Колдунья (fb2)

- Колдунья (пер. Елизавета Дмитриева) (и.с. Женские тайны) 1.37 Мб, 331с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Сьюзен Флетчер

Настройки текста:



Сьюзен Флетчер КОЛДУНЬЯ

Тем, кто был там

В тот день, когда работа бульдозеров на сланцевом берегу вызвала два опасных оползня, я услышала неожиданное предположение: якобы это случилось потому, что рабочий потревожил могилу Корраг.

Она была знаменитой колдуньей из Гленко… Интересно то, что, несмотря на дурную репутацию этой женщины, ее тело должно было упокоиться на погребальном острове Эйлин-Мунде. По словам местных жителей, как бы ни бушевало море, оно обыкновенно успокаивалось, чтобы допустить лодку к месту захоронения. В случае с Корраг шторм не прекратился, пока наконец ее не похоронили рядом с тем местом, где сейчас проходит дорога. Надо сказать, в Хайленде острова очень часто использовались для погребения.

Следует помнить, что волки в этих краях исчезли гораздо позже, чем в южных землях.

Барбара Фэйрвезер. Журнал «Клан Доналд». 1979. № 8

Леса учат лучше книг. Животные, деревья и скалы откроют тебе то, чего ты не найдешь нигде.

Св. Бернард Клервоский (1090–1153)

Эдинбург

18 февраля 1692 года


Джейн, я не могу припомнить такой изнуряющей зимы. Вот уже несколько недель меня окружают лишь лед да буран. Жестокий северный ветер проникает в комнату и колышет пламя свечи, у которой я пишу это письмо. Он задувал ее уже дважды. Мне стоит поторопиться, пока она не погасла совсем.

Я хочу сообщить тебе новости — скверные, как погода за окном.

Эдинбург дрожит и кашляет, а еще там слышен шепот. В переулках и лавочках вполголоса сплетничают о вероломстве и резне в диких областях Хайленда. Смерть всегда жестока в тех краях, но я слышал, что эти убийства были особенно бесчеловечны. Говорят, был вырезан целый клан. Гости напали на хозяев и закололи их в их же собственных постелях.

Это отвратительно само по себе. Но это еще не все.

Джейн, я слышал, это сделали солдаты.

Ты лучше любого другого знаешь мои убеждения. Ты знаешь мое сердце, и если это правда — если руки солдат совершили кровавое деяние, — тогда, без сомнений, то был приказ короля (или принца Оранского, самозванца, ведь я не могу назвать его своим королем).

Я должен отправиться в ту долину. Говорят, это дикие, глухие места, и нет сомнений, что в сию пору года они занесены снегом, но таков мой долг. Я должен выяснить все, что смогу, и обнародовать добытые сведения, любовь моя, потому что, если за чудовищным злодеянием стоит Вильгельм, мой рассказ может послужить становлению нашего дела и свержению узурпатора. Все, чего я желаю, как тебе известно, — это возвратить на трон подлинного короля.

Молись об успехе моего предприятия. Проси Господа о его безопасном и должном исходе. Молись о жизни всех наших братьев, ведь мы подвергаем себя огромной опасности во имя Его. И помолись еще о погоде, хорошо? Меня мучит кашель из-за проклятого снега.

Свеча оплывает. Пора заканчивать письмо, или скоро придется писать у пламени очага, а его света недостаточно для моих глаз.

В любви Господней и моей,
Чарльз

Глава 1

I

Или я буду думать о том, что услышала от него.

В свои последние минуты покоя я буду думать о тех мгновениях, когда он был рядом. О том, как нежно сказал «ты»…

Кто-то называет это место темным — словно среди холмов нет ни капли доброты. Но я знаю, что там было добро. Я взбиралась на заснеженные вершины. Я припадала к озеру и пила из него, а мои волосы плавали в воде, и я поднимала голову, чтобы увидеть, как опускается туман. В чистую морозную ночь донесся волчий вой с горы Бидеан-нам-Биан, хотя мне говорили, что все волки ушли из этих мест. Это был такой долгий, печальный зов, что я прикрыла глаза, чтобы послушать его. Думаю, волк оплакивал свою смерть или наш конец — будто бы знал. Те ночи не были похожи на остальные. Холмы чернели на фоне темно-синего полотна звездного неба, как вырезанные из ткани. Я видела звезды и раньше, но они никогда не были такими.

Вот какими были ночи в долине. А днем это было царство скал и облаков. Днем я бродила среди зелени и собирала травы на болотах, а потому руки мои покрывались пятнами. Я вечно промокала до нитки и пахла торфом. Олени ступали своими тропами. Я тоже ходила по ним или устраивалась отдохнуть на оленьих лежках, еще не успевших остыть. Я смотрела человеческими глазами на то, что видели черные звериные глаза. Те дни были сотканы из мелочей. Как речные потоки, разделяющиеся, чтобы обогнуть скалу, и соединяющиеся вновь.

Место не было темным. Нет.

Мне приходилось искать ее — темноту. Приходилось сталкивать валуны с их насеста или забредать в пещеры. Летние ночи такие яркие, так наполнены светом, что я сворачивалась в клубок, как мышь, закрывала глаза руками, и только так мне удавалось обрести хоть немного темноты, чтобы поспать. Я даже сейчас так сплю — сжавшись в комок.

Я подумаю об этом. В последние мгновенья своей жизни. Я не стану вспоминать мушкетные выстрелы или то, как пахло около Ахнакона. Не буду думать о крови.

Я подумаю о вершине северного хребта. Как развевались волосы вокруг моего лица. Как я видела долину, то светлую, то темную из-за бегущих над ней облаков, или как он стоял рядом и сказал: «Ты изменила меня». Я подумала: «Я дома», стоя там. Я подумала: «Это мой дом».

Дом, для которого я предназначена.

Он ждал меня, и я наконец нашла его.


Я рождена для мест, куда не ходят люди: для лесов или для мягкой болотной почвы, где утопают ноги и ты идешь со звуком «чав-чав». Ребенком я часто бродила по болотам. Наблюдала за лягушками или слушала тростники, качающиеся на ветру, и мне нравились их песни. Вот как я узнавала себя. «Видишь?» — спрашивала Кора, улыбаясь.

Она тоже была создана для таких мест. Она мела оборками юбок грязь и мокрый песок. Она вечно была перемазана соком ежевики и других плодов, а одно время жила в старом водяном колесе, спала на его мягкой зеленой древесине. Она говорила, что была очень одинока там, но добавляла: «Скажи, а был ли у меня выбор?!» Да уж, выбора действительно не было. Мы не можем жить как все. Мы стараемся, очень стараемся. Мы ходим в лавки и говорим «здравствуйте». Мы помогаем сгребать сено и собирать яблоки для сидра с деревьев, вокруг которых гудят мохнатые пчелы, но достаточно самой малости — пробежит ли заяц, или луна блеснет необычным светом, — чтобы вместо нас появились «ведьмы». «Шлюхи». Люди удивленно изгибают брови. Они требуют веревки, чтобы связать нас, а нашу душу охватывает такая печаль, такой страх за свою маленькую жизнь, что мы вновь бежим в безлюдные места, а люди еще злее шипят: «Ведьма… Она живет одна… Я слышала, что она скрывается…» Но где еще может быть безопасно? Только не в городе. Все, что оставалось Коре, — это жизнь в горных долинах или на вершинах гор. Где могучий ветер сгибал деревья до земли и срывал с них листья. Обычные люди не забредали туда, в отличие от нас.

Я жила в пещерах, в лесах. Мои ноги были изранены терниями. Когда я приходила в город, чтобы купить яиц или молока, жители крестились и плевали через левое плечо. Они шипели мне вслед. Я слышала за спиной рвотные звуки, словно кошка выташнивает кости птички, которую съела целиком, с когтями и перьями. Они цедили: «Мы знаем, кто ты…» Неужели знали? Им казалось, что да. Правду из моей английской жизни — что я родилась в снегу и любила болотистые места — люди вплетали в собственную ложь: например, говорили, будто бы однажды я вздернула плечо и превратилась в ворону. Но я никогда не делала этого.

Я жила на свободной земле. На вересковых склонах, обдуваемых ветром.

Я жила в хижине, которую сделала сама, своими руками, — из мха, веток и камней. И горы знают, как ночью я сворачивалась в клубок.

А теперь? Теперь я живу здесь.

За решеткой, в кандалах.


Идет снег. Через окошко я вижу, как он падает с неба. Кажется, прошло уже много месяцев, наполненных лишь падающим снегом, холодом и голубоватым льдом. Много месяцев, когда изо рта вырываются облачка белого пара. Я выдыхаю, смотрю, как они поднимаются вверх, и думаю: «Вот она я. Я еще жива».

Я люблю снег. Всегда его любила. Я родилась в декабре, когда свирепые морозы лютуют над закостеневшей землей, а люди в церкви поют о трех мудрецах и звезде под аккомпанемент собственных стучащих зубов. Кора говорит, что погода, в которую ты родился, — твоя на всю жизнь, твоя собственная погода. «Ты будешь сиять ярче в буран», — сказала она мне.

Я поверила — она родилась под раскаты грома, и в ее глазах всегда бушевала буря.

Так что снег и холод — это мое. В моей жизни были особенные зимы. Я слышала, как рыбы бьются об лед. Я видела, как замерзает спусковой крючок и ружье не может сделать «бах», хотя в конечном счете это никогда не мешает забрать человеческую жизнь. Однажды высоко в Шотландских горах я прокопала дыру в сугробе голыми руками и заползла туда, и солдаты пробежали мимо, не зная, что я скорчилась под снегом. Меня не напугать морозом. Люди умирают от холода, а я не умерла. Моя кожа ни разу не посинела, ни разу — один человек сказал, что меня согревает адский огонь, который струится в моих венах, и потребовал «связать шлюху». Какой там адский огонь! Просто я родилась в снежную погоду, и мне было трудно выжить. Я хотела остаться в этом мире. Поэтому я выжила и выросла сильной.

Кроме того, зима — безлюдное время года. Безопасное. Кому захочется выходить в морозную ночь или снежное утро? Немногим и по необходимости. В дни скитаний, когда меня несла серая кобыла, а в голове звенело «северо-запад», я могла за целые дни никого не встретить. Только мы, мчащиеся галопом, — я и моя кобыла, и снежные хлопья в наших волосах. А когда мы видели людей, это чаще всего были отчаянные бродяги — цыгане, буйнопомешанные или разбойники. Пьяницы. Один или два вора. И бегущие от охотничьих ружей лисы с безумными глазами — с тем диким выражением ужаса, который знаком и мне. Один раз я обнаружила людей, стоящих на коленях в темном шотландском лесу, — с открытыми ртами они принимали Тело Христово, а священник говорил что-то церковное. Я смотрела и думала: «Почему здесь? Почему ночью?» Так и не поняла. Я никогда не была сильна в том, что касается Бога или политики. Но я знаю, что коленопреклоненные люди были ковенантерами,[1] а это слово пахнет порохом. Их могли убить за молитвы, а потому они вершили свои ритуалы в лесах, ночью.

Как-то мой путь пересекся с тропинкой такой же одинокой девчонки. Моего возраста или даже моложе. Мы встретились среди деревьев Лоуленда, в ранние часы; наши руки соприкоснулись, наши глаза говорили: «Будь осторожной. Будь благоразумной и постарайся уцелеть». Кого еще так ненавидят, как нас? Кто еще более одинок, чем та, которую назвали ведьмой? На короткий миг мы стали друзьями. Но мы — те существа, на кого охотятся: она, лиса и я. Так что я пошла тем путем, откуда пришла она, а она двинулась по моей прежней дороге.


«Ведьма». Как тень, всегда неподалеку.

Есть и другие названия: «колдунья», «шлюха». «Нечисть». Часто еще «блудница». И такие слова, которые собаке сказать постесняешься, — но они с легкостью прилипали ко мне. Я тащу их на себе. «Мерзкое существо» — так обругали меня однажды, будто я плевок на улице, будто даже не человек. Я плакала после этого. Когда-то в лавке Кора была «подстилкой Сатаны».

Но «ведьма»…

Старейшее из названий. Худшее. Я знаю, какое это вязкое, грязное, тяжелое слово. Знаю, как кривится рот, когда его выплевывает. Мне кажется, люди ненавидят это слово больше других, даже больше, чем «хайлендер» или «папист». Некоторые не произносят «Вильгельм», будто это имя источает яд, и я знаю, многие не хотят, чтобы он оставался королем. Но сейчас он король. А я всегда была «ведьмой».

Мое рождение в декабре было трудным. Мать потеряла слишком много крови, она все время изрыгала проклятия, от сильной боли она кричала так долго, что сорвала голос. Будто было два голоса — ее и дьявола, именно так говорили люди, которые слышали ее рев из церкви. Я вывалилась под этот крик. Я выскользнула на голубоглазую землю, искрящуюся под звездным небом, а мать плакала от счастья, но понимала что жизнь моя должна пройти так же — в холоде, лишениях, под открытым небом.

«Ведьма», — сказала она, плача.

Она была первой, кто назвал меня так.

Позже, на рассвете, она дала мне имя.


Сейчас я произнесу его. «Ведьма…» И облачка дыхания делают слово белым, закручивают его в колечки.

Я пыталась говорить: «Мне не больно» — и улыбаться. И я размышляю о том, что «ведьма» в какой-то степени была даром — взгляните на мою жизнь… Взгляните на ту красоту, что «ведьма» мне подарила. Какие рассветы, когда горизонт окрашивается розовым, а водопады, а длинные серые пляжи у грохочущего моря… Но поглядите на людей, которых я встретила, — что это за люди! Я узнала великие судьбы. Я познакомилась с мудрыми, щедрыми, благородными душами, а ведь ничего этого не было бы, не будь «ведьмы». А что за любовь она показала мне!.. Не будь «ведьмы», я никогда бы не встретила мужчину, который заставил меня думать каждый миг: «Он, он, он». Он тот, кто заправил прядь волос мне за ухо. Он тот, кто сказал «ты»…

Аласдер.

Все это благодаря «ведьме». Так что, возможно, в конечном итоге она была ценой.

Я жду смерти. Я думаю о нем и удивляюсь, как много дней потратила на эту мысль. Я поворачиваю ладони и вглядываюсь в них. Я чувствую кости под кожей — кости голеней, узких бедер — и размышляю, что будет с ними, когда меня не станет.

Я размышляю о многом.

Например, кто будет помнить меня? Кто знает мое настоящее имя — мое полное имя? «Ведьма» — вот что будут кричать, даже когда я буду умирать. «Ведьма», пока темное небо не наполнится огненным светом.


Мне представляется, что я прожила несколько жизней. Мне кажется, что у большинства людей жизнь одна и они не знают другой, и это хорошо; возможно, так лучше — но это не то, что было предначертано мне. Я будто лист, гонимый ветром.

Четыре жизни, словно четыре времени года.

Какая из них самая интересная? Я бы прожила их вновь, в каждой было что-то хорошее. Я хотела бы вернуться в домик у ручья, где кошки дремлют на карнизе. Или побродить в густом ильмовом лесу — он был пестрый, полный разных корешков. Кора называла его другом знахарки, потому что нашла в нем большинство своих снадобий. Именно там я впервые вывихнула плечо, а еще там водились великолепные фазаны, которых мы иногда ловили и ели.

Или я хотела бы вернуться в свою вторую жизнь. Моя вторая жизнь — как полет. В ней были дикие земли, и ветер, и грязь, летящая в лицо из-под копыт. Я любила ту серую кобылу. Я запускала пальцы в ее гриву, когда она мчалась галопом милю за милей, храпя и взметая комья земли. Я цеплялась за нее, думая: «Вперед! Вперед!»

Но мою третью жизнь я хотела бы повторить больше всего. Жизнь в долине. Я прожила ее слишком быстро — то была очень короткая жизнь. Это самое лучшее, что случилось со мной, — ведь именно тогда я смотрела на свое отражение и думала: «Наконец-то ты там, где должна быть». А разве я где-то еще встречала людей, которые не возражали против моего присутствия? Они сунули мне в руку чашку и сказали: «Пей». Они оставляли кур у моей хижины — это у них было выражением благодарности, — и при встрече со мной они приветственно поднимали руку, а ведь я мечтала об этом всю свою одинокую жизнь. Все, чего я так сильно хотела, — это любовь и дружба. Хотела жить среди людей и думать: «Это мое племя. Мой народ». Такой была моя третья жизнь.

А четвертая вот эта — здесь.


Да, я все-таки рождена для безлюдных мест. Но это потому, что меня сделали такой те, кто следил за мной и не доверял сероглазой девчонке и ее травам. Они предназначили меня для безлюдных мест, шипя: «Ведьма». Они выгоняли меня вверх, вверх, к напоенным воздухом вершинам.

Но на самом деле единственное мое желание — провести больше времени с людьми, с теми горцами, которые никогда не обращали внимания на испачканные руки, спутанные волосы и английский говорок, и которые, как и я, замедляли шаг, чтобы посмотреть на гусей, летящих на юг.

Так что я предназначена для безлюдных мест — я принадлежу ветру и деревьям.

Но я считаю, что прежде всего предназначена для хороших, добрых людей.

Таких, как Аласдер. Таких, как Кора. Таких, как предводитель клана, который теперь мертв.

Еще я думаю о Гормхул, о том, какой она была в ночь перед резней, — поднесла руку к моей щеке, но не дотронулась до нее, будто боялась прикоснуться ко мне. Она сказала: «Грядет кровь», но она сказала и еще кое-что: «Тебя найдет человек. Человек придет к тебе и увидит твои железные запястья, твои маленькие ноги. Он напишет кое о чем… о таком…»

О чем были эти слова? Я отмахнулась от них, как от назойливой мухи. Я думала, что белена говорит в ней или она бредит. Я смотрела на Гормхул под падающим снегом и качала головой. «Нет… Мои запястья?» Я поглядела на свои руки и подумала: «Они розовые и сделаны из плоти. Они в порядке». Это говорила трава, без сомнения. Зубы Гормхул были зелеными от нее.

Но кровь пролилась в Гленко, как она и сказала. Кровь пришла.

«Тебя найдет человек».

Я слышу эти слова сейчас.

Кто говорит их? Это я говорю. Я произношу слова Гормхул и вспоминаю, как она смотрела на меня. Вижу глубокие морщины, оставленные лишениями на ее лице, и как кожа просвечивает под белоснежными волосами. Я думаю, вдруг она тоже мертва? Может быть, так и есть. Но мне кажется, она все еще живет на той вершине, открытой всем ветрам.

«Тебя найдет человек… Железные запястья…»

Есть вещи, которые мы просто знаем. Мы слышим их и думаем: «Я знаю», будто это знание всегда ждало внутри нас. И я знаю. Она была права. Она вся светилась, когда говорила про железные запястья, и светилась удивительным безграничным светом, словно никогда в жизни не была настолько уверена в своих словах. Так олень вскидывает голову, замечает тебя и пугается, поняв, что ты живой и дышишь и что ты таился рядом с ним все это время.


Итак, я жду. В кандалах и в грязи.

Я жду, и он придет. Человек, которого я никогда не встречала, уже направляется к моей клетке.

Скрючившись на соломе, я вглядываюсь во тьму и вижу мои прошлые жизни. Я вижу болота и долину. Но еще я вижу его лицо.

Его очки.

Его чистые изящные туфли с пряжками и кожаную сумку.


Трактир «Орел» Стерлинг


Джейн, я пишу это письмо из Стерлинга. У меня плохие чернила, так что прости за неразборчивый почерк. Еще прости, что пишу тебе в дурном расположении духа. Я поужинал жалкими крохами, а постель сырая то ли от холода, то ли от предыдущего постояльца. Кроме того, я надеялся, что к этому времени уже продвинусь гораздо дальше на север, но жестокая непогода путает мне мои планы.

Мы придерживались троп в низинах. Два дня назад потеряли лошадь, а вместе с ней целые часы и даже дни нашего путешествия. Это очень скверно.

Позволь мне вернуться немного назад — ты, жена моя, должна знать все подробности.

Я покинул Эдинбург только в пятницу, а кажется, что прошло много месяцев. Весьма обязан некоему джентльмену (думаю, не стоит раскрывать его имя), который ссудил мне некоторое количество денег и одолжил крепкого коба.[2] Мне очень неприятно скрывать от тебя правду, но, если я напишу больше, это может поставить его в опасное положение; скажу лишь, что он могуществен, уважаем и сопричастен нашему делу. При встрече я заметил белую розу, приколотую на его камзоле, а это, как известно, значит, что он якобит. Мы выпили за здоровье и скорое возвращение короля Якова — потому что он вернется. Нас мало, Джейн, но мы сильны.

Я размышлял о том, чтобы направиться в Инверлохи, это на северо-западном побережье Шотландии. Там есть крепость и поселение. Кроме того, оттуда всего лишь несколько часов пути до опустошенной долины реки Кое. Мой новый знакомый уверил меня, что тамошний начальник гарнизона, полковник Хилл, доброжелателен и благоразумен и, без сомнения, приютит меня, — но я боюсь, что снег воспрепятствует этому. Я путешествую с двумя проводниками, они рассказывают о гигантских снежных заносах на вересковых пустошах, что простираются между здешними местами и крепостью. Мои помощники — довольно угрюмые обыватели. Пока я пишу тебе, они шляются по городским притонам и пьют. Я не доверяю им. Было желание настоять, чтобы мы отправились через пустошь, не важно, что она заметена снегом, ведь мы и так уже проделали немалый путь под этим снегопадом. Но, я не хочу рисковать еще одной лошадью. Да и как я смогу послужить Господу, если погибну в снегах Раннох-Мура?

Так что завтра наш путь будет лежать на запад. Инверлохи придется подождать.

Мы направимся в Инверэри. Это городок на берегах Лох-Файна, принадлежащий клану Кэмпбеллов. Я слышал, что на побережье климат мягче. Кроме того, ходит молва, что Кэмпбеллы могущественны и состоятельны, и я надеюсь на более уютную постель, чем здешняя. Там мы сможем дать отдых и сытную пищу и лошадям, и людям, пока ждем оттепели. Судя по всему, это место подходит для отдыха. Но я должен быть осторожен: Кэмпбеллы служат Вильгельму верой и правдой. Они не могут сочувственно отнестись к моему делу. Скорее всего, расценят его как предательство или нечто похуже. А значит, я должен скрывать то, что у меня на сердце.

Погода никудышная. Я часто кашляю и волнуюсь о том, как бы у меня вновь не появились ознобления.[3] Помнишь, как я страдал от них в первую зиму, когда мы поженились? Мне бы очень не хотелось, чтобы они вернулись.

Я остро ощущаю сейчас, как далеко нахожусь от тебя. И от Ирландии. И от моих единомышленников. Я отправляю в Лондон просьбы поддержать меня словом или деньгами, но от друзей не приходит ответа. Возможно, непогода помешала тем письмам добраться в срок до адресатов. Возможно, она замедлит и эти письма, предназначенные для тебя.

Прости. Я сегодня сентиментален, не могу сдерживать чувства. Меня тревожит голод, я вожделею не только хорошей пищи и тепла, но и искорки надежды в эти безнадежные времена. Я тоскую по тебе, любовь моя. Думаю о том, как ты читаешь эти строки у огня в Глазго, и мне хочется быть с тобой. Но я должен служить Господу.

Дорогая Джейн, береги себя.

Я постараюсь сделать то же и напишу тебе из Инверэри. Это путешествие может быть очень трудным, так что не жди скорых вестей. Но имей терпение среди прочих твоих добродетелей, и письмо обязательно придет.

В Господней любви, как всегда,
Чарльз

II

Черное семечко также[помогает] в случае возникновения проблем со сном вследствие болезни, называемой Ephilates или Incubus, но мы обыкновенно называем ее ночным кошмаром.

О пионе

Есть те, кто ждет меня. Я знаю это. И я знаю, кто они. Люди, чьи сердца были такими же, как мое, — ничем не скованные сердца. Сердце Коры было самым диким — стремительное, словно летящие по небу облака. И она ждет. Ее мать ждет тоже, я никогда не видела эту женщину, но знаю, что она совсем крошечная и в ее волосах запутались стебли рдеста.[4] Еще миссис Фозерс. Однажды я видела, как она посмотрела на вечернюю звезду и заплакала, и я подумала: «У нее такое же сердце, как у меня». Так что я уверена: она тоже ждет.

Там есть и тот, кого я называла про себя Сливой. Я думаю, именно сердце и убило его в конце концов, потому что его сердце было очень усталым еще в те дни, когда я знала его, а ведь после того прошло несколько лет. Меня терпеливо ждет мальчик; однажды я наткнулась на него, припавшего к земле, трясущегося в страхе от собачьего лая. Как и наш поросенок с бархатистым пятачком. Я не хотела убивать поросенка, но сделала это, и теперь он ждет меня, будто и не собирался умирать. Он ждет, хлопая ушами.

И моя кобыла. Моя крапчатая кобыла с широким крупом, которую я любила, любила, любила. Я вижу, как она смотрит на меня, и думаю: «Я люблю свою крапчатую кобылу».

И они, конечно. Макдоналды из Гленко — те из них, кого я не смогла спасти. Шотландцы, что были живы еще совсем недавно, стоят у черты с запечатанными ранами от клинков и пуль. Они произнесут мое имя, когда я перейду черту и окажусь рядом с ними — не «ведьма», не «сассенах».


Эти существа, которых я любила, мертвы теперь. Их тела едят черви — но их души свободны в другом, воздушном мире. «Иной мир, — так Кора называла его, — место, куда все мы однажды отправимся. Наша смерть — это дверь, сквозь которую мы должны пройти». И я решила с ее слов, что это нечто доброе. Спокойное и доброе. Просто продолжение жизни.

Но я была не права насчет спокойствия. Я ошибалась, считая, что это всегда происходит одинаково. Я была ребенком и мыслила как ребенок, и мне казалось, что любая смерть выглядит так: ложишься, закрываешь глаза и испускаешь дух. Я представляла, как ветер подхватывает этот дух и уносит его. Но нет. Только когда я убила поросенка и он пронзительно завизжал, я подумала: «Смерть может принести боль. Она может быть кровавой и горькой». Тогда я получила ужасный урок. После этого стала мудрее. Кора сказала, что мои серые глаза помрачнели.

Смерть может принести боль? Да.

И я видела больше жестоких смертей, чем мирных. Например, когда с дерева упало гнездо и кошки растерзали маленькие пернатые жизни, что копошились в нем. В Хексеме человека заковали в колодки и закидали его камнями, а за что? В общем, за малость. Еще была вдова Финтон, я не знаю, как она умерла, но соседи только через неделю поняли, что ее больше нет, — нашли по запаху.

Дверь, через которую мы должны пройти? В это я верю. Верю, потому что видела души, которые поднимаются и уходят. Но не все смерти мирные. Счастливы те, кому довелось умереть такой смертью.

Нам такие не достаются.

Почему мы — те, кого зовут колдуньями, — должны умирать спокойно? Если говорят, что мы поклоняемся дьяволу и пожираем мертвых младенцев? Если мы воруем молоко? Конец колдуньи не может быть легким. Моей бабушке достался дакинг-стул.[5] Весь город смотрел, как она пускала пузыри, словно дырявая лодка, а потом пошла ко дну. Я, когда была ребенком, на болотах среди лягушек и качающихся тростников представляла себе, что она чувствовала. Я наклонялась, пока мой нос не оказывался в воде и я не утрачивала способность дышать, и думала: «Разве эта смерть была легкой? Разве в ней не было боли?» Я сомневалась. Я кашляла, отплевываясь тиной. Кора сгребла меня в охапку и, осыпая бранью, выдрала лягушачью икру из моих волос.

Еще смерть повешенных. Так умирали болотники. Я видела — человеку связывали руки, а на голову надевали петлю, как корону, которая слишком велика. И болотник стоял, будто король, перед свистящей и вопящей толпой. Потом раздавался «бах». Может быть, иногда повешенный умирает быстро, но я смотрела, как дергаются пятки, и думала: «Как печально. Какая непомерная печаль живет в мире».

А прокалывание?![6] Страшное слово.

Такой жребий уготован именно нам — «ведьмам» и «шлюхам». Я всю свою жизнь боялась прокалывателей, как и Кора. Она содрогалась, когда говорила о них. Она как будто становилась меньше, съеживалась от страха. «Есть участок на теле ведьмы, из которого не льется кровь, — шептала она, — об этом твердят попы. И прокалыватели тычут в таких, как мы, металлическими спицами, пытаясь найти это место…» Я спрашивала: «А они большие, эти спицы?» И она разводила руками на манер рыбака, рассказывающего байки.

«Дверь, — сказала Кора, — сквозь которую мы должны пройти».

Да.

Но почему именно так? Почему через такую боль? Я хочу, чтобы можно было найти горную вершину и там, среди облаков и прозрачного воздуха, закрыть глаза и погрузиться в глубокий сон. Я хочу, чтобы смерть подобных мне была именно такой. Никаких веревок и спиц. Только ветер и знание того, что те, кого ты любишь, в безопасности, будут вспоминать тебя с нежностью, и так должно быть для всех нас.

Вот такой смерти я бы желала.

Но я не могу выбирать. Все уже решено за меня. Выбрано, как фрукт, что хозяйка приносит с рынка.

Почему огонь?

Я спросила об этом у тюремщика. Спросила у человека, который пришел осмотреть мои раны и перевязать их. Спросила у того, кого звали Стайр, — он всегда ненавидел «ведьм». Я спросила: «Почему огонь? Почему? Пожалуйста, только не огонь…» А Стайр некоторое время смотрел на меня сквозь решетку. Я упала перед ним на колени, я пресмыкалась, я умоляла. Но он поковырялся в зубах, медленно повернулся и вышел из комнаты со словами: «Я думаю, огонь будет очень кстати. Такая холодная погода… Это согреет город, тебе так не кажется?»

Я трясла решетку. Я грохотала железными запястьями о прутья и пинала ведро. Я кричала: «Только не огонь! Только не так!» и «Вернись! Вернись! Вернись!»

Я трясла и трясла решетку. Я слышала эхо своих слов и топот его ног, замирающий вдали.


Так что это будет огонь. Там, на улице, уже собирают дрова. Я слышу, как их волокут по снегу, как заколачивают гвозди. А здесь, в клетке, я смотрю на свою кожу. Я разглядываю все шрамы и веснушки. Чувствую свои кости и мну кожу на коленях так, что кости под ней щелкают и ходят туда-сюда. Слежу, как реки вен бегут по плечам и кистям. Дотрагиваюсь до самых нежных мест — на ногах и животе. До розовой складчатой кожи между пальцами ног.


Иной мир. Там, где они ждут.

Я люблю их — Кору и Сливу.

Но не хочу пока к ним. Не сейчас и не так.

* * *

Я дрожу этой ночью. Боюсь.

Этой ночью я дышу слишком часто. И хожу взад-вперед, взад-вперед. Вожу кулаком по решетке, так что костяшки болят и кровоточат, но эта боль говорит: «Ты жива», говорит, что по моим венам все еще струится кровь и тело работает как должно. Я бормочу под нос, и дыхание белыми облачками вырывается наружу, а когда я сижу, прижав колени к подбородку, то крепко держу ладонями ступни и цепенею, как задумавшийся ребенок. Я внушаю себе: «Тише», пытаюсь успокоиться, но ничего не получается. Прижимаюсь зажмуренными глазами к коленкам и думаю, что меня ждет мать, и кобыла, и горцы. «Ведь будет здорово увидеть их вновь! Так что успокойся!» — шепчу я, поглаживая себя.

Я боялась так сильно, что меня вырвало. Из-за этого я разрыдалась. Смотрела на испачканные руки, на перемазанные волосы и одежду, а когда тюремщик увидел, он обругал меня, добавив: «Ясное дело, отрыжка дьявола. Жалкая нечисть…» Как будто сам он из высшего света и чист как агнец. Я постаралась привести себя в порядок. Силилась взять себя в руки — но была так напугана той ночью. Я плакала и крепко обнимала сама себя, и меня снова рвало.

Больше всего я боюсь боли. Это ведь очень больно? Это, без сомнения, самая сильная боль из всех известных, и это медленная смерть, правда? И такая одинокая. Огонь… Одна только мысль о нем заставляет обхватывать себя руками и выть. Эхо вторит моему вою. Я слышу эхо и думаю: «Несчастное, несчастное создание, производящее этот звук», потому что это безнадежный, умирающий звук. Это вой избитого, искалеченного существа, для которого не осталось ни надежды, ни света. Ни друга.

Я дергаю цепи.

«Не дай мне умереть!»

«Не дай этому огню сожрать меня!»

Я раскачиваюсь взад-вперед, взад-вперед…


И все-таки. У меня есть утешение. Оно маленькое, но оно есть — я выдыхаю его в сложенные лодочкой ладони.

«Люди живы благодаря мне».

Так и есть. Они живы, потому что я спасла их, потому что послушалась голоса своей души, песни тела, голоса вселенной. Я послушалась своего лона, своего живота, своих грудей. Своих инстинктов. Воющего во мне волка. И сказала людям: «Скорее в Аппин». И: «Бегите! Бегите!» И они ушли. Я смотрела, как они бегут по снегу, с поднятыми юбками, с плотно примотанными к телу детьми, и думала: «Да! Спасайтесь! Проживите долгую жизнь».

Да. Эта мысль утешает меня. Она забирает страх и замедляет дыхание. Когда меня привяжут к столбу, я скажу: «Я спасла жизни», и это будет утешением, и языки пламени уже не будут пугать меня. А что, если это плата? Моя жизнь за их жизни? Что, если миру нужна моя маленькая жизнь с ее бесконечным одиночеством в обмен на триста жизней или даже больше? Я заплачу. Если это значит, что они живы, и что олень все еще бродит по склонам, и сельдь в заливе вспыхивает серебристыми боками на летнем солнце, и если это значит, что люди все еще играют на волынках и рассказывают легенды о воине Финне и его собаках и о Владыке островов, и если это значит, что вереск все еще колышется на ветру и он — он, он, тот, чьи волосы цветом подобны мокрому склону, — еще жив и исцелился от ран, тогда я заплачу эту цену. Да, заплачу.

Жив ли он? Я думаю, жив. В самые страшные свои часы я схожу с ума от мысли, что он может быть мертв, — но все же надеюсь, что жив. Я вижу его рядом с морем. На его боку примочка из хвоща и окопника. Он снимает ее и видит, что рана затягивается. Улыбается, думая: «Корраг», и возвращает компресс на место.


Ну вот, теперь я спокойна. Я вновь вижу его темно-рыжие волосы.

Я должна поспать. Отчасти это значит потерять последние часы, последние вздохи. Но в те минуты, когда я думаю о жизни, о любви, об олене с тонкими рогами, в голове у меня звучит голос Гормхул: «Тебя найдет человек».

Я думаю, он придет завтра. У меня остается все меньше дней.


Пусть он придет. Пусть сделает свое дело, даже если это причинит мне боль. Даже если его дело — просто бросить мне в лицо слово «ведьма» или «карга». Потому что я все еще жива. Те, кого я люблю, живы, — какую же боль можно мне причинить? Чего тут бояться?

Жизнь значит для нас не в пример больше, чем смерть. Жизнь — это то, что мы помним. Не то, как умирали наши любимые, а то, какими теплыми и сияющими были их глаза и как они прожили свой век.


Гостиница Аргайлл

Инверэри

26 февраля


Любимая моя Джейн, думаю, ты будешь рада узнать, откуда я пишу. Я благополучно добрался до города Инверэри, хотя в некоторые моменты нашего путешествия сомневался, что у нас получится. Это было тяжело, любовь моя. На нас набрасывались бураны. Мы шли через темные безлюдные болота, а ветер выл, как демон в ноги. Я думал о вышитой подушечке для коленопреклонений, которую сделала моя матушка, помнишь? На ней сказано: «Так что мы смело говорим: Господь мне помощник, и не убоюсь: что сделает мне человек?» (Евр. 13:6) — и это лишь благодаря Ему мы оказались здесь, Его любовь и забота в конце концов привели нас в Инверэри.

Несмотря на погоду, это славный город. Он располагается на берегу Лох-Файна, и в нем витает дух обеспеченности и любезности, что так приятно в нынешние времена. Жилье, которое я снимаю здесь, сухое и чистое. Я остановился в гостинице недалеко от озера, и это место выглядит довольно оживленным днем, а еще больше ночью. В моих комнатах есть очаг и окно, оно выходит на озеро, и я любуюсь звенящим льдом (меня охватывает ребячливая радость, когда я смотрю на царство стужи за окном, в то время как сам нахожусь в тепле). Я пишу тебе эти строки, а из окна льется голубоватый свет, и изумляюсь храбрости людей, что живут здесь среди гор и ветра. Кроме того, Кэмпбеллы великодушны. Возможно, они преданы другому королю, но я плотно поел на этом постоялом дворе, и две оставшиеся лошади, которые так хорошо нам послужили, кажется, не меньше моего рады сытной еде и отдыху. Признаться, я воспрянул духом. Я пообедал олениной, Джейн. Ее остатки все еще приходится выковыривать из зубов, но это хорошее, питательное мясо.

Теперь о цели моего путешествия.

Я уже достаточно слышал о Гленко. На постоялом дворе только об этом и сплетничают. За обедом я подслушал такие страсти — кровь стынет в жилах. Глава клана, говорят, был застрелен, когда поднимался со своей кровати. Его жена была так изранена, что умерла, раздетая, на снегу около дома. Рассказывают, что с ее пальцев, изуродовав их, содрали кольца. Чудовищная жестокость и подлость!

Я узнал это от хозяина гостиницы. Думаю, его облик позабавил бы тебя — я отродясь не видел таких рыжих волос и красных щек. Он прямо-таки фонтанирует словами; в первый вечер, проведенный мною в Инверэри (не более четырех часов), он не раз приставал со своей болтовней. Лишь только прибыв, я понял, что он хитер.

— Вы к нам надолго? — спросил он.

Я ответил, что, как и все путешественники, нахожусь в руках Божиих, лишь Он да погода будут решать, на какой срок я задержусь здесь. Похоже, этот человек намерен совать нос в мои дела, Джейн. Но можно извлечь выгоду из его любопытства. Ведь если он шпионит за мной, не значит ли это, что он шпионит и за другими? И он знает, возможно, многое.

Подумав, я спросил как бы мимоходом:

— А та печально известная долина, она где-то здесь?

В какой же восторг пришел от моего вопроса хозяин гостиницы! Он приблизился ко мне и сказал:

— Да, то, что от нее осталось. Пожар и мясорубка — вот что там было.

Его глаза потемнели, и он еще сильнее подался вперед.

— Попомните мои слова, — сказал он. — Невелика потеря. О тех, кого зарезали там, вряд ли кто заплачет…

Тут он осекся, спохватившись, что разоткровенничался перед незнакомцем:

— Как вас зовут, сэр? Вы не представились.

Да простит меня Господь, Джейн, за ложь. Помня о своей истинной цели, я не назвался, точнее, скроил имя из лоскутков. Я использовал, любовь моя, твою девичью фамилию. Что, если здесь слышали обо мне? О моих проповедях? О том, что я якобит? Я не мог допустить, чтобы жители городка узнали, кому я служу. Это было бы слишком рискованно.

— Чарльз Гриффин, — сказал я, — преподобный.

— Преподобный? А зачем вы приехали? Далековато от дома забрались, мой друг.

— Я приехал, чтобы распространять слово Божественной любви в северных землях, не подчиняющихся законам, — сказал я. — Слышал, они полны греха.

Он протер стакан, потряс головой:

— Это так! К северу отсюда, говорите? Католики, преступники, бесчестные люди… Их переполняет жестокость, и они творят зверские деяния. Позорят нас! И еще, — поднял он палец, — на севере полно изменников. Тех, кто плетет интриги против короля.

— Вильгельма?

— Да, короля Вильгельма, да хранит его Господь. Слава богу, что он пришел, — это великое событие, верно говорю?

Я отхлебнул эля и промолчал. Приход Вильгельма я не назвал бы великим событием.

— А вы знаете про ведьму? — спросил он.

Я был удивлен, да и кто бы не удивился на моем месте? Сделав еще глоток, я ответил:

— Нет.

Мне известно, что страну и, несомненно, этот город в прошлом беспокоили события, связанные с расправами над ведьмами, и другие темные дела, которые я не стал бы обсуждать. Но он говорил беззастенчиво.

— Есть тут одна в Инверэри, — сказал он. — Угодила в тюрьму за свои злодеяния. Я слышал, что по ней ползают вши и у нее нет зубов. Она предстанет перед лицом смерти за свои грехи. Сэр, она была в Гленко…

Джейн, моя дражайшая!

Мы обсуждали этот вопрос в Глазго, в саду возле ивы. Помнишь, ты была в синей шали, от которой твои глаза еще голубее, и мы беседовали о волшебстве, но так и не пришли к согласию. Люди моей веры и профессии знают о том, что вершит дьявол. Нам известно, что есть люди, служащие ему — возможно, не по своей воле. Эта одержимость — угроза населению. Говорят, того, кто замешан в этом, нельзя оставлять в живых, он должен быть очищен огнем или водой, ради него самого. Так считают многие. Ты знаешь, что я тоже придерживаюсь этого мнения? Что с существованием такой женщины нельзя мириться? Тебя беспокоит мое отношение к вопросу. Но неужели у нас сейчас недостаточно врагов, Джейн? Неужели мало того, против чего нам приходится бороться — другая вера, самозваные короли, войны, — чтобы еще и беспокоиться об этих дьяволовых прихвостнях? Кому на самом деле известна их сила? Если есть Бог, то есть и дьявол — и мы знаем, что оба они есть. В этом мире достаточно порока, любовь моя. Когда мы избавляемся от тьмы, вокруг становится чище.

Я знаю твое сердце и помню, как прекрасные голубые глаза наполнились влагой. Ты не веришь в ведьм, скорее даже, ты не веришь тем, кто их разоблачает. Ты считаешь, что эти женщины больны. Что их терзают видения как следствие пережитого горя или страха. Кутаясь в синюю шаль под ивой, ты сказала, что жалеешь подобных существ.

Я люблю в тебе эту доверчивость — доверчивость к тем, кого ты даже не видела никогда.

Но в нашем мире, Джейн, есть зло — и я верю в это. Оно везде сеет темные семена. Оно стремится задушить добродетель и благородство, и я жизни своей не пожалею, чтобы предотвратить это, — так поступил и мой отец. И мы на пути благочестия. Предназначение всей моей жизни — вернуть на путь истинный людей, чтобы все мы шли к Божьему свету.


Я надеюсь, что ненадолго задержусь в этом городе. Лишь немного отдохну и направлюсь дальше на север, в ту опустошенную долину. Эта ведьма была там, любовь моя. Она присутствовала при резне, видела своими глазами. Я вовсе не стремлюсь коротать время в общении с подобным созданием — замарашкой, не верящей в Господа, — и уж тем более не желаю подхватить от нее вшей. Но я должен помнить о своей цели. Если она свидетельница чудовищного злодеяния, ее можно использовать. Она видела совершенное красномундирниками в Гленко — и любое слово, даже ведьмино, лучше, чем никакого.


Уже поздно. Минула полночь — так показывают мне карманные часы. Я завершаю письмо, уверяя тебя, как сильно я скучаю. Эти слова ничтожны, они не могут передать и малой доли моей тоски. Но когда поворачиваюсь к окну, что выходит на Лох-Файн, я смотрю через него на запад и мысли мои летят к тебе. Я думаю о том, что за этой водой — Ирландия. Там ты, и наши мальчики, и все, чему принадлежит мое сердце после Господа.

Будь сильной. Я знаю, что мое отсутствие многого требует от тебя и приходится выносить тяготы одиночества. Прости меня. Хотя я знаю, что уже прощен благодаря твоей вере и любви к Господу, которая так же велика, как моя. Я готов спать в сырой постели и разговаривать с ведьмами ради Его славы и ради Якова, но, делая все это, я думаю о тебе. Надеюсь, ты будешь гордиться мной.

Снег все еще падает с неба. Я мог бы жаловаться на него, но при мыслях о тебе, жена моя, вижу, как он мягок и красив.

Я посылаю тебе свою любовь через Лох-Файн и через все, что лежит между нами.

Чарльз

III

Это распространенное растение, но им нередко пренебрегают.

Хотя оно имеет некоторые неоспоримые достоинства.

Об окопнике

Тюремщик хорошо изучил меня.

Он знает, как я разговариваю в темноте. Какой маленькой я могу быть, когда сворачиваюсь в клубочек, — такой крошечной, что он думает, будто я поколдовала и исчезла.

— Грязная ведьма, — говорит он, когда обнаруживает меня. — Надеюсь, убивать тебя будут медленно… Я приду погреться возле твоего костра.

Но и я изучила его. Я знаю, что у него косоглазие, а еще знаю, что ему бы помог мокричник, — кожа на руках шелушится и опадает, словно сухие листья с веток. Таким рукам становится хуже в дурную погоду. Я знаю, что он сильно пьет, он дышит зловонием дешевого виски и несвежего мяса, и я слышала его храп, когда в окне виднелся лоскут бледного дневного неба, а не ночная тьма. Я думаю, виски занимает все его мысли. Я запомнила его шаги. Я знаю, как он ковыляет, подволакивая левую ногу. Никто больше так не ходит — похоже на звуки морского прилива. Да еще бряканье его ключей. Это единственная музыка, что я слышу в тюрьме. Ни пения птиц, ни волынок, лишь звон ключей да шарканье левой ноги тюремщика.

Я знаю, какой звук он издает при ходьбе.

Это не его шаги.

Это шаги другого человека.

Заходите. Присядете?

Я знаю этот взгляд.

На меня все так смотрят, когда видят в первый раз. Наверное, это из-за моего роста, я ведь такая маленькая. Меня называли мышонком, или птенчиком, или малышкой, хотя я — ни то, ни другое, ни третье. Лекарь пришел и не смог разглядеть, меня во мраке. Он разозлился и закричал:

— Здесь нет никаких заключенных!

И тогда я шевельнулась, гремя цепями, и прошептала:

— О нет, здесь есть заключенная…

Проходите, не стойте у двери. Видите, как я закована? Большинство воров, которых здесь держат, не носят таких кандалов. Преступников бросают за решетку, и все. Но меня заковали в цепи, потому что я «ведьма»: люди думают, что я могу обернуться ветром и унестись прочь. Или превратиться в лягушку и ускакать отсюда через дверь. Но еще я закована из-за своего ничтожного роста, из-за ручек-прутиков и тщедушного тельца. Стайр сказал, что я могу проскользнуть сквозь прутья решетки. «В цепи ее. Заковать покрепче! Она не должна уйти».

А потому не стойте возле двери. Я не в силах причинить вам вред.

Там есть табурет, у стены.


Я знала эту женщину из вашего виденья. Она была полоумной и такой высокой — сущая каланча. Под хлопьями легкого мягкого снега, которые не падали, а парили в воздухе, она говорила со мной о вас.

«Тебя найдет человек, — сказала она. — После того как прольется кровь, он придет к тебе».

Она говорила о моих железных запястьях, говорила, что вы уже почти здесь. Она не упомянула об очках, но я их себе представила, и еще я была права, когда думала о ваших туфлях с блестящими пряжками. О тугих завитках парика.

Этот взгляд, что вы кинули на меня. Я знаю этот взгляд.

Он говорит: «Проклятая неряха, держись от меня подальше».

Так что я знала: вы придете. Ее звали Гормхул. Похоже, у нее был дар предвиденья, хотя я не всегда верила ее словам, слишком уж любила она белену. Однажды Гормхул приставила палец к моей груди и сказала: «Жена!» Словно увидела мой шанс стать женой. Я сказала ей: «Нет…» И тряхнула головой, и отступила, но она напевала это слово, и ветер уносил его в долину: «Жена… жена…»

Вот она какая, белена, самая сильная трава из мне известных. Если ее взять чересчур много и сразу съесть все, то можно умереть. Но я поверила Гормхул, когда она сказала о вас, сэр.

Чего я не знаю, так это с какой целью вы пришли.

Вы не первый, сэр, сидите на этом табурете и неодобрительно коситесь на стены. Приходили и другие люди. Их цели были такие разные, такие странные, и я подумала, что это как собирать травы — не встретишь двух одинаковых. Некоторые хотели спасти мою душу от вечных мучений в адском пламени. Я считаю, что с моей душой все в порядке, но они пытались заставить меня говорить о Боге и раскаиваться в каких-то безнравственных деяниях. Был среди них священник, его речь смахивала на отрыжку или лягушачье кваканье. Он обращался со мной как любой служитель церкви, словно я не человек, или все-таки человек, но тронутый умом. Вы тоже из попов? Я вижу крест на шее, а от вашей неприязни ко мне веет Божественным духом. Поди, в голове у вас роятся тысячи библейских слов и вы произносите их очень торжественно. Вы тоже хотите спасти мою душу? Наверное, нет. Вы сидите не так, как другие. И не глядите так строго. Поп будто рыгал и прожигал меня взглядом, я не сдержалась и уставилась на него, хотя это ему очень не понравилось. «Чего вытаращилась, ведьмовское отродье?!» — вскипел он.

И мои ответные слова были ему противны. Я знаю, что умею связно говорить. Но редко вижу людей, так что много болтаю, когда выдается возможность.

Он назвал меня шлюхой, а еще стервой. Сказал, что моя болтовня оскорбляет его и что день, когда я сгорю, как полено, будет хорошим днем.

В общем, ко мне приходили люди, которые думают, что, проклиная меня, сами становятся лучше.

Кроме попов, здесь появлялись и законники. Они тоже приходили. Но что это за закон? Я не видела суда, сэр. Я не видела должной справедливости. Никто из женщин, таких как я, никогда не ощущал ее. Если птичка чирикнет пару раз, сверните ей шею и бросьте в суп, а может быть, стоит ее повесить, или привязать к стулу, или утопить, чтобы больше не чирикала, — вот он каков, ваш закон. В слове «закон», как и в слове «ведьма», содержится очень многое, но из закона ушла правда, злобная ложь свила в его сердце гнездо. Я вам не чирикающая птичка, но это не важно. Вот она я — закованная в цепи.

И лекари. Здесь был лекарь. Всего один, и у него у самого были вши. Он осмотрел рану — меня задела мушкетная пуля. Сказал, что царапина быстро заживает благодаря «рогатому целителю», но, конечно, это не так. Спасибо хвощу и окопнику, ошпаренным и прижатым к ране. Лекарю самому бы не мешало полечиться окопником: очень уж много болячек от вшей. Одна даже гноится, и ему будет все хуже и хуже. Он не настоящий врач.

Потом приходили остальные. Жители Инверэри, которые просто хотели увидеть и понюхать ведьму, дьявольскую шлюху. Они швыряли в меня камни через решетку. Они совали пенни тюремщику, когда уходили, и прижимали платок к носу; думаю, страж неплохо на мне нажился. Небось не одну бутыль купил на деньги, заработанные на «той самой ведьме, которая была в проклятой долине».

— Она была там? В Гленко?

— Да. Говорят, все видела. Говорят, она стояла на коленях и выкрикивала заклинания.

— Звала дьявола?

— О да! Вся эта кровь и убийства… Дьявол был там, несомненно.

Еще приходил некто Стайр. Сидел вот на этом самом табурете. Смотрел на меня, как волк на добычу, пойманную с таким трудом.

Это все, что я могу сказать о нем.


Преподобный Чарльз Лесли. Ваше имя кажется мне смутно знакомым.

Лесли — словно ветер в кронах деревьев или морской прилив…

Я видела, как слово «ведьма» заставило вас содрогнуться.

Верно, это мрачное слово. Оно пронесло боль сквозь месяцы и годы. Погубило много хороших людей — семейных и одиноких, красивых и непривлекательных. Женщин. Мужчин.

Что вы там творите, у себя в голове? Когда слышите слово «ведьма»?

Я знаю, у многих возникает определенный образ. Чаще всего это женщина — черная как ночь, горбатая жестокая старуха. И вдобавок сумасшедшая. Многим кажется, что я такая. Мне говорили это. Я безудержно болтаю, держа руки у лица, словно мышь, когда ест или чистит мордочку. У меня высокий детский голос — это назвали уликой: дескать, дьявол забрал мой низкий голос, чтобы придать глубины своему. Это ложь, конечно. Я мала, и мой голос тоже мал — вот и все.

А заклинания? Люди обвиняли меня в тысяче грехов. Когда сажали занозу или видели, как сова бросается на добычу, поминали недобрым словом ведьму. Еще больше наговаривали на мою мать, и она действительно была дикаркой почище меня, гораздо красивее и храбрее. Теленок со звездой во лбу — это, конечно, ее рук дело, как и двойняшки, похожие друг на друга, как пара туфель. Кора рассказывала, как черный петух закукарекал рядом с церковной дверью, поэтому люди взяли и закопали — петуха, а не дверь. Похоронили живьем, и мать слышала, как он отчаянно скребся, когда его засыпали землей. «Его прислал дьявол», — шипели люди.

А позже той ночью Кора вырыла петуха своими сильными руками, но поздно — он был мертв и весь измазан землей. Она похоронила его вновь, но бережно, в лучшем, тайном месте.

Я ненавидела эту историю. Тот бедный петух никому не сделал ничего дурного — он всего лишь был черным. По словам Коры, людям свойственно прятать то, чего они боятся, чтобы оно не могло причинить им вред. Люди стремятся укрыть предмет своих страхов в земле или в море.

— И это помогает? — спросила я ее. — Когда хоронишь то, чего боишься?

Она насупилась:

— Может быть. Только если сделано по справедливости и с открытым, полным надежды сердцем, но в случае с тем петухом все было не так, точно тебе говорю. — Она встряхнула волосами, вздохнула. — Это просто жестокая расправа — печальный конец хорошей петушиной жизни…

Так что те поступки, которые нам приписывают люди, и те, которые мы на самом деле совершаем, — это разные вещи. Я не швырялась заклинаниями. Я никогда не выдирала желудки у кур и не выла на луну. Я никогда не превращалась в птицу, не скользила над ночным озером, не садилась на корабли, чтобы утопить их. Я не целовалась распутно и не ела мертвых младенцев, и у меня нет третьего соска, и мой смех не похож на клокотание бульона, когда он, забытый, выплескивается из горшка, заливая огонь и убивая свой вкус, потому что от долгого кипения появляется горечь. Я не видела будущее в разбитом яйце, не смеялась над убийствами и не вызывала души мертвецов.

Я всего лишь молилась.

«Молиться». Да. Я тоже употребляю это слово. Я молюсь — не в церкви и не по Библии, но, с другой стороны, это ничуть не хуже ваших молитв, ведь мой голос при этом идет из сердца, а не изо рта.

«Дитя дьявола» — так называли меня. «Злобная тварь».

Но вот что я вам скажу, мистер Лесли. Когда впервые я услышала слово «ведьма», Кора вывела меня из лавки за руку в переулок, усадила, вытерла мои слезы и сказала:

— Слушай меня. Единственное зло в мире — это та ложь, что живет в людях, в их гордости, жадности, чувстве долга. Запомни это.

Думаю, то, что я повидала в этом мире, в этой жизни, подтверждает ее правоту.

* * *

Мой рассказ? О Гленко?

Почему именно мой? Ведь есть и другие, они, я уверена, могут поведать вам больше. Если вы ищете правды о той ночи, об убийствах в заснеженной долине, тогда идите к тем, кто совершил их. Идите к тем, кто живет, чтобы предать забвению тех, кто не живет, и попросите их рассказать. Они о многом знают больше, чем я, — они знают, кто убил Маклейна и кто бежал вслед за его женой. Чей голос произнес: «Найти его проклятых щенков!» Почему нужен мой рассказ? И вот еще вопрос, мистер Лесли: почему вы хотите знать все? Никто больше об этом не спрашивал. Никому не было дела до того, столько людей погибло в долине и из-за чего. Они были Макдоналдами.

«Зачем горевать о Макдоналдах? — вот что говорят люди. — Ведь они крали скот. Жгли дома. Пожирали своих врагов».

«Жестокий клан».

«Стадо висельников».

«Гленко? Мрачное место…»

Я думаю, большинство радо тому, что эти люди были зарезаны и ограблены. Словно они заслужили такую судьбу — за то, что их вольная жизнь, их язык, их одежда были болезнью на теле нации, червоточиной на розе. Так говорят лоулендеры. Так Стайр говорит, и Кэмпбеллы тоже. Так говорит оранжевый[7] голландец, что мнит себя королем.

«Король». Ваше лицо просветлело.

Верно, это слово одного поля ягода с «ведьмой» и «законом» — пылающее слово, которое может убить человека, если его прошептать неправильно или не в те уши.

Но большинству людей оно нравится. У большинства людей есть тот, которого они называют королем и за кого воюют — и еще как воюют… Два человека с разными судьбами, и посмотрите, к чему это привело! Раскололо мир. Заставило народы кипеть негодованием.

Во тьме всегда есть глаза и уши.

А вы приятель Якова, должно быть.

«Якобит»? Мне знакомо это слово. Макдоналды были такими. «Якобитский клан. Эти жалкие паписты из Гленко». Они хотели того же, чего и вы, сэр, — чтобы Яков приплыл обратно из Франции и вновь занял свой трон и чтобы все было как Господь положил тому быть. Они боролись за это. Они пришли в Килликрэнки, и подняли его флаг, и убили людей Вильгельма, и сплотились, и пели, и строили козни против голландца в их дикой воинственной долине, и они спросили меня: «Кто твой король, маленькая англичанка? На чьей ты стороне?»

Это было в доме главы клана. Горели восковые свечи, а собака лежала, опустив голову на лапы. И я сказала, что я не занимаю ничью сторону и что никто не может управлять мной: «У меня нет короля».

В комнате повисла тишина. Я помню это.

Но это правда. Я считаю, что короли приносят лишь беды. Слишком много народу гибнет во имя королей. Люди сражаются, и убивают, и погибают без счета — вот я и думаю о тех лишениях, что несет в себе слово «король». Когда слышу его, вспоминаю о потерях.

Столько безвинных ушло безвозвратно! Столько безвинных! Ради королей, ради их сверкающих монет.

И я помню многое… Собаку звали Бран, и снег ложился на каждую ветку каждого дерева в ту ночь, и я целовала мужчину — как же я целовала его! Я много чего помню! Я знаю достаточно. А если не буду говорить о том, что видела, оно просто уйдет в безвестность.

Стайр назвал меня похотливой тварью, но еще он сказал: «Ты, должно быть, видела столько всего сквозь свои длинные ресницы…» Мягким голосом. Словно он был моим другом, хотя он никогда им не был.

Вот почему он сожжет меня, наверное.

«Избавьтесь от того, кто все видел.

От того, кто спас людей, кто сорвал план.

От нее, которая все помнит».


Да, я подарю вам свой рассказ.

Вы говорите: «Поведай мне все, что знаешь; раскрой имена. Имена солдат». Конечно. Я расскажу вам о бойне в Гленко и о том, что видела: о мушкетном огне, о криках, о тех травах, что я использовала, и о правде. Правда! Кто еще знает ее такой, какой знаю ее я? Расскажу вам все до мельчайших подробностей. И обещаю вам, мистер Лесли, — это поможет вашему делу. Это поможет вам вернуть Якова, потому что моя история откроет всю мудрость и благородство хайлендеров. Их достоинство. Она покажет, что король, который правит нами сейчас, не оранжевый, а кроваво-красный. Обещаю вам.

А взамен?

Говорите обо мне. Обо мне. О моей маленькой жизни. Говорите о ней, когда меня не станет, — кто же еще сможет рассказать о ней? Никто не знает мою историю. Больше никого не осталось, так что говорите обо мне со своей кафедры или запишите своими чернилами. Говорите о том, что я расскажу вам, но не добавляйте туда лжи — она не нужна, моя история до краев полна любовью, есть в ней и потери, и я знаю, что она станет тихим задушевным рассказом — такая как есть, сотканная лишь из правды. Скажите: «Корраг была хорошей». Скажите, что она не заслуживала одиночества и жестокой смерти. Все, к чему я всегда стремилась, — это доброта.

Это честно? Честная сделка? Сядьте рядом и выслушайте историю моей жизни, и в свое время я расскажу о случившемся в Гленко той снежной ночью. О том, как люди, которых я любила, падали и умирали. О том, что некоторые из них все же спаслись.


Это Корраг. Кор-раг. И другого имени у меня нет.

Мою мать звали Кора, сэр. Но чаще всего ее называли «карга», так что она объединила слова, чтобы создать мое имя, будто бросила два полена в огонь. Такой уж она была. Таким был ее характер.

Но «корраг» — это еще и «палец» на языке хайлендеров. Я не знала этого, пока не пришла в горы. Многие люди показывали на меня пальцем, так что это подходящее имя. Еще оно нравится мне, потому что некоторые возвышенности, укрытые снежными шапками, называются этим словом. Есть Корраг-Буйид, который я никогда не видела, потому что он гораздо севернее. Но говорят, что он прекрасен: весь окутан туманом, и по нему бродят волки. Я представляю его высоченным и дивным.

Кто бы мог подумать?! Священник и закованная в кандалы ведьма помогают друг другу столь странным образом? Но все так, как есть.

В мире случаются чудеса, и я буду говорить о них.

Дражайшая Джейн, мне так много нужно рассказать тебе. О многом написать, потому что сегодняшний день был полон странностей — я даже не знаю, с чего начать. Разве я не встречал раньше грешников? Встречал. Во времена своего епископства я повидал многих — воров и блудниц, а помнишь ли ты мужчину, которого вздернули на виселице за двоеженство и богохульство? Отвратительное дело. Я надеялся, что больше на моем пути не попадется подобная мерзость. Но мне кажется, я встретил кое-что похуже.

Этим вечером я общался с ведьмой.

Вроде бы я уже немного писал о том, что о ней говорят здесь: она дикая, с черным сердцем и ее пожирают вши. Хозяин гостиницы, который до сих пор остается единственным источником сведений для меня, уверил, что она бойка на язык и вспыльчива, — по крайней мере, он так слышал. Я спросил: «Насколько вспыльчива?»

«Говорят, очень беспокойная, — ответил он. — Самое злобное существо из попадавшихся когда-либо в эту клетку, а ведь она повидала отъявленнейших мерзавцев, сэр!»

И он наполнил пивную кружку.

Со мной, конечно же, была Библия. Я не люблю находиться рядом с пороком, и я признаюсь тебе, что шагал по снегу к месту заключения ведьмы охваченный мрачными предчувствиями. Возможно, я волновался. Оттого повторял про себя слова, которые всегда ободряли меня: «Но верен Господь, Который утвердит вас и сохранит от лукавого» (2 Сол 3: 3, как тебе известно).

Позволь, я расскажу о городской тюрьме. Она в городе, рядом с замком. Это, безусловно, весьма зловещее сооружение, наполовину скрытое под землей. Якобы тюрьму воздвигли, чтобы держать там хайлендских воров скота, пока не придет время повесить их на местной «голгофе»; возможно, я и впрямь почуял запах навоза и сырости, как в коровнике, а может, это всего лишь разгулялось воображение. Еще я вроде бы ощущал зловоние немытых тел и страха — как в тюрьме на Лаунмаркет,[8] — но не столь резкое. Я полагаю, это запах смерти, или запах, что приходит после смерти.

Тюремщик, безусловно, такая же жертва этой темницы, как и ее узники. Он сквернословит. Распространяя зловоние пива и порока, этот человек потребовал, чтобы я открыл свою кожаную дорожную сумку. Страж потыкал пальцем в чернильницу и перо и лишь мельком взглянул на Библию — я молюсь за душу сего грешника. Потом он кашлянул в ладонь, вытер ее о куртку и протянул мне, требуя несколько пенни.

«Поглядите на несвободную ведьму».

Так говорят в этой стране. Я отдал монеты, и он улыбнулся, обнажив черные зубы.

«Последняя дверь. Она там».

Коридор, по которому я шел, не годится даже для перегона скота. Я был осторожен, старался ни к чему не притрагиваться, и в первую очередь к мокрым на вид стенам. Я не понял из чего сделан пол, но он мягок и поглощает звуки.

Что же до самой женщины, Джейн, то сомневаюсь, что даже твое сердце, полное материнской доброты, способно ощутить теплые чувства к этой негодяйке. Когда я вошел, она мне показалась ребенком. Совсем маленькая. Мне едва удалось разглядеть ее, и сначала я подумал, что клетка пуста. Но потом женщина шевельнулась, брякнув цепями, и заговорила. Должно быть, ты, прочитав сравнение с ребенком, почувствовала к ней жалость, но, поверь, Джейн, это презренное существо. В ее волосах колтуны и мусор. Она полуголая, в драном тряпье; кожа покрыта коркой из крови и всех видов нечистот (запах в клетке отвратительный). Ее ноги босы. Ногти обломаны и черны, и она грызет их время от времени, я даже немного усомнился, что она вообще человек. Я было вознамерился повернуться и уйти, но она сказала: «Сядьте».

И я почувствовал, что Господь со мной, и я не ушел.

Сев на табурет, я увидел во мраке ее глаза. Они были светло-серыми и придавали ее лицу испуганное выражение, как у умирающего. Но во взгляде было бесстыдство. Она уставилась на меня и заявила, что ждала моего прихода. Но я усомнился, что она сама узнала об этом. Просто в маленьких городах новости разлетаются быстро. Даже у заключённых есть уши.

Да она и сама умеет сплетничать. Хозяин гостиницы был прав насчёт ее болтливости — она говорила больше, чем я, и при этом покачивалось, прижав колени к груди, словно разум уже наполовину оставил ее. Она ведьма, а потому не заслуживает сочувствия, и я не питаю к ней ни малейшей приязни. Но отмечу, что с этой женщиной обращались плохо, — ее руки в кровоподтеках, над глазом красная короста, а на боку пятно крови. Кожа истерзана кандалами. Эти раны могут убить ее раньше, чем языки пламени. (Еще добавлю: хоть она и избита, я не заметил на ней укусов. Так что не волнуйся насчет вшей.)

Возможно, когда-то она была красива. Но дьявол оставляет отпечаток не только в душе, но и на лице, и теперь она смотрится мерзко. В ее чертах я вижу скорбь. Кроме того, из-за пережитого она выглядит старше своего возраста. Если и старше нашего первенца, то всего лишь на несколько месяцев.

Так что, если говорить кратко, тюрьма города Инверэри — весьма грязное место. Отчасти по вине своего обитателя, чей высокий писклявый голос произносил слова о добре и хороших поступках, но меня не проведешь. Это говорил дьявол. Он скрывает свое истинное лицо под маской лжи, и, когда ведьма утверждает: «Я не могу причинить вам вред», я очень ясно слышу его голос. «Тебе меня не одурачить, — подумал я. — Знаю, с кем имею дело». Сатана говорит через это полуживотное женского пола, и для нее будет лучше, если ее сожгут, да побыстрее. Пламя очистит ее душу. Огонь избавит ее от порока, ведь очищение смертью гораздо лучше, чем нехристианская жизнь в скверне.

Я был рад выбраться оттуда. Вышел на снег и вдохнул свежий воздух полной грудью. Кажется, прежде я не встречал столь же жалкого человека и был бы не прочь никогда не возвращаться в его узилище. Но, Джейн, я заинтригован — ведь она заговорила о Далримпле, владетеле Стайра. Тебе незнакомо это имя. Он лоулендер. Его ненависть к хайлендерам так же знаменита, как его любовь к самому себе, и, наконец, он верный пес Вильгельма. Стайр рыщет по Шотландии во имя короля. Словом, если он приложил руку к резне в Гленко, то это ли не доказательство причастности Вильгельма?

При всей своей непривлекательности эта ведьма в силах помочь нашему делу.

Так что я не отступлю перед ее запахом или странностями. Я вытерплю пытку общения с ней и использую услышанное от нее, но не более. Потому что я верю: она знает то, что может поспоспешествовать возвращению Якова. Я назвал ей свое настоящее имя — о чем, надеюсь, не пожалею впоследствии. Но кому она может сказать? Ведь она скоро умрет.

Она обещала выложить всю правду о бойне и о многом другом, если прежде я выслушаю историю ее жизни. Тяжелое условие. Кто знает, какие преступления и жестокости она повидала? Но она сказала: «Никто не знает моей истории». Она сказала: «Вильгельм кроваво-красный, а вовсе не оранжевый». Так что я согласился.

В самом деле, довольно забавный уговор. Совсем не такое я себе представлял, когда писал тебе из Эдинбурга. Но пути Господни неисповедимы — у нас свои испытания, а у Него Свои откровения.

Какая причудливая выдалась зима! Я буду несказанно рад пришествию весны.


Любовь моя, похоже, из-за этой истории и из-за того, что снег растает не быстро, я могу задержаться в Инверэри дольше, чем предполагал. Возможно, на пару недель. Поэтому, если ты найдешь время послать коротенькое письмецо, оно застанет меня здесь. Мне будет так радостно получить от тебя несколько слов. Как же мне хочется быть поближе к тебе, но, увы, большего нам не дано.

Чарльз

Глава 2

I

Еще его называют цветком ветра, — говорят, его цветы открываются, только когда дует ветер.

Об анемоне

Какие слова вы хотели бы услышать? У меня их так много. Как ночное небо полно звезд, так мой разум освещается словами. Я не могла уснуть этой ночью из-за того, что думала. Лежала на соломенной постели и думала: «С чего начать мою историю? Как?»

Я могла бы рассказать о самой ночи убийства — как бежала, задыхаясь, от Инверлохи под снегопадом. Или о том, что озеро было темным ото льда. Или о поцелуе Аласдера, о том, как мои губы коснулись его губ.

Или еще раньше?

Обратиться к тому, что было до случившегося в долине? К моей жизни в Англии?

Я начну оттуда. С деревни, где цвел клевер, с блестящих черных волос моей матери. Будет правильно, если я начну с раннего детства, ведь как я могу рассказывать о главном тому, кто совсем не знает меня? Кто я? Вы думаете, я маленькая вонючая негодяйка. И в моей груди нет сердца.

Да, я могу подождать немного.

Перо, чернила, ваша священная книга.

Это гусиное перо? Очень длинное и белое. Я видела гусей, летящих в сумерках, и слышала их крики, и это были хорошие дни. Осенние дни в Англии. Куда летели те гуси? Мне так и не довелось узнать. Но иногда оброненное кем-то из них перо опускалось на поле, мы с Корой находили его и приносили домой. Она не умела писать, но перья ей нравились.

«Такие белые и длинные…» — шептала она, дотрагиваясь до них.

Как ваше перо.

И еще столик, который раскладывается?

Вы так много принесли в своей кожаной сумке.

* * *

Говорят, сэр, что ведьмы вообще не рождаются.

Я слышала много лжи — будто бы их матерями становятся кошки. Или коровы, которые вышвыривают из себя сгусток прокисшего молока, и тот принимает человеческую форму. Торговка рыбой как-то похвасталась, что вывелась из рыбьей икры, но это все пустая болтовня — она слишком любила виски. Потом еще Тотиак. Она клялась, что выросла, как зуб на челюсти, на скале острова Малл, — и вроде бы даже сама в это верила. А я не верила. Ведь она питала страсть к белене, как и Гормхул. Такая же одержимая. Они улыбались, когда слышали о затонувшей лодке, и я спрашивала: «Почему? Это же ужасно! Лодка ушла под воду вместе со всеми людьми…»

Но улыбались они, наверное, тому, что познали за долгие годы. Познали утрату и скорбь.

Зуб? На скале?

Только не я.

У меня была мать. Настоящая человеческая мать.

Она была не похожа ни на кого. Ее ресницы касались скул. Смех звучал как частые вскрики птицы, почувствовавшей приближение лисы. Она носила кроваво-красную юбку, — я думаю, именно из-за цвета; когда умер наш поросенок, его кровь на алой ткани была совсем незаметна. Так же, как ягодный сок и вообще любая грязь. Когда она крутилась на носочках, ее юбки поднимались как крылья — будто она могла улететь далеко-далеко. Кора пила утреннюю росу, как кошка. Она шуршала собранными травами и предсказывала будущее, и большинство мужчин оглядывались, когда она проходила мимо, и улыбались. В нее был влюблен кузнец. Мальчишка, ученик пекаря, ходил за ней по пятам, след в след. А мистер Фозерс ненавидел ее, но я не хочу пока о нем говорить.

«В ней что-то было» — вот что о ней сказали. Я называю это волшебством и бесстрашием. Но некоторые люди боятся подобного.

Кора… Вся Северная Англия знала это имя. Я убежала, будучи еще совсем ребенком, и месяцами потом слышала сплетни о красавице, что живет в приграничной стране и носит красную юбку. Как она остановила церковные часы, лишь указав на них, или как сбрасывала перья в фазаний сезон. Это была она. Я знала это. Неправда, конечно, — где это видано, чтобы человек линял перьями? Но люди всегда плетут небылицы о тех, кто не похож на них, кто живет другой, возможно светлой и вольной, жизнью.

Кора зачаровывала и ловила в свои сети… Она привлекала мужчин красотой тела, а природу — красотой души. И она привлекла и свою смерть в конечном итоге; последнее, что я о ней слышала, — это как ветер подхватил ее юбки на помосте, как она взмыла и полетела, круг за кругом.

Она тоже была рождена человеком. Ее матерью была не мечущая икру рыба, а набожная женщина с рубинами в ушах и жуткими руками. В момент рождения Коры в дом ударила молния, и тот загорелся, и руки ее матери обуглились, когда она толкала дверь, чтобы спастись бегством. «Бедовое дитя». Кора передвигалась по-паучьи. Не ползала, как другие дети, а карабкалась, и казалось, что она состоит лишь из глаз и ног. Однажды на воскресной службе она ползала в церкви и исцарапала ногтями церковную скамью — следы получились похожими на перевернутый крест. «Знак! — кричали прихожане. — Сатанинский знак!» Их охватил азарт охотников на ведьм, и они привязали мою бабушку к дакинг-стулу. «Ты прелюбодействовала, — обвиняли ее, — с тем парнем». Они боялись назвать его имя, но в то же время не боялись совершить убийство. Они сказали, что ее руки похожи на крючья и это тоже знак. «Доказательство твоего греха!» — кричали они.

Была ли у нее надежда? Никакой. Мою бабушку, которая всю жизнь была набожной, поволокли к страшному пруду за городом. Дед пытался ее спасти. Но как ее спасти, когда кругом вопят «ведьма»? Он стоял и рыдал, пока ее раздевали. Он кричал: «Я люблю свою жену!» — когда она осталась в одной рубашке, а она отвечала: «И я очень люблю своего мужа». Но они все-таки привязали ее запястья к лодыжкам, так что подбородок коснулся коленей, и швырнули в пруд. Она всплывала трижды. На четвертый раз пошла ко дну.

Кора все видела. Она смотрела с моста своими ведьмовскими глазами.

Позже она поклянется мне: «Дьявола нет, есть лишь дьявольские поступки людей. Все зло мира сотворено человеком… Всеми ими!» И я знаю, что она поняла это, когда видела свою тонущую мать.

После казни бабушки дед отправился в трактир, да так и не вышел оттуда.

Что же касается Коры, прихожане надеялись, что она обратит свое лицо к Господу и будет спасена Им. Но нет! Должно быть, та молния прожгла ее сердце, а подобный огонь нелегко погасить. Она для вида ходила в церковь, улыбалась, чтобы скрыть бушующий в душе огонь. Нательным крестом она давила мух и выковыривала семечки из яблок, она занималась повседневными делами, никак не связанными с Богом.

Она убежала из города, когда подросла и научилась быстро бегать. Шести или семи лет, не старше.

Так началась для нее пора скитаний. Дни и ночи бродяжничества изменили ее, наполнили сердце мудростью совы и коварством кошки. Она кралась в темноте. Спала там, где годами не бывало ни души, — в лесах и пещерах. В сыром водяном колесе. Она бродила по берегу моря, и ползала по болотам, и встречала разных людей в своих странствиях — людей, которые тоже прятались. Ведьмы. Изгои.

«Эти люди, — сказала она, — научили меня разбираться в травах». Так что Кора стала травницей, она повзрослела. Она выросла высокой и крутобедрой. Она сорвала юбку с куста крыжовника, на который ее повесили сушиться. Это было в Камберленде. Надела ее и пошла в лавку за хлебом и яйцами, а одна женщина там закричала: «Воровка! Это же моя юбка!» Кора выбежала без яиц и хлеба. Она жила, как живут цыгане, — продавая снадобья и предсказывая будущее. Она не всегда говорила правду: за плохие пророчества не станут хорошо платить. Думаю, в ее кошельке всегда позвякивала пара-другая монет. Она умела быть очень убедительной, когда придерживала свой острый язычок и говорила то, что другие хотели услышать.

«Бедовое дитя».

Так ее назвали при рождении, и то же она сказала, когда родилась я. И верно, с ней были одни неприятности. Но ведь она не сама стала бедовой, ее такой сделали. Если бить собаку за то, что она лает, она будет лаять еще больше.

Едва ли я унаследовала от нее это свойство. Да, меня называли бедовой. Меня называли ведьмой. Но на самом деле я причинила очень мало бед на своем веку.


Итак, я родилась в Англии. Вы поняли это по тому, как я говорю.

Торнибёрнбэнк.[9] Длинное название и вполне подходящее, потому что южный берег ручья весь зарос боярышником. Еще там был ильмовый лес и луг, такой топкий, что коровам приходилось высоко задирать ноги, когда они приходили полакомиться клевером. Они паслись там весной, когда клевер особенно сладок. Молоко тоже делалось слаще, и вся деревня была счастлива от этого. Больше шляп приподнималось на улице при встрече со мной.

Не многие знают эту деревню. На слуху лишь Хексем, хотя наша деревня совсем не далеко от него, она у стены, что построили римляне. Когда ветер дул с юга, мы слышали колокола Хексемского аббатства. Я на всю жизнь запомнила Торнибёрнбэнк именно таким: коровы, пасущиеся на болоте, и плывущий с юга перезвон. Это очень мирная картина.

Но деревня не во всем была благостной. И Кору не провела ее красота и доброта. Она устала скитаться, вот и все. Сколько лет человек может идти и идти и спать на голой земле?

Она решила обосноваться в Хексеме, чтобы начать, если получится, новую, спокойную жизнь. Однажды во сне ей явственно слышалось это название — но ее остановило то, что в Хексеме была тюрьма. «Правосудие» — слово из тех, что заставляли ее скалить зубы, и вот оно вновь прозвучало в ее жизни. Это слово прошипела ей тюрьма, вложив в него самый понятный толпе смысл. Джеггартовское правосудие, то есть попросту бессудная расправа. Кора повидала такое правосудие на том темном пруду.

Она искала пристанище, где было бы поменьше людей, потому что чем меньше людей, тем больше здравого смысла.

Домашний очаг. Собственная постель.

Логово, где может укрыться одичавшее сердце.


Приграничные земли жили дикой разнузданной жизнью. В них бушевала жестокая стихия, а призраков там было столько же, сколько капель воды на небе. Там лили такие сильные дожди, что ручей выходил из берегов и проглатывал мост, как рыба проглатывает муху. Это доставляло неприятности даже летучим мышам, которые любили днем отдыхать под мостом, свисая с него вниз головой. Однажды ранней весной мы взяли поросенка к себе в домик, потому что хлябь стала слишком непролазной даже для свиней. Так что мы втроем храпели ночами, а днем усаживались у очага, но не так близко, только чтобы ощутить запах жареной свинины.

В тех местах убийственные зимы. Они так промораживают землю, что все живое в ней и на ней, кусты и всякие твари, вымирает. Слышали о старике Бине? Удалось найти только его ботинки.

«Разбойничья погода, — говорила Кора. — О да!»

Разбойничья, мистер Лесли. Раз-бой-ни-чья.

Это слово произносилось шепотом. Оно было древним. Она знала это. Знала, что за словом «разбойник» стоят разорение домов, и жестокие ограбления, и угон скота в северные леса. Она слушала эти истории о старых временах и ясно представляла их себе, в тех странных блужданиях разума, когда смотрела на все широко распахнутыми глазами. «Их шляпы, — сказала она, — были яркими-яркими…» Она звала этих людей жестокосердными. Или свирепыми.

Кора рассказывала мне вместо вечерней сказки, что эти грабители возникали словно из ниоткуда в мокрую осеннюю пору, когда скот был тучным и его было выгодно красть. Безлунными ночами они выныривали из густого тумана, как привидения. Они набрасывались на фермы, сдвинув на затылок боннеты,[10] размахивая кистенями, с ревом хватая все, на что у них не было права, — кур, монеты, кожи. Они калечили всех, кто попадался под руку, и оставляли за собой пожары, так что темная ночь превращалась в огненное безумие.

Я думала о них, когда была маленькой. Я думала о том, как буду бороться, если они придут за нашим поросенком или за тремя тощими курами. Я думала, что могла бы сражаться при помощи горящей ткани, которую сначала нужно намотать на кость или камень. Я даже начала репетировать свое сопротивление — мне это нравилось больше, чем тяжело работать. Но матушка Мунди обнаружила меня поджигающей торф, как делали люди, что жили на границах. Она подозвала меня. Это была старая седая карга, у которой осталась лишь пара невыпавших зубов. Она рассказала, как была молодой, прекрасной в девичестве, но однажды ночью ее обесчестил грабитель под горящей соломенной крышей. «Город наполнился криками и рыданиями», — сказала она. Мунди лежала избитая и искалеченная, но осталась жива. «Мне повезло, — прошамкала она. — Остальных убили… Быки пропали, и лошади тоже». Старуха велела сохранить эту тайну. Мол, она не признавалась в этом ни единой живой душе за всю свою жизнь, даже мистеру Мунди, который уже давно заключен в ящике под землей. Он наступил на гвоздь, или вроде того. Это сделало его кровь дурной, и он отдал концы.

Не знаю, зачем она рассказала мне о том грабителе. Я не до конца поняла ее замысел, но ничего не забыла.

Большинство разбойников исчезли до моего рождения. Они совершали свои преступления до появления голландского короля и до охоты на ведьм. Тогда, в дни самых славных сражений или величайшего позора — называйте как хотите, на английском троне сидела рыжая королева. Разбойников ловили и изгоняли или давили, как крыс, так что осенними ночами эти северные земли могли спать спокойно.

Король Карл Второй говорил тогда о мире на границах. Но он ошибался, ведь ошибаться могут даже короли. Не было должного покоя в приграничных землях. Сыновья тех разбойников и сыновья сыновей были еще живы. Их осталось немного, но они были мстительны. И когда моя мать впервые пришла в Торнибёрнбэнк, она знала, что последние грабители еще рыщут по ночам и подкарауливают жертв на темных перекрестках, потому что ведьма в ней чуяла запах их стали, и огня, и бараньего жира. Она слышала, как их кони грызут удила в темноте.

«Мудрая Кора».

Она была такой. Рассудила, что, если деревня опасается шотландских налетчиков, никому не будет дела до «ведьмы». «Людям нужен враг, — сказала она мне. — А у них уже есть свой. Понимаешь?» Я поняла. Кто-то борется с Кэмпбеллами, кто-то с папистами, кто-то с англичанами, кто-то с женщиной, которая живет среди них. А жители Торнибёрнбэнка воевали с ночными мародерами, с «этими негодяями». С болотниками.

За неделю до того, как неизвестная дама в кроваво-красной юбке пришла в деревню, ферма была ограблена. Дюжину гусей покидали в мешок и унесли. Местные жители выбивались из сил в погоне за гоготанием белых гусей, но болотники знали такие лазейки, такие места, которых не знал никто. Гуси пропали, большая часть из них была выпотрошена и зажарена еще до того, как обокраденные оседлали коней. И у фермера не осталось другой скотины, кроме старого быка.

Так что, когда взлохмаченная Кора показалась в пелене падающего света, она услышала: «Стой! Ни с места! Назовись!»

Она заплакала. Она рассказала о своей беде, что случилась за десять миль отсюда, — о потерянных коровах, о погибшем муже.

— Могу я найти у вас приют? Во имя Господа?

Кора умела отлично болтать, а врала она еще лучше. И тот человек увидел ее красоту и ее длинные ресницы — как она смотрела из-под них.

Так она поселилась в Торнибёрнбэнке, под его дикими холодными ветрами, рядом с поющей водой.


Наш домик стоял около ручья. Заросшего тростником журчащего ручья, бегущего к Аллену, который потом впадает в Тайн, — реки соединяются с другими реками, как пальцы в ладони. Дом стоял так близко к воде, что его пол был всегда сырым, а на крыше поблескивала чешуей рыба, которая застревала там, выпрыгнув из ручья. Кора случайно нашла этот домик, утопающий в зарослях остролиста, и ей это понравилось, ведь про остролист говорят, что он удерживает свет. Так что она оставила остролист расти. Она смела с пола рыбью чешую и пошла в церковь, ведь не посетить церковь — это все равно что войти в ярко освещенный круг перед всей деревней. А она хотела темноты и покоя.

Вот какой она была вначале. Опрятной и тихой. Зарабатывала гроши, собирая тростник и камыш, которого много росло вдоль ручья. А на тростниковую солому всегда есть спрос в местах, где ветер жесток, как и враги, что совершают набеги.

Кора продавала ее в Хексеме и улыбалась мужчинам. Она была нежной, как персик, — по крайней мере, заставляла их так думать о себе. Кора надевала крестик на цепочку, чтобы одурачить их, и брала в рот Тело Христово по воскресеньям, прятала под языком час или два и при первой возможности выплевывала. Никто и не догадывался, что она, сидя на церковной скамье со склоненной головой, думала о полной луне и веревках, стягивающих лодыжки и запястья. Какой стыд, что Кора не обладала нравом ягненка! Но такой уж она уродилась — неукротимой.

Моя мать всегда оставалась странницей. В ее душе выл волк, почуяв ночной ветер, и она уходила в неизвестность. Если кто-то встречал ее, она говорила: «Я вдова, ищу местечко поукромнее, чтобы предаться своему горю». И такой ответ более-менее удовлетворял спрашивавшего. Хотя это странный способ выражения печали — задирать юбки, откидывать назад волосы.

Я не хочу много говорить об этом. И она тоже не хотела — рявкала: «Уймись! Это мое дело, не твое!» — прежде чем выбежать в ночь со сверкающими глазами. И я спрашиваю: какое такое зло она творила? В чем тут беда? У нее была красота, что заставляла мужчин отправляться к римской стене на ее поиски, и они дрались за нее в сумерках или прятались друг от друга. И кто-то все же ухитрялся найти ее. А когда небеса светлели, она вновь завязывала корсаж, пожимала плечами и с растрепанными волосами возвращалась домой под трели птиц, поющих о ней.

Я никогда не знала своего отца, мистер Лесли.

И Кора не знала. Точнее, знала, но недолго. Несколько минут.

Я понимаю, вы думаете: «Шлюха, грязная тварь, старая потаскуха». Она и сама себя так иногда называла и хохотала. Такой ее и запомнили в Хексеме — «ведьму», «шлюху». Тамошние жители считают, что поступили правильно, вздернув ее за шею. Но я так не думаю.

То, что она делала, мистер Лесли, не было плохо. Гораздо большее зло случилось за долгие годы до того, когда она была маленькой — на реке, с ее матерью, бившейся как птичка в силке.


Кора имела свое представление о любви.

«Не люби», — сказала она мне. Она брала мою руку или подбородок в ладони и говорила: «Никогда не люби. Потому что, когда любишь, тебе могут причинить очень сильную боль, обречь на мучения. Так что не люби, ты слышишь меня?» И она заставляла повторять ее слова.

Правда, грустная история? Мне это кажется очень печальным — женщина с таким прекрасным лицом боится любви. Так что не зовите ее шлюхой, пожалуйста. Только не мою мать. Она нашла утешение в пушистых кошках, в лунном свете, в тепле домашнего очага и, среди прочего, в поцелуях незнакомцев. Кому от этого было плохо? Никому.

Всем нам нужно какое-то утешение. Нужен кто-то, кто скажет: «Тише, тише…» или «Подожди, все пройдет…»


У нее рос живот. Он распухал, как наливающаяся соком ягода. Но что таилось в ее голове? В ней зрела свирепость. Она сняла крест и решительно вышла из домика, украшенного рыбой и остролистом, вышла такой, какой она была на самом деле, — не печальной вдовой, а неистовой сорвиголовой. Женщиной, которая любит Бога. «„Правосудие“ — его слово, — говорила она. — Полное изощренной лжи, решеток и веревок».

Мистер Пеппер в церкви говорил о прощении. В воскресенье он проповедовал: «Все мы созданы Господом», но люди не считаются с тем, что идет вразрез с их мнением. Они шипели: «Одна? С ребенком? И без мужа?» И они стали покупать тростник у других — у ленивой женщины, которая срезала его неправильно, так что он портился. Но эта женщина молилась и читала Библию, так что ее дурной тростник был лучше, чем хорошая солома от нечистой в темно-красной юбке. Это не имело значения. Кора знала разные способы выжить. Она предсказывала будущее в переулках и темных подворотнях Хексема. Давала травы женщинам, которые нуждались в них, — папоротник, любисток. К ней всегда обращались женщины.

То была суровая зима, с лютыми морозами. Старик Бин ушел охотиться на фазанов и как в воду канул. Кора знала, что в стужу появляются болотники. Они приходили за едой и дровами, а один шотландец с желтой бородой украл двух коров, собаку и поцелуй молочницы. Кора была рада. Все взоры вновь обратились на север, и никто не глядел на ее живот, наливавшийся, будто спелая ежевика.

О да, ей нравились болотники! Она злорадно сжимала кулаки, когда слышала, как звенят копыта их коней на морозе — цок-цок, цок-цок. Она любила безлунные ночи, когда появлялись эти люди, любила чад их факелов. А в канун Рождества, когда они мчались к Хексему с высоко поднятыми тесаками, моя мать выскочила во внутренний двор. Она ревела на два голоса. От нее шел пар, и я выпала на лед.

«Ведьма», — назвала она меня, потому что знала, что это слово будет неразлучно со мной всю жизнь.

Потом она прижала меня к груди и поцеловала. И сказала: «Но твое настоящее имя — Корраг».


Такой была я. Таким было начало моей жизни.

Я месяцами жила на лежалой рыбе и кислом молоке. Если я плакала, мать клала меня среди тростников, и я засыпала, — может, меня успокаивал шелест ветра или влажный воздух. Она называла меня привиденьицем из-за моих больших светлых глаз. Я училась ползать в весеннем ильмовом лесу. Училась ходить следующим летом около вишневого дерева. Став постарше, садилась на бревно около церкви и скакала на нем — мой мокрый деревянный конь. Прилаживала плющ вместо поводьев и укладывала на колоду седло из листьев.

Осень была щедра на грибы. Мать показывала мне их, как и травы. «Этот от болезни. Этот выводит яды. А эти… — говорила она, крутя ножкой гриба перед моими глазами, — эти на ужин! Бежим домой и приготовим их». И мы мчались, а наши волосы развевались на ветру.

Но все-таки зимы были лучше всего.

А они в Торнибёрнбэнке были свирепыми. Утка вмерзла в лед на ручье — она крякала, пока не пришла лиса и не оставила во льду только ее перепончатые лапы. Мы с Корой любили грызть сосульки. По мельничной запруде можно было ходить пешком, а однажды дерево рухнуло под весом снега и придавило корову — людям пришлось выкапывать ее лопатами и руками. Всю ночь они трудились, а корова мычала так сердито, что никто не слышал, как болотники выводили лошадей из кузницы. Еще как-то раз зимой появился деревянный ящик, его не закопали под тисом, потому что земля была слишком мерзлой, твердой как железо. Ящик разломали собаки и вороны, они чуют мясо. Бедная вдова Финтон! Но она была уже мертва и ничего не почувствовала. Все живое должно есть.

Я видела потом воронов на площади Хексема.

Это было в тот день, когда болотников повесили за шею.

Их было пятеро. Мне было около двенадцати лет, когда Кора подошла ко мне с горящими глазами и сказала: «Это плохо. Очень плохо…» Она имела в виду, плохо для нас — но не настолько плохо, чтобы мы не отправились туда. Она завязала мой плащ, и мы побрели в город по снегу. Что за шум там стоял! На площади собралось больше народу, чем когда приезжает судья или открывается рождественский базар. Люди судачили и глумились. Я вскарабкалась на бочку, чтобы разглядеть то, на что все смотрели, то, что называется эшафотом. Пять веревок с аккуратными петлями. Я оцепенела от холода, какого не ощущала в самую лютую метель. А ворон смеялся над людьми, которые со связанными за спиной руками стояли каждый рядом со своей веревкой. Я подумала: «Это болотники?» Обычные люди со шрамами и грустными глазами. Там был тот самый, с желтой бородой. Он видел воронов, как и я, — они устроились на виселице, словно на насесте, и чистили перья. Мне было так жаль его. Я даже как будто слышала его бешено колотящееся сердце, частое дыхание. Толпа разразилась радостными криками, когда на шею болотников накинули веревку. Бах! — открылся люк, бах! — открылся следующий, бах! Бах! — и вот уже остался лишь один рыдающий болотник. «Простите мои грехи!» — молил он о милосердии, сотрясаясь от рыданий. Возможно, люк был закрыт на задвижку или смерзся от холода. Я не знаю почему, но он не открылся, и того, кто остался в живых, оттащили к люку, под которым уже висел болотник. Сняли мертвого и подвесили живого, вновь использовав ту же веревку.

«Людям нужен враг».

Кора часто это бормотала. Еще она сказала: «Я должна была понять… Ты ведь видела летучих мышей? Видела, Корраг? Они все исчезли…» Они улетели прочь за день до того. Устремились вон из-под моста на своих кожаных крыльях и не вернулись — Кора сказала, что звери так поступают, когда чуют смерть. Они ощущают ее приближение, как погоду. Они чувствуют беду своими крыльями, лапками, копытами — и спасаются бегством.

«Враг…» — сказала она.

Кора в тот вечер бросила кости перед очагом. Рвала травы, так что в нашем домике запахло зеленью. Я знала, что беспокоит ее. Сколько себя помню, она напевала: «Пусть они нападут!» Но они больше не нападут, потому что, окостеневшие, болтаются на ветру и вороны клюют их тела.


Позже Кора упала на пол, у нее выгнулась спина. Так к ней приходил дар предвиденья — дар, которого не было у меня. Я знала, что нужно быть рядом с ней и гладить ее по голове, пока это не пройдет.

Потом она села и прошептала: «У меня шея висельника?»

Было поздно. Я уже засыпала, и она странно посмотрела на меня; показалось, в ее глазах был страх. Она поправила густые черные волосы и спросила: «Это так? Скажи правду».

Я всегда говорила правду. А потому в ночь, когда молчала сова, молчал замерзший ручей и лишь огонь в очаге нарушал тишину потрескиванием, я сказала ей правду. Которую она уже знала.

Красивая шея, да — но она создана для виселицы.


Пришла весна. Она была наполнена шумом ручья, разлившегося от талого снега. На заболоченном лугу к солнцу тянулся клевер, который делал молоко сладким, а скот тучным. Именно тогда я схватила нож и убила поросенка — ужасный поступок. Наверное, я была охвачена весенним безумием или все еще переживала смерть болотников. Не знаю. Но Кора разозлилась. Она сказала: «Зачем убивать весной, если мы продержали его всю зиму, ты дурочка, что ли?» Мясо не лезло в меня. Бедный поросенок!

Полная стыда, я убежала. Весь день пряталась в ильмовом лесу, сжавшись в комок у поваленного дерева, а когда пошла в сумерках домой, не заметила корень под ногами и упала. Плечо отчетливо щелкнуло. А потом появилась боль, острая, горячая боль, так что я приковыляла к Коре с сильно искалеченной правой рукой — плечо было вывернуто вверх и наружу. Я стонала на ходу. «Это месть поросенка», — сказала Кора холодно и нажала на кость, вставив ее на место. Еще один щелчок. Сверху она приложила душицу, авось поможет.

Все на свете растет. В тот год был хороший урожай. В кошельке Коры весело звенели монеты, потому что сытые женщины рожали много детей. В основном она продавала пиретрум девичий, чтобы роды прошли легко. Окопник высушивал старое молоко. Еще она отсылала меня за папоротником и учила, как его срезать — одним ударом, думая о хорошем. Папоротник обладает темной силой, которая используется, как известно, для тайного очищения женщины.

Звери тоже решили завести детей — появились телята и цыплята, они мычали и пищали. Еще полосатая кошка, ее соски были размером с человеческий палец, она давала себя гладить и мурлыкала при этом. Хорошая кошка. Но однажды, когда облетали одуванчики, я увидела ее лежащей на земле. Рядом стояло ведро, мистер Фозерс в своей неизменной шляпе пристально глядел в него, а я думала: «Почему эта славная полосатая кошка не шевелится?» А потом меня обуял такой страх, что я бросила одуванчик и побежала. В ведре я увидела воду и пятерых темных новорожденных котят, они мяукали и боролись за жизнь. Их лапки скребли металл, а глазки были закрыты. И я опрокинула ведро, сказав: «Не умирайте!» Они покатились к своей матери, которая была мертва и уже не мурлыкала.

Когда я принесла их домой, Кора спросила: «Что с ними? Такие маленькие…» И потом прошипела, понизив голос: «Кто это сделал?» У нее была своя причина ненавидеть того, кто топит других.

Мы уложили котят неподалеку от огня. Мы капали им на язычок коровье молоко. Я пела малышам старые песенки, а Кора все повторяла: «Как он мог? Как он посмел? Жизнь есть жизнь — любая жизнь…» Она прищуривала глаза, услышав его имя. Пнула чайник, и тот выкатился наружу. Но она смягчалась, когда гладила котят и чувствовала, как шершавые язычки лижут ее руку. Мистер Фозерс ненавидел животных, но мы — никогда.

Они выжили, все пятеро. Должны были утонуть в день, когда облетали одуванчики, но выжили. Они быстро повзрослели, превратившись в пепельно-серых кошек с глазами цвета мяты, и они терлись о наши подбородки, задрав хвост. Мне нравилось, когда мягкая кошачья голова бодалась с моей. Со временем они научились вынюхивать рыбу в тростнике. Я помню их такими — сидят высоко на стропилах, хрустят костями выбросившейся на берег рыбы, а носы серебристые от налипшей чешуи.


Возможно, мне не нужно было спасать их, тех кошек. В конечном итоге они принесли нам к порогу кое-что похуже, чем мертвую мышь.

Мистер Фозерс начал войну. Наверное, ему не понравилось, что я спасла их. «Кошки? — сказал он. — С зелеными глазами?» И начал наговаривать на меня, например, что я скакала по болоту. Или что однажды в сумерках я превратилась в птицу и всю дорогу домой оглашала воплями ильмовый лес. «Ее правая рука была крылом! Богом клянусь!»

Вот так все и началось. Мелочи, что когда-то предвещали появление разбойников, — безлунные ночи или червяки в муке у мельника — больше не означали появление разбойников, потому что те были мертвы. Где же враг? Как найти виноватого?

Поначалу люди побаивались давать волю языку. Но из-за короля стало только хуже. Настоящие беды начались в том году, когда Яков сбежал во Францию, а на его место пришел Оранский, протестант в черном парике. Он уселся на трон, еще теплый после Якова, и Англия назвала это «славным». «Что за славная революция!» — говорили люди. Но Кора так не думала. Она закусила нижнюю губу. Она долго, очень долго смотрела на звезды. Однажды ночью я подергала ее за рукав.

«Что все это значит?» — спросила я.

Она тряхнула головой и сказала:

«Беда пришла — вот что это значит. Короли всегда приносят беду».

Так и случилось. Потому что из-за короля вскипела кровь. Воздух стал густым и тревожным, и как поворачивается флюгер, повинуясь воле ветра, так и глаза все чаще обращались к домику в зарослях остролиста у ручья.

С каждым днем становилось все хуже.

Ежедневно случались всякие мелочи. Родился теленок с четкой и яркой белой звездой на голове. Очень красиво. Но ведь что странно — пошли разговоры. «Меченый теленок, — шептались люди. — Как необычно». А потом на мистера Доббса, на чьем поле пасся теленок, напал сильнейший чих. Кора сказала, что просто воздух наполнен цветочной пыльцой, но никто так не думал. И сова хрипло ухала с церковной башни в полночь, и вишня на дереве была кислее, чем в прошлые годы. На горбатом мосту видели крысу. А в конце лета, когда в знойном безветрии небеса вспыхнули грозой, мистер Ветч оставил жену и подарил свою любовь полногрудой светловолосой девице, которая продавала ленты в Хексеме. Миссис Ветч была в смятении. «Он просто спятил! — причитала она. Заламывая руки, выла на всю улицу: — Это колдовство! Безумие!»

Все это происходило у нас с Корой на глазах.

«Конечно же, это ее рук дело!» — прошептала она. И покосилась на громыхающие небеса.

А на следующий день зазвучало слово «ведьма».

«Шлюха», — произнес мистер Фозерс, когда моя мать проходила мимо.

В церкви мистер Пеппер делал все, что в его силах. Он говорил: «Все мы дети Божьи, и Он любит нас одинаково». Но это ничего не изменило. Это не успокоило Кору, которая стояла снаружи в ту ночь. Она бормотала: «Что приближается? Что-то приближается, я чувствую». Потом мистер Фозерс заявил, что Кора украла его серую кобылу в ночь полнолуния. Он сказал, что лошадь отрастила крылья и моя мать летала на ней к дьяволу и обратно. Крылатая лошадь? Скорее, крылатая ложь. Но он стал запирать кобылу в каждое полнолуние и ездил на гнедом кобе. Тот шарахался от любой тени и храпел, но мистер Фозерс предпочитал рисковать собственной шеей на гнедом жеребце, чем бессмертной душой — на кобыле.


Ненавидел ее? Кору? О да.

Я не знаю почему. Возможно, из-за красоты. Из-за ее силы. Из-за мудрости, которая была столь велика, что я чувствовала ее, когда Кора проходила рядом: ее мудрость касалась моей кожи, как дыхание. Может, Фозерс слышал о ее свиданиях с незнакомцами у римской стены и страстно желал быть одним из этих мужчин? Развязать ее лиф в темной северной ночи? Но как бы он смог? Он же был женат и благочестив. Да и моя мать не разрешила бы ему. Она сказала, что он смахивает на курицу — с болтающимся подбородком и таким взглядом, словно все на свете можно просто склевать. «Гадкий человек, — говорила она. — Омерзительный».

Я видела доброту в большинстве людей, и я знаю, что большинство — хорошие. Но только не мистер Фозерс.

Он утопил полосатую кошку в ведре. Он швырял в меня камнями. Его жена была кроткой, как утенок, но однажды она купила у Коры крестовник для синяка цвета темной сливы. Кора сказала, что он имел форму человеческой ладони. Миссис Фозерс залилась краской стыда, пробормотав, что она упала — «какая же я неуклюжая!» — но мы знали, что отметина вовсе не от падения. Бедная женщина как-то спрашивала про болиголов, но у Коры его не было. Эта трава убивает, и отнюдь не нежно. Коре было очень жаль миссис Фозерс — она так одинока.

Вот доказательства безнравственности мистера Фозерса.

Серую кобылу он тоже бил.

И он убил мою мать. Я знаю об этом — здесь, внутри.

* * *

Теперь мне нужно свести все это вместе, будто сшить разноцветные лоскутки.

Вильгельм занял трон. Хрипящий король[11] словно разослал с гонцами на север свои хрипы, и в северные края пришла чахотка. По слухам, в Йорке люди умирали мучительной смертью. Кора сказала, что у нее нет снадобья, чтобы вылечить эту напасть, если она придет в Торнибёрнбэнк. Пришлось просто ждать. Я так и не узнала, почему мистер Пеппер упал замертво прямо в церкви. Наверное, просто его сердце устало, но люди забеспокоились: мор. Кора была встревожена. Часто входила в ручей и подолгу стояла по пояс в воде. Она смотрела на меня очень странно и не спала.

Мистера Пеппера похоронили под дубом, который ронял листья на гроб, будто слезы. А новый священник носил очки. Он был молод и напоминал крысу своими темными усиками и быстрыми движениями.

«Ах!» — сказала Кора, увидев его.

«В нашем смертном мире есть кое-что хуже мора. Это противно воле Божьей. Это работа дьявола. Есть люди, что идут путем дьявола, и не наш ли долг очистить землю? Чтобы освободить ее от таких грешников?»

Потом был ребенок, который родился синим и мертвым.

Кроме того, в поле видели зайца, который чистил уши, и луна вставала между ними. Вся деревня видела эту картину: заяц и полная белая луна…

Кора шмыгнула носом. И обняла меня.

Она целовала меня вновь и вновь, и в моем сердце билось: «Осталось недолго». Потому что я видела, как скворцы летят на запад — клубок из скворцов, катящийся прочь от нас. Последние ночи мы спали в одной постели. И наши иссиня-черные волосы переплетались.


В деревне залаяла собака. В ту ночь Кора спихнула кошек с кровати, схватила мои волосы в кулак и сказала:

— Просыпайся! Вставай немедленно!

Я вскочила. И увидела ее округлившиеся глаза. Она за волосы вытащила меня из постели, а я кричала в голос и была страшно напугана.

— Бери мой плащ, — велела она. — Бери этот хлеб. Бери эту сумку, Корраг, в ней все мои травы. Теперь она твоя, храни ее. Обещаешь?

Я посмотрела на сумку. Потом посмотрела на мать, в ее сияющие глаза.

— Корраг, там, на болоте, пасется лошадь. Садись на нее и поезжай на северо-запад. Скачи быстро и будь смелой, и ты найдешь то место, что подходит для тебя. Оставайся там. — Она коснулась моей щеки и прошептала: — Бедное мое привиденьице…

Собачий лай раздался вновь, уже ближе. Я спросила:

— Ты тоже едешь?

Она покачала головой:

— Мы расстаемся. Ты уезжаешь одна и не должна возвращаться. Будь осторожной. Будь храброй. Никогда не жалей о том, что ты есть, Корраг, — но не люби людей. Любовь приносит слишком много боли и тягот в жизни…

Я кивнула. Я слышала ее и понимала.

Она завязала на мне свой плащ. Пригладила мои волосы, уложила их в капюшон.

— Будь добра ко всякой живой твари, — прошептала она. — Слушай свой внутренний голос. Я всегда буду рядом с тобой. И мы увидимся вновь… однажды.

Я повесила на плечо ее сумку с травами. Спрятала сухари и грушу в рукаве темно-синего плаща, который волочился по земле. Снаружи, в ночном холоде, я нашла серую кобылу мистера Фозерса, стоящую по колено в тростнике. Я села на нее и взглянула на домик с рыбой на крыше и остролистом вокруг и на Кору, которая стояла перед ним в красной юбке, черноволосая, а рядом сидела серая кошка. И это была моя мать. Такой Кора осталась для меня навсегда.

— Скачи! — воскликнула она. — Северо-запад! Вперед! Вперед!

Мы мчались во мраке через вересковые пустоши и болота. Я вцепилась в гриву кобылы, потому что на ней не было ни седла, ни уздечки. Под нами стремительно неслась земля. У меня перехватывало дыхание, до того я была напугана. Возле римской стены мы немного передохнули. Мир вокруг затих, и тумана стало меньше. Показались звезды, я никогда не видела такого неба — словно свет всех звезд был с нами, когда мы мчались на север, и вся магия земли тоже. Я поговорила со стеной. Рассказала ей о Коре и призналась, как я напугана. «Ты защитишь нас? — спросила я. — Мне страшно». Должно быть, кобыла слушала меня, она чутко прядала ушами. И она очень осторожно взяла губами грушу из моей руки.

Мы миновали стену у одинокого платана.

Потом очень долго двигались среди деревьев. Не знаю, когда мы пересекли границу с Шотландией, но это было где-то в тех лесах. Я похлопала лошадь и поняла: все, что осталось у меня теперь, — это плащ, сумка, пара корок хлеба и серая кобыла мистера Фозерса.


Это мой последний стежок на сегодня.

Кора. Можно было предположить, что с ней расправится прокалыватель, но нет, это сделала виселица. Я не знаю, что с ней случилось, но догадываюсь: в ту ночь ее схватили, а несколько недель спустя ей связали руки. Наверняка она ничего не сказала. Мать была сильной и дерзкой и знала, что ее ждет иной мир, так чего же бояться? Думаю, она встряхнула волосами, чтобы высвободить их из веревки, и посмотрела на небеса, потому что она очень часто смотрела в ветреные осенние небеса. А потом люк щелкнул дважды на своих петлях, и она услышала хруст, и хотелось бы знать, что она увидела в последнее мгновение жизни — была ли это я или ее тонущая мать.

Скорее всего, мистер Фозерс наблюдал за казнью. Я думаю, он пришел домой, неся в себе умиротворенность, которой нет названия, но которая крепла день ото дня. Он видел домик Коры, затерянный в остролисте и ливневых водах. Он думал о ней, когда смотрел на новорожденного теленка или вишневое дерево или когда молния озаряла поля и все казалось бледным и дивным.

Он обнаружил свою конюшню опустевшей и подумал: «Это сделала Кора».

Когда мимо крались ее кошки, сердце у него скрипело, как дверная петля.

Дорогая Джейн, я так устал сегодня, любовь моя. Не телесно устал, как было, когда мы добирались сюда сквозь ветер и снег. Изнурен мой разум, а это, пожалуй, куда более серьезно. Я был несказанно рад покинуть клетку; я жаждал покоя, который могут дать добрый огонь и уединение, — и я наслаждаюсь им, пока пишу эти строки. Как хорошо сидеть в удобном кресле, а не крючиться, как на жёрдочке, на низком трехногом табурете; как бы не возникли из-за него неприятности со спиной.

Еще я с удовольствием поел. Вот уж не ожидал, что после посещения столь отвратительного места у меня будет хотя бы малейший аппетит; как бы то ни было, теперь я сыт и ко мне вернулись силы. Иногда мы даже не подозреваем о том, как сильно успели проголодаться.

Уверен, тебя тревожит моя очередная встреча с ведьмой. Я расскажу об этом, но мне понадобится меньше слов, чем ей, — она наговорила больше, чем я за всю свою жизнь. Я читаю проповеди, Джейн, и пишу памфлеты, и не меня ли называют оратором эпохи? Возможно, это слишком высокопарный титул. Но болтовня моей недавней собеседницы — это нечто… Ее речь как река — мчится бурным потоком и разбегается ручейками, которые ведут в никуда, так что она вынуждена то и дело возвращаться туда, откуда начала. Я слушал ее и думал: «Полоумная?» На эту мысль наводили и движения ее рук, ведь они почти не знают покоя. Говоря, она подносит ладони к лицу, будто ловит свои слова, или заламывает руки, будто пытается дополнить фразы жестами. Можешь такое представить? Мне не слишком хорошо удаются подобные описания. Моя сила в проповедях, а не в красочных повествованиях.

Я думаю, что именно это утомило меня — ее манера говорить. Сущее стрекотание.

Но в первую очередь утомляет суть ее речей! Я рад, что тебя здесь нет, любовь моя. Что за богохульство! Что за греховные словеса! Она сидела передо мной, большеглазая, одетая в лохмотья, словно нищенка, и описывала всякие нечестивые дела, и я, внимая, испытывал разные чувства, прежде всего отвращение и гнев. Ее мать, очевидно, была премерзким созданием; неряха — это самое мягкое слово. В молодости мать стала свидетельницей каких-то жестоких деяний, но это не оправдывает того, что она ступила на путь греха, избрала развратный образ жизни. Травы — вовсе не то, на что стоит тратить время. Молитва — лучшее лекарство, а Господь — истинный целитель; вся же эта зеленая алхимия — от лукавого. И мать этой женщины лгала, прикрываясь благочестивой улыбкой! Она приняла крещение, чтобы распутничать безнаказанно.

Я не буду называть ее имя. Не хочется этого делать, потому что оно источает яд. Но скажу со всей душевной прямотой: мир стал лучше, когда избавился от нее.

Конечно, Корраг защищает ее. «Кому она сделала плохо?» Я хотел сказать: «Многим», ведь аморальная женщина приносит уйму неприятностей. Но я придержал язык. Наверное, именно поэтому так устал мой разум, любовь моя: это был неудачный вечер, потраченной впустую на разговор, который не пошел на пользу нашему якобитскому делу. И, правда, как могут воспоминания о ее английском детстве привести Якова на трон? Как спасение котят, которых хотели утопить, поможет изгнать Вильгельма?

И все-таки. Она говорит, у нее есть то, что поможет нам, — правда о резне в Гленко. Если это так, мне стоит помучиться. Сколько еще дней я способен вытерпеть, просиживая от полудня до глубокого вечера? А погода меня не балует, Джейн. Снег валит еще сильнее.


Хозяин гостиницы имеет способность выскакивать из воздуха, как привидение. Этим вечером он изобразил удивление, обнаружив меня на лестнице, хотя я уверен: он был прекрасно осведомлен, где я. Мы обменялись любезностями. Но когда я повернулся, услышал: «Ну и как там ведьма в тюрьме? Помогла вам чем-нибудь? Воняет нечистотами? Говорят, она может превратиться в птицу…» Я был вежлив, Джейн, но не потворствовал ему, потому что его любопытство так утомительно и час был поздний, а твой муж уже немолод.

Я скажу гораздо больше о Корраг. Потому что при всех своих ранах и горестях, нищенка по обличью и грешница по сущности, с косноязычным языком и неугомонными руками, она прирожденная рассказчица. Она владеет даром замечать малейшие детали — покачивание ветки в лесу или несомый ветром запах. Поэтому на краткий миг мне показалось, будто я очутился в Торнибёрнбэнке, где она жила. Но я считаю это колдовскими чарами, и я не поддамся им. Вот еще одно доказательство ее греховности.

Кроме того — надеюсь, это не оскорбит тебя, — ее волосы похожи на твои. Не колтунами и колючками, конечно. Но у них тот же темный цвет, та же длина. Помню, как ощущал на руке вес твоих волос, когда в последний раз распускал их. Я смотрел, как она накручивает прядь на палец, когда говорит, и представлял тебя, какой ты была до нашей первой встречи. Если бы дочь осталась жива, я уверен, у нее были бы такие же волосы.


Завтра я снова тебе напишу. Чем же еще мне заниматься в эти часы, как не писать жене? Разве что сидеть в полумраке и мечтать о тебе. Не будь тебя, я бы представлял женщину, которую хотел бы взять в жены, — и эта женщина — как ты. Именно такая, какая ты есть.

Я восхищен твоим терпением. Но догадываюсь, что ты тревожишься о моем здоровье и безопасности. Не волнуйся. Я в безопасности. Разве у меня нет могущественного покровителя? «Господь Сам пойдет пред тобою, Сам будет с тобою, не отступит от тебя и не оставит тебя, не бойся и не ужасайся». (Второзаконие 31: 8).

Напиши, если сможешь,
Чарльз

II

Обыкновенно ее находят под изгородью, при дороге и в канаве под домом или на тенистых тропинках и пустырях, практически где угодно.

О будре плющевидной

Вчера ночью она была со мной. Когда вы ушли, она села на табурет и впилась в меня блестящими птичьими глазами. Я сказала ей: «Я говорила о тебе вчера с одним человеком». Полагаю, она это знала. Я думала о всех мелочах, что связаны с ней, что заставляют меня вспоминать о ней, когда я вижу их или слышу: гром, веревка…

Каждая травинка, когда-либо использованная мною, мистер Лесли, хранила в себе частицу души моей матери. Кора учила меня своему искусству. В ильмовом лесу она вырывала травы из земли, растирала листья. Она варила корни, выдавливала сок из стеблей и говорила: «Не думай, что эти крошечные листочки ни на что не годятся. Они бывают гораздо полезнее других лекарств…» Все, что знаю о растениях, я узнала от Коры. Это ее наследство.

Так что спасенные мною жизни — на самом деле заслуга Коры.

Когда я унимала боль или смазывала раны, Кора водила моими руками.


«Никогда не люби» — вот что она мне сказала. Подчас я думаю: «Получается, и она не любила меня?! Если сказала „не люби“?» Я знаю, иногда она могла повернуться темной стороной. Помню, мать обычно жила в мире грез и всегда готова была одарить встречного мечтательной улыбкой, но временами на ее лицо словно опускалась тень. И тогда она шипела в своем домике. Могла, выскочив под дождь, сыпать проклятиями или реветь. Она ненавидела слово «правосудие» и церкви, она обгрызала ногти и иногда шлепала меня. Когда я назвала ее плохим словом, она засунула мне в рот ворсянку и сказала: «Жуй», чтобы я почувствовала боль, которую приносят подобные слова. И я думала, жуя ворсянку: «Как-то не слишком по-доброму». Еще поняла: «Так поступила не она… не настоящая Кора».

«Не люби…» Но я же вижу, она любила меня. Потому что вечерами расчесывала мне волосы, а когда я вывихнула плечо, она поцеловала его и сказала: «Бедные косточки…» А однажды зимой в Хексеме мы ловили снежные хлопья, и ели их, и валялись в глубоких сугробах, оставляя на них очертания наших тел. Мы пели длинную и порочную ведьмовскую песню по дороге домой, и было так хорошо. Так открывалась любовь.

Но для других у нее любви не было, сэр. Она не любила ни одного мужчину. Напротив, закрыла свое сердце. Она позволяла мужчинам покрывать себя, как быки покрывают коров — дыша сзади в шею. Она никогда не встречалась дважды с одним и тем же «быком». Никогда не сходилась с мужчинами днем, ведь кто-то из них мог оказаться красивым; что, если бы он разбил ей сердце? Я виню в этом дакинг-стул.

«Скачи на северо-запад. Оставайся там».

Они могут быть не слишком важны для вашего уха, эти слова. Но она не обязана была говорить их. Она могла бы не разбудить меня в ту ночь, когда лаяла собака. А могла бы ускакать на серой кобыле со мной, мы бы вместе мчались с развевающимися волосами по лесам Шотландии.

Но она сказала: «Скачи на северо-запад», потому что знала о неизбежности своей смерти.

Уверена, они бы последовали за ней — охотились бы, пока не нашли. А найдя, схватили бы и того, кто рядом.

«Будь добра ко всякой живой твари», — напутствовала она.

Она умерла одна. Решила, что так лучше, чем умереть вместе с дочерью.

Не хватает ее? Временами. Точно так же я тоскую о своих детских снах без сновидений, теперь я не умею так спать. Мне хочется верить, что ее смерть не была убийством, и иногда я жалею, что мы попрощались наскоро, как бы не по-настоящему. Но как бы то ни было, она теперь в ином мире. И это хорошее место.

Она сказала свое «прощай» гораздо позже.

Это случилось однажды в сумерках, в сосновом лесу. Я оглянулась и увидела ее призрак, проплывающий мимо. Знала, что это призрак, потому что призраки бледные и очень тихие, какой она никогда не была в жизни. Ступая между деревьями, Кора скользнула по мне взглядом. Она была такой красивой и благодарной, и это было ее прощание.


Я думала о ней у римской стены. Среди тишины и звезд. Когда моя кобыла тихонько трудилась над грушей.

Я думала о ней в лесу. Порой там можно услышать такие приглушенные звуки, словно поднимается ветер или опадают хвоинки сосны, и подумалось, что, может быть, это Кора, она разговаривает со мной. Я немного послушала, мысленно спрашивая: «Это ты? Ты здесь?» И деревья перестали шелестеть от ветра, и я ощутила: «Да. Я здесь».

Я вспоминала о том, как она пряталась в переулках, продавая травы и тайны.

Как любила ежевику.

Но что хорошего в мимолетных взглядах назад? Они не помогают. Они не приносят пользы. Кора была со мной. Ведь она обещала, что всегда будет рядом.

Так что я сказала себе: «Все, хватит». Я понимала, что впереди у меня другая жизнь.


Мистер Лесли! Рада вас видеть.

Я думала, вы не вернетесь сегодня. Потому что знаю, какой назойливой бывает моя болтовня. Я всегда была такой: трещу и трещу — и вдруг замечаю, что глаза у собеседника как у снулой рыбы. Это, наверное, из-за моего многолетнего одиночества. Я в основном жила под открытым небом, и не с кем было словом перекинуться. Поэтому, когда рядом со мной человек, я говорю, говорю и говорю.

Я была очень назойлива? Вы устали вчера вечером?

Рада, что вы снова здесь. С вашим складным столиком и гусиным пером.

Знаю, вам не нужно, чтобы я рассказывала очень много. На что якобиту Хексем, или серые кобылы, или болотники? Но то, что вы хотите услышать, я расскажу в свое время.

* * *

Итак, леса. Кобыла.

Серая кобыла мистера Фозерса, которую он называл заколдованной, его «старая седая кляча». Он запирал ее каждое полнолуние и не давал воды — думал, что вода привлекает дьявола. Так что она лизала стены и тихо ржала, когда чуяла дождь. Мы с Корой однажды ночью принесли ей бадью. Держали ее перед кобылой, а она тянула и тянула воду. И тяжело дышала, раздувая ноздри, и терлась крупом о дверной косяк. Кора тогда сказала: «Она слишком хороша для него». Это было правдой.

Теперь я скакала на ней.

Я сидела на ее спине. Я!

Я посмотрела вниз. До этого мне не удавалось разглядеть ее целиком. Я гладила ее по носу у римской стены, прижималась щекой к ее шее и цеплялась за гриву на скаку. Теперь мы двигаемся шагом по лесу, и я вижу, какая она красивая — белая сверху, а сзади и на животе коричневая, словно покаталась по спелым яблокам и они лопнули, покрыв ее пятнышками. Я покачивалась при ее ходьбе. Она была широкой, как бочка, и мои ноги торчали в стороны.

А еще она была высокой. Может, это только на мой взгляд — я-то сама маленькая, так что для меня она была огромной, как дом. Земля внизу казалась очень далекой. Со временем я поняла, как удобнее всего забираться на нее: нужно разбежаться, ухватиться за гриву и подпрыгнуть. Если она и была против, то никогда не подавала виду. Изредка даже поднимала переднюю ногу, чтобы я могла опереться на нее, — большое подспорье, когда мы спешили, а вслед, нам летело слово «ведьма». И как только мы оказывались в безопасности, я находила сено или пригоршню мяты и угощала ее, добрую душу. Думаю, легкая девчонка была для нее гораздо лучше, чем толстый мужик на спине, который бил хлыстом и шпорил. Однажды у меня на виду он до того сильно дергал жуткие железные удила, что ее рот наполнился розовой пеной, а глаза выкатились, и в них появилось отчаяние. Злобный, жестокий человек. Все, что я позволяла себе делать с ее ртом, — битком набивать его грушами.

Кобыла отнюдь не была тихоней. Я поняла это в том лесу. Она ржала при виде того, что ей нравилось, и при виде того, что ей не нравилось. Она выдыхала через нос, когда я похлопывала ее, и иногда храпела в глубоком лошадином сне. Большую часть жизни она проводила за едой — жевала ежевику, крапиву, щавель, — так что ее живот постоянно бурчал, наполненный пищей. Еда создает газы, как известно. Об этом не слишком прилично говорить, но она громко пукала.

Да, я говорю с любовью. Так бы и вы говорили о ней.

Зверей не заботит, «карга» ты или «ведьма». Вот что делает их такими мудрыми и достойными — они беспокоятся лишь о том, добр человек к ним или нет. Вот так все мы должны жить. Кобыла отмахнулась хвостом от «ведьмы», словно это слепень или упавший на нее лист. Она лягала тех, кто пытался причинить мне зло, и имела обыкновение тереться головой о мои плечи, когда мне одиноко. Поэтому с ней мне было хорошо.

Я радовалась тому, что она у меня есть. Ехала верхом по лесу и называла ее «моя кобыла». Целовала свою ладонь и прижимала к конской шее.

Это была уже не кобыла мистера Фозерса, а моя кобыла.


Мы уносились все дальше. Что еще оставалось делать? «Не возвращайся», — сказала Кора, и «скачи на северо-запад».

Лил дождь. С ветвей лило — кап-кап-кап, и шлеп-шлеп — чавкали копыта по грязи. Мы находили укрытие под поваленным деревом или в разрушенной хижине, от которой остались только камни, поросшие мхом. А ели мы лишь то, что удавалось найти, — еловые шишки да всякие корешки. Ягоды. Я доставала пальцем муравьев из-под древесной коры, шептала «простите» и жевала их. Однажды наткнулась на грибы, которые вылезли из трещины в бревне, словно пена. Собрала их, испекла в листьях черемши, и это была необычная пища. На вкус точь-в-точь как те грибы, что я пробовала в Хексеме, — мы с Корой купили их за пенни у уличного торговца и жадно слопали. Так что я вспоминала о ней, когда ела. Кобыла жевала яснотку и мох.

Бывали темные и сырые дни. Когда я их вспоминаю, на ум приходят слова «печаль», «темнота» и «одиночество».

Изредка я зажигала огонь. Когда воздух такой влажный, нелегко добиться, чтобы костер не шипел и не дымил черным, но один или два раза мне это удалось. Как-то мы нашли клочок земли, на котором был ручей и мох до того зеленый, что он аж светился. Там, около костра, я раскрыла сумку Коры. Разложила травы на камнях. Их были сотни — перевязанные веревками, все разной природы, запахов и свойств. Некоторые свежие и еще мягкие. Другие казались такими старыми, что превращались в труху от прикосновения, — мать, должно быть, нашла их, когда была намного моложе, в пору ее собственных странствий.

Я думала: «Некоторые травы, наверное, старше меня».

Мальва, кервель, золотарник.

Волдырник и очанка — она редко встречается, но стоит того, чтобы ее поискать. От нее глаза делаются такими блестящими.

Я собрала их, одну за другой уложила в холщовую сумку матери, застегнула ее и сказала кобыле, которая внимательно слушала: «Здесь то, что ей удалось найти за всю жизнь». Деревья и золотисто-зеленый мох тоже как будто прислушивались ко мне.

Я спрятала сумку под плащом, для надежности.

Вдруг кобыла поднялась на дыбы. И заржала.

Потом я услышала, как вспорхнула птичка, — хлоп-хлоп-хлоп. Так что я повернула голову, думая: «Что там за…»

И меня схватили.

Меня схватили за горло, очень грубо, так что я начала задыхаться. Руки были очень сильные, они били и душили меня. Лошадь ржала. Та птица улетела, хлоп-хлоп-хлоп.

Я совсем не могла дышать. Из глаз брызнули слезы, а чужая рука подняла меня; мои ноги не доставали до земли, я подумала: «Здесь и умру». Но спустя миг — краткий леденящий миг — решила: «Нет, не умру». Я разозлилась. Пыталась расцарапать руку, но мои ногти были обкусаны, и тогда я потянулась назад, чтобы нащупать лицо этого человека, его уши или волосы. Я нашла его волосы. Рванула изо всех сил, а потом удалось нашарить лицо, его глаза. Я вдавила большие пальцы прямо в них. Глаза были мягкие. Мне показалось, что они лопнули под пальцами. Раздался пронзительный крик, визг, и меня отпустили. Я отползла, глотая воздух.

Он вопил:

— Мои глаза! Глаза!

Кобыла пронзительно ржала, а я жутко кашляла. Человек стонал:

— Мои глаза! Из них течет кровь! Я ослеп! Помогите!

И тогда я поняла, что он не один. И повернулась. Их было трое. Еще трое мужчин вышли из темноты, как призраки, но я знала, что это живые люди — грязные и сильно пахнущие. На них были куртки из такой тонкой кожи, а поверх навешано много ржавых лезвий и веревок, и я сообразила, кто они такие… Я помнила морозное утро и пять качающихся веревок.

Я не сводила с них глаз. Смотрела в лица, пока отползала к кобыле. У одного лицо было сливового цвета, словно покрытое ожогами, и этот человек поманил меня:

— Отдай сумку, и мы не причиним тебе вреда.

Я покачала головой. Я всегда оберегала травы Коры — всю свою жизнь.

— Мы видели ее. Отдай нам деньги.

Я сказала:

— У меня нет денег.

Он плюнул в крапивный куст. Подошел ко мне ближе:

— Никто не путешествует без денег.

Потом он вытащил свой дирк[12] и проворчал опять:

— Сумку давай.

Я различила акцент, он был шотландским; я хорошо его знала — слышала у странствующих торговцев на дорогах, что подзывали меня иногда. Однажды я купила у шотландца серебряное зеркало, ведь оно было таким красивым, и случилось это на глазах у матушки Пиндл. Она выплюнула слово «шотландец», как выплевывают слово «шлюха» или «мор».

— У меня нет денег!

Он осклабился, будто я шутила над ним. Подошел, поднял меня перед собой и прижал спиной к дереву. Он так грубо обыскивал, что у меня стучали зубы; я зарычала и плюнула ему на темя.

— Ха! — воскликнул он, обнаружив ее.

Сумку Коры.

Одним рывком вытащил ее, распахнул, и все травы выпали на землю: редис, щавель, любисток, фенхель, окопник, цветки бузины, шалфей. Рассыпались по лесной подстилке.

Я закричала. Я упала на колени и принялась собирать их. Как будто моя мать лежала на земле, и на время воцарилась тишина, лишь я бормотала:

— Нет, нет, нет…

— Тогда берите ее лошадь.

Я взвыла. Кинулась к кобыле, которая пятилась и вскидывала голову, недовольная происходящим. Я схватилась за ее гриву, но болотник вцепился в мою ногу, так что я не смогла вскочить на лошадь, а она все равно пыталась утащить меня, умница моя. Но тот человек крепко держал мой башмак, и я оказалась растянутой, словно на дыбе, а подо мной простиралась земля, и я не могла больше удерживать кобылу. Но если я отпущу ее, то они ее заберут. И я закричала:

— Проклинаю вас всех! Я вызову дьявола, и он будет в бешенстве!

Вот это был хороший ход.

Меня отшвырнули, как раскаленный уголь. Я ударилась о землю, вскочила на ноги и повернулась спиной к кобыле, расставив руки, словно пыталась спрятать ее от них, защитить. Тем четверым оставалось лишь таращиться на меня, вернее, троим, потому что четвертый все еще корчился и хныкал: «Мои глаза, мои глаза…»

Сдерживая дыхание, я в свою очередь не сводила с них глаз. Казалось, весь лес услышал меня — все птицы и насекомые, и я с опозданием подумала, что, наверное, было глупо говорить ведьмовские речи. Я бежала от охотников на ведьм, а в этом краю их, без сомнения, предостаточно.

Но слова уже прозвучали. Дело сделано.

— Ведьма?

Они посмотрели друг на друга.

Они посмотрели вниз, на травы, понимая теперь, в чем дело.

В звенящей тишине я слышала дыхание каждого из нас и кап-кап дождя. Потом они забормотали на своем шотландском. Они таращились на меня так долго, что я смутилась.

Я не сказала: «Да, я ведьма», ведь я никогда не называла себя ведьмой. Я придержала язык и, чтобы успокоить кобылу, почесала ей шею. Она это любила.

— Сколько тебе лет?

Я надула губы. Я была зла, потому что они напугали кобылу и выбросили травы Коры из сумки, а теперь наступают на них, отчего они портятся.

— Этой зимой будет шестнадцать, — проворчала я.

— Что ты здесь делаешь?

— А вы что здесь делаете?

Я дерзкая. Умею быть такой, это у меня от Коры.

Человек с лицом цвета сливы разглядывал меня:

— Английская девчонка? В женском плаще? На краденой лошади?

Мягкость ли, что появилась в его голосе, или полумрак, или долгое одиночество заставили меня заговорить с ним — не знаю. Но я сказала:

— Меня мать отослала. Ее называют ведьмой и ненавидят, и скоро ей предстоит умереть, так что она велела мне ехать на северо-запад, прочь от Торнибёрнбэнка, чтобы они не смогли и меня убить заодно. — Я глянула на землю. — Это ее травы. Теперь они мои — я собираюсь торговать ими, чтобы выжить. Это все, что у меня есть… ну, кроме моих мозгов и кобылы.

Я выпалила все одним духом. Будто слова были водой и они вылились наружу. И что теперь? Мы все стояли среди потока моих слов, как длинноногие птицы в ручье. У меня перехватило дыхание, глаза наполнились слезами, потому что я подумала об умирающей Коре. Но я не позволю всем увидеть мою печаль.

Я думала про себя: «Дура». Никто не любит болтунов. Лучше всего держать язык за зубами, но мне это никогда не удавалось.

То, что произошло дальше, было еще более странным.

Они подошли ко мне. Не схватили мою сумку и кобылу. Они были как звери, которые спрятали когти. Это потому, что я показала свое истинное лицо, — я словно воздух, который всегда становится чище после грозы.

Потом каждый из нас осмотрел себя, очищая одежду под дождем. Я поправила юбки и постаралась сделать так, чтобы волосы были меньше похожи на солому.

Человек, которого я мысленно окрестила Сливой, произнес:

— Вешать людей — куда больший грех, чем те грехи, за которые повешено большинство.

Словно пытался утешить меня.

Я шмыгнула носом. Сказала:

— Да.

— Я знаю Торнибёрнбэнк, — сказал он. — Недалеко от Хексема? Там растет вишня?

Его глаза сделались такими грустными, что мне стало жаль его и страх совсем ушел. Он посмотрел на землю, усыпанную моими травами, и спросил:

— Что ты умеешь? Лечить?

— Кое-что умею.

— Ты можешь заняться его глазами?

У бедняги, что корчился на земле, все еще текла кровь.

— Пожалуй, — сказала я.

— А как насчет шитья? Готовки?

Тут я была не слишком большим мастером, но кое-что могла. Я сказала:

— Да.

Он кивнул и велел:

— Вылечи ему глаза. Меня избавь от кашля, вон тому парню вправь ногу и зашей пару курток, а мы дадим тебе мяса. И ты сможешь передохнуть.

Он помог мне собрать травы Коры и сложить их обратно в сумку.


Я последовала за ними по лесу. Шагала сквозь кап-кап-кап, а кобыла фыркала, и я шептала себе и тем, кто видит и слышит нас, — Богу, духам, затаившимся сущностям и всяким таким созданиям: «Здесь, сейчас, начинается моя вторая жизнь».

Она началась, когда закончилась жизнь Коры.

Моя вторая жизнь. И она прошла в седле.

* * *

Они были призраками, мистер Лесли.

Не привидениями, сотканными из дымки или из воздуха, не потерянными душами. Просто призрачными людьми — последними из своего клана, потому что дни грабежей ушли в прошлое. Я даже думала, что все болотники перевешаны или изгнаны в дальние земли. Но вот они — стоят передо мной. Пропахшие потом, в сапогах из козьей шкуры.

Они отвели меня на поросшую мхом влажную поляну. В котелке варилась козья нога. Стреноженный конь дремал под деревом, и три куры клевали что-то в грязи. Вечерний свет был тусклым, каким он бывает в амбарах, и, посмотрев наверх, я увидела звезду, светящуюся сквозь деревья.

Мне дали чашку бульона.

Я подумала о том, какой я была, во что верила несколько часов назад, и это вовсе не похоже на то, что происходит теперь.


Я вылечила болотнику глаза в ту же ночь. На его счастье, у меня нашлась очанка, я растолкла ее вместе с льнянкой, сказала: «Тихо!» — и насыпала на веки. Потом вытащила занозу из пятки. Против кашля, что грохотал, как гвозди в пустом ведре, помогла мать-и-мачеха, заваренная в молоке. Я сказала:

— Пейте это понемногу на ночь, и кашель вскоре пройдет.

Нет лучше травки для груди.

Я съела немного козьего мяса, оно было вкусным. Потрескивал огонь. Моя кобыла дремала бок о бок со стреноженным конем болотников.

— Мы встречали таких, как ты, — сказал Слива.

— Таких, как я?

— Беглецов. Тех, кто скрывается. В лесах бродит много народу, за которым охотятся по разным причинам — большим и малым. — Он положил кусок козлятины в рот, пожевал. — Из-за мертворожденных детей. Из-за дикого сердца. Из-за веры.

Я кивнула:

— У моей матери дикое сердце.

— Но она не сбежала вместе с тобой.

— Нет. Потому что они бы последовали за ней. Нашли бы ее. И меня тоже.

При мысли об этом мои глаза наполнились слезами, и он, похоже, это заметил:

— Ты такая же, как и мы. Можешь считать, что это не так, но это так. Большинство наших предков расстались с жизнью в петле. Мы, как и ты, живем по законам природы — по истинным законам. Человеческие законы неправильные, несправедливые.

Я согласилась с этим, жуя.

— Мы болотники, — сказал он. — Дед мой был налетчиком, отец тоже, а я последний в роду. Но их схватили и сожгли, я знаю, что все случилось именно так, прости их, Господи. Я всегда брал лишь то, что мне необходимо, и не более того. Яйцо, ну, может, ягненка. И только у зажиточных. — Он посмотрел на меня, словно хотел увидеть на моем лице одобрение. А потом пробормотал под нос: — Нас называют убийцами, но мы не погубили ни единой души. Даже не ранили никого.

— Как Кора, — сказала я. — Ее сожгли за ребенка, который вышел из материнской утробы синеньким.

— Не ее вина?

— Нет.

Языки пламени танцевали друг с другом. Я слышала рокот в животе у кобылы, которая наелась сена.

— Торнибёрнбэнк… — сказал он. — Да, я знаю это место. Клевер. У тамошних коров самое сладкое молоко, я пил его, когда был маленьким. Горбатый мост. И то вишневое дерево…

— На нем росли отличные вишни.

Он кивнул:

— Росли. Мой брат любил их. Он все любил.

— Все дерево?

— Всю деревню. С ее толстыми коровами. С ручьем, полным рыбы. И людей тоже… — Он подбросил хворосту в огонь. — Мой брат говорил, что люди там неприветливы. Что они волком смотрят даже на своих, а воровать у злюк менее грешно, чем у добросердечных.

— Некоторые из них были добрыми, — отрезала я.

Я подумала о миссис Фозерс с ее синяком в форме ладони. О мистере Пеппере, которого никогда не интересовали дела Коры или мои.

Он потер плечом подбородок:

— Некоторые. В самую темную ночь на небе можно найти звезду или две. Но…

Он смотрел на огонь с такой глубокой тоской, что я захотела спросить его об этом. Однако спрашивать не пришлось.

— Мы воровали там, — сказал он. — Когда я был моложе, мы украли несколько гусей. Моему брату этого показалось мало, и он вернулся за парой толстых коров. Забрал их у фермера, который в кровь избивал скот палками, а это ведь нехорошо. Я был там. И помогал брату. — Он поднял два пальца. — Две коровы. Мы никогда не забирали больше, чем нам надо, и никогда не оставляли человека ни с чем.

— А потом? — Я, кажется, уже знала ответ.

— Они пошли туда в третий раз.

Он долго молчал, и было слышно, как в верхушках деревьев поет ветер. Я чуяла запахи сосен и дыма.

— Его повесили в Хексеме. Этой зимой будет три года.

Я видела это. Я вновь была там и видела ворон, замерших в ожидании. Они радостно закаркали, когда люки раскрылись с громким «бах».

— У него была желтая борода?

— Да. Ты видела?

Я сказала ему, что часто вижу это в своей голове — тот рывок, когда веревка вытягивается во всю длину.

— Все они были из ваших?

— Мой брат, дядя, трое друзей.


Он ничего больше об этом не сказал. Вообще молчал в тот вечер, обронив только: «Ты можешь спокойно спать здесь». И я ему поверила. Спокойно спала под материнским плащом, вдыхая ночной воздух.

Да, об этих смертях больше не было сказано ни слова. Я знаю, некоторые люди считают, что говорить о чужой смерти нехорошо, словно это заставляет несчастного пережить смерть во второй раз. Возможно, ему казалось, что его брат снова умирает в тот вечер, у огня, пока мы жуем козлиное мясо. Он выглядел таким печальным. Тер глаза. Да, воровать плохо, даже курицу стянуть грешно или пару репок, но разве такие проступки заслуживают эшафота, а эти люди никогда ничего такого не делали.

— Мне жаль, — сказала я.

Он кивнул:

— Мы забрали двух коров, а они забрали пять человеческих жизней.

Я, однако, не думаю, что наши разговоры о покойных заставляют их умирать снова. Мне кажется, это помогает им оставаться живыми. Но каждый считает по-своему.


Таким я его запомнила. С красноватым румянцем на лице, который, как я догадывалась, был у него с рождения и которого никакими травами не обесцветить. Пятно распространялось от брови кверху. Оно было цвета сливы и блестящее — Коре бы понравилось. Ей всегда нравились черты, отличающие человека от остальных. Она говорит, что в них кроется истинная красота.

Другие болотники держались в тени или спали, а Слива все время был рядом со мной, словно сам этого хотел. Возможно, так оно и было. Возможно, он чувствовал себя ближе к брату, общаясь с девчонкой, которая видела ужасную гибель бедняги. Не знаю.

— Ты идешь? — обычно спрашивал он.

— Куда?

Куда бы мы ни шли, путь лежал по лесу. Слива шагал по старым тропам. Приводил меня к ручьям, что сверкали от обилия рыбы, и мы собирали вместе ягоды и хворост.

— Вот так, — говорил он, — можно поймать рыбу.

И его движения становились неторопливыми. Он шевелил рукой так медленно, что рыба думала, будто это всего лишь водоросль, пока «водоросль» не выхватывала ее резким движением из воды со словами: «Вот! Видишь?»

Он научил меня коптить рыбу и отделять мясо от костей. Я шептала добыче: «Благодарю тебя», когда ела, а болотник улыбнулся и сказал: «Корраг, она тебя уже не слышит».

Сидя у костра, он показал, как свежевать кролика, как использовать его мех. При помощи мха и толстых веток мы починили маленький навес, под которым сбивались в кучу во время сильного дождя. Он показал мне, как это сделать. А однажды я спросила: «Ты знаешь что-нибудь о грибах?»

Он не знал. Так что я отвела его в самую темную чащу и назвала грибы поименно. Показала бледную бархатистую изнанку их шляпок. От этого у меня полегчало на душе. Я ведь чувствовала, что беру у него больше, чем даю, а мне нравится давать больше.

Он был самым лучшим рассказчиком. Историй у него было много, очень много. Должно быть, он понял, что мне нравится слушать о необычном, о диком. Когда мы вместе очищали цветки чертополоха от листочков, или трясли деревья, чтобы с них посыпались гусеницы, или сидели у огня с бульоном, он говорил. Я, бывало, просила: «Расскажи мне о…»

Иногда его истории были такими чудесными, что я слушала не дыша. Поведанные шепотом сказы о луне, окрашенной в красный цвет, или о мальчике, который был мудрее любого из взрослых, или о зеленых огнях в северном небе. О яичной скорлупе с тремя желтками внутри. Он говорил, что однажды его ранили и он, очнувшись, почувствовал, как шершавый язык слизывает сочащуюся кровь; то был лисий язык.

«Лиса?» — удивилась я.

Да, он был уверен в этом.

У него были и разбойничьи байки. Не его собственные — он ведь сказал, что сам никогда не разбойничал в истинном смысле этого слова.

— Это о людях, что были до меня… Они жили в жестокие времена. Таились, подкрадывались, налетали в сумерках, сражались с пограничной стражей, бежали из тюрем… Они жгли все фермы, которые грабили, поэтому ночное небо было в огне и искрах. Сплошь оранжевое.

— Как будто солнце взошло рано, — сказала я.

В то же время я недоумевала: «Почему? Почему люди выбирают такую жизнь? Почему становятся убийцами и поджигателями? Почему приносят горе другим?» Это не имело смысла для моих маленьких ушей и ничего хорошего в этом не было — я так и сказала:

— Есть другие способы выжить.

Он вздохнул:

— Да, возможно. Но в наших местах это всегда было единственным способом. Столько ненависти в здешнем воздухе… До сих пор можно почуять ее в лесном дыму и услышать в ветре… Скотт способен зарезать англичанина, но он ни за что не отдаст свою жизнь за родича-шотландца, и англичане ничуть не лучше. За мою жизнь ничего не изменилось. И не изменится. Слишком много вражды и обмана, чтобы наш мир когда-нибудь очистился от них. — Он покачал головой. — Политика…

Это заставило меня задуматься. В сумерках среди падающих с деревьев капель я сказала себе: «Шотландия». Если бы не здешняя манера говорить, я бы чувствовала себя так, словно нахожусь в Англии.

— Вражда и обман? — переспросила я.

Он скосил на меня взгляд. Прищурил глаза:

— Ты мало знаешь о странах, так ведь? О престолах? О преданности? — Слегка качнув головой, Слива добавил: — Если ты едешь на северо-запад, моя малышка, тебе необходимо узнать побольше.


В тот вечер мы сидели у костра. Я втыкала иголку в кожаные лоскуты, и, пока я шила куртку, он выкладывал мне то, что называл необходимыми знаниями или истинами:

— Шотландия — это две страны.

Я уколола большой палец:

— Две Шотландии?

— Англичане говорят, что одна, — сказал он. — Но они ошибаются на этот счет. Хайленд и Лоуленд. Как два разных мира.

Он бросил в огонь сосновую ветку. Ее сладкий дым напоминал о Рождестве.

— А это какая? В которой мы сейчас?

— Это приграничные земли, — сказал он, — которые во многих отношениях тоже являются обособленной страной. Но к ним примыкает Лоуленд, он недалеко отсюда — зеленый и богатый. Довольно густо населенный. Там живет культурный народ, — во всяком случае, им самим нравится так считать. Они говорят, что лучше образованны, более мудры, чем остальные в наших краях. Они говорят на английском, как и мы. Это земли королей — Мария, которая теперь мертва, приехала в свой замок Ботвелл, он недалеко отсюда. А еще есть Эдинбург, величественный и закопченный, но это настоящий город. — Он покачал головой. — Я никогда не увижу его. Самый крупный город, на который мне довелось посмотреть, — Карлайл.

— Он большой. Так говорила Кора.

— Но не такой огромный, как Эдинбург. Я слышал, там есть высоченный замок — можно увидеть Лондон. Еще там повесили епископа на стене дворца, а каждый новый король или королева проезжает по Королевской Миле — людские толпы могут приветствовать их криками и рукоплесканиями.

— Не люблю королей, — сказала я.

— Я и сам от них не в восторге. Но большинство лоулендеров благоволят королю Оранскому, и… — он сделал паузу, — ты не должна забывать об этом.

Я сердито посмотрела на него. Ведь именно из-за хриплого дыхания оранжевого короля тень «ведьмы» легла на Кору. Я ожесточенно шила, с усилием проталкивая иголку сквозь кожу.

— А вот Хайленд… Там все иначе. Его я тоже никогда не видел — хайлендеры живут далеко, очень далеко на севере, и я уже слишком стар, чтобы отправиться к ним. Но говорят, что это страшно дикие места. Ветры и дожди, и топи, и вечный волчий вой. И люди свирепые. Чтобы там существовать, нужно быть бездушным, жестоким человеком.

— Жестоким?

— Ага. Беспощадным. Никаких законов. То есть там не те законы, по которым живет народ в Лоуленде. У них свой собственный язык. Своя вера. — Он отхлебнул бульона, вынул из миски кость, оглядел ее, кинул в огонь и сказал: — Их ненавидят.

— Кто?

— Лоулендеры ненавидят хайлендеров, как лошади ненавидят оводов. Ты скоро в этом убедишься.

— За что ненавидят?

Он пожал плечами:

— За творимое ими беззаконие. За католическую веру. Они говорят, что Хайленд тянет нацию вниз… Что тамошние кланы — настоящие банды варваров. Они вечно грызутся между собой, и среди них много известных негодяев. Даже я слышал кое-что о них — я! Здесь, на границе! В основном о Макдоналдах.

— О ком?

— Клан, ветвистый, словно старое дерево. Много чего говорят о тех Макдоналдах, что живут в Гленко, — об их сверкающих клинках… О набегах.

Я сделала стежок и подумала о том, как мало знаю о мире. О том, как далеко осталась моя прошлая жизнь, с остролистом и лягушками на болотах. Вообще-то, она казалась неплохой — та жизнь, что я провела в Торнибёрнбэнке. Там я не встречала людей, которые говорили бы на своем собственном языке. Эта жизнь, нынешняя, кажется тяжелее. В ней больше тьмы, сквозь которую надо пройти.

Некоторое время я молчала. Потом прошептала:

— А что же мы? Такие, как я? Что у них значит «ведьма»? Там, откуда я родом, нас вешают или топят в прудах. Или судят, подвергают испытаниям, и если не убивают сразу, то в нас всю жизнь летят камни.

Он поднял на меня взгляд, и я предположила, что у Сливы были дети — потому что он смотрел нежно, как смотрят родители. А еще слегка печально. Наверное, ему хотелось, чтобы в моей жизни было что-то большее, чем шитье куртки в лесу, большее, чем может довольствоваться «ведьма». Он потер свое пятно тыльной стороной ладони:

— В моей юности здесь шла зверская охота на ведьм. В графстве Файф сожгли женщину, и толпа на рыночной площади долго топтала то, что осталось от ее тела.

Выражение моего лица заставило его поспешно добавить:

— Это случилось в восточных землях. Там, в рыбацких деревушках, было хуже всего. Так что не стоит тебе ехать на восток.

— А как на северо-западе?

Он отхлебнул бульона, пожевал губами, потом сглотнул:

— Ага. Там должно быть получше. Наверное, меньше опасности для тебя будет в самых диких местах — так, как ненавидят хайлендеров, тебя вряд ли когда-нибудь возненавидят.

Я кивнула.

Мне хотелось увидеть небеса, раздуваемые ветром. Побывать там, где все еще звучит волчий вой.

«Скачи на северо-запад, — сказала Кора. Наверное, и впрямь у нее был дар предвидения. — Оставайся там». Северо-запад.

— Ага, — произнесла я похоже, как говорил Слива.

И дошила куртку, да так удачно, что она села на него как влитая.


Сэр, я рассказываю вам все это неспроста. Нужно, чтобы вы знали, какова на самом деле Шотландия. Возможно, вам все известно про две страны и про то, как равнинные люди ненавидят горных. Культурные ненавидят диких. Города ненавидят долины.

Хайленд и Лоуленд. Запишите это.

Напишите еще вот о чем.

Когда я жила с этими болотниками, умерла моя мать. Я видела это у себя в голове. Стояла на коленях у пруда, пила из сложенных ковшом рук и вдруг посмотрела на свое отражение — на секунду мне показалось, что это не я, а она. Вокруг нее мерцала вода. Свет вспыхивал возле шеи, и я поняла. Я поняла, что ее время истекло.

Вот как, должно быть, все происходило. Палач положил веревку ей на шею, касаясь нежно, словно был немного влюблен в нее и не хотел, чтобы она уходила из жизни. Ее волосы реяли вокруг головы. Запястья были аккуратно связаны за спиной. В последние свои мгновенья она посмотрела на небо и подумала: «Как оно прекрасно!»

Я тоже посмотрела вверх. Увидела качающиеся деревья и проплывающие серые облака. Я вздохнула, и она вздохнула. Я закрыла глаза.

Мистер Лесли, я послала ей всю любовь, что была у меня. Послала в Англию, желая, чтобы она нашла мою мать и чтобы та, погибая на эшафоте, чувствовала, что любима. «Скажи ей, что я жива. Скажи ей, что я в безопасности».

Той ночью я видела ее призрак.

Она появилась на поляне с несвязанными руками, и красные юбки шелестели, когда она шла. Кора была уже в ином мире, где нет зла. Она смотрела вдаль и улыбалась.

Так что да, я знаю, она мертва. Знаю, что через месяц река унесла нашу хижину и что все следы пребывания Коры на земле исчезли — все, кроме меня.


Я провела с болотниками три месяца, три лунных цикла. Трижды, лежа на своей лесной постели, видела сквозь ветви деревьев, как из тонкого бледного полумесяца вырастает тяжелая луна, похожая на фрукт, который можно сорвать и подержать в руках. Я вылечила глаза тому человеку в сентябре, а когда расставалась с болотниками, стоял мороз и мой желудок был полон мяса, а голова полна их песен. Потому что, сидя у огня, они пели старые разбойничьи песни — о нежных чувствах и потерянной любви.

Слива многому научил меня. Я знала теперь, что Шотландия — это две страны, две веры, два языка. Умела освежевать кролика одним движением. Он дал мне дирк и велел сберечь его. Объяснил, Макдоналды — дикие септы,[13] и это знание я тоже решила сохранить.

Но, возможно, самое важное, что я узнала от болотников, — что мы не можем понять душу и характер человека, пока не сядем рядом с ним и не поговорим. Потому что слово «болотники» для меня когда-то означало «беда». Теперь оно значит «печаль» и «козы».

Что, если бы я не встретила их? Мы всегда задаем себе подобные вопросы. Если бы они не увидели меня и мою сумку, что тогда? Я бы могла повести себя дерзко в землях Лоуленда и там погибнуть. Я могла бы никогда не встретить хайлендеров. Не найти его или Гленко.

Аласдер. Он теперь здесь. У меня в сердце.

Знала ли я, что он ждет? Чувствовало ли его мое сердце уже тогда? Это странные мысли, я знаю. Но как только Слива произнес «Хайленд», я подумала: «Да… Туда, туда! Это то самое место! Где люди дикие и где ветер гнет деревья, а небо отражается в озерах. Где человек живет, прижавшись к земле, в ожидании. Где я смогу быть самой собой. Поезжай туда. Торопись».


Однажды я так и сделала.

Тихий ночной ветер колыхал ветки и заставлял меня думать о северо-западе. Заставлял думать о глазах моей матери.

Я знала, что должна уйти. А потому, когда пришел первый мороз, я поднялась. Накинула плащ, подозвала кобылу. Посмотрела на четырех мужчин, спавших на земле. Они лежали под своими плащами, и я некоторое время слушала их дыхание.

— Спасибо, — сказала я.

Я выдохнула «спасибо», надеялась, что слово повиснет в воздухе и они услышат его, когда проснутся и обнаружат, что меня нет.

Я положила фиалку рядом со Сливой — потому что ее еще называют «спокойствие сердца», она действительно укрепляет сердце и успокаивает его. Он лучше всех относился ко мне.

У меня опять не было поводьев, так что я снова ухватилась за гриву и сказала кобыле: «Вперед!»

Прочь из леса, на покрытые белой коркой луга, под звездами, сиявшими так многообещающе, что я улыбалась, прижимаясь к кобыле. Я чувствовала ее тепло, слышала, как она храпит на скаку, и знала, что это самая настоящая ведьмина жизнь — ночная и тайная.

Иногда нам нужно так много сказать, но мы не можем. Иногда лучше не говорить «прощай».

Джейн, я все больше привыкаю к этому городу. Каждое утро, позавтракав копчёной рыбой, выхожу на прогулку, застегнув сюртук на все пуговицы и обмотавшись шарфом. Я осторожен, конечно, — на этом берегу дуют сильнейшие боковые ветры, способные свалить с ног взрослого мужчину. Еще я стерегусь снега, что скапливается на крышах и козырьках. Если ветер вдруг сбросит на меня большущий ком снега, это вовсе не пойдет на пользу ни здоровью, ни настроению.

Несмотря на непогоду, здесь очень красиво. Я прогуливаюсь мимо замка и очаровательной церкви, брожу по рыночной площади, которая так велика, что все горожане могут собраться там и все равно будет свободно. В ее центре навалены дрова и бочки. Именно там сожгут узницу в урочный час, хотя кто знает, когда наступит оттепель? Я сомневаюсь, что это вообще произойдет. Добавлю, что на берегу озера я заметил несколько богатых домов, построенных на хороших участках. У жителей Инверэри водятся деньги, — по крайней мере, они есть у Кэмпбеллов.

На сегодняшней утренней прогулке, что привела меня к замку, я думал об этой фамилии. Кэмпбелл. Что нам с тобой известно о кланах? Непростительно мало. Все имеющиеся сведения об этой стране я получил недавно, и они весьма деликатного свойства. Джентльмен из Эдинбурга первым предупредил меня о нравах Хайленда — о том, что кланы воюют друг против друга, крепко держатся за старые обиды и уже много лет пожинают плоды своих отмщений. Он говорил о Кэмпбеллах, называл их двуличными, — дескать, они как монета, у которой две стороны. «Чарльз, — сказал он в тот вечер, — тебе следует знать, что Кэмпбеллы одновременно проницательны и своекорыстны. Кажется, что они пекутся о благе общества, а на самом деле думают лишь о том, как бы расширить свои владения. В пути ты встретишь сторонников двух этих мнений». Он уверил меня, что Кэмпбеллы владеют большими уделами на западе. «И они, — поднял палец собеседник, требуя моего внимания, — никогда не оказываются в проигрыше…»

Так что можно либо испытывать крайнюю неприязнь к Кэмпбеллам, либо восхищаться ими. Они или друзья, или враги.

А для меня они сейчас и то и другое. Наверное, это покажется странным. Кэмпбеллы — гостеприимные хозяева, и меня приветствовали сегодня во время прогулки (как преподобного Гриффина, конечно), а такое всегда воодушевляет. Я считаю, хорошие манеры — признак культурного человека. Но эти люди — враги, потому что служат Вильгельму и не видят преступления в том, что голландец занимает трон другой страны. Я не сомневаюсь в их расчётливости — за мной следят, каждый потраченный мной пенни, каждое сказанное слово не остаются незамеченными. Я бы не хотел противостоять Кэмпбеллам, Джейн, ни оружием, ни умом.

Они одновременно друзья и враги.

Хозяин моего постоялого двора с уважением отзывается о клане. Он говорит о Кэмпбеллах как о людях честных и набожных. «Луч света во мраке Хайленда» — это его слова.

«Северные кланы — дикари и язычники. Мне жаль вас, — добавил он, — я имею в виду цель вашего приезда. Сомневаюсь, что вам удастся сделать их порядочнее при помощи слов. Или каким другим способом!»

Он протер стакан, покачал головой.

Я еще раз спросил хозяина о людях из Гленко, и он растянул рот в кривой ухмылке.

«Если мы — свет, то эти Макдоналды — по большей части тьма! — сказал он. — Глава их клана ростом вдвое превосходил обычного человека, носил куртку из кожи буйвола и не расставался с кубком, из которого пил кровь. Макдоналды были хуже всех в Гленко. — Он сплюнул. — Вам вряд ли удастся найти тех, кто печалится об этой воровской шайке».


Добавлю, что не все они мертвы. Я слышал, Джейн, как на постоялом дворе сплетничали вполголоса, и понял, что некоторые Макдоналды спаслись в ту кровавую ночь. Более того, хозяин гостиницы уверяет меня, прищурив глаза, что иные удрали на холмы. Как они выжили, одному Богу известно. Судя по слухам, это диво дивное, поскольку погода была столь же беспощадной, как и убийцы.

Но тем не менее кое-кто спасся. Рыбачка, перебирающая снасти на берегу, нынче утром прошипела: «Некоторые ушли в Аппин, сэр».

Это прибрежный город на севере, владение Стюартов. Вот тебе еще один клан! Я слышал, что эти Стюарты, тоже якобиты, приютили своих братьев в пору скорби. Возможно, я направлюсь в Аппин, когда сойдут снега.

Я рассказал об этом Корраг. Заговорил об Аппине — мол, там есть выжившие, — а она вцепилась в решетку и закричала, потрясая кандалами:

— Кто? Кто именно? Назовите имена!

Она пришла в такое возбуждение, глаза сверкали. У нее перехватило дыхание, когда я сказал:

— Я не знаю их имен.

Думаю, что именно дьявол заставил ее щеки так покраснеть.

— Узнайте же, — сказала она мне. — Живы ли их сыновья? Жены?


Я совсем мало рассказываю о ней в этом письме.

Она все такая же — болтливая и жалкая. Тюрьма не идет ей на пользу, и это только справедливо, ведь она сама призналась мне в дружбе с преступниками. Поведала о своей жизни в приграничных лесах с налётчиками, у которых набиралась сил и училась воровским и разбойничьим приёмчикам. По ее словам, мать-и-мачеха способна излечить меня от кашля, но можно ли верить? Подобные речи суть дьяволово искушение. Я стал думать о ней еще хуже. Нельзя верить в ее доброту, ведь она лжет, в этом не может быть никаких сомнений.

Тем не менее я вновь признаю, что ее манера говорить способна зачаровать менее опытного и осторожного человека. Возможно, причиной тому нежный голос, или произносимые ею слова, или все вместе. Как бы то ни было, когда я выслушал историю ее жизни в тех приграничных лесах и под снегопадом побрел обратно в гостиницу, мне чудились запахи болота и леса. Казалось, я ступаю по сосновым шишкам.

Это колдовство. Но меня не одурачить.

Еще добавлю, что случилась неприятность с лошадью. Гнедой коб, которого джентльмен из Эдинбурга столь любезно одолжил мне, захворал, и это вызывает у меня немалое беспокойство. Когда я заглянул на конюшню, он держал заднее копыто на весу. В чем тут дело, я пока не выяснил. Надо обратиться к кузнецу. Боюсь, это ударит по карману, но, когда распогодится, мне понадобится лошадь, ведь я собираюсь поехать на север, в Гленко, по неприветливым горам.

Пиши, любовь моя! Я страстно желаю услышать твой голос, но знаю, что это невозможно. Но ведь прочесть твои слова — это почти то же самое! Воображаю твой почерк — косые буквы с длинными ножками — и умоляю слать мне письма. Побалуешь меня? Я так скучаю по своей женушке.

Ч.

III

Листья, приложенные к голым ногам, натертым в долгих странствиях, хорошо их лечат.

О большой ольхе

Вы вернулись? Вернулись, но есть ли у вас новые сведения об Аппине? О тех, кто скрылся там? Вы мельком упомянули об этом, когда уходили, поэтому в потемках я могла думать лишь одно: «Кто из них сейчас в Аппине? Кто добрался туда? Кто спасся?» Я почти не спала. Меня терзали тысячи видений о том, что могло случиться с той кровавой ночи до сего дня. Я знаю, что бураны и горные тропы стали для них тяжелейшей преградой. Что они забрали больше жизней, чем мушкеты.

У вас есть имена?

Пожалуйста, постарайтесь их узнать. Вы постараетесь? И если услышите от кого-то имена людей, что всё еще живы, назовете их мне? Каждую ночь и каждое утро я думаю: «Дай им спастись, дай излечиться». Но больше всего я думаю об Аласдере.


Я вижу, все еще идет снег. Он падает даже гуще?

А вдруг это никогда не прекратится? Снег будет идти и идти, пока не завалит нас так, что мы не сможем шелохнуться и замерзнем, и на этом все кончится. Выживут только такие, как я, — любящие холод или, по крайней мере, не чувствующие его. И мы будем прозябать в снежных пещерах, у нас будет голубая кожа и черные глаза. Возможно.

Но это мне просто странный сон приснился. Я не хочу быть такой. «Весна всегда приходит» — вот что говорила Кора, которая никогда не любила снег. Она гораздо больше любила теплую погоду. Зеленые побеги.

Весна всегда приходит. Да.

Но я не увижу ее. Я слышала, как носили дрова, слышала даже сквозь метель. Должно быть, город ждет оттепели. Когда все растает, меня вытащат отсюда и сожгут на этих дровах. Стало быть, снегопад на моей стороне. Плохая погода — моя погода. А когда вновь запоют птицы и проклюнутся почки, меня уже не будет.

Только пепел. И обгорелый черный череп.

Слезливый разговор. Но я думаю, что могу позволить себе немножко жалости к себе. Меня сожгут… Я не сожгла ни одно живое существо, никогда бы так не поступила — какие бы преступления оно ни совершило. Никогда.

Как могут живые существа сжигать других живых существ? Как можно быть таким бесчувственным, чтобы сказать: «Сожгите ее», а потом повернуться и уйти, не дожидаясь, когда парик пропитается запахом гари? Я никогда этого не понимала.

Но я не такая, как большинство людей.


Та зима. Та длинная, освещенная синим зима, которую мы выдержали вместе. Кобыла разбивала наст копытами. Она с хрустом мчалась по замерзшим полям и лесам, и я очень испугалась, когда какая-то ветка уронила свое бремя на ее спину. Кобыла заржала, отряхнулась. Я свалилась в сугроб, но моя верная подруга вернулась и обнюхала все вокруг меня. Кажется, она извинялась, потому что уши были направлены вперед. Она всегда выставляла уши вперед, когда хотела что-то мне сообщить.

Я лизала сосульки. Я видела жуткие, залитые лунным светом ночи. Иногда небо было таким ясным, что я укрывала лошадиную спину плащом, ведь кобыла мерзла сильнее, чем я. Она родилась летом, много лет назад.

Мы ехали по старым разбойничьим долинам.

Пили из рвов у замков.

Мы передвигались в основном ночью, потому что это самое спокойное время. Я шепнула кобыле на ухо: «На северо-запад», и мы двинулись вперед под звездами. Осторожно пробирались по лесу, затаив дыхание, — мало ли кто может скрываться в чаще. Но мы и скакали галопом тоже — по широким пустошам, по заснеженным долам, а то и под голыми деревьями. Ей это нравилось. Ведь раньше, когда ее запирали и лупили, она не скакала вот так. Кобыла закладывала уши назад, когда быстро неслась. Я чувствовала ее силу, слышала дыхание, и, если мы переходили на шаг, у нее морда была в пене этой бешеной скачки. Она продувала ноздри и чесалась головой о ноги, а я говорила «отлично» или «умница».

Я едва не потеряла ее из-за этого.

Не из-за соплей — из-за скачки.

Рядом с замком Эрмитаж, где королева Мария задрала свои юбки перед графом Ботвеллом, лошадь провалилась в трясину. Прежде болота были покрыты крепкой ледяной коркой, мы неслись по ним во весь опор, но эта топь не замерзла, и мы сломя голову влетели прямо в нее. Я соскользнула с кобылы и вскарабкалась на какие-то камни, но она, тяжелая, застряла. Я взвыла. Ее ноги и нижняя часть туловища погрузились в грязь. Я вцепилась в ее гриву и потянула, моля:

— Прошу, не умирай здесь!

Она тихо заржала.

— Поднимайся! Двигайся вверх!

Она вращала карими глазами, бешено раздувая ноздри. И погружалась глубже.

— Пожалуйста! Не умирай!..

И она не умерла. Я спустилась к ней. Бормотала нежные слова, пока она не успокоилась. И тогда я положила немного мяты на камень перед ее мордой. Она учуяла траву и попыталась достать губами. Тогда я встала позади нее с чертополохом в руке и, взревев, ударила кобылу с такой силой, что отбила себе руку и сорвала голос, и она была так напугана ударом и криком, что рванулась вверх и высвободилась.

Она нашла мяту и зачавкала ею. Потрясла гривой.

В течение только краткого мига я была жестока к ней.

После этого я обняла ее за шею, измазанную в болотной жиже. Сказала себе: «Не люби ее». Но мне нравилось, как она шарила губами по моим волосам и оставляла в них слюни, и я была несказанно рада, что она не погибла в этом болоте. Сомневаюсь, что сердцу можно приказывать в подобных делах.

Она была серой сверху и грязно-черной снизу. И очень странно выглядела — половина лошади плывет в темноте.


Мы двигались в основном в сумерках. Кора называла это время «ни то ни сё» — когда не день и не ночь, когда мир пробуждается или отходит ко сну, когда свет обманчив для глаз. «Что это? Кто-то шевелится?» Но там никто не шевелится. Рассвет и сумерки всегда пронизаны мягким светом. Тени в это время так зыбки, что казалось, мы с кобылой разрываем их, а они срастаются вновь позади нас.

Кора всегда говорила: «В это время завеса тоньше». То есть в сумерках тоньше грань между нашим миром и иным — миром волшебства. Она шептала: «Можно руку протянуть и дотронуться до него…» Я никогда не чувствовала этого, будучи маленькой. Но теперь, сидя на кобыле, ощутила. Скача по раскисшей земле, когда небеса темнели, а птицы устремлялись к гнездам, я чувствовала это. «Я не одна. Меня видят», — думала я на рассвете.

Что вы смотрите на меня как на сумасшедшую? Я же не богохульствую. Всего лишь хочу сказать, что это мое любимое время.

И какую же я видела красоту! Закаты и рассветы. Мы встречали их в самых диковинных местах, но ночлег наш был жалок и неудобен. Мы спали на камнях, в сараях и на островах. В пустой барсучьей норе, после чего я несколько дней пахла мускусом. Однажды, ночуя на дереве, я почувствовала, что рядом Кора.

«Ты здесь? Ты со мной сегодня ночью?»

«Я с тобой всегда».

Или мне просто приснилось, что она так сказала.

Мы спали даже в церкви, пустой и разрушенной. На месте крыши у неё были заросли плюща, а в купели свил гнездо голубь. Наши волосы свисали сосульками после трехдневного дождя, так что, найдя заброшенную церковь, мы дружно решили: «Да, привал будет здесь». Я отдыхала лежа на скамье, дотрагивалась до старых книг, и смотрела в деревянное лицо распятого Иисуса, и думала о том, какое спокойное у Него лицо. Кроткое, хотя столько совсем не кротких дел было совершено во имя Его.

Там было уютно, сухо, покойно. Около алтаря кобыла выпустила газы, но это естественно, и я не думаю, что церковь была против. Мы нашли здесь благодатный приют. Приют и любовь — вот основы веры. Что-то подобное говорил мистер Пеппер.

Что за церковь? Что за поселение?

Я не знаю. Есть много разных церквей. Я знаю, что король Вильгельм чтит одну веру и ненавидит другую, а Якоб — тоже человек веры, ненавидящий ту, к которой он не принадлежит. Но не одинаковы ли они в своей ненависти?

Это была природная церковь. Так бы я ее назвала. Храм Матери-Природы, где ежевика оплетала кафедру, где мягкое воркование голубей напоминало проповедь. А стрекот жуков в старом дереве заменял песнопения.

Наверное, чем больше церквей походило бы на эту, тем лучше было бы для всех.


Мы держались в стороне от поселений. Вы спрашиваете о названиях, словно я ехала через города и села и даже останавливалась там ненадолго. Нет уж, я изо всех сил старалась держаться подальше от людных мест. Я не люблю, когда кричат: «Ведьма!»

Если я кого и встречала, это происходило случайно. Иногда я оказывалась там, где сходятся две дороги, и на другой дороге кто-нибудь был. Мы замедляли движение, глядя друг на друга. Но большинству ночных путешественников не нужно, чтобы их видели, и встречный рад притвориться, что и сам ничего не замечает. Однажды я наткнулась на двух беглецов — мужчину и женщину. Я не спрашивала, от чего они бегут, но ее живот был круглым; она не была его женой. Я улыбнулась им приветливо и подмигнула, они сделали то же самое.

Иногда при встречах совершался пустяковый обмен — травы на яйца или корочку хлеба. И мы не произносили слов, но на границе, где заканчивается лес и начинается поле, серое от лунного света, наши глаза желали друг другу всего хорошего. «Прячься как следует. Береги себя».

Как-то на рассвете я увидела на скале мужчину. Он сидел, подобрав ноги, и смотрел на восток. Я ненадолго расположилась рядом и почувствовала его скорбь. И тогда он вымолвил с шотландским акцентом: «Говорят, я потерял разум». Он не смотрел на меня. Его взгляд был устремлен на восходящее солнце. Я поняла, что рассудок не полностью покинул этого человека. Он такой же, как я, — может быть, до того зачарован зрелищем, что нет сил отвести глаз. Мы вместе смотрели, как встает солнце, и слушали, как звонят в Рождественский день далекие колокола. И мы съели черствый хлеб, что я нашла в церкви, и разделили несколько глотков вина.

А ковенантеры? Я говорила вам, что видела их в лесу? Не требуйте подробностей, я ведь не знаю, что это за люди. Но вроде сторонники какой-то веры, за которыми охотились сторонники веры другой. Похоже, у них свой, особенный бог; поэтому они боятся за свою жизнь и возносят молитвы в большой тайне, под покровом ночи. Не так-то просто разыскать этих ковенантеров. Задачка по силам разве что совам и лисам, да еще мне, конечно, — английской девчонке с печальным лицом, которая видит красоту в голых деревьях. Но ей некому было рассказать об этих лесных богомольцах, поэтому их секрет оставался в полной безопасности.

Мы продвигались вперед и вперед. Бывали у нас и смелые поступки. Например, когда мы вспоминали о моркови или свежем молоке и нам их очень хотелось. Однажды я поплевала на ладонь, чтобы стереть грязь с лица, и привела в порядок волосы, и постучалась в дверь. Я улыбнулась и попыталась изобразить шотландский акцент, обращаясь к человеку, который продавал морковь, но он заморгал и потряс головой:

— Извини, не понял.

Когда я заговорила с ним собственным голосом, он попятился. Но все-таки я добыла несколько морковок. Наверно, не важно, какой у тебя голос, если имеются пенни.

Мы пришли на ту ферму в тумане. Я сама была в плаще цвета тумана и ехала на лошади цвета тумана. Хотела купить овса, потому что моя лошадь исхудала. Жена фермера уставилась нетрезвым взглядом и спросила:

— Что в сумке?

Я поглядела вниз. Несколько листиков выпали, и это не укрылось от женщины. Мне нечего было ответить. Я пожала плечами. Она сказала:

— Если у тебя там снадобья, мне кое-что нужно.

— От чего?

— От ночных кошмаров. Они так досаждают моему сыну, что он боится засыпать и болеет из-за этого.

И я помогла ей. Дала кусочек корня пиона и рассказала о его свойствах, а она кивнула и отсыпала нам овса. Но позже, когда чистила кобылу чертополохом в лесу, я услышала: «Вот она! Ведьма! Она вылечила моего маленького сына! Ведьма! Ведьма!»

Вот как вернулась ко мне моя доброта. До чего же несправедливо! Я не могла разглядеть из-за тумана, но это точно была та самая женщина. Кобыла вздохнула, подняла переднюю ногу, чтобы я могла устроиться верхом, и я сказала:

— Скачи как можно быстрее.

Кобыла поскакала. Она видела дорогу. Больше мы не стучались в двери.

Мы пили болотную воду. Спали в старых коровниках.

Мы пробирались по оврагу, размышляя, не устроиться ли в нем на отдых, когда хрустнула ветка и кобыла встала на дыбы. На земле скорчился мальчишка.

— Почему ты прячешься? — спросила я.

Наши пути пересеклись. Он не сказал ни слова. Но в полях залаяли собаки, мальчуган услышал и захныкал, и я поняла, чего он боится. Тогда я сказала:

— Залезай, быстро!

Кобыла перебралась через реку с двумя седоками. Течение с шумом несло талый снег, и копыта стучали о речные камни. Но мы спасли мальчика от собак, и после этого он убежал.

Однажды в очень мокрый вечер, когда мы устало тащились по грязи, раздался звук, не похожий на шум дождя, — хриплое дыхание. Нахмурившись, я огляделась и в кустах увидела зайца, запутавшегося в силке. Его шея была в крови. Я спрыгнула с лошади, склонилась над ним и пробормотала: «Ах ты, бедняжка». Когда снимала силки, порезала пальцы, так что моя кровь смешалась с кровью зайца, но он зато обрел свободу. И поскакал прочь на своих длинных ногах. А я день или два лечила руки листьями щавеля.

* * *

У меня до сих пор шрамы от той ловушки. Видите? Есть и другие шрамы, ведь жизнь беглеца щедра на ранения. У нее свои силки и веревки. У нее свои камни, которые летят вместе со словом «ведьма», и, когда я бежала, большинство камней свистело возле моих ушей или ударялось в лошадиный круп, но «ведьма» жалила сильнее. Есть и шрамы от зубов собаки, которая набросилась на меня.

Но в жизни путешественника случаются дни, когда он чувствует себя одиноким, такие долгие и тоскливые… Я думаю, душевные раны бывают тяжелее телесных. Я правда так думаю. Проходить мимо чужих домов, прятаться в лесу, когда вокруг столько радостных семей… Семья! Была ли она когда-нибудь у меня? Мы были достаточно счастливы — Кора и я. И еще поросенок, до того как я его убила. И наши тощие куры. Это была моя семейная жизнь — без отца, без фамилии. Просто Кора, просто Корраг. «Эта женщина в красной юбке у ручья и ее ребенок…» И была ли я против? Я никогда не была против. Мы были такими, какими были, — она и я. Но я держала кобылу за храп, стоя рядом, и смотрела. Это настоящая семья, та, что проходила, — родители, братья, дети и жены.

Я почесала шею кобылы, когда они прошли.

Возможно, она тоже это чувствовала. Иногда она видела поле с пасущимися лошадьми или конюшню и направляла туда уши. Она никогда не показывала своей тоски. Никогда не ржала призывно. Но поднимала хвост и гарцевала, и однажды я подвела ее к стойлу гнедого коня. Они терлись носами и шумно дышали. Бок о бок чесали крестцы о стену. И было жаль, что ей пришлось покинуть друга, но нас ждал северо-запад.

Очень уж она одинока, эта ночная жизнь путника.

Как те необычные сумерки, переливающиеся красным и пепельно-серым. Я сказала кобыле: «Ты посмотри, какая красота!» Но лошадь была занята поеданием травы. Я глядела на небо и знала, что этот миг — когда ты одиноко глядишь на небо, а тени становятся длиннее — такой же, какова теперь жизнь Коры. Она лишилась родителей, а теперь и я бегу, бегу, бегу. И я надеялась, что она хотя бы однажды или дважды встречала сумерки рука об руку с кем-нибудь. Что не все время нашей разлуки она была одна.


Так что да, у сердца свои шрамы. В нем есть отверстия, и кажется, оно свистит, когда ветер особенно силен. Мне кажется, оно промокает в дождливые дни, сердце с пробоинами.

В диком, суровом краю, в ночь полной луны я думала о сердцах и ведьмах. Я ехала, глядя на луну и витая в грезах, когда услышала голоса.

Кобыла тоже услышала и прянула ушами. Я соскользнула с нее и осторожно двинулась на звук. За кустами боярышника, за поваленным деревом я различила костер. Это был теплый, добрый свет. Я увидела кролика, жарящегося на ветке, и мужчин, сидящих вокруг и пьющих эль. Они не были похожи на обычных людей. Красные сюртуки, блестящие сапоги. И еще желтые бриджи.

— Солдаты, — пробормотала я тихонько в листья у своего лица.

Почему они здесь? Я не знала и не хотела знать. Будь они трезвыми и говори они спокойным тоном, я бы, может, и осмелилась выйти к костру попросить крольчатинки в обмен на травы. Но трезвыми солдаты не были, какое там! Они пускали по кругу бутылку с каким-то пойлом и несли чушь, и один из них заявил:

— А хотите, я скажу, почему они гонят виски и сами его так хлещут?

— Почему?

— Потому что его пьет сам дьявол. Каждый вечер пропускает по стаканчику…

Остальные захохотали:

— Он шотландец!

— Дьявол? Да он, вернее всего, из Гленко!

Они опять заржали.

— Вы несправедливы к дьяволу, сэр! Глава клана Макдоналдов его легко заткнет за пояс. Этот Маклейн сущий мясник. Да его долина хуже, чем все адские сковородки!

Я не поверила ни единому слову. Мне не понравилось поминание дьявола и то, как солдаты отзывались об этом месте — о Гленко. Глядя на сверкающие пуговицы и алые мундиры, я велела: «Не показывайся им. Поверни назад. Пусть все остается как есть».

Поэтому я повернулась спиной к костру.

Но когда я уходила, юбка зацепилась за ежевику. Я дернула ветку, она натянулась, скрипнула и только после этого отпустила меня. А потом с шелестом прыгнула на свое место.

Смех прекратился, повисла тишина. Потом я услышала короткое ругательство, кто-то заворчал, лязгнул металл. Солдаты вскочили на ноги, озираясь.

Один из них увидел меня. Его глаза были красны от эля и от света пламени костра, а лицо составляло достойную пару его мундиру. Он произнес:

— Так-так.

Английским голосом. Английский голос в шотландском лесу! Солдат двинулся ко мне.

— Держитесь от меня подальше, — посоветовала я.

Он услышал и бросил своим товарищам:

— Южанка. Английская девчонка так далеко на севере — это интересно.

Он пошел ко мне, продираясь сквозь боярышник. Я бросилась прочь, но он догнал, навалился всей тяжестью. Я царапалась, кричала и глотала землю. Я вновь кричала:

— Нет, нет! Пожалуйста, не надо!

Когда он зажал мне рот ладонью, я очень сильно укусила ее, так что он отдернулся и я, вырвавшись из-под него, вскочила на ноги.

Моя кобыла заржала, и я запрыгнула ей на спину. Но меня стянули вниз, распластали на земле, я вновь почувствовала огромную тяжесть, и у меня перехватило дыхание. Мой подбородок вжимался в траву, а грудная клетка, казалось, вот-вот треснет, и я услышала:

— Тсс… Тихо, я тебя не обижу.

Он произнес это очень нежно, словно и правда не хотел ничего дурного. Но я знала, чего он хочет. Он лизнул мое ухо и сказал:

— Ты будешь добра ко мне теперь…

Я не желала быть добра к нему. Я не желала быть добра ни к нему, ни к его друзьям, что гоготали у огня, и я хотела быть сильнее — высокой, с когтями и острыми зубами, чтобы вскочить и отбросить мерзавца. Я хотела быть той ведьмой, какой меня представляли, способной яростным колдовством обрушить небо, и я подумала о матушке Мунди, на которую залез налетчик, и о соломе, которая горела вокруг нее, пока он делал свое дело, и я подумала о том, как она была искалечена. А солдат шуровал под моими юбками и бормотал:

— Вот так…

Это было отвратительно. Моя кобыла тоже негодовала, она храпела и вставала на дыбы, а я думала: «Не так! Не так, и не с ним, и не здесь». И я не могла больше терпеть, чтобы он хватал мои юбки. Я выворачивалась и думала: «Не позволю ему взять меня, не позволю ему…» Я закрыла глаза. Стиснула зубы.

Щелк.

Короткий звук.

Горячая, безумная боль. Она прошла внутрь. Она наводнила меня, и я медленно зарычала. Я рычала и кричала, и его руки остановились. Он слез с меня. Встал, отступил и сказал:

— Что за?..

Пошатываясь, я поднялась на ноги. Я спотыкалась, мое плечо было вздернуто, и рука раскачивалась свободно, и я все время ревела, как в Торнибёрнбэнке, в ильмовом лесу, в прошлой жизни.

— Господи, спаси меня, — сказал он, глядя на мои меняющиеся очертания. Потом пробормотал: — Ведьма…

Воя, я ухватилась за кобылу левой рукой и прохрипела:

— Пошла, пожалуйста, пошла!

Но она нипочем не понесла бы меня такую — висящую у нее на боку и ревущую страшным голосом. Она повернула голову, чтобы посмотреть. И пока она смотрела, возвратился солдат и, воняя перегоревшим виски, вцепился в нее обеими руками. Он схватил ее за хвост и дернул. От этого она завизжала и ударила его ногами, потом заложила уши назад, всхрапнула и понесла меня быстро-быстро-быстро в северную тьму.

* * *

Как же мы мчались! Как летели той ночью, да и другими ночами тоже. Такой была моя кобыла, с прижатыми ушами и шеей, вытянутой далеко-далеко вперед, с гривой, зажатой между моими пальцами, и копытами, грохочущими о камни и месящими грязь в темноте. Я держалась крепко. Когда мы скакали, я опускала голову. Прижимала подбородок к ее плечу и смотрела на ее переднюю ногу, вспыхивающую белым-белым-белым. Или смотрела на несущиеся подо мной травы, чувствовала, как реки бурлят от нашей скачки и ветки ловят мои волосы. Если были звезды, я глядела вверх. А порой, когда она мчалась по вересковым пустошам быстрейшим, дичайшим полночным галопом, и воздух был холодным, и луна была полной, я закрывала глаза и, ощущая одной щекой ее тепло, а другой — холод ветра, чувствовала в себе волшебство. Я мысленно кричала кобыле: «Вперед». Я думала: «Быстрее! Быстрее!» И в тот миг не имело значения, что я грязная и уставшая, что в моем животе пусто; это не важно, что меня называют ведьмой и у меня нет безопасного пристанища, потому что я скакала на своей кобыле в стылом незнакомом краю и думала: «Я живу. Я жива». Моя мать не жива. Другие не живы. Но я жива — и так счастлива оттого, что у меня есть кобыла. И я улыбалась, пока мы скакали сквозь ночь.

По лесам и верещатникам. И по побережью тоже. Мы скакали по песку, и в волосах у нас была соль. Мы взбирались на склоны холмов, и когда рассветало, казалось, что мы выше, чем все остальное, — черный силуэт всадника на фоне бескрайнего неба.

Мы обычно останавливались с первыми лучами солнца. Переводили дух и отчасти восстанавливали силы. Оглядывались, чтобы увидеть сверкающую взбаламученную воду и птиц, возвращающихся туда, откуда мы их прогнали. Тропинку среди травы, по которой мы прошли.

* * *

Вы теперь молчите. Вам нечего сказать.

Плечо? Оно сделало это само. Оно выскакивает наружу по собственному усмотрению, но и меня слушается. Когда нужно, я заставляю его щелкать и подниматься, как крыло. И когда кобыла унесла меня, я слезла на землю, стукнула рукой о камень — еще один щелчок. И таким образом сустав встал на место.

Я немного поплакала от боли. Я плакала о том, что произошло, и о том, что чуть было не произошло. Я плакала о хвосте кобылы — рука солдата оторвала его почти целиком. Но она обнюхала меня, почесала морду о переднюю ногу, и я похлопала ее. Потянула за длинные уши.

Кто в наше время способен любить лошадь? Любить животное? Я обожала свою кобылу, которая скакала со мной три сотни ночей. Которая обнюхивала мои карманы, надеясь получить мяту или грушу. Которая иногда очень внимательно вглядывалась в предметы — словно дерево или калитка у поля таили в себе опасность. Я любила ее и знала, что сердцу нельзя приказывать, оно не подчиняется разуму.

«Не люби». Но я уже любила.

Она была моим самым лучшим другом.

Она привезла меня в Гленко.


Скажите, мистер Лесли, вы любите свою жену? Думаю, очень сильно любите. Вы говорили о ней каждый раз, когда садились на этот табурет. Ваши носовые платки, как я догадываюсь, вышиты ее рукой, и чернильница, покрытая серебром, тоже ее подарок? Очень красиво. Вы сказали, что мои волосы похожи на ее, и я видела, как вы смотрите, когда я закручиваю их — вот так.

Я знаю, кем я была. Когда впервые стояла в болоте, и слышала кваканье лягушек, и видела, как бегут облака, — я знала. Другая. Одинокая. Знала, что это должно быть трудно — найти любовь.

Но я знала, что найду ее. Я всегда знала.

Пока солдат пыхтел на мне, а мой рот был забит грязью, я думала: «Я познаю ее. Однажды я полюблю мужчину всем сердцем. Он возьмет меня за руку. И этот солдат не будет обладать мной и не заберет мою невинность».

Вот что я скажу вам: какие же мы удивительные существа! Что за силы таятся в нас — во всех нас. Мы поймем, что уже все знаем, если проведем немного времени наедине с собой. Поймем, на какую глубокую любовь мы способны.


Уходите? Уже? Сегодня я чувствую себя потерянной. Потерявшейся во всем этом.

В конечном итоге я нашла мужчину, с которым я могла лечь. Его звали Аласдер. Его волосы цвета мокрого склона холма и старого папоротника — насыщенный земельно-рыжий цвет. Он видел красоту в яичной скорлупе и любил своего сына. Однажды он сказал: «Ты…»

Вернетесь? Завтра?

Я перенесу нас в Хайленд. К высотам. К небесам, раздуваемым ветром.

Любовь моя, я счастлив. Идет снег, и я так далек от всего, что мне дорого, но все равно счастлив. Какое счастье (это слишком слабое слово, чтобы выразить то, что я чувствую) видеть твой чёткий почерк, дотрагиваться до нижней части листа, на которую опиралась твоя ладонь, пока ты писала! Я ощущаю тепло твоего тела, исходящее от бумаги. Конечно, это мне только кажется, но в такую погоду, как эта, мы часто мечтаем о тепле и думаем, что чувствуем его. Ты ведь знаешь, я очень по тебе скучаю.

Я читаю твои слова, сидя в кресле у окна с видом на холм и на северо-восточную часть озера, которая все еще покрыта толстым льдом. Я подбросил дров в огонь, укутался в плед и раскрыл твое письмо, и мне чудится, будто ты сама произносишь эти слова в моей комнате. Когда-то я просил тебя не называть меня «дорогой», помнишь? Мне казалось, что это умаляет достоинство и значимость — те качества, которые должны быть у каждого человека, как говорил мой отец. Как только я мог подумать, что подобное обращение отнимает достоинство? Это слово само по себе достойно, я думаю, потому что любовь — подлинное, достойное чувство между мужчиной и его женой, это Божественный дар. Я благословлен им. Я глажу буквы большим пальцем.

Мне нравится, что мы не одинаковы. Иной мужчина желает, чтобы жена во всем соглашалась с ним — даже, пожалуй, таково большинство мужчин. Но ко мне это не относится. Именно ты, и никто иной, — та женщина, что нужна мне. Джейн, я глубоко восхищен тем, как ты видишь мир своими мудрыми темно-синими глазами.

Ты пишешь: «Возможно, ее ранит слово „ведьма“ и причина твоего прихода. То, как ты говоришь об узнице (лучше вместо „ведьмы“ я буду использовать это слово, тем более что оно вполне подходит для нее)». Я догадывался, что твой отклик будет именно таков, ведь тебе никогда не нравился этот термин. Ты продолжаешь удивлять меня своим красноречием и откровенностью. «Она человек, как и все мы, — пишешь ты, — и если не кормить и не поить живое существо, оно приобретет весьма плачевный облик, а потом и вовсе погибнет». Ты права, любовь моя, и мне стыдно за свою предубежденность. В моей голове звучало слово «ведьма», я смотрел на нее и кипел негодованием. Я буду просить у Господа прощения — потому что не Он ли учит терпимости, не Он ли внушает нам, что нет навеки потерянных душ? «Ибо Он не презрел и не пренебрег скорби страждущего» (Псалом 21: 25) — так сказано на одной из траченных молью страниц твоей Библии. Я надеюсь, что ее еще можно читать. Куплю тебе новую, не тронутую насекомыми, любовь моя, когда в один прекрасный день вновь ступлю на землю Ирландии.

Так что я не должен видеть в ней лишь ведьму или полуживотное. Она больна. И возможно, как бывает со многими больными, малая толика участия — это уже половина лечения. Ее одиночество, спутанные волосы и рассказ о себе суть отражения ее духовного уродства, происходящего от недостатка любви. На самом деле это чудо, что она не злая и не жестокая.

Судя по всему, Джейн, любая жестокость в ее жизни была направлена против нее, а не совершена ею.

Сколько в тебе нежности! Я бросаю взгляд на твое послание и вижу: «Если эта женщина говорит об одиночестве, то она самом деле несчастна». И это великодушные слова. Я чувствую, что ты уже составила мнение о Корраг, словно некогда встречалась с ней и не признаешься мне в этом. Быть может, ты еженедельно пересекаешь Ирландское море и спускаешься в тюрьму с фонарем, благоухая фиалковыми духами, и садишься на табурет… Я знаю, что ты этого не делаешь. Но мне известно, что у женщин есть тайны, не доступные нам. Вчера вечером я слушал, как Корраг говорит о зимнем рассвете — о розовых небесах и тишине, — и думал, что тебе понравилось бы услышать такие слова, увидеть такое небо. Ты моя драгоценная птичка. Я слышу, как дом в Глазго наполняется твоим пением, даже когда ты не говоришь ни слова.

Вот истина, которую я понял благодаря тебе: если бы ты, Джейн, имела привычку неистово жестикулировать и издавать пронзительные звуки, я бы счел это оригинальным и очаровательным. Но раз все это делает узница, я называю это безумием. Вот в чем моя ошибка.

«Не будь ослеплен Яковом, дорогой мой. Не бери на себя Божью волю». Ты пишешь намного лучше, чем я, а ведь я изучал искусство красноречия. Я читал твои слова и размышлял над ними, лежа в постели. Беру ли я на себя Божью волю? Смею ли трактовать Его замысел в отношении меня? Я не могу сказать. Но ты права, что напоминаешь мне о необходимости смирения и непредвзятости. Я всегда думал, что восстановление Якова в его правах — главная причина, по которой нахожусь в этой стране. Это прежде всего причина, по которой Ирландия изгнала меня, назвав изменником за то, что я не принял Вильгельма как короля. Но я могу ошибаться, думая так. Он — наш Господь — идет удивительными путями. «А я как зеленеющая маслина в доме Божием и уповаю на милость Божию во веки веков» (Псалом 51: 10). Наверное, моль прочла и это. Она очень начитанная, христианская моль.


Мне жаль, что ты недовольна ирландской погодой. Это покажется нелепостью, если я скажу, что скучаю по нашим дождям? Я скучаю по любой погоде без снега и льда. Был бы я сейчас в Гласло, пошел бы гулять под дождем, чтобы чувствовать капли на лице. Потом вернулся бы к тебе.

Конечно, я ее очень внимательно выслушаю. Ты права, у каждого из нас есть своя история, есть право рассказать ее и быть услышанным. Ты не видишь в Корраг негодяйки, и я должен посмотреть на нее твоими глазами. Знаю, мысли о ее смерти беспокоят тебя. По правде сказать, я удивлен, что это некоторым образом беспокоит и меня. Я не думал об этом при первой встрече с нею — считал, что дьяволопоклонник не должен жить. Но теперь я не считаю, что она из таких. Она богохульствует, и это является грехом, и она кое-что украла на своем веку. Но надлежит ли за такое карать смертью? Не уверен. Кроме того, с ней скверно обошлись солдаты. Я не стану больше писать об этом, дабы не причинять тебе страдания, — но рад сообщить, что они, замыслившие причинить ей зло, не достигли успеха. Даже преступники не заслуживают подобного обращения.

Темные нынче времена. Кажется, так мало света в сердце и душе у каждого из нас. Мне дарят свет лишь Библия и ты. Еще я признаюсь, есть нечто светлое в ее характере, — наверное, ее любовь ко всему живому, ко всему сущему, отчего мой шаг становится немного легче, когда я покидаю тюрьму и иду под снегопадом в гостиницу. Я бы назвал это обаянием. Но мы давно отказались от таких слов.


Спасибо тебе еще раз за письмо. Я бережно храню его, и оно всегда со мной. Покажется ли эгоистичной и постыдной еще одна моя просьба?

Если найдешь время, передай всю мою любовь нашим сыновьям. Напомни им, что если отец в Шотландии, это не значит, что он не может отчитать или даже наказать. Я надеюсь, мальчики обращаются со своей матерью как должно — с любовью и благоговением.

Чарльз

IV

Гроздовник полулунный — трава, что якобы отпирает замки и расстреноживает ступающих по ней лошадей… Знакомые мне деревенские люди зовут ее ключ-травой.

О гроздовнике

В те одинокие часы, когда вас нет рядом, я разглядываю себя словно впервые.

Мое лицо. Мое тело. И руки — с венами, шрамами от колючек и когтей старой английской кошки. Я рассматриваю ноги, будто они, сплошь покрытые болячками и грязью, принадлежат не мне. Иногда я хватаюсь за пальцы ног. Я потираю каждый из них и чувствую нежную кожу, что прячется между ними, — потайную кожу. Я думаю: «Мои пальцы». Я вновь ощущаю, что они мои.

Я прижимаю большой палец к шее и слушаю сердце. Оно стучит, стучит, стучит.

И я дышу — вдох-выдох. Вдох. Выдох.

Я уверена, что тюремщик скажет: «Чокнутая!» — когда увидит, как я ощупываю себя, смотрю на свое холодное белое дыхание — как оно выходит паром и пропадает. «Ведьма», — сплюнет он. Ему невдомек, почему я делаю все это, почему держу руки перед собой. Эти руки. Они маленькие, мистер Лесли, но подумайте о том, что они держали и чего касались — каких трав и камней.

Я всегда смотрела на себя так. Из-за «ведьмы». В ильмовом лесу в Торнибёрнбэнке или когда дремала на берегу во время отлива, я смотрела на свое тело, словно оно отмечено каким-то образом. Словно оно только что дано мне.

— Почему я такая маленькая? — спрашивала я Кору.

Ведь моя мать была не такой.

Она пожимала плечами, говорила:

— Ты как твоя бабка. Она была маленькой.

Любой станет маленьким, если его запястья привязать к лодыжкам.

И все-таки.

Я гораздо дольше разглядываю себя в эти долгие дни и ночи. Смотрю мудрыми глазами старухи — потому что знаю: к Меркат-Кроссу[14] тащат дрова, медленно волокут бревна по снегу. Веревка. Деготь. Я знаю, что делается, знаю, что это делается для меня. Я смотрю на себя, сэр, так как не могу поверить, что я сгорю и меня не станет. Что моя кожа почернеет и лопнет. Что волосы вспыхнут как факел.

Эта бледная мягкая кожа между пальцами загорится первой…

Каково было Коре, когда веревка обвила ее шею? Чувствовала ли мать, как она сильна, сознавала ли, что она жива? Было ли ее сердце таким неистовым, гремело ли в ушах как барабан, потому что она не могла поверить: вот сейчас она провалится в люк, бах! — и ее не станет? Глава клана Макдоналдов сказал, что никогда не ощущал себя более живым, чем в преддверии битвы, с обнаженным мечом. Теперь я этому верю. Я верю: когда мы думаем, что наша жизнь скоро может прекратиться и наши тела превратятся в тлен, мы видим каждую частичку себя. Каждый тоненький волосок на руке. Малейшую морщинку.

Меня сотворили Кора и какой-то неизвестный мужчина. Я произошла от них.

Но еще я произошла от ветра и неба, от земли и деревьев, от того, что создало все это. Я всегда так думала, но никому не говорила. А сейчас говорю это, потому что это меня успокаивает.

Мне нужно утешение, ведь я боюсь. Знаю, там уже ставят бочки.


Что успокоит меня? Ваше лицо, которое теперь мне знакомо. Лучшее лицо из тех, что побывали в этой комнате. Я уже научилась различать выражения этого лица. Вот сейчас у вас в глазах печаль и сострадание, вы пытаетесь спрятать их, — понимаю, ощущаете то, что не должны ощущать. Не должны испытывать к ведьме подобных чувств. Вы, наверно, думаете: «Я священник и ненавижу всех грешников» — и говорите про себя: «Сжечь ее». Но я вижу жалость в ваших глазах и понимаю, что ваши чувства ко мне смягчились. Я видела грусть, когда говорила о своих пальцах в огне.

Я ведь не такая плохая, правда? Не «карга», не «нечистая тварь».

Моя кобыла тоже утешает меня. Я вижу ее. В этом полумраке. Я вижу ее так ясно, что кажется, будто я сижу на ней и смотрю на пятнистые плечи и густую светлую гриву. «Умница». Я слышу плеск в ее ноздрях, а когда я наклонялась и говорила: «Вперед», она всегда понимала, всегда, и срывалась в скачку. Она прыгала вперед, встряхивалась и мчалась стрелой.


Я плакала после той встречи с солдатами. Плакала из-за боли в своем плече, из-за их грубости и силы. Я плакала из-за того, чего они хотели, того, что у меня было и чего у меня не было.

И конечно, плакала от тоски по Торнибёрнбэнку. Я скучала по болотам, по своей детской постели, по кошкам, которые сидели на карнизах, а их языки были облеплены серебристой чешуей. Я скучала по матушке Мунди с ее глазами-бусинками, с ее историями. По остролисту, который хватал меня за волосы, когда я проходила под ним. Я тосковала по всему этому на пути в Хайленд, потому что думала: «Это были спокойные дни. Все в них было знакомо…» И разве то не были дни, когда все, чего мы ищем, — это безопасность, тепло и пища?

«Но те дни, — сказала я кобыле, — не были на самом деле столь безоблачны…»

Ведь там был мистер Фозерс со своим прищуром. И «людям нужен враг»… И наверное, именно по этой причине я плакала больше всего — я нигде не была в безопасности.

В какой-то момент земля пошла вверх, грунт стал более каменистым, вода, которую я пила, — жирной и прохладной от торфа, а после того, как я поднималась, на коленях оставалась черная грязь. Над озерами висел туман, и птицы парили у горных вершин; замки здесь были поменьше и располагались в высоких, ветреных местах, и дома были ниже, и лошади тоже. Однажды я слезла с кобылы, чтобы пересечь реку, и не смогла разглядеть ни одного моста; похоже, их не было на многие мили вокруг, так что я удивилась: «Бывал ли здесь кто-нибудь до меня?» Я не испугалась. Вовсе нет. Я по пояс зашла в реку и произнесла: «Хайленд».

Я знала это.

Да, их называли жестокими. Их называли дикими. И разве не те люди, что жили здесь, звались варварами? Я стояла в реке в ту летнюю ночь и говорила:

— Что может быть более жестоким, чем то, что пережила я?

Я рассказала насекомым, как меня хватали, как плевали в меня, как преследовали и называли ведьмой, как причинили боль моей кобыле и как умерла моя мать.

Я пересекла реку и продолжила путь.

И когда рассвело, мы пришли в хайлендские земли.

* * *

Как я могу говорить о них, не произнося слово «необузданный»? Или «прекрасный»? Я никогда не видела такой красоты. Кора обещала мне, что я увижу красоту в различиях, в знаках, которые большинству людей не нравятся или пугают. Она часто говорила: «Ведь все другое так скучно, согласись». Ей нравилось яйцо с двумя желтками. Ей нравился теленок со звездой во лбу.

И когда я скакала через Раннох-Мур, то думала о ней. Она бы танцевала там. Она бы упала на землю, набрала полные горсти торфа, прижала его к лицу. Она бы погружала свои красные юбки в озера, и выдергивала тростник, и ловила бы оленя руками — потому что здесь ее душа обрела бы свой дом. Никаких людей. Потому что люди говорят: «Ведьма!» — и привязывают запястья к лодыжкам. Здесь вода спокойна, словно чистое небо, и когда одинокая птица скользит над ней и отражается в водной глади, кажется, что ты видишь двух птиц. Здесь ветер шумит в вереске. Он обтекает скалы и склоны холмов, как вода, — бурлящий, пронзительный, почти белый. Я слушала его свист в коровьих черепах, а мои волосы бились на щеке, как крыло, говоря «лети-лети-лети», а когда ветер стихал, я слышала пчел. Я слышала мягкую поступь оленей, слышала, как они жуют траву, и эти звуки мне нравились. Мне нравились красноватые упитанные тела оленей и короны на их головах, словно они и есть настоящие короли мира — они, а не страдающий одышкой голландец. И не Стюарт, прячущийся во Франции.

Я слышала шлеп-шлеп в озерной воде и чпок, который рыбы делали ртом.

Вот он — северо-запад! И я подгоняла кобылу. Она чувствовала ветер в половинке своего хвоста и скакала.


Мы спали на камнях. Мы останавливались в высоких местах и осматривались. Интересно, как мы выглядели — кобыла и я, — стоя бок о бок на вершине, с летящими по ветру гривами. Я сомневаюсь, что кто-то видел нас. Я чесала ей ухо. «Умница. Старушка».

И я знала, что это так. Знала, что она стара. Знала с тех пор, как впервые вскарабкалась ей на спину под крики Коры: «Вперед! Вперед!» Потому что я помню времена, когда она была жеребенком. Я помню, как она фыркала от ветра на своем поле. Я сидела на плечах у Коры, мы собирали груши, и моя мать сказала: «Давай поделимся грушей с этой лошадкой?»

И мы покормили ее. Она была худой и длинноногой, но уже тогда ее круп покрывали коричневые крапинки, а уши походили на кроличьи. Я помню, как она шумно вздыхала, найдя грушу. Я видела отражение своего лица в ее блестящих глазах, а она видела себя в моих.

Такими были дни нашей английской молодости.

Я сказала ей об этом. Что она всегда мне нравилась. Что мы с ней всегда были друзьями.

А она будто чувствовала всем сердцем, что уже стара, что прежняя жизнь, полная побоев, сделала ее старой слишком быстро, а от нашей долгой скачки ее кости стали плотными и больными. И, словно зная, что наше путешествие почти завершено, она опустила голову и выдохнула долгим выдохом в траву. Она сохранила жеребячье любопытство, и у нее бывало расстройство желудка от листьев. Ее ребра выперли, а спина провалилась.

Однажды, когда небеса озарялись сполохами, я заглянула в ее глаз. В нем отражался весь верещатник — весь его свет, и небо, и вода, и я подумала, что ее глаз выглядит печальным. Как будто она не хотела покидать все это. Как будто знала, что иной мир уже недалеко.

Я погладила ее. Прошептала: «Я знаю».

Я не садилась на кобылу в ее последний день. Шла рядом, придерживая для нее ветки и отыскивала удобные скалы, чтобы укрыться под ними. Я собирала траву, пока мы шли, и кормила ее, и она жевала на ходу. «Умница». Никогда на этом свете не было большей умницы, чем она, во все дни мирозданья. Летнее небо громыхало, поднимался ветер, и когда первая капля дождя упала на ее шею, а затем еще и еще, я дала обещание, что найду хорошее пристанище для нее. Постель. Крышу. Справедливо ли было говорить: «На северо-запад»? Уже несправедливо.

Прогремел гром.

Моя голова касалась ее головы, ее копыта щелкали по камням, и вдруг с тихим шумом полился дождь. Наши волосы распрямились, кобыла потемнела, ниже опустила голову, мы обе спотыкались под усиливающимся дождем. Идти было тяжело. Небеса вспыхивали и рокотали.

Бедная лошадь! Последние часы ее жизни были мокрыми и холодными. Она глубоко погружалась в хлябь, но все же вытаскивала копыта, и я сулила ей: «Мы скоро отдохнем!»

Но где? Я ничего не видела. Не видела места, где могла бы обогреть ее. Она была старой, моя маленькая кобыла, а ветер хлестал очень больно и ослеплял нас, холод пронизывал наши тела, и у меня не было иного желания, как найти убежище.

Я молилась. Я кричала небу: «Пожалуйста, позволь нам найти пристанище! Пожалуйста!»

Я вглядывалась в дождь и, когда подумала: «Ничего нет, нам конец», увидела маленькую каменную хижину.

Это была такая малость. Просто грубая древняя лачуга, но у нее была крыша, три целых каменных стены и одна полуразрушенная, так что я воскликнула:

— Туда!

Мы ускорили шаг. Я втолкнула кобылу, она вошла и отряхнулась, и я знала, что это ее последний приют.


Внутри росли крапива и мох. Пол был сухим. Я стряхнула с камней мох и собрала старый вереск, чтобы сделать ей мягкую лежанку, и сказала: «Ложись здесь».

Она дышала очень тяжело. Мы стояли, кобыла и я, и до наших ушей доносился приглушенный рокот бури. Я погладила ее мокрую шкуру. Сказала, что ей нечего бояться в этой хижине с такими толстыми стенами и мхом, и она может поспать.

И серая кобыла, которую я называла подругой, сделала вдох, глубокий, как все моря и долины. Ее колени щелкнули, словно перекатывающаяся галька, и она опустилась на мох. Потом очень осторожно перевалилась на бок, вытянув шею на старом вереске.

Я тоже легла. Положив руки ей на живот, поговорила с ней. Я рассказывала ей наши истории. Я рассказывала ей про то лучшее, что случалось с нами. Про разрушенную, укрытую листвой церковь, про леса и морозы и про стремительные реки, через которые она меня переносила. Про зайца, попавшего в ловушку. Про мальчика, которого мы спасли от собак. Про ночь, когда мы спали в пещере, лежа нос к носу.

Я спросила:

«Ты помнишь?»

И ее ресницы затрепетали, словно она помнила.

И кобыла снова вздохнула, очень протяжно и устало, и это значило, что иной мир уже ждет и она отправляется туда. Ее нижняя губа дрожала. Я прижалась лицом к ее морде. Я дышала своими ноздрями прямо в ее ноздри и смотрела в блестящий полуприкрытый глаз. Я не хотела, чтобы она уходила. Я вспоминала, как она чавкала сеном в стойле в ночи полнолуния и против воли мистера Фозерса завозила его в канавы, наевшись слив и листьев ежевики. Я думала о том, как она пукала, и о том, что она понимала слово «вперед».

Я совсем не хотела расставаться с ней. Я просила: «Пожалуйста, останься…»

Но души должны уходить. Они не могут пребывать на земле вечно.

Я приговаривала: «Хорошая девочка» — и гладила ее шкуру. Последнюю ночь ее жизни я провела, положив голову ей на живот, и во сне видела то, что увидела она, когда испустила дух, — реку, и одинокую птицу над ней, и целое поле сена.

Она была холодной, когда я проснулась. Я вычесала из гривы колтуны и колючки и аккуратно ее уложила. Я поцеловала кобылу в нос. Небо снаружи бледно светилось, и не было больше ни ветра, ни дождя.

Я понимала, что не нужно лежать в хижине, тоскуя по ней.

Нет такой волшбы, что возвращала бы мертвых, и, я думаю, тем, кто только что умер, нужен покой, чтобы самому попрощаться как следует, чтобы оставить старое, земное обличье позади и ускользнуть прочь. Я очень сильно в это верю.

После дождя озерцо стало прозрачным словно стекло. Пахло свежестью. Я умылась в ручье и напилась из него и увидела, как небо на востоке окрашивается в розовый цвет. Это было доброе, мирное зрелище. Я искренне поблагодарила того, кто наблюдал за нами, кем бы он ни был. Сказала ему спасибо за ее жизнь и попросила хорошо о ней заботиться. Когда оглянулась на торфяную равнину, увидела очертания хижины в темноте. За всю жизнь у кобылы никогда не было лучшего места для отдыха — даже мистер Фозерс не смог бы наполнить свою конюшню таким мягким мхом или вереском, — и меня утешало, что она умерла в очень хорошем для лошади месте.

Я смотрела. И пока я смотрела, ее призрак появился в утреннем воздухе. Встряхивая гривой, она щипала траву.

Я направилась на север с серебристым конским волосом на своем плаще.


Двенадцать дней я брела по Раннох-Муру. Ветер стихал в ночные часы, так что я путешествовала после заката, ведь казавшаяся восковой луна давала достаточно света. Я научилась распознавать топи в темноте. Я переходила через ручьи по камням. Я ела коренья. Некоторые стебли содержат сладкий сок, и этого мне хватало, чтобы преодолеть еще несколько миль. Но мой плащ цеплялся за ветки и колючки, а тело так устало в длившемся целый год походе на северо-запад. Я замирала на горных кручах. Я припадала к земле у озер, на глади которых капли дождя выбивали ямки, и слушала его плеск, и чувствовала мелкие удары по кистям рук, и думала: «Мне предначертано оказаться здесь. Я должна была увидеть этот дождь».

Хватит с меня скитаний. У заросшего лишайником камня я сказала: «Буду идти еще один день. И останусь там, где окажусь через день пути».

Я не клялась. Это были просто слова, произнесенные уставшей душой. Я сказала это верещатнику, но верещатник и так все знал.

* * *

Вы были терпеливы. Сколько дней просидели здесь, слушая мое стрекотание? И ни разу не сказали: «Достаточно, Корраг» или «Хватит с меня». Надеюсь, вы будете довольны следующей частью, потому что это рассказ о моем прибытии. Это истинное начало истории.

Добрый мистер Лесли с пером из гусиного крыла.

Слушайте. Я пришла в долину в ночь полнолуния, когда кобылы уже не было в живых.

Мир все еще пропитывала волшба, а в безлюдных местах все еще жили волки. С ковенантерами было почти покончено, Вильгельма только что короновали, и он наполнял страну сиплым протестантским дыханием. Слово «якобит» едва появилось на свет и было еще мокрым от своего мучительного рождения. Человек, которого я любила, был все еще жив, как и человек, которого я не любила. Я тогда еще не вдохнула теплое дыхание оленя. Мне казалось, что я мудрая, но нет, я была далека от этого.

Я пришла, как повелительница дождя и ветра, как королева усталости, с такой грязной юбкой, что я была вдвое тяжелее своего обычного веса. Я тащила за собой ветки, покрытые мхом и пауками. Эти пауки плели паутину у меня в волосах и ловили в нее ночных мотыльков. Мои волосы были усыпаны бледными крыльями, и на ходу я чувствовала, как лапки насекомых щекочут лицо. На подол налип чертополох, и я собрала немного в сумку. Корсаж скрипел от засохшей грязи. Девчонка, пришедшая в долину, была далеко не красавицей.

Но я приковыляла туда. Я стояла в Гленко и думала: «Вот то самое место».

Не это ли слово вы повторяли все эти ночи?

«Гленко. Корраг! Говори о Гленко… Я пришел ради Гленко…» И я буду говорить о нем. Я уже говорю о нем.

«Вот то самое место». Я была уверена. Потому что сердце знает, где его дом, когда ищет его, а найдя, говорит: «Здесь».

Моя дорогая Джейн, это послание будет короче предыдущего, поскольку часы говорят, что уже слишком поздно. Это моя оплошность: выйдя из тюрьмы, я не поторопился в гостиницу. Я бродил в задумчивости, пока не обнаружил, что дошел до городской площади. Это то место, где сожгут узницу, когда начнется оттепель. И я смотрел на подготовленную груду поленьев. Их прикрыли тряпьем, потому что снег еще идет. Еще я увидел объявление, прибитое к столбу; там написано «ведьма» и «испытание огнем». На нем не было даты — просто сказано о первом ясном дне, когда снега станет меньше.

Я уже выражал свое отношение к тем, кто не разделяет нашей веры. Но нужно иметь очерствевшее сердце, скажу больше — нужно быть совершенно бесчувственным, чтобы смотреть, как на площадь носят дрова, и не ощущать ни малейшего движения души.

Уже полночь, и свеча оплывает. Корраг (я не называю ее ведьмой ни вслух, ни в мыслях после твоего письма, любовь моя) сегодня вечером говорила о Хайленде, о дикой вересковой пустоши, что лежит перед Гленко. Я не записал ни слова из ее истории, потому что тоже потерялся в ней. Я не писал, потому что мои уши и глаза были на продуваемых ветрами холмах, а не на бумаге. Она не умеет читать и писать, а дни, проведенные на том болоте, подсчитывает на пальцах рук и ног. Но при этом она прекрасный рассказчик, и в этом нет никакого колдовства. Я бы сказал, что это Господь наделил ее талантом, когда сотворил ее. До того, как она отступила от Его имени.

Хозяин гостиницы, который видел, что я вернулся очень поздно, спросил:

— Шлюха в кандалах исповедовалась? Вызвала для вас дьявола?

И он издал некий звук глоткой — резкий, скрежещущий, словно его вот-вот стошнит. Я думаю, он рассчитывал услышать что-то новенькое, чтобы потом посплетничать с пьянчугами. Но я так устал, Джейн, что ответил коротко:

— Нет, не исповедовалась.

А она и не исповедовалась. Она говорила о Раннох-Муре, и ее слова были наполнены глубокой нежностью. Она говорила о смерти, случившейся там, в горах, — о смерти лошади, к которой испытывала привязанность. Как ни крути, эта лошадь — единственное живое существо, которое не покинуло ее, которое не обижало ее, не называло ведьмой, и глаза Корраг наполнились слезами, когда она говорила о смерти своей подруги. Я согласен с тем, что эта женщина прожила очень одинокую жизнь.

Джейн, она напоминает о тебе. Не своим одиночеством, конечно (потому что тебе никогда не доводилось его испытывать, да и наши мальчики не допустят этого), и не наружностью (исключая волосы — они гуще и ужасно запущены). Просто Корраг восхищается мельчайшими проявлениями жизни, которые мы обычно не замечаем, — пчелой на цветке, звуком, который рыба издает ртом. Я ведь знаю, что ты тоже любишь такие тонкости. Ты слушаешь пение птиц… А помнишь нашу поездку на побережье, когда мальчики едва родились? Ты взяла там морской камешек, а когда я спросил зачем, ты ответила: «Я буду скучать по всему этому», словно мой вопрос был странным. Я думал об этом сегодня вечером.

Еще я размышлял о своем отце. Спрашивал себя, что бы сделал он, если бы сидел на трехногом табурете в тюремной камере перед этой девочкой. Разве он бы не смягчился, как, по ее словам, смягчился я? Без сомнения, я знаю ответ. Его не впечатляла ни смерть, ни рождение, и он никогда бы не проявил милосердия к «ведьме». Он бы поспособствовал ее скорейшей гибели — собственноручно умертвил бы, если бы не видел иного способа.

Любовь моя, еще я думал о нашей потере. Признаюсь, что эта тихая кончина по сей день владеет моим разумом и сердцем. Вот уже почти год, как мы не упоминали о смерти нашей дочери, и я понимаю почему — какая мать способна говорить о такой утрате? Но уверяю тебя клятвенно: я не забыл. Не думай, что я забыл.

Прости меня. Ты достаточно страдала из-за моего отсутствия, и я не желаю причинять новые муки.

Я постараюсь придать своим письмам более веселый тон.

Рассказ Корраг дошел до Гленко. Уверен, завтра побольше узнаю об этих Макдоналдах, узнаю от того, кто не так предвзят, как Кэмпбеллы. А если она не будет рассказывать о Макдоналдах, то я узнаю что-то о долине и окрестных холмах. А то от хозяина гостиницы и остальных только и слышишь: «Что за мрачное место! Воровское гнездо».

Я надеюсь, что, начиная с завтрашнего дня, буду получать важные для нас сведения и мои письма будут содержать кое-что поинтереснее просьб прислать мне несколько фунтов, и я соберу доказательства того, что бойня была совершена по прямому распоряжению нашего нынешнего монарха. Такие мысли поднимают мне настроение.

Теперь несколько слов о тебе. Все ли у тебя в порядке? Когда ты смотришь на мой почерк, чувствуешь ли то же, что чувствую я, видя твой? Надеюсь, ты спишь спокойно, Джейн, зная, что я вернусь к тебе. Я вернусь обязательно.

Завтра я вновь напишу. Завтра я снова побываю на площади, но заснеженная груда бочек и дров будет куда меньше страданий причинять моей душе при свете дня, и я вновь стану собой. Еще мне нужно сводить коба к кузнецу, хотя денег у меня осталось всего ничего. Конь хвор, и дальше будет только хуже. По крайней мере, в кузнице тепло.

Свеча догорела. Я закончу это послание и разденусь при свете очага.

Я далеко, но я с тобой.

Чарльз

Глава 3

I

Почитай ее как сокровище.

О бузине черной

Я рада, что была там. Рада, что увидела долину до того, как пришла беда. Рада, что я ступала по ее земле и мылась в ее ручьях. Рада, что давила зубами ее ягоды, когда она была просто «воровским логовом», а не кое-чем похуже. Большинство людей никогда не увидят ее. Большинство обитателей этого мира никогда не узнают ее имени. А если заговорят о ней, то лишь о ее несчастьях, о ее боли, о ее смертях и предательстве. Они скажут: «Гленко? Это там, где была резня». И ничего больше; так ведь они же не знают ничего. Не знают, как в летние дни пробегают по земле тени облаков, летящих над коровами и вереском, над озерами и надо мной.

До того как Гленко затопило кровью и завалило снегом, она была залита лунным светом. Мирная впадина, куда однажды ночью вползла я, грязная, с паутиной в волосах. Вокруг громоздились такие высокие горы; чтобы разглядеть их, я задирала голову, отчего приоткрывался рот и приходилось разводить руки, чтобы не упасть. Я смотрела вверх. Вверх.

Воздух был прохладный, напоенный дыханием моря. В нем витал густой запах ночных растений и воды и слышался голос реки; втягивая этот воздух, я понимала всем существом, что именно это место имела в виду мать, когда стояла около своего домика, еще живая, в красной юбке, и говорила: «Северо-запад! Скачи на северо-запад!» Я знала, это то самое место, которое видела моя кобыла сквозь белые ресницы, то место, к которому она несла меня. Ведь у нас не было поводьев — как бы я могла направлять ее? Она сама выбирала, куда меня везти, и выбрала эту долину.

Когда Слива или кто-то другой говорил: «Хайленд», я обычно думала: «Туда». Словно женская мудрость глубоко во мне знала нечто большее. Как я могу это объяснить? Пусть остается без объяснения. Просто, когда люди цедили: «Это дикое место» или «Они живут как настоящие варвары», я думала: «Вот. Вот где я должна быть. Иди туда».

Вы можете увидеть ее? Мысленным взором, ведь это самый острый взор? Долину, похожую на сложенную лодочкой ладонь, — там со всех сторон такие крутые склоны. Кто-то скажет, что это выглядит жутко, как каменный кулак. Некоторые говорят, будто горы там так высоки, что могут упасть и раздавить человека. Но я никогда не чувствовала опасности в Гленко. Я ощущала лишь добро. Это была открытая ладонь, на которую я могла бы улечься, и она бы сохранила меня живой и здоровой.

«Она хочет, чтобы я осталась здесь» — вот что я сказала себе. Потому что она звала меня.

Я пробралась через густые травы и напилась из озерца.

Потом легла на камни, завернулась в плащ матери и уснула.


Я проспала весь день, и разбудили меня вовсе не солнечные лучи. Это было дыхание коровы. Она влажно фыркала, и за ее рогатой головой я увидела горы и небо.

Горы и небо. Такие незначительные слова. Когда я говорю: «Там были горы и небо», получается, что там почти ничего и не было. Но они именно были. Гора может быть окрашена в тысячу цветов: серый, коричневый, фиолетово-серый, темно-синий… На ее склонах могут расти мох и лишайник, вереск и береза, с них срываются водопады, а иногда видны отметины, говорящие, что здесь когда-то был водопад. Там можно найти пещеры и рыхлую осыпающуюся породу, заметить четкий след оленьей тропки или птицу. Я все это увидела. Я увидела разные цвета и очертания на фоне неба. Встав же и пройдя сквозь стадо коров, я положила руки на камень под северной грядой и почувствовала его. В нем хранились старое тепло и древняя мудрость. Он был шершавым, словно язык. И как любое небо, что я видела там, это небо было наполнено ветром.


Я шла. Я продолжала спускаться в темную вечернюю долину. Мои юбки волокли за собой ветки, которые теперь тащили свои ветки. Это была шумная ноша, она становилась все громче с каждым шагом, потому что на нее собиралось все больше листьев, торфа и камней. Я оглянулась на этот «шлейф». Там были лохмотья и коровий навоз, и когда я повернулась, чтобы стряхнуть его, юбки сделали то же самое. Я вертелась, как собака, пытающаяся поймать собственный хвост, и никак не могла достать эти ветки. Я потянулась к ним, но они двинулись прочь. Пару минут я крутилась, наконец перестала, размышляя, что же делать.

Паучок выбрался из моих волос и спустился по паутине.

Меня окутал бледный вечерний туман, очень медленно опустившийся на долину. И, глядя на него, я услышала. Это был знакомый звук, который можно различить в любом диком краю, если прислушиваться достаточно долго, — шум воды, падающей с высоты. Я двинулась на него, и шум стал громче, вереск расступился, и я вышла к сверкающему водопаду.

«Как стекло», — подумала я. Потому что именно на стекло было похоже то, как вода блистала и звенела. То, какой прозрачной она была. То, как она разбивалась о камни.

Я разделась. Положила на землю сумку и развязала плащ. Завязки корсажа перепутались и загрубели от грязи, но мои пальцы все же развязали его, и я выбралась из юбки, чего не делала многие месяцы. Я скинула башмаки и чулки. Потом оглядела сорочку. Она была вся перепачкана, пропитана потом, и кровью, и лошадиной слюной — истории из моей старой жизни.

Я стащила сорочку.

И осталась в чем мать родила. Я не была голой целый год или даже больше. Я закрыла глаза, замерла на некоторое время. Постояла неподвижно, ощущая кожей туман и бег мурашек, когда ее касался ветерок, долетающий от водопада. Я готова была расплакаться. Не знаю из-за чего — может, из-за дыхания воды? Словно я поняла, как скучала по нему. Словно мое тело переполняла благодарность. А может, это из-за Коры. Потому что наверняка она бы сделала то же самое, если бы оказалась здесь. Сорвала бы с себя юбки, раскрыла объятия.

Я подошла к ольхе. Там вытащила из волос пауков и посадила их на листья. Я осторожно доставала их одного за другим, приговаривая: «Вот так…»

И когда все маленькие создания оказались на воле, я глубоко вздохнула и пошла под водопад. Он был таким холодным и таким сильным, что у меня перехватило дыхание и я вскрикнула. То была самая сильная вода в моей жизни, она колотила вокруг меня и по мне гораздо сильнее, чем любой дождь. Было даже больно, и я знала, что могут остаться синяки. Но не уходила, понимая, что моюсь по-настоящему, с меня сходит вся прошлая жизнь, со следами лисьих нор, и болот, и скачки, и горя. Я стояла под водопадом, а струи бежали по волосам.

Насытившись его грохотом, я прыгнула прямо в глубокое озеро. Я парила в воде, как отражение звезды. Я перестирала всю свою одежду — тряпку за тряпкой. Замачивала, терла о камни, соскабливала грязь пальцами. Я мурлыкала под нос. Я почистила ногти колючками. Птицы порхали в небесах, и последние лучи солнца пробивались между листьями, и это было хорошее, укромное место для приведения себя в порядок.

Его настоящее название — Встреча Вод. Так мне потом сказали.

Когда юбка приобрела более свежий цвет, а корсаж стал чище, я развесила их на скалах. Темнота была уже полной или почти полной. Надо мной плыла тонкая луна и нависали ветви деревьев, и я села на землю. Распустила волосы, обняла колени.

Потом я улеглась. Откинула волосы и укрылась плащом, так что теперь была уже не голой. Я думала: «Моя третья жизнь», шмыгала носом и улыбалась. Я смотрела вверх, на горы и небо.


Жизнь иногда подбрасывает нам дары. Это так. Дары появляются, и мы должны брать их, потому что через них мир подсказывает нам: «Делай вот это…» Водопад был даром. Как и коровы с их теплом и добрыми глазами. Я опускалась на колени рядом с теми из них, у которых были телята, припадала губами к вымени, и я точно знаю, что нет на свете ничего лучше, чем вкус парного молока после многих месяцев, проведенных исключительно на холодной пище. Так что я сосала молоко, как самый настоящий теленок. Коровы при этом смотрели так, словно думали: «А это еще кто?»

В те дни на меня обрушился настоящий водопад даров. Шелест лепестков закрывающегося цветка. Трепет крыльев зяблика.

И — хрусть…

Это я услышала на четвертую ночь. Я отдыхала в зарослях березы и терна, когда сквозь мою дрему проник топот. Я подскочила. Уставилась в темноту. Что это за звук? Сердце колотилось как сумасшедшее. Я подумала: «Шаги!» Их было много — много ног, пробирающихся по болоту. Тяжелые шаги. Медленные.

Коровы. Но не это было удивительно. На этот раз они шли очень решительно — длинной торжественной процессией. Коровы с телятами, они вместе осторожно шагали гуськом вверх по склону, обходя скалы и расщелины, иногда съедая по пути выдранные пучки травы. Их черные шкуры серебрились в лунном свете, я видела, как сверкают глаза, и думала: «Куда вы собрались?» Потому что их шествие явно было целенаправленным. Они шли так, словно знали куда.

Я последовала за ними. Встала и пошла, держась чуть поодаль. Коровы ловко проскальзывали в расщелину между двумя горами. В ней струился ручей и росли березы. Мы двигались вверх, березы становились очень тонкими, и я вновь подумала: «Куда идут коровы?» Потому что видела лишь два гигантских валуна в конце расщелины. «Там некуда идти!»

Но оказалось, есть куда. Между валунами открылся узкий проход.

Я была поражена. Смотрела распахнутыми глазами, как коровы проходят через камни, словно призраки, крутя хвостами. Я пошла за ними. И вот он — мой дом.

Сначала я назвала это место «Укромной лощиной». Потому что она была отлично спрятана. Маленькое, поросшее травой поле, зажатое между двумя горами и охраняемое скалой. Кто бы мог знать, что она там? Разве я отыскала бы ее без тех коров?

Березы, и вода, и звездное небо.

«Как раз для девчонки, которую зовут ведьмой, — подумала я. — Которая хочет наконец отдохнуть в безопасности».


Всем нам нужен дом. Всем нам нужен кров и очаг в конечном итоге. Вот что заставило Кору прийти в Торнибёрнбэнк и поселиться в хижине с остролистом у дверей и рыбой, застрявшей на крыше; вот что заставляло ее иногда ходить в церковь. Что же до ее сероглазой дочери, то та сделала дом своими руками из камня, тростника и вереска в скрытой от посторонних глаз хайлендской лощине, путь в которую лежал меж двух валунов и в которой держали краденых коров. Там Корраг обрела покой. В долине ветер качал березы по ночам, и это был хороший звук.

* * *

Койре-Габайл — вот ее гэльское[15] имя. Попробуйте произнести. Просто язык сломаешь. Но у них вообще странный язык, по крайней мере для английского уха. Все эти гортанные звуки, похожие на музыку. Речь, что мчится, как дикая река. Сассенах. Так называли меня в Гленко. «Так на гэлике будет „англичанин“, — вот что сказал Аласдер. — Ведь ты же англичанка, верно?» Да, верно, я англичанка. Вначале все они бросали это слово как проклятие. Но позже произносили его так, словно оно обрело значимость. Их тон стал более мягким. Они склоняли головы набок, произнося: «Сассенах…»

Койре-Габайл.

Укромная лощина.

Но скоро я стала считать ее своей. В ее восточной части я обнаружила нагромождение высоких камней в форме полукруга, нечто вроде комнаты, где я могла вертеться, и стоять, и вытягиваться в длину на полу, так что я улыбнулась и все поняла. День за днем я мастерила там укрытие. С помощью дирка срезала дерн и вереск. Я знала, что коровьи лепешки довольно прочны, когда высохнут, а потому, используя юбку как корзину, перетаскивала их в подоле и водружала на камни. Я сделала крышу, как научили меня болотники год назад. Ведь стены уже были. Они не смердели — всего лишь легкий коровий запах, который никогда не досаждал мне. Большинство мест так пахнут.

Я залезла на склон и взглянула вниз. Увидела дело рук своих с высоты и сказала себе: «Вот он — мой дом».

Я нашла пару травок во впадинах на склоне, а в долине — свежий торфяной раскоп. Рядом сохли аккуратно сложенные куски торфа. Я огляделась вокруг, прежде чем взять пару. Мне, как любому человеку, требовалось топливо. Нужно было готовить еду и чем-то согреваться.

Это был хороший дом. В нем даже было окно из дерна, который я могла скатывать вверх и вниз, как мне хотелось. Один участок крыши я оставила очень тонким, почти непокрытым, так что дым выходил наружу и не норовил меня задушить, но все же я позаботилась о том, чтобы туда не мог проникнуть дождь. Я сама сделала свой дом и была горда этим.

— Поглядите, — сказала я коровам, когда закончила.

Они не разделяли моей радости.

— Здесь я буду счастлива.

И уселась на свой пол, скрестив ноги, под тростниковой крышей, а снаружи моросил дождь, мокли коровы и скалы. А когда стало слишком темно, чтобы все это видеть, я слушала шум капель.


В тот день, когда хрустящие листья в медленном танце опадали с деревьев, я нашла самку оленя на уступе южного холма — мертвую и свежую, даже еще теплую. Я почувствовала печаль, увидев ее со стрелой, торчащей в боку, но что делать, надо ее как-то использовать. Очень осторожно я сняла с нее шкуру. Срезала ее ножом, и это было очень неприятным занятием. Грустным и кровавым. Но она уже мертва, и ее смерть стала бы еще печальнее, если бы ничему не послужила. Так что я уволокла к себе шкуру. Я сушила ее несколько дней на раннем осеннем солнце, а потом застелила ею пол.

Я взяла и немного мяса. Ровно столько, сколько мне было нужно. Я ведь уже много недель не ела мяса. Я зажарила его, приправила ежевикой и наелась до отвала.

И вспомнила про Кору.

Я много думала о Коре в те дни. Возможно, потому, что уже не бежала, или потому, что у меня был дом, в котором жила только я, а может, тепло и хорошая еда пробудили что-то во мне, не знаю точно. Но я думала о ней на склонах холма. Через год после того, как Кора закачалась на веревке, я разрыдалась. Наконец-то я оплакала ее уход. Сидела на земле рядом с камнем, заросшим лишайником, и горевала о ней. Я плакала о ее смерти и о ее жизни, что прервалась так грубо, закончилась чересчур быстро. Я плакала обо всех других, что ушли так же, как она.

Я плакала и о своей кобыле. В своей хижине вспоминала ее бархатные ноздри, щетинистый подбородок, глаза. Моя скорбь очень громко выплеснулась наружу, и я утиралась ладонью. А в последовавшей затем тишине я улыбалась, потому что думала о жизни, а не о смерти. О ее наполненной звонким ржанием жизни, в которой были болота и спелые груши, и о том, как мне повезло, что я знала ее, что я разделила с ней жизнь.

Первые дни моей жизни в долине. Дни, полные спокойствия.

Исцелялась ли я тогда? Думаю, да. Я закрывала за собой дверь в прошлое, потому что многое ждало меня впереди. Слишком многое предстояло.

* * *

Вы смотрите на меня так печально. Почему печально? Поглядите, что я нашла. Поглядите, где я жила и какое место называла домом. Идите в Гленко. Встаньте среди вершин, и вы поймете, каким щедрым даром была та жизнь. Каким щедрым даром был путь, указанный коровами. У меня было молоко, и огонь, и ложе из оленьей шкуры, чтобы спать на ней. И если я выкрикивала свое имя, скалы возвращали его мне. «Корраг!» — кричали совы.

Одинокая? Я?

Я никогда не была одинока, но всегда была одна. Такими нас делает слово «ведьма». Бывали ли моменты, когда я не испытывала чувства покинутости? Ведь по большей части моя жизнь была одинокой. Но когда смотришь на истинную красоту природы, тоска немного ослабевает; когда видишь закаты и зимний свет, говоришь про себя: «Я не одна», потому что ощущаешь окружающую красоту. Правда, иногда от нее становится хуже. Когда тебе нужно, чтобы рядом был еще кто-то, это бывает настоящим мучением. Иногда ты смотришь на красоту природы и думаешь: «Все же это не так восхитительно, как быть с людьми».

Бедность? Вы думаете, в Гленко я была бедна? Вовсе нет. Дело не в деньгах; когда деньги делали человека по-настоящему богатым? Люди наполняют свою жизнь привилегиями, словно только это и имеет значение, словно счастье кроется в звоне монет. Словно мир природы и наше место в нем гораздо менее важно, чем набитый кошель или титул вроде графа или герцога. Наверное, для них так оно и есть. Но это не мой путь. Богаче всего я была, когда сидела, скрестив ноги, посреди поздних цветов наперстянки и смотрела, как пухлая пчела живет своей жизнью. Она залезала в каждый цветок, так что виднелась только задняя часть и слышалось приглушенное жужжание, а когда она медленно выползала назад с громким гудением, ее крылья были измазаны пыльцой. Она перелетала от цветка к цветку, а я часами наблюдала и думала, что эта деловитая пчела делает меня богаче, чем пригоршня золота.

Бедная? Нет, не бедная. Одинокая? Немного.


И все-таки в этом месте было волшебство, уж поверьте.

Я чувствовала его во всем. В каждом камне, который скользил под пятками, в каждой капле дождя. Теперь у меня было время. Время, которое до сих пор было тонким и хрупким, как паутина, колеблемая ветром. Моя вторая жизнь звенела в ушах: «Вперед! Вперед!» И разве у меня было время, чтобы лежать на животе и смотреть, как улитка ползет по листу, оставляя светящийся лунным светом след? Никогда. Я бежала слишком быстро. Через топкие дикие земли я мчалась на тяжело храпящей кобыле и короткие привалы тоже проводила с ней, вытаскивая колючки из хвоста. Никаких улиток. Я не сидела час за часом под дождем, глядя, как сердцевина листа превращается в сверкающее озерцо.

Мне никогда не нравилось слово «ведьма». Но если я и заслуживала этого названия, то, может быть, лишь в ту пору. Когда мои волосы развевались по ветру, когда я стояла на вершине и бродила по лесу, где росли грибы. Я смотрела на облака и видела оленей, а у водопада, в котором я мылась, я проводила долгие часы, сидела там целыми вечерами, глядя, как осенние листья падают и начинают путь к морю. Они сталкивались и кружились в воде. Однажды я произнесла: «Волшебство». В расщелине, что вела в мою лощину, я остановилась. Ветер шелестел в березах, и казалось, будто они говорят. Если бы они могли говорить, то сказали бы: «Волшебство здесь».

Я находила его везде. Я взбиралась на вершины и сидела там, глядя вокруг; так королева может обозревать свое королевство и думать: «Это хорошо». Это было очень хорошо. Так я изучала форму долины. Видела, какая она длинная и узкая и как высоки окружающие горы. Если я переводила взгляд на запад, то могла полюбоваться на сверкающее море. Я изучила и цвет долины тоже — красновато-коричневый, цвет старых папоротников. Листья отсвечивали полосками меди. Многие часы я провела, просто сидя на какой-нибудь вершине.

И, возвращаясь однажды домой, я услышала далекий рев. Я остановилась, подумала: «Что это?» Это был не гром. Не барабан. Я посмотрела вверх, откуда раздался рев, и на одной из вершин заметила оленя. Ревел он. На фоне сероватого неба олень выглядел темным силуэтом, и я увидела раскидистые рога и вылетающие из пасти облачка. Я подумала: «Он приветствует? Меня?» Может быть, и нет. Но я решила, что это так, потому что во мне шевельнулось одиночество, когда я сидела там, наверху. Мои волосы реяли вокруг головы, озеро сияло умирающим светом, и очень хотелось, чтобы еще одно живое существо увидело это. Никто не пришел. Но был олень, такой прекрасный. «Он приветствует меня», — подумала я. И он вновь заревел, и из пасти вырывались клубы морозного дыхания.


Я думаю, что исцелилась. Те первые дни в Гленко не были похожими на другие. Словно я нашла то место, которое искала долгие годы; я испытывала умиротворение и заботилась о себе сама. Кажется, до Гленко я не позволяла себе горевать или думать о своих бедах. Сомневаюсь, что мне доводилось раньше просто посидеть и вспомнить Кору. Я была к себе так безжалостна. Но среди коричневых папоротников, среди воздуха и доброты, которая ощущалась в этих чистых диких местах, я постепенно успокаивалась и вспоминала ее. Я плакала о ней. Я плакала и о моей кобыле.

Меня окружало все то, что я любила: реки, скалы, животные, звуки природы. И я была благодарна за это. Я была благодарна, потому что среди них могла исцелить язвы скорби и потерь. Наконец появилась возможность позаботиться о своей изломанной душе — дать ей пищу и отдых в моей хижине, на горных кручах, а кто еще может похвастаться этим? Кто в наши дни уделяет достаточно времени заботе о своей душе? Похоже, что очень немногие. Но послушайте, мистер Лесли: скорее всего, в суете нашей жизни — когда мы копошимся, разыскивая пищу, моя свое тело и согревая его, — во всех этих маленьких каждодневных делах мы забываем про наши души. Мы не уделяем им внимания, словно они менее значимы, чем все остальное. И мне кажется, это большая ошибка.


Покой. Что остается прежним? Что не меняется?

Я пробыла в долине месяц, не дольше. И однажды пришел тот коричневый день. Я помню его — листья опадали, а папоротники размягчались и меняли цвет на более глубокий, на осенний красный. Многим не нравятся такие дни с их сыростью и коричневыми тонами. Я же отродясь против них ничего не имела. Да с чего бы мне быть против? Птицам нравятся лужицы, что образуются в поваленных деревьях, и благодаря именно этим дням трава весной такая зеленая. В коричневые дни паутина покрывается серебром. Туман — вот по чему я буду скучать, когда умру. Идти сквозь него, ощущать его… Мне будет этого не хватать.

Я неспешно прогуливалась. Мне нужны были ягоды и хотелось провести день на мокрых осенних холмах. И я надеялась вновь заметить того оленя, или других оленей, или пару орлов.

Я не встретила никого.

Но увидела дома.

В мою жизнь пришли люди. Или это я пришла к ним, потому что, двигаясь на запад, вдоль гребня, я остановилась и посмотрела вниз. И увидела дым из труб. Он поднимался очень ровно. Он был черным в полумраке, и я присела на пятки, уставившись на дым. Ну конечно. Чему тут удивляться? Я и раньше допускала, что в долине с такой чистой и быстрой водой, где пасутся стада коров, а ягоды наливаются соком на кустах, должны жить люди. Другие, наверное, тоже нашли эту долину и подумали: «Вот. Здесь».

Здесь были люди. Единственный дом, рядом с озером. Я облизнула нижнюю губу: «Один дом — это не так уж и плохо». Но когда я вздохнула и посмотрела на запад, по направлению к морю, в которое как раз опускалось солнце, я увидела другие трубы. И дома — приземистые, без окон. Много.

Люди. Не означает ли это неприятности?

Я заволновалась, по рукам побежали мурашки. Я судорожно вспоминала слова, которые слышала раньше о людях, говорящих на гэлике; я искала что-то доброе, а вовсе не плохое. Но много ли хорошего я слышала? «Они варвары». Совсем мало хорошего.

«Дьявола нет, — сказала Кора. — Есть лишь дьявольские поступки людей».

И я шмыгнула носом. Подумала: «Плохи мои дела». Но рядом со своим очагом, когда снаружи ухала сова, я размышляла: «Кора бы не испугалась их. Она бы осталась самой собой. Она вообще не боялась. Она бы спустилась к людям. Она бы заглянула в двери, и ее бы не смутило, если бы ее увидели. Она бы откинула назад свои волосы, встряхнула красными юбками». Я говорила это коровам, и они слушали.

«Но разве я не ее дочь?» — размышляла я.

И коровы внимательно меня разглядывали.

Так что с рассветом я спустилась к домам. Прошла между валунами, направляясь в долину. Потом стремглав побежала к одинокому дому у озера, некоторое время рассматривала его, взобравшись на березу. Разговоров не было слышно, как и шагов, зато из дома доносился густой мужской храп. А еще я различила, как собака зевнула с коротким высоким поскуливанием и встряхнула ушами. Я решилась подойти, вдыхая запахи этого места — торф, мокрая шерсть, мясо, собака, нечистое человеческое тело. Еще я унюхала кур, а когда так приблизилась к дому, что могла дотронуться до его стен, то услышала клохтанье усаживающейся наседки. Она была здесь, на соломе. Ее глаза застилала молочная пленка, которую можно увидеть только у спящих кур, и я подумала: «Когда я в последний раз ела яйцо?» Очень тихо я подобралась к ней, просунула руку под перья, нащупала твердую теплую скорлупу. Я схватила яйцо, спрятала в кулаке. Наседка заквохтала, проснулась собака, и я бросилась прочь.

Я бежала и бежала, а волосы мои развевались. Я сварила и съела яйцо и сжалась в своем оленьем укрытии, притянув колени к подбородку. Я чувствовала, что подошла очень близко к чему-то опасному. Но к чему? Я не знала.

Воровство? Нет! Я никогда не воровала.

Я вернулась к тому дому вечером и с охапкой травы. Я оставила дубок, потому что, если его жечь и вдыхать пары, можно избавиться от храпа. Я положила его под курицу. Может, хозяйка придет проверить яйца и подумает: «Наша курица теперь несется травами?» И может быть, она оценит эту траву дороже сотни яиц, ведь если муж прекратит храпеть, и ее сон станет крепче. Мне нравилось надеяться на это.


Я теперь была отважной. Мне придавало храбрости знание уступов, за которые лучше схватиться руками; я научилась различать звуки животных. Мне были знакомы все самые лучшие места, где можно посидеть.

Признаюсь, я брала еще яйца. А однажды ночью утащила котелок из дома на западном краю. Среди деревьев я обнаружила еще несколько домов, сделанных добротно — с окном или двумя, и пахло около них гораздо лучше. Я заглянула в дверь и увидела посуду. Там была дюжина котлов, а я сильно захотела всего один. Вместо него я оставила валериану — ее еще зовут травой от всех болезней, — и это был честный обмен. Ведь уже из ее названия понятно, что это самая полезная трава. Зато теперь я варила грибы и ежевику, распаривала корешки и подогревала молоко, а пару раз отлично потушила кролика. От всего этого у меня даже вырос животик. Я тыкала в него, когда мылась, удивляясь новым очертаниям и мягкости своего тела.

Еще я обнаружила замечательную скалу ниже северной гряды. Она была маленькая и стояла отдельно. Когда я садилась на нее, она подходила по форме к моей спине, и оттуда открывался такой вид, что я могла любоваться на него часами. Вокруг бушевала роскошная осень. Я как раз сидела там, натянув капюшон, когда увидела людей.

Наконец-то.

Мужчины цепочкой шли вдоль берега реки. Я оставалась неподвижной и не сводила с них глаз. Иногда они ненадолго скрывались за деревьями. Трое в одеждах цвета склона холма — земляного, влажного цвета. Пряжки поясов вспыхивали, и я подумала: «Быстро идут. У меня так быстро не получается».

«Куда это они?» А потом поняла: знаю куда.

Они повернули и двинулись между двумя холмами. Они направлялись в ущелье, что вело в мою лощину, так что я сказала своей скале и воздуху:

— Нет…

Я побежала.

Я не хотела, чтобы они нашли мой дом и разрушили его, сломали стены, сожгли крышу. Я не хотела, чтобы они обнаружили меня с моими травами и костерком, а в углу хижины мои нехитрые сокровища: гальку, похожую на яйцо, подкову моей кобылы, совиное перо, несколько монеток. Еще там была корзинка с ягодами, — что, если они съедят? Я же целый день собирала. Я бежала, задрав юбки до самого верха.

Мне было страшно, да. Но не их я боялась. Не того, что эти люди окажутся дикими или жестокими, как те солдаты, потому что я как будто знала: они не такие. Я боялась, что они заставят меня покинуть это место, боялась, что потеряю свой дом, и тогда куда податься? Я устала от скитаний, от движения вперед и вперед. Моя кобыла мертва, мое сердце устало, и я пришла в долину, думая: «Вот то место, вот где я должна быть». Я не хотела уходить. Мне нравилась моя скала. Мне нравилось, что я могу сидеть в дверном проеме своей хижины и разглядывать оленя на горной круче. Мне нравились звезды. Вкус воды, которую я пила, складывая ладони ковшиком. Я не хотела оставлять все это.

Я бежала, думая: «Нет. Я не уйду».

Я видела следы их ног, пока мчалась вверх по ущелью к своей хижине.

Придя в лощину, я увидела, что они уже стоят там. Около моего дома. Один обходил его вокруг, щупал стены тыльной стороной кисти. Мужчина с бородой, похожей на лисий хвост, наклонил голову, заглядывал в дверь.

Я направилась к ним, шурша юбками. Повернувшись, эти люди смотрели, как я иду. Сердце у меня трепетало, потому что они были настоящими великанами — трое огромных мужчин, и я вспомнила, как солдат схватил меня за лодыжку и сказал: «Тсс…»

Человек с рыжей бородой заговорил со мной. Но не на английском. Он говорил на языке Хайленда — для моего уха это был непонятный лепет.

Я таращилась на него. Моргала.

Мы все смотрели друг на друга. Они переговорили между собой.

Он вновь повернулся ко мне и произнес:

— Кто ты? Откуда?

— Ты говоришь по-английски? — спросила я.

Я думала, что в этих местах никто не говорит.

При звуках моего голоса он наклонил голову, как делают птицы, когда слушают, не ползет ли где червячок.

— Ты из Лоуленда?

— Нет. Из Торнибёрнбэнка. Это рядом с Хексемом.

— Англия?

— Да.

Он повернулся, вновь заговорил на гэльском. Двое других мужчин были гораздо старше — седые, широкоплечие, закаленные жестокими ветрами. У них был матерый вид. Глаза, которые годами щурились от солнца, снега и дождя. Я никогда не видела медведей, но рисовала их у себя в голове. Мне казалось, что эти люди похожи на медведей. Руки как лапы.

Мое сердце билось быстро и очень сильно.

— О тебе прошел слух, — сказал он.

— Обо мне?

— О черноволосой фейри, ворующей котелки и яйца у наших арендаторов. О полуженщине-полуребенке, освежевавшей самку оленя, только что убитую моим двоюродным братом. Ему нужна была та олениха, и он бы напал на тебя, если бы знал, что ты человек. У наших коров меньше молока с тех пор, как ты начала выдаивать их. Ты построила это, — он стукнул по стене моего дома, — на нашей земле и в том месте, о котором никто, кроме нас, не знает, и теперь мы узнаём, что ты англичанка. — «Медведь» сказал: — Сассенах…

Тогда я увидела себя. Я увидела себя такой, какой видели меня они, — маленькое лохматое существо, живущее в шалаше из коровьих лепешек, а на крыше сушится рыба. Я подумала: «Что ответить?» Но что я могла? Я знала, что они сразу решили: «Ведьма». Можно соврать, но петли лжи все равно однажды распустятся, швы разойдутся, ложь распарывает себя, и в некотором смысле это очищение. В моей жизни было уже слишком много лжи.

— Я бежала от беды, — сказала я. — На север за спокойной жизнью. Чтобы построить здесь дом. — Я попыталась улыбнуться. — Не хотела никому причинить вреда.

Они смотрели на меня. Что-то ворчали на гэльском. Я ждала. Говорить с коровами было проще.

— Спокойная жизнь? Здесь?

— На юге мне жилось несладко. Там меня называли ведьмой, бросали в меня камни. — Я пожала плечами. — Мама отправила меня «на северо-запад», вот я и пришла сюда…

Самый высокий и седой «медведь» прорявкал несколько гэльских слов. Я решила, что старшие не знают английского, только рыжеволосый. Он говорил с другими через плечо, не спуская с меня глаз.

— Ведьма? У нас их тут и своих предостаточно.

Мы топтались на месте, как коровы.

— У тебя травы там? В твоем доме?

— Да.

— Лекарства?

Я кивнула.

Он подумал над этим немного. Посмотрел на облака. Поговорил на своем похожем на журчание воды языке с друзьями, а может, родственниками, те ответили что-то. Наконец таким тоном, словно я его утомила и у него есть более достойные собеседники, он сказал:

— Ты берешь слишком много молока — ты одна, а нас больше. И травы за яйца — нечестный обмен. Эти куры стары и несутся с каждой неделей все хуже.

Я согласилась. Сказала, что буду пить меньше молока, — просто сначала я была очень голодной.

Они повернулись, чтобы уйти. Но рыжеволосый спросил:

— Твое имя?

— Корраг.

— Как?

— Корраг.

— Твое полное имя?

— Просто Корраг. У меня нет другого имени, потому что у меня никогда не было отца.

Он задумался.

— Я Иэн Макдоналд, и у меня есть отец, он глава клана. Это наш арендатор из Ахтриэхтана, у него ты таскала яйца, а это старик Инверригэн — котелок его жены я вижу на твоем очаге. Впредь, сассенах, чтобы никакого воровства. Если ты и вправду хочешь спокойной жизни, мы больше не встретимся.

Они ушли.

Я подумала: «Макдоналд?» И все сжалось у меня в животе. Наверное, глаза мои стали похожи на круги, что идут по воде от брошенного камня, я поднялась на цыпочки и крикнула вслед им:

— А что это за место? Как оно называется?

И когда они уже почти скрылись из виду, Иэн Макдоналд, с бородой, похожей на лисий хвост, и проницательными глазами, закричал, обернувшись:

— Гленко, долина реки Кое! А твоя крыша не выдержит зиму.

Потом они совсем исчезли из виду. Все, что осталось, — это их следы и запах, присущий большинству из них, — а чем еще они могут пахнуть? Только мокрой шерстью, коровами, торфяным дымом и потом.

* * *

Это имя звучало в уханье совы. Ручей, сбегающий по склону недалеко от моей хижины, все время журчал: «Кое». Ветер, шелестящий в деревьях, и заяц, чешущий ухо задней лапой, — я услышала его как-то в сумерках среди берез, — все вокруг шептало: «Глен-Кое, Глен-Кое». И олень, стоящий на скале над моей хижиной, ревел: «Кое!» Его дыхание вырывалось паром.

Страх?

Нет. Я не чувствовала страха. Я очень хорошо знала, что такое страх, — это когда тебя хватает пьяный мужчина или когда ты узнаешь, что ноги твоей матери засеменили по воздуху, а потом повисли неподвижно. Но я не боялась Гленко.

Я говорила о ней своему очагу. Я шептала ему: «Глен-Кое».


Я слышала, как говорят «судьба». Я не люблю этого слова. Думаю, мы делаем собственный выбор. То, как мы проживаем свою жизнь, — это наше дело, и мы не можем полностью надеяться на сны и звезды. Но сны и звезды, наверное, все же могут вести нас. А голос сердца очень силен. Всегда.

Слушайте, вот мой совет. Если я не дам других, возьмите этот. В нем все, что я должна сказать о жизни и о том, как нужно ее прожить, ведь разве моя жизнь не подходит к концу? Голос вашего сердца — это настоящий голос. Легко пренебрегать им, потому что иногда он говорит не то, что нам хочется услышать, призывает рисковать тем, что мы имеем. Но что же это получается за жизнь, если не следовать голосу сердца? Это не настоящая жизнь. И человек, который проживает такую жизнь, — это не настоящий человек.

Просто я так думаю. Не многие думают так же.

Уже поздно, да?

Так темно, что вас почти не видно. Только белый парик и перо из гусиного крыла.

Дорогая Джейн, она говорит о дарах — о том, что мир богат ими и мы должны принимать их, когда встречаем. Для нее такими дарами стали водопад и укромная лощина. Джейн, я чувствую, ко мне тоже пришел дар. Это кузнец с бородой, редкой, как морские водоросли у нашего берега, и почти такой же длинной. Он доброжелателен, как все, кого я встречал в этом городе; он мастер своего дела. Но когда сей человек в фартуке стоял среди искр, мне показалось, что в душе он немного печален. Я упомянул Гленко и резню, и он меланхолично покачал головой.

Но я забегаю вперед.

Его кузница находится примерно в миле от города, да к тому же валил снег, — прогулка получилась долгой. (Я уже писал, как доволен своим сюртуком? У меня не было сюртука лучше, и я с радостью вспоминаю тот день, когда мы с тобой его купили.) Кузня находилась в конце длинной узкой тропинки, она светилась раскаленным заревом; я слышал грохот металла и чуял кисловатый запах дыма и железа. Кто иной на моем месте не устрашился бы? Даже мой коб забеспокоился и прижал уши.

Зато мы с ним согрелись там, среди огня, и тяжкого труда, и животных, но, кроме того, нас обогрело простое и достойное гостеприимство хозяина. Возможно, его не часто посещали гости. В такую погоду у него очень мало работы, об этом он посетовал в доверительной беседе со мной. Чем хуже погода, тем меньше путников, а значит, меньше ломается подков.

Он пожал мне руку и осмотрел коня, похлопывая по крупу. Похвалил его силу и стать, а я сказал, что лошадь принадлежит мне, точнее, Чарльзу Гриффину. (Как же эта ложь растет и ширится, Джейн! Но на то есть причина, и веская.) Оказалось, что все четыре подковы невозможно починить, нужно делать новые. Кроме того, на переднем копыте он обнаружил некий нарост. Я боюсь, что все это обойдется недешево, но не будем говорить о финансовых проблемах сегодня.

Как и Корраг, кузнец — одаренный рассказчик. У него легкий шотландский выговор; полагаю, он еще более смягчился от многолетнего общения с животными; я даже услышал в нем музыкальный тон. Согнувшись и зажав копыто между коленями, кузнец сказал:

— Кажется, я слышал о вас, сэр. Не вы ли тот ирландский джентльмен, что пришел укротить северные кланы?

Я подтвердил, что это я, и он щелкнул языком:

— Все это было весьма печально.

— Вы о чем, сэр? — переспросил я.

— Гленко. — Он посмотрел вверх. — Ужасное злодеяние, совершенное три недели назад. Вы, конечно, слышали об этом?

Я сказал, что знаю лишь малую часть истины:

— Тамошние жители перебиты во сне своими гостями. И не простыми, а солдатами. Возможно, это лишь слухи…

Он вытер руки о фартук:

— Да, совершенно Верно. Слухи ходят. Но с чего бы им не ходить? Этакий грех…

— Грех?

Я подошел ближе. Стоя у крупа коня, у его хвоста, я лучше слышал кузнеца.

— Сэр, — сказал я, — говорят, эти люди заслужили подобную жестокость. — Я выставил вперед руки и добавил: — Но я плохо знаю эти места и еще не успел составить свое мнение…

— Ну, допустим, это был непокорный клан. Воры, бунтовщики. Но, — он поморщился, словно от боли, — солдаты жестоко убивали детей. Маленький мальчик бежал между домами…

— Вы были там?

Ведь он говорил так, будто видел все собственными глазами.

— Нет. Но я подковал лошадь солдата, который там был. На прошлой неделе он приходил ко мне. Славная вороная кобыла — в ней течет хорошая кровь.

— Солдат? Тот самый?

Он покачал головой:

— Их было несколько, но другие остались снаружи, на тропинке; их била дрожь. Лишь капитан зашел сюда. И вот что я вам скажу: на них была кровь, штаны и рубашки в крови. А еще мушкетный порох и торф. О том убитом мальчишке я знаю со слов самого капитана, сэр. Он видел это и был отмечен.

— Отмечен?

Кузнец постучал себя по голове:

— Вот здесь. Он одержим призраками. Его душа в смятении. Похоже, солдаты напуганы.

— Напуганы?

Он выпрямил спину:

— Я говорю вам это, потому что вы не лоулендер. Не скотт. Вы смотрите на нас другими, чужеземными глазами — и я знаю, что вы надеетесь распространить слово Божие в этих диких землях. Так что попомните мои слова: сколько бы дурных дел ни натворил клан, он не заслужил такой участи. И эта резня ужаснула даже солдат, клянусь вам. Гленко не отпускает их!


«Гленко не отпускает их!» Достойная фраза, не правда ли? Я хотел расспросить его еще, но он сказал:

— У этой скотины дела обстоят похуже, чем я думал. Видите? Это гнойник.

И мы поговорили о лошади и погоде. Когда пришло мне время возвращаться в гостиницу, поднялся буран. Если такое ненастье удручает меня в городе, когда у меня есть оленина, кресло для чтения и очаг, то каково же мне будет в безлюдной долине? В Гленко?

— Мрачное место, — отозвался о ней кузнец, похлопывая лошадь.

Но Корраг считает иначе. Она уверяет, что долина озарена светом.


Так что, жена моя, пора мне ложиться в постель. Что должен я думать об этой резне? Я слышал так много противоречивого. Преступница говорит: убили хороших людей. Другие считают, что хорошие люди очистили мир от скверны. Это в самом деле трудно понять. В чем я чувствую себя уверенным, Джейн, так это в том, что касается Вильгельма, — потому что в долине, без сомнения, побывали его солдаты. А кто приказывает солдатам короля, как не сам король?

Когда я задуваю свечу и натягиваю на себя одеяло, я думаю о той, что сидит в тюремной камере, закопанная в кандалы. Как ей удается не чувствовать такой холод? Она сказала, что стужа ей нипочем. Мол, у каждого из нас есть самая подходящая погода, когда мы превосходно себя чувствуем, и ее время — зима.

Я думаю о нашей погоде — о твоей и моей. Потому что мне кажется, для нас она одинакова. Мы летние создания, бредущие по лесной тропинке, залитой солнцем, среди благоухания, и рядом играют сыновья. По-моему, это были времена величайшего счастья в моей жизни.

Я скучаю по тебе и прошу прощения, потому что знаю: ты сложишь это письмо и будешь одиноко ходить по дому. Я вернусь. Скоро.

Чарльз

II

Кроме того, если привязать разъяренного быка к фиговому дереву, он быстро станет ручным и спокойным.

Об инжире

Итак, Иэн Макдоналд сопровождал вас по дороге домой? Он был в ваших мыслях? Он с волосами цвета лисьего меха — скорее рыжими, чем красными. Его руки и нос были испещрены крапинками того же цвета, и я знаю травы, которые, как говорила моя мать, могут убрать эти отметины. Хотя я не нахожу их уродливыми. Мне кажется, веснушки похожи на пятнышки от солнечных лучей. Крупинки света.

Говорят, он унаследовал все это от отца. До того как его голова стала белой, словно покрытой снежной шапкой, предводитель клана из Гленко — Маклейн, вот как они звали его — был тоже рыжим, будто лис, будто факел. Я думаю, что у них один и тот же нос. И еще мне казалось, что у них одинаковая манера говорить, грубоватая, но не злая. Они не называли меня ведьмой, но предупреждали, что я не должна доставлять им неприятностей.

— Их нам и так хватает, — сказал предводитель.

Но второй сын Маклейна не был похож на них. Во всяком случае, внешне. Говорили, что наружность он унаследовал от матери — те же голубые глаза. И он не так высок, как Иэн, но шире и сильнее, движения у него более порывистые, так что он казался мне выше. Его волосы тоже были рыжими, но не огненными, как у брата, а потемнее. «Как склон холма» — вот что я подумала. Как мокрый осенний склон — старый папоротник, сырой вереск. Я думала о его волосах, когда цеплялась на бегу за ветки или пучки травы. Я произнесла «Аласдер», когда забралась высоко и посмотрела на распростершуюся под ногами долину темных оттенков красного и коричневого.

Я вижу, ваши туфли намокли.

Наступает оттепель? Слабая, да? Мне показалось, что она началась, потому что, когда я вспоминала их прошлой ночью, когда думала об их пледах[16] и запахе мокрой шерсти, я слышала кап-кап.

Коли так, я должна говорить.

О Макдоналдах, что жили там. О долине и о ногах, что топтали ее. Многих нет уже, они мертвы, так что я должна говорить о них. Это не оживит их, но хотя бы сделает менее мертвыми.

* * *

Иэн сказал мне:

— Никто из людей, родившихся вне долины, не может по-настоящему познать ее.

Я встретила его на берегу реки вскоре после того, как пришла осень и начали опадать листья. Он щурился, когда говорил, потому что солнечный свет был слабым. Я видела морщины на его лице, старые шрамы.

— И даже ты.

Но у меня получилось. Я узнала ее. Со временем я научилась узнавать очертания каждой горы на фоне неба и изучила их цвета. Я взбиралась на них с подвязанными юбками. Там, где были оленьи тропы, я держалась их и ложилась, если находила оленьи лежки. Я выучила песни ее ветров. Запомнила ее травы.

— Я уже ее знаю, — сказала я ему.

Это было дерзко.

Он покачал головой, повернулся:

— Будь осторожна. Я не стану дважды повторять.

Осторожна? Но таковы от природы все женщины, этим они отличаются от других. Я была осторожна. Знала, что должна быть такой, потому что дикие земли немилосердны к тем, кто думает, что там легко жить. В Торнибёрнбэнке старик Бин стал добычей пронзительного зимнего ветра или пары лис, потому что прогулки по лесу превратились для него в обыденное дело. В Хайленде скалы таили в себе опасность. Многие ущелья были обманчивы. Они привлекали внимание и были похожи на проходы в другие долины, потому что там были ручьи или березы, и путники плутали, но то были глупые люди. Многие ущелья ведут только к скале. Или, еще хуже, они не ведут ни к какой скале, а лишь к обрыву и туману. Я чуть было не сорвалась с обрыва в туман. Карабкалась по склону над своей хижиной, напевая под нос, и сорвалась, но меня спасла береза. Сыпались камешки, а я держалась за ветку и далеко-далеко внизу видела крышу из тростника, мха и камней. Я была благодарна той березе. Я прижалась к ее коре, вдохнула запах. Я навсегда запомнила ее. Береза спасла мне жизнь.

Я слышала разные истории. Не каждому попадается под руку береза, когда он поскальзывается и падает. Иэн говорил, что тела врагов, должно быть, смыло талыми водами — Кэмпбелла и того Стюарта из Аппина, что умер, когда Стюарты были врагами Макдоналдов. «Мы ничего не слышали о нем с прошлой зимы» — и тому была пахнущая тленом причина. Они взяли мертвого Бредалбейна, привязали его к корове, которую отобрали у него же, и отпустили корову на ее пастбище. Меня затошнило. Бедный пастух, который увидел своего родича, гниющего на коровьей спине. Но кто я такая, чтобы судить этих людей? Чтобы называть их поступки жестокими? Я англичанка, и я изгой на их земле. Но в своей жизни я видала и кое-что похуже.

— Ты не можешь ее знать. Даже не пытайся узнать, если тебе нравится твоя жизнь такой, какая она есть.

О да, Иэн мог быть резок со мной. Он мог говорить со мной тем же тоном, что и со своими собаками или скотом, и, когда говорил, смотрел в небо, словно оно значило для него гораздо больше, чем я. Он не знал, можно ли мне доверять. Должно быть, поначалу его раздражал мой английский выговор, потому что из-за него приходило на ум слово «протестант», и «Вильгельм», и еще много английских слов. Думалось о битвах, былых и грядущих. Вспоминались ушедшие жизни.

— Англия.

— Да.

И я видела, какое у него было лицо, когда я произнесла это «да».


Но я знала долину. Я знала. Покажите мне очертания холмов, и я назову их имена. Я дала имена горам, прежде чем узнала их названия на гэльском. Обосновавшись в лощине, я начала устраивать вылазки — карабкалась на осенние склоны и называла их, в зависимости от того, что я видела на них или с них. Оленя или амброзию. Шипящую дикую кошку. Пейн-Ата — есть такой холм, но для меня он навсегда Кошачий пик.

Вот как все было. Все так и осталось — мои наивные названия против гэльских. На восточном краю долины, неподалеку от Раннох-Мура, стоит гора, которая темнее, чем остальные, — в грозу черная и сверкающая, — так что иногда она была Темной горой. Потом я наступила на наконечник кем-то потерянной стрелы, он распорол мне пятку до крови, так что некоторое время после этого я звала гору Стрелой. Позже я познакомилась с теми, кто жил на ней. Я узнала, как убого и печально их бытие. Узнала их души, истерзанные ветром, и нарекла ее горой Гормхул. Я называла ее всеми тремя именами.

— Как? — переспросил Аласдер, когда я сказала ему. — Темная гора? — Он полуулыбнулся-полунахмурился. — Мы зовем ее Бочэйл-Этив-Мор…

Может быть. Но мне мои названия нравились больше.

А еще дальше, где склоны долины становились все выше и выше, была Вершина Чертополоха, потому что он шелестел вокруг, когда я усаживалась, а тропа, которая вела к другим холмам, звалась Тропой Олених, потому что я часто видела, как они ступают по торфяной почве, прижав уши и прикрыв глаза от ветра. Однажды зимой с горной кручи на западном краю долины слетела птица — белая, коренастая. Я больше не видела ее, но та гора стала пиком Белой Птицы.

Холм — Сосок, потому что у того холма были очертания женской груди.

Водопад стал Хвостом Серой Кобылы, потому что в точности походил на него.

И горный хребет. Если бы Гленко славилась только своими горами, хребет, наверное, был бы самым известным. Что это за хребет! Огромный, темный и зазубренный, как гигантская челюсть. Он пролегает по всей длине долины с севера — и он долго оставался Северной грядой. Я думала: «Пройду по Северной гряде» или «Сегодня Северная гряда покрылась снежными шапками». Но все изменилось. Изменилось, когда однажды ранним вечером я бежала у ее подножия и бросила взгляд наверх. И тут у меня перехватило дыхание. Я замерла. Она стала Собор-грядой. Вот ее имя. Для меня оно было таким. Как же она была похожа на храм! Не по цвету, ведь по большей части она коричневая, а не из серых церковных камней сложенная, и не из-за формы, потому что на ней не было башни. Я назвала ее так из-за грандиозности. Она была до того велика… Ее великолепие заставляет идущего человека застыть на месте, лишает его дара речи и одновременно притягивает и внушает ему чувство страха. Кажется, я испытала благоговение. В тот вечер глаза мои наполнились слезами от осознания того, какая она древняя и высокая. Я посмотрела наверх и содрогнулась. Ее величие давило на меня, как облик любой церкви, я думала: «Это не мое дело» — и не желала познать это, но, уходя, я все еще ощущала, что на мне лежит ее длинная прохладная тень. Я очень ясно понимала, почему другие столь привязаны к ней. Почему они могут никогда не отрывать от нее глаз и служить ей всю жизнь.

Вот почему я назвала ее Собор-грядой. Она заставила меня почувствовать себя крошечной, ничтожной. И она была для долины настоящим святилищем, что тоже соответствовало ее имени — ни одна живая душа не могла достигнуть ее вершины. Слишком высокие горы, слишком крутые утесы.

Аонах-Игах — ее гэльское имя. Теперь я знаю это. Аласдер обучил меня. Называя имена, он водил руками, будто пробовал на ощупь каждое произнесенное слово. Мы сидели около моего очага. Волосы Аласдера блестели темным золотом в отсветах пламени, и он говорил:

— Бен-Фада, Бидеан-нам-Биан, Аонах-Дабх… — Будто отщипывал слова большим и указательным пальцем. — Твоя очередь.

И я попробовала их. Покатала у себя во рту.

Но и я учила его придуманным мною именам.

Три покатых холма на южной стороне, смотрящие прямо на Собор-гряду, были моими любимыми. Моя потайная лощина была укрыта между ними, и я часто карабкалась, все выше и выше, то на одну, то на другую, то на третью. Я изучила их до последней травинки, до последнего камешка. Лежала в их впадинах и лакала из их водопадов. Я рассказывала мои тайны овевающим их ветрам, так что они тоже меня знали.

— Три Сестры, — сказала я ему, смущаясь.

— У них есть старые имена. Я говорил тебе…

— Я знаю. Но я называю их так.

Несколько месяцев спустя — месяцев, мистер Лесли! — Маклейн рассказал, что он еще мальчишкой застрелил прекрасную белую лань на ветреных высотах Бен-Фады и что шкуру этой лани он носит до сих пор. Я переспросила:

— Бен-Фады?

Потому что у белой лани волшебство живет в сердце, его там больше, чем у многих. Он осушил кружку, взмахнул рукой, будто мои слова были назойливыми мухами, проворчал:

— Восточная Сестра. Из Трех.

Я улыбнулась, подумав: «Хоть Макдоналды, видимо, не слишком доверяют человеку из Англии, но взгляните-ка, им нравятся придуманные мной английские имена».


Итак, Иэн обнаружил меня. Он и те два медведя. Они сопели, ворчали, обзывали меня «сассенах». Они разузнали про мои травы; но оставили меня здесь и ушли.

Приход людей изменил мое место. Воздух стал другим, когда там появились трое мужчин. Их следы оставались у моей хижины еще несколько недель, а запах мокрой шерсти задержался еще дольше, как и их слова «крыша не выдержит». Это меня беспокоило. Я обошла кругом свою хижину в тот вечер, проверяя ее и разглядывая. Я постаралась на славу, и она хорошо мне служила, потому что благодаря торфу, веткам и навозу внутри было достаточно сухо. Тонкая часть крыши позволяла дыму вылетать наружу. Я была очень счастлива. Мне было тепло и уютно.

Но через несколько дней начались морозы. Я проснулась среди ночи — не от холода, потому что я не против холода. Но от странного голубоватого света в хижине. Я подползла на животе к двери, сделанной из дерна, приподняла ее. И увидела его — мой первый хайлендский мороз. Призрачно-голубой и безмолвный.

Это было такое красивое зрелище. Горы смотрели на меня и мерцали. Но, к сожалению, я поняла, что он прав — крыша не выдержит. Она слишком тонкая. Придет дождь — неистовый косой дождь, обычный для Шотландии, и обложные дожди начнутся тоже. И снег. Я боялась лежать под шкурой лани, думая лишь о том, как бы крыша не рухнула на меня вместе с массой снега, сошедшей со склона холма. Я не боюсь снега, но только если он не рухнет на меня вместе с крышей во время сна. Всем нам необходим сон.

Так что в то морозное октябрьское утро я направилась вниз, в долину. В лесу на берегу реки Кое я набрала еще веток, связала их и потащила домой. Это было очень тяжело, и я остановилась отдохнуть. На склоне около моей расщелины был он — олень. С рогами. Смотрел на меня с противоположного холма, копыто зависло над снегом, словно он резко замер, заметив человека. Так он и стоял, наблюдая.

Я сосчитала отростки на рогах. Пять на левой стороне и четыре на правой.

Он шевельнул хвостом, пустился прочь рысью.

Той ночью мне снилась его корона. Под моей новой толстой крышей мне снились его рога и сверкающий глаз. Кажется, я спала слишком глубоко, потому что утром, проснувшись, нашла много следов на инее вокруг хижины. Я опустилась на колени и разглядывала их. Человеческие следы. Моя ладонь была маленькой по сравнению с ними, и я почувствовала запах влажной шерсти.

И потому я порадовалась, что у меня теперь есть новая крыша, а стены стали толще.


Еще там был холм под названием Сохрани-Меня.

Это, конечно, я дала ему такое имя. Однажды звездной ночью, проходя под ним, я посмотрела вверх и попросила: «Сохрани меня! Мне страшно».

И он сделал это.

Я дремала у себя в хижине. Свернувшись клубочком, я слушала потрескивание огня в очаге. Снаружи заухала сова, и я перевернулась. Совиный крик донесся словно издалека, так всегда бывает, когда что-то мешает тебе ускользнуть в сон.

— Сассенах!

Кто-то так постучал в мою дверь из дерна, что хижина затряслась.

Я взвизгнула. Мне было тепло и мягко. Я бы уже уснула, а теперь подскочила и зацепилась волосами за солому. За дверью раздавался лошадиный храп.

— Сассенах!

Хорошие новости не приносят ночью на взмыленной лошади. Я вывалилась наружу и наткнулась на Иэна Макдоналда, который вновь стоял на моем пороге, уперев руки в бока, запыхавшийся от бешеной скачки.

— Твои травы… — сказал он.

Я потерла глаза.

— Для чего они?

— Какие именно? — спросила я. — У них много назначений. Зубная боль, ночные кошмары, поносы. Подагра, икота…

— Ранение. Серьезное. Рана на голове, очень сильно льется кровь, и ее не получается остановить.

Я посмотрела в его глаза. И поняла теперь, о чем свидетельствуют его резкость и его торопливость. Я сказала:

— Да.

— Бери их.

Я собралась быстро, потому что знала, для чего нужна каждая из моих трав. Взяла хвощ, живучку, кервель и спросила:

— Кто ранен?

— Мой отец.

— Предводитель клана?

— Да.

И когда я вскарабкалась на гаррона,[17] устроившись перед Иэном и вцепившись в лоснившуюся гриву, я подумала: «Безжалостный». Я помнила: их предводитель жесток даже к хайлендерам. И мы прогрохотали вниз по ущелью и на запад в долину. Из-под копыт хлестала грязь. Его лошадь храпела, как моя кобыла когда-то, и мне было страшно, мистер Лесли, — сердце колотилось часто-часто, и руки дрожали, и пока мы скакали под звездным небом, я смотрела на него, задрав голову. Я смотрела на деревья. Мы проехали мимо широкой бледной горы, которую я никогда раньше не видела, и я попросила ее: «Сохрани меня». Она растаяла как призрак.


Он отвез меня далеко, на западную оконечность долины. Впереди мелькали огни, они становились ярче, и, пока мы скакали, я чуяла запах торфяного дыма. Мы миновали дома на другой стороне — трубы, очаги, собак. Людей. Я видела фигуры в полумраке, хайлендеры смотрели, как я проезжаю. Я вцепилась в гриву, сдерживая дыхание.

«Сохрани меня. Будь со мной».

Лошадь остановилась и мотнула головой. Иэн Макдоналд бросил поводья и соскочил на землю, я соскользнула следом, юбки задрались, пришлось повоевать с ними, чтобы придать себе приличный вид. Я пригладила волосы.

Он приказал:

— За мной!

Словно я была его собакой.

Такого большого дома я отродясь не видела. Высокий, ярко освещенный. Это был такой обширный крепкий дом, что я удивилась, как он может стоять в долине — не в городе, не в Хексеме. Как он может находиться здесь? Он был построен в основном из камня. Но окна были стеклянными — настоящее стекло, как в Лоуленде, а крышу покрывал темно-синий сланец. Я учуяла запах сосен и поняла, что вокруг именно они. Я услышала, как вода плещется под дыханием ветра, и догадалась, что позади меня в темноте простирается море.

Не двигаясь, я смотрела во все глаза.

Иэн шел впереди, а когда заметил, что я застыла, прошептал:

— Иди!

Потом дважды постучал в дверь, толкнул ее и исчез.

Я подумала: «Вперед!» — из всех известных мне слов оно сильнее всего въелось в разум. «Беги».

Но я последовала за ним — я не убежала. Я успокоила дыхание, пригладила юбки и двинулась к двери. Мои руки боялись толкнуть ее, но я приказала себе: «Корраг, толкни дверь. Весь мир с тобой, и Кора тоже». Я толкнула. И точно так же как это был самый большой дом из виденных мной, за его дверью мне открылась самая большая комната. В такой, должно быть, жил сам король: дубовые панели на стенах, уймища стекла и серебряных кубков. Повсюду висели оленьи короны и связки коровьих рогов, нанизанных на кожаный ремень, а на полу лежала волчья шкура, у которой сохранились зубы, а вместо глаз зияли отверстия. А еще там были настоящие восковые свечи, они давали такой яркий свет, что я прищурилась. Ревущий очаг. Зеркала. И медовый запах свеч.

Еще я учуяла запахи псины и пота, мяса и выпивки. Я учуяла старую кожу и среди прочего запах, который знала, но не могла назвать, — металлический запах.

— Со tha seo?[18]

Голос. Я огляделась. Там была дюжина людей, а то и больше. Я прикрыла глаза от света и увидела лица, освещенные лишь наполовину или полностью. Все они были морщинистыми и обветренными, и все уставились на меня. Они смотрели и смотрели.

Я отступила. Иэн сказал:

— Здесь.

А я подумала: «Кровь». Вот что это за запах — кровь, свежая кровь. Иэн грубо схватил меня за плечо и прошипел в ухо:

— Вот! Иди к нему. Туда.

Я не хотела смотреть, но сделала это.

Там был он. Тот, кого звали Маклейн, но я слышала, как его называли сотней других слов. «Мясник», — сказал Слива. Солдат гоготал: «В самом дьяволе человеческого больше, чем в нем. Он пожирает своих врагов. Убил сотню людей…»

Маклейн сидел с пробитой головой.

Я присмотрелась. Мне вовсе не хотелось приближаться к нему, но Иэн толкнул:

— Иди!

Я направилась к ране. И чем ближе подходила к ней, чем четче ее видела, тем больше забывала, какой он огромный. Меня уже не заботили ни стекло, ни свечи, ни дюжина лиц — потому что рана была мокрой и красной. Красная полоса шла по лицу на грудь. Его рубашка промокла, и он был очень бледен. Маклейн посмотрел на меня. Голубые глаза с красными ободками. Я разглядела в них тонюсенькие венки. Его рот приоткрылся.

— Ты та английская девчонка? — спросил он. И потом себе или, может быть, людям рядом с собой шепнул: — Она что, ребенок?

Я посмотрела на рану. Подумала: «Смотри на рану и лечи ее». И когда заглядывала под аккуратно наложенную повязку из нескольких слоев ткани, я сказала:

— Меня привез ваш сын.

— Мой сын? Который из них?

Иэн снял куртку, встряхнул волосами:

— У нее есть травы. В ее хижине на Койре-Габайле.

Рана была нанесена клинком. Такая чистая, глубокая, прямая рана, что я тихо вскрикнула, словно меня тоже ранили: для большинства людей она стала бы смертельной.

— Да, — произнес он. — На дюйм глубже, и, думаю, я был бы мертв.

Я перемещалась, чтобы разглядеть ее во всех подробностях. Она зияла, как приоткрытый рот, и я видела стенки сосудов и старую грязь. Там что, кость? Я углядела что-то белое среди всего этого. Другой побледнел бы и упал в обморок от такого зрелища, но не я. Только не отважная Корраг.

— Мне нужно спиртное, — сказала я. — И вода. Больше тряпок. Чистых тряпок. Иголку и нитку.

Предводитель прорычал:

— Тащите, что она сказала. Дайте ей все, или я сдохну здесь!

Вокруг поднялась суета. Он повернулся ко мне, посмотрел проницательным взглядом. Его усы блестели от крови. Лицо испещряли следы старых ран, и у него не хватало зуба, выбитого кулаком или мушкетным прикладом.

— Вылечи меня, — сказал он. — Если не вылечишь, тебе самой понадобится лечение.

Какой приказ! Какие слова! Я могла бы разрыдаться от страха, но этого не произошло. Я подумала о передрягах, в которых мне довелось побывать, — об опасностях пострашнее, чем этот истекающий кровью, произносящий суровые слова великан. «Я переживу это, — подумала я. — Я смогу».

Женские руки поставили рядом сосуд с водой и свечу, положили полоски ткани. Я решила: «Вылечу его» — и завязала волосы сзади узлом. Вылила спиртное на рану, чтобы очистить ее. Он вздрогнул и зашипел, так что я сказала:

— Простите!

Но что еще оставалось делать? Ничего. Тогда я выложила свои травы, пробежалась по ним пальцами. «Бирючина», — подумала я. Но это слишком легкая трава, больше подходящая для женской крови. Я вдыхала их запахи. Я закрыла глаза, размышляя, и в комнате повисла тишина. Никто не сказал: «Быстрее».

Они ждали, словно понимая, что от моего правильного выбора зависит человеческая жизнь.

Грыжник. Я взяла его в руки, произнесла его имя. Слегка измельчила траву, бросила немного в воду и сказала:

— Пейте.

Он подчинился. Взял кубок, выпил единым духом. Потом закрыл глаза, а я дотронулась до раны, которая шла от уха к темени.

Тишину в комнате нарушало лишь потрескивание огня.

— Кто это сделал? — спросила я.

Иэн сказал:

— Тебе не нужно этого знать.

Я помолчала некоторое время. Потом спросила:

— Когда? Это важно. Я должна знать, когда это произошло, чтобы выбрать правильный путь лечения. Верные травы.

— Сегодня после полудня. Внизу, в Глен-Орчи.

— Сколько часов прошло?

Мне ответил другой голос. Новый мужской голос. Он исходил из тени справа от меня:

— Три часа. Не больше. Я был с ним.

— Но я заставил того человека заплатить за это?

— Да, ты заставил, отец.

Маклейн воскликнул: «Ха!» — и болезненно закашлялся.

Я подумала: «Три часа?» Рана была глубокой, кровоточила так обильно, человек послабее Маклейна умер бы через час или того меньше. Три часа, и он все еще теряет кровь. Я не могла представить, сколько еще крови осталось в нем. Он был огромен — когда сидел, его голова находилась вровень с моей, а грудь была в пять раз шире, чем у меня, — но его кожа уже побелела как полотно, он потерял много крови.

Я взяла ткань, вымочила ее в кашице из хвоща и живучки. Попыталась прижать ее. Я давила сильно, но мои руки были слишком маленькими по сравнению с раной. Я не могла закрыть ее всю.

Я сказала:

— Мне нужна чья-то рука.

Кто-то подошел. Я почувствовала его тень, тепло его тела и увидела протянутую руку. Я взяла ее — широкую мужскую ладонь, его правую руку, и приложила ее, сильно надавив на примочку. Я развела в сторону пальцы, нажала на большой и заметила, что кожа покрыта синяками, старыми шрамами, недавно затянувшимися порезами. Я увидела ногти. Один был черным, по нему чем-то ударили. Один был сорван. Я сказала:

— Держите руку здесь. Вот так.

— Вот так?

Я не взглянула на него. Я думала лишь о ране. Держала в пламени свечи иголку, чтобы очистить ее и чтобы она лучше проходила сквозь плоть. Потом продела в нее нитку. Это заняло некоторое время, потому что от всего происходящего меня немного трясло. Но я обсосала конец нитки и протолкнула его в игольное ушко.

— Дайте посмотрю теперь, — прошептала я.

Я осторожно подняла ладонь того мужчины. Крови было меньше. Она еще текла, но уже не так быстро. Это превосходные травы от кровотечений.

Итак, я зашила предводителя Маклейна. Я делала это медленно, самыми маленькими стежками, которые мне только удавались. Я дышала очень осторожно и думала одно: «Исцели его, дай его ране затянуться». И слышала только потрескивание очага.

В комнате стало очень тихо. Люди вновь расселись по своим креслам или пристроились около стен. Мужчина рядом со мной отступил назад, в тень, и вокруг воцарился покой. Я тяжело дышала. Мне казалось, предводитель спит, потому что его глаза были закрыты, а дыхание было очень ровным, но, пока я шила, он заговорил.

— Я слышал, ты ищешь безопасное место, — сказал он. — Что ты пришла сюда за этим.

И рассмеялся мягким, вкрадчивым смехом.

Я шила.

— Ты нашла, что искала? Здесь? Посмотри, на тебе кровь…

Он открыл один глаз. Я заглянула в его синеву. Увидела отражающийся в нем свет очага и свечей, что горели на стенах.

— Здесь не так опасно, как там, где я побывала, — вот что прошептала я.

— Ха! — сказал он. — Таракан прячется с тараканами, так, что ли? Думаешь, ты не такая черная среди других черных тварей?

Я не поняла, о чем он. Он тяжело дышал, и я отступила. Жена поднесла кружку к его губам, он отпил немного, а когда проглотил, произнес:

— Что ты слышала, интересно мне? О Макдоналдах из Гленко?

Я подождала, пока он не усядется удобнее. Потом снова проколола иглой его кожу. Что я могла ответить? Правда всегда лучше.

— Что вы воруете. Что вы воюете.

— Все мы воюем! Все кланы воруют! Если бы мы не воровали скот, они угоняли бы наш, и нам бы пришлось голодать! И если мы воюем больше, чем остальные, то только для того, чтобы защитить нашу долину, потому что она всегда была для других лакомым кусочком и они приходили, вооружившись до зубов, чтобы заявить на нее свои права. Кэмпбеллы в основном, — проворчал он. — Этим лишь бы набить кошелек… И они поклялись в верности другому королю, не тому, которому присягали мы.

Вот в чем дело. «Король». Одно из тех слов, что внушают мне ужас. Какой прок от королей? Одни неприятности.

— Ты небось слышала, что нас называют папистами? Ха! Этот папистский клан из Гленко… Мы небогатые люди, но в нас рождается ярость. Мощь. Вера! — Он гулко ударил себя в грудь. — Они хотят, чтобы я сдох, вот и рубанули мечом по голове. Но я пока жив. И мои сыновья еще держат меч в руках…

Я отмалчивалась. Это было неподходящее время для моего лепетания.

Но предводитель очень медленно подался вперед, наклонил голову, спросил:

— А твой король кто?

Комната шевельнулась. Его жена резко заговорила на гэльском, и я подумала, что, должно быть, она тоже ненавидит разговоры о королях. Наверное, все женщины терпеть не могут это занятие, потому что знают, к чему оно приводит, — из-за этого покидают их мужчины. Короли делают их вдовами.

— У меня нет короля, — сказала я.

— Никакого? У всех есть король. Вильгельм, что сидит на троне. Ты не считаешь его своим королем?

Я посмотрела на иглу, подумала немного и сказала:

— Ни тот ни другой не нужен мне. Ни один из них не верит в то, во что верю я. Ни один из них не захотел бы, чтобы я жила на этом свете.

— Короли нужны, — промолвил он осторожно.

— Только не мне.

— Они нужны, как нужен Бог. Кто твой бог? — спросил он.

— У меня нет бога в том смысле, какой большинство людей вкладывает в это слово.

Предводитель поднял веко на втором глазу. Уставился на меня. Его взгляд был жестоким, в нем шипел огонь, а я думала удивленно, как такое вообще может происходить: я в Хайленде зашиваю главу клана при свете восковых свечей. Он выдохнул:

— Нет бога?

Иэн за моей спиной сказал:

— Она одна, сэр. Не живет с остальными.

— С какими остальными? — спросила я.

Но предводитель переспросил громче:

— Нет бога? Совсем?

Он поморщился от боли:

— Прошлым летом мы поскакали в Килликрэнки — я сам, мои сыновья, арендаторы и двоюродные братья. Мы боролись за короля Якова, против красных мундиров с их мушкетами, и победили. Мы победили! Мы боролись за него и убивали ради него — ради его веры, нашей веры. Мы потеряли Бонни Данди на том поле — да спасет Господь его душу! — но он умер за своего короля и за Господа, и нам радостно, что так случилось.

Я почувствовала себя такой маленькой под его тяжелым синим взглядом.

— Ради чего ты живешь? За что отдала бы свою жизнь?

Я молчала.

— За эти твои увядшие травы?

У меня не было слов. Я не могла думать о словах, так что сказала очень тихо:

— Вы не знаете меня, сэр.

— Да, не знаю! Я не знаю тебя! Однако ты живешь на нашей земле! Нашей! В доме из мха и навоза, с перьями у двери! Ты моешься в наших ручьях и воруешь яйца у наших кур, а теперь говоришь, что у тебя нет бога?

Глаза защипало. У меня вообще не осталось слов. Я всегда не выносила, когда на меня кричат.

Словно поняв это, Маклейн откинулся назад. Протянул руку за очередной порцией виски. Он оставался совсем неподвижен, пока я шила, но через некоторое время ухмыльнулся кривой улыбкой понимающего человека.

— Ведьма? — сказал он. — Ха! Ведьмы и скотты… И тем и другим крепко досталось, так ведь?

Это все, что он сказал мне.

Он больше не открывал глаз и ничего не говорил. Похоже, дремал в своем кресле.

Я вымыла руки в лохани. Собрала травы и развязала волосы. Когда повернулась, у двери стояло двое мужчин. Оба рыжеволосые, оба высокие.

Иэн сказал:

— Аласдер отвезет тебя обратно.

— Идет дождь, — сказал Аласдер.

Тогда я посмотрела на него. Я впервые посмотрела на этого человека — на его темно-рыжие волосы, на жесткую красноватую бороду и на то, как его волосы падают на глаза. Я увидела, какой он высокий и широкий; его ноги стали такими могучими благодаря жизни на холмах и скачке на гарроне. Я увидела его губы. И глаза глубокого синего цвета. Они смотрели на меня сквозь пряди, и его взгляд был отважен, невозмутим и не похож ни на один взгляд, что я видела в жизни, — он был горячим и сильным. А еще казалось, что я знаю эти глаза, словно каким-то образом находила их раньше. Я уставилась на него в ответ. Потом посмотрела вниз. Увидела его руки. Сорванный ноготь и шрамы на правой кисти.

Я прошептала:

— Нет.

Иэн вздохнул, словно я его утомила:

— Уже поздно, и твой дом далеко. Он отвезет тебя на гарроне.

— Нет, сэр.

Я хотела побыть одна. Мне нужен был ночной воздух. Пройти под дождем наедине со своими мыслями и умыться в полночном озере. Как делают ведьмы.

— Я пойду пешком, — сказала я.

Иэн отступил, пропуская меня:

— Рану нужно будет осмотреть вновь?

Я кивнула:

— Примерно через день.

— Тогда мы будем ждать тебя.

Я прошла мимо домов, туда, где было темно и холодно. Я опустилась на колени рядом с Кое и напилась из сложенных лодочкой рук. Стоя под дождем с опущенным капюшоном, произнесла: «Идет дождь», как сказал этот Иэн. «Идет дождь, идет дождь, идет дождь…»

Всю ночь он шлепал по моей крыше и двери из дерна.

* * *

У всех бывают дни, которые меняют нас.

Я верю, что мир стал иным для Коры в тот день, когда ее мать пошла ко дну. Еще я думаю, что теленок со звездой на морде разрушил и изменил ее, — так что у нее было два подобных дня.

А у меня? Полагаю, у меня их была сотня — сотня дней, которые заставили меня признать: «Я другая теперь». Признать, что я отличаюсь от той, которой была до этого. Путь на северо-запад изменил меня. Солдат тоже. Пять тонущих котят изменили меня, ведь я так ясно почувствовала, что хорошо, а что плохо, и с каждым днем я становилась все сильнее и разумнее. Бескрайний простор Раннох-Мура говорил со мной, я уверена. Еще была моя кобыла и ее смерть. Было много всего, что я повидала, — в основном под покровом ночи.

Вы. Я думаю, вы тоже изменили меня. До вас, мистер Лесли, я считала, что все церковники хотят подвесить меня за шею, чтобы ноги болтались в воздухе. Я бежала от таких людей. Пригибалась, припадала к земле. Вы хотите, чтобы я умерла? Возможно. Вы такой добродетельный, с вашими пуговицами, с туфлями, на которых сияют пряжки. Но если это так, вы скрываете это. Вы сидите здесь, в моей клетке, — а это уже гораздо больше, чем делали другие.

Да, вы изменили меня. Гормхул сказала: «Он придет», и посмотрите-ка — вы здесь.

Та ночь тоже сделала свое дело — изменила меня.

Та рана, и собака, спящая у огня, и свечи в серебряных подсвечниках на стенах, обшитых деревянными панелями… «Идет дождь» и «Кто твой король?». Все это изменило меня. Сделало меня лучше. Сделало меня той, кто я есть теперь.

А кто я? Некоторые могут сказать: «Одинокое существо со спутанными волосами, на короткой ноге с дьяволом. Негодяйка. Только зря дышит и живет». Но я не такая.


На следующий день после моего первого похода в тот дом я побрела на юг, через ветреные вершины, а потом спустилась вниз. И обнаружила еще одну долину. Ее озеро было так спокойно, что казалось стеклянным. Там было столько рыбы, что она заплывала мне в руки, и я поймала несколько штук, чтобы съесть и запастись на зиму, но большая часть из них ускользали. Я чувствовала, как плавники касаются моей ладони. Я смотрела, как чешуя вспыхивает розовым и золотым.

«Такие дары, — думала я у кромки воды, — и каждый день».

А вечером я потащила свои юбки обратно к маленькой хижине и нашла там двух кур. Двух. Они копошились в земле у орехового дерева.

Так что теперь, наверное, у меня будут яйца. А курам с коричневыми перьями я дала имена: Спасибо и Прости.


Я была создана для безлюдных мест, как вы знаете. Маклейн спросил: «За что ты бы отдала свою жизнь?» И я ничего не ответила. Но я думаю, что тогда, зашивая его рану, я должна была сказать: «За этот мир. За доброту. За простые каждодневные мгновения, которые мы перестали видеть, хотя должны замечать их: шипящую сковороду или то, что цветок раскрылся больше, чем вчера. Потому что я на самом деле люблю эти мелочи. Я люблю такие места, как топи или пещеры».

Я бы сказала это, будь я достаточно храброй. Если бы тогда нашлись слова.

Но я промолчала. Я всегда молчала. Мои губы прошептали лишь одно слово, но гораздо позже, у своего очага:

— Он.


Я знаю. Слишком скоро, мистер Лесли, — слишком внезапно.

Но, прижав колени к груди, я уже знала — он. Он.

Он.

Любовь моя, мы с узницей уже совсем поселились в Гленко. Семь ночей я просидел на табурете, спина ужасно болела, пока я записывал, а Корраг воссоздавала образы мужчин и женщин, которые теперь мертвы или оклеветаны. Не важно, что я щурился в полутьме, а моя собеседница сидела скрючившись на мокрой соломе, ведь она узорчатым ковром развернула передо мной долину с туманами и склонами, и я почувствовал, что нахожусь в горах. Она хорошо говорит. Когда-то я думал, что она говорит слишком много — слишком яростно, слишком легкомысленно. Безусловно, иногда ее речь бывает сумбурна. Но даже здесь, Джейн, когда я сижу за письменным столом, мне кажется, что я слышу дождь.

Она рассказывает о Макдоналдах. Более того, она говорит о Маклейне, который хорошо известен в стране. Если ты не слышала этого имени (а с чего бы тебе о нем слышать? Не многие имена достигают нашей скромной деревни. Гласло еще долго может оставаться таковым — живые изгороди, птицы и всякое отсутствие неприятностей), то позволь мне сказать, что он худший из них. Он творил кровавые дела в землях Кэмпбеллов, совершал набеги на лодках, которые отчаливали от западного берега, и я слышал, его жестокость доходила до того, что он пил из черепов своих недругов. Некоторые слухи правдоподобнее других, конечно. Но в его доблести на поле боя и в преданности, которую он внушал своим людям, сомневаться нельзя. Как и в том, что он был высок, — я слышал, это был настоящий гигант.

Я не встретил ни одного человека в Инверэри, кто бы его не боялся.

Корраг рассказала, как спасла ему жизнь. Джейн, она поведала мне, как ее вызвали, чтобы зашить рану у него на голове после стычки. По ее словам, он сказал: «Вылечи меня, или тебе самой понадобится лечение!» Жестокие слова жестокого человека. Кажется, он вел пламенные речи о королях и вере, и до меня дошел слух (им полнится вся Шотландия), каким он был неистовым якобитом — он сам и весь его клан. Не буду описывать, как Корраг лечила его. Скажу лишь, что она хорошо разбирается в травах, его же пришлось зашивать. Пара стежков — а какие перемены в ее жизни и судьбе. Я бы назвал ее храброй, даже если бы больше нечего было сказать о ней. Крошечной, исполненной благих намерений и храброй.

Эти ее травы, Джейн… Как я должен относиться к траволечению? Я всегда усматривал в нем ведьмовство. Пока она не сказала однажды, что если травы созданы Богом, то и их свойства богоданные и в них нет ничего темного. В этих словах есть смысл. До сих пор она не причиняла вреда живым существам, исключая тех, кто ей нужен был для еды, — и она кажется печальной каждый раз, когда говорит о рыбе, которую коптила. Словом, я чувствую, что она добрая.

У меня набирается все больше сведений по сути моего дела. И много бумаг, потому что я старательно записываю ее повесть, а ведь мой почерк, как тебе известно (и видно), так и не стал убористым, вопреки требованиям отца. Перед тем как отойти ко сну, я каждый раз перечитываю записанное за день, ее слова, подобно мазкам художника рисующие передо мной этих людей, хайлендские земли и ее собственную жизнь. Она говорила о налете на Глен-Орчи, и я знаю, что это правда, в Стерлинге до меня дошел слух: это было хорошо подготовленное и жестокое мародерство. Похоже на их пресловутую манеру. Глен-Дайон тоже пострадала от их рук. Ни одного дома не осталось несожженным в этой долине, к тому же все произошло в конце года, а это совсем не легкое время для подобных потерь. Западные хайлендские земли переполнены слухами о междоусобицах, набегах и прочих злодеяниях.

Я уже писал немного о жителях Гленко. У Маклейна было двое сыновей, оба рыжеволосые горячие парни. Удалось ли им пережить ту ночь? Кто знает! По размышлении я считаю, что оба мертвы, ведь солдаты наверняка разыскивали их. Без сомнений, Вильгельм хотел искоренить этот клан, уничтожить до последнего человека.

Джейн, год назад, если бы кто-то назвал гору Собор-грядой, я бы осудил это как богохульство. Но она говорила с огромной любовью. У нее очень тонкое видение — она улавливает то, что обычно ускользает от нашего внимания. Она говорит, что ощущала в себе смирение у той гряды, смирение перед церковью. «Грандиозно» — вот какой она подобрала эпитет. Корраг может не отдавать себе отчёт в этом, но Господь ведет ее своими путями, и на самом деле она говорит лучше, чем некоторые люди моей профессии.

Какое же она простое существо! Какое одинокое!

Я представляю себе, как мы проходим рядом с грядой, она и я. В безоблачнее дни мы увидим орлов.

Чарльз

III

[Его листья] шире в нижней части, чем на конце, слегка зазубренные по краям, они унылого зеленого цвета и испещрены прожилками.

Об авране лекарственном

В глубине души я всегда немного сомневаюсь, что вы вернетесь. Даже сейчас, когда мы разговариваем как друзья или почти как друзья. Я больше не думаю, что вы можете проколоть меня или насадить на шампур; теперь я доверяю вам, но, глядя, как вечером вы надеваете пальто и укладываете в сумку перо и божественную книгу, я допускаю, что вижу вас в последний раз. Что вы не придете обратно.

Так что я радуюсь, когда вы снова навещаете меня. Это хорошо — а что хорошего может быть в жизни существа, которое ждет смерти? Не слишком много. Меня утешают в основном воспоминания. Это мои личные дары, которые я разыскиваю в глубинах памяти и выношу на свет. Я успокаиваюсь, когда вы, нагнув голову, входите сюда, и, признаться, у меня никогда не появлялось мысли, будто священник может принести мне облегчение, но вы приносите. Я хочу, чтобы вы знали это.

Я думала об этом минувшей ночью, и я сказала соломе и пауку на его паутине, что, если вы вернетесь, я скажу это вам. Что вы мое утешение. Что я радуюсь, когда вы заходите.

Вы устали. Я беспокоюсь, что говорю вам неправильные вещи, — это так? Слишком много говорю или, наоборот, недостаточно? Могу побыстрее перейти к концу, если вам этого хочется, и тогда вы сможете подремать или отправиться к себе, я пойму и не расценю это как нарушение нашего договора, потому что у Макдоналдов я узнала, какие страсти могут гореть в человеке. Какой пыл порождают слова «король» и «вера».

Когда я узнала Макдоналдов получше и уже почти почувствовала себя одной из них, я услышала, как арендатор из Инверригэна молится о возвращении Якова перед тем, как помолиться за здоровье своей семьи, словно Яков значил для него больше. Возможно, так оно и было. Ведь то, во что мы верим, — это то, что делает нас такими, какие мы есть, и веснушчатый Ангус Макдоналд из Инверригэна считал, что весь мир станет светлее, если Стюарт воцарится на троне. Что возвращение Якова может исцелить его семью от лихорадки и боли.

«И восстанови Якова на его троне и зажги свет Стюартов, возвратившихся в Шотландию, ибо это разгонит тьму», — сказал он, стоя на коленях с закрытыми глазами.

Вы спрашиваете: «Что такое Инверригэн?»

Это была горстка домов. Всего лишь несколько домов в лесу, у Кое. Именно так жили Макдоналды из Гленко, сэр, — не единым поселением, а несколькими небольшими. У каждого было свое название. Ахнаконом звались дома у изгиба реки, где, говорят, богатырь Финн когда-то держал своих охотничьих собак. Ахтриэхтан находился на дне долины, у озера, где спит водяной бык, который обычно выползает в лунные ночи, чтобы почесаться и отряхнуться. Конечно, это неправда. Водяной бык? Но мифы могут быть такими сильными, что считаешь их истиной. А люди в Ахтриэхтане отлично умели рассказывать мифы. Их называли бардами или поэтами. Они подсаживались ближе к огню. Они пели песнь о Килликрэнки и еще одну, про своего родича, что сражался за Монтроз,[19] а однажды бился против всех Кэмпбеллов сразу, и баллады о том, откуда они пришли, — каждый хайлендер знает это. Все эти песни пелись на гэльском. Я не смогла бы пропеть вам ничего, но, может быть, смогла бы прогудеть.

Еще Карнох. Самое большое скопление домов. Он стоял у моря, и пах солью, и смотрел в лицо заходящему солнцу. Там был дом Маклейна. Его сыновья жили рядом с ним. Хорошее место, Мистер Лесли.

Это были хорошие места. Но ни одно из них не существует теперь.

Мне так тяжело говорить и думать об этом. Но когда я в последний раз видела эти дома, их терзал огонь. Они полыхали под падающим снегом и чернели от дыма. Мимо бежали солдаты, крича: «Кто-то остался! Кто-то остался! Никого не должно остаться!»

В лесах Инверригэна рядом с поселением лежало девять человек — связанные и мертвые. Снег падал на веснушки. Снег ложился на глаза.


На чем я остановилась в прошлый раз? Кажется, на том, как зашивала рану на голове предводителя.

Все сейчас стоит у меня перед глазами. Его нос и выбитый зуб. Теперь Маклейн мертв. Его застрелили в собственной спальне, когда он одевался, чтобы встретить гостей. Он крикнул, чтобы им принесли вина, потому что всегда говорил: «Я ведь хороший хозяин, Корраг?» И когда он повернулся к гостям спиной, его застрелили. Теперь он мертв, его больше нет.

Но две зимы назад он был жив. И я пробиралась по снежным вершинам Гленко — подтягиваясь на руках, чтобы взобраться на скалы, и оставляя следы на тонком снегу. С Трех Сестер передо мной открывался весь мир, или это мне только казалось. К северу, по ту сторону Собор-гряды, я видела вершину за вершиной. Снежную шапку за снежной шапкой.

* * *

Я побрела в Карнох, закутавшись в плащ, обмотав ноги кроличьими шкурами, потому что лед был острым как нож. Травы спрятала под одежду. Дыхание вырывалось изо рта облачками пара. Я всю ночь выпутывала колтуны из волос, расчесывалась чертополохом и терла лицо.

«Будь спокойна», — твердила я, пока шла.

«Будь спокойна и добра».

При дневном свете стало ясно, что деревня меньше, чем показалось ночью. Меньше и грязнее. Люди таращились на меня из тумана — на мои серые глаза и крошечную фигурку. Собаки рычали. Дети вопили.

Я постучала в дверь, открыла женщина — седина сильнее блестела на зимнем солнце, а на лице я заметила больше морщин. Она посмотрела на меня. Наклонила голову, словно подумав: «Что это за…» Но потом узнала. И улыбнулась. Мне. Она улыбнулась мне, а когда вообще такое было? Я не помню, чтобы мне кто-то улыбался.

— Корраг, — сказала она. — Ему лучше. Входи.

Он сидел в том же кресле, будто и не вставал. Собака так же спала, положив голову на лапы. Такие же свечи и такой же огонь. Я подумала: «Это сон? Все точно такое же».

Слышалась гэльская речь.

— Моя травница здесь, — голосом глубоким, как из бочки, проговорил он.

В его облике появился новый цвет — щеки порозовели, а из глаз исчезла краснота. Я склонила голову, почти сделала реверанс, потому что как можно ограничиться простым приветствием этому высокому сильному человеку, да еще с таким голосом?

— Садись, — сказал он. — Сними этот бестолковый ком с моей головы и скажи, насколько я исцелен.

Я так и сделала. Устроившись рядом с собакой у коленей Маклейна, отогнула заплатку из грыжника и хвоща и посмотрела на рану. Черные, не очень аккуратные стежки держали. Кожа вокруг них посинела от кровоподтеков и местами вздулась. Но там не было желтизны или черноты. Не увидев и не учуяв никакой заразы, я вновь уселась перед ним и улыбнулась:

— Выглядит лучше, чем было.

— Ха! Лучше? Мне раскроили пополам голову. Если бы рана выглядела хуже, я бы уже помер.

— Она опухшая и выглядит как болячка. Но пахнет, как и должна, и образуется корка.

— Корка?

— Это хорошо. Она скрепит кожу.

Мы с леди Гленко отошли к очагу и сделали новую припарку. Хозяйка растирала травы, выжимая сок. Наверное, ей вслед тоже летело: «Ведьма», — слишком уж у нее был понимающий взгляд, и обращаться с травами она умела.

Собака потянулась и повернулась, устраиваясь поудобнее.

— Спасибо вам за кур, — сказала я.

— Ах, куры. Теперь тебе нет нужды воровать яйца.

Я покраснела:

— Нет.

— Я Маклейн, — сказал он, взмахнув рукой. — Мясник и убийца — так обо мне говорят, — но у меня тоже есть сердце. Я не лишен чувства благодарности, когда есть за что благодарить.

Я положила припарку на рану, и он закрыл глаза:

— Я удивлен, что ты спасла меня в ту ночь, сассенах. Я знаю, что рана глубока, видел, как люди умирают от меньшего. Я попадал в жестокие переделки и пережил их. Но я уже немолод, а эта рана… — Он открыл глаза. — Кроме того, я жестко говорил с тобой. Я понимаю это.

— Вы пылкий человек.

— Это так. — Он выпрямил спину. — Да. Но тогда было не время показывать свои чувства. Куры — это подарок!

Я кивнула. Я знала, что так гордый мужчина просит прощения.

— Спасибо.

— Ай! — отмахнулся он. — Благодари моего сына. Он принес их тебе. Ушел в дрянную погоду, держа в каждой руке по хлопающей крыльями курице. Оставил жену и дом и полез на высоту в надвигающийся буран… Но в этом он весь. Он всегда совершает такие поступки — пламенные и идиотские. Он или изменится, или погибнет — одно из двух.

Я слушала его и думала о раздражительности Иэна, когда он говорил со мной, и об остром взгляде его лисьих глаз. Я сказала:

— Я благодарна Иэну. Я позабочусь об этих курах.

Он покачал головой, отпил из чашки. Потом сказал:

— Это Аласдер принес их. Я в порядке?

Я отложила травы и пообещала, что вернусь через неделю и вытащу нитки. Он выпрямился в кресле — он был выше, чем я, даже когда сидел.

— Ты вернешься скорее, — сказал он. — Ты будешь есть здесь. Пить. Я хочу знать больше о моей английской травнице — о том, что ей известно. Ты вернешься скорее.

Я попятилась, хмыкая, как неуверенный в себе ребенок.

— Я не прошу, — буркнул он.


Я думала: «Будь сильной, будь дикой». Потому что не ведала иного пути. Я всегда стремилась в безлюдные места и поэтому знала, какими они бывают, и приходила туда, где сама природа успокаивала меня — воздух, стремительная вода. Я неподвижно сидела на хрупком мокром снегу и чувствовала, как опускаются его хлопья. Думала: «Он оставил свой дом, оставил свою жену».

«Ты создана для спокойных мест, Корраг, не для людей. Помни это».

Я брела к своей хижине, а ветер гнал по снегу коричневые перья. Я остановилась. Они медленно скользили, и я подумала: «Это от моих кур», потому что они были такими же коричневыми и мягкими. Я опустилась на колени, сжала перо в руке. И поняла, что Аласдер тоже шел здесь.


Я заботилась об этих курах, да. Они были спокойного нрава. Подолгу смотрели на меня, склонив голову набок. Несли крупные яйца с бежевой скорлупой.

По вечерам я клала им чуточку зерна. Однажды я наблюдала, как они клюют и вытягивают крылья, и думала: «Зерно…» У меня его было чуть-чуть. Я собирала семечки всю осень, и куры с удовольствием ели. Но этого хватит ненадолго. У меня вообще мало запасов — только травы, но они для лечения, а не для еды. Несколько копченых рыбин под крышей, да еще грибы. Немного ягод. Я не беспокоилась о себе, потому что могу прекрасно жить, довольствуясь малым, но эти куры были даром. И я не хотела, чтобы они голодали.

— Я позабочусь о вас, — сказала я им.

Разговаривая с курами, я ничего не слышала и думала лишь о них. Пахло торфяным дымом и травами — но внезапно налетел другой запах. Его будто бы принес порыв ветра. Я вздрогнула, и куры тоже.

Я подумала: «Гниль».

Вонь гниющего растения или даже мяса, в котором копошатся черви.

Я повернулась к двери, — наверное, какое-то животное умерло на раннем морозе и я чую запах его смерти, и если так, то надо как-то позаботиться о нем. Я вышла.

Там стояла женщина.

Кажется, я вскрикнула, потому что не заметила шагов или шуршания юбок по земле. А на морозе все звуки отлично слышны! Даже шорох падающего листа. Или как птичка чистит перышки. Я начала:

— Как…

— Назови свое имя, — сказала она.

Я смотрела на нее во все глаза. Какая высокая и худая женщина! Я пыталась понять, сколько ей лет, но не могла: кожа у нее обветрена и испещрена морщинами, а это скорее говорит об образе жизни, чем о годах. Я перевела взгляд на ее волосы, чтобы разглядеть седину, и увидела грязную шерстяную шаль. Женщина плотно сомкнула губы, словно привыкла лишь шипеть. Я знала таких людей, или думала, что знаю. Прогнившие души.

— Назови свое, — сказала я.

Она прищурилась, ковыряя ногтями шаль, покрытую коркой навоза и въевшейся грязи. За морщинистыми губами не было видно зубов, и я бы поставила пенни на то, что во рту у нее одни пеньки. О да, я знаю, кто она. Таких представляют себе люди, когда слышат слово «ведьма», — нечистое, грубое, вселяющее страх существо. Из-за таких, как она, и появилось слово «ведьма».

Я не называла своего имени. Я ждала.

— Я знаю тебя, — сказала она.

Птица с глазами-бусинками.

— А я знаю тебя.

Конечно, я солгала. Я не знала ее, хотя догадывалась, что не единственная скрываюсь в этих местах. «Она не живет с другими», — сказал Иэн отцу в свете восковых свечей. Я слышала это, пока шила. Я вспомнила это теперь. «Другие». Эта женщина.

И тогда это костлявое создание, воняющее, как выгребная яма, вошло ко мне. Она миновала меня, наклонилась и проникла в хижину.

Я завопила. Я бросилась за ней, крича:

— Это мой дом! Ты не можешь входить в мой дом как в собственный!

Из-за высокого роста она не могла выпрямиться. Но попыталась. Она разгибалась, пока голова с застрявшими в волосах листьями не уперлась в крышу. С рыбы, которую я сушила, упали несколько чешуек.

— А… — сказала она. — Травы.

Как Иэн. Будто только травы имеют значение для жителей этой долины.

— Да, — резко ответила я.

— Какие?

— Какие?

— Травы, — сказала она. — Какие травы?

Тогда я обратила внимание, как звучит ее речь. Мягкий шотландский выговор, как у Макдоналдов. Похоже, английский — не ее родной язык.

— Откуда ты? — спросила я.

— У тебя есть белена?

— Откуда, — повторила я, — ты? Откуда ты и где живешь сейчас?

Теперь она казалась мне не такой ужасной — может, из-за того, что ее освещал огонь, или оттого, что она скрючилась, как обыкновенная старуха. Теперь она больше походила на человека. На краткий миг я увидела тоску в ее глазах. Будто тень от птицы, она пронеслась по ее лицу и пропала.

— Мор. Это далеко отсюда.

Я кивнула:

— А теперь?

— На горе, что они зовут Бочэйл. Остроконечная вершина на востоке.

Я знала эту гору. Черная, укутанная облаками, на востоке долины. Именно там я наступила на наконечник стрелы и видела, как орел чистит перья на кусте ольхи.

Я не стала спрашивать, почему она не живет в долине или почему она сейчас не в Море. Я подумала: «Она скрывается». Потому что большинство одиночек, которых я встречала, прятались от других людей.

— У тебя есть белена?

Я лишь воскликнула:

— Ха!

Людям нужна белена только из-за того, что она заставляет их видеть сны наяву. Эта трава отупляет голову, а я никогда не хотела этого. Кора говорила мне об этом. Она говорила, что белена порабощает, попробуешь раз — и будешь искать ее снова и снова.

Несмотря на ее жуткий вид и вонь, я посочувствовала этой женщине. Я подумала: «Бедняжка. Быть такой, как она, ужасно». Ковырять ногтями шаль и искать эту траву.

— У меня есть белена.

Она выпучила глаза и улыбнулась беззубой улыбкой.

Так что, мистер Лесли, в тот зимний день я дала горсть белены женщине по имени Гормхул, и она вздрогнула, когда брала ее, и прошептала траве, словно она могла слышать:

— Да…

Но я дала ее не просто так — нет, сэр. Я назвала цену. Я попросила немного зерна, чтобы накормить кур и сварить похлебку.

Ее передернуло.

— Зерно?

— Это честная сделка, — сказала я. — Белену найти сложнее, чем зерно, — это я тебе точно скажу.

Я смотрела, как она уходит. Она бесшумно растворилась в тумане. Я подумала: «Я не дождусь никакого зерна, ведь разве она, эта женщина, заслуживает доверия?» Я сомневалась, что она вообще что-то ела. Я сомневалась, что она видела в окружающем мире хоть немного радости и красоты или вообще умела общаться с людьми. Я почти сомневалась в том, что она приходила сюда сквозь туман, ведь она была так похожа на призрак. Лишь ее запах задержался.

Однако она не обманула. Я получила зерно.

Два дня спустя она пришла ко мне с мешком. В нем было зерно. Я заглянула туда, улыбнулась, а когда обернулась, чтобы поблагодарить, она исчезла, а на ее месте сидела ворона. Некоторые говорят, что ведьмы могут превращаться в других существ, надевать их личину. Но я знаю, что это ложь. Это невозможно. Всего лишь кости выворачиваются по своей воле или находит падучая болезнь, и женщина бьется в судорогах. Но ворона выглядела именно так. Она склонила голову, каркнула на меня, и я представила, что она сказала: «Спасибо» или «Видишь? Зерно для тебя».

Она улетела. Я смотрела, как она улетает. Потом я взглянула на следы Гормхул на снегу, и мне захотелось, чтобы это были следы другого человека.


Скажите то, что должны. Скажите «старая карга». Она так выглядела и пахла так. Это было старое получеловеческое существо, которое тоже подходило к зимней погоде, но вовсе не так, как я, ведь Гормхул не зимой родилась, она не видела красоты в голом дереве. Нет. Она вписывалась в эту погоду, потому что в ней не было ростков жизни — ни любви, ни надежды, ни мечты. Она была тонкой, как ледяная корка на снегу. И такой же коварной.

А ведь когда-то она была ребенком. Дочерью и женой.

— Однажды, — сказала я курам, — она была счастлива. Я должна помнить это.

Но как тяжело в зимнюю стужу вспоминать о цветущей весне, так же было и с Гормхул.


Почему я вспоминаю о ней? Потому что она жила. Потому что своей жизнью она изменяла мир, как все люди, а кто еще расскажет о ней? Так что о ней говорю я. А потом, возможно, и вы будете — потому что она сыграла свою роль в той резне, сэр. Ее имя стоит записать.

У всех есть свои истории, и мы рассказываем их и вплетаем в истории других людей — все так и происходит, правда? Но она не рассказывала свою. Она была грязной и одинокой, и когда я думаю о ней, то вижу белену в ее зубах. Она жила на остроконечном пике. Скрючившись, она сидела у огня с двумя другими женщинами, чей разум был наполовину утерян, а сердца запечатаны. А что это за жизнь? Она еще печальнее, чем моя. Гораздо более печальная. Полная старых мечтаний.

Гормхул из Мора. Вы услышите о ней много разного, сэр, но ничего хорошего. Однако не многие люди, сэр, полностью плохие.


В зимние ночи я любовалась гигантскими уступами заснеженных скал, что громоздились вокруг, окрашенные мрачными оттенками — серым, черным, синим. Мой очаг вел сам с собой неспешную беседу. Но, даже сидя в хижине, я ощущала, как горы взирают на меня. Я чувствовала, какие они высокие и темные. Я размышляла об их возрасте и о том, что они повидали на своем веку, а устраиваясь у очага, думала: «Они даже сияют…» Как живые существа. Я чувствовала, как вспыхивает на них иней, и ощущала их ледяное дыхание.

Некоторые люди терпеть не могут горы. Они держатся подальше от них, словно горы желают им зла. Но когда я смотрю на гору, или на звездное небо, или на другой дар природы, в котором дышит мудрость тысячелетий, я говорю себе: «Тот, кто создал это, создал и меня тоже. Я такая же неповторимая. Мы созданы одной сущностью…» Зовите ее Богом, если вам угодно. Зовите ее Случаем или Природой — это не важно. Горы Гленко и я — и то и другое существует здесь и сейчас. И то и другое — сегодняшняя полная луна и вы, мистер Лесли, — сейчас здесь, и вы сияете.


Через несколько дней после прихода Гормхул я вновь увидела Аласдера. Я смотрела вниз, взобравшись высоко на холм. Он приблизился к моей хижине, потом обошел вокруг, будто я могла прятаться. Некоторое время он стоял неподвижно, размышляя. При нем не было ни клинков, ни кур. Только он — его плед, его темно-рыжие волосы.

Со своего места я смотрела, как он уходит. Он шел по ущелью, возвращаясь в Гленко, и я видела его следы на снегу.

Я спустилась.

Дотронулась до скалы, которой он коснулся. Услышала звуки, которые он слышал, — ручей, мои куры — и подумала: «Вернись ко мне».

Любовь моя, сегодня я расскажу тебе больше о кузнеце, потому что много узнал от него, и эти сведения заинтересуют якобитских братьев в Лондоне, Эдинбурге или в любом другом месте. Целый вечер я посвятил записям и еще немного поработал, когда вернулся из тюрьмы. От писанины у меня побаливает рука, но не настолько сильно, чтобы помешать мне выразить свою любовь к тебе и поделиться мыслями.

Любовь моя, с радостью сообщаю, что коб быстро идет на поправку. На самом деле я ощутил, что ему нравится стоять в кузне, потому что в нем появилось незнакомое мне доселе любопытство. Он обыскал мои карманы губами, чего никогда не делал до этого, — возможно, кто-то (может, ребенок кузнеца, — думаю, у него их много) пытался завязать с ним дружбу при помощи мяты. Я бы не советовал этого делать, но он славный конь, который хорошо служил мне до сих пор.

И если ребенок подружился с кобом, удалось ли мне подружиться с отцом ребенка? Давно я не встречал такого достойного, простого и дружелюбного человека. Кузнец поторопился протереть стул, прежде чем я сел, словно я в некоторой степени был гостем. Конечно же не был, я — это всего лишь я. Но меня хорошо приняли — и в такую ужасную погоду, в такое ужасное время я благодарен за это.

Я похвалил его работу, ведь коб казался гораздо счастливее, а его ноги здоровее, чем раньше. Кузнец поблагодарил меня. Он сказал:

— Я горжусь тем, что делаю. Есть подкова — можно завоевать королевство. Нет подковы — можно его потерять.

— Несомненно, — кивнул я. — Гордость человека за свою работу богоугодна. Я всегда утверждал это.

Он повернул раскаленный добела кусок железа в огне и сказал:

— Не слишком. Ведь это может быть пороком, сэр.

— Смертный грех, как мы знаем.

Мы покивали друг другу и некоторое время размышляли на эту тему.

— Предводитель того клана был известен этим. Гордостью. Слишком много гордости. Вы слышали об этом?

Я ответил:

— Нет, сэр.

— Эх! — Он вытащил металл из горна. — Гордый человек. В конце концов именно гордость убила его.

— Гордость? Я полагал, что он погиб из-за своего воровства и кровавых убийств, что солдаты покарали его за бесчеловечные поступки.

Он сказал:

— Так думает большинство. И конечно, жестокость клана способствовала его поражению, тут уж ничего не скажешь. Но гордость, сэр… Маклейн был гордым человеком до самого конца. Он не принес клятву верности Кэмпбеллам, из-за этого погибли его люди.

Я спросил о клятве. Потому что, Джейн, до меня доносился неясный шепот о ней, но не более, и я почувствовал, что здесь могу узнать об этом куда подробнее.

— Клятва на верность? Расскажите о ней.

Он пожал плечами и продолжил:

— Приказ короля Вильгельма. Он, конечно, не без причуд, но далеко не дурак — знает, кому служат хайлендеры и какие строят козни против него. А потому призвал их к присяге. Здесь, в Инверэри, в первый день января, все мятежные кланы должны были торжественно поклясться в своей верности ему, и только ему. Покончить с якобитством.

Я наклонился вперед:

— А если кланы не принесут клятву?

— Они испытают на себе весь гнев короля как предатели. А поскольку старый предводитель Маклейн не мог поклясться Кэмпбеллам ни в чем, кроме ненависти, он вместо этого поехал в Инверлохи. А там нельзя принести никакую клятву. Неподходящее место…

Я встал и подошел к нему:

— Стало быть, Макдоналды убиты за то, что не дали клятву?

— Они поклялись, сэр. Да, это так. Но… — он покачал головой, — они опоздали на шесть дней.


Видишь? С каждым днем я узнаю все больше. Я узнаю больше об этой стране, о ее порядках и законах. И все это не идет на пользу Вильгельму — только нам.

Как, должно быть, здесь ненавидели этот род из Гленко, если уничтожили таким способом! Как их боялись и какими сильными они были, чтобы удостоиться подобной ненависти! Могу представить, как на лицах некоторых людей в Лондоне и Эдинбурге появились улыбки, когда они услышали о том, что Маклейн опоздал с клятвой, — ведь это ли не измена? Это ли не пренебрежение оранским королем? Если была нужна причина, чтобы уничтожить их, то она подвернулась как нельзя кстати. Если монарх стремился найти оправдание, чтобы разгромить их, забрать их землю, то его дала гордость. Опоздание на шесть дней.


Домой из кузницы я шел взволнованный, Джейн, и обнадеженный. Я собирался написать самому королю Якову во Францию, рассказать, что разузнал! Такие новости! Доказательства, что кровь Макдоналдов лежит на руках голландца.

Но слов кузнеца недостаточно. Его не было там, в долине. Он не знал Макдоналдов и не жил среди них, не видел убийц своими глазами.

Я уже не похож на человека, который въехал В Инверэри, дрожащий и старый. Я писал о ненависти к ведьме. Я писал слова презрения и ругательства, и не я ли поддерживал местные власти в решении уничтожить ее? Сжечь на костре? Теперь я стал другим. Мысли о ее смерти беспокоят меня, я не стану врать или притворяться. Корраг очень много говорит о добре, и под колтунами, грязью и кровью я вижу, какая она чувствительная, какая хрупкая. Еще она рассказала о своем увлечении человеком по имени Аласдер — младшим сыном предводителя клана, негодяем с сомнительной репутацией (мне кажется, она не видит его таким). Каким маленьким влюбленным созданием она становится, когда упоминает его имя!


Я ведь тоже влюблен в тебя. Этим мы с ней похожи. Желанием прикоснуться к тому, кто далеко, и тем, что в минуты отдыха вспоминаем лицо любимого существа, его голос. Скучаешь ли ты по мне так же сильно? Думаешь ли ты, любовь моя, о нашей потере? Наша дочь приходит ко мне каждую ночь, как и ты. Больше всего я боюсь, что ты горюешь в одиночестве — что ты одна оплакиваешь нашего мертвого ребенка в темноте.

Мое сердце с тобой. Оно нигде больше — оно с тобой и не покинет тебя.


Что за странные выдались дни! Я встревожен и чувствую, что меняюсь. Большую часть дня я просидел, положив на колени Библию. «Уврачую отпадение их, возлюблю их по благоволению; ибо гнев Мой отвратился от них» (Осия 14: 5).

Что это значит сейчас?

Вечно любящий,
Чарльз

IV

Старые запасы, смешанные с Aromaticum rosarium, — очень хорошее стимулирующее лекарство против слабости, обмороков, вялости и сердечной дрожи.

О розе

Всю ночь я беспокоилась о своих курах.

Это пара хороших кур цвета яичной скорлупы. Они усаживались на ореховое дерево в ясные дни и прикрывали глаза молочной пленкой, как все птицы, и мне казалось, что, кроме обычного, у них есть и иное зрение. Зимой они устраивались в хижине вместе со мной, квохтали во сне.

Прошлой ночью в клетке я произнесла:

— Как они там теперь?

Я сказала это в темноту, голос отразился от стен. Но правда ведь — что с ними? Снег все еще идет. Не так сильно, как раньше, и он теперь мокрый — но все еще падает. Живы ли они? Куры Аласдера? Зимой я кормила их тем, что удавалось насобирать за месяцы, когда опадали листья, — стеблями, стручками, семенами. Крупинками жира. Но я здесь, закованная в кандалы, как я могу кормить их? Я боюсь, что они умирают с голоду в горах.

А мои козы! Со временем у меня появились три козы с маленькими зубками, они шлепали губами по моим ладоням и чесали головы о куст ежевики. Где они теперь? Теперь, когда мой очаг потух и их убежище уничтожено? Я говорю себе: «Они живы».

Я говорю: «Они там же, где и были. Да». Куры копошатся в снегу. Козы, зная, что я ушла и не вернусь, двинулись вверх. Они бродят по вершинам, щуря глаза от ветра, а их шкуры становятся белыми под падающими хлопьями. Они выживут. У моих коз родятся весной козлята. Потом у их козлят тоже родятся детеныши.

Возможно, через много лет в Гленко все еще будут жить козы. Их будет немного, но они будут жить там. Заселят верхние склоны. И возможно, кто-то когда-то скажет: «Козы? Здесь? Дикие козы?» — а другой ответит ему: «Ах да. Это потомки коз Корраг. Она была хорошей женщиной, но умерла страшной смертью, она не заслужила того, чтобы ее сожгли. Ее уже нет. А эти козы произошли от ее коз, так что давайте вспомним ее, глядя на них. Давайте передохнем немного, глядя на ее коз…»

Я балую себя мечтами в темноте.

Я надеюсь, что все так и будет.


Ферма? Нет. Но мне казалось, что у меня всего больше, чем необходимо, что я разбогатела. У меня была пара кур, три козы и сова, которая иногда в безлунные ночи поведывала свои тайны. Пауки, что плели паутину в темноте. И еще олень с ветвистыми рогами. Он возвращался и возвращался.

Мир дышал вокруг, изгибался холмами и ущельями, о чем еще можно просить? «Есть ли что-то прекраснее, чем быть сейчас посреди всего этого?» Я задавала себе этот вопрос, когда смотрела, как тает снег или дым поднимается от очага.

В те дни я не видела людей, ни единой живой души, и говорила: «Нет ничего лучше. Нет ничего прекраснее на всем белом свете».


Я не хотела возвращаться в Карнох — и хотела. Одновременно.

* * *

В свете восковых свечей Маклейн сказал мне: «Мы всегда были воинственным кланом».

Он поправлялся. Он отдыхал и пил, а ненастная погода удерживала его у очага, и он преисполнился благодушия, глаза его светились. В комнате толпился народ. Туда набилось больше людей, чем, наверное, когда-либо. Кажется, их было дюжины три, и воздух пропитался запахами меда, влажной шерсти и торфа, а еще я чуяла гончих, которые скреблись в углах. Я ощущала и людские запахи — запахи пота и виски. Я подумала: «Я дышу воздухом Макдоналдов».

— Мы всегда жили в борьбе… — сказал он, наполняя кубок. — А эти холмы слышат звон железа с тех пор, как первый человек нашел их и захотел взять себе. Ирландец был здесь до нас. Человек по имени Финн со своими воинами и собаками. Они победили много тысяч людей, чтобы спасти долину, — и говорят, что, когда люди Финна умерли, горы выросли над ними и даже теперь богатыри спят под скалами и землей, сжав мечи в руках. Что однажды они вновь поднимутся. Сражаться за то, за что стоит сражаться.

Он медленно поднес кубок к губам и выпил.

Я представила себе этих людей.

— Иэн Ог-нан-Фраох захватил эту долину в свое время. Он пришел с островов. Это был могучий Макдоналд…

— Все люди клана были такими! — подтвердил чей-то голос.

Они рассмеялись.

— Но не мы ли самые великие? Из всех Макдоналдов? В том, как мы живем и сражаемся?

В комнате стало тихо. Все обернулись на главу клана, а тот смотрел на них, и когда он вновь поглядел на меня, то сказал более мягким голосом:

— Мы названы в честь него. Мы Макдоналды Гленко, нас зовут Маклейнами, потому что мы его сыновья. Юный Джон из Хезера положил начало нашей линии в этой долине — с ее лесами, и холмами, и озерами, полными рыбы, так что все, что ему нужно было делать, — это погружать в воду руки… Говорят, в зимние ночи можно услышать лай его собак.

Он был хорошим рассказчиком, этот человек. Их предводитель клана.

Все слушали. Всю жизнь Макдоналды слушали эту легенду о своем происхождении. Слушали всегда как в первый раз, словно, внимая рассказу о Финне и его собаках, вершили один из ритуалов своей веры. В тот вечер звучали истории о викингах и ирландских королях. О любви, обреченной на страдания. О боях.

Горел торф. Я слышала его треск. Чуяла запах.


Подвинете ближе свой табурет? Я многое могу рассказать о них сегодня — об этих «папистах», об этом «проклятом клане».


Стояла последняя ночь декабря. Я пила из озерца в своей маленькой долине — разбила корочку льда, уперлась руками в землю и, скрючившись как кошка, наклонилась к воде. Услышав фырканье лошади, я повернулась — это был Иэн. Он сидел верхом на гарроне, позади была привязана мертвая олениха.

— Тебя вызывают, — сказал он. — В Карнох.

Я присела на корточки, вытерла рот:

— Сегодня?

— Да, сегодня.

— Это Маклейн? Его рана? Или новая?

Он усмехнулся. Покачал головой и проговорил очень медленно, словно я какая-нибудь дурочка:

— Нет… Это Хогманай. Последний день года. Тебя позвали, так что ты придешь.

И я пошла. Как я могла не пойти, если жила на их земле? Пила молоко их коров? Я слегка ополоснулась, выдавила немного розмарина на волосы, чтобы они приятно пахли, и направилась в большой дом в Карнохе, там, где река встречается с морем. Дорога была мне уже хорошо знакома. Я миновала пик Сохрани-Меня и пошла по берегу Кое.

В той самой отделанной дубом комнате с очагом и восковыми свечами, виски и стеклом собралось больше народу, чем я видела во всем Хексеме или даже за все дни скитаний. Вначале я не могла разглядеть ничего, кроме людей, — меня окружали талии, животы, локти. Меня касались их пледы, меня то и дело толкали, они пили и смеялись, а я думала: «Надо уйти. Это место не для тебя. Нужно уйти туда, где лед и резкий ветер». Но когда я повернулась, чтобы удалиться, женщина с огненными волосами подошла ко мне и улыбнулась. Она сказала:

— Не прячь эти глаза…

И погладила меня по плечу, подмигнула, пошла дальше.

После этого я почувствовала, что меня заметили. Сняв капюшон, я увидела, что они смотрят на меня. Щеки у меня запылали. Я смущенно улыбнулась человеку из Инверригэна, но он лишь таращился. Коротко стриженный мальчик назвал меня «фейри», когда я прошла мимо, а пожилой мужчина причмокнул беззубыми челюстями, когда я проскользнула рядом, словно хотел меня съесть. Единственным моим желанием было не приходить вовсе — потому что там так много народа и так мало воздуха. Зачем вообще я явилась? Я не Макдоналд. Я маленькая, и ногти у меня грязные.

Но появился Маклейн. Широкими шагами он прошел между своими людьми, сгреб мой плащ в кулак и сказал:

— Моя сассенах! Моя английская целительница, у которой нет короля…

И поднял меня в воздух одной рукой.

Всю ночь я просидела около него.

Другие люди устроились на полу, или на стульях, или прямо на огромном столе, который ломился от еды и кубков с виски. Но Маклейн поставил мне табурет рядом с собой и сказал:

— Разве не должен я накормить свою травницу? Позаботиться о ней? Ха!

С этого момента я стала им ровней. Я вглядывалась в лица. Человек-медведь, у которого я как-то украла яйцо из-под курицы, кромсал ножом жареную ногу оленя и смеялся. Дети из Ахнакона вопили и сражались на палках, две женщины в полосатых накидках, подвязанных под подбородком, шептались между собой. Иэн целовал румяную девушку у огня, и полупьяный человек играл на волынке, и двое мужчин ругались на гэльском, пока жены не растащили их, и собака по кличке Бран грызла кость, и гигантский человек-медведь по имени Макфэйл дрался с мужчиной на улице, так что оба вернулись перепачканные кровью, но потом принялись пить и жать друг другу руки. Я смотрела и смотрела — потому что там было на что посмотреть. Столько жизней вокруг.

Аласдер щурился на меня через обод кубка.

Маклейн спросил:

— Видела ли ты когда-нибудь таких людей? Как эти?

— Нет, — сказала я.

И я действительно так думала.

— А такие праздники? А такой отличный дом, как мой, где все могут собраться?

Ему понравилось, что я покачала головой. Он ухмыльнулся:

— Нет более великого клана, чем наш… Нас мало, но мы сражаемся с честью и достоинством.

Он поднял руку, призывая всех к тишине, и продолжил:

— Мы всегда были воинственным кланом…

Он рассказывал мне о вереске и о воине Финне.


Там были пресные лепешки, и ячменные кексы, и сыр, и «Атолл Броз».[20] Еще жареная оленина и больше эля, чем я когда-либо видела. Леди Гленко дала мне в руки кубок пшеничного виски и сказала:

— Пей.

Я поднесла виски к губам. Но закашлялась от одного запаха.

А еще звучала задорная музыка, они танцевали, и хлопали, и разбили на счастье несколько глиняных горшков, отчего Бран зашелся в лае. Я видела, как Аласдер смеется вместе с каким-то мужчиной и дети дремлют на коленях у матерей. Мужчина с густой щетиной подошел ко мне и предложил:

— Потанцуем, зверек?

Он протянул раскрытую ладонь. Но я отказалась. Я осталась сидеть с кубком в руке. Вокруг меня кружились цветные пятна, раскачивались пледы, а когда джига закончилась, Маклейн прокричал какие-то гэльские слова, и все в комнате угомонились. Люди устроились на стульях или на коленях друг у друга. Музыка стала мягче. Леди с огненными волосами, которая сказала мне: «Не прячь эти глаза», стоя в полутени, обхватив себя руками, запела таким слабым, призрачным голосом, что по коже у меня побежали мурашки, а в глазах защипало. Я думала о Коре, потому что она тоже пела когда-то.

Это была гэльская песня. В ней пелось о любви, я знала это — по тому, как она пела и как они все слушали, и по тому, что их глаза блестели, как и мои. «Любовь к Шотландии», — подумала я, не к человеку, а к месту, воздуху и дикой земле. К скалам. Я почувствовала это, а когда песня закончилась, женщина села рядом с Аласдером. Она притянула к себе его руку, устроилась рядом с ним. Он поцеловал ее волосы.

Бран положил голову мне на колено и моргнул, а я сказала ему, что он очень хорошая собака — очень хорошая собака, без всяких сомнений.

Пробили часы, а я гладила Брана, и свечи уже догорали.

Наступил 1691 год. И Макдоналды из Гленко подняли кубки и прочитали молитву — мне кажется, она была похожа на большинство молитв. Я думаю, они просили Божьей помощи в этом году, хорошей жатвы — урожая, здоровья, мужества в битве. Каждое сердце по-своему молит обо всем этом, независимо от веры или языка.

Я тоже просила об этом. Сидя на табурете, я просила у неба пищи для своих кур, и любви, и ясного неба, и чтобы оно сохранило этих людей, потому что они никогда не стали бы бросать в меня камни или называть «каргой».

На некоторое время в комнате стало тихо. Но потом взревели волынки, и Маклейн закричал:

— Больше виски сюда!

И снова начались танцы, зазвучали песни.


Я ушла. Накинула плащ и выскользнула за дверь. Было поздно, и я стремилась в свою хижину — к моему очагу, где спокойно и тихо.

Я подняла капюшон, и тут меня окликнули:

— Корраг?

Аласдер стоял в дверях. Он вышел следом за мной. Одной рукой он ухватился за свес крыши, словно проверяя его на прочность, и прислонился лбом к этой руке. Другая рука была уперта в бок.

— Ты уходишь? — спросил он.

— Да.

Он нахально таращился на меня, не моргая.

— Мы никогда не встречались, — сказал он. — Не разговаривали друг с другом. И я не поблагодарил тебя за то, что ты исцелила нашего отца. Все мы думали, что он отдаст концы от той раны, но… — Он улыбнулся. — Я Аласдер Ог.

— Ог?

— Ага. Это значит «младший». Назван так вслед за Маклейном.

— Он тоже Аласдер?

— Да.

Он склонил голову набок, глядя, как я складываю губы, пробуя произнести «ог». Потом спросил:

— А ты, кажется, Корраг?

— Да, так и есть.

— Тут ходит много слухов о тебе, знаешь?

Я не знала этого, но не очень-то удивилась. Потому что всегда находятся такие люди, что шушукаются по углам о женщинах, подобных мне. Наверное, я покраснела. Я поправила плащ, словно собираясь уходить; я онемела под взглядом его голубых глаз.

Но он вдруг заговорил снова.

— Как ты здесь оказалась? — спросил он. — Почему ты пришла сюда, а не куда-то еще?

— Твой брат позвал меня.

— Нет, — улыбнулся он. — Не на праздник. Что привело тебя в долину?

Я тоже улыбнулась. Я почти рассмеялась. Я отвела взгляд и покачала головой, потому что моя история показалась мне теперь старой и чудной — слишком чудной, чтобы рассказывать ее в ответ на вопросы понравившегося мне молодого человека.

— Длинная история? Чересчур длинная?

— Да.

Он кивнул.

Какое-то время мы топтались на месте. Аласдер смотрел вверх на балки, поглаживая доски ладонью. Потом опустил руку. Скрючившись, он стоял в дверном проеме, и я подумала, что надо повернуться и уйти, потому что молчание затянулось. За его спиной снова танцевали.

— Ты хорошо поела? — спросил он. — Там еще много…

— Да.

Снова тишина. Он вздохнул.

— Так где ты провела последний Хогманай? Не в Хайлендской долине, я думаю, судя по твоему произношению.

Я удивилась. Строго глянула на него. Он дразнит меня? Знает настоящий ответ и насмехается надо мной? Его брат умел насмехаться, я в этом уверена. Его отец тоже. Я ожидала увидеть кривую усмешку или приподнятую бровь, но ничего такого не было. Он смотрел на меня, как будто правда хотел знать.

— Я скакала на серой кобыле по Лоуленду, — ответила я. — В полночь мы проезжали постоялый двор, и я слышала, как там выпивают. Под полной луной мы скакали по пляжу во время отлива той ночью и не останавливались до рассвета. Вот что я делала. — Я пожала плечами. — Мы скакали. Под небом, на котором было больше звезд, чем я когда-либо видела.

Он стоял неподвижно. Весь этот шум и танцы остались позади, а он был очень тих. Просто смотрел. Его глаза так сверкали, что я подумала, как он представляет сейчас тот пляж. Его зеркальный песок.

Он открыл рот, чтобы заговорить, но тут чья-то рука обвила его талию, и огненноволосая певица вынырнула из-за его спины. Она была выше меня и лучше сложена. У нее были формы настоящей женщины, и она встала прямо перед Аласдером.

— Ты, — она со смехом ткнула его в грудь указательным пальцем, — впускаешь холодный воздух…

Потом повернулась ко мне, вся сияя. Ее не смущали мои спутанные волосы и оборванные юбки.

— Я Сара, — сказала она. — И я рада любой новой женщине в этом месте — тут слишком много мужчин! Все эти мужчины…

Какая же у нее улыбка! Сверкающая и чистая.

Все мы заулыбались. Мы улыбались друг другу на прощанье, желая здоровья и счастья в новом году, потом я закуталась в плащ и скользнула в темноту.

В ущелье, где росли березы, я задержалась немного, чтобы ощутить ночной воздух. Чтобы вдохнуть его.

Я спала, окруженная с двух сторон курами.

* * *

Зима — мое время. Моя погода. Она была такой дикой, та хайлендская зима. Лед скрипел на морозе, а снежные хлопья поначалу не падали, они повисали в воздухе, парили вокруг меня, когда я брела в свою лощину, держа в руках торф. И у моего отражения в темнеющих лужах были заснеженные волосы.

Глядя на них, я подумала: «Все только начинается».

Все и вправду только начиналось. Такие слабые снегопады продолжались недолго. Через пять дней после Хогманая подул ветер. Он сбросил снег с северного хребта и с воем ворвался в мою лощину, сотрясая крышу хижины. Небо стало огромным и стремительным, как над морем. И я удивлялась: как люди могут не замечать зимы, ведь она волшебна? Я никогда не боялась зимней стужи. И я бродила по тем местам, где можно увидеть особенную красоту — полузамерзшую воду или оленей на горных кручах. Они замирали на скалах, моргали от яростного ветра. Я заметила бегущего белого зайца — он мчался так быстро и был такого же цвета, как снег, так что казалось, будто это просто порыв ветра или шквал снежных хлопьев, и только по черным глазам и подушечкам лап можно было понять, что это заяц. «Снежный заяц…» Я никогда не видела таких. После того как он исчезал из виду, я разглядывала его следы. Когда я взбиралась на вершины, меня качало ветром, а когда ложилась на землю, то ловила хлопья снега языком.

Но прошло время, и снега стало меньше. Постепенно мир вокруг наполнялся плеском воды, и горный ручей в моей долине зажурчал громче и сильнее. Я пила из него — не стоя на коленях и не из сложенных лодочкой рук, а ухватившись за скалу и наклонившись. Я улыбалась, я чувствовала вкус прошедшей зимы. Я пила новую весну.

День за днем показывались зеленые ростки. На снегу появлялись проталины и вылезали травы — окопник и пустырник. Я встречала их как старых друзей. Я припадала к ним, думая: «Кому нужны люди? Люди не всегда такие» — я имела в виду мягких, и добрых, и нежных на ощупь. Я собирала травы и сушила. Иногда растирала в порошок или смешивала с солью. Или оставляла расти в земле.

В те дни бурлящей воды ко мне вернулась Гормхул. Она была как дерево на горном пике — очень тонкая и прямая. Я смотрела, как она спускается, и, когда она подошла ближе, я увидела, какая она костлявая и как просвечивают темно-голубые вены у нее под кожей. Несмотря на ее запах, я заволновалась. Она выглядела так, словно была при смерти, и я спросила:

— Ты останешься? Возьмешь пару яиц?

Это правильно — предлагать помощь тому, кто еще беднее, чем ты. Но ей не нужны были яйца, или тепло, или друг. Болезненным писклявым голосом она сказала:

— Белена…

И я дала ее просто так. Я ничего не попросила взамен.

— Гормхул, — сказала я, — если тебе когда-нибудь понадобится еда…

Но она покачала головой. Она улыбнулась, потому что сжимала теперь белену в руке. Кожа у нее была тонкой, как крыло мотылька. Гормхул сказала:

— Ты как жена. Жена! Жена!

И побрела по камням, бормоча себе под нос, как будто полностью утратила разум:

— А я не жена.

Но тогда приходила не только она.

Птицы пели и пели. Они устраивались на ореховом дереве и заводили свои трели или чистили перышки в тающем снеге, и, стирая однажды вечером плащ в ручье, я поняла, как мне не хватало этой музыки. Среди снежных заносов я слышала лишь сову. А весна была рядом, и теперь вокруг пели птицы. Я пела вместе с ними. Я терла плащ и мурлыкала.

И когда я отжимала его, то заметила, что птицы больше не пели.

Я подумала: «Гормхул вернулась». Но нет.

На северных склонах, где все еще лежал снег, я увидела оленя. Совсем неподвижный, он казался камнем. Но его рога были огромными и светлыми, и я заметила его следы, что спускались с вершин. Он стоял и смотрел. Я тоже.

— С тобой больше никого нет? — спросила я.

Судя по всему, он был один. Он тоже выглядел худым после зимы. Его мех был крапчатым, испещренным темными пятнами, которые появляются с возрастом или из-за истощения. Он услышал мой голос и прижал ухо. Я подумала: «Калон прекрасен», потому что никогда не видела живого оленя так близко, и он стоял передо мной — в густой шубе, а изо рта у него вырывались клубы пара и торчала трава. Шкура переливалась сотнями цветов, он смотрел на меня горячим взглядом, а его корона из рогов высоко вздымалась. На некоторое время в мире существовали только он, я и ручей.

Потом он прижал оба уха. Его грудь и передние ноги шевельнулись, и он аккуратно повернулся на снегу. Он поплыл вверх, прочь от меня, обратно в безопасные места, и я спросила:

— Куда ты? Почему уходишь?

Ведь я специально не двигалась и молчала.

— Он увидел меня, я думаю.

Я вздрогнула. Я не слышала, как кто-то прошел рядом по траве. Из-за шумящей воды и качающихся деревьев и из-за моих слов, обращенных к оленю, я не различила его шагов или как хлопает плед по его ногам. Я вернула равновесие, ухватившись за камень.

— Извини, — сказал он, подняв руку. — Я потревожил тебя?

Я покачала головой.

Он ждал. Ждал, пока я отряхивала юбки и переводила дух.

— Вот, — сказал он.

У него в руках была корзина, накрытая тряпкой, и когда я заглянула туда, то увидела мясо — темное и соленое.

— Оленина. У нас осталось больше, чем надо, с Хогманая.

Он улыбнулся, должно быть, выражению моего лица — там было очень много мяса.

— Но лучше мне не показывать этого твоему другу.

Я нахмурилась:

— Другу?

— Ему.

Он кивнул на оленя, который темным силуэтом застыл на фоне неба, все еще глядя на нас, одно ухо вперед, другое назад.


Аласдер Ог Макдоналд. Таково было его полное имя.

— Но у меня есть еще имена, — сказал он. — Красный — из-за волос, а также из-за одной битвы, когда я весь перемазался кровью убитого врага. Я отлично дерусь. Думаю, это у меня получается лучше всего. Внизу, в Арджилле, меня зовут Задира из-за стычки с Кэмпбеллами, которую я устроил, когда был мальчишкой. Мне сломали несколько ребер, но я им тоже переломал кости. Задира… Я всякого наслушался. Щенок. Второй.

Пока он говорил, я направилась к огню. Вечер подошел к середине, январский свет тихо умирал. Аласдер уселся в дверном проеме хижины — наполовину внутри, наполовину снаружи. Куры клевали что-то около него.

— Щенок?

— Мать говорит, что я лучше отзывался на свист, чем на свое имя, когда был маленьким. Говорит, что собака лучше знала гэлик.

Мне понравилось слушать его.

— Наш клан тоже много как называют. Маклейны или люди из Гленко, как правило, но если ты спросишь лоулендеров… — он состроил рожу, — то услышишь имена, в которых зазвучит ненависть. Папистское племя. Гэльское стадо…

Он вдавил пятку в землю.

— Я знаю, — сказала я.

— Наши имена?

— Знаю, какими могут быть имена. У меня их много. Прежде всего я Корраг. Но другими именами меня называли чаще, чем этим. Карга. Ведьма. Дьявольское отродье.

— Сассенах.

— Я не знаю, что это значит.

— Англичанка, — сказал он, улыбаясь, и поймал мой взгляд. — Это значит «англичанка». Ты разве не оттуда?

— Оттуда, — ответила я. — Я из Торнибёрнбэнка. Это деревня, где есть горбатый мостик и вишневое дерево. Рядом с ней была римская стена, а еще там дует такой ветер… Я родилась там. В очень морозную ночь.

В памяти всплыл тот мороз. И другие морозы.

— Но теперь ты здесь, — сказал он.


Я подогрела немного мяса в котелке и положила в него травы. У меня нашлась еще черствая лепешка, я достала ее, и нам пришлось вытаскивать еду из котелка руками.

Я сказала:

— У меня нет тарелок.

Но он не стал ни хмуриться, ни возражать.

— Как твой отец?

Аласдер ел. Он ел, как едят мужчины, — быстро, не поднимая глаз, он доставал мясо лепешкой. Я смотрела, как движутся его руки.

— Он в порядке. У него в голове бушует пламя, мне кажется, — но больше от Хогманая, чем от раны. Он все так же вспыльчив.

Я смотрела на огонь. Потом сказала осторожно:

— Про него ходит много всяких историй.

— О да. Много. Он, наверное, самый известный хайлендер со времен Бонни Данди.[21] Конечно, в основном из-за его роста и внешнего вида. Еще из-за того, каков он в бою. Ты видела старика в кресле с собакой у ног, но как-то в одной битве Маклейн в одиночку снял скальпы у дюжины человек — это правда. Так стремительно набросился на Глен-Лайон, что те, кто успел сбежать, бежали босиком. Некоторые сгорели в своих домах. Он сражался и с англичанами тоже.

— С англичанами? Потому что они были англичанами?

— Потому что они продвигались на юг вместе с Кэмпбеллами. Люди из этого клана всегда нас ненавидели и считали врагами. Видели в нас беду.

— Потому что вы грабители?

— Это они так говорят. На самом деле все кланы воруют, понимаешь? Даже Кэмпбеллы. Но… — он пожевал мясо, — вообще-то, корни вражды лежат гораздо глубже. Они тянутся к Богу и политическим интригам. К тому, какой мы видим Шотландию и какое будущее прочим ей. Междоусобицы в этих местах не прекращаются уже очень давно.

Я молчала. Подумала немного, а потом прошептала:

— Здесь столько ненависти.

— Здесь не больше ненависти, чем где бы то ни было. Ты знаешь это. Ты бежала от ненависти? Боялась за свою жизнь?

Да, так оно и есть.

— Но я никогда не причиняла вреда человеку. Я никогда не дралась.

— Никогда не дралась? Вообще?

Я пожала плечами:

— Ни руками, ни оружием.

Он выдохнул, раздув щеки:

— Это справедливо. У тебя маленькие ручки, они не подходят для драки.

Да уж, они совсем не такие, как у него. Я посмотрела на его руки. Я знала его правую руку — ее полулунные шрамы, ее отметины. Я видела, как она отрывает куски от лепешки, и вспоминала, как растопырила его пальцы поверх припарки, как приказала: «Нажимай. Вот так». Казалось, это было так давно.

— Может быть, — сказала я, — однажды не будет ненависти. Ни тьмы. Ни битв.

— Ты веришь в это? — Он потряс головой. — Пока есть зависть и жадность, нас всех будут ненавидеть. Так будет, пока Вильгельм сидит на троне.

— Вильгельм? Ты ненавидишь его?

— Он точно так же ненавидит нас! Потому что мы не считаем его королем. Мы не клянемся ему в верности и не подчиняемся ему, хотя он сам это знает.

— Из-за веры?

— Ага, из-за веры. Потому что он не нашей веры и не из нашего народа. Он стыдится горцев, зовет нас «приносящими беду», и «варварами», и «камнем на шее», что достался ему вместе с троном, но видел ли он нас когда-нибудь? Приходил ли в нашу или в любую другую долину? Нет, этого не было. — Он прищурил глаза. — Я говорю с тобой на английском. Ты знаешь почему?

Я не знала.

— Не все наши умеют говорить по-английски. Старики, например. Но Маклейна посылали в Лондон, когда он был мальчишкой, — его заставили учить. Правительство считает, что если кланы утратят свой язык, они могут потерять и свою веру и это было бы прекрасно. — Он покачал головой. — Нас хотят искоренить, сассенах. Сломать нашу судьбу, перебить нам хребет. Мы должны сохранить свой старый язык — больше говорить на гэльском. И мы должны выступать против этого короля и тех, кто ему служит, и разить их, если придется…

Я внимательно слушала. Сидела у огня с курами и смотрела, как вечерний свет тускнеет за головой Аласдера. Я удивлялась его краскам — краскам света. Не серый. Не темно-синий.

— Ты сразил многих? — спросила я.

— Ага. Когда мне приходилось драться. При раздорах или нападениях на клан. Я сражался в Килликрэнки,[22] и мой дирк убил нескольких человек на том побережье.

У меня в душе поднялась глубокая, тягучая тоска. Я прислушивалась к долине, к треску пламени, к звуку, с которым он ел. К ветру. Я думала о том, из какого далека прилетел тот ветер, и о деревьях, которые он качал где-то, о птицах, которых он принес с собой.

Аласдер смотрел на меня.

— Ты молчишь, — сказал он. — О чем ты сейчас думаешь?

— О том, зачем ты пришел сюда, — чтобы рассказывать мне о битвах? О людях, которых ты убил? Пришел, чтобы заставить меня думать, будто я была не права, что вообще пришла сюда, что пришла на северо-запад?..

— Я пришел сюда, чтобы отдать тебе оленину, — прервал он.

Я кивнула, покраснев:

— Я знаю.

Некоторое время мы сидели неподвижно. Огонь выгибался, словно вылизывающаяся кошка, и мы оба смотрели на него — на красный светящийся торф.

Он спросил:

— Твое имя? Оно очень странное.

— Это мама назвала меня так. Ее звали Кора. Это ее настоящее имя, но ей вслед кричали «карга» так часто, что ей стало казаться, что так ее и зовут. Она соединила слова, чтобы создать мое имя, — «Кора» и «карга».

По его лицу было видно, что он размышляет.

— У нее был странный юмор, — продолжала я. — Она смеялась, когда я родилась.

— Ты знаешь, что значит твое имя на нашем языке?

— Корраг?

— Да. Знаешь?

Я перевела взгляд с огня на его лицо, потому что не знала. Я не понимала его.

— А оно что-то значит?

Он поднял палец. В полумраке хижины он поднял указательный палец и медленно показал на меня — на мое лицо, на мои глаза.

— Это гэльское слово, — сказал он, — обозначает вот это.

— Палец?

— Палец.[23] У тебя гэльское имя, сассенах. Так что, возможно, ты была права, перебравшись так далеко.


Мистер Лесли, вы помните, я говорила, что бывают такие моменты, которые могут изменить жизнь? Маленькие события? Я думаю, это был один из них. То, как Аласдер поднял палец. Как он смотрел на него в сумерках.

Я не забыла его темные очертания на фоне неба, темное лицо.

Когда он уходил, я поблагодарила.

— Спасибо за мясо, — сказала я.

— Я надеюсь, оно поддержит тебя. Там довольно много.

— Ты достаточно оставил себе? Для твоей жены и семьи? Мне хватит гораздо меньшего, чем ты принес.

— У нас с Сарой есть немного.

Я кивнула и улыбнулась.

Мы коротко попрощались.


Смотрите. Видите? Мой палец. Не такое уж значительное зрелище. Он маленький и грязный, с обломанным ногтем и немного искривлен, потому что я хваталась за скалы и вереск, когда карабкалась к вершинам, у меня потому и на ногах пальцы скрючены. Кобыла укусила меня однажды, думая, что это еда, и у меня на пальце все еще остался отпечаток ее зубов — здесь. Я не слишком переживала по этому поводу. Он кровоточил, но тогда у меня была сумка Коры, в которой лежал спорыш.

«Корраг» значит «палец».

Вы знаете, что говорили люди? Те, кто жил в других долинах и слышал обо мне и о моем имени, но никогда не видел меня? Они знали о моих травах и призрачно-серых глазах и о том, как я брожу по склонам в ветреную погоду, и говорили: «Корраг? А… Это оттого, что она проклинает, указывая пальцем. Она тычет им в человека, и он превращается в камень…»

Вы услышите такие разговоры. Вот что они расскажут вам — Кэмероны с севера и, возможно, пара Стюартов. Был еще один, по имени Бредалбейн, он якобы слышал, что мой палец как уголек — светится на конце и им можно причинить боль. Но он был слабоумный. Что вы ответите им?

Скажите: «Нет. Она никогда не тыкала пальцем, уж точно не в людей, и она никогда никого не проклинала». Этого никогда не было.


Я рассматривала потом свой палец. Я видела морщинистые складки, линии на нем и думала: «Как это может быть моим именем? Моим собственным именем?»

Мне не нравилось. Ни значение моего имени, ни мои маленькие ручки.

Но теперь мне понравилось и то и другое. Я знаю их, и они мне нравятся.

«Корраг? Почему Корраг?»

«Потому что она была храброй. Она указывала путь».


Я знаю, что должна быть благодарна, — и я благодарна.

Но я скучаю по нему, мистер Лесли. Все время, пока бодрствую, я скучаю по нему.

Он снится мне ночами, и мне кажется, что я рядом с ним или что я сижу у огня, пока он говорит или ест мясо, но потом я просыпаюсь и начинаю скучать по нему. Я скучаю по нему все больше.


Вы ведь не покинете меня прямо сейчас? Я знаю, что уже поздно. Но поговорите со мной об Ирландии и ее небе, о ваших сыновьях и о жене.

Возможно, они приснятся мне.

Убаюкайте меня своим рассказом.

Любовь моя, у меня не хватает слов, чтобы как следует поблагодарить за твое письмо. Меня утешает лишь то, что я вижу твой почерк, и, когда я читаю письмо, мне кажется, будто ты здесь, со мной, в Инверэри. Я хочу, чтобы ты была здесь, ты знаешь. Читая по вечерам у огня Библию, я смотрю на второй стул в этой комнате, на который я никогда не садился, и представляю, какой бы ты была, если бы сидела на нем. Может, ты бы вышивала. Или держала на коленях какой-нибудь романчик. Я много чего повидал, Джейн. Как епископ, как изгнанник. Но прекраснейшее из зрелищ я видел как муж.

Я сказал ей об этом.

Сегодня вечером она стала чувствительной, по-моему, она плакала в темноте. Она беспокоилась так сильно не о своей смерти, как мне кажется (она, конечно, очень тревожится из-за нее), — скорее, ее волновала жизнь. Она видит в мире в основном хорошее, видит свет там, где есть тьма. Какая женщина смогла бы говорить о медленно садящемся солнце, после того как солдат пытался надругаться над ней (ты понимаешь, что я имею в виду — худший способ, которым мужчина может надругаться над женщиной)? Она замечает красоту там, где мы обычно проходим мимо. Но сегодня вечером у нее было тяжело на сердце. Я думаю иногда, что в потемках она вспоминает все свои потери заново и боль душевных ран не дает ей покоя.

Она сказала: «Поговорите со мной об Ирландии», когда я убирал перо.

Так что я задержался немного. Теперь она слушала, а я рассказывал. Я поведал ей, как день за днем наши сыновья выросли в сильных и образованных мужчин и что самый сладкий звук, который я слышал в жизни, — это твой голос, поющий песни. Я подарил ей Гласло, с его плющом и садами. Когда я сказал ей, что улицы по весне полны цветов, она спросила, что это за цветы, но откуда же мне знать?!

— Моя жена знает их названия, — сказал я.

И она слабо улыбнулась:

— Женщины знают. Да.

Она спросила о тебе, Джейн. Я не стал слишком возвышенно описывать тебя, ведь это как рассказывать маленькому цветочку на скале о достоинствах прекрасной розы. Это было бы нечестно. Но она спрашивала:

— Отчего вы любите ее?

И как же я мог ответить? Я не знал, с чего начать.

Я пишу это под звон падающих капель. Он доносится снаружи, они катятся с крыши на другую крышу, что находится под моей, — я полагаю, это крыша кухни. Похоже, это медленное начало весны, и я понимаю, что это означает приближение смерти Корраг. Люди тащат дрова и веревки на площадь, и хозяин гостиницы уверяет меня, что «злобному дьявольскому отродью» (его слова, не мои) осталось недолго. Неделя, говорит он, в лучшем случае неделя. (Тут предпочитают сжигать в конце недели. Наверное, потому, что приходит больше зрителей.)

Еще я спросил у него, кто шериф в их городе. Кто, спросил я, принимает клятву верности королю?

Он назвал имя — Ардкинглас.

Так что я найду этого человека и поговорю с ним. Он должен быть одним из последних людей, кто видел Маклейна до жестокого убийства, и мне будет интересно услышать его мнение на сей счет.


Я ложусь отдыхать с твоим письмом. За окном слышен шорох дождя — уже дождя, не снега. Так что да, без сомнения, я поеду на север не позднее чем через неделю.

Ч.

V

Цветки белые и крошечные, когда они отцветают, появляются маленькие сумочки, в которых хранятся плоские зернышки, чаще всего имеющие форму сердца.

О пастушьей сумке

Если вы никогда не были в хайлендских землях, сэр, тогда вы ничего не знаете об оленях.

В Гленко их множество. В той долине жили люди, которые жгли торф, а еще там жили олени. Высотой с лошадь, ореховой масти, они, выстроившись в цепочку, брели по болотам, и я шагала по их следам и не проваливалась. Темными силуэтами они стояли на вершинах, глядя вниз. Они паслись у моей хижины, пока я спала, — сквозь сон я слышала, как они хрупают травой, а на рассвете наступала на их навоз.

Они всегда были настороже. Им пришлось стать такими, ведь сотни поколений их предков получали стрелу в огузок или лезвием по горлу. Так что они вели осторожный образ жизни. Я натыкалась на стадо на каком-нибудь отдаленном холме, когда бродила по долине, подобрав юбки и напевая себе под нос, или собирала травы, и они видели и слышали меня задолго до того, как замечала их я. Шея вытянута вверх, уши вперед. Иногда они смотрели таким взглядом! Он был гораздо красноречивее любой брани. Мы с оленями встречались глазами и всматривались друг в друга долго и пристально, ожидая, кто первый выкинет какую-нибудь штуку. Олени, в основном самки, могут смотреть неподвижно так долго, что начинает казаться, будто это совсем и не олень, а просто скала в форме оленя. А когда я поднимала ногу или наклоняла голову, они убегали. Цок-цок-цок, мелькая светлым задом.

Оленихи и детеныши чистоплотны.

Олени-самцы не такие опрятные. У них толстенная тяжелая шея. Иногда я замечала нити слюны или клочья мха на рогах, словно после тяжелой битвы. Весной они теряли старые рога. Их короны отпадали и умирали, а потом на их месте вырастали новые, которые принимали форму старых. Я нашла прекрасный рог на Сохрани-Меня и принесла его в хижину. Ночью он отбрасывает тень. Я надеюсь, что олень, который обронил его, прожил длинную, хорошую жизнь.

Иногда олени ревели. Я услышала это в первые дни жизни в долине и подумала тогда, что просто одинокий олень приветствует меня. Я никогда не слышала звука, подобного этому — глубокому реву на выдохе.

— Почему? — спросила я Аласдера однажды.

И он заговорил о том, что олени бьются друг с другом, сплетая рога, как мы сплетаем пальцы рук.

— Почему они бьются?

— За самок. Чтобы заполучить их.

— Даже олени воюют в Гленко, — сказала я и закатила глаза.

В общем, там было много оленей. Если бы вы сами побывали в Гленко, вы бы увидели, насколько их там много, вы бы увидели четкие следы копыт на болотах, а навоз, похожий на ягоды ежевики, прилипал бы к вашим ступням. Вам бы пришлось трясти ногой, чтобы освободиться от него.


Мой олень, наверное, видел меня. Я полагаю, он следил за мной, когда я впервые пришла в долину — волоча юбки, с мотыльками в волосах. Я думаю, то, как я строила хижину, отражалось в его глазах.

Он был очень бдителен. Гораздо бдительнее, чем остальные.

Я обыскивала вершины холмов, надеясь обнаружить его. Когда я скребла котелки в ручье или мылась, стоя нагишом в озерцах талого снега, то привычно обегала взглядом пики — вдруг увижу стада пасущихся оленей. Но его не было. Я запомнила его странные рога с нечетным количеством ветвей. Я знала, какой густой и лоснящийся мех у него на шее.

«А что, если он пропал? Что, если он мертв?»

Но он вернулся.

Я сушила водную мяту на солнце. Ее было очень много на берегах озера Ахтриэхтан, из которого водяной бык поднимался в полнолуние. Я не встретила водяного быка, но, вытаскивая траву, почувствовала на себе взгляд пары глаз и увидела оленя — он смотрел на меня с вершины Кошачьего пика. Я произнесла шепотом: «Привет!» — а он убежал, будто испугавшись звука моего голоса.

Но потом он вернулся к хижине, где я раскладывала мяту рядами, как стираное белье. Я выпрямила спину. Рассветное солнце блестело, и мне пришлось прикрыть глаза ладонью, чтобы разглядеть его. Я смотрела, как он очень осторожно спускался по склону. Он подошел ближе. Помахал хвостиком. Склоны Кошачьего пика очень ненадежные, но он ни разу не оступился.

Я вновь сказала:

— Привет.

Он остановился.

У него было семь отростков на правом роге и пять на левом — и я поняла, что это тот самый олень.

Мы долго смотрели друг на друга. Я разглядывала узкие копыта, бледный рот, глаза. Еще я видела, как открываются и закрываются у него ноздри, потом он очень медленно опустил голову, наклонился, и я подумала: «Он учуял мяту. Он нюхает ее…»

Я нагнулась, взяла немного.

— Вот, — сказала я.

Он вскинул голову. Он смотрел очень дерзко, будто я его оскорбила. Его нос чуял траву, и мы стояли так: я — с протянутой рукой, говорящая «вот», и он — поднявший голову. Я надеялась, что он возьмет ее. Мне очень хотелось, чтобы он подошел ближе, чтобы взял траву с ладони. «Только один раз. Возьми ее». Я хотела ощутить его тепло, чтобы на ладони остался мокрый след от слюны. Как делала кобыла. Как делают все живые существа.

— Вот…

Но олени — дикие создания. Он был еще более диким, чем большинство, одиночка с необычными рогами. Я знала, что он хочет попробовать мяту, но знала и то, что пространство, разделяющее нас, для него громадно, а я человек, и это слишком для него, так что он вновь повернулся и важно удалился вверх по склону. Я опустила взгляд на маленькие зеленые листочки в руке и загрустила. Но я знала, что он вернется, потому что видела в его глазах, что он этого хочет.


Это была хорошая весна, мистер Лесли. Она хороша для всех на этой земле, для трав, для растений, которые спали всю зиму. Я выныривала из хижины, вдыхала весенний воздух и лезла к вершинам, которые раньше покрывал снег. Я поднимала камни. Искала буквицу и тысячелистник и еще жуков, а в лесах рядом с Инверригэном обнаружила пижму, которую не видела со времен Торнибёрнбэнка. Я опустилась рядом с ней на колени, погладила листья. Подумала о Коре. Я вспомнила времена, когда была ребенком. Кора всегда говорила, что листья пижмы мягкие, как кроличий мех, а значит, это добрая трава. Она лучше всего помогает от солнечных ожогов и болей в суставах. От этих мыслей мне стало грустно, я скучала по матери. Но ведь она была по-прежнему со мной — в запахе весны, в собранных травах.

Я встречала и других людей — людей, чьи лица я начала узнавать.

Веснушчатые дети из Ахнакона висели вниз головой на ольхе, когда я проходила мимо. Они окликнули меня. Они махали мне руками, и я весело воскликнула:

— Ах вы, летучие мыши!

Они не говорили по-английски и в ответ только хихикали. Их волосы коснулись меня, когда я прошла под ними. А когда я тащила воду от излучины Кое, то наблюдала, как старик Инверригэн рыбачит с сыновьями, — он стоял очень неподвижно, словно болотная птица. А около Собор-гряды я встретила Сару. Ухватив меня за запястье, она спросила:

— Как ты?

Спросила, будто ее и вправду интересовало, как у меня дела. Мы посидели с ней немного. Она поглаживала свой живот, а когда солнце выглянуло из-за облаков, она улыбнулась и выдохнула:

— Солнышко вышло… наконец-то.

Некоторое время мы просто грелись в его лучах.

— Хорошо, — сказала я. — Очень хорошо. Просто отлично.

Кажется, всем было хорошо в те недели.

Как-то раз, в день зеленых почек и сверкающей воды, пришли еще коровы. Я колотила палкой оленью шкуру, чтобы отчистить от зимней пыли, и услышала, как цокают копыта по камням. Я повернулась и увидела в лощине дюжину жующих жвачку черных коров. Макдоналды тоже пришли. Они были перепачканы грязью, щеки у них пылали, они тяжело дышали и похлопывали коров ладонями, а я думала: «Чьих это коров они?..» То были краденые коровы, спрятанные в укромной лощине, чтобы их не могли найти и забрать обратно хозяева. Теперь я знала, где Макдоналды прячут украденное.

Я смотрела на них. Аласдера с ними не было. Только мужчины, говорящие на гэльском, те, что похожи на медведей. Они даже не взглянули на меня. Они прошли так близко, что я почувствовала движение воздуха, их пот, но они не сказали ни слова, и я опечалилась: «Почему они не улыбаются? Не приветствуют меня?» Я стояла опустив руки.

Но когда они уходили, тот, у которого был шрам на подбородке, обернулся на ходу, так что даже шел задом наперед некоторое время. Он помахал мне рукой. Я помахала в ответ.

Это мелочи, сэр, которые делают мир лучше.


Я редко чувствовала себя одинокой в те месяцы. Мне нравилось встречаться с людьми, правда иногда я хотела тишины и покоя. Я не могла даже снять одежду, чтобы вымыться, не опасаясь, что меня кто-нибудь увидит. Мне было почти нечего прятать — кожа да кости, но все-таки нехорошо, когда тебя застают в чем мать родила.

Человек с занозой в большом пальце пришел ко мне, и я вытащила ее.

Как-то на меня выскочил пыхтящий Бран, задрал ногу возле ореха. Но он убежал, а люди не появились. Если с ним и был кто-то, то никогда не спускался к моей хижине. Я смотрела на склоны, но всегда видела одно и то же — камни и клочковатую траву.

Мне нравилось наблюдать за другими. Нравилось, когда люди приходили ко мне. Тем не менее я говорила своему отражению в торфяном озерке:

— Ты рождена для одиночества, Корраг. Не люби. Не ищи его в тенях. Не шепчи его имя.

Потому я еще и уходила. Я выбирала ветреные дни, чтобы добраться до болот Раннох-Мура — где умерла моя кобыла и где я смотрела вслед ее удаляющемуся призраку. Где я скиталась, облаченная в лохмотья, в скорбь и усталость, где я еще не увидела впереди Гленко. Где у меня была другая жизнь.

Я стояла на западном краю долины и наблюдала, как вьются пчелы и поднимаются в напоенные ветром небеса. И я полезла на гору, что высилась рядом со мной, — Темная гора, а может, все-таки лучше Стрелка, потому что у меня все еще оставался след от раны на пятке. Но я думала: «Карабкайся вверх! Подумай о том, что ты увидишь…» Это было трудное восхождение. Я цепко хваталась пальцами. Иногда я видела вереск далеко внизу и оттого твердила: «Продолжай двигаться! Ползи вверх!» И я представляла себе радость, которую почувствую, когда доберусь до вершины: разреженный воздух, израненные руки и ноги — и красота, что откроется передо мной!

Но я не ощутила радости на вершине. Напротив, я учуяла неприятный запах.

Я остановилась. Там, на вершине этой темной зубчатой горы, обитала Гормхул.

Я дышала с трудом. Уперев руки в бока, я возмутилась:

— Ты? Здесь?

Восхождение было очень трудное! Я припадала к земле, и прыгала, и раскачивалась, пока карабкалась вверх. А она была втрое тяжелее меня и вчетверо старше и ничего не ела, насколько я знала, но тем не менее она стояла здесь, со своей кожей, похожей на крылья златоглазки, в своей изношенной шали, колышущейся на ветру. Она ничего не сказала. Она просто отступила в сторону. И за ее спиной я увидела укрытие из камней и невысокий очаг, а еще кости и старые тряпки. И двух других женщин, сидящих у костра.

Я осталась ради приличия. Я присела на камне и улыбнулась новым знакомым. Такие же худые и бледные, как Гормхул, но мне показалось, что чуть помоложе. Лицо одной было сильно повреждено, похоже, ей когда-то сломали кости, потому что нос у нее был расплющенным, а нижняя челюсть неровной. Нижние зубы выдавались вперед, а потому она нечетко произносила слова, когда говорила.

— Тотиак, — пробормотала она, — с Малла. Остров на юге…

И она умолкла. Вторая ничего не сказала. Она уставилась в землю, положив подбородок на колени. В ней было больше грусти, чем я, наверное, когда-либо видела, и Гормхул прошипела:

— У этой нет языка.

— Нет языка?

— У нее есть язык, но она не говорит. Не может. От потрясения у нее отнялась речь.

— Потрясение?

— Лодка перевернулась. Луйрак. Из Тирей. И все вокруг нее утонули, они цеплялись за ее волосы, руки мертвого человека держались за ее юбки… Все утонули, кроме нее.

Это было совсем не хорошо — сидеть наверху Темной горы с этими женщинами, которые были такими странными, жили такой дикой жизнью, что даже Кора не позавидовала бы им. У них в очаге валялись обглоданные кости и перья, со стороны отхожего места ветер доносил дурной запах. Там не было даже закутка для сна — только скалы и узел из грязной ткани. Никакой травы, кроме моей белены. Я увидела ее, сидя на камне.

Гормхул смотрела на меня. Смотрела, как впервые, — словно, может, знала меня, а может, и нет.

— Ты изменилась, — сказала она мне так, будто это ей не по нраву.

Я нахмурилась:

— Нет.

Я выглядела по-прежнему. В отличие от нее. Это она изменилась, как мне показалось. Около рта появились болячки. Шелушащиеся коросты в уголках рта осыпались хлопьями, когда она говорила, — все из-за зимы. Я подумала, что окопник может ее вылечить.

— Ты другая, — сказала она. — Семена были посеяны везде, и наверх они выходят сквозь землю…

Странные слова. Я покачала головой. Тотиак издала звук, который обычно издает Бран, когда вылизывается, — а она ела что-то с ладони. Ее нижняя челюсть сильно вихлялась, а щеки были острыми из-за сломанных костей.

Я проговорила:

— Это из-за хорошей погоды. Кажется, за прошедшие две недели я видела больше народу, чем за всю свою жизнь. Люди рыбачили в Кое. Ткали. Я видела мальчиков, которые тренируются с мечами, и…

Гормхул сказала:

— Мародерствуют.

— Мародерствуют?

— Ага. Крадут. Рискуют. Вот что они делают…

Она знала, о чем говорила. Она ковыряла языком в ямках, оставшихся от зубов, словно усиленно думала, и возможно, так оно и было. Но у нее были ветхие мозги, ослабленные беленой и возрастом, — я уверена в этом.

— Они будут брать и брать. Они пригонят сюда больше скота. Дерн. Лошади… Это приведет их к гибели в конце концов, — сказала она, — это воровство. А младший — худший из воров. Твой.

— Мой?

— Твой. Его семя растет, как и его грабежи. Эти коровы с Глен-Лайона… Он нашел их у реки, на водопое, и взял в сумерках. Ох, с ним беда. Дикие сердца. Все было в огне, как его волосы, и прошлым летом его заковали в кандалы в Инверлохи за его дела, а королева пришла освободить его. Сама королева! Она не протянет долго. Она сильнее, чем ее муж, но чума унесет ее…

— Гормхул, — сказала я, — о чем ты говоришь?

Она посмотрела на меня:

— Ты знаешь… — Потом еще: — Маленькая свеча ярче горит там, где, кроме нее, нет свечей…

И она перевела взгляд с меня на Раннох-Мур, и смотрела, как тени облаков скользили по скалам.

— Ты придешь ко мне, — сказала она, — когда завоет волк.

Я покачала головой:

— Волк?

Вот теперь это стало настоящей бессмыслицей.

— Когда прозвучит его зов. Ты вернешься…

— Волк? — У меня мелькнула мысль. — У тебя есть дар предвиденья?

— Волки долго не задержатся. Нет-нет…

Я подвинулась:

— Он есть у тебя? Дар? Гормхул?

Она встала и принялась бродить как потерянная среди камней и отбросов, теребя в руках мертвую птицу и нашептывая что-то под нос. И я чувствовала в ней странную силу. Наверное, это белена смутила ее разум и наполнила его видениями. А может, это из-за своего роста и старости она кажется такой загадочной, такой мудрой.

Скатившись по камням и направившись домой, я прошла мимо человека из Ахтриэхтана, который копал торф в долине. Я подкралась к нему. Очень тихо спросила:

— Коровы. В Укромной лощине. Где они украдены?

Он меня понял:

— Глен-Лайон. Северо-восток.

Но откуда она узнала об этом? С ее сломанной, затуманенной беленой жизнью?

Я очень плотно обхватила себя руками, скрючившись у огня в ту ночь.


Дар предвиденья. Даже вы, сэр, слышали о нем — о том, как человек может прозревать грядущее, может видеть его и знать, каким оно будет. Кора билась в судорогах на полу. Она выгибала спину, и когда это проходило, она сжимала ладонями голову и говорила: «Кажется, у меня шея висельника» или «Бойся телят с отметинами…» Я думаю, так она увидела «северо-запад». Увидела веревку и поняла: «Вперед!»

Иногда Кора продавала свои видения, свой дар предвиденья. Бывало, она возвращалась из Хексема с пригоршней пенни, которые тратила на еду или на ленточки для волос. Но Гормхул была не такой. Она ничего не продавала. Она держалась подальше от домов, пряталась высоко в горах, а среди Макдоналдов ходили легенды о ней — о козлоногой твари, что завывает в полнолуние. О необычном помете, что находили в траве. Леди Гленко говорила о «пэн ни» — женщине из тумана, которая полощет одежду в Кое темными ночами, и это значит, что смерть ходит рядом. Я слышала это и понимала, что они говорят о Гормхул. Я сказала:

— Она настоящая, не из тумана. Я встречала ее, от нее воняет гнилью.

Но верования подчас сильнее правды.

— Держись от нее подальше, сассенах, — велела леди Гленко. — В ней смерть.

«Ведьма. Провидица. Старая карга».

Но Гормхул все-таки тоже человек. Они все трое были людьми — людьми из крови и плоти, с бьющимся внутри сердцем. Тотиак чесалась и чихала. У Луйрак из Тирей приходили месячные — я замечала красные пятна у нее на юбках, когда она проходила мимо. А как-то раз я видела, как Гормхул следит за мужчиной из клана Кэмеронов, который пришел в Гленко из дальней долины. Он шагал, распевая песни, а она кралась за ним некоторое время. Почему? Можно догадаться. Полагаю, она хотела бы предаться с ним страсти, но никогда не пыталась прямо себя предложить.

Я слишком много говорю об этом.

Но на самом деле я пытаюсь объяснить, что, несмотря на дар предвиденья, и вонь, и дикую жизнь, они все же были человеческими существами. Они все же были дочерьми, сестрами, женами, и я смотрела в их мутные от белены глаза и думала: «Что случилось? Через что им пришлось пройти?» Потому что никто не стал бы жить такой жизнью без причины. Никто не стал бы жить в отшельничестве на горе, если бы с ним не случилось какое-то несчастье — увечье, или потеря, или нечеловеческий ужас.

Наверное, Тотиак пострадала в драке. Какой-то мужчина или несколько избили ее и бросили умирать — я видела, какой формы ее кости, и слышала, как они пощелкивали, когда она двигалась. У девушки из Тирей было такое одинокое и израненное сердце, что у нее отнялся язык, и, мне кажется, ее мучили жуткие кошмары, потому что как-то я слышала ее крик в ночи — это был крик боли. Тотиак снились тонущие лодки.

А Гормхул? Я никогда не узнаю, почему она стала такой. Но явно она жевала белену, чтобы заглушить отголоски прошлого.

Однажды я услышала, как она прошептала: «Любовь…» И все. Больше ничего. Но по тому, как она произнесла это слово — медленно, с ленивым блеском в глазах с красными ободками, — мне показалось, она желала, чтобы это чувство никогда не приходило к ней.

* * *

«Посмотри, что любовь сделала с ними. Посмотри, что сделали люди».

Но разве слова могут помочь? Я считала дни до встречи с Аласдером.

Я высматривала его на вершинах. Пробираясь по лесу, я слышала, как птица вспархивает с куста, и думала: «Он?» Но это был не он.

И все-таки он пришел. Он спустился со склонов Кошачьего пика, камни сыпались у него из-под ног. Они падали, как капли дождя. Я услышала грохот, а когда повернулась, то увидела, как они скачут по скалам и падают на коров, и подумала: «Что за…» И когда я посмотрела вверх, он был там.

— Я уезжал, — сказал он. — Слишком надолго, как мне показалось.

Его волосы сияли в солнечном свете, и он виделся мне еще большим, чем в прошлый раз. Он достал из кармана тонкую яичную скорлупку, голубую в темную крапинку. Ее половинку, точнее. Внутри сохранилась белесая пленка и маленькая прожилка крови, и я знала, что оттуда вылетела птица. Она вылупилась и улетела прочь. Он положил скорлупку на мою ладонь.


Мы решили прогуляться в этот теплый тихий вечер. Коровы, что паслись вокруг, отмахивались хвостами от насекомых, тучами жужжащих над ними.

— Скоро мы перегоним их, — сказал он. — Перегоним на пастбище в Раннох-Муре. Твоя лощина слишком мала для такого большого стада.

— Моя лощина?

— Ага. Твоя.

Мы пришли к Встрече Вод. Когда-то я постирала здесь свой плащ и развесила паутину на деревьях. Кажется, прошла тысяча лет. Водопад уже так не грохотал, и не было той дымки, потому что снег стаял и дождя мы заждались.

Аласдер спросил:

— Как ты тут жила?

— Очень хорошо. Не бездельничала. Весной просыпаются травы, и я собирала их.

Он кивнул, но я сомневаюсь, что он слушал меня. По глазам было видно, что мысли его где-то очень далеко.

— Моя мать научила меня. Она много странствовала и собирала травы в тех местах, мимо которых проходила…

— Я был не прав в прошлый раз, когда сказал те слова. Я был слишком напорист. Это мой путь, и я должен понимать это. Женщинам нет дела до военных историй…

— Только не этой женщине. — Я улыбнулась. — Я излечиваю раны, а не наношу их.

— Я запомню это, — кивнул он. — Ты бежишь, а я сражаюсь.

— Возможно, тебе стоит поменьше сражаться. Войн много, но они не служат во благо, — по крайней мере, насколько я смогла убедиться.

Он отвел взгляд:

— Внутренне ты совсем не такая, как я. Ты не похожа ни на кого из тех, кто живет здесь. Я понял это, когда ты зашивала рану нашему отцу. Я думаю, ты создана скорее для первоцветов, чем для клейморов,[24] — сказал он, поддразнивая меня.

— Скорее, для яичной скорлупы.

— Ага. Я увидел ее и подумал о тебе.

Я снова улыбнулась. Посмотрела на его руку в травинках и подумала о том, почему внутренне я всегда отличалась от других — почему я всегда одинока. Кора была такой, как я, правда ведь? Но здесь таких не нашлось, и я давно не встречала подобных мне.

— Я неприятна твоему брату, — сказала я.

— Иэну? Это не неприязнь. Это недоверие.

— Недоверие? Но я вылечила вашего отца.

— Да, это так. Наш отец принял тебя. Клан принял. Но посмотри на себя. Послушай себя! Некоторое время шли разговоры, что ты шпионка, сассенах.

— Чья?

— Голландского короля. Кэмпбеллов. Шпионка, с этими твоими глазами и писклявым голосом, посланная, чтобы втереться к нам в доверие и узнать, что мы замышляем. Чтобы вынюхать что-нибудь о нашем якобитском клане… Ты говорила о том, что у тебя нет бога и нет короля.

— Я не шпионка.

— Я знаю, — сказал он. — Я знаю. Но я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил так, как ты. Весь наш клан живет и сражается, лишь чтобы вернуть короля Якова на трон. Мы все служим королю, а ты… — Он длинно и тяжело вздохнул. — Пойми, о чем думает мой брат. Однажды он станет главой нашего клана, а сейчас мы слишком рискуем. Тучи сгущаются…

Мы слушали водопад. Слушали тишину, которая наступает, когда двое людей хотят говорить, но не решаются. Вокруг было столько света, вода блестела так ярко, что было трудно думать о сгущающихся тучах, врагах и войне. Трудно поверить в то, что у меня были и другие жизни, с пепельного цвета кошками и кровавыми зимними рассветами, от которых захватывало дух. Казалось, это было так давно.

— Сара ждет ребенка, — сказал он. — Она еще сомневалась в этом после Хогманая, но теперь уверена. Он быстро растет. Она… — Он отвел руку, показывая, какой у нее живот.

Я кивнула:

— Я знаю.

— Правда?

Я пожала плечами, показала пальцем на глаза:

— У меня есть вот это.

— Правда?

Мы кивнули друг другу. И молча двинулись обратно к хижине под пение птиц и жужжание мух. Я нашла пустырник, эту истинно женскую траву. Он лечит тошноту и беспокойство, он хорош вообще для всего, и я дала его Аласдеру.

— Нужно заварить листья и пить маленькими глотками, — сказала я. — А если бросить немного в огонь, то запах дыма успокоит ее. Он с Собор-гряды. Там есть склон, поросший этой травой.

Он удивленно переспросил:

— Откуда?

Тогда я, покраснев, перечислила придуманные мною имена холмов, по которым я бродила, которые так любила и чьи очертания хорошо знала. Я перечисляла их, а он слушал и улыбался. Он даже задержался немного и, усевшись у очага, назвал мне их настоящие имена. Вместо того чтобы уйти с пустырником, он остался и нашептывал мне:

— Гирр-Аонах. Аонах-Дабх. Сгорр-на-Ких.

Он произносил названия очень медленно. Он помогал себе руками, будто отщипывал слова, когда проговаривал их.

— Твоя очередь, сассенах.

— Аонах-Дабх.

Я старалась. Я складывала губы точно как он. Сидя у огня, мы произносили одни и те же слова.


Он остался со мной до самых сумерек. Потом взял траву и медленно повернулся к выходу.

— Быть может, где-то у тебя есть мужчина? — спросил он. — Муж?

— Нет.

Он переступил с ноги на ногу, посмотрел на пустырник в своей руке:

— Тебе не грозила опасность?

Я не поняла, что он имеет в виду. Я моргнула. Когда человек по-настоящему может быть в безопасности?

— Когда путешествовала, — сказал он. — Ты такая маленькая — и одна и не можешь постоять за себя…

Его губы дрогнули. С них сорвались слова, которые он не хотел произносить.

Тогда я поняла его. Я догадалась, о чем он спрашивает. Солнце опустилось совсем низко. Мы очень внимательно разглядывали пустырник, маленькие волоски на кончиках листьев. Я вспомнила, как солдат шептал: «Тише… Ты будешь ласкова со мной».

— Не всегда, — сказала я.

— Где? Где тебе грозила опасность?

Я шмыгнула носом:

— За день до того, как я пришла в Хайленд, на меня напали.

— И сильно навредили тебе?

— Не слишком. Не настолько, насколько могли бы.

Он напрягся. Я видела, как напряглись его мышцы и он резко выдохнул.

— Здесь ты будешь в безопасности, — сказал он. — Я обещаю.

Мы с ним никогда не были сильны в прощаниях. Они всегда получались одинаковыми — мы стояли, ковыряли камни башмаками, пока он не поворачивался быстро и не уходил.


Я размышляла, почему он спросил меня. Я грызла ногти и крутила волосы. Лежа в темноте рядом с толстыми старыми курами, думала: «Почему он спросил меня?» и «Она ждет ребенка».

Я не похожа на других — так он говорил. «Но все-таки я человек и чувствую то, что чувствуют люди». Я знаю, какая красота может быть в людях. Я видела ее в том, как женщина укладывает волосы под чепец и закручивает прекрасные локоны, а у меня были темные волосы и не было чепца. За день до того я опустила голову, чтобы попить из озера, а когда подняла ее, то в волосах запутались водоросли и водяная улитка. Целый день я этого не знала. Улитка раскачивалась на моих волосах. Она оставила на мне влажный серебристый след, и я пронесла ее через Три Сестры, так что она увидела то, что ни одной другой улитке не дано было увидеть.

Я повернулась на бок, обняла колени.

Мое сердце твердило: «Он, он…» Но разум требовал прекратить этот лепет, потому что какой в нем смысл? «Засыпай, Корраг. Хватит чувствовать то, что ты не должна чувствовать».

* * *

Я вижу, какими круглыми стали ваши глаза. Как вы смотрите на меня сквозь очки, словно я и есть та самая шлюха, которой меня так часто называли, — потому что «шлюха» всегда следует за «ведьмой». Что за ужасное слово! Что за липкая паутина, опутывающая девушку, — однажды брошенное, оно оставляет метку. Меня тоже заклеймили им. Я и сейчас чувствую его жжение.

«Шлюха». Оно заставляет меня вспомнить свою английскую жизнь, потягивающихся серых кошек и мать, которая возвращалась на рассвете, полуодетая и до краев наполненная страстью. «Шлюха» была камнем, брошенным в нее. «Шлюха», — бормотали, когда она шла по улицам, держа меня за руку, а однажды она и сама назвала себя шлюхой — она прошептала это, глядя на свое отражение в стекле. Она была так печальна. Она дотрагивалась до кожи вокруг глаз — вот так.

Это слово всегда произносят со страхом. Потому что только женщина с сильной волей и мудрым сердцем бросает вызов законам. И все люди в Торнибёрнбэнке боялись Коры, потому что понимали: она знает себя и живет такой жизнью, на которую другие бы не отважились. А некоторые, может быть, втайне мечтали узнать, каково бывает лунной ночью на болоте, когда в душе звучит волчий зов, но их собственный волк был ими же заперт в клетку и заморен почти до смерти. Кора в таком случае была «шлюхой». Они знали, какая сила таится под темно-красными юбками.

Но я — это я, не так ли? Дочь своей матери, да, но, кроме того, я сама. И вы просидели тут со мной достаточно, чтобы понять: я позволила своему волку бежать, куда ему вздумается. Когда сидела, скрестив ноги, на ночной горе и ждала, ждала, ждала, пока не поднимется солнце и не наступит день.

Вы знаете, что я была создана для одиночества. Но жила я в основном для людей.

Я хотела любви, мистер Лесли. «Не люби», — сказала Кора, но я хотела, хотела найти любовь и чтобы она была необыкновенной. Я твердила себе: «Я не одинока», и я действительно была не одна, потому что находила столько утешения в том, как колышутся деревья и как капает дождь, даже моя кобыла и куры были мне хорошими друзьями. Но время от времени я ощущала пустоту. Я лежала на вереске, поворачивала голову и рассматривала его, любовалась его цветом, вдыхала его аромат и страстно желала, чтобы рядом находился человек, который смотрел бы на облака вместе со мной.

Разве я не всегда старалась быть доброй? Ко всем живым существам?

Гормхул назвала его: «Твой…» Но он не был моим.

Я вот что скажу. Если «шлюха» — это огонь, то я лед. Если «шлюха» это полночь без звезд и луны, без комет, которые оставляют за собой хвост призрачного света, тогда я — сияние. Белое, как молоко.

Джейн, я ходил там, где ходила она, и видел то, что видела она. У нее дар! Я пишу это у себя в комнате, как всегда. Но она так красноречиво рассказывает о своей дикой жизни, о жизни среди вереска, мха и камней, что мне кажется, будто я тоже там. Это очарование? Это мастерство? Все, о чем она говорит, близко мне. Я шагал по берегу моря нынче вечером, и мне казалось, что это река Кое и что дома, мимо которых я прохожу, — это горы. Я зашел в комнату, где есть очаг, и занавески, и мои книги, и вдруг мне захотелось на миг все эти блага обменять на дом в глуши под звездным небом. Я ощущал волшебство, когда она рассказывала свою историю.

Не иначе, во мне живет тоска по дому. Похоже, я стал излишне чувствительным. Мне не хватает здесь той уверенности и надежды, что была у меня в Эдинбурге. Уже не кажется столь важным рассказ Корраг о злодеянии; во мне поселилась печаль, на мои плечи легло бремя, для которого мне и слова-то не подобрать. Может, именно из-за этой печали я так глубоко погружаюсь в историю узницы. Я согласен с тем, что природа способна исцелять — сменой сезонов, каплями дождя. Возможно, мы слишком далеки от природы.


Вернемся к Ардкингласу.

Он и в самом деле шериф. Колин Кэмпбелл Ардкинглас — низенький пухлый человечек с такой светлой кожей, что она даже бледнее, чем у большинства жителей этой страны. Когда он принял меня, мне показалось, что он совсем болен. Под глазами у него легли тени, увидев которые я спросил:

— Я не вовремя, сэр? Я могу зайти позже…

Но он покачал головой и ответил:

— Нет-нет. Заходите. У меня всегда найдется время для священника. По вашему голосу я понял, что вы проделали долгий путь.

Какое же у него прекрасное жилище! Если я когда-то сомневался, что у семейства Кэмпбелл есть деньги, то все сомнения отпали в его кабинете, который лучше, чем те, что я видел в Эдинбурге. Гигантский камин, Джейн! В нем можно зажарить свинью, и от него разливается приятный свет на стекло и деревянные стены. Хозяин предложил мне виски, но я вежливо отказался, потому что выпивка одурманит ум, а мне сейчас нужна светлая голова, как мне кажется. Он плеснул себе в стакан, но ни выпивка, ни жар очага не прибавили краски его щекам. Он оставался призрачно-бледен.

— Чем я могу вам помочь? — спросил он.

Я назвал свое ненастоящее имя и фальшивую цель (Господь простит мне эту ложь, ведь она была сказана во имя его и ради блага народа). Я довольно пространно объяснил, что желаю освободить мир от вероломства, от еретиков и язычников и это тот путь, что указал мне Господь. Без сомнения, я говорил искренне. Не без некоторого лукавства я сказал, что слышал о его набожности и уверен: он любезно окажет мне помощь.

— Несомненно, — кивнул он. — Я сделаю все, что в моих силах. Мы можем возлагать надежды на цивилизованный мир.

Я заметил, как быстро он выпил виски и налил вторую порцию.

— Могу я задать вопрос, сэр, о Гленко?

Что ж, Джейн, я увидел, как он вздрогнул. «Вздрогнул» — это слишком мягко сказано; он изменился в лице, даже присел, словно название долины ударило по его психике. Он сглотнул и выпрямился:

— Если вы приехали освободить нас от тьмы, очень жаль, что вас не было здесь месяц назад.

— Я слышал, что была резня. И что ее устроили люди короля.

Он поднял на меня глаза. Выражение его лица смягчилось.

— Да, стоило ли надеяться, что никто не заговорит о тех смертях, ведь они были… Такая жестокость! Ни одно живое существо не заслуживает подобной участи… Можно ли найти этому оправдание?

Я спросил его о клятве.

— Клятва? — Он кивнул. Затем осушил стакан одним глотком. — О да, они пришли. Он пришел, Маклейн. Пришел поклясться в верности Вильгельму, принял решение… Он был у меня здесь — здесь! На том самом месте, где теперь сидите вы! Бедняга… Он преодолевал милю за милей по ужасной погоде и почти ничего не ел, а ведь он был не молод, сэр. Совсем не молод.

— Он опоздал, как я слышал?

— Да, это так. Он пришел в Инверлохи в канун Нового года. Я дурно обошелся с ним, мистер Гриффин. Я отругал его — «Почему в Инверлохи?» Хорошо известно, что полковник Хилл из форта — друг хайлендеров и он делает для них все, что в его силах, но он не мог принять клятву. Это должен был сделать я, сэр! Моя обязанность, и только моя! И как только Маклейн уехал на север…

Он вновь налил себе. Он смотрел на налитый виски, катая его по стенкам стакана.

— Никогда в жизни, сэр, я не забуду, каким он был, когда стоял здесь, в этой комнате. Снег на его плечах. Слезы…

— Слезы? Маклейн плакал?

Ардкинглас кивнул:

— Он умолял меня. Просил принять клятву, несмотря на опоздание. Он сказал: «Снег нас задержал! Но я и мои люди теперь слуги короля». Он умолял. Это было дикое зрелище: человек такой стати и свирепости, человек такой репутации рыдает передо мной.

— Вы приняли его клятву?

— Да. Я сделал это. Мы пожали друг другу руки, и он уехал, думая, что он теперь в безопасности. Что его клан… — он сделал глоток, — в безопасности…

— Почему же над ними все равно нависла опасность? Вы же приняли их клятву? Нет сомнений, что маленькое опоздание может быть прощено…

Ардкинглас пробормотал:

— Я думаю, что они просто ухватились за возможность избавить мир от людей из Гленко.

— Они?

Но он не захотел продолжить этот разговор.

Мне было удивительно слышать о сантиментах Маклейна. Слезы? У такого воина? Но Корраг уверяла меня, что все мы люди и все мы можем испытывать человеческие чувства. Он любил своих людей. Кроме того, он был человеком настроения, судя по рассказам Корраг. Могу предположить, что Ардкинглас не пил так до Гленко. Могу предположить, что он никогда не был таким бледным.

Уходя, я сказал:

— Сэр, простите мою дерзость. Но пленница… Ведьма… Ее должны сжечь? Это столь же немилосердное и нецивилизованное событие, как вся хайлендская война. Нельзя ли ее избавить от этой жестокой смерти? Или повесить, по крайней мере?

Он кивнул:

— Я не против. Я не знаю, что она совершила. Но все равно это не я держу ее здесь.

— Разве не вы главный судья графства?

— Да, это так. Но вы слышали о человеке по имени Стайр? — спросил он. — Джон Далримпл, владетель Стайра. Ведьму заточили по его приказу. Это по его воле она умрет, и я выполню этот приказ, как он выполняет приказы короля…

— Итак, она должна быть сожжена?

— Да, должна… — он набрал полный рот виски, глотнул, — словно мы видели мало смертей…

По крайней мере, Джейн, я попытался. Я сделал все, что мог, чтобы спасти ее. Я просил у главного судьи сохранить ей жизнь — что еще я мог сделать?


Напишешь мне еще? О твоих простых ежедневных делах. О цветах, что ты ставишь в вазы, и где ты расставляешь эти вазы. В комнате для рисования? Или на столике в холле? Но я глупец, какие цветы могут быть в это время? У вас не идет снег, пишешь ты, но все еще холодно и сыро. Луковицы все еще надежно упрятаны в земле.

Напиши о своих гобеленах. О том, как наши сыновья ужинают, по обыкновению сидя рядком. Напиши о том, что ты делаешь перед сном. О чем ты думаешь, прежде чем погасить свет.

Ч.

VI

Говорят, что если раненый человек поест мяты, то никогда не сможет излечиться от раны.

О мяте

Когда мы долго не видим неба, то вспоминаем о том, которое видели когда-то.

А здесь у меня нет неба. Лишь камни и сырость, лишь порванная паутина, и нет больше паучьих лапок, чтобы ее залатать. Поэтому я думаю о небесах, что видела раньше. О самых прекрасных, что были в моей жизни, — я говорю не только о чистом голубом небе или о летних облаках, гонимых ветром. Они хороши. Но не о них я думаю в своих оковах.

Я думаю о небесах Шотландии. В моей первой, английской жизни бывали величественные рассветы, но я, молодая, не вглядывалась в них, как это делают женщины со смятенным сердцем. В Шотландии мое сердце было в смятении. Я смотрела на мир более мудрыми глазами, и, когда я скакала на север на своей кобыле, я впервые подняла голову и вгляделась в то, что надо мной. Во времена «ни то ни сё» мы видели такие небеса, что я думала, это дар — облеченное в воздушные формы обещание чего-то. Мы шагали сквозь влажный лоулендский туман, и перед нами открывалось красное солнце, светящее на болотистую землю. Красный шар среди темно-серого утра. Я вижу это сейчас.

Или расколотое небо в Раннох-Муре. Дождь закончился, последние облака разломил тонкий солнечный луч, и озера светились серебряными бликами. Я зачарованно смотрела. И думала: «Надо сохранить это состояние в своей душе», словно знала, что однажды у меня не будет неба, в которое я смогу вглядываться.

Буйное небо долины.

Сотни тысяч звезд, летящих сквозь тьму.

И я думаю о закате, которым мы с Аласдером любовались на холме Сосок. Я не смотрела на него, но знала, что солнечные лучи падали на его лицо. Я знала, что красный луч запутался в наших волосах и что если бы я повернулась и посмотрела, то увидела бы, как он пылает, а если бы он посмотрел на меня, то увидел бы, что я пылаю тоже, а мои глаза светятся. Я думала: «Взгляни на меня. Повернись, ведь в этот краткий миг я красива. Я редко бываю такой, как сейчас. И я стою рядом с тобой». Но мы оба смотрели на закат. Горизонт сверкал красным заревом.

Он сказал:

— Где-то там Западные острова. Земля моих предков.

Я запомнила.


Слышите: «Кап… кап…»

Для меня все хуже и хуже. Все громче и громче. Я думаю, что на рыночной площади уже по-настоящему сходит снег с веревок и бочек, со столбов и дров.

«Уже недолго», — сказал тюремщик.

Сегодня он пьян. Он спал у моей двери, а еще сыпал проклятиями. Я много слышала в своей жизни проклятий, но его, пожалуй, ужаснее всех. Он произнес кое-что отвратительное о Боге, и я рада, что вас тогда не было рядом.

Что хуже: богохульствовать или выступать против короля?

Слово «ведьма» хуже, чем «якобит»?

Я не знаю. Вот вы говорите, сэр, что Вильгельм ненавидит якобитов и хочет избавить от них свою нацию, но почему-то сжечь собираются не их, а меня.

Макдоналды. У вас с ними общая цель. Победа якобитов. Вернется ли Яков обратно и станет ли королем? Будущее покажет. Оно рассудит нас. Однажды — через сотню лет, через две или три — люди, произнося «якобит», будут понимать, что значит это слово и к чему оно привело. Они будут знать, чем все закончилось, — если вообще закончится.

Нас уже не станет тогда. Ни вас, ни меня.

Меня не станет быстрее, конечно.

* * *

Разговоры о политике жужжали, как пчелы в июне. Они носились в воздухе, и я слышала их отголоски везде — в шепоте на речном берегу и в выкриках на склонах холмов. Слово «Ахалладер» гулом разносилось по долине, и даже мой олень тряс головой и держался подальше. Я выследила его на вершинах. Он сбросил рога, но я знала, что это он. Он стоял неподвижно, подняв копыто.

Я не понимала этого слова. Мне было не до того — у меня образовалось нечто вроде небольшой фермы. Со мной жили семь кур, потому что одна из моих девочек сошлась с петушком и вот что получилось. Три яйца ей высидеть не удалось. А из пяти вылупились цыплята, вначале они были желтыми, суетливыми и ныряли под хвост матери, когда мимо проходила корова. Они росли потихоньку и вскоре сами копошились в грязи и откладывали яйца. Они все рассаживались на орехе в те длинные летние ночи.

Еще к тому времени у меня появились козы. Человек из Инверригэна, что расположился в лесах у изгиба Кое, привел мне в подарок двух коз.

Я стояла на цыпочках у пчелиного гнезда, пытаясь осторожно достать его палкой, когда услышала, что меня зовет мальчик:

— Корраг! Корраг!

Он дергал меня за рукав, лопотал на гэльском. Я пожала плечами:

— Я не говорю на гэльском.

Тогда он хлопнул в ладоши, потом показал на свой зуб, и я поняла, в чем дело. Я взяла любисток и направилась в Инверригэн. Его отец лежал пластом. Раньше мне приходилось видеть почерневшие зубы и ощущать гнилостное дыхание, но не такие, как у него. Я поморщилась. А он вздрогнул, когда я дотронулась до его десен. Его затрясло еще больше, когда я выдернула пенек, потому что такой зуб невозможно вылечить. Я вложила любисток в дырку и оборвала ногтями лишнее. В десне у него осталась настоящая рана. Но уже через два дня у моей хижины дремали две козы, положив головы на спины друг другу, и я знала, что это благодарность за то, что человек из Инверригэна вновь мог жевать мясо. А еще был мед, потому что мальчик опять нашел меня у пчелиного гнезда и показал, как его доставать, не навредив пчелам.

Он окунул в него свой палец, облизал его, лучезарно мне улыбнулся.


Так что у меня были куры, и козы, и олень. Паутина под крышей. Сова была снаружи, но она ухала в темноте, словно общалась со мной. А еще эти ворованные коровы.

В те длинные теплые дни я много странствовала. Я выходила рано и возвращалась поздно. Я забиралась далеко на север, где высилась величайшая из гор — курносая и покрытая туманом. Я шла на юг, к морю. Бродя по долине, я продиралась сквозь заросли лютиков и траву по колено, а когда стебелек цветка попадал между пальцами ног и я нечаянно срывала его на ходу, я наклонялась и вроде как спасала цветок. Я закладывала его за ухо или несла к себе в хижину. К чему оставлять его увядать на склоне холма? Так что мое жилище в те летние месяцы было наполнено цветами — сухими или почти сухими, в основном желтыми лютиками, которые светились, как настоящие свечи, и я сидела посреди всего этого и представляла себе, что на самом деле вокруг меня дворец и я сейчас в прекрасной зале, залитой золотым светом.

Лютики, крестовник, шалфей… Начало лета приносит самые главные лечебные травы, и это хорошо, потому что Макдоналды стали совершать больше набегов, чем ранее. Возможно, жара горячила их кровь. Или слово «якобит» распалило их, и от него они заходились ревом, — я точно не знаю. Но я излечила несколько ран, нанесенных клинками. Один из «медведей» не смог дойти до моей хижины, так что я склонилась над ним снаружи. С нами был Маклейн. Он подошел ближе, когда я зашивала «медведя», и сказал:

— А почему у него стежки меньше, чем те, которыми ты зашивала меня. Он тебе что, больше нравится? Или я тебе не по нраву?

И подмигнул.

Он тоже участвовал в набегах, словно и не было той раны. После того как я зашила дыру у него в голове, прошло шесть месяцев или даже больше, и, запрыгивая на гаррона, он сказал:

— А что ты мне предлагаешь? Гнить в кресле у огня? Не ехать в Ахалладер?

Я беспокоилась, что швы могут разойтись во время скачки, что задетая ветка разорвет их напрочь и он умрет. Но он говорил: «Я Макдоналд. Я из ветви Иэна нан Фраоха, который поборол воина Финна…» — и я знала, что он не останется сидеть у огня.

И он отправился в Ахалладер. Я смотрела, как он уходит. Он, двое его сыновей и еще горстка людей. Девять человек пронеслись мимо меня под теплым июньским солнцем, среди жужжания насекомых и аромата трав.

Но только восемь вернулись назад.

Иэн пришел за мной. Он сплюнул в кусты, тяжело дыша, и сказал:

— Быстрее, кровоточащая рана…

Так оно и было. Я обнаружила больше крови на траве и одежде, чем осталось в человеке. Я узнала его лицо. Узнала каштановые волосы и рассеченный подбородок и вспомнила, как он однажды помахал рукой, приветствуя меня.

— Ты можешь спасти его? — спросил Иэн.

Рана была на ноге. Дирк врезался в тонкую голубоватую кожу под коленом и рассек вену. Я затянула ее тканью. Придавила грыжник так крепко, как могла, и старалась изо всех сил. Но его глаза застыли, глядя в небо. Его дыхание остановилось.

Я покачала головой:

— Нет…

Я помню все. Я помню, как женщина обмывала мертвого мужчину в тишине, как плескалась вода в плошке. Они осторожно забинтовали место разреза. Закрыли его безжизненные глаза. В мягких летних сумерках они вынесли его из дома у озера, и плакали волынки, и светили факелы, и все люди долины спустились туда, где Кое встречается с морем. Они положили Макфэйла в лодку, и она поплыла по воде. К острову.

— Он будет похоронен там, — сказал Аласдер, — на Эйлин-Мунде. Это священная земля, там покоятся лучшие из нашего клана.

Последние лучи света таяли в небе.

Словно почувствовав мои мысли, он произнес:

— Это не война, сассенах. Не набег. — Он переступил с ноги на ногу. — Нас позвали в Ахалладер на встречу с главами других кланов, чтобы поговорить с Кэмпбеллом… Он предложил деньги. Наша преданность королю Вильгельму, похоже, стоит немало.

— Подкуп.

— Ага. Но мы не взяли денег. И произошла свара.

Мне стало очень грустно. Я не смогла спасти этого человека. Но мне было так горько, так печально, что не выразить и словами.

Волынки прекратили играть, подул легкий ветерок.

Аласдер стоял неподвижно. Сара подошла к нам, положив руку на живот. Она дважды поцеловала меня и сказала:

— Ничего нельзя было сделать, Корраг. Мы все видели рану. Не вини себя.

Они просили меня зайти к ним и поесть. Но как я могла идти есть? Видимо, я не настолько сильная. Я всегда думала, что у меня сильное сердце. Всегда думала, что я не воин, — но, возможно, вся моя жизнь была боем. Просто я воевала по-другому. Они ушли, а я ждала в темноте, пока не вернется лодка, — тело исчезло, похороненное в соленой земле острова.


Ахалладер. Запишите. Человек умер от раны, полученной там. Взятка была отклонена, и дирк был воткнут. Я больше ничего не знаю, но и этого достаточно, этим все сказано. Та ссора только ускорила беду, что пришла следом.

Я горевала по нему. По Макфэйлу.

Я не очень хорошо знала его. Но мы помахали руками, приветствуя друг друга, а потом я склонилась к нему в момент его смерти — я слышала его последний вздох. Я ощутила его щекой, а говорят, что последний вздох человека — это его правда, его душа.

Я видела море. В этом было маленькое утешение — в его бескрайности, в том, что за ним есть другие земли, которые я никогда не увижу. Я пыталась представить себе иной мир. Словно мертвые люди просто уходят куда-то, в то место, которое мне не дано увидеть, — место, расположенное за краем земли, но столь же настоящее, как пляж, на котором я тогда сидела. Я размышляла на берегу Лох-Левена. Глядя на чаек, и белые барашки волн, и на Эйлин-Мунде, который тоже смотрел на меня. Я не думала о королях. Я не думала о католиках, или о Боге, или о якобитах. Я лишь ощущала потерю и любовь. Я размышляла о шорохе прилива и отлива и о вдове, которая стонала, когда лодка вернулась обратно без него. О том, как плескалась вода в плошке.

Сара нашла меня там.

Она присела рядом, сказала:

— Ты не вини себя.

— Он помахал, — пробормотала я. — Мне помахал. Когда другие молча прошли мимо, он помахал.

— Я знаю. Он был хорошим человеком. Его сердце было огромным, как и он весь, но ты не могла спасти его.

Я кивнула. Глубоко внутри я это понимала.

— Почему ничто не может быть простым? Или добрым? Никогда не бывает так.

Сара кивнула:

— Я знаю. Все выглядит именно так. Но все пройдет со временем, это не может продолжаться вечно. И, — она слегка толкнула меня локтем, — это ведь вовсе не твои слова. Не ты ли видишь хорошее в каждой мелочи? Мой муж говорит, что ты такая.

Мы смотрели на воду. Чайка кричала с поросшей водорослями скалы, а в отдалении виднелся маленький паром, вставший на якорь на ночевку. Серое небо освещали красные лучи.

— На острове отличное место, чтобы обрести покой, — сказала она. — Там есть маленькая церковь. Говорят, что святая Мунде ходит по острову, а потому эта земля священна. Мы хороним там самых храбрых душой. Самых любимых.

Мне это понравилось. Я улыбнулась:

— Это был спокойный уход.

— Да, это так. Это значит, что Господь принял его. Говорят, что высокие волны, которые не пропускают на остров, могут означать, что мир скорбит, неистовствует и не хочет, чтобы человек оставлял его.

Две чайки скользили над водой, едва касаясь ее. Сара посмотрела на них и сказала:

— Я еще не видела, чтобы море так штормило. Так было, только когда хоронили десятого Маклейна. Дождь был до того силен, что ломал камни, — так Аласдер говорит. Он тогда был маленьким.

— Я не думаю, что мы по-настоящему оставляем его, — сказала я.

— Оставляем его?

— Мир. Эту землю, — прошептала я. — Я не думаю, что мы уходим слишком далеко.

Сара улыбнулась:

— Вот как. Теперь я вновь слышу твой настоящий голос. Аласдер рассказывал, что ты говоришь такое. Ему нравится, как ты говоришь, и мне тоже.

Мы сидели, глядя, как вспыхивает чешуя сельди в воде. Мы чувствовали легкий ветерок, и мы были двумя женщинами, сидящими бок о бок. Я спросила:

— Как вы? Вы оба?

Она выдохнула:

— Спокойные. Большие. Готовые. — И добавила: — Уставшие говорить о королях… Это все, что звучит в нашем доме. Все, о чем говорит мой муж, или это мне так кажется, — войны и Яков. Почему нужно постоянно это обсуждать? Я упрекаю их, но разве они прислушиваются к моим словам? Я ведь всего лишь женщина…

Я тихонько хмыкнула:

— Моя мать говорила, что, если бы женщины занимались политикой, на свете было бы больше покоя.

— Тут я с ней согласна.

Сара издала горловой звук в подтверждение своих слов.

— Это трудные времена, — сказала она.

— Тебе скоро рожать.

Она покачала головой:

— Не ребенок — я не имею в виду ребенка. Это трудные времена для всех нас. Это трудные времена для Хайленда и для тех, кто верен Якову. Аласдер обеспокоен. Он мало говорит, все время думает. Иногда он не спит и бродит по долине в своих мыслях. Он сомневается в правильности своих убеждений, как мне кажется, но что я могу сделать? Я? Та, что когда-то была среди врагов.

Я нахмурилась, и она это заметила.

— Кэмпбелл, — сказала она. — Я была одной из них. Я выросла на юге.

Я уставилась на нее:

— Ты из Кэмпбеллов?

— Была. По рождению. Мой отец из Арджилла, Маклейн всегда его ненавидел — и, по правде говоря, мой отец всегда ненавидел его. Так все и было. Но оба они не дураки, а потому решили создать союз. Мы были союзом — Аласдер и я.

Я моргнула:

— Это был политический ход?

Она рассмеялась:

— Опять это слово! Видишь? Мы все поражены этой чумой! Не политический ход — но мы поженились не по любви. Сначала ее вовсе не было. Я думала, он слишком вспыльчивый. В душе он скиталец, а я нет, а еще я считала его слишком уж кровожадным! Он всегда ходит с оружием… Но любовь нашла к нам дорогу.

Я подумала: «Кэмпбелл». Все, что я слышала в этой долине о Кэмпбеллах, было сказано со злом или обидой. С подозрением. Сара — одна из них или была одной из них раньше. Она поцеловала меня, когда мы встретились, и спросила: «Как ты?» — словно ее в самом деле интересовал ответ.

По нам пробегали тени облаков — тьма и свет.

— Ты скучаешь по дому? — спросила я.

— По людям, наверное. Но мой дом там, где я — с Аласдером и тем, кто живет во мне. Я была Кэмпбелл по рождению, но теперь я Макдоналд.

Я не знаю, заметила ли она, как я замерла. Мне кажется, я хорошо умею скрывать свои чувства, хотя, возможно, и нет. Она наклонила голову ниже, будто стараясь поймать мой взгляд, и сказала:

— Не все здешние люди родились в Гленко.

— Нет?

— Нет! Многие не отсюда.

— Но разве не всех называют Макдоналдами?

Она кивнула:

— В основном. Но если ты служишь клану, и любишь их, и воюешь за них, тогда ты можешь взять их имя. Вот так это происходит. Если душа готова драться за Макдоналдов, тогда ты один из них. Понимаешь?

Я понимала.

— Макфэйл — тот, чьи останки уже там, на острове, — он не Макдоналд по рождению, он вообще не из этих мест. Но закон Хайленда гласит, что по-настоящему имеет значение то, кого ты любишь и кому служишь. А вовсе не титул, который был передан тебе по наследству. Это английский закон и лоулендский тоже, но кто может быть на самом деле рожден аристократом? Аристократизм заслуживают. — Она погладила живот. — Наши поступки делают нас такими, какие мы есть, я считаю.

Она была доброй. Она была мудрой и хорошей. Она никогда в жизни не боялась «ведьмы» и не говорила мне этого. Сара взяла мою руку, положила ее на свой живот, и я почувствовала, как шевелится ребенок, — его ребенок копошился у нее в животе, — и это было похоже на мечты, живущие в нас. На то, как они ворочаются у нас под кожей и прижимаются к ней изнутри, и разве в наших силах справиться с ними? В наших мечтах бьются их собственные сердца. В наших желаниях тоже.

Я хотела сказать: «Пожалуйста, прости меня. Я все время думаю о твоем муже. Я хотела бы перестать, но не могу». Но я промолчала.

Вместо этого заговорила она:

— Корраг?

Мы остановились. Мы уже собирались расстаться, разойтись по домам, когда она попросила:

— Ты будешь со мной? Когда начнутся роды? Я бы хотела, чтобы ты была со мной.

Я уставилась на нее. Переспросила:

— Я?

— Ага. С твоими травами и спокойствием. Все зовут тебя лекаркой, ты знала про это?

Я не знала. Ну вот и еще одно название, чтобы повязать на шею и носить как шарф.

— Да, — сказала я. — Да, я буду с тобой.

И я была счастлива оттого, что рядом с ним такая светлая жена, такая благородная, потому что он не заслуживал худшей доли, и я была рада, что рядом с ней мужчина, видящий красоту в яичной скорлупе, которую носит в кармане. Она заслуживала такого мужчину.

«Это хороший брак. Правильный брак», — говорила я себе. И я заставила себя мурлыкать под нос, пока шла назад под грохочущими небесами сквозь жаркий густой воздух, в котором жужжали насекомые.

* * *

Смерть и рождение. Оба в один день — но такова жизнь, я полагаю. Начало и конец, а между ними жизнь, которую люди стараются хорошо прожить изо всех сил. Жить мирной и сытой жизнью, если получается, пока смерть не придет и не скажет: «Пора».

Мой конец близок. Это должно было случиться — хоть я и не похожа на большинство, но все же я человек и не могу жить вечно.

Яичная скорлупа, что он дал мне, вложив в ладонь. Я думаю, смерть похожа на нее — разбитое тело, из которого вылетело на свободу все лучшее. Я стояла на коленях около Макфэйла. Я видела седые волосы в его бровях, его зубы, его рассеченный подбородок и чувствовала его последнее дыхание — теплое, усталое и мудрое. А его вдова потом плакала и била себя в грудь кулаком. «Он ушел» — вот о чем она рыдала. Но когда неделю спустя она проходила мимо, я прошептала:

— Можно я скажу что-то? Он не ушел. Нет, не ушел.

Это то, чему меня научила Кора, и тихая смерть кобылы, и кости, что я находила в болотах, — это то, о чем кричит мышь в когтях совы, когда поднимается вверх, вверх. Чего мы можем страшиться — это того, как мы умрем. Мы можем бояться боли, и я боюсь — очень сильно. Но слово «смерть» означает «где-то в другом месте» — там, где живут ушедшие.

В наименьшем, сэр, таится эта правда — в следах, что остаются от прожитой жизни. Дети, рассказы, слова, произнесенные человеком. Места, которым он дал имя. Знаки, что он оставил в пыли или на коре. Люди, которых он любил и говорил им это.


Я знаю, что все это правда. Я искренне верю в это. «Я всегда буду с тобой», — сказала Кора. Так что когда я умру, то всегда буду в Гленко, потому что больше нет места в мире, которое я бы любила сильнее, чем это.

Но мне все равно грустно. Я боюсь сожжения, и мне грустно, потому что это будет иной мир, и он может быть прекрасным, спокойным, но я буду тосковать по Аласдеру. Я буду скучать по всяким земным мелочам. Мне жаль уходить.


Несколько дней спустя после смерти Макфэйла Аласдер пришел в мою хижину и спросил:

— Как ты?

Он вглядывался в мое лицо в поисках ответа. Он задержался немного, и мы поговорили о мире, о том, каким мы видим его, он и я. Я рассказала ему о кобыле, об Англии и диких небесах. О том, как повесили мою мать. Он поведал мне истории, старые, как его клан, и нарисовал на моей ладони карту Западных островов, а когда он поднялся, чтобы уходить, то спросил:

— Как ты живешь со всем этим? В твоей жизни было столько лишений.

Я улыбнулась:

— Другим приходилось и похуже.

— Не многим. Большинство же живет намного лучше. Они не так одиноки, как ты.

Я знала это.

— У меня были скорбные дни, — сказала я. — Одинокие. Иногда я удивлялась, как земля может вращаться, когда на ней столько горя. — Я пожала плечами. — Но ведь, кроме этого, в мире много красоты.

Он пристально смотрел на меня. Потом произнес:

— Таких, как ты, больше нет.

— Должны быть.

— Нет.

И он ушел. Он ушел, а я вскарабкалась по склону, чтобы посмотреть, как он уходит — в ущелье, по дну лощины. Лил дождь, волосы у меня обвисли, а одежда промокла, пока я смотрела на него. Разум твердил: «Иди уже, прячься в хижину», но тело не хотело двигаться. Словно два существа — голова была господином, уводящим сердце прочь, но сердце не могло расстаться с горами и дождем. «Иди же. Иди».


Да, я буду скучать по нему. Больше, чем по всему остальному.

Джейн, она ничего не смыслит в политике. Она может рассуждать о травах или интуиции — но спроси ее о королях, и она мрачнеет, качает головой. Она не понимает этого, и ее это вовсе не заботит, и у нее есть привычка ребячливо надувать губы под копной волос, что придает ей весьма невинный вид.

Она одновременно и женщина и дитя, Джейн. Размерами и формами она словно девочка — когда я услышал, что люди из Гленко называли ее «фейри», я в некотором роде верил в это, потому что у нее незаурядная внешность. Ее движения стремительны. У нее есть привычка теребить пальцы ног и щупать кожу между ними, и я вспоминаю наших мальчиков, когда они, будучи совсем младенцами, изучали свое тело. Еще, конечно, ее голос. Так могли бы говорить фейри, если бы существовали, — высоко и пронзительно.

Но, Джейн, нет сомнений, что жизнь, которую она прожила, отношение, которое она выносила (и все еще выносит), и чувства, что она испытала, совсем не похожи на детские. Не многие люди смогли бы прожить такую одинокую жизнь и перенести такие страдания. Более того, я вижу, что она влюблена. Иногда, подходя к клетке, я слышу ее. В темноте я слышу, как она шепчет его имя, повторяет его вновь и вновь. «Аласдер», — произносит она на выдохе.

То, что она чувствовала (или до сих пор чувствует) к нему, за границами моего понимания. Он женатый мужчина, и я надеюсь, что он держался твердо и уважал Божьи заповеди и свои обеты (хотя кто может знать, что уважают в землях Хайленда?) Но я скажу тебе вот что, Джейн: несмотря на ее запах и странности, я полагаю, она может внушать мужчине сильные чувства. Я сам чувствую что-то к ней, что-то отеческое. Я узнаю эти чувства: когда смотрю на ее кровоточащие запястья, натертые кандалами, я вспоминаю ободранные колени, разбитые носы и оцарапанные руки наших малюток, когда они учились ходить или бегали слишком быстро. Мне каждый раз хочется опуститься на колени рядом с ней, так же как с ними. Я хочу по-отцовски успокоить ее. Но, возможно, в этом Аласдере она возбудила что-то большее? Сложно сказать. Она не похожа ни на кого из тех людей, которых я встречал.


Я написал этому Далримплу, владетелю Стайра. Воззвал к его совести. Я написал: «Слишком много крови уже пролито».

Так что теперь жду. Осталось всего пять дней, чтобы мое письмо дошло к нему в Эдинбург и он ответил. Но ведь и более великие чудеса свершались в этом мире — такие, как мы с тобой. Ты и я. Разве наш брак не прекрасное событие? Не благословение?


Как же я хочу, чтобы ты была здесь! Снег становится мягче, птицы поют громче.

Чарльз

VII

Он нежен, как сама Венера.

О персике

Я бы все отдала, чтобы вернуться туда. Чтобы быть там, а не здесь. Когда я погружала руки в песок, он оставался под ногтями целые дни или даже недели, а сейчас я так скучаю по тому песку. С тех времен у меня старый шрам. Вот он, видите? Я зацепилась за какой-то шип на Сохрани-Меня. Я бежала, а он впился в меня, и два листа щавеля не могли остановить кровь. Сейчас шрам лунно-белый. Я исцелилась. Но я хочу, чтобы рана вновь была свежей и кровоточащей и красного цвета, потому что это бы значило, что я вернулась в Гленко, а не сижу здесь в кандалах, и это бы значило, что Аласдер все еще где-то совсем рядом и я могу встретить его на вершинах или у воды. Или на пшеничном поле, я видела его там, когда они убирали зерно. Поцелуя все еще не было, он лишь должен был случиться.

Мои глаза больше не увидят его, мистер Лесли. Больше никогда.

Я говорила о том, что мы оставляем позади, и о том, что не нужно бояться смерти. Но прошлой ночью я хотела, чтобы он был рядом, — я хотела бы видеть его лицо рядом с моим и чтобы он учил меня тем гэльским названиям. Аонах-Дабх. Койре-Габайл. Тоска по нему как вода — накатывает волнами. Она стремительно набрасывается на меня, так что я мгновенно пропитываюсь ею. Это словно быть схваченной. Она заставляет меня ловить ртом воздух, как селедку в сети. Прямо сейчас я чувствую ее. Сейчас.

Вы вложили пенни в ладонь тюремщику в коридоре — я слышала это. Я слышала, как он хрюкнул. И тогда оно нахлынуло. На меня накинулся страх, вцепился в шею, так что я не могла дышать, и я подумала: «Я хочу видеть Аласдера» и «Я не хочу умирать», я заплакала, я разрыдалась. Взгляните на меня. У меня все еще льются слезы. Голос все еще рваный, как тряпье.

Сядете рядом со мной?

Дайте мне минутку вытереть лицо, подождите немного.

Какое жалкое приветствие для вас! Грязное, рыдающее существо, у которого нет даже тряпки, чтобы утереться. Вы заслуживаете большего.


О чем я говорила? Макдоналд — это имя, которое нужно заработать. Его ребенок толкался под веснушчатой кожей.


Я не могла спать. В тех летних ночах было слишком много света — слишком много серого, бледно-желтого и иссиня-голубого в небе, слишком много серебра в озерах. Я называла их «полу-ночами», а как еще их можно называть? Я видела свои руки. Я лежала в хижине, освещенной призрачно-голубым светом, который не давал мне спать, так что я обхватывала себя руками, прижималась лицом к коленям. В своих коленях я находила темноту.

Да, сэр. Полу-ночи. А если мне все-таки не удавалось уснуть, я поднималась на северную гряду и садилась там, вдыхая влажный воздух летней ночи, пахнущий чистой землей и росой, ощущая легкий бриз, я смотрела на камни и деревья в странном полусвете. Я думала о спящем клане. Я думала о моих козах, свернувшихся клубком. Или, полуодетая, я лежала в ручьях, а вода гладила мое тело. Я чувствовала, как вращается мир и проходит время. В одну из таких ночей я взобралась на Темную гору — очень осторожно, проверяя каждый камень, прежде чем наступить на него. На вершине спали женщины. Они лежали рядом, как дети, — свернувшись клубочком. Рот у них был приоткрыт. Я слышала их дыхание. Я видела, насколько настоящими они были — спутанные волосы, грязные руки. Тотиак обернула ноги в шаль, так что я подумала: «У нее ноги мерзнут по ночам» — и почувствовала к ней жалость. Что за жизнь у них была? Тогда и теперь?

Я бродила и бродила в ночи.

А однажды, мистер Лесли, лишь однажды, когда я карабкалась на гряду под порывами осеннего ветра в такую короткую ночь, я увидела зеленый свет. Очень хрупкий и слабый. Как крылья мотылька, он трепетал там, где земля встречается с далеким небом, а я смотрела на него, смотрела и думала, не снится ли он мне. Он не был похож ни на что другое. Я спросила:

— Кора?

Потому что подумала о ней. Я подумала, может, это ее проделки. А еще я подумала о том, что она сидит на этой холодной полуосвещенной гряде рядом со мной, ветер развевает ее волосы, как развевает мои, и она тоже смотрит на этот зеленый свет. Я спросила ее:

— Что это? Это северное сияние?

Но она не могла ответить. Она была в ином мире.

Маклейн рассказывал о нем. Однажды, сидя у очага, он заговорил об этом зеленом свете, — так я узнала, что он настоящий и другие люди его тоже видели. Маклейн утверждал, что Господь хранит племя из Гленко и всех горцев и что это Его слово начертано в небе — золотое и зеленое дыхание, движущийся свет. «Увидишь его — и вспомнишь о могуществе Господа».

Я? Я вспоминала, когда смотрела на него. Вспоминала все свои удачи, все свои особые дни. Я знала, что возможность видеть такой свет, видеть любую странную или тайную красоту — это ненавязчиво врученный дар. Я полагаю, даже в осознании этого присутствует красота. Я маленький человек, сэр, но я чувствовала, как прекрасно сидеть на гряде под прохладным дыханием ночного бриза и смотреть на этот зеленоватый свет. Я чувствовала в себе мудрость. Благословенность.

На миг в голове мелькнуло: «Кора».

Но в основном я думала: «Он. Он».


Позднее лето. Козы, как и я, не могли спать. Их хвосты шлепали по сухой земле, и я ощущала ветерок от них. Я слушала, как стучат хвосты, и вдруг уловила свое имя.

Это был Иэн, и я знала, зачем он пришел.

— Корраг.

Я откликнулась:

— Да.

Мы торопились. Наверное, я никогда в жизни не передвигалась так быстро без своей кобылы — земля неслась подо мной, но я не оступилась, не поскользнулась и не испугалась. Его плед хлопал на ветру, пока мы бежали сквозь тени, между стенами из камня.

Низкий дом в Карнохе был жарко натоплен. В комнате ничего нельзя было разглядеть из-за торфяного дыма и множества людей, и я спросила:

— Где Сара?

Аласдер стоял у занавески, что свисала от кровли до полу. Он подошел ко мне.

— Ребенок не выйдет… — сказал он.

— Ребенок выйдет, — уверила его я.

Сара лежала на спине в одной рубашке и тихонько стонала. Я выпроводила мужчин. Я была груба с ними, даже с Аласдером.

— Нужно, чтобы вы ушли, — сказала я.

Я подтолкнула их к двери и опустила занавеску, чтобы укрыть Сару от посторонних глаз. Остались только она, я и леди Гленко в белом капоре. Теперь это было женское место, каким должна быть любая родильная комната.

— Сара, — сказала я, — дай мне взглянуть.

Я наклонилась к ней. Вытащив травы, я перебирала их и говорила леди Гленко:

— Вы не подожжете это?

Или:

— Положите это в воду. Заставьте ее выпить.

И мы двигались вместе, мы двигались осторожно, она принесла свечи, и я расставила их у ног Сары и около ее талии. Сара протяжно застонала. Она была огромной и выглядела болезненно, и я приблизилась к ней:

— Я помогу тебе. Обещаю, что помогу.

Леди Гленко спросила:

— Ты присутствовала при родах раньше?

— Однажды. При собачьих.

— При собачьих?

Я бросила на нее короткий взгляд:

— Этого достаточно. Мы здесь — вы и я. Мы поможем ей.

— При собачьих?

Леди Гленко была хорошей помощницей — без единого звука она брала те травы, о которых я говорила, растирала их или заваривала так, как я просила. Она втерла мак в десны Сары, чтобы облегчить боль, и мы вместе обмыли ее. Она подожгла в пламени свечи пучок лаванды, чтобы очистить комнату и успокоить мать.

— Потрите ее живот очень мягко, — попросила я, и она выполнила это.

А я сказала:

— Ты должна постараться тужиться, Сара.

Внутри ее я увидела маленькую головку, как у мокрого птенчика. Она была темного цвета и измазана кровью. Сара тужилась очень сильно. Она старалась, а я говорила:

— Вот так.

Леди Гленко гладила ее волосы и шептала что-то ей на ухо, а бедная Сара испустила самый страшный крик, что я когда-либо слышала в жизни, — безнадежный вой, будто она покончила с этим миром, а этот выдох — все, что в ней осталось. Я приказывала:

— Тужься!

Сердце разрывалось от жалости при виде огромного количества крови, но ребенок должен был выйти. И вдруг появилась голова! Я увидела маленькое ухо и закричала:

— Я вижу голову, Сара! Ты должна еще тужиться!

Она простонала:

— Я не могу.

Но обе мы — леди Гленко и я — сказали:

— Можешь.

Она глубоко вздохнула и заплакала, и эта потуга была тихой. Крепко сжав челюсти, она подняла голову, и я увидела, какая она влажная и бледная, мне казалось, она холодная, но я знала, что она вся горит, и я приложила руки к маленькой головке с мокрыми волосами и шептала «тужься», а потом ребенок выскользнул, словно мокрый щенок, и оказался у меня в ладонях. Я держала розовое, покрытое пленкой существо, от которого тянулась пуповина, как и должно быть, и у него было крошечное сморщенное личико, с маленьким носом и маленьким ртом. Я притянула малыша к себе, держа у груди, будто своего, так что на краткий миг я стала его матерью, а он моим сыном, и я шлепнула его по спине и встряхнула.

— Плачь, — прошептала я, — ты родился.

И услышала. Слабый писк напуганного птенца, который потерялся и зовет мать. Ему нужен был ее запах и чтобы она держала его. Я поднесла его к Саре. Она была полумертвой, страшно бледной, и я положила сына ей на грудь. Я сказала:

— Сара, смотри. У тебя сын!

Ей хватило сил, чтобы увидеть его и улыбнуться такой улыбкой, какую я никогда ни у кого не видела. Она протянула руки и взяла его.


Мы сожгли еще немного лаванды. Я помазала ее успокаивающими травами и сделала несколько стежков. Я думаю, ей было очень больно, пока я шила, но радость материнства заглушила боль. Я полагаю, женщина готова стерпеть любую боль, если знает, что ее ребенок невредим.

Она уснула. Ее веки опустились, и она выглядела умиротворенной, а леди Гленко улыбалась, убирая миски с тканью и кровью.

Я не слышала его. Аласдер подошел очень тихо, сдерживая дыхание, словно боялся, что оно может разбудить спящих. Приблизился к ней, осторожно опустился на колени. Я никогда не видела такого взгляда ни у него, ни у кого-то другого — будто все, что он считал красивым, было лишь тенью этой красоты. Любое звездное небо было лишь тенью его усталой жены, спящей с их сыном на груди.

Здесь я уже была не нужна. Не сейчас.

Я закончила стежки, опустила ее рубашку. Я отползла к занавеске, и когда задергивала ее за собой, то увидела, как он поцеловал в щеку жену. Эта комната была наполнена нежностью и принадлежала лишь им троим — никому больше. Я знала, что все идет как должно, и ускользнула.


Люди плясали. Пылал огонь — величайший костер, что я видела в жизни, горел на поле около Ахнакона, и я слышала, как от дома к дому разносятся крики. На улицу высыпали родственники, клан выходил из домов. Звучал хохот, лился эль, стучали барабаны.

Леди Гленко сказала:

— Сегодня — праздник жизни.

Она быстро дотронулась до моей руки, а потом пошла в поле, где свет от костра рассыпался искрами.

Я смотрела из тени. Мне было одиноко.

Но вдруг я ощутила чье-то дыхание. Почувствовав, что рядом стоит человек, я повернулась.

— У меня вновь появилась причина поблагодарить тебя.

Маклейн положил руку мне на плечо, словно отмечая, что я добрая и сделала доброе дело.

— Она подарила моему сыну хорошего сына, — сказал он. — Ты выпьешь, Корраг.

Я ответила:

— Спасибо, но…

Он проговорил с нажимом:

— Ты выпьешь!

И я так и поступила. От выпивки у меня перехватило дыхание, но, без сомнений, я от нее здорово расслабилась. Маклейн ревел у огня со своими людьми, а Иэн целовал жену у ясеня. Я шла сквозь толпу, держа в руках кубок. Я тихо брела, и большинство из них не замечали меня, увлеченные танцем, но некоторые склоняли голову набок и смотрели на меня. В голове вертелось «ведьма», но никто не произнес этого слова. Вместо того по поселениям неслось: «Это мальчик!» — и человека со снежно-белой бородой послали зажечь огонь на Ан-Торре, чтобы разнести весть о том, что еще один Макдоналд благополучно пришел в этот мир. Это было величайшее празднество, что я видела в жизни. В поле у реки, которая течет между скалами, они зажгли еще костер, и целые семьи спустились из своих домов в Ахтриэхтане, где я брала котелок и ложку, и из Инверригэна, откуда я таскала яйца. Там был бородатый гигант Ранальд со своей волынкой. Человек из Далнесса, что в соседней долине, поднимал мальчишку вверх за лодыжки, а тот смеялся. Еще я видела рыжеволосую семью из Ахнакона, которая плясала вместе, — там все плясали вместе. Некоторые кивали мне. Одна леди, которая сама носила ребенка, подошла ко мне и улыбнулась. Она не говорила по-английски, а запас моих гэльских слов был невелик, но она взяла меня рукой за подбородок, и этот жест был красноречивее тысячи слов. Я полагаю, он означал «спасибо». Так делают люди, когда хотят яснее разглядеть лицо — по-настоящему увидеть его.

Я всегда буду помнить ее жест.

Я опьянела? Нет. Но многие напились. Женщины с детьми со временем разошлись по домам и оставили мужчин спорить и хвастаться, кто лучше дерется, или кто лучше поет, или кто ограбил больше Кэмпбеллов. Иэн улыбался так широко, как никогда прежде. Арендатор танцевал в одиночестве перед волынщиком, а остальные подбадривали его криками и топали ногами.

Я скажу так. Я думаю, они танцевали, празднуя рождение новой жизни, но, кроме того, они праздновали жизнь, саму жизнь. Потому что их мир был полон смерти. Даже зимы могли убить их, не говоря об интригах и междоусобицах. Так что когда в мир пришла новая жизнь, они встречали ее с радостью.

Я оставила кубок на камне.

Я подвернула юбку, чтобы вскарабкаться на Койре-Габайл, и глянула назад, на дом, где спала Сара, а потом на луну, которая светила очень ярко, а затем туда, где люди хохотали вокруг огня. Я увидела Аласдера. Он стоял у костра лицом ко мне и улыбался шутке своего отца. Но улыбка сошла, как только он взглянул на меня. Лишь мгновение мы смотрели друг на друга.

Я знала, что он подумал: «Спасибо». Я увидела это в его глазах.

Я твердила себе это, пока брела домой. Я огибала топи, продиралась между деревьями и думала о том, как он поцеловал ее в щеку — медленным поцелуем, поцелуем по праву. Я смотрела на звезды. У хижины сова ухнула на меня, словно сказала: «Все хорошо, все так, как должно быть», — так оно и было. Новая жизнь пришла в мир. Женщина стала матерью. Мужчина стал отцом.


У себя в хижине я немного поплакала. Совсем чуть-чуть. Я устала, да и увидеть, как рождается человек, — это так чудесно и необычно, что многие не могут сдержать слез. Это выше слов. Вся красота мира сосредоточена в новой жизни.

Я лежала рядом с козами, одна из них лизнула меня, и от того я заплакала сильнее. Но через некоторое время на меня снизошел сон.

* * *

Да, это утешение. Утешение — думать о рождении новой жизни после стольких смертей. Так много несчастий пришло в Гленко! Позже там пролилось столько крови, и, когда я шла по долине или опускалась на колени около убитых, я думала о первом крике новорожденного. Его голос поселился в мире, стал частью его, так же как ветер или земля. И я всегда буду помнить, что ощущала, когда держала младенца, как он приладился к моей сорочке, словно там было место, которое чувствует только ребенок и которое ему подходит.

Он выжил в резне. Сара прикрутила его к себе одеялом. Я видела, как она бежит в буран вместе с другими женщинами и детьми, и слышала, как Иэн кричал: «Быстрее! Сюда!» Я видела их и думала: «Они спасены…» Но потом я подумала: «Где Аласдер? Он не с ними» и «Он пока не в безопасности».

Я побежала вперед. Я неслась очень быстро.


Когда я слышу о Макдоналдах из Гленко, я вспоминаю костер в Ахнаконе и танцы. Я думаю о том, что чувствовала среди них, мне казалось, что они были единым существом, а раз я помогла ребенку Аласдера и Сары появиться на свет, значит я приняла их общего ребенка. Я ощущала это именно так. Именно такая радость царила на том поле. Знание того, что появилась новая жизнь, несмотря на то что смерть бродила где-то рядом, делало их счастливыми. Я всегда буду вспоминать о них — тот свет костра и песню волынки.


Несколько дней спустя пришел Аласдер. Я ловила первые капли дождя. Наконец полило сильно и загрохотал гром, а я смотрела вниз и видела, как он идет по траве.

Его волосы были влажными, и плечи тоже, и он сказал мне:

— Мой сын так красив… Его ножки… Его глаза…

И когда он рассказывал о сыне, то поднимал руки, словно держит его. Я была счастлива — потому что он был счастлив, он весь светился. Я была рада оттого, что все хорошо.

Я сказала ему об этом. А потом добавила:

— Я никогда не видела более красивого существа. Чем он. Ты счастливый.

— Да. Спасибо тебе, — поблагодарил он, — за то, что ты сделала.

Его волосы темнели под дождем.

Аласдер ушел, и, глядя, как он уходит, я думала: «Ты свет. Ты дар — месту, где ты есть, тем, кто с тобой».

Я просто чувствовала это, не ощущая ни горя, ни глубокого желания.


Да, со мной все будет хорошо. Я знаю, что говорила сегодня не так пылко, как обычно. Мое сердце холодное как камень. И оно стало таким не из-за грядущей смерти, или лишь на малую часть из-за нее, но в основном из-за потерь. Всего лишь из-за потери того, чего у меня никогда не было и не будет.

Но со мной все будет хорошо. Я буду думать о том, что у меня есть, что я приобрела, и это ободрит меня. Как я могу быть неблагодарной? Вы пришли. Я так благодарна, что вы пришли, так что я немного подумаю о вас, а потом, возможно, о реках, о закатах в Гленко. О моей кобыле.

Я когда-нибудь благодарила вас? Я делаю это теперь. Я благодарна, мистер Лесли. Я рада, что вы со мной, потому что от этого мне легче.

Пусть вам будет тепло сегодня вечером. Пусть тепло нашего мира хранит вас.

Джейн, я не стану писать о ней сегодня. Я не буду рассказывать тебе, о чем она говорила, потому что для этого придется потратить чернила, и время, и свет — а у меня их не так много. Я напишу тебе о том, о чем давно должен был написать или поговорить. Мы словно два дерева с переплетенными ветвями — ты и я, но все же между нами остаются тайны, о которых мы не говорили. Одна тайна.

Любовь моя, я не хочу причинять тебе боль. Но сегодня вечером все, о чем я думал, — это ты и наша потерянная девочка. Наша маленькая дочь, чье рождение и смерть произошли почти пять лет назад. Я знаю, что ты просила меня не возвращаться к этому и не упоминать о ней. Ты сказала, что если мы не будем говорить о ней, то не потревожим ее памяти, но мы же думаем о ней, правда? Ты же понимаешь, что моя вера и долг не сотрут воспоминания о ней. Этого не может быть. Я не видел ее, как ты, но я помню твое лицо. Я чувствовал горе. Мы никогда не говорили об этом.

— Нам повезло, что у нас есть сыновья, что они живы и здоровы, — сказала ты. — Большинство женщин теряют ребенка или даже двух. На все воля Божья.

Но почему мы больше не говорим об этом? Почему ты чувствовала себя пристыженной? Какой в этом может быть стыд? В последующие дни и недели ты вздрагивала от моего прикосновения, словно мои руки причиняли тебе боль. Наша дочь пришла в этот мир синей от удушья, но с некоторыми такое должно случиться. В нашей жизни могут случаться неудачи, но их не бывает у Господа.

Неужели ты когда-нибудь думала, что я стал меньше любить тебя из-за этого? Я беспокоюсь, что тебе казалось так. Говорить с тобой о нашей потере было тяжело, мне казалось, что разговоры о ней могут чрезмерно усугубить твою боль. Но теперь я пишу об этом. Пишу то, что не сказал на словах, хотя должен был сделать это с того самого мига, как мы обо всем узнали. Моя любовь не стала меньше. Джейн, я люблю тебя даже больше из-за этого — за непоколебимое выражение твоего маленького лица, с которым ты принимала гостей, когда твое сердце, должно быть, было разбито. Ты была так слаба в те дни. Но все-таки находила в себе силы с высоко поднятой головой встречать гостей и предлагать чай.

Тут нет ничего достойного порицания. Я знаю тебя, любовь моя, я знаю, что ты коришь себя. Я видел тебя в саду, когда ты вглядывалась в траву, и знаю, ты думала, это твоя вина, что наша дочь родилась мертвой. Не кори себя. Господом ей было предначертано знать только ту жизнь, что она провела, свернувшись клубочком у тебя в животе. Это была очень хорошая жизнь.

Разговоры о смерти не могут ничего ухудшить или изменить. Наша дочь не страдает, когда мы говорим о ней. Нашей девочки нет, но давай поговорим о ней? Давай в некотором роде дадим ей вторую жизнь?

Будь великодушна к себе. Не пытайся понять замысел Божий или Его мудрость — это никому из нас не дано. Не считай годы тайком от меня. У нас четверо сыновей, таких сильных и любознательных; я ежедневно возношу благодарность Господу, даже чаще чем ежедневно. Четверо сыновей и такая жена, как ты. Я не могу просить о большем. Я никогда даже не мечтал о половине подобного счастья. Джейн, будь к себе великодушна.


Я по-другому читаю Библию в эти дни. Страницы отсырели, и труднее различать буквы. Но если раньше я в основном искал руководства, то не его ищу теперь.

Я ищу доказательство того, что мои тайные мысли достойны и благородны. Потому что бывают странные минуты, Джейн, когда я думаю так, как не думал раньше.

«По милости Господа мы не исчезли, ибо милосердие Его не истощилось. Оно обновляется каждое утро; велика верность Твоя!» (Книга Плач Иеремии 3: 22–23).


Теперь я отужинаю и отправлюсь в постель. Преданный тебе всем существом даже здесь, в Шотландии,
Чарльз

VIII

Если достоинства этой травы сделают вас ее поклонником (так и произойдет, если вы достаточно мудры), приготовьте из нее сироп для внутреннего применения, мазь и притирку для наружного и всегда носите ее при себе.

О живучке ползучей

Вчера я говорила о рождении новой жизни, словно с моей уже покончено. Я говорила о крови и грязи, и о том, как он появился на свет — новый Макдоналд, с туманными глазами матери и рыжими волосами отца, и о том, как я обрадовалась, что он жив. Обрадовалась его розовым ручонкам.

Сегодня мне уже не так плохо. И я думала обо всем хорошем, что видела и чувствовала. Я провела ночь, перебирая в памяти добрые мгновения. Я говорила себе, что я спасала жизни, — я говорила: «Направляйтесь в Аппин и не доверяйте тем людям», и эти слова спасали жизнь за жизнью, жизнь за жизнью.

Но я забегаю вперед. Я еще не рассказывала об этом.

Роды, младенцы — была ли у меня надежда на такое? Я не могу вспомнить. Не помню, чтобы я играла в куклы в Торнибёрнбэнке или придумывала имена для своего нерожденного ребенка. Не скажу, что я когда-то мечтала стать матерью, сначала я должна полюбить. Мужчина должен был полюбить меня, и взять в жены, и раздеть у огня — только он и я. Только так. Он бы двигался на мне и чувствовал меня, и мы бы осыпали друг друга такими неистовыми поцелуями, что нам бы пришлось остановиться и отдышаться, и тогда мы бы рассмеялись. Вот на что я надеялась. Я так страстно мечтала познать и ощутить любовь, но никогда не верила, что она придет ко мне. Я никогда не думала о детях. Я понимала, что надежда слишком призрачна.

Сейчас, когда я на пороге смерти, я думаю об этом. Вы можете представить? Меня? Круглую, как ягода ежевики, с ребенком внутри? Я сомневаюсь, что сделала бы хоть шаг. Я бы могла лишь стоять или валиться вперед, как немощная старуха. А как бы мне, такой маленькой, удалось вытолкнуть ребенка? Я крошечная. Мышка. Маклейн спросил: «Почему ребенок склонился ко мне?» — ему показалось, что я ребенок. Многие думали так.

Я не создана для материнства. Я должна говорить себе это — мир не дал мне всего необходимого для этого. Сердце и голову — да, но не такое тело, как у Сары. От этого мне немного грустно. Но я киваю и понимаю — не все люди одинаковы, и я рада, что это так. Я люблю разнообразие жизни. Я как болотник Слива и моя пукающая лошадь.

Но я представляла себе это. Я одним лишь глазком заглядывала в мечты, которым не суждено сбыться, но какой от того может быть вред? Ведь я сижу на цепи? У меня могла бы быть дочь, и я рассказывала бы ей сказки. Я бы показала ей росу на листьях. Ее отец качал бы ее, а она бы хохотала и хохотала.

Я не мать. Я не буду матерью. И я ничего не узнаю об этом мире, и мне бывает немного больно в часы одиночества, в дождливые дни. Но от этого я не становлюсь менее человеком, менее девушкой. Я вызволила в наш мир ребенка Аласдера и Сары. Я спасала жизнь тем, кто подарит жизнь другим в свою очередь. Через сотню лет людей, спасенных мной, станет еще больше.

— Благодаря Корраг.

— Кому?

— Маленькому существу, жившему на холмах. Ее сожгли в Инверлохи за ее слова, за то, что она помогла нам. И наши козы произошли от ее коз.

— Получается, что она умерла ради нас?

— Да.

Возможно, я мать сотни тысяч людей.


Месяц я держалась вдали от Карноха, предпочитая компанию своих коз. Я надеялась встретить оленя, но в те безветренные дни, когда скалы были горячими на ощупь и цвел вереск, он оставался высоко в горах, потому что слабый ветерок на вершинах отгонял мух. Так что я не видела его довольно долго.

Наверное, я скучала по нему. Или, может быть, моя дикая сущность нуждалась в ветре и бескрайних просторах, и я часто поднималась наверх, в горы. Мне было легко карабкаться: летом светло даже поздним вечером, и казалось, от каждой скалы исходит сияние. Я любовалась тем, как тени ползут по дну долины. Иногда выходила из хижины рано, когда на траве еще лежала роса, и не возвращалась, пока не опустится вечер. Но уже ощущалось приближение осени. Ее холодное дыхание, пропитанное запахом прелой листвы.

«Какой же чудесный дар…» — думала я о нем, бродя по долине.

Я думала о ребенке, о клятвах, о Боге.

В один тяжелый день я пришла на Темную гору. Сухой, умирающий вереск цеплялся за юбки, пока я взбиралась на склоны, хватаясь за трещавшие кусты, так что мое приближение не осталось незамеченным. Тотиак спросила:

— Не слишком ли ты хороша, чтобы быть с нами? Не слишком ли опрятна?

Язвительная девица. Когда она говорила, у нее щелкала нижняя челюсть.

— Я ищу Гормхул. Она здесь?

И, словно веря, что, где бы она ни спала, ее глаза, покрытые сеткой красных вен, сразу распахнутся, я произнесла:

— Принесла ей белены.

Я достала темно-зеленые листья.

Гормхул тут же появилась. Как таракан, она сползла по камням.

— Белена?

— Да.

— А тебе что нужно? — спросила она. — Мясо?

— Нет, не мясо.

Я пошла вместе с ней — мы не сильно удалились и не направились вниз, потому что мне нравился ветерок и вид вересковой пустоши. И я ощущала тишину, царившую вокруг. Я спросила:

— Как ты видишь будущее?

— Вижу будущее?

— Да, я хотела бы узнать, что впереди, — сказала я. — Жизнь сына Аласдера — будет ли она безопасной и долгой? Где мой олень? Что ждет якобитов, и будет ли зима тяжелой, и как я могу…

— Остановить это? Что ты чувствуешь?

Я посмотрела ей в лицо. Это было лицо мудрой старой карги, да она и была такой. Морщинистый рот, хитрые глаза.

— Научишь меня? Дару предвиденья?

Гормхул улыбнулась, обнажив пеньки на месте зубов. Она хрипло дышала.

— Предвиденью? Обучить?

— Да.

— Этому нельзя обучить. Это придет само. Ты видишь то, что можешь, малютка, пусть так и будет…

— А что? Что будет?

Она насупилась, словно я задала глупый вопрос:

— Все! Все идет как идет.

— Что будет? Скажи мне? Что будет?

Она понюхала белену:

— Короли приходят и уходят. Но я не уверена, что оранжевый останется оранжевым…

— Вильгельм? — Я покачала головой.

— Ох, — вздохнула она. И отвела взгляд, будто это не она была унылой больной грязнулей. Она взглянула на пустошь. — Это не всегда дар, Корраг. Только не в канун большой скорби.

— Большая скорбь?

Она снова повернулась ко мне. Ее глаза вновь были глазами старой ведьмы, а взгляд стал насмешливым, и она поднесла палец к моему носу, надавила на него:

— Я думаю, волк провоет его имя. Лев прорычит. И это все, что я скажу тебе, маленькое носатое дитя. Ты принесешь мне больше травы — и довольно скоро.


Осень опустилась на долину. Я разбираюсь в осенних запахах. Из моей первой жизни, моих английских дней, я знаю эти пряные, влажные, земляные запахи, ведь они сулят ягоды и фрукты. Так что дерн становился толще, а ребенок больше, а люди бродят по холмам, часто нагибаясь. Мы царапались о шипы, словно чернилами, пачкали пальцы ежевикой и терном и собирали грибы во влажных местах. Этим занимались женщины. Я видела жен и дочерей с подвязанными сзади волосами. Однажды мне показалось, что я разглядела Тотиак, с ее сломанной челюстью и печальными глазами, но зрение могло подвести меня в столь туманную погоду.

При виде грибов я вспомнила о кобыле. Я будто снова видела, как она пытается их съесть, недовольно выворачивая губы и обнажая зубы. Она любила яблоки и мяту. Я вспоминала ее при виде яблони, что росла рядом с Ахнаконом, клонясь к земле от старости и тяжести плодов. Веснушчатый человек, который жил там, показал жестом на меня и на дерево и сказал:

— Собирай!

Я набрала полный подол и была благодарна ему. И оставила валериану у его двери.


Я долго избегала приближаться к Карноху — несколько недель.

Но Аласдер сам пришел ко мне. Я думаю, он понял, что я брожу где-то далеко, потому что не нашел меня у хижины. Собирая ягоды на Кошачьем пике, я вся перемазалась соком, а в облике Аласдера играли краски осенних холмов — темно-коричневый, рыжий, золотой. Его веснушки стали ярче за этот месяц, залитый солнцем. Он выглядел уставшим. Я подумала: «Он».

Он пнул камень носком своего брога:[25]

— Тебя долго не было.

Я не ответила.

— Пройдись со мной, — сказал он.

И мы пошли на запад сквозь заросли вереска. Октябрьским вечером, когда гуси летели на юг, а скалы были еще теплыми от летнего солнца, он повел меня на холм Сосок на западной оконечности северной гряды. Следуя за ним, я смотрела на его волосы, на могучие ноги человека, чья жизнь проходит в боях и странствиях по холмам. Когда я вырывалась вперед, то надеялась, что он смотрит вокруг, а не на меня, потому что мои формы, как мне кажется, всегда были весьма далеки от тех, которые нравятся мужчинам. Я думала об этом, пока мы взбирались на Сосок, — о том, как я мала, о том, что он идет сквозь мои запахи — запахи молока и трав, и что у меня в волосах, скорее всего, застряли листья.

Сосок был не таким высоким, как другие холмы в долине. Он вырастал из моря, глядя вниз, на крыши Карноха. Он порос лесом, где жил самый маленький олень, и Аласдер говорил: «Осторожнее», когда переступал через поваленные деревья и продирался сквозь колючки. Я улыбалась, потому что разве не было в моей жизни чего похуже? Разве я не попадала в непроходимые буреломы? Я знала, что такое колючки, и носила их отметины на руках. У меня остались шрамы от порезов о скалы и шипы. Но он все-таки беспокоился обо мне: «Осторожнее».

Вверх — на вольный воздух. Он широко шагал мощными ногами, его плед раскачивался, и я следовала за ним. Я не делала больших шагов. Я очень быстро карабкалась, как зверек, используя все четыре конечности, и мне казалось, что я похожа на Брана или на дикую кошку, которую видела однажды. Иногда он останавливался и дожидался меня. Он не смотрел назад, но ждал — словно знал, что я передвигаюсь медленнее. Видимо, любой человек передвигался медленнее, чем он.

Все выше и выше, а ветер срывался со скал и набрасывался на нас, волнуя травы. Я чувствовала, что под нами раскинулось широкое зеленое пространство, но не смотрела туда, пока не смотрела. Я хотела дождаться момента, когда мы окажемся на самой вершине, там, откуда открывается лучший вид, — он был даром, как и любой вид. Мои волосы трепетали, как крылья птицы, когда я добралась до места, где он остановился. Юбки хлопали на ветру.

Я выдохнула. Выпрямила спину и широко распахнула глаза.

— Ничего нет прекраснее вида отсюда, — сказал он.

Я смотрела. Нас окружали горы. Лох-Левен растянулся под нами во всю длину, а на противоположном его конце я видела вершины, рыжие и темные. Я смотрела на дома и ручьи и на вороного коня его отца, который пасся на своем поле. Я смотрела, как Кое разбивается о скалы белыми брызгами. Я смотрела на людей и кур. А в воде можно было различить тени рыб и водорослей.

— Что здесь?

— Этот вид. Этот холм…

Я взглянула на Аласдера. На его гордый прямой нос и на лоб, покрытый морщинами и складками, — лоб воина, охотника и скалолаза. Его волосы развевались на ветру, как и мои. Сквозь свои иссиня-черные пряди я видела его — рыжие, цвета мокрой земли, с золотыми концами.

Он смотрел вниз.

— Здесь я научился драться, на этом холме, — сказал он. — Мы научились — с Иэном. Мы забирались сюда с деревянными мечами… — Он сделал паузу. — Эта тропа ведет к дальнему берегу Лох-Левена. Мы плавали там наперегонки. А потом я спал здесь.

— Спал?

— Ага. Я засыпал в разных местах этой долины. Мы все. Но закат отсюда…

Я посмотрела туда, куда был направлен его взгляд. На запад. Во мне всегда был запад. Он был у меня в голове, в биении сердца, — быть может, так поступают только такие женщины, как я, а может, и все люди, что любят вольную жизнь, а именно обращают лицо к западу, вне зависимости от их веры. Мы чувствуем запад. Как кобыла чувствовала северо-запад и привезла меня сюда. На миг я подумала о ней. Мои волосы развевались, а небо над озером было красноватым от солнечного света.

Мы просто стояли и смотрели.

Я представляла себе его мальчиком. Я представляла себе Кору на горбатом мосту, когда она была ребенком. Я думала о радостях и горестях, которые так тесно переплетаются.

Он сказал:

— Я стал другим человеком. Я уверен в этом.

— Теперь ты отец.

— Да, это так, и я рад. Но я изменился не из-за этого, Корраг. Я стал другим раньше. Вот уже год, как я другой. Как я изменился.

— Из-за чего?

— Из-за тебя.

Он улыбнулся, но не мне, а расстилавшейся перед нами долине:

— Ты пришла. Ты появилась в долине, с твоим английским выговором и серыми глазами и всеми этими речами, которых я не слышал раньше, — о природе и о доброте. Не о Боге или королях. — Он качнул головой. — Я не могу вспомнить, когда в последний раз сюда кто-то приходил с такими мыслями.

Я оцепенела. У меня не было слов.

— Ты знаешь, как меня воспитывали? Меня учили быть гордым. Защищать все, что я люблю, и никогда не сдаваться. Истории, которые нам рассказывали в детстве, все были о рыжем Ангусе, о воине, и мести, и славных смертях на войне. Если ты можешь ходить, значит можешь сражаться — так сказал отец. И это правда. Я мог ходить. Я мог сражаться. Ты знаешь, — он повернулся ко мне, — что меня взяли в плен, когда я был маленьким мальчиком? За участие в набеге? В землях Бредалбейн. У меня на лице была кровь, когда они забрали меня. Я так гордился…

— Возможно, ты просто не ведал другого пути.

— Возможно. Или у меня не было выбора. У нас столько врагов, Корраг. Кэмпбеллы и лоулендеры, но и англичане тоже. Вильгельм. Если мы не деремся, то умираем — или умирают наши обычаи. Наши сердца умирают, наверное…

Мы посмотрели вдаль. Я разглядела маленький паром, пришвартованный у берега Баллачулиша. В далекой туманной дымке угадывались очертания гор, до которых я никогда не добиралась. Ветер шевелил юбки. Облака неслись вокруг нас, и цвет неба становился все темнее. Мои волосы теребил ветер.

— Нас заставляют принести клятву, — сказал он.

— Заставляют? Клятву?

— Вильгельму. Поклясться в верности ему.

Он нажал пальцем на камень и сдвинул его.

— Он сказал, что если мы принесем клятву, то будем прощены за все предыдущие набеги, все прошлые измены, борьбу против него и других. Что он будет покровительствовать нам.

— А если вы откажетесь?

— Нас сочтут предателями и покарают.

Некоторое время я обдумывала его слова. Я чувствовала, как развеваются мои волосы. Я размышляла, как далеко может дотянуться это слово — «король», его дыхание ощущается даже в таком месте, как Сосок, среди мчащихся облаков.

— Что вы намерены делать?

Он рассмеялся:

— Ага! Что делать? Вот в чем вопрос, так ведь? Иэну отвратителен этот оранский король. Он ненавидит все, что есть в нем: его происхождение, его веру. Он говорит, что мы ни за что не должны приносить клятву, потому что это убьет нашу совесть. Мой отец тоже так думает. И я думаю так по большей части.

— По большей части?

Он переступил с ноги на ногу:

— В Инверлохи есть хороший человек. Его зовут Хилл. Он называет себя другом кланов, и возможно, так оно и есть. Так вот, он говорит, что мы должны дать эту клятву ради нас самих. Но я не знаю… Год назад я был бы против больше кого бы то ни было. Я бы вытащил меч и боролся против них. Я верю в то, во что верят они, и никогда не стану осуждать свой клан или свою веру. Я скорее умру. Но это наше призвание… Так мы служим Якову, который убежал прочь…

Он потер лоб, вздохнул:

— Не дураки ли мы — вот о чем я спрашиваю себя. Дураки, которые пытаются противостоять тому, что гораздо сильнее нас? Не будем ли мы просто гордыми болванами, если откажемся подчиниться? — Он криво ухмыльнулся. — Мертвец не полезен ни для Якова, ни для Бога. Ни для своей жены.

— Верно.

— Я много сражался. И если мы не принесем эту клятву, то будем сражаться всю жизнь — против любой тени! Мой сын станет человеком вне закона еще до того, как сможет произнести хотя бы слово! С нами будет покончено, если мы решим бороться с этим королем. Я чувствую это так же ясно, как чувствую погоду.

— Так подпишите. — Я вздохнула. — Дайте эту клятву.

Он улыбнулся:

— А как же сердце?

— Сердце?

— Ага. Сердце. И не надо изгибать бровь, словно я сейчас говорю не на твоем языке. Ты ведешь больше разговоров о сердце, чем все мы. Ты живешь по-своему. Как ты сказала, у тебя нет короля…

Я замерла и смотрела на него долгим взглядом, потому что любила смотреть на него. Я любила его лицо.

— Мы недостаточно рассудительны, — сказал он. — Как люди. Мы не… — Он покачал головой, будто не мог найти слово.

— Я любила бывать на болотах Англии и смотреть на лягушек. Я смотрела на них так долго, что подумала, будто знаю их и даже могу сама быть лягушкой. Но потом человек пришел за моей матерью, и я убежала на север. Я должна была бежать. Я никогда не увижу их вновь — лягушек, — но я знаю, что они там. Они все еще цепляются за тростник. Я могу не видеть, как они булькают в воде, но это не значит, что они не делают этого, — напротив. Они все еще квакают по вечерам. Возможно, они квакают сейчас, когда мы стоим здесь. — Я пожала плечами. — Мне пришлось оставить их. Но они все еще со мной. Я храню их в памяти и знаю, что они такие же настоящие, как всегда.

Аласдер посмотрел на меня, но так, словно меня не было, словно он видел сквозь меня. Это был странный взгляд, такой глубокий. Возможно, он тоже увидел тех лягушек.

— Я говорю тебе это, чтобы объяснить, что когда-то всем приходится делать выбор. Я покинула тех лягушек ради собственной жизни, но я все еще люблю их. Они всегда будут облизывать глаза языком, как делали это при мне. И если ты принесешь клятву, твое сердце не станет другим, Аласдер. Как они могут изменить твое сердце? Или убить его? Им это не по силам.

Я покраснела, отвела взгляд. Мне стало стыдно за свои дурацкие разговоры о лягушках.

— Я просто попыталась объяснить.

Он сказал:

— Да, я понял. Хороший способ.

— Всего лишь болтовня.

Он улыбнулся.

— Все, что я пытаюсь донести, — это то, что мы меняемся, снова и снова. Но я думаю, что наши сердца остаются нашими сердцами и никто не может управлять ими — ни короли, ни клятвы. Ни даже наши собственные головы. Наши сердца сильнее.

Поднялся ветер. Я попыталась ухватить свои волосы, которые развевались сильнее. Я поймала их и привязала сзади к шее. Пряди все еще трепетали, но большую часть я укротила.

— Ты думаешь, мы должны принести клятву, сассенах?

— Как я могу знать? Это ваша клятва, которую должны дать вы, а не я. Все, что я знаю, — это то, что ни одна клятва, ни одно обещание, ни один король — ничто не может изменить человеческое сердце. Оно чувствует то, что хочет чувствовать.

— Да. Возможно, это и так.

Мои юбки хлопали. Его плед развевался на ветру, и еще некоторое время мы стояли там бок о бок, глядя, как опускается солнце. Свет был золотым и красным. Он разливался по всей Шотландии и озарял наши лица.

— Однажды ты сказала, что мои слова заставили тебя почувствовать, что ты поступила неправильно, придя сюда. Я никогда не имел это в виду.

Я улыбнулась:

— Я знаю.

Больше он ничего не произнес, но я была счастлива. Я стояла так близко к нему, что волосы на его руке щекотали мою руку, и мы говорили о сердце, а вокруг был красный, ветреный, величественный мир. Я подумала: «Я должна быть здесь. Здесь. Я всегда должна была…»

Он спросил:

— О чем ты сейчас думаешь?

— О красоте. О возрасте. О всей этой древности…

Мы смотрели на вершины, и я думала об их мудрости, о бедах, что побывали на каждой горе, о годах, которые прокатились по ним. Им было больше лет, чем я могла себе представить. «Все мои места были древними, — думала я. — Пещеры или долины. Леса. Пески».

Он продолжал смотреть мимо меня:

— О возрасте?

— Всего этого. Этих холмов. Они видели столько жизней. Они видели войны и рождения, любовь и печаль и множество оленей. Я представляю себе все те ноги, что топтали их…

Мне показалось, что в его голосе прозвучала улыбка, — я услышала ее мягкий короткий отзвук.

— Ага. Они старые. И они все еще будут здесь — когда мы умрем и исчезнем навсегда. Когда мы станем прахом и память о нас померкнет, все еще будет холм Сосок в долине Гленко.

Я посмотрела на свои руки. На миг я подумала про иной мир. Я подумала о тех, кого любила и кто там теперь. Сжав кулаки, я сказала:

— Ты не исчезнешь. Ты будешь жить в своем сыне. У тебя есть сын.

— Как и ты.

— Я?

— Не исчезнешь. — Он смотрел прямо перед собой. — Я буду помнить тебя.

Это было мое самое счастливое мгновение. Мое самое счастливое время. Быть там, где дует ветер и опускается в воду солнце, — и быть там с ним. Мы стояли так близко друг к другу, что я могла чувствовать его тепло, а он мог чувствовать мое. Только холм и мы. Я никогда не любила королей и королев, я думаю, что ни один человек не может быть чем-то лучше другого в глазах мира, — но на том холме мне казалось, что в мире существуем только он и я. Лишь мы и вся эта красота. Осень, и высота, и сердца.

Я знала, что этот момент никогда не повторится. Что он уйдет безвозвратно.

Через некоторое время Аласдер сказал:

— Уже поздно. Нужно спускаться.

Я последовала за ним. Мы возвращались тем же путем, которым пришли, и я видела свои старые следы в песке. Я видела ежевику, за которую он зацепился пледом, и скалу, через которую он помог мне перебраться, и мне казалось, что все это было очень давно.

Потом мы пришли туда, где тропинка разделялась надвое, и остановились.

— Расстанемся здесь, — сказала я.

Он смотрел на меня. Вглядывался в мое лицо, а в это время поднялся ветер. Он принес с собой капли дождя. Я почувствовала капли дождя на голой руке. Потом на носу и на голове, и каждая капля казалась такой громкой, тяжелой и толстой. Я огляделась. Я увидела, как листья колышутся, когда на них падает дождь, и как цветы ловят благодатную влагу, а небо становится темным. На секунду я закрыла глаза. А когда открыла, то заметила каплю на его скуле и то, какими мокрыми стали его волосы. Он не отрывал от меня взгляда. Потом поднял руку, поднес к моему лицу и медленно отвел прядь волос за ухо.

Он сказал:

— Ты…

Я всхлипнула, затрясла головой, отступила назад.

«Будь добра ко всякой живой твари», — говорила Кора. Я обещала ей, но мне так сильно нравилась Сара, что я предпочла убежать прочь по склону. Когда началась гроза, дождь колотил по плечам и выбивал ямки в грязи, а Кое стала очень шумной и белой. Я остановилась, уже почти спустившись в долину. Потом оглянулась. Все было таким коричневым — его одежда, обувь, влажные волосы и грязь на плечах, — что он почти сливался со склоном холма. Он был частью скал, и вереска, и старых папоротников. Я смогла разглядеть его, лишь когда он пошевелился. Он дважды останавливался и замирал, и когда не двигался, мои глаза теряли его, и я думала, что, возможно, его там уже нет. Я удивлялась, почему он медлит. Может, встретил оленя, или любуется видом, или смотрит назад, как я. Я тоже была коричневой из-за влажных волос и грязи, прилипшей к коже.


Итак, клятвы. Я верю в них лишь наполовину. Точнее сказать, верю, если они даются от всего сердца. Я верю в глубокие и честные клятвы. Я верю в те, которые вы дали сами себе много лет назад в своей пустой постели.

«Не люби». И я отвечала: «Нет, я не буду».

Мой язык произносил слова, которые хотела услышать Кора, и она назвала меня умницей и поцеловала на ночь. А в это время мое сердце кричало: «Я буду! Я буду! Я полюблю и, когда это случится, отдам всю жизнь ради любви. Отдам всю себя. Я буду любить и любить».

Так что я верю в клятвы, данные сердцем. Таким клятвам стоит следовать — ведь разве может быть что-то хуже жизни с молчащим сердцем?


Пообещайте, что вернетесь.

Мне осталось недолго. Уже недолго.

Джейн, оттепель стремительно ворвалась в нашу жизнь бурлящими ручьями, и я видел, как сквозь землю проталкиваются зеленые ростки первоцветов, а на ветках лопаются почки — то, что она заметила бы и чему обрадовалась бы. Поэтому на прогулках я теперь думаю о ней.

Она говорит — мы говорим — о клятвах. Она утверждает, что в нашей жизни есть два вида клятв — те, что даются разумом и рассудком, и те, что даются сердцем. Те, что мы сами решаем принести, и те, что приносятся за нас — нашим телом, или душой, или Богом. Права ли она? Две недели назад я бы отнесся к этому презрительно, осмеял бы, назвал безумием или ведьмовством, как поступил бы почти любой на моем месте. Но сейчас я слушаю ее. Я слушаю ее, потому что знаю: жизнь ее закончена. Она умрет. И я, наверное, единственный, с кем она еще может поговорить.

Она поклялась своей матери, что никогда не полюбит мужчину. Но ее сердце пообещало, что полюбит, и нет причин, способных помешать любви.

Какие обеты давал я? Вот в чем вопрос. Она не стала об этом спрашивать, но я сам себя спрашиваю. Я мучусь бессонницей и пишу эти слова у тусклого пламени свечи, и я спрашиваю, какие обещания я давал в жизни и по своему ли выбору делал это? Вера? Я не выбирал ее. Она пришла ко мне из детства, и, несмотря на все тяготы, которые могут обрушиться на человека из-за веры, я никогда не терял ее — я знаю, что есть Бог, и знаю, что Он видит меня, когда я пишу это письмо, и что Он также видит Корраг и тебя, жена моя, которая, пока я пишу это, спит под шерстяным одеялом в комнате с окнами, обращенными на юг. Не я выбирал веру. Она выбрала меня, и мое сердце знает это, — и до конца дней со мной останется эта вера в Бога и в добро. Я уверен. Но род моей деятельности, Джейн? Мне кажется, это совсем другое. Я думаю, мой отец сделал выбор за меня, а потом, аккуратно направляя, ждал, когда служение Богу станет делом моей жизни. И в конце концов я принял решение, но принял не сердцем, а рассудком. Скажи, когда мне нравилось читать проповеди толпе? У меня всякий раз дрожат руки. Но я делаю это и, принимая похвалы за ораторское искусство, едва не краснею со стыда. Да, я хорош в риторике, знаю. Специально этому учился, а еще, возможно, у меня природный талант. Что бы сделал мой отец, выслушав рассказ этой девочки?

Он бы не позволил своим чувствам так измениться, я уверен. Он бы прочесывал Библию в поисках цитат, что помогли бы ему уничтожить любое сострадание, — ведь служение королю Якову и Господу было его главным предназначением, и его вера записана чернилами. Именно его разум, я думаю, принес Богу клятву — его разум, что вел его. Но я — не он. Я самостоятельная личность.

Джейн, что мне делать? Мой разум твердит о законе — о Библии, о Боге. Мой разум убеждает не ждать письма от Стайра и не надеяться на то, что удастся изменить последние дни Корраг. Более того, я не должен даже хотеть этого. Я должен желать (и когда-то желал), чтобы мир освободился от тьмы, так почему же меня волнует, что эту тьму поглотит свет огня?

Я должен позволить событиям разворачиваться согласно Божьей воле. Она пленница по закону. Если она умрет, это будет законно.

Но — но! — я тревожусь. Скучаю по тебе. Когда я откладываю свой парик по вечерам, то смотрю на человека, который скрывается под ним: он усталый и старый.

Молись за меня. Молись за то, чтобы я обрел поддержку и утешение — чтобы я обрел правильные, достойные мысли.

Чарльз

IX

Сироп из нее обладает успокаивающим действием и благотворно влияет на мозг душевнобольных людей, умиротворяя помутненный рассудок и охлаждая горячие головы.

О водяной лилии

Расскажите мне о площади. О Меркат-Кросс и о том, сколько дров сложено там в поленницу. Как я устала от всех этих разговоров о смерти! Меня замучили воспоминания обо всех этих чудовищных убийствах, и мне хочется думать: «Это сон. Страшный сон». Они мертвы? Я знаю, что это так. Я видела их тела. Я видела обугленные трупы с ножевыми ранами в спинах и боках — ранами, похожими на раскрытые рты, так что, когда я останавливалась рядом с ними, мне казалось, что раны говорят со мной. Мне казалось, они шепчут мое имя, эти раны, — словно я была в силах остановить кровопролитие. Словно я могла спасти еще больше жизней, чем спасла.

Это воспоминание пугает меня. А еще пугает человек. Какой-то человек пришел.

Этим утром. Я услышала шаги у двери, и мне показалось, что это вы. Я удивилась: «Мистер Лесли пришел так рано!» И я была так счастлива, сэр, так обрадовалась, потому что мне нравится время, что я провожу с вами, — мне нравится говорить с вами и как вы киваете, и это так необычно, что я обрела небольшое утешение в обществе человека церкви, тогда как ни я, ни подобные мне никогда не могли найти у подобных вам утешения. Но ничто в этом мире не остается неизменным, теперь-то я знаю. И я нахожу утешение в вас. Мне нравится ваша улыбка. Мне не многие улыбаются, а вы да. Так что когда я услышала шаги у двери, то подумала: «Это мистер Лесли» — и, громыхнув кандалами, поднялась, чтобы приветствовать вас, и я уже улыбалась в ответ на вашу улыбку, которую я так ждала и которую вижу теперь.

Но это были не вы. В комнату вошел человек, чьего имени я не знала. Он палач. Когда кого-нибудь вешают, именно он завязывает узел и понукает лошадь, чтобы она шла вперед и тянула человека вверх. Если кого-то клеймят, как было с мужчиной, что надругался над скотом в сарае, то именно он вдавливает в плоть железное клеймо и слышит шипение горящей кожи. Когда кого-нибудь сжигают, он привязывает к столбу. Он наваливает кучу бочек и собирает дрова.

И он был здесь. Он смотрел на меня, стоящую в кандалах, в окровавленных юбках, и хохотал.

Я не знала, чему он так радовался, и просто смотрела на него.

— Пожалуй, нам удастся сэкономить кругленькую сумму, — сказал он. Потом опять рассмеялся. — Как ты ухитрилась помешать исполнению плана? Ты? — Он смахнул слезу с глаза большим пальцем. — Да я видал и новорожденных покрупнее! Ты?

А успокоившись, он плюнул в меня. Ну конечно. Он плюнул мне в лицо, но промахнулся и попал на руку, и я печально смотрела на его слюну.

— Нужно оставить лишь половину от тех дров, что, я думал, нам понадобятся, — сказал он таким голосом, будто в комнате был судья, к которому он обращался. — Быстро. И дешево. Но людям нравятся зрелища, поэтому я не стану убирать лишние дрова — пусть горят подольше. Да.

Но стоило моим глазам встретиться с его глазами, он враз утратил благопристойность и зашипел на меня:

— Назойливая дрянь… Мистер Далримпл желает избавиться от тебя, о да!

Потом он ушел. И если до его прихода я желала услышать ваши шаги, то после этого я вдвое сильнее хотела видеть вас, потому что очень испугалась. Потому что поняла, что это правда, — они намерены убить меня. Решетки крепки, а кандалы не спадут.

Я рада, что вы здесь. Я так рада. Моя смерть будет медленной, как сказал этот человек, а я не хочу умирать, я не хочу умирать таким образом.


Мои руки теряются в ваших ладонях. Мои руки так малы, что однажды это стало причиной для вывода: «Ведьма — она такая мелкая! Дьявол забрал часть ее!» Словно я заключила какое-то соглашение с дьяволом. Словно маленьких рук достаточно, чтобы осудить меня, хотя хватало и гораздо меньшего — серых глаз или странного имени. Люди всегда хотели, чтобы я умерла. А я всегда хотела, чтобы люди жили, — так где же справедливость? Я ее никогда не видела. Так же, как и Кора. Так же, как ее мать, когда тонула, одетая лишь в рубашку.

Мои руки так малы в ваших руках. Они гладили серую лошадь, выдергивали тростник из болот и исцеляли людей. Маленькие руки, но они держали его руки, его. Видите? Я даже не могу разглядеть их. В комнате очень темно.

Расскажите мне о вашей жене. Или о четверых сыновьях. Мне кажется, я не должна говорить. Мне кажется, я должна просто послушать немного, успокоить дыхание.

Я присяду.

Давайте ненадолго наполним эту комнату словами более добрыми, чем «назойливая дрянь». Наполним ее жизнью.

* * *

Возможно, дело в нем. Возможно, сон мой пропал оттого, что я стояла на холме Сосок рядом с ним и мы говорили о сердцах. Или, возможно, это был первый, голубой мороз, и я выползла из хижины, чтобы ощутить, как он заливает долину — умиротворяющий и прозрачный. Потому что это была моя погода и я не могла существовать без нее — я скучала по ней. Я легла на землю. Я глядела на звезды и не спала.

Или это рев. Когда я проходила вечером по склонам Вершины Чертополоха, я остановилась, услышав звук. Это был длинный, скрипучий, надломленный рев, и я подумала: «Что за…» Потому что звук раздался один раз и был очень низким. И когда я посмотрела наверх, я увидела его — моего оленя. Он вернулся на склоны холма. И я была рада этому.

Что за утешения! Зима. Мой олень, с его короной и шеей, поросшей плотным мехом. Его шкура была все еще густой и курчавой, и он ступал по гребню холма, глядя на меня. Однажды вечером, сидя у дымящегося костра, я посмотрела наверх и увидела, как он спускается по склону. Моросил мелкий дождь, и олень отряхивался все время.

Я сказала:

— Не уходи! Останься!

В хижине я нашла яблоки, которые несколько недель хранила для него. Я взяла одно, потерла о юбку. Оно было морщинистым и покрыто крапинками. На черенке все еще сохранился маленький сухой листочек. Держа яблоко в руке, я вышла из хижины. Протянула его оленю:

— Вот.

Некоторое время он стоял неподвижно.

Потом медленно приблизился. В его глазах отражался мир вокруг нас — небо и летящие птицы. Я увидела в его глазах себя. Но там было гораздо больше — я увидела все холмы, по которым он прошел, и все озера, из которых он пил. Все места, где он отдыхал. Его самок. Его жизнь, и возраст, и знания.

— Вот…

Он почти взял его. Почти взял. Он вытянул шею, наклонил голову, чтобы ощутить запах яблока. Я смотрела, как трепещут его ноздри. Но он еще боялся меня и был осторожен, потому что его дикая душа не доверяла моей, а потому он не решился подойти ближе и взять яблоко из рук.

Вместо того я положила его на землю перед ним. Он съел его с хрустом и поковылял обратно на склоны Кошачьего пика.

Изо рта у него текла яблочная слюна. На хребте он на мгновение обернулся, посмотрел на меня. Потом направился на юг, в Глен-Итайв, и пропал.


Морозы, снег — они стали моим утешением, я любила их и хотела, чтобы они пришли поскорее. Я путешествовала по холмам, и меня обдували ветры. Юбки парусили на ветру, дующем с моря, так что я походила на лодку, которую гонит ветер, а кожа моя была соленой. Я бродила по торфяным болотам, проваливаясь по колено, а когда надо мной пролетали гуси, я думала о Коре и о топях и перекликалась с гусями.

О нем тоже, о его усталом сердце воина.

Кое внизу мчалась так быстро, что ее не схватывало льдом, — могучая, до синевы холодная вода бурлила вокруг скал и бревен, и я купалась в ней. Я вернулась к Встрече Вод, где впервые вымылась тринадцать месяцев назад. Я разделась и вошла в воду. Волосы наполнились водой, как тогда. Я старалась быть той девчонкой, которой была тогда. Но во многом я стала совершенно другой.

Там я встретила Сару с сыном, укутанным и привязанным к ее груди. Ее глаза светились, она шмыгала носом от холода, а когда увидела меня, то расцеловала в щеки, ухватив за волосы у корней, как делают люди, испытывающие сильные чувства к человеку, которого целуют. Вот как она поцеловала меня. Назвала по имени.

— Ты слишком долго не приходила к нам, — сказала она. — Как ты?

Я ответила, что у меня все хорошо.

— А ты как? — спросила я. — Как твоя семья?

Она приподняла козью шкуру, чтобы показать своего сына, тепленького и гладенького, как только что снесенное яйцо. Я ощутила его запах. Я вспомнила, как он приладился к моей груди и мяукнул. Маленькое создание. С волосами цвета темного мха.

— Все в порядке, слава богу. Мы уже больше спим ночами. — Она пощекотала ребенка, улыбнулась. — А за последнее время не было свар ни с одним кланом. Мы засолили свинину и накоптили рыбы на зиму. — Она посмотрела на меня, прищурила глаза. — Аласдер оставил тебе сухого торфа. Ты нашла его?

— Нашла. Спасибо, но мне не нужно. У вас и так достаточно забот.

Она нахмурилась:

— Я понимаю. Но ты одна там, наверху. А ведь Аласдер говорит, что зима будет тяжелой. Даже ягоды рябины краснее в этом году.

Ребенок коротко пискнул, и она засунула ему в рот мизинец, чтобы он пососал его. Казалось, его одинокий крик некоторое время еще звучал в воздухе.

— Что, — спросила я, — с клятвой?

— Он рассказал тебе?

— Да. Немного. Немного, только…

Сара вздохнула, покачала головой:

— Мы ждем вестей из Франции.

— Из Франции?

— От короля Якова. Наши люди отправились к его двору, чтобы просить освободить нас от клятвы, данной ему.

Возможно, она увидела мои нахмуренные брови, мою наклоненную голову. Слишком много клятв — вот о чем думала я.

— Мы поклялись в преданности ему однажды. Все кланы сделали это.

— И теперь вы должны ждать ответа? Разве вы не можете точно так же принести клятву и Вильгельму?

— Две клятвы? Двум врагам? Ни одна клятва тогда не будет истинной, и мы окажемся в двойной опасности. Нет… Мы ждем вестей из Франции. Мы надеемся скоро их получить. Маклейн должен заверить Вильгельма в нашей преданности к концу года, остался всего месяц, а погода будет только ухудшаться.

Я слушала. Мне казалось, что это старые слова, что я уже слышала их.

— Он поклянется? — спросила я.

Она закатила глаза:

— С его гордостью? С огнем, бушующим в нем? Это будет сложно, и он не захочет давать никакого обета Кэмпбеллу, пока жив. Но я думаю, он принесет клятву.

— Хорошо, — сказала я.

— Хорошо? Ты что, хочешь, чтобы он сделал это?

Я кивнула. Я подумала: «Да, желаю».

Ребенок икнул и снова закричал. Она сказала ему: «Ч-ч-ч-ч-ч». Прикоснулась носом к его носу и дышала на него, говоря гэльские слова.

Мы поцеловались на прощанье, я смотрела, как она уходит, и думала: «Принесите эту клятву, ну давайте же!» Не знаю почему, но я очень остро это чувствовала.


А потом я заболела, той зимой. У меня поднялся жар, чего со мной раньше никогда не случалось. Я купалась в озере, совсем голая, и касалась кусков льда, плавающих вокруг, но разве я не делала этого раньше? И все ведь было хорошо! Вечером у меня задрожали руки, когда я снимала котелок с огня. Я была горячей и бледной, тогда я вышла на мороз ночью, меня всю трясло — зубы стучали, кожа стала как у ощипанной курицы, и я забеспокоилась: «Что это со мной?» Потому что в жизни никогда не дрожала. Я ведь рождена зимой. Я выносливая.

Я легла в хижине, вдыхая запах торфа.

В полубреду я повторяла: «Клятва! Клятва!»

Я знала, что мне поможет мальва или кервель, если их выдавить в больное горло, — но меня так трясло, и я так устала. Я скользнула взглядом по травам. А потом свернулась клубочком, подтянув колени к груди. Мне грезилось обветренное лицо Гормхул, ее розовые десны, ее голос, говорящий: «Значит, сейчас…» Я чуяла свежий запах — запах моих трав, а еще гниль, и гналась за моим оленем и за моей большезадой кобылой, а еще я видела болотников, раскачивающихся на веревках, и я прижалась ртом к коленям и плакала. Я грезила. Я бредила.

Со временем все прошло. Я поднялась и почуяла в хижине гнилостный запах, а еще обнаружила, что пропала вся белена. Ни одного листочка не осталось. Воровка, она переступила через меня, когда я спала, и забрала ее.

Долгое время я была слаба. Долгое время я была покрыта гусиной кожей — признак лихорадки или недостаток горячей еды. Я не могла ходить ни быстро, ни далеко. Еще у меня кружилась голова на склонах, так что я спотыкалась, хваталась за скалы и старый вереск, стряхивая с них снег, и я послала белую птицу лететь вверх, повторяя: «Клятва! Клятва! Клятва!» Вот что она кричала. Я слышала это слово, точно вам говорю. И когда я проламывала рукой лед в заводи, в его треске я тоже слышала слово «клятва».

Внизу, в долине, я увидела Иэна.

Камни посыпались, когда я спускалась к нему. Он услышал это и остановился. Лошадь фыркнула при виде меня, а Иэн смотрел на меня из седла. Его волосы были цвета лисьего меха, а кожа бледна, как крылья ночной бабочки.

— Корраг?

— Мне было нехорошо. Но сейчас мне лучше.

— Правда?

— Вы должны принести клятву. Пожалуйста. Птица выпорхнула из-под снега и сказала так. Она кричала: «Клятва, клятва, клятва!» И старуха прошамкала сквозь пеньки вместо зубов, что оранжевый не останется оранжевым, и я не могу выбросить это из головы. Лед сказал «клятва», когда я сломала его. Вы принесете ее?

Он осадил лошадь:

— Ты бредишь. Мелешь языком больше, чем обычно. Держись подальше — мне нужно слишком много сделать и обдумать, не хватало еще подхватить от тебя лихорадку.

— Вы принесете клятву?

— Мы должны, — сказал он. — Мы получили весть от Якова, и он разрешил нам сделать это. Для нашего же блага.

Я кивнула:

— Когда?

— Мы должны поклясться на Хогманай. Маклейн выедет на день раньше. Теперь оставь меня — пойди отдохни. Держи свою заразу при себе, женщина.

И он толкнул гаррона.

Я отступила. Я коротко улыбнулась и почувствовала себя той самой ведьмой, которой меня все считали, — грязной, полубезумной, — и я ругала себя, пока бежала сквозь тьму, цепляясь юбкой за шипы и голые ветки: «Что за дура… сассенах… Мелешь языком…»

Но утром от лихорадки не осталось и следа. Я проснулась с прохладной кожей, чувством голода и ощущением спокойствия, и, проверяя, есть ли яйца под курами, я подумала: «Ну вот и Рождество».


Маклейн ушел через четыре дня.

Я сидела скорчившись под плотно запахнутым плащом на Восточной Сестре, а на щеки и плечи мне сыпал густой снег. Я видела Маклейна внизу — его плед, припорошенный снегом, его густые волосы, белее самого снега.

Он восседал на своем коне, а трое других мужчин следовали за ним пешком.

Скалам и серому небу я сказала:

— Сделайте так, чтобы он добрался скорее. Успокойте метель и позвольте ему легко пройти весь путь.

Думая, что все налаживается, я направилась вниз, приказав сердцу успокоиться, потому что я устала оттого, что оно беспокоилось, устала оттого, что оно болело. Я улеглась на живот на ковре из оленьей шкуры.

Ночью снегопад усилился.


Итак. Падал снег, половинка луны мелькала среди туч, когда Макдоналды из Гленко проводили уходящий старый год. Они пили и целовали друг друга. В Карнохе, Инверригэне, Ахнаконе и Ахтриэхтане они уснули подле своих мужей и жен, их дети тоже видели сны, и все думали, что они в безопасности. Что их предводитель поставил подпись на бумаге и все будет хорошо. 1692 год теперь памятный для нас. Для Хайленда. Для всех, кто шепчет: «Якобит».

Я? Корраг?

Англичанка? Ведьма? Фейри с черными волосами? Гадалка? Девчонка-травница, что живет в Койре-Габайле?

В канун Нового года я сидела на скале, недалеко от хижины. Полночь я встретила вдвоем с оленем. Я надеялась увидеть его, и он появился. Его приход успокоил меня. Словно он тоже ждал, когда принесут клятву, только после этого спустился ко мне. Я улыбнулась ему как другу.

А может, его сердце тоже устало. Может, он замерз или ему надоело быть диким. Я вытащила последнее яблоко. Я держала его, подзывая оленя:

— Иди сюда.

И когда умирал старый год и наступал новый, он подошел ко мне ближе, чем когда бы то ни было. Снег сверкал, скрипел под копытами. Я едва дышала, а его дыхание вырывалось клубами пара, и он очень медленно вытянул шею, закинул назад рога. Его рот оказался совсем рядом со мной, а влажные ноздри, похожие на две цепкие руки, нюхали фрукт. Его тело подалось вперед еще немного. Он нюхал и нюхал, и я заметила, что его рот зашевелился.

И это свершилось. Мы оба осознавали тот краткий миг, когда он полностью доверился мне. На мгновение он стал домашним. На секунду он был моим, потому что он открыл теплый рот, и потянулся, и выдохнул пар и уже не мог сопротивляться. Не мог убежать. Он был беззащитным, уставшим, и он тянулся за яблоком, которое я хранила для него все это время.

Я вдруг ощутила вес его зубов, когда он коснулся кожицы. Яблоко с треском разломилось, и он на секунду запнулся, схватил свою половинку. В этой запинке, в том, как олень ринулся прочь, вновь сквозила его дикость, и он взбирался на скалы, вверх по склонам Бен-Фады, а его сердце кричало: «Беги! Беги!» Я держала другую половинку. На ней осталась его слюна, и я решила съесть это. Потому что тоже была голодна. Зимой яблоко нельзя сохранить.

Он ускакал. Дикий, с пылающим сердцем.

Я видела его убегающим на вершинах и думала, что это был хороший Хогманай. Я и олень. Звезды. Глубокий снег. Мир, наполненный любовью и красотой.

1692 год. Он навсегда отмечен.

Я знала, что будет так.


Мне кажется, вы знаете, что произошло. Вы знаете.

Глава клана Макдоналдов из Гленко опоздал на шесть дней. Шесть. Он приехал не туда. Полковник Хилл из Инверлохи сказал: «Но я не могу помочь вам! Бумаги сейчас в другом месте, гораздо южнее. Бедные вы, бедные. Горе вам». Или так я себе представляю, когда думаю об этом.

Маклейн подписал клятву в конце концов. Здесь, в Инверэри, у человека по имени Ардкинглас. Но да, он опоздал на шесть дней.

Он вернулся с красными щеками и хорошими новостями. Позвал меня, чтобы я занялась его обморожениями, и, когда я скрючилась у его ног со щавелем и теплой тканью, сказал:

— Я приехал позднее, да, но подписал бумагу! Дело сделано, так что тащите виски, я немного подмерз по дороге.

Он уселся у камина и рассказал свою историю. О полковнике Хилле. О паромщике из Коннела, который спросил:

— Вы Маклейн?

И как трясся, пока греб.

О замке Баркалдин, утопающем в темноте.

— Путешествие было трудным. Мы повстречали разных мерзавцев. В доме есть мясо, женщина? Но…

Он глотнул виски и вздохнул:

— Я дал клятву. Я сумел дойти. Теперь дело сделано — и гнев короля не падет на нас…


Что такое шесть дней? Это так мало.

И не важно, что он написал свое имя, — потому что имя можно и вычеркнуть. Шесть дней сделали его ничем. Из-за тех шести дней всякий, кто ненавидел Гленко, мог торжествующе ухмыльнуться:

— Опоздали? На шесть дней? Тогда их следует наказать…

— Мятежники. Предатели.

— Шайка висельников…


Столько в мире ненависти! Столько горя!

Моя мать всегда говорила: «Дьявола нет. Только дьявольские поступки людей». И она жила в царстве ветра, высот и трав, потому что эти места, в отличие от людей, не могли причинить ей боль.


«Не люби». Ведь ненависть всегда недалеко от любви.

Так и без тьмы нет света.

Моя дорогая, она говорит, что есть моменты, которые меняют нас. Я убедился в этом. Я менялся, когда приехал в Инверэри и рыжеволосый хозяин гостиницы рассказал мне про «ведьму». Я менялся, когда сидел у нее в камере на табурете и боялся вшей. Я менялся, когда пришел в кузницу. Я меняюсь с каждой страницей Библии, ведь Господь дает нам свои уроки каждый день. Да.

Или «ага». Они здесь говорят «ага».

Я спускался из своей комнаты вниз. Там трактир, а я непьющий человек. Еще я изменился в день, когда увидел тебя, любовь моя. Ты нагнулась, чтобы поднять улитку с дорожки, и при этом опустила зонтик от солнца, и я увидел твои великолепные волосы, твою тонкую талию, а когда ты залилась румянцем… я говорю без утайки, Джейн, после всех этих разговоров о клятвах, любви и голосе сердца, я понял, что почувствовал, когда ты покраснела. Я завидовал улитке. Благодарил Бога. Каждая клятва, что я когда-либо дал тебе, была дана всем моим сердцем. Душой.

Виски был крепок, но я выпил его. В стакане плескался золотой свет. Попадалось ли тебе когда-то в моих письмах слово «Гормхул»? Это женщина, которую знала Корраг. Кажется, это самое жалкое существо, которое только может быть: кожа да кости, покрытые грязью, ни капли благочестия. Она принимает некоторые травы, чтобы утешиться, и я понимаю это теперь. У каждого из нас есть свои горести. Травы или выпивка не помогают избавиться от них, но затуманивают разум, и, кажется, сегодня я впервые буду спать спокойно.

Хозяин гостиницы смотрел, как я пью. Он вертелся вокруг, и я знаю почему; в конце концов он все же подошел:

— Как там ведьма? Подлая неряха? Карга?

Я думал не отвечать на это, но он не унимался — некоторые люди, как лисы, вертятся вокруг, вынюхивая мясо.

— Боится смерти, — сказал я ему. — И еще: — Ее скоро сожгут, сэр. Из-за этого ей не слишком хорошо…

— Ха! Потому что она знает, что дьявол заберет ее душу, что она погорит немного на том столбе, но будет гореть вечно за свои преступления…

Я отхлебнул еще виски, чтобы занять рот. Ведь у меня не было добрых слов для этого человека.


Завтра она расскажет, как пришли солдаты. Я уже знаю это. По словам кузнеца, их капитан был черноглазым, с соломенного цвета волосами. Среди них были англичане и Кэмпбеллы, а некоторые — сущие мальчишки, которым не место в таком страшном действие. Бойня, Джейн! Они пришли для этого. Они остались на две недели, прежде чем запалили мушкеты и вонзили дирки в горла, чтобы наказать клан за то, что он опоздал с клятвой, и я буду молиться за их души, за то, что они еще не знали о своей страшной роли, когда садились у очагов Макдоналдов, пили виски Макдоналдов, ели хлеб Макдоналдов.

Она будет говорить об этом — мне не по себе! Да, это так! Я — тот, кто видел, как вешают людей, и даже сам способствовал смерти виновных, — боюсь того, о чем она будет говорить. И я боюсь того, что вскоре увижу клетку Корраг пустой, там останется только солома, на которой она когда-то лежала.

Какой же смертью она должна умереть? Она явно не заслуживает такой смерти.

Ведь что за жизнь она прожила! Я отчасти завидую ей. Когда мне доводилось в последний раз срывать ягоды и есть их прямо с куста? Не тогда ли, когда я был еще мальчишкой? А пил ли я когда-нибудь, стоя на четвереньках, как кошка? Это все виски пишет. Но она кормила оленя с ладони, Джейн, — она протянула ему подгнившее яблоко, а олень взял его, откусил его, и, когда она говорила об этом, мое сердце кричало: «Да!» И завидовало. Я никогда не стоял на болоте и не слышал крика совы.

Все это от нее. Все эти мечты и желания, и страхи, и мысли, и надежды — от нее.

Возможно, слово «ведьма» всегда было подходящим.


Неужели я сошел с ума? Это виски. Ваш муж вышел из строя, миссис Лесли.

Я отправлюсь в кровать, зажав в руке твое письмо. Я все так же верю в Бога, но Его лицо изменилось за последние дни и ночи. Кто Он? Он не тот, что я думал. Или Он не изменился, но изменилось мое видение? Я изменился?

Я говорю себе, что закон есть закон. А потом прохожу мимо увязанных бочек, что ждут Корраг, и сердце стенает: «Не умирай! Живи, малышка».

Чарльз

X

Будь осторожен, чтобы не совершить ошибку и не использовать смертельно опасный паслен; если ты не уверен, оставь его в покое и не причиняй вреда.

О паслене

Свет стал менее голубым — гораздо менее голубым.

Я впервые заметила это — что дневной свет в клетке теперь более бледный, тонкий — и поняла, что последний снег сошел. Растаял. Я думаю, что уже раскрылись маленькие зеленые почки, появились ростки, похожие на кончики пальцев, а в воздухе витает запах свежей весенней земли — насыщенный и прохладный. Вы слышите это? Уже не просто кап-кап. Гораздо быстрее. Бегут талые воды.

Я знаю этот звук бурлящей воды. Я слышала его прежде в других, затерянных уголках. И там я понимала: это значит, что мое время года уходит, а его место на земле занимает весна — полноводные ручьи и цветы. Болотная почва становится мягче. Скалы — теплее на ощупь. Я так любила все эти перемены, что несли с собой тепло и голубое небо. Но на этот раз стремительная вода и бледнеющий свет значат больше. Другое тепло. Не голубые небеса, а черные — наполненные дымом от моего костра. От объятой огнем меня. Меня пылающей, как это было с домами.

Я всегда немного грустила, глядя, как уходило мое время года, когда зима съеживалась, как пушистый зверек, предчувствующий скорые холода. Времена года тоже прижимаются мордой к животу и засыпают, и я думала обычно: «Ну что ж, до встречи». Я стояла на коленях на болоте и говорила мысленно: «До следующего года», потому что зима всегда возвращается, правда ведь? Приходит мороз. Потом лед. Потом снег.

Теперь я говорю: «Прощай». На этот раз навсегда. Я не увижу следующей зимы.

Когда она вернется, вы встретите ее за меня? Будете дышать за меня на обледенелую стену и смотреть, как дыхание течет обратно к вам? Скрипеть снегом? Сидеть у очага?

Посмотрите, какие розовые у вас щеки. Какие мокрые туфли.

Прошедшая зима была длинная, я знаю. Там, в долине, она была длинной. Стояли крепкие морозы, от которых снег скрипел под ногами и с хрустом падал с крыши. По утрам я потягивалась, наполняла легкие зимним воздухом.

Тогда пришли солдаты. В февральский день они появились в долине в красных мундирах, их мушкеты были отполированы, а щеки румяны от мороза. Они постучались в переднюю дверь предводителя клана.


О чем я думала в тот день? Мне кажется, ни о чем. А может, о мелочах, которые попадались на глаза, — о клубящемся дыхании, о паутине с повисшими на ней капельками. Я помню, что шел мелкий снежок, покалывающий лицо, и руки у меня порозовели, и я разглядывала их, перевернув ладонями кверху. Мне не было ни грустно, ни радостно. Я была просто такой, как всегда. Сидела на Сохрани-Меня.

Потом я подняла взгляд. И увидела в отдалении красную линию. Она двигалась по берегу озера, мимо Баллачулиша и дальше. Я прищурилась и подумала: «Что это там такое красное? И движется?»

И я поняла, что это красные мундиры.

Солдаты.

Как вы узнали, что именно солдаты убивали нас? Кто вам сказал? А может, теперь всему белому свету известно, что солдаты пришли в Гленко? С мушкетами. Радостные.


Без сомнения, это изменило долину. Все эти высокие мужчины в красных мундирах, с лоулендскими голосами и припорошенными снегом сапогами, которые они отряхнули, потопав в дверях. Они обменивались шутками, которых я не слышала, — до меня доносился лишь хохот. Меня не было там, чтобы увидеть, как Маклейн их принял. Я склонялась к тому, что он возмутится и выгонит их, потому что он ненавидел все, что относилось к Вильгельму или хоть как-то касалось его, а это были люди Вильгельма. Я думала, что он может даже вытащить пару клинков. Но он был спокоен. Он просто смотрел на падающий снег. Он смотрел на их холодные лица, а потом услышал, как урчит у солдат в животах.


— Он принял их, — сказал Иэн, когда я встретила его три дня спустя. — Дал им мясо. Крышу над головой.

— Он принял их?

— Ага. Что еще ему оставалось делать? Стоит отвратительная погода, Корраг, а им нужно было где-то квартировать.

— Но они люди Вильгельма…

Я не понимала.

Тогда Иэн вздохнул, как он часто делал, разговаривая со мной. Словно у него не хватало терпения на эту тупоголовую английскую зверюшку, он сказал:

— Разве мы не дали клятву Вильгельму? Мы больше не являемся внешней угрозой для него и его людей, как и они для нас. Именно так поступают горцы — дают убежище тому, кто их об этом просит.

Гаррон переминался с ноги на ногу под ним.

— Разве тебе мы не предложили убежище много месяцев назад?

Да, так оно и было. Я кивнула.

— Тогда ты не имеешь права возмущаться.

Я повернулась и пошла прочь, и я запомнила его слова. «Внешняя угроза. Клятвы». Я понимала, что доводы Иэна правильные. «Нет никакой опасности», — сказала я себе, шагая по льду. Я видела, какие они ладные. В малиновых мундирах и сверкающих сапогах, а на некоторых надеты завитые, припорошенные снегом парики. Они бряцали железом. Они согревали своим теплым дыханием руки, пока стояли в долине, и разглядывали горы.

«Нет никакой опасности. Все хорошо».

Но я все-таки не могла по-настоящему успокоиться. В долине происходило столько изменений, так много передвижений в ее воздухе и свете, — как же мне это могло нравиться? Как мне мог нравиться приход этих мужчин? Я думала: а как же скалы? Как же маленькие звериные жизни? Это глубоко волновало меня, несмотря на слова Иэна. Я смотрела на солдат, и казалось, что внутри у меня плещется беспокойное море и волны разбиваются о бока. Сдерживая дыхание, я кралась по снегу, как кошка. Я пробралась в Ахтриэхтан и увидела солдата, справляющего нужду у озера, и мне это не понравилось. На прогулках в те темные дни я обнаружила следы тяжелых сапог у Ахнакона, там, где росли примулы, и это что, значит, примул не будет, когда придет весна? Я закусила нижнюю губу. Я не видела моего оленя уже неделю — больше недели.

Я беспокоилась.

Беспокоилась за долину. Беспокоилась за скалы и воду. Я беспокоилась за воздух, за траву, за оленя и за то, что семьи отдадут соленое мясо, и копченую рыбу, и турнепс этим людям, а потом сами будут голодать. Меня беспокоило, что, из-за того что солдаты перекликаются между собой от дома к дому, приложив руки ко рту, слой снега сорвется с гряды, с грохотом устремится вниз и унесет пару человеческих жизней. Я беспокоилась, что они останутся и никогда не уйдут.


И конечно, меня мучили старые кошмары. Я знаю, каковы эти красномундирники. Я думала, что оставила их позади, в Лоуленде, в той летней ночи, когда моя кобыла была еще жива, а юбка зацепилась за ежевику, согнувшуюся, а затем распрямившуюся с треском, так что они оторвали взгляд от огня и… Я оставила это в прошлом. Я не вспоминала этого, потому что зачем держать в себе прошлые беды? Я пережила все это. Но сейчас в долину пришли мужчины в красных мундирах, и мне было больно вспоминать, как огромная тяжесть навалилась на меня и мужской голос прошептал: «Тсс, тише…»

Щелк.

Я держалась около хижины. Скучала по кобыле.

Не все красномундирники негодяи, мистер Лесли. Я и тогда знала это, да и сейчас все еще понимаю. Но разве матушка Мунди не возненавидела навсегда всех налетчиков после того, как один взял силой ее тело в пылающую осеннюю ночь? Не каждый налетчик поступал так, но она тем не менее ненавидела их всех. Сидя у очага, я думала о ней. Ее лицо будто стояло перед глазами — изборожденное морщинами, покрытое ожогами, с волосками на нем, с грустными глазами. Я размышляла о том, что с ней стало теперь, и думала, что она мертва, — ее поруганный отечный рот заперли под землю, и он уже истлел.

Не все солдаты жестоки, мистер Лесли. Большинство из них не такие.

Но мне с самого начала не нравилось, что они пришли в долину, и ничего тут не поделаешь.

* * *

В основном я держалась своей лощины. Я не уходила оттуда днем — страшась прошлого и будущего и всего, что между ними. Может, страшась даже самой себя, потому что у меня появилась привычка разглядывать свое тело в пруду, где я мылась, и волноваться о том, какое оно маленькое, о его мышцах, его шрамах. Я видела собственную слабость; я словно паутина, что паук плетет в углу, — в некоторых местах крепкая, но тонкая, как паутинка, и белая, как паутинка, а еще странная. Я вглядывалась в свое отражение, стоя на звонком льду. Я думала: «Это сделала Кора. Я пришла из нее», и временами это смягчало тревогу. Она была такой дикой, такой воинственной. Она была во мне и рядом со мной, и когда река стеклянным водопадом обрушивалась в пруд, мне казалось, в реве, что стоит в ушах, я слышу ее голос. «Будь сильной. Мудрой».

«Люби природу, Корраг. Живи в мире с деревьями, холмами».

«Я буду».

«Умница. Мое призрачное дитя».

Я старалась. Я складывала руки лодочкой и пила из водопада. Я чистила коз и разговаривала с курами. И однажды я стояла в конце лощины, где замерз водопадик, и когда я дышала на тоненький ледяной столбик, пар, выходящий изо рта, тек обратно ко мне. Я вспоминала хвост моей бедной кобылы, оборванный тем солдатом. Виски и красный мундир и как она мчалась, а я кричала: «Вперед! Вперед!»

Я ощущала на лице холод, исходящий ото льда.

Я закрывала глаза, дышала. Я шептала водопаду:

— Ты приведешь ко мне Аласдера? Его лицо? Его голос?

Мир услышал эту коротенькую молитву.

И он пришел, когда настало время.


Он пришел, когда я брела вниз по склонам Кошачьего пика — тащила ветки для костра. Я не услышала его шаги, потому что была погружена в мысли о нем. Я остановилась, взглянула на хижину и представила, что он стоит рядом с ней — рыжеволосый, с грубой кожей, пахнущий мокрой шерстью. Он мог бы ждать меня. Он мог бы взглянуть на меня… Я побранила себя и продолжила путь. «Его там нет», — только куры, и орех с заснеженными ветками, и ямки в снегу, где легкий ветерок стряхнул с веток снег.

Но когда я добралась до хижины, он действительно был там. Настоящий, реальный.

— Ты почему давно не приходила к нам? — сказал он.

И я увидела его улыбку. Ощутила запах мокрой шерсти.


Мы уселись у разгоревшегося очага, и он взял чашку горячей воды с заваренными в ней травами. Я подумала, что он выглядит усталым, — то ли ребенок не дает ему спать по ночам, то ли он беспокоится о чем-то. Волосы у него отросли и густой гривой закрывали шею. За долгую зиму они стали темнее, так что теперь были цвета темно-рыжей земли. Почти как торф. Его борода тоже потемнела.

— Зачем пришли солдаты? — спросила я.

— Они сказали, что гарнизон в Инверлохи переполнен. Они попросили разместить их на время и накормить.

— Надолго?

— Пока будет держаться непогода. Кто знает, сколько это продлится?

— У вас достаточно еды?

— Мы постараемся, чтобы было достаточно. У нас еще есть сельдь. Соленая говядина. — Он посмотрел в чашку. — У нас живет четверо солдат, в нашем доме.

— Четверо?

— В каждом доме по нескольку — от нашего кузена в Преклете до восточного края. — Он улыбнулся. — Некоторые совсем мальчишки… Они кашляют из-за этой погоды. Рукава у них слишком длинные, Сара ушила… — Он поймал мой взгляд. — Ты боишься их?

Я залилась краской. Я смотрела в огонь, сомневаясь в том, что хочу сказать. Когда я заговорила, голос был еле слышен:

— Да. Их так много. Мне кажется, здесь никогда не было столько людей… Они оставляют следы по всей долине.

— Ты боишься их из-за того, что они могут что-то сделать долине? Растениям?

— Да.

Он покачал головой:

— Гленко видела кое-что и похуже, чем нескольких пришедших солдат. Здесь были битвы и голод. Дожди сменяли друг друга. Ты думаешь, они обидят тебя?

Я содрогнулась. Возможно, он заметил это.

— Я говорил с Иэном. Он сказал, что ты напугана. Почему? — спросил он мягко.

— Они солдаты.

— Но они пришли с миром. И ведут себя порядочно, как и мы.

— Они люди короля. Это слово…

Он потряс головой:

— Неужели это та самая девчонка? Та, что так сильно доверяет миру? Что столько говорит о духовности и вере? Я думал, это из нас двоих только я был всегда поспешен в суждениях.

— Но…

— Сассенах, — сказал Аласдер, — я знаю. Я знаю, какую жизнь ты прожила. Я знаю, что ты убегала от опасности и что эта опасность в основном исходила от мужчин, но эти солдаты… Мы поклялись в верности королю, которому они служат. Зачем им причинять нам вред? Почему именно теперь? Мы разве не на их стороне? — Он тяжело вздохнул. — Если бы мы отказались предоставлять им убежище, что тогда? Мы бы нарушили клятву, и за это на нас бы пал гнев голландца. Или они бы вытащили клинки, обнажили их против нас…

Он выпил.

— Я знаю.

— Тебе будет легче, — сказал он, — если ты будешь знать, что они родственники Сары.

— Сары?

— Ага. Человек, который командует этими солдатами. Он Кэмпбелл. Роберт Кэмпбелл из Глен-Лайона — кузен Сары по крови. — Аласдер пожал плечами. — Признаю, что он пьяница, и слишком много играет в карты, и не очень-то приятный, но все-таки родственник. Все-таки порядочный человек — по крайней мере настолько, насколько таковым может быть Кэмпбелл. С чего бы ему причинять вред нам? И особенно ей? — Он понизил голос: — Когда ты перестала доверять людям? Я думал, ты живешь в доверии.

— Я так и живу! Да. Но я встречала солдат раньше. И эта встреча не была радостной.

Он молчал. Некоторое время единственным звуком в хижине было потрескивание огня. Потом он медленно проговорил мрачным голосом:

— И они обидели тебя?

Я собралась ответить: «Да, обидели». Мне захотелось рассказать ему, что красномундирник схватил меня и пытался овладеть мной против моего желания, и что он грубо обошелся с кобылой, которую я любила, и что он приставил клинок к моему горлу, и как сильно я плакала после этого, и как боялась, что это произойдет опять. Я не хотела, чтобы надо мной надругались. Я не хотела ощущать на себе тяжесть незнакомца. Я не хотела ничего из этого — ни прикосновений мужчины или не таких прикосновений, — и, думая об этом, я чувствовала, что глаза становятся горячими и влажными. Но еще я подумала о Саре. Я увидела, каким уставшим выглядит ее муж и сколько в нем беспокойства, и не стала ничего говорить. Какое я имела право говорить это? И я оставила при себе эту тайну.

— Нет. Они не обидели меня.

Аласдер наклонился ко мне:

— Я согласен с тобой. Мне не нравится, что они здесь — едят наше мясо и жгут наше топливо. Но у нас нет выбора. И отец гордится тем, что он хороший, гостеприимный хозяин… Возможно, мы будем вознаграждены за нашу доброту в свое время? — Он подмигнул, дотронулся до моей руки. — Они уйдут с первой оттепелью, я обещаю.

Он ушел немного погодя. Орех, тяжелый от снега, скрипел всю ночь, и я слушала его в темноте.


Родственник Сары, сэр. Запишите это. Кэмпбелл из Глен-Лайона. Родственник Сары.

Как и я, она не уходила далеко в такую погоду. Она не бродила по заснеженным холмам, как ее муж, и не покидала дом на большее время, чем требовалось, чтобы набрать воды в ручье. Она очень хорошо заботилась о гостях. Она резала соленое мясо и жарила корнеплоды на огне, а однажды вечером вынесла в темноту свиную кость для их собаки. Она позвала пса по имени. Она позвала его дважды, и он хрипло взвыл и поймал брошенную кость.

Я видела это. Я стояла около скованной льдом тихой реки.

Аласдер был прав. Я не судила — я никогда не судила.

А если бы я когда-то кого-то осудила, то была бы собой очень недовольна. Потому что меня судили всю жизнь и мне было отвратительно то, как люди пялились на мои спутанные космы и шептались, прикрываясь рукой, услышав мой писклявый голос, и то, как из-за дикой красоты Кору прозвали ведьмой. Я всегда злилась на это. А встретив Сливу и его болотников в лесах, я осознала, насколько это неправильно — судить слишком быстро, да и вообще судить. Он был так добр ко мне. Я думала, «болотники» и «разбой» — одно целое, и вначале испугалась. Но затем я поселилась у их огня и лечила их раны. Слива рассказывал мне истории о Шотландии и о своей жизни, и, возможно, тот одинокий вор был самым добрым человеком из всех, кого я встречала за долгие годы, — до этого его знали лишь как болотника. О нем бы сказали: «Вор. Дьявол». Никто бы не запомнил его как часть мира, как живого человека с бьющимся сердцем. Как друга.


Так что я не осуждала солдат. Я убедила себя в этом. Глядя в ведро с водой на свои призрачные глаза и худое лицо, я взывала к доводам рассудка. «Лишь один из них когда-то обидел тебя. И это было несколько лет назад… Беды не случится».

Как-то темным вечером я взяла свои травы. Я нашла цветки бузины и мать-и-мачеху и спрятала под плащ. И пошла между глыбами, которые прятали мою лощину от раскинувшейся внизу долины. Я огибала ручей и березы и пела старую песню, бредя по колено в сугробах. Это была детская песня, которую я часто слышала от Коры. Она мурлыкала ее под нос, когда помешивала в котелке или расчесывала свои длинные волосы.

Долина пахла торфяным дымом и мужчинами. И кожей. Наверно, еще железом — холодный, острый запах. Я миновала Ахтриэхтан и двинулась под Собор-грядой, которая светилась в полумраке и глядела на меня сверху. Несколько солдат у Ахнакона посмотрели, как я иду.

Я добралась до дома Аласдера, когда было уже совсем поздно и темно. Он выглядел как обычный дом или, по крайней мере, как должен выглядеть — с уплывающим вверх дымом, льющимся изнутри светом от свечей и приглушенными голосами, раздающимися из-за стен. Я услышала мужской смех. Собака поскребла морду задней лапой и угомонилась. Это хороший, мирный знак. Я глядела из тени.

Вышла Сара. Раскрасневшаяся от огня, она держала в руке кость. Я слышала, как она кликнула собаку и бросила ей еду, и, уже повернувшись, чтобы уйти, окликнула меня:

— Корраг? Это ты?

Я направилась к ней:

— Да.

— Что ты здесь делаешь? Почему стоишь в темноте и на холоде? Заходи!

Я мялась:

— Я просто принесла травы. Аласдер сказал, что солдаты кашляют, так что я пришла с бузиной, которая поможет…

— Не важно, с чем ты пришла, заходи! Согрейся. — И она протянула мне руки.

В доме было полно народу. Комнату так жарко натопили, что у меня защипало в глазах и я принялась тереть их. Я сняла капюшон и увидела четырех молодых солдат. Они сидели рядышком, обгладывая мясо с костей. Еще я увидела мужчин из клана Макдоналдов — двоих из Инверригэна и лысого мужчину из Ахнакона, который однажды в Хогманай сказал мне: «Потанцуем?» — и мне показалось, что это было очень давно. Они тоже ели. И пили виски. Очаг дымил, в темном углу я углядела спящего ребенка и Аласдера, который прислонился к стене подальше от огня. Похоже, он дремал, откинув голову. Но когда я вошла, он проснулся.

— Останься, — сказала Сара. — Поешь немного.

— Я просто принесла вот это…

Один солдат закашлялся, словно знал, для чего мои травы. Он хрипел в кулак, тяжело сглатывал. Он поморгал, подождал, потому что приступ мог повториться. Но когда отпустило, он вернулся к мясу.

— Я слышала, что они страдают от кашля, а цветки бузины хороши для лечения. И еще мать-и-мачеха — растолки ее, положи в воду, пусть пьют и…

Она поблагодарила меня. Взяла травы, засуетилась. Под взглядами солдат я двинулась к двери.

Человек из Инверригэна спросил:

— У тебя достаточно топлива? В этой твоей хижине?

Я улыбнулась:

— Да, спасибо.

— Еды?

— Достаточно.

Солдат проговорил:

— Англичанка? Ты англичанка?

Я кивнула. Аласдер поднялся. Переступив через котелки, сапоги и ковер из коровьей шкуры, он подошел ко мне.

— Ты принесла для них травы? — спросил он.

— Потому что ты был прав. Их не нужно судить. Они люди, и они кашляют, и не всем нравится зима. Я ошибалась.

У него за спиной люди из Инверригэна заговорили друг с другом на гэльском. Солдаты перекинулись английскими словами. Ребенок пискнул по-птичьи.

— Останься и поешь. Подойди к огню.

Я качнула головой, быстро, словно стряхивая упавший лист. Он понял. Он знал, что я не могу остаться, и понимал почему. Когда я глянула за его спину, в угол, то увидела, как Сара поднимает сына, и услышала ее голос:

— Птенчик мой…

Я сильная, но не всегда. Я вновь посмотрела на него и сказала:

— Я пойду.

Некоторые поступки тяжело совершать, даже если они правильные. Даже если ты знаешь, что они хорошие, добрые. Я была рада, что оставила травы для тех людей, не знавших хайлендских зим. Это было хорошее, доброе дело.

В хижине все еще тлел очаг. В моем маленьком домике витал мягкий травяной аромат и запах кур. Мне казалось, что я отсутствовала дольше, чем на самом деле.


Я повсюду разнесла травы в те последние дни. Я пошла в Ахнакон с лавандой, потому что леди, жившая там, очень любила ее запах. Под мелким снежком я принесла розмарин в Инверригэн — ведь он так хорошо очищает комнату, а я знала, что там много людей. Мальчик, который искал со мной мед, спал на полу с открытым ртом, а у стены общей комнаты выстроились мушкеты. Капитан, тот человек, которого звали Глен-Лайон, сидел за столом с сыновьями Инверригэна, они играли в карты. Его глаза были похожи на черные пуговицы. Он взглянул на меня, когда я вошла, но я не ответила на его взгляд. Вместо этого я вложила розмарин в ладонь хозяйки дома и шепотом рассказала ей, как его использовать. Она кивнула. Она выглядела старой и усталой, и когда я уходила от нее, то подумала: «Пусть все с тобой будет хорошо. Пусть воздух будет чистым. Пусть все будет хорошо».

Я принесла яйца в Ахтриэхтан. Жена старика взяла их в руки, кивнула и провела меня в тепло комнаты. Я пришла не за этим. Я пришла не за едой, а чтобы принести ее, потому что знала, что они зарезали последних кур для этих людей, а у Ахтриэхтана старые кости. Но она подтолкнула меня к огню, поцеловала, сказала:

— Ешь!

Я насчитала там семерых солдат. Ахтриэхтан вытащил волынку изо рта и похлопал меня по плечу:

— Сассенах!

От него пахло овсом. Я помню это.

Он читал стихи у огня, и мне было не важно, что в них лишь гэльские слова. Я чувствовала, что понимаю их. Я знала достаточно. Я чувствовала достаточно.

Я оставила пригоршню торфа у дома Иэна. Это был небольшой дар, малая кроха, а малые крохи иногда помогают больше, чем нам кажется.


На некоторое время я успокоилась. Я смотрела на большой белый пустой Раннох-Мур и думала: «Да. Все хорошо». Я находила утешение в немудреных занятиях — доила коз, гладила их, любовалась простой красотой коротких зимних дней. Олени оставляли следы. Орлиное перо лежало на снегу, я подняла его и взяла себе.

«Они родня Сары…»

Я знала это. И я видела их лица, слышала их кашель.

Но все-таки, несмотря на все это, в темные тихие ночи на сердце у меня было неспокойно. Мне все равно не нравилось, что солдаты пришли в долину. Я не хотела осуждать их и старалась любить все живые существа, пока они не причинили мне вреда, потому что горечь обиды — это грустно и больно. Но чтобы накормить солдат, клан заколол животных, которых надеялся сохранить до следующего года, и сжег слишком много топлива.

Мне не нравились красные пятна мундиров на снегу.

Но мне нравились Макдоналды. И я дарила им подарки в их последние дни.

Мать-и-мачеху. Торф. Яйцо.


Вы должны знать еще кое-что, сэр. Еще кое-что.

Это произошло поздно, в самом конце дня. Глубокий снег был покрыт настом, он мерцал в уходящем свете. Словно чьи-то глаза, подумала я. Я собирала водоросли на берегу Лох-Левена, рассовывала по карманам ракушки и морских черенков[26] — из юбки я сделала корзину, куда и складывала добычу. Надо мной кружили чайки. Я остановилась и залюбовалась горами, чернеющими на фоне неба, и озером, светящимся серебром. Эйлин-Мунде спал, и я думала о похороненных там людях. Меня наполнял покой.

Я повернула домой под зимним небом.

Каждое окно, мимо которого я проходила, освещали свечи. В воздухе витал запах дыма и пота. Лошади солдат встряхивались в коровниках.

Я брела в мокрых юбках, слушала, как бряцают ракушки в карманах, и глядела на хрупкие снежинки, парящие в воздухе. Я думала о Коре. Представляла, как она рожала меня в такую погоду — как она, должно быть, потела и шипела, и слышала пение в церкви, и сама орала так, что сорвала голос. Я родилась. И она опустила на меня взгляд и произнесла слово «ведьма» раньше, чем мое настоящее имя.

И когда я шла, приподняв юбки, наполненные ракушками, я услышала голос. Это был не голос Коры. Я проходила мимо лесов Карноха рядом с изгибом реки. Дневной свет почти угас, но ферма Инверригэн высоко на склоне холма светилась, там звучали солдатские песни. Я остановилась. Прислушалась. Этот голос шел оттуда? Но он послышался вновь — гораздо ближе.

«Это здесь. Слева от меня».

Я стояла очень неподвижно. Ждала.

Вот опять. Едва различимый мужской голос напевал что-то, и он был так слаб, что я подумала: вдруг это душа мертвого человека, ведь я слышала, души могут шептать.

Совсем рядом раздался треск, потом плеск воды, словно кто-то оступился и провалился ногой в Кое. Я услышала проклятие. Потом кто-то икнул. Лоулендский голос.

«Да нет, это не блуждающая душа, а просто человек».

И я подумала: «Иди, Корраг. Ступай домой».

Но когда я еще немного подтянула юбки и направилась к хижине, он окликнул меня. Он услышал треск под моей ногой и спросил:

— Кто там? Кто там в темноте?

Он говорил жалобно, как ребенок. Он продирался сквозь кусты, я слышала, как с деревьев падает снег. Я стояла неподвижно, молчала. Немного испуганная, сдерживая дыхание.

— Ты призрак? Ты здесь, чтобы глумиться надо мной? Ты здесь, чтобы еще и покарать меня в этом… — он споткнулся, — снегу?

Некоторое время мы оба стояли тихо.

Потом я услышала, как сломалась ветка и он запнулся, по-детски вскрикнул. Раздался мягкий глухой звук, словно он тяжело осел на землю. Всхлип. Вздох.

— Ты призрак… — сказал он. — Я не вижу тебя, но чувствую.

Я стояла в темноте, а он плакал. Я слушала его надрывные пьяные причитания, — это были искренние слезы, в которых звучала потеря и печаль. То были рыдания одинокого пьяного человека, и мы слушали их — снег, скалы и я. Мы слышали, как он сказал: «Глен-Лайон…» Мы слышали, как он твердил два слова: «избивать» и «огонь».

Я шагнула к нему. Вглядевшись в темноту, я увидела его — облако волос, глаза-пуговицы. В левой руке он сжимал бутылку. В правой я увидела пергамент, темнеющий на фоне снега.

Я убежала от него.

Убежала подальше. Я шагала сквозь белую пелену, а в ушах стояла его песня, пьяная, полная скорби песня, и его тяжелое дыхание. Кора говорила, что есть такие древние песни, которые поют последние из людей — опустившиеся и одинокие. Они так горюют, умиротворяют свое холодное сердце. И я подумала: «Он поет такую песню», я была уверена. Поднимаясь к хижине, я жалела его. Мне было жаль его и его горькую песню. Я думала: «Защити его, Господи. Успокой его».

Но было еще что-то, кроме жалости.

Я не могла уснуть. Я слышала его песню. Сердце пело ее вновь и вновь, я смотрела на огонь и думала: «Почему я беспокоюсь? Почему оно не оставляет меня — это чувство?»

Я слышала слово «избивать»… Я видела его сверкающие черные глаза.


Да, всегда есть грусть. Всегда есть скорбь. Люди говорят, наша жизнь до краев наполнилась бы тяготами и горем, если бы мы это допустили. Если бы позволили очерстветь своему сердцу.

Возможно, мне нужно было остаться. Присесть рядом с Глен-Лайоном и поговорить с ним. Но что это могло изменить?

У мужчин свои приказы.


Позже я услышала волчий вой.

Остановившись в снегу, я закрыла глаза. Он звучал так печально. Звук отражался от холмов. От Бидеана он полетел на юг и долго еще кружил вокруг Койре-Габайла, словно волк рядом. И каким-то образом вой эхом отразился во мне.

Гормхул. Однажды она сказала: «Приходи ко мне. Когда волк позовет».

«Слушай голос сердца, малышка». И я знала, что должна быть с ней. Я знала, что она та, кто видел, — и я оставила водоросли сушиться на свесе крыши, а коз спать, положив их головы друг на друга, и побежала, побежала.


Разве они не везде? Разве знаки не везде, мистер Лесли? Ох, теперь я это вижу. Они прозрачны, как дождевая вода, как волнение сердца. Тишина падающего снега и черные буквы. Олень пропал, унес свои рога и мудрые глаза на вершины, прошагал через болото, и разве летучие мыши не покинули насиженные места под горбатым мостом перед тем, как мою мать забрали и связали ей руки? А когда я в последний раз слышала сову? Она не ухала уже много ночей.

Мир шепчет нам, и мы должны его слышать. А когда мы не слышим его, то обнаруживаем себя бегущими по пояс в снегу и печальная песнь алкоголика звучит в ушах. Я знала, в чем правда, — я была уверена в этом. Светила утренняя звезда, сучья на деревьях ломались под весом снега, и: «Ты придешь ко мне, когда волк завоет. Придешь».

Я шла. Я бежала к Гормхул. И я быстро бежала в ту ночь — быстро, словно волчий вой пробудил меня, я мчалась вниз по ущелью через скалы и замерзшие лужи. Я бежала на восток, сердце колотилось бум-бум, я дышала вдох-выдох, вдох-выдох, направляясь к пологим склонам Темной горы и думая: «Будь там, будь там», а вдруг ее там не окажется? Что тогда?

Я тащилась вверх по камням. Соскальзывала, разбивала колени.

Но она была там. Она сидела, подобрав под себя ноги и сложив руки на коленях. Ждала.

— Ага, — сказала она.

Я упала. Упала перед ней, положила руки ей на колени, не смущаясь струпьев и кислого запаха.

— Гормхул, я слышала волка — слышала его зов, — прошептала я. — Он выл так горестно… И я пришла к тебе…

Она улыбнулась:

— Почему ты пришла? Ко мне?

— Потому что ты велела мне сделать так!

— Нет. — Она потрясла передо мной пальцем. — Потому что ты знала, что нужно прийти, время пришло.

— Время? Для чего?

Я пытливо смотрела на нее. На короткий миг мне показалось, что я могу видеть даже сквозь нее, сквозь ее кожу — что я могу видеть правду о ней. То, как жесток был мир с этим одиноким, мучимым призраками, полубезумным существом.

Я огляделась. На вершине было так тихо, что я спросила:

— Где Тотиак? Луйрак из Тирей?

Шел слабый мелкий снег. Он не падал, висел в воздухе у ее лица, оседал на бесцветных волосах.

— Ушли.

— Куда ушли?

Она сжала губы, на них мелькнула улыбка, но во взгляде сквозило одиночество.

— Убежали.

— Убежали? Почему они убежали?

Гормхул выдохнула и покачала головой:

— Ты знаешь. Все твои разговоры о даре предвиденья. Ты думаешь, будто во мне говорит белена. Это все тухлые разговоры. Детский лепет… Это не белена говорит.

— Я не понимаю, — прошептала я.

Она вытерла нос ладонью и огляделась. Обвела взглядом вершину Темной горы, пустой очаг и кости животных и на мгновение стала такой бесконечно печальной, что мне захотелось дотронуться до ее руки, чтобы успокоить ее сердце. Но я этого не сделала, потому что она повернулась. Облизнула зубы.

— Грядет кровь, Корраг. Она идет. Девчонки расправили крылья и улетели, потому что будет больше крови, чем они знают или хотят знать. Она идет. Мужчина идет.

— Кровь? Мужчина?

— О да. Он напишет пару слов о тебе. О тебе, о твоих сверкающих железных запястьях…

Я посмотрела на свои запястья. Они были в порядке — из плоти, а не из железа.

— Он придет, да, это так. И тебе не будет холодно слишком долго. Станет горячо. Станет огненно-горячо…

Я не понимала. Я не знала, о чем она говорит, отступила от нее и коротко взвыла, я чувствовала, что в воздухе висит снег и правда, которую я не могла ухватить, и творится что-то странное.

— Я не понимаю, о чем ты! — сказала я. — Я не могу понять…

Она взяла мою руку. Подержала ее.

Я смотрела, как моя маленькая рука зажата в ее синих когтях.

— Ты можешь. Ты поймешь. Не ты ли всегда слушала голос сердца, дитя? Разве не он привел тебя сюда? — Она наклонилась вперед. — Слушай его теперь. Слушай его сейчас…

Я посмотрела сквозь нее. Сквозь ее человеческое лицо, покрытое рытвинами и синяками. Я видела печаль, тяжелую жизнь и свои глаза, отражающиеся в ее глазах. И, заглянув в собственные глаза, я увидела траву и желтые одуванчики, и, пока их семена плыли по воздуху, человек топил котят, а я знала. Сердце сказало: «Беги! Спаси их!» И я послушалась, и побежала по траве, и спасла пятерых серых кошек, которых должны были утопить, но они выжили! Они остались живы. Я моргнула и продолжала смотреть в свои глаза в глазах Гормхул. И я увидела мать — не болтающейся в петле, а стоящей в своих юбках с руками, связанными за спиной, и развевающимися волосами. В последний миг перед тем, как люк сделал бах, она, наверное, посмотрела на осеннее небо и подумала обо мне — обо мне. Наверное, мысль обо мне была последней. Я была ее единственной, всеобъемлющей любовью, и она улыбалась, когда умирала, потому что думала обо мне. Я знала это. Я была уверена в этом. Скрючившись во влажном приграничном лесу, я подумала: «Она вот-вот умрет» — и послала ей столько любви, что она, должно быть, почувствовала это на эшафоте — она почувствовала любовь дочери. Я знала, что это так! Что еще? Стоя на коленях перед Гормхул, я увидела лицо болотника, пятно цвета сливы, его рот, и я увидела, как шевелились его губы, когда он говорил мне: «Хайленд». Хайленд… И я услышала голос сердца и толкнула кобылу вперед. И когда я вдохнула воздух ночных гор и опустилась на колени, чтобы ощутить холодный засасывающий торф под рукой, разве мое сердце и все мое существо не сказало этому «да»? «Наконец. Здесь». Разве я не заплакала, стоя на коленях? Разве я не стремилась всегда сюда — в Гленко? Он звал меня. Он пел мое имя все эти долгие годы, дожидаясь, пока я приду на его земли с паутиной в волосах и колючками на юбках. Он ждал и звал меня — и я пришла.

И «он»…

Я стояла на коленях в снегу и смотрела на Гормхул. Я смотрела ей в глаза и видела свои глаза. И я подумала: «Он — Аласдер».

Из всего, что знало мое сердце, оно знало «он» лучше всего.

«Никогда не люби человека», — я кивнула Коре, когда она говорила это. Я шептала: «Я не буду». Но даже тогда — даже тогда! Будучи ребенком! Я слышала, как сердце трепещет под ребрами, крича: «Ты полюбишь! Полюбишь! Полюбишь!» И много лет спустя в комнате, освещенной светом восковых свечей, под шум дождя, я увидела его лицо и полюбила.

Гормхул сказала:

— Тебе нужен дар предвиденья? Обучить тебя ему? Полубезумное созданье… Он у тебя уже есть.

И она говорила правду. Он был у меня. Я знала это, стоя там на коленях. Он у меня всегда был, ведь он есть у всех — все люди рождаются с этим даром, потому что это голос сердца. Это песня души. Дар живет в тебе вместе со звездным небом, вместе с пчелой, что жужжит, взлетая с цветка. Когда кто-то делает добро — ты или другие. Когда по рукам бегут мурашки от поющих у огня голосов или когда глаза наполняются слезами умиления. Потому что в такие моменты сердце говорит. Оно говорит «да!», или «он!», или «налево», или «направо». Или «беги».

Дар есть у всех нас. Но я думаю, что такие люди, как мы, — одинокие, любящие этот ветреный мир, — яснее слышат сердце. Мы чувствуем, как оно бьется. Мы видим сердцем.

Мы посидели так немного. Моя рука в ее руке. Падал снег.

Потом она наклонилась. Она приблизила губы к моему уху, так что я ощутила ее дыхание и почувствовала ее влажные волосы у щеки, и она сказала слово, которое я говорила себе всю жизнь, — слово, которое сердце ведьмы поет вновь и вновь, ночь за ночью. Слово дара предвиденья.

— Корраг?

— Да?

— Ты должна бежать.


Я так и поступила. Я побежала. Оставила ее сидеть на снегу и ринулась вниз с горы, скользя по льду, ударяясь о скалы. Я бежала по дну долины, думая: «Быстрее! Быстрее». Потому что я знала. Я знала.

Это не то, что видят глаза, — нет. Я думала, что это так! Я думала, дар предвиденья — это сон, или видение, или когда внезапно начинаешь задыхаться. Я думала, что истина может прийти ко мне в хижину, словно призрак, и произнести свое имя, что я смогу найти ее, если прошепчу его. Но, мистер Лесли, я ошибалась.

«Ты узнаешь, когда придет время…»

Теперь я знала это. Я знала, что это за чувство, которое прячется глубоко в груди или даже глубже. Оно было в костях, в лоне. Это было животное, что скрывается в нас, встряхивает шкурой, закладывает уши и говорит «беги!», или «дерись!», или «люби!», или «прячься!».

А я только думала: «Вперед, вперед, вперед».


Я миновала Три Сестры. Проскочила под Собор-грядой. Я тащилась сквозь сугробы, продиралась между деревьями и бежала.

Когда я достигла дома Аласдера, уже стемнело. Неба не было видно — только падающий снег и тьма. В долине царило безветрие, и, прежде чем постучаться в дверь, я остановилась, тяжело дыша. Я вслушивалась в тишину. Вокруг не раздавалось ни звука. Дым безмятежно поднимался вверх. Дом, казалось, погрузился в сон.

Но он открыл дверь, словно не спал вовсе:

— В чем дело?

Мы отошли под дерево, туда, где темнее. Я задыхалась и не могла говорить, потом наклонилась вперед, тяжело дыша. Он обхватил меня рукой за спину, нагнулся и спросил:

— Что?

— Красные люди, — сказала я.

— Солдаты?

— Да.

— Что с ними? Корраг?

— Они попытаются убить вас. Сегодня ночью. Всех вас.

Я смотрела в его глаза — в его большие голубые глаза, которые так сверкали, что я видела в них отражение своих глаз, и он не сказал «нет…» или «ты ошибаешься».

Он спросил:

— Откуда ты знаешь? Кто сказал тебе?

Я сжала его руку:

— Никто не говорил мне. Но я знаю — я знаю! — Я ударила себя в грудь кулаком. — Я знаю…

— Корраг, — сказал он, качая головой, — почему они должны причинить нам вред? Мы приняли их в своих домах! Мы накормили их и обогрели. Мой отец в это самое время, что мы здесь, играет в карты с Глен-Лайоном… — Он все медленнее качал головой, потом совсем перестал. — Какая у них может быть причина?

Но я топнула ногой. Я взяла его за другую руку, требовательно уставилась в лицо:

— Я знаю. Я знаю, что говорит твое сердце, — я знаю. Но поверь мне! Пожалуйста! Поверь моим словам, даже если они кажутся нелепыми. Разве я не помогла твоей жене родить сына? Разве я не излечила твоего отца, когда едва знала его и так отчаянно боялась, — но все-таки я лечила его. Я не знаю, почему они нападут на вас, Аласдер, но они нападут. Сегодня ночью. Я уверена в этом больше, чем в чем-либо за всю жизнь. Мое сердце говорит мне об этом — вот тут.

Он пристально на меня смотрел.

— Теперь я знаю, что такое дар предвиденья, — сказала я. — Он есть у меня. У нас у всех он есть. Мы рождаемся с ним, все живые существа…

Я постаралась немного успокоиться:

— Прошу — выслушай меня.

Падал снег. Ложился на его волосы, на плед.

— Что нам делать? У нас нет оружия — по крайней мере, такого, как у них. Начинается метель…

— Бегите. Спасайтесь.

— Бежать? В такую погоду? Это убьет людей. Может, только мужчины должны бежать? Женщины могут остаться, потому что их-то точно не тронут…

— Нет — все. Уводи всех.

— Женщин? И детей?

— Да. Бегите. Доберитесь до Аппина. Я не думаю, что хоть одна живая душа в безопасности этой ночью.

Он отступил назад. Посмотрел на землю и издал такой звук, словно устал от всего на свете, от меня — словно не доверял мне вовсе, в конце концов. Он развернулся. Положил руку на затылок, а я мысленно просила: «Прошу, послушай…»

— Да. Да. Ты говоришь о том, что тебе говорит сердце? Я ощущал беду с тех пор, как они пришли сюда, — вот тут. — И он показал на свою грудь. — Они улыбались и пели, а мы кормили их, и все-таки… Я найду брата и скажу ему. Я пойду к Инверригэну и послушаю через дверь.

— Не теряй времени. Уводи столько, сколько сможешь.

— Да.

Он пристально смотрел на меня, будто впервые увидел и мы никогда не встречались раньше. Его глаза сверкали.

— Я должна идти.

Он сделал шаг вперед:

— Что? Куда?

— В Инверлохи, — сказала я ему. — Я побегу туда. Ты говоришь, что полковник Хилл хороший человек и друг кланов, так что я расскажу ему. Я расскажу ему, что в Гленко убивают людей, и он вернется со мной, приведет людей и лошадей — я должна идти.

Я хотела сказать ему: «Спаси свою жизнь. Не вздумай погибнуть». Я хотела говорить о своих чувствах, они были огромны и не умещались в слова. Но я ничего не произнесла.

Зато он сказал. Окликнул меня, когда я двинулась на север. Он проговорил:

— Мы еще увидимся, Корраг.

И я поверила — так же, как он поверил моим словам. Поверила, как будто у него тоже был дар предвиденья.

Я коротко улыбнулась.

А потом побежала.


Я бежала. Бежала.

Возьмите мою руку. Я бегу. Сижу в клетке, в кандалах, но я бегу. Я бегу на север к Инверлохи. Я бегу, чтобы спасти их жизнь.


Завтра я расскажу вам о резне в Гленко. О мертвых и живых. О нем. Обо мне.


Возьмите мою руку. Я бегу. Всю свою жизнь я бежала.

Джейн, любовь моя, прости меня за прошлое послание. В нем чувствовался виски, как и у меня в крови. Сейчас его нет.

Уже сильно за полночь. Я стоял в темноте, окруженный плеском капающей и бурлящей воды, глядя на то место, на котором она умрет. Я видел столб и много веревок. Они приготовили больше веревок, чем понадобится, ведь она такая крошечная.

Она говорит о даре предвиденья. Глядя на меня глазами глубокого серого цвета, она рассказывает писклявым голосом о том, что известно ей о своем теле, — о желудке, о костях. Я слушаю. Когда-то я бы отвернулся, зашипел, принялся молиться. Но сегодня ночью я внимал тому, что она знает, что любит и во что верит.

Во что верю я? В Бога. В Его доброту. Я верю, что, если Он есть в жизни человека, она становится богаче, и светлее, и целеустремленнее. Я всегда верил в это. Но теперь я, кроме того, понимаю, что и другие могут думать так же — о своих богах, своих религиях. Она мечтает, возможно, о том дне, когда все люди познают искусство траволечения. Или, скорее всего, она очень твердо верит, что в этом мире больше света, чем тьмы, больше добра, чем зла, больше красоты, чем может изничтожить любая жестокость, и, быть может, она страстно желает, чтобы другие тоже увидели это, а не пытались изменить существующий порядок вещей. Я признаю, она помогла мне познать красоту. Я раньше видел ее только в благочестии и в тебе. Но красива гора. Прекрасно ночное озеро.

И мы тоже. Красота есть в нас самих. Это ее мысли, Джейн, но я разделяю их.

Я пошел в кузницу. Устроился в тепле, глядя, как работает хозяин. Я разглядывал его инструменты, лежащие каждый на своем месте, и гадал, верит ли он в голос сердца и голос души, потому что он не стал задавать мне вопросов. Он не просил меня уйти и не интересовался, почему я здесь. Возможно, он и так знал или ему это было ни к чему.

Я читал и читал. «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (Первое соборное послание святого апостола Иоанна Богослова 4: 8).

Я люблю тебя, Джейн. Что бы ни случилось теперь, знай, что я люблю тебя, что ты — величайшее из благословений, дарованных мне в жизни.

Чарльз

Глава 4

I

Эта трава посвящена Венере, и говорят, если мужчина и женщина поедят вместе ее листья, между ними вспыхнет любовь.

О барвинке

Сэр. Мистер Лесли. Тот, кого она видела, пришел.

Пожалуйста, не оставайтесь сегодня на табурете. Присядьте со мной. Опуститесь на пол, укройте мои руки и кандалы ладонями. Сейчас прозвучат страшные слова. То, о чем я буду говорить, настолько безнравственно, что я боюсь начинать рассказ. Ни звука об этом не вырвалось у меня до сегодняшнего дня. Я хранила все в себе.

Вы такой теплый. Видите?

Однажды вы были так оскорблены моей нечистотой и моими ведьмиными глазами, что не решились сесть. Вы посмотрели на этот табурет, словно он был спасением. Помните? А теперь вы сидите на соломе у решетки.

«Все мы меняемся, — сказала я Аласдеру. — Но не наша душа».

Не наши сердца.


Я никогда не бежала быстрее, чем в ту ночь. Бежала по сугробам, которые были мне по плечо. Словно паучиха, я состояла лишь из проворных конечностей. И когда я вспугнула олениху, прятавшуюся у скал, она бежала бок о бок со мной, пока не устала. Я бежала быстрее, чем она, под падающим снегом.

Вначале ветра не было. Когда я достигла парома у Баллачулиша и паромщик перевез меня, снег повалил гуще и сильнее. Он падал на мои волосы, на нос и руки, а озеро было темного, железного цвета. Я сказала паромщику: «Когда высадишь меня на другой стороне, ты должен бежать, спасать свою жизнь. Ты слышишь меня?»

Он смотрел во все глаза. У него было доброе лицо.

Я ринулась вперед. Я вскарабкалась на берег и помчалась на север, и я бежала так быстро, что вдыхала снег вместе с воздухом и он набивался мне в рот и в легкие. Я думала о своей кобыле. О том, как быстро она могла бы донести меня. Какой белой она была бы под этой метелью.

Но мне пришлось бежать самой. Я неслась прочь от воды, минуя холмы. Я пересекала поля, скользила по льду, я бежала и бежала, не зная дороги в Инверлохи, — то есть это моя голова не знала, меня вело сердце, дар предвиденья говорил «на север», и «туда», и «поверни налево у этого сугроба». И после долгих часов стремительной гонки под белой пеленой я оказалась между заснеженными деревьями и увидела перед собой крепость. Это было прекрасное зрелище. Лучшее зрелище в моей жизни, наполнившее сердце надеждой, и я пошла медленнее. В голове билось: «Я здесь, я добралась. Теперь все будет хорошо». Крепость была очень темной. У ворот воткнуты факелы, а свет узких, длинных окон согрел меня одним своим видом. Когда я добралась до ворот, мне показалось, что я слышу, как шипят горящие поленья, ощущаю запах готовящегося мяса, и я подумала: «Теперь ты можешь успокоиться и быть довольной», ведь я здесь, в Инверлохи, чей комендант обещал защищать людей из Гленко. «Ты молодец, Корраг». Во дворе гарнизона разместилось множество солдат с пиками и мушкетами, и я ухватилась за решетку ворот, прижавшись к ней лбом.

Я закричала.

Караульный скорым шагом подошел ко мне.

— Чего надо? — спросил он.

Он поднял факел, чтобы лучше разглядеть меня за пеленой снега, и двинулся вперед, плотно укутанный и неповоротливый во влажной от снега шубе.

— Прошу вас! Мне нужно срочно увидеть полковника Джона Хилла. Это очень важно! Люди в опасности, я прибежала, чтобы позвать его на помощь.

Я тяжело дышала на холодные прутья решетки. Он смотрел на меня, словно я говорила на незнакомом ему языке или в моих словах не было смысла, и мне показалось, что в его глазах я прочитала «карга» и что он сейчас произнесет «ведьма». Но вдруг я ощутила, что не позволю ему сказать этого, ведь мне так нужен полковник Хилл, поэтому я потребовала вновь:

— Полковник Хилл! Немедленно!

— Полковник сегодня никого не принимает.

Я вздрогнула:

— Никого? Почему? Он обязательно выслушает меня, сэр. Идите к нему и скажите, что у меня послание из Гленко и что он должен услышать его немедленно. Я расскажу ему о чудовищных вещах, поэтому он должен принять меня, должен — я прибежала оттуда ночью сквозь метель, чтобы спасти людей. — Я грустно посмотрела на него. — Прошу вас!

Теперь его взгляд стал другим. Он менялся, пока я говорила: сначала он был полон презрения ко мне, этой груде тряпья в воротах, потом в нем засквозило настоящее беспокойство и волнение, он быстро обшарил взглядом темноту по обе стороны от меня, потом оглянулся на солдат, согревающих ладони дыханием.

— Гленко? — переспросил он.

Вся Шотландия знала это название. Я подумала, может, он решил, что я украду у него кошелек или наставлю на него мушкет. Но я была очень маленькой, и руки мои крепко вцепились в решетку, и, насколько я могла судить, внешне я не представляла опасности.

Я сказала:

— Да. Пожалуйста, скажите ему.

Потом он ушел. Я смотрела, как его огромная шуба растворялась в снегу, когда он проходил мимо вооруженных солдат. А потом все, что мне оставалось, — это переминаться с ноги на ногу и прокручивать в голове речь, с которой я обращусь к полковнику Хиллу, так что я подбирала лучшие слова и трясла руками, чтобы согреть их. Я заметила, что во дворе стоит мужчина в наглухо застегнутой шинели. Он настороженно смотрел на меня. Я взглянула на него в ответ. Его пристальный взгляд уже не волновал меня, я была твердо убеждена, что полковник Хилл примет меня — одинокую молодую женщину, которая добралась до него ночью, в такую омерзительную погоду. Полковник Хилл был добрым — клан был в этом уверен. Макдоналды сказали, что он понимал их и всегда держал слово.

На душе было спокойно. Но из-за белой пелены вновь показался факел и нахмуренные брови караульного, он грубо рявкнул на меня:

— Убирайся! Как я говорил, полковник никого не принимает сегодня вечером.

— Никого?

Это было чудовищно. Я стояла с открытым ртом, парализованная ужасом. Еще отчаяннее вцепившись в решетку, я сказала:

— Но он должен! Вот-вот случится ужасное! Разве он не друг кланов?

Но караульный сплюнул в снег, посмотрел сердито, и я услышала, как он грязно выругался, прежде чем вновь исчезнуть в окутавшей его метели. Я не сдалась и не ушла. Я трясла решетку и кричала:

— Вернитесь! Вы должны впустить меня!

И когда я поняла, что хмурый человек не вернется, как бы я ни вопила и ни просила, я решила кричать так громко, чтобы мои крики достигли ушей самого полковника, где бы он ни находился. Я понимала, что Инверлохи — могучий гарнизон, огромный, но он все же не был столь основательным, чтобы поглощать любые звуки. В такую ночь полковник, без сомнения, услышал бы меня, сидя за ужином у камина, ведь улицы замело снегом, а единственными людьми здесь были солдаты, которые почти бесшумно сбились в кучу, я улавливала лишь бряцание их пик да стук сапог по мерзлой земле. Так что я прокричала его имя.

— Полковник Джон Хилл! Полковник Хилл из Инверлохи! Я пришла к вам за помощью! Вы выслушаете меня? — надрывалась я сквозь снег. — Я пришла из Гленко!

Я кричала очень долго. Я вопила:

— Полковник Хилл! Полковник Хилл!

Слышал ли он? Я думаю, да. Я думаю, он слышал мои крики — и, может быть, он думал: «Это что, ветер? Или призрак?» Потому что подошел к окну, чтобы посмотреть. Сотрясая решетку, я взглянула вверх на узкое высокое окошко западной башни, которое подмигивало и светило, словно там горел очаг. И когда я вопила: «Полковник Хилл!!!» — я видела, как черная тень заслонила свет, — тень, по очертаниям похожая на мужчину, он стоял там в окне, так что я видела силуэт его парика и форму его носа. Он смотрел вниз, во внутренний двор. На девчонку, которая ждала у ворот, выкрикивая его имя. Я отпустила решетку. Отступила назад. Меня захлестнул ужас, потому что я поняла: он не впустит меня.

«Он знает, — вот что я подумала. — Он знает, что должно случиться».

Это он сделал. И он должен был сделать это. Ведь ему передали приказ короля из рук в руки. Пергаменты подписываются королем и передаются, и вновь подписываются и вновь передаются, и я полагаю, что полковник Хилл обнаружил на своем бюро бумагу, в которой говорилось: «Искоренить ветвь из Гленко», и что он мог сделать? Был ли у него другой выбор? Кроме как поставить свою подпись? Был ли выбор?

Я не виню его. Я виню его не больше, чем палача, набросившего веревку на шею Коры, того, кто шепнул ей: «Прости». Я виню его не больше, чем можно винить дождь или ненастные дни, когда вода смывает гнезда вместе с птенцами, потому что дождь делают облака. Это не вина дождевых капель.

Так что полковник Хилл смотрел вниз. Он увидел меня, одетую в лохмотья. Он увидел снег, становящийся все гуще и, возможно, подумал: «Уже слишком поздно». Или: «Спаси, Господи, их души». Или: «Помилуй мя, Господи», потому что, говорят, он верующий человек с добрым сердцем, его очертания в окне казались силуэтом печального и старого мужчины.

Я кивнула.

Потом я подумала: «Бежать», повернулась и побежала назад сквозь снег.


Вперед, вперед. Я мчалась обратно мимо деревьев и скал, которые уже запомнили меня, я замечала следы своих ног на снегу и сожалела, потому что разве был какой-то прок оттого, что я бежала на север? Я видела их и говорила своему призраку: «Поверни назад, поверни назад. Не теряй времени».

Это худшая из погод и худшее из всех чувств — страстное желание добраться до цели и при этом испытывать чудовищный страх, мечтать о возвращении домой, когда ноги тонут в сугробах, а в голове мечутся панические мысли, и от этой паники становится хуже. Юбка и плащ промокли насквозь и липли к коже, и я ничего не видела из-за пурги, ничего не слышала из-за завывающего ветра. Я думала об Аласдере. Я думала о том, как он сказал: «Почему они должны причинить нам вред? Мы приняли их в своих домах!» — очень благородные и мудрые слова, но я не верила в них. Даже несмотря на то, что их произнес он — с его веснушчатыми руками, его голубыми глазами. Я любила, как он выговаривал мое имя и как придерживал ветки, когда мы шли, и, продираясь сквозь снег, я повторяла вновь и вновь: «Пусть все будет хорошо, пусть все будет хорошо…» Я мчалась, проламывала лед и проваливалась в воду. Взбираясь на скалу, я разбила щеку и ободрала кожу о шипы, у меня текла кровь, оставляя красный след на земле. Но когда нам очень сильно что-то нужно, мы, не задумываясь, делаем это, так что я приказывала себе: «Вверх! Вставай!» — потому что все, чего я хотела, — это вернуться в Гленко. Я знала, идет беда. Я знала, что будет дальше.

«Идет кровь», — сказала Гормхул.

На бегу я повторяла: «Я сильная. Я родилась зимой. Я вернусь в долину до того, как лезвие вонзится в тело, прежде чем коровники будут опустошены. Или я приду туда и обнаружу, что они ушли, — все, кого я люблю, убежали и теперь в безопасности». Я так сильно надеялась на это. И я мчалась стремительно, как боевой конь. Облепленная грязью, с посиневшей кожей. Волосы хлопали по спине, когда я бежала.

Достигнув Лох-Левена, я увидела, что лодки нет. Теперь там не было парома, так что я пошла на восток вдоль берега к дальнему краю озера, позади северного хребта. Я знала, что оттуда есть дорога, — она шла через напоенные воздухом высоты, но это был единственный путь, чтобы обойти ту гряду и спуститься в Гленко. Это все, что мне оставалось, поэтому я бежала туда. Я проголодалась и замерзла. Но когда мы должны, мы исхитряемся сделать это. Я спотыкалась о подол, так что он рвался, но подолы никогда не имели значения. Я ползла по крутому склону сквозь такой густой снег, что по сравнению с ним метель в Инверлохи казалась мягкой снежной пылью. Сугробы выросли мне по грудь. Я гребла руками, словно по воде. Голова — единственное, что я еще чувствовала, тело исчезло. Если бы я присела на тех высотах, думаю, смерть бы набросилась на меня и забрала с собой. Несмотря на то, что я родилась в декабре. Несмотря на то, что я была сильной и одновременно беззащитной.

Я не останавливалась. Только когда я взобралась на ветреную гряду, я замедлила бег, услышав лоулендскую речь. Среди белого кружения я различила мужские голоса. И решила: «Прячься». Двое красномундирников поднимались по направлению ко мне, так что я нырнула вниз. Я закопалась в сугроб и прижала ладони ко рту, чтобы сдержать неровное дыхание, пока они проходили. Они торопились. Один сказал:

— Я не буду участвовать в этом! Не буду! Я не могу…

— Это против всех законов, которые я знаю! — сказал другой.

Они были напуганы так же, как и я, — те двое сбежавших мужчин.

Они ушли. Я приказала себе: «Вперед! Беги! Беги!» И выволокла себя из дыры. Когда спускалась в долину, я споткнулась, упала, скатилась со склона как камень. Я встала израненной и искалеченной, но зато спустилась быстро, как и хотела. Потом на запад, на запад, на запад по тому пути, каким я впервые входила в долину тихой, залитой лунным светом ночью, когда пришла к Встрече Вод — ледяному, поблескивающему голубым водопаду. Я посмотрела вниз и увидела красоту. Долина была белой, спокойной и сияющей.

Я замедлила шаг и остановилась. Пытаясь отдышаться под мягко падающим снегом, я подумала, что вряд ли когда-нибудь видела такую красоту, как здесь. Сейчас. Это был мерцающий мир. Нежный и спящий. Дым очага в Ахтриэхтане поднимался прямо вверх, деревья клонились от снега, и я увидела следы оленей вокруг. Зажглась Утренняя звезда.

Я подумала: «Я люблю это место. Сильно».

А еще, стоя в тишине, я засомневалась: «Может, я ошибалась все это время? Неужели правда грядет смерть?» Я почти улыбнулась своим мыслям. Я почти засмеялась, сказав себе: «Посмотри на эту красоту. Как здесь могут произойти убийства? Посмотри, как ты была не права, Корраг, как ты ошибалась…» Я верила, что здесь слишком много света, чтобы вдруг опустилась тьма. Слишком много любви.

Но потом прозвучал мушкетный выстрел. Он расколол долину. И я бежала, думая: «Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет».


Я спустилась в долину. Обутая в снег и в кровь, побитая о скалы.

Я влетела в нее, задыхаясь, и увидела оранжевую вспышку на западе и облачко серого дыма. Потом вторая вспышка, и третья, и я услышала, как мушкетное «бах» отразилось от гор. Вспомнив легенду о древних воинах, которые спят под холмами и могут подняться со своими мечами, чтобы защитить долину, я подумала: «Просыпайтесь! Пришло время встать и драться. Ваши люди в опасности. Ваша долина будет разграблена, сожжена и окрашена кровью. Вставайте!» А они все спали. А я кричала на бегу:

— Вставайте!

Я сказала:

— Очнитесь сейчас!

Потому что не могла спасти Макдоналдов из Гленко своими силами. Я слишком маленькая и слишком слабая, чтобы спасти их самой, я всего лишь человек, и я молилась всему на свете в тот миг — снегу, небу, деревьям, орлам, скалам, теням, которые двигались, когда я проходила сквозь них, и тем, что не двигались. Я просила их быть со мной, просила, чтобы ноги мои стали быстрее, а руки сильнее.

— Просыпайтесь! — кричала я.

Я никогда не была так напугана.

Когда я примчалась в Ахтриэхтан, все были мертвы.

Ужасное зрелище. Очаг еще дымил, но они уже никогда не будут спать рядом с ним. Старик Ахтриэхтан лежал лицом в снег, раскинув руки, с простреленным черепом. В затылке у него зияла красная рана, и тонкая пелена снега оседала на волосы. Мне показалось, что два пальца чуть дернулись, словно его только что застрелили, но, когда я упала рядом с ним на ко