен, как я, и ты это знаешь. На подготовку другого человека уйдет много времени, а его у нас нет. Кроме того, решение уже принято. Керси и кэптен Камминг придерживаются такого же мнения.

То, что мнением Карла никто не поинтересовался, вызвало у него еще большее раздражение и желание настоять на своем.

— Ты что, не понимаешь?! Все, кто пытался сделать это раньше, были разоблачены! И их всех убили!

— Все они были мужчинами. Меня же никто ни в чем не заподозрит, потому что я — женщина. Можешь не беспокоиться: у меня нет ни малейшего желания умереть, — сказала я с улыбкой, которой попыталась ослабить возникшее напряжение.

Карл, тем не менее, уступать не хотел. Всем своим видом показывая, что будет упираться до последнего, он заявил:

— Я буду ходатайствовать перед своим начальством, чтобы ты этим не занималась. С моим мнением все еще считаются. И я никогда не соглашусь, чтобы именно ты попыталась внедриться в секту!

От таких заявлений мое терпение лопнуло, и я вскипела:

— А я буду ходатайствовать перед своим начальством, чтобы тебя от этой операции отстранили! Твое эмоциональное состояние не позволяет тебе в ней участвовать! И не тебе решать за меня, решать, что и как мне делать! — стала я кричать, глядя Карлу прямо в лицо. — Ты что, забыл?! Между нами уже ничего нет! Ничего! Меня интересовала только физическая близость — ты сам мне это сказал!

Карл резко приподнялся и здоровой рукой крепко схватил меня за правую руку.

— Скажи мне это! Ну же, скажи мне это! — яростно потребовал он.

— Я прошу тебя меня отпустить, — гневно процедила я сквозь зубы.

Однако он все так же крепко держал меня за руку и все так же сурово на меня смотрел.

— Скажи мне прямо в лицо, что ты меня не любишь!

— Отпусти меня, ты причиняешь мне боль!

Мы с ним в течение нескольких секунд смотрели друг другу в глаза, словно бы оценивая, у кого больше решительности и силы. Затем он ослабил хватку и выпустил мою руку.

Не произнося ни слова и не глядя на Карла, я обошла вокруг его кровати и взяла свои вещи, лежавшие на стуле.

— Что ты делаешь?

Я стала надевать пальто…

— Ты не можешь уйти. Ты не можешь снова бросить меня подобным образом.

Я уже вдела руки в рукава пальто, но когда стала застегивать пуговицы, они оказались для моих дрожащих рук слишком большими, а отверстия для них — слишком маленькими…

— Ты не можешь снова со мной так поступить! Ты меня слышишь?!

Я попыталась надеть перчатки…

— Ты не можешь снова от меня убежать!

Перчатки все никак не надевались: мои — ставшие очень неуклюжими — кисти в них все никак не засовывались.

— Ну же, скажи мне, что ты на самом деле чувствуешь! Скажи, что ты меня не любишь! Я хочу услышать от тебя эти слова!

Подгоняемая его неугомонностью и чувствуя, что у меня начинают сдавать нервы, я поспешно схватила свою шляпку и сумку.

— Не уходи из этой комнаты! Не смей этого делать! Лизка! Лизка!

Я вышла из комнаты и захлопнула за собой дверь, оставив и его самого, и его крики по ту ее сторону. «Лизка, вернись!» — слышала я, прислонившись спиной к двери, ставшей для меня спасительным парапетом, к двери, заглушающей его гневные слова. «Вернись, черт бы тебя побрал!.. Лизка!» Я вздрогнула, почувствовав, как в дверь ударилось что-то тяжелое, после чего раздался звон осколков разбившегося стеклянного предмета. Через щель под дверью к моим ногам побежала струйка воды. Но я так и осталась стоять, прислонившись спиной к двери, держа в руках шляпку и сумку. Я стояла абсолютно неподвижно. И чувствовала себя невероятно изможденной.

Появление — весьма своевременное! — медсестры, которая везла по коридору на тележке медикаменты, помогло мне собраться с силами и наконец-то уйти. Я пошла по коридору легким шагом, вытирая кулачком те несколько слез, в виде которых мои эмоции смогли пробиться сквозь мою гордость. Крики по ту сторону двери затихли.


19 февраля

Признаюсь тебе, брат, что я не виню тебя в своих горестях, — поверь мне. Их причиной была она и только она. Весь окружающий мир сократился для меня до поля зрения одной-единственной подзорной трубы, в котором было видно только ее — моего ангела и моего демона. Она была ангелом, который изменил мое мировосприятие и мою сущность, и это изменение было таким же сладостным, какой может быть смерть, и таким же мучительным, каким является рождение на белый свет. Она была демоном, который бросил меня одного в абсолютной пустоте, не оставив мне ни духовных ценностей, ни веры во что-либо, ни мыслей о чем-либо или о ком-либо, кроме нее самой — строптивой и недосягаемой. Я, охваченный отчаянием и сомнениями, почувствовал в своей душе пустоту, потому что она вытащила из моей души все, что в ней было, — как вытаскивают из ореха его содержимое и затем бросают пустую скорлупку себе под ноги. Она забрала из моей души все то, что и составляло мою сущность. Она сбросила мою звезду с небесного свода, а на ее месте создала черную дыру, состоящую из вопросов без ответов, и эта черная дыра поглотила всю мою энергию и все мое естество. Почему?

Почему она сделала из меня несчастного и жалкого человека? Почему она превратила мою свободу в бессмысленную обузу, мою независимость — в тоскливое одиночество, мою самодостаточность — в ощущение, что я абсолютно никому не нужен и никогда не буду нужен? Почему она ворвалась в мою жизнь и затем исчезла из нее, оставив после себя вирус одиночества и нестерпимое желание, отравляющее мою кровь?

Каждый день мне приходилось выносить невыносимые реалии своего существования и тайком улавливать моменты ее жизни: ее улыбки, адресованные другим мужчинам, разжигали во мне мою порочную похоть; ее пренебрежительный взгляд вызывал у меня неудержимое желание; ее голос, выделяющийся на фоне гула голосов окружающих ее людей, пробуждал во мне половой инстинкт (который, впрочем, никогда и не погружался в глубокий сон). Снова увидеть ее — это было для меня нестерпимой мукой. Пытаться относиться к ней с равнодушием — это было для меня настоящим подвигом. Находиться рядом с ней и сдерживать себя — это было чем-то невозможным.

Каждую ночь мне приходилось выносить невыносимые реалии своего существования и вспоминать моменты ее жизни. То, что ее не было рядом со мной, едва не доводило меня до безумия. Гармоничная последовательность изящных линий, составляющих ее разгоряченное тело, все время представала перед моим мысленным взором и затуманивала мой рассудок; эти линии танцевали под моим телом, возбуждающимся от каждого прикосновения, трепещущим при каждом моем вхождении в нее. Ее лицо, выточенное резцом искусного скульптора, ночью, как мне казалось, было рядом со мной, и в моих снах, полных захватывающих эротических сцен, я исступленно покусывал ее губы, пытаясь вонзиться в них зубами в поисках сладострастия — как вонзаются корни пальмы в песок пустыни в поисках влаги, — и чувствуя при этом, как ее длинные ресницы чиркают, подобно крыльям трепыхающейся бабочки, по моим щекам… Однако проснувшись, я обнаруживал, что лежу на кровати один. Да, я лежал один, подавляя стоны, вырываемые из мое груди воображаемыми плотскими утехами и, подобно влюбленному подростку, скрывая под простыней свою эрекцию. Я лежал один, с трудом избегая когтей сдерживаемого сексуального удовольствия, угрожающего исцарапать мою потную кожу. Я лежал один, и перед моим мысленным взором лихорадочно мелькали воспоминания о проявлениях ее сладострастия, о горячих поцелуях и жарких объятиях.

Однажды ночью она явилась мне во сне так, как еще никогда не являлась. Она возникла, окруженная голубыми туманностями, — как женщина на одной из картин Оскара Кокошки; она лежала голая, с целой грудой кусочков золота между ее согнутыми в коленях ногами — как женщина на одной из картин Густава Климта; она была сочетанием бестелесных линий — такой, какой изобразил свою возлюбленную на одном из своих рисунков Эгон Шиле… В ту ночь, брат, мне показалось, что я сошел с ума: это искусство, ранее казавшееся мне непристойным и уродливым, превратилось в отражение моей одержимости! Мой рассудок стал таким же одурманенным, как и у этих развратных сумасбродов!.. Мой рассудок был одурманен ею. И мой — одурманенный ею — рассудок уловил всю красоту и чувственность этих портретов, на которых вполне могла бы быть изображена она и на которых в моих снах и была изображена именно она.

С того самого момента я уже понимал, насколько она меня отравила, насколько меня заразила и насколько трансформировала мой мир и мои убеждения. С того самого момента я чувствовал себя предоставленным своей собственной судьбе — как судно, дрейфующее по полному опасностей морю, или как младенец, подброшенный под чью-то закрытую дверь. Почему?

Почему она убежала из моей палаты в госпитале — убежала с поникшей головой и признанием, так и не сорвавшимся с ее уст? Почему, вместо того чтобы окончательно прикончить меня одним метким выстрелом, она предпочла прибегнуть к этой бесчеловечной пытке? Почему она оставила меня смотреть на закрытую дверь в тот миг, когда мое сердце было открыто для ее признания? Разве только из-за того, что она, брат, любила тебя.

С тобой она гуляла по лесу утром, перед завтраком, при нежарком зимнем солнце. С тобой она проводила вторую половину дня, сидя у камина и наслаждаясь твоими комплиментами. С тобой она без устали танцевала после ужина. И именно с тобой, как мне казалось, она делила свои ночи и уют своей комнаты, в полумраке которой вы вдвоем сочиняли симфонии вздохов и шепота, разрисовывали простыни штрихами желания и мазками страсти и читали при помощи пальцев, с закрытыми глазами — так, как читают слепые, — непристойные послания, содержащиеся в линиях ваших тел. Позднее, с наступлением рассвета, неистовая страсть уступала место спокойной любви, сопровождающейся безмятежными объятиями, размеренными ласками и нежными поцелуями…

Я знал это, потому что то же происходило и со мной, но ты у меня все это отнял.

Почему?

Почему моя любовь, которая изначально была большой и благородной, нежной и бескорыстной, деградировала в низменное и извращенное чувство? Почему я, считавший себя кладезем доброты, великодушия и добродетелей, присущих ангелам, опустился до ревности, зловредности и ненависти, свойственной самому худшему из демонов? Почему она, подняв меня до небес, затем сбросила меня в преисподнюю? Почему она, дав мне свет, затем погрузила меня во тьму? Почему она, став моей, затем отдавала себя другому?

Когда я видел вас вместе — или, хуже того, знал, что вы остались наедине, — я чувствовал себя листком, пожираемым огнем. Мне казалось, что меня гложет изнутри прожорливый солитер, мне казалось, что я гнию — гнию так, как гниет мертвая плоть. Слова, которые она тебе шептала, шутки, которыми она тебя смешила, ладони, которыми она тебя гладила, взгляд, которым она на тебя смотрела, тело, которое она каждую ночь тебе отдавала, должны были принадлежать мне. Они были самым ценным из всего, чем я вообще мог обладать, и я был готов совершить убийство ради того, чтобы все это заполучить.

Почему?

Почему любовь приносит и облегчение и боль? Почему она вызывает и радостный смех и горькие слезы? Почему она — и жизнь и смерть? Почему любовь — это пламя, которое обжигает, и вода, которая утоляет жажду?

Потому что она — богиня любви и смерти, нектар, который отравлял мою кровь, свет, который слепил мои глаза, бальзам, который обжигал мою кожу… Она мне не сказала, что не любит меня.

* * *
Я помню, любовь моя… Вспоминать события намного легче, чем вспоминать мысли, но ты должен знать, о чем я думала.

Герцог Карл женится…

Эта мысль была подобна капле, которая снова и снова падает на камень, истачивая его; она была подобна шуму ветра за окном, который мешает заснуть; она была подобна стрекотанию цикад, от которого жара кажется еще более удушливой. Герцог Карл женится… Герцог Карл женится… Герцог Карл женится…

Герцог Карл женится…

Мне надлежало выполнить порученное мне задание — вот и все. Я находилась там, в Брунштрихе, чтобы выполнить это задание и затем уехать оттуда, не оставив после себя никакого следа. Я была словно призрак, о пребывании которого в Брунштрихе и о поступках которого останутся лишь смутные воспоминания, похожие скорее на никому не нужные выдумки. Когда все закончится, никто уже не захочет вспоминать о женщине, которая не была той, за кого себя выдавала, и которая исчезла, не сказав, как ее на самом деле зовут и кто она на самом деле такая… Именно так все и должно произойти.

Мне надлежало выполнить порученное мне задание — вот и все. Его гневные взгляды, полные упреков и всего того, чего он мне так и не высказал и не смог бы высказать, не должны были волновать меня и не должны были иметь для меня какое-либо значение. Я убеждала сама себя, что, когда уеду из Брунштриха, из моей жизни исчезнет все, что было с ним связано: и сам замок, и окружающие его леса, и отмечавшиеся в нем рождественские праздники, и порученное мне задание, и он.

Тем не менее, я не могла не замечать его, когда он находился где-нибудь неподалеку, не могла не бросать украдкой взгляды на его силуэт, виднеющийся в дальнем конце гостиной, на его губы, которые шевелились, когда он разговаривал с другими людьми, на его глаза, когда он смотрел не на меня. Я не могла не вспоминать о его теплых объятиях и о его взгляде, полном нежности. Он был человеком, на груди которого можно было дать волю слезам, рядом с которым можно было безмятежно спать и которого можно было видеть во сне. Я не могла не вспоминать о волнующем прикосновении его пальцев к моей коже и не вздрагивать от воспоминаний о его страстной любви. Я не могла не тосковать по полным событий дням и по бурным ночам, проведенным с ним. Я не могла не вспоминать о нем… если, конечно, я не была в этот момент с тобой, любовь моя. В такие моменты моя страсть и моя тоска по нему растворялись в твоих комплиментах в мой адрес и в твоих ухаживаниях за мной, в твоей очаровательной улыбке и в твоих загадочных глазах, в твоих ласках и в твоих поцелуях. В такие моменты я и сама уже не знала, влюблена я в него, в тебя, одновременно в вас обоих или ни в одного из вас.

Подобные сомнения и метания уже начинали подрывать мою уравновешенность и мое благоразумие. Моя хватка ослабла. Я это чувствовала, потому что дела шли совсем не так хорошо, как должны были идти. Мои приятельские отношения с Алоисом не помогли мне проникнуть в секту, не привели к нужным результатам. Несмотря на все мои попытки сблизиться с ним и что-нибудь у него выведать, Алоис вел себя невозмутимо и предпочитал держаться на расстоянии. Он искусно ретировался еще до того, как я успевала начать наступление. Получалось, что я вела весьма специфическую войну: я имела дело с неуловимым противником — так сказать, с плохо вооруженным партизаном, который, чувствуя мое приближение, спасался от меня в лесной чаще и оттуда уже не появлялся, а потому я не могла его победить. А еще боевые действия, которые я вела, напоминали мне осаду заколдованной неприступной крепости: между зубцов защитных стен этой крепости не было видно лучников, однако проникнуть за эти стены не представлялось возможным, потому что они были идеально гладкими, без окошек, и скользкими, а крепостные ворота оказались заколочены глухо-наглухо. В схватке лицом к лицу мое колющее и режущее оружие наталкивалось на непробиваемый щит вежливого равнодушия, раздражающей фривольности и чрезмерной осмотрительности. Я, впадая в отчаяние, иногда начинала напирать так сильно, что меня это даже пугало. Такие мои действия могли быть опасными: зверь, загнанный в тупик, может броситься на охотника, попытаться вцепиться ему в горло, а чересчур отважный солдат очень быстро находит на поле боя свою смерть.

Возможно, для меня уже пришло время выйти из игры, пока не стало слишком поздно, — если, конечно, и в самом деле пока еще не слишком поздно…

— Могу я предложить тебе чашечку чая?

Было очень рано, и Брунштрих еще спал, не потревоженный слабым светом поднимающегося над горизонтом зимнего солнца. Я, проявив немалую настойчивость, договорилась с герцогом Алоисом встретиться именно в это тихое и спокойное время суток, чтобы продемонстрировать ему некоторые асаны — позы йоги. В белых одеждах — символе чистоты души йога — я, стоя перед стеклянной стеной оранжереи, смотрела на то, как падает снег, и тревожные мысли порхали в моем сознании, будто гонимые легким ветерком хлопья снега.

Когда, обернувшись, я увидела, что из чащи личных мини-джунглей великой герцогини Алехандры появился ты, я сочла своим долгом расстроиться, поскольку ждала совсем не тебя. Однако в действительности я, наоборот, обрадовалась, ибо твое появление, по правде говоря, удовлетворяло одно мое желание, которое я тщательно скрывала, — желание находиться рядом с тобой. «Я, похоже, постепенно теряю качества, необходимые для выполнения порученного мне задания», — подумала я, приветливо тебе улыбаясь.

— А что ты здесь делаешь? — спросила я тебя без тени ехидства — напротив, с приятным удивлением.

— Я знаю, что ты ждешь не меня. Кстати, я столкнулся в коридоре со своим дядей Алоисом, и он рассказал мне о вашем секрете…

Разговаривая со мной, ты осторожно расставлял все то, что принес с собой на подносе, на столике в уголке оранжереи — оазисе из пальм, кованого железа и шелка, который вызывал ассоциации с уютной и специфической атмосферой арабского сада.

— Я, как только узнал, что он направляется на встречу с тобой, можно сказать, заставил его повернуть оглобли и уступить мне свое место.

— И олень снова скрылся в чаще…

— Что-что?

— Ничего… Так, глупости. А ты что, хочешь, чтобы я провела с тобой занятие по йоге?

— По правде говоря, я не могу хотеть, чтобы со мной проводили занятие по чему-то такому, о чем у меня нет более-менее четкого представления. Кроме того, мне не очень хочется, чтобы со мной проводили какие-либо занятия в такой ранний час.

Ты подошел ко мне и, взяв меня за руку, поднес ее к своим губам.

— Я просто хочу заграбастать все твое время, — прошептал ты, поцеловав мою руку. — Кроме того, я не могу доверять Алоису: он, несмотря на свой возраст, умеет завоевывать женщин. Ну да ладно, присаживайся. Давай выпьем по чашке чая. Это — особый чай, его мне привез с Цейлона один мой друг.

Усадив меня среди мягких подушек на скамью, ты налил в чашки из чайника немного чая с ароматом корицы. Затем ты, держа чашки в руках, подошел ко мне с ловкостью и обходительностью умелого официанта, а также с улыбкой и ласковым взглядом умелого любовника. Однако когда я прикоснулась к горячему фарфору чашки и почувствовала, как он обжег мне пальцы, я невольно выпустила чашку из рук, и она, грохнувшись на пол, разбилась.

— Ой! Прости меня, пожалуйста…

Я наклонилась и стала собирать осколки фарфора, валяющиеся посреди лужицы чая.

— Не беспокойся. Я сам все соберу, а то ты можешь пореза… …ться.

Ты предупредил меня слишком поздно: острый край одного из осколков уже впился в кожу подушечки моего указательного пальца, и из пореза выступила капелька крови.

— Какая я неуклюжая!

— Дай-ка мне взглянуть.

Осторожно взяв мою руку, ты осмотрел этот малюсенький порез с такимвидом, как будто это была серьезная рана, требующая к себе внимания целой толпы врачей. Ты легонько надавил на него, чтобы заставить вытечь еще немножечко крови, и, не поднимая взгляда, засунул мой палец себе в рот и стал слегка посасывать его, чтобы очистить ранку.

Я не знаю, как это началось. Я также не знаю, когда я это почувствовала. Возможно, после того, как ощутила пальцем теплоту твоего рта, ибо именно тогда я посмотрела на тебя и увидела, что ты закрыл глаза и начал предаваться странному развлечению: ты играл моим пальцем во рту, с изящной непринужденностью превращая оказание первой медицинской помощи в действо, исполненное эротизма и чувственности. Увидев восторженное выражение на твоем лице и почувствовав, как твой влажный язык и гладенькие краешки твоих зубов ласкают мою кожу, я невольно ощутила возбуждение и вся затрепетала. Мой желудок сжался, мои легкие перестали дышать, мой мозг затуманился, мое сердце заекало.

Я поддалась охватывающей меня сладкой истоме… Я наслаждалась тем, как ты целовал мою ладонь. Я наслаждалась тем, как ты ласково проводил губами вверх по моей руке. Я наслаждалась тем, как ты слегка покусывал меня за плечи. Я наслаждалась тем, как ты дышал на мою шею. Я наслаждалась тем, как ты теребил кончиком языка мочку моего уха. Я наслаждалась тем, как ты прильнул своими горячими губами к моим губам. Я мало-помалу начинала чувствовать, что мою кожу охватывает жар, что мои нервы начинают звенеть, словно струны, что моим сознанием завладевает одно-единственное желание, что моя воля подчиняется жажде сладострастия… и что я подчиняюсь тебе.

Я покорно позволила тебе прижаться лицом к моих грудям и направила твои руки к своей кофточке. Они начали прокладывать себе путь к ее вырезу, щекоча меня через каждый из промежутков между пуговицами, доставая пальцами до моей кожи.

— Я тебя люблю… Я тебя люблю… Я тебя люблю… — снова и снова повторял ты, то тяжело дыша, то вздыхая.

Именно в этот момент, после такого признания, мой рассудок попытался пробиться через это безумие, попытался вырваться из заточения, в которое он угодил под воздействием твоих чар. Именно в этот момент я осознала, что все зашло уж слишком далеко и что маленькая ранка на моем пальце может закончиться большой раной на моем сердце.

— Нет… Нет… Пожалуйста, перестань… Пожалуйста… Пожалуйста!

Мой — почти непроизвольный — шепот перерос в отчаянный крик, а затем я, вырвавшись из твоих рук, все же сумела вернуть себе самообладание.

Ты непонимающе посмотрел на меня. Ты пытался изобразить недовольство и скрыть свое разочарование.

— Что случилось? — с запинкой произнес ты.

— Я не могу… Извини, но я не могу… — пробормотала я, неуклюжими пальцами застегивая кофточку. — Извини…

— Но… но почему?

В твоем голосе чувствовалось отчаяние.

Почему?.. Почему я вдруг испытала стыд? Почему мне вдруг стало страшно?.. Почему я должна сдерживать свое желание? Почему я должна убивать в тебе твое желание?.. Как дать ответ на вопросы, на которые я и сама не знала ответа? Как объяснить причину такого своего поведения, если я и сама не знала этой причины? Как отказать тебе, при этом тебя не обидев?

— Потому что… потому что… потому что мы не женаты, — соврала я. — Мы не можем… ты ведь понимаешь… не можем делать это, если мы не женаты.

Сначала на твоем лице появилось выражение удивления, затем — облегчения, и в конце концов ты улыбнулся.

— А-а, всего лишь из-за этого! — Ты хмыкнул, как будто подобные условности тебя потешали. — Ну, тогда выходи за меня замуж.

— Ты шутишь?

— Я никогда не говорил более серьезно, — сказал ты.

И выражение твоего лица, суровое и сосредоточенное, это подтвердило.

Я содрогнулась: ты меня и в самом деле любил, и, вполне возможно, я любила тебя. Я потупила взгляд, потому что мне не хотелось, чтобы ты неправильно истолковал мой — ставший мрачным — взгляд.

— Моя матушка была бы рада устроить сразу две свадьбы, — сказал ты, стремясь ослабить возникшее напряжение и отчаянно пытаясь встретиться со мной взглядом: ты, похоже, догадался, что я не горю желанием выйти замуж.

Я посмотрела на тебя и улыбнулась, стараясь, чтобы моя улыбка не показалась тебе грустной.

— И жили они долго и счастливо. Так говорится в сказках. И там ничего не говорится о том, что принц очень сильно разозлился, когда узнал, что принцесса оказалась никакой не принцессой, а обычной портнихой… Ты ничего обо мне не знаешь, Ларс.

— Принцесса ты или портниха — я знаю, что я тебя люблю. Я знаю, что я уже не представляю свою жизнь без тебя. Больше мне не нужно ничего знать, и больше я ничего знать не хочу.

Я, ощущая глубокую тоску на сердце, отрицательно покачала головой, уже не находя слов, которые стоило бы произнести. Я мысленно проклинала себя за то, что все зашло так далеко. Я искренне сожалела о том, что я — совсем не та, за кого ты меня принимаешь, и что я не могу ответить тебе коротко и ясно: да, я тоже тебя люблю.

После по-театральному эффектной паузы с твоих губ слетело по-театральному эффектное обвинение:

— Ты влюблена в Карла, да?

Я — обвиненная в преступлении, которого я изо всех сил пыталась не совершить, уличенная на месте этого преступления, ошеломленная и пристыженная — еле заметно отрицательно покачала головой. Еле заметно и неуверенно.

— Не пытайся это отрицать. Я видел, как вы друг на друга смотрели, видел, как вы умудрялись даже и в густой толпе встречаться друг с другом взглядами, видел, с каким вожделением вы таращились друг на друга, как будто вокруг вас в танцевальном зале никого не было, как будто все другие люди исчезли из окружающего вас мира… Я видел, как он на тебя смотрел и — что еще хуже — как смотрела на него ты. Если бы ты смотрела на меня так, как смотрела на него, мне уже не нужны были бы ни твои поцелуи, ни твои ласки, и для меня излишними были бы все слова, потому что я и так бы понял, что ты меня любишь.

В твоих словах чувствовались горечь и боль. У меня к глазам подступили слезы стыда, и я всячески пыталась их сдержать.

— Не может быть! — прошептала я.

Не может быть, чтобы я любила двоих братьев, любила вас обоих: никто не может любить двух человек одновременно, а тем более я, которая поклялась больше никогда никого не любить.

Ты, притворяясь, что меня не услышал, продолжал говорить все более решительным тоном и стал нервно ходить туда-сюда.

— Но вот что раздражает меня во всем этом больше всего, прямо-таки выводит из себя, — это мысли о том, как несправедливо устроена жизнь и какой мой брат глупец. Судьба осыпала его звездами, а он предпочитает копошиться в дерьме. Он настолько слабовольный, что даже и не пытается бороться за то, за что я пожертвовал бы своей жизнью. И не говори мне, что жениться на Наде — это его долг. Даже самая священная из всех договоренностей о заключении брака не стала бы для меня препятствием, если бы призом в этой игре, называемой жизнью, была ты.

Произнеся эти гневные слова, ты остановился — остановился, как механическая игрушка, у которой закончился завод пружины. Затем ты подошел ко мне, взял обеими руками за талию и пристально посмотрел мне прямо в глаза.

— Выходи за меня замуж. Его ты уже потеряла, а вот я у тебя еще есть. Выходи за меня замуж, и ты убедишься, что смысл моей жизни будет заключаться в том, чтобы сделать тебя счастливой. Со временем ты станешь любить меня так, как сейчас любишь его. Выходи за меня замуж, Исабель.

«Исабель», а не «Лизка»…

Я не должна была говорить «да», но я и не смогла сказать «нет». Я ничего не сказала в ответ, потому что была связана по рукам и ногам тем, что выдавала себя за другую девушку. Я была трусливой и подлой. Я меняла одну свою ложь на очередную.

— Дай мне время подумать, — сказала я. — Совсем немного времени.


20 февраля

Я помню, любовь моя, этот трагический вечер. Я никогда не смогу его забыть. Вечер накануне свадьбы твоего брата…

— Когда начнется война — событие, которое, как вам, господа, и самим должно быть известно, надвигается на нас быстро и неотвратимо, — я открою бутылки, в которых содержится самый лучший cru[80] из всего того, что имеется в моем погребе, и приглашу вас, маршал, выпить за здоровье кайзера.

— Если такое произойдет, я буду иметь удовольствие приехать к вам по вашему приглашению и провозгласить тост за свою любимую родину — Францию. И если вы позволите мне дать вам совет, барон, то запаситесь эльзасским вином еще до того, как Эльзас снова станет французской территорией.

Маршал Комбель, любитель поязвить, человек, не лезущий за словом в карман, не мог не ответить на провокационный и оскорбительный выпад заносчивого болтуна барона Готт-фрида фон Кёльда, не желая, чтобы тот отбил у него охоту выпить коньяку. Стало уже обычным явлением, что на любом официальном собрании немцы, пользуясь тем, что едва ли не весь мир перестал прислушиваться к голосу разума, самоуверенно и во всеуслышание поздравляли друг друга с неизбежностью развязывания вооруженного конфликта в Европе. Брунштрих не был в этом отношении исключением. По правде говоря, этот замок казался мне миниатюрным театром, в котором люди различных национальностей и различных политических взглядов повторяли все то, что в это же самое время говорилось в правительственных учреждениях всего мира, на улицах всех городов, в гостиных всех домов. Брунштрих был идеальным местом для того, чтобы иметь возможность за один-единственный вечер прочувствовать всеобщую предвоенную атмосферу, которая, правда, в каждом конкретном регионе имела свои нюансы.

В тот вечер ужин прошел в спокойной обстановке, и между сменами блюд присутствующие развлекались разговорами обо всякой ерунде, все же стараясь не затрагивать ничьих болезненных мест. Однако после того, как подали кофе и большая часть присутствующих отправилась отдыхать, образовался уже более тесный круг и создалась атмосфера, весьма благоприятная для того, чтобы обсудить тему, которая волновала всех. Голубой зал вдовствующей великой герцогини Алехан-дры Брунштрихской вполне мог стать первым полем сражения надвигающейся войны. Старый маршал Комбель парировал выпады барона фон Кёльда с таким искрометным юмором, что его шуточки казались барону даже более оскорбительными, чем любой резкий ответ (впрочем, всему миру известно, что чувство юмора не является отличительной чертой немцев). Подойдя к ним, чтобы налить себе еще немного кофе, я заметила, что барон что-то бормотал себе под нос, готовя, видимо, новый выпад.

— Но Господь Бог ведь милосерден, и он, возможно, позаботится о том, чтобы у людей хватило здравого смысла не развязывать войну, — раздался из глубины гостиной голос какой-то дамы.

— Господь, конечно, милосерден, но есть сотни проблем, которые требуют немедленного и окончательного решения! — живо отреагировал барон, охотно ввязываясь в новую словесную перепалку.

— Не упоминайте всуе Господа, ибо мы не можем винить Его за недомыслие человеческое, — сказал тоном проповедника прелат католической церкви, который был завсегдатаем на праздничных мероприятиях, организуемых великой герцогиней, и которому вскоре предстояло обвенчать Карла и Надю.

— Единственное, что я знаю, — так это что мы отправим наших юношей на поля сражений и что нам затем пришлют оттуда списки погибших. Списки, в которых за бесстрастным перечислением имен будут скрываться разрушенные судьбы и несчастные семьи, — послышалось оттуда, где собрались женщины.

— Хм, малодушные дамочки! Идите, шушукайтесь в своих дамских салонах и предоставьте нам, мужчинам, разговаривать о благородном искусстве войны!

Барон Кёльд явно выделялся среди присутствующих своей заносчивостью, напыщенностью и высокопарными заявлениями. Этим он чем-то напоминал кайзера Вильгельма II.

— А я тоже считаю, что не следует сгущать краски, — вмешался в разговор юноша с тоненькими усиками, в смокинге безупречного кроя. — В конце концов, вся эта возня — лишь порождение разногласий, которые возникли между монаршими домами. Я позволю себе напомнить вам, что на похоронах Берти — ну, вы знаете, короля Эдуарда VII — присутствовало не больше и не меньше, как девять правящих монархов, а также их дяди, тети, двоюродные братья и сестры, племянники, племянницы и прочие родственники. Если все они уладят свои внутрисемейные проблемы, то война, я думаю, очень быстро закончится. Держу пари, что на следующее Рождество мы все будем уплетать индюшку у себя дома или же здесь, в Брунштрихе, — если, как и в предыдущие годы, наша дорогая хозяйка снова нас любезно пригласит в замок.

— В этом вы отчасти правы, юноша. Война продлится не дольше, чем требуется времени для того, чтобы выкурить вот эту гаванскую сигару, — кивнул барон, глубоко затягиваясь. — И подобная скоротечность, безо всякого сомнения, явится результатом военного превосходства Германии.

— Ради всех святых, я вас умоляю! Мы уже даже устали от бахвальства немецких вояк. Война и в самом деле будет короткой, однако причиной этому будет склонность кайзера недооценивать своих противников. Не успеет он и оглянуться, как увидит с пьедестала своей надменности, что немецкие войска терпят самое сокрушительное поражение за всю свою историю. Повторить 1870-й год им не удастся!

В салоне тут же начались оживленные словесные перепалки, причем на все более повышенных тонах. Однако я уже никого не слушала: одна из произнесенных нелепых фраз заставила сработать какую-то пружину в моем мозгу, и мой мозг стал лихорадочно искать логическую связь между парой десятков известных ему фактов и обстоятельств.

— Ты не нальешь мне немного кофе?.. Исабель… Исабель!

— Что?

Я оторвалась своих размышлений и, вернувшись к действительности, увидела рядом с собой Ричарда Виндфилда, держащего пустую чашку в руке.

— С тобой все в порядке? — спросил он.

— Да… Да. Послушай, Ричард, скажи мне одну вещь: кому известно, ради чего Карл и Надя должны пожениться?

Я прошептала этот вопрос очень тихо — так, чтобы его никто, кроме Ричарда, не услышал.

Ричард, не зная, к чему я клоню, слегка смутился, но все же ответил:

— Вообще-то… никому. Я хочу сказать, что никому, кроме них самих… Ну и, конечно же, об этом известно австрийскому императору, русскому царю, английскому королю, премьер-министру Великобритании, кэптену Каммингу. А еще мне… И тебе… А почему ты зада…

— Об этом не известно никому из близких родственников? — перебила я Ричарда. — Даже Алехандре?

— Нет, никому.

— Ara… Странно… Ты не мог бы дать мне свою сигару, ту, что торчит у тебя из кармана?

— Да, конечно. Держи, — сказал Ричард, вытаскивая из кармана своего пиджака гаванскую сигару. Лишь когда он уже протягивал ее мне, до него дошло, что эта моя просьба весьма странная. — А зачем тебе сигара? Ты же не куришь… Или куришь?

— Нет, не курю. Извини, я тебя покину.

Ничего больше не говоря, я оставила Ричарда наедине с его недоумением и вышла из салона, где ожесточенная дискуссия уже едва не перерастала в драку.


Дурное предчувствие вило себе гнездо, веточка за веточкой, в глубине моей души по мере того, как я отчаянно искала объяснение своим опасениям и оправдание — своим догадкам. Идя быстрым шагом по коридорам к своей комнате, я думала о том, что мне ужасно хотелось бы, чтобы моя интуиция — которой отнюдь не всегда можно было доверять — меня подвела. Зайдя в свою комнату, я тут же зажгла сигару, которую мне дал Ричард, положила ее на лежащий на туалетном столике поднос — как на пепельницу — и начала засекать время по своим часам.


— Войдите!

Ты был в своем кабинете. Ты стоял позади стола из красного дерева. Стоял, держа в руках раскрытую книгу и сосредоточенно ее читая…

Мне показалось, что мой взор затуманился.

Я заранее продумала, каким образом построю этот разговор, пытаясь ни в коем случае не допустить, чтобы нахлынувшие на меня чувства меня выдали. Борясь с охватившей меня тревогой и нервозностью — а также с гневом, — я подобрала слова, которые буду говорить, — слова, показавшиеся мне наиболее подходящими для того, чтобы продемонстрировать твердость и решительность, которых мне как раз не хватало.

— Мне нужно с тобой поговорить.

Еще до того, как самый обыкновенный твой взгляд дал моей слабости возможность проявить себя, я произнесла, с трудом заставляя себя не запинаться от волнения, фразы, которые знала наизусть:

— У меня есть для тебя послание: «Арьяман, йадйапйэте на пашйанти лобхопахата-четасах кула-кшайа-критам дошам митра-дрохе ча патакам». «Ослепленные жадностью, эти уж не видят, не различают в истреблении рода — скверны и в предательстве — преступленья», — перевела я тебе эти слова, хотя и знала, что ты прекрасно все понял и без моего перевода.

Твое лицо посерело, черты словно бы расплылись. Ты посмотрел на меня таким взглядом, что мне показалось, будто на меня подул ледяной ветер.

— Это послание — от Отто Крюффнера, — продолжала я. — Он положил листок с этими словами в известную тебе книгу незадолго до того, как ты его убил. Он знал, что ты станешь ее искать и что рано или поздно ее найдешь. Возможно, он догадался, что ты хочешь его убить, поскольку на охоте ты выстрелил в него не случайно, а специально. А в ту ночь… В ту ночь у тебя провалов уже не было. Ты использовал подушку, да? Благодаря подушке не было слышно выстрела. Потом ты начал манипулировать мной, как марионеткой. Ты обеспечил себе прекрасное алиби. И ты… Как ты мог так поступить? У тебя хватило хладнокровия выстрелить человеку в голову! Тебе не составило особого труда обеспечить себе алиби на тот момент, когда прозвучал второй выстрел — ну, или что-то на него похожее. Это ведь был не выстрел. Эта была обычная петарда, приведенная в действие при помощи своеобразного фитиля, который горел ровно столько, сколько тебе требовалось для того, чтобы разыграть небольшой спектакль, и представлял собой не что иное, как сигару. Затем, когда мы вдвоем прибежали в комнату Крюффнера, ты заставил меня поверить, что тебе стало дурно и что именно поэтому ты бросился в ванную. В действительности ты оставил там свое… приспособление и заскочил туда, чтобы его оттуда убрать. Теперь все сходится: запах табака в комнате, перо из подушки на полу, отсутствие надлежащих следов огнестрельного ранения на трупе… Теперь все сходится.

Мне вдруг показалось, что мне не хватает воздуха. Твой угрожающий взгляд и твое молчание действовали мне на нервы. Я сглотнула слюну. Мое горло вдруг так сжалось, что через него почти не проходил воздух, и я едва-едва могла говорить.

— Его убил ты. Ты — Арьяман. А теперь, пожалуйста… скажи мне, что я ошиблась, скажи мне, что все это сделал Алоис! — прошептала я, и мой голос дрожал от изнеможения и тоски. — Скажи мне что-нибудь — ради всего самого дорогого, что у тебя есть!

На твоем лице мрачность смягчилась улыбкой. Будь проклята эта улыбка, которая тебя сразу же выдала: едва я увидела, как ты улыбнулся, я поняла, что все мои предположения оказались правдой — очень горькой правдой. Твоя улыбка тоже была горькой.

— Я знал, что ты рано или поздно до всего докопаешься. Никому другому — ни остальным каликамаистам, ни моему брату и его смехотворной шайке простаков, возомнивших себя мастерами шпионских игр, — не удалось бы этого сделать. Это было по зубам тебе и только тебе, и я это знал.

Эта безоговорочная капитуляция заставила меня смутиться. Почему ты не стал опровергать мои обвинения? Почему ты не отмахнулся от подобных голословных заявлений? У меня ведь не было доказательств, у меня не было улик, у меня, в общем-то, не было ничего. Ничего, кроме моей чертовой интуиции. Почему ты не сказал мне того, что мне очень-очень хотелось от тебя услышать: что эти мои выводы — не более чем мои фантазии? Почему ты так со мной поступил?

— Ты — особенный человек. Ты не мог быть частью этого… И ты не мог так хладнокровно убивать… Почему? Почему именно ты?

— Почему именно я? — ты, казалось, задал этот вопрос самому себе. И опять горько улыбнулся.

— Это все из-за оружия всеобщего уничтожения, да? — я перебила тебя, потому что, по правде говоря, мне не хотелось слушать твои оправдания. Мне хотелось только одного — чтобы ты сказал мне, что я ошиблась. — Ты готов стереть половину мира в порошок только ради того, чтобы разбогатеть? Или ради садистского удовольствия? Удовольствия уничтожать других людей…

Ты медленно вышел из-за стола и начал подходить ко мне — подходить так, как подходят в пустыне к оазису, не зная наверняка, действительно ли это оазис или же только мираж, который вот-вот исчезнет.

— Оружие всеобщего уничтожения… Оно — всего лишь своего рода самодельное лекарство. Эти безмозглые люди жаждут войны, ее-то они и получат. Им для этого моя помощь не нужна. Оружие всеобщего уничтожения могло бы с ними со всеми покончить, потому что именно этого они и заслуживают: это они находят удовольствие в уничтожении, а не я. Ты полагаешь, что мной управляла жадность, да? К черту и это оружие, и эту дурацкую войну! Ни то ни другое не имеет для меня абсолютно никакого значения. Такого оружия у меня до сих пор нет, и оно мне не нужно. Надеюсь, о нем — как и об Отто — останутся одни лишь воспоминания… Ты что, так ничего и не поняла? Ты ничего не поняла?! «Почему именно ты?» — спросила ты у меня. А ведь ответ на этот вопрос заключается в самой тебе. Потому что я тебя люблю. Да! Причина — это ты! Я убивал этих людей ради тебя. И я ни в чем не раскаиваюсь: они хотели стать на нашем пути, хотели разлучить меня с тобой. Отто, другие руководители каликамаистов… Карл… Все они должны были умереть.

Я? Это что еще за бред? Почему присяжные заседатели на этом суде, на котором я исполняю роль судьи, вдруг выступили против меня и стали обвинять уже меня? Мне хотелось было возмутиться, однако тебе удалось заставить меня почувствовать себя виноватой.

— Не смей впутывать меня в свои безумные дела, — гневно процедила я сквозь зубы, с опаской отметив, что ты подходишь ко мне все ближе и ближе.

— Ты и сама уже в них впуталась. Ты в них впуталась давным-давно — с того самого момента, как родилась на белый свет. Это твоя судьба, пусть даже ты об этом и не знаешь. Ты, любовь моя, была моей богиней любви и смерти, была моей возлюбленной Кали. Отто, едва увидел тебя, сразу же меня предупредил: «Она — Кали, мой дорогой Арьяман. Наша возлюбленная богиня уже находится среди нас. Время всеобщего уничтожения пришло». Этот идиот хотел нас всех убить! Хотел принести нас всех в жертву, причем абсолютно бессмысленную! Он не знал, что ты явилась не для того, чтобы принести нам смерть, а для того, чтобы дать нам жизнь. Мы с тобой создадим новое поколение — поколение мужчин и женщин, чистых духом. Ты поднимешься из пепла этой бессмысленной войны, чтобы нести новую жизнь, и я поведу тебя за собой, держа за руку. Такова наша судьба, — сказал ты, подойдя ко мне уже вплотную, с теплой улыбкой на устах и глядя на меня с выражением безграничной — и безрассудной — любви.

Я вытаращила глаза и, не находя в себе сил произнести хотя бы слово, ограничилась тем, что молча слушала твою — леденящую душу — исповедь.

— Ты сумасшедший…

— Подчинись своей судьбе и пойди со мной.

— Не прикасайся ко мне! — произнесла я слабым голосом, пытаясь уклониться от твоего гипнотизирующего взгляда и твоих крепких объятий.

Ты схватил меня, и я, вырываясь, стала извиваться в твоих объятиях, как червяк.

— Отпусти ее, Ларс!

Мы с тобой, перестав бороться друг с другом, замерли. Только что услышанные нами слова прозвучали громко и четко, однако мне показалось, что они донеслись сюда откуда-то издалека: я ведь в этот момент уже забыла, что мир — не только мы с тобой.

Когда я повернулась к двери, я увидела на пороге твоего брата Карла. Он смотрел на тебя вызывающе. Позади него стоял Ричард.

— Отпусти ее!

Ты вдруг стал похож на хищного зверя: оскалившийся, добыча в лапах, речь, похожая на рычание.

— А ну пошли прочь! Вон отсюда!

— Отпусти ее, я тебе сказал! — снова потребовал твой брат, делая шаг вперед и явно намереваясь подойти к нам с тобой. — А иначе я сам вырву ее из твоих лап!

Засмотревшись на него, я не заметила, каким образом — при помощи какого ловкого трюка — тебе удалось вытащить неизвестно откуда пистолет. Притянув меня к себе и обхватив меня за плечи одной рукой, ты приставил дуло пистолета к моему виску. Почти в тот же самый миг Карл и Ричард нацелили на тебя свои пистолеты, которые как бы сами собой оказались у них в руках.

Мое сердце бешено заколотилось. Все тело покрылось потом. К горлу подступила тошнота. От охватившего меня волнения я стала плохо слышать, и до меня как бы издалека доносились слова, которыми вы — два брата — обменивались в ходе этой вашей словесной дуэли.

— Чертов придурок! Еще один шаг — и я выстрелю!

— Успокойся, Ларс, не надо впадать в крайности. Она тут вообще ни при чем.

— Она — моя! Ты слышишь? Моя! Ты не сможешь ее у меня отнять. И никто не сможет! — кричал ты, выходя из себя.

— Ларс, опусти пистолет.

Я стала скашивать глаза, насколько могла, пытаясь увидеть хотя бы краем глаза тебя, удерживающего меня со спины. Я увидела, что ты так сильно сжал челюсти, что отчетливо проступили желваки; увидела, что ты так сильно сощурил глаза, как будто свет жег тебе зрачки; увидела, что ты так сильно нахмурил лоб, что на нем пролегли глубокие морщины. Я хотела смотреть на тебя и только на тебя — на тебя, который в одной руке сжимал пистолет, направленный дулом в мою голову, а второй нервно поглаживал мою руку, снова и снова проводя по коже большим пальцем; на тебя, который, угрожая моей жизни, прижимал меня к своей груди — прижимал меня не как щит, а как что-то очень для тебя дорогое. Ты тоже посмотрел на меня, и я не увидела в твоих глазах ничего, что могло бы вызвать у меня страх. У меня на душе вдруг стало спокойно. Однако я почувствовала, что тебе, похоже, померещился страх в моих глазах.

— Все кончено, Ларс. Опусти пистолет, или ты потеряешь и ее, — сказал Карл.

— Не будь глупцом: ее я и так уже потерял, — ответил ты своему брату, глядя при этом на меня. — Ты-то ведь знаешь, что я тебя люблю и что никогда не причинил бы тебе никакого вреда, — тихонько прошептал ты мне на ухо. — Не бойся.

— А я и не боюсь, — честно сказала я.

Как ни странно, я — хоть и с дулом пистолета у виска — чувствовала себя в твоих объятиях в полной безопасности.

И тогда ты, не отрывая от меня взгляда, в котором читалась любовь, исполненная вожделения и меланхолии, произнес слова, которые предназначались мне и только мне:

— О, моя богиня, моя возлюбленная Кали, да будут глаза твои моим проводником, а сердце твое — моим пристанищем. Раскрой свои объятия и прими меня в них, ибо именно в них хочу я умереть.

Дуло пистолета скользнуло по моей влажной и скользкой коже. Я закрыла глаза.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что… Боже мой! Признаюсь тебе, что чувствую себя виновным — черт бы меня побрал!

Это все случилось за пару секунд. Хватило всего лишь пары секунд для того, чтобы ситуация вышла из-под контроля, всего лишь пары секунд, в течение которых я увидел — не имея возможности вмешаться, — как ты приставил дуло пистолета к своему сердцу и нажал на спусковой крючок. Пары секунд, в течение которых я увидел, как твое безжизненное тело, удерживаемое ее руками, сползло на пол. Пары секунд, в течение которых я увидел, как она открыла рот, чтобы издать крик, — но я этого крика не услышал, — и как она, опустившись на колени, протянула руки к твоей груди, где на твоей рубашке начала медленно раскрываться красная роза. Я увидел, как она с ужасом смотрит на свои окровавленные пальцы; увидел, как она поднимает свои ошалелые глаза и впивается взглядом в мое лицо, отчаянно ища помощи, спасения… и объяснения.

Я же стоял, словно окаменев, с открытым от изумления ртом, беспомощный и… и смешной!.. Пистолет, который я сжимал своими онемевшими пальцами, все еще был направлен на тебя, но ты уже был мертв. О Господи! Мертв!

И она начала плакать. Она безутешно рыдала над твоим телом — рыдала так, как будто это были первые слезы в ее жизни.

Я же стоял в стороне, и мне казалось, что ты улыбаешься и что твоя улыбка полна умиротворения.


25 февраля

Я помню, любовь моя, что, когда я уезжала из Брунштриха, дул ветер — холодный северный ветер, поднявший в воздух над лесом пепел, в который превратилось после кремации твое тело и который, выполняя изложенную в твоем завещании волю, разбросали по окружающим Брунштрих — и заваленным тогда снегами — лесам.

Порученное мне задание было выполнено: руководители секты каликамаистов отправились на тот свет, секту вскоре должны были разогнать, а листки с описанием «оружия всеобщего уничтожения» упрятали в бронированный ящик — без номера и без надписи — в самый дальний угол секретного хранилища, находящегося в ведении исключительно британского правительства.

После меня осталась фотография настоящей Исабель де Альсасуа, вырезанная из одной из аргентинских газет, описавших ее свадьбу с неким Фернандо Оконом. Своей рукой я написала лишь одно слово: «Простите». Я ничего больше не смогла написать вдовствующей великой герцогине Алехандре. Я ничего больше не смогла написать и никому другому.

* * *
Теперь, когда все закончилось, любовь моя, ты уже знаешь, что я тебя любила и что я тебя по-прежнему люблю. Это мое признание запоздало, я это знаю, и твоя смерть стала для меня карой за мою медлительность.

Что же мне осталось? Дорога, по которой я никогда никуда не приеду, и жизнь, в которой не будет тебя. С этим тяжким грузом я буду идти по дороге жизни до конца своих дней. Впрочем, у меня есть оптимистическая история, которая будет для меня тем посохом, на который опирается странник.

Мне кто-то когда-то давно рассказывал — рассказывал там, куда ветры несут мольбы человеческие, там, где боги восседают на заснеженных вершинах гор, там, где жить — это значит стремиться к Богу, а умереть — это значит встретиться с Ним, — что жизнь представляет собой цикл, который никогда не заканчивается: всегда, когда подходит к концу одна жизнь, вместо нее начинается другая. В этом и заключается дарованное нам богами бессмертие.

Только сейчас, любовь моя, только сейчас я это наконец-то поняла.

* * *
Признаюсь тебе, брат, что ты не удивил меня ни своей жуткой тайной, ни своей трагической смертью. Я ведь о многом догадывался и многое предвидел — догадывался и предвидел благодаря своей интуиции и в силу того, что я, будучи твоим родным братом, вполне мог оказаться на твоем месте: мы ведь с тобой были двумя сторонами одной и той же монеты. Мы оба шли, словно канатоходцы, по тоненькой и плохо натянутой веревке, которую представляет собой граница между добром и злом. Мы даже иногда шли не по прямой, а петляли и шарахались от светлой стороны жизни к ёе темной стороне и обратно. Ни ты не был негодяем, ни я — героем. Я уверен, что мы сделали решающий шаг скорее случайно, а не проявив твердую волю. Мы потеряли равновесие. В какую же сторону упал я? Этого я до сих пор не знаю. Знаю только, что не на ту сторону, куда упал ты.

К нам явилась она, и она нас так сильно изменила, что если бы она уехала, то лишила бы нас наших «я». Ты это понимал, и поэтому, когда осознал, что потерял ее, ты не нашел для себя другого выхода, кроме как умереть. Я же на такое не решился: я всегда оставлял в своей душе местечко для надежды — пусть даже и самой наивной.

Впрочем, в тот день, когда она уехала, мне показалось, что настал и мой смертный час. Любовь к ней убила нас обоих, однако если ты умер у нее на руках — умер, улыбаясь, — то я умирал, оставшись без нее и испытывая от этого сильные муки. Ты в конечном счете выиграл. Ты всегда выигрывал.

Признаюсь тебе, что пока ты был жив, я тебя ненавидел. И поскольку я знаю, что она никогда не перестанет тебя любить, я ненавижу тебя и сейчас, хотя ты уже мертв.

Пусть там, где ты сейчас находишься, брат, твоя душа обретет покой, которого не может обрести моя душа. Это станет облегчением для моей совести.

Эпилог

Испания, Кантабрия, ноябрь 1919 года


Исабель родила девочку ровно через три месяца после начала войны в Европе — когда пошли первые осенние ливни, которые поливали луга и придавали мрачноватый вид морю.

Когда повивальная бабка, принимавшая роды у всех в этом городишке, — та же самая, которая помогала ее матери, когда та рожала на белый свет Исабель, — дала ей новорожденную, муки трансформировались в любовь, меланхолия — в счастье, а одиночество — в надежду, и Исабель уже окончательно поняла, к какому берегу ее несло до сих пор бурное течение ее жизни. Жизнь для нее приобрела смысл, когда она услышала лепетание своего котеночка, ищущего открытым ротиком материнскую грудь. Она поняла, что может быть для нее утешением, когда дочка неуклюже коснулась своей ручкой ее губ, которыми она попыталась поцеловать ее в малюсенький лобик. А когда она увидела, как малышка открыла глазки, чтобы посмотреть ей в лицо невидящим — и пока еще неосмысленным — взглядом, она узнала в этих глазках серое небо Брунштриха и серые глаза ее отца. И у нее возникло ощущение, что она уже никогда больше не будет одинокой.

С того самого момента, как Исабель почувствовала, что забеременела, ею всецело овладело желание создать для своего ребенка дом, который стал бы для него родным. Она возвратилась на свою родину, в Испанию, — откуда и начались ее скитания по свету, — с багажом, состоящим всего лишь из одного чемодана, и с деньгами, которые она получила от французского правительства за выполненную для него работу. Приехав в городишко, она первым делом разыскала старый дом своих родителей и остановилась перед ним, чтобы его поразглядывать, чтобы снова проникнуться духом этого — некогда родного для нее — жилища, чтобы пробежаться взглядом по каменному фасаду с его балконами, его железными перилами, его просторной застекленной верандой, выходящей на море, его белой дверью, над которой висел, покачиваясь, фонарик, свет которого был для нее путеводной звездой в сумрачные зимние дни, когда она возвращалась из школы домой. Это был ее родной дом, и этот дом она хотела сделать родным для своего ребенка. Ей показалось, что этот дом, словно верный друг, терпеливо ждал ее возвращения, и что висящая над одним из заколоченных окон огромная доска с надписью «ПРОДАЕТСЯ» на самом деле была плакатом со словами «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!».

Дом был старым, и, поскольку за ним никто не ухаживал, он пришел в плачевное состояние. В черепичной крыше не хватало нескольких черепиц и не во всех окнах сохранились стекла. Железные перила уже прихватила ржавчина, а краска на дверях и оконных рамах выцвела и потрескалась. Находившийся позади дома сад сильно зарос сорняками, а на засохших розовых кустах уже вряд ли зацветут весной розы. Внутри дома было холодно и сыро (сырость пронизывала до костей), пахло, как в склепе, плесенью и затхлостью, все было покрыто толстым слоем пыли, а по углам висела паутина. Здесь не имелось ни электричества, ни водопровода. Однако когда Исабель стала ходить по пустым комнатам, слушая, как знакомой с детства музыкой скрипят под ногами половицы, ей показалось, что она снова видит старую мебель (каждый предмет мебели на своем месте), растопленные печи, стоящие на этажерках книги и висящие на стенах картины. Ей показалось, что она снова видит, как солнечные лучи проникают через окна в дом летним утром и как лампы окрашивают диван в золотистый цвет зимним вечером. Ей показалось, что она снова чувствует запах постеленных чистых простыней и запах того угла ее спальни, где ей нравилось рисовать своими новыми грифелями. Ей показалось, что она снова видит силуэт матери, надевшей на себя белый фартук и стоящей перед кухонной плитой, возле которой всегда пахло свежесваренным супом и свежеиспеченным хлебом. Ей также показалось, что она снова видит, как они с матерью проводят весенние вечера в саду — в саду, где она любила играть в классики и гоняться за бабочками и где птицы каждый год вили гнезда на ветвях ели. Она помнила, что от этой ели падала большая тень на стол и на четыре стула, предназначенные для гостей, которые, сидя за этим столом, пили чай… Именно таким виделся ей этот — в действительности уже старый и запущенный — дом, когда она оформляла сделку по его покупке. Этот дом станет домом, в котором будет жить ее ребенок.

Она отдала все свои силы, все свое время и почти все свои деньги на восстановление того, что опять стало ее родным домом. Когда ее дочь появилась на свет, у этого дома уже не было ни дыр в черепичной крыше, ни незастекленных окон. Перила и входная дверь снова были выкрашены в ослепительно-белый цвет, а в печах опять запылал огонь, наполняющий комнаты золотистым светом и теплом.

Исабель решила, что лучший способ зарабатывать на жизнь себе и своей малышке — это открыть такой гостевой дом, каким некогда заведовала ее мать. Однако это было не так-то просто. Незамужней женщине с ребенком, ежедневно ощущающей на себе враждебное отношение жителей городишка, которые ее почти не помнили (а если и помнили, то главным образом из-за порочной и возмутительной связи ее матери с заезжим французом), приходилось, чтобы чего-то добиться, прикладывать удвоенные усилия. Ей не удалось влиться в не очень-то приветливое по отношению к чужакам сообщество жителей североиспанского городишка, которые смотрели на нее, как на иностранку с труднопроизносимой фамилией, которые не поверили ее заявлениям о том, что отец ее ребенка где-то воюет, и которые неодобрительно перешептывались каждый раз, когда она проходила мимо. Часто по вечерам, изрядно намучившись за день, она начинала подумывать о том, что ничего у нее не получится; по утрам, после бессонной ночи, в течение которой то и дело надо было нянчить или кормить грудью свою дочурку, ей приходили в голову такие же пессимистические мысли… Однако стоило ей посмотреть на свою малышку, которая, увидев лицо своей мамы, начинала улыбаться, — как она тут же видела в ее серых глазках свое отражение и чудесным образом находила в себе силы продолжать борьбу за существование.

И так она боролась за существование — незамужняя и с ребенком, — пока Бог наконец не вспомнил о ней и не решил ей помочь.

Как-то в самом конце лета на городишко обрушилась одна из тех бурь, которые становятся судьбоносными и о которых в летописях небольшого населенного пункта — если таковые ведутся — делается запись большими буквами: как-никак, молния ударила в скотный двор самого дядюшки Фруктуосо и убила его лучшую дойную корову. Однако Исабель запомнила эту бурю совсем по другой причине: в этот день исполнилось ровно десять месяцев с момента рождения ее дочери. Ремонт дома, покупка мебели, приобретение одежды для новорожденной (Исабель ведь так и не научилась шить сама), другие расходы — все это приводило к тому, что ее сбережения стремительно таяли. Денег у нее оставалось уже очень мало, а в гостевом доме не побывал еще ни один постоялец. Она с тревогой обнаружила, что вскоре ей нечем будет платить по счетам. Кроме того, у малышки уже несколько дней была высокая температура, она все время надрывно плакала, и ничто не могло ее успокоить. Местный врач, который являлся одновременно и ветеринаром, был всецело занят тем, что лечил собаку, двух кур и супругу дядюшки Фруктуосо, у которой случился нервный срыв.

Когда Исабель уже не знала, что ей еще предпринять, чтобы наконец успокоить свою дочь, в дверь дома постучали.

— Добраго вам дня. Я…

Под проливным дождем, пытаясь заглушить голосом раскат грома, стояла и что-то говорила незнакомая женщина.

— Извините, но мне сейчас не до вас.

Она уж слишком торопилась к своей дочке, чтобы позволить себе разговаривать с этой незнакомкой хотя бы чуть дольше, и уже собиралась захлопнуть дверь. Однако эта женщина, заглянув поверх плеча Исабель внутрь дома, откуда доносился надрывный плач ребенка, вдруг затараторила:

— Этот рибенок… У него балят уши?

Уже давно никто не проявлял никакой заботы ни о самой Исабель, ни о ее дочери. Этот интерес незнакомки — пусть даже это и было самое обыкновенное любопытство — вызвал у Исабель желание броситься женщине на шею и расплакаться.

— Нет… Не знаю. По правде говоря, я не знаю. У нее высокая температура, и она все время плачет… — объяснила она встревоженным голосом.

— Папробуйте капнуть ей нескалька капель сока чиснока и паставьте ей кампресс, — очень громко произнесла, сопровождая свои слова жестами, женщина, которой опять пришлось перекрикивать раскат грома.

Исабель растерянно посмотрела на женщину, плохо соображая из-за шума ливня и раздающегося из глубины дома плача. Ее нервы были уже слишком расшатаны, а ее сила воли — подавлена охватившим ее отчаянием. Эти примитивные по своему содержанию советы показались ей нелепыми.

— Сока чеснока? Но…

Ребенок все плакал и плакал, а дождь все шел и шел и не собирался заканчиваться. Белая вспышка молнии прорезала небо, а затем раздался еще один оглушительный раскат грома.

— Заходите, пожалуйста, в дом. Вы совсем промокли, — наконец сдалась Исабель.

Когда она закрыла дверь и шум дождя стал уже не таким громким, она почувствовала некоторое облегчение. Теперь она уже могла соображать лучше.

— Кагда младенцы плачат так надрывно, это абычно бывает из-за того, что у них балят уши. Уши у них, бидняжек, васпаляются и балят очень-очень сильно. Чтобы облехчить эту боль, надо прилажить что-небудь теплое. Вот увидите, что стоит толька капнуть несколька капель сока чиснока и паставить малочный кампресс — и рибенку палегчает.

Исабель прошла в гостиную, а вслед за ней туда вошла и незнакомка. Ручки и ножки девочки торчали из колыбели, совершая конвульсивные движения в такт плачу. Исабель взяла дочку на руки и, прижав ее горячее и вспотевшее тельце к своей груди, нежно поцеловала ее в головку с мягкими волосиками.

— Если хочете, я и сама могу это пригатовить. Я так делала больше чем сто раз.

Поначалу Исабель засомневалась, стоит ли ей на это соглашаться, но затем решила, что терять ей нечего. Вряд ли несколько капель сока чеснока смогут навредить малышке.

— Хорошо… Если… если вы будете так любезны. Может, вы ее и успокоите. Проходите вот сюда, на кухню… Можете налить себе кофе… Я его только что приготовила.

— Я не очень многа знаю про младенцев, но в маей деревне многа коз, панимаете? Я падумала, что малинькие казлята и дети — они ведь очень пахожи.

Предложенное средство возымело, можно сказать, сказочный эффект. Девочка успокоилась изаснула. Температура начала спадать. А еще на улице закончился дождь и выглянуло солнце. Обе женщины сели за стол в кухне и выпили кофе. И с тех пор Дария уже никогда больше не покидала этот дом.

Дария была своего рода необработанным алмазом — нисколечко не обработанным. Однако у нее было доброе сердце, и она обладала знаниями, которые черпала из народной мудрости, и опытом, который ей дала ее жизнь, полная превратностей и лишений. Она родилась в деревушке неподалеку от Толедо. Ее мать при родах умерла, оставив новорожденную с ее отцом, петухом и двумя курами, которые несли самые лучшие во всей округе яйца. Дария питалась яйцами буквально с дня своего рождения и впоследствии не раз говаривала, что эти яйца пришлись как нельзя кстати. Все женщины деревни заменяли — каждая понемножку — ей мать, тогда как ее отец — местный пастух Симон, пасший коз, — почти не уделял ей своего родительского внимания: лето он проводил в горах, а зиму — в местной таверне. Хотя Симон был человеком замкнутым и молчаливым, но к Дарии всегда относился с радушием. Этот пастух терпеливо сносил строптивый нрав дочери; она же, в свою очередь, старалась по возможности не вмешиваться в повседневную жизнь отца. Время шло, и настал день, когда Симон, чувствуя, что уже состарился и что жизнь его подходит к концу, подумал, что было бы неплохо, если бы в их семье появился мужчина, который смог бы позаботиться о Дарии. Пастух не осознавал, что Дария вполне может позаботиться о себе и сама — ибо этим она до сего момента и занималась, — и решил выдать ее замуж за какого-нибудь парня из их деревни — которого он сам и выбрал, не посоветовавшись с дочерью. Этот отцовский поступок заставил взбунтоваться и без того не очень-то послушную дочь: она не собиралась подчиняться прихотям отца, а тем более выходить замуж за выбранного им парня, который пользовался сомнительной репутацией одновременно и очень глупого, и весьма пакостного человека. Как говорила сама Дария, такие качества очень редко сочетаются в одном человеке, потому что, чтобы умышленно делать пакости, надо обладать хоть какими-то мозгами. Поскольку Симон на этот раз решил настоять на своем, между ним и его дочерью возник серьезный конфликт, который закончился тем, что Дария, поднявшись тайком ночью с кровати и одевшись, взвалила узел со своими скудными пожитками себе на плечо и, незаметно покинув отчий дом, отправилась пешком в Толедо.

Переменчивая судьба привела ее затем в Мадрид, где она — по рекомендации своего двоюродного брата, работавшего привратником в одном из особняков на улице Гойи, — устроилась работать служанкой в дом очень богатой семьи. Там на нее нацепили красивую синюю униформу — с передником и чепчиком. Вскоре она научилась утюжить и крахмалить белье, прислуживать за столом в белых перчатках и складывать салфетки в форме лебедя. Еще она впервые в жизни сходила в кинотеатр — сходила туда с начавшим увиваться за ней угольщиком. Со временем она не только стала копить деньги на черный день, но даже отправляла небольшие суммы своему отцу. В тот год судьба, казалось, все время улыбалась Дарии. Однако так, к сожалению, продолжалось недолго. У хозяев дома был сын, человек настолько безнравственный, что частенько воровал деньги из ящика письменного стола своего отца, причем тратил эти деньги не на девиц (если бы он тратил их на девиц, то его родитель этим даже гордился бы), а на юношей. Когда простодушный хозяин дома наконец заметил, что у него систематически пропадают из ящика письменного стола деньги, его гнев вылился в гневные крики, отдававшиеся гулким эхом от стен дома. Мать юного вора поспешила не только выгородить свое чадо и уберечь его от отцовского гнева, но и сберечь добрую репутацию семьи. Ради этого она, ни на минуту не засомневавшись, обвинила в воровстве ни о чем и не подозревавшую служанку, и Дарию быстренько выставили на улицу. Не получив от бывших хозяев платы за последний месяц и — уж тем более — рекомендательного письма, она была вынуждена согласиться на предложение угольщика выйти за него замуж. Ей впоследствии не раз пришлось горько пожалеть об этом своем решении. Угольщик начал вести себя, как последний негодяй, буквально сразу после того, как побывал со своей невестой перед алтарем, — как будто в этом святом месте его благословили не на благопристойную жизнь, а на всякие бесчинства и безобразия. Он каждый вечер приходил домой пьяным и так сильно избивал Дарию, что обычным цветом ее кожи стал фиолетовый. Кроме того, он истратил все сбережения своей жены — истратил их на вино и на женщин. Дария никогда раньше не сталкивалась с таким злобным и подлым мужчиной. К примеру, ее отец хотя и слыл извращенцем (она время от времени заставала его на скотном дворе пристроившимся сзади к какой-нибудь козе и делавшим с этой козой нечто такое, отчего бедная коза тряслась и блеяла, а сам он издавал глухие стоны), но, он, во всяком случае, не был пьяницей и никогда ее не бил — несмотря на то что она с ее строптивым характером не раз того заслуживала.

После шести месяцев издевательств, побоев, оскорблений она, еще и ограбленная мужем, покинула свой «семейный очаг», однако перед этим так заехала пару раз угольщику ногой между ног, что негодяй рухнул на пол, согнувшись вдвое и разевая рот, как рыба. В течение некоторого времени она бродяжничала по улицам Мадрида, питаясь отбросами и ночуя на ступеньках подъездов домов (однако не теряя даже и капельки собственного достоинства и самолюбия, которые не позволяли ей вернуться в дом своего отца, потерпев крах в предпринятой ею авантюре). Потом она села в вагон третьего класса скорого поезда, следующего из Мадрида в Саламанку. Там она встретилась с компанией комедиантов из Хаэна, направлявшихся в муниципалитет Альба-де-Тормес по случаю каких-то местных праздников, чтобы дать там веселое представление, главным героем которого была ведьма. Одному лишь Богу милосердному известно, почему она этим людям приглянулась, но они решили предложить ей подменить юношу, который играл роль ведьмы и который, получив сильный удар в глаз за одну из своих «ведьминых» шуточек, в течение ближайших двух-трех месяцев работать вряд ли смог бы. Вот таким вот образом Дария начала странствовать по Испании в одеяниях ведьмы, пока наконец волею судьбы она не оказалась перед входной дверью дома Исабель. Исабель и сама не знала, какая путеводная звезда привела к ней в дом Дарию и почему она в нем осталась. Она знала только одно: с тех пор, как в ее доме появилась эта женщина, в ее, Исабель, жизни все резко изменилось. Дария, считавшая себя большим знатоком по части привлечения клиентов, как-то раз попросила ее, чтобы она написала на нескольких четвертушках бумаги объявление, сообщающее о замечательнейшем месте отдыха, которое Дария предложила называть отныне не гостевым домом, а «Маленький отель на гористом побережье». Дария была неграмотной: она не умела писать и могла прочесть лишь те несколько слов, начертание которых она попросту запомнила, как рисунок, — однако она очень хорошо представляла себе, что ей следует делать. Прихватив с собой написанные Исабель объявления, она направилась в Сантандер и прикрепила их у входа в элегантные кафе, которые посещал самый что ни на есть цвет местного общества. Вскоре — как по мановению волшебной палочки — дом Исабель наполнился состоятельными господами и дамами, которым нравилось бродить по пляжу летом и по лугу зимой и которые получали в отеле возможность насладиться кулинарными шедеврами Дарии, готовившей на углях божественно вкусные рыбные блюда, бесподобные тушеные овощи с ветчиной и свежей зеленью, собранной на собственном огороде, и флан[81], который буквально таял во рту.

У Исабель и Дарии даже начали налаживаться нормальные отношения с обитателями городишка — а особенно после того, как на коварных прибрежных скалах потерпело крушение судно и Исабель с Дарией всю ночь жарили гренки для жертв кораблекрушения и отважных добровольцев, помогавших этим жертвам спастись. С тех самых пор местные жители стали смотреть на это удивительное женское «трио» как на полноправную семью, живущую в городишке: они вежливо здоровались с Исабель и с Дарией, встречая их на улице, они приглашали их на собрания прихожан и на собрания, организуемые местной властью, а дядюшка Фруктуосо время от времени присылал им корзину своего лучшего инжира, из которого Дария варила варенье — такое вкусное, что пальчики оближешь.

Впервые в своей жизни Исабель в полной мере осознала, что означает иметь свой родной дом.

С тех пор прошло почти четыре года.


Стояла осень — середина ноября. Денек выдался сырым и холодным, но тихим, а потому Исабель решила, что сейчас вполне подходящее время для того, чтобы, забравшись на приставную лестницу, тщательно вымыть окна веранды, пока еще осенние ливни и туманы не мешали любоваться красивым видом, открывающимся через эти окна на пляж. Однако едва она принялась за работу, как в двери появилась Дария, кокетливо собирая пряди, выбившиеся из пучка волос, обратно в пучок и нервно разглаживая свой передник. Тишину нарушил ее хрипловатый голос:

— Исабель!..

Дария всегда звала Исабель по имени, хотя и обращалась к ней на «вы». Исабель не раз говорила Дарии, чтобы та обращалась к ней на «ты», однако Дария в ответ неизменно отвечала, что женщинам «из харошего обчества» нельзя тыкать. «Паймите, это — вапрос прынцыпов», — качала головой Дария.

— Исабель!

— Что случилось? — отозвалась Исабель, продолжая тереть тряпкой стекло, становившееся все более и более прозрачным.

— Там, у входа в дом, стаит какой-то маладой гасподин — стройный и илегантный — и он гаворит, что хочит вас видить. Я ему сказала, что вы занятая, а он все знай свое далдонит.

Исабель перестала тереть стекло и посмотрела на Дарию.

— Молодой господин?

— Ну да. И, чесно гаворя, решпектабельного вида. Такой энтересный!.. Я, канечно, женщина парядочная, скромная, богабоязненная и сторонюся мущчин, но и мне, бываит, хо-чится, чтобы меня позажимал где-небудь в углу какой-небудь кавалер…

— Дария, ради бога… — сердито оборвала ее Исабель. Дарию обычно раздражало, когда Исабель ее подобным образом одергивала. Она не понимала, почему вещи нельзя называть своими именами. Разве не для этого и были придуманы слова? Если не называть вещи своими именами, то зачем тогда все эти слова вообще нужны?

— Я так думаю, что он из тех багатых камирсантов, каторые живут в гораде. Семпатичный мушчина, вежлявый и такой уж весь из себя… Вы не переживайте — я, ежели чиво, вас в абиду не дам и очень быстро его атсюда выдварю — можете мне паверить.

Исабель в ответ лишь укоризненно покачала головой.

— Ну, так что? Пазвать его сюда?

— Нет-нет. Пусть заходит в гостиную. Я сейчас приду.

Дария с радостным видом побежала выполнять данное ей поручение, а Исабель, вернувшись к своей работе, набросилась с тряпкой на уголок окна, в котором грязь забилась в щели между рамой и стеклом, и добраться до нее было не так-то просто. Исабель потерла этот уголок тряпкой, затем скребком, затем даже лезвием ножа, однако полностью удалить грязь ей так и не удалось.

Ей очень не нравилось оставлять работу незаконченной, однако уже прошло довольно много времени с того момента, как она сказала Дарии: «…сейчас приду». По крайней мере, ей самой показалось, что прошло довольно много времени. Злясь на этого нежданного посетителя, явившегося в неподходящий момент, она положила нож на выступ оконной рамы и начала спускаться по приставной лестнице.

И тут вдруг ей стало не хватать воздуха. Ее легкие словно бы забыли, что они должны дышать, а сердце — что оно должно биться. Лестница показалась ей намного длиннее, чем была раньше, и у нее закружилась голова, когда, взглянув вниз, она увидела его. Он стоял, не отводя от нее пристального взгляда. Стоял молча, немного смущенный.

Она тоже не нашлась, что в данной ситуации сказать, и, словно бы подражая ему, пристально смотрела на него, надеясь, что это не мираж, не обман уставших глаз и ее измученного различными заботами и хлопотами рассудка. Однако он никуда не исчезал и так и продолжал стоять посреди веранды. Он был сейчас именно таким, каким она его запомнила, каким он запечатлелся в том уголке ее памяти, который был прибережен ею для него одного, и каким она сохранила его в своем сердце. Его внезапное появление вызвало у нее отнюдь не удивление, нет, — оно вызвало у нее чувство радости, умиротворения, облегчения, успокоения. Она вдруг осознала, что эти пять лет ожесточенной борьбы за существование имели смысл, потому что она ждала его, потому что она обустраивала дом, чтобы он мог к ней в этот дом приехать, потому что она хранила в серванте бутылку виски для того, чтобы он мог, по своему обыкновению, выпить бокальчик перед сном. Ей показалось, что она всегда знала, что он ее рано или поздно найдет. Да, она знала об этом всегда. — Лизка…

Так называл ее только он. Он сейчас едва смог это имя произнести. Сколько раз он просыпался посреди ночи, выкрикивая это имя! Сколько раз он терял надежду ее когда-нибудь увидеть! Сколько раз он плакал от тоски, опасаясь, что время сотрет в памяти ее образ! И вот он снова видит ее — такую же красивую, как и всегда.

Прошло столько времени!..

Через несколько месяцев после начала войны войска Австро-Венгерской империи реквизировали замок Брунштрих и разместили в нем штаб, который осуществлял руководство боевыми действиями. Он попытался найти пристанище себе и своим ближайшим родственникам в нейтральной Швейцарии, однако его матушка, так и не оправившаяся от удара, которым стала для нее смерть Ларса, и чувствовавшая себя подавленной, всеми брошенной и больной, вскоре разделила судьбу своего любимого первенца: она умерла в дороге еще до того, как они доехали до границы Швейцарии. А вслед за матушкой в лучший мир через некоторое время отправилась и Надя. Она была уже беременна, и ее слабое здоровье не позволило ей без последствий перенести трудности путешествия через охваченную войной Европу с плодом в утробе. Надя умерла во время родов, а вместе с ней умер и ребенок…

Видит Бог, он пытался это сделать! Он пытался забыть Исабель, пытался вырезать ее из своей жизни, как вырезают зараженный орган, который доставляет одни лишь страдания. Он пытался жить обычной жизнью — пытался сделать счастливой свою жену и — хотя и тщетно — ждал, когда родится их ребенок. Однако когда его прошлое исчезло, как дурной сон, и когда его настоящее перестало зависеть от каких-то там договоренностей, он осознал, что так и не смог изгнать из своей души Исабель: она сидела со связанными ногами и руками и с кляпом во рту в одном из дальних уголков его сердца, но никогда никуда оттуда не пропадала. Она была в каждом движении, которое он делал, и в каждом движении, которое он решал не делать, в каждом слове, которое он произносил, и в каждом слове, которое он предпочитал не произносить, в каждом взгляде, который он на что-то бросал, и в каждом ни на что не брошенном взгляде, в его бодрствовании и в его сне, в каждом его вдохе и каждом его выдохе, в каждом его жесте, в каждом взлете его ресниц, в каждой его мысли, в каждом биении его сердца… Воспоминания о ней были для него, словно неутихающая боль — то ослабевающая, то снова усиливающаяся, — с которой он уже приучился жить.

Когда его мнимое семейное счастье рухнуло, как карточный домик, эта боль усилилась и даже стала невыносимой: он уже едва не вопил от отчаяния. Исабель снова стала для него наваждением, бредовой мечтой и мучением, лишающим его сна. Она стала для него единственным, что имело в его жизни смысл и ради чего стоило бороться. Впрочем, она всегда этим единственным для него и была. По правде говоря, именно благодаря ей он сумел заставить себя выжить. И у него не было другого выхода, кроме как попытаться связать свою жизнь с ее жизнью.

Последовали четыре долгих года напряженных поисков — четыре года, в течение которых он, спасаясь от войны и шагая по пепелищам Европы, сожженной безумным огнем кровавого конфликта, перебирался из одной страны в другую и использовал все свое влияние и все свои связи для того, чтобы найти Исабель. Четыре долгих года…

Из коридора, соединяющего гостиную с верандой, донеслись характерные звуки шагов маленького ребенка, а затем дверь открылась, и появилась дочь Исабель — в белом передничке (который с усердием накрахмалила Дария), в чулках (один — до колена, второй — до щиколотки), с растрепанными локонами и со щеками, разрумянившимися от смеха и беготни.


Девочка уже открыла было рот, чтобы что-то сказать, но ее внимание тут же отвлеклось на незнакомого дядю, который стоял напротив ее мамы. Она посмотрела на него снизу вверх, а затем улыбнулась и голосом, похожим на треньканье колокольчика, сообщила:

— Мне уже четыре годика.

Чтобы этот дядя ей уж точно поверил, она показала ему свою ладошку с прижатым большим пальцем и растопыренными остальными четырьмя.

— А ему только один месяц, — добавила девочка, показывая взглядом на малюсенького щенка, которого она с большим трудом удерживала, обхватив его за туловище второй рукой. — Его зовут Блас.

Затем она снова уставилась на Карла своими любопытными глазками, слегка наклонив голову на бок — как будто так ей было удобнее его разглядывать.

— Хотите его погладить? — предложила она, взяв щенка обеими руками и протягивая ему. — Только осторожно, а то он еще совсем маленький.

Карл, улыбнувшись, наклонился и ласково погладил щенка по спинке.

— Знаешь, — сказал он девочке, — а у меня был щенок, очень похожий на этого. Он тоже был кремового цвета. Его звали Бах.

Услышав бархатистый голос Карла, Исабель, которая с волнением наблюдала за этой сценой с высоты лестницы, вздрогнула.

Девочка, повернув голову в сторону и прижав подбородок к плечу, с лукавым видом покосилась на дядю и улыбнулась ему, а затем выбежала из веранды в коридор. Однако пару секунд спустя она, повернув назад и выглянув из коридора, сказала:

— Мама…

— Что, моя лапочка?

— Скажи Дарии, чтобы положила на стол четыре вилки.

— Сама скажи ей, чтобы положила четыре.

— Хорошо.

Заручившись согласием матери, девочка, громко топоча, побежала по коридору, а затем ее шаги затихли где-то в глубине дома.

— Я… Будет лучше, если я уйду. Я появился в неподходящий момент…

Лицо Карла стало мрачным. В его голосе чувствовалось замешательство. После стольких лет… Ему уже давно должно было прийти в голову, что Исабель его, скорей всего, дожидаться не стала.

— Ужин через пару минут будет готов. Почему бы нам не пройти в столовую? Мне очень многое тебе нужно рассказать… — сказала Исабель, спускаясь с лестницы.


Ей даже не пришлось размышлять над тем, как она это сделает, как она победит свой страх, как она посмотрит ему в глаза, как она прижмется к нему. Его объятия стали для нее спасением, источником силы и утешением.

— Какой же ты глупый… — прошептала она ему, прижавшись лицом к его шее. — Неужели ты не заметил? У девочки — твои глаза.

Исабель почувствовала, как Карл задрожал.

— Добро пожаловать домой, любовь моя.

1

Конец столетия (фр.). Этим термином принято назвать совокупность характерных явлений, имевших место в европейской культуре в последнем десятилетии XIX в. и в первом десятилетии XX в.

(обратно)

2

Кэптен — морское воинское звание, соответствующее званию полковника.

(обратно)

3

Уайтхолл — улица в Лондоне, на которой расположены правительственные учреждения. Название этой улицы стало нарицательным обозначением британского правительства.

(обратно)

4

Граф (англ.).

(обратно)

5

Новое искусство (фр.).

(обратно)

6

Туги — индийские бандиты и разбойники, посвятившие себя служению Кали как богине смерти и разрушения.

(обратно)

7

Мантра — священный гимн в индуизме, требующий точного воспроизведения звуков, его составляющих. Обычно мантра представляет собой сочетание нескольких звуков или слов на санскрите.

(обратно)

8

Кали-юга — в индуизме это последняя эпоха, после которой начнется новый отсчет времени. Кали-юга характеризуется падением нравственности.

(обратно)

9

Умение жить (фр.).

(обратно)

10

Левый берег (фр.). Так принято называть парижские кварталы на левом берегу Сены, считающиеся средоточием интеллектуальной жизни.

(обратно)

11

С вами все в порядке, мадемуазель? (фр.)

(обратно)

12

Да, да (фр.)

(обратно)

13

Здесь: Подскажите, пожалуйста, где находится туалет (фр.).

(обратно)

14

Здесь: Здесь его нет (фр.).

(обратно)

15

О Господи! (англ.).

(обратно)

16

Трусики (фр.).

(обратно)

17

Тонкое филе с зеленым перцем (фр.).

(обратно)

18

Торт «Сантьяго» — галисийский миндальный торт.

(обратно)

19

Комарка — единица административного деления в Испании.

(обратно)

20

Тонкое филе (фр.).

(обратно)

21

Жареная сосиска (нем.).

(обратно)

22

Суфражистка — участница движения за предоставление женщинам избирательных прав.

(обратно)

23

Splendid isolation (блестящая изоляция) — внешнеполитическая доктрина, в соответствии с которой Великобритания избегала заключения долгосрочных союзов с другими державами, стремясь сохранить за собой полную свободу действий в политике установления и укрепления своего влияния в Европе. Осуществлялась на протяжении второй половины XIX века.

(обратно)

24

Няня (англ.).

(обратно)

25

«Бхагавадгита» — памятник древнеиндийской литературы на санскрите, являющийся одним из священных текстов индуизма. В «Бхагавадгите» представлена основная суть индуистской философии. Часто «Бхагавадгиту» характеризуют как один из самых уважаемых и ценимых духовных и философских текстов не только традиции индуизма, но и религиозно-философской традиции всего мира.

(обратно)

26

Туалет (фр.).

(обратно)

27

А-а! Новое лицо!.. И очень красивое. Да, очень красивое… (нем.).

(обратно)

28

Здесь: рождественское печенье (нем.).

(обратно)

29

Замечательно! (фр.)

(обратно)

30

Здесь: смотрите-ка (фр.).

(обратно)

31

Добрый день (фр.).

(обратно)

32

Невероятный (фр.).

(обратно)

33

Пестрая смесь (англ.).

(обратно)

34

Мужики (фр.).

(обратно)

35

Здесь и далее по тексту романа отрывки из «Бхагавадгиты» даны в переводе с санскрита, выполненном B.C. Семенцовым.

(обратно)

36

Не является (фр.).

(обратно)

37

Роковая женщина (фр.).

(обратно)

38

Прана — одно из центральных понятий йоги; жизненная энергия, жизнь. В йоге считается, что прана пронизывает всю Вселенную, хотя и невидима для глаз.

(обратно)

39

Боже мой… (нем.).

(обратно)

40

«Новая свободная пресса» (нем.).

(обратно)

41

Грюйер (сорт сыра).

(обратно)

42

«Венский Сецессион» (нем.). Так называлось основанное в 1897 г. в Вене объединение представителей стиля модерн.

(обратно)

43

«Каждой эпохе — свое искусство, а искусству — свободу» (нем.).

(обратно)

44

Созидательное разрушение (нем.).

(обратно)

45

Хофбург — дворец, являвшийся зимней резиденцией австрийских Габсбургов.

(обратно)

46

«Факел» (нем.).

(обратно)

47

Bauernschmaus — «крестьянская еда» (нем.). Горячее блюдо, представляющее собой ассорти из различных сортов мяса и сосисок, которое подается с квашеной капустой.

(обратно)

48

«Сказки Венского леса» (нем.).

(обратно)

49

«Яджур-веда» — одна из четырех индуистских Вед, представляющих собой сборники самых древних священных писаний на санскрите.

(обратно)

50

Боже мой… (нем.).

(обратно)

51

Одалиска — женщина, состоящая в гареме султана.

(обратно)

52

Да! (нем.).

(обратно)

53

Воры! Преступники! (фр.)

(обратно)

54

Да, да. Пойдемте. Я взял с собой на всякий случай свое ружье… (фр.).

(обратно)

55

Домашнее платье (фр.).

(обратно)

56

Он скрылся вон туда! Я видел, как он бежит, а затем он исчез, словно призрак (фр.).

(обратно)

57

Флоренс Найтингейл — знаменитая английская сестра милосердия, прославившаяся во время Крымской войны.

(обратно)

58

Стикс — река, которая, согласно верованиям древних греков, семь раз обтекала подземное царство. Души умерших попадали в подземное царство, переправившись через эту реку.

(обратно)

59

Маленькая музыкальная шкатулка. Вена, 10 января 1914 г., 9.00 вечера (нем.).

(обратно)

60

Садху — индуистские монахи, отрекшиеся от мира и отказавшиеся от материальных наслаждений. Они обычно живут в пещерах, лесах или храмах.

(обратно)

61

Мантра — священный текст в индуизме, якобы полученный в виде звуков из Вселенной.

(обратно)

62

Кошерный — приготовленный в соответствии с требования иудейской религии.

(обратно)

63

Кипа — традиционный еврейский мужской головной убор.

(обратно)

64

Митенка — женская перчатка без пальцев.

(обратно)

65

Бинди — «знак правды» в индуизме, представляющий собой цветную точку, которую женщины рисуют на лбу, чуть выше переносицы, и которая символизирует так называемый «третий глаз».

(обратно)

66

Чакра — в индуизме один из центров силы и сознания, которые расположены во внутренних (тонких) телах человека. Аджна-чакра — межбровная чакра бесстрастия и сверхъестественных способностей.

(обратно)

67

Мудры — символические положения кистей рук, используемые в индуизме и буддизме. Джнана-мудра — положение кистей рук, при котором кончики больших пальцев касаются кончиков указательных, остальные пальцы выпрямлены, кисти повернуты ладонями вверх.

(обратно)

68

Рогалики (фр.).

(обратно)

69

Булочная (фр.).

(обратно)

70

Бродяга (фр.).

(обратно)

71

Багет (фр.). Длинный и тонкий белый батон.

(обратно)

72

Шактизм — одно из направлений индуизма.

(обратно)

73

Тантра — одно из эзотерических течений индуизма.

(обратно)

74

Философия Ницше. Исследование А. Каша… (фр.).

(обратно)

75

Хотя термины «нейтрон», «протон» и «изотоп» в 1914 году еще не использовались, я взяла на себя смелость вложить их в уста профессоров Резерфорда и Бора, чтобы было проще изложить соответствующие объяснения (Примеч. авт.).

(обратно)

76

Бандха — мышечные сокращения, применяемые в йоге. Само слово «бандха» означает «замок».

(обратно)

77

Кундалини — энергия, которая, как считается в индуизме, сосредоточена в человеке на уровне основания позвоночника.

(обратно)

78

Стилтон — сорт жирного сыра.

(обратно)

79

Мне просто нужен один пенс, сэр. Мне просто нужен один пенс (англ.).

(обратно)

80

Сорт вина (фр.).

(обратно)

81

Флан — десерт из взбитых яиц, молока и сахара.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Слова признательности
  • Два пролога
  • Два дневника, адресованные Ларсу
  • Эпилог
  • *** Примечания ***