загрузка...
Перескочить к меню

Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара (fb2)

- Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара 4301K, 625с. (скачать fb2) - Дмитрий Травин - Отар Маргания

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Дмитрий Травин Отар Маргания МОДЕРНИЗАЦИЯ: ОТ ЕЛИЗАВЕТЫ ТЮДОР ДО ЕГОРА ГАЙДАРА


Памяти Егора Гайдара


АЛЕКСЕЙ КУДРИН МИНИСТР ФИНАНСОВ РФ ПРЕДИСЛОВИЕ: ТРУДНО БЫТЬ РЕФОРМАТОРОМ

Одна из наиболее трудных задач для любого государственного деятеля — это осуществление реформ. Реформатору приходится не только проводить новые законы, но также ломать устоявшиеся общественные институты и давно сложившиеся представления людей. Политик, который решается на радикальные преобразования, всегда оказывается в довольно сложной ситуации. Порой эта ситуация даже превращается в трагическую.

В книге Дмитрия Травина и Отара Маргания рассказывается о реформаторах, сумевших преодолеть как объективно существующие трудности, так и свои субъективные страхи. Эти люди сумели начать важнейшие преобразования. В ряде случаев реформы удалось довести до конца. В ряде случаев реформаторов постигли неудачи. Но как победы, так и поражения стали важнейшими шагами в развитии общества. Без тех героев, о которых повествуется в книге Травина и Маргания, не было бы современного общества, не было бы высокого уровня развития экономики и не было бы того уровня потребления, который характерен для цивилизации XXI столетия.

Шесть лет назад мне уже довелось написать предисловие к книге Травина и Маргания «Европейская модернизация». Она представляла собой солидный, фундаментальный двухтомник, где чрезвычайно обстоятельно исследовались преобразования во Франции, в Германии, в Австро-Венгрии и в молодых государствах, возникших на развалинах империи Габсбургов.

Новая книга этих же авторов сохранила основательность «Европейской модернизации», но явно рассчитана на более широкий круг читателей. Биографии ведущих героев модернизации читаются с огромным интересом. На страницах книги можно обнаружить множество увлекательных, героических и трагических историй. Но вместе с тем читатель получает чрезвычайно важную, полезную информацию о том, что сделали эти люди для своих стран. Развлекательность у Травина и Маргания не подменяет, а дополняет содержательность.

Возьмите хотя бы повествование о реформах Тюрго. Я помню это имя еще по учебникам истории экономической мысли, которые мне довелось читать в университете. Но со страниц книги «Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара» Тюрго предстает в совершенно ином виде. Это не просто великий ученый и яркий мыслитель. Это мудрый государственный деятель, который не побоялся осуществить либерализацию хлебного рынка Франции в ситуации, когда слишком многие влиятельные силы хотели сохранения старой системы.

А вот портрет нашего современника — сингапурского политического лидера Ли Куан Ю. Этот человек показал, как можно слабое, отсталое государство вывести в мировые экономические лидеры чуть ли не на протяжении жизни одного поколения. Чрезвычайно поучительно знакомиться с тем, как осуществляется модернизация в государствах XX и XXI столетий. Такое знакомство может многое дать России. Оно позволяет изучить прогрессивный зарубежный опыт и использовать его в осуществлении отечественных реформ.

Самые важные страницы книги — это рассказ о современных российских реформаторах. Особенно о моих предшественниках на посту министра финансов — Егоре Гайдаре и Борисе Федорове. Увы, этих ярких людей сегодня уже нет с нами. Их биографии в книге Травина и Маргания дают представление о том, что сделали для страны Гайдар и Федоров, какие важные преобразования осуществили. Вместе с тем их политические портреты не односторонни. Авторы анализируют успехи и неудачи. Отмечают, что реально удалось сделать, а где пришлось согласиться на отступление.

Именно так и складывается жизнь государственного деятеля. Порой приходится годами работать для того, чтобы провести одно, казалось бы, незначительное, но очень важное преобразование. Мне представляется очень важным, что благодаря книге, которую я сейчас представляю читателю, образы Гайдара и Федорова останутся в памяти читателя вместе с образами всех величайших реформаторов мира последних столетий.

«Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара» имеет много достоинств. Но, надеюсь, авторы не обидятся на меня, если скажу и об определенном недостатке. Жаль, что Травин и Маргания в своей книге уделили не так много внимания героям модернизации последних лет. Кроме российских реформаторов здесь рассказано о польских лидерах — Лехе Валенсе и Лешеке Бальцеровиче, о венгерском ученом Яноше Корнай, об английском премьер-министре Маргарет Тэтчер. Но нет, увы, биографий реформаторов из других стран постсоветского пространства, хотя читателю было бы интересно подробнее узнать о том, что происходило, скажем, в странах Балтии, на Украине и в Закавказье. Интересно было почитать о нынешнем президенте Чехии Вацлаве Клаусе и о том, как преобразовывают свою мало известную нам страну лидеры Новой Зеландии.

Впрочем, нельзя все вместить в одну книгу. Возможно, мы еще получим продолжение данного труда. А пока хочу рекомендовать читателям книгу, которую они сейчас держат в руках. Полагаю, вы не пожалеете о потраченном на чтение времени.


ОТ АВТОРОВ

В 2004 г. в издательствах ACT и Terra Fantastica вышло в свет наше двухтомное исследование «Европейская модернизация». Та книга была рассчитана как на специалистов, так и на всех образованных читателей, интересующихся экономическими реформами и социально-политическими преобразованиями, благодаря которым ведущие европейские государства стали современными в полном смысле этого слова.

Новая книга, предлагаемая вниманию читателей, является логическим продолжением «Европейской модернизации». Это рассказ о реформах через биографии людей, их осуществлявших. Мы стремились на сей раз максимально просто и доходчиво рассказать о том, как и почему изменялся мир.

Среди героев новой книги немало тех, которые появлялись на страницах «Европейской модернизации». Читатель; желающий узнать подробнее о том, как осуществлялись преобразования этими реформаторами, может обратиться к нашему старому, более фундаментальному исследованию, снабженному подробной библиографией на русском и английском языках.

Но «Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара» ни в коем случае не является сокращенным вариантом «Европейской модернизации». Основная часть очерков новой книги написана была именно для нее. Во-первых, мы начали нашу историю с более ранних времен. Во-вторых, мы включили в нее те европейские страны, которые раньше специально не анализировали — в первую очередь, Россию. В-третьих, мы расширили географию исследования на другие континенты, рассказав о наиболее интересных реформаторах Азии и Америки. В-четвертых, мы уделили внимание не только практикам реформирования, но и великим ученым, без трудов которых трудно представить себе модернизацию.

Бесспорно, здесь следовало бы описать еще жизнь многих других реформаторов. А жизнь некоторых из героев этой книги явно заслуживает значительно более подробного рассказа. Однако мы ограничились ровно пятьюдесятью очерками одинакового размера, чтобы сделать книгу информативной и в то же время доступной для каждого читателя. Более подробную информацию можно получить не только из «Европейской модернизации», но и из тех легко доступных читателю книг на русском языке, которые отмечены в библиографии в конце данного тома.


ЕЛИЗАВЕТА ТЮДОР. У ИСТОКОВ МОДЕРНИЗАЦИИ


Английской королеве Елизавете I в некотором смысле повезло. Немного найдется в мировой истории истинных реформаторов, которых народ на протяжении веков вспоминает с благодарностью. Об исторической роли известной части героев этой книги широкие массы даже не подозревают. Некоторых они просто ненавидят. А вот Елизавета Тюдор уже более четырех столетий входит в условный список наиболее ярких и наиболее заслуженных монархов Великобритании. Парадокс?

Скорее всего, нет. Почитают Елизавету Английскую за то, что при ней страна отстояла свою независимость, разгромив испанскую «Непобедимую армаду» в тяжелейшем морском сражении. Почитают Елизавету и за то, что период правления этой королевы стал временем внутреннего успокоения, наступившего после жутковатых лет царствования ее отца Генриха VIII и ее сводной сестры Марии, прозванной в народе Кровавой. Почитают Елизавету, наконец, и за то, что в отличие от Марии она твердо встала на путь протестантизма, не пытаясь вернуть Англию к католицизму, отринутому еще Генрихом. Как это ни курьезно, почитают нашу героиню сегодня, пожалуй, и за то, что именно в елизаветинскую эпоху творил Уильям Шекспир, хотя уж в этом никакой заслуги королевы точно не содержится.

Однако наиболее важными достижениями во времена Елизаветы Тюдор были, возможно, не военные, не политические и не идеологические успехи, а экономические преобразования. Многие историки полагают, что именно они заложили основы последующего процветания страны, а также превращения ее в так называемую «мастерскую мира». Хотя эпоха экономического доминирования Англии пришлась на XIX век, а период технологического прорыва — на XVIII, существует несомненная связь между реформами Елизаветы Тюдор и результатами, полученными во времена правления Ганноверской династии.

Обычно именно так всегда и бывает в эпоху модернизации. Результаты приходят не сразу. Усилия модернизаторов дают отдачу спустя десятилетия и даже столетия. Часто бывает так, что общество благодарит за достижения тех монархов, президентов и премьеров, на период правления которых пришлись успехи, тогда как истинных инициаторов преобразований забывает или — хуже того — проклинает за трудности, которые пришлось перенести народу в связи с началом реформ. Елизавету же миновали как забвение, так и проклятия. Память о ее царствовании оказалась светлой, хотя начало жизни будущей королевы пришлось на чрезвычайно темные времена.

Член семьи изменника родины

То, что Елизавета Тюдор оказалась английской королевой, в известной мере было случайностью. Более того, случайностью было даже то, что она вообще появилась на свет.

Ее отец Генрих VIII женился на испанской принцессе Екатерине Арагонской. Королева произвела на свет дочь Марию, которой, возможно, предстояло бы спокойно править и продолжать род Тюдоров, если бы ее папаша не стал вдруг чудить. Генрих развелся с Екатериной и взял себе в жены красавицу Анну Болейн.

«Побочным результатом» столь нетрадиционной для XVI века королевской ориентации на смазливую, юную девушку стал разрыв Англии с Римской католической церковью, не поощрявшей развод и уход от живой жены на сторону. Даже монарху подобная легкость поведения не дозволялась. Естественно, у английской реформации имелись не только внешние, но и глубокие внутренние причины, однако применительно к теме данного очерка они сейчас не слишком важны. Важно то, что Анна в 1533 г. родила Генриху еще одну дочь — Елизавету.

Королю, однако, требовался сын, наследник престола. С этим делом у Анны, как ранее у Екатерины, увы, не задалось. Молодость и красота быстро уходили, а задача государственной важности оставалась не выполненной. И тогда Генрих пошел вразнос. Один раз нарушив установленный церковью порядок правил, он перестал себя сдерживать. Ему понадобилась очередная супруга.

В общей сложности у него их за время царствования перебывало аж шесть. Одна из жен даже родила сына Эдуарда, которому, впрочем, по причине слабого здоровья и ранней кончины недолго довелось царствовать. Для Елизаветы же развод папы с мамой оказался трагедией.

Дело в том, что просто так развестись Генрих уже не пожелал. Неспособность Анны Болейн родить ему сына была воспринята королем как государственная измена. Он ведь ради нее, можно сказать, самого папу римского обидел, страну на уши поставил, монастыри разорил, мощи святые осквернил… А она, негодная, посмела ограничиться дочерью и несколькими выкидышами.

Специально созданная для расследования тайная королевская комиссия подсуетилась в интересах монарха и вынесла вердикт о том, что «презирая брачный обет, злоумышляя против короля, уступая низменной похоти, она (Анна. — Авт.) предательски вступала в мерзкие разговоры, обменивалась поцелуями, ласками и иным непотребством со слугами короля, понуждая их вступать в преступную связь». Если бы на месте Генриха был тов. Сталин, Анна, наверное, оказалась бы еще ренегатом, ревизионистом, право-левацким уклонистом и агентом всех иностранных разведок, однако в XVI веке для смертного приговора хватило похоти и мерзких разговоров. Королеву казнили. А ее дочь вмиг из счастливой принцессы оказалась, как сказали бы в сталинские времена, — ЧСИР. Член семьи изменника родины. Со всеми вытекающими из этого печальными последствиями.

Превращение Золушки

В тот момент трудно было, наверное, представить, что Елизавета когда-либо взойдет на престол. Тем более что законность ее происхождения от Генриха ставилась под сомнение выводами комиссии о преступных связях Анны со слугами. Досужие сплетники перебирали даже имена возможных «отцов» этой дочери Генриха VIII.

Впрочем, пока был жив сам Генрих, Елизавета все же оставалась, скорее, принцессой, нежели Золушкой. Монарх, по-видимому, не слишком верил в прелюбодеяния Анны Болейн и расценивал обрушенные на нее репрессии как исключительно политический акт. Надо было найти возможность для очередной смены королевы — вот и нашли, как сумели. «Ничего личного — только бизнес».

Однако, когда Генрих умер, пятнадцатилетняя девочка вмиг попала в сложное положение. Она не стала служанкой у своей мачехи, но в некотором роде положение Елизаветы оказалось даже хуже. Оставаясь наследницей престола (хоть и с малыми шансами на успех), она являлась теперь для кого-то прямой помехой, а для кого-то даже объектом своеобразных любовно-политических игр. Ведь женившись на несчастной сироте, тот или иной влиятельный человек мог теоретически прорваться непосредственно к трону.

Елизавета прошла буквально по острию бритвы и постепенно превратилась в настоящую принцессу. Девочка она была способная. По-итальянски говорила столь же свободно, как по-английски. Латынью владела великолепно, греческим — довольно прилично. Но то, что она — беззащитная и никому не нужная — уцелела и смогла вырасти, оказалось в общем-то неожиданностью.

Особенно опасным стало ее положение в годы правления Марии, вышедшей замуж за Филиппа Испанского. Филипп стал даже соправителем королевы. Царствование католички, в которой (ко всему прочему) текла кровь Екатерины Арагонской, угрожало поставить Англию в зависимость от Испании. Национальные элиты, естественно, этого опасались. Теоретически они могли сделать ставку на Елизавету, а потому Мария не могла не опасаться своей сводной сестры. Не могла не видеть в ней потенциального политического соперника.

В какой-то момент Елизавета стала фактически пленницей королевы. Заключенная в одной из башен Тауэра, она вряд ли могла быть уверена в том, что когда-нибудь вернет себе волю. Впрочем, Мария Кровавая, несмотря на свое страшное прозвище, сохранила жизнь и относительную свободу своей сводной сестре.

Возможно, в этом была заслуга не столько Марии, сколько Филиппа. Королева никак не могла родить наследника. Если бы она вдруг скончалась, Испания потеряла бы возможность установить свой контроль над Англией, поскольку Филипп переставал быть соправителем. Но если бы в случае смерти Марии он женился на оставшейся сестре, шанс произвести наследника, находящегося в орбите испанского влияния, сохранялся.

Словом, живая Елизавета давала Филиппу политический шанс. Но в случае, если бы Мария все же родила, сводная сестра, напротив, оказывалась опасной соперницей и могла подвергнуться устранению.

Тем не менее Елизавета все же выжила и в 1559 г. стала королевой, поскольку Мария вслед за своим братом Эдуардом скончалась. Других детей у любвеобильного Генриха, несмотря на усилия целых шести его жен, так и не образовалось. А сама Мария родить от Филиппа не смогла.

Наследие Генриха

Оказавшись во главе государства, Елизавета вынуждена была разгребать весьма проблематичное наследие своего отца. Унаследованное ею королевство находилось в чрезвычайно плохом состоянии.

Генрих VIII вел себя во многом как типичный ренессансный монарх. Война, интриги, схватки с противниками были делом всей его жизни. Методичное выстраивание государства, забота о благосостоянии своих подданных не находились в сфере его интересов. Ведь в XVI веке еще далеко было до эпохи, когда абсолютные монархи, ориентируясь на установившиеся в обществе традиции и интересы процветания своих народов, стремились рационализировать все вокруг и добиться успехов в развитии хозяйственных систем. В отличие от абсолютного монарха ренессансный правитель, как волк, готов был вцепиться в горло противника даже ради мелкой добычи, руководствуясь при этом представлениями, которые Никколо Макиавелли довольно точно выразил в своем знаменитом «Государе».

В чем Генрих отличался от некоторых своих «коллег по цеху», так это в том, что помимо всего прочего устроил в стране Реформацию, которая на первых порах внесла сумбур в жизнь общества, разорила монастыри, погубила многочисленные произведения искусства и привела к переделу огромных массивов собственности. Сильные мира сего грабили слабых без зазрения совести. Незащищенность имущества делала весьма проблематичным экономическое развитие. Сочетание откровенного авантюризма во внешней политике с разрушительными действиями в политике внутренней обусловило развал финансовой и денежной системы государства. Денег в бюджете не имелось, и для того, чтобы как-то свести концы с концами, Генрих впадал «во все тяжкие».

Даже смерть монарха не могла остановить наметившийся развал. И при Эдуарде, и при Марии старые проблемы сохранялись.

Для того чтобы повысить доходы королевской казны, власть сознательно прибегала к так называемой порче монеты, которую даже прозвали «великой порчей» — столь сильно она повлияла на платежеспособность населения. Поскольку бумажных денег еще не существовало, монарх не мог просто напечатать ничем не обеспеченные купюры. Зато он прибегал к иным средствам — по сути дела воровал благородные металлы. Реальное содержание серебра в монетах быстро сокращалось. Если в 1541 г. оно составляло почти 93%, то в 1551 г. — лишь 33%.

Последствия порчи монеты для населения были примерно такими же, как последствия неумеренной бумажно-денежной эмиссии в наше время. Инфляция в полной мере охватила общество. Платежеспособность каждой отдельно взятой монеты снижалась. Для того чтобы купить себе товар, англичанам требовалось все больше и больше «порченных» денег. Цены выросли в два-три раза буквально за несколько лет. Торговля страны оказалась разрушена. На этом фоне производство знаменитых английских тканей резко сократилось. Разоряющимся английским купцам перестали доверять. Курс их векселей в Антверпене — ведущем финансовом центре Северной Европы — резко упал. Наконец, население фактически стало отказываться принимать к уплате быстро обесценивавшуюся монету.

Реформы Томаса Грешэма 

Имя сэра Томаса Грешэма далеко не столь известно, как имя Елизаветы Тюдор. В стандартных экономических учебниках оно встречается обычно лишь раз. Так называемый «закон Грешэма» гласит, что плохая монета вытесняет из обращения хорошую. С действием этого закона мы в России столкнулись, например, в период высокой инфляции 90-х гг. XX века, когда каждый разумный человек пытался быстрее избавляться от рублей («плохой монеты»), пуская их в обращение, тогда как доллары («хорошую монету») использовал в качестве средства накопления и тратил лишь в меру острой необходимости.

Открыл свой закон Томас Грешэм, естественно, наблюдая за тем, как похожие процессы с деньгами происходили в Англии середины XVI века. После восшествия Елизаветы на престол именно он стал идейным вдохновителем финансовой стабилизации 1560-1561 гг.

Грешэм был английским купцом, много работавшим в Нидерландах и наблюдавшим за тем, как функционирует передовая по тем временам экономика Фландрии. Уже в 50-х гг. он стал советником английских властей по финансовым вопросам. Ключевым положением в проекте реформ Грешэма было восстановление традиционного веса английской валюты. Однако до восшествия на престол Елизаветы ему не удавалось воплотить в жизнь свои идеи.

Только при Елизавете был восстановлен старый вес монеты, как в прямом, так и в переносном смысле. Она вновь стала серебряной с небольшим лишь процентом примесей. Наверняка это было нелегким решением, поскольку денег короне всегда не хватало, а потому велик оказывался соблазн вновь прибегнуть к их порче. Однако Елизавета продержалась и не стала подрывать свою экономику, даже несмотря на все проблемы, связанные с укреплением обороноспособности страны на фоне нараставшей испанской угрозы.

В дальнейшем стабильность денег долго удавалось сохранять, и лишь в смутные времена второй половины XVII столетия платежеспособность английской монеты вновь оказалась под угрозой.

Преобразования, инициированные Грешэмом, не ограничились одной лишь финансовой стабилизацией. Как истинный купец, он озаботился идеей создания в Лондоне крупнейшего в Северной Европе торгового и финансового центра, который мог бы конкурировать с Антверпеном. К концу 60-х гг. ему удалось создать в английской столице биржу на манер антверпенской, и Елизавета, посетив это детище Грешэма, благословила его. Биржа получила наименование Королевской. С этого момента, по сути дела, между властями страны и деловым миром впервые установились нормальные отношения сотрудничества, каковых никогда раньше не имелось.

«Овцы съели людей»

Нормальным отношениям бизнеса и власти содействовало также то, что Елизавета не сильно напирала на налоги. На военные действия она тратила лишь 3% национального дохода Англии, тогда как Филипп Испанский извлекал из Кастилии все 10%. Покрывать дыры в английском бюджете удавалось за счет займов и приватизации королевских земель. Заметим попутно, что такая политика лишала корону собственной финансовой базы в будущем, а значит, все больше ставила ее в зависимость от парламента, вотировавшего налоги. Не исключено, что это стало одной из важнейших причин будущей демократизации страны.

Нормальные отношения бизнеса и властей оказались чрезвычайно важны для Англии, поскольку к елизаветинскому времени там уже начались позитивные процессы в сельском хозяйстве, которые со временем должны были сильно преобразить структуру экономики страны. Речь идет о так называемом огораживании.

У огораживания в экономической истории — плохая репутация. Особенно в марксистской науке. Суть этого процесса состоит в том, что энергичные помещики-джентри, начинавшие мыслить по-новому, огораживали большие земельные участки под пастбища для того, чтобы развивать в своих хозяйствах овцеводческую специализацию. Благодаря этому Англия сначала стала важнейшим поставщиком шерсти для бурно развивавшихся фламандских шерстяных мануфактур, а позднее сама оказалась одним из европейских лидеров в производстве сукна.

Огораживание сделало из убогого северного английского сельского хозяйства (где невыгодно хлеб сажать, а виноград вообще расти не станет) основу мощного агропромышленного комплекса. Однако попутно огораживание  прошлось катком по судьбам тысяч крестьян, которые теряли возможность арендовать у джентри клочки земли, а потому стали нищими бродягами или обитателями работных домов с тяжелыми условиями существования. Великий гуманист Томас Мор по этому поводу грустно заметил, что «овцы съели людей».

Однако, как часто бывает в экономике, бесчеловечный процесс структурной перестройки заложил основы будущего процветания. Причем «съеденные» люди (или их потомки) стали базой для формирования городского пролетариата, без которого не смогла бы появиться знаменитая английская промышленность.

Простым людям в елизаветинское время жилось трудно, зато коррупционеры процветали. В частности, представители власти охотно раздавали монопольные права на ведение отдельных видов бизнеса. Цены от этого увеличивались, прибыли возрастали, а чиновники получали откаты. При всех очевидных минусах данного явления надо заметить, что коррупция является косвенным признаком развития денежной экономики. Общество постепенно менялось, Англия модернизировалась, новая жизнь обретала как позитивные, так и негативные черты рыночного хозяйства.

Полтора столетия модернизации

Елизаветинская финансовая стабилизация, естественно, не могла сразу же привести Англию к экономическому расцвету. Модернизация любой страны никогда не совершается посредством одной — пусть даже чрезвычайно эффективной — реформы. В частности, потому, что общество должно постепенно созреть до жизни по-новому. Общество должно сформировать политическую систему, позволяющую гарантировать стабильность экономических преобразований.

В 1603 г., после смерти королевы-девственницы (естественно, не оставившей прямых наследников), английский трон перешел к династии Стюартов. У них правление Англией явно не задалось. В середине XVII века страну поразили революция и гражданская война, надолго подорвавшие нормальные основы функционирования экономики. Религиозные, социальные и межнациональные конфликты целиком поглощали энергию англичан.

Наверное, в тот момент современникам казалось, что они живут в несчастной стране-неудачнице, обреченной на вечные раздоры и лишенной мудрого правителя, способного вести государство к процветанию. Точно также впоследствии представления об обреченности на несчастья поражали Францию, прошедшую через четыре революции, и Россию, не знавшую покоя на протяжении всего XX века. Модернизация, растянувшаяся на полтора-два столетия, — нормальное явление для европейских государств.

Социально-политическая нестабильность в Англии сменилась реставрацией Стюартов в 60-х гг. XVII века. Период правления «веселого короля» Карла II стал временем своеобразного олигархического расцвета, когда люди, имевшие деньги, жили — не тужили, но при этом никто не думал о перспективах развития страны. И лишь после так называемой «Славной революции», совершившейся в 1688 г., когда к власти пришли Вильгельм и Мария Оранские, вновь начались серьезные экономические преобразования.

Вильгельм III Оранский — выходец из Голландии, где капитализм активно развивался на протяжении всего XVII столетия, — имел сравнительно четкие представления о том, что нужно для процветания «несчастной Англии», в которой он внезапно добился трона. Центральным пунктом очередного этапа преобразований вновь стали деньги и финансы. Именно при Вильгельме в 1694 г. был создан Банк Англии — первый в мире Центральный банк, продолжительность существования которого к настоящему времени уже насчитывает более трех столетий.

Банк Англии организовал нормальный кредит, при котором, с одной стороны, формировался денежный поток, поддерживающий экономическое развитие, а с другой — не повторялись те безобразия, с которыми приходилось бороться во времена Елизаветы. Теперь, если государству требовались деньги, оно получало займы цивилизованным путем, не прибегая к порче монеты и к дестабилизации всего денежного механизма страны, как это было при Генрихе VIII. Деловой класс страны через центральный банк кредитовал правительство, а сам «в обмен» получал гарантии сохранности частной собственности и стабильности денег. В общем, Англия вступила в XVIII век, имея под ногами твердую финансовую почву.

Конечно, не следует идеализировать британскую экономику того времени. В частности, афера с Компанией Южных морей стала прообразом многочисленных «финансовых пузырей», которые вплоть до настоящего времени вздуваются и лопаются то в одной, то в другой стране мира. Однако помимо спекулятивного бизнеса в Англии XVIII столетия уже развивался и бизнес созидательный. Одно за другим стали появляться изобретения и технические усовершенствования, повышающие производительность труда и выводящие страну на передовые позиции в международной конкуренции. Словом, примерно через полтора столетия после Елизаветы модернизация дала свои очевидные плоды.


МАКСИМИЛЬЕН ДЕ БЕТЮН, ГЕРЦОГ СЮЛЛИ. КУРИЦА В ГОРШКЕ


К концу страшного XVI столетия цветущая некогда Франция оказалась фактически разорена. Междоусобные религиозные войны длились не одно десятилетие, причем резня, случившаяся в Варфоломеевскую ночь, была лишь одним из ее трагических эпизодов. Гибли люди, нищали города, разорялись крестьянские хозяйства. В те годы вряд ли кто мог представить себе, что пройдет еще несколько десятилетий и Франция, ведомая кардиналом Ришелье, вновь станет доминирующей державой Европы. Впрочем, великий кардинал, хоть и был тонким политиком, в деле возрождения экономики пришел на готовое. Он лишь использовал ту финансовую базу, которую создал герцог Сюлли, ближайший сподвижник короля Генриха IV.

Новая экономическая политика

Пожалуй, Максимильен де Бетюн, барон де Рони, получивший впоследствии от своего короля титул герцога Сюлли, может считаться первым реформатором финансов в истории Нового времени.

До эпохи Генриха IV экономика практически всех европейских стран развивалась сама по себе, тогда как разнообразные правители концентрировали свои усилия преимущественно на ведении войн и на политическом манипулировании, являвшемся не более чем продолжением войны мирными средствами. В расширении границ преимущественно и состояло искусство государственного управления. А для того чтобы иметь сильные армии, способные осуществлять это самое расширение, европейские монархи облагали налогами крестьян и брали крупные займы у горожан. Экономика жила своей собственной жизнью, но, развившись до приличного уровня, начинала использоваться в качестве дойной коровы, питающей своим «молочком» разного рода милитаристские планы.

В крестьянской Франции со времен короля-централизатора Людовика XI быстро возрастало налоговое бремя. Испания после открытия Америки налегла на использование заморского золотишка. Англия под покровительством матушки Елизаветы по мере своих пиратских сил это золотишко перехватывала в Атлантике. Причем монархи всех стран не упускали возможности еще и грабануть собственных подданных, не вписавшихся по какой-то причине во властную вертикаль. Филипп Красивый экспроприировал тамплиеров, Генрих VIII — английские монастыри, Фердинанд и Изабелла — испанских евреев.

Словом, каждый богател как мог, но никому не приходило в голову сменить охоту за чужим добром и собирательство легких денег на целенаправленное методичное выращивание экономики. И вдруг Генрих IV Бурбон, озаботившись бедствиями своего многострадального народа, провозгласил принципиально новый тезис. Он заявил о том, что у каждого крестьянина Франции должна быть курица в горшке[1].

К моменту возникновения этой монаршей инициативы вопрос о заполнении горшка решался исключительно посредством развития личных взаимоотношений крестьянина с курицей. Теперь же король декларировал необходимость формирования определенной государственной политики в отношении совершенно обнищавшего налогоплательщика. С тех пор Генрих IV прослыл великим королем. Естественно, не только в связи с его экономической инициативой, но также благодаря Нантскому эдикту, обеспечившему многолетний мир католиков с протестантами, и по причине трагической гибели в расцвете сил от руки убийцы. Реализовывать же новую экономическую политику Бурбонов пришлось герцогу Сюлли, на которого легла основная нагрузка в отношении курицы и горшка.

Судьба гугенота

Максимильен появился на свет в 1560 г. в знатной, аристократической семье. Он являлся прямым потомком графов Фландрских и вряд ли предполагал в детстве, что знаменит станет не столько своими ратными подвигами, сколько экономическими преобразованиями. Однако судьба его сложилась ьесьма нестандартно.

В 12 лет он попал в ближайшее окружение Генриха Наваррского и отправился вместе с ним в Париж. Здесь, возможно, Максимильен окончил бы свои дни, так и не став герцогом Сюлли, поскольку летом 1572 г. случилась Варфоломеевская ночь, в ходе которой было вырезано порядка трех с половиной тысяч гугенотов — французских протестантов-кальвинистов. А наш герой был самым что ни на есть типичным гугенотом.

Пожалуй, именно протестантская этика во многом определила его судьбу и карьеру. Как отмечал, характеризуя Сюлли, французский историк Эммануэль Ле Руа Ладюри «это один из тех кальвинистов, одновременно деятельных и многосторонних, чей незабываемый портрет позднее даст в своем эссе о протестантской этике и духе капитализма Макс Вебер».

В каком-то смысле, наверное, можно сказать, что плавное, неторопливое течение жизни было адекватно католицизму, тогда как энергичная, целеустремленная деятельность по обустройству общества оказалась характерна для гугенотов. Кальвинисты были всерьез озабочены проблемой своих отношений с Богом. Если для послушных сынов Римского престола эти отношения урегулировали священники, определяя, как нужно себя вести, чтобы не грешить, и как следует поступать, чтобы уже имеющиеся грехи были отпущены, то протестантам следовало определяться самостоятельно. Они верили в то, что Бог разделил всех людей на тех, которые предопределены к спасению, и тех, чьим душам суждена погибель. Причем личные заслуги в данном вопросе не имели никакого значения. Решения Господа не подлежали пересмотру.

Однако понять свою судьбу и свое место в мире кальвинист мог. Он судил о предопределении по тому, как складывалась его будничная жизнь. Успех в следовании своему делу был признаком грядущего спасения, тогда как неудача свидетельствовала о том, что данный человек, скорее всего, не угоден Всевышнему.

Истинно верующие протестанты отдавали себя целиком труду, причем делали это не из жадности, не из стремления побольше заработать и, тем более, не из стремления нажиться на эксплуатации других, а для того, чтобы ощутить душевное спокойствие. Успех в бизнесе, прибыль и приращение капитала оказывались при таком отношении к делу побочным продуктом. Соответственно, и государственная, реформаторская деятельность Сюлли во многом определялась, по всей видимости, его протестантским мировоззрением, его стремлением ощутить себя в числе тех, кто предопределен Господом к спасению.

Но вернемся к биографии нашего героя. Чудом избавившись от мечей католиков в мрачную Варфоломеевскую ночь, Максимильен бежал и затем воспитывался при королевском Наваррском дворе, изучая историю и математику. Впрочем, война настигла его и там. В 16 лет юный барон де Рони начал сражаться на стороне протестантов, на стороне своего любимого короля. В ходе войны стали постепенно проявляться его особые таланты. Экономистов, правда, на поле битвы не требовалось, и Рони зарекомендовал себя сперва как толковый военный инженер.

Со смертью Генриха III — последнего из Валуа — король Наваррский унаследовал французский трон под именем Генриха IV. Однако католики (особенно парижане) несколько лет не воспринимали этого протестанта как своего монарха. Война продолжилась. В одной из битв де Рони был серьезно ранен, однако сумел впоследствии встать на ноги.

Наконец, в 1593 г. король отрекся от протестантизма со словами «Париж стоит мессы» и на следующий год завершил долгожданным миром бесконечную череду междоусобных войн. Верный де Рони поддержал переход Генриха в католицизм, руководствуясь государственными соображениями, однако сам при этом остался гугенотом. Смена вероисповедания могла стать для этих людей важным политическим ходом, но отнюдь не способом обустройства личной карьеры.

Впрочем, при добром короле Генрихе протестанты не подвергались дискриминации. Напротив, Максимильен вошел в самый ближний круг сподвижников монарха и занялся наиболее важными после окончания войны экономическими вопросами. Фактически все государственные дела, кроме дипломатических, оказались в его ведении. С 1597 г. он руководил финансами Франции, с 1599 г. — системой путей сообщения, ас 1601 г. — артиллерией и фортификацией, которые являлись в гораздо большей степени экономическими проблемами, нежели военными. Во всех сферах, которыми ему довелось руководить, наш герой расставлял свои кадры, формируя зачатки будущей мощной бюрократической системы.

Даже женитьба короля на Марии Медичи не обошлась без Максимильена. Генрих был должен Великому герцогу Тосканскому миллион экю. В приданое за Марией тот предлагал полмиллиона. Причем дело, по всей видимости, шло просто о зачете этой суммы в счет погашения долга. Однако вмешался Рони и выторговал еще сотню тысяч. Причем из общей суммы более половины Генрих получал за Марией наличными и лишь остальное засчитывалось в счет долга.

В 1606 г. за свою верную и — что самое главное — эффективную службу де Рони был удостоен титула герцога Сюлли. Король часто приезжал к своему любимцу в Арсенал, который был одновременно дворцом, министерством, крепостью, фабрикой и банком. Кстати, и погиб Генрих в 1610 г. именно по дороге в Арсенал. Убийца вскочил в королевскую карету и нанес удар кинжалом.

Сюлли пережил своего монарха на 31 год. Однако после смерти великого короля он вскоре оказался не у дел. Тем не менее за сравнительно короткое время реформ герцог сумел сделать чрезвычайно много.

Курсом реформ

Главным направлением деятельности этого «министра всех возможных дел» стало снижение бремени прямых налогов. Ставка оказалась уменьшена в среднем более чем на 10 процентных пунктов. По тем временам подобный либерализм был совершенно необычным делом. Типичный монарх ведь думал лишь о том, как бы налоговое бремя усугубить, поскольку экономика не рассматривалась им в качестве сферы приложения своих сил. Экономика являлась своеобразной «дойной коровой», с помощью которой велась война — основное творческое занятие государственного деятеля той эпохи. И в этом смысле снижение налогов «покушалось на святое». Подрыв собственной военной мощи таким «гнилым либерализмом» можно уподобить, наверное, отказу современного предпринимателя от стремления к максимизации прибыли.

Однако Сюлли понял, что разоренное длительной войной крестьянство нуждается в передышке. Только так оно сможет наконец подняться на ноги. Герцог включил экономику в сферу деятельности государства, перестав рассматривать ее в качестве некой объективно заданной внешней среды, в качестве «природы», где занимаются лишь охотой и собирательством, но не возделывают почву под будущий урожай. Снижение налогового бремени стало именно таким возделыванием почвы, способным принести через некоторое время богатые плоды.

Впрочем, Сюлли не только снижал прямые налоги, но и повышал косвенные (в частности, габель — налог на соль). Дело в том, что такого рода подати лучше собираются в условиях неразвитых административных систем, т.е. тогда, когда власть не обладает достаточной информацией о состоянии дел налогоплательщика. Узнать, сколько способен заплатить крестьянин со своего участка земли, Сюлли вряд ли мог. Ведь у него не имелось даже самого примитивного чиновничьего аппарата. Но взимать деньги, скажем, при продаже соли оказывалось намного проще. Тем более что косвенные налоги были объединены в пять крупных откупов, т.е. передавались для сбора частным предпринимателям, которые обязывались заплатить в королевскую казну некую сумму вне зависимости от успеха своей фискальной деятельности.

Благодаря косвенным налогам удавалось худо-бедно наполнять королевскую казну. Сюлли даже сумел погасить значительную часть накопленного в период междоусобиц государственного долга. Королевская казна стала меньше зависеть от жадных кредиторов. Процентная ставка по займам снизилась. Тем самым бюджет получил возможность экономить средства, которые раньше уходили на обслуживание долга. Королю становилось легче сводить концы с концами.

Правда, жизнелюбивый Генрих часто злоупотреблял теми возможностями, которые возникали благодаря экономному ведению хозяйства герцогом Сюлли. Король любил перекинуться в картишки и проигрывал порой довольно крупные суммы. Сюлли ворчал на него, но платил королевские долги. К 1608 г. положение дел стало нестерпимым, и герцог добился от короля обещания не играть по-крупному. Однако страсть Генриха оказалась сильнее его благоразумия. На следующий год он снова проиграл 150 тысяч ливров.

Наверное, никакая экономия средств не помогла бы сохранить в целости королевскую казну, если бы разоренная религиозными войнами экономика благодаря снижению налогового бремени не начала постепенно выходить из кризисного состояния. Кстати, происходило это не только благодаря либеральной фискальной политике. Сюлли проявил заботу об охране имущественных прав, изрядно страдавших в период военных беззаконий. Несколько королевских указов защитили собственников и, в частности, ограничили возможность продажи земли за долги. Данная мера, впрочем, может с позиций дня нынешнего считаться спорной, поскольку препятствовала укрупнению земельных владений. Однако на рубеже XVI-XVII столетий после длительного этапа нестабильности такой подход, наверное, способствовал развитию крестьянского хозяйства.

Сюлли покровительствовал не только производству, но и торговле. Он снимал ограничения, препятствовавшие вывозу хлеба и вина из одной провинции в другую. Много лет спустя такую политику назвали бы фритредерской, т.е. основывающейся на принципе свободы торговли. Но во времена Генриха IV фритредерства как теории еще не существовало, а потому Сюлли не смог кардинальным образом решить данную проблему. Сильные мира сего в начале XVII века в основном склонялись к ограничительной политике. В итоге освобождать торговлю во Франции пришлось спустя более чем полтора столетия Жаку Тюрго, а затем — деятелям Великой французской революции.

Начало дирижизма

«Свобода лучше, чем несвобода», — считал, по всей видимости, Сюлли. Однако одного лишь либерализма в те времена было недостаточно для того, чтобы Франция превратилась в успешную, высокоразвитую страну. Существовала, например, такая проблема, как отсутствие нормальных дорог. Формированию единого французского рынка препятствовали не только нормативные ограничения торговли между провинциями, но и ограничения физические. Попробуй поторгуй вдали от своего города, если не знаешь, как отвезти мешок зерна или бочку вина!

Чтобы разрешить эту проблему, герцог попытался воздействовать на экономику не только финансовыми методами, но и путем прямого государственного вмешательства. «Сюлли в конце правления Генриха IV, — отмечает Ле Руа Ладюри, — тратил до 5% общей суммы ежегодных государственных доходов на строительство и ремонт дорог и бакенов, на развитие водного и особенно наземного транспорта <…> Подобные усилия в истории Франции были беспрецедентными». Герцог формирует целую систему надзора за путями сообщения. На него работает большой штат географов, картографов, математиков, руководителей строительных работ, каменщиков и инженеров.

Частный бизнес в те годы мог развивать ремесло и торговлю, но вряд ли способен был создавать инфраструктуру. На эти цели требовались слишком масштабные вложения. Их взяло на себя государство. Правда, нельзя сказать, что оно это делало чрезвычайно успешно. Много лет спустя, уже перед самой революцией один молодой англичанин, путешествуя по Франции, обнаружил, что дороги здесь в среднем лучше и шире, чем у него на родине, однако эффективность их использования невелика. В ряде случаев по ним просто некому было ездить. Казна явно могла бы потратить свои средства с большей пользой, однако в XVII веке, как и в наши дни, то, что делает чиновник (даже самый благонамеренный), редко оказывается эффективным. Ведь чиновник этот не рискует своими личными средствами и руководствуется в решениях не собственным опытом ведения хозяйства, а общими философскими соображениями о необходимости путей сообщения.

Франция впоследствии неоднократно и очень сильно страдала от так называемого дирижизма — склонности чиновников к планированию развития и к вмешательству в дела бизнеса. Справедливости ради нам надо признать, что не только освобождение экономики от тяжкого бремени, но и тенденция к дирижизму берет свое начало во времена Сюлли.

Как сочеталось одно с другим? Скорее всего, либерализм той эпохи не был сознательным стремлением к свободе от пут, сковывающих человека. Напротив, доминировало представление о возможностях рационального устройства общества сверху, о том, что эффективное государство все рассчитывает, оценивает, благоустраивает, что оно должно заботиться о человеке, даже если он сам по глупости не понимает своих настоящих интересов. Поэтому либерализм оказывался, скорее, тактическим оружием государства, тогда как дирижизм — стратегическим. В эпоху Генриха IV такая ключевая форма дирижизма, как содействие развитию мануфактур, еще только зарождалась (достигнув пика при Людовике XIV), но в некоторых иных сферах жизни рационализм, спускаемый сверху, уже торжествовал.

Яркий пример того, как Сюлли вместе со своим монархом пытался красиво обустроить жизнь, — это планировка городов, и прежде всего Парижа. Средневековый город, доставшийся в наследство Новому времени, был по природе своей стихиен — узкие и кривые улочки, теснящиеся на ограниченном пространстве дома, две-три площади строго функционального назначения (рынки и церемониальное место перед собором). Сюлли по сути дела впервые во Франции начал планировать городское развитие. При нем был построен прекрасный ансамбль площади Вогезов (первоначально называвшейся Королевской), который по сей день поражает гармонией и единообразием. Тогда же возникла площадь Дофина, не сохранившая свой исторический облик до наших дней, а также была задумана так и не осуществленная площадь Франции.

Центры такого рода предназначались по замыслу Генриха IV и Сюлли для народных гуляний, т.е. для организации общественной жизни, которая раньше проходила стихийно. Одновременно с новыми центрами реконструировались старые, естественным образом существующие вокруг королевских дворцов. Политический блеск французской монархии был подчеркнут большими строительными работами, осуществлявшимися в Лувре и Тюильри.

Первый олигарх

Сюлли не был бескорыстным служакой, заботящемся с утра до ночи лишь о благе государства. Параллельно с королевской казной наполнялась и его собственная мошна. Личное состояние Сюлли за годы его службы было изрядно преумножено более или менее законными спекуляциями. К концу своей государственной карьеры герцог имел порядка 5 млн. ливров. Для сравнения можно отметить, что состояние крупного финансиста того времени оценивалось примерно в 2-3 млн.

Таким образом, герцог был не только высокопоставленным государственным служащим, определявшим ход политических дел, но и богатейшим человеком своего времени — своеобразным олигархом XVII века. Правда, герцог Ришелье, взявший в свои руки бразды правления при Людовике XIII — сыне Генриха IV, примерно в четыре раза обошел Сюлли по размерам личного состояния. Да, пожалуй, и по размерам личных властных полномочий, а также по масштабам дирижистской, централизаторской деятельности. С приходом Ришелье романтический период «курицы в горшке» кончился. Власть снова стала однозначно использовать народ в интересах государства, даже не думая о том, что и государство могло бы тем или иным образом служить своему народу.

Один из историков назвал налоговым терроризмом методы пополнения королевской казны, применявшиеся во времена Ришелье. Власть пыталась всеми возможными средствами выжать из населения деньги, благо при Сюлли народ успел несколько «обрасти шерсткой». Людовик XIII очень сильно нуждался в деньгах, поскольку Франция вступила в страшную и дорогостоящую Тридцатилетнюю войну, в которой по образному выражению одного историка против Габсбургов сражался шведский король Густав Адольф, нанявший немецких ландскнехтов на французские деньги. Неудивительно, что в итоге Густав Адольф погиб, Германия обезлюдела, а Франция разорилась.

Не помогали даже широкомасштабные займы. Королевство влезло в огромные долги, что приносило неплохие барыши кредиторам. В 1639 и в 1640 гг. были заключены договоры о займах на 15,9 и 37,6 млн. ливров. В то же время налоговые поступления от разоренного непосильными поборами народа ожидались в размере лишь примерно 12 млн. ливров в год. На юго-западе Франции фискальная система фактически развалилась полностью. С крестьян драли три шкуры, а они бунтовали и отказывались платить вообще. По сути дела это уже было государственное банкротство.

Умирающий герцог Сюлли вынужден был наблюдать, как страна оказалась поглощена самым крупным за всю историю Франции народным восстанием, причем направлено оно было против налоговых чиновников, стремящихся изъять из горшка крестьянина последнюю курицу.


ЖАН БАТИСТ КОЛЬБЕР. ВОЙНА ДЕНЬГАМИ

Если герцог Сюлли вынужденно стабилизировал экономику после длительного периода войн и дезорганизации, то Жан Батист Кольбер был одним из первых в Европе государственных деятелей, попытавшихся осознанно трансформировать ее в заданном направлении. По сути дела, именно к нему восходят идеи государственного дирижизма, когда власть, как руководитель большого оркестра, стремится обеспечить гармоничное звучание множества инструментов. При этом кто-то из оркестрантов сам следит за руками «экономического дирижера», кто-то получает внятное указание палочкой, а кто-то — особо непонятливый — получает этой палочкой по голове.

Мерсье купец

Жан Батист Кольбер появился на свет в 1619 г. в семье реймского купца. Подобное неблагородное происхождение было необычно для чиновника столь высокого ранга, какого он в конечном счете достиг. В сравнении с герцогами Сюлли и Ришелье мсье (или мерсье — так называли во Франции крупных купцов-оптовиков) Кольбер оказывался просто плебеем.

Наш герой стремился как можно скорее вырваться из круга, к которому принадлежал по рождению, и это ему действительно удалось. Для восхождения по карьерной лестнице Кольберу не пришлось ни сражаться, ни следовать за своим господином в дни опасностей и невзгод, как это делал, скажем, Сюлли. Кольбер для продвижения по службе использовал умеренность, аккуратность, личные связи и протекцию благоволивших к нему вышестоящих лиц.

Для нарождавшейся бюрократической Франции, постепенно вытеснявшей «Францию мушкетеров», подобный подход был, наверное, единственно возможным. Впоследствии сам Кольбер расставлял на различные посты в администрации своих многочисленных родственников.

Поначалу ничто не предвещало для юного Жана Батиста великого будущего. В молодые годы он трудился не на короля, а — как и положено купецкому сыну — на другого торговца, учившего его помаленьку уму-разуму. Затем наш герой был помощником у нотариуса, у прокурора, у казначея. Видимо, искал, где лучше и сытнее. В конечном счете понял, что сытнее всего — на государственной службе.

Кольбер стал военным комиссаром в ведомстве, возглавлявшемся одним из дальних родственников его семьи. Задачи французского военкома XVII века существенным образом отличались от задач российских военкомов XXI столетия. Нашему герою было, пожалуй, тяжелее, чем сотрудникам современных военкоматов, кормящихся с нежелающих служить призывников. Кольбер должен был заниматься расквартированием солдат, сверять списки, инспектировать хозяйственную деятельность армии и т.д. Кормиться с этого тоже было возможно, однако приходилось еще и работать.

На данном поприще его интересы внезапно пересеклись с интересами самого Джулио Мазарини. Если взглянуть на то, что кардинал написал по этому поводу патрону нашего героя, то вызывает удивление, почему карьера Кольбера не оборвалась в самом начале. «Ваш агент, — отметил первый министр короля, — в разговоре употреблял слова, столь мало сообразные с тем, кто такой он и кто такой я, что я поневоле рассердился и ответил ему сотой долей того, что он сказал мне».

В общем, случилась перебранка. Если бы любой наш военком вступил в перебранку с начальством, то мигом бы помчался собирать призывников куда-нибудь в тундру. Но Мазарини ценил таланты. Кроме того, годом позже, когда всесильный министр отправился в изгнание, Кольберу довелось управлять его имуществом. И делал он это, судя по всему, столь успешно, что в итоге остался при кардинале после его возвращения. В 32 года наш герой стал управлять хозяйством первого министра Франции и сделал ему самое большое состояние во всем королевстве.

Мещанин во дворянстве

Каким образом формировалось гигантское состояние Мазарини, а заодно и «скромное состояньице» Кольбера, мы сегодня хорошо понимаем. В России подобная практика весьма распространена и по сей день.

Недоброжелатели обвиняли нашего героя в получении взяток от откупщиков, а также в том, что он негласно становился участником их деловых операций. В современном российском лексиконе это называется «откатом». Чтобы получить от первого министра выгодные условия по сбору средств в королевскую казну, откупщики некоторую долю этих самых средств проносили мимо казны в карман влиятельного лица, а также его завхоза.

Обвиняли Кольбера и в скупке обесценившихся казначейских билетов. Здесь нам опять-таки все понятно. Огромный государственный долг, накопившийся во Франции за время длительных войн и Фронды, рядовые кредиторы уже не надеялись получить назад, а потому продавали бумаги по дешевке, пытаясь выручить хоть сколько-нибудь. Но вот влиятельное лицо имело возможность эти бумаги скупить, а затем принять решение об осуществлении выплат из королевской казны.

Изрядно разбогатевший Кольбер в 1655 г. купил должность королевского секретаря, которая давала ему право на дворянство. А вскоре он приобрел себе еще и поместье, с помощью которого стал бароном. Примерно в те же годы, во времена Фронды, небезызвестный мсье Портос зарабатывал себе баронство с помощью шпаги. Романтичный Александр Дюма здесь явно присочинил. На деле сотни французских бюрократов превращались в дворян без всяких битв и скачек. Исключительно с помощью кошелька.

Кольбер, конечно же, не вписывался в рамки романов о мушкетерах. Как отметил один проницательный исследователь, это был явно бальзаковский персонаж. Кольбер в XVII веке делал то, до чего многие его соотечественники доросли лишь в XIX столетии. В том числе и по этой причине он оказался столь успешен.

Сотрудничество с Мазарини было столь выгодно, что свою личную преданность вчерашнему патрону Кольбер легко перенес на кардинала. Впрочем, если бы дело ограничивалось одной лишь личной преданностью, Кольбер так на всю жизнь и остался бы простым — путь весьма небедным — завхозом. Но у него имелись еще и личные взгляды на то, как следует организовать все государственное хозяйство в целом. Впервые он изложил их в аналитической записке, представленной первому министру в 1659 г., когда в связи с наступлением мирного времени потребовалось трансформировать всю финансовую политику государства.

В результате после десяти лет службы у Мазарини наш герой вновь пошел наверх. Умирающий кардинал в 1661 г. рекомендовал Кольбера королю — Людовику XIV. Тот принял решение сделать многообещающего чиновника интендантом финансов и своим советником во всех важнейших экономических вопросах. А чтобы у короля не было никаких сомнений относительно способностей Кольбера посоветовать своему новому патрону нечто умное, в королевскую казну из состояния Мазарини мигом перешло 15 млн. ливров наличными.

Равноудаление олигархов

В отношениях с монархом советник вел себя как человек, с одной стороны, всерьез заботящийся об интересах государства, а с другой — как четко осознающий дистанцию, существующую между ним и патроном. Как отмечает биограф Кольбера В. Малов, он «был способен говорить королю "горькие истины", подчас доходя до просьб об отставке. Исключалось другое — стремление навязать себя патрону как независимую, сильную собственной силой личность, иногда готовую даже оказать ему открытое сопротивление». Такое поведение было особенно ценно в условиях, сложившихся во Франции после Фронды, когда дворянство чересчур уж интенсивно и настойчиво отстаивало свои права. Возможно, именно то, что Кольбер четко осознавал свою вторичность в сравнении с «королем-солнцем», сделало его столь успешным и влиятельным государственным деятелем.

А кроме того, он оказался чрезвычайно полезен Людовику своими знаниями и опытом. Кольбер, в частности, прекрасно понимал, куда утекают королевские денежки (сам подставлял карманы под ручейки), а потому энергично взялся за затыкание бюджетных дыр. То, чем он занимался в 60-х гг. XVII века, в наше время называется равноудалением олигархов.

Крупные французские буржуа неплохо разжились за время войн, поскольку государство, нуждавшееся в средствах на содержание армии, одалживало у них деньги на самых невыгодных условиях. Теперь требовалось условия изменить и обеспечить в очередной раз финансовую стабилизацию. Двигаться в этом направлении можно было различными путями.

В отличие от своего основного оппонента сюринтенданта финансов Николя Фуке, полагавшего, что по мере сокращения масштабов заимствований стоимость обслуживания государственного долга сильно упадет сама по себе, Кольбер настаивал на необходимости «ускоренной модернизации». Он прекрасно знал, что за субъекты нажились на бедствиях государства (сам как-никак вместе с ними наживался), и отнюдь не считал, будто в данном вопросе следует разводить излишний либерализм. Короче говоря, Фуке являлся сторонником рыночных методов, тогда как Кольбер готов был прибегнуть к помощи «басманного правосудия».

Таковое не заставило себя ждать. Для суда над финансистами была создана специальная Палата правосудия. Впрочем, с точки зрения Кольбера, она вела себя мягковато. В конечном счете дело закончилось компромиссом. Лиц, назначенных «виновными», амнистировали, поскольку доказать их вину все равно не удавалось, но в благодарность за такую мягкость они должны были выплатить крупные штрафы в казну. Не пощадили даже покойников. За них пришлось расплачиваться наследникам, получившим выгоду от злоупотреблений своих усопших благодетелей. А собирать все эти штрафы стали финансисты, близкие к Кольберу, которых по какой-то причине «забыли» равноудалить от государственных средств.

Хуже всех обошлись с беднягой Фуке. Он не отделался одним лишь штрафом, а попал в пожизненное заключение. Подготовил ему такую судьбу не кто иной, как сам Кольбер. Фуке по наивности предоставлял королю бюджетные материалы с завышенными расходами и заниженными доходами. Тот затем все это показывал своему советнику, и Кольбер тщательнейшим образом разоблачал козни сюринтенданта до тех пор, пока тот не был устранен с пути восходящей звезды французских финансов.

Любопытно, что Кольбер всегда преклонялся перед авторитетом покойного Ришелье. Наш герой настолько часто прибегал к ссылкам на его мнение, что король даже в шутку на заседании Государственного совета поговаривал при решении важных вопросов: «А теперь мсье Кольбер скажет нам: "Сир, этот великий кардинал Ришелье…"». Однако при решении судьбы финансистов позиция кардинала оказалась кардинальнейшим образом пересмотрена.

Ришелье никогда не прибегал к преследованиям тех лиц, которым казна должна была деньги. Кольбер же на это пошел. Правда, в его оправдание стоит заметить, что опустошена казна оказалась в результате войн, в которые Франция ввязалась именно по инициативе кардинала.

Если завтра война? Если завтра в поход?

Помимо финансистов досталось еще и рядовым дворянам, в отношении которых была применена чистка сродни той, что столетия спустя постигла членов некоторых коммунистических партий. Дело в том, что во время дорогостоящих войн Франция, сильно нуждавшаяся в деньгах, распродавала грамоты об аноблировании направо и налево. Переход во дворянство был делом не только приятным, но и выгодным, поскольку благородное сословие сильно экономило на налогах. Зато казна вскоре обнаружила, что в некоторых приходах не собрать поземельный налог. Так много развелось дворян, что растворилось тягловое сословие.

Соответственно, чистка имела вполне экономический характер. В Бретани численность дворян сократили на 20, в Нижней Нормандии — примерно на 10%. Низвергаясь из князей в грязи, бывшие дворяне вновь вынуждены были поддерживать короля не шпагой, а карманом.

Впрочем, это все было еще не реформой, как таковой, а лишь прелюдией к ней. Разовое укрепление финансов королевства за счет «раскулачивания» не решало проблемы в целом. Если завтра война? Если завтра в поход? Если вновь придется, как при Ришелье, на десятилетия ввязаться в противостояние с сильным противником? Как быть тогда? Вновь занимать у тех финансистов, которых сегодня порастрясли?

Нет, необходимо было менять что-то самым радикальным образом. Кольбер не только брал деньги там, где они «плохо лежали», но и стремился сформировать такую систему, при которой экономика постоянно приносила бы монарху доходы, способные обеспечить армию. Система эта основывалась, в первую очередь, на протекционистских идеях. Пожалуй, главным начинанием из всего, сделанного Кольбером, стало введение таможенных тарифов.

Первый, умеренно-протекционистский, тариф появился в 1664 г. Он распространялся даже не на всю Францию, а только на ее центральную зону, не включавшую в себя ни Артуа, ни Лотарингию, ни Бретань, ни другие окраинные земли. Однако уже в 1667 г. Кольбер надстроил над своим первым тарифом второй — охватывающий всю территорию Франции и вводящий сравнительно жесткие ограничения на импорт промышленных товаров из-за границы.

Подобная защита рубежей понадобилась для того, чтобы не допустить утечки денег из страны. Мотоватые французские дворяне, привыкшие к роскошным итальянским одеждам, к полезным товарам, доставляемым вездесущими голландскими купцами, и ко всяким прочим «заморским диковинкам», из-за высоких пошлин вынуждены были теперь обратить свое внимание на внутреннее производство.

А это самое производство Кольбер по мере сил стремился поощрять. С одной стороны, он поддерживал отечественного производителя, развивая всяческие мануфактуры и прокапывая каналы для торговых судов. С другой же стороны, наш герой создавал крупные компании — Ост-Индскую, Вест-Индскую, Левантийскую и Северную — для того, чтобы заморская продукция, поступающая во Францию, приносила выручку монаршей казне.

В совокупности вся эта протекционистская система, по задумке Кольбера, должна была значительно повысить бюджетные доходы. Франция переставала кормить чужого производителя, выращивая вместо этого своего. А уж он, родимый, должен был кормить королевскую казну. Для этого и создавался.

Нечто похожее на кольбертизм постепенно распространилось и в других странах Европы. В целом подобная система, связанная со стремлением удержать в пределах своих границ как можно больше денег, получила название меркантилизм. Это была, пожалуй, первая, хотя далеко не последняя, в мировой истории разновидность дирижизма.

Продолжение войны иными средствами

Со времен классиков политэкономии к представителям меркантилизма сложилось уничижительное и даже презрительное отношение. Их протекционистская система и упор на государственный дирижизм были губительны для хозяйственной системы. Они отрицали рыночную конкуренцию, подрывали свободу внешней торговли и таким образом тормозили экономический рост. Они слишком много думали о том, как государству разжиться деньгами, тогда как народное благосостояние определяется отнюдь не только количеством накопленного в стране золота.

В смысле экономической критики, как таковой, подобный подход классиков, бесспорно, верен. Однако из этого не следует делать вывод, будто меркантилисты были просто дурачками, не способными додуматься до тех вещей, до которых впоследствии додумались Адам Смит и Давид Рикардо. Мировоззрение меркантилистов определялось задачами той эпохи, в которой они жили, а вовсе не тем, что мы сегодня считаем правильным.

Экономический рост и рост реальных доходов населения имели тогда не слишком большое значение. Король, герцог или курфюрст не проводили бессонных ночей в раздумьях о том, как бы снискать своими хозяйственными преобразованиями любовь широких масс, а их министр финансов не изыскивал способов повышения благосостояния. Министр должен был обеспечивать лишь одно — максимально возможный рост доходов казны, которая, в свою очередь, требовалась монарху для укрепления армии и ведения войн.

Имелось в Европе одно государство, обладавшее сравнительно легким доступом к золоту и серебру, — Испания. Благородные металлы постоянно текли из Америки в Мадрид по водам Атлантического океана. А вот государствам, не обладавшим столь высокодоходными колониями, требовалось каким-то иным образом поддерживать военный паритет с испанцами. Им требовалось придумывать что-то оригинальное для того, чтобы разжиться деньжонками. Особенно остро эта проблема стояла перед Францией, которая была главным европейским соперником Испании, да к тому же еще и не отделенным от нее (в отличие от Англии) никакими водными пространствами.

Именно необходимость решения вопроса о формировании военного бюджета государя породила экономическую мысль человечества, а вовсе не абстрактные размышления о процветании наций, появившиеся гораздо позже — примерно в то время, когда, собственно говоря, нации и возникли. Именно потребность «делать деньги» из чего-то иного, нежели американские рудники, заставила крутиться таких нестандартно мыслящих людей, как Кольбер.

Франция обладала в сравнении со своим грозным соседом одним важным преимуществом. Приток золота вздул цены в Испании. Впервые в мировой экономической истории произошло то, что впоследствии по разным причинам повторялось неоднократно: там, где больше денег, там выше темпы инфляции. А высокая инфляция сделала особенно привлекательным экспорт в Испанию разного рода товаров. Богатые гранды охотно скупали все, производимое остальной Европой.

Причем процесс перемещения товаров за Пиренеи усиливался еще и потому, что сама испанская экономика, которая во времена арабского господства была одной из лучших в Европе, теперь начинала хиреть. Высокая стоимость жизни снижала конкурентоспособность местного производителя, а высокая потребность короля в солдатах обусловливала отток людей из производственной сферы в армию. Настоящий испанец начинал бравировать своей воинской доблестью и одновременно ленью. Тяжкий труд теперь предназначался не для него, а для лишенного легкого доступа к деньгам француза, итальянца, англичанина, немца.

Товары отправлялись за Пиренеи, а деньги, соответственно, растекались из Испании по разным странам Европы. Эти деньги вполне могли использоваться для укрепления армии. Однако требовалось их каким-то образом мобилизовать на службу престолу. Требовалось не дать им уйти обратно за границу в уплату на всякие дурацкие безделушки. Именно эта логика породила меркантилистские представления о ценности для государства благородных металлов и о необходимости всяких протекционистских мер.

Великий германский стратег Карл фон Клаузевиц отмечал, что война есть продолжение политики иными средствами. Перефразируя это знаменитое выражение, можно сказать, что для меркантилистов экономика являлась продолжением войны с помощью средств, которые имеются в арсенале министра, управляющего хозяйственной системой, — налоги, субсидии, государственные инвестиции, таможенные пошлины, а также всякие нетарифные ограничения, с помощью которых можно вынудить частного предпринимателя действовать не в собственных интересах, а в интересах правительства. Задолго до Клаузевица Кольбер употребил выражение «война деньгами». Тем самым он лучше всего выразил суть эпохи, породившей меркантилизм.

Игра с нулевой суммой

За то время, когда Кольбер находился при власти, королевская казна существенным образом расширилась, а, самое главное, король получил возможность тратить больше денег на формирование армии и флота. С 1662 по 1671 г. доля военных расходов в бюджете выросла с 33 до 55%. По меркам современного государства всеобщего благоденствия тратить более половины бюджетных средств на войну — это ужас. Но по меркам того времени именно такого результата и следовало достигать умелым государственным деятелям.

По понятиям современной экономической науки международное разделение труда и мировая торговля являются важнейшим источником роста благосостояния всех участвующих в этих процессах наций. Но по понятиям, сложившимся в голове Кольбера, торговля между французами, испанцами, голландцами, англичанами и т.д. была игрой с нулевой суммой. Все то, что выигрывали одни, проигрывали другие. Все денежные средства, которые доставались Людовику XIV, не доставались его потенциальным противникам. И это вполне могло считаться успехом.

Людовик должен был бы непрерывно благословлять Кольбера, поскольку именно его политика позволила монарху превратиться в «короля-солнце». Но, увы, придворная жизнь — это тоже игра с нулевой суммой. К началу 70-х гг. наш герой потерял свое былое влияние. Все чаще поговаривали о том, что он запирается у себя в кабинете, никого не принимает и находится в удрученном состоянии духа.

Скончался Кольбер в 1683 г. от камней в почках. Хоронили великого практика меркантилизма ночью, тайком, под военной охраной. Народ считал его инициатором новых тяжелых налогов, а потому во избежание надругательств тело усопшего лучше было людям не показывать.


ФРИДРИХ ВИЛЬГЕЛЬМ ГОГЕНЦОЛЛЕРН. НОВЫЙ ПРУССКИЙ

Кольбер являлся главной и самой яркой фигурой эпохи меркантилизма, но наиболее радикальным реформатором той эпохи оказался не он, а прусский король Фридрих Вильгельм I. Франция ведь была великой державой и до Кольбера, хотя, надо признать, этот реформатор создал серьезный экономический базис для расширения военной экспансии при Людовике XIV. Пруссия же до Фридриха Вильгельма I оставалась сравнительно мелким центральноевропейским государством, входившим наряду с разного рода герцогствами и курфюршествами в состав империи Габсбургов. Наш герой так сумел преобразовать прусскую хозяйственную систему, что его сын Фридрих II, прозванный Великим, мог вести длительные войны и даже одерживать впечатляющие победы над Империей.

* * *

Фридрих Вильгельм из династии Гогенцоллернов появился на свет через пять лет после смерти Кольбера — в 1688 г. Наш герой был всего-навсего вторым прусским королем, поскольку до его отца — Фридриха I — Гогенцоллерны именовались лишь курфюрстами Бранденбурга. Даже среди немецких земель Пруссия и Бранденбург были к концу XVII века отнюдь не самыми влиятельными и не самыми богатыми. Никому бы тогда в голову не пришло, что именно убогий, провинциальный Берлин через пару столетий объединит германские земли в единое централизованное государство — одно из сильнейших в мире. Никому бы ни пришло в голову, что роскошные южно-германские центры силы, богатые торговые города на Рейне и энергичные североморцы из Ганзы смирятся пред мощью аграрного юнкерского королевства Гогенцоллернов.

И все же это произошло. Фридрих Вильгельм I сумел сконцентрировать в своих руках столь крупные денежные суммы, что прусская армия стала непрерывно расти. Знаменитый германский милитаризм стал следствием не столько воинственного германского духа (вряд ли немцы более воинственны, чем французы, испанцы или русские), сколько активно примененной меркантилистской политики, влияние которой чувствовалось и через много лет после смерти Фридриха Вильгельма.

Если для Кольбера стимулом к осуществлению меркантилистских экономических преобразований являлось противостояние с Испанией, обладавшей американским золотом, то для Фридриха Вильгельма стимулом становилось быстрое укрепление соседней Франции, которая начинала угрожать германским государствам. Таким образом, можно сказать, что Кольбер как бы передал эстафетную реформаторскую палочку своему восточному соседу, и тот вынужден был с удвоенной силой взяться за накопление ресурсов и за развитие промышленности.

Фельдфебеля в Вольтеры

Распространенное представление о том, что великие люди должны быть одновременно еще и людьми приятными, развеивается полностью при изучении биографии Фридриха Вильгельма I. Этот король был приятен отнюдь не для всех своих современников. Можно даже сказать, что для многих подданных он был весьма неприятен. И если уж совсем честно — сей Гогенцоллерн в быту оказывался зачастую порядочной скотиной. Это был человек малообразованный, маниакально ненавидящий все французское, растолстевший от обжорства до безобразия и, наконец, жадный до неприличия. Король тиранил свою семью, поколачивал подданных, обожал халяву, но сам при этом страшно боялся, что кто-нибудь без веских на то оснований урвет у него хоть один грош.

Когда во дворце на обед подавали устрицы, Фридрих Вильгельм из экономии обходился лишь дюжиной, которую потреблял без лимонного сока. Но стоило ему узнать, что за угощение платит королева, он мог проглотить зараз больше сотни. С такой же охотой он поглощал чужое угощение, напросившись, скажем, на обед к кому-нибудь из своих подданных.

Духа Просвещения король напрочь не принимал. Интеллектуальные развлечения были ему абсолютно чужды. Великого Лейбница он считал безмозглым дураком, который и ружье-то толком держать не умеет.

Помимо обжорства и халявы истинное удовольствие Фридрих Вильгельм получал лишь от лицезрения строевой подготовки солдат и от проверки состояния зубов у лошадей в армейских конюшнях. Муштрой король занимался лично. Разминаясь на плацу, он отдыхал от государственных обязанностей, которые в остальное время дня ему приходилось выполнять за письменным столом.

Таких людей, как Фридрих Вильгельм, сейчас у нас принято называть новыми русскими. И наш герой вполне мог бы быть так назван с той лишь разницей, что был не русским, а прусским, и не новым, а довольно-таки старым — жившим три века тому назад.

Наверное, представить себе Фридриха Вильгельма I можно было бы по знаменитой роли Евгения Леонова в «Обыкновенном чуде», если бы артист полностью опустил всю иронию и играл бы короля-деспота всерьез. «Я страшный человек. Очень страшный… Я тиран… Деспот. А кроме того, коварен, злопамятен, капризен…» Впрочем, нет, коварен он не был. Скорее, слишком прямолинеен. И своими капризами доставал всех вокруг, нисколько не вуалируя злопамятства.

Английский король Георг II любил называть своего прусского «коллегу» братцем фельдфебелем. И впрямь, Фридрих Вильгельм с удовольствием бы, наверное, дал каждому германскому интеллектуалу фельдфебеля в Вольтеры, однако Вольтер был лишь младшим современником короля и не приобрел еще тогда достаточной известности.

А Георга английского Фридрих Вильгельм прусский сильно недолюбливал. Из «коллег по работе» он предпочитал своего старшего товарища, русского царя Петра I, на которого во многом старался походить. Хотя по двум важнейшим признакам эти реформаторы все же различались. Во-первых, русский был долговязым и худым, тогда как прусский — маленьким и толстым. Во-вторых, русский разорял свою страну непрерывными войнами, тогда как прусский копил талер к талеру, а возможность разорять державу предоставил своему просвещенному наследнику Фридриху II, который, как всякий безудержный разрушитель, получил прозвище Великий.

Палочная дисциплина

Папаша в отличие от сына предпочитал не убивать тысячи солдат на войне, а лупцевать «неправильных» подданных по одиночке в целях укрепления правопорядка. Дисциплина в армии поддерживалась шпицрутенами, причем солдат, трижды прогнанный сквозь строй, выходил из-под наказания полуживым.

Впрочем, не всегда король передоверял избиение людей солдатам. Зачастую он сам гонял высокопоставленных подданных палкой по дворцовым покоям и мог в случае удачного удара в кровь разбить человеку голову. Тоже самое Фридрих Вильгельм умудрялся делать и в чужих домах.

Если, прогуливаясь по улице, он слышал вдруг, как муж с женой где-то поблизости ссорятся, то врывался в дом и начинал лупцевать палкой обоих. Ведь крепкая прусская семья, согласно его философии, должна была существовать не для разборок, а для производства максимального числа будущих солдат.

Тяжкой оказывалась королевская доля. Нелегко ведь тучному, немолодому человеку регулярно метелить всех направо и налево. Иногда король утомлялся, садился в кресло, и тогда наведение прусской палочной дисциплины выражалось в том, что палка отставлялась в сторону, а «реформатор» в меру оставшихся у него сил стрелял по своим нерадивым лакеям из пистолета.

Особенно сильно доставалось некоему профессору Гундлингу, который, не имея возможности добывать себе хлеб насущный учеными занятиями, стал по сути дела шутом при его королевском величестве. Гундлинга могли на ночь запереть в одной комнате с медведем или, например, спустить зимой под лед замерзшей реки. Монарх очень потешался, видя, как профессор трудится «на благо науки».

Фридрих Вильгельм, скорее всего, получал особое удовлетворение от издевательств над людьми. Но если ему удавалось издевательства сочетать с получением коммерческой выгоды, удовлетворение удваивалось. Так было, например, в случае с королевской охотой на кабанов. Убитых зверей монарх навязывал евреям. Бедолаги вынуждены были изрядно поиздержаться, приобретая охотничьи трофеи короля, но они не могли по религиозным соображениям потреблять в пищу мясо «нечистых животных». Лавируя между требованиями царя земного и царя небесного, они сперва раскошеливались в пользу государя, а затем дарили кабаньи туши госпиталям и полковым кухням. Таким образом, Фридрих Вильгельм на манер Рабиновича из известного анекдота умудрялся «получить из одного яйца и цыпленка, и яичницу».

Но даже то, что происходило с Гундлингом и евреями, было всего лишь мелким инцидентом на фоне воспитания наследника. Король жесточайшим образом третировал принца Фридриха, который все больше впитывал в себя французский дух, постепенно становившийся духом Просвещения. Обстановка берлинского двора ему не нравилась, и Фридрих время от времени давал отцу это понять. Король же не допускал и мысли о том, что наследник имеет право быть самостоятельной личностью. Сын ему нужен был лишь для того, чтобы в будущем укреплять прусское государство и реализовывать начинания, которые не успеет до своей кончины реализовать сам отец.

Конфликт двух поколений оборачивался избиениями. Принц подвергался им как простой крестьянин или бюргер. И вот в какой-то момент Фридрих решил сбежать от тирании. Но намерения эти оказались раскрыты. Гнев короля был страшен. Он таскал сына за волосы и бил палкой до тех пор, пока у того не пошла кровь из носа. Возможно, в пылу гнева монарх просто проткнул бы наследника шпагой, но тут за Фридриха заступился один из придворных, сумевших на время образумить своего господина. И впоследствии, когда дело о побеге вынесли на трибунал, генералы, сохранявшие в отличие от короля здравомыслие, активно старались погасить конфликт в венценосной семье.

Конфликт угасал очень медленно. По ходу дела досталось и принцессе Вильгельмине, которую папаша лупил по щекам и охаживал палкой под крики о том, что найдется возможность казнить их с Фрицем.

Но все же в центре Европы, куда проникало влияние цивилизованных соседей, трудно было сотворить то, что Петр легко сотворил со своим сыном в России. Принц Фридрих долго находился в заключении, однако жизнь сохранил.

Шпаги вместо пудры

Фридрих Вильгельм, как мы видим, вытворял вещи, шокировавшие приличное общество. Но столь же шокировали приличное общество и его реформы. Тирания и преобразования являлись двумя сторонами одной медали. Скорее всего, если бы монарх не был скотиной и самодуром, то никогда не сумел бы реализовать свои хозяйственные начинания. Ведь для того, чтобы принудить страну к чудовищной экономии, требовалось столь же решительно идти поперек общественного мнения, как и в случае с избиением их королевских высочеств.

Богатая, мощная кольберовская Франция позволяла так высасывать из себя соки, что хватало и на роскошь для королевского двора, и на шпаги для королевских мушкетеров. В бедной маленькой Пруссии приходилось выбирать: либо шпаги с пистолетами, либо парики с пудрой. Рост армии мог осуществляться лишь посредством сокращения штата придворных. А рост национальной экономики требовал жесточайшего ограничения импорта предметов роскоши. Король в соответствии со стандартами меркантилизма не выпускал деньги из страны. Да и вообще не выпускал из поля своего зрения ни один талер. Вся Пруссия превратилась, по сути дела, в единое хозяйство, контролируемое сверху.

Экономическая политика Фридриха Вильгельма осуществлялась по четырем ключевым направлениям.

Первое направление — это строжайшая экономия, урезание неэффективных бюджетных расходов, перевод всех возможных ресурсов из гражданского сектора в военный. То есть, проще говоря, каждый сэкономленный талер в идеале должен был тратиться на наем, вооружение и обмундирование новых солдат.

Вряд ли когда-нибудь в мирное время экономика знала такое резкое секвестирование бюджета, какое осуществил Фридрих Вильгельм сразу же после восшествия на престол. Расходы на жалование и пенсии придворным были одномоментно урезаны в пять раз. Штат прихлебателей резко сократили, а те, кого нельзя было совсем уволить, очень сильно потеряли в зарплате.

Для того чтобы быстро увеличить доходы казны, король решительно приступил к приватизации конюшни, винных подвалов, мебели и буфетов с дорогими сервизами. Все, что можно, продали в частные руки, а освободившиеся дворцовые помещения были сданы в аренду.

Второе направление королевской политики представляло собой поощрение полезных ремесел и привлечение крестьян на пустующие земли. Для поддержки отечественного производителя король мог даже раскошелиться. Он давал налоговые льготы и выделял дотации переселенцам на обзаведение хозяйством. Например, иностранным шерстянщикам, прибывающим в Пруссию на работу, специальный королевский эдикт 1717 г. гарантировал освобождение от налогов в течение шести лет, обеспечение бесплатным лесом для строительства своих домов и защиту от призыва на военную службу. И вообще любому хозяину, строящему дом в Пруссии, государство возмещало значительную часть расходов.

При проведении своей экономической политики, правда, король столкнулся с тем, что ленивый и непредприимчивый немецкий мужик оказался мало заинтересован в развитии частного бизнеса в отличие от какого-нибудь ушлого итальянца или фламандца. Реформатору представлялось, что рыночного развития экономики недостаточно для успеха реформ. А потому он основывал государственные предприятия для снабжения армии необходимыми припасами.

Так были построены оружейные мануфактуры в Шпандау и в Потсдаме. Так, например, возник и берлинский Лагерхаус — огромный амбар, в который собирали привезенную из Испании шерсть. Это сырье затем перерабатывали ткачи и красильщики. Готовое обмундирование стабильно закупалось для солдат на бюджетные деньги. Таким образом, государственная мануфактура совершенно не зависела от колебаний рыночной конъюнктуры.

Третьим направлением прусского меркантилизма становилось ограничение импорта. Причем это касалось не только предметов роскоши, таких как дорогостоящие парики придворных модников. Это касалось, в первую очередь, шерстяных тканей, использовавшихся для пошива обмундирования. Таможенные пошлины стимулировали отечественного производителя, делали его продукцию сравнительно более дешевой, нежели зарубежные аналоги.

Понятно, что при таких ограничениях прусская продукция неизбежно проигрывала в качестве флорентийской или гентской. Но это мало заботило короля. Ведь в эпоху меркантилизма главной целью экономического развития становилось не удовлетворение разнообразных потребностей людей, а исключительно укрепление военной мощи государства. Для Фридриха Вильгельма не было важно, нравится или не нравится ткань берлинскому бюргеру. Главное, чтобы она оказалась достаточно прочной и удобной при пошиве солдатского обмундирования.

Четвертое направление, по которому распространялась энергия Фридриха Вильгельма, на первый взгляд, было не экономическим, а, так сказать, гуманитарным. Король-протестант поддерживал единоверцев в соседних землях. Причем не только на словах. Он давал им возможность переселяться в Пруссию и тем самым приобретал трудолюбивых работников и эффективных налогоплательщиков.

Сосед-меркантилист Людовик XIV мог позволить себе в отличие от Фридриха Вильгельма всякую дурь, благо денег у «короля-солнца» хватало. Французский монарх отменил знаменитый Нантский эдикт своего деда Генриха IV и тем самым уничтожил права гугенотов. Французские протестанты вынуждены были эмигрировать. Бранденбург еще при дедушке нашего героя приютил беглецов, и они с лихвой отплатили этой стране своими предпринимательскими способностями. Фридрих Вильгельм продолжал принимать гугенотов. Но главным его достижением стало то, что Пруссия приютила беглецов-лютеран из Зальцбурга, где местный католический епископ фактически стал измываться над ними. В числе переселенцев оказались и предки другого героя этой книги — Макса Вебера — ученого, глубоко исследовавшего роль протестантской этики в развитии духа капитализма.

Все для фронта, все для победы

Осуществленные Фридрихом Вильгельмом I экономические преобразования невиданного ранее масштаба отнюдь не сделали Пруссию страной, привлекательной для жизни. Прусские города оставались убогими даже на фоне западногерманских и южногерманских городов. Прусские заэльбские крестьяне страдали от крепостной зависимости. А прусские интеллектуалы имели в своем распоряжении лишь один по-настоящему солидный университет — Кенигсбергский.

Не следует думать, будто экономика, развивающаяся из-под палки, оказывается по-настоящему эффективной. Командные методы Фридриха Вильгельма оборачивались часто откровенными нелепостями. Так, например, когда решено было срочно застроить домами один из районов Берлина, король просто приказывал богатым подданным возводить там дома. Чиновники послушно транслировали приказ монарха, нисколько не думая о том, действительно ли можно строить на данном месте. Один «счастливый обладатель» будущего дома умолял разрешить ему не обзаводиться недвижимостью, поскольку в отведенном под застройку месте находится болото. Однако никто не мог сопротивляться приказу Фридриха Вильгельма. В итоге дома на болоте обошлись в изрядную копеечку.

При разумной организации экономики эти деньги могли бы быть с пользой истрачены на поддержку ремесел. Однако Фридрих Вильгельм не понимал, как можно управлять без приказов. До появления либеральных идей Адама Смита оставалось еще несколько десятилетий.

Все успехи меркантилизма обернулись в Пруссии значительным ростом размеров армии и радикальным перевооружением войск. Более того, развитие прусских вооруженных сил во второй четверти XVIII века отличалось не только количественными, но и качественными изменениями. Монарх, которого принято было назвать королем-солдатом, по сути дела первым в мире заложил основы системы всеобщей воинской обязанности, пришедшей на смену наемным армиям эпохи Ренессанса и начала Нового времени.

Конечно, в те годы речь еще не могла идти о призыве каждого подданного. Те, кто занимались бизнесом или обладали полезными профессиями, не превращались в пушечное мясо, а служили государству более эффективно. Однако крестьянская безземельная масса ставилась в Пруссии под ружье вне зависимости от желания конкретного человека.

Сейчас нам кажется, что переход к всеобщей воинской обязанности — это дело одного указа. Мол, решил король — и все. Но на самом деле военная реформа потребовала в Пруссии осуществления еще одной чрезвычайно важной реформы — перехода ко всеобщему начальному образованию.

Трудно ведь поставить под ружье обычного сельского недоросля. Он не понимает команд, не может взаимодействовать с другими солдатами и даже не знает толком, где право, где лево. Выстроить настоящую прусскую военную машину удалось лишь из детей, которые с пяти до двенадцати лет посещали школу по решению Фридриха Вильгельма. Более ста лет понадобилось для того, чтобы образование обернулось по-настоящему яркими военными успехами. Недаром в XIX веке говорили, что победу в знаменитой битве с австрийцами при Садовой одержал прусский школьный учитель.

Благодаря экономическим успехам страны и новому принципу комплектования войск армия Фридриха Вильгельма стала четвертой по численности в Европе, тогда как по численности населения Пруссия оставалась лишь на тринадцатом месте. В Пруссии жило людей примерно в десять раз меньше, чем во Франции, в то время как под ружьем стояло лишь в два раза меньше.

Формирование такой армии являлось уникальным достижением прусского монарха. Он насколько сроднился с ней, что полагал, видимо, будто и на том свете предстанет перед Господом в мундире. Когда ему сказали, что на аудиенцию к Богу являются наги, а армии на том свете вообще нет, Фридрих Вильгельм чрезвычайно удивился.

Без армии жизнь для него не имела никакого смысла. Однако удивительно то, что со всей своей огромной военной силой Фридрих Вильгельм почти не воевал. Он в основном держал солдат наготове. И перед смертью в 1740 г. наследнику своему король завещал не начинать ни в коем случае несправедливых войн.

Увы, вопрос о том, какие баталии считать справедливыми, а какие — нет, весьма сложен. Фридрих Великий полагал, наверное, что все многочисленные войны, которые он вел со своими соседями, были исключительно справедливыми. Однако итог его деятельности оказался плачевен. После ряда блестящих побед прусская армия надорвалась и потерпела сокрушительное поражение от российских войск в Семилетней войне.

К счастью для проигравших, новый российский царь Петр III заключил с Пруссией мир, и Фридрих сумел сохранить государство, созданное его отцом. Политика меркантилизма была продолжена, хотя к концу XVIII столетия на фоне новых идей, приходящих из Англии, и новых реформ, осуществлявшихся во Франции, она начинала выглядеть явно устаревшей.


ИОСИФ ГАБСБУРГ. «ВТОРОЙ ШАГ ПРЕЖДЕ ПЕРВОГО»

Иосиф Габсбург и Леопольд Габсбург

В отличие от Франции, которую в 70-х гг. XVIII века пытался реформировать Тюрго, Габсбургская монархия страдала не столько от дирижизма бюрократов, сколько от нерешенности аграрных проблем. Проще говоря — от крепостного права. Решать вопрос ликвидации крепостничества довелось императору Иосифу II. 

«По профессии я роялист»

Иосиф был сыном Марии Терезии — последней в роду Габсбургов, и герцога Франца Лотарингского. Возможно, именно «свежая кровь», внесенная Лотарингским домом в вырождающийся род австрийских монархов, некоторым образом определила энергичный характер деятельности этого императора-реформатора.

Монархия Марии Терезии была для Иосифа как недостаточно абсолютной, так и недостаточно просвещенной. Император был типичным просвещенным абсолютистом и всеми своими силами стремился укрепить державу, не желая допускать никаких преобразований снизу. Говорят, что в ответ на вопрос о том, как он относится к американской революции, Иосиф заметил: «По профессии я роялист».

Иосиф был бесспорно одним из самых ярких людей своей эпохи, обладающим чудовищной энергией и работоспособностью. Новый император стремился к осуществлению активных преобразований во всех возможных направлениях. Это был человек, в характере которого удивительным образом сочетались основательность и энтузиазм. Он успевал порождать тысячи различных реформаторских декретов. Но та поспешность, с которой эта деятельность осуществлялась, обычно препятствовала успешной реализации замыслов. Как отмечал Фридрих II, досконально изучивший своего вероятного военного противника, «Император Иосиф — человек с головой; он мог бы многое произвести, но жаль, что всегда делает второй шаг прежде первого».

Работая порой по 18 часов в сутки, Иосиф доводил до слез окружающих. Мария Терезия даже грозилась уйти в монастырь, будучи не в силах совладать с энергией сына, требовавшего от нее все новых и новых преобразований. Родственникам, которых он считал «бесполезным бременем земли» (за исключением брата и наследника своего — Леопольда, чей ум уважал и с которым порой советовался), Иосиф создал такие условия жизни при дворе, что все они просто разбежались из Вены. Что же касается рано скончавшегося отца, то его будущий император в детстве просто презирал, поскольку Франц был простым герцогом Лотарингским, тогда как Иосиф — по матери — природным Габсбургом.

Этого человека отличали самостоятельность и прагматизм. Он выстраивал здание реформ по той схеме, по какой считал нужным, а не так, как было написано в книгах просветителей. К самим же французским просветителям, как к людям и теоретикам, он относился весьма скептически, делая, пожалуй, исключение только для экономистов — физиократов. Впрочем, их советы он тоже применял лишь в той мере, в какой они представлялись практически реализуемыми.

Иосиф не переставал учиться. На протяжении всей жизни император стремился модифицировать имевшиеся у него представления об экономике сообразно реальности, с которой приходилось сталкиваться. Он отказывался от подходов, казавшихся ему устарелыми, и легко становился на иную точку зрения.

Вот как сам он описывал эволюцию своих взглядов, произошедшую с того момента, когда он в возрасте 21 года был впервые допущен в Государственный совет. «Я подумал спроста, что увидевши в своем воображении денежные сундуки, размещенные в шести разных местах под сводами, что узревши одного президента, на котором лежало исключительное управление всеми отраслями государственной администрации, и другого президента, который должен был все контролировать, — да, я подумал тогда, что я почти также умен, как сам Кольбер… Но после целого года учения… я убедился, что система эта могла бы осуществляться, если бы люди были сотворены согласно ее принципам; но она не принимала в расчет слабостей человеческих».

Иосиф должен был в первую очередь думать о повышении доходов. Успехи его в этом деле были весьма противоречивы. В основном удавалось за счет строжайшей экономии, представлявшейся окружающим обыкновенной скупостью (в Вене ходил даже анекдот о том, что во дворце сдавались внаем апартаменты, освободившиеся после отъезда всех императорских родственников), держать бюджет бездефицитным. Но разразившаяся к концу его царствования турецкая война опять обременила государство колоссальным долгом.

Экономический атеист

Император понимал: одними лишь фискальными мерами ему не справиться со всеми своими проблемами, а, следовательно, главное изменение, происходившее в мировоззрении Иосифа, сводилось, пожалуй, к тому, что государство должно не только собирать налоги с подданных, но и создавать для них выгодные условия ведения дел, позволяющие разбогатеть. «Слабости человеческие», такие как, скажем, склонность к богатству и комфорту, в конечном счете могли обернуться силой государства, населенного зажиточными подданными.

«Общее благо, — отмечал П. Митрофанов, наиболее глубокий исследователь реформ эпохи Иосифа, — было, правда, единственной целью его жизни, ради него он работал не покладая рук, так что даже подорвал железное свое здоровье, но благо это понимал он по-своему, независимо от чьих-либо указаний, принимая советы лишь в том случае, если они ему нравились… Догматизма он был чужд и в экономической области: быть ли физиократом или меркантилистом, ему было все равно, лишь бы казна оставалась полна, а этого можно было достичь помимо беспощадной экономии и строго контроля за служащими усилением платежных сил населения, улучшением его благосостояния, размножением народонаселения по любой теории или системе: недаром Иосиф называл себя "атеистом" в области экономических вопросов».

Культурное заимствование для такого монарха играло огромную роль. В частности, большое значение для развития представлений Иосифа о том, какие преобразования требуется осуществлять в Монархии, оказала поездка во Францию, предпринятая в 1777 г.

Как раз в середине 70-х гг. там был осуществлен либеральный эксперимент Тюрго. Страна широко обсуждала проблему преобразований, и Иосиф имел хорошую возможность познакомиться с экономическим учением физиократов. Он не просто проводил время при дворе, но старался действительно узнать Францию. Император много ездил, изучал как народный быт, так и использовавшиеся французской бюрократией механизмы управления. Однажды ему довелось даже в каком-то местечке крестить ребенка:

— Как Вас зовут? — поинтересовался священник.

— Иосиф, — ответил будущий крестный отец.

— А фамилия?

— Второй.

— А род занятий?

— Император.

Но это все были частности. Главным, наверное, являлось изучение реформ и их последствий. Однажды в салоне император встретился с самим реформатором, и, как замечали наблюдатели, «с Тюрго он болтал очень много».

Под воздействием тщательного изучения зарубежного опыта Иосиф постепенно стал склоняться к необходимости снятия административных ограничений, препятствующих свободному развитию торговли и промышленности. «Император со времени возвращения из Франции только и бредит торговлей», — говорили в Вене.

Тем не менее реформы Иосифа были чрезвычайно противоречивыми. Таможенные преграды одновременно и снимались, и укреплялись. Власть цехов, заменялась властью бюрократии. Стремление ко всеобщему равенству оборачивалось игнорированием острых национальных проблем.

Кто не слушается, может убираться

Сам процесс преобразований начался еще до поездки во Францию. В 1775 г. в Монархии были в основном отменены внутренние таможни, что способствовало развитию торговли. Однако таможенная граница между Австрией и Венгрией продолжала существовать. Более того, сохранялась жесткая протекционистская защита от зарубежной конкуренции. Существовал большой список товаров, при импорте которых взималась пошлина, являвшаяся чуть ли не запретительной.

Ни до ни после времени правления Иосифа, если не считать периода наполеоновской континентальной блокады, система запретительных пошлин не была доведена до такой крайности. Некоторое смягчение протекционизма последовало лишь в 1809 г., когда министр граф Филипп Штадион провел Декрет о свободе торговли с немецкими государствами.

Противоречивость действий Иосифа объяснялась противоречивостью самой его натуры, тем что он отнюдь не был либералом, хотя и стремился к прогрессу. Настоящий либерализм в ту эпоху был еще немыслим. То, чего хотел добиться Иосиф, лучше всего передано в словах одного из современных ему публицистов. Тот сформулировал административный идеал императора: «Он хочет в буквальном смысле превратить свое государство в машину, душу которой составляет единоличная его воля…».

Даже министры Иосифа не имели никакой самостоятельности. Весь круг их деятельности определялся словами «доложить» и «исполнить». Когда аппарат осмеливался предлагать какие-то коррективы, чтобы ввести бурный поток императорских преобразований в более спокойное русло, Иосиф пресекал инициативу в зародыше. «Канцелярия хорошо бы сделала, — заметил он в ответ на предложение продлить срок изучения немецкого языка для чиновников в Венгрии, где этот язык вводился как государственный, — если бы оставила про себя свои советы… Мое распоряжение остается в силе… Кто же не хочет слушаться, тот может убираться подобру-поздорову, будь то канцлер или последний писец».

Император не терпел бездельников, что в принципе для экономического развития страны было довольно хорошо. Буквально через месяц после смерти Марии Терезии Иосиф приказал ликвидировать частный фонд императрицы, из средств которого выплачивались пенсии, являвшиеся кормушкой для многочисленных прихлебателей.

Однако представление Иосифа о том, что такое «бездельник», было слишком уж своеобразным. С одной стороны, он закрывал монастыри, с другой же — резко отрицательно относился к городам, считая их рассадниками паразитизма и дурных нравов. Закрыть города он, конечно не мог, но изыскивал меры для того, чтобы воспрепятствовать их развитию. Иосиф тратил средства из не слишком обильного госбюджета на субсидирование новых фабрик, однако получить поддержку мог только тот предприниматель, который открывал ее в деревне.

Всех под одну гребенку

Субсидирование бизнеса и осуществление контроля за ним вообще было одним из любимых занятий императора, обильно поглощавшим те средства, которые с таким трудом удавалось сэкономить на ликвидации других статей расходов.

В годы его правления практически все ремесла уже были объявлены свободными профессиями, независимыми от цеховых ограничений. Устранялись всяческие монополии, была обеспечена полная свобода хлебной торговли внутри отдельных имперских земель. Но для открытия своего дела требовалось разрешение чиновников. Более того, Иосиф полагал, что его аппарат сможет контролировать качество продукции, выпускаемой частными производителями. На всех почти мануфактурах вводилось то, что у нас сейчас назвали бы госприемкой.

Подданных Монархии нагружали и индивидуальными повинностями ради процветания национальной экономики. Так, в частности, «брачующимся парам было вменено в обязанность перед свадьбой посадить несколько фруктовых деревьев: без этого не дозволялось венчаться». 

Наконец, когда нельзя было ничего приказать, донимали советами. Народу разъясняли, как ухаживать за жеребятами, как кормить отелившихся коров, скрещивать шпанских овец с волошскими, как сажать тутовые деревья и устраивать живые изгороди, как избавиться от сорных трав. Сам император обожал вникать во всевозможные мелочи вплоть до опеки «зоопарка». Например, в самый разгар войны с турками Иосиф занялся привезенной в Вену зеброй.

Обратной стороной командной системы была финансовая поддержка. Немало денег расходовалось на то, чтобы поддержать бизнес. Кроме экспортных премий, стимулирующих вывоз товара за границу, с 1785 г. начали предоставляться ссуды и субсидии предпринимателям, открывающим новые предприятия. Причем Иосиф организовал дело на единых принципах в отличие от своей матери, которую нетрудно было разжалобить и вымолить посредством этого финансовую поддержку. Сын давал деньги скупее, но делал это более систематично. Тем не менее какой бы то ни было связи между финансовой поддержкой казны и эффективностью работы дотируемых предприятий обнаружить не удавалось.

Кроме поддержки экспорта товаров существовала еще и поддержка импорта специалистов. По всей Германии рыскали эмиссары императора с тем, чтобы привлечь немецких колонистов в Венгрию. Предполагалось, что они должны научить венгров жить и пахать землю. Колонисты в качестве поощрения на десять лет освобождались от налогов и рекрутчины. В итоге в страну толпой под видом квалифицированных землепашцев устремились бродяги, цыгане, нищие евреи. Пришлось потом тратить еще много денег и сил на выдворение из страны «специалистов», не способных принести ей какую бы то ни было пользу.

Еще одно важное противоречие в натуре императора касалось того, как он воспринимал становившееся все более модным в эпоху Просвещения равенство. По оценке П. Митрофанова Иосиф в определенном смысле был «демократом до конца ногтей и во всех жителях своих земель видел лишь равно послушных и платящих подданных. Лично он сближался больше со знатью, т.к. с детства вырос в этом кругу… но самые сословные притязания считал вредными для государства». Однако стремление к равенству, способствовавшее преодолению феодальных ограничений, в то же время порождало и совершенно фантастические устремления императора, скорее тормозившие развитие страны, нежели хоть сколько-нибудь способствовавшие ему. «Иосиф хотел из различных народностей, покорных его скипетру, создать единую нацию, одушевленную любовью к общему отечеству, как то было, например, во Франции, королю которой он искренне завидовал. По выражению ядовитого Гармайера, австрийского беженца и ненавистника Габсбургов, «Иосиф в порыве капральского своего либерализма, хотел остричь под одну гребенку венгерцев, чехов, немцев и ломбардцев».

Император значительно разумнее своей матери смотрел на роль различных религиозных конфессий в жизни страны. В 1781 г. лютеранам, кальвинистам и православным была дарована веротерпимость. Однако евреев Иосиф не любил, поскольку считал паразитами, склонными лишь к потреблению, а не к созиданию. Поэтому они были лишены важнейших прав, дарованных остальным подданным.

Цезарь сабору не указ

Непосредственным итогом хозяйственной деятельности Иосифа стало образование новых значительных долгов короны, неудачное субсидирование фабрикантов, свертывание международной торговли, обострение национальных проблем. Народ же вину за все бедствия возлагал на либералов. Люди, лишь понаслышке знавшие о физиократах, упрекали именно их в доведении страны до нищеты.

Тем не менее вклад Иосифа в дело австрийской модернизации трудно переоценить. Он добился главного.

Еще на протяжении 70-х гг. в Монархии были предприняты существенные шаги по сокращению использования барщины и ограничению прав помещиков в отношении крестьян. Последние получили право выкупать те наделы, которыми они пользовались, что создавало некоторые важные условия для организации капиталистического сельского хозяйства.

Со времен Марии Терезии крестьянские земли оказались разделены на купленные и не купленные. Первые могли передаваться по завещанию наследникам, тогда как вторые после смерти их пользователя отходили обратно к помещику. Понятно, что эффективное хозяйствование возможно было только в первом случае.

Кроме того, еще во времена Марии Терезии на значительной части территории Монархии был положен конец регулярно осуществлявшемуся ранее общинному переделу пашенных земель. Крестьянин оказался в известной степени защищен не только от волюнтаризма помещика, но и от неразумного вмешательства в хозяйственную деятельность со стороны своих же соседей.

Но по-настоящему качественные изменения произошли уже в 80-х гг. после смерти Марии Терезии. 1 ноября 1781 г. появился так называемый патент о подданных, которым ликвидировалась крепостное право в Чехии, Силезии и Галиции. Крестьяне из зависимых от помещика людей превращались в подданных монарха. Впоследствии патент о подданных был распространен на Штирию, Каринтию, Венгрию, Крайну и Трансильванию.

Однако отмена крепостного права не была еще решением земельного вопроса как такового. Поэтому важнейшим дополнением к патенту о подданных стал урбариальный патент 1789 г., в соответствии с которым барщина заменялась оброком — денежной компенсацией помещику, не превышающей 17% дохода крестьянина, а также выплачиваемым государству налогом, ограниченным 12%. Более того, поземельный налог становился единым и распространялся на дворянские земли, от чего аристократия в финансовом отношении сильно пострадала.

Однако эти благие начинания так и не были реализованы. Авторитарные преобразования нуждались в авторитарном реформаторе. Когда Иосиф скончался, исчезла и та сила, которая тянула монархию в сторону модернизации. Обнажились все слабости системы. Наследник Иосифа — его брат Леопольд II под давлением недовольных землевладельцев вынужден был отменить налоговые и оброчные начинания своего предшественника. Не в полной мере удалось провести в жизнь даже положение о личной свободе. Например, в Хорватии патент Иосифа фактически не исполнялся, т.к. не был принят местным парламентом — сабором.

В итоге степень эксплуатации крестьянства оставалась значительно более высокой, нежели та, какой она была в проектах Иосифа II. Единственное, что осталось от преобразований 1789 г. (помимо ликвидации личной зависимости), это разрешение крестьянам наследовать вдобавок к купленным еще и не купленные земли. Это, правда, не означало их перехода в крестьянскую собственность, а лишь несколько ограничивало права помещика.

Йозефинизм с человеческим лицом

Проблемы, выявившиеся при Леопольде, очень ярко подчеркнули своеобразную противоречивость той политики, которую в Австрии принято называть йозефинизмом. Сам по себе новый монарх мог, наверное, считаться идеальным просвещенным абсолютистом. При жизни своего старшего брата Леопольд — ученик французских физиократов и Монтескье — управлял Великим герцогством Тосканским. «Просвещенный абсолютизм» зашел в Тоскане значительно дальше, чем в самой империи. С 70-х гг. здесь осуществили ряд реформ, направленных на расширение свободы торговли и упразднение всех внутренних сборов. Был введен единый таможенный налог на границах, разрешена свободная продажа недвижимости. Сначала во Флоренции, а затем и в остальных городах упразднили цехи, упростили налоговую систему.

Однако то, что можно было сравнительно легко осуществить на территории развитой и просвещенной Италии (тем более в такой культурной ее части, как Тоскана), не так то просто оказалось внедрить в масштабах многонациональной Монархии. После смерти крутого императора Иосифа выяснилось, что народ не слишком-то доволен результатами его правления. «Если бы император, как он собирался, "по совести и чести" стал отчитываться перед своими подданными, последние вряд ли одобрили бы его хозяйствование», — заметил П. Митрофанов.

Личные качества двух императоров определили различие их подходов к преобразованиям, осуществлявшимся в столь сложной обстановке. И снова дадим слово П. Митрофанову: «Иосиф II, этот фанатик государственности и общественного блага, в своей idee fixe нашел силы стать выше обычных человеческих страстей и слабостей… Не то брат его Леопольд: он был человек в полном смысле этого слова со всеми достоинствами и недостатками, которые привили ему рождение, воспитание, общественное его положение и переживаемые им события. Ум у нового императора был скорее критический, нежели творческий. Он мог понимать значение нового, анализировать проходящие в Монархии процессы, но создавать что-либо самому, преодолевая встающие на пути преграды, для него было слишком трудно. В итоге Леопольд, с одной стороны, значительно более тонкий и осмотрительный, чем его старший брат, а с другой стороны — мягкий, уступчивый и тактичный, не имевший ни смелости, ни энергии Иосифа, предпочитавший ладить со всеми, вместо того чтобы вступать в разного рода столкновения, не мог игнорировать те факты, которые общество сообщало ему о последствиях недавних преобразований».

Оказавшись на троне, Леопольд пошел на уступки. Возможно, они должны были быть временными, но через два года после восшествия на престол новый император умер. В результате главные задачи так и не были решены.


АНН РОБЕР ЖАК ТЮРГО. ПОМЕШАТЕЛЬСТВО НА ПОЧВЕ ОБЩЕСТВЕННОГО БЛАГА

Наше путешествие по эпохам великих реформ должно начаться во Франции XVIII века. Именно там люди впервые задумались о том, какое разрушительное воздействие на экономику оказывает административная система управления хозяйством.

Конечно, то, как управлялась экономика в те давние времена, заметно отличалось от хорошо известной россиянам практики администрирования, сложившейся в сталинские времена и разрушенной лишь к самому концу минувшего столетия. И тем не менее серьезный историко-экономический анализ позволяет обнаружить множество общих черт. Причем в принципиальнейших вопросах.

Так, в частности, во Франции XVIII века государство жестко регламентировало всю хлебную торговлю. А ведь если вспомнить, какое значение для жизни людей имел тогда хлеб, можно фактически констатировать, что это администрирование пронзало сердцевину всей хозяйственной системы. Относительно свободный рынок был явлением маргинальным.

Деятель Просвещения

В 1774 г. систему регламентации хлебной торговли попытался разрушить назначенный генеральным контролером финансов Франции Анн Робер Жак Тюрго, барон де л'Ольн — крупный ученый-экономист и талантливый государственный деятель. Наверное, именно он может считаться первым реформатором либерального толка в мировой истории. Людвиг Эрхард, Лешек Бальцерович, Вацлав Клаус, Егор Гайдар и многие другие экономисты, сочетавшие науку и практику реформирования, должны числиться его последователями. Более того, реформы Тюрго не только предшествовали всем другим либеральным реформам в мире, но и на два года опередили выход в свет знаменитого «Богатства народов» Адама Смита — теоретической основы либерального мировоззрения.

Тюрго вполне может быть отнесен к числу деятелей Просвещения, точнее, к их экономическому крылу—так называемым физиократам. Однако в отличие от большинства физиократов он не только писал статьи для энциклопедии Дидро и д'Аламбера, не только создавал научные трактаты, но в основном проявлял себя на административном поприще.

Тюрго появился на свет в 1727 г. в знатной и обеспеченной, хотя не слишком богатой нормандской семье. Впрочем, как младший сын своего отца, он не мог претендовать на фамильное достояние и должен был посвятить себя какой-либо службе. Поначалу предполагалось, что он по окончании Сорбонны станет священником. Тюрго действительно получил сан и некоторое время фигурировал как аббат де Брюкур. Но постепенно юный аббат пересмотрел старые взгляды и решил избрать себе иное поприще.

В течение нескольких лет он оставался в университете, где выступал со своими первыми научными трудами, в которых чувствовалось влияние Джона Локка. Однако Тюрго с самого начала был ориентирован не столько на философию, сколько на практические экономические вопросы. В частности, уже в 22 года он проанализировал знаменитый кредитный эксперимент Джона Ло и показал, к каким последствиям должен приводить выпуск большого количества бумажных денег. Тюрго пришел к выводу, что спасти бюджет при помощи денежной накачки невозможно, а потому надо иметь эффективно работающую экономику.

В 50-х гг. он познакомился с энциклопедистами и стал своим человеком в интеллектуальных салонах. Однако интеллектуальная атмосфера, которая, казалось бы, должна полностью захватывать такого человека, как Тюрго, окутывала его на самом деле лишь в свободное время. Уже в 1752 г. Тюрго переходит на административную работу. Все, что он напишет, будет делаться, так сказать, без отрыва от производства.

На «ручном управлении»

В 34 года Тюрго занял крупную должность интенданта, т.е. главного государственного чиновника, в провинции Лимузен и начал осуществлять свои первые преобразования. Он лично просвещал темные массы. Отдал дань даже идее распространения картофеля среди местного населения и лично поглощал этот экзотический овощ за обедом. Но главный вопрос, которым приходилось заниматься интенданту, — это, естественно, сбор земельного налога.

Тюрго полностью в духе просвещенного абсолютизма вел кропотливую работу по составлению земельного кадастра. Он собирал точные сведения о состоянии земледелия, дабы не мучить суровыми поборами налогоплательщика и определить, кто, как и сколько может реально платить в королевскую казну. Административный аппарат у либерала Тюрго начал работать как часы. Ежемесячно местные аббаты — единственные представители Просвещения в деревенской глуши — передавали в Лимож — главный город провинции — подробные сведения о доходах и убытках частных лиц, о том, кто и как пострадал от разного рода объективных обстоятельств.

В еще большей степени приходилось Тюрго заниматься «ручным управлением экономикой» в период голода, свалившегося на Францию в 1769-1770 гг. Рынок в хлебной торговле не работал, и интендант лично пытался обеспечить приток зерна в голодающую провинцию. Он организовал негоциантов и израсходовал государственные средства на закупку хлеба в нескольких портовых городах. Затем зерно из государственного фонда тщательно распределялось между голодающими. Одновременно для людей, не имеющих источника дохода, организовывались общественные работы на строительстве дорог и в благотворительных мастерских. Но по-настоящему поддержать жизнь провинции с помощью такого рода мер было практически невозможно, в чем интендант постепенно и убедился.

Тюрго пришел в отчаяние. Он стонал под тяжестью взятого на себя бремени, жаловался генеральному контролеру финансов на непосильность работы, но тем не менее тянул воз и даже отказался от предложенного ему повышения — перевода интендантом в Лион, второй по величине город страны. Постепенно вызрело убеждение: наладить работу администрации можно лишь в том случае, когда в стране действуют более либеральные принципы хозяйствования. Интендант начал писать из Лиможа в Париж докладные записки.

Прежде всего Тюрго обосновывал необходимость отмены ограничений, существующих в хлебной торговле. Он подготовил и переслал генеральному контролеру финансов проект эдикта о свободной торговле хлебом.

Но этими предложениями Тюрго не ограничился. Интендант сформулировал положение об ошибочности протекционистской политики во внешней торговле и о необходимости свободы международных хозяйственных связей. Наконец, он разработал и записку о том, что нельзя иметь нормальную кредитную систему, если государство преследует кредиторов, взимающих процент с заемщика.

Решение всех этих вопросов невозможно организовать в отдельно взятом Лимузене. Тюрго постепенно убедился в том, что реформы необходимы всей Франции. Тем не менее интендант получил возможность осуществить в своей провинции некоторые экономические эксперименты. Так, в частности, он отменил натуральные повинности по перевозке казенных грузов и ремонту дорог, заменив их на специальный налог. Второй эксперимент — предоставление возможности подданным, подлежащим рекрутской повинности, нанимать вместо себя добровольцев для службы в армии. Как в том, так и в другом случае Тюрго высвободил время и силы эффективно работающих крестьян для непосредственного производства, позволив им не отвлекаться на дорожные работы и армейскую службу.

«Место, на которое никогда не рассчитывал»

При застойном режиме Людовика XV ни наука, ни государственная деятельность не могли принести удовлетворения Тюрго. Только восшествие на престол молодого Людовика XVI и связанная с этим перетряска правительства предоставили интенданту из Лиможа внезапный шанс проявить себя как реформатора.

Быстрое выдвижение Тюрго произошло не столько благодаря его интенсивной деятельности, сколько благодаря удачному стечению обстоятельств и внезапно открывшимся личным связям. Его школьный товарищ оказался близок к фавориту молодого короля, и Тюрго вызвали из Лимузена для того, чтобы поставить на должность… морского министра. Это был внешне нелепый, но весьма эффективный в условиях административной системы ход. Тюрго вошел в состав высшей государственной администрации, получил личный доступ к королю и буквально сразу же оказался переведен на пост генерального контролера финансов, к занятию которого он фактически готовился всю жизнь.

Назначение Тюрго не означало сознательного стремления короля к либерализации экономики. Людовик хотел изменить положение дел в стране, но озабочен он был, скорее, проблемами пополнения госбюджета. Тюрго же прекрасно понимал, что перед Францией стоят экономические проблемы, далеко выходящие за рамки одной лишь фискальной сферы. Реформатор готовился действовать в крупных масштабах, однако король, который хотя и был умен, да к тому же неплохо образован, вряд ли мог взглянуть на состояние дел в стране по-настоящему широко. Он отличался работоспособностью, но не внутренней энергией.

Как отмечал биограф короля Д. Хардман, «Людовик любил физиократов, представлявших собой политическое и экономическое крыло Просвещения, не больше чем Просвещение в целом. Однако он решился сделать ставку на Тюрго (хотя и считал экономиста не более чем хорошим теоретиком), поскольку полагал, что его линия представляет собой линию реформаторского крыла королевской бюрократии, с которым он сам себя отождествлял». Но королевская бюрократия жила не теми идеями, которые были бы способны дать свободу экономике, а стремлениями все и вся поставить под свой контроль.

Таким образом, думается, что Тюрго с самого начала оказался случайным элементом в королевской администрации, человеком, которого система должна была отторгнуть. Министр сам это понимал. При первой же встрече с королем он сказал несколько льстивые, но весьма знаменательные и почти что пророческие слова: «Я должен буду бороться с Вашей врожденной добротой, с Вашим врожденным великодушием и с людьми, которые особенно Вам дороги. Меня будет бояться и ненавидеть большая часть придворных и тех, которые пользуются милостями. Мне будут приписывать все отказы; меня будут называть жестоким, потому что я говорю Вашему Величеству, что нельзя обогащать тех, кого любишь, в ущерб благосостоянию народа. Народ, которому я желаю себя посвятить, так легко обмануть: может быть, я заслужу и его ненависть теми мерами, которыми хочу его избавить от притеснений. На меня будут клеветать и, может быть, с таким правдоподобием, что я лишусь доверия Вашего Величества. Но я не боюсь потерять место, на которое никогда не рассчитывал».

Как бы ни был Тюрго скован своими опасениями относительно широкого противодействия, а также равнодушием короля к серьезным реформам, доставшийся ему пост генерального контролера давал огромную власть. Он был аналогом даже не министерского, а скорее вице-премьерского. Вся экономика страны — финансы, торговля, общественные работы — попала в ведение Тюрго.

Хотя новому генеральному контролеру не было еще и 50 лет («мальчик в розовых штанишках» по современной терминологии, введенной Александром Руцким), власть пришла к нему уже несколько поздно. Тюрго тяжело болел, с трудом ходил из-за подагры, и подобное печальное состояние здоровья, бесспорно, накладывало отпечаток на всю его деятельность, требовавшую как ни какая другая деятельность той эпохи полного сосредоточения сил.

И тем не менее планы преобразований были поистине огромными. В арсенале нового генерального контролера имелся целый комплекс реформ. Здесь были и отмена цехового строя, и ликвидация круговой поруки, существовавшей при взимании земельного налога, и создание некоего прообраза центрального банка, осуществляющего учет векселей наряду с кредитованием казны. Предлагал Тюрго и коренное изменение механизма управления провинциями, в соответствии с которым вместо назначенных из центра интендантов (в неэффективности работы которых он мог убедиться на собственном опыте), вводилась бы система ограниченного сословного самоуправления.

Осуществлял Тюрго и чисто административные преобразования, не связанные напрямую с либерализацией экономики. Прежде всего ему удалось увеличить доходы бюджета и сократить расходы, сведя дефицит к минимуму. Кроме того, он непосредственно занялся дорожным хозяйством, поглощавшим без пользы слишком много денег. Однако главным делом за время непродолжительного пребывания Тюрго на посту генерального контролера была, конечно, либерализация хлебной торговли.

Мучная война

Предшественник Тюрго — умный и прагматичный аббат Террэ, воспитанный в духе французского дирижизма, пытался решить проблемы административной системы посредством ее углубления. Он полагал, что высокие цены и диспропорции в снабжении хлебом можно устранить, если просчитать потребности каждого региона, оптимизировать на этой основе транспортные потоки и снизить таким образом издержки, одновременно увеличив размеры государственных хлебных закупок. Однако хозяйствование аббата привело к значительным убыткам казны. Красивая теория не сошлась с печальной финансовой практикой.

Становилось ясно, что никаких денег не хватит на проведение столь глобальных торговых операций. Террэ был отставлен. Но, думается, что даже если бы он смог довести свой эксперимент до конца, казнокрадство, устранить которое невозможно в столь глобальных этатистских системах, как та, которую создавал Террэ, сделало бы государственную хлебную торговлю неэффективной.

Тюрго энергично взялся за реформы совершенно иного толка. Королевским эдиктом от 13 сентября 1774 г. система регламентации хлебной торговли отменялась. Цены на зерно становились свободными.

Реформатор понимал, что вначале хлеб должен подорожать, и потому предусмотрел меры социальной защиты населения. Причем меры эти были выдержаны вполне в духе либеральных подходов XX века. Тюрго опирался на три важнейших принципа: поддерживать потребителя, а не производителя; поддерживать не всех, а лишь нуждающихся; поддерживать путем создания рабочих мест, а не посредством бюджетных субсидий. Всем этим трем принципам удовлетворяла идея создания благотворительных мастерских, в которых по-настоящему бедные люди смогли бы заработать себе на хлеб, продаваемый по рыночной цене.

Спорным в конструкции Тюрго является только одно. Государственное предпринимательство всегда заведомо менее эффективно, чем предпринимательство частное. Либерал XX века предпочел бы, наверное, общественным работам снижение налогов, стимулирующее частный сектор создавать новые рабочие места. Однако Тюрго меньше всего был теоретиком. Он ориентировался на практику тогдашней жизни. В условиях скованной цеховыми ограничениями Франции XVIII столетия налоговый стимул, скорее всего, не сработал бы. Возможно, благотворительные мастерские были единственным реальным способом решения социальных проблем. Правда, узнать о том, так ли это, мы уже не сможем. Реформы Тюрго оказались остановлены внешними обстоятельствами.

Преобразования были начаты в неурожайный год, что обострило проблему дороговизны. Весной 1775 г. во Франции разразилась так называемая «мучная война». Толпы людей громили рынки и хлебные лавки, порой разворовывая хлеб, а порой насильственно устанавливая на него «справедливые» цены. Народная «таксация» стала любопытным явлением, говорящим о том, насколько сильны во Франции того времени были идеи административного регулирования рынка.

Трудно сказать, мог ли генеральный контролер выжидать с реформами. Возможно, через год или два молодой король уже не был бы столь склонен к рискованным экономическим экспериментам. Тюрго использовал то, что через 200 с лишним лет Лешек Бальцерович назвал окном политических возможностей. Он рискнул сделать ставку на силу и, казалось бы, победил.

«Мучная война» была жестоко подавлена войсками. Реформатор подготовил новые эдикты, в том числе и об отмене цеховой системы. Считается, что Тюрго хотел качественным образом изменить не только экономику, но и всю общественную жизнь. Он стремился обеспечить религиозную терпимость, сформировать систему государственного просвещения и здравоохранения, создать систему местного самоуправления, уравнять в правах различные сословия.

Но обстановка в обществе была уже совершенно иной. Тюрго откровенно травили. Пасквилянты изображали Тюрго то злым гением Франции, то беспомощным и непрактичным философом, то марионеткой в руках «секты экономистов».

Надо сказать, что не только низы общества, но и верхи глубоко прониклись идеями дирижизма. Парламенты отдельных французских регионов, и прежде всего парижский, активно сопротивлялись отмене регламентации хлебной торговли еще до начала преобразований Тюрго. В частности, они самостоятельно налагали запреты на вывоз хлеба из региона, примерно так же, как через два с лишним столетия после этого действовали ничего не знавшие о французском опыте российские губернаторы эпохи Ельцина. Реформа столкнулась с отторжением преобразований на ментальном уровне, сказывавшемся позднее даже в ходе революции, когда, казалось бы, все традиционные перегородки уж были разрушены.

Фригийский колпак ему не подойдет

Тюрго приобрел так много врагов даже не столько из-за того, что он уже сделал, сколько из-за того, что от него ожидали впоследствии. Скорее всего, силы, имеющие влияние при дворе, не готовы были соглашаться на изменение фискальной системы, которая отрезала бы часть их доходов в пользу казны. Поэтому очень многим удобно было воспользоваться сегодняшними трудностями, случившимися в ходе либерализации хлебной торговли, для того чтобы не допустить крупных налоговых преобразований в дальнейшем.

На волне общественного отторжения реформ пришла к Тюрго высочайшая опала. Слабая власть шла на поводу у общественных настроений. Если в начале своего царствования Людовик говорил: «Только мы двое любим народ — я и Тюрго», то впоследствии, когда плодовитый на идеи генеральный контролер приносил ему очередной проект преобразований, монарх со скучающим видом замечал: «Опять мемуар?». В конечном счете король потерял интерес к деятельности Тюрго и в 1776 г. отправил его в отставку.

На данное решение самым непосредственным образом повлияли придворные интриги. Во-первых, «доброжелатели» показали королю подложные письма, в которых Тюрго якобы непочтительно отзывался о нем самом и Марии Антуанетте. Во-вторых, соответствующим образом интерпретировали наличие дефицита в бюджете, сверстанном Тюрго. На самом же деле этот дефицит возник из-за того, что генеральный контролер был чересчур честным и включил в расходы один старый долг, который необходимо было срочно погасить. Вскоре после ухода Тюрго огромный дефицит стал в бюджете нормой.

Почти все крупные реформы были аннулированы. Покидая свой пост, генеральный контролер заметил Людовику: «Я желаю, чтобы время меня не оправдало и чтобы Ваше царствование было спокойным». Больной и измученный неудачами Тюрго скончался в 1781 г. в возрасте 54 лет.

Как отмечает историк Е. Кожокин, «экономист и администратор в гораздо большей степени, чем политик, Тюрго мало занимался расчетами, какую оппозицию может вызвать та или иная предлагаемая им реформа, к тому же он слишком уповал на возможности убеждения. Ему казалось, что всех можно убедить и все можно объяснить. Лишь бы то, что ты доказываешь, было разумным и истинным. В просветительских иллюзиях заключались сила и слабость Тюрго и многих других энциклопедистов».

Общество, несмотря на формально значительный интерес к идеям Просвещения, не готово было принять то, что действительно было разумно и истинно. «Думаете, у Вас любовь к общественному благу, — говорил после отставки Тюрго его соратник Кретьен де Мальзерб. — Да у Вас помешательство на этой почве, только безумный мог надеяться осуществить все, что Вы задумали…»

После смерти Тюрго практически все стали его любить. Сегодня это одна из самых почитаемых фигур в истории мировой экономической политики и экономической мысли. Все авторы отмечают его высокие человеческие качества и крайне редко за что-либо критикуют.

Тюрго даже попытались тесно связать в духовном плане с разразившейся через 18 лет после его смерти революцией: мол, на должность генерального контролера он был поставлен по воле народа. Однако, как заметил выдающийся экономист Йозеф Шумпетер, «точнее было бы сказать, что Тюрго был возведен на министерский пост королем, а свергнут народом (хотя эта правда также была бы неполной)… Фригийский колпак не подойдет Тюрго». Реформатор ни в коей мере не отражал волю и взгляды народа. Он, напротив, как мог воевал с ним в прямом и в переносном смысле, пытаясь обеспечить преобразования, необходимость которых широкие массы совершенно не способны были в то время осознать.


АДАМ СМИТ И УИЛЬЯМ ПИТТ. ВЛАСТЬ НЕВИДИМОЙ РУКИ


Адам Смит и Уильям Питт

Как-то раз в Лондоне пожилой университетский профессор Адам Смит приехал в дом одного знатного человека. В гостиной уже находилось много народу. При появлении Смита все встали, не исключая даже самого премьер-министра Уильяма Питта-младшего. Профессор поднял руку и сказал: «Прошу садиться, господа». На это Питт ответил: «Только после Вас, доктор. Мы все здесь Ваши ученики».

Жертва Аустерлица

Возможно, это легенда. Недостоверно известно, что через пять лет после описанных выше событий, когда Смит уже покоился в могиле, Питт вспоминал в парламенте того, чьи «обширные знания и философский подход» позволяли находить «наилучшее разрешение любого вопроса, связанного с историей торговли или с политэкономическими системами».

Питт-младший (сын известного политика середины XVIII века) был первым европейским министром, признавшим, что лучшей гарантией международного мира являются свобода и расширение товарооборота между нациями. В 1783 г., когда ему было лишь 24 года, Питт стал премьером и канцлером казначейства (т.е. министром финансов). Этот блестящий молодой человек смог доказать, что действительно является учеником Адама Смита, книгу которого прочитал еще на студенческой скамье в Кембридже.

Уже через четыре года после прихода к власти Питт заключил договор о свободной торговле с Францией, а затем снизил все таможенные пошлины, чтобы пресечь контрабанду. Для сбалансирования бюджета премьер активно сокращал расходы. А в политике отметился тем, что фактически ввел в Англии свободу слова.

Высокий, худощавый, неизменно серьезный, с повелительным взглядом и резкими чертами лица, на котором лишь ближайшие друзья видели подобие улыбки, Питт отличался холодностью в обращении с людьми и отталкивающими манерами. Политика была для него всем. Он умер, не дожив даже до 50, но практически всю свою жизнь стоял во главе правительства. Возможно, идеи Адама Смита восторжествовали бы уже при Питте, но война с Наполеоном разрушила как международную торговлю, так и финансы.

Премьер долго не хотел идти на конфликт с Францией, поскольку конфронтация разрушала всю его стратегию. Он из последних сил сдерживал антифранцузские настроения сограждан. Но постепенно пришлось втянуться в войну, отказавшись и от сбалансированного бюджета, и от свободной торговли.

Аустерлица Питт не пережил. Власть Наполеона над миром делала всю его жизнь бессмысленной. Перед смертью премьер приказал снять со стены карту Европы: «Через 10 лет она не понадобится».

Богатств он не нажил. Хоронить этого приверженца свободного рынка пришлось за общественный счет.

В тени Карла Маркса

Но вернемся к нашему главному герою. Смит занимает в истории особое место. Он — не просто ученый, но прежде всего реформатор. Один из тех, кто существенным образом изменил весь процесс экономического развития.

Преобразования в конце XVIII-XIX века четко делятся на те, которые были произведены «до Адама», и те, что возникли под влиянием его главной книги «Исследования о природе и причинах богатства народов» (или проще — «Богатства народов»). В отличие, скажем, от Иосифа II Габсбурга и Наполеона Бонапарта интеллектуалы, читавшие Смита, были основательнее подкованы и более последовательны в своих либеральных начинаниях.

В СССР у Адама Смита была сложная судьба. Он был у нас известен, пожалуй, больше, нежели в любой другой стране мира. Возможно, только в его родной Шотландии значение Смита было сопоставимо с тем, которое придавал ему советский официоз. У нас, однако, «смитианство» шло не от души народной, а от определенных разделов «единственно верного учения».

Карл Маркс строил свою концепцию во многом на воззрениях Смита, признавая и даже подчеркивая огромное значение шотландского мыслителя. Ленин назвал английскую политэкономию одним из трех источников марксизма. Соответственно у нас в эпоху доминирования марксизма каждый студент, изучавший в обязательном порядке историю КПСС, должен был знать имя основоположника. Дальше имени, правда, никто не двигался, поскольку интеллектуальные конструкции плохо увязывались с хозяйственными проблемами.

Шотландский мыслитель был нам скучен и непонятен. В марксизме Смит оказался представлен просто как предшественник Маркса, а потому с падением кумира должен был неизбежно пасть и один из тех, на чью спину сей кумир опирался. В пореформенный период его стали забывать, хотя по логике вещей именно на волне рыночных преобразований нам следовало бы вспомнить, что все мы «происходим от Адама». Ведь истинное значение этого профессора состоит совсем не в том, что его книгу перелопатил Маркс. Смит изменил воззрения целого поколения европейцев на то, какую роль играет в нашей жизни рынок.

До выхода в свет «Богатства народов» экономика играла в жизни европейцев весьма своеобразную роль. Мы сегодня привыкли уже к тому, что государство должно заботиться о развитии хозяйства. А хозяйство это существует для удовлетворения потребностей человека. Человек же есть некая самоценность. Но в XVI-XVIII веках логика вещей была совершенно иной: человек существовал для того, чтобы функционировало хозяйство; хозяйство должно было давать максимально возможные поступления в казну; казна расходовалась ради укрепления державного величия; держава же представляла собой самоценность.

Подобная логика определяла смысл экономической политики. Она предполагала, естественно, что хозяйство должно активно развиваться, но не ради максимизации народного потребления (на которое монархи плевать хотели с высоты своих Тауэров и Бастилии), а ради накопления денег. Так называемое учение меркантилизма советовало не выпускать деньги из страны, но продавать побольше товаров ради увеличения золотого запаса. Бессмысленное с нашей современной точки зрения накопительство в глазах человека той эпохи, напротив, было делом чрезвычайно важным: ведь золото — это оружие и провиант для армии, увеличение числа наемников, а в конечном счете расширение государственных границ.

До тех пор пока простой человек не заявлял о себе, о своих потребностях и о своем намерении жить полнокровной жизнью, меркантилистская политика представлялась власть имущим абсолютно естественной. Но времена сменились, идеи Просвещения стали распространяться во все более широких кругах, заговорило о своих правах третье сословие… и понадобилась принципиально иная теория. Теория, способная объяснить,

Как государство богатеет,
И чем живет,
И почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.

Именно так Пушкин изложил то главное, что вынес Евгений Онегин из чтения Адама Смита. И надо сказать, русский поэт оказался чрезвычайно точен в кратком пересказе концепции шотландского мыслителя. За тем простым фактом, что теперь «не нужно золота», лежит целая смена эпох.

Пожалуй, можно сказать, что открытие границ нового мира было связано, прежде всего, с тремя именами — Жан-Жак Руссо, Иммануил Кант и Адам Смит. Но у последнего из этой «могучей кучки» имелась еще и особая роль. Он размышлял не столько о звездном небе над нами и внутреннем мире внутри нас, сколько о мире товаров и производств, о мире спроса и предложения. А потому имя Смита стоит у истоков не только нового интеллектуального течения европейской мысли, но и у истоков великих экономических преобразований.

Если попытаться выразить одним словом то новое, что прочно вошло в европейскую жизнь благодаря Адаму Смиту, то это, бесспорно, будет слово «фритредерство». От «free trade» — свободная торговля. Благодаря чтению книги великого шотландца люди стали привыкать к мысли, что правительства не должны ограничивать рыночные связи между государствами.

«Апологет дикого капитализма»

Адам Смит родился в 1723 г., т.е. он был на четыре года старше Тюрго, что фактически означало принадлежность обоих мыслителей к одному поколению. К поколению, отчетливо видевшему, что меркантилизм перестает работать.

В детстве Адам жил в небольшом шотландском городке Керколди близ Эдинбурга. Затем несколько лет учился в Глазговском университете. Рос слабым, болезненным и чрезвычайно рассеянным. С ранних лет был склонен к уединенным размышлениям. Мог глубоко задуматься средь шумной компании или начать вдруг говорить с самим собой, забыв об окружающих. На улице его порой принимали за сумасшедшего. Как-то раз, будучи уже известным человеком, он умудрился даже на званном обеде порассуждать вслух о недостатках виновника торжества.

Вообще о злоключениях Смита можно рассказывать анекдоты. Однажды он свалился по неосторожности в чан для дубления кожи. Другой раз за чаем клал сахар себе в стакан ложка за ложкой, чуть не опорожнив всю сахарницу.

Словом, при таком характере речь уже не могла идти о какой-либо государственной деятельности. Как интеллектуал Смит сильно отличался от практичного Тюрго. Рассеянного студента ждала не реформаторская, а профессорская карьера.

После Глазго он еще учился в Оксфорде. Часто болел, тосковал по дому, по маме, с которой потом уже не расставался практически всю жизнь, поскольку так и не обзавелся собственной семьей. Смит прочитывал множество книг и специализировался на нравственной философии. От бизнеса и вообще от какой-либо практической деятельности будущий «апологет свободного предпринимательства и основоположник дикого капитализма» (как назвали бы его, наверное, сегодняшние российские этатисты) был чрезвычайно далек. Первый свой цикл лекций он посвятил истории английской литературы. А первая его книга, вышедшая в свет в 1759 г., называлась «Теория нравственных чувств».

Тот, кто полагает, будто любой сторонник свободной рыночной экономики обязательно должен исходить в своих воззрениях из приоритета корысти как главного человеческого свойства, а также из личной жажды обогащения, ничего не поймет в жизни Адама Смита. Да и вообще вряд ли способен будет разобраться в том, каким образом Европа пришла к либерализму. Потому что либерализм этот проистекает не из стремления к наживе, а из стремления к свободе. Свободе мыслить, чувствовать, выражать свое мнение. А также, естественно, свободе действовать. В том числе свободно, без ограничений производить и торговать.

Для интеллектуала, как правило, свобода предпринимательства стоит в списке свобод на последнем месте. Неудивительно, что Смит долгое время испытывал интерес в основном к этическим проблемам. Но для любого серьезного ученого на первый план рано или поздно должна выходить не столько проблематика, порождаемая особенностями его личности, сколько проблематика, формируемая запросами времени, спецификой эпохи.

А эпоха Смита — особенно в Англии — была эпохой гениальных технических изобретений, активного первоначального накопления капитала и быстрого хозяйственного развития. Неудивительно, что профессор нравственной философии (каковым он стал де-юре, заняв кафедру в Глазговском университете) постепенно трансформировался де-факто в профессора политической экономии.

Смит начал работать в Глазго в 1751 г. Рядом с ним трудился Джеймс Уатт — изобретатель той самой паровой машины, которая создала принципиально новую основу для работы промышленности. Машина впервые была сделана в 1776 г. — как раз в тот год, когда вышло в свет «Богатство народов».

Одновременно осуществлялись и другие усовершенствования. Манчестер превратился в промышленную столицу Англии как раз в те четверть века, что прошли между началом профессорской деятельности Смита и изданием его главной книги. Неудивительно, что лекции Смита по нравственной философии постепенно (как свидетельствуют сохранившиеся конспекты одного из студентов) превратились в лекции по социологии и политической экономии.

Читал он их неровно. Всходя на кафедру, поначалу терялся, робел, что-то бормотал себе под нос. Но понемногу расходился и заражал аудиторию своим интеллектуальным напором. Смит не ораторствовал, но и не бубнил по учебнику, как было принято в те годы в Оксфорде. Он, скорее, рассуждал, импровизировал, вел за собой слушателей. Мышление было главным делом всей его жизни. «Это, казалось, был не человек с обыкновенной плотью и кровью, — писал один из биографов Смита, — а ходячая лаборатория, в которой неустанно перерабатывалась великим гением мысли масса сырого материала, доставленного со всех полей обширного человеческого опыта».

Памятник безвестному «олигарху»

Но вряд ли все же профессор из далекого, провинциального Глазго смог бы стать настоящим лидером экономической мысли столетия, если бы не годичное пребывание в Париже — центре интеллектуального движения Европы. Там Смит познакомился с Тюрго, который, несмотря на относительную молодость, уже занимал крупный административный пост. Там Смит посиживал на интеллектуальных тусовках физиократов — законодателей мод в области экономической теории.

Сидел он обычно тихо, больше молчал, как и подобает скромному провинциалу, плохо знающему к тому же разговорный французский язык. На ус, тем не менее, наматывал все то, что удавалось услышать. Физиократы в нем видели обыкновенного, хотя и весьма здравомыслящего человека. Но не более того.

В Париж Адам Смит попал как воспитатель одного юного аристократа. Работа на «олигарха», как часто бывает, оказалась доходнее, нежели работа на общество. Не менее важным, чем накопление интеллектуального капитала, стало для профессора накопление капитала денежного. Быстренько обучив своего воспитанника, он получил право на пожизненную пенсию, позволившую ему уже не возвращаться в Глазго. Смит уединился в своем родном Керколди и целых шесть лет полностью посвятил работе над главной книгой.

Кто знает, имелось бы сегодня в интеллектуальном багаже человечества «Богатство народов», если бы не забытый ныне «олигарх», спонсировавший работу малоизвестного на тот момент профессора? Вместо того чтоб растрачивать драгоценные силы на туповатых студиозусов, Смит в самом расцвете лет — в 44 года — обрел возможность полностью сосредоточиться на науке.

Наука эта, правда, его сожрала. Одиночество, однообразие жизни и упорный труд окончательно подорвали за шесть проведенных в Керколди лет и без того слабое здоровье. Жизнелюбивый Дэвид Юм — старший друг и великий шотландский мыслитель — пытался вытащить Смита из одиночества, но безуспешно. Даже в переписке тот не отличался аккуратностью, что для эпохи эпистолярного общения было совсем необычно. Позднее неунывающий Юм на своем смертном одре сострил по этому поводу, попросив Смита ответить на свое письмо поскорее, поскольку «состояние здоровья не позволяет ждать месяцами».

Впрочем, цель, пусть даже ценой здоровья, в основном оказалась достигнута. Еще три года, проведенных в Лондоне, были потрачены на доработку рукописи — и вот она вышла в свет, став одной из самых известных книг в истории экономической науки. А также став своеобразным памятником тому «олигарху», у которого хватило ума поддержать изыскания профессора.

В «Богатстве народов» Смит выступает за предоставление как бизнесу, так и наемным работникам максимума свобод, а также за отмену всяческой регламентации внутри страны и во внешней торговле. Но главное, пожалуй, чем запомнился сей труд, так это разработкой принципа так называемой невидимой руки.

Смит обосновывает невмешательство в экономику тем, что каждый человек, стремясь в своей будничной деятельности к личному и порой даже корыстному результату, силой естественного хода вещей (т.е. как бы силой невидимой руки) направляется к цели, не имеющей ничего общего с его исходными намерениями. И благодаря этому мир обустраивается более-менее прилично.

Так, например, бизнесмен стремится к получению прибыли, но для того, чтобы наживаться, он вынужден производить товары, пользующиеся спросом населения. Бизнесмен хотел бы, наверное, производить меньше, а получать больше, но рыночная конкуренция не дает ему «сачковать», заставляя постоянно стремиться к повышению эффективности и к учету развивающихся запросов потребителей.

Таким образом, получается, что невмешательство государства в экономику дает возможность невидимой руке обеспечить выгодное для всех регулирование, тогда как вмешательство может, наоборот, привести к печальным результатам, поскольку нарушит равновесие и создаст (вольно или невольно) преференции для отдельных конкурентов. «Мне ни разу не приходилось слышать, — писал Смит — чтобы много хорошего было сделано теми, которые создавали вид, будто они ведут торговлю ради блага общества».

Эффективность невидимой руки впоследствии была доказана мировой историей. Но сочетается ли эта «эгоистическая» концепция Смита с моральными принципами? Ответ на этот вопрос содержится в «Теории нравственных чувств».

Нельзя требовать от человека слишком многого. Он должен отвечать за себя, за свою семью. По возможности — за друзей и отчизну. За благоденствие вселенной отвечает Бог, пути которого неисповедимы. Мы все ему служим, как служат солдаты генералу, способному видеть помимо ужаса смерти отдельного бойца еще и общую картину сражения. И если суждено нам вдруг претерпеть невзгоды, покоряться судьбе следует со смирением.

Таможенный фритредер

В год выхода великой книги Смита скончался Юм. Перед смертью он успел прочесть «Богатство народов» и дал ему восторженную оценку. А в самый последний свой миг попросил младшего друга обеспечить издание своей последней рукописи. Но тот стал мяться, темнить. Практически отказал. Смиту не хотелось ссориться с церковью, которую вольнодумец Юм серьезно задевал.

После издания «Богатства народов» Смит прожил еще 14 лет (последние четыре — в состоянии тяжелой болезни). За это время он так ничего больше и не смог создать, хотя намеревался написать труд по всеобщей истории культуры и науки. Но, видимо, полувековой юбилей стал для потерявшего здоровье профессора своеобразным рубежом, отделяющим творческую жизнь от творческой смерти. На практике оставшиеся еще у него небольшие силы Смит прикладывал лишь к работе над новыми изданиями и переводами своей главной книги. От более амбициозных проектов пришлось отказаться.

Материально ученый был теперь прекрасно обеспечен, благодаря высокодоходной синекуре по таможенному ведомству в Эдинбурге. Есть, видимо, некая ирония судьбы в том, что на безбедную старость главный фритредер мира зарабатывал сбором пошлин и ловлей контрабандистов.

В благополучного, самоуверенного чиновника он, правда, так и не превратился. Много тратил на благотворительность. По-прежнему был задумчив и рассеян, по-прежнему разговаривал на улице с самим собой о чем-то недоступном простым смертным, не способным узреть за унылой суетой наших будней действия великой и могучей невидимой руки.

Впрочем, когда с момента издания «Богатства народов» прошло около четверти века, невидимая рука вошла в европейскую моду. Переводы книги появлялись по всей Европе один за другим. «В кругу знаний, необходимых для гувернантки, — отмечала современница, — политическая экономия заменила обычные дисциплины, и синие чулки стали считать за признак хорошего тона устраивать большие дискуссии по сему предмету».

А в самой Англии в это время расцвел талант Дэвида Рикардо — продолжателя дела Адама Смита. Это был уже совершенно иной тип либерала. Семьянин и многодетный отец, чрезвычайно далекий от университетского мира бизнесмен, успешный биржевой игрок, накопивший к концу свой жизни огромное по тем временам состояние — 1 млн. фунтов.

Впрочем, что, наверное, сближало его с шотландским профессором, так это потребность в свободе, доминирующая даже над деловыми интересами. В 21 год еврей Рикардо женился против воли семьи на христианке, был изгнан из иудейской общины и лишился возможности опираться на отцовский бизнес. Дальнейший жизненный успех этого либерала был успехом сэлфмэйдмена.

Образование его было исключительно практическим. Экономические познания Рикардо приобретал в процессе ведения семейного бизнеса, а «Богатство народов» обнаружил, по собственным словам, совершенно случайно — на отдыхе при визите в публичную библиотеку. Вскоре после этого Рикардо сам занялся теоретическими изысканиями, сблизился с кругом ведущих экономистов того времени и, наконец, издал собственную книгу.

С этого момента прошло еще примерно четверть века, и фритредерство победило. Сначала в Англии, а чуть позже на континенте. Победило — как, видимо, казалось в тот момент — однозначно и навсегда. Однако в 70-х гг. XIX века, когда либералы отмечали столетие выхода в свет великой книги, мир вдруг оказался совершенно иным. Таможенные барьеры и монополии стали вновь отвоевывать жизненное пространство у свободы.

А Смит в это время покоился на эдинбургском кладбище под холмом, вершину которого занимала могила Юма.


АЛЕКСАНДР ГАМИЛЬТОН. ОТЕЦ ДОЛЛАРА

В середине лета 1804 г. в уединенном месте близ Нью-Йорка, прямо на берегу Гудзона встретились полковник Аарон Бэрр и генерал Александр Гамильтон. Встретились для решающего и окончательного выяснения отношений с помощью пистолетов. Думается, что во всей мировой истории дуэлей не было схватки столь высокопоставленных соперников. Стрелялись ни много ни мало действующий вице-президент Соединенных Штатов и бывший министр финансов в правительстве Джорджа Вашингтона.

* * *

После того как прозвучала команда, Бэрр поднял пистолет, но Гамильтон намеренно медлил. Потом, когда прочли его предсмертную записку, выяснилось, что медлительность сия не была случайной. «Мои религиозные и моральные принципы, — писал министр — решительно против практики дуэлей. Вынужденное пролитие крови человеческого существа в частном поединке, запрещенном законом, причинит мне боль… Если Господу будет угодно предоставить мне такую возможность, я выстрелю в сторону первый раз и, думаю, даже второй».

Но он так и не нажал на курок. Ни разу. После первого же выстрела Бэрра Гамильтон упал. На следующий день его не стало.

Прямое попадание

Умирающему Гамильтону не исполнилось еще и пятидесяти. Но в тот момент для Америки эта потеря уже ничего не значила. Эпоха Гамильтона прошла. Или, точнее, прошел тот период, когда он мог воздействовать на эпоху. Теперь, при президенте Томасе Джефферсоне, этому человеку оставалось лишь вести частную жизнь. Его ненавидел Бэрр, его опасался Джефферсон, его больше не поддерживал Джеймс Мэдисон, которому суждено было стать следующим главой Соединенных Штатов. Да и для бывшего президента Джона Адамса Гамильтон оставался постоянной головной болью.

Невозможно было вернуть то время, когда он чуть ли не заправлял всеми правительственными делами, тонко воздействуя на Вашингтона и проводя в жизнь свой радикальный курс. Никто теперь не дал бы ему порулить. А сам Гамильтон стать президентом был неспособен. Во-первых, потому, что родился вне территории Соединенных Штатов. А во-вторых, потому, что будь он даже уроженцем своего любимого Нью-Йорка, американцы все равно бы такого не избрали. Не выносит таких народ. Да и Гамильтон, надо признать, отвечал народу взаимностью. И это несмотря на то, что вышел он именно из самых настоящих низов общества.

Американская революция создала любопытный парадокс. Наиболее демократичные демократы были рабовладельцами, и революционный характер их государственной деятельности преспокойно сочетался с патриархальным бытом их поместий. А вот Гамильтон, имеющий репутацию защитника богатеев, с детства не имел за душой практически ни гроша.

Родился он в Вест-Индии в 1755 г. (по другим данным — в 1757 г.). Отец сбежал из семьи, когда Александр был еще маленьким. Мать же вскоре умерла. Кстати, повенчаны они не были, что позволило впоследствии президенту Адамсу грубо прохаживаться относительно происхождения бастарда Гамильтона.

Впрочем, по-настоящему важным было не происхождение, а то, что с 13 лет Александр заботился о себе сам, поступив на службу в крупный торговый дом. В 16 он уже замещал хозяина, пока тот уезжал на три месяца в Нью-Йорк. Что значит вести бизнес — Гамильтон испытал на собственной шкуре.

Парень не только работал, но и много читал. Как говорится, подавал серьезные надежды. А потому в 17 лет был отправлен на учебу в Нью-Йорк, благо люди добрые скинулись ради того, чтобы вывести его в люди.

Из книг он поначалу налегал на Макиавелли. Возможно, потому, что, вращаясь в истинно народной среде, знал цену людишкам и догадывался о том, как следует ими манипулировать. Позднее в колледже (будущем знаменитом Колумбийском университете) Александр взялся за других политических мыслителей, но закончить образование так и не успел. Пришла революция. Североамериканские колонии надумали воевать с британской короной, и Гамильтон, естественно, не мог оставаться в стороне. В 21 год он уже в чине капитана командует ротой.

Первый бой вышел для него не вполне удачным. Обстреляв из пушек британские корабли, капитан обнаружил, что одно из его орудий тут же взорвалось, тогда как вражеская флотилия осталась невредимой. Возможно, тогда он впервые задумался о том, что не может быть хорошей войны при плохой промышленности.

Зато один из последующих боев вышел на славу. Прямым попаданием он разрушил стену в Принстоне. И особое удовольствие доставило ему, по-видимому, не столько то, что за стеной этой сидели англичане, сколько падение колледжа, в который ранее его не приняли на учебу.

А затем было еще более прямое попадание. И не во врага, а в большую политику. К 22 годам подполковник Гамильтон стал адъютантом главнокомандующего — генерала Вашингтона. Это знакомство изменило всю его жизнь. Конечно, энергичный молодой человек взошел бы на вершины и без всякой протекции, но масштабы его последующего влияния на американскую политику наверняка оказались бы меньше, не обладай он доверием со стороны первого президента.

Не стоит и континентального доллара

Пока на фронте дела склонялись более-менее в пользу восставших колоний, экономическое положение Северной Америки становилось все хуже и хуже. Воевать было не на что, и лавина бумажных денег, с помощью которых отцы-основатели вынуждены были содержать армию, породила катастрофическую инфляцию. Хозяйственная система пока еще даже не созданной страны оказалась практически полностью разрушена.

Колонии, в которых полноценных металлических монет издавна не хватало, получили опыт бумажно-денежного обращения даже раньше, чем европейские государства. Уже перед войной более трети (а по другим данным — более двух третей) находящихся в обращении средств платежа приходилось на бумажные деньги. Когда же пробил грозный час, выяснилось, что не существует другого способа выживания, кроме как еще больше подналечь на эмиссию.

Централизованного налогообложения не имелось, и отдельные штаты не стремились предоставлять это право какой бы то ни было верховной власти. Поначалу они собирались вести войну в складчину, но не справились со своими обязательствами, поскольку не готовы были повышать налоги. Какие-то суммы, правда, удалось позаимствовать, а какие-то — выручить от продажи земель лоялистов (т.е. тех, кто оставался лоялен британской короне). Но все равно основная нагрузка пришлась на печатание бумажек — так называемых континентальных долларов, запущенных в оборот с 1775 г. Более того, помимо центра отдельные штаты вскоре также приналегли на эмиссию, что окончательно развалило денежную систему.

В народе появилась поговорка: «Не стоит и континентального доллара», соответствующая нашей русской: «Не стоит и ломаного гроша». За шесть лет такого денежного обращения 100 долларов превратились по рыночному курсу в 70 центов серебром. В мае 1781 г. континентальные доллары вышли из оборота, но новые бумажные купюры обесценились точно так же. А когда в 1782 г. прекратились выплаты процентов по облигациям государственного займа, они фактически тоже превратились в обычные, ничем не обеспеченные бумажки. В целом денежная масса возросла по сравнению с довоенным периодом в 20 раз.

Когда на обесценивающиеся деньги ничего нельзя купить, появляется желание вводить фиксированные цены, запрещать экспорт продукции и т.д. Америка прошла через все это, но такого рода попытки лишь усугубляли положение. «Наши соотечественники щедро наделены глупостью ослов и вялостью овец», — заметил как-то раз «друг народа» Александр Гамильтон.

Заметил он это не случайно, поскольку активно размышлял над создавшимся положением и приходил к выводу о том, что при такой демократии страну ожидает нищета. Сохранение самостоятельности штатов в вопросах денежной эмиссии и отсутствие у центра прав на взимание налогов порождают в экономике хаос. А, кроме того, отдельные штаты даже облагают товары соседей пошлинами, что подрывает конкурентоспособность. Глядя на все это, Гамильтон сформировался как убежденный федералист, стремящийся наделить центр максимально возможной властью. Шаткой конфедерации штатов он абсолютно не принимал.

И еще один важный момент отличал его от многих других деятелей революции. В ходе предстоящих реформ никак нельзя было ущемлять богатую, предприимчивую часть общества, поскольку именно с ней Гамильтон связывал будущий успех американской экономики.

Таким образом, на повестке дня стояла сложнейшая задача. Американскому реформатору в отличие, скажем, от француза Тюрго предстояло не ограничивать деятельность государства в экономике, а фактически создавать это самое государство с нуля, поскольку без правильно организованной денежной эмиссии и эффективно функционирующей налоговой системы никакое хозяйство (по крайней мере, со времен промышленной революции XVIII столетия) развиваться не может.

«Великий человек, но не великий американец»

Столь парадоксальным образом охарактеризовал Гамильтона более чем через сто лет после его смерти президент Вудро Вильсон. И вправду Гамильтон всеми силами боролся за то, что считал важным для государства, в значительной мере пренебрегая при этом демократическими началами, столь близкими сердцу американских отцов-основателей.

Армию он покинул прямо-таки курьезным образом. Как-то раз главнокомандующий ждал своего адъютанта. А тот в это время трепался с приятелем — маркизом Лафайетом. Когда Гамильтон все же добрался до кабинета Вашингтона, тот сделал ему замечание. На что сразу последовало прошение об отставке. На «гражданке» отставник занялся юридической практикой. Но не испортил при этом отношений со своим бывшим шефом.

А вот с гражданскими лицами — постепенно испортил. Гамильтон предлагал ограничивать демократию всеми возможными способами. Он не был монархистом, как порой про него говорили, но с большой симпатией смотрел на британскую систему власти, где чернь не имела возможности влиять на принятие решений. Механизм больших имущественных цензов и ступенчатость выборов президента, а также сената должны были, с его точки зрения, сконцентрировать демократическую власть в руках одной лишь ответственной части общества.

Другие отцы-основатели американского государства смотрели на демократию с гораздо большей симпатией. Поэтому они (особенно Джефферсон) по сей день являются символами этой страны, столь любящей акцентировать внимание на мифологических сюжетах своего прошлого. Из Гамильтона правильный отец-основатель не вышел. Зато вышел отец доллара. Это свое любимое дитя он холил, лелеял, оберегал от всяческих покушений со стороны и усиленно подкармливал ради быстрого роста.

Если быть точным, то стабильный доллар родил все же не Гамильтон, а Роберт Моррис. Инфляция в основном была приостановлена им еще до вхождения Гамильтона в министерскую должность. Моррис жестко сокращал общественные расходы, но имел при этом слабость энергично повышать собственные доходы. По сей причине славы великого государственного деятеля он не снискал.

Тем не менее Континентальный конгресс в 1786 г. основал новую денежную систему на базе успехов стабилизационной политики Морриса. Впрочем, система эта не могла бы стать по-настоящему прочной без тех мер, на которых настаивал Гамильтон, будучи еще простым депутатом от Нью-Йорка. И тем более без тех мер, которые он стал с 1789 г. осуществлять как министр. Поэтому не случайно в 1792 г., т.е. именно при Гамильтоне, был принят так называемый Coinage Act, в соответствии с которым именно доллар становился основной денежной единицей Соединенных Штатов.

Первое, на чем 35-летний министр настоял ради достижения стабильности экономики, это на том, чтобы весь накопленный в ходе войны государственный долг был признан и оплачивался государством с помощью стабильных, не обесценивающихся денег. Отвергнуты были как вариант экспроприации ценных бумаг, накопленных спекулянтами, так и вариант оплаты государственных обязательств очередными свеженапечатанными и быстро обесценивающимися бумажками.

Источник средств для погашения долга Гамильтон видел в федеральной системе налогообложения, право на которую постепенно «выбивалось» у штатов. В основу такой системы были положены таможенные пошлины и акциз на спиртное.

Последнего, казалось, свободолюбивый американский фермер никогда не перенесет. Но как только в одном из штатов возникли волнения, на их подавление была пущена мощная вооруженная сила. «Виски бойс» быстро разбежались, и над «победоносным» Гамильтоном, преувеличившим степень опасности, долго после этого посмеивались. Однако дело оказалось сделано — американский выпивоха с тех пор постоянно отдает часть своих денег на пополнение госбюджета.

Но все же аккумулирования средств посредством одного лишь сбора налогов было недостаточно. Второе, на чем настоял Гамильтон, — это на создании Национального банка. Хотя государство тоже вкладывало в него свои средства, но все же на четыре пятых он становился частным. Акционеры приобретали бумаги банка и формировали четыре пятых его правления.

Национальный банк становился главным центром для осуществления кредитных операций. В отличие от пустых бумажных денег, за которыми во время войны стояло лишь бессилие властей, этот центр осуществлял учет векселей и эмитировал банкноты в той мере, в какой они требовались для обеспечения хозяйственного оборота. Иначе говоря, усиливая государство, Гамильтон в то же время ограничивал его волюнтаризм, фактически ставя эмиссию не в зависимость от желаний депутатов и чиновников, а в зависимость от активности бизнеса.

«Чубайс при президенте Соединенных Штатов»

В 90-е гг. XX века у нас в России шутили, что есть такая должность «Чубайс при президенте РФ». Мол, Анатолий Чубайс уникален, неповторим и на любом занимаемом им посту он выполняет исключительно функции Чубайса, а не министра или руководителя кремлевской администрации. С определенными оговорками можно сказать, что Гамильтон при Вашингтоне был подобным Чубайсом, несмотря на формальную ограниченность своих функций одной лишь экономической сферой. Министр финансов пользовался особым доверием президента, и это какое-то время позволяло играть ему почти такую же роль, какую Уильям Питт-младший играл при короле Георге.

Одной из важнейших интриг Гамильтона стала консолидация долгов штатов в руках федерального правительства. Министр полагал, что такой подход надежно укрепит государство. Ведь все кредиторы будут теперь заинтересованы в предохранении Федерации от распада. А то с кого будет взыскивать долги?

Гамильтон решительно взялся за дело, однако некоторые штаты, находившиеся в лучшем финансовом положении, поинтересовались у него, с какой это стати Федерация должна платить за тех, кто сам не сводит концы с концами. Но справедливость экономических соображений министра уже не интересовала, если речь шла об укреплении государства. Он вступил со строптивцами в торг и пообещал южанам построить на берегах Потомака новую столицу Федерации (так возник город Вашингтон), а пенсильванцам — держать столицу в Филадельфии до тех пор, пока будет идти строительство. Так, «продав» два раза одну и ту же столицу, министр добился своего.

Постепенно желание иметь сильное государство вытесняло в сознании Гамильтона здравый смысл. Он верил во всемогущество хозяйственного центра и стремился с таким трудом аккумулируемые ресурсы пустить на широкомасштабную поддержку отечественных производителей. Протекционистская программа предполагала введение поощрительных премий для лучших предпринимателей, освобождение сырья и материалов от таможенных пошлин, запретительные тарифы для ряда иностранных товаров и т.д.

Апофеозом протекционистской программы стало создание Общества содействия полезным мануфактурам. С помощью государства ему удалось собрать значительный акционерный капитал, который предполагалось пустить на развитие промышленности. Однако руководство компании ударилось в спекуляции государственными бумагами и в конце концов обанкротилось. Гамильтон же, пытаясь спасти затею и с ней свою собственную репутацию, тратил огромные деньги на поддержание падающего курса бумаг.

Министр с его в юности еще полученным опытом частного предпринимательства полагал, что лучше других видит перспективы экономики и может ускорить ее развитие по сравнению с тем, которое определяется действием невидимой руки рынка. Ему казалось, будто он знает каждый «винтик» в огромном хозяйстве страны. Однако предусмотреть все не способен ни один, даже самый что ни на есть способный человек. Если в долгосрочной перспективе гамильтоновский курс на промышленное развитие Америки был, естественно, правильным, то в среднесрочной перспективе он себя не оправдал.

Два с лишним десятилетия непрерывных европейских войн обеспечили Соединенным Штатам процветание на поставках продовольствия. Торговля, судостроение и сельское хозяйство давали стране доход, тогда как «игры» в промышленную политику приводили к финансовым скандалам. Твердое положение доллара и американского бизнеса в целом, возникшее благодаря политике Гамильтона, стали важнейшей основной торговых успехов страны, тогда как его стремление ускорить развитие сверх объективных возможностей ничем хорошим не обернулось.

Как стать великой державой

Постепенно все больше проникая в мир бесконечных интриг, Гамильтон начал терять умеренность и в вопросах международной политики. Если раньше сильное государство было для него основой экономического процветания, то со временем хозяйственные успехи и приток поступлений в казну все чаще становились лишь средством для осуществления американской внешней экспансии.

Когда его политические противники хотели вовлечь Америку в европейские конфликты на стороне революционной Франции (под тем предлогом, что Франция во время американской революции активно содействовала борьбе колоний с английскими войсками), Гамильтон настаивал на нейтралитете и подчеркивал, что слабой стране для укрепления ее сил требуется мир. Более того, он настаивал на сближении с недавним противником — Англией, поскольку конфронтация со столь сильной в экономическом отношении державой негативно сказалась бы на американских торговых успехах.

Простым людям, недавно еще стрелявшим по английским солдатам, трудно было понять необходимость внезапной дружбы с врагом. На одном из митингов толпа закидала Гамильтона камнями, даже не пожелав выслушать его. «Они хотели вышибить Вам мозги, чтоб сравняться с Вами», — тонко охарактеризовал положение дел один из друзей побитого, хорошо разобравшийся в том, как «благодарный» народ реагирует на советы интеллектуалов.

Гамильтон не боялся идти против толпы. Но позднее, когда международный расклад сил изменился и обрисовалась вероятность конфликта с Францией, а также с ее союзником Испанией, он вдруг превратился из голубя в ястреба. Ведь теперь военный успех предоставлял возможность расширить территории за счет французских и испанских владений к югу от Соединенных Штатов.

В это время он уже не был министром. Но его влияние на политические процессы, пожалуй, даже возросло. В администрации Адамса все посты занимали сторонники Гамильтона, назначенные еще первым президентом по рекомендации бывшего главы финансового ведомства. А вскоре и сам Гамильтон получил новый ответственный пост — заместителя главнокомандующего в звании генерала-инспектора. Возглавлял армию при этом, естественно, Джордж Вашингтон.

Однако американская демократия оказалась сильнее умения генерала-инспектора выстраивать политическую интригу. Если Адамс, хоть и ненавидевший Гамильтона, вынужден был считаться с позицией Вашингтона, то в следующем президентском цикле народ отдал свои голоса за Томаса Джефферсона — человека, с которым уже невозможно было прийти к компромиссу.

Демократия часто «опускает» талантливых людей, разбирающихся в сложных вопросах лучше, чем малообразованная толпа. Но зато механизм регулярной смены политических лидеров не дает зарваться тем, кто утратил восприятие реальности. Гамильтон многими чертами характера и многими аспектами политики был чрезвычайно похож на своего младшего современника Наполеона Бонапарта. Однако авторитарный характер власти французского генерала позволил дойти до логического конца превращению здравого смысла в авантюризм и нетерпимость. Американская же демократия «подстрелила» Гамильтона на взлете.

Без его дерзких авантюр Соединенные Штаты развивались «скучно», незаметно, долгое время дистанцируясь от кровопролитных и дорогостоящих европейских конфликтов. Развивались, ориентируясь в основном на действие принципа невидимой руки рынка. Что и позволило Америке стать в конце концов по-настоящему великой державой.


НАПОЛЕОН БОНАПАРТ. ИСТИННАЯ СЛАВА ИМПЕРАТОРА

О великом императоре написаны сотни книг и тысячи статей. Миллионы людей в разных странах мира любят читать о его многочисленных военных победах и редких, но поистине трагических поражениях. Однако в этой статье речь пойдет не об Аустерлице и Бородино, а о финансовой стабилизации и Гражданском кодексе. «Моя истинная слава, — говорил Наполеон, — не в том, что я выиграл сорок сражений: Ватерлоо изгладит воспоминания о всех этих победах. Но, что не может быть забыто, что будет жить вечно — это мое гражданское уложение».

«Мы хотим режима, при котором едят»

За годы революции Франция устала от политики. Инфляция, развал производства и коррупция всех утомили. «Казнокрадов было так много, — иронично замечал Е. Тарле, — что у историка иногда является искушение выделить их в особую прослойку буржуазии».

Один из администраторов времен Директории отмечал, что правительство на всех осуществлявшихся для государственных нужд поставках переплачивало около 50%, поскольку поставщики вписывали в финансовые документы фиктивные расходы, а чиновники сами становились соучастниками махинаций. В результате государство оставалось еще в долгу за то, чего реально не получало.

Наполеон возглавил страну в результате переворота, осуществленного 18 брюмера (9 ноября 1799 г.). Этот артиллерийский офицер достиг к моменту прихода во власть всего лишь 30 лет. Тем не менее он склонен был обратить серьезное внимание на такую скучную для молодого человека материю, как экономика.

«Мы хотим такого режима, при котором едят», — все чаще говорили в народе. Когда произошел переворот, с Наполеоном никто не спорил о размерах захваченной власти. От него ждали успокоения. И сам Наполеон прекрасно осознавал, какова его реальная функция. «Слабость высшей власти — самое ужасное бедствие… Когда в деятельности властных структур проявляются слабости и непостоянство… в обществе распространяется смутная тревога, им овладевает потребность в самосохранении, и обращая взор на самого себя, оно, видимо, ищет человека, который бы мог принести спасение».

Под спасителем генерал Бонапарт, естественно, подразумевал себя. Только он один имел возможность образовать сильное правительство. И генерал действительно намеревался сделать это. По сути дела, не было никакой узурпации. «Я взял себе меньше власти, чем мне предлагали», — отмечал сам император.

Несмотря на такое упоение Наполеоном, никто в момент переворота не знал ничего о том, как тот будет управлять Францией. Все лишь гадали, революционер ли он, роялист ли, а может, кто-то еще? Как тонко заметил А. Вандаль: «Каждый сочинял о нем свой собственный роман. Эта общая неуверенность относительно его намерений шла ему на пользу, позволяя возлагать на него самые противоположные надежды». Точно так же в нашей стране люди самых разных взглядов возлагали свои надежды сначала на Бориса Ельцина, а затем на Владимира Путина, создавая тем самым почву для утверждения авторитарного режима.

Рынок государственных бумаг сразу же позитивно отреагировал на 18 брюмера, что было лучшим свидетельством доверия, которое буржуазия испытывала по отношению к новой власти. Об этом прекрасно свидетельствует диалог, состоявшийся как-то между Наполеоном и князем Ш.-М. Талейраном. «Господин Талейран, что вы сделали, чтобы так разбогатеть?» — неблагосклонно спросил Наполеон. «Государь, средство было очень простое: я купил бумаги государственной ренты накануне 18 брюмера и продал их на другой день», — ответил тонкий льстец. И действительно, с 17 брюмера по 24-е государственная рента выросла почти в два раза.

Ведь дамы совершенно голые

По словам Бурьена — секретаря Наполеона — тот сразу же после прихода к власти проводил больше всего времени, планируя пути и средства для возрождения денежного обращения. Однако его увлечение хозяйственными вопросами было столь значительным, что, как правило, перехлестывало через край и наносило немалый ущерб именно тем, кого брали под покровительство.

Наполеон был антилибералом в самом глубоком смысле этого слова. Он не только закрывал газеты и придавливал оппозицию, но даже вообще не признавал того, что жизнь (хозяйственная, в частности) может устраиваться сама собой, т.е. благодаря действию управляющих ею естественных законов. Этим он, кстати, очень хорошо вписывался в устоявшуюся во Франции дирижистскую традицию.

Идеи, идущие от Тюрго, были отвергнуты Наполеоном полностью, хотя на практике он смог разгрести многие оставшиеся от революционеров завалы, действуя именно по тому сценарию, который предлагался либералами.

Император был прагматиком, сумевшим продвинуться вперед настолько, насколько позволял его врожденный здравый смысл. Однако выше той планки, которая была установлена ему эпохой, Наполеон подняться так и не сумел.

Порой поддержка отечественной экономики была скорее курьезна, нежели масштабна. Вот как, например, он решал проблему застоя в производстве дорогих тканей, связанную с переменой моды и стремлением аристократок одеваться в античном стиле.

Однажды на приеме в Люксембургском дворце Наполеон заставлял лакея усиленно топить камин, подкладывая в него неограниченные порции угля. В ответ на опасения гостей относительно возможного пожара, первый консул заметил, что присутствующие в зале дамы, включая Жозефину, совершенно голые. На следующий день патриотки бросились в магазины скупать платья, юбки, шали и прочие предметы одежды, производимые отечественной промышленностью.

Однако подобными милыми сценками дело не ограничивалось. Вот лишь некоторые примеры поистине сумасшедшей активности императора, приводимые в обстоятельном труде Е. Тарле «Континентальная блокада». «Готовится новая огромная и отчаянная борьба с Австрией — но Наполеон среди приготовлений находит время гневливо указать министру внутренних дел, что нужно выписывать баранов-мериносов, а не овец, ибо этого требуют нужды акклиматизации, нужды шерстяной промышленности… Очень часто он лично возбуждает дела и требует докладов. Не нужно ли запретить ввоз шелка-сырца из Италии в Германию, чтобы лионские мануфактуры не нуждались в сырье? Почему так медленно происходит засев полей свекловицей, хватит ли сырья для сахарных заводов? Чем именно пернамбукский хлопок выше того, что приходит из Джорджии?».

До чего же вся эта суета похожа на деятельность крупных советских хозяйственников, мечущихся по полям и заводам с раннего утра до позднего вечера, а потом констатирующих массу «объективных» причин, по которым хлеб не родится, а телевизоры воспламеняются непосредственно при включении!

Деньги видел только во сне…

И все же трудно усомниться в том, что вклад Наполеона в развитие страны был огромен. Несмотря на всю ограниченность своих взглядов, именно он создал ту базу, на которой впоследствии стало возможным динамичное развитие страны.

Деятельность Наполеона можно подразделить на три основных направления: во-первых, стабилизация финансов, во-вторых, успокоение страны и защита собственника, в-третьих, выработка стройного хозяйственного законодательства.

Что касается состояния государственной казны, то, по словам наполеоновского министра финансов 1Ьдена, «20 брюмера VIII года финансов фактически не существовало». А один из его предшественников времен Директории отмечал, что «деньги ему доводилось видеть только во сне».

Когда 26 брюмера (то есть через неделю после переворота) консулы вскрыли государственные сейфы, они обнаружили в них всего 60 000 ливров — сумму, которой оказалось недостаточно даже для покрытия почтовых расходов на оповещение населения Франции о смене правительства.

Велик был соблазн выпустить для пополнения бюджета какую-нибудь очередную разновидность бумажных денег. Однако первый консул не стал идти по такому скользкому пути. «Пока я жив, — отмечал он, — я не выпущу ни одной обесцененной денежной ассигнации, ибо политический кредит основан на доверии к деньгам».

Чтобы решить финансовые проблемы, Наполеон не погнушался «распродажей Родины». За 80 млн. франков он уступил американцам Луизиану. Но это, конечно, была лишь временная мера.

Наполеон пошел по пути строительства эффективно работающей фискальной системы. Францию надо было научить снова платить налоги. Была учреждена налоговая инспекция, имевшая подразделения в каждом департаменте страны. Особое внимание уделялось механизмам (порой курьезным) стимулирования работы этой новой государственной службы. В частности, Наполеон пообещал назвать одну из самых красивых площадей Парижа именем того департамента, который быстрее других выплатит всю сумму налогов. Так в столице Франции появилось название «Площадь Вогезов».

В период консульства Наполеону удавалось ежегодно собирать 660 млн. франков налогов, что на 185 млн. превышало поступления в казну французского королевства в последний предреволюционный год. Подобный рост доходов позволил в конечном счете сократить государственный долг. Причем добиться подобного порядка в финансовой сфере Наполеону удалось даже несмотря на то, что он постоянно вел широкомасштабные и дорогостоящие войны.

Конечно, финансы не могли быть благополучными в атмосфере общего неблагополучия. Ситуация во Франции заметно ухудшалась по мере того, как Наполеон втягивался в противостояние со всей монархической Европой. В 1807 г. на военные нужды шло примерно 60% государственных средств, а в 1813 г. — уже 80%. С 1811 г. бюджет опять стал дефицитным. И тем не менее финансы страны находились по европейским меркам того времени в относительно приличном состоянии.

Еще одним важным шагом в финансовой политике Наполеона стало установление своеобразной системы разделения финансовых властей. Наполеон сформировал наряду с министерством финансов генеральное казначейство, отвечающее непосредственно за поступление доходов. «Мой бюджет, — отмечал он — будет спасен лишь при условии, если министр финансов будет постоянно враждовать с генеральным казначеем… Один говорит: "Я обещал выплатить столько-то денег и должен это сделать", а другой возражает, говоря: "Мы собрали всего такую-то сумму". Только оценив и сопоставив эти требования, я смогу обеспечить безопасность финансов от разорения».

Библия нового общества

Не меньше внимания, нежели финансам, уделял Наполеон защите частной собственности. «Настоящие гражданские свободы, — отмечал он, — существуют там, где уважается собственность».

Правда, Наполеон не воспринимал собственные красивые заявления как догму и мог в некоторых случаях весьма решительно расправиться с отдельными олигархами, не вписавшимися в созданный им авторитарный режим. «Равноудаление» олигархов от власти, чрезвычайно близкой им во времена Директории, было повторено через 200 лет в России Владимиром Путиным.

Иногда Наполеон даже нарушал принцип неприкосновенности собственности. Так, например, он наложил секвестр на имущество Уврара — одного из финансовых столпов периода Директории — за то, что тот отказал ему в крупном кредите.

Подобный волюнтаризм, конечно, не укреплял авторитета власти, но все же он представлял собой явное исключение из общего правила. В целом же Бонапарт создал в стране принципиально иное отношение к частной собственности, нежели то, которое установилось в революционные десять лет, когда реквизиции и принудительные займы были нормой, а не разовым мероприятием.

Важно было не только прекратить новые поборы, но и защитить имущество, приобретенное гражданами в годы революции путем приватизации. Иначе говоря, важно было легитимизировать новых собственников. Уже в конституции VIII года, утвердившей власть Бонапарта в качестве первого консула, провозглашалось, «что каково бы ни было происхождение национальных имуществ, законно заключенная покупка их не может быть расторгнута и законный приобретатель не может быть лишен своего владения». Впоследствии даже режим реставрации не смог пересмотреть наполеоновские принципы отношения к собственности, хотя среди роялистов было много людей, пострадавших от перераспределения имущества.

Впрочем, помимо общих деклараций для Наполеона важен был конкретный договор с формальными претендентами на спорное имущество. Эта задача в основном была решена уже в июле 1801 г. посредством подписания конкордата с папой. Церковь, оговорив себе определенные права, отказывалась от претензий на конфискованные и распроданные владения. Кроме того, Наполеон принимал еще и специальные меры для облегчения возврата эмигрантов, которые вкладывали капиталы и способствовали тем самым развитию французской экономики.

Кроме формальной защиты собственности требовалась еще и неформальная. В годы революции никто не мог чувствовать себя защищенным от разбоя, реквизиций, принудительных займов и т.п. Наполеон же сделал ставку на обеспечение гражданского мира, предоставляя каждому возможность заниматься своим делом.

Он обеспечил правопорядок, прибегая для этого и к нестандартным средствам. В частности, выдвинул на роль руководителя уголовной полиции рецидивиста Видока. За один только год Видок всего с двенадцатью подобранными им сотрудниками смог арестовать 812 бандитов, а также ликвидировать в Париже все притоны.

Однако практические меры по защите собственности значили бы не так уж много, если бы Наполеон не предпринял мер для выработки всеобъемлющего хозяйственного законодательства. Принятый в марте 1804 г. Гражданский кодекс (составивший основу знаменитого кодекса Наполеона) стал образцом для многих хозяйственных законодательств в разных странах мира, поскольку то, что было сделано во Франции, не делалось ранее нигде. «Гражданский кодекс стал библией нового общества», — заметил историк Жорж Лефевр.

Если можно в двух словах выразить сущность Кодекса, то она сводится к защите собственника. «Право собственности, — отмечал Жозеф Порталис, один из авторов этого документа, — основное право, на котором покоятся все общественные учреждения, столь же драгоценное для человека, как и его жизнь».

Уже в первые годы консульства во французскую экономику стали вкладываться средства, припрятывавшиеся капиталистами на протяжении всего периода революционных смут. И все же при всей важности этой созидательной работы надо сказать, что воздействие Наполеона было весьма противоречивым.

Континентальная блокада

Стремление защитить французскую экономику от конкуренции иностранных, прежде всего английских, товаров появилось отнюдь не при Наполеоне. Можно сказать, что идеи протекционизма владели массами.

Наполеон в данном вопросе остался на уровне людей своего времени. В 1806 г. император установил континентальную блокаду Англии (т.е. ввел полный запрет на торговлю с этой страной для всех зависимых от него государств континентальной Европы) с целью подорвать ее экономическую мощь. Но, как отмечал Е. Тарле, «континентальная блокада оттого и сделалась любимой его идеею, основной пружиной его политики, что она, как ему представлялось, в одно время и губила английскую мощь, и способствовала развитию французской промышленности».

Позднейшим дополнением к континентальной блокаде стало принятое в 1810 г. решение о резком повышение таможенных тарифов на колониальные товары с тем, чтобы окончательно добить ненавистных англичан. С формальной точки зрения положение последних было безнадежно. Однако на практике в гораздо более тяжелой ситуации оказалась Франция. Законы рынка, основанные на стремлении людей к свободе, доказали, что они сильнее воли императора.

Уже в октябре 1809 г. в Министерстве иностранных дел констатировали самые безотрадные для Франции результаты применения политики континентальной блокады и настойчиво указывали на сильное вздорожание товаров. Дело в том, что национальная промышленность не смогла полностью заменить изгнанный императором импорт. Конкуренция сократилась, и цены выросли.

После того как Наполеон нанес удар по колониальным товарам, положение французов еще более ухудшилось. Как докладывал императору министр внутренних дел в середине 1810 г., «Франция теперь потребляет, несомненно, несравненно меньше колониальных товаров, чем прежде, но платит за них она настолько больше, что даже абсолютно сумма, истрачиваемая на покупку колониальных товаров, почти та же, что тратилась прежде».

Несли ли потери наряду с французами и англичане? Наверное, да. Однако у них нашлось множество лазеек для того, чтобы обойти континентальную блокаду.

Во-первых, хотя формально весь континент дрожал перед Наполеоном и клялся ему в верности, практически нигде в Европе не соблюдали блокаду столь строго, как в самой Франции. Об этом, например, свидетельствуют цены на сахар. Если в Париже фунт сахара стоил в 1812 г. 5 франков, то в Лейпциге и Франкфурте — лишь 2,5. Иначе говоря, предложение в этих городах было значительно более широким, скорее всего за счет обхода таможни.

Во-вторых, негласный бойкот континентальной блокаде объявили не только подчиненные Наполеоном народы, но и сами практичные французы, стремившиеся всегда купить товар подешевле. Поэтому контрабандистам часто даже не приходилось подделывать штемпели, используемые чиновниками для обозначения национальной продукции, разрешенной для продажи. Население втайне от контролеров с радостью приобретало товары без штемпеля.

В-третьих, постепенно сам Наполеон вынужден был отступать от им же сформулированных жестких правил. Уже с 1810 г. он стал все чаще допускать выдачу так называемых лицензий, позволяющих определенному лицу привезти из Англии определенное количество товаров с обязательством вывезти из империи на том же корабле эквивалентный объем продукции согласно специально согласованному с чиновниками списку. Подобные вольности давали дополнительный доход французской казне (за счет взимания таможенных пошлин), что в период ведения напряженных войн было для Наполеона чрезвычайно важно, а потому высокие принципы протекционизма были нарушены.

Однако любое исключение из правил сразу порождает массу возможностей для многочисленных злоупотреблений. Коммерсанты привозили дорогие английские товары и вывозили из Франции всякий дешевый хлам, давая чиновникам взятки за признание «истинной ценности» этого груза. Затем хлам сбрасывался в море, поскольку англичане Наполеона «в упор не видели» и французские товары к себе не пускали. Для обеспечения большей стабильности торговых связей в Лондоне даже возникла целая сеть контор, подделывающих наполеоновские лицензии.

Рост цен, вызванный континентальной блокадой и ограничением иностранной конкуренции, стал одной из важнейших причин широкомасштабного экономического кризиса, поразившего французскую экономику в 1810-1811 гг. Издержки производства выросли, спрос (в связи с военными бедствиями и обнищанием) сократился. Товары стало трудно реализовывать.

Трудности сбыта подвигли Наполеона на еще большее усиление государственного вмешательства в экономику. Он стал давать субсидии и льготные кредиты предприятиям, страдающим от отсутствия спроса. Однако, как всегда бывает в подобных случаях, реальный результат государственной поддержки был далек от ожидаемого.

Очень характерен в этой связи случай, относящийся еще к 1807 г. 27 марта Наполеон издал декрет, согласно которому ассигновывались крупные суммы на поддержку французских мануфактур. Заключение о том, кто был достоин получения кредита, давали префекты, а окончательное решение принимал министр внутренних дел. В итоге 25 промышленников получили от государства в общей сложности порядка 1,2 млн. франков. Залогом служили непроданные товары, которые по стоимости должны были на треть превосходить сумму кредита.

Казалось бы, государство все предусмотрело: и конкурсность, и залог, и контроль со стороны высших властей. Но результат этой акции оказался плачевен. Государство не только не смогло помочь промышленности, но и потеряло значительную часть своих денег. Лишь пять человек смогли полностью вернуть долг. Одиннадцать заемщиков вернули деньги частично. Девять промышленников не вернули ничего. Чиновники стали реализовывать залог, но оказалось, что они далеко не всегда могли таким образом выручить государственные деньги.

Немалый вред нанесла экономике континентальная блокада. Но все же самый главный удар по зарождающемуся национальному хозяйству был связан с беспрерывными войнами. Император не желал прислушиваться ни к каким советам. Впоследствии, находясь уже в ссылке и отвечая на вопрос о причинах своего поражения, Наполеон сказал: «Их было множество, но главное состояло в том, что я отвык выслушивать мнения, противоположные моему собственному».


ШТЕЙН И ГАРДЕНБЕРГ. РЕФОРМАТОР «ЗЛОЙ» И РЕФОРМАТОР «ДОБРЫЙ»


Фридрих Карл Штейн и Карл Август Гарденберг

То, каким сильным и развитым государством стала Германия к концу XIX века, во многом определялось реформами, осуществленными в Пруссии начала столетия. Главной проблемой для реформаторов стали тогда земельная реформа и отмена крепостного права.

От Адама

У истоков преобразований стояли два человека — барон Фридрих Карл фом унд цум Штейн и князь Карл Август фон Гарденберг. Оба они были выходцами из западных немецких земель — Штейн из Нассау, Гарденберг из Ганновера, оба окончили Геттингенский университет, и оба перешли со временем на прусскую службу. Кстати, определяющее воздействие выходцев из наиболее культурных западных земель в целом было характерно для прусских реформ первой половины века.

Штейн и Гарденберг, родившиеся соответственно в 1757 и 1750 гг., принадлежали к поколению, которое следовало за поколением Тюрго. Они имели возможность изучить практическую деятельность французского реформатора и его научные труды. Исследователи высказывают мнение, что Штейн мог даже рассматривать Тюрго в качестве своего учителя на раннем этапе административной деятельности. Но самое главное — прусские реформаторы читали труд властителя дум той эпохи Адама Смита «Богатство народов». Сохранился даже принадлежавший Штейну изрядно потрепанный экземпляр этой книги, обильно испещренный пометками владельца.

Будущие немецкие реформаторы вырабатывали свое мировоззрение практически одновременно с французами, испытавшими шок от плодов собственной революции. Так, например, Гарденберг еще в 1794 г. сформировал свою политическую идеологию, которая очень сильно корреспондирует с мышлением Наполеона. Князь желал открыть возможности для карьеры талантливых людей, равномерно распределить налоговое бремя, обеспечить безопасность собственности и защиту прав личности, а также достичь сочетания свободы с религиозностью и гражданским порядком. Причем все эти изменения должны были быть достигнуты путем преобразований, идущих исключительно сверху.

Впрочем, судьба западного соседа не слишком привлекала немцев. К моменту начала прусских реформ отчетливо выявились уже первые успехи промышленной революции в Англии и многочисленные проблемы революционной Франции. Поэтому реформаторы ориентировались, прежде всего, на британские идеи и институты, стремясь обеспечить своей стране постепенность перехода к новому обществу, на чем особенно настаивал Гарденберг, и в то же время мобилизовать моральный дух масс для возрождения нации, на чем особенно настаивал Штейн.

Ключевую роль в немецкой англомании того времени играл Геттингенский университет, ориентированный на британскую культуру и дававший знания в области истории Англии на том же уровне, какой поддерживался в самих британских университетах. В частности, Штейн отмечал в своей автобиографии, что в Геттингене по желанию родителей он изучал юриспруденцию, но в то же время знакомился с английской историей, статистикой, политэкономией, политикой.

Штейн и Гарденберг не были столь одиноки в своих воззрениях, как Тюрго, у которого оставалась лишь пара верных соратников — Дюпон де Немур и Кондорсе. В Германии начала XIX века либеральные идеи были широко распространены.

Имелось уже несколько переводов книги Смита. Более того, в ряде университетов (прежде всего в Геттингенском и Кенигсбергском) читались курсы, основанные на теории Смита и предлагавшие ее интерпретацию применительно к условиям Германии. Из этих университетов вышла целая плеяда будущих сотрудников реформаторских министерств, самому младшему из которых в 1807 г. было 31, а самому старшему — 43 года. Они могут считаться своеобразной прусской группой младореформаторов. Особо следует выделить выходца из Кенигсберга Теодора фон Шёна (род. в 1778 г.) — наиболее образованного экономиста либеральной школы, отец которого дружил с самим Иммануилом Кантом и воспитывал сына по системе, предложенной философом.

Задачей прусских реформаторов стало создание нового образцового государства, но не посредством революции как таковой, а за счет комплекса правовых действий. Прусская бюрократия рассматривалась, в частности Гарденбергом, как создатель «орудия, предназначенного для формирования мирового правительства с целью обучения человеческой расы».

Специфический язык, героический пафос, явный утопизм и оптимистическая уверенность в своих возможностях — все это черты своеобразной революционности прусских реформаторов. Они тоже несли миру свободу. Но свобода эта не содержала в себе идею свободы политической, как было записано в американской и французской конституциях. Речь шла только о так называемой гражданской свободе. Она не предоставляла человеку права на участие в жизни государства, но скорее предоставляла ему возможность быть относительно независимым от этого самого государства, находясь внутри него. Это была не реализация идей Жан-Жака Руссо, но реализация идей Адама Смита, который мог даже рассматриваться в качестве своеобразного дедушки реформ.

Власть и реформаторы

Жесткому и решительному Штейну — опытному администратору, дослужившемуся до поста обер-президента провинции Вестфалия, — первому довелось начать реформы, заняв пост неформального главы правительства Пруссии (формально он был лишь министром финансов и внутренних дел). Однако пробыл Штейн на данном посту всего чуть больше года. Он имел неосторожность написать нелояльное по отношению к Наполеону письмо, которое попало в руки французов. Министр оказался смещен со своего поста и вынужден был эмигрировать.

После опалы Штейна его сменил на главном государственном посту (правда, не сразу) мягкий и гибкий Гарденберг, который возглавлял прусскую администрацию целых 12 лет вплоть до самой своей смерти. За это время начатый Штейном процесс реформ стал необратимым. Кроме того, именно Гарденберг создал эффективно работающую прусскую администрацию.

Оба реформатора оказывали воздействие на нерешительного и ограниченного Фридриха Вильгельма III, склоняя его к постепенным изменениям хозяйственного строя. А это, бесспорно, было нелегко. Король обладал менталитетом, существенно отличающимся от реформаторского.

Ценности национального государства не вытесняли из его сознания старые, традиционные династические ценности. В условиях наполеоновских войн ответственность в понимании короля предполагала лишь необходимость героически сражаться с врагом. В конечном счете задача политического самовыживания заставила его пойти на осуществление реформ, но он понимал их значительно более узко, нежели реформаторы. Главным для него было выживание династии, тогда как для реформаторов это представляло собой лишь частную задачу.

Эти люди воспаряли над государством. Они не были своими корнями привязаны именно к Пруссии и к данной династии, а, следовательно, их мышление не было столь уж специфически прусским и династическим. И все же между подходом короля и позицией реформаторов имелась важная точка соприкосновения. Король, так же как и реформаторы, признавал недостатки традиционной прусской администрации. Другое дело, что он отклонял дополнительные реформы. Особенно если они еще и не принимались консерваторами.

Совсем иным человеком была супруга монарха, сыгравшая, пожалуй, очень важную роль в реформах. Происходившая из мекленбургского дома, она по своему менталитету оставалась скорее германской принцессой, нежели прусской королевой, и думала не только о династии, но о Германии и о немецком народе в целом. Поэтому Штейн мог пользоваться при осуществлении своей деятельности поддержкой умной и энергичной королевы Луизы, которая, к несчастью для страны, скончалась в возрасте всего лишь 34 лет, через полтора года после отставки реформатора, успев, правда, настоять на замене очередного, «промежуточного» канцлера и открыть тем самым дорогу Гарденбергу.

И тем не менее при всем значении роли королевы на переднем краю реформ находились Штейн и Гарденберг. Трудно найти двух столь несхожих людей, как они.

Буря и натиск

Штейн фанатично верил в свое дело, пренебрегал опасностями, доверял людям и стремился видеть в них самое лучшее. Он ставил себе определенную задачу и не сворачивал в сторону до тех пор, пока не добивался ее решения, используя ради этого все находящиеся в его распоряжении рычаги власти. Впрочем, достоинства Штейна оборачивались порой его недостатками. В своих ошибках он упорствовал и становился тем самым даже опасен для нормального хода реформ.

Деятельность Штейна в значительной мере определялось его лютеранским мировоззрением. Развитие человеческой личности означало для него развитие способности к выполнению долга. Поэтому свою государственную службу реформатор рассматривал не просто как право сделать успешную карьеру, но как обязанность, возложенную на него свыше. В значительной степени именно этим можно объяснить ту самоотверженность и энергию, с которыми он шел к поставленной цели. Этим же можно объяснить и его стремление к тому, чтобы максимально возложить как права, так и ответственность за все сделанное на отдельных министров. Стремление к расширению прав правительства даже способствовало обострению отношений Штейна с монархом и было, очевидно, одним из скрытых факторов его слишком быстрой отставки.

Отвергая прусский бюрократический абсолютизм и опираясь на представления о ценности отдельной личности, Штейн все же не мог превратиться в законченного индивидуалиста, характерного, скажем, для британской традиции. В этом смысле он оставался, пожалуй, более адекватным своей эпохе, чем некоторые глубокие мыслители того времени — такие, например, как Фихте или Гумбольдт. Говоря о государстве, Штейн держал в уме коллективизм древних свободных германских воинов. И старое государство он критиковал не за подавление личности, а за выхолащивание духа общинности. Он подчеркивал, что его реформы направлены на возрождение отечества, независимости и национальной чести.

Со всей своей горячностью, нетерпеливостью и даже нетерпимостью Штейн на удивление органично вписывался в духовную обстановку эпохи. Его бескомпромиссная борьба с бюрократическим абсолютизмом стала частью того великого сражения против обыденности и механистичности жизни, которое было дано немецкими поэтами направления «Бури и натиска». Пожалуй, не слишком преувеличивая, можно сказать, что атмосфера реформ Штейна — это атмосфера шиллеровских «Разбойников», сражающихся за справедливость против предательства, за любовь против ненависти, за общность и единение против корысти и зависти. Эмоциональность восприятия окружающей действительности могла быть в те годы свойственна не только поэтам. Штейн реформировал общество так, как будто слагал стихи.

Но при всем этом он не был по-настоящему глубокой и разносторонней личностью, как, скажем, Гете. Характерно, что единственным его комментарием по прочтении «Фауста» было: «…эту книгу неприлично держать у себя в гостиной». Впрочем, важные для него вещи — например, английскую политическую историю — Штейн знал блестяще.

Не в дверь, так в окно

Гарденберг, ставший в отличие от Штейна государственным канцлером — главой правительства, а не просто министром, напротив, был чрезвычайно разносторонним человеком. Любезный и жизнерадостный, типичный кавалер XVIII столетия, он никогда полностью не отдавался какой-нибудь одной идее, легко учился и переучивался. Но при этом канцлер был более тесно связан со специфически прусскими интересами, в частности с интересами династии, чем, скажем, Штейн.

У Гарденберга любой политический опыт шел в дело. Он творил политику из всех составляющих, которые только имелись у него под рукой. В своих действиях он, казалось бы, сочетал несочетаемое. И административный опыт деспотизма XVIII столетия, и достижения Французской революции, и сильные стороны наполеоновской политики Гарденберг адаптировал для нужд прусского государства. И, что удивительно, вся эта адская смесь у него работала.

В отличие от ведущих деятелей Французской революции, использовавших демократические формы для прикрытия своей диктаторской политики, Гарденберг использовал авторитарные формы для того, чтобы дать обществу больше свободы. Наверное, многие реформаторы XIX и XX веков могут считать князя Гарденберга своим предшественником.

Хотя Гарденберг имел определенные принципы, но считал, что добиваться их реализации можно лишь в ходе сложного политического процесса, требующего маневрирования и временных отступлений. Власть для него имела все же самостоятельную ценность вне зависимости от того, какова ее природа и для какой цели она используется. Как откровенно заметил в отношении Гарденберга один из прусских реформаторов, «если того выставить через дверь, он на следующий же день пролезет через окно».

И все же, думается, что кажущаяся порой излишней гибкость Гарденберга играла огромную роль прежде всего для прусских реформ, а лишь во вторую очередь для него самого. Ведь как бы ни любил он власть со всеми ее атрибутами, надо признать, что использовал князь ее, в первую очередь, для осуществления комплекса экономических преобразований, столь необходимых стране. Политика для него была искусством возможного, но в рамках этих ограничений он желал не только для самого себя, но и для других сделать жизнь максимально приятной.

И еще в одном важном аспекте он принципиальным образом отличался от Штейна. Гарденберг был, наверное, наиболее космополитично настроенным человеком среди прусских реформаторов. Он никогда не понимал фанатизма Штейна, его безграничного патриотизма, его ненависти к Наполеону.

Фактически можно сказать, что Гарденберг поддержал отставку первого реформатора. Он считал всякую прямолинейность чрезвычайно вредной для дела преобразований. Под конец своей политической деятельности Гарденберг даже собирался как-то отдать Штейна под следствие.

Для сравнения заметим, что Штейн, напротив, оказал после отставки поддержку своему преемнику, хотя эта поддержка отнюдь не свидетельствовала о его теплых чувствах к князю. Напротив, Гарденберг в личностном плане был глубоко ему чужд. «Это помесь козла и лисы», — заметил как-то первый великий немецкий реформатор, характеризуя реформатора второго. А услышав о смерти Гарденберга, переживший на девять лет своего политического преемника Штейн поспешил поздравить «прусскую монархию с этим счастливым событием».

Штейн был прям и откровенен, но Гарденберг оказался гораздо более прагматичен. Весьма характерно, например, что он абсолютно не принимал присущего Штейну антисемитизма, но отнюдь не по принципиальным соображениям, а потому, что антисемитизм был не практичен и не политичен. Ведь у евреев можно было одолжить деньги, столь необходимые для выплаты репараций Наполеону.

Тем более не принимал Гарденберг той жесткости, с которой поначалу Штейн нацелился на проведение аграрной реформы. Юнкерам не слишком нравились намерения Штейна, что, может быть, сыграло свою роль в слишком быстрой отставке первого реформатора. Гарденберг уже не имел намерений ссориться с юнкерами и скорректировал реформу соответствующим образом.

Штейн и Гарденберг воплощали собой два классических типа реформатора, впоследствии постоянно встречавшихся в истории. Один — решительный борец, прорубающий дорогу новому, делающий это новое необратимым. Другой — тонкий политик, закрепляющий все достигнутое, добивающийся того, что результаты реформ становятся привычными и приемлемыми для широких слоев населения. Они были как «злой» и «добрый» следователи: один пугает «подозреваемого» всякими ужасами, другой же идет на некоторые уступки и в результате убеждает в том, что все предлагаемое не столь уж страшно.

Время великих реформ

Прусские реформы берут начало с королевского эдикта 9 октября 1807 г., подготовленного Штейном и представлявшего собой первый шаг в области аграрных преобразований. В соответствии с этим документом в страна уничтожались крепостная зависимость (для одной части крестьян сразу, для другой — с 1810 г.) и сословное деление. Вводился свободный рыночный оборот земель.

Впрочем, «разрешить рынок» было не так уж трудно. Главные проблемы при этом сохранялись. Если Французская революция дала народу землю в условиях, когда дворянство не могло оказать должного сопротивления, то прусской монархии надо было каким-то образом урегулировать отношения помещиков и крестьян. Эдикт 1807 г. фактически не решил проблему собственности. Все крестьянские повинности, обусловленные не личной зависимостью, а правом пользования землей или особыми контрактами, по-прежнему оставались в силе.

Пребывавшие в единой «хозяйственной связке» помещики и крестьяне по-прежнему мешали друг другу жить и работать. Завязывавшийся веками узел надо было так или иначе разрубать.

Похоже, сам глава реформаторов не собирался после отмены крепостной зависимости давать помещику возможность свободно распоряжаться крестьянской землей, тогда как все сотрудники реформаторского министерства считали охрану крестьянина мерой, не соответствующей требованиям времени. Учитывая значение, которое Штейн придавал необходимости единения нации в борьбе с Наполеоном, можно поверить в то, что он не хотел серьезно ущемлять крестьянство. Тем не менее еще до отставки Штейна началось движение в сторону помещичьего варианта решения земельного вопроса.

Уже через несколько месяцев после начала реформы помещики получили возможность в определенных случаях присоединять к своим имениям крестьянские наделы. Следующий кардинальный шаг был сделан в 1811 г. при Гарденберге. Значительной части крестьян (в основном владельцам крепких, жизнеспособных хозяйств) предоставлялось право собственности на землю с тем, однако, условием, что они половину или треть ее отдают помещику. Очередной этап войны задержал реформу, но 29 мая 1816 г. в практику регулирования аграрных отношений были внесены окончательные разъяснения, и начался процесс качественных преобразований, который в основном завершился к концу 30-х гг.

Несколько по-иному протекал процесс реформирования на Западе — в Рейнланде и в Вестфалии. При французах реформа там была проведена на французский манер, т.е. в пользу крестьян. Однако затем результаты ее были отменены. В итоге прусский путь преобразований сельского хозяйства возобладал все же и там.

В конечном счете аграрная реформа привела к тому, что значительная часть крестьянских земель перешла к помещикам и усилила мощь юнкерских латифундий. Германия стала страной крупного землевладения — одним из наиболее ярко выраженных государств подобного типа в Европе.

Важным этапом реформы стал также раздел общинного имущества, осуществленный в 1821 г. Община препятствовала становлению хозяйственной самостоятельности крестьянина, сохраняла зависимость отдельных производителей друг от друга. Превращение общинного имущества в частную собственность позволяло его продавать, закладывать, пускать в нормальный хозяйственный оборот.

Таким образом, реформа шла очень медленно и, казалось бы, неэффективно. Весьма распространенной в исторической литературе (особенно социалистической) является такая трактовка проблемы, согласно которой содержание аграрной реформы Штейна оказалось выхолощено последующими эдиктами, в результате чего выгоду получили лишь помещики. Франц Меринг, например, отмечал, что в Пруссии «понадобилось два поколения, чтобы в бесконечно жалкой мере достигнуть того, что Французская революция, во всяком случае, провела в одну ночь».

Такой подход можно было бы считать правильным, если бы целью аграрной реформы являлось именно наделение землей крестьян. Однако на самом деле первостепенное значение имеет не то, кому конкретно достанется спорное имущество, а сам факт четкого определения прав на него. Главное, чтобы был конкретный собственник, имеющий защищенную законом возможность как использовать землю в своих хозяйственных интересах, так и продать ее на сторону. Если такой собственник имеется, рынок перераспределит имущество и отдаст надел в руки эффективно работающего хозяина.

В Пруссии земля была в конце концов поделена, хотя на это и ушло больше времени, чем во Франции. Завершение раздела в пользу помещиков способствовало созданию крупных, эффективно работающих юнкерских хозяйств и оттоку безземельного крестьянства в город. «Удавшаяся» агарная реформа во Франции создала вялый рынок и усилила стимулы для экспорта капитала за рубеж. «Неудавшаяся» реформа в Пруссии создала прочную базу для бурного развития капитализма в будущей германской империи.


АЛЕКСАНДР ПЕРВЫЙ И МИХАИЛ СПЕРАНСКИЙ. ВРЕМЯ И ВЕЧНОСТЬ


Александр Первый и Михаил Сперанский

С началом Отечественной войны 1812 г. народ русский в едином порыве поднялся против врага. Если же француза поблизости не было, супостата находили и среди своих. Все прелести формирования народного самосознания испытал на своей шкуре Михаил Сперанский, попавший в немилость к царю и сосланный поначалу в Нижний Новгород, а позднее в Пермь. Действительно, кого же считать главным врагом народа, как не реформатора?

Когда он ходил по улицам, мальчишки, подстрекаемые взрослыми, бегали вокруг с криком: «Изменник!», бросая в Сперанского комья грязи. Доставалось и родне бывшего высокопоставленного чиновника. Происходил Михайло Михайлович из скромной семьи деревенского священника, и патриотически настроенные крестьяне грозились раскатать по бревнам дом, где вырос предатель. Но еще больше народной ненависти пришлось на долю маленькой дочери Сперанского. Все время пока она ехала к отцу в ссылку, «героические труженики тыла» что было сил осыпали ее с бабушкой всевозможными бранными словами.

В высшем свете к реформатору относились по-иному. Там его называли не изменником, а взяточником. Подобный эпитет употребил, к примеру, министр финансов граф Гурьев, сам прославившийся, правда, реформированием не столько системы государственного управления, сколько системы приготовления манной каши с изюмом (гурьевской, как называют теперь его творение).

Брал ли взятки Сперанский, мы точно знать не можем, но известно, что в годы испытаний, когда в ссылке он не имел никакого государственного содержания, Михайло Михайлович вынужден был продавать вещи, дабы наскрести себе денег на пропитание. Ничего не скажешь — яркий пример взяточника из истории российского чиновничества. Больше не на кого было наехать «честнейшим» господам!

В общем, можно сказать, люди русские в час грозных испытаний ощутили себя народом. Нашли врага и сплотились против него. По иронии судьбы 170 лет спустя в ссылке в Нижнем Новгороде (тогда г. Горьком) находился еще один наш известный соотечественник — академик Сахаров. И его россияне травили за милую душу. И жене Андрея Дмитриевича немало доставалось «теплых слов».

Как Сперанский, так и Сахаров хотели дать народу закрепощенной страны хоть немножко свободы. А такое народ никогда не прощает.

Вольный воздух Швейцарии

История российских реформ начинается до Сперанского. Или, точнее, она начинается с восшествием на престол в 1801 г. императора Александра I. Сперанский был еще «на подхвате» в тот момент, когда 23-летний государь со своими друзьями замыслил осуществить серьезные преобразования, способные политически и экономически приблизить огромную восточную державу к западному миру.

Отставала ли Россия от Европы в тот момент, когда Александр I поставил вопрос об отмене крепостного права и решении земельного вопроса? Ответ зависит от того, что именно считать Европой. Или точнее — от нашей способности понять, насколько Европа неоднородна.

По отношению к Англии Россия действительно представляла собой глубокую европейскую периферию. В Лондоне на повестке дня стояли принципиально иные вопросы, нежели в Петербурге. Когда Александр думал, каким образом ему освобождать крестьян, англичане активно обсуждали идеи Адама Смита, т.е. решали вопрос о том, как сделать свою и без того свободную страну еще свободнее.

Отставала Россия и от Франции, принимавшей в тот момент Кодекс Наполеона, т.е. начинавшей регулировать гражданские и коммерческие отношения на основе четко прописанных юридических норм, а не по принципу Людовика XIV «Государство — это я». Впрочем, отличия нашей страны от наполеоновской державы были уже не столь существенны, как отличия от Англии, поскольку французская дирижистская традиция сохранила государственное вмешательство в экономику даже при формально провозглашенном приоритете закона.

Бесспорно, Россия отставала от Голландии — государства, возникшего не на эксплуатации крестьян, а на свободе торговли. Отставали мы в известной мере от западногерманских государств, копировавших французские либеральные начинания. Но вот от Пруссии и от Австрийской державы Габсбургов отставание было уже практически незаметно. Как в Берлине, так и в Вене на повестке дня стояли те же самые экономические вопросы — освобождение крестьян и раздел земли.

Пруссия начала решать их целеустремленно и последовательно, Австрия — нервно и неуверенно. Россия же в начале XIX века практически так и не смогла перейти от слов к делу. Именно это обусловило возникновение существенного разрыва между «Востоком» и «Западом».

Впрочем, наша неспособность решать социально-экономические вопросы не была случайностью. Она, в свою очередь, покоилась на существенных ментальных отличиях российского общества. Император, от всей души желавший перемен, столкнулся с проблемой преодоления сопротивления общества.

Отец Александра — Павел I — представляет свою страну еще полностью в свете той традиции, которая на Западе стала отживать за несколько десятилетий до его восшествия на престол. Он — жесткий централизатор, дирижист, уверенный в том, что диктат лучше всякой свободы способен решать государственные проблемы.

Павел принадлежит к тому же поколению, что прусские реформаторы Штейн и Гарденберг, однако идеи, вынесенные ими с передовых в культурном отношении западногерманских земель, остаются для российского императора чуждыми. Даже по отношению к Наполеону Бонапарту и Иосифу Габсбургу—императорам, весьма часто проявлявшим склонность к самодурству, — Павел безнадежно провинциален. Для французского и австрийского государей дирижизм — недолеченная болезнь в целом сравнительно здоровой натуры, тогда как для неудачливого российского монарха — это сама его натура.

Александр — не только по характеру, но и по уровню приобретенных знаний, уже совершенно иной человек. Он получает хорошее западное образование от своего свободомыслящего воспитателя швейцарца Фридриха-Цезаря Лагарпа, выисканного для внука матушкой (или в данном случае вернее — бабушкой) Екатериной. Но дело даже не только в Лагарпе. Меняется сама эпоха. Вольный воздух Швейцарии (а также Англии, Франции и т.д.) проникает в Россию, и отечественная элита не может не реагировать на происходящие вокруг изменения.

Дней Александровых прекрасное начало

Наследник престола с большим почтением относился к преподносимым ему знаниям. Однажды новый слуга, не знавший Александра в лицо, умудрился не пустить его к крайне занятому делами учителю. Великий князь послушно подождал, пока Лагарп освободится, а затем смиренно сказал тому: «Один час Ваших занятий стоит целого дня моего».

В 13 лет Александр дал обещание своему воспитателю «утвердить благо России на основаниях непоколебимых». Однако не будь Лагарпа, новые идеи все равно тем или иным образом проникли бы в головы пытливых молодых людей. Александр появляется на свет, когда во Франции Жак Тюрго уже осуществил попытку реформирования торговли и когда Адам Смит уже опубликовал «Богатство народов». Французская революция отменяет ограничения в экономике как раз тогда, когда Александр энергично впитывает преподносимую Лагарпом информацию. А Кодекс Наполеона разрабатывается именно в те годы, в которые сам российский император составляет проекты преобразований.

Впервые в России вопрос о реформах ставится всерьез людьми, находящимися на уровне современных им европейских идей. Но при этом сама Россия не оказывается на уровне, достигнутом передовыми реформаторами.

В октябре 1801 г. Лагарп подает молодому императору секретную докладную записку, намечающую план реформ. В ней содержится помимо всего прочего анализ соотношения сил, который реформаторам необходимо принять во внимание. Противниками преобразований в раскладе Лагарпа оказываются: дворянство, напрямую зависящее от крепостных отношений; чиновничество, держащееся за табель о рангах; иностранцы, боящиеся развития событий по примеру Французской революции; да и вообще «почти все люди в зрелом возрасте». За реформы — лишь образованное меньшинство, часть буржуазии, да несколько литераторов. Иначе говоря, народ изменений не хочет, а потому они возможны лишь под давлением сверху, лишь под давлением императорского авторитета.

Многие интеллектуалы той поры склонялись к подобным же выводам. Вспомним, например, как Александр Пушкин отмечал, что правительство у нас по-прежнему единственный европеец. Вспомним, как Павел Пестель, не желавший мириться с этим правительством, планировал введение жесткой диктатуры, единственно способной, по его мнению, осуществить прогрессивные преобразования.

Вопрос о том, как сделать реформы в стране, толком к ним еще не готовой, в первую очередь занимал головы кружка молодых друзей Александра, в который входили Адам Чарторыйский, Виктор Кочубей, Павел Строганов и Николай Новосильцев. По оценке Михаила Сафонова — ведущего исследователя реформ начала XIX века, — «силами самодержавной власти в условиях авторитарного режима Александр намеревался провести в жизнь те идеи, которые были выработаны эпохой Просвещения и затем торжественно провозглашены сначала Американской, а потом и Французской революцией».

Для чего был нужен авторитаризм? Для преодоления сопротивления всех тех, кто не желал преобразований. Но также и для поддержания порядка в то время, пока народ обучается пользованию свободой и собственностью. Именно в неумении народа уважать собственность заключалась, по мнению Новосильцева, главная опасность преждевременного освобождения крестьян и вообще любых поспешных мероприятий правительства в их пользу.

Поначалу эпоха передачи прав народу представлялась сравнительно короткой, и Александр даже мечтал, осчастливив страну, удалиться куда-нибудь на брега Рейна для наслаждения частной жизнью. Но по мере того как теория превращалась в практические действия, выявлялись многочисленные трудности. Реально сделать удалось лишь то, что не встречало серьезного сопротивления.

Так, например, в 1803 г. появился указ, на основании которого крестьяне с согласия своих помещиков могли выкупаться на волю целыми семьями. Но основная-то проблема была в тех, кто не мог выкупаться и кого не хотели отпускать.

В 1816-1819 гг. оказались отпущены на волю крестьяне сравнительно передовых регионов империи — Эстляндии, Курляндии и Лифляндии. Но основная-то проблема была в крестьянах российских.

Михайло попович

Молодые друзья императора начали реформы, но не сильно продвинулись вперед. Постепенно на российской политической сцене появляется новый человек. Сперанский принадлежал к тому же поколению, что и молодые друзья (чуть старше Строганова, чуть моложе Кочубея и Чарторыйского), но представлял собой совершенно иной тип государственного деятеля.

Окончив духовную семинарию, пробившись в столицу из глуши и безвестности, он сделал карьеру не свободолюбивыми беседами с императором, а усидчивостью и исполнительностью. «Умеренностью и аккуратностью» можно было бы даже сказать вслед за Чацким, если бы наш герой в отличие от Молчалина не отличался сильным интеллектом и феноменальной начитанностью.

Паренек, который в детстве даже не имел фамилии (Сперанским его наименовали в семинарии, останься он в деревне — звался б, скорее всего, Михайлой Михайловым), выучил языки, освоил труды просветителей и феноменальной работоспособностью завоевал право поступить на государственную службу. А кроме того, он обладал важным умением нравиться людям.

Как-то раз Наполеон после недолгой беседы со Сперанским в шутку предложил Александру променять этого чиновника на какое-нибудь королевство. Нетрудно представить себе, насколько рады были ухватиться за умелого помощника российские аристократы, не приученные к упорной работе и к систематическому мышлению. Тем более что королевств за него отдавать не требовалось.

Менее чем за три года гражданской службы наш герой достиг статуса, соответствующего генеральскому, хотя ему не исполнилось еще и тридцати. Современный биограф Сперанского Владимир Томсинов тонко подметил, что «ему было присуще также редчайшее умение превращать собственную мысль в мысль своего начальника посредством незаметного ненавязчивого внушения. Написав текст письма или доклада, Сперанский оставался целиком в тени — начальник его ставил под ним собственную подпись, и выходило так, будто бумагу написал лично он. Михайло предоставлял таким образом каждому из начальников возможность выглядеть в глазах знакомых, сослуживцев, а то и самого императора, умнее, чем он был на самом деле».

Но чем определялся интерес, проявленный самим Александром к Сперанскому и к его варианту преобразований? Обычно исследователями приводится здесь целый ряд объяснений. Порой обращают внимание на необыкновенные таланты Сперанского. Порой говорят о том, что императору просто наскучили молодые друзья, а следовательно, он вынужден был обратиться к поиску новых исполнителей для своих замыслов. Порой даже уточняют: молодые друзья не имели навыков упорной, кропотливой бюрократической работы, столь необходимой для осуществления глобальных преобразований, тогда как Сперанский выстраивал реформы профессионально, подходил к ним не наскоком, а всерьез.

Возможно, все это верно. Но есть и еще один важный момент, часто проявляющейся в деятельности тех реформаторов, которые сталкиваются с неготовностью страны воспринять преобразования. Если экономические реформы не имеют необходимой базы для поддержки, если они буксуют и переносятся на все более поздние сроки, реформатор ударяется в реформы политические, надеясь с помощью тех или иных комбинаций создать в обществе благоприятный баланс сил, свести к минимуму влияние консерваторов и поднять значение тех, кто действительно хочет изменений.

Именно так поступал в конце 80-х гг. XX века Михаил Горбачев. Похоже, что и император Александр почти за два столетия до генсека-реформатора попытался сместить центр тяжести своих преобразований, а для этого вынужден был прибегнуть к помощи чиновника, размышлявшего не столько об отмене крепостного права и земельном вопросе, сколько о трансформации государственной власти и государственного аппарата.

Военные поселения

Главная из задуманных Сперанским реформ предполагала трансформацию самодержавия в демократическую систему разделения властей с Министерством, выборной Государственной Думой и выполняющим судебную функцию Сенатом. Нельзя исключить того, что реформатор просто воспроизводил в своем проекте модные западные идеи ограничения тирании, но, скорее, он все же надеялся создать механизм, манипулируя которым можно обойти в социально-экономических преобразованиях косность господствующего класса.

Александр, однако, так на реформу и не решился. Скорее всего, потому, что понимал: в стране рабов демократия (даже относительная) могла лишь законсервировать отсталость.

Время шло. Император все больше скисал. Сперанский нервничал, терял осторожность, наживал врагов и даже позволял себе грубо отзываться об Александре. Наконец, вся многолетняя история с реформами завершилась ссылкой главного реформатора. А после завершения ссылки и относительной реабилитации Сперанскому пришлось провести еще долгое время в Пензе и в Сибири (губернатором и генерал-губернатором, соответственно).

В Петербурге же тем временем входил в силу граф Алексей Аракчеев. Этого государственного деятеля часто принято противопоставлять реформаторам Александровской эпохи. Мол, царь, расставшись со свободолюбивыми мечтаниями юности, стал к старости консерватором и предпочел опираться на махрового реакционера. Но многие факты (например, прекрасные личные отношения, сложившиеся у Сперанского с Аракчеевым) не укладываются в эту простую схему.

Скорее можно предположить, что знаменитые аракчеевские военные поселения должны были стать еще одной попыткой укрепления авторитарного режима. Попыткой сделать его независимым от всех сил, кроме вооруженной.

«Начинать крестьянскую реформу в России, не развернув поселения в полную силу, не создав запасной плацдарм, — пишет биограф императора Александр Архангельский, — было также невозможно, как затевать ее, не дождавшись положительных результатов остзейского эксперимента». Но, увы, военные поселения оказались примитивной и неэффективной машиной. Вряд ли ее можно было задействовать для реализации глобальных замыслов. Александру I суждено было всю жизнь мучаться в плену неготовой к реформам страны и остаться в истории России не столько великим реформатором, сколько великим мечтателем.

Почтенные старцы

И вот теперь, когда все явственнее становился провал преобразований, когда все отчетливее понимал император, что на серьезные шаги он так никогда и не решится, в полный рост встал вопрос об оправданности жертв, о том, какой ценой четверть века назад взошел молодой Александр на престол.

Натан Эйдельман в своем эпохальном труде «Грань веков» в деталях проследил весь ход подготовки убийства Павла и привел ряд свидетельств того, что наследник престола, скорее всего, знал о готовящемся перевороте, поддерживал его, а следовательно, объективно несет ответственность за смерть своего отца. Возможно, он надеялся на то, что убийство произойдет как бы «само собой», без его прямого приказа. Возможно, он даже обманывал себя тем, будто можно добиться отречения императора без лишения его жизни. Но участники заговора прекрасно понимали, что единственной гарантией успеха в условиях самодержавия может стать не филькина грамота о передаче престола, а лишь физическое устранение самодержца. И Александр должен был отдавать себе в этом отчет.

«Как вы посмели! Я никогда этого не желал и не приказывал», — воскликнул он в ночь с 11 на 12 марта 1801 г., узнав о трагическом финале. Но на самом деле он желал, хотя, скорее всего, впрямую и не приказывал. Пока ужас отцеубийства заслонялся великими идеалами и глобальными реформаторскими целями, об этом можно было не вспоминать. Когда ж завеса рухнула, жизнь императора вдруг оказалась грешной и бессмысленной. Недаром возникла легенда о том, что Александр на самом деле не скончался в Таганроге в 1825 г., а долго еще жил в «добровольной ссылке» в Сибири, замаливая грехи под именем почтенного старца Феодора Козьмича. Вряд ли эта романтическая легенда имеет под собой серьезную историческую основу, но логически такой конец жизни несчастного императора следовало бы признать наиболее естественным.

Для Сперанского, напротив, последние годы жизни прошли спокойно. Пережив ужас ссылки и длительной царской опалы, он превратился в почтенного старца совсем иного, нежели Феодор Козьмич, типа. Он стал обычным, хоть и весьма высокопоставленным, бюрократом. Много и полезно работал. Составил императору Николаю «Свод законов Российской империи». Получил даже перед смертью графский титул за свои многочисленные заслуги перед отчизной. Но о кардинальных преобразованиях уже не мечтал, ценя то немногое, что дает человеку простая будничная жизнь. Ведь значение такой жизни можно понять, лишь если ты родился не во дворце, а в домике простого сельского попа.

Один знакомый профессор посетил как-то вечером дом Михаилы Михайловича еще в годы пика его карьеры и неожиданно обнаружил, что тот в тесной каморке стелет себе постель на простой лавке, а рядом лежит овчинный тулуп, которым Сперанский готовится укрываться. В ответ на удивление гостя хозяин заметил: «Ныне день моего рождения, и я всегда провожу ночь таким образом, чтобы напомнить себе и свое происхождение, и все старое время с его нуждою».

Мог ли человек, столь ценящий достигнутое в личной жизни, бороться за реформы в любой, даже самой неблагоприятной ситуации? Нет, конечно. Сперанский умер в 1839 г., окруженный почетом и благоговением. А реформам пришлось ждать еще два с лишним десятка лет, пока люди нового поколения не придут сделать то, что оказалось не по силам их отцам.

Томясь в сибирской глуши, безумно тоскуя, отчаиваясь и почти совсем утрачивая надежду на то, что жизнь его войдет когда-либо в нормальную колею, Сперанский отводил душу лишь перепиской с дочерью и немногими друзьями. «Посылаю вам, любезный Петр Андреевич, — писал он одному своему корреспонденту, — время и вечность: часы и Библию. Пусть первые напоминают вам смерть и разлуку, а вторая верное наше соединение в Спасителе нашем».

Время жестоко и обманчиво. Оно часто предает нас, поверивших в случайный, сиюминутный успех. Его жертвой стали Александр I, Михаил Сперанский и другие реформаторы, время свое опередившие. Немногого удалось им достичь. Но в вечности, для которой нет пустых и суетных усилий, они заняли достойное место.


ЛУИ ФИЛИПП И ФРАНСУА ГИЗО. КОРРУПЦИЯ НА СЛУЖБЕ ПРОГРЕССА


Луи Филипп и Франсуа Гизо

После бурного наполеоновского времени целых пятнадцать лет во Франции тихо правили Бурбоны. Режим Реставрации дал стране столь необходимый ей мир, но не продвинул вперед реформы. И вот очередная революция возвела на престол Луи Филиппа Орлеанского.

Красный герцог

Новый король был в отличие от последних Бурбонов человеком прагматичным и работоспособным, что стало следствием тяжких жизненных испытаний, выпавших на его долю. Луи Филипп встретил Великую революцию еще юношей. Несмотря на столь высокое происхождение, его почти ничего не связывало со старым режимом.

Поначалу казалось, что юному «красному герцогу» светит успешная карьера в рядах революционной армии. В девятнадцать лет он был уже генералом и героически сражался при Вальми. Но через год все изменилось. Луи Филипп сделал неправильный политический выбор и вынужден был отправиться в изгнание. Там, впрочем, ему пришлось немногим легче, чем если бы он остался во Франции.

Дело было в том, что его отец стал во время Великой революции своеобразным народным кумиром, отказавшимся от титула и принявшим имя Филипп Эгалите (равенство), что, впрочем, не помогло ему уберечь свою голову от гильотины. В 1793 г. Луи Филипп одновременно стал герцогом Орлеанским (в связи с кончиной отца) и начал под именем мосье Шабо преподавать в швейцарском колледже математику и иностранные языки, чтобы заработать себе на жизнь.

Своеобразный популистский финт отца (в свое время он поддержал казнь Людовика XVI) имел самые неприятные последствия для сына, оказавшегося в условиях эмиграции парией среди французских аристократов. Это, впрочем, лишь укрепило его характер. Отторжение от аристократических слоев и необходимость зарабатывать на жизнь собственным трудом привили юному герцогу и генералу новые привычки, очень пригодившиеся впоследствии.

Чисто буржуазный образ жизни стал для Луи Филиппа совершенно нормальным. Даже детей своих он, став королем, отдал учиться в коллеж Генриха IV, где они сидели за соседними партами с детьми богатых буржуа.

Впрочем, это было позднее. А с 1800 г. Луи Филипп осел в Лондоне, где получил пенсию от английского правительства и тем самым несколько поправил свои финансовые дела. Постепенно он становился привлекателен для некоторой части французской эмиграции, понимавшей, что Бурбоны с их упертостью и непримиримостью являются не слишком желательной перспективой для Франции. Сторонники Луи Филиппа желали конституционной монархии, и герцог Орлеанский с его умением выживать посредством компромиссов как нельзя лучше подходил для роли монарха, чья воля ограничена законом.

В период Реставрации Луи Филипп не занимался политикой и не стремился к власти. Приведя в порядок запутанные дела своего отца, герцог приобрел в среде буржуазии репутацию неплохого дельца. Росли симпатии к нему и среди широких масс населения. Реконструировав Пале-Рояль, он открыл его сады для гуляющей парижской публики, а салоны дворца стали заполнять представители буржуазии и либеральной интеллигенции. По вечерам же, когда во дворце не было никакого приема, супруга Луи Филиппа и юные принцессы занимались шитьем.

Когда свершилась Июльская революция, Луи Филипп — этот не слишком рвавшийся к власти человек — оказался идеальным кандидатом на трон, удовлетворявшим различные политические силы. Он согласился поцарствовать, но первым делом перевел все свое состояние на детей, чтобы не путать государственную казну с личными финансами.

Гражданин-король

К государственным средствам он относился также бережно, как и к своим. Франция при Луи Филиппе была самой дешевой монархией Европы. Содержание королевского двора обходилось стране примерно в две трети той суммы, которая тратилась на содержание английской короны.

Оказавшись вдруг королем, Луи Филипп не слишком сильно изменил привычный для буржуа образ жизни. Восшествие на престол стало для него чем-то вроде повышения по службе, приятного, почетного, но заставляющего при этом больше работать. Получалось, что Луи Филипп как бы сделал неплохую карьеру, начав в молодости трудовую жизнь простым учителем и к пятидесяти семи годам дослужившись до главы государства.

Король проводил большую часть времени в рабочем кабинете, иногда прогуливался по Парижу (впоследствии, когда на него стали готовить покушения, эти прогулки ради безопасности пришлось прекратить), дружески болтал с рабочими за стаканом вина, а доходы свои тем временем вкладывал в британские ценные бумаги, хорошо понимая, что превратности судьбы изгоняли из Тюильри уже многих правителей, а экономика Англии за это время становилась все крепче.

Однажды во время встречи с британской королевой он поразил Викторию своей предусмотрительностью и практичностью, внезапно достав из кармана перочинный ножик для того, чтобы очистить ей персик. «Не стоит удивляться, — заметил король — в моей судьбе все опять может повториться». И действительно, король скончался в Лондоне в 1850 г. через два года после того, как очередная революция переменила политический режим во Франции. Перед смертью он по-прежнему охотно общался с людьми, раздавая многочисленные интервью журналистам.

Луи Филиппу не удалось стать авторитарным лидером, сосредоточивающим на себе любовь толпы. Поэт Ламартин говорил про него в свое время, что «Луи Филипп был во многих отношениях замечательным человеком—умный, трудолюбивый, осторожный, добрый, человечный, миролюбивый, но в то же время храбрый, хороший отец и образцовый супруг. Природа дала ему все качества, которые нужны королю, чтобы быть популярным, кроме одного — величия». Примерно такую же характеристику дал французскому монарху и Виктор Гюго в «Отверженных».

В облике короля не было ничего королевского. Его полное лицо с отвисающими щеками вызывало у простонародья насмешки, и мальчишки частенько рисовали на стенах домов грушу в знак издевки над монархом. Существует анекдот, согласно которому король, прогуливаясь как-то по Парижу, застал одного паренька как раз за подобным делом. Луи Филипп не рассердился и дал ему монету со своим изображением, сказав при этом: «Посмотри, вот еще одна груша».

Король так и не смог стать символом нации, пробуждающим у людей гордость и самоуважение. Он оставался просто человеком. Сам себя называл не королем Франции и Наварры, как было принято у Бурбонов, а королем французов. В народе же его часто называли просто «гражданин-король». Это было демократично и вполне соответствовало духу нарождающейся эпохи. Однако страна нуждалась в лидере совершенно другого рода.

Луи Филипп не любил откровенного политического интриганства, хотя в конкретной ситуации вынужден был действовать при помощи разного рода обходных маневров. Но такого рода действия, по всей видимости, не доставляли ему в отличие от большинства политиков особого удовольствия. Король не читал французских газет, предпочитая The Times, где неизменно находил похвалы своей внешней политике. Читать похвалы было приятно. Другим неизменно приятным делом стала для него реставрация архитектурных памятников. Ради этого король часто посещал свои загородные дворцы — Версаль и Фонтенбло.

Власть олигархов

Экономическая политика короля-прагматика вполне соответствовала его биографии и образу жизни. Парламентская реформа снизила ценз и расширила число избирателей как раз настолько, чтобы ограничить роль старой аристократии, но не слишком сильно повысить политическое значение широких народных масс. К власти пришел наиболее созидательный класс того времени — буржуазия, правда представленная в основном лишь высшим своим эшелоном — парижской банковской элитой. Если применить для политической ситуации Франции терминологию, используемую в современной России, то можно сказать, что власть из рук реформаторской части старой номенклатуры перешла в руки олигархов.

Правительство страны впервые возглавил представитель деловых кругов — банкир Жак Лаффит. Однако новый глава правительства оказался не на высоте положения. Революция не желала останавливаться, в стране нарастали перманентные беспорядки, в экономике царила паника. Даже частный банк самого премьер-министра не избежал краха[2]. В этой ситуации от правительства требовалось в первую очередь установить абсолютный порядок. Лаффита сменил Казимир Перье — глава другого банкирского дома, человек решительный и твердый.

На долю Перье выпала неблагодарная задача. Он подавлял беспорядки, фактически взяв на себя роль могильщика революции. Но самым главным было то, что именно Перье начал выстраивать новую эффективно работающую государственную администрацию. Из коридоров власти устранялись как отъявленные радикалы, не желавшие останавливать революцию, так и генералы, которые «во имя патриотизма» провоцировали все новые беспорядки. При этом те представители старой администрации, которые продемонстрировали эффективность своей работы, вновь получали посты. Возникал бюрократический слой, в котором объединились представители как «реформированной номенклатуры», так и буржуазии.

Перье действовал жестко, но предпочитал опираться не на штыки, а на компромиссы с недовольными властью слоями населения. С подчиненными он бывал резок, порой даже груб. Не являлись исключением даже его отношения с самим королем. Луи Филипп должен был мириться с правительством, стараясь даже посредством своего добродушия придать отношениям фамильярный характер. Так, например, в частных беседах он мог подтрунивать над Перье, называя его Казимир Премьер (игра слов Perier-premier), но в целом король явно недолюбливал своего крутого главу правительства. Луи Филипп хотел иметь систему Перье, но без самого Перье.

В конечном счете король получил то, что хотел. Еще вступая в свою должность, Перье предчувствовал, что служба плохо для него кончится. «Я покину министерство вперед ногами», — заметил он тогда. И действительно, в 1832 г. премьер-министр стал жертвой холеры, внезапно обрушившейся на Париж. Но прежде чем уйти в мир иной, Перье успел наладить работу госаппарата, улучшить сбор налогов, дисциплинировать армию, успокоить деловые круги. Успешное экономическое развитие Франции не было бы возможно без этой важной работы по стабилизации положения.

Главный идеолог новой Франции

Жизнь во Франции постепенно входила в обычную колею. Излишний демократизм ушел. Элита общества, хотя существенным образом расширившаяся и модернизировавшаяся, вновь отделилась от основной народной массы. Дамы света теперь уже не могли внезапно обнаружить, что танцуют на приеме в королевском дворце со своим портным или сапожником, которые стали национальными гвардейцами и получили благодаря этому доступ в Тюильри. Словом, во Франции произошло примерно то же самое, что спустя более чем полтора столетия повторилось в ельцинской России, где за несколько лет образовалась новая элита, включившая в себя остатки осваивавшей иные подходы к жизни партийной номенклатуры, а также высший слой бизнесменов и политиков, пришедших к власти на волне реформ.

Похожим образом обстояло дело и с экономикой. Несмотря на «успешный политический старт», качественных перемен в экономическом механизме не произошло. Протекционизм во внешней торговле, столь привлекавший еще Наполеона, сохранился. Высокий уровень налогообложения тоже. Монархия Луи Филиппа стремилась адаптировать экономическую политику к требованиям хозяйственного развития страны, но многого сделать так и не смогла.

Однако у деловых кругов появилось больше уверенности в будущем. Если при режиме Реставрации их только терпели, понимая значение развития хозяйства для укрепления государственной мощи и социальной стабильности, то теперь Франсуа Гизо — министр иностранных дел и фактический глава правительства 40-х гг. (более известный сегодня как выдающийся ученый-историк XIX столетия) — открыто выдвинул лозунг «Обогащайтесь посредством труда и бережливости».[3] Более того, в высшие эшелоны общества проникли наконец люди, которые при старом режиме принципиально исключались из общественной жизни. Представители банковской элиты, а также крупнейшие судовладельцы Гавра, Бордо, Монпелье, хозяева ведущих хлопчатобумажных фабрик были кальвинистами. Из протестантских кругов вышел и сам Гизо, которого можно считать главным идеологом новой Франции.

Гизо видел в буржуазии цвет нации, был убежден в том, что именно она должна управлять обществом, и не считал при этом, будто подобная система отрезает широкие народные массы от управления государством. Он полагал, что «в обширном здании, которое она (буржуазия. — Д.Т.) занимает в современном обществе, двери всегда открыты и места хватит для того, кто сумеет и захочет войти». Важно лишь, чтобы личное стремление к успеху каждого сильного человека дополнялось просвещением, о котором должно позаботиться общество.

Недаром сам Гизо, будучи в 30-х гг. еще министром просвещения, подготовил серьезную реформу народного образования. Ему виделось, что на такой основе буржуазия станет сильным, многочисленным и ответственным классом общества. Классом, которому можно будет доверить управление страной без всякой опасности погрузиться в хаос. Подобный упор на просвещение является важнейшим условием постепенного превращения авторитарного общества, представляющего собой один из этапов на пути модернизации, в общество демократическое.

Помимо возрастания роли буржуазии большое значение для развития хозяйства имело и то, что по-прежнему сохранялся период сравнительно мирного развития. Франция не была вынуждена отвлекать свои ресурсы на ведение военных действий. Луи Филипп смотрел на самого себя как на барьер против войны и беспорядков. Он, в частности, говорил австрийскому императору, что его миссия состоит в спасении Франции от ужасов анархии и в сохранении европейского мира.

Примерно так же смотрел на вещи и Гизо, которого современники даже называли порой «Наполеоном мира».

«Поверьте мне, господа, — призывал он, — не будем говорить нашему отечеству о завоевании новых территорий, о великих войнах и о великом отмщении за прежние обиды. Пусть только Франция процветает, пусть она будет богатой, свободной, разумной и спокойной, и нам не придется жаловаться на недостаточность ее влияния в мире».

Именно Луи Филипп с Гизо фактически сумели подхватить то знамя, под которым Наполеон на ранних этапах своего правления строил буржуазное общество. Более того, они сумели избежать той катастрофы, которой завершил свою деятельность император, ввязавшийся в бесконечные баталии и переставший слушать умных людей. Поэтому и результаты работы Луи Филиппа были более значительными, чем результаты работы Наполеона[4], хотя последний до сих пор имеет миллионы поклонников, а второй за пределами Франции мало кому памятен, кроме специалистов.

Откачка бюджета

В условиях внутренней и международной стабильности во Франции практически завершился промышленный переворот. Новая техника стала приносить свои плоды. В результате на протяжении всего периода правления Луи Филиппа вплоть до кризиса конца 40-х гг. отмечался реальный экономический рост, правда весьма умеренный — не больше двух-трех процентов в год. С 1837 г. началось активное железнодорожное строительство, буквально преобразившее через некоторое время облик Франции. Страна наконец получила реальные плоды своей многолетней борьбы со старым режимом.

Впрочем, у олигархического периода развития капитализма всегда есть одна не слишком приятная особенность — высокая степень коррупции и увеличение государственных расходов на цели, отражающие интересы деловой элиты. Орлеанская монархия удвоила расходы на общественные нужды: на армию, школы, сельское хозяйство, но больше всего на осуществление общественных работ: строительство каналов, шоссейных и железных дорог. В результате государственный долг за этот период увеличился еще на 20%.

Сам по себе долг опасности пока не представлял, поскольку его доля в национальном продукте благодаря экономическому росту не увеличивалась, да к тому же число кредиторов существенно расширилось за счет размещения примерно трети государственных бумаг в провинции. Хуже было то, что государственные финансы все в большей степени использовались в интересах частных лиц, причем если при Бурбонах лишь эмигранты получали разовую компенсацию, то теперь перекачка денег из бюджета превращалась в дело постоянное.

Правительство само использовало государственные заказы и концессии для привлечения на свою сторону группы влиятельных депутатов, необходимой для формирования парламентского большинства. В течение семи последних лет существования монархии Гизо имел абсолютно лояльный парламент благодаря тому, что возвел подкуп в государственную систему. Так что российская Государственная дума времен нашего олигархического капитализма была не более чем несколько измененной копией французской палаты.

Отдельные высокопоставленные чиновники повторяли действия правительства по установлению своеобразных контактов с депутатами и бизнесом, но только в обмен на заказы и концессии получали крупные взятки. Например, министр общественных работ с помощью военного министра продал за 100 тыс. франков концессию на соляные копи. Министра внутренних дел обвинили в предоставлении незаконной привилегии на открытие оперного театра.

О всеобщей коррумпированности парламентариев знала вся страна. Показательна в этом отношении карикатура конца 40-х гг.: на ней изображены депутаты, вооруженные толстыми шлангами, по которым перекачиваются деньги. Опять напрашиваются аналогии с сегодняшней Россией. Только у нас говорят, что бюджет не откачивают, а пилят.

Удивительно то, что сам Гизо — главный организатор и теоретик данной системы — лично не был абсолютно заинтересован в распространении коррупции. Он покинул государственную службу, имея гораздо меньше денег, чем в тот момент, когда впервые занял правительственную должность. Он не имел никаких наград и прочих видов поощрений, но при этом активно стимулировал подкуп других.

Специфика стратегии, избранной Гизо, объяснялась как особенностями личности самого политика, так и характерными чертами той ситуации, в которой находилась Франция. Гизо был холодным, жестким протестантом, основывающим все свои действия не на чувствах и эмоциях, а на логике. Его не слишком любили, как и самого Луи Филиппа. Но нелюбовь общества в его понимании не должна была стать причиной слабости государства, и так уже неоднократно страдавшего в предшествующие десятилетия от бессилия сменявших друг друга правительств. Следовательно, на долю Гизо оставалась интрига в качестве единственного возможного средства управления обществом и осуществления прогрессивных преобразований в том виде, как он их понимал[5].

Будучи убежден в моральности основной поставленной им перед собой цели, Гизо уже не колебался в частностях. Король, воспитанный в иных традициях, во многом не сходился во взглядах со своим министром, но общее понимание задач текущего момента их сближало.

Еще одной характерной чертой, выделявшей из общей массы политиков именно Гизо, было его ораторское искусство. Речи министра всегда отличались энергией, куражом, уверенностью в провозглашаемых им подходах, и это сильно контрастировало с его реальной политикой, где прямоты и напора было слишком мало. Он всегда рисовал перед слушателями позитивную перспективу, заряжая их оптимизмом, причем сам министр при этом мог придерживаться значительно более пессимистических взглядов на реальный ход событий.

И действительно, на практике перспективы у монархии Луи Филиппа оказались не слишком радужными. Режим, с самого начала бывший незаконнорожденным в глазах многих французов, желавших то ли значительного расширения демократии, то ли, напротив, установления твердой авторитарной власти, становился по мере своего старения все менее популярен в широких слоях населения. Кризис конца 40-х гг. поставил крест на монархии, так по большому счету и не сумевшей решить проблему перехода к устойчивому экономическому росту.


РИЧАРД КОБДЕН И МИШЕЛЬ ШЕВАЛЬЕ. ТЯЖКИЙ ХЛЕБ ГРАЖДАНСКОГО ОБЩЕСТВА


Ричард Кобден и Мишель Шевалье

Когда родился либерализм? Где и при каких обстоятельствах появился он на свет? Возможно ли определить конкретные год и место? Не все в мире поддается столь точному учету, но в данном случае, пожалуй, мы не ошибемся, если скажем —1846 год, Манчестер, отмена хлебных законов.

Конечно, сразу надо внести две важные поправки. Во-первых, у либерализма было много «отцов», «матерей», «бабушек», «дедушек» и прочих достойных лиц, так или иначе обеспечивавших его рождение. Из одного лишь нашего «экономического» цикла необходимо выделить по крайней мере двоих — Жака Тюрго и Адама Смита. Во-вторых, либерализм довольно долго «вынашивали». «Зачат» он был в 1838 г., а на божий свет вылез лишь восемь лет спустя.

Но сколько бы ни тянулся период подготовки, в конце концов настал принципиально важный, переломный момент. Именно в 1846 г. произошло то ключевое событие — либеральная идея восторжествовала не в отдельной великой голове и не по отдельно взятому случаю, а в масштабах целого государства, причем при решении вопроса, касающегося всех сторон жизни этого самого государства. Либеральными взглядами прониклось большинство англичан, так или иначе оказывавших влияние на политику. А несколько позже вслед за английской элитой стали свободомыслящими и господствующие слои других ведущих европейских стран.

Реформаторы XVIII — первой половины XIX столетия решали, как правило, какие-то важные, но все же частные вопросы хозяйственной жизни — отмена крепостного права, земельная реформа, финансовая стабилизация, налоговые преобразования, обеспечение прав собственности, снятие части торговых ограничений. Теперь же на повестку дня встал предельно общий вопрос: должно ли вообще государство мешать свободе торговли? Или, по сути дела, должно ли вообще государство тем или иным образом вмешиваться в экономику? Неудивительно, что центром фритредерской борьбы стала Англия — страна, давно уже решившая частные проблемы, а потому в полной мере ощутившая все бремя давления роковых вопросов хозяйственного бытия.

Законы для богатых

Главной английской проблемой 30-40-х гг. XIX века были хлебные законы — протекционистские ограничения, препятствовавшие свободному импорту хлеба из-за границы. На первый взгляд кажется, что протекционизм — это как раз вопрос несущественный в сравнении с землей или собственностью. Наверное, именно так думали многие английские парламентарии, не желавшие уделять ему пристального внимания. Однако молодой манчестерский фабрикант Ричард Кобден смотрел на проблему значительно шире. Как сказали бы сегодня — с макроэкономических позиций.

В сохранении хлебных законов были заинтересованы землевладельцы — главный электорат британских тори.

Они продавали свой хлеб довольно дорого, что объяснялось, с одной стороны, не слишком высоким плодородием северных почв, а с другой — использованием значительной части земель под чрезвычайно выгодное в Англии овцеводство. Германский и польский хлеб (а в перспективе русский и американский) обходились дешевле, но из-за протекционизма выгодами такой дешевизны английские потребители пользоваться не могли.

Казалось бы, что с того? Не лучше ли поддерживать отечественных производителей, нежели потребителей? Однако в реальной жизни все непросто. Значительная часть англичан каждый год перебиралась работать с полей на фабрики, из деревни в город. А следовательно, все большая часть населения превращалась из производителей в потребителей продовольствия. В этой ситуации дорогой хлеб плодил нищету. Даже рост заработков при монополизации хлебной торговли английскими лендлордами оборачивался лишь ростом цен. А при неурожае замкнутость внутреннего рынка могла обернуться голодом.

Более того, дорогой хлеб, искусственно завышавший цену рабочей силы, делал английские товары относительно дороже, что затрудняло их сбыт за границей. Получалась нелепая ситуация. В тех отраслях, где англичане умели работать лучше (промышленность), правительство хлебными законами сдерживало рост производства. А там, где из-за климатических условий эффективность в принципе не могла быть высокой (растениеводство), отечественный производитель зачем-то властями поддерживался. В итоге экономическое развитие страны в целом тормозилось. Малая часть населения от этого выигрывала, большая — проигрывала. Хлебные законы оказывались штукой отнюдь небезопасной.

Тем не менее политического решения у проблемы не было. В парламенте на более либеральных позициях, нежели тори, стояли виги, но сил у них для осуществления реформы не хватало. Ведь при высоких цензах основную часть избирателей составляли не едоки, а землевладельцы, заинтересованные держать цены на хлеб высокими. В этой ситуации судьба реформы впервые в мировой истории оказалась в руках не у политиков, а у активистов гражданского общества. В 1838 г. в Манчестере, который являлся тогда виднейшим центром индустриализации, несколько купцов создали Лигу против хлебных законов. Через год в нее вступил тридцатипятилетний Кобден, сумевший придать борьбе с протекционизмом общенациональный характер.

Безродные космополиты

Это был странный капиталист, обладавший прекрасными деловыми способностями, использованными, чтобы сформировать себе состояние. И обладавший склонностью к общественной деятельности, в ходе которой он это с огромным трудом добытое состояние фактически потерял.

Родился Кобден в 1804 г. в семье бедного крестьянина и детство провел в Лондоне у дяди-торговца, который взял его к себе из милости приказчиком. Дело пошло неплохо, и к двадцати годам Ричард уже разъезжал по стране, сбывая товары провинциальным потребителям. В начале 30-х гг. он достаточно разбогател для того, чтобы обзавестись на паях с компаньонами собственной ситцевой фабрикой в Манчестере. Работа предприятия пошла блестяще, и это высвободило время для дел более важных, нежели бизнес.

Систематического образования Кобден не получил, но много читал книг по истории и экономике. Практический опыт в сочетании с книжными знаниями и с впечатлениями, полученными в поездках по самым отдаленным уголкам Британии (а позднее — по Европе и Америке), привел к любопытному результату — бизнесмен лучше многих других англичан стал понимать, что происходит в стране и как следует приспосабливаться к быстро меняющейся ситуации.

В 1832 г. в Англии успешно завершилось общественное движение за расширение числа избирателей. Цензы снизились, и численность электората сразу удвоилась. Сама по себе подобная демократизация не могла еще сделать страну богаче и динамичнее. Но успех этот показал, сколь многого при наличии демократии можно добиться с помощью гражданской активности. Кобден и его друзья принадлежали к поколению, наблюдавшему в молодости борьбу за билль о реформе избирательного механизма, поэтому гражданская активность в их глазах представлялась делом естественным и перспективным.

Скинув текущее управление своим бизнесом на плечи родственников, Кобден с головой погрузился в дела общественные. Любопытна логика его прихода к борьбе за отмену хлебных законов. В основе интереса, проявленного к фритредерству, лежало отнюдь не стремление максимизировать прибыль своей фабрики, а невозможность добиться формирования высоких моральных качеств у рабочих. Сначала Кобден активно взялся за народное образование, завел при фабрике школу, стал публично призывать народ учиться. Но оказалось, что «голодное брюхо к учению глухо». Нужно было повысить благосостояние фабричного люда. Здесь-то и выяснилось, как мешают хлебные законы формированию нормальной обеспеченной жизни нации.

Лига пробудила Кобдена. Кобден развернул всенародную агитацию, центром которой стал Манчестер. Впрочем, поначалу борцы с хлебными законами оказались страшно далеки от народа. Нетрудно представить себе, что случается, если агитировать толпу выходит… даже не олигарх, а просто обычный капиталист. Понять, в чем состоит его реальная выгода, темный простолюдин не может, зато «твердо знает», что буржуи всегда заботятся лишь о своей собственной прибыли.

Так называемое «манчестерство», т.е. либерализм XIX века, стало с тех пор для многих, не слишком разобравшихся в сути проблемы людей символом корыстного, не скованного государственными рамками использования свободы. Борьба за социализм у нас в России впоследствии происходила в известной степени как борьба с «манчестерством». То-то много свободы мы добились!

Поначалу подобным же образом реагировали и англичане. Местами на агитаторов Лиги нападали, шумом и оскорблениями старались срывать их митинги. Особенно отличились студенты Кембриджа, доведшие дело даже до кровопролития. То ли их «глубокое» университетское образование не позволяло понять смысла отмены хлебных законов, то ли они просто были в массе своей детьми тех самых землевладельцев, которые от этой отмены проигрывали.

Порой против Лиги использовался административный ресурс. В одном городке марш не согласных с хлебными законами оштрафовали за то, что при организации митинга телегой (использованной в качестве трибуны) перегородили улицу, чем, видимо, помешали дорожному движению. Но мешать движению несогласные были вынуждены, поскольку под давлением городской администрации все владельцы пабов отказались предоставлять место для собрания.

Наконец, активно использовались и упреки в безродном космополитизме. Либералам предлагали заниматься свободной торговлей где-нибудь между Тобольском и Тимбукту, раз уж им непременно хочется есть иностранный хлеб. Заодно местные «писатели-деревенщики» обвиняли манчестерцов в том, что они хотят мир уютных сельских коттеджей с цветущими садиками и душистыми лугами заменить на зловонный мрак фабричной эксплуатации труда.

Сцена с раздеванием

Те страны, которые «цветущие садики» предпочли развитию промышленности, до сих пор пребывают в Третьем мире, и с экологией у них дела обстоят гораздо хуже, чем у тех, кто через индустриальное общество уже прошел в постиндустриальное. Англия, естественно, к их числу не относится. Кобдену и его друзьям постепенно удалось сформировать общественное мнение, благоприятное для осуществления радикальных преобразований.

Как бы ни препятствовали агитации сторонники протекционизма, перешагнуть через английскую демократическую традицию они не могли. Один иностранец, приехавший из страны с авторитарным правлением и наблюдавший за работой Лиги, отмечал: «Когда я увидел это громадное движение, невольно вспомнил о своем бедном отечестве, подумав, что если б у нас в Берлине собрались такие люди, они давно стонали бы в темных казематах».

Англичанина, даже самого несогласного, в каземат отправить было невозможно. И вот случилось невероятное. Хлебные законы оказались отменены усилиями даже не либерального, а консервативного премьер-министра — Роберта Пиля.

Сначала он существенным образом ослабил протекционизм, отменив более половины из 1200 статей таможенного тарифа. Но этого оказалось мало. Тогда Пиль ликвидировал подавляющее большинство оставшихся пунктов и, наконец, подошел к самому главному рубежу — к хлебным законам.

Для сэра Роберта это было поистине страшное испытание. Фактически ему пришлось идти против своей же собственной партии и своих же собственных избирателей. Однако противиться здравому смыслу было трудно. Либеральные идеи охватывали все более широкие слои общества, и наиболее трезвомыслящие, наиболее ответственные политики переходили в ряды фритредеров. Отмена хлебных законов стала объективно необходима, и политическая элита страны вынуждена была проводить ее вне зависимости от того, какая конкретно партия побеждала на данном витке электорального цикла.

Премьер-министр с помощью Кобдена, ставшего к тому времени депутатом, сформировал фритредерское большинство, объединившее людей различной партийной принадлежности. Сэру Роберту это стоило поста, карьеры, а по большому счету и самой жизни. В парламенте недавно еще всесильного Пиля освистывали. Порой казалось, что от отчаяния он вот-вот заплачет. Ведь самым страшным было даже не то, что пострадали землевладельцы, голосовавшие за тори. Пиль по сути дела ради торжества здравого смысла посягнул на основы английской демократии: его избрали для проведения протекционистского курса, а он, пренебрегая доверием электората, протекционизм похоронил. Многие задавались вопросом: как можно, чтобы парламент, избранный народом для проведения одной политики, наделе проводил совершенно иную?

Журнал «Панч» по этому поводу напечатал маленькую сценку под характерным названием «Двоеженство»: «Человек по фамилии Пиль предстал вчера перед судьей, мистером Булем, как обвиняемый в том, что женился на женщине, именуемой "Свободной торговлей", в то время как его первая жена "Земледелие" еще находится в живых». А ехидный депутат Дизраэли еще жестче высмеял премьера. «Достопочтенный джентльмен, — заметил он, выступая в палате, — застал вигов в бане и унес их одежду. Он оставил их наслаждаться либеральной позицией, а сам выступает как строгий консерватор, правда в одежде вигов».

С этой речи начался стремительный взлет будущего легендарного лидера консерваторов Бенджамина Дизраэли, лорда Биконсфилда. Характерно, однако, что никакой попытки восстановить хлебные законы он не предпринял. Протекционизм умер и был обществом проклят. А Роберт Пиль прожил после своей трагической победы лишь четыре года. Во время верховой прогулки старик упал с лошади и уже не поднялся.

«Завещание Наполеона»

Пиль умер, но Кобден продолжил свою деятельность и через 14 лет добился нового успеха, хотя собственные его дела тщанием нерадивых родственников оказались в ужасном состоянии. Спасло его от нищеты лишь то, что благодарные соотечественники по подписке собрали в его пользу изрядную сумму.

А сам бизнесмен, забросивший бизнес ради гражданской деятельности, в это время занимался международными отношениями. Свобода торговли ведь хороша, когда взаимна. Недостаточно самому отменить пошлины. Важно еще, чтобы твои торговые партнеры тоже сняли тарифные ограничения. Первостепенное значение для Англии в этом смысле имела политика Франции.

Как-то раз во Франции на банкете, устроенном в его честь Ассоциацией за свободу обмена (местным аналогом Лиги), Кобден познакомился с Мишелем Шевалье, которому суждено было стать главным фритредером в своей стране. Кроме возраста (француз был на два года моложе), их вроде бы ничто не сближало. Шевалье, выросшей в небедной еврейской семье, с детства имел все возможности для успешной карьеры. Однако сын акцизного чиновника, получивший образование в престижной Ecole Politechnique, предпочел не госслужбу, а карьеру горного инженера. В отличие от Кобдена он сформировался не в рамках движения за права избирателей (французы расширяли свои права не столько гражданской активностью, сколько революциями), а под воздействием сенсимонистских идей. Если передовых англичан того времени волновала проблема народной нравственности, то французов манило развитие техники.

Шевалье вступил в ряды сенсимонистов и стал помогать Огюсту Конту возрождать основанный Сен-Симоном журнал L'Organisateur. В 1832 г. он подвергся аресту за проведение митинга, а после освобождения занялся активной пропагандой свободы торговли и строительством железных дорог. В частности, Шевалье разработал гигантский и казавшийся в то время совершенно фантастическим проект железнодорожной сети вокруг Средиземного моря.

С 1840 г. Шевалье — профессор политэкономии в College de France. Там он проводил либеральную линию, берущую начало еще от Тюрго. В 1845 г. Шевалье стал парламентарием, однако вскоре потерял свое место, поскольку избирателям ближе была позиция протекционистов. Затем он чуть было не потерял и кафедру из-за слишком активной атаки на коммуниста Луи Блана. Тем не менее именно в этот период Шевалье стал самым известным фритредером Франции.

После прихода к власти Наполеона III Шевалье начал активно призывать нового лидера страны реализовать своеобразное завещание Наполеона I. Он процитировал слова, вроде бы сказанные тем на Святой Елене незадолго до смерти: «Мы должны вернуться к свободной навигации и свободной торговле». Призыв оказался услышан императором, и в 1852 г. Шевалье стал членом Государственного совета. Впрочем, это была единственная его официальная должность.

Шевалье в принципе мог бы ужиться с авторитарным режимом. В отличие от Кобдена он был лишь либералом, но не демократом, поскольку полагал, что успешное экономическое развитие может основываться лишь на системе твердой власти, которую в его стране демократия тогда обеспечить не могла. Тем не менее откровенным бонапартистом профессор не стал. Соответственно, он не занимал ни министерского, ни какого-либо иного поста в исполнительной власти. И все же важнейшая реформа того времени оказалась подготовлена именно им.

Свобода на экспорт

Авторитаризм во Франции действительно оказался более созидательным, нежели демократия. Шевалье пришлось готовить перемены совсем иным методом, чем тот, который ранее использовал Кобден. Ведь французское общество, и в частности парламентарии, признавать выгоды свободной торговли не стремилось.

В 1859 г. француз приехал к своему английскому другу. Они обсудили основные параметры торгового договора, который следовало бы заключить между Лондоном и Парижем. Кобден со своей стороны прощупал возможности развития международных коммерческих связей в британском правительстве, где канцлером казначейства (т.е. министром финансов) являлся тогда знаменитый либеральный лидер Уильям Гладстон. Только после этого план был представлен на рассмотрение Наполеону III и оказался полностью поддержан им. Возможно, дополнительным фактором, способствовавшим получению благоприятного результата, стало желание императора улучшить отношения с Англией в преддверии итальянской военной кампании, которая именно тогда назревала.

Таким образом, получается, что именно Шевалье и Кобден, а отнюдь не официальные государственные лица в строжайшей тайне подготовили договор между Францией и Англией, заключенный 23 января 1860 г. Парламентариям не оставалось ничего иного, как принять случившееся к сведению и санкционировать действия правительства. Ведь по конституции прерогатива в заключении международных договоров принадлежала императору.

Заключение англо-французского договора стало еще более ярким примером успеха гражданского общества, чем даже отмена хлебных законов. Ведь, несмотря на поддержку Гладстона и итоговую роль Наполеона, сам процесс выработки соглашения шел абсолютно вне официальных структур. Он основывался исключительно на инициативе частных лиц, понимавших значение свободной торговли и желавших блага своим странам.

Согласно данному договору Франция отказывалась от запретительных тарифных ставок и заменяла их умеренными ввозными пошлинами. Англичане приняли аналогичные меры по отношению к французским товарам. Впоследствии подготовленный Кобденом и Шевалье документ стал образцом для целого ряда договоров, заключенных другими европейскими странами.

Чтобы смягчить недовольство антилиберально настроенной публики, император одновременно с введением в силу договора оказал бизнесу крупную финансовую поддержку. Он постарался создать впечатление, что реформа осуществляется не ради свободы торговли как таковой, а ради победы отечественного производителя в международной конкуренции. На самом деле, конечно, такие дотации помочь не могут. Умелый бизнесмен пробьется сам, а слабый разорится. Поэтому все фритредеры были против халявной раздачи благ. Один лишь Шевалье поддержал Наполеона. Ведь он понимал, что политика — это искусство возможного.

На личной судьбе Шевалье успех торгового договора сказался двояко. Он получил статус сенатора, но в отличие от Кобдена, ставшего у себя на родине национальным героем, подвергся жесточайшей критике. Слишком уж различным было отношение к свободе торговли в Англии и во Франции.

Хоть парламент и вынужден был подчиниться воле императора, многие люди протестовали. В Париже 166 промышленников подписали петицию, направленную против договора. Впоследствии за три недели сторонниками протекционизма по всей стране было собрано еще более тысячи подписей. Гражданское общество во Франции работало, как и в Англии, но цели его оказались прямо противоположны. В стране, привыкшей за долгие годы дирижизма к постоянному покровительству властей, либерализм держался исключительно на доброй воле образованной и ответственной элиты.


РЕФОРМАТОРЫ «ЗЕМЛИ ФРАНЦА ИОСИФА». ИМПЕРИЯ ГАБСБУРГОВ ОТ РЕВОЛЮЦИИ ДО МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Император Франц Иосиф Габсбург

Пока Англия, Франция и Пруссия динамично развивались, империя Габсбургов, как и империя Романовых, находилась в состоянии застоя. Свою роль в этой печальной истории сыграл император Франц («убогий Франц», как называл его Наполеон).

Тигр в ночном халате

Франц — старший сын императора Леопольда — был наименее одаренным из всех его шестнадцати детей. Среди младших братьев были и талантливый полководец Карл, и энергичный хозяйственник, наместник Венгрии Иосиф, и известный ученый-естествоиспытатель Иоганн, отличавшийся наиболее либеральными убеждениями. Но, увы, они не имели права на престол.

Франц же был человеком ограниченным, предпочитавшим заниматься скорее тысячью бюрократических мелочей, нежели серьезными государственными преобразованиями. Он, в частности, сознательно ограничивал промышленность для того, чтобы в столице было меньше пролетариата и, следовательно, меньше революционных опасностей.

Еще более оригинальными были его взгляды на проблему коммуникаций. Когда императору представили план развития железнодорожного сообщения, он взял его в руки с откровенным отвращением, заявив: «Нет, нет. Я ничего не буду делать. Как бы по этим дорогам к нам не пришла революция».

Всякое слово, вызывающее какие-либо ассоциации с изменением общественного строя, бросало императора в дрожь. Однажды он простудился и пригласил к себе придворного врача. Тот, внимательно осмотрев императора, сказал:

— Не беспокойтесь, Ваше Величество. Это всего лишь простуда, и она не внушает мне никаких опасений. Кроме того, у Вас хорошая конституция.

— Что?! — вскипел Франц. — Не говорите мне никогда этого слова. У меня нет никакой конституции и никогда не будет.

Проблемы своей империи император умудрялся считать преимуществами. Вот как, например, Франц описывал многонациональный характер страны в беседе с французским послом. «Мои народы, — отмечал император, — чужды друг другу, и это хорошо. Они не могут подхватить одну и ту же болезнь одновременно. Во Франции, если лихорадка приходит, Вы тотчас же ею заболеваете. Я же посылаю венгерских чиновников в Италию, а итальянских — в Венгрию. Каждый народ присматривает за соседним. Никто не понимает соседа, и в итоге все ненавидят друг друга. Из этой ненависти рождаются порядок и всеобщий мир».

Франц в общем-то был неплохим человеком, серьезно относившимся к своим государственным обязанностям, поскольку, как он полагал, сие бремя было возложено на него Господом в качестве условия пребывания на троне. Однако император оказался лишен перспективного видения, что в сочетании с природной робостью и подозрительностью делало его противником любых начинаний, последствия осуществления которых нельзя было с точностью знать заранее.

Императора справедливо прозвали «тигр в ночном халате». Франц откладывал любые реформы на неопределенное будущее. «Сейчас не время для реформ, — заявлял он в 1831 г. — Народ страдает от тяжелых ран, и мы не можем бередить эти раны». Естественно, он так и не дождался прихода идеальных условий. Напротив, своей политикой Франц уверенно вел страну к революции.

После смерти Франца в 1835 г. его сменил на престоле слабоумный сын Фердинанд. Правили за него другие. «Абсолютная монархия без монарха», как называли Габсбургскую державу, еще в большей степени, чем при Франце, стала напоминать олигархию. А вскоре последовала и так ненавидимая Францем революция.

Революционная встряска вынудила нового императора Франца Иосифа быстро осуществить земельную реформу, недоделанную в свое время Иосифом и Леопольдом. Сельскохозяйственные угодья были более-менее удачно разделены между крестьянами и помещиками. Но преобразования в области торговли и особенно в сфере финансов потребовали дополнительных серьезных усилий. Именно в этой области проявили себя крупные австрийские реформаторы середины столетия — Брук, Пленер, Дунаевский.

Брук и Дельбрюк

После подавления революции важнейшую роль в процессе осуществляемых сверху экономических реформ сыграл выходец из германских рейнских земель барон Карл-Людвиг фон Брук, занимавший в правительстве сначала пост министра торговли (1848-1851), а впоследствии — министра финансов (1855-1860). Брук явно представлял собой нестандартную личность, качественно отличающуюся как от других бюрократов, занявших ключевые посты в постреволюционной империи, так и от либералов предшествующего поколения, сформировавшихся на идеях просвещенного абсолютизма и иозефинизма.

В молодости он переселился с Рейна в Триест, был успешным предпринимателем, основателем пароходной компании «Австрийский Ллойд». Его деловой мечтой было сделать Триест крупнейшим портом на пути из Британии в Индию. Однако Брук решил все же оставить бизнес ради государственной деятельности.

Ко времени вхождения в правительство ему уже перевалило за пятьдесят. Новый министр не столько стремился сделать административную карьеру, сколько реализовать имевшиеся у него четкие идейные установки.

Если для Иосифа II в XVIII веке страна представляла собой некое единое целое вне зависимости от населявших ее народов, то для Брука много значила германская национальная идея. Он рассматривал Австрию не просто в качестве некой отсталой германоязычной общности, которую надо по возможности привести в соответствие с требованиями эпохи, но как государство, в котором доминировали австрийские немцы.

Брук был решительным сторонником германизации всей Центральной Европы, и Австрия должна была сыграть ключевую роль в этом процессе. В отличие от главы правительства Шварценберга он не испытывал никаких антипрусских чувств. Напротив, Брук стремился включить и Пруссию в свои планы германизации, но доминирующую роль в них все же должна была сыграть Австрия.

К середине XIX века на первый план в реализации подобных задач выходила уже не война и не династическая уния, как это было в прошлом, а экономика. Брук был одним из первых государственных деятелей в мировой истории, всерьез полагавших, что кардинальные преобразования в хозяйственной области могут не только пополнить бюджет или повысить благосостояние подданных, но полностью изменить даже политическую карту мира.

Для осуществления планов Брука требовалось создать таможенный союз, охватывающий всю Австрию и всю Венгрию. Постепенно он должен был слиться с уже существовавшим к тому времени Германским таможенным союзом и охватить всю Центральную Европу. Эта политика рассматривалась как первый этап создания политического союза германской нации.

Благодаря Бруку было действительно сформировано единое торговое пространство для Австрии и Венгрии. Был введен новый тариф, поощрявший международную конкуренцию. На этой основе появился таможенный договор с Пруссией. А после отставки и смерти Брука Габсбургская монархия заключила серию договоров о свободной торговле с другими европейскими государствами.

Труднее всего во всей этой истории обстояло дело с заключением договора с Пруссией. Поначалу процесс шел туго. Шварценберг был слишком антипрусски настроен, а Пруссия слишком опасалась воздействия со стороны Австрии на Германский таможенный союз. Из-за провала переговоров Брук вынужден был даже выйти в отставку. Однако в начале 1853 г. его энергия оказалась востребована. Брук, не занимавший в тот момент никакого государственного поста, был назначен руководителем австрийской делегации на переговорах с Пруссией.

Здесь ему довелось непосредственно столкнуться с другим крупным реформатором эпохи Рудольфом Дельбрюком, возглавлявшим прусскую делегацию. Оба лидера были заинтересованы в заключении договора, а потому соглашение оказалось подписано. Однако по ряду частных проблем взгляды Брука и Дельбрюка сильно расходились. И здесь-то австриец потерпел очевидное поражение.

Брук был в большей степени националист, Дельбрюк — фритредер.

Первый стремился к тому, чтобы в отношениях между Австрией и Пруссией доминировала свободная торговля, но в отношениях с другими странами предполагалось установление сравнительно высоких таможенных барьеров. Не исключалось и сохранение некоторых мер административного регулирования.

Второй же стремился к тому, чтобы отношения свободной торговли между Пруссией и Австрией были как можно скорее распространены на все соседние страны. Идея же Центральноевропейского таможенного союза, закладывавшего основы единства германской нации под руководством Австрии, была Дельбрюку совершенно не близка. Более того, прусская позиция по этому вопросу была противоположна австрийской.

В итоге Дельбрюку удалось провести именно те условия торгового соглашения, которые он хотел иметь. Это не стало поражением Брука в прямом смысле данного слова. Условия соглашения были в экономическом плане взаимовыгодными. Но с идеей Центральноевропейского союза Бруку пришлось расстаться.

Провоевавшаяся империя

В 1855 г. Брук был назначен министром финансов и попытался решить копившиеся на протяжении десятилетий бюджетные проблемы. Были снижены косвенные налоги, введены единый земельный и единый подоходный налоги, а также налог на городскую недвижимость. Кроме того, Брук прибегнул и к приватизации. Он продал, в частности, государственные железные дороги.

Бруку почти уже удалось подготовить к 1858 г. восстановление свободного размена банкнот на полноценную монету. Но вскоре разразилась война с Италией и финансовая реформа рухнула. Доверие к банкнотам исчезло.

Печальной была и судьба самого реформатора, который активно склонял императора к осуществлению широкомасштабной либерализации в экономической, политической и интеллектуальной сферах. Франц Иосиф в какой-то момент начал склоняться к предложениям Брука. Возникла опасность модификации старой системы, устраивавшей слишком многих влиятельных людей. Поэтому деятельность Брука натолкнулась на ожесточенное сопротивление консерваторов.

Реформатора втянули в процесс о злоупотреблениях, имевших место при организации военных подрядов. Император потребовал отставки министра финансов. И хотя впоследствии невиновность Брука была доказана официальным расследованием, он в 1860 г. покончил с собой.

Бруку так и не удалось реализовать две главные идеи своей жизни. Он не сделал Триест крупнейшим портом на пути из Британии в Индию, и он не добился формирования германского государства, охватывающего всю Центральную Европу. Но то, что он сумел осуществить в торговой и финансовой областях, стало одним из важнейших достижений Габсбургской империи на пути модернизации.

В правительство на место Брука пришел Игнац фон Пленер — выходец из средних слоев населения Австро-Венгрии. Это был уже не столько националист с глобальными идеями германизации Европы, сколько типичный бюрократ с либеральным менталитетом, сформированным в годы, предшествовавшие революции. Сам он не участвовал в политической деятельности, благодаря которой наверх пробились многие яркие фигуры того времени, но жестко отстаивал принципы либерализации, находясь непосредственно на вверенном ему административном посту.

Наверное, Пленер, как государственный деятель, может уже считаться одним из типичных реформаторов-технократов, которых в изобилии дал нам XX век. Он похож в данном смысле и на Егора Гайдара, и на Лешека Бальцеровича. В нем уже не было никакой романтики XVIII-XIX веков, никакого «реформаторского аристократизма», присущего Тюрго, Штейну или Гарденбергу, никакого авторитарного напора, отличавшего Иосифа или Наполеона.

Начало 60-х гг. было периодом зарождающегося, сравнительно ограниченного австрийского конституционализма, и Пленер оказался вполне адекватен этой системе. Он настаивал на том, что вся финансовая деятельность империи должна быть поставлена под контроль органа представительной власти, каковым очень трудно было стать выстроенному под интересы монарха и бюрократии рейхсрату.

Тем не менее благодаря деятельности Пленера император обещал не повышать налоги и не прибегать к новым займам без согласия парламентариев. Австрийская империя приближалась к той ограниченной, но все же реально существовавшей системе общественного контроля за финансами, которая функционировала во Франции при Наполеоне III. Но даже демократизация управления финансами не смогла обеспечить решение стоящих перед страной проблем, поскольку ответственные политики все еще оставались в меньшинстве, а общество не было способно к осуществлению реального контроля.

В первой половине 60-х гг. история 50-х повторилась на удивление точно. Пленер сумел резко сократить государственные расходы. В частности, военный бюджет уменьшился с 1860 по 1863 г. на треть, что улучшило состояние госбюджета в целом. Добиться такого результата в то время было особенно трудно, поскольку монархия теряла свои наиболее доходные земли. Ломбардия и Венеция отошли к новообразованному Итальянскому королевству, тогда как слаборазвитые территории оставались в составе Австрийского государства.

Но в 1866 г. война с Пруссией нанесла очередной удар по государственному бюджету. Правительство не придумало ничего лучшего, нежели вновь прибегнуть к эмиссии государственных ассигнаций, от которых обещали навсегда отказаться еще за полстолетия до этого.

В итоге относительно стабилизировать австрийский бюджет удалось только в 1889 г. новому министру финансов поляку Юлиану Дунаевскому. Он был профессором Краковского университета и ярким представителем так называемой краковской политической доктрины. Суть ее состояла в обосновании необходимости мирного развития польских земель в составе Австро-Венгрии. Неудивительно, что сторонники данной доктрины делали успешную карьеру в рядах австрийской бюрократии, примером чего как раз и является деятельность Дунаевского.

Последний монарх старой школы

Говоря о непосредственных авторах экономических преобразований, нельзя упустить из виду фигуру главного политического деятеля, от которого в основном зависели успехи и неудачи реформ. Модернизирующаяся империя стала во второй половине XIX — начале XX столетия своеобразной «землей Франца Иосифа».

Франц Иосиф был честным, порядочным человеком, хорошо образованным (он знал все основные языки своей империи — итальянский, венгерский, чешский, а кроме того, французский), хотя звезд с неба не хватал и к своей семидесятилетней государственной деятельности вряд ли был хорошо подготовлен. Им руководила «одна, но пламенная страсть» — сохранение и укрепление династии. Ради этого он не жалел сил на укрепление армии и на поддержание международного престижа монархии. Ему трудно было понять, что для выживания требуется совсем иное.

Необходимость осуществления серьезных преобразований он постигал с большим трудом, обучаясь на ошибках, повторявшихся порой по несколько раз. Поэтому ему так и не удалось сохранить ни монархию, ни династию, хотя попутным результатом осуществлявшейся им политики все же стала относительно модернизированная страна. По иронии судьбы император сделал для потомков совсем не то, за что он всю жизнь боролся и что считал главным в жизни.

Франц Иосиф соединил в своем имени имена двух императоров, являвшихся его предшественниками, причем имя Иосифа он взял по совету князя Шварценберга уже при восшествии на престол, чтобы подчеркнуть преемственность своего курса реформ именно по отношению к курсу, осуществлявшемуся в свое время этим выдающимся государственным деятелем прошлого. Но, как писал один историк, «в нем не было ничего от Иосифа II, кроме его имени <…> Как и Франц, он был трудолюбивым бюрократом, для которого оставалось вечной загадкой, почему нельзя управлять империей, просиживая по восемь часов в день за письменным столом, трудясь над документами».

Про него говорили даже, что «реакционные принципы Франца сочетались в нем с революционными методами Иосифа» (имеется в виду, что император взял все худшее, что было в натуре каждого из его предшественников), но это, пожалуй, все же слишком злая и несправедливая характеристика. Он просто плохо понимал то, что творится вокруг, а потому не имел никакой внятной и реалистичной программы преобразований. Как довольно грубо заметил граф Эдуард Тааффе — один из премьеров, возглавлявших при Франце Иосифе правительство, — «он просто тащился по старой колее».

Пунктуальность и педантичность императора порождали анекдоты. Говорят, что уже лежа на смертном ложе он нашел в себе силы сделать замечание спешно вызванному к его постели и не успевшему по сей причине толком одеться врачу. «Вернитесь домой, — сказал Франц Иосиф, — и оденьтесь как подобает».

Доживший до Первой мировой войны Франц Иосиф в силу своего консерватизма так и не начал пользоваться ни автомобилем, ни телефоном, ни другими современными техническими средствами. В беседе с Теодором Рузвельтом он говорил: «Во мне Вы видите последнего европейского монарха старой школы».

Однако император был порождением революции 1848 г., которая фактически возвела его на трон. Шок, полученный в юности, сделал его относительно гибким политиком, хотя гибкостью ума он и не отличался. Воспоминание об опасностях, связанных с нависавшей над троном угрозой, делали Франца Иосифа (в отличие от Франца) беспокойным и напористым, хотя вообще-то эти качества не были для него характерны. Веления времени заставляли этого человека делать то, что ему было не слишком близко и не слишком интересно. В итоге он оставил после себя хозяйство, ставшее на путь преобразований, хотя заведовать этим хозяйством довелось уже не Габсбургской империи, а ее многочисленным наследникам—Австрии, Венгрии, Чехословакии, Югославии, Польше, Румынии.

Нереализованная альтернатива

Возможно, несколько иной характер приняли бы преобразования в том случае, если бы Францу Иосифу не суждено было прожить столь долгую жизнь и на престол вступил бы кронпринц Рудольф. Это был человек совершенно иного типа, политик, склонный, если не в силу своего характера, то в силу полученного им образования, к осуществлению серьезных реформ.

Уже в 1878 г., когда кронпринцу исполнилось всего лишь 20 лет, он издал в Мюнхене (безуказания своего имени) книгу «Австрийская знать и ее конституционная миссия», в которой была дана очень точная характеристика имперской аристократии, а также оказались вскрыты причины ее деградации и неспособности управлять государством. А спустя три года он уже подготовил для отца «Меморандум о политической ситуации», где шла речь о предоставлении больших прав славянским народам и о серьезном внешнеполитическом повороте — отказе от союза с Германией (где именно в это время наметился возглавленный Бисмарком реакционный сдвиг) в пользу союза с более либеральной Францией.

Однако никакого поворота не произошло. История распорядилась судьбой династии по-своему. Рудольфа, наставником которого был основатель либеральной австрийской экономической школы Карл Менгер, совершивший с ним даже специальное путешествие по Европе, ждал трагический конец.

Еще в молодости в Праге он был влюблен в юную еврейку, внезапно скончавшуюся от лихорадки. В тридцать лет Рудольф встретил молодую баронессу Марию Вечера, которая сильно напомнила ему рано ушедшую из жизни девушку. Любовь оказалась настолько сильной, что кронпринц, не ждавший понимания от отца, послал папе римскому прошение о расторжении своего брака с принцессой Стефанией. К несчастью, Лев XIII отослал эту бумагу Францу Иосифу, который жестко и холодно обошелся с сыном, даже не пожелав подать ему при встрече руку. Потрясенный глубиной конфликта, Рудольф выстрелил в себя и в баронессу.

Существует множество интерпретаций этой любовной истории, поскольку общество искало в ней политическую подоплеку. В Вене поговаривали о том, что смерть Рудольфа была на руку Бисмарку, поскольку принц был известным германофобом. В Будапеште полагали, что корни трагедии лежат во властных коридорах Вены, т.к. родившийся в день св. Иштвана наследник слыл откровенным мадьярофилом. Либералы видели в самоубийстве кронпринца своеобразный символ — проявление тяги прогнившей империи к смерти, а консерваторы, не мудрствуя лукаво, списывали тягу к смерти на тлетворное влияние евреев, с которыми Рудольф активно якшался. Однако вне зависимости от того, была ли во всей этой истории политическая подоплека, важно одно: либеральный этап австрийских экономических преобразований так и не наступил.

В предсмертном письме своей младшей сестре Рудольф советовал ей покинуть страну, т.к. нельзя предвидеть, что с ней произойдет после смерти Франца Иосифа. Слова эти оказались пророческими. Империя пережила своего императора лишь на два года.


ЛУИ НАПОЛЕОН. ПОРЯДОК И ПРОГРЕСС

Как только не издевались интеллектуалы над этим императором. Виктор Гюго называл его подлым человечишкой, пигмеем, шакалом, ничтожеством. Филологи по сей день с интересом изучают текст писателя, посвященный Луи Наполеону, поскольку в нем содержится множество весьма характерных французских ругательств. А экономисты отмечают, что два десятилетия его правления были столь успешным периодом, какого раньше в истории Франции не наблюдалось.

Тюрьма — побег — тюрьма

Луи Наполеон родился в 1808 г. Он был сыном Луи — младшего брата Наполеона Бонапарта, и Гортензии Богарне — дочери императрицы Жозефины от первого брака. Будущий правитель Франции рос в эмиграции. Учился в военной академии в Швейцарии. Он был невысок, но энергичен и спортивен.

Все детство Луи Наполеона прошло под знаком поклонения своему великому дяде, и, думается, в этом своем поклонении мальчик был вполне искренним.

Когда с острова Святой Елены пришло трагическое известие о кончине императора, 13-летний Луи написал своей матери: «Если я в чем-либо ошибаюсь, то думаю об этом великом человеке и ощущаю, как его голос внутри меня говорит: "Неси достойно имя Наполеона"».

Его манера поведения в эмиграции качественным образом отличалась от манеры, которую ранее демонстрировал Луи Филипп. Задолго до того, как появились реальные шансы вернуться со славой во Францию, Наполеон стал серьезно работать над своим политическим будущим. Дважды он пытался организовать государственный переворот, но оба раза оказывался в тюрьме. В первый раз его выслали в Америку, во второй — он бежал из заключения, переодевшись в костюм рабочего и взяв на плечо доску.

В свободное от переворотов время Наполеон жил сначала в Швейцарии, а затем в Лондоне, где тогда находили себе приют эмигранты самых разных мастей. Будущий император вставал в шесть утра и, за исключением времени дневной верховой поездки, а также вечерних светских дел, непрерывно работал, читая политическую и экономическую литературу, занимаясь исследованиями.

Он, в частности, опубликовал книгу «Наполеоновские идеи», в которой великий император был представлен не просто как полководец, а как крупный социальный реформатор, вынужденный участвовать в военных кампаниях, навязанных ему врагами. Во Франции эта книга стала бестселлером. Меньше чем через десять лет после ее публикации сорокалетний принц Луи Наполеон смог попробовать на практике реализовать «заветы» великого предка.

В 1848 г. элита молодой французской республики, совсем недавно созданной на развалинах Июльской монархии, оказалась совершенно шокирована. Провозгласив всеобщее избирательное право, отцы демократии вправе были ожидать, что на президентских выборах французы отдадут голоса за одного из лучших представителей народа, за того, кто стоял у истоков его свободы. Лучшими из лучших были Альфонс де Ламартин — свободолюбивый поэт, гордость Франции, Александр-Огюст Ледрю-Роллен — журналист и социалист, друг народа, а также Луи-Эжен Кавеньяк — генерал, твердой рукой пресекший нарождавшуюся смуту.

Словом, кандидаты в президенты имелись на любой вкус. Однако все вместе они не набрали и половины голосов, которые избиратели отдали за человека, абсолютно ничего не сделавшего для революции. Но звали этого человека Луи Наполеон, и был он племянником великого императора, одна лишь память о котором делала наследника славного имени несоизмеримо более привлекательным для толпы, нежели все остальные кандидаты.

Они создавали республику, а он возрождал героическую империю. Они апеллировали к разуму, а он взывал к чувствам. Они предлагали идеи, а он порождал любовь. Ту самую любовь, которой уже не нужны ни разум, ни идеи, ни оптимальное государственное устройство. Ту самую любовь, которая лежит в основе авторитарной системы правления и позволяет вождю делать с народом все что угодно.

Император-социалист

Как и основатель династии Бонапартов, Луи Наполеон апеллировал непосредственно к народу, причем не к его осознанным интересам, а к иррациональным чувствам, к доверию, которым априори обладал харизматический носитель звучного имени. «Свобода, — говорил император, как бы создавая теорию своей авторитарной власти, — никогда не служила орудием к основанию прочного политического здания. Но она может увенчать это здание, когда оно упрочено временем».

Народу не требовалось развернутой программы действий нового политического лидера. «Имя Наполеона, — говорил этот лидер в 1848 г., — само по себе программа. Оно означает порядок, авторитет, религию и процветание внутри страны, а также поддержание чести нации в международных делах».

Народ исходил из того, что авторитарный лидер, сначала избранный президентом Второй республики, а затем ставший императором, знает их надежды и чаяния, а потому принесет счастье и успех людям, плохо понимавшим, почему надо в поте лица трудиться ради наживы обнаглевших финансовых нуворишей. Имея подобную поддержку, лидер мог попытаться сделать для страны то, что в краткосрочном плане не устраивало ни пролетариат, ни буржуазию, но в долгосрочном — было жизненно необходимо для развития страны.

Часть французской элиты поначалу предполагала, что ей удастся управлять страной хотя бы из-за спины Луи Наполеона. «Он должен будет предоставить нам руководить собой, и судно поплывет на всех парусах, — отмечал Тьер. — Благо Франции требует от него покорности и безграничного подчинения советам, которые ему будут давать люди опыта, знающие Францию лучше него». Однако, взяв власть в свои руки, Луи Наполеон не собирался отдавать ее никому.

Наполеон I в свое время использовал авторитарную власть не слишком разумно: обеспечив стабилизацию, он затем все силы бросил на войну, подорвавшую материальное благосостояние страны, и на укрепление протекционизма, нанесшего удар по промышленности. Новый император вряд ли был человеком более прозорливым, чем старый. Но он жил в другую эпоху и оказался под воздействием двух важных интеллектуальных течений своего времени.

Во-первых, до своего возвращения во Францию он жил в Англии, встречался с Ричардом Кобденом и в итоге стал убежденным сторонником свободной торговли.

Во-вторых, во Франции на передний план выходили тогда идеи сенсимонизма. Последователи графа Клода Анри де Сен-Симона были увлечены развитием промышленности, нуждавшейся, с их точки зрения, в современных формах централизованной организации, обеспечивающей экономический рост. А тот, в свою очередь, создавал условия для решения материальных проблем рабочего класса.

Окружение Луи Наполеона в значительной степени составили именно сенсимонисты. Да и сам император открыто заявлял о своих политических устремлениях. «У меня странное правительство, — отметил он как-то. — Императрица легитимистка, принц Наполеон республиканец, Морни орлеанист, сам я социалист. Единственный империалист среди нас Персиньи, но у него, признаться, не все дома».

Интересно, что переворот 2 декабря 1851 г., в результате которого президент Луи Наполеон стал императором, многими весьма образованными современниками — например, Гизо — воспринимался как «полное и окончательное торжество социализма». Но на самом деле мировоззрение императора было примерно следующим. Он полагал, что Франции нужны прежде всего Порядок и Прогресс. Авторитарная власть могла обеспечить развитие промышленности, а поскольку вне международной конкуренции последняя развивалась вяло, требовалась свобода торговли. Протекционистски настроенная национальная буржуазия должна была поступиться своими интересами.

Однако, несмотря на то что император являлся фритредером, он не был либералом. Наполеон читал труды таких модных социалистических авторов, как Прудон и Луи Блан, вполне разделяя при этом их презрение к системе laisser-faire, laisser-passer, которая своим невниманием к нуждам широких трудящихся масс ставила под угрозу социальный порядок в обществе. Если либералы считали правительство неизбежным злом, то он, по его собственному выражению, полагал, что оно, скорее, эффективно работающий мотор всего социального организма.

Впрочем, как фритредерство Наполеона не доходило до либерализма, так и его сенсимонизм, если можно так выразиться, не доходил до последовательного социализма. Действия правительства не должны были, с его точки зрения, подменять собой рыночные силы в той мере, в какой эти силы оказывались способны эффективно работать. Поэтому в эпоху Второй империи государство скорее содействовало развитию частного бизнеса в том направлении, которое считало нужным, нежели само занималось организацией производственного процесса.

Кроме того, государство содействовало организации систем соцстраха. Именно при Наполеоне появились первые во Франции системы пенсионного и медицинского страхования, а также правовой помощи. Тем самым император стремился сделать рабочих элементом сложившейся системы и увести их из-под влияния радикальных идей, приводивших к одной революции за другой.

Быстрый старт

Особую роль в сенсимонизме (и, соответственно, в хозяйственной системе Второй империи) играли банки. С точки зрения теоретиков этого учения, они брали на себя функцию обеспечения перехода от стихийной экономики, чреватой кризисами, к экономике полностью организованной, централизованной, а значит, подчиненной уму и таланту лучших представителей французской элиты.

Ликвидировать частное предпринимательство сразу было невозможно. Гизо напрасно волновался. Но постепенно усиливать организующее начало через использование банковской системы сенсимонисты могли, поскольку, как отмечалось в их основном труде, «по своим навыкам и связям банкиры гораздо больше в состоянии оценить и нужды промышленности, и способности промышленников, чем это могут сделать праздные и обособленные частные лица».

Мировоззрение Наполеона и сенсимонистов из его окружения было очень близко многим этатистам XX века, желавшим совместить рынок и конкуренцию, планирование и социальное обеспечение. Фактически именно Наполеон III может считаться основоположником практики государственного регулирования экономики. Этатисты предпочитают сегодня возводить свою идеологию к Франклину Делано Рузвельту, благо он скончался в период расцвета американской экономики, почитаемый и даже любимый всем демократическим миром. Однако, положа руку на сердце, следовало бы вспомнить и про Луи Наполеона, применившего государственное регулирование значительно раньше, но закончившего свои эксперименты отнюдь не так блестяще, как Рузвельт. Император запутался в противоречиях своей системы и породил очередную революцию, покончившую с его режимом.

Начиналось, однако, все довольно неплохо. Наполеон предоставил значительно больше свободы для развития частного бизнеса, нежели Июльская монархия, и хозяйственные результаты не заставили себя ждать.

Во-первых, государство принципиально изменило подход к выдаче железнодорожных концессий. Этот процесс стал меньше зависеть от случайностей политической борьбы и от симпатий отдельных чиновников. Уверенность частного бизнеса в получении отдачи от вложенного капитала заметно возросла.

Во-вторых, государство отказалось от непосредственного участия в работах по сооружению железных дорог, снизив таким образом возможности для хищений. Все работы были возложены на частный бизнес.

В-третьих, государство содействовало укрупнению компаний, занятых железнодорожным строительством. К 1857 г. ни одна линия в стране уже не находилась в руках правительства. Все они были распределены между шестью крупными компаниями, которые и не конкурировали друг с другом. Фактически было осуществлено принудительное картелирование.

В-четвертых, при новом режиме создались благоприятные условия для развития акционерного капитала. Молодые волки стали создавать гигантские финансовые структуры, кредитовавшие промышленность и строительство, в первую очередь — железнодорожное.

Наконец, в-пятых, при Луи Наполеоне произошла эмансипация евреев, которые стали активно выдвигаться в первый эшелон экономической, да и политической, жизни страны.

Сенсимонисты братья Эмиль и Исаак Перейра создали в 1852 г. общество Credit Mobilier, аккумулировавшее посредством размещения ценных бумаг колоссальные капиталы для строительства железных дорог, каналов, заводов. Несмотря на то что через 15 лет общество лопнуло, его вклад в развитие экономики был весьма значителен. Компания участвовала во всех видах деятельности государства — от финансирования Крымской войны до перестройки больших городов.

Новые французы

Если можно говорить о появлении новых французов, как мы сейчас говорим о новых русских, то это были именно люди поколения братьев Перейра. Они приехали в Париж из провинции и экономического опыта набирались, работая в чужом бизнесе — Исаак в банке, Эмиль — на бирже. Поначалу Эмиль, как и многие ведущие сенсимонисты, занимался журналистикой, пропагандируя идеи, зарождавшиеся в их кругу. Однако в 1835 г. он покинул газету, заявив коллегам о том, что «хватит писать гигантские программы на бумаге, пора реализовывать идеи на практике».

С первым предложением о создании крупного банка нового типа братья вышли в правительство сразу после установления Июльской монархии. Однако в тот момент такие идеи были еще непопулярны. Поскольку братья считали необходимым действовать только через власть, полностью определявшую тогда возможности развития крупного бизнеса, им пришлось ждать своего времени еще 20 лет.

Идея была реанимирована в начале 50-х гг. С самого начала братья четко осознали, как следует действовать в новых условиях. Эмиль вступил в непосредственный контакт с герцогом Персиньи, который возглавлял Министерство внутренних дел, сельского хозяйства и торговли. Всесильный министр был личным другом Наполеона и обладал колоссальным влиянием. В предложенном ему деле он почувствовал личный интерес, как коммерческий, так и политический, а потому охотно пошел на контакт со «скромным евреем», нисколько не смущаясь тем, что раньше так делать было не принято. Борис Березовский, работавший в середине 90-х гг. XX века через высокопоставленных сподвижников и родственников президента Ельцина, можно сказать, лишь копировал опыт Эмиля Перейра.

Дело было поставлено на широкую ногу, а потому приглашение участвовать в бизнесе получила вся государственная и деловая элита страны. Таким образом братья Перейра обеспечили себе множество влиятельных и материально заинтересованных сторонников. Первым президентом нового финансового общества стал брат Персиньи. Впрочем, он был не более чем зиц-председателем. Реальные бразды правления держал в своих руках Исаак.

Фактически именно за годы Второй империи была сформирована вся железнодорожная сеть Франции. А братья тем временем стремились к тому, чтобы поставить под свой контроль всю финансовую деятельность страны, что вполне укладывалось в сенсимонистские представления о планомерном развитии экономики.

Какое-то время казалось, что идеи сенсимонизма восторжествуют и Франция будет управляться по единому плану из конторы крупнейшего банка. Однако сделать последний рывок к экономическому господству Credit Mobilier не удалось. Соотношение политических сил со временем изменилось. Постепенно растерял свое влияние Персиньи. Новая финансовая группировка, связанная с влиятельным герцогом де Морни, получила разрешение на создание второй финансовой компании точно такого же типа.

Акции Credit Mobilier были вследствие возникшего вокруг этой компании ажиотажа сильно переоценены. И когда в 1866 г. разразился серьезный экономический кризис, началось их быстрое падение. К 1870 г. компания полностью прекратила свою деятельность.

Восемнадцать дротиков

В те же годы двигалась к развалу и вся система Луи Наполеона.

Поначалу императором делались серьезные шаги в направлении создания современной эффективной экономики. К 1867 г. были сняты все ограничения на создание анонимных акционерных обществ. Французское законодательство стало даже более удобным для быстрого роста частных компаний, чем английское и, тем более, германское. Таким образом, период Второй империи оказался наиболее благоприятным временем с точки зрения мобилизации капиталов для нужд французской экономики. Если в первой половине века сбережения привлекались лишь в государственную казну, а в конце столетия — уходили за границу, то во времена Второй империи дело обстояло принципиально иным образом.

Темпы роста экономики ускорились по сравнению с временами Июльской монархии. Настала эпоха бума. Улучшалось постепенно и положение широких слоев населения. В 50-е гг. реальная зарплата рабочих выросла на 6,7%, а в 60-е — еще на 9,5%. Доходы крестьянства с 40-х по 80-е гг. примерно удвоились. Люди стали лучше питаться. Потребление мяса выросло со времен Реставрации примерно в два раза. Однако на фоне внешнего успеха нарастали серьезные проблемы.

Аппетиты правительства постепенно стали превосходить финансовые возможности даже сравнительно успешно развивающейся экономики. Как следствие этого, император стал играть с бюджетом в опасные игры. Более того, Луи Наполеон мог открывать чрезвычайные кредиты посредством простых декретов. Таким образом, возникали сверхбюджетные расходы.

Один из близких императору людей — банкир и сенсимонист Ашилл Фульд, занимавший в течение некоторого времени пост министра финансов, пытался остановить развал бюджета. Какое-то время казалось, что Наполеон поддерживает его, но бремя расходов, от которых никак не удавалось отказаться, давило все сильнее. Попытка осуществления финансовой стабилизации провалилась.

Увлеченность идеями в сочетании с бесконтрольностью развалили финансы. За первые 10 лет сумма госрасходов возросла с 1,5 млрд. франков до 2 млрд. В такой же пропорции увеличились и налоги. Надо сказать, что Франция вообще на протяжении всего XIX века имела самое высокое в Европе фискальное бремя. В этих условиях всякое повышение налогов было особо чувствительно для бизнеса.

Но несмотря на рост налогов, все равно ежегодно образовывался бюджетный дефицит в размере примерно 100 млн. франков. Для того чтобы справиться с этой проблемой, правительству пришлось прибегать к крупным займам. К концу 1861 г. госдолг достигал почти 1 млрд. франков, увеличившись со времен Июльской монархии примерно в четыре раза. Понадобились новые займы. В 1868 г. одолжили сразу 450 млн. франков.

Думается все же, что средства, направляемые на социальные нужды и общественные работы, не могли бы подорвать положение империи, если бы экономические проблемы не осложнялись проблемами политическими. Наполеон III в отличие от своих предшественников постоянно влезал в международные авантюры, требовавшие ведения дорогостоящих войн.

Поначалу они хотя бы заканчивались успешно и приносили императору политические дивиденды. Россия потерпела поражение в Крымской войне, Пьемонт при поддержке Франции приступил к объединению Италии, вызывавшему симпатии либеральных сил. Но в 60-х гг. Наполеон попытался посадить в Мексике своего ставленника императора Максимилиана. Экспедиция закончилась провалом, мексиканцы Максимилиана расстреляли, а армия оказалась совершенно обескровлена на фоне резкого усиления объединяющейся Германии.

В 1866 г. правительство вынуждено было вдвое увеличить свои расходы на оборону. Военные расходы вместе с обслуживанием созданного ими долга составляли до половины бюджета страны. Финансы разваливались. А с ними разваливался и бонапартистский режим. В конечном счете Луи Наполеон потерял свою империю по той же причине, что и его великий предшественник, — милитаризация страны съела плоды экономических успехов.

Конец династии Бонапартов был красивым и трагическим одновременно. В ходе Франко-германской (прусской) войны 1870-1871 гг. империя пала. После бегства из Франции император с императрицей и принцем Наполеоном жили в Лондоне. Глава династии протянул недолго и скончался в 1873 г., не перенеся хирургической операции на почках. Принц империи остался один с матерью.

Когда англичане затеяли очередную военную операцию на юге Африки, Наполеон-младший отправился сражаться. Однажды небольшой отрад, в который входил принц, был окружен превосходящим числом зулусов. Пришлось отступать. Наполеон хотел на ходу вскочить в седло, что ему неоднократно приходилось делать ранее. Но в этот раз стремя сломалось и принц упал на землю. С трудом поднявшись, он двинулся навстречу аборигенам и успел несколько раз выстрелить из пистолета. Когда на следующий день его тело было найдено, на нем остались следы от 18 дротиков.


АЛЕКСАНДР ВТОРОЙ. НАША ЭРА

При всей условности такого понятия можно, наверное, говорить о том, что «наша эра» в России началась с Александра II. Реформы, проведенные этим императором, положили начало длинной цепочке перемен, в конечном счете создавших ту страну, где мы сегодня живем. С отменой крепостного права в 1861 г. долгая стагнация — порой пышная, порой унылая — сменилась наконец движением. И с тех пор даже в самые мрачные периоды существования России развитие уже не прекращалось.

Впрочем, помимо формальных есть, наверное, и неформальные причины считать Александра Освободителя нашим современником. Пожалуй, это был первый российский царь, который вел себя как человек «нашей эры». Он жил и жить давал другим. Он жаждал свободы как для себя, так и для общества. Он страстно хотел любить и быть любимым. И он всегда с трудом выстраивал столь дорогую сердцу его папаши властную вертикаль. Александр Николаевич предпочитал безликой мрачной имперской силе чисто человеческие отношения.

И как всякий человечный человек, он был слаб. С детства страдал от недостатка энергии и постоянства. Трудности останавливали его. Чувствительность выдавливала слезы. Возможно, будь он покрепче — не кончил бы столь трагически. Но столь же возможно и то, что будь император хоть сколько-нибудь похож на своих заматеревших предков, — России еще долго пришлось бы ждать реформ.

В XIX веке на смену жестоким, властолюбивым и похотливым «зверюшкам» на русский трон стали приходить нормальные люди, умевшие любить, дружить, мыслить и общаться человеческим языком вместо языка пыток и ссылок. Но на Александра I всю жизнь бросали свой отблеск огни, с которыми шли ночью к Михайловскому замку убийцы его отца — Павла Петровича. Николаю I не давали покоя пролитая им кровь декабристов и страх перед российским бунтом, «бессмысленным и беспощадным». Лишь сын Николая с рождения оказался человеком свободным, не мучимым призраками кошмарного прошлого.

Он вырос вне страха, веками владевшего домом Романовых. Он в молодости проехал по всей своей огромной стране. Он получил блестящее воспитание, учился у поэта Жуковского, реформатора Сперанского, министра финансов Канкрина, историка Арсеньева. Любопытно, что Арсеньев незадолго до назначения наставником цесаревича был уволен из Петербургского университета «за безбожие и революционные идеи». Николай I, по-видимому, хорошо сознавал, что знания, от которых он охраняет общество, на самом деле являются первостепенно важными для эффективного управления государством.

В жизни Александра, как в жизни, наверное, каждого свободного человека, не было прямых линий. И облик имперской столицы удивительным образом отразил душевный мир нового государя. На смену столь характерной для николаевской России классицистической вертикали, выводимой белыми колоннами на желтом фоне стены, пришла эклектика — бурная, игривая, живая. Дома перестали повторять друг друга, как перестали повторять друг друга люди. И самым ярким символом жизни, не вписывающейся в «вертикаль», стал именно памятник погибшему от рук террористов императору — Спас на Крови, не вписавшийся в набережную Екатерининского канала.

Эпоха реформ

Александр Николаевич был самой яркой фигурой на российском троне. Но реформатором он стал все же не столько по личным качествам, сколько по велению времени. Россия с эпохи первых Романовых во все глаза глядела на Запад. И к середине XIX века Запад уже не оставлял ей выбора.

Либеральный дух в те годы бодро шествовал через все границы. Крепостное право рухнуло даже на восточных землях Пруссии. Аграрную реформу провела даже крайне консервативная Габсбургская империя. А Англия вообще взяла на вооружение фритредерский курс, активно снимая практически все хозяйственные ограничения. Свобода стала модной. Распространяясь из северо-западного угла Европы, она стремительно двигалась на Восток, и Россия уже не могла противиться велениям новой эпохи.

До поры до времени противился этому внешне грозный, хамоватый, но внутренне боязливый Николай I. Принять решение об отмене крепостничества он не мог, хотя аппарат готовил для него реформу. Особо активен был генерал Павел Киселев, проведший крестьянскую реформу в Валахии и представивший императору подробный отчет о своей деятельности. Николай три вечера просидел за его изучением, а затем сказал реформатору: «Меня в особенности заинтересовало то, что ты говоришь об освобождении крестьян. Мы займемся этим когда-нибудь; я знаю, что могу рассчитывать на тебя, ибо мы оба имеем те же идеи, питаем те же чувства в этом важном вопросе, которого мои министры не понимают и который пугает их» (цит. по: Я. Гордин. Право на поединок).

Однако это «когда-нибудь» при Николае так и не настало. Трудно переворачивать огромную страну, в которой у реформаторов было так мало союзников. Судьба Александра потом показала, что реформаторов давят как справа, так и слева. До тех пор, пока совсем не расплющат. Николай избежал подобной печальной участи, но не избежал гораздо худшей.

Поражение в Крымской войне показало, что демагогический патриотизм в духе уваровской формулы «Самодержавие, православие, народность» — вещь крайне хлипкая. Настоящему патриоту следует сначала укрепить державу назревшими реформами, а потом уже сочинять подобные триады, поскольку идеологическое подмораживание не может служить заменой трудным преобразованиям.

Николай умер в 1855 г. «Умер так внезапно и так странно для подданных из-за депрессии, — отметил биограф Александра II Леонид Ляшенко, — которая для самодержца страшнее самой сильной лихорадки». Поговаривали даже, что император покончил с собой, приняв яд, но эта трактовка его смерти чрезвычайно сомнительна. В общем, как бы то ни было, на престол в возрасте 36 лет вступил Александр. По легенде — весьма, впрочем, правдоподобной — Николай перед кончиной завещал сыну освободить крестьянство.

И вот духовная атмосфера страны быстро начала меняться. Четыре года потребовалось на то, чтоб рухнули страх и апатия. Часть общества по-прежнему боялась перемен, но в то же время появились люди, сумевшие быстро связать воедино идущую с Запада идею свободы с болезнями, поразившими стагнирующую империю. И как только все это увязалось, ясно стало, что тянуть с реформами никак больше нельзя.

Весьма интересны в этой связи наблюдения племянника Киселева Дмитрия Милютина, ставшего позднее военным министром, а во второй половине 50-х гг. служившего начальником Главного штаба Кавказской армии. Милютин не был в столице с 1856 по I860 г. и, приехав туда, вдруг почувствовал, что оказался в иной стране. «Мертвенная инерция, в которой Россия покоилась до Крымской войны, и затем безнадежное разочарование, навеянное Севастопольским погромом, сменилось теперь юношеским одушевлением, розовыми надеждами на возрождение, на обновление всего государственного строя. Прежний строгий запрет на устное, письменное и паче печатное обнаружение правды был снят, и повсюду слышалось свободное, беспощадное осуждение существующих порядков».

В высших эшелонах власти выделилась группа реформаторов, ставших опорой царя. Сам Милютин, его брат Николай (товарищ министра внутренних дел Сергея Ланского), великий князь Константин Николаевич (брат императора), Яков Ростовцев (председатель Редакционной комиссии по крестьянскому делу) и др. В целом, группа, по некоторым оценкам, насчитывала около 50 человек, из которых почти половина сформировалась при поддержке Константина Николаевича.

Федор Тютчев назвал это время оттепелью. Спустя столетие сей термин активно стали использовать шестидесятники. А спустя еще три десятилетия приход к власти Михаила Горбачева примерно за те же четыре года, что и при Александре, кардинально сменил духовную атмосферу страны.

Итак, перефразируя Ленина, можно, наверное, сказать, что реформаторская ситуация возникает, когда верхи не хотят управлять по-старому и это их нехотение соединяется вдруг с изменившимся мнением низов. Изменившимся по двум причинам. Во-первых, из-за осознанной вдруг гнилости старого режима. А во-вторых, благодаря приходящим из-за рубежа модным идеям. Именно так подготовлены были прусские реформы Штейна и Гарденберга, о которых писалось нами ранее. Именно так зарождались в Советском Союзе горбачевские преобразования. Власть, получив вдруг некую поддержку, решилась на то, что ранее долгие годы упиралось в стену страха, порождаемого печальным знанием безумных инстинктов собственного народа.

И вот 19 февраля 1861 г. крепостное право рухнуло. Реформа вроде бы завершилась успехом. Но истинные трудности реформирования, пожалуй, возникли именно в этот момент. Число недовольных было огромно. Чтоб ублажить их, царь отправил в отставку главных своих реформаторов — Ланского и Н. Милютина. Сдал их, как Ельцин потом сдал команду Гайдара.

А по стране тем временем шли слухи, что вконец распустившееся крестьянство весной от лени своей вообще ничего не посадит и оставшаяся без барской опеки Россия просто вымрет с голоду. Точно так же в начале 1992 г. российские «интеллектуалы» твердили, что рынок нам ничего не даст, поскольку народ наш — дюже соборный и невероятно духовный — на денежные стимулы не польстится.

Естественно, как при Александре, так и при Ельцине стимулы сработали. Страна с голоду не померла и даже со временем стала весьма бурно развиваться. Истинные опасности пришли с другой стороны. Сделанных уже императором реформ обществу показалось мало. Как верхи, так и низы были недоговороспособны. Ни самодержавие, ни православие не смогли обеспечить истинную народность. Поскольку у истинного народа чувство внутренней общности должно преобладать над потребностью поиска внутренних врагов. Но как верхи, так и низы в 60- 70-х гг. XIX века видели в противной стороне именно врага, а не соотечественника.

Эпоха любви

Вслед за экономической реформой Александра II последовали реформы армии, правовой системы и местного самоуправления. Рекрутский набор был заменен призывом. В судах появились присяжные и состязательность сторон. Земство стало своеобразной школой демократии. Но общество ждало главного — отмены самодержавия. Холопы, превращавшиеся в людей, хотели получить сразу все человеческие привилегии. В том числе они желали, чтобы с ними считались при управлении государством. Власть же считаться с ними была не готова, поскольку страшилась хоть в чем-то довериться темной и тупой массе, недавно лишь получившей относительную свободу.

«Во всей стране народ видит в монархе посланника Бога, отеческого и всевластного господина, — говорил Александр Бисмарку. — Это чувство, которое имеет силу почти религиозного чувства, дает мне корона, если им поступиться, образуется брешь в нимбе, которым владеет вся нация».

Как выяснилось в 1917 г., власть в общем-то оказалась права. Ставшее полностью свободным общество тут же добровольно сдало свою свободу самодержцам, гораздо худшим, чем образованные и относительно гуманные Романовы. Без Бога и царя люди быстро попали в руки к бесам. Однако виновно в трагедии не только общество. Нежелание Романовых двигаться к свободе постепенно — через диалог и цензовую демократию, сыграло с ними в конечном счете злую шутку.

Буквально перед самой гибелью — в феврале 1881 г. Александр Николаевич решился даровать стране конституцию. Для реализации замысла не хватило совсем немного времени. Что это? Трагическая случайность? Но ведь между отменой крепостного права и решением о политических преобразованиях прошло целых двадцать лет. Почти треть жизни императора. На что же потратил реформатор два этих столь важных десятилетия?

Уж всяко не на подготовку реформы. Спокойной созидательной деятельности мешали, как часто бывает, две главных человеческих страсти — война и любовь.

Александр II имел много достоинств, но истинным либералом он никогда не был. Имперские ценности для него оставались святыней. И в этом смысле он не сильно отличался как от своих предков, так и от современных ему европейских монархов. Опередить время дано лишь немногим, а самодержец всероссийский был, пожалуй, ярким представителем именно своего времени.

Борьбу за империю вел он на трех фронтах. Во-первых, на Кавказе, где в наследство от отца остался ему длительный, кровопролитный конфликт. Во-вторых, в Польше, которая никак не хотела вписываться во властную вертикаль и вновь, как во времена Николая I, решилась вдруг бунтовать. В-третьих, на Балканах.

Этот третий фронт был самым величественным и самым странным. Положа руку на сердце, надо, наверное, признать, что будь даже Александр Николаевич отъявленным пацифистом, он вряд ли имел бы возможность не довести до конца кавказскую эпопею или, скажем, восстановить независимость Польши. Не только от него все здесь зависело. Но вот война с Турцией, начатая как раз в те годы, когда пика своего достигло террористическое движение и когда сам Бог велел подумать о родине, а не о далеких проливах, вратах Константинополя или освобождении славянских «братушек», явно лежит на совести императора.

Болгарам, конечно, мы тогда здорово помогли. Но «братушки»-то сегодня уже в Евросоюзе, а Россия, пожертвовавшая внутренней политикой в угоду внешней, по сей день расхлебывает последствия консервативного поворота, произошедшего после кончины императора, так и не успевшего пойти навстречу обществу.

Итоги той войны были, кстати, для России ужасающими. Европа оказалась едина в нежелании пустить царя на Балканы, а дипломатического таланта Бисмарка, сумевшего при построении единой Германии разбить противников по одному, ни Александр, ни глава его МИДа князь Горчаков, увы, не имели. В итоге выгоду получила Австро-Венгрия, не воевавшая, но тем не менее захапавшая Боснию и Герцеговину. А за что пролили кровь герои Шипки, по сей день непонятно.

Впрочем, война войной, а главным делом императора в те годы стала любовь. Александр влюбился в юную княжну Екатерину Долгорукую, и государь надолго отступил в нем перед простым, желающим счастья человеком.

Много интрижек было в роду Романовых, много любовниц прошло через царскую постель за три столетия. Через постель появилась даже одна императрица — Екатерина I. Но как далеко это все от той истинной и в то же время странной любви, что связывала Александра с княжной Долгорукой!

Если б могли мы оценивать его не как императора, определявшего судьбу страны, но лишь как простого человека, возможно, любовь, а не реформы поставили б по значению на первое место. Поскольку Александр не был рожден для реформ и осуществлял их буквально-таки сжав зубы. Не раз мечтал он, закончив все важное, отречься от престола и жить за границей простой частной жизнь. Правление было не его стихией. Но в любви Александр раскрылся целиком. О ней он думал чуть ли не каждый день, ища возможности встречи со своей Катей и полностью пренебрегая тем мнением, которое складывалось о нем у двора.

Трудно поверить, но Александр Романов откалывал штуки вполне в духе героев Александра Дюма. Он, например, уезжал в Париж и там умудрялся в одиночку по ночам уходить из резиденции, чтобы встречаться с княжной Долгорукой. Впрочем, после того, как она родила императору детей, Долгорукая перестала быть княжной и получила официальный титул — княгиня Юрьевская. А менее чем за год до трагической гибели Александр официально женился на своей Кате. Сделал он это буквально сразу же после того, как скончалась императрица Мария Александровна и исчезло препятствие для нового брака.

Много лет до этого тяжело больная императрица вынуждена была терпеть любовь Александра и Кати. Много лет император жил фактически «на два дома». Не пробавлялся любовницами, а именно жил с двумя женами — формальной и реальной. Как это все по-нашему! Сколько романов с таким примерно сюжетом появилось в XX веке! Но в веке XIX? Но в семье императора?

Он уважал первую свою супругу, когда-то в молодости даже любил ее. Но сдерживаться уже не мог. Новая страсть перевернула всю его душу. Катя настолько возбуждала Александра, что тот даже делал смелые эротические рисунки, моделью для которых служила именно она. А 1 марта 1881 г., отправляясь на смотр войск, шестидесятитрехлетний Александр вдруг посреди дня не сдержался, повалил княгиню Юрьевскую на стол и… Об этом она сама затем рассказала лейб-медику Боткину. Наверное, потому рассказала, что на столе состоялось последнее их любовное свидание. В тот день бомба террориста буквально разорвала царя на куски.

Но вернемся, впрочем, на 14 лет назад — к парижским «приключениям» сравнительно молодого еще тогда императора…

Эпоха смерти

В Париже на него совершил покушение политэмигрант. По фамилии, естественно, Березовский. Был он, впрочем, не олигархом, а поляком. Мстил за родину. В тот раз Александр отделался легким испугом. Но дальше пошло-поехало…

Когда-то давно Жуковский учил юного наследника, что «революция есть губительное усилие перескочить из понедельника прямо в среду. Но и усилие перескочить из понедельника в воскресенье столь же губительно». В последние годы своей жизни император оказался в клещах, сжимаемых «партией среды» и «партией воскресенья».

Народовольцы, представлявшие широкие разночинные массы, знать не хотели никакого вторника. Их малообразованность и абсолютное непонимание того самого народа, которому они стремились дать волю, приводили к возникновению безумных фантастических идей. Странно было даже не то, что они стремились убить царя-реформатора. Странно, что столь чаемую ими гибель Александра они надеялись обратить в широкое народное восстание.

Консерваторы, группировавшиеся вокруг наследника престола — Александра Александровича, тоже не отличались глубиной мышления. Подморозить Россию, конечно, — дело нехитрое. Но что делать с ней после разморозки, которая рано или поздно все равно произойдет? 

Эдвард Радзинский в биографии Александра намекает на то, что «партия среды» и «партия воскресенья» могли даже действовать сообща. По крайней мере, удивительная беспечность правоохранителей при все возрастающей террористической активности народовольцев вроде бы говорит о том, что смерти царя-реформатора хотели обе стороны.

На наш взгляд это все же маловероятно. Бюрократия вообще малокомпетентна и неэффективна. Мы удивляемся отдельным наиболее заметным ее провалам, как правило, лишь потому, что плохо знаем, насколько плохо она работает во всех остальных случаях. Однако даже если исключить совместный жандармско-террористический заговор, придется признать, что последние пятнадцать лет жизни Александра превратились в сплошной кошмар.

Парижское покушение можно было списать на «врагов народа». Предшествовавший ему выстрел Каракозова (в 1866 г. у решетки Летнего сада) казался ужасной случайностью. Организованных сил за преступником еще не стояло. Но тот факт, что человек из народа вдруг додумался убить царя, ничего плохого ему лично не сделавшего, должно было насторожить. Опасность для реформ и реформаторов состояла не столько в наличии террористической организации, сколько в массовом отторжении эволюционного типа развития России. «Народная воля» довела царя до могилы, тогда как массовое сознание довело страну до революции, сведя в конечном счете в могилу десятки миллионов людей.

Настоящего масштабного ужаса Александр Николаевич уже не увидел. Но и его личная жизнь в последние годы оказалась ужасной. Народоволец Соловьев стрелял в царя прямо на Дворцовой площади, причем успел несколько раз нажать на курок, прежде чем был схвачен. Другой террорист — Халтурин — проник прямо в Зимний, где и взорвал бомбу, чудом лишь не «доставшую» императора. Чудом уцелел и царский поезд, под который закладывали мину.

Народ стал привыкать к тому, как травят царя. Рассказывали анекдот: дворник услышав колокольный звон, спрашивает: «Опять промахнулись?».

Царь в этой ситуации держался мужественно. Мало кто на его месте мог бы выдержать подобный «прессинг». То, как он спасался при покушении Соловьева, вообще заслуживает особого внимания. Обычный человек, оказавшись перед вооруженным бандитом и не имея средств для защиты, впал бы, наверное, в ступор. Но Александр смог убежать от выстрелов, причем двигался он зигзагами — как профессиональный, хорошо обученный солдат. Царь ни на секунду не растерялся и совсем запутал бестолкового террориста.

Но чудо не могло длиться вечно. 1 марта 1881 г. бомба настигла императора. При первом взрыве он опять уцелел. Но, видимо, воля к жизни была уже подорвана. Александр не ретировался с места события и пассивно дождался нового взрыва.

Император погиб. Преобразования остановились. Конституция не состоялась. И последний царский любимец граф Михаил Лорис-Меликов так и не стал великим реформатором.


ИМПЕРАТОР МЭЙДЗИ. ПУТЬ ВОСХОДЯЩЕГО СОЛНЦА

Позднее, когда Япония вдруг неожиданно ворвалась в круг развитых западных государств, о том периоде истории стали вспоминать как о некой идиллии. Мол, трансформация совершилась без социального взрыва, без крови, хаоса и смены господствующего класса. Французам, русским и китайцам следовало бы поучиться у великой восточной нации жить в эпоху перемен. Однако на самом деле революция Мэйдзи никак не была чудом прагматизма и толерантности. Резню самураи устроили на славу. Хотя и делали это с национальной спецификой.

Можно сказать, пожалуй, что японский терроризм во второй половине XIX века даже предшествовал российскому. В то время как наши интеллигентные разночинцы еще только учились азам бомбизма, бравые самураи со всем присущим им в этом деле профессионализмом уничтожали иностранцев и высокопоставленных сторонников реформ, основанных на изучении иностранного опыта.

Порой террористов ловили. Тогда они с невероятным хладнокровием сводили счеты с жизнью при помощи харакири. Ведь что такое личная жизнь в сравнении с величием уникальной страны, которую умом не понять и аршином общим не измерить. Страны, которая свернула вдруг с проверенного столетиями пути полной автаркии и абсолютной закрытости для всего мира, обрядилась в западные одежды, накупила западных товаров, а самое главное — впитала в себя ужасные западные мысли.

Даже крестьяне четко знали, кто во всем виноват. Во властных структурах, устроивших все эти непонятные реформы, чреватые, в частности, небывалым ростом дороговизны, засел некий Христос. Увидев чиновника, они кричали: «Христос пожаловал!» и тут же устраивали ему Голгофу.

Но на самом деле никакой христианизации не происходило. Преобразования не навязывали японцам иной культуры. Они лишь пытались адаптировать культуру, уже имеющуюся, к новым реалиям. Ведь после того как в 1853 г. к берегам Страны восходящего солнца подошли «черные корабли» американского коммодора Перри, жить по-старому было уже объективно невозможно.

Шокотерапия по-японски

В том году будущему императору Мэйдзи исполнился лишь годик. Звался он тогда Счастливым принцем (Сатино-мия) и никак не догадывался, насколько сложной и великой станет эпоха его правления. Трудно сказать, был ли он счастлив на протяжении долгих 45 лет своего правления, но, глядя из 1912г. — последнего года своей жизни, — он, наверное, мог испытать удовлетворение от сделанного.

А вот папаша принца точно вел весьма счастливый образ жизни. Образ жизни благородного домашнего животного. Как и все его предки, он не покидал дворец в Киото, не занимался государственными делами, не прибегал ради здоровья даже к самым простейшим физическим упражнениям. То есть проводил жизнь на манер земного бога, всеми почитаемого и почти для всех недоступного. При этом чрезвычайно активно прикладывался к бутылочке саке и интенсивно посещал многочисленных наложниц.

Настоящей властью обладал правящий из Эдо (будущий Токио) сёгун — формально императорский управитель, а реально — управитель императором. Сменить священную фигуру главы государства сёгун не мог, но вполне мог с ней не считаться. Так было раньше, так было теперь и так, наверное, продолжалось бы в будущем, если б не внешний шок, вынудивший предпринять ответные действия, которые собственно и определили историческую роль Мэйдзи.

Япония оказалась в шоке от того, какую силу представляла собой даже небольшая американская эскадра. А ведь США были в то время далеко не первой по значению страной мира.

Администрации сегуна пришлось открывать страну иностранцам, настаивавшим в духе той фритредерской эпохи на соблюдении принципа свободной торговли. Соблазн развитой зарубежной культуры стимулировал многих японцев к подражанию. Но это, в свою очередь, породило массовый стихийный протест консервативной части общества. Разразилась гражданская война.

Простой народ твердо знал, что американцы — нелюди. Даже писают они на подобие собак, поднимая вверх лапку. А художники изображали приплывавших с Запада людей со столь страшными рожами, каких не вообразил бы и творческий гений Кукрыниксов.

Сёгун стал символом низкопоклонства перед Западом. А достойный папаша Счастливого принца — символом верности традициям. Нельзя сказать, что император глубоко осмыслил опасность американского империализма. Запертый в своем дворце, он вообще ничего вокруг не видел и не осмысливал, а выпендривался то ли в силу предельной отвлеченности своего образа мышления, то ли просто под влиянием одной из придворных группировок. Но так как японская династия (наверное, старейшая в мире) обладала колоссальным авторитетом, она стала естественным полюсом притяжения всех консервативных сил.

Как обычно и бывает в таких случаях, консерваторы победили. Сёгун пал. И императорский двор вдруг стал править сам. Таким образом, Счастливому принцу выпало нежданное счастье стать символом преобразований. К этому времени, правда, он уже получил другое имя — Муцухито, что значило «мирный, дружелюбный».

«Мирно и дружелюбно» были уничтожены целые полчища самураев, стоявших за сегуна. Но при этом проводником перемен стал вдруг сам императорский двор. Поскольку противостоять пушкам вражеских кораблей все равно не было никакой возможности, всякая победившая в гражданской войне сторона оказывалась объективно вынуждена возглавлять модернизацию.

Превратись страна в колонию — консервативные тенденции наверняка усилились бы, поскольку символом преобразований стали бы колонизаторы. Но сохранение самостоятельности в сочетании с внешним шоком создали оптимальный стимул для ускорения перемен, которые шли независимо от главы государства.

Реставрация. Она же — революция

А главой государства на 17 году своей жизни стал Муцухито. Его отец внезапно умер — то ли от оспы, то ли от подсыпанного политическими противниками мышьяка, то ли от чрезмерной половой активности. Юный император, конечно, не был готов к несению выпавшего на его долю столь тяжкого бремени. Мало того что власть пришла столь рано, так еще и пользоваться ею требовалось совершенно по-новому. Вместо того чтобы тихо пописывать танки да покрывать наложниц, как делали все его предки, бедному Муцухито приходилось встречаться с людьми (в том числе со «страшными» иностранцами), произносить какие-то слова и даже — о ужас — путешествовать по стране.

Тем не менее к новым условиям жизни пришлось приспосабливаться. Император занялся физическими упражнениями, стал ездить верхом. Здоровый образ жизни Муцухито во многом определил длительность эпохи его правления. Правда, время от времени он впадал в депрессию, отказывался принимать министров, серьезно злоупотреблял алкоголем[6]. Трудно понять, что таилось в душе у человека, выращенного для жизни в «пробирке», но оказавшегося на деле крупнейшим экспериментатором гигантской лаборатории под названием «Япония».

В начале своей государственной деятельности юноша робел, забывал написанный для него советниками текст. Но судя по всему окружение императора четко понимало, что необходимо делать. А потому относительная недееспособность Муцухито принципиального значения не имела. Страна изменялась не по дням, а по часам вне зависимости от того, понимал ли глава государства, какое великое дело он возглавляет.

Удивительная вещь — преобразования этой эпохи иногда называют реставрацией, а иногда — революцией. Как то, так и другое абсолютно верно. С одной стороны, после падения сегуна была реставрирована императорская власть. Но с другой — власть эта осуществила в Японии изменения поистине революционного масштаба. Ни в одной другой стране начальный этап модернизации не происходил в столь сжатые по историческим меркам сроки.

Путь от практически полной закрытости до высоких темпов промышленного развития и участия в империалистическом дележе мира Страна восходящего солнца прошла буквально-таки на протяжении жизни одного императора. И хотя нам до сих пор трудно сказать, насколько суть реформ определялась именно личностью главы государства (скорее, все же — его окружением), эпоха эта по праву носит название эпохи Мэйдзи.

Мэйдзи — это еще одно имя императора, самое главное, самое известное, хотя и обретенное им лишь после смерти.

Означает оно — светлое (или просвещенное) правление. Светлым сие правление, правда, кажется лишь при взгляде с высоты восходящего солнца. Террор, гражданская война и нищета промышленных районов изрядно портят при ближайшем рассмотрении впечатление от японского чуда. Однако, по тонкому наблюдению ведущего исследователя этой эпохи Александра Мещерякова, «в отличие от "классических" европейских революций — французской и российской — социальная реконструкция в Японии была произведена не за счет массового истребления правящего класса, а за счет перераспределения сил внутри элиты». Открытие массы возможностей для простолюдинов сочеталось с постепенной адаптацией самураев к меняющимся условиям жизни.

В новой стране нашли себе место практически все. Некоторые — в бизнесе, иные — на государственной службе, третьи — в военном деле. А основная масса народа, неспособная проявлять какую-либо самостоятельность, пристроилась под крылышком одного из патронов-предпринимателей, выполняющего в изменившемся обществе роль традиционного главы клана.

Япона-мать

Характер преобразований, осуществлявшихся в Японии, существенно отличался от типичных европейских реформ. С одной стороны, перед Мэйдзи не стояло проблемы кардинального разрушения старых устоявшихся хозяйственных систем. Таких как, скажем, крепостное право, экономический дирижизм или социалистическая уравниловка. Но, с другой стороны, культурная изоляция для Страны восходящего солнца была, пожалуй, значительно более серьезной проблемой, чем для какой-либо другой реформировавшейся страны в мировой истории.

Революция Мэйдзи состояла прежде всего в постепенном снятии ограничений, накладывавшихся на общение народов. Развивалась торговля, возрастал зарубежный спрос на японские товары, и это стимулировало рост производства, изменение его специализации. Разведение шелковичных червей в эпоху Мэйдзи и современное производство электроники для всего мира имеют в принципе одну и ту же основу — широкую интеграцию Японии в мировое хозяйство.

В страну хлынули зарубежные книги. Переводы издавались невиданными для Европы тиражами. Сами японцы стали ездить за рубеж на учебу. Словом, началось интенсивное перенимание западной культуры.

Правда, наряду с открытием страны приходилось еще и заниматься ее объединением, поскольку при сегунах Япония фактически оставалась раздробленной. В том числе в экономическом плане. Эпоха Мэйдзи ввела единую денежную систему, устранила ограничения, накладываемые ранее на передвижение людей, на развертывание внутренней торговли и на куплю-продажу сельхозугодий. Утвердилась крестьянская собственность на землю. В рыночных условиях сельское хозяйство стало значительно эффективнее. Соответственно, производство риса возросло многократно. Люди стали лучше питаться.

«Экономическое чудо» происходило в стране, где еще пару десятилетий назад самураи гордились своей неспособностью различать номинал монет. Как могли возникнуть такие успехи у людей, вроде бы не приспособленных к ведению бизнеса на манер европейцев? Есть ли в этом заслуга Мэйдзи?

Вряд ли. Реформы могут освободить скованный потенциал народа, но не сформировать его склонности. Последние формируются веками под воздействием ментальных изменений. И если в эпоху Мэйдзи страна сделала уникальный рывок вперед, значит, японцы уже обладали к тому времени уникальным потенциалом.

Националисты, естественно, в таком случае говорят об особой великой расе, об особом великом духе или об избранном богом народе. Применительно к Японии речь шла чаще всего о том, что величие порождается благосклонностью небес к божественной императорской династии — единственной такой во всем мире.

Однако если спуститься с неба на землю, то можно обратить внимание на реформацию конфуцианской идеологии, произошедшую еще в Японии XVIII века. Конфуцианство стало с тех пор ориентировано не только на великие деяния «благородных мужей», осуществляемые в рамках государственной службы, но и на всякую практическую деятельность. И как только Мэйдзи открыл для этой деятельности ворота, так сразу японцы оказались успешными и предприимчивыми.

Япония стала вызывать в мире все более широкий интерес. К Муцухито зачастили высокие гости. Заплыл как-то раз великий князь Александр Михайлович. Пожил на российской военно-морской базе, нашел себе подружку из Нагасаки, научился у нее местным выражениям. А через некоторое время по приказу царя отправился представляться императору в Токио.

На торжественном банкете решил продемонстрировать свое знание языка. Двор чуть ли не покатился со смеху. Язык, воспринятый от портовой девицы, был японским… но в то же время и не совсем японским. Русский устный от русского матерного великий князь, наверное, хорошо отличал, а вот в Японии — нарвался.

Пионер — всем ребятам пример

То особое место, которое занимал в японском обществе император, определяло и его важнейшие функции. «Мэйдзи присутствовал на большинстве совещаний, — отмечает А. Мещеряков, — но его мнение остается для нас загадкой. Его роль заключалась не в том, чтобы иметь свое мнение, а в том, чтобы освящать любое решение своим присутствием».

А кроме этого, Муцухито должен был еще и заражать людей личным примером, дабы подвигнуть народ на принятие новшеств. Для русского или француза такой пример, возможно, не слишком много бы значил. Западный человек в своих поисках либо стремится почувствовать выгоду, либо гонится за светлой мечтой. Но для японца подражание столь великой фигуре, как император, стало поведением совершенно естественным.

В один прекрасный день Муцухито явился пред очи страны с элегантной бородкой и в чисто европейском костюме, похожем на офицерский. «Отец и мать народа», как порой его официально именовали, напоминал в нем то ли венгерского гусара, то ли циркового артиста. Для восточного общества все это выглядело странно, но зато сей оригинальный шаг высочайшего переодевания явно стимулировал японцев к расставанию с традиционными нарядами и к активной трансформации своего внешнего облика в нужную реформаторам сторону.

Не отставала от своего супруга и императрица. Как-то раз эта почтенная женщина рискнула появиться перед публикой с белыми зубами и натуральными бровями. Смелость данного шага можно понять, лишь приняв во внимание тот факт, что дама высшего света в дореформенной Японии должна была чернить зубы и сбривать брови, рисуя вместо них на лбу короткие черточки. Недопустимая ранее естественность нового облика «первой леди» шокировала японок, но в то же время заставляла энергично отходить от стандартов вековой давности.

Через несколько лет после этого император сам опубликовал в женском журнале статью, где выражал мнение относительно одеяний прекрасных дам. Он настоятельно советовал изменить их на европейский лад, но при этом — дабы не страдал отечественный производитель — использовать изготовленные в Японии ткани. Этот совет японки восприняли как прямое указание. Хотя полностью от удобных, просторных кимоно они не отказались, мода, приходящая с запада, стала все больше и больше приниматься во внимание.

Вообще, надо сказать, что вопрос надлежащего прикрытия японского тела занимал особое место в реформаторской деятельности эпохи Мэйдзи. В жаркую погоду достойные местные джентльмены имели обыкновение прогуливаться по токийским улицам чуть ли не в том, в чем их японская мать родила (прикрываясь лишь набедренной повязкой). Правительство оказалось серьезно обеспокоено формированием мнения иностранцев по поводу излишней обнаженности императорских подданных. «Если мы не избавимся от этого безобразного обычая, он бросит тень на наш народ», — констатировали власти и запретили демонстрировать места, обычно прикрываемые на Западе.

Рекомендации свыше касались всего, чего только возможно, — даже питания. Привыкшее к рису и рыбе общество с подозрением глядело на мясо. Но среди образованной публики быстро приобретало популярность мнение, что успехи стран запада во многом проистекают из их мясного рациона. И вот когда император попробовал и оценил вкус говядины, всем вдруг захотелось сделать то же самое. А картофель стал активно выращиваться на грядках лишь после специального правительственного постановления, посвященного этой культуре.

Но, пожалуй, наибольшую известность среди всех назидательных действий императора получил рескрипт, который, пользуясь позднейшим выражением Аркадия Райкина, можно было бы назвать «Ученье — свет, а неученых — тьма». Муцухито обращал внимание подданных на то, что знание — сила, а невежество — причина многих несчастий. Хотя школы существуют уже несколько лет, простые люди особо не рвутся к образованию. И это плохо. Образование, согласно замыслу императора, должно было стать принадлежностью не только высшего общества, но всего народа.

Узнав о сем великом замысле, народ тут же принял высочайшую волю к исполнению. В итоге к концу эпохи Мэйдзи почти все население Японии уже имело начальное образование.

Броня крепка, и танки наши быстры

Успехи революции Мэйдзи можно перечислять долго, но нельзя не обратить внимание на то, что в ней содержалось одно глубинное и страшное противоречие. Широко заимствуя западную культуру, а порой демонстративно подчеркивая собственную убогость в сравнении с иностранцами, японцы ввергали себя в серьезный психологический кризис. Невозможно долгое время чувствовать себя людьми второго сорта, идущими на выучку к иным народам. И вот, по мере того как сходило со сцены первое реформаторское поколение (либерально настроенное, поскольку хорошо помнило шок, полученный от лицезрения эскадры коммодора Перри), в Японии стали нарастать националистические настроения. Чувство неполноценности оборачивалось теперь у молодежи чувством превосходства.

Окончательно адаптировавшиеся самураи составили костяк новой японской армии и пронизали ее духом, плохо совместимым с миролюбием и стабильностью. По оценке А. Мещерякова, не только государство интегрировало самураев в новую жизнь, но и самураи интегрировали государство в свои ценности.

В народе стали нарастать антикитайские и антикорейские настроения, благо «превосходство» японцев над вялыми, нереформирующимися соседями в этой ситуации казалось очевидным. Постепенно сформировалась идея, согласно которой Страна восходящего солнца несет цивилизаторскую миссию на Востоке. Причем не только хризантемой, но и мечом.

В старой Японии популярна была сказочка о некоем юном герое, подставлявшем свою плоть комарам, дабы отвлечь кровопийц от тел родителей. В раннюю эпоху Мэйдзи один довольно циничный просветитель-западник справедливо заметил, что лучше бы этот парень заработал на москитную сетку. Но к концу Мэйдзи столь рациональные подходы перестали устраивать общество. Вновь захотелось героизма. Вновь потянуло на великое.

Если раньше японцы комплексовали перед европейцами из-за своего маленького роста, то теперь даже в этом вопросе нашлись контраргументы: да, маленькие мы, но головы у нас больше, на них европейские шляпы не налезают.

Национализм рос объективно по ходу смены поколений. Но нельзя закрывать глаза и на то, что император, пытаясь оседлать «буйного скакуна», во многом подталкивал общество к нетерпимости. Может показаться, будто ранний и поздний Мэйдзи — это просто разные люди: один заимствовал чужую культуру, другой — агрессивно демонстрировал превосходство своей. Но на самом деле как быстрая модернизация, так и рост ксенофобии представляли собой элементы единого сложного процесса[7].

Война с Китаем и война с Россией имеют к правлению Муцухито не меньшее отношение, нежели комплекс радикальных реформ. А трагедия, постигшая японцев в Хиросиме и Нагасаки, — такое же следствие эпохи Мэйдзи, как мировое лидерство по темпам экономического роста, достигнутое после Второй мировой.

Ничто не проходит бесследно. И восходящее солнце порой окрашивает землю в кровавые тона.


АВРААМ ЛИНКОЛЬН. ЧТО ТАКОЕ СВОБОДА?

В вашингтонском мемориале Линкольна есть что-то восточное и даже сакральное. Сначала долго идешь к нему пешком, и по мере приближения грандиозного «святилища» оно вырастает в размерах, а под конец совершенно подавляет тебя — маленького и хрупкого. Восхождение по высокой лестнице довершает процесс самоуничижения. Вскарабкавшись наверх, ты оказываешься у ног гигантской статуи героя. Ты теряешься посреди толпы суетливо копошащихся людей-муравьишек. Ты чувствуешь свою полную ничтожность в сравнении с творцом истории Авраамом Линкольном. Кто мы — жалкие, и кто он — великий!

Этот мемориал есть квинтэссенция линкольновской мифологии, которая в свою очередь является важнейшей составной частью глобального американского мифа. Мифа свободы, мифа демократии, мифа равенства. Ведь Авраам Линкольн ценой неимоверных усилий освободил афроамериканцев, т.е. сделал равными всех без исключения граждан Соединенных Штатов.

Более того, по сути дела именно эпоха Линкольна — 60-е гг. XIX столетия — положила начало формированию широкомасштабной рыночной экономики в Северной Америке. Ведь до тех пор пока в южных штатах страны господствовало рабство, капитализм имел объективные ограничители для своего развития. А потому Линкольна, хоть он и не осуществлял экономических преобразований, мы можем вполне отнести к числу великих реформаторов. Фактически он для Америки сделал то же, что Иосиф Габсбург для Австро-Венгрии, Штейн и Гарденберг — для Германии, Александр II — для России.

Нынешний американский Юг — это так называемый солнечный пояс, зона распространения высоких технологий, зона самых современных отраслей экономики, зона притяжения квалифицированных работников, перебирающихся с Севера (из пояса ржавчины) туда, где больше платят, где больше творят, где легче и комфортнее жить. Рынок превратил Юг из аграрного придатка индустриальных регионов мира в яркий, динамичный постиндустриальный регион.

Впрочем, вряд ли Линкольн когда-либо задумывался о том, как много даст стране свобода. Его целью было не расширять свободу, а сохранять Федерацию.

«Железный дровосек»

Этот долговязый парень, рост которого уже к 17 годам превысил 180 см (невероятно много по тем временам), родился в 1809 г. Его отец пахал землю, перебираясь с места на место, и Эйб Линкольн уже в юности попробовал всякого труда. Приходилось осваивать целину, рубить деревья, корчевать пни, ходить за плугом, строить дом и лодку. Авраам мог легко держать топор за рукоятку на вытянутой руке. Словом, нетипичный получался государственный деятель.

Впрочем, и политика в американской глубинке была нетипичной. С минимумом идеологических дискуссий и совсем без политтехнологий. В 23 года Эйб впервые выставил свою кандидатуру на выборах в законодательное собрание штата Иллинойс. Однажды ему перед началом предвыборного митинга пришлось утихомиривать драку. Растащив за шиворот своих избирателей, он залез на ящик и прочел речь, которая, впрочем, не помогла. Линкольн провалился.

Стать депутатом удалось лишь через два года. Столица штата, куда отправился молодой законодатель, насчитывала 800 жителей. Законодательное собрание работало в ветхом двухэтажном здании. Нижняя палата находилась, естественно, на первом этаже, верхняя — на втором. Сенаторам трудиться было тяжелее, чем депутатам. Если снизу при обострении полемики со стен падала штукатурка, то наверху сквозь щели в стенах задувал снег.

Политическая борьба шла и за пределами ЗакСа. Как-то раз противник вызвал Линкольна на дуэль и предложил выбрать оружие. «Как насчет коровьего помета? — поинтересовался Эйб. — Стреляемся с пяти шагов». В итоге сошлись на палашах. Однако как только этот здоровенный бугай начал размахивать своим оружием, быстро наступило примирение.

Трудно понять, как такой костлявый, долговязый, плохо одевающийся и порой неряшливый человек с резкими чертами лица делал политическую карьеру. Даже патетические моменты в его исполнении оборачивались комическим действом. Позднее, когда президент Линкольн садился на лошадь, со стороны казалось, что ноги коня и всадника вот-вот переплетутся, после чего оба свалятся. Но совсем смешной была история с попыткой пронести великого человека на руках. Его собственные руки при этом болтались где-то возле плеч носильщиков, а ноги практически доставали до самой земли.

Возможно, Линкольну с ранних лет помогали природное чувство юмора, а также то, что в народе его воспринимали как своего парня.

Он быстро стал лидером фракции в ЗакСе и известнейшим в штате политиком. Впрочем, кормиться одним лишь законотворчеством было невозможно. Какое-то время Линкольн пытался держать лавочку, работал землемером и даже почтмейстером, но затем освоил профессию адвоката. И как политик, и как адвокат он всегда был человеком умеренным.

Однажды некий клиент попросил его предъявить своему должнику иск на 2,5 доллара. Линкольн посоветовал не возиться с такой мелочью. Однако клиент настаивал. Тогда адвокат запросил гонорар в 10 долларов и, получив его авансом, тут же отдал ответчику половину. После чего тот с радостью уплатил долг. Все остались довольны. Адвокат с ответчиком заработали, сутяга же получил искомое моральное удовлетворение.

Говорят, Линкольн был неплохим адвокатом. Работал честно, деньги брал с клиентов по справедливости. Но мечтал он о главном — об избрании в Конгресс.

В 37 лет Линкольн вступил в борьбу за право быть представленным в органе федеральной власти. На этом этапе его политической карьеры соперничество оказалось еще более напряженным. Встал вопрос о религиозных воззрениях кандидата. А это являлось его слабым местом.

Гораздо позднее, когда о нем, как о главе государства, уже рассказывали анекдоты, из уст в уста пошла такая байка:

— Скажите, а президент Линкольн молится Богу?

— Да, молится. Но Господь полагает, что Авраам просто над ним подшучивает.

Сам Линкольн отмечал, что не принадлежит ни к одной христианской церкви, однако при этом не отвергает истин Священного Писания. Такая шаткая позиция удовлетворяла далеко не всех, и на одном религиозном собрании времен борьбы за место конгрессмена Линкольн столкнулся с серьезной проблемой. Проповедник, являвшийся его политическим противником, воскликнул:

— Пусть встанут все, кто не хочет попасть в ад!

Зал вскочил. Один лишь Линкольн остался сидеть на месте.

— А куда же Вы собираетесь попасть? — ехидно поинтересовался у него проповедник, полагая, видимо, что поставил соперника в безвыходное положение.

— Я собираюсь попасть в Конгресс, — прямо ответил Линкольн. И, как ни странно, он действительно туда попал.

Разделенный дом

В столице политическая борьба тоже требовала от него быстрой и остроумной реакции. Противник как-то раз попытался принизить Линкольна, напомнив слушателям, что тот какое-то время был бакалейщиком и торговал виски. «Разница между нами лишь в том, — прозвучал ответ, что мы стояли по разные стороны прилавка: один продавал, другой выпивал».

Но главным в Вашингтоне были уже не мелкие стычки подобного рода, а то, что политика вращалась вокруг проблем, существенно отличавшихся от забот, которые беспокоили отдаленную иллинойскую глубинку. Здесь на первый план выходили вопросы противостояния Севера и Юга.

Сегодня нам порой кажется, что американская нация сложилась еще в XVIII веке в период Войны за независимость. Но и великие отцы-основатели, и героика сражений, и принятие конституции, и многое другое есть элементы позднейшего мифа, основанного, правда, на вполне жизненных реалиях. Просто наделе все обстояло гораздо сложнее, чем представляется задним числом. Колонии в ходе революционных действий освободились от власти английской короны, но еще не приобрели автоматически собственной идентичности.

На протяжении десятилетий, прошедших с момента войны за независимость, Север и Юг развивались принципиально различными путями. И наконец настал момент, когда накопленные различия привели южан к выводу о том, что им трудно находиться в одном Союзе с северянами.

Дело здесь было не только в рабстве, хотя в конечном счете именно оно лежало в основе принципиально иного пути развития Юга. Сам образ жизни двух частей Америки принципиально различался. Живой, динамичный, шумный и грязный Север, где каждый отвечал сам за себя — за свое богатство или нищету, за свой успех или прозябание, — противостоял патриархальному, тихому, меланхоличному Югу, где ничего не происходило, где жизнь из поколения в поколение воспроизводилась с абсолютной неизменностью. Жители каждой части страны считали именно свой образ жизни единственно для себя подходящим, а потому все больше расходились во взглядах на мир со своими, казалось бы, соотечественниками.

Это сейчас нам представляется, что северяне олицетворяли собой абсолютный прогресс, тогда как южане цеплялись за убогое прошлое. Но у самих южан существовала стройная, оправдывающая рабство теория, не сильно в своей основе отличающаяся от теорий любых консерваторов, любых противников реформ (в том числе и современных российских).

Юг теоретикам рабовладения представлялся патриархальной идиллией, в которой умные и добрые белые люди заботятся о не вполне еще созревших для самостоятельной жизни черных. Если и наказывают их изредка, то поделом — чтоб научить уму-разуму. В такой ситуации отпустить рабов на волю невозможно, как невозможно выкинуть из отчего дома несовершеннолетнего малыша — пропадет ведь один, сожрет его жестокий мир, к которому бедняга не приучен.

Чернокожие рабы порой и вправду были как дети. Сам Линкольн любил рассказывать такой анекдот. Группа негров увидела человека, спускавшегося с неба на воздушном шаре. Все в страхе разбежались. Лишь один мудрый старик подошел к «небожителю» и спросил: «Как поживаете, масса Иисус? Что поделывает Ваш папа?»… Ну как, скажите на милость, дать свободу такому народу?

Несмотря на консерватизм, позиция южан выглядела в определенном смысле более либеральной, чем позиция их северных соседей. Ведь аболиционисты (сторонники отмены рабства) настаивали на том, что государство своей силой должно навести порядок на Юге. Южане же предлагали властям не вмешиваться в патриархальные отношения, которые прекрасно поддерживаются без всякой указки со стороны Вашингтона.

Плантационное хозяйство было экономически эффективно. Оно снабжало недорогим хлопком как североамериканскую, так и европейскую промышленность. Плантаторы были убежденными фритредерами, поскольку любые таможенные пошлины, с одной стороны, подрывали их конкурентные позиции, а с другой—удорожали импортные товары, в которых так нуждался чисто аграрный Юг. Северяне же, кстати сказать, настаивали на протекционистских ограничениях, поскольку боялись конкуренции со стороны ушлых и высокоэффективных англичан.

Ну и кто же во всей этой истории прогрессивнее? Либеральные южане, заботящиеся о будущем своих рабов, или северные этатисты, готовые ввергнуть не приспособленных к жизни негров во все ужасы борьбы за кусок хлеба? Где кроется истина: в «Хижине дяди Тома» или в «Унесенных ветром»?

У принципиальных противников рабства имелся, естественно, главный аргумент. Как бы тяжело ни жилось рабочим на Севере, они все же были свободны. Нельзя ведь отнимать у человека право выбиться в люди, нельзя лишать его права обладать имуществом. Сам Линкольн отмечал, что родился в бедности, был наемным рабочим, а затем достиг-таки известных высот.

Но на это аболиционисты получали логичный ответ. Если вы так цените права человека, если вы так уважаете собственность, то как можно разом отнимать у плантаторов их честно нажитое многомиллионное добро. Ведь рабы — это имущество. Если сегодня отнять их, то завтра можно отнять землю, дома, заводы и фабрики, банковские сбережения и даже последнюю рубашку. Получается, что аболиционисты, отстаивая свободу для одной части населения (для негров), подрывают основы свободы всего американского народа.

Чем подрывать основы, не лучше ли обеспечить обществу рабочую силу, более дешевую, нежели рабы? Когда она появится, рабство перестанет быть нужным.

Во всем этом переплетении политических страстей пришлось разбираться Линкольну, когда он стал конгрессменом. И надо сказать, что на аболиционистских позициях этот человек поначалу не стоял. Он выступал за запрет на ввоз новых рабов и за предоставление свободы детям рабынь. В такой ситуации рабство со временем исчезло бы само собой. Иначе говоря, Линкольн не поддерживал шокотерапию. Он был сторонником постепенных преобразований.

Возможно, именно это сделало его подходящим кандидатом в президенты от возникшей в 1854 г. республиканской партии. Популярен, деловит, остроумен… и в то же время далек от крайностей. Сложись ситуация по-другому, и мы не связывали бы сегодня имя Линкольна с отменой рабства. Однако могли ли на практике дела пойти как-нибудь иначе?

В 1860 г. Линкольн стал президентом. Стал он им, сказав историческую фразу: «Дом разделенный выстоять не может». Не могла, по его мнению, выстоять страна, частично рабовладельческая, частично свободная. Далекий от экстремизма, Линкольн ставил все же вопрос ребром, и неудивительно то, что почти сразу же после его избрания южные штаты стали отделяться от Союза, формируя свою собственную конфедерацию.

Южане хотели решительно расставить все точки над i, а потому нагнетали обстановку, не дожидаясь действий со стороны Севера. Газеты писали о стремлении северян поднять восстание рабов, о подстрекательстве на грабежи, поджоги, насилия, убийства. Противная сторона не осталась в долгу и начала раскручивать свою пропаганду. Столкновение оказалось неизбежным.

Волки, овцы и коровы

«Пастух спасает овцу от волка, вцепившегося ей в горло, и она видит в пастухе своего избавителя. В то же время волк обличает его как нарушителя свободы, тем более что овца-то черная. Ясно, что у овцы и волка нет согласия в определении слова "свобода". В этом суть и тех разногласий, что господствуют в человеческом обществе» — так разрешил для себя проблему свободы Авраам Линкольн.

Война Севера и Юга наполнила собой все его президентство. Началась она сразу вслед за избранием Линкольна и кончилась совсем незадолго до трагической гибели главы государства.

Лучший полководец страны Роберт Ли встал на сторону южан, хотя являлся противником рабства и выступал за сохранение Союза. Казалось бы, прямая дорога ему была на Север, но генерал не мог воевать против Виргинии — своего родного штата. А Виргиния вошла в конфедерацию.

Дела у северян поначалу складывались хуже некуда. Ли наносил им удар за ударом. Аристократы Юга сражались как прирожденные воины. Даже несмотря на численный перевес противника. А буржуа Севера воевали как торговцы. Даже несмотря на то, что вся военная промышленность страны фактически находилась в их распоряжении. Несмотря на моральный подъем, дезертиров и лиц, уклонявшихся от мобилизации, было великое множество. Южане ведь воевали за родину (как они ее понимали), а северяне—за насильственное удержание Юга в составе распадающейся Федерации.

Линкольн, естественно, переживал. Но до поры до времени относился ко всем неудачам с присущим ему юмором. Назначенный им командующий — генерал Мак-Клелан — имел явный численный перевес над противником, но все никак не мог решиться начать активные боевые действия. Президент ждал долго, не подстегивал военачальника и даже сносил с его стороны откровенное пренебрежение, отмечая лишь с некоторой иронией, что Мак-Клелан — великий инженер, обладающий способностью к созданию неподвижных двигателей. Однако в какой-то момент Линкольн все же не выдержал. «Мой дорогой генерал, — обратился он к нему. — Если Вам сейчас не нужна армия, я хотел бы одолжить ее на некоторое время».

Мак-Клелан тоже стал иронизировать над Линкольном, обращая внимание на настойчивые вмешательства штатского главы государства в его армейскую компетенцию. Однажды генерал прислал президенту такую телеграмму: «Захватил две коровы. Как прикажете с ними поступить?» Тот ответил: «Подоите их, Джордж».

В конце концов Мак-Клелана сняли, но это не решало сути проблемы. Поднять моральный дух северян могли бы решительные действия по отмене рабства. Но на это Линкольн никак не шел. До поры до времени он готов был сохранять Союз даже ценой сохранения неволи чернокожих. Война отнюдь не была на первых порах той бескомпромиссной схваткой за свободу, какой она кое-кому стала представляться впоследствии.

Естественно, многие негры бежали на Север. По закону их должны были бы выдавать рабовладельцам. Сохранение подобных правил в условиях войны оказывалось верхом нелепости, но признание возможности невозвращения имущества хозяину оказывалось верхом немыслимого радикализма. В итоге все стали сходиться на том, что беглый раб представляет собой контрабанду. Это позволяло обходить закон, формально его не нарушая. Негры, претерпевая невероятные трудности, добирались до границ северных штатов и радостно заявляли встречавшим их людям: «Мы — контрабанда».

Вскоре Линкольн, действуя осторожно и тщательно подбирая такие юридические формулировки, которые не посягали бы на частную собственность, начал предлагать программу постепенного освобождения рабов с помощью выкупа. Платить за свободу негров должно было правительство Соединенных Штатов.

Вопрос о рабстве был для Линкольна непринципиальным. «Если бы я мог спасти Союз, не освободив при этом ни одного раба, я сделал бы это, — отмечал президент. — Если бы я мог спасти Союз, освободив всех рабов, я бы тоже это сделал».

Реалистичным оказался второй вариант. И вот в июле 1862 г. свободными были признаны все рабы, принадлежавшие мятежникам. А с января 1863 г. рабство на территории мятежных штатов рухнуло целиком.

Таким образом, ради сохранения Союза было принято решение исторической значимости. Любопытно, что с позиций дня нынешнего единство США не представляется столь уж важным достижением, но вот свобода для овец есть ценность, разделяемая практически всем человечеством.

Вступление в армию тысяч свободных негров наряду со сменой военного руководства (командующим стал Улисс Грант) и укреплением дисциплины постепенно начали склонять чашу весов в пользу северян. Южане истощили все свои людские и экономические ресурсы, тогда как к их противникам непрерывно шли подкрепления. С дезертирами стали расправляться по всей строгости военного времени. Президент пытался и здесь проявлять гуманность, но это ему плохо удавалось. Генерала Шермана однажды спросили, как ему удается поддерживать дисциплину при таком количестве президентских помилований? «Виновных я расстреливаю на месте», — ответил генерал.

Президент действительно был человеком гуманным. С трудом отказывал разнообразным просителям. И даже шутил по этом поводу: мол, хорошо, что господь при такой безотказности не создал меня красивой женщиной. А заболев легкой формой оспы — болезни, передающейся посредством контактов, Линкольн с облегчением заметил: ну наконец-то у меня есть что-то такое, чем можно наградить всякого посетителя.

О президентской доброте ходили анекдоты. Народ постоянно пытался прорваться в Белый дом. Линкольн из своего кабинета то и дело слышал возгласы: «Я хочу видеть старину Эйба!». Но все же ответственность за братоубийственную войну во многом лежала именно на нем. По крайней мере так считала известная часть американцев. И хотя большинство переизбрало его в 1864 г. на второй президентский срок, оставались те, кто жаждал скорейшей смерти Линкольна.

Убили его в апреле 1865 г. — в театре во время представления. Вообще-то о театре он тоже любил иронизировать. Одна из чудных фраз, оставшихся после Линкольна: «У певицы столь высокое сопрано, что преодолеть его можно лишь с помощью лестницы».

Но на этот раз было не до шуток. Охрана проспала покушение. Актер Джон Бут — брат великого трагика прокрался в ложу и выстрелил из пистолета. Шансов спасти президента у врачей не было.

* * *

Однажды он произнес такую фразу, которую следовало бы знать каждому современному политику: «Можно все время дурачить часть народа, можно некоторое время дурачить весь народ, но нельзя дурачить весь народ все время».

Линкольн, бесспорно, умел ярко говорить. Но все же главное свое слово он сказал в истории. И потому оказался главным героем Америки. Даже больше чем главным героем. Он стал легендой, воплощенной в монументе, выросшем посреди американской столицы.

А где-то далеко на Юге, в Северной Каролине, в маленьком городке стоит другой монумент — памятник неизвестному солдату армии конфедератов. Его прозвали «Молчаливый Сэм». Этот парень не сказал своего слова в истории. Он проиграл, он потерял свою землю, свой мир, свой образ жизни. И теперь ему нечего сказать.


КАРЛ МАРКС. СИМВОЛ ПЕРЕМЕН

Классик — это тот, которого все почитают, но никто не читает. Наверное, именно к Карлу Марксу это популярное в СССР ироничное выражение можно было бы отнести в наибольшей степени. Официальная идеология его почитала больше кого-либо другого, но на деле люди читали его меньше, чем любого автора, включенного в школьные и университетские программы.

С тех пор читать больше не стали, а почитать стали явно меньше. При этом любой ученый-обществовед согласится с тем, что этот мыслитель может быть включен в десятку самых влиятельных интеллектуалов за всю историю человечества. Так что же все-таки открыл Карл Маркс? За какие заслуги он признан фигурой первостепенной важности?

Концы с концами не сходятся

Советских студентов в период расцвета нашего отечественного марксизма учили, будто Маркс заложил основы той административной экономики, которая была выстроена в сталинскую эпоху и просуществовала до конца 80-х гг. Однако в подобном подходе концы с концами откровенно не сходились.

Для того чтобы считать Маркса основоположником советского социализма, требовалось быть либо упертым фанатиком, либо откровенным пофигистом. Иначе говоря, в советскую интерпретацию марксизма верили, во-первых, сталинисты, полагавшие в глубине души, что Иосиф Виссарионович обладает чем-то вроде мистической связи с Карлом Генриховичем и строит социализм по схеме, которую Маркс, возможно, держал в голове, но ни разу не записал на бумаге, а во-вторых, люди безразличные, в «Капитал» не заглядывавшие и лениво соглашавшиеся со всем, что им говорили на уроках политэкономии. В 30-50-х гг. у нас в стране доминировал первый человеческий тип, затем его постепенно сменил второй. В итоге марксизм худо-бедно держался.

На самом же деле Маркс вообще мало интересовался вопросом, как выглядит будущее общество. Все свои силы он обратил на то, чтобы интерпретировать современный ему капитализм. Никакой теории социализма (или научного коммунизма) у этого классика при всем желании найти невозможно. Она была сконструирована «марксистами» на основе цитат, надерганных из разных книг и статей Маркса (а в большей мере даже Энгельса). Под ту экономическую систему, которая существовала в СССР, при желании можно было заложить не марксистскую основу, а, скажем, сенсимонистскую или какую-нибудь еще, причем само здание от такой замены фундамента нисколько не пошатнулось бы.

Итак, советская система не была марксистской, но, может быть, Маркс заложил теоретические основы деятельности западной социал-демократии? Ведь ее представители (а также представители еврокоммунизма) довольно долго утверждали, что ориентируются в своей реформистской социально-экономической политике именно на этого великого классика.

По всей видимости, Маркс, доживи он до XX века, действительно склонился бы скорее к западной системе государства всеобщего благосостояния, нежели к сталинскому ГУЛАГу. Однако можно ли утверждать, что его теория имеет какую-то ценность для нынешней социал-демократии?

Капитализм сохранился. Сохранилась, если следовать марксовой терминологии, эксплуатация человека человеком. Сохранилось присвоение прибавочной стоимости. Сохранилось отчуждение продуктов труда рабочего. И социал-демократия борется сегодня не за изменение социального строя, а за увеличение той доли общественного пирога, которая в рамках капитализма достается трудящимся.

Впрочем, даже это утверждение, скорее, можно отнести лишь к прошлому, лишь к той эпохе, когда между левыми и правыми партиями существовали качественные различия в экономической политике. Сегодня же при определенных обстоятельствах правые оказываются даже большими популистами, чем левые. Ведь и тем и другим приходится бороться за электорат, состоящий из лиц наемного труда.

В итоге на характер социально-экономического курса гораздо большее воздействие имеет текущая политическая конъюнктура, чем историческое происхождение партии. «Красные», прослеживающие свои марксистские корни, могут на деле гораздо меньше давать рабочим, нежели их оппоненты, считающие Маркса представителем враждебной идеологии.

Не надо читать «Капитал», чтобы прийти к простенькой мысли о необходимости обещать электорату как можно больше всякого рода благ. Так какое же тогда значение имеет «Капитал»?

Как стать великим

Сам по себе, увы, никакого. И подавляющее большинство людей, любящих ссылаться на авторитет Маркса, этой книги не читало. Те же, кто читал, наверняка ограничились отдельными отрывками. Возможно, осилили первый том, но не стали копаться во втором и третьем. Есть, конечно, редкие ценители, освоившие все Марксово наследие, но сделали они это отнюдь не потому, что желали вооружиться для борьбы за интересы пролетариата «единственно верным учением», а исключительно из любопытства, из интереса к печатному слову Те, кто борются за чьи-нибудь интересы, вообще мало читают и уж точно не добираются до столь замысловато изложенных теорий.

«Капитал» — это символ. И Маркс получил всемирную известность тоже скорее как символ, нежели как теоретик. Революционеры в своей деятельности никогда не применяли его теорию, но обязательно использовали образ бородатого мудреца, который, как до поры до времени верили широкие массы, объяснил мир.

У Маркса есть знаменитая фраза: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Парадоксально то, что сам он мира так и не объяснил, но изменить его действительно сумел.

Или, точнее, то, как он интерпретировал капитализм, есть лишь один из возможных вариантов интерпретации. Не лучше других — буржуазных. Но вот те изменения в жизни общества, которых добились с именем Маркса социал-демократы, — это настоящая реальность. Ее уже не вырубишь топором из истории.

На деле системы социального обеспечения государства всеобщего благосостояния гораздо в большей степени обязаны своим возникновением Отто фон Бисмарку, нежели Карлу Марксу. Но 99 из 100 человек, что-либо знающих об этих вещах, наверняка увяжут пенсионные системы, бесплатное здравоохранение, пособия по безработице и т.п. именно с основателем теории научного социализма, тогда как про Бисмарка вспомнят лишь в связи с войнами 60-70-х гг. XIX века.

Когда Маркс умер, на его похоронах присутствовало лишь 11 человек. В 1883 г. мало кто предполагал, что в мир иной ушел столь великий человек. Репутация Маркса сформировалась посмертно. Его биограф Жак Аттали чрезвычайно точно указал на шесть условий, формирующих такого рода репутации:

— наличие произведения, создающего целостную картину истории и проводящего ясное различие между ужасным настоящим и светлым будущим;

— сложности и неясности, допускающие разные трактовки этого произведения;

— двусмысленность практической деятельности нашего героя;

— существование друга, являющегося «законным хранителем» творческого наследия и сводящего всю его сложность к набору довольно простых тезисов;

— появление харизматического лидера, способного донести состоящее из этих тезисов «послание», опираясь на преданную ему организацию;

— возникновение политической обстановки, позволяющей этому харизматическому лидеру прийти к власти.

В случае с Марксом все шесть условий у нас налицо. Его труды в совокупности создали представление о якобы существующем движении общества к светлому коммунистическому будущему. Однако целостная картина истории нарисована им не столько в «Капитале», сколько в десятке отдельных статей и набросков, допускающих в силу своей краткости какие угодно толкования. Да и практическая деятельность Маркса, как основателя «Интернационала», могла быть истолкована по-разному: кто-то считал его революционером, а кто-то реформистом. Энгельс на правах друга сформулировал в нескольких работах марксизм «для чайников». А Ленин создал организацию, которая стала использовать очищенный от Маркса марксизм в практической деятельности. И, наконец, политическая обстановка, сложившаяся в России в 1917 г., сделала такой квазимарксизм официальным учением одной из наиболее мощных держав XX века.

Пассионарий

Впрочем, понятно, что даже при наличии всех шести отмеченных выше условий, далеко не из каждого отвлеченного мыслителя можно сделать символ практической борьбы. Из Маркса сделали. И произошло это во многом потому, что всей своей жизнью он фактически не столько работал на будущее мирового пролетариата, сколько на посмертную символизацию своего имени.

Карл Маркс, появившийся на свет в 1818 г. в небольшом западногерманском городке Трире, был с рождения личностью пассионарной. Имелось в нем что-то такое, что привлекало людей, а порой даже заставляло подчиняться.

Дочь Маркса Элеонора передавала рассказ своих теток — сестер Карла, о том, как в детстве этот «домашний деспот» забирался на них верхом и заставлял сбегать с холма, а затем есть «пирожки», слепленные его грязными руками из соответствующего теста. Несчастные девчонки вынуждены были ему подчиняться, поскольку страстно желали послушать те истории, которые юный Карл им рассказывал.

Вряд ли это были рассказы про прибавочную стоимость и экспроприацию экспроприаторов. Однако чувствуется, пожалуй, определенная связь между простенькими детскими байками, с помощью которых мальчик очаровывал своих родственников, и теми сложными диалектическими построениями, что через много лет заставляли различных весьма неглупых людей признавать не только лидерство Маркса в интеллектуальной сфере, но даже его гениальность.

Самый яркий пример человека, подпавшего под влияние Маркса, — это Фридрих Энгельс. Он без всяких околичностей признавал величие своего старшего друга, был уверен в непреходящей ценности его идей, много лет помогал ему материально, чтобы тот мог, не отвлекаясь на житейские мелочи, писать свои научные труды, и даже признал своим сыном ребенка, которого, судя по всему, родила именно от Карла служанка семьи Марксов.

«Я просто не могу понять, — писал Энгельс в 1881 г., спустя почти сорок лет после их первой встречи, — как кто-то может завидовать гению; это нечто настолько особенное, что мы, лишенные его, с самого начала знаем, что он недосягаем; но чтобы завидовать чему-то подобному, нужно быть ужасно ограниченным».

Сохранилось множество описаний того впечатления, которое производил на людей Маркс. Кто-то отмечал его властность и безграничную самоуверенность. Кто-то характеризовал его, как человека, у которого есть право и сила требовать уважения к себе. Кто-то с содроганием вспоминал взгляд владельца львиной головы с черной, как вороново крыло, гривой. Но сильнее всех этот взгляд пронзил соседку Карла — Женни, дочь барона фон Вестфалена: «От волнения я не могу сказать ни слова. Кровь перестает бежать по сосудам, и моя душа трепещет».

Юная аристократка влюбилась в человека без рода и племени. Точнее, с родом и племенем, но еврейским, не слишком уважаемым в Германии середины XIX века. Более того, Женни не только влюбилась, но и вышла замуж за Карла, терпела много лет отвратительную, унизительную нищету, терпела его тяжелый характер, терпела пьянки-гулянки и многое другое. Неужто она это делала из любви к пролетариату, который Маркс с помощью своего пера готовился наделить бессмертным учением о капитале — самым страшным оружием против буржуазии?

Нет, конечно. Просто этот человек обладал удивительной способностью возвышаться над окружением, а потому все, им написанное, этим самым окружением воспринималось в качестве божественной истины вне зависимости от того, насколько писания соответствуют фактам. Редкие читатели Маркса, не знакомые с ним лично, с трудом пробивались сквозь сотни страниц, написанных тяжелейшим языком и непонятно для чего предназначенных. Большинство же потенциальных читателей вообще не покупало книг этого малоизвестного маргинала. Но ближайшее окружение мыслителя, убежденное в гениальности каждой его строки, полагало, будто это буржуазные критики специально расправляются с Марксом при помощи заговора молчания.

Обычно такие харизматики, как Маркс, становятся полководцами или публичными политиками, что дает им возможность вести за собой толпы. Однако для нашего героя такой путь был абсолютно закрыт, как по причине скромного еврейского происхождения, так и — что гораздо важнее — по причине унаследованной от предков раввинов склонности к книгам и абстрактным рассуждениям.

Теоретически можно, наверное, представить себе Маркса вождем масс. Его современник Бэнджамин Дизраэли оказался таковым, несмотря на еврейство. Но Маркс мог выразить свой мощный дух лишь в тексте. И именно этому он предавался со всей той страстью, какая содержалась в его не слишком мощном теле. «Я — машина для пожирания книг, — заметил он как-то раз, — извергающая их затем в иной форме на навозную кучу истории».

Без определенного рода занятий

Формальным карьерным достижениям он никогда не придавал сколько-нибудь серьезного внимания. Маркс с грехом пополам поучился в Боннском, а затем в Берлинском университете. Этот студент не уделял большого внимания профессорским лекциям, но к тем книгам, которые сам выбирал для учебы, относился серьезнейшим образом.

Он даже защитил диссертацию в Иене. Однако мог вполне и не защищать, поскольку быстро отказался от государственной службы. Практически всю свою жизнь Маркс, если мог что-то заработать, то делал это при помощи журналистики, в которой нашли отражение его реальные, чрезвычайно богатые знания, а не формальные статусы. А вообще-то он практически всю жизнь (после не слишком удачных попыток издавать собственную газету) оставался лицом без определенного рода занятий.

Нисколько не интересовали Маркса и формальные моменты, связывающие его с людьми. Покинув семейный очаг и отправившись на учебу, он обычно не отвечал на письма родителей и не справлялся об их здоровье, хотя при этом охотно тратил присылаемые «стариками» деньги, да еще в таком количестве, какое не могли растранжирить даже более обеспеченные студенты. А много лет спустя, столкнувшись с серьезной нуждой, Маркс написал Энгельсу по поводу смерти его возлюбленной такие весьма откровенные слова: «Меня осаждают требованиями оплатить школу, аренду… Не лучше бы было, чтобы вместо Мери умерла моя мать, которая в любом случае жертва разных физических недугов и уже достаточно пожила на этом свете».

Отец в отличие от матери умер, когда Карл был еще весьма молод. На похороны Маркс не приехал. Один из его биографов (Жак Аттали) оправдывает юношу, ссылаясь на то, что извещение о кончине запоздало. Но другой (Фрэнсис Уин) приводит слова самого Карла, отметившего, что из Берлина ехать слишком далеко, да к тому же у него есть более важные дела.

Означает ли его отношение к родителям редкостную бесчувственность? Означает ли его отношение к обреченной на нищету жене полное безразличие? Вряд ли. К детям своим Маркс относился с большой любовью и охотно тратил на их воспитание время, отрываемое от написания «бессмертных творений».

А вот и еще более яркий пример искренней привязанности — отношение к тестю, барону фон Вестфалену. Тот был, по сути дела, его духовным отцом, поскольку, приметив в Трире маленького умного мальчугана, посвящал беседам с ним немало времени. И Маркс показал, что способен быть благодарным. Он в свою очередь посвятил Людвигу фон Вестфалену докторскую диссертацию.

Впрочем, хорошие, теплые отношения с окружающими были для Маркса скорее исключением, нежели правилом. По большей части контакты с теми, кто не падал ниц перед его гением, сводились к жесткой, переходящей в грубость полемике, к откровенным издевательствам над оппонентом и к презрительным выпадам в адрес теории, отличающейся хоть чем-то от его собственной.

Издаваемая Марксом «Новая рейнская газета» как-то раз обвинила Михаила Бакунина в том, что он — агент царизма. Это была очевидная глупость — пришлось потом публично извиняться.

На труд своего потенциального союзника Жозефа Прудона «Философия нищеты» Маркс откликнулся работой с весьма характерным названием — «Нищета философии». После чего одним союзником стало меньше.

Некий офицер, захаживавший на заседания «Союза коммунистов», был назван «безграмотным дураком и четырежды рогоносцем». Если состояние умственных способностей этого «коммуниста» Маркс, наверное, мог адекватно оценить, то насчет рогов, скорее всего, преувеличил. В итоге был вызван на дуэль, но рисковать своей драгоценной жизнью отказался, поскольку противник прекрасно стрелял.

Примеров подобного рода можно приводить множество. Вильгельма Либкнехта Маркс окрестил «известным болваном» и «бестолочью». Фердинанда Фрейлиграта он назвал «говнюком». Арнольда Руге — человеком, похожим на хорька. А в адрес Фердинанда Лассаля наш герой умудрялся даже направлять резкие антисемитские выпады, как будто бы сам по происхождению был истинным арийцем.

Такого рода своеобразный пиар Маркса являлся, по всей видимости, продолжением его пассионарности. Харизма и грубость — две стороны одной медали для интеллектуала. Точно так же как для диктатора, этими двумя сторонами являются харизма и жестокость. Маркс был настолько уверен в себе, в собственном величии и в величии собственных трудов, что никак не мог уважать оппонента. Если бы он допускал хоть на миг чужую правоту, если бы позволил промелькнуть сомнению во взоре, ореол славы мигом рассыпался бы и Маркс предстал перед Фридрихом, Женни и десятком-другим своих искренних обожателей всего лишь старым неудачником, безродным космополитом и нищим евреем-попрошайкой, страдающим от страшного фурункулеза из-за плохого питания и нервного напряжения.

Жизнь после смерти

Нетерпимость привела к тому, что кружок «марксистов», несмотря на харизматичность его лидера, всегда был чрезвычайно узок. Маркс оказался не способен «раскрутить» себя как великого мыслителя. Однако как только он умер и из живого человека с тяжелым характером стал превращаться в легенду, тесный кружок наследников его идей сумел обеспечить такую раскрутку, какой не имелось до тех пор ни у какого европейского властителя дум.

Помимо целенаправленной раскрутки еще одним камнем, заложенным в основание посмертной известности нашего героя, стало недоразумение, спровоцированное журналистами. В 1871 г. некая французская газета, искавшая сенсаций и стремившаяся возложить на кого-то ответственность за бунты, приведшие к возникновению Парижской коммуны, свалила всю вину на Маркса. Теория заговора, как часто бывает в таких случаях, оказалась наиболее приемлемой для обывателя. Поскольку других подходящих объяснений не имелось, французскую утку перепечатали в «Тайме».

В итоге герой этих публикаций, возглавлявший малоизвестную и не слишком влиятельную организацию под названием «Интернационал», стал в один миг известен всей Европе. Благодаря этому народ вдруг стал читать написанный им много лет назад «Манифест Коммунистической партии» и даже делать вид, будто читает «Капитал». Именно делать вид. В экземпляре, который Маркс лично со специальным посвящением послал Чарльзу Дарвину, разрезанными оказались 104 страницы из 802. Большего великий ученый осилить, видимо, не смог, хотя ему должно было льстить внимание автора.

Маркс ненадолго стал популярен. Во всяком случае, до тех пор, пока Европа тряслась от страха перед восставшими. Сама по себе такая «популярность», конечно, великое имя создать не смогла бы. Однако когда после смерти Маркса наследники идей стали уверять мир в том, что покойный открыл все законы, заложил все основы и объяснил все происходящее, известность времен Парижской коммуны сыграла свою роль.

Энгельс был не только блестящим популяризатором. Он так препарировал идеи Маркса, чтобы читатели могли их хоть как-то воспринять. В СССР вплоть до начала 90-х гг. рядовые студенты узнавали Маркса именно через работы Энгельса, а в труды самого отца-основателя заглядывали крайне редко.

Для почитания Маркса вполне достаточно было его портретов. Кстати, Энгельс — не только популяризатор, но и талантливый пиарщик — успел заказать тысячу двести фотографий старшего друга и заставил его их подписать: «С дружеским приветом, Карл Маркс». А уж сколько изображений появилось потом…

Без научных трудов Маркса и без его революционной деятельности мир запросто смог бы измениться. Но без портретов вождя мировой революции, без памятников ему и без мифологизации этой весьма нестандартной личности человечество вряд ли прошло бы через трансформации XX века. Тем, кто строил социализм во всех его формах, требовался символ, требовался явный знак того, что их путь измерен, просчитан, продуман. И люди действительно получили символ, вдохновивший их на перемены. А уж насколько символический бородатый мудрец соответствовал реальному Марксу сегодня не столь важно.


OTTO ФОН БИСМАРК. ЖЕЛЕЗНЫЙ КАНЦЛЕР ВСЕОБЩЕГО БЛАГОСОСТОЯНИЯ

Отто фон Бисмарк известен как сильный дипломат, как фактический создатель германской империи, как политик, сумевший разъединить те соседние державы, которые потенциально способны были не допустить объединения страны под главенством Берлина. Но этот человек был также своеобразным реформатором, который вслед за политикой стал перестраивать устоявшуюся было социально-экономическую модель. Именно при Бисмарке с трудом зарождавшийся прусский либерализм был маргинализирован и вытеснен на обочину общественной жизни.

С одной стороны, эти перемены привели к развитию монополизма и протекционизма, усилили связь крупного бизнеса с имперским административным аппаратом. Немцы стали ориентироваться исключительно на авторитарную модель принятия решений и, соответственно, начали терять вкус к демократии. В конечном счете это привело к поражению в мировой войне, к нарастанию реваншизма и к приходу национал-социализма. То есть к катастрофе.

Но, с другой стороны, именно Бисмарк первым заложил реальные основы системы социального страхования, столь радикально изменившей позднее (в XX веке) подходы к хозяйственному развитию общества. На экономику эти новые подходы оказали весьма противоречивое воздействие, расширив совокупный спрос, однако в то же время подорвав стимулы к труду и к предпринимательской деятельности. В итоге одни экономисты в наше время благословляют наследие Бисмарка, тогда как другие его проклинают. Но, как бы то ни было, представить сегодняшнюю экономику без социального страхования уже невозможно. Вышло так, что «железный канцлер» стал одним из создателей современной хозяйственной системы, хотя сам вряд ли когда-либо задумывался о лаврах реформатора.

Революцией мобилизованный и призванный

Бисмарк родился в 1815 г. Несмотря на бравый военный вид, запечатленный в некоторых портретах позднего времени, армейским человеком он не был. Бисмарк учился в Геттингене — лучшем германском университете той эпохи, а затем в Берлине. Несмотря на свое штатское положение, этот студент показал себя забиякой. Храбрости ему было не занимать. За первых три семестра он дрался на дуэли 25 раз и всего однажды был задет. Однако военная служба как таковая его не привлекала: слишком плохие виды на будущее. А Бисмарк хотел добиться успеха.

Впрочем, унылая чиновничья служба, требующая многих лет просиживания штанов, тоже была не по нутру этому непоседе. Несколько раз пытался он дать старт административной карьере и каждый раз срывался. Скука заедала.

Его удел не служба, а политика. Но в авторитарной королевской Пруссии политики не существовало. Бисмарк тосковал. И так, возможно, он протосковал бы всю жизнь, если бы не революционный взрыв конца 40-х годов. В 32 года Бисмарк становится депутатом прусского ландтага. Здесь он чувствует себя, как на поле брани — азарт, интрига, противостояние и в то же время возможность реализовать свои неординарные способности.

Бисмарк с самого начала проявил себя консерватором. Господство парламента, по его собственным словам, можно прерывать даже с помощью временного введения диктатуры. Великие вопросы эпохи решаются не речами и не постановлениями большинства, а железом и кровью.

Но надо признать, что, если бы не революционная ситуация, вряд ли бы Бисмарк смог каким то образом выделиться из общей массы прусской аристократии. Через несколько лет депутат становится дипломатом и начинает делать карьеру. Его судьба чем-то напоминает судьбы тех российских государственных деятелей, которые на рубеже 80-90-х гг. XX века пришли в политику через парламент, а затем сразу перескочили на высокие административные посты.

Он служит во Франкфурте, в Петербурге, в Париже. А в 1862 г. Бисмарк совершает резкий административный рывок и возглавляет правительство Пруссии. Наступает блестящий период его государственной деятельности. Жесткая агрессивная внешняя политика, сочетающаяся с военными действиями, посредством которых удается одну за другой разбить Данию, Австрию и Францию, сопровождается либеральным курсом в хозяйственной сфере. К началу 70-х гг. под руководством Бисмарка объединенная Германия достигает истинного величия.

Возможно, триумфом внешней политики и завершилась бы биография этого человека, если бы не неожиданный поворот в политике внутренней. 70-е гг. оказались для «железного канцлера» столь же важными, как и 60-е, однако характер его деятельности стал вдруг совершенно иным.

Деньги некуда девать

Радикальные преобразования начались, казалось бы, совершенно случайно. Победа над Францией дала Германии огромную контрибуцию, сопоставимую с размером национального дохода. Свалившееся на голову богатство правительство со свойственной немцам аккуратностью стало использовать для погашения госдолга. Деньги попали в частный сектор и были затем пущены на фондовую биржу. Кроме того, большие вознаграждения получили генералы и чиновники, приведшие Германию к победе. Часть денег тратилась на выплаты пенсий ветеранам. Расширились госинвестиции, на которых грели руки частные предприниматели.

Вся эта «благодать» должна была обязательно сказаться на стабильности финансового рынка. В начале 70-х гг. возникало множество новых акционерных обществ, курс ценных бумаг взлетел до небес. Вся страна бросилась в спекуляции. Людям казалось, что курс будет расти бесконечно, а потому можно неплохо зарабатывать, ничего не делая и лишь вкладывая деньги в ценные бумаги. Стишок того времени хорошо отразил дух спекулятивной горячки:

Играют немец и еврей, Купцы в ажиотаже. Юрист бежит купить скорей Себе бумаг, что поценней. Мать с малышом туда же.

Это и погубило немцев. Возросли зарплаты и цены. Разжиревший Берлин, недавно еще по-бюргерски экономный, стал вдруг наиболее дорогим городом в Европе. Но самое главное — «мыльный пузырь» совершенно не отражал реальных возможностей экономики, не способной переварить обрушившиеся на нее деньги.

В мае 1873 г. биржевой подъем неожиданно для многих сменился крахом. Люди стали сбрасывать ценные бумаги. Само по себе значение кризиса не следует преувеличивать. Он даже оздоровил экономику. Однако общество должно было на кого-то списать возникшие проблемы. Козлами отпущения оказались либералы, бывшие на протяжении многих десятилетий идеологами рыночных преобразований. Казалось, что именно либеральная политика привела к краху. При этом, правда, не обращали внимание на то, что именно либералы активно разъясняли спекулятивную природу бума начала 70-х гг.

Альянс стали и ржи

Общество хотело, чтобы его защищали, а потому либеральные идеи стали отступать перед натиском идей этатистских. Причем кризис со всеми его спекулятивными провалами представлял собой лишь поверхностное проявление глубинных процессов, создававших проблемы для экономики.

Рост денежной массы вызвал рост цен. Это, в свою очередь, увеличило издержки производства. Экспорт стал неконкурентоспособен, а потому фритредерство в новых условиях потеряло большую часть сторонников.

К 1877 г. в обществе четко оформилось пять ведущих сил, настроенных на кардинальный пересмотр либеральной экономической политики, к которым примкнула имперская бюрократия во главе с Бисмарком.

Во-первых, активизировали свои протекционистские требования предприниматели. Консервативные политики, представлявшие интересы промышленников и юнкеров, шли на контакт с Бисмарком и все больше становились его опорой.

Во-вторых, набирала силу социал-демократия, объединившаяся в 1875 г. в единую партию и требовавшая передела общественного пирога в пользу рабочих.

В-третьих, нетерпимыми к либералам стали католические круги, придерживавшиеся патерналистских идей. Поскольку либералы в союзе с Бисмарком раньше боролись против католической церкви, то и им не приходилось теперь рассчитывать на снисхождение со стороны противника.

В-четвертых, среди научной интеллигенции также стали набирать силу социалистические идеи. Возникло целое течение катедер-социализма. Профессора все чаще приходили к выводу о том, что большое неравенство чревато неприятностями для общества. Таким образом, отход от либерализма получал не только католическое, но и научное оправдание.

Наконец, в-пятых, пересмотр традиционных взглядов произошел в среде юнкерства. Если раньше помещики выступали с фритредерских позиций, поскольку были заинтересованы в свободном экспорте германского зерна, то теперь они начинали все больше склоняться к протекционизму, оказываясь в одном эшелоне с промышленниками. Определившийся в те годы альянс стали и ржи сформировал германскую элиту, господствовавшую на протяжении более 40 лет.

Причина изменения взглядов юнкерства состояла в том, что быстрое развитие морских грузовых перевозок, появление холодильного оборудования и постепенный выход на мировой рынок сельхозпродукции таких стран, как Россия, США, Аргентина и Австралия, нанесли сильный удар по германскому сельскому хозяйству. Усиление конкуренции достигло апогея в 1875 г., когда в мировой экономике разразился крупный аграрный кризис.

Таким образом, объективно получалось, что именно к концу 70-х гг. экономическая и политическая почва ушла из-под ног либералов. Это повлекло за собой метаморфозы как в либеральном лагере, так и в высшей администрации империи.

Реальная политика, как она есть

Ранее Бисмарк был сторонником свободной торговли и содействовал устранению тарифов. Но он был фритредером, так сказать, по традиции. Канцлер никак не являлся либералом по своим убеждениям, а потому изменение внутриполитической ситуации заставило его, как прагматика, коренным образом пересмотреть свои взгляды. Перед лицом складывающегося сильного антилиберального движения Бисмарк, как опытный политик, постепенно стал склоняться к кардинальному изменению правительственного курса.

Один из современников, наблюдая за этими метаморфозами, с удивлением заметил даже, что пути канцлера, как и пути Господа, неисповедимы. Однако на самом деле неожиданная смена ориентиров была вполне объяснимой. Правительству Бисмарка требовалась твердая опора в обществе, которую либералы в новую эпоху не могли уже ему предоставить.

Политический маневр, осуществленный Бисмарком, нанес двоякий удар по германскому либерализму. С одной стороны, ему пришлось отказаться от свободы торговли, а с другой — начать осуществление социальной политики, усилившей фискальное бремя, возложенное на общество.

В качестве своей основной опоры канцлер избрал консерваторов. Это означало, что для союза с ними необходимо осуществлять политику протекционизма. В качестве основных противников Бисмарк стал рассматривать социал-демократов. Это, в свою очередь, означало, что правительство должно перехватить популярные в среде рабочего класса идеи и начать реализовывать их от своего лица. Патернализм данного типа был также угоден католическим политикам, с которыми Бисмарк помирился.

Между протекционизмом и социальной политикой имелась четкая финансовая связь. Бюджетные доходы, аккумулируемые за счет таможенных пошлин, должны были дать дополнительную возможность для осуществления широкомасштабных социальных программ. Таким образом, формально малообеспеченные слои населения вроде бы получали правительственную поддержку. Но реально они же сами оплачивали ее через посредство пошлин.

Вся эта концепция хорошо сочеталась и с централизаторскими идеями Бисмарка. Высокие таможенные пошлины делали имперский бюджет независимым от платежей отдельных германских государств, вошедших в состав империи. Тем самым роль этих государств в политической жизни страны еще более снижалась, а роль берлинской бюрократии достигала апогея.

Два покушения на императора Вильгельма дали прекрасный повод для осуществления решительных действий по перемене экономической политики. Все сходилось одно к одному. Авторитарное общество не способно было понять того, что новый курс направлен против его непосредственных интересов, зато оно готово было сплотиться вокруг императора в едином патриотическом порыве. «Пусть бисмарковская программа приведет к некоторому повышению цен, — писала одна из газет того времени, — зато платить мы будем только немцам, перестанут гаснуть огни фабрик, лучше будут использоваться недра германской земли. В конечном счете это приведет народ к процветанию». Протекционизм становился теперь элементом поддержания национальной безопасности.

Формально врагами народа были объявлены социалисты, но часто словами «социалистическая опасность» стали обозначать парламентаризм, свободу торговли, либерализм и социал-демократию. Власти явно стремились уничтожить не одну, а две партии — социал-демократов и национал-либералов.

Лица без определенных занятий

В этот-то момент и выявилась подлинная слабость германских либералов. В авторитарном по своей природе обществе они не смогли, да по большому счету и не захотели, встать в оппозицию. За либералами не стояли никакие серьезные хозяйственные интересы. Они представляли собой оторванную от общества группировку интеллектуалов, к тому же в известной степени состоящую из евреев, что никак не способствовало народной любви к провозглашаемым ими принципам.

Бисмарк прекрасно понимал, что представляют собой его вчерашние друзья и в чем состоят их основные слабости. Вот портрет национал-либералов, нарисованный самим Бисмарком: «Ученые без определенных занятий, те, кто не имеет собственности, не занимается ни торговлей, ни промышленностью, живет на гонорары и на доходы от акций». Характеристика злая, но в общем-то верная.

Вместо того чтобы развернуть широкое общественное движение в поддержку фритредерства, либералы стали нервничать, пытаясь определить, что для них важнее — верность принципам или сохранение насиженных мест в рейхстаге. С одной стороны, они хотели представлять народ, а с другой — желали вместе с государством выступать против тех сил общества, которые считали опасными. Подобное поведение хорошо укладывалось в старую германскую традицию лояльности к власти. Но, увы, оно никак не могло способствовать решению задач, поставленных перед обществом новой эпохой.

Значительная часть либералов предпочла любой ценой остаться с Бисмарком. За свободу торговли бились теперь в основном только так называемые берлинские доктринеры. «Умеренные» депутаты из южной и западной Германии предпочли оставаться партией власти, насколько это было возможно в тех условиях.

Да и доктринеров постепенно становилось все меньше. Они отдавали себе отчет в том, что сопротивление бесполезно и что единственное, от чего теперь зависят все решения в Германии, это мнение рейхсканцлера. Поначалу либералы пытались еще созывать митинги в поддержку фритредерства, но затем признали безуспешность попыток.

Либеральная печать пыталась поначалу осуждать канцлера, но вскоре пришла к выводу о ненужности и бесплодности всяких оппозиционных действий. Впоследствии многие либералы предпочли избрать для себя вполне комфортную позицию, позволяющую не портить отношений с властью, подорвать позиции которой они все равно были неспособны.

Теперь опору Бисмарка составляли консерваторы. Блокируясь при необходимости то с национал-либералами, то с католиками, они могли теперь определять позицию парламента. Перемена в расстановке сил позволила принять серию законов, заложивших основу новой социально-экономической системы.

Альянс свинины и ржи

Сначала последовал исключительный закон против социалистов (1878), вытеснявший их из легальной политической жизни. В данном случае либералы поддержали правительство, и это еще больше сузило их возможности в дальнейшем противостоять протекционизму.

Затем парламент принял новый таможенный тариф (1879). Покровительственные пошлины были введены на железо, лес, зерно и скот, что усиливало позиции национальных производителей. В основе протекционистского блока в рейхстаге оказались консерваторы, объединившиеся на этот раз с католиками и частью оперативно пересмотревших свои взгляды либералов-конформистов. Бисмарк разделял и властвовал.

Поначалу таможенные пошлины были сравнительно низкими. Однако отсутствие серьезного сопротивления со стороны общества вдохновило протекционистов. Тарифы вновь были повышены в 1885 г., а затем еще раз — в 1887 г.

Весьма характерно, однако, что протекционизм не смог избавить промышленность от трудностей. Уже в 1882 г. она оказалась охвачена депрессией, которая длилась пять лет. Затем было два удачных года, и вновь экономику постигли трудности. Неудивительно, что именно в 80-е гг. резко выросли масштабы эмиграции.

Кто сильно выиграл от протекционизма, так это аграрии — помещики и крестьяне. Это позволило Бисмарку к 1890 г. сцементировать консервативный блок и сформировать своеобразный альянс свинины и ржи.

Сам Бисмарк уделял такое серьезное внимание новой таможенной политике, что в 1880 г. лично занял пост министра торговли и промышленности, на котором и находился почти до самой своей отставки.

Наконец, последовала целая серия социальных законов. В 1883 г. была введена система медицинского обслуживания для трех миллионов рабочих и членов их семей. В 1884 г. приняли закон о страховании рабочих от несчастных случаев. В 1886 г. создали систему страхования по болезни и страхования от несчастных случаев для сельскохозяйственных рабочих. В 1889 г. появился закон о страховании по старости и инвалидности. Наконец, в 1891 г. все социальное законодательство было оформлено в единую систему.

Социальное страхование, поначалу довольно скромное и не слишком дорогое, с течением времени стало приобретать все большие масштабы. Так, например, если в 1885 г. медицинская страховка распространялась лишь на 10% населения, то в 1910 г. она уже охватывала 21,5% немцев. Еще большими оказались масштабы распространения системы страхования от несчастных случаев.

Железный канцлер сам по себе не был социалистом и отвергал все предложения об ограничении рабочего дня, а также о введении запрета на использование женского и детского труда. Он полагал, что капиталист должен быть реальным хозяином на своем предприятии. Отвергалась в Германии вплоть до 1926 г. и идея страхования по безработице: ведь пособия, выплачиваемые тем, кто не имеет работы, объективно снижают желание трудиться.

Но при всем этом Бисмарком была подхвачена и глубоко развита идея Наполеона III о необходимости патерналистской заботы по отношению к широким слоям населения. Говорят, что Бисмарк восхищался Наполеоном III, желавшим сделать Францию страной рантье, зависимых от государства. Это Бисмарк считал лучшей профилактикой от революции. В системе Бисмарка зависимыми становились не только рантье в собственном смысле этого слова, но и рабочие, получающие пособия, а также капиталисты, юнкеры и крестьяне, имеющие дополнительный доход благодаря устранению иностранной конкуренции. По сути своей это была идея, которая в той или иной форме впоследствии вдохновляла коммунистов.

«Взять это дело в свои руки, — отмечал канцлер, — должно государство — ему легче всего мобилизовать необходимые средства. Не как милостыню, а как право на поддержку, когда искреннее желание работать человеку больше помочь не может. Почему только тот, кто стал неработоспособным на войне или на посту чиновника, должен получать пенсию, а солдат труда — нет?.. Возможно, что наша политика когда-нибудь пойдет прахом; но государственный социализм пробьется. Всякий, кто снова подхватит эту идею, придет к кормилу власти».

Это были поистине пророческие слова. Железный канцлер верно оценил то, чем будут заниматься политики в следующем столетии. Фактически именно с Бисмарка начинается становление государства всеобщего благосостояния.

Бисмарк увеличивал государственные расходы не только на социальное развитие. Так, например, в 1884 г. были предоставлены субсидии судовладельцам, поскольку развитие пароходства требовалось для активизации колониальной политики. А в 1886 г был создан фонд для переселения немецких крестьян в провинции, населенные поляками. Подобная «национал-экономическая» политика способствовала развитию хозяйственной культуры на польских землях, но немцам создала головную боль на многие годы.

Впрочем, расхлебывать заверенную Бисмарком кашу пришлось уже другим политикам. В связи с восшествием на престол нового кайзера (Вильгельма II) он утратил былое влияние и должен был уйти в отставку. А в 1898 г. Бисмарк скончался, не увидев ни революции, ни гиперинфляции, ни нацистского режима — всего того, что породило созданное им всесильное государство.


СЕРГЕЙ ВИТТЕ. ЗОЛОТЫХ РУБЛЕЙ МАСТЕР

Как-то император Александр III поинтересовался у своего министра финансов Сергея Витте, правда ли то, что он стоит за евреев. Сергей Юльевич не ответил царю прямо, но вместо этого сам задал вопрос: может ли государь потопить всех русских евреев в Черном море?

«Если может, — писал Витте об этой истории в мемуарах, — то я понимаю такое решение вопроса, если же не может, то единственное решение еврейского вопроса заключается в том, чтобы дать им возможность жить. А это возможно лишь при постепенном уничтожении специальных законов, созданных для евреев».

Это была весьма точная, прагматичная и циничная характеристика сложившегося положения дел. Уж коли евреи существуют на свете и коли гуманность не позволяет их утопить, то, следовательно, надо дать им все права и возможности для нормального развития.

Витте вообще был очень точным, прагматичным и циничным государственным деятелем. Благодаря чему и преуспел.

Дураки и дороги

Осуществленное Александром II освобождение крестьян создало в России условия для развития экономики. Причем не только в деревне, но и в городе. Однако для того чтобы страна стала привлекательна для ведения бизнеса, требовалось провести серьезную финансовую реформу. Требовалось создать твердый рубль, в который не страшно вкладывать деньги.

Более века со времен Екатерины, впервые использовавшей бумажные ассигнации для обслуживания товарооборота, Россия практически не знала долговременной финансовой стабильности. Любая нехватка бюджетных средств приводила к расширению печатания ничем не обеспеченных «бумажек». В итоге курс ассигнаций к полноценному рублю падал. Народ переставал доверять государевым деньгам. А вместе с этим снижалось доверие ко всей государевой экономике.

Решить данную проблему довелось в самом конце XIX века Сергею Юльевичу Витте, который обеспечил золотое содержание рубля и с тех пор считается одним из крупнейших российских реформаторов.

На первый взгляд может показаться, что Витте — инородец, носитель западной культуры на русской почве. На самом деле это лишь отчасти верно. Его отец — директор департамента государственных имуществ на Кавказе — был из балтийских голландцев, которые со времен Петра уже являлись российскими подданными. По вероисповеданию семья Витте принадлежала к лютеранству, но его отец стал православным. Что же касается материнской линии, то там текла русская кровь. Более того, бабушка была урожденной княжной Долгорукой.

Таким образом, Сергей Юльевич, родившийся в Тифлисе в 1849 г. и до 16 лет вообще не выезжавший с Кавказа, был уж всяко не более привязан к западной культуре, чем, скажем, Петр Аркадьевич Столыпин, долгое время проживавший в своем поместье на литовских землях, учившийся в Вильно и изучавший немецкую систему хозяйствования в Восточной Пруссии.

В юные годы Сергей совсем не походил на немца. Учился с грехом пополам, не знал толком ничего, кроме французского языка, а по поведению в гимназии имел единицу. Университет Витте закончил в Одессе — поближе к дому, каковым считался Тифлис. Проявил хорошие способности к математике и был даже первым по успеваемости. Однако золотую медаль не получил, поскольку влюбился в актрису и не успел из-за этого написать диссертацию по астрономии.

Поначалу Витте собирался остаться в университете на кафедре математики, но родня полагала, что профессура — это не дворянское дело. В конечном счете Сергей Юльевич стал служить по железнодорожной части. Сначала в Одессе, затем в Петербурге и после в Киеве.

Карьеру он делал быстро, однако большая душа Сергея Юльевича не находила, по-видимому, удовлетворения в малых делах. Карьерный прагматизм должен был компенсироваться какими-то романтическими приключениями. И вот 1 марта 1881 г., в день гибели Александра II, Витте пишет в Петербург письмо, содержащее оригинальный план борьбы с терроризмом. Тишайший Сергей Юльевич предлагает создание не обращающего внимания на законы тайного общества, целью которого станет отлов и уничтожение анархистов. Какое-то время он даже лично участвует в подобной деятельности, но вскоре отходит в сторону, поскольку эта странная антитеррористическая идея, естественно, ни к чему серьезному привести не могла. С тех пор Витте предпочитал из двух вечных русских проблем сосредоточиться на дорогах, оставив вопрос о дураках кому-нибудь другому.

В 1886 г. он стал управляющим Юго-Западных железных дорог, являвшихся тогда акционерным обществом. Должность была почетная и чрезвычайно значимая с неформальной точки зрения. Ведь по дорогам, находившимся в ведении Витте, регулярно ездил на юг сам государь. Личное знакомство с царем вскоре сыграло большую роль в карьере нашего героя. Не менее важно было и то, что должность управляющего оказалась весьма доходна. Никогда больше Сергей Юльевич не получал таких денег, как в негосударственном железнодорожном бизнесе.

Через три года, когда ему исполнилось 40 лет, Витте перешел на государственную службу, не оставляя при этом работы в сфере путей сообщения. Зарплата новоиспеченного чиновника сократилась более чем в пять раз. Поскольку Витте был небогат, а Александр III очень хотел его видеть на новом государственном посту, то начал выплачивать ему второй оклад из собственного кармана.

Сергей Юльевич стал директором департамента железнодорожных дел Минфина. От него требовалось разобраться с тарифами, поскольку кадровые инженеры-путейцы в экономических вопросах оказались совершенно не компетентны. В итоге Витте постепенно перешел от железнодорожной службы к финансовой, на которой ему и суждено было прославиться.

Двадцать копеек рубль берегут

Россия в 70-90-х гг. XIX века имела весьма нестабильные финансы. Рубль то падал в связи с военными действиями, предпринимавшимися против Турции, то поднимался в период благоприятной экономической конъюнктуры, когда увеличивались экспортные поставки хлеба и валюта активно притекала к нам в страну.

Как-то раз Витте поспорил со своим начальником — министром финансов Иваном Вышнеградским — о том, насколько подрастет рубль. Спорили на 20 копеек. Сергей Юльевич выиграл, и Иван Алексеевич прислал ему со слугой честно заработанный двугривенный. С этой маленькой истории начался путь Витте к той денежной реформе, которая в итоге вписала его в большую Историю.

В 1892 г. наш герой на краткий срок оказался министром путей сообщения. В этот момент его карьера чуть не оборвалась, поскольку Сергей Юльевич женился на разведенной женщине и в связи с этим подал прошение об отставке. Женитьба подобного рода тогда была явлением исключительным и даже скандальным. Министру «подобное поведение» не подобало. Однако Александр III отставку не принял. А вскоре Вышнеградского хватил удар, и Витте, к которому император явно благоволил, возглавил министерство финансов.

Начал он свою деятельность на новом посту с шага, который отнюдь не характеризовал его с лучшей стороны. Денег в казне не было, и Витте решил проблему выплаты жалования бюджетникам чрезвычайно просто — взял свежеотпечатанные купюры и пустил в оборот.

Тут же к нему явился разгневанный Николай Бунге, занимавший в прошлом пост министра финансов. Почтеннейший старец сообщил своему молодому преемнику, что тот вступил на скользкую дорожку, ведущую прямиком к обесцениванию бумажных денег. Витте, правда, заверил собеседника, что сделал столь неподобающий министрам финансов шаг в первый и последний раз, поскольку еще не овладел по-настоящему ситуацией в своем ведомстве. Однако Бунге заметил, что именно так всегда говорят согрешившие женщины, причем сколько бы раз они ни грешили, оправдание у них всегда одно.

Трудно сказать, было ли данное происшествие случайностью, или Сергей Юльевич в начале своей министерской деятельности действительно склонялся к активному государственному интервенционизму. С одной стороны, Витте безусловно стремился к правительственному вмешательству в экономику (что проявилось, в частности, при установлении таможенных тарифов и при выкупе в казну железных дорог), а потому вполне мог какое-то время увлекаться печатанием денег. Но, с другой стороны, он провел блестящую денежную реформу, и это вполне искупало «грехи молодости», если таковые вообще имелись.

Твердая привязка рубля к золоту повысила уверенность инвесторов в российской экономике. А ведь приток иностранных инвестиций был чрезвычайно важен для страны, поскольку собственного капитала, собственной предприимчивости и собственного мастерства в тот момент России явно не хватало. Успешное экономические развитие в начале XX века в значительной степени стало следствием реформы, осуществленной Витте.

Весьма эффективен был министр финансов и в своей бюджетной политике. Доходы у него превышали расходы. Сергей Юльевич всегда имел запас свободных денег — своеобразный стабилизационный фонд. Как объяснял сам Витте, подобная стратегия особенно важна для России, поскольку главный источник богатства страны — земледелие — очень зависит от стихии, а потому на случай неурожаев требуется иметь денежный запас. Более того, именно созданный министром финансов запас позволил бюджету продержаться во время плохо спланированной царем и генералами Русско-японской войны.

Помимо проведения финансовой и кредитно-денежной политики Витте много занимался вопросом преобразования сельского хозяйства. Были подготовлены предложения по ликвидации крестьянской общины. Однако на практике осуществить необходимые нововведения Сергею Юльевичу не довелось. Может, ему не хватило времени для того, чтобы сделать намеченное? Может — авторитета в монарших глазах? А может, просто — решимости?

Преобразования сельского хозяйства у нас ассоциируются с именем Столыпина, а не Витте. Скорее всего, по этой именно причине Сергей Юльевич страстно не любил Петра Аркадьевича и делал на его счет множество едких замечаний. Примерно так же много десятилетий спустя относился к своим более удачливым коллегам Григорий Явлинский, который в 1990 г. имел толковую программу осуществления рыночных реформ, но так и не получил возможности осуществить ее на практике, уступив лавры реформатора Егору Гайдару и Анатолию Чубайсу.

Таможенная война

Притом что Витте многое сделал для развития рыночной экономики в России, он, конечно же, не был по своим взглядам ни либералом, ни фритредером. И это не вызывает удивления. С 70-х гг. XIX века по всей Европе прокатилась волна протекционизма. Начало политике активного государственного вмешательства положил Отто фон Бисмарк, которого Витте очень уважал. А затем германские начинания подхватили и другие страны.

Сергей Юльевич формировал свои экономические взгляды как раз в эпоху отказа от фритредерства и, естественно, не мог остаться вне складывающегося интеллектуального мейнстрима. Возможно, если бы он по образованию был экономистом, университет заложил бы в его сознание какие-то либеральные начала. Но Витте учился математике, систематических знаний по экономике не имел и, как многие инженеры, полагал, наверное, что может «рассчитать» оптимальное социальное устройство лучше, чем это сделает рынок.

С позиций современной экономической теории таможенные барьеры ограничивают международную конкуренцию и снижают эффективность производства. Недаром ВТО постоянно ведет работу по устранению торговых ограничений. И недаром в объединенной Европе такие ограничения вообще устранены. Однако во времена Витте считалось, что отстающее в экономическом смысле государство должно защитить свой рынок от проникновения товаров, производимых сильными иностранными конкурентами. Поэтому европейские страны стремились загородиться в первую очередь друг от друга: немцы — от англичан, русские — от немцев.

Российский таможенный тариф, принятый еще при Вышнеградском, оказался одним из самых жестких в Европе. Фактически он не допускал импорта некоторых товаров вообще. Витте, как только занял пост министра финансов, активно включился в таможенную войну с Германией. Обе стороны готовы были пойти на некоторые уступки, но лишь при условии ответных уступок партнера.

Долгое время шло позиционное маневрирование, существенно подрывавшее торговлю между двумя странами. Для того чтобы напугать немцев, Витте даже состряпал фальшивый документ о запрете полякам — подданным российского императора—трудиться в аграрных хозяйствах Восточной Пруссии, а затем организовал утечку информации прямо в руки германского канцлера Лео фон Каприви.

И вот, наконец, в 1894 г. был достигнут компромисс. Как Россия, так и Германия в какой-то степени ограничили свои претензии по отношению друг к другу, однако от протекционизма не отказались. В итоге товары становились дороже, потребители переплачивали за них, а государства концентрировали в бюджете дополнительные финансовые ресурсы, что позволяло им, помимо всего прочего, активно наращивать вооружения, готовясь к будущей войне. Уже не таможенной, а Первой мировой. Понятно, что Витте не стремился к этому, но объективно его действия по усилению государства и ограничению свободы торговли имели разрушительные для Европы последствия.

Похожим образом складывались дела и с инициативой Витте по строительству огромной железной дороги, связывающей центр России с Дальним Востоком. О том, чтобы протянуть рельсы через всю империю, Сергея Юльевича просил лично Александр III. Опытный железнодорожник и толковый финансист, естественно, не мог не пойти навстречу императору. Тем более что он и сам был склонен к такого рода гигантским проектам, цементирующим великую державу.

Если взглянуть на данный вопрос с узко экономической точки зрения, то транссибирская магистраль являлась большим благом для страны. С запада на восток по ней двинулись вскоре крестьяне, пробужденные столыпинской реформой к освоению сибирских земель. А с востока на запад пошел хлеб — важнейший экспортный ресурс того времени, столь нужный для привлечения валюты и для ускоренной индустриализации России.

Однако любая такого рода инициатива в империи неизбежно имеет и внешнеполитическое измерение. Дорога, по которой кроме хлеба могут двигаться солдаты, делала Россию важнейшим игроком в дальневосточных интригах, в борьбе за Маньчжурию и Корею. К сложнейшей европейской обстановке, в которой наша страна уже многие годы боролась за контроль над Босфором и Дарданеллами, добавилась теперь не менее сложная азиатская.

Витте пробудил вулкан, заткнуть который было уже невозможно. Новый царь Николай II не обладал миролюбием и осторожностью своего покойного батюшки, и Россия семимильными шагами стала двигаться к войне с Японией. Витте пытался использовать все свое влияние для того, чтобы отсрочить военный конфликт. Он вообще был миролюбив и говорил, что лучший союзник России есть время, поскольку каждый год, прожитый спокойно, равносилен выигрышу сражения.

С тактической точки зрения Витте вел себя мудро, предлагая идти на всевозможные уступки Японии. Но стратегически он, бесспорно, проиграл уже в тот момент, когда вместо всемерного содействия экономическому развитию европейской части страны начал тянуть железнодорожную ветку в немыслимые дали, потакая тем силам, которые видели главную задачу России в развитии имперском.

Граф Полусахалинский

В Петербурге доминировали ястребы, и голубям больше нечего было делать в большой политике. В 1903 г. Сергей Юльевич получил почетную отставку. Царь переместил его на пост Председателя комитета министров, который, несмотря на громкое название, не имел ничего общего с премьерским постом. Правительством руководил лично монарх, а потому Витте, лишившись министерских возможностей, фактически не приобрел никаких иных.

В комитет «сваливали» всякий бюрократический хлам, не находивший разрешения в министерствах. К такого рода делам Витте относился без интереса. Он большей частью просто сидел дома, испытывая отвращение к своим петербургским знакомым, которые, по его собственным словам, «из-за угла критикуют и завидуют, а в глаза подличают». В какой-то момент терпение Сергея Юльевича переполнилось, он взял отпуск и уехал за границу.

Вскоре началась война с Японией. После каждого нашего поражения Витте предлагал заключить мир, аргументируя это тем, что в дальнейшем выдвигаемые противником условия станут более тяжелыми. Царь его не слушал, а в результате позиции России действительно становились все хуже и хуже. Наконец, партия войны полностью себя дискредитировала. Николай, скрепя сердце, вынужден был отправить Витте в Портсмут вести мирные переговоры с победителями.

И здесь Сергей Юльевич вдруг проявил себя как удачливый дипломат. Он заключил с японцами мир, отделавшись лишь потерей южной половины Сахалина. Такой сравнительно легкий выход из начисто проигранной войны можно было признать невероятной удачей. Возможно, определяющую роль сыграло то, что Витте явственно дал понять японцам следующее: при усилении их влияния на Дальнем Востоке неизбежным окажется конфликт с Англией и Америкой, а потому Стране восходящего солнца нужна доброжелательно настроенная к ней Россия.

Николай II признал успех дипломатического вояжа Витте и присвоил ему графский титул. В ответ на это противники иронично прозвали триумфатора графом Полусахалинским. Формально ирония могла иметь место, поскольку титул был дан не за победу, а за потерю части российского острова. Однако после всего того, до чего довели страну инфантильный император, туповатые ястребы и бездарные генералы, Витте по сути дела спас честь империи.

Влияние графа Полусахалинского на царя вновь резко возросло. Особенно важно было то, что это происходило на фоне быстро разрастающейся революции 1905 г. Ситуация становилась критической. Для спасения монархии требовалось либо введение жесткой диктатуры, либо, напротив, осуществление демократизация. Для диктатуры в тот момент не имелось ни войск, ни твердой руки. Армия увязла на Дальнем Востоке, а царь, великие князья и высшие чиновники страны откровенно страшились подавлять революцию, не имея надежной опоры. В итоге пришлось взять курс на демократизацию.

Проводником этого курса стал Витте. Царь принял решение о формировании Государственной думы, как законодательного органа, и Совета министров, как коллегиального органа исполнительной власти. При этом Сергей Юльевич лично возглавил новое правительство, оказавшись полноправным премьер-министром, а не тем зицпредседателем, каким он был раньше.

Однако возглавлять правительство ему довелось совсем недолго. При выборах в Думу успех сопутствовал совсем не тем силам, на поддержку которых надеялся царь. «Крайним» при этом сочли именно Витте, рекомендовавшего демократизацию. В апреле 1906 г. Сергею Юльевичу пришлось подавать в отставку, которую Николай с удовольствием принял.

Последние девять лет своей жизни Витте пребывал не у дел, работая над толстенными трехтомными мемуарами и регулярно выезжая за границу, чтобы глаза не видели, как другие управляют государством, которым он сам так толком и не успел науправляться. Временами Сергей Юльевич наезжал в печати на своих политических противников и сам отбивался от их энергичных нападок. Однажды дело чуть даже не дошло до дуэли с Алексеем Куропаткиным, который был главнокомандующим во время Русско-японской войны.

Впрочем, то, что Витте заявлял публично, было еще весьма деликатно в сравнении с тем, как он отозвался о некоторых высокопоставленных лицах в своих мемуарах. Вот, например, один пассаж: «Адмирал Алексеев носит Георгий на шее… и Алексееву делает честь то, что он носит и даинную бороду, которая закрывает этот орден и, таким образом, не возбуждает у лиц, на него смотрящих, печальные мысли о том, какими путями иногда у нас в России лица достигают столь высоких постов… и получают высшие военные ордена».

А вот еще: «Великий князь Николай Николаевич по слабости, присущей всем великим князьям, начал, конечно, тащить на высшие места лиц, которые были близки или к нему лично, или к его отцу, или же к даме, близкой к сердцу его отца… или же к даме, близкой к сердцу самого великого князя…»

Больше всего, впрочем, досталось Николаю II, которого мемуарист постоянно противопоставлял Александру III, причем, естественно, сравнение было в пользу покойного императора. И немудрено: ведь Александр призвал Витте на службу, тогда как Николай отставил. В попытке так или иначе вновь прийти к власти граф Полусахалинский не погнушался даже контактом с Распутиным, который хвалился тем, что «сам Виття» перед ним заискивает. Однако и это ничего не дало.

Скончался Сергей Юльевич в 1915 г., немного не дожив до большевистской революции, которая восприняла, переработала и довела до абсурда его идею быстрой индустриализации страны с опорой на сильное государство.


ПЕТР СТОЛЫПИН. СНАЧАЛА УСПОКОЕНИЕ, ПОТОМ РЕФОРМЫ

Насколько русский человек способен жить в условиях рынка? Насколько может он адаптироваться к реформам? Насколько готов он быть эффективным собственником, думать о «низком», а не о «высоком», стремиться к доходности, а не к народности? Споры на эту тему идут в России на протяжении многих десятилетий, если даже не столетий, то затихая слегка в период экономического подъема, то вновь усиливаясь в ситуации кризисов, революций и контрреформ.

Однако простой и весьма доходчивый ответ на все эти «роковые» вопросы дал еще в 80-х гг. XIX века русский помещик и исследователь Дмитрий Аркадьевич Столыпин. Да-да, именно Дмитрий.

В Таврии близ Мелитополя провел он сельскохозяйственный эксперимент, построив 16 хуторов и сдав их в аренду крестьянам с правом выкупа в случае успешного хозяйствования. Участвовали в этом эксперименте один немец, несколько украинцев и, естественно, русские мужики.

Кто, интересно, хозяйствовал лучше всех?

Ничего оригинального в этом смысле эксперимент не выявил. Естественно, немец. Неплохо обустроились на земле и украинцы. Русские же поначалу отставали.

Но главное — не это. Принципиально важно то, что постепенно и они подтянулись к лидерам. Свобода предпринимательства, наличие материальных стимулов и позитивный пример передовиков, находившихся буквально под боком, переломили косность и консерватизм. Русские фермеры стали работать эффективно.

Этот небольшой пример наглядно демонстрирует, как происходит модернизация любого общества. Россия здесь не является исключением. Французы в свое время учились предприимчивости у итальянцев, позднее — у голландцев и англичан. Немцы — у англичан, французов и бельгийцев. Австрийцы и чехи — у немцев. Венгры, хорваты, поляки, словаки и словенцы ориентировались на австрийцев и чехов, помаленьку подтягиваясь к европейским стандартам. Реформы и позитивный опыт соседей преобразовывали Европу от Ирландии до России. В нашей стране одну из важнейших реформ довелось провести Петру Аркадьевичу Столыпину — племяннику Дмитрия Аркадьевича.

«Рожденные в года глухие»

Столыпин по своему происхождению принадлежал к настоящей русской аристократии. Его мать, урожденная княжна Горчакова, вела свой род от Рюрика.

Петр появился на свет в 1862 г. Любопытно, что детство свое великий русский реформатор провел в Литве, в принадлежавшем Столыпиным имении Колноберже. В 12 лет поступил в гимназию города Вильно (нынешний Вильнюс). Правда, заканчивал свое гимназическое обучение он уже в Орле. В 1881 г. вскоре после гибели Александра II Столыпин поступил в Санкт-Петербургский университет, где обучался естественным наукам.

Годы формирования личности Петра Аркадьевича пришлись на период российской реакции, наступившей с восшествием на престол Александра III. Возможно, именно поколенческий фактор многое объясняет в отношении Столыпина к тому, как следует трансформировать Россию. Нельзя, конечно, сказать, используя знаменитые блоковские строки, что он был рожден в года глухие, однако, судя по всему, задумывался о судьбах страны Столыпин именно в такое время, когда восторги, связанные с демократическими преобразованиями, поутихли и следовало всерьез разбираться, как можно двинуться по европейскому пути развития, лавируя между Сциллой победоносцевского консерватизма и Харибдой террористического радикализма.

Петр Столыпин не стал либералом. Его отец как-то раз отметил: «Мои сыновья гораздо правее, чем я». И это вряд ли могло удивлять. В 40-50-е гг. XIX столетия многим казалось, что лишь косность николаевского самодержавия тормозит развитие России. В 80-х гг. стало ясно, насколько дик и неразвит сам народ, включая интеллигенцию, т.е. ту его часть, которая считала себя вполне образованной и способной учить уму-разуму темные крестьянские массы.

Впрочем, о том, что Петр Аркадьевич не был либералом, можно говорить лишь применительно к тому смыслу этого слова, которое доминировало в XIX веке. В России последних двух десятилетий либералы в основном выступали за максимально возможные экономические свободы общества, признавая в то же время нереалистичность быстрой политической либерализации. В этом они полностью следовали линии Столыпина.

Удивительно, что первая относительно либеральная политическая сила страны — гайдаровский блок «Выбор России» — при своем формировании в 1993 г. вынесла на эмблему Петра I (Медный всадник), тогда как Столыпина в основном «канонизировали» консерваторы, делавшие в экономике ставку на патернализм, а не на конкуренцию. Петровские методы «реформирования» России ничего общего не имели с гайдаровскими, тогда как реформа Столыпина была явной предшественницей преобразований 1992-1993 гг.

Исправить недоразумение попытался позднее крупнейший российский экономист-реформатор Борис Федоров, лично написавший одно из лучших исследований о Столыпине. Однако Бориса Григорьевича, как политика, преследовали сплошные неудачи, а потому его трактовка роли Петра Аркадьевича в отечественной истории, увы, так и осталась маргинальной.

«Уездный предводитель команчей»

В 1884 г. Столыпин женился на Ольге Нейдгардт, которая была на три года его старше. Девушка собиралась выйти замуж за старшего брата Петра Аркадьевича, однако тот внезапно погиб на дуэли с князем Шаховским. Столыпин-младший предложил Ольге руку и сердце, а также — согласно легенде, достоверность которой неочевидна, — стрелялся с Шаховским и был ранен в правую руку, которая с тех пор у него плохо действовала.

Даже если история с дуэлью представляет собой семейное предание, она очень хорошо вписывается в образ Столыпина. Известно, в частности, что позднее, когда Петр Аркадьевич уже был премьер-министром, его прямо с парламентской трибуны оскорбил кадет Федор Родичев, именовавший виселицы «столыпинским галстуком». Столыпин послал обидчику вызов, и тот оказался вынужден принести свои извинения.

В тот же год, в который произошла женитьба, Столыпин поступил на службу в Министерство внутренних дел. Позднее перешел в Министерство государственных имуществ, но особых талантов не проявил. В 1888 г. Петр Аркадьевич вернулся в любимое Колноберже и вскоре стал уездным предводителем дворянства. Это была должность для «пенсионеров», для тех, кто по какой-то причине не вписался в систему. Ильф и Петров через много лет высмеяли ее, назвав Кису Воробьянинова уездным предводителем команчей.

Ничто не предвещало в обозримом будущем столь яркой карьеры, которую в итоге сделал Столыпин. Да, может, ее и не было вообще, если бы не особенности эпохи. Прошло не так уж много времени с тех пор, как Петр Аркадьевич покинул Петербург, и стало ясно, что карьерные бюрократы не способны предложить России ничего для преодоления трудностей — как экономических, так и социально-политических. Понадобились люди мыслящие, а не карьерные. У Столыпина же в 90-х гг. имелось много времени для того, чтобы поразмыслить над тем, что такое Россия. Он видел ее не из окна столичного кабинета, а из глубинки — из села, в котором тогда производилась львиная доля богатств страны.

Более того, Столыпин видел не только Россию прошлого, но и Россию будущего. Совсем рядом находилась Восточная Пруссия. Те же земли, тот же климат, да фактически такой же работящий народ, что и на литовских землях. Но совершенно иная экономика. Крепкие юнкерские хозяйства, эффективно функционирующие крестьянские хутора. Время от времени Петр Аркадьевич ездил в одно из своих имений через территорию Восточной Пруссии (так было ближе) и мог самым непосредственным образом наблюдать, как работает экономика в соседней стране. Как ни парадоксально, удалившись от дел в деревню, он сумел собрать больше информации, необходимой для будущих реформ, чем если бы управлял департаментом или занимался наукой в университете.

Столыпин стал выстраивать собственное хозяйство по западному образцу. У литовцев и так в сравнении с русскими крестьянами была больше распространена частная собственность, а Петр Аркадьевич стал еще и специально делать упор на формирование хуторской системы.

Фронт работ

Здесь надо сказать о том, чем же принципиально отличалось российское сельское хозяйство от прусского. Основные преобразования в аграрной сфере России провел император Александр II. Он отменил крепостное право и в общих чертах решил наконец вопрос о собственности на землю, о том, что кому принадлежит. Мужик и помещик перестали держать друг друга за горло. В деревне началось движение. Те, кто не хотели или не могли выживать на земле, отправлялись в город на заработки. Крупные же землевладельцы и крепкие мужики развивали хозяйство, стремясь заработать побольше денег. В конце XIX века Россия стала активно выходить на европейский рынок зерна в качестве ведущего экспортера.

Однако аграрная реформа Александра II не была доведена до логического конца. Освободить мужика и помещика друг от друга — это было лишь полдела. Не менее важно оказалось освободить мужика от самого себя или, точнее, от цепкой хватки крестьянской общины, фактически заставлявшей его оставаться таким же убогим, нищим, не предприимчивым, каким он был на протяжении столетий.

Насколько можно сейчас понять, важнейшим мотивом преобразований 1861 г. стало не столько повышение экономической эффективности, сколько решение морально-этических проблем. Ни царь, ни прогрессивная часть российской элиты не хотели больше терпеть рабство, поскольку оно компрометировало страну в глазах европейской общественности. Улучшив имидж страны, реформаторы заодно способствовали развитию экономики.

Однако к концу XIX века отчетливо выявилась потребность проведения экономической реформы как таковой. Из-за того, что в общинах осуществлялся передел земли, частная собственность фактически не существовала. Успешный крестьянин-работяга не способен был продвигаться вперед, поскольку не имел возможности прикупить землю соседа, да и свою собственную мог не сохранить.

Столыпин — европеец по духу, да фактически и по месту своего проживания, — постепенно понял, что именно частная собственность и рынок являются основой успешного функционирования сельского хозяйства.

К такому же выводу пришел позднее и Александр — младший брат Петра Аркадьевича. В начале XX века он возглавлял добровольное общество «Русское зерно», главной целью которого было изучение зарубежной передовой аграрной практики. Общество отправляло в Германию, Францию, Чехию, Данию сотни практикантов. Практически все они, возвращаясь в Россию, выступали за фермерский путь развития сельского хозяйства. Однако убеждать общество в своей правоте было трудно. Россия не верила, что в Европе крестьяне имеют дома почти как у помещиков, ездят на велосипедах, выписывают газеты.

Карьерный взлет

Аграрные занятия Столыпина были внезапно прерваны в 1902 г. Петра Аркадьевича, который к тому времени был уже не уездным, а губернским предводителем дворянства, внезапно назначили гродненским губернатором.

В Гродно Столыпин по должности возглавил местный комитет, занимающийся сбором предложений по подъему деревни и улучшению положения крестьянства. И тут вдруг выяснилось, что у этого сорокалетнего провинциального помещика, волей судьбы вдруг вознесенного на губернаторский пост, уже есть в голове стройная, продуманная система аграрной реформы. Выступив на заседании Комитета, Столыпин заявил о необходимости расселения крестьян из деревни на хутора и ликвидации чересполосицы, т.е. такой системы наделения землей, при которой мужик имел не единый участок под пахоту и покосы, а ряд узких полосок в разных местах огромных полей. Фактически такой подход уже предполагал разрушение общины, занимавшейся «нарезкой» земель по полоскам.

Теоретически можно было, наверное, ждать, пока сельская община медленно дозреет до самоликвидации и до идеи частной собственности. Однако Столыпин не готов был откладывать развитие сельского хозяйства на неопределенное время. Он выступал за быстрое проведение реформы сверху, т.е. за своеобразную шокотерапию, при которой крепкие и сильные крестьяне сразу получат возможность для расширения своего производства, а также для личного обогащения, тогда как убогие и пьяные вынуждены будут со временем, лишившись земли, переходить в батраки или даже перебираться в город на заработки.

Правда столыпинский подход не делал ставки исключительно на индивидуализм. Частная собственность должна была дополняться кооперацией, выстраивавшейся по прусским, датским и бельгийским образцам.

В общем, можно сказать, что во время пребывания в Гродно Столыпин впервые выступил как государственный деятель всероссийского масштаба. Однако кроме презентации своей программы, он ничего больше сделать не успел. Менее чем через год его перевели на губернаторский пост в Саратов. Петр Аркадьевич не хотел уезжать из западных регионов России в Поволжье, с которым фактически ничем не был связан. Однако его мнения начальство не спрашивало. Пришлось приспосабливаться.

А приспособиться оказалось нелегко. Саратовская губерния была одной из самых неспокойных в России. Местная интеллигенция откровенно демонстрировала свою оппозиционность. Некоторые земские деятели выказывали пренебрежение губернатору — ставленнику ненавидимого всеми министра внутренних дел Плеве.

В 1905 г., когда началась первая русская революция, местные крестьяне попытались убить Столыпина. Первое покушение на свою жизнь Петр Аркадьевич перенес легко — послал жене записку: «Сегодня озорники стреляли в меня из-за кустов». Однако на самом деле это было уже не озорство. Вскоре террористы пригрозили губернатору убийством малолетнего сына. А потом ситуация вообще стала выходить из-под контроля.

Подавлять восстания пришлось и силой, и убеждением. Однажды толпа собралась прямо перед губернаторским домом. Столыпин вышел на крыльцо и вдруг увидел, как кто-то целится в него из револьвера. Он распахнул пальто и, глядя в упор на террориста, сказал: «Стреляй». Однако на убийство тот не решился. Револьвер выпал из рук. А вскоре толпа рухнула на колени и потребовала священника, чтобы отслужить молебен.

В другой раз Столыпин, проходя без охраны мимо враждебно настроенного народа, увидел вдруг ненавидящий взгляд какого-то парня. «Подержи мою шинель», — в приказном тоне сказал губернатор. Человек машинально повиновался и долго держал шинель, пока Петр Аркадьевич выступал перед толпой.

Увы, одним лишь моральным давлением ликвидировать беспорядки было невозможно. Столыпин проливал кровь. Его жесткость нельзя отделить от его реформаторских идей. Для того чтобы воспринять назревшие преобразования, страна нуждалась в успокоении. Позднее реформатор в одном из своих публичных выступлений четко провел различие между кровью на руках палача и кровью на руках врача, стремящегося исцелить больного.

Не запугаете

Столыпин в Саратове проявил себя как прекрасно справляющийся с трудностями губернатор. В апреле 1906 г. он стал министром внутренних дел России, а в июле — главой правительства. Прошло лишь четыре года с того момента, как скромного провинциального помещика призвали на государственную службу, а как изменилось все в России и в личной судьбе Петра Аркадьевича! Передавать власть думской оппозиции царь не хотел, а среди сторонников авторитарного управления сильных фигур практически не имелось. В итоге все надежды на успокоение и преобразования теперь связывались с фигурой Столыпина — достаточно твердого, чтобы подавлять недовольство, и достаточно умного, чтобы после успокоения страны осуществлять реформы.

Началось новое правление с трагедии. Террористы взорвали дом на Аптекарском острове, где работал Столыпин и где жила вся его семья. Десятки людей пострадали, сын и дочь премьера оказались тяжело ранены. Семья Столыпиных была срочно эвакуирована в Зимний дворец, где царь выделил ей специальные апартаменты. Позднее премьеру для проживания предоставили Елагин дворец, находящийся на небольшом острове и хорошо охраняемый.

По рассказам очевидцев, Столыпин прореагировал на покушение однозначно: «А все-таки им не сорвать реформ!». И уже 9 ноября 1906 г. появился подготовленный Владимиром Гурко Указ о праве выхода крестьян из общины. Поддержка развитию частной собственности осуществлялась при помощи Крестьянского банка, который выдавал ссуды под залог земли. Ведь если она принадлежит мужику, а не общине, то под нее можно получать деньги, используемые для расширения участков, приобретения скота, инвентаря, стройматериалов.

За десять последующих лет более четверти крестьян воспользовалось предоставленным им правом на выход из общины. По всей видимости, это стало одной из важнейших причин роста сельхозпроизводства, расширения посевных площадей, увеличения экспорта и урожайности. Миллионы крестьян осваивали новые земли в Сибири, куда в 1906-1910 гг. переселилось почти столько же русских людей, сколько за предыдущие триста лет освоения обширных территорий.

Со временем реформа могла бы полностью преобразить российскую экономику. Однако у Столыпина не было серьезной опоры в обществе, расколотом революционными настроениями.

Из всех политических сил поддерживал Столыпина лишь «Союз 17 октября» во главе с Гучковым. Поэтому реформы носили чисто авторитарный характер. Дума была распущена, и преобразования произведены царскими указами в период, пока новые парламентарии еще не преступили к работе. В дальнейшем думцы становились все более покладистыми, однако одновременно все больше отрывались от народа и все меньше отражали реальные настроения масс.

Характеризуя свои политические взгляды, Столыпин отмечал: «Я конституционалист, но не парламентарист». Трудно сказать, что конкретно имелось в виду, но, по-видимому, он симпатизировал чему-то вроде просвещенного абсолютизма, при котором осуществляются прогрессивные реформы, а самовластие монарха ограничивается в основном его культурой, а не системой политических сдержек и противовесов. В ответ на попытки оппозиции представить правительству иное видение развития страны Петр Аркадьевич как-то раз сказал два знаменитых слова: «Не запугаете». Диалога не получилось.

А самую знаменитую свою фразу он произнес 10 мая 1907 г.: «Им (противникам государственности. — Авт.) нужны великие потрясения. Нам нужна Великая Россия». Сегодня порой люди, зазубрившие отдельные столыпинские высказывания, с помощью этой фразы пытаются сделать из Петра Аркадьевича поклонника государственного регулирования, а сторонников свободного рынка представить любителями великих потрясений. На самом же деле великий реформатор переводил на рыночные принципы работы многомиллионное российское крестьянство, а сторонниками великих потрясений считал тех, кто готов был бесконечно болтать об интересах народа, вместо того чтобы проводить трудные и непопулярные реформы, во многом имевшие шоковый характер.

«Смерть за ним идет!»

Еще одной важной особенностью Столыпина, сближающей его с нынешними реформаторами и отдаляющей от поклонников всеохватывающего государства, является миролюбие. Петр Аркадьевич, несмотря на наш конфуз, приветствовал окончание Русско-японской войны, а также неоднократно вступал в жесткий спор с великим князем Николаем Николаевичем — откровенным милитаристом. Столыпин прекрасно понимал, что экономические реформы возможны лишь в мирное время. Чтобы радикально преобразиться, страна должна думать не о враждебном окружении, а о том, как лучше и больше работать. У окружения же порой полезно учиться эффективным методам хозяйствования. Например, тем, которые наш герой изучал в Восточной Пруссии.

Реальное отношение к Столыпину в обществе сильно отличалось от сегодняшнего, когда Петра Аркадьевича пытаются «приватизировать» почти все политические силы. При жизни его многие не любили. Придворные круги стремились ограничить влияние премьера на царя, а революционеры видели в нем оптимальную фигуру для устранения и, значит, для устрашения правящего класса. Постоянно шли разговоры о том, что жизнь Петра Аркадьевича в опасности. А Распутин, увидев однажды Столыпина на улице в экипаже, вдруг завопил: «Смерть за ним!! Смерть за ним идет! За Петром… за ним…».

1 сентября 1911 гг. Столыпин был смертельно ранен в киевской опере во время антракта. Говорят, что падая в кресло и теряя силы, он успел еще сделать по направлению к царской ложе жест, который приняли за крестное знамение. Через несколько дней премьер скончался. Царь приехал в Киев и, преклонив колени пред телом усопшего, долго молился. Присутствующие явственно слышали, как он много раз повторял слово «Прости». Однако просить прощение было уже поздно. Россия семимильными шагами двигалась к войне, к революции и к катастрофе.


МАКС ВЕБЕР. ЭТИКА И ДУХ

Вся жизнь Макса Вебера состояла из парадоксов. Он родился в протестантской семье, но этику кальвинизма постигал на стороне. Он занялся наукой из-за денег и стал отцом современной социологии. Он был счастлив в семье, но несчастлив в сексе. Одинокое детство, разгульная юность, аскетическая молодость и трагическая зрелость завершились нелепой кончиной в 56 лет. Но то, что он сотворил, стало классикой.

Спенсер мертв

Почему люди не читают сегодня Спенсера? Таким странным для серьезного научного исследования вопросом задался в 30-х гг. молодой ученый из Гарварда Талкотт Парсонс. Для того чтобы найти на него ответ, Парсонс написал пухлый том, благодаря которому он считается классиком социологии.

Конечно, суть проблемы состояла не в том, какие книжки на досуге открывает обыватель. Английский мыслитель Герберт Спенсер был властителем дум конца XIX века. Многим казалось, что именно он объяснил, как устроено общество. Но вот проходит лишь несколько десятилетий, и Парсонс заявляет: «Спенсер мертв».

Фактически это означает, что XX век не принял тех объяснений, которые оставил ему в наследство век XIX. Причем научная судьба Спенсера была еще не самой печальной. Память о нем все же сохранилась в умах социологов, тогда как десятки других исследователей, чьи имена некогда гремели, удостаиваются теперь лишь странички-другой в книгах по истории науки.

Былые кумиры исчезают, причем происходит это именно в тот период, когда человечество мучительно пытается понять, что же с ним случилось? Почему войны унесли миллионы жизней? Почему наряду с благополучными обществами существуют те, которые веками мучаются от нерешенных социальных проблем?

XIX век был чертовски умен, но неумеренно оптимистичен в оценках общественного устройства и перспектив человечества. А самое главное — в оценках возможностей познания. Мыслители этого века поняли, что для объяснения социума недостаточно кивать на волю богов, веления царей и действия отдельных героев. Они осознали, что требуется выявлять объективные закономерности. Но вот когда множество энтузиастов, пришедших в социологию из биологии, физики, географии, психологии, непосредственно взялись за их выявление, началось такое…

Один француз заявлял: «Дайте мне карту страны, ее очертания, климат, воды, ветры — всю ее физическую географию; дайте мне ее естественные плоды, флору, зоологию, и я берусь наперед сказать, каков человек этой страны, какую роль эта страна будет играть в истории…» А его немецкий коллега пояснял, что горы и пространственная замкнутость вырабатывают у населения довольство малым, тогда как равнина и море формируют дух экспансии и смелых начинаний, которые приводят к централизации и созданию мощных государственных организаций.

Тот, кто предпочитал биологию, занимался измерениями черепа у различных народов и делал выводы о том, какой расовый тип наиболее ценен для человечества, а следовательно, каким народам судьба уготовила преуспевание, а каким — исчезновение под ударами более полноценных соседей. Наконец, любитель физики объяснял концентрацию населения тем, что в обществе, как и в природе, действуют законы притяжения и отталкивания.

Вся эта «социология» имела под собой одно общее основание: свойственное XIX веку представление о простоте мира и о том, насколько легко его можно познать. Упоение научными достижениями было столь велико, что любые бросавшиеся в глаза связи между явлениями легко выдавались за объясняющие все и вся.

Конечно, научные системы, построенные Огюстом Контом и Гербертом Спенсером, стояли на порядок выше географического или биологического детерминизма. Поэтому они считаются основателями социологии. Но и им не удалось преодолеть уровень своего века. Они смотрели на общество как бы с высоты птичьего полета, подмечая закономерности, но, не имея возможности вдаваться в детали. В их системах мир выглядел сравнительно простым, непрерывная эволюция обеспечивала движение вперед, а все изменения были жестко детерминированы.

Примерно в том же ключе работал и Маркс. Если посмотреть на социальные идеалы Спенсера (свободный рынок), Конта (всесильное государство) и Маркса (устранение как рынка, так и государства), то сходство обнаружить трудно. Но если нас заинтересуют не практические модели, а объяснения общественного устройства, то в глаза сразу бросится единство подхода: все эти дети XIX века говорили о том, что мир с неизбежностью движется в заданном направлении.

Короли и капуста

Неудивительно, что умы XX века, сформировавшиеся на теориях прошлого столетия, должны были рано или поздно прийти в смятение. Мировые войны, тоталитарные режимы, озверевшие толпы, разрушительные кризисы наводили на мысль о том, что человечество погружается в хаос, и стройные концепции былых властителей дум на самом деле ничего в устройстве общества не объяснили. Спенсера перестали читать. Сначала казалось, что провал позитивизма играет на руку марксизму, но когда мир узнал о банкротстве социалистического эксперимента, люди, желающие понять устройство общества, перестали читать и Маркса.

Идеи XIX века свое отработали. Как только это стало ясно, возник естественный вопрос о том, а существует ли вообще социология, которая все же позволяет объяснить устройство общества? Для Парсонса этот вопрос возник еще в 30-е гг., для нас он встал в полный рост лишь сейчас. Для того чтобы получить ответ на него, следует вновь перенестись в начало XX столетия, когда у человечества вроде бы еще не было оснований для социального пессимизма, но когда наиболее зрелые умы Европы уже учились смотреть на мир совершенно по-новому.

В 1905 г. в Германии вышло в свет исследование под названием «Протестантская этика и дух капитализма», автором которого был профессор Макс Вебер. Точнее, профессором Вебер был уже в прошлом, поскольку за восемь лет до этого он внезапно оставил кафедру в Гейдельберге и исчез из научной жизни. Возвращение же в науку ознаменовалось появлением «Протестантской этики», которой суждено было стать одним из наиболее известных научных трудов столетия.

Сам заголовок работы Вебера звучал для современников примерно как «короли и капуста». Может ли быть что-либо менее связанное друг с другом, чем этика одной из религиозных конфессий и современная система организации производства? Может ли хоть в чем-то пересекаться духовный мир скитальцев, ищущих пути к Богу, и мировоззрение твердо стоящих на земле поклонников Мамоны? Вебер обнаружил здесь прямую связь. По пути научного поиска, проложенному в «Протестантской этике», пошли с тех пор лучшие социологи мира, а автор этой работы превратился в отца-основателя современной социологии.

Кровь и почва

Протестантизм не был феноменом, знание о котором пришло к Веберу из книг. С ним он оказался прочно связан своими корнями. Много поколений его предков принадлежало к числу протестантов. Дед по отцовской линии успешно вел свой бизнес в Зальцбурге, но вынужден был эмигрировать в Пруссию из-за преследований со стороны католиков. Похожая судьба постигла и предков по материнской линии. Бабка происходила из французских гугенотов, вынужденных покинуть родину после отмены Нантского эдикта.

Макс Вебер появился на свет в 1864 г. и провел свое детство в Берлине, в доме отца, где образовалась чрезвычайно насыщенная интеллектуальная атмосфера. Вебер-старший, фактически уже чуждый религиозному духу своих предков, был видным представителем немецкой национал-либеральной партии, членом германского рейхстага. У него в гостях бывали такие знаменитости, как историк Теодор Моммзен и философ Вильгельм Дильтей. Величественная фигура отца производила на Вебера огромное впечатление, и он в юности пытался всячески походить на него. Достигнув 18 лет и поступив в Гейдельбергский университет, Макс избрал для изучения право — сферу интересов отца, а также вступил в ту самую студенческую корпорацию, в которой некогда состоял Вебер-старший.

В семье был и прямо противоположный источник духовного влияния — мать, в полной мере сохранившая религиозные ценности кальвинистских предков. На фоне мужа, все более склонявшегося в сторону откровенного гедонизма, она выглядела истинным протестантом, ставящим исполнение морального долга выше обыденной житейской суеты и выше черпаемых из нее сиюминутных наслаждений.

Однако в доме Веберов явно доминировал отец, изрядным образом третировавший свою супругу. Чрезвычайная гибкость, которую приходилось либералам проявлять в годы правления Бисмарка, должна была у Вебера-старшего найти какую-то компенсацию. В итоге за Бисмарка отдувалась жена. Воспитать детей в близком ей духе она при подобном раскладе сил была не способна, а потому протестантская этика долго не могла найти путь к сердцу Макса.

Духовная атмосфера у Веберов в отличие от интеллектуальной была тяжелой. Возможно, данное обстоятельство и не сказалось бы слишком сильно на характере Макса, но в четыре года ему пришлось перенести менингит. Это осложнило контакты со сверстниками, полностью замкнув мальчика на семью. В итоге он рос болезненным, застенчивым и замкнутым ребенком, что, впрочем, не препятствовало быстрому развитию. К моменту поступления в университет он уже прочел Спинозу, Канта, Гете и Шопенгауэра.

Однако немецкий университет требовал не столько Канта, сколько адаптации студента к его буйным традициям. В Гейдельберге Макс Вебер начал лепить из себя совершенно иного человека, естественно взяв за образец своего выдающегося отца. Ломка проходила крайне интенсивно. Он начал пить пиво, участвовать в поединках. Юный «поклонник права» с радостью демонстрировал полученные в сражениях шрамы и превратился в столь самодовольного, упитанного мужчину, что его пуритански воспитанная мать не могла при виде столь переменившегося сына скрыть свое отвращение.

Трудно сказать, чем могла бы закончиться эта первая в его жизни попытка самоутверждения, если бы Веберу не пришлось вскоре отправиться на военную службу в Страсбург, где он попал под опеку сестры матери и ее мужа — историка Германа Баумгартена. Это была совершенно иная семья, нежели та, в которой Макс вырос. Баумгартен — товарищ Вебера-старшего по партии, отличался менее гибким, чем у большинства национал-либералов, позвоночником. Он отторгал авторитаризм и сохранял в душе идеи 1848 г. Что же касается его супруги, то она в отличие от сестры была человеком, умеющим отстаивать кальвинистские ценности.

Макс был полностью покорен семьей Баумгартенов и вновь начал быстро меняться. Наметилось охлаждение к отцу — его недавнему кумиру. Именно Герман стал наставником Макса. Но самое главное — у Вебера стали всерьез прививаться протестантские этические ценности. Он не стал верующим христианином («религиозно я совершенно немузыкален»), однако такие категории, как Долг и Призвание, стали с тех пор для него определяющими.

Отец понял, что происходит, поскольку по окончании военной службы вызвал сына в столицу, где тому предстояло продолжать учебу под его личным присмотром. Но перемены уже были необратимы. Макс видел в отце примитивного гедониста и тяготился своей финансовой зависимостью от него. Это чувство стало причиной еще одной — пожалуй, самой парадоксальной — ломки характера.

По окончании Берлинского университета Вебер недолго работал адвокатом. Его явно тянуло к политической, а не академической карьере. И это несмотря на то, что сам великий Моммзен, у которого Макс учил римское право, сказал ему со свойственной поклоннику античности патетикой: «Сын мой, когда я соберусь умирать, не будет никого иного, кому я мог бы с большим правом сказать: "Копье слишком тяжело для моей руки. Неси его теперь ты"».

Но от академической карьеры было не уйти, поскольку лишь она могла быстро дать финансовую независимость. Поэтому он стал доцентом Берлинского университета, а вскоре получил кафедру во Фрейбурге. С юриспруденцией было покончено, так же как с поклонением отцу.

Вся жизнь оказалась полностью подчинена аскезе и упорному научному труду. Рабочие дни были расписаны со скрупулезной точностью. В результате в кратчайший срок появились на свет труды по римской истории и аграрным проблемам Германии. К тридцати годам Вебер получил широкую известность, что позволило ему занять престижную кафедру экономики в Гейдельберге.

Однако за фасадом столь блистательного успеха скрывалась серьезная драма. Примерно в это время Вебер записывает: «Я не ученый, наука для меня — это не более чем занятие ради отдыха… Мне необходимо ощущение практической работы. Надеюсь, что педагогическая сторона профессорства даст это ощущение».

Педагогика была своеобразным эрзацем столь привлекавшей его политики. Он пытался заняться и ею, войдя в христианско-социальные политические круги. Но ничего серьезного из этих попыток выйти не могло.

Это была одна сторона драмы. Другой стороной стала личная жизнь. К дому Баумгартенов Вебер прирос не только умом и душой, но еще и чувствами. Несколько лет он был помолвлен с дочерью Германа, но так и не смог на ней жениться по причине ее плохого физического и психического здоровья. В итоге женой Вебера стала другая женщина, духовно чрезвычайно подходившая ему и ставшая хозяйкой прекрасного салона в Гейдельберге, где собирался весь цвет германской гуманитарной мысли (Эрнст Трельч, Георг Зиммель, Карл Ясперс, Вильгельм Виндельбанд, Генрих Риккерт, Вернер Зомбарт и даже марксист Дьердь Лукач). Однако в сексуальном плане супруги настолько не подходили друг другу, что удовлетворение Вебер нашел лишь на стороне, когда ему было уже сильно за сорок.

За драмой вскоре пришла и трагедия. Необходимость выбора между отцом и матерью, между домом, родным ему по крови, и домом, близким по духу, отсутствие практической самореализации, невероятное интеллектуальное напряжение и чрезмерная аскеза довели в совокупности до срыва, катализатором которого стал визит в Гейдельберг Вебера-старшего. Встреча закончилась полным разрывом. Сын расквитался с отцом и за свое юношеское преклонение перед ним, и за впоследствии возникшую антипатию, и за долгую унизительную зависимость. Он обвинил его в тирании по отношению к матери и выставил из своего дома.

Через месяц отец умер. Реакция сына была страшной. Месяцами он сидел перед окном, тупо уставившись в пространство. Не то что о работе, но даже о книгах не могло быть и речи. Опустошенность и тревога заполнили душу. Малейшее изменение в окружающей обстановке и в распорядке дня вызывали мучительные ощущения. Никакие врачи не могли помочь, и блестящий тридцатитрехлетний ученый в интеллектуальном плане перестал существовать.

Через пять месяцев наступило некоторое облегчение. Неподвижность уступила место путешествиям и санаториям. Долгих пять лет длился кризис. Можно только догадываться, через что довелось пройти Веберу за этот срок. Когда он смог вернуться к чтению книг, сферой его научного интереса стала религия, а точнее, стык столь мучительных для него в личном плане религиозно-этических вопросов и столь хорошо знакомых в плане профессиональном экономических. Через два года после окончательного выздоровления увидела свет «Протестантская этика».

Подхвативший копье

У одного из авторов этих строк сложились свои личные отношения с «Протестантской этикой». Только прочтя данную книгу, он понял наконец что такое наука. Случилось это, кстати, уже после того, как была защищена диссертация.

Советское обществоведение развивалось по двум линиям: схоластическое теоретизирование и коллекционирование фактов. Отдав дань обоим направлениям, автор пытался понять смысл науки, когда столкнулся с Вебером, находившимся за сто лет до этого в похожем положении. Пухлые тома позитивистов содержали схоластические схемы и горы эмпирики, связь между которыми была весьма сомнительной.

Задавшись целью выяснить причины происхождения капитализма, Вебер предложил неожиданную парадигму. Он стал искать его истоки не в сфере материального производства, как таковой, но в религиозной реформации XVI века. Точнее, в той этике, которая сформировалась у протестантов, в той роли, которую стало играть представление о Призвании.

Не все согласны с этим выводом. Можно даже представить себе, что когда-нибудь социология опровергнет данное положение Вебера. Но даже при этом не исчезнет его главное открытие, состоящее в том, что он начал рассматривать общество как единую систему, в которой самые неожиданные стороны тесно взаимосвязаны.

Вряд ли Вебер смог бы прийти к своим выводам, если бы не прошел через мучительную внутреннюю борьбу, через размышления о Призвании и через формирование личных этических начал, определивших в конечном счете его Дух.

Практически все люди, стоявшие у истоков социологи, были сильно зависимы от своих корней. Француз Эмиль Дюркгейм со свойственной его нации приземленностью стал искать корни проблемы самоубийства не в душевных муках страдальцев, а в социальных отношениях. Итальянец Вильфредо Парето, впитавший макиавеллизм с молоком матери, обратил внимание на то, что идеологи лишь предоставляют массам теории для того, чтобы добиваться своих целей. Наконец, русский Питирим Сорокин много лет потратил на изучение проблем созидательного альтруизма. Неудивительно, что и немецкий протестант Макс Вебер подошел к научному поиску именно с близкой ему стороны.

В дальнейшем Вебер исследовал влияние мировых религий на хозяйственную этику различных народов, сосредоточив свое внимание помимо христианской цивилизации прежде всего на Китае и Индии, а также на иудаизме. Он разработал классическую теорию бюрократии, а самое главное — ввел в научный оборот такое часто употребляемое сегодня понятие, как «харизма». Именно он впервые поставил неведомую позитивистам, но так волнующую нас сегодня проблему трудности перехода от традиционного общества к современному.

Вебер показал, что парламентарная демократия в модернизируемом обществе может не иметь законной силы в глазах народа, а потому нуждается в лидере, обладающем харизмой, т.е. неким особым даром, дающим ему возможность привлекать симпатии толпы и благодаря этому ставить ее под контроль. Некоторые исследователи впоследствии писали, что, обосновав объективную необходимость харизматической власти, Вебер проложил дорогу авторитарным режимам. Однако вернее сказать, что он еще до прихода эпохи диктатур, наставшей после Первой мировой войны, готовил общество к пониманию сложностей модернизации.

Судьба времени

После выздоровления Вебер уже не вернулся к академической карьере, успев лишь незадолго до смерти немного потрудиться в Мюнхенском университете. Стресс не отпустил его полностью. Макс не спал ночами и испытывал жуткий страх перед всякой обусловленной твердым сроком работой.

Помимо науки Вебер сосредоточился на издании социологического журнала. Но по иронии судьбы настоящей практической деятельностью ему довелось заниматься лишь во время войны, когда он организовывал работу госпиталей — убогое занятие для интеллектуала таких масштабов.

Последняя попытка переломить жизнь была предпринята сразу после войны, когда кайзеровская Германия рухнула и встал вопрос об устройстве нового государства. Вебер пытался участвовать в создании демократической партии и в разработке конституции. Вставал вопрос о его выдвижении на президентский пост. Однако никаких шансов закрепиться в политике у него не было.

Политикам всех мастей трудно было принять в свои ряды человека, который открыто призывал харизматика, способного положить предел власти посредственностей (тех самых, кстати, которые впоследствии сдали Веймарскую республику Гитлеру). Кроме того, и у правых и у левых были к нему свои счеты.

Начавшуюся революцию Вебер назвал кровавым карнавалом. С трибуны Народного собрания он говорил негодующим рабочим весьма неприятные вещи. Левые ему все это запомнили. Как только Вебер попытался, учитывая реальный вес социал-демократии, наладить контакт между разными политическими флангами, он был отброшен на обочину политического процесса. Правые приняли это, поскольку их смущала быстрая эволюция недавнего монархиста в сторону демократии.

Вебер не боролся за свою карьеру и спокойно уступал место другим, когда его отвергали. Можно лишь догадываться, чего ему это стоило. Пытаясь утешить мужа, жена заметила, что наступит время, когда нация еще призовет его. На это он скептически ответил: «Я чувствую, что жизнь все время что-то скрывает от меня».

Места для Вебера в новой Германии не оказалось. В 1920 г. он заболел пневмонией, которую поначалу врачи приняли за инфлюэнцию. Когда разобрались, было уже поздно. На траурном митинге в Гейдельберге один из крупнейших философов столетия Карл Ясперс сказал: «Люди обычно заняты лишь своей личной судьбой, в его же великой душе действовала судьба времени».


ЯЛМАР ШАХТ. СПАСИТЕЛЬ ОТЕЧЕСТВА И УЗНИК НЮРНБЕРГА

В январе 1923 г. Франция и Бельгия, стремившиеся гарантировать получение положенных им по итогам войны репарационных платежей, осуществили оккупацию Рура — крупнейшего промышленного региона Германии.

Немецкая экономика, и без того подорванная гиперинфляцией, фактически рухнула. Вопрос о финансовой стабилизации, позволяющей вернуть доверие марке, стал вопросом жизни и смерти. Решать проблему спасения национальной валюты довелось Ялмару Шахту, вставшему во главе Рентного банка, который фактически взял на себя функции банка центрального.

Единственный ариец

Шахт — во многом фигура для Германии символичная. До войны он был не слишком известным банкиром, но после подавления гиперинфляции считался спасителем отечества, человеком, который обладает поистине уникальными знаниями и способностями в области макроэкономики. Появился даже скромный, но весьма характерный, стишок:

Кто рентную марку ввел в оборот? Ялмар Шахт спас немецкий народ.

С приходом к власти нацистов, Гитлер, полагавший, что Шахт — единственный ариец, способный перехитрить евреев в такой сложной области, как финансы, вверил его попечению заботу о денежном хозяйстве, а затем и об экономике в целом. Гитлер полагал, что будет манипулировать Шахтом, но и Шахт надеялся на то, что сможет манипулировать Гитлером. В итоге все кончилось для Шахта потерей власти. А после войны еще и Нюрнбергским трибуналом. Вся история Германии более чем за полстолетия воплотилась в этой своеобразной карьере.

Столь сложная и противоречивая судьба во многом объясняется уже происхождением и образованием Шахта. Он появился на свет в 1877 г. в Шлезвиге, почти на датской границе, и в полном смысле этого слова являлся фигурой нордической. Мать его была даже датской баронессой.

Семья Шахтов входила в германские либеральные круги, а потому идеи рынка и свободы торговли были не чужды Ялмару с самого рождения. Но уже в 19 лет, будучи студентом (кстати, специализировавшимся не на экономике, а на германистике), Шахт вошел в контакт с экономистами немецкой исторической школы. Он все еще оставался фритредером, но идеи государственного интервенционизма, столь характерные для исторической школы, не могли не оказать на него влияния.

Экономика затянула, и германистика отошла в сторону. В 26 лет Шахт начал работать в Dresdner Bank — одной из крупнейших финансовых структур Германии, дослужился там до ранга помощника управляющего, но в 1914 г. сменил небольшую должность в крупном банке на крупную должность (председателя правления) в банке небольшом. Видимо, захотелось играть наконец самостоятельную роль.

Хотя до августа 1923 г. Шахт был в Германии практически никому не известен, он после войны начал исподволь готовить себе политическую карьеру. Шахт вступил в Демократическую партию, где стал членом исполнительного комитета. Хорошие контакты установились у него с канцлером Густавом Штреземаном. Да и маленький банк Шахта, благодаря связанной с инфляцией финансовой нестабильности, сумел заметно подрасти. Словом, постепенно создавалась некоторая база для решительного рывка.

Монетарное искусство

Все в жизни Шахта изменилось в августе 1923 г., когда он вступил в публичную дискуссию с человеком, считавшимся основным авторитетом в германских государственных финансах, — Карлом Хелферихом. Предметом спора была столь необходимая стране финансовая стабилизация. В этой дискуссии «старый либерал» Шахт отстаивал ортодоксальную идею, согласно которой стабилизация возможна лишь на основе займов, позволяющих вернуться к системе золотого стандарта. Хелферих же предлагал еретический вариант, основанный на выпуске… рентной марки, золотом не обеспеченной. Той самой рентной марки, благодаря которой вскоре прославился Шахт.

Шахт не выиграл теоретического спора, но благодаря неколебимой уверенности в собственных силах и хорошим контактам с канцлером победил в споре бюрократическом. Хелферих имел репутацию националиста, тогда как Шахт — умеренного демократа. Для правительства Штреземана был приемлем только второй вариант, и Шахт возглавил Рентный банк.

Тут-то и проявились главные таланты Шахта. Он не был догматиком. Более того, он оказался человеком, которого трудности только активизируют. Сумев оценить сложность ситуации и поняв, что реализовать ортодоксальный план все равно невозможно по причине отсутствия кредитов, главный банкир страны взял на вооружение идеи своего противника Хелфериха.

«Монетарная политика, — заметил как-то Шахт, — это не наука, а искусство». С такого рода искусством, правда, многие чересчур «творческие» деятели заигрывались до инфляции. Но у Шахта не было иной возможности, кроме как пуститься в несколько рискованный эксперимент.

16 ноября 1923 г. была выпущена новая денежная единица — рентная марка. Поначалу германские денежные власти собирались вообще изъять из обращения старую обесценившуюся бумажную марку. Но потом от этой идеи отказались, сохранив в обороте две параллельно функционирующие валюты, которые могли обмениваться друг на друга по рыночному курсу. Старая бумажная марка продолжала считаться официальной денежной единицей страны, тогда как для рентной марки было придумано новое глубокомысленное наименование — официальное средство платежа.

Доверие к рентной марке определялось тем, что новая денежная единица гарантировалась реальными государственными ценностями — землей и недвижимостью. Кроме того, следует принять во внимание и традиционную дисциплинированность немцев, их доверие ко всему, что выпускает государство (даже если это всего лишь сомнительная «бумажка»). Наконец, повышало доверие и то, что правительство предприняло меры по сокращению расходов и повышению доходов бюджета. Поскольку размер эмиссии рентной марки был жестко ограничен, новая денежная единица стала стабильной.

В этот момент изменилась политика иностранных государств по отношению к Германии. Стало вызревать понимание того, что немцы не способны в кратчайшие сроки выплатить репарации. Появился план Дауэса, предполагавший осуществление реалистичных платежей и реструктуризацию их на длительный срок.

В мире появилась уверенность в том, что германская экономика все-таки сможет наконец начать нормально функционировать. Для контроля за ходом восстановления в Германию прибыл американский эмиссар Патрик Гилберт. Затем в страну пошли крупные иностранные кредиты.

Денежное обращение полностью стабилизировалось, и в 1924 г. новая рейхсмарка стала размениваться на золото. Вновь начал функционировать Рейхсбанк, который возглавил Шахт, сохранивший принципы своей эмиссионной стратегии и применительно к выпуску новой рейхсмарки.

Сразу после восстановления денежной системы началось постепенное оживление экономики. Старая бумажная марка окончательно была изъята из обращения к июню 1925 г., и этот акт символизировал собой наступление новой эпохи.

Танцы на вулкане

Экономика была спасена, однако научиться жить экономно немцы не смогли. В 1927 г. Шахт подверг острой критике муниципалитеты за то, что они стали жить не по средствам, приобретая земельные участки и строя бассейны, стадионы, общественные здания, отели, конференц-залы, планетарии, аэропорты, театры, музеи.

Германия, не успев толком даже встать на ноги, очень много стала одалживать за рубежом. Штреземан заметил, что процветание страны лишь кажущееся и Германия просто танцует на вулкане. Если краткосрочные кредиты отзовут, в значительной части экономики сразу возникнет коллапс. Но его предупреждение, как и аналогичное предупреждение Шахта, было проигнорировано. В итоге так и не окрепшая страна на рубеже 20-30-х гг. вошла в серьезный экономический кризис, одним из следствий которого стал приход к власти нацистов.

Шахт в это время чрезвычайно удачно выстраивал свою карьеру. Он управлял Рейхсбанком до марта 1930 г., но еще в апреле 1929 г. начал делать заявления, свидетельствовавшие об очередной эволюции его взглядов, весьма созвучной развитию взглядов нацистов. Банкир, в частности, потребовал возврата германских колоний и польского коридора для того, чтобы имелась возможность выплачивать репарации. Французы были вне себя. Париж стал делать грозные заявления и давать инструкции своим банкам об отзыве депозитов из Германии.

Шахт ушел, предпочтя в течение некоторого времени заниматься свиноводством. Таким образом, его репутация оставалась незапятнанной. Он по-прежнему считался чудотворцем, вытянувшим в 1923-1924 гг. страну из пропасти, а последующие экономические трудности с его именем уже не ассоциировались. Более того, сформировался миф, в котором роль Шахта в жизни страны превозносилась буквально до небес. Когда он отправлялся в отставку, в прессе появилась картинка, изображающая новое занятие бывшего главы Рейхсбанка с подписью: «Несчастна та страна, в которой хороший банкир вынужден выращивать свиней».

Уже с декабря 1930 г. Шахт начал налаживать контакты с Гитлером. Симпатий к нацистам он не испытывал и в партию не вступал, оставаясь одним из немногих крупных экономистов, не связанных с NSDAP. Более того, он намеренно не стремился войти в круг ближайших сподвижников Гитлера, хотя подобная возможность у него, скорее всего, имелась. Как отмечал биограф банкира, «Шахт и другие нацистские лидеры были как вода и масло: они не смешивались».

Только сложность и противоречивость характера Шахта может объяснить подобное поведение. Этот банкир бесспорно выделялся на общем политическом фоне Веймарской республики, столь богатой на персоналии, но столь бедной на по-настоящему сильные фигуры. Он вызывал у современников сложную смесь чувств, в которую входили и восхищение и отвращение.

Это был человек крайне эгоистичный, циничный и абсолютно уверенный в силе собственной личности. Прекрасно ориентируясь как в экономике, так и в политике, Шахт хорошо понимал все противоречия столь неустойчивой Веймарской республики. Он пришел к выводу о необходимости режима твердой руки и довольно рано осознал, что реальную силу в стране представляет именно Гитлер. Нацизму он абсолютно не симпатизировал, но использовать это движение в собственных интересах и в интересах страны Шахт действительно намеревался.

Нельзя сказать, что он не имел в жизни твердых принципов. Вступив еще в 1908 г. в масонскую ложу, молодой банкир, по-видимому, намеревался в зрелой жизни приложить усилия для того, чтобы усовершенствовать общество. Шахт, бесспорно, любил власть, рвался к власти, но при этом понимал, будучи реалистом, что власть и слава должны хотя бы частично опираться на практические дела. Обеспечив финансовую стабилизацию, он стремился теперь к тому, чтобы вновь вытянуть германскую экономику из кризиса. Ради того, чтобы проложить свой собственный путь, Шахт готов был идти на любые политические компромиссы. В том числе и те, которые слишком плохо пахли.

Mefo-стофель

В 1933 г. Шахт вновь стал главой Рейхсбанка, а с середины 1934 г. фактически стал руководить всей германской хозяйственной системой, получив в придачу к старому своему посту еще и должность министра экономики.

Шахт был абсолютно чужд радикальным социалистическим подходам, и это в течение какого-то времени вполне сочеталось с позицией Гитлера, желавшего ликвидировать огромную безработицу, а потому пользовавшегося услугами «буржуазных специалистов». Фюрер на первых порах практически безгранично доверял Шахту, и тот использовал это доверие для того, чтобы бороться с радикальными элементами, столь распространенными в нацистской партии.

В частности, Шахт вступил в жесткое столкновение с аграрным авторитетом нацистов Вальтером Дарре, делавшим ставку на утопический путь развития крестьянских хозяйств. Но Шахт прекрасно понимал, что Германия может быть только индустриальной страной, как бы ни хотелось романтически настроенным идеологам партии, вернуть времена древних германских общин.

Вступал Шахт в столкновение и с Робертом Леем, выстраивавшим тоталитарную систему единого трудового фронта. Уже с 1933 г. в Германии на добровольной основе, а с 1935 г. — на принудительной, была введена трудовая повинность для мужчин от 18 до 25 лет. К 1938 г. государство стало распоряжаться рабочими руками практически всех граждан. Стал воплощаться в жизнь лозунг: «Каждый рабочий — солдат экономического фронта». Люди могли быть принудительно отправлены в промышленность, сельское хозяйство или, скажем, на строительство укрепленных сооружений линии Зигфрида. Естественно, макроэкономические подходы Шахта вступали в противоречие с тоталитарными подходами Лея.

Но при всем при том Шахт не оправдал ожидания многих сторонников либерализма, полагавших, что автор знаменитой финансовой стабилизации, вернувшей Германию к твердой валюте, уменьшит участие государства в экономике. Шахт, напротив, увеличил масштабы государственного интервенционизма.

Промышленность нуждалась в займах, и глава Рейхсбанка дал их ей в довольно большом объеме. В частности, его «экономическим открытием» стала эмиссия своеобразной «параллельной валюты» — специальных векселей «Mefo», с помощью которых в экономику был направлен мощный финансовый поток. По имеющимся оценкам, в 1934-1935 гг. эти векселя обеспечивали порядка 50% всех расходов на перевооружение Германии. Разъясняя однажды Гитлеру их функции, министр финансов граф Шверин фон Крозиг заметил, что они были всего лишь способом печатать деньги.

Шахт шел по узкой тропе между двумя пропастями. Интенсивная денежная накачка экономики сильно противоречила тому, что сам он делал в прошлом. Но, похоже, искусством проведения монетарной политики глава Рейхсбанка овладел неплохо. Как сам он впоследствии отмечал, вплоть до 1937 г., т.е. до того момента, когда Шахта фактически отстранили от власти, инфляция в Германии находилась под твердым контролем. И объем денежной массы в сентябре 1936 г., и объем производства соответствовали уровню 1928 г. Можно сказать, что Шахт стал ведущим практиком кейнсианства еще до появления классической работы Кейнса.

Примерно таким же был курс Шахта и во внешнеэкономической области, где он активно использовал государственный интервенционизм, но сторонился социализма. Шахт ввел полный контроль за импортом. В результате вплоть до 1938 г. Германии удавалось сохранять положительный торговый баланс, несмотря на рост ввоза товаров, имеющих стратегическое значение.

Таким образом, можно сказать, что Шахт сумел обеспечить макроэкономическую сбалансированность, но при этом именно он начал радикальным образом менять структуру экономики. Стратегия Шахта при всей своей внешней цивилизованности закладывала основы нацистской хозяйственной системы, в которой потребление народа сводится до минимума ради производства вооружений. Сам Шахт не перешел грань дозволенного в «приличном обществе», но явно поспособствовал общему «упадку экономических нравов».

«Бесшумные финансы»

Сумев соблюсти меру в финансовой политике, Шахт не сумел удержать равновесие в политике, как таковой. В конечном счете сказались принципиальные различия в подходах банкира и фюрера. Сначала они были попутчиками. В дальнейшем же, по мере того как усиливалось стремление Гитлера к милитаризации экономики, для усиления государственного интервенционизма оказались приняты меры принципиально иного типа, чем те, которые устраивали Шахта.

Организация оплаты труда теперь очень походила на разработку советской тарифной сетки. Для каждой отрасли фиксировалась базисная зарплата по восьми основным группам в соответствии с квалификацией работника. Самая высокая зарплата оказалась в отраслях тяжелой промышленности, самая низкая — в производстве товаров народного потребления. К 1938 г. под предлогом нехватки рабочей силы заработная плата вообще была зафиксирована и в дальнейшем оставалась на неизменном уровне.

Тем не менее обществом, настрадавшимся от недавнего экономического кризиса, факт ухудшения своего материального положения абсолютно не осознавался. Немцам казалось, что их доходы, благодаря этатистским действиям нацистов, только увеличиваются. «В 1936 г., — отмечал один американский журналист, — приходилось слышать, как рабочие, лишенные права создавать профсоюзы, шутили после сытного обеда: при Гитлере право на голод отменено».

Помимо фиксации зарплаты в октябре 1936 г. были установлены фиксированные цены на основные группы товаров. Особое внимание уделялось поддержанию цен на продовольствие. В основном этого удалось достигнуть, но нехватка продуктов скоро стала очевидной, несмотря на бурный рост экономики.

Похожим образом были решены проблемы и в валютной сфере: к 1938 г. государство установило множество нерыночных обменных курсов, ограничивавших импорт той продукции, которая не считалась приоритетной.

Наконец, с помощью высоких налогов, а также серии добровольных и принудительных займов в государственный бюджет изымались имевшиеся у населения и предприятий средства. Если в 1938 г. такого рода займы уже покрывали расходы бюджета на 40%, то к 1943 г. они составляли целых 55%.

Германское руководство осуществляло стратегию так называемых «бесшумных финансов». Для функционирования экономики большее значение имели даже не широко разрекламированные акции, при которых под громкие звуки фанфар домохозяйки отдавали государству свои с трудом сбереженные пфенниги, а проходившие в тиши кабинетов переговоры, на которых банкиров разными способами убеждали конвертировать краткосрочные займы в долгосрочные.

«Основной причиной стабильности нашей валюты, — заявил как-то Гитлер в беседе с Шахтом, — являются концентрационные лагеря». А в беседе с Раушнингом добавил: «Я обеспечу стабильность цен. Для этого у меня есть СА». Несмотря на некоторую образность данных выражений, по сути дела они были вполне верны. За стабильность цен и валютного курса боролись абсолютно неэкономическими методами. Задачи были решены, но экономика на этой основе могла развиваться только в том направлении, которое определялось целями милитаризации.

Все эти меры в совокупности позволили удержать на низком уровне частное потребление и расширить потребление государственное, что было столь важно в свете проводимой Гитлером политики ускоренной милитаризации экономики. К концу войны доля потребительских товаров снизилась в общем объеме германского промышленного производства до 28% по сравнению с 53% в 1932 г.

Из-за нехватки товаров потребительского назначения в одном лишь Берлине к ноябрю 1939 г. закрылось 10 тысяч магазинов. Неудивительно, что гитлеровская экономика, если смотреть на нее с формальной точки зрения, демонстрировала высокие темпы роста и не знала кризисов. Ведь к потребностям населения приспосабливаться не приходилось. Нацистские стратеги просто ставили «на поток» то, что требовалось фюреру для реализации его милитаристских планов.

Самый яркий и самый невинный

В этой экономике Ялмару Шахту делать уже было нечего. Возвышение Германа Геринга, ставшего во главе так называемого «четырехлетнего плана», переводившего значительную часть германской хозяйственной системы на откровенно административные рельсы, стало одновременно и падением Шахта. В ноябре 1937 г. он оставил Вальтеру Функу свой пост в безвластном Министерстве экономики. В начале 1939 г. Шахт ушел и из Рейхсбанка, поскольку в абсолютно милитаризированной системе даже роль монетарной политики теперь мало что значила. В это время он перешел в оппозицию Гитлеру, причем поначалу играл в ней, по-видимому, ведущую роль.

Шахт в самом начале новой мировой войны осудил вторжение вермахта в Польшу. А уже в 1942 г. окончательно разошелся с нацистским режимом, поняв, что он неизбежно проиграет в конфронтации со всем миром.

Конец карьеры Шахта был весьма печальным и в то же время весьма символичным для судеб германского либерализма, увязнувшего в системе сложных компромиссов. В 1944 г., через три дня после знаменитого покушения на фюрера, Шахт был арестован нацистами как один из предполагавшихся лидеров постгитлеровского рейха. А когда в Германию пришли союзники, «оппозиционер» сам превратился в «нацистского преступника» и вновь оказался за решеткой. Ему пришлось пройти через Нюрнбергский трибунал наряду с теми, кто действительно стоял у руля нацистской системы.

Впрочем, банкир считал себя самым ярким и самым невинным человеком из всех, находившихся в заключении. Превратности судьбы не изменили характера «спасителя отечества образца 1923-1924 гг». и не сломили его. В конечном счете Ялмар Шахт оказался оправдан трибуналом. После войны он прожил еще четверть века и скончался в 1970 г. глубоким старцем.


ИГНАЦ ЗЕЙПЕЛЬ. МЕФИСТОФЕЛЬ НА ГОСУДАРСТВЕННОЙ СЛУЖБЕ

Когда после Первой мировой войны Австро-Венгрия распалась, наследники некогда великой империи враз почувствовали на «своей шкуре» незавершенность экономических реформ эпохи Франца-Иосифа. Особенно тяжело пришлось маленькой Австрии, долгое время успешно пользовавшейся своим положением на самом верху властной вертикали, а после 1918 г. вынужденной кормиться собственным трудом.

Кто прокормит чиновников?

В старой империи Австрия не столько специализировалась на промышленном производстве, сколько на управлении огромным бюрократическим «хозяйством» династии Габсбургов. Соответственно, в этой стране было непропорционально много чиновников, привыкших получать жалованье из имиперской казны, а не зарабатывать себе на жизнь использованием рыночных методов.

Бремя содержания бюрократов, предназначенных для управления тридцатимиллионной империей, поначалу просто легло на бюджет страны с 6,5 млн. населения, фактически не имеющей возможности осуществлять столь большие непроизводительные расходы. При 1,6 млн. рабочих и 1,4 млн. крестьян в государстве насчитывалось 530 тыс. чиновников, служащих и лиц свободных профессий, а также еще почти 3 млн. детей, стариков и иждивенцев. Австрия как бы представляла собой маленького, физически слабого человечка с огромной головой.

Положение Вены было еще хуже, чем положение Австрии в целом. Этот город возбуждал вражду самых разных групп населения. Всюду, где раньше столица имела влияние, теперь она оказывалась в изоляции. Даже те районы, что были видны невооруженным глазом с башни собора Святого Стефана, отказывались разделить имеющееся у них продовольствие с голодающими жителями столицы.

Положение Вены еще более ухудшилось в связи с притоком большого числа австрийцев, занимавших раньше административные должности в тех частях империи, которые теперь отделились. Хотя этот приток компенсировался оттоком тысяч чехов, поляков, венгров и хорватов, стремившихся воссоединиться со своими освободившимися соотечественниками, все же в столице население заметно увеличилось за счет обнищавших беженцев.

Голодные люди рыскали по стране, отыскивая возможность приобрести хоть какое-нибудь продовольствие. Зародилось мешочничество. Но рыночные механизмы давали сбой в условиях зарождающейся высокой инфляции. Власти отдельных земель и даже округов стремились полностью закрыться от соседей, охраняя имеющееся у них продовольствие. Гражданам новой республики требовались паспорта и даже специальные доморощенные визы для того, чтобы ездить по своей собственной стране, перебираясь из одной провинции в другую. «Во время путешествий, — отмечал современник тех событий, — людей тщательно обыскивали, но не ради кошелька или бриллиантов, а ради картошки и муки. Один человек вспоминал, как он четырнадцать часов сидел на железнодорожной станции в Граце, ожидая разрешения на право войти в город».

Кордоны, правда, далеко не всегда помогали устранить рынок и удержать продовольствие от вывоза в столицу. Нищих австрийских чиновников, спешно брошенных местными властями на работу в новоявленных таможнях, нетрудно было подкупить, чем мешочники постоянно и занимались. Если же добром сторговаться не удавалось, спекулянты, неплохо вооруженные и закаленные в окопах Первой мировой, прорывались в богатые хлебом регионы с боем. На границах отдельных австрийских земель регулярно возникали кровопролитные стычки.

Самый дешевый «курорт» Европы

Для того чтобы содержать обнищавшую страну, послевоенное социал-демократическое правительство не нашло ничего лучше, нежели в огромном количестве печатать деньги. Годовой бюджет, принятый парламентом, был истрачен уже в течение первого месяца. После этого правительство существовало за счет системы экстраординарных кредитов.

Информация об ожидаемой нехватке средств докладывалась один или два раза в неделю министерству финансов, которое в итоге обеспечивало покрытие дефицита посредством печатания новых банкнот, поставляемых эмиссионным банком. При этой хаотической системе не только не было возможно предпринять попытки хоть как-то обуздать расходы, но не было даже толком известно, сколько истратило правительство в данном месяце, пока в следующем другие министерства не предоставляли свои отчеты в Минфин.

При слабой политической власти налоги никто толком не платил, а то, что все же взималось с населения, быстро обесценивалось. В 1922 г. министр финансов еще собирал подоходный налог за 1920 г. и даже не приступал к его оценке за 1921 г.

Беспорядочная денежная эмиссия породила инфляцию. Методы борьбы с ней оказались анекдотичными. Поначалу власти не находили ничего лучшего, чем фиксировать цены на ряд товаров и услуг. В частности, был установлен максимальный размер квартирной платы. Это означало, что съемщики квартир жили в них практически бесплатно. Год проживания стоил меньше, чем один обед.

Естественно, в поддержании заниженных цен и господстве дефицита была заинтересована многочисленная государственная бюрократия. Низкие заработки и невозможность прокормиться официальным путем стимулировали коррупцию.

В наилучшем положении на рынке оказывались иностранцы — законные обладатели большого количества твердой валюты. Они скупали в Австрии все, что только могли, не ограничиваясь предприятиями и оборудованием, но в первую очередь вывозя художественные ценности, которыми столь богаты были венская буржуазия и старая австрийская аристократия. Немало предметов национальной культуры было потеряно для страны в годы высокой инфляции.

В западных австрийских землях процветал своеобразный пивной туризм, плоды которого наблюдал в Зальцбурге известный писатель Стефан Цвейг. Баварские бюргеры толпами валили через границу, накачивались пивом, которое на этом «курорте» им практически ничего не стоило, и тут же отправлялись к себе домой даже без ночевки. Некоторых наиболее активных туристов приходилось доставлять к поезду на тележках для багажа, так как их бесчувственные тела уже не способны были передвигаться самостоятельно.

Любопытно, что после того, как в Австрии была обеспечена финансовая стабильность, а в Германии, наоборот, кризис дошел до нижней точки, направление пивного туризма сменилось на 180 градусов. Теперь уже из Зальцбурга ехали в Баварию для того, чтобы выпить по дешевке.

Попользоваться местной дешевизной приезжали в Австрию «туристы» и из дальнего зарубежья. Цвейг был свидетелем того, как отель-люкс «Европа» в Зальцбурге долгое время был целиком заполнен английскими безработными.

Выплачиваемое им гуманными британскими властями пособие оказывалось благодаря обесценению австрийской кроны столь велико в пересчете на местные деньги, что жить в лучшей гостинице Зальцбурга было дешевле, чем в трущобах Ист-Энда.

Христианский социализм

С мая 1922 г. в Австрии появилось новое правительство во главе с 46-летним христианским социалистом Игнацем Зейпелем, которому удалось качественным образом изменить ход дел в стране посредством привлечения широкой международной помощи. Дабы понять, почему произошел кардинальный поворот, важно разобраться в том, что представляли собой христианские социалисты в целом и канцлер Зейпель в частности.

История партии восходит к 1888 г. Это была эпоха, когда папа Лев XIII впервые призвал священников идти в народ и фактически заниматься политической деятельностью. Это была эпоха, когда в Австрии остро встал вопрос о том, кто же будет оказывать решающее политическое влияние на средний класс и на крестьянство в условиях радикализации пролетариата, подверженного все более сильной агитации со стороны социал-демократии. Это была эпоха, когда в Германии Бисмарк пытался разрушить «монополию» социал-демократов на социализм.

Христианским социалистам удалось вывести мелкую буржуазию из-под непосредственного влияния аристократии и прелатов католической церкви. Партия стала дееспособной силой, уважающей частную собственность и имеющей собственную социальную базу. В то же время это оказалась наиболее националистически настроенная австрийская партия, противопоставляющая себя интернационально ориентированным социал-демократам. Среди ее основателей был бургомистр Вены Карл Люгер — известный для своего времени антисемит.

Впрочем, постепенно христианские социалисты стали преодолевать крайности своих исходных позиций. Новые основы австрийского национализма были изложены Зейпелем в 1916 г. в книге «Нация и государство». Он отстаивал положение о том, что нация — это культурное сообщество, а отнюдь не сообщество, формирующееся по крови. Зейпель отрицал всяческие формы расизма и отстаивал политический интернационализм. С его точки зрения, многонациональные государства, такие как империя Габсургов, должны были не распадаться на отдельные части, а постепенно трансформироваться посредством либерализации старой политической системы.

Позиция Зейпеля стала доминирующей. Таким образом, именно христианские социалисты к моменту распада государства оказались политической силой, с одной стороны, вполне националистической, но с другой — наиболее связанной с империей и с династией. Христианских социалистов не привлекала популярная среди социал-демократов идея германского аншлюза, хотя они поначалу и не знали, что делать с неожиданно образовавшимся австрийским государством.

Лично Зейпель имел некоторый опыт работы в правительстве еще во времена империи. В 1918 г., незадолго до краха старого режима, его назначили министром общественного благосостояния. Тем не менее в новых условиях требовалась иная политика.

Зейпель, бесспорно, был необычным политическим лидером. Католический священник, профессор моральной теологии Зальцбургского университета, иезуит, блестящий оратор, умеющий оказывать воздействие на паству, он в своей политике откровенно использовал то, что принято называть иезуитскими методами, стремясь достигнуть цели любыми возможными средствами. Современники отмечали, что «за его орлиным профилем временами проглядывал хитрый лис, а в его "ангельской" политике всегда находил себе место Мефистофель».

Новый курс

Видя панику, возникшую в стране из-за неспособности самостоятельно прокормиться, Зейпель в 1918 г. не отрицал необходимости вхождения Австрии в состав какого-то крупного государственного образования (имелись в виду аншлюз или создание Дунайской федерации, воссоздающей в новой форме старую империю), но акцентировал внимание на постепенности осуществления данного процесса. Фактически уже тогда он вступил в спор с социал-демократами, желавшими ускорить объединение. Когда же стало окончательно ясно, что Австрия должна не искать сильных партнеров, а идти по пути формирования независимого государства и построения собственной экономики, Зейпель развернулся в полной мере, стремясь создать условия для проведения такой политики.

Для Зейпеля было принципиально важно убедить влиятельные зарубежные правительства в необходимости оказать согласованную поддержку Австрии. В ходе своей поездки по столицам соседних государств — Германии, Италии, Чехословакии, он сумел всюду создать нужное ему впечатление. Жалуясь на неспособность своей страны выйти из долговременного кризиса, он то намекал на возможность аншлюза, то говорил о вероятном уходе под протекторат Италии, то создавал впечатление австрийского сближения с Чехословакией и Югославией.

Каждому из соседей не нравился вариант возможного усиления влияния на венскую политику другого соседа, поскольку это могло нарушить с таким трудом сложившийся хрупкий политический баланс сил. Особенно сильно европейцы опасались аншлюза, связанного с усилением немецкого реваншизма, а также возможного формирования Великой Италии (заметим попутно, что в конце 1922 г. правительство страны возглавил Бенито Муссолини), которая таким образом переваливала бы через Альпы и создавала новые геополитические проблемы в условиях, когда Европа еще не успела полностью расхлебать последствия недавнего возвышения Германии. Таким образом, в Европе нарастало общее желание применить согласованные усилия для преодоления австрийского кризиса.

В конечном счете благодаря дипломатии Зейпеля в австрийские финансовые дела была вынуждена вмешаться Лига Наций, хотя социал-демократы до последней возможности сопротивлялись подходу, предложенному их политическими конкурентами. Например, Отто Бауэр утверждал, будто Австрия самостоятельно может изыскать средства для стабилизации валюты, а коммунисты даже предложили план осуществления широкомасштабных конфискаций имущества для того, чтобы избежать международного контроля за ходом австрийских реформ. В частности, у коммунистов возникла идея захвата государством церковного имущества для последующей его распродажи.

И все же 4 октября 1922 г. Австрия получила крупный международный заем, который обеспечивали Англия, Франция, Италия и Чехословакия при условии наведения порядка в финансовых делах страны. Политическим условием данной сделки было замораживание на 20 лет вопроса об аншлюзе.

Данный пример реализации программы Лиги Наций представляет собой особый интерес, поскольку это был первый в мировой экономической истории случай осуществления реформ с помощью финансирования и под контролем международной организации. Впоследствии, когда был создан Международный валютный фонд (МВФ), такого рода программы стали реализовываться в массовом порядке.

Брюссельский консенсус

Лига Наций впервые поставила вопрос о реализации программ помощи реформам на международной финансовой конференции, проведенной в Брюсселе в сентябре-октябре 1920 г. На этой конференции был принят план Мулена, названный по имени разработавшего его амстердамского банкира. План был нацелен на то, чтобы восстановить в значительной мере разрушенную войной практику предоставления международных коммерческих кредитов.

Но для восстановления нормальной деловой практики требовалось оказать содействие целому ряду стран. Ведь кредитование возможно только в условиях здоровых финансов. В том числе и финансов государственных. Поэтому план Мулена выдвигал комплекс требований как к отдельным странам, желающим получить доступ к кредитным ресурсам, так и ко всей международной финансовой общественности. Этот документ 1920 г. удивительно напоминает вашингтонский консенсус 80-90-х гг. XX века, т.е. тот подход, к которому вернулись экономисты более чем через полстолетия при разработке принципов осуществления реформ в странах Центральной и Восточной Европы.

Среди важнейших требований «брюссельского консенсуса» были, в частности: обеспечение бюджетной сбалансированности; осуществление политики, способной остановить инфляцию; учреждение центральных эмиссионных банков; предоставление международных кредитов лишь на коммерческих условиях.

Помимо вышеперечисленных финансовых требований Брюссельская конференция приняла декларацию, в которой призвала к свободе торговли и к отмене всех протекционистских ограничений не только в отношениях между вновь возникшими на развалинах старых империй государствами, но и в целом во всем мире.

Основываясь на принципах восстановления кредита, сформулированных в Брюсселе, Великобритания, Франция, Италия и Япония уже в марте 1921 г. приняли решение отложить свои репарационные требования к Австрии на неопределенное будущее. А затем, когда были достигнуты договоренности с правительством Зейпеля, Лига Наций непосредственно приступила к реализации программы.

В Вену прибыл бургомистр Амстердама г-н Циммерман, приступивший к исполнению обязанностей специального комиссара, наблюдающего за экономическим восстановлением. Парламент должен был передать правительству все полномочия, необходимые для осуществления финансовой стабилизации. До 20-го числа каждого месяца правительство обязывалось предоставлять на рассмотрение Циммерману проект расходов и доходов государственного бюджета на следующий месяц. Впоследствии точно так же комиссаром Лиги Наций утверждался и отчет о его исполнении. Действительно, как и опасались левые, экономика страны на время оказалась под жестким контролем «мировой буржуазии».

«Альпийский доллар»

Результаты стабилизационных действий «буржуазии» не замедлили, однако, сказаться. Как только были достигнуты договоренности с Лигой Наций, панические ожидания роста цен в Австрии сошли на нет и темпы инфляции резко спали. Этот позитивный результат был закреплен вскоре уменьшением темпов денежной эмиссии. К началу 1923 г. стал функционировать новый эмиссионный банк.

В ноябре 1923 г. усилиями Виктора Кинбэка — министра финансов и близкого друга канцлера — бюджет страны впервые был сведен с профицитом. Этому способствовало как значительное сокращение расходов (в частности, власти решились наконец нанести удар по австрийской бюрократии и количество государственных служащих было сокращено примерно на треть), так и увеличение поступлений в бюджет. Доходы возросли благодаря тому, что сбор налогов сразу стал лучше после того, как стабилизировался валютный курс.

Следствием энергично предпринятых Зейпелем действий стало то, что финансовая стабильность в Австрии была обеспечена раньше, нежели в Германии, Венгрии и Польше, которые также пострадали в первой половине 20-х гг. от высокой инфляции. Крона стала одной из самых стабильных валют в Европе, и ее даже прозвали альпийским долларом.

Тем не менее завершение стабилизации заняло несколько лет. Поначалу быстрому экономическому восстановлению Австрии способствовала французская оккупация Рура. Паралич германской экономики расширил спрос европейского рынка на австрийские товары. Безработица начала быстро снижаться.

В дальнейшем же опять пришли трудности. После того как Германия сумела решить свои финансовые проблемы, спрос на австрийские товары снова сократился. В 1924 г. вновь выросла безработица, поскольку правительство должно было отменять дотации ряду неэффективно работающих государственных предприятий. Спрос на внешнем рынке в условиях ликвидации германских хозяйственных трудностей не мог быть столь высоким, чтобы рост частного сектора компенсировал снижение занятости в секторе общественном. Многим казалось в этот момент, что реформа, осуществленная правительством Зейпеля, не удалась.

Общественность, желавшая сразу получить все преимущества финансовой стабилизации, не испытав при этом никаких трудностей перехода, встретила экономическую политику христианских социалистов в штыки. Лишь немногие верили в успех правительственных начинаний. Роскошная Вена, еще не отвыкшая от тех времен, когда на нее как из рога изобилия сыпались блага, собираемые со всей огромной империи, откровенно высмеивала экономическую реформу, не очень-то стремясь задумываться над тем, откуда власти могут взять ресурсы для того, чтобы накормить страну.

Газеты тех лет сравнивали финансовую стабилизацию с попыткой цыгана научить свою лошадь жить без пищи. С каждым днем он давал ей все меньше и меньше корму и дошел уже до той стадии, когда лошадь обходилась одной соломинкой в день. Эксперимент совсем уже было завершился успехом, но тут подопытное животное внезапно скончалось.

Ирония иронией, но в реальной жизни страны события развивались совсем по иному сценарию. После укрепления национальной валюты в стране осуществили денежную реформу. В 1925 г. крона была деноминирована и обменена на шиллинг, который оставался австрийской денежной единицей на протяжении всего XX века вплоть до введения евро.

В 1926 г. контроль за ходом преобразований со стороны Лиги Наций был отменен и Австрия стала в полном смысле экономически самостоятельной страной. Этот год оказался первым годом быстрого экономического роста.

Увы, рост этот по независящим от Зейпеля причинам сохранялся недолго. В конце 20-х гг. начался мировой экономический кризис, который, естественно, затронул и Австрию. Стало ясно, что обеспечить повышение конкурентоспособности можно только посредством установления твердой авторитарной власти, способной противостоять популизму. Главным проводником данной оказался Зейпель.

Канцлер активно подавлял рабочие выступления, получив за это прозвище «прелат без снисхождения». В итоге ему пришлось уйти в отставку. Впрочем, оставшись не у дел, Зейпель продолжал бороться с демократией. Вплоть до своей кончины в 1932 г. он обрушивался на господство партий в политической жизни страны и требовал построения парламента на сословном принципе.


МИКЛОШ ХОРТИ И ИШТВАН БЕТЛЕН. АДМИРАЛЬСКИЙ ЧАС


Миклош Хорти и Иштван Бетлен

После окончания Первой мировой войны маленькой Венгрии особенно «повезло». Помимо проблем, связанных с поражением и развалом империи Габсбургов, венграм пришлось расхлебывать еще и кашу, заваренную советской властью. Не российской, а собственной. Ведь Будапешт оказался единственной столицей Европы, куда пришли Советы.


Синие, белые, красные…

Бюджетные расходы возлюбившего пролетариат советского правительства в десять с лишним раз превосходили его доходы. Поэтому властям, чтобы свести концы с концами, срочно пришлось делать деньги буквально-таки из ничего.

Поначалу, когда денежные системы отдельных государств — наследников империи еще не были должным образом разделены, советская республика использовала даже фотомеханический способ для того, чтобы подделывать австрийские банкноты. Примерно таким же образом в наше время фальшивомонетчики занимаются ксерокопированием долларов, но тогда идея была взята на вооружение коммунистическим государством. Однако долго такого рода подход срабатывать не мог. Пришлось подналечь на печатный станок.

Его работа принимала порой курьезные формы. Некоторые банкноты печатали на белой бумаге вместо традиционной синей, поскольку той просто физически не хватало. Крестьяне считали «белые» деньги неполноценными и отказывались принимать их. В результате на рынке возник курс «синих» денег к «белым».

Неразбериха с «синими» и «белыми» в конечном счете погубила красных. Инфляция захлестнула страну и беспомощная, некомпетентная советская власть быстро пала. Страшным национальным унижением стала румынская оккупация, но через некоторое время бразды правления сосредоточились в руках адмирала Миклоша Хорти, ставшего регентом по причине отсутствия законного монарха. Причем, поскольку венгры не торопились с решением вопроса о том, кто же должен быть этим самым законным монархом после падения Габсбургов, «адмиральский час» затянулся примерно на четверть века. Регентство оказалось эпохой авторитарного правления Хорти, которое, правда, ни в коей мере не было ни фашистским режимом, ни даже единоличной диктатурой.

Начинался хортизм далеко не лучшим образом. Возглавляемая адмиралом армия развязала террор против тех, кто сотрудничал с Советами. На ее совести оказалась смерть почти двух тысяч человек — преимущественно евреев. Однако оставшееся в живых население страны надо было не убивать, а спасать. Прежде всего — от экономической катастрофы, от инфляции, парализовавшей жизнь страны.

Два протестанта

На то, что происходило дальше, огромное воздействие оказала личность регента. К тому моменту когда Хорти достиг высшей власти, ему исполнилось 52 года и он был наиболее известным среди венгров военачальником погибшей империи. Профессиональный военный моряк, происходивший из мелкопоместной венгерской протестантской семьи, он успел за годы службы совершить кругосветное плаванье, провести несколько лет при венском дворе в качестве одного из флигель-адъютантов императора (первый венгр на данном посту!), ас началом Первой мировой принять под свое командование крейсер «Новара».

Широкая известность пришла к Хорти после того, как его корабль в составе небольшой флотилии одержал победу над превосходящим по силам англо-итало-французским флотом в проливе Отранто в мае 1917 г. В сражении он был ранен и даже слегка оглох, но продолжал тем не менее командовать крейсером.

Менее чем через год после этого Хорти стал контр-адмиралом и командующим Адриатическим флотом империи, причем продвинут на эту должность он был через голову ряда старших по возрасту и званию военачальников. Для маленькой Венгрии, униженной нищетой, поражениями и потерей территорий, герой минувшей войны стал своеобразной консолидирующей фигурой. Парламент подавляющим большинством проголосовал за назначение регентом именно Хорти.

Однако сам адмирал — военный, но не политик и, тем более, не хозяйственник — непосредственно не мог заниматься вытягиванием страны из экономической пропасти. В апреле 1921 г. Хорти поставил во главе своего правительства графа Иштвана Бетлена, остававшегося руководителем Кабинета на протяжении десятилетия и оказавшегося одним из наиболее работоспособных политиков Венгрии 20-30-х гг. Как говорил о нем сам регент, в фигуре Бетлена, происходившего из старой семьи трансильванских протестантов, удачно сочетались консервативные традиции с либеральными реформаторскими взглядами.

К моменту своего прихода в правительство Бетлен достиг 47 лет. В отличие от яркого и жесткого адмирала граф мог считаться, скорее, человеком неброским, хотя и принадлежал к боковой ветви трансильванских князей, имя которых было известно еще с XVII века. Премьер не мог вести за собой массы, но зато он являлся одним из самых опытных политиков страны, впервые переступившим порог парламента еще в 1901 г. В период господства советов Бетлен одним из первых попытался консолидировать венгерскую политическую элиту, создав в феврале 1919 г. национальную объединенную партию, а в апреле возглавив уже межпартийный «антибольшевистский» комитет.

В полном соответствии с венгерской традицией и с потребностями текущего момента Бетлен являлся сторонником построения авторитарного режима. Но при этом он отнюдь не был приверженцем тоталитаризма. Граф представлял собой умного, хорошо образованного и немало повидавшего на своем веку циника. Для него важно было сохранить возможность принятия ключевых решений, определяющих жизнь страны, но не возможность жесткого контроля за каждым шагом подданных. Парламент он хорошо знал, а потому не слишком уважал. Однако действовал при этом исключительно посредством демократических процедур, стараясь лишь, чтобы демократия утверждала уже принятые решения, а не порождала те, которые ей взбредут в голову.

Сила Бетлена состояла в его происхождении, связях, опыте. Сам факт его прихода к власти был воспринят страной в качестве возврата к вековой традиции и сигнала о том, что период анархии закончился.

Несмотря на личную приверженность авторитаризму, граф не был сильным авторитарным лидером. Не был он и реформатором от природы. В своих действиях этот человек склонялся обычно к тонкому маневрированию. До последней возможности премьер придерживался консервативной модели поведения, стремясь сохранить старую Венгрию, державную и аристократическую. Однако в тех случаях, когда требовалось идти на осуществление серьезных перемен (а ситуация в Венгрии начала 20-х гг. была именно такой), Бетлен оказывался готов к тому, чтобы двигаться вперед — медленно, постепенно, путем заключения сложных компромиссных соглашений.

Бетлен и представляемые им круги понимали, что должны думать об облегчении участи всех слоев венгерского населения, но при этом они полностью отвергали радикализм «иммигрантской» (подразумевалось — еврейской) интеллигенции. Бетлен был умеренным националистом. Он видел свою страну своеобразным союзом низших и высших социальных слоев, основывающемся на общем национальном мироощущении при патерналистском доминировании аристократии.

Хорти и Бетлен были в общем-то представителями разных кругов и в годы империи не поддерживали между собой каких-либо отношений. Но теперь оказалось, что они неплохо дополняют друг друга. Граф, для которого адмирал был дилетантом в политике, прекрасно понимал, что без его твердой руки невозможно было подавить революцию, дать отпор румынской оккупации и установить в стране тот режим, который позволил бы развивать экономику и укреплять государство. В свою очередь Хорти осознал, что сам он не способен непосредственно управлять страной, а потому должен опереться на человека, имеющего широкие связи в европейских деловых и политических кругах. Бетлен был именно таким человеком.

«Единая Венгрия»

Первый год регентства прошел под знаком доминирования Хорти: белый террор и жесткое подавление сопротивления сочетались с неуверенностью в политической и экономической сферах. Хотя первый раз Бетлен, игравший большую роль в установлении контактов между Хорти и представителями Антанты, оказался назначен премьером еще в июле 1920 г., буквально через несколько дней ему пришлось подать в отставку, поскольку отвергнуто было намерение графа сформировать правительство не из одних лишь представителей политических партий, но наполовину—из представителей старых и влиятельных аристократических родов.

В итоге при правительстве графа Пала Телеки продолжали доминировать силовые действия. Несчастный банкир Роланд Хегеди, ставший на некоторое время министром финансов, был одинок в своих усилиях обеспечить хоть какую-то стабильность. Осуществленное им повышение налоговых ставок не дало заметных результатов. Собираемость была низкой, а все собранное быстро разошлось на зарплаты государственным служащим.

Но с 1921 г. политическая ситуация принципиальным образом изменилась. И когда Бетлен все же взял власть в свои руки, его линия поведения возобладала над прямолинейностью адмирала. К концу года он перетряхнул правительство, сформировал его практически исключительно из своих людей, заменив, в частности, Хегеди на Тибора Кал-лай, и приступил к формированию режима власти, покоящегося не столько на силе, сколько на авторитете и политическом маневрировании.

Бетлен устраивал и аристократию, и буржуазию, а сей факт уже давал прекрасную возможность для маневра. В дополнение к этому политическую систему удалось укрепить также посредством достижения компромисса с социал-демократами (что нейтрализовало рабочий класс) и проведения парламентских выборов на основе высокого избирательного ценза.

Правом голоса обладало только около 30% населения. Дополнительным фактором укрепления авторитарного режима стала организация открытого голосования в сельских районах страны. В них сторонники режима получали в среднем 67% голосов, тогда как в городских избирательных округах — только 18%. В итоге вышло так, что лишь один из пяти депутатов был избран тайным голосованием.

Скорее всего можно говорить о том, что именно межвоенная Венгрия стала родоначальницей однопартийных, хотя в то же время относительно демократических систем, получивших позднее развитие в Мексике, Японии, Италии и современной России. При Хорти формировалась партия власти (получившая название «Партииединства»), которой в первые десять лет ее существования руководил лично Бетлен, а после его отставки с поста главы правительства всегда возглавлял очередной премьер-министр. Как крайне левые, так и крайне правые политические силы были отстранены от непосредственного воздействия на власть, и в Венгрии установился режим цензовой демократии с сильными авторитарными началами, идущими от регента и премьер-министра.

Этот режим, впрочем, ни в коем случае нельзя называть (как делается в целом ряде публикаций) «фашистской диктатурой Хорти». Думается, что этот штамп имеет «внешнеполитическую» окраску и в основном обязан своему происхождению союзу Венгрии с Германией и Италией в ходе Второй мировой войны. Если же смотреть на характер внутриполитических процессов, то хортистский режим (хотя и характеризующийся значительными элементами ксенофобии, но не строящийся на базе какой-либо тоталитарной идеологии) имеет, скорее, бонапартистскую основу.

Настоящие венгерские фашисты были от власти отсечены (по крайней мере до тех пор, пока Хорти контролировал ситуацию в стране). Хортизм никогда не мобилизовывал массы на революционную борьбу с феодальными и аристократическими пережитками, никогда не прибегал к систематической регламентации прессы, не требовал от гражданина доказательств идеологической преданности. При этом много внимания уделялось развитию культуры и просвещения. К концу 30-х гг. неграмотность в Венгрии упала до 7%, почти сравнявшись с западноевропейскими показателями.

Авторитарная стабилизация

Сложнее всего было решать экономические проблемы. Поначалу все, что делал Бетлен, приводило к сомнительным результатам. Производство вроде бы становилось на ноги, но инфляция разбивала все надежды на лучшее. Венграм, как и австрийцам, требовалась серьезная международная помощь.

Позитивный перелом в экономике наступил только после того, как к началу 1924 г. была достигнута договоренность с Лигой Наций о предоставлении Венгрии крупного кредита в размере 250 млн. золотых крон (в следующие четыре года был получено в общей сложности еще 1,5 млрд. пенге — так называлась новая венгерская валюта). Непосредственно гарантирование кредитования осуществлялось группой стран в составе Великобритании (основной кредитор), США, Италии, Швейцарии, Швеции, Голландии и Чехословакии.

Репарационная комиссия приняла решение о том, чтобы отложить арест имущества Венгрии, проявившей неспособность выплачивать союзникам то, что требовалось в соответствии с условиями мирного договора. Правда, важнейшим условием получения зарубежных кредитов стало то, что Венгрия должна была в перспективе расплатиться по своей доле долгов, накопленных еще Австро-Венгрией. Наконец, после того, как все эти договоренности были приняты, в Будапешт прибыл американский специалист по финансам Джереми Смит для непосредственного контроля за ходом процесса стабилизации.

Как это ранее уже делалось в Австрии, венгерский парламент передал правительству полномочия, необходимые для того, чтобы увеличить налоги и сократить расходы. В течение нескольких месяцев 1924 г. была осуществлена финансовая стабилизация, и крона оказалась привязана посредством фиксированного валютного курса к английскому фунту. А в 1927 г. обесцененную крону заменила пенге, формально имевшая золотое содержание, но не подлежавшая реальному обмену на золото. Гарантией стабильности пенге была, скорее, независимость центрального банка от влияния правительства, которое, в свою очередь, действовало на основе значительной автономии от регента.

Весьма характерным для экономико-политического развития хортистской Венгрии было то, что на новых деньгах надписи оказались сделаны на языках всех народов, входивших ранее в состав короны святого Стефана. Ни на минуту страна не забывала о своих реваншистских планах. Сравнительно успешные экономические преобразования все время находились под угрозой уничтожения. Регент и правящий класс страны готовы были поставить на кон любые успехи ради того, чтобы достигнуть внешнеполитических целей. В этом смысле, кстати, как и во многом другом, режим Хорти сильно напоминал бонапартистский режим во Франции.

Тем не менее бегство от венгерской валюты прекратилось. За два года размер депозитов в венгерских банках вырос почти в семь раз. Во второй половине 20-х гг. в страну активно хлынул иностранный спекулятивный капитал, привлеченный стабильностью венгерских финансов.

Финансовая стабильность не могла бы быть достигнута, если бы параллельно с получением займа и ограничением масштабов эмиссии не была бы обеспечена сбалансированность госбюджета. План стабилизации предполагал, что бюджет будет оздоровлен за два с половиной года путем сокращения расходов на содержание госпредприятий и увеличения доходов, получаемых от прямых налогов.

На практике же сбалансировать бюджет удалось благодаря неожиданно быстрому росту доходов всего лишь за шесть месяцев. Столь быстрое наполнение казны произошло за счет косвенных налогов и таможенных пошлин, собираемость которых в слабых экономиках обычно выше, чем собираемость прямых налогов.

Новый курс по-венгерски

Экономика стала выходить из кризиса, но возникшая на рубеже 20-30-х гг. Великая депрессия нанесла по ней страшный удар. Границы повсеместно закрывались, и зависимая от экспорта продовольствия Венгрия не находила рынков сбыта своих товаров. В 1931 г. Бетлен, понимавший, насколько трудно ему остаться незапятнанным хозяйственной катастрофой, ушел в отставку. Новые власти постепенно стали намечать новый курс, причем жесткий, консервативный, реваншистски настроенный адмирал Хорти не стал ему противодействовать.

С 1934 г. наметилось тесное сближение Венгрии с нацистской Германией, а затем и с фашистской Италией. В условиях нарастающей торговой войны всех со всеми система торговых преференций, предоставляемых хотя бы отдельным государствам, давала некоторую лазейку для использования возможностей международного разделения труда.

Поначалу германо-венгерский торговый договор просто расширил возможности для экспорта аграрной продукции. Но затем, по мере того как в Германии и в Италии стали осуществляться крупные программы перевооружения армии, Венгрия начала специализироваться на экспорте продукции, необходимой ее союзникам в военных целях.

С 1938 г. реализовывалась и программа перевооружения самой венгерской армии. Страна начала готовиться к тому, чтобы с помощью своих новых друзей осуществить реванш за территориальные потери, понесенные после Первой мировой войны, т.е. за утрату румынских, хорватских и словацких земель.

Промышленный подъем второй половины 30-х гг. практически полностью определялся потребностями милитаризации. Но реваншистские задачи лишь формально способствовали ускоренному экономическому развитию. На практике же они искажали структуру венгерской экономики.

Уже к началу 1935 г. очередной хортистский премьер-министр Дьюла Гёмбёш разработал план превращения Венгрии в корпоративное государство, в общих чертах напоминающее модель Муссолини. Бетлен подверг эту идею жесткой критике. Постепенно перестал доверять Гёмбёшу и сам Хорти.

Тем не менее деструктивные изменения шли, и с 1938 г. Венгрия стала напрямую копировать этатистский вариант германского промышленного развития. Был принят пятилетний план создания новых промышленных отраслей и модернизации транспорта. Точно по такому пути же двигались в это время нацисты.

Помимо методов все усиливающегося госрегулирования венгерской экономики большое значение имело и регулирование частномонополистическое. В 1938 г. семь крупнейших банков контролировали 60% промышленности страны.

Более того, существовала еще и своеобразная венгерская специфика. В стране, где небольшая группа представителей высшей аристократии контролировала всё и вся чисто авторитарными методами, сформировалась теснейшая личная уния политических лидеров и членов их семей с банкирами, управлявшими промышленностью. Фактически вся экономика страны через механизм банковского господства была поставлена под контроль регента и близких к нему лиц.

Миклош — старший сын самого адмирала — входил в советы директоров более чем десяти банков и промышленных предприятий. Аналогичным образом участвовали в работе экономики зять Хорти граф Дьюла Кароли и тесть другого сына регента — Иштвана. Примерно так же было поставлено дело в остальных семьях лидеров венгерской аристократии, например в семье графов Каллаи.

В то же время Венгрия под давлением Гитлера стала вводить значительные ограничения на участие евреев в жизни страны. Уже в конце 30-х гг. они лишались как собственности, так и возможности работать по своей специальности. А во время войны немцы в массовом порядке направляли венгерских евреев в лагеря смерти. Впрочем, когда дело дошло непосредственно до жителей Будапешта, Хорти лично остановил депортацию и спас тем самым 200 тысяч жизней.

Поначалу от своего участия во Второй мировой войне Венгрия выиграла. С соизволения Гитлера она смогла вернуть некоторые утраченные ранее земли. Но расплачиваться за это регенту Хорти пришлось десятками тысяч погибших на фронте солдат. А в конечном счете — поражением и советской оккупацией.

Погиб на фронте и сын адмирала, военный летчик Иштван Хорти, намеченный уже было регентом себе в преемники. Личная трагедия отца нации смешалась с трагедией всей Венгрии. Из этого надо было искать какой-то выход.

Адмирал попытался пойти на сближение с западными державами. В ответ на это Гитлер фактически оккупировал Венгрию. Регент формально оставался еще в течение некоторого времени правителем, но на самом деле это уже был конец хортизма. Отчаянная попытка договориться с Москвой и выйти из войны была подавлена немцами. К тому времени когда советские войска взяли штурмом Будапешт, старый, бессильный адмирал уже находился под арестом эсесовцев.

Во второй половине 1945 г. он несколько месяцев томился в плену у американцев, но затем был отпущен на свободу. Конец жизни бывший регент провел в Португалии. Умер в 1957 г. А в 1993 г. адмирал Хорти был перезахоронен на родине.

Судьба графа Бетлена оказалась еще более печальной. Судя по всему, он в 1945 г. попал в плен к советским войскам, был вывезен в Москву и вскоре погиб.


ВЛАДИСЛАВ ГРАБСКИЙ И ЮЗЕФ ПИЛСУДСКИЙ. ВОССТАНОВЛЕНИЕ ГОСУДАРСТВА


Владислав Грабский и Юзеф Пилсудский

Первая мировая война завершилась 11 ноября 1918 г. Помимо всего прочего это означало воссоздание древнего Польского государства на территориях, которые долгое время были разделены между тремя империями — Российской, Германской и Австро-Венгерской. Полякам предстояло теперь по сути дела «склеивать» свою экономику из весьма разнородных кусков, не имея при этом под рукой даже приличного «клея». У нового государства не имелось ни административного опыта, ни правительственного аппарата, ни финансовых ресурсов. Пожалуй, попытка польской стабилизации оказывалась делом даже более сложным, чем одновременно проходившие стабилизации в Германии, Австрии и Венгрии.

Денег нет. Все ушло на фронт

Поначалу, естественно, на территории нового Польского государства царил полный развал. В 1919 г. министр финансов попытался, правда, осуществить первую попытку стабилизации польской марки, создав долларовый фонд для проведения валютных интервенций, но весной 1920 г. все собранные деньги ушли на войну с большевиками. Поляки предполагали создать огромную федерацию, включающую в себя украинцев, литовцев и белорусов, а большевики мечтали о мировой революции, которая, естественно, могла прийти из России в Европу лишь через польские земли. В итоге вышло так, что старая австро-венгерская практика, в соответствии с которой война никогда не давала осуществить финансовую стабилизацию, сразу прижилась на польской почве.

Не только бюджет, но и вся национальная экономика оказались построены по мобилизационному принципу, который сформировался в Европе еще во время Первой мировой войны, а теперь был перенят новым государством для решения своего спора с соседом. В течение всего 1919 г. и на протяжении большей части 1920 г. в Польше широко практиковались субсидирование экономики, контроль за ценами и за валютными операциями, за распределением товаров. Импорт и экспорт осуществлялись только посредством получения государственных лицензий.

Лишь в октябре 1920 г. был заключен мир, но и после этого на протяжении нескольких лет не удавалось обеспечить финансовой стабилизации по причине бесконечной правительственной чехарды и значительного бремени военных расходов. Дополнительным фактором, обусловившим нестабильность сложившегося положения, стало отсутствие эффективно работающего бюрократического аппарата. Если Австрия, к примеру, страдала от избытка чиновников, то в Польше не имелось даже необходимого числа людей, способных организовать нормальное функционирование государственной машины.

В конце 1921 г. была осуществлена еще одна робкая попытка добиться макроэкономической стабильности. Министр финансов профессор Михальский разработал программу радикального сокращения расходов и увеличения налогов. Сейм принял ее, но внес многочисленные исправления, поскольку у депутатов имелись свои политические интересы. В итоге реализация программы не увенчалась успехом, дав некоторый результат лишь на короткое время. Затем нестабильность опять стала нарастать, и к лету 1923 г. произошло значительное падение польской марки, что оказалось связано, по всей видимости, с падением марки немецкой, т.к. Польша и Германия были крепко связаны в области торговли.

С внешней торговлей дела вообще обстояли из рук вон плохо. Российский рынок, на который ранее была ориентирована значительная часть восточно-польской экономики, практически перестал для нее существовать. Оставался, правда, Запад, но в этот период времени страна сильно пострадала от падения мировых цен на традиционные товары польского экспорта.

Вследствие накопления всех этих проблем государство прибегло к неумеренной денежной эмиссии, пытаясь свести концы с концами в бюджете. Возникла инфляция, которая достигла своего пика в 1923 г. и оказалась значительно более масштабной, чем даже в Австрии и Венгрии, хотя перед Польшей в отличие от этих государств не стоял вопрос о выплате репараций странам победительницам.

Польша сильна порядком

Есть такая шутка: Польша сильна своими раздорами. Однако в ситуации гиперинфляции нужно было срочно переходить от политических раздоров, которые довели дело даже до убийства президента Нарутовича, к консолидации всех конструктивных сил страны.

И консолидация действительно произошла. Формирование внепарламентского правительства во главе с Владиславом Грабским (одновременно являвшимся и министром финансов) в самом конце 1923 г. позволило осуществить комплекс стабилизационных мероприятий. Осознание того факта, что противоречия между исполнительной и законодательной властью препятствуют проведению жестких мер, вынудило сейм передать правительству часть своих полномочий в финансовой сфере. И Грабский сумел неплохо воспользоваться новыми возможностями.

К тому времени ему было уже под пятьдесят. Грабский происходил из старого польского рода. Один из его предков бил немцев в Грюнвальдской битве, другой — под Полоцком сражался с русскими во времена Стефана Батория. Словом, типичная судьба шляхтича.

Сам Владислав, впрочем, был человеком мирным. Писал книги об экономике, о сельском хозяйстве. Занимался политикой. В революционном 1905 г. отсидел. Потом, правда, трижды был членом Государственной думы.

Встав во главе Кабинета, Грабский сумел осуществить комплекс чрезвычайно важных мероприятий. Были существенно сокращены правительственные расходы (в т.ч. военные). Улучшился сбор налогов (в частности, потому, что их стали рассчитывать не в постоянно обесценивающейся валюте, а на основе золота). Существенно повысились акцизы на алкоголь, сахар, спички. Дополнительно был введен налог на имущество, который позволил поправить финансовые дела за счет сравнительно обеспеченных граждан.

Бюджет 1924 г. удалось свести без дефицита. Благодаря этому перестали осуществлять денежную эмиссию для затыкания прорех в государственном хозяйстве. Временно существовавший ранее правительственный эмиссионный орган был преобразован Грабским в независимый от исполнительной власти Национальный банк Польши. И не случайно, наверное, единственный обнаруженный мной в Варшаве памятник (точнее, бюст) этому замечательному реформатору стоит в холле Центробанка.

Вообще-то Грабский в Польше не слишком популярен. Национальным героем явно не стал. Возможно, потому, что, с одной стороны, был профессионалом, а не харизматическим лидером, но с другой — весьма сдержанно относился к возможностям демократии, наученный горьким опытом политических конфликтов первых лет независимости. Не диктатор и не демократ — разве таких любят?

В своей работе он опирался на узкий круг молодых людей, которым всерьез доверял. Этих ребят прозвали «грабчиками». Наверное, они представляли собой что-то вроде российской команды Гайдара 1992 г. Один из них — Станислав Каузик — обеспечивал шефу работу с сеймом. Порой идя на небольшие уступки, порой жестко надавливая на депутатов, порой подкупая их, а порой не брезгуя и шантажом, он заручился парламентской поддержкой, столь необходимой для проведения финансовой стабилизации. Наверное, это были не лучшие методы воздействия, но другие, увы, — не давали эффекта. Начиная с Франции времен Франсуа Гизо и заканчивая Россией нынешней.

Правительство Грабского продержалось у власти примерно два года и успело за это время провести денежную реформу, результатом которой стало появление с 1 мая 1924 г. новой национальной валюты — злотого. Поначалу злотый был жестко привязан к доллару, причем курс польской валюты, видимо для придания ему солидности, был точно равен курсу швейцарского франка.

Впрочем, финансовая стабилизация оказалась не слишком удачной. Польский Кабинет не обладал той степенью автономии, какая была у австрийского и венгерского правительств под контролем Лиги Наций. Парламентский режим был слишком слаб и не способен принять необходимые меры по поддержанию финансовой стабильности. Политические партии по мере своих сил продолжали оказывать непрерывное давление на правительство ради поддержания высоких государственных расходов. В бюджете снова возник дефицит, и инфля