Опасная обочина [Евгений Аркадьевич Лучковский] (fb2) читать онлайн

- Опасная обочина 876 Кб, 251с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Евгений Аркадьевич Лучковский

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Евгений Лучковский Опасная обочина

Ты, дорога, я иду по тебе, глядя в оба, но мне думается, я вижу не все. Мне думается, в тебе много такого, чего не увидишь глазами…

Уолт Уитмен

Мы не знаем точно, когда приходит ощущение дороги. Быть может, в полночь первая большая волна захлестнет иллюминатор твоей каюты, и ты почувствуешь, как пол ускользает из-под ног… Быть может, ты проснешься от перестука колес и услышишь, как в их грохот вплетается новый ритм, а сердце вторит ему: до-ро-га, до-ро-га, до-ро-га…

А может быть, ты, идущий по земле, в солнечной пыли проселка найдешь сломанную подкову, и она скажет тебе больше, чем путеводитель…

Но может случиться и иное. Ты пройдешь по своей дороге из края в край и не увидишь ее, не услышишь и не поймешь. Прикоснись к своей дороге, приятель…

Сегодня ты стоишь у пикетного столба с цифрой «0». Ноль километров дороги…

Смотри: новенький трактор-корчеватель, глухо урча, развернулся на месте и двинулся на первые кедры…

Смотри: тяжелый самосвал задрал кузов в небо, и первые кубометры грунта ухнули в болото… Здесь нет еще ничего.

Здесь нет станционных зданий, нет светофоров, нет железнодорожного полотна. Еще ни одна шпала не коснулась насыпи, а дорога началась. Ступай по ней. Она приведет тебя к горизонту.


Ранним утром он проснулся на своей койке одетым, и вчерашняя злость вновь прихлынула душной волной. От этой злости он одним махом сел на постели, и как бы в ответ на это яростно затрезвонил будильник. Затрезвонил и тут же умолк, потому что человек не глядя двинул кулаком по кнопке: звон прекратился, в будильнике что-то клацнуло, и вероятно, он затих навсегда.

— Так тебе, — сказал человек и удивился звуку собственного голоса, ибо тот прозвучал хоть и сипло, но неожиданно громко.

В единственное окошко вагончика, твердо стоящего на промерзшем островке, лился знобкий пугливый фонарный свет, высвечивая дрожащим сиреневым туманом морозные узоры. Этот своеобразный туман в средней полосе означал бы потепление, во всяком случае не слишком сильный мороз. Здесь же все было наоборот: появление тумана означало особую жесткость небесной канцелярии, и потому любой мало-мальски сведущий человек, бросив беглый взгляд в окно, нисколько бы не ошибся, предположив — от минус сорока до минус пятидесяти…

Начало дня Баранчука не обрадовало. Душа его пребывала в потемках и требовала аналогичной реальности. Зажмурившись, он нащупал под собой измятое одеяло, быстро залез под него с головой и только тогда удовлетворенно закрыл глаза…

Злость не проходила, сон не возвращался, и сквозь тишину замкнутого одеялом пространства Баранчук слышал, как зевают, кряхтят и звякают рукомойником его товарищи.

«Ишь ты, чистоплотные какие… — не зная к чему придраться, с вялой тоской подумал он. — А зачем? Все равно в промасленную овчину влезать…»

Эта рациональная мысль на несколько секунд отвлекла его от собственной ипохондрической агрессивности, но спустя полминуты он вернулся к прежнему состоянию и с непреклонностью честного и принципиального человека снова стал культивировать злость в мягком коконе из верблюжьей шерсти.

Первым подошел будить его Иорданов. Он постучал по тому месту, где должно было находиться плечо Баранчука, и невероятно фальшивя, но зато достаточно громко проорал:

Мальчик в школу са-а-бирайся,
Петушок пра-а-пел да-а-вно…
— Да пошел ты… — зарычал «мальчик», очень точно обозначив направление краткого путешествия товарища.

Несмотря на смягчающий фактор верблюжьего одеяла, голос Баранчука прозвучал угрожающе, и добровольный дневальный поспешил удалиться.

Следующим на очереди оказался дядя Ваня. Старый манси не стал церемониться и потянул одеяло в районе, противоположном изголовью.

— Адувард, вставай, — сказал он строго. — Кушать надо. На трассу ехать надо…

«Адувард» промолчал.

— Смотри, Адувард, — предупредил дядя Ваня, — почетный доска твой голова не будет. Был фотик, нет фотик. Позорный столб будет твой место…

Критика и назойливость не самый лучший бальзам для души, израненной жизнью и оскорбленной буднями. Эдуард лягнул дядю Ваню. Но не больно, потому что тот уже был в полушубке.

— На старший рука поднимать? — покачал головой дядя Ваня. — Нехорошо. Очень-очень плохо.

Иорданов хмыкнул:

— Он на тебя ногу поднял, дядя Ваня. Не прощай ему этого, мой драгоценный брат…

Человек, лежащий под одеялом, больше не шевелился, но зато ощетинился всей кожей, страстно желая одиночества и забвения. И то и другое пришло минут через пять: протопали валяные сапоги и унты, лениво бухнула дверь, и тишина всей своей блаженной тяжестью навалилась на чуткое и ранимое сердце Баранчука. Он помедлил еще сколько-то времени и, когда окончательно убедился, что никто ничего не забыл и назад не вернется, снова сел на постели.

— Додики, — сипло сказал Баранчук. — Додики, да и только.

Это было несправедливо. Ну, если еще Вальку Иорданова, учитывая его университетское прошлое, каким-то образом можно было бы отнести к категории «додиков», да и то с натяжкой, то уж сын мансийского народа дядя Ваня принадлежать к ней никак не мог. Но это сейчас не заботило Баранчука. Его вообще сейчас ничего не заботило. С ним случилась хандра, и противостоять ей он не мог. Возможно, что опытный психолог, изрядно покопавшись в душе Эдуарда, нашел бы какие-то подспудные мотивы этого состояния, однако сам индивидуум при всем желании не мог обнаружить ни видимых, ни невидимых причин его тоски. И от этого было еще более муторно. Следует сказать, что такое с ним происходило нечасто — раз в полгода, да и длилось недолго — сутки-другие. Но уж в это время попадаться под руку «адскому водителю» Эдуарду Баранчуку было небезопасно.

Эдуард встал, прошлепал в носках по деревянному полу вагончика к единственному окошку и бросил мрачный взгляд в ту сторону, где начинался обычный рабочий день. Судя по всему, зрелище его не обрадовало. Да и зрелища-то, собственно говоря, никакого не было: тусклая лампочка на столбе и туман — вот и вся декорация. Немного дальше мог бы быть виден шлагбаум на выезде из поселка, но плотная молочная зыбь скрыла его от тоскливого взора Баранчука.

Он еще постоял немного у окна, ровно столько, чтоб убедиться, что поселок не сгинул и не ухнул в тартарары, и вернулся к своей койке. Медленно, поднимая то левую, то правую ногу, Эдуард стал переодеваться. Он снял рабочие брюки, в которых заснул накануне, и остался в тонком шерстяном тренировочном костюме. Затем влез в шикарный кожаный, стеганный на вате комбинезон иностранного производства, натянул унты, шапку, дубленку и вышел на улицу. На крыльце он остановился, соображая, не вернуться ли за ружьем, но мелькнувшая было мысль об охоте в столь экзотичном наряде отпала сама собой.

Улица в поселке была единственной, и он, несмотря на мороз, пошел по ней не спеша, как и подобает человеку, решившему будничный рабочий день сделать выходным. Кстати, хотя было еще темно, рабочий день уже начинался, и ему навстречу то и дело шли машины, выезжающие на трассу. Водители огромных самосвалов, его товарищи по труду, вежливо приветствовали Эдуарда: кто простуженным сигналом, кто переключением света фар с ближнего на дальний, а кто тем и другим вместе. Но это не радовало омраченную душу Эдуарда Баранчука, пребывающую в известном нам состоянии. Ему и здороваться с ними не хотелось. Чего он, кстати сказать, и не делал. Даже рукой никому не помахал, шел себе и шел, пока не пришел к столовой.

Вообще-то пункт питания не был конечной целью короткого путешествия Эдуарда Баранчука, поскольку никакой цели в данный сложившийся момент у него было вовсе. Однако, учитывая обстоятельства, включающие демографический взрыв, — дневная смена уже отправилась на трассу, а ночная откушала и того раньше, — он по недолгому размышлению пнул ногой дверь и с облаком пара вошел в столовую.

Здесь действительно было пустынно. Лишь в углу за дальним столиком сидела дама неопределенного возраста в халате, который был белым еще до освоении Ермаком Сибири. Рукава этой специфической одежды были закатаны и обнажали сухие жилистые рабочие руки. Руки эти могли показаться скорее мужескими, нежели женскими, причем не по форме, а больше по содержанию, поскольку были щедро уснащены различными надписями и рисунками. Не будем говорить обо всей этой галерее передвижного характера, тем более что вся, то есть полностью, она нам неизвестна. Скажем только о той части открытой экспозиции, которая, на наш взгляд, является подлинным шедевром народного творчества, давшей не самое доброе, но устойчивое прозвище ее хозяйке: из-под правого закатанного рукава, обвивая весь локоть, выползала змея, исполненная с фотографической точностью и изыском: головка представительницы южной фауны покоилась на большом пальце и при малейшем движении создавала иллюзию маятника, чего, вероятно, и добивался народный умелец при помощи набора иголок и разноцветной туши.

Впрочем, в передвижной механизированной колонне эту даму любили и уважали. Почему? Неизвестно. Так уж сложилось. А Баранчуку сейчас она была приятна в особенности, поскольку то редкое состояние углубленной омраченности, в котором он сейчас пребывал, для посудомойки Дуси было привычным и постоянным.

— Привет, Кобра, — сказал Баранчук, плюхнувшись за соседний столик.

— Угу, — едва кивнула Кобра и ловко перебросила дотлевающий бычок из одного угла рта в другой.

— Как жизнь молодая? — спросил отдыхающий ас.

— Нормальный ход, — было ответом, не лишенным сиплой, но доброжелательной мрачности.

Обряд взаимной вежливости был завершен, и теперь можно было переходить к насущным бытовым проблемам.

— Венера здесь? — спросил Баранчук.

Глаза у посудомойки вспыхнули былым адским блеском, выдавая живейший интерес к этому, казалось бы, рядовому и неинтересному для посторонних вопросу.

— Здесь Венерочка, здесь, где ж еще, — басовитой скороговоркой пробубнила она.

Баранчук поморщился.

— Ты, Кобра, не радуйся. Я сегодня не пью…

— А тогда что? — удивилась она.

Его губы едва-едва тронуло печальное подобие улыбки.

— Ты пойди к Венере да попроси пачку цейлонского. Мы с тобой сейчас красивую жизнь начнем — чаевничать будем… Поняла?

— Не поняла, — сказала Кобра. — Ну да ладно…

Она поднялась из-за стола и медленно пошлепала в сторону кухни, чуть приволакивая больные ноги.

— Завари покрепче! — крикнул ей вслед Баранчук. — Да поживей…

— Не учи орла летать, — донеслось из-за переборки.

Теплотрасса работала исправно, и в столовой было достаточно жарко. Эдуард снял дубленку и пыжиковую шапку, бросил все это на соседний стул. Однако этот стриптиз оказался недостаточным, пришлось расстегнуть молнию комбинезона до пояса и наполовину вылезти из него.

Пока он проделывал все эти процедуры, появилась Кобра. Она несла поднос, на котором возвышался большой фарфоровый чайник в совершенно неуместном сопровождении из двух эмалированных кружек и банки сгущенного молока. Пока она расставляла все это на столе, Баранчук с недоуменном взирал на фарфоровый предмет роскоши, давно позабытый и непривычный посреди тайги.

— Это еще откуда? — спросил он, осторожно потрогав изящную крышку с синей пипочкой.

— Со склада, — важно пробасила Кобра. — Венера дала.

— Ну и ну, — подивился Баранчук.

— Уважает, — сказала со значением Кобра.

Эдуард присвистнул.

— Тебя, что ль?

Она уставилась на него и подмигнула:

— При чем здесь я? Тебя…

Тут он удивился еще больше.

— Ме-еня-я? — протянул Баранчук. — А за что?

Кобра усмехнулась, налила чай.

— Будет тебе притворяться, водила. Вон ты какой видный: что рост, что портрет лица… Мне бы лет тридцать скинуть — никуда б не ушел…

Он мрачно усмехнулся:

— От тебя-то уж точно. Только лучше полтинник…

— Какой полтинник?

— Полтинник скинуть…

Она басовито расхохоталась:

— Шутник ты, Эдуард. А я когда-то, ой, хороша была…

Он согласно кивнул, и они стали пить чай, сдобрив его, по трассовым обычаям, сгущенкой. Минут пять прошло в обоюдном молчании, а потом Кобра стукнула кулаком по столу, так что крышечка фарфорового чайника жалобно звякнула.

— Бабу тебе хорошую надо, Эдуард! Вот что. Ха-арошую бабу!

Он поднял голову.

— Чего это ты разгулялась? Вроде чай пьем…

— Я дело говорю! Пропадешь ты без бабы, без любви… Не такие пропадали. Свет, он без нас узок.

Тоска вновь хлынула в изможденную душу «адского водителя». Он с горечью глянул на мудрую собеседницу и, печатая каждое слово, членораздельно и тихо произнес:

— Да где же ты здесь в тайге эту любовь найдешь?! Одни мужики кругом… Ты спятила, Кобра?

— А Венера? — возразила она. — Чем тебе не спутник?

Он постучал согнутым указательным пальцем по виску:

— Ты что, совсем?!

— А что?

— Да она же страшна, как это… — Баранчук покрутил растопыренной пятерней перед лицом советчицы, так и не находя нужного сравнения.

— Экой ты разборчивый, Эдуард. Ну что ж, жди принцессу. Так она тебе тут и появилась, сам сказал…

— Уеду я отсюда, — вздохнул опечаленный ас. — Брошу все к чертовой бабушке… Надоели вы мне.

— Уедешь? — усмехнулась Кобра. — А когда? Может, прям сейчас?

Баранчук кивнул:

— Прямо сейчас и уеду.

— Ну давай, давай на Большую землю, — поощрила Кобра. — Не забудь «вертушку» по радио вызвать, а то пешком далеко…

Но покинуть Север немедленно Баранчук не успел, потому что бухнула дверь и в облаке пара возникли новые действующие лица, а именно: начальник мехколонны Виктор Васильевич Стародубцев и сопровождающая его невысокая, незнакомая присутствующим девушка: «принцесса», нет ли — сразу не разберешь.

— Сейчас он меня костерить начнет, — мрачно сообщил Кобре Баранчук. — Это мне тоже надоело.

Но начальник колонны повел себя иначе — на лучшего своего водителя он и внимания не обратил, так, словно того здесь и не было… Начал он с другого.

— Эй, кухня! — зычно и властно заорал хозяин поселка. — Кухня, кому говорю!

— Тута кухня, — сиплым басом ответила сваха Баранчука и встала по стойке «смирно». — Слушаю!

Виктор Васильевич Стародубцев, грозно насупив брови, подошел поближе и даже сделал полукруг, разглядывая эдакое чудо.

— Что это? — сурово спросил он.

Посудомойка завертела шеей.

— Игде?

— Что это? — раскатисто повторил начальник колонны и ткнул пальцем в плоскую грудь подчиненной.

— Ето? — с фальшивым усердием изумилась Кобра. — Ето я…

— Это ты, — зловеще подтвердил Виктор Васильевич. — А на тебе что?! Что это, и спрашиваю?

Наконец до Кобры дошло:

— Ето? Ето спецодежда, товарищ Стародубцев.

— Спецодежда?! А почему же ты, Кобра… э-э… Евдокия, ее не стираешь? В твоей спецодежде, Дуся, помидорную рассаду впору выращивать! А?…

— Да как же их здесь выращивать, Виктор Васильевич? — слезливо моргнула Дуся. — Нешто они в тайге вызреют?!

Начальник колонны поперхнулся:

— Что?!

Тут Кобра повернула на сто восемьдесят градусов, сменила лексикон и перешла в наступление:

— А это я к тому, Виктор Васильевич, что спецовка-то у меня одна. Вы мне вторую на смену дали? Не дали! Так я сейчас эту сниму и при вас постираю…

И Кобра решительно стала расстегивать халат, под которым вполне могли оказаться доселе неведомые миру шедевры народного творчества… Виктор Васильевич побагровел.

— Ты это брось! — рявкнул он. — Ты где находишься?! Ты на рабочем месте находишься. Чтоб завтра же постирала… И все дела!

— Ну как хотите, — сказала Дуся. — Мне-то что… А вторую спецовку все же нужно выдать.

Виктор Васильевич отмахнулся:

— Будет тебе спецовка… Все теперь будет. Вот! — он ткнул пальцем в девушку. — Нам из Октябрьского «кунг[1]» прислали с новым водителем. Теперь она нам все возить будет, всю мелочевку: и халаты, и запчасти, и продукты… А то снимай с трассы линейную машину и гоняй по пустякам, когда этих самосвалов и так не хватает…

Тут начальник колонны покосился на Баранчука, полагая, что вступительный педагогический заход будет по достоинству оценен и водитель побежит переодеваться в рабочее, но Эдуард и ухом не повел. Стародубцев кашлянул.

— Как тебя зовут, дочка?

— Паша.

— А по отчеству?

— По отчеству не надо…

— Тоже верно. Евдокия!

— Слухаю…

— Накорми нового водителя. Да и меня заодно.

Заложив руки за спину, Виктор Васильевич Стародубцев, гвардии полковник в отставке, прошелся несколько раз взад и вперед по столовой, и чувствовалась в его поступи хозяйская стать. Тут, видимо, дошла очередь и до Эдика, потому что вскоре начальник колонны остановился перед ним, строго сведя брови на переносице. Баранчук и на это не обратил внимания, дул себе чай — кружку за кружкой. Наконец Стародубцев не выдержал:

— Почему не на работе, товарищ водитель?

Эдик поднял голову:

— Разве вы не знаете, как меня зовут?

— Ты почему не на трассе?

— У меня отгул, — сказал Баранчук.

Стародубцев удивился:

— А кто тебе его дал?

Баранчук пожал плечами:

— Известно кто — бригадир.

— Погоди-ка, — опешил Виктор Васильевич. — Это какой бригадир? Ты же сам — бригадир…

Эдуард снисходительно улыбнулся: дескать, не начальник, а малое дите, простых вещей не понимает.

— Я вам и толкую, что отгул мне дал бригадир, а раз бригадир — я, то я сам себе его и дал.

Это сообщение Виктор Васильевич Стародубцев переваривал с полминуты, кадык его дергался.

— Ага, — наконец чуть ли не нараспев сказал он. — Сам себе дал и сам у себя взял. Так?

Баранчук удовлетворенно кивнул, искренне радуясь тому, что его все-таки поняли.

— Вот именно, — улыбнулся он.

— А где заявление? — вкрадчиво спросил Стародубцев. — С резолюцией. По всей форме. Где оно, товарищ водитель?

Баранчук мрачно усмехнулся:

— Это раз плюнуть. Разрешите листочек из вашего блокнота?

— Пожалуйста.

— И ручку…

— Пожалуйста…

Эдуард расправил листок бумаги и аккуратно на нем написал:

«Бригадиру Баранчуку Э.Н. от водителя Баранчука Э.Н. Заявление. В связи с нарушенным пищеварением, нелетной погодой и временным отсутствием желания создавать материальные ценности прошу дать мне отгул из числа тридцати семи неиспользованных мной человеко-дней. При случае обязуюсь вернуть. Подпись: Э.Баранчук».

Эдик с удовлетворением перечитал написанное и, начертав в левом верхнем углу «Не возражаю», подписался снова. Затем он протянул листок Стародубцеву и вернулся к недопитому чаю.

Виктор Васильевич Стародубцев не стал читать заявление, он хорошо знал своего водителя и вполне мог представить, что тот мог сочинить. Он даже очки не стал надевать, а взял да и поперек всего заявления размашисто начертал: «Отказать». И подписался: «Начальник механизированной колонны Стародубцев».

Баранчук сложил листочек вдвое, потом вчетверо, потом, оттопырив мизинчики, со вкусом порвал его на мелкие кусочки и только тогда посмотрел на начальника.

— Ничего, — сказал он, — я вам другое напишу. Коллективное — от обоих сразу…

— В отпуск, что ли? — небрежно спросил Стародубцев.

— Ага, — кивнул оскорбленный ас, — в бессрочный. Чтоб не видеть вашу паршивую колонну уже никогда. И вас тоже.

— Отработаешь положенное, — едко поддел начальник.

— И не подумаю, — отрубил Баранчук.

— А я тебя по статье уволю.

Тут появилась Кобра и льстиво пробасила:

— Кушать подано, дорогие гости.

— Сгинь! — процедил Стародубцев. — Не могу я твою спецодежду видеть во время приема пищи…

— Слухаю! — рявкнула Дуся и, бухнув валенками, шустро засеменила на кухню.

Виктор Васильевич взял вилку и посмотрел ее на просвет.

— Смотри, Эдуард, допрыгаешься, — пунктуально возвращаясь к теме, сказал начальник. — Доиграешься… Уволю тебя по статье, и все дела.

— Хоть по двум, — с готовностью откликнулся Баранчук — Хоть по трем. На Большую землю уеду. А в такси и с десятью статьями возьмут. Еще обнимут и расцелуют.

Молодой водитель Паша отложила вилку и внимательно посмотрела на Баранчука.

— Вы работали в такси?

— Пахал, дорогая, — мрачно процедил Баранчук, не удостоив девушку даже взглядом.

— В Москве?

На этот вопрос ответа не последовало: Баранчук отхлебнул из кружки и задумчиво уставился в пространство.

— Я тоже работала в такси…

Он искоса взглянул на нее, неодобрительно хмыкнул:

— Что-то я вас не помню.

— А я вас помню… — улыбнулась она.

Эдуард насторожился, подозрительно глядя на разговорчивую девушку, потому что было в его судьбе такое, чего он вспоминать не хотел, и любой фонарик, направленной в ту жизнь, готов был разбить и растерзать сразу. Но речь пошла о другом…

— А я вас помню, — повторила она. — О вас в газете писали, про ваш подвиг… Так, значит, это вы и есть?

Тут и Стародубцев отложил вилку.

— О-о, — сказал он.

Баранчук мрачно покачал головой, вздохнул широченной грудью, словно паровоз, и с язвительным сожалением усмехнулся:

— Нет, милая барышня. Вы обознались. В жизни никаких подвигов не совершал. Я, наверно, дедушка того человека…

Она попыталась присмотреться к нему, но он снова уткнулся в кружку как ни в чем не бывало.

— Ну как же… — растерянно, и уже сомневаясь, улыбнулась она. — Там же и портрет был… Во всяком случае, вы очень похожи на того водителя.

— Я на Гагарина похож, — сказал Баранчук, — а таких лиц в России пруд пруди.

Тут Эдуард повертел перед Пашей могучей шеей то так, то эдак.

— Хоть в профиль, хоть анфас, — нагло заявил он. — Нравится?

— Нравится, — серьезно кивнула девушка. — Вы мне еще тогда понравились. Такой солидный.

— Солидный… — передразнил Баранчук. — Где ж ты такое поганое слово нашла? Солидный…

Виктор Васильевич Стародубцев, доселе пассивно, но внимательно прислушивавшийся к диалогу, откашлялся и забарабанил пальцами по столу.

— Ну-ка, ну-ка, ну-ка, — с интересом бывшего кадрового офицера проговорил он, — выкладывай, Эдуард, что ты там натворил. Какие такие подвиги?

Начальник мехколонны на время забыл пикировку и, расправив плечи, с гордостью повернулся к Паше. Он широким жестом ткнул пальцем в сторону Баранчука, чуть не выбив у того из рук кружку с чаем, всем своим видом показывая, что его люди не самые последние на дорогах и трассах этой страны.

— Этот? — спросил он риторически как бы у себя самого и сам же ответил: — Этот все может!

Тема разговора явно была Баранчуку не по душе, он и желваками задвигал от вновь нахлынувшей злости. Косо и недружелюбно посмотрел на Пашу, потом на начальника, потом снова на Пашу.

— Да что вы ее слушаете, Виктор Васильевич? У-у, трещотка, балаболка московская! Мало ей «цыганского посольства[2]» — на Север прикатила… Крутила бы себе бублик на Садовом и не рыпалась!

— Ну-ну, — сказал Стародубцев. — Ты что это разошелся? Девушка все же. Хотя и водитель… Ты лучше скажи… совершал или не совершал?

— Что? — настороженно нахмурился Баранчук.

— Как что? — весело удивился Виктор Васильевич. — Подвиг, конечно.

Эдуард встал и горестно вздохнул:

— Да что вы, спятили все?! Да если бы я там, на Большой земле, в люди вышел, неужто бы стал здесь трассу утюжить!

Паша пристально посмотрела на Баранчука.

— Так это не вы задержали двух бандитов? — уже явно сомневаясь, спросила она.

Баранчук холодно посмотрел на нее и, влезая в рукава комбинезона, с тихой яростью, но внешне бесстрастно произнес:

— Нет, не я. Но если бы я тебя… где-нибудь задержал, то утопил бы в Яузе и не чихнул.

Он неторопливо и методично надел дубленку, нахлобучил шапку и пошел к двери.

— Эдуард, стой! — рявкнул Стародубцев.

Эдик остановился.

— Ну?

— На работу выйдешь? — грозно спросил начальник.

Баранчук задумался и даже почесал в затылке, сдвинув шапку.

— Не знаю. Может быть, завтра… Я же вам сказал, что у меня отгул.

И тут Виктор Васильевич взорвался, невзирая на присутствие «девушки, хотя и водителя».

— Прогульщик! Сукин сын! Водила! Ты бы мне в армии попался… В Вооруженных Силах! Вот где я бы тебя в люди вывел.

Эдуард Баранчук снисходительно и холодно усмехнулся:

— Так ведь здесь не армия, Виктор Васильевич. А в армии, кстати, я свое отслужил. И не где-нибудь в Фергане, а в Московском гарнизоне. Вот где дисциплина была! За всю службу — две самоволки. Что-нибудь говорит? И ничего, выжил… Привет компании. Приятного аппетита, коллеги!

Эдуард бухнул дверью, пропустив очередную порцию пара, и был таков. Кобра выглянула из-за перегородки, проводив его взглядом, но почла за благо снова скрыться.

— Что это он у вас такой бешеный? — спросила Паша, не отрывая глаз от двери.

Стародубцев вздохнул:

— Лучший водитель… Но характер — не приведи господь.


В это время Эдуард Никитович Баранчук, признанный ас передвижной механизированной колонны, двадцати четырех лет от роду, беспартийный, русский, неженатый, не участвовавший и не бывавший, однако уже представленный к правительственной награде, шел единственной улицей поселка, и думы его были невеселы.

За время чаепития на дворе развиднелось, туман стал рассеиваться, что означало потепление, во всяком случае до минус тридцати — тридцати пяти.

Нынешняя хандра Эдуарда Никитовича все же имела под собой реальную причину: не хотелось ему этой медали «За трудовую доблесть». А Стародубцев тот вообще размахнулся на орден Трудового Красного Знамени. Но в главке начальнику колонны вежливо намекнули, что вверенное ему подразделение хоть и на хорошем счету, но не самое первое в регионе. И еще: скромность украшает даже заслуженных людей. Пришлось Стародубцеву соглашаться на «Трудовую доблесть», не без основания предположив, что орденоносцы украсят ряды его водителей в ближайшем будущем.

Эдуард узнал о том, что он возглавил список представленных к награде уже тогда, когда пакет был благополучно передан командиру вертолета геофизиков, а сама «вертушка» лениво вращала винтами неподалеку от бани, готовясь взлететь.

Эдуард кинулся к начальнику, ворвался в его вагончик и гневно потребовал задержать вертолет и вычеркнуть его имя из списка. Стародубцев поначалу опешил, а потом поинтересовался: дескать, какие мотивы движут Эдуардом Никитовичем? На это Баранчук сразу вразумительного ответа не дал, но спустя секунды нашелся и, встав в позу, заявил:

— Я — недостоин.

— Достоин, достоин, — отмахнулся начальник.

И поскольку на этом все аргументы строптивого водителя истощились, он и пошел к двери, бурча себе под нос такое, чего Виктору Васильевичу Стародубцеву лучше бы и не слышать.

Это событие имело место вчера, а сегодня «адский водитель» Эдуард Баранчук на работу не вышел. Неторопливой походкой двигался он в сторону своего вагончика, и, как уже было замечено, мысли обуревали его далеко не веселые.

Дело в том, что в прошлом Эдуарда Никитовича произошло нечто такое, о чем он предпочитал умалчивать. Нет, он, конечно, не считал, что недостоин правительственной награды. Но, как ему казалось, связанная с этим награждением проверка его анкетных данных могла выявить некий факт из его биографии, а точнее, как он считал в глубине души, роковую несправедливость судьбы. И вот тут-то все и рушилось и, возможно, даже грозило тюрьмой… Да еще появилась эта таксистка — вот бы не подумал, что такие у них работали, — и она могла кое-что знать или слышать. Короче, настроение у Эдуарда Никитовича было гнусное, а выхода в ближайшие полчаса не предвиделось…

Он вошел в вагончик — двери в поселке никогда не запирались — и, стащив с плеч дубленку, швырнул ее в угол, словно это была не дорогостоящая импортной выделки мездра, а обычная половая тряпка. Затем он походил по комнате, меряя ее от стены к стене. Потом снял ружье, висевшее над кроватью, и, переломив его привычным жестом, задумчиво поглядел в отполированные стволы. Повесил на место и снова походил по комнате. А потом вдруг, словно решившись на что-то, подошел к тумбочке и достал чистую тетрадку. Он вырвал из середины один лист, нашел ручку и сел за стол.

«Уважаемые товарищи», — написал он. Потом вырвал и скомкал лист. И на другом размашисто и четко, но уже с приставкой «не» написал то же самое.

А дальше оскорбленная жизнью душа Эдуарда исторгла горькие и жесткие слова, где речь шла о том, что человека можно приветить и наградить, не зная кто он и что он, что никто не хочет взять на себя труд поинтересоваться судьбой ближнего, а проныра и сукин сын, прикрывшись личиной порядочного человека, может достигнуть высот и стать уважаемым членом общества, а на самом деле честный и порядочный человек может ни за что пострадать и оказаться непонятым и отверженным. Он взывал ко вниманию, но писал зло, и слова ложились на бумагу болезненно, жестко и язвительно.

Потом ему вспомнился Стародубцев, и Эдуард с горькой издевкой усмехнулся.

— В армии я бы ему попался… — пробурчал Баранчук. — Ишь чего захотел…

И Эдуарду Никитовичу Баранчуку вспомнилась армия. И даже не армия, а то, что ей предшествовало.


Повестку Эдик давно ожидал. Но когда соседка тетя Лиза протянула ему квадратный листок бумаги, у него тоскливо заныло под ложечкой.

— Вот, уже… — растерянно пробормотал Эдик.

— Уже… — подтвердила тетя Лиза и улыбнулась сквозь очки добрыми виноватыми глазами. Она подняла с пола хозяйственную сумку и, ссутулив плечи, медленно пошла к парадной двери, словно бы идея отправки молодого соседа в армию принадлежала ей.

— Ну и ладно, — глядя ей в спину, почти твердо заявил Эдуард.

Он вошел в свою комнату, снял пальто и сел на единственный стул, так и не выпуская повестку из рук.

Обстановка его коммунального «пенала» была более чем скромной: стол, стул, кровать с металлическими шарами и невесть как попавшее сюда старинное трюмо с позеленевшим зеркалом толстого стекла. Вот, собственно, все наследство, оставленное отцом. Мать после его смерти покинула Москву и переехала к младшей сестре в соседнюю область, в небольшой тихий районный городок. Эдуард переезжать с ней наотрез отказался, он к тому времени закончил досаафовские курсы шоферов и работал на стареньком «Москвиче»-фургоне — развозил детям завтраки по школам. Зарплата была небольшая, да еще посылал матери, в общем, еле сводил концы с концами, но самостоятельной жизнью был горд, как и многие молодые люди в его возрасте.

А сейчас он сидел на своем единственном стуле и в пятый раз перечитывал несколько строчек, где черным по белому было сказано, что ему, Э. Н. Баранчуку, надлежит явиться к 17.00 в военкомат Бауманского района города Москвы на основании Закона о всеобщей воинской обязанности.

Собственно, это была уже вторая повестка. После первой Эдик уволился с работы и гулял вторую неделю.

Он крутил в пальцах этот листок бумаги и вдруг ошеломленно подумал о том, что так и не съездил попрощаться с матерью, с теткой, хотя езды-то было всего шесть часов. В один конец, разумеется. Сколько сейчас у него оставалось времени до «с вещами», он не знал.

Хотелось есть. По дороге Эдуард заглянул на кухню, хотя достоверно знал, что там ничего нет: соседи еще не приходили с работы, а его столик был девственно чист, он как и все холостяки его возраста, предпочитал столовку. Впрочем, сейчас и о ней нечего было думать. Деньги, полученные под расчет, очень быстро исчезли, а друзьями на автобазе обзавестись не успел: работал хорошо, но все же недолго.

По дороге к военкомату, качаясь в почему-то не по времени переполненном автобусе, Эдик думал, какой же он будет выглядеть свиньей и перед матерью, и перед теткой, если времени на поездку не окажется.

Сестры жили под Рязанью в небольшом районном городишке. Жили тихо, мирно. Это была их натуральная родина, поскольку мать Эдика стала москвичкой, лишь выйдя замуж за столичного таксиста. Жизнь не сложилась, муж погиб, и к старости потянуло в родные места. Да и замуж-то вышла поздно, уж было под сорок, когда родила Эдуарда. Первенец. Единственный. И последний… Хотела назвать Петром в честь своего любимого деда, но муж, хоть и добрый, но своенравный человек, воспротивился, поскольку любил все необычное и красивое, нравилось ему — Эдуард… Так и появился на свет божий Эдуард Никитович Баранчук.

У тетки же Эдиковой вообще никогда ни мужа, ни детей не было, и свою неутоленную материнскую любовь она перенесла на племянника, одаривая его потоком писем и объемистыми посылками с розовым деревенским салом и другими сельхозпродуктами.

Эдик любил и мать, и тетку, но вспоминал о них редко, писал мало и вообще воспитывал в себе чувство самостоятельности, но деньги посылал исправно. А сегодня, получив вторую повестку, решил любыми правдами и неправдами выкроить или выпросить хоть немного времени и все-таки съездить попрощаться…

Автобус полз медленно, натужно урча. Так же медленно ворочались мысли будущего защитника Родины.

В военкомате было много народу. Призывники толпились у окошка регистрации, где молодой и статный лейтенант зачитывал список звонким мальчишеским голосом.

Проходя мимо доски Почета, Эдик задержался и украдкой взглянул на свой портрет. Надпись под снимком он знал наизусть, но всякий раз читал ее с удовольствием, беззвучно шевеля губами:

«Призывник нашего военкомата Баранчук Эдуард Никитович, 19 лет, ударник производства, норму выполняет на 130 процентов, комсомолец…»

Конечно, это была идея комиссариата, а не автобазы. Те бы сто лет не почесались при своей текучке кадров. А вот висели портреты призывников, и хоть это уже как-то их объединяло…

Эдуард поднялся на второй этаж, постучал.

— Войдите.

За столом сидел моложавый майор.

— Здравия желаю, товарищ майор, — выпалил Эдик. — Призывник Баранчук послужить прибыл!

— Не послужить, — улыбнулся ему начальник, — а для прохождения службы. А как ее родимую проходить, тебя еще научат. Не спеши…

Майор достал из ящика приписное свидетельство и влепил на последнюю страницу сочный казенный штамп.

— Вот так, — сказал он со вкусом. — Послезавтра явишься к 7.30 на сборный пункт.

Эдик, стоявший у стола, машинально, не по-военному покрутил пресс-папье на столе у начальника.

— Анатолий Владимирович, — вздохнул он возможно горестнее, — я хотел домой съездить, попрощаться… Недалеко, двести, с небольшим километров…

Эдик и не заметил, как далекий рязанский городок назвал домом, хотя вырос и прожил в Москве всю сознательную жизнь.

— А кто там у тебя? — спросил майор.

— Мать.

— Что ж, если успеешь, поезжай, но опоздать ни-ни. И это дело тоже… — Майор щелкнул себя указательным пальцем чуть выше воротничка по тугой шее.

Эдик вышел из подъезда и на миг ощутил растерянность и несобранность в мыслях.

Мела поземка. В доме напротив за тюлевыми окнами уютным апельсинным светом теплились абажуры. Откуда-то доносилась тихая, грустная, но ритмичная музыка. Город жил своей жизнью, и ему не было никакого дела до одинокой души будущего воина. И Эдуарда вдруг потянуло домой — не сюда, в свой «пенал», а туда, под Рязань, — потянуло так неудержимо, что он бегом кинулся к автобусной остановке.

Денег у него не было, но зато появилась энергия, мысль работала четко и направленно.

«К отцовой сестре, — решил он по дороге, — к Евгении. Она хоть и скряга, но ведь в армию ухожу — не откажет…»

Впрочем, до городка, где жили мать с теткой, можно было бы добраться и без билета, скажем, на переходной площадке товарняка. Но способ этот летний, а сейчас декабрь — морозный, ветреный, неприютный…

Тетка жила на Арбате, из домработниц выбилась, в люди вышла. Всю жизнь копила деньги, а на что — неизвестно. Отец ее не любил, называл не иначе как «солоха сундучная», но отношения в силу родства поддерживал.

Соседи тети Жени не отличались радушием. Словом, это была одна из тех квартир, где, прежде чем открыть дверь, спрашивают: «Кто там?» Вот и сейчас прозвучал тот же вопрос.

— Свои, свои, не волнуйтесь, — пробурчал Эдик.

Недоверчиво звякнула цепочка, и он проскользнул в прихожую.

Тетки дома не оказалось, и, хотя дверь в ее комнату была не заперта, его проводили на кухню. Там он сел на сундук у газовой плиты и задумался.

Было тепло и тихо. Из крана капала вода, пахло кексом и кипяченым молоком. Есть захотелось нестерпимо. Он посмотрел на кастрюли, вероятно еще теплые после ужина, и подумал, а не заглянуть ли в одну из них, но вместо этого подошел к крану и напился, склонившись над раковиной. Выпил много. Потом он снова сел на сундук, и его разморило. Даже не заметил, как заснул, привалившись к стопке старых журналов. Неподалеку кто-то ходил, слышались недовольные голоса, но сил разлепить глаза не было: сказались волнения последних дней.

Проснулся и почувствовал, что поздно. Тетя Женя еще не возвращалась, иначе бы его разбудили. Он глянул на часы и подпрыгнул: десять минут второго. Поезд уходил через сорок минут.

«Поеду без билета, — твердо и мгновенно решил Эдуард. — Будь что будет…»

Яростно и безжалостно он раскидал дверные цепочки, отшвырнул засовы и мстительно хлопнул дверью что было мочи.

На улице он припустил было к метро, но вспомнил, что оно уже закрыто. Приехали… И на такси нет.


Арбатская площадь почти пустынна. Лишь на стоянке мерцают зелеными огоньками седые машины. Время дворников, и влюбленных, да редких милиционеров.

На всякий случай он провел в карманах лихорадочную чистку, но, кроме нескольких пятаков, ничего значительного не обнаружил.

К тротуару, где стоял Эдик, подъехала новенькая «Волга». Внутри зажглась лампочка, осветив представительного мужчину в дорогой шапке и его молодую спутницу. Мужчина протянул какую-то купюру водителю, от сдачи небрежно отмахнулся, и через секунду Эдика обдало волной таких замечательных духов, что снова жутко захотелось есть.

«Ну прямо как нищий рождественский мальчик…» — с тоскливой злостью подумал он о себе.

На стекле машины вспыхнул зеленый зрачок.

— Тебе куда, командир? — приоткрыл дверцу водитель, почти его ровесник, но явно играющий в бывалого человека.

— В Рязань, — криво усмехнулся Эдуард.

Таксист хохотнул, принимая шутку.

— Могу отвезти. Туда — тридцатка и за обратный, холостяк столько же… Годится?

— А по-карски с земляникой не хочешь? — огрызнулся Эдик и быстро зашагал прочь.

«Уеду, все равно уеду, хоть на крыше, хоть на сцепке…»

Он перебежал улицу и чуть не попал под машину. Взвизгнули тормоза, в кабине самосвала матерился водитель, милиции поблизости не было.

Эдика осенило. Он вскочил на подножку и, взволнованно путаясь в словах, зачастил.

— Шеф, подвези на вокзал!.. Опаздываю. В армию ухожу… Сам водитель. Вот так домой надо съездить! — и он ребром ладони прочертил по горлу.

Водитель ошеломленно взглянул на Эдика, но тот был определенно трезв, а глаза горели просительной тревогой.

— Вон у нее спрашивай, — шофер указал на пожилую женщину с красным флажком в руке.

«Служба снегоочистки», — подумал Эдик, прыгая на мостовую.

Когда Баранчук говорил с учетчицей, лицо его по скорбности можно было сравнить с иконой. До поезда оставалось тридцать минут.

— Домой? — переспросила женщина.

— Да. К матери…

— А что ж такси не возьмешь?

Эдуард стеснительно улыбнулся.

— Денег нет…

— Ну ладно. Эй, Григорий, — грубовато позвала она, — отвези парня на вокзал. Тебе на какой?

— На Павелецкий, — выпалил Эдик, еще не веря в свое счастье.

Она снова повернулась к водителю.

— Слышь? На Павелецкий отвези. Ему послезавтра в армию…

— А рейс? — крикнул Григорий.

— Поставлю тебе галочку.

Водитель хитро прищурился.

— Туда далеко.

— Две поставлю. Трогай.

Эдик уже был в кабине. Машина тронулась. Он быстро опустил стекло, высунулся и благодарно крикнул учетчице:

— Спасибо! Спасибо большое!

— Служи хорошо, сынок, — донеслось в ответ и что-то еще, чего он уже не расслышал.

— Сын у нее служит, — пояснил водитель. — В Заполярье. Между прочим, ефрейтор…

Самосвал, грохоча расшатанным кузовом, мчался по ночному городу. Эдик не следил за дорогой, мысли его путались. Он то смотрел на часы, то вспоминал лицо этой женщины, и ощущение удивительной любви к людям наполняло его сердце.

Не доезжая до перекрестка, Григорий затормозил.

— Что-то вроде не туда, — задумчиво сообщил он. — Ты дорогу к вокзалу-то знаешь?

Эдуард огляделся: улица была незнакомой.

— Я не москвич, — как бы оправдываясь, сказал водитель и приоткрыл дверцу кабины. — Сколько до отхода?

Эдик и так уже смотрел на часы.

— Семнадцать минут…

Водитель чертыхнулся.

— Давай прямо, — предложил Баранчук.

— Погоди… — Григорий распахнул дверцу и выпрыгнул на мостовую. — Сиди и не прыгай.

Улица была пустынна, и только чуть впереди у самой кромки тротуара стояла «Волга» с красным крестом на стекле. В машине белел халат женщины, очевидно врача. Водитель протирал тряпкой лобовое стекло. Вот к ним-то и припустил Григорий бегом. Он что-то сказал своему коллеге, тот отрицательно мотнул головой. До Эдика долетали обрывки фраз:

— Домой надо… в армию… мать ждет…

Через минуту тоскливого ожидания водитель вернулся, ловко прыгнул за руль.

— Уговорил, — коротко бросил он. — Везучий ты, парень… Недалеко здесь. Только крутиться надо.

По улицам города, завывая сиреной, мчалась карета скорой помощи. За нею, след в след, скрипя и охая на поворотах, летел самосвал снегоочистительной службы. Это было похоже на гонки. Редкие прохожие останавливались, смотрели вслед и шли себе своей дорогой: дескать, Москва, она и есть Москва, чего в этом городе только не увидишь?!

«И все это ради меня», — думал Эдик, вцепившись в дерматиновое сиденье.

Сейчас ему было трудно себе представить, как это и взрослые люди могут тратить время, гнать машины и волноваться за его, Эдикову, судьбу.

К вокзалу обе машины подлетели одновременно. Уже подъезжая, Баранчук придумывал слова, которыми желал отблагодарить, но времени было в обрез, и он просто пожал Григорию руку.

— Давай, давай, — подтолкнул, его тот, — сам служил… Привет мамаше!

Эдик спрыгнул на асфальт, огляделся, но «скорой» уже не было. И тогда он что было мочи рванул к перрону.

До отхода поезда пять минут. Тревожно пылает в ночи красный глаз светофора. На опустевшем перроне редкие фигуры последних пассажиров и сонных проводниц.Посадка почти закончена.

У шестого вагона Эдик нагнал начальника поезда. Это был упитанный низкорослый мужчина. Его тщательно остриженный затылок, несмотря на мороз, гордо увенчивала не шапка, а фуражка.

— Товарищ начальник, — просительно забежал Эдуард, — а, товарищ начальник…

— Ну, я начальник, — сказал начальник.

— Понимаете, в чем дело… мне до Михайлова доехать надо…

Но не тут-то было. У товарища начальника не глаз был, а ватерпас: видел он пассажиров насквозь.

— Без билета, что ли? Не возьму и не проси. Вот ведь, — обратился он к пожилой проводнице, — и одет прилично. Ну совсем обнаглели… Не пускай его, Степановна!

И «товарищ начальник» стал подниматься по ступенькам, штабного вагона. Эдик чуть не заплакал…

— Да мне в армию послезавтра! — яростно, выкрикнул он, еще не понимая, что уже «завтра». — Если бы не это, я бы не попросил… Вот!

И он достал из кармана пальто изрядно потрепанное приписное свидетельство и потряс им в воздухе.

— В армию? — переспросили сверху. — Иди пешком в армию. Там тебя уму-разуму живо научат.

Когда начальник поезда скрылся в вагоне, проводница негромко скороговоркой проговорила:

— Беги к машинистам, сынок, пока не поздно. Тут тебе ничего не светит, строгий он больно…

Эдик не стал терять времени и рванул к электровозу.

— Эй! — закричал он что было сил. — Эй!

В рамке окна показался машинист.

— Чего орешь?

И Эдик вдруг почувствовал себя совсем маленьким.

— Дяденька! — неожиданно для себя выпалил он несвойственное ему слово и протянул вверх приписное. — В армию ухожу… довезите до Михайлова, со своими попрощаться…

— Куда же я тебя, — развел руками машинист. — Не положено. Беги к начальнику поезда.

Эдик замотал головой.

— Был уже — не берет. Пустите, а?

— Не могу. Не имею нрава.

Эдик в сердцах рубанул кулаком воздух.

— Ну и ладно, не возьмете — на крыше поеду!

Лицо машиниста стало жестким.

— Тебе что, жить надоело?! Стучи в багажный.

Совет был дан бесполезный — Баранчук это знал. Да и пришел он поздно. Светофор зажегся яркой недекабрьской зеленью, поезд тронулся, стал медленно набирать ход, громыхая на стыках. Уже прошел багажный вагон, за ним почтовый… И Эдик вдруг сорвался с места, побежал, зло размахивая руками. Он догнал багажный вагон, прыгнул на ступеньку, ухватившись за поручень, и сразу же перелез на маленькую переходную площадку между вагоном и электровозом. За спиной была дверь, ведущая в тамбур, но Эдик стучаться не стал, а, наоборот, вжался в угол. Золотое правило «зайцев» гласило: лезь на крышу, к кондуктору, в любой вагон, но только не в багажный, потому что там ценности, а они, как известно, охраняются.

Поезд набирал скорость, торопился, гудел в ночи. Эдик сжался в комок и, чтобы не упасть, обхватил лестницу, ведущую на крышу. Предстоял безостановочный стокилометровый перегон до Каширы.

Огни Москвы остались далеко позади, пошли темные места, и лишь изредка пробегали освещенные платформы дачных поселков.

Вихрящийся, ледяной ветер жег немилосердно. Эдик еще теснее забился в угол и, когда перестал чувствовать скулы, зарылся носом в легкое пальто и приготовился терпеть сколько хватит сил.

Иногда в тамбуре вагона хлопала внутренняя дверь. В такие минуты Баранчук садился на корточки, боясь, что его заметят и ссадят на ближайшей станции. Краем глаза он видел, как высокий усатый мужчина шуровал кочергой в печи, изо рта у него торчала большая дымящаяся трубка. Усач кряхтел и вытирал со лба пот; Эдик завидовал и мужественно замерзал.

Но однажды Баранчук не спрятался, у него просто не хватило сил согнуться. Проводник заметил Эдика И подошел поближе к двери. Он долго всматривался в темноту, затем достал трехгранник и открыл дверь.

Первые минуты в тамбуре Эдуард испытывал блаженство. Потом непослушными пальцами — в который раз! — вытащил из кармана приписное свидетельство и протянул усатому.

— В армию ухожу, — пояснил он, — домой еду… попрощаться.

— Далеко?

— В Михайлов… — листок дрожал в руке Баранчука.

— Да ты спрячь, — кашлянул усатый. — Видел я, как ты за бригадиром бегал…

Помолчали.

— В какие войска попал? — поинтересовался проводник.

— Точно не знаю, — сказал Эдик, все еще стуча зубами. — Может быть, в моряки… Ребята, с которыми медкомиссию проходил, поговаривали, что в моряки.

— Вряд ли в моряки, — задумчиво произнес усатый. — Да и куда тебе в моряки…

Природа не обидела Эдика ни ростом, ни шириной плеч, но сейчас, замерзший и в темноте, он, вероятно, выглядел достаточно жалко, чтобы мысль о флоте отпала сама собой.

За десять минут в тамбуре Эдик оттаял окончательно. Он сел на ящик около печки, закурил и почувствовал себя счастливым полностью. Было тепло, по телу разливалась покалывающая нега, в голове плескались прекрасные мысли, и хотелось хоть с кем-нибудь поговорить о смысле жизни…

Проводник ушел, но скоро вернулся, сердито пыхая трубкой. В руке, меж пальцами, он держал две бутылки пива, откуда-то появилась обожаемая Эдиком вареная колбаса. От одуряющего запаха еды у него закружилась голова, и голодный спазм снова что-то сжал внутри.

Усатый открыл бутылки с пивом, одну протянул Эдику, а колбасу отдал всю.

— Ну давай, что ли, за службу… — хмуро произнес он.

Они чокнулись в темноте бутылками, и Эдик почувствовал, что к дальнейшей беседе проводник не расположен. Изредка он наклонялся, шуровал в печке угли, и красные отблески бегали по его лицу. Стучали колеса, за окном проворачивалась черная непроглядная ночь, было тепло и покойно.

К Михайлову подъехали незаметно. Уже светало, и на поручнях вагона серебрился иней.

Эдуард спрыгнул с подножки, галопом перебежал через станционные пути и обернулся.

У багажного вагона стояла тележка. Высокий мужчина в черной фуфайке двигал тюки и ящики, из-под усов сердито дымила большая трубка.

Баранчук поднял было руку, хотел крикнуть, но вдруг вспомнил, что даже не знает, как зовут этого проводника; вот ведь, не спросил… И свистеть он не стал — неудобно. Постоял еще так немного, но усатый и не взглянул в его сторону. Эдуард повернулся и быстро зашагал по тропинке меж старыми зябкими ветлами. Он потом часто пытался вспомнить лицо проводника, но память приносила хмурый глуховатый голос, стук колес да горький вкус жигулевского пива.

Дома его, конечно, не ждали. Дверь оказалась незапертой. Он вошел с независимым видом, и мать с теткой — что одна, что другая — обомлели.

— Привет, родственники, — весело улыбнулся Эдик и шлепнул на кухонный стол приписное многострадальное свидетельство. — Подходи по одному, прощаться будем…

— Батюшки… — мать прижала к груди полотенце. — Эдичка, сыночек, как чувствовала, в армию забирают… сон видела…

— А куда ж еще?! — хоть и искусственным, но достаточно бодрым басом подтвердил сыночек. — Только не забирают, а призывают. Ясно?

— Сон видела… — лепетала мать, — в военной форме, в гусарской вроде… Скажи, Аня.

Но тетка вдруг сморщилась и, мелко кивая, тоненько заголосила совсем по-деревенскому.

— Ну вот, этого еще не хватало… — растерялся Эдуард.

Он сгреб обеих, обнял, хлопал по худосочным лопаткам и тряс, пока они не заулыбались сквозь слезы. А потом наперебой принялись его кормить, что было весьма кстати, потому что есть он все равно хотел, и ел все подряд с ненасытностью молодого, здорового, но давно не кормленного человека.

Вечером они уезжали. То есть мать увязалась за ним в Москву, и отговорить ее не было никакой возможности. Да и как он мог отказать ей в этом. Святое дело…

Тетка стояла на перроне под станционным фонарем. В янтарном свете кружились снежинки, падали ми ее белый шерстяной платок и не таяли. А когда поезд тронулся, из недр своего салопа она достала кружевной платочек и махала им до тех пор, пока не пропала из виду совсем. Но грусти Эдик не испытывал, она пришла много позже.

И вот — предутренняя Москва. Еще совсем темно, но к стадиону «Спартак» со всех сторон стекаются тоненькими ручейками люди — новобранцы и провожающие.

У дощатого забора возникают танцы, ну просто ритм-группа: две гитары, аккордеон и ударник. Хорошо еще потеплело к утру, снег идет. Танцуют девушки, шум, смех, галдеж. И сказочно осыпается иней.

Эдик берет мать под руку и держится с достоинством, по его разумению необходимым в эту минуту.

— Ты только не плачь, мам, — шепчет он. — Хорошо?

И мать действительно кажется спокойной.

— Дурачок ты мой, — улыбается она, — ну зачем же мне плакать? Все идет своим чередом… И отец твой служил. Жаль, не довелось ему проводить тебя…

— Мам!

— Все-все, молчу.

Последняя минута прощания… Эдуард поворачивает мать к себе, неловко целует ее морщинки и боится, что она расплачется. Но напрасно — мать держится.

«Черт его знает, — приходит в голову дурацкая мысль. — Ведь не на месяц, не на два, мало ли что…»

И он уходит вместе с новыми товарищами за ворота.

В холодной полупустой раздевалке их проверяют по списку, осматривают вещи — довольно-таки подробно. И наконец по беговой дорожке ведут к машинам. Машины грузовые, но крытые.

Эдик не торопится, залезает в кузов последним и втискивается на последнюю скамейку лицом к брезентовому пологу — так им было задумано раньше. Он раздвигает слегка этот полог посередине, получается небольшая, но удобная щель. А сопровождающий — старший сержант, который тоже сидит на последней скамейке, или в самом деле не замечает этого, или делает вид.

Все чего-то ждут, вертят шеями, ерзают. Наконец машина трогается, и место, выбранное Эдиком, оказывается в самом деле удачным. Он видит, как куда-то в сторону уходят трибуны, вот проехали ворота, а вот и толпа провожающих.

Эдик видит в толпе мать. Она не плачет, а только как и все, то и дело поворачивается, вглядываясь в проходящие мимо машины. Лицо у нее удивленное, удивленное.

Баранчук еще чуть-чуть раздвигает брезентовый полог и машет ей, машет… Но мать не видит его, но тоже машет серой варежкой, сразу всем. Машина сворачивает на соседнюю улицу, и толпа, стоящая у ворот, пропадает сразу.

Постепенно начинается галдеж, все гадают, пытаясь хоть ориентировочно предположить маршрут. И наконец кто-то опытный из призывников кричит, перекрывая общий шум:

— Товарищ старший сержант! Разрешите обратиться?

Такая уставная форма обращения в неоперившейся толпе салаг льстит сержанту, и он не по уставу улыбается:

— Ну?

— Мы куда едем, товарищ старший сержант? — спрашивает тот же голос из темноты кузова.

Сержант медлит, вероятно думая, сказать или не сказать. А может быть, ему и нельзя говорить.

— В воинскую часть, — наконец произносит он и называет номер.

— А где она? Где находится?

— В СССР.

— Но вокзал-то хоть какой? — продолжает настаивать голос.

— Каменный… — звучит в ответ, и все хохочут, потому что нервы напряжены и любая, даже самая невзыскательная шутка кажется им верхом остроумия.

Но приехали они вовсе не на вокзал…


Эдуард Никитович Баранчук дописал первую страницу, перевернул листок и стал писать на обратной стороне. Вся злость и горечь, владевшие им до этого облеклись в слова — жесткие, прямые, недобрые. Прошло еще минут двадцать, и наконец он поставил последнюю точку. Нашелся и конверт, и твердой рукой он надписал адрес, настолько далекий от этих мест, что на миг ему показалось: адресат не существует вовсе. Впрочем, адресат, безусловно, существовал, и, запечатав конверт, Эдуард почувствовал что-то вроде облегчения, а злость хоть и не отпустила, но стала в некотором роде даже веселой. Бывает такое…

Потом он методично разделся до тренировочного костюма и стал одеваться во все рабочее: ватные брюки, толстенный свитер, полушубок, вместо унтов — валенки.

Перед выходом отрезал приличный ломоть вареной колбасы — такую обожал с детства, — обложил его с двух сторон соответствующими ломтями хлеба и, завернув в обрывок бумаги, сунул в бездонный карман полушубка.

На улице по-прежнему было пустынно, и Эдуард быстрым шагом отправился к автомобильной площадке, которую их начальник Стародубцев величественно именовал автопарком.

На утрамбованном и исполосованном протекторами снегу стоял единственный МАЗ — его собственный. Двигатель автомобиля работал на малых оборотах, из выхлопной трубы толчками пыхал пушистый дымок, так это все оставил сменщик: здесь, на трассе, в сильные морозы моторы глушить было не принято.

Эдик рванул дверцу, легко прыгнул в кабину и словно влился в сиденье. Косо взглянул на приборы: бак — полный, давление — в норме. Выжал сцепление, покачал, играя, рычаг переключения передач. И врубил его. И пошло: первая, вторая, третья, вираж, снежная метель из-под колес, радостный рев взбесившегося мотора и вот она — знакомая и привычная улица без названия официального, но с укоренившимся неофициальным — Проспект.

Впереди мелькнул «зилок» — кунг бывшей таксистки. Правый валенок Эдуарда сам выжал педаль акселератора, движок взревел еще веселее, и лениво переваливающийся на снежных колдобинах кунг вдруг вырос, встал перед тупой мордой МАЗа. Едва уловимое движение рук и — почти впритирку, борт в борт, ювелирно и опасно прошла тяжелая машина мимо Паши, заставив ее с перепугу крутануть руль вправо, а со второго перепуга — влево. Но самосвал Баранчука уже был далеко впереди, мелькнул на выезде из поселка и пропал вовсе за первым же поворотом.

Она остановила свою машину, выскочила на подножку и уже в пустую и безлюдную даль срывающимся голосом крикнула:

— Псих ненормальный! Хулиган! Аэродромщик!

Но уже и звука мотора не было слышно, лишь с кедрачей осыпалось белое и воздушное, да у соседнего вагончика заскрипел снег под чьими-то ногами.

— Ты чего разорался, салага? — спросил у нее хмурый и заспанный водитель из ночной смены, выходивший по своим неотложным нуждам. — Не видишь, что ли, люди отдыхают…

Она снова бросилась в кабину, «зилок» рванул как пришпоренный конь, аж запаска загромыхала в кунге, грозя расколотить деревянную обшивку. Глаза у водителя мрачно горели.

— Ездят тут всякие… — одними губами, но сквозь зубы сердито пробурчала испуганная амазонка.

А Баранчук в это время гнал по лежневке, только снежная пурга крутилась в колесах, пытаясь разъять их, расцепить, но они были спаренные и могучие в своем осмысленном механическом вращении, и, казалось, никакая сила не могла приостановить их раскатистый и яростный бег. Бешено вращаясь, они несли водителя Эдуарда Баранчука к карьеру, где уже ждал экскаватор с задранным в серое небо ковшом. И от этого их бег становился еще быстрее, потому что они спешили дать жизнь другим колесам — железным, которые побегут по строящейся здесь дороге…

В этот день, как и всегда в таком настроении, работал он бешено. Карьер — трасса, карьер — трасса, карьер — трасса… Ему уступали дорогу — кто весело и с охотой, кто недобро и с неохотой, — но уступали все, едва заслышав рев его МАЗа, уходили в «карман» с лежневки, отстаивались, пока не промчится этот взбесившийся самосвал с хмурым, намертво вцепившимся в баранку водителем.

Как и всегда, он загонял экскаваторщика. Высунувшись из кабины, стоя одной ногой на ступеньке, а другой яростно прогазовывая, Баранчук гнал самосвал задним ходом под стрелу экскаватора, сигналил и устрашающе орал:

— Давай-давай, Валера! Не спи! Давай! Чего дремлешь?!

А Валера, бледный от обиды, уже держал стрелу поднятой, с ковшом, доверху наполненным грунтом, и тихо выражался исключительно в адрес своего друга.

И снова: карьер — трасса. И снова — снежная буря в колесах яростной тяжелой машины. И водитель — впаянный в сиденье, с кулаками, прикипевшими к баранке. Что-то бурчит он, этот водитель, что-то не нравится ему, но что… Ах, ну да…

— В армии я бы ему попался… — бурчал Эдуард сквозь сжатые зубы.


Машина лихо вкатила во двор, описала дугу и резко затормозила. Старший сержант откинул брезент и, громыхнув тяжелыми яловыми сапогами, первым спрыгнул за борт.

— Выходи строиться!

Кто-то взялся за бортовой замок, но снизу жестко и насмешливо приказали:

— Борт не открывать! Земля близко.

Так оно все и началось с этого борта. Казалось бы, логичнее — открыть, удобнее, не так ли? Но логика — отнюдь не солдатская наука, скорее, генеральская. А путь от солдата до генерала легок только в песне. Отсюда, от этого борта, их будут учить выносливости, умению вести бой в любых условиях и, конечно, повиновению. При чем же здесь логика? Пока ты будешь думать над тем, правилен приказ или нет, тебя убьют. Беспрекословное подчинение — залог твоей жизнестойкости. Это предстояло открыть.

Они уже знали, куда прибыли: кто-то вычислил дорогу и опознал часть. А может, пронюхал еще в военкомате. Во всяком случае, черты города они не покидали. Значит, московский гарнизон…

Повыпрыгивали из кузова и долго не могли построиться из-за своей гражданской неповоротливости.

— Коробочка, — сказал сосед Эдика и залихватски сплюнул на асфальт.

— Почему коробочка? — тихо поинтересовался Баранчук.

— Не знаю. Так уж прозвали. У меня брат здесь служил…

Наконец они все-таки построились, хотя на первый взгляд это казалось невозможным. Двор действительна напоминал коробочку — квадратный асфальтированный плац, со всех четырех сторон плотно огороженный домами. К одному из таких домов их и повели.

В учебном классе их ждал человек в белом халате.

— Наверно, уколы будут делать, — предположил кто-то…

Ан нет. Через полтора часа все были острижены наголо.

Их снова вывели на плац и построили. И повели. В санпропускник, то есть в баню.

— Запевай! — скомандовал сержант.

Это был уже другой сержант. Их родной. Помкомвзвода. Однако никто не запел.

— А мне говорили — москвичи петь умеют. Запевай!

И снова никто не запел. Сержант рассердился.

— Взво-од, стой! Кру-гом! В расположение шаго-ом марш!

Они вернулись назад. И снова начали путь в баню от входа в казарму, которую здесь почему-то называли «кубриком».

— Запевай!

История могла повториться, и они запели. Кто-то начал, а остальные подхватили. Окуджаву.


Вы слышите, грохочут сапоги
И птицы ошалелые летят,
И женщины глядят из-под руки,
В затылки наши бритые глядят.
Вы слышите, грохочет барабан.
Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней.
Уходит взвод в туман, в туман, в тума-ан,
И прошлое ясней, ясней, ясней…

Сержанту понравилось. Он приказал повторить. Повторили три раза. Так и дошли до бани.

После бани выдали форму. В этой знаменитой части полагалась «пэ-ша» — полушерстяная. И яловые сапоги вместо кирзовых. Переоделись и стали похожи друг на друга как близнецы.

На втором этаже казармы их построили снова. Появился старшина. Молча обошел строй, ткнул пальцем в Баранчука.

— Фамилия?

— Рядовой Баранчук.

— Три шага вперед! Кру-гом!

Старшина взял у дневального табуретку, поставил ее рядом с Эдиком.

— Встать на табурет!

Баранчук вскочил на табурет и замер, ничего не понимая. Старшина обошел его вокруг, придирчиво осмотрел. Затем повернулся к сержанту и, кивнув на Эдика, бросил всего лишь одно, но одобрительное слово:

— Шпилька!

Сержант промолчал, но обиженно нахмурился: на остальных форма сидела кое-как, на Эдике — как влитая.

— Рядовой Баранчук, встать в строй!

Старшина прошелся перед евшей его глазами, неоперившейся гвардией, затем остановился и, заложив руки за спину, широко расставив ноги, произнес короткую, но впечатляющую речь.

— Товарищи бойцы! — сказал он. — Здесь мы вас по данному вопросу научим всему: и правильно ходить, и далеко бегать, и без промаха стрелять. Но первое, что вы обязаны усвоить по данному вопросу, это то, что внешний вид воина должен соответствовать внутреннему. За этим я буду следить лично, и можете быть уверены — по данному вопросу у нас с вами разногласий не будет. По всем другим — тоже.

И началась служба.

Строевая подготовка… Печатание шага с особым шиком. Еще и еще. Многократные повторения. До ноющей боли в подошвах, в пальцах ног. Р-раз-два, р-раз-два…


Эдуард Баранчук, яростно ворочая баранкой, вдруг поймал себя на том, что вслух произнес:

— Р-раз-два… р-раз-два…

Кедрачи летели мимо, дорога за его самосвалом дымилась маленькой снежной пургой, и не такие уж давние воспоминания из смеси добра и зла, дружбы и вражды, хорошего и плохого вновь прихлынули к сердцу горячей волной.

И вспомнился ему другой лес — обычный, воспитывающий характер, военный лес мирного времени…


За лесом, за медленным прибоем сосен, там, где угадывается закатное мартовское солнце, идет песня.

Это — военная песня.

Она идет походным шагом, и ее простая, но жесткая мелодия раскачивает сосны.

Еще не видно людей, поющих ее.

Но вот блеснул на солнце вороненый ствол автомата, звякнул котелок. А шагов не слышно: люди идут в валенках. И только железный ритм и жесткие слова песни говорят о том, что за лесом, раскачивая проселочную дорогу, движется ощетинившееся тело безукоризненно правильной формы.


Под автоматом стынет локоть,
Огнем срезается лоза.
Уж не мальчишеская зоркость
Как флаг полощется в глазах…

Проплывают лица…

Похожие лица.

Лица, потемневшие от ночных бдений.

Они не поют, эти лица, это песня звучит под ватниками, под касками, в гулких мартовских соснах. На учениях не поют песен. Но мелодия идет рядом и рассказывает, и рассказывает о том, что происходит, что будет происходить, чем живут эти люди.


И словно тени, словно тени,
С непримиримостью людей
Встают фанерные мишени
Навстречу гибели своей…

…Проплывают лица.

…Проходят люди.

…Проходят люди, как две капли воды похожие друг на друга. В далеко не парадной, в обычной повседневной форме, и кто-то из них сейчас поведает о себе.

Может быть, этот… или этот… а может быть, этот… Мы еще не знаем, кто это, но уже слышим его голос, слышим голос идущего в этом походном строю.

«Итак, наши первые армейские учения. Мы не новички. Мы неплохо владеем оружием. Умеем не спать трое суток кряду, вести бой ночью. И ходить в ногу далеко-далеко, обычно в сторону горизонта.

Мы — автоматчики.

Мы — мотопехота.

Каждому из нас — не более двадцати лет…»

Качаются сосны.

Проходят люди, затянутые в ремни, похожие друг на друга как две капли воды. И пожалуй, трудно сказать, чей голос звучит в этих мартовских соснах на подступах к полигону. Кто он?

Может быть, этот… а может быть, этот…

Вглядывайтесь в лица!

Вглядывайтесь в лица, и вы найдете его, человека в зеленом солдатском бушлате, так похожего на других, перепоясанного портупеей…

Смотрите, вот он!

Это его походка. Вернее, не его походка. В строю не бывает своей походки. Но это он. Его настороженные глаза. Ведь даже в строю у каждого свои глаза. Это — его голос…

«Меня зовут Баранчук, гвардии рядовой Эдуард Баранчук, автоматчик. В конце колонны, на левом фланге топает мой друг Левка Буше, артист цирка, коверный клоун, гвардии рядовой Буше, пулеметчик. На первых же стрельбах, с первой попытки он положил все мишени.

— Ай да Буше — сказал майор. — Двое суток увольнения.

И Левка помчался в цирк. Ему дали выступить, он вернулся счастливый. Я первый раз увидел, чтобы люди такими возвращались из города…»

На левом фланге в последнем ряду маленький солдат пытается привлечь внимание сержанта, идущего рядом с колонной.

— Кубышкин! Эй, Кубышкин…

Кубышкин безмолвствует.

— Товарищ старший сержант!

— Чего тебе?

— Разрешите выйти из строя.

— Зачем?

— В лес, — невозмутимо отвечает солдат.

Но старший сержант Кубышкин знает службу. Он оглядывает колонну хозяйским взглядом. Поправляет планшет, он всегда поправляет планшет, когда хочет дать команду, ибо планшет, обычно офицерская принадлежность, для Кубышкина — символ власти. Ему редко приходится носить планшет.

— Взво-о-од! — кричит Кубышкин, — Стой! Налево! На первый-второй рассчитайсь!

Первый-второй.

Первый-второй.

Первый-второй…

Гул голосов пробегает по колонне. Мелькают лица. Первый-второй, первый-второй…

Кубышкин идет вдоль колонны. Расчет окончен, никто не понимает, зачем было нужно рассчитывать на «первый-второй» во время «войны», на подступах полигону…

Но Кубышкин знает службу. Он останавливается голове колонны, поправляет планшет…

— Взво-од — летит над лесом. — Первые номера налево, вторые номера — направо, по деревьям — ра-зойдись!..

И снова идет колонна, качаются сосны, мелькают лица, потемневшие от ночных бдений, обветренные суровые лица. Где-то там полигон…

Эдуард идет в строю, в первых рядах. Над его правым ним плечом качается вороненый ствол автомата. Качаются сосны. И если глянуть сверху на колонну, то первое, что бросится в глаза, это каски и черные зрачки автоматов, пулеметов, гранатометов — маленькие, большие, средние зрачки, нацеленные прямо вверх, прямо вверх…

«Как странно, — думает Баранчук, — что где-то люди живут обычной нормальной жизнью. Утром идут на работу, вечером смотрят телевизор, а не хотят — не смотрят телевизор, а ставят на кухне чайник и пьют чай. Многие из них знают, что такое ночная атака, но им не обязательно ходить в „ночную атаку“. Они могут просто пойти в кино…»

И снова проселочная дорога раскачивает колонну. Качаются сосны. Качаются дула.

Влево-вправо…

Влево-вправо…

Раз-два, раз-два…


А пока только сосны кружатся
И не видно конца пути.
Нелегко достается мужество,
Когда нет еще двадцати…

Походным шагом идет Эдуард Баранчук. За ним — еще и еще… Шагом, братцы, шагом, шагом — не бегом…


— В армии я бы ему попался…

Нет, положительно не мог успокоиться Эдуард Баранчук в этот день. И начальник обидел ни за что, и награждение это, и появление в колонне московской таксистки тоже добра не предвещало. Ну просто черт-те что!

Лежневка причудливо петляла в кедрачах, короткий зимний день клонился к вечеру, Эдуард включил габаритные огни и фары дальнего света. Снег перед самосвалом заискрился, замелькал разноцветными блестками, где почему-то преобладало зеленое и желтое.

Остро захотелось есть, и Баранчук вспомнил про сверток в кармане полушубка. Одной рукой ухватив баранку, он достал полукилограммовый бутерброд, цепко удерживая дорогу взглядом, ловко освободил еду от бумаги и яростно откусил чуть ли не треть.

«Чайку бы горячего со сгущенкой», — тоскливо подумал Эдик, и ему вспомнилось утреннее чаепитие с Коброй. Но мысль его тотчас переключилась на Пашу, московскую таксистку, и он чертыхнулся, костеря на чем свет стоит так не вовремя появившуюся в поселке мехколонны настырную землячку.

«Теперь начнут копать, Стародубцев — первый… Дескать, чем это ты, — Эдуард Баранчук, отличился там, на Большой земле? Что это там о тебе в газете писали? И пойдет, и поедет… Сначала про бандитов — ну, это еще ничего, потом про то, как уволили из такси — это уже хуже. А всплывет история с Зотом Шабалиным — считай, все пропало. Да еще и награждение это. Фу ты, господи!»

И тоскливая злость вновь навалилась на давно обиженное сердце Эдуарда Баранчука. Подъезжая к насыпи, он так наподдал своему родному самосвалу, что тот, словно живое существо, грузно взбрыкнул тяжелым кузовом и пулей вылетел на гребень.

Наращивая скорость, Баранчук помчался по насыпи, с удовольствием ощущая ровную накатанную поверхность. Грунт был утрамбован и гладок, словно асфальт. Оно и понятно — лучшая часть трассы.

Двигатель басовито ревел, обнаруживая здоровье и бодрость, также был здоров и бодр его хозяин, а поскольку он был еще и молод, то неприятные мысли стали отдаляться, уступая место другим, где вся жизнь была впереди и казалась чуть ли не вечной.

Подъезжая к месту ссыпки, в конце полосы Эдуард еще издали увидел знакомый кунг и маленькую фигурку, стоящую у кабины. Не удержавшись, Баранчук заложил вираж и обдал эту самую фигурку небольшим цунами из смеси грунта, снега и устрашающего рева.

Он успел заметить, что таксистка не отскочила и вообще, кажется, даже не шелохнулась. Сдав назад, Баранчук включил подъемник, ссыпал грунт, и не успел еще кузов опуститься, как Эдуард уже стоял на земле.

— Лихач, — сказала Паша, когда он подошел. — За такие штучки права отбирают.

— В тайге-то? — насмешливо снизошел ас до разговора.

Он критически осмотрел ее с головы до ног и снова от валенок до ушанки: ватный костюм, хоть и с иголочки, был номера на два-три больше, чем того требовала комплекция его обладательницы. Ну куль, да и только, эдакий сибирский Гаврош…

— Почем костюмчик брали? — вежливо поинтересовался Баранчук.

Чуть прищурившись, девушка едва заметно улыбнулась и, разлепив полноватые обветренные губы, холодно произнесла:

— Неважно. Из зарплаты вычтут… Говорят, вы здесь получаете прилично?

Пропустив экономический вопрос мимо ушей, Эдик продолжил тему верхней одежды.

— Побольше размера не нашлось?

Она непритворно вздохнула, пошевелив аршинными плечами.

— Нет. Это самый маленький.

Он кивнул:

— Сойдет. До ближайшего театра километров восемьсот, да и то — воздухом.

Она протянула ему термос. Обычный пластмассовый термос небольшой емкости.

— Чай, — пояснила Паша. — Со сгущенкой.

Брови у Баранчука поползли вверх и достигли ушанки.

— Дорогая, — с чувством произнес он, — я тронут до глубины души и не знаю, как благодарить. Могу ли я быть чем-нибудь вам полезен?

Она снова улыбнулась потрескавшимися губами.

— Не стоит благодарности. Приказ начальника мехколонны.

Ему снова пришлось приподнять бровями ушанку.

— Стародубцева?! — удивился он. — С чего бы это такое внимание к моей скромной персоне?

— При чем здесь ты? — пожала плечами Паша. — Всем водителям по термосу. Теперь так каждый день будет…

Баранчук вздохнул и горестно покачал головой.

— Рехнулся дед. Стареет…

— Почему?

— Спартанец он. И вбил себе в голову, что и мы спартанцы. Как верблюды в пустыне. А тут тебе термосы чуть ли не в постель. Сервис…

Он посмотрел на Пашу и понял, что она замерзла.

— Холодно, — сказал Баранчук.

— Не лето, — подтвердила она.

Эдик сделал широкий приглашающий жест.

— Прошу ко мне в машину, — вроде бы естественно произнес он, сам чувствуя постыдную фальшь собственной интонации. — Прокачу по трассе.

— Спасибо, у меня своя есть, — безразлично ответила Паша.

— Разве это машина? — криво усмехнулся Баранчук, испытывая отвращение к самому себе за неуместную галантность.

Он повернулся и с деловитой небрежностью отягощенного заботами человека зашагал к своему свирепому МАЗу.

— Эй! — крикнула она ему в спину. — Я не могу, у меня еще три термоса осталось…

Но он не ответил, не обернулся, прыгнул в кабину и, привычно рванув вибрирующий рычаг, погнал машину. Веселые, красно светящиеся стоп-сигналы еще какое-то время мелькали вдали, но вскоре исчезли, так, словно и не было здесь адского водителя Баранчука.

Паша смотрела ему вслед, пока не затих вдали шум мотора и не появились другие фары очередного водителя, тоже мечтающего о горячем чае со сгущенкой. Девушка поежилась и пошла к своему «зилку» за новым термосом.


Стародубцев, несмотря на свое преклонение перед укладом жизни граждан древнегреческого государства Спарты, Пашину идею с термосами принял с восторгом: дед был суров, грубоват, но до смерти любил своих шоферов и был им настоящим отцом-командиром.

«Ну и ежик этот их хваленый ас, — думала Паша, забравшись в теплую кабину. — Лицо каменное, а глаза добрые, как будто два человека в нем. Симпатичный…»

«Артистка, — мысленно ворчал Баранчук. — Из этих, из романтиков… И чего это я с ней язык распустил?»


Вообще-то в их судьбах было мало общего. Разве что профессия и город, в котором они родились. Но было еще одно обстоятельство, роднившее их и скрываемое ими: и его, и ее на Север привело несчастье… Это они оба пока что скрывали, но, может быть, именно поэтому их подспудно тянуло друг к другу, хотя признаться в этом, пусть даже себе, ни он, ни она не желали…

Когда Паше исполнилось семь лет — дома ее звали Полиной, — отец ушел из семьи. С матерью они остались втроем, у нее была еще трехлетняя сестренка Вера. А спустя полгода родилась Катя. Так и жили они вчетвером у старшей материной сестры, вечно попрекавшей своей добротой. Жили в двух небольших комнатушках старого двухэтажного дома в одном из Троицких переулков у Самотечной площади.

Что и говорить, детство у Полины было не слишком радостным. Отец после развода исчез и алименты не присылал. Мать много работала, пытаясь дать девочкам самое необходимое. Так и стала Полина маленькой хозяйкой в семье: училась, возилась с сестренками, готовила, стирала, бегала за продуктами, словом, делала все, что по дому обычно делают взрослые. Так она и повзрослела к седьмому классу.

Когда ей исполнилось тринадцать, мать вышла замуж. Отчим был гораздо старше матери и оказался очень добрым человеком. Он перевез их к себе, в большую светлую комнату, и зажили, теперь уже впятером.

Шабалин — это была фамилия отчима — к детям относился очень хорошо, иной родной отец так не относится: столько внимания и доброты проявлял он по отношению к девочкам. Между тем был он человек больной, надломленный, со своей непростой судьбой, о чем, правда, распространяться не любил, но и так было понятно, что жизнь его не ласкала.

Имелся у отчима и родной сын — непутевый веселый парень. С ними не жил, обретался где-то в общежитии, работал шофером такси. С отцом отношений почти не поддерживал, заходил редко. Имя у него было странное — Зот. Зот Шабалин-младший, как он в шутку представился Полине, вернувшись в тот памятный день из армии.

Почему памятный? Да потому, что Пашка сразу влюбилась в него. Влюбилась по уши, тайно, со всей жертвенной самоотверженностью благородной и чистой юной души на грани меж седьмым и восьмым классами.

В тот день дома никого не было. Полина готовилась к экзаменам, когда в дверь позвонили дважды. Она решила, что сестры вернулись из кино с детского сеанса, и пошла открывать. Открыла и обомлела: на пороге стоял принц, в военной форме, то ли загорелый, то ли смуглый, широкоплечий, рослый, улыбающийся такой открытой белозубой улыбкой, что у нее рот растянулся до ушей. Тут-то он и сказал:

— Зот Шабалин-младший.

— Проходите, — еле выдавила она из себя, не в силах пошевелиться.

— С удовольствием, — усмехнулся он. — Если ты чуть-чуть подвинешься. Не прыгать же мне через тебя…

Она пропустила его и как во сне пошла следом.

— Как тебя зовут? — спросил он уже в комнате.

— Полина, — пролепетала она.

Он прищурился.

— Что это ты дрожишь, Полина? На улице — лето… Может быть, ты больна?

Она отрицательно затрясла челкой.

— Я не дрожу. Я не больна.

— Ну и хорошо, — кивнул он и забыл о ней.

Это был единственный раз, когда Зот хоть и ненадолго, но все же обратил на нее внимание.

Жить он у них не остался, да и негде было. Но Полине показалось, что если бы у отчима была многокомнатная квартира, то и в этом случае Зот не задержался бы — не тянуло его в семью, что-то другое жило в нем.

В следующий раз Зот Шабалин приехал на «Волге» — устроился шофером такси. Был он недолго, поскольку сразу же поругался с отцом. Старший Шабалин — сухой, порывистый, нервный, — задыхаясь от астмы, на чем свет стоит костерил сына, а тот, усмехаясь, вяло огрызался, и по всему было видно, что он родителя не ставит ни в грош, более того, видит в нем просто чудака.

Полину это покоробило: с тех пор как они стали здесь жить, никто ни на кого голос не поднимал и вообще никаких ссор не было, до того мирно они жили… Однако ореол, которым она окружила в своем полудетском сознании принца, от этого ничуть не угас, а, наоборот, расцвел еще ярче — столько уверенного, насмешливого обаяния было во всем облике Зота, в его манере двигаться, говорить, улыбаться…

Когда она поняла, что он уходит, Полина вскочила, схватила хозяйственную сумку и ринулась к двери.

— Пойду за хлебом, — сказала она, ни к кому не обращаясь и страшно боясь, что ее остановят. Но ее не остановили, хотя хлеб в доме был: и отчим, и мать, расстроенные скандалом, даже не заметили ее ухода.

На улице она остановилась у салатовой машины с шашечками и стала ждать. Вскоре появился Зот. Он мельком глянул на нее и стал отпирать дверцу.

— Твоя? — спросила она, не узнавая своего голоса.

— Государственная, — усмехнулся он, не глядя на Пашку, так, словно ее здесь и не было.

Когда он сел за руль, она подошла поближе.

— Прокати, а?

На этот раз он скользнул по ее маленькой фигурке безразличным взглядом.

— Прокатить денег стоит.

Зот включил двигатель и, развернувшись каким-то лихим, бешеным разворотом, так резко взял с места, что на асфальте остались черные следы протекторов да, пожалуй, еще обжигающий визг резины в ушах девушки.

В этот день она выбрала для себя профессию.

С тех пор Зот приезжал еще несколько раз, но заговорить с ним Полине больше не удавалось. А потом он исчез вовсе, и даже тогда, когда умер отчим, ни Полине, ни ее матери не удалось его найти.

Как ни странно, она помнила его очень долго, но, увы, с годами стирается из памяти не только первая любовь. К десятому классу то яркое и щемящее, что владело всем ее существом раньше, постепенно ушло, уступив место полузабытому и грустному. Но в одном Полина оставалась непреклонна: несмотря на довольно глубокие знания по многим предметам, ни о каком институте она и слышать не хотела. Цель ее была — такси, автомобили и вообще все, связанное с машинами.

Десятый класс она заканчивала уже в вечерней школе и одновременно по направлению одного из таксомоторных парков училась в автошколе водителей-профессионалов. Парк выплачивал стипендию, и это было каким-никаким, а все же подспорьем для матери.

В конце лета Полина на «отлично» сдала все три экзамена в учебном комбинате: устройство, ремонт и обслуживание автомобиля, правила дорожного движения и вождение. Она вернулась в таксопарк, который должен был стать ей родным, но на линейную машину сразу ее не посадили. Завгар, в чье распоряжение она попала, определил ее к снабженцам. Их-то она и возила на старом, невесть как попавшем в парк «газике», который явно был намного старше самого водителя. Так она проработала месяц. А когда он истек и по ее предположению стажировка прошла успешно, она явилась пред плутоватые очи заведующего гаражом и кратко, но твердо заявила, что «училась на государственные деньги не для того, чтоб возить снабженцев пить пиво».

— А кого же ты хочешь возить? — спросил завгар.

— Москвичей и гостей столицы, — не задумываясь отрезала Пашка.

Видимо, в облике девушки было так много решительности, что завгар, сожалеюще покряхтывая — уж больно хороший и безотказный попался ему водитель, — написал ей направление в колонну на линейную машину.

Однако «Волгу» Полина не получила. Во дворе парка, у стены стояло десятка два битых-перебитых «Москвичей»: в свое время эти машины проходили испытания «на выносливость». Вот такой автомобиль и достался Паше по первому времени…


Хрен и лапша — не лучшее сочетание пищевых продуктов. Но такая уж поговорка была у ночного механика Жоры в их таксомоторном парке. А Жора знал, что к чему, и, как и всякий джентльмен, склонный к бочковому пиву, был до известной степени гурманом.

К тому времени Эдик вернулся из армии с первым классом водительской градации о рангах, и о «Москвиче», развозящем школьные завтраки, не могло быть и речи.

В такси Баранчук попал совершенно случайно — прямо из армии в буквальном смысле этого словосочетания. Получил в финчасти денежное содержание, выпросил у коптерщика форму поновее, сердечно попрощался с теми друзьями, которым еще предстояло нести нелегкую службу, и в остром предощущении новой удивительной жизни отправился к контрольно-пропускному пункту.

День был солнечный, яркий и полностью соответствовал настроению Эдуарда.

Знакомый рыжий крепыш сержант — дежурный по КПП — и документы проверять не стал, так, мельком глянул, одобрительно подмигнул и, хлопнув Баранчука по плечу, выпустил его на залитую солнцем улицу, то бишь на гражданку.

«Да здравствует новая жизнь!» — мысленно произнес Эдуард и прямехонько отправился к стоянке такси, как исподволь и было задумано возвращение в родные пенаты: не на трамвае же!

На стоянке под ярким утренним солнцем желтушно коптилось одно-единственное такси, и, не доходя до него, метров эдак за сто, Баранчук заметил впереди себя еще одного военного, преследующего, безусловно, ту же цель — избежать поездки в общественном транспорте. В нем Эдуард без труда опознал майора Миронова.

Пока он дошел до стоянки, такси с майором умчалось, но к бордюру, лихо визжа резиной на развороте, ювелирно притерлось новое. Водитель резко затормозил, и машина застыла как вкопанная, лишь только качнулась нервно взад-вперед. У Эдуарда даже сердце ревниво дрогнуло при виде такого мастерства.

Он сел на переднее сиденье рядом с шофером и с напускной суровостью, на манер командира роты, немигающе уставился в лобовое стекло. И текст он произнес командирский.

— Вперед! — коротко приказал Эдуард.

Смуглый водитель не шелохнулся, лишь белозубо улыбнулся и деловито спросил:

— В Ленинград, что ли?

Эдик покосился на водителя и назвал кинотеатр, рядом с которым когда-то жил. Они двинулись.

— В самоволку или как? — снова насмешливо спросил водитель, но тут же сам себе и ответил: — Вряд ли. Уж больно ты шикарно одет… Скорей всего был приказ о демобилизации.

Эдуард промолчал, с нежностью и ликованием оглядывая знакомые улицы родного города.

— Ну и куда теперь? — спросил шофер.

Эдик назвал улицу.

— Это ты уже говорил. Я спрашиваю, после армии, на гражданке куда собираешься? Планы есть?

Эдик пожал плечами.

— Не решил еще…

Водитель скосил глаза на странного пассажира.

— А военная специальность какая?

— Такая же, как и довоенная, — усмехнулся Баранчук и хлопнул ладонью по «торпеде[3]» — Водитель…

Таксист глянул на Эдика снова, улыбнулся, смуглое лицо его выражало радушие и доброжелательность.

— Какой у тебя класс?

— Первый, — как само собойразумеющееся заявил Эдуард.

Таксист задумался.

— Москвич?

— Конечно.

Водитель помедлил секунду-другую, словно бы решал какую-то проблему, а потом между прочим сказал:

— Сейчас будем проезжать нашу «конюшню». Если хочешь — зайдем. Устрою с полоборота…

Эдик не раздумывал.

Они заехали в парк и отправились к начальнику автоколонны. Это оказался невысокий, пожилой, грузной комплекции мужчина с абсолютно лысым черепом и рыжими седеющими усами. Он бегло оглядел Баранчука, и вопрос трудоустройства был решен менее чем за минуту.

— Приходи, — только и сказал начальник.

Они вышли из конторки и снова сели в машину. У своего дома Баранчук горячо пожал руку новому знакомому — в душе он уже считал его другом.

— Спасибо, — сдержанно, но с глубоким чувством признательности сказал Эдик. Помолчал и добавил: — При случае — отвечу.

— Чепуха, — сверкнув белозубой улыбкой, ответил тот. — Давай прокручивай военкомат, прописку и — к нам. Не пожалеешь.

Водителя звали Зот Шабалин.

Он помнил себя с трех лет, с того времени, когда кончилась война и в город, где они жили, стали возвращаться военные.

Отец его не воевал, у него было очень плохое зрение, однако, по рассказам матери, его родитель в первый же день войны отправился в военкомат, но скоро вернулся — забраковали.

Всю войну отец проработал кладовщиком на какой-то мелкой базе, был, опять же по рассказам матери, кристально чистым и честным человеком, и все-таки в сорок восьмом году его посадили. Посадили по подметному письму сторожихи этой базы, которой отец чего-то не дал, а именно технической соли, поскольку той понадобился мешок. Она и написала, что отец эту самую соль разбазаривает, раздает направо и налево, в том числе и уборщице базы — фамилия такая-то.

Была назначена проверка, которая обнаружила недостачу. Но чем была вызвана эта недостача: неправильным хранением или злым умыслом той же сторожихи, комиссия разбираться не стала.

Так или иначе, но состоялся суд, и отец был признан виновным. Потом заболела мать, но, прежде чем лечь в больницу, отдала его в детский дом — это по тем временам была единственная возможность спасти мальчика от голода.

В детдоме он натерпелся. Каким-то образом стало известно, что у него есть мать и отец. Другие дети на него косились — у них родителей не было. Так впервые в своей жизни он оказался непонятым.

В тринадцать лет он бросил школу и подался в ремесленное училище, а в четырнадцать попал в колонию для малолетних преступников. Там его характер сформировался окончательно, разумеется, не без участия и влияния ребят постарше и поопытнее — тех самых, кого породила война и первые годы после нее.

Мать к тому времени умерла, а отец женился на женщине с тремя детьми мал мала меньше. Когда он вернулся из колонии, отец предложил ему поселиться с ними, однако жить вшестером сын не захотел…

Он устроился на курсы шоферов, поселился в общежитии, и, возможно, что жизнь его и наладилась бы, но тут его повстречал старый «дружок», и все опять пошло вкривь и вкось: загородные пьянки, веселые безликие девочки и… сомнительные поручения покровительствующих «друзей».

Казалось бы, мог спасти призыв в армию, но он уже был достаточно испорчен, озлоблен и по-своему независим.

После демобилизации он сам потянулся к прежней беззаботной жизни, нашел старых знакомых. Те приняли его как родного, и колесо завертелось в прежнем направлении. Но теперь уже он не был мальчиком и при реализации очередной идеи потребовал к себе отношения как к равному. Ему отказали, но он проявил настойчивость. Ему пригрозили, но… это было ошибкой. В короткой схватке он — может быть, не совсем сознательно — лишил жизни другого человека…

Впрочем, тот человек, а точнее, недочеловек, сам угрожал его жизни при помощи огнестрельного оружия. А поэтому суд признал пределы необходимой самообороны частично уместными. Но, с другой стороны, убийство есть убийство.

Он снова оказался за решеткой и отсидел положенное от звонка до звонка. А когда вышел, оказалось, что умер отец, а больше у него никого не было. Дальних родственников он не знал да никогда ими и не интересовался.

В тех кругах, где он вращался ранее, авторитет его заметно повысился, но он не вернулся туда. И не потому, что решил встать на честный путь — туда, как он считал, ему дорога заказана, — а потому, что прежние знакомцы для него теперешнего были мелки. Он все чаще подумывал о большом серьезном «деле» и осторожно искал компаньона.

Тот, кто ищет, обычно находит. Он встретил подходящего человека, и они стали сотрудничать. Дело было остроумное, конечно связанное с некоторым риском, но практически минимальным. Оно, это дело, почти сразу же стало приносить доход, а в будущем обещало во много раз больше…

По совету своего компаньона он устроился работать водителем. Так было удобнее: колеса давали свободу и мобильность, а государственные номерные знаки не вызывали подозрений и не «светились» так, как индивидуальные, частные. «Работали» по схеме деньги — ювелирные изделия — деньги. «Товар» привозил прибалт-посредник. Капитал в рублях доставлял южанин, компаньон Зота. Шабалин же обеспечивал приобретение ценностей и контакт. Разумеется, на колесах.

Роль Зота, казалось бы, была невелика. Однако ювелирные изделия не всегда покупались им в магазинах. Пользуясь своими старыми связями, он вдвое, а то и втрое дешевле перекупал краденое, о чем компаньон его и не подозревал.

Обмен «товаром» происходил в такси. Подумаешь, два пассажира на заднем сиденье незаметно обменялись пакетами… Но Зот, многому наученный судьбой, не просто предполагал провал, а каким-то чутьем предвидел это. Вот что заставило его искать себе замену за рулем: остальное, как ему казалось, было не слишком доказуемо… Вскоре он такую замену нашел.


После увольнения из армии Эдуард Баранчук получил паспорт, военный билет и приступил к новой работе. Поначалу работа ему понравилась. Здесь и работа с людьми, и неожиданности большого города, и многое-многое другое. Поэтому стоит рассказать об одном из работах дней таксиста Эдуарда Баранчука. Работа в такси многообразна: каждая новая смена не похожа на предыдущую.

Но этот день и начался необычно, и закончился так же. Накануне он начал читать роман Александра Дюма «Графиня де Монсоро» и закончил это увлекательное чтение глубокой ночью. Но долго еще не мог заснуть, переживая благородные приключенческие коллизии. Короче, он проспал, и пришлось торопиться.

Наскоро умывшись — какая там зубная щетка! — он сунул в рот огромный кусок колбасы и стал запрыгивать в брюки. Одновременно он еще натягивал свитер, но слегка запутался в нем, и оттого часть колбасы пошла с ворсом. Ботинки Эдуард шнуровать не стал и, схватив куртку, ринулся в коридор, на ходу проверяя, на месте ли пропуск, права и запасные, «свои» ключи от замка зажигания и багажника. Пренебрежительное отношение к обувной фурнитуре не замедлило сказаться самым фатальным образом: в темном коридоре он наступил на шнурок, зацепил висящую на гвозде раскладушку, та, в свою очередь, сбила велосипед и самопроизвольно разложилась, перегородив ему путь. Эдик промчался по этим хрустящим и звякающим предметам, как мустанг, и вылетел на лестничную площадку. Там стояла полуглухая соседская бабушка, у ног ее жался испуганный пинчер.

— Ишь разлетелся, — сказала бабушка. — Поспешишь, — людей насмешишь.

«Как же, как же… только не нашего начальника колонны», — подумал Эдик, но, поскольку отвечать было нечем, поздороваться тоже — второй кусок колбасы раздувал его щеки — он просто кивнул и поспешно прошествовал мимо.

Поначалу ему повезло: такси попалось сразу, лишь только он вылетел из подъезда. Эдик вскинул руку и, бросив взгляд на номер, машинально отметил: наше. Однако водитель, приспустив стекло, ткнул пальцем в трафарет возврата и устало сообщил:

— Закончил, в парк еду.

Это Баранчука устраивало, он согласно кивнул и сел рядом с водителем, слегка уязвленный тем, что не признали в нем своего, несмотря на кожаную куртку явно шоферского вида. Подтягивая поочередно то левую, то правую ногу, он стал шнуровать ботинки.

Пожилой водитель скосил глаза. Потом хмыкнул. Потом участливо подмигнул.

— Даешь!

— Что? — спросил Эдик.

— Это же с которого этажа тебе прыгать пришлось? — снова подмигнув, осведомился водитель.

— Не понял юмора, — холодно пробурчал Эдик.

— Да уж ладно… — с примирительным пониманием ухмыльнулся таксист. — И мы не с картонной фабрики.

— Все, прибыли, — таксист щелкнул тумблером таксометра, зафиксировал его в положении «касса». На счетчике было — девяносто восемь копеек.

— А если мне дальше ехать? — сказал Эдик.

— Дальше? — жизнерадостно улыбнулся водитель. — Вот и ехай, а мне баиньки пора.

— Значит, так. Отказ в передвижении, — констатировал Эдик. — Где у вас тут директор парка?

Жизнерадостность покинула таксиста, он нахмурился. Эдик притворно вздохнул и полез в карман.

— Шучу, сдачи не надо, — объявил Баранчук и широким жестом положил на «торпеду» новенький хрустящий рубль. Он вышел из машины, негромко, по-водительски притворил дверцу и трусцой припустил к воротам парка.

Дальше — больше. Диспетчер не подписал путевку: оказалось, в парке ввели новшество — предрейсовый медицинский осмотр. В кабинете инженера по безопасности движения сидела хмурая девушка в белом халате и измеряла шоферам кровяное давление. Она никак не реагировала на шутки таксистов, хоть и не отличавшиеся большим изяществом, зато узко направленные, типа того, что «в этой штуке, которую наворачивают повыше локтя, даже рука не гнется». На осмотре Эдик потерял минут пятнадцать — была очередь.

У окошка диспетчера толпился народ, и от нечего делать, заняв очередь и медленно двигаясь вдоль переборки, Баранчук стал перечитывать объявление. «Органы внутренних дел разыскивают». В парке у диспетчерской постоянно висело что-нибудь подобное, но за все недолгие месяцы работы Эдик ни разу не слышал, чтобы кто-то из шоферов непосредственно принимал участие в поимке преступника.

Вот и этот портрет висел уже дней десять. Он был рисованный и являл собой образ довольно приятного молодого человека, чем-то напоминающий его двоюродного брата из Серпухова. В первый раз Эдик даже вздрогнул: это было на прошлой неделе, после смены, когда ночью сдавал путевку и деньги.

«Надо же, — тогда еще подумал Эдик, — ну просто копия Борька… Вот так попадется на улице, и возьмут». «Хорошо бы», — почти злорадно подумал он. Сейчас эта мысль его рассмешила. Баранчук не любил своего двоюродного брата, не любил беспричинно, подспудно, может быть, потому, что сам рос почти без опеки родителей, всего добивался в одиночку. Борьке же все давалось легко: и институт, и деньги, и девушки, шел он по жизни победно, принимая успех как нечто обыденное, даже порой тяготящее. В общем, на взгляд Эдика, щеголь, пустышка и сукин сын… Впереди было еще человек пять-шесть, и Баранчук снова обратил свой томительный взгляд на портрет. Текст с этой точки не просматривался, но он помнил его наизусть: «…рост выше среднего, волосы темно-русые, зачесанные на пробор, нос прямой, расширенный книзу, зубы ровные, белые…» «Ничего себе, приметочки, — усмехнулся про себя Баранчук, — таких тысячи, если не больше. Хорошо бы поинтересоваться у того, кто это писал, как быть с пробором: если преступник в кепке — попросить снять? А для полного опознания еще сказать, чтоб улыбнулся, дескать, в самом ли деле „зубы ровные, белые“»?

Наконец подошла и его очередь, диспетчер подписал путевку, но сверху начертал — «два заказа». Эдик было возразил: и так, мол, опаздываю, плана не наберу, он даже голос повысил, но диспетчер только поморщился.

— Как это, не наберешь? Ты летай…

— Летай? — ехидно переспросил Эдик. — А ГАИ?

Не тут-то было: диспетчер и не моргнул.

— Ничего. Приспособишься. Над ГАИ летай. Следующий!

Стоящий вокруг народ расхохотался, и спор с начальством закончился.

На площадке во дворе он столкнулся нос к носу с утренним таксистом.

Баранчук хотел было обогнуть его, но тот загородил дорогу.

Водитель улыбался совершенно по-доброму, без подвоха.

— Постой-ка, мастер, сдачу-то возьми, — он повертел в пальцах новенький, вероятно, тот самый хрустящий рубль и с наслаждением затолкал его в нагрудный карман Эдиковой куртки. — Ишь ты, трудовая молодежь, смена наша. Вот и расти вас.

Эдик помчался к своей машине и по дороге вспомнил, что накануне торопился и не вымыл «Волгу», уж больно много народу было на мойку. Он в задумчивости потрогал пальцем крыло, махнул рукой — авось на воротах сойдет — и кинулся за руль. Двигатель взревел, мгновенно набрав обороты. Так прогазовывая, но на малой скорости, словно бы сдерживая рвущуюся вперед машину, с видом спешащего на линию человека, он подкатил к воротам и тормознул, подчиняясь жезлу дяди Васи, известного под кличкой Апостол.

— Дай сюда путевку, вьюноша, — потребовал дядя Вася.

Эдуард небрежно и с видимой неохотой протянул путевку, по-прежнему прогазовывая и давая понять, что теряет драгоценное время. Однако дядя Вася в путевку и не заглянул. Он сунул ее в карман и указал слегка подрагивающим коричневым перстом в сторону мойки, не унизив свой величественный жест ни единым словом. Пришлось бы Эдику ехать «мыться», но в это время, мрачно ступая, к машине подошел ночной механик Жора, бывший гонщик, человек добродушного и одновременно крутого нрава, признанный в парке авторитет, но не по должности, а по чему-то такому, чего Баранчук еще не понимал. И лицо у него было такое, не лицо — барельеф. Жора кряхтя загрузился в машину и уставился в лобовое стекло. Это значило, что его нужно везти к рынку в пивной зал. Ночной механик не выбирал Эдика, просто его машина стояла в воротах первой.

— Ну? — с медным отливом пророкотал Жора. — Чего стоим? — И голос у него был подходящий, под стать облику. Эдик молча кивнул на Апостола: дескать, вот он бюрократ, его и спрашивай.

— Вроде машина грязная, — неуверенно сказал дядя Вася.

— А с чего ей быть чистой? — слегка удивился Жора. — На ней же ездют…

— А начальство потом фитиль вставит, мне первому.

— Плюнь, — прогудел Жора. — Главное — спокойствие, Апостол. Береги нервы смолоду.

Последний аргумент окончательно убедил дядю Васю: он вернул Эдику путевку и опустил на воротах цепь.

Баранчук врубил скорость, и они выехали за ворота. Ощущение легкости и свободы овладело Эдиком, как всегда в начале смены. Он знал, что Жоре очень хочется пива, но был искренне потрясен и чуть не выронил руль, когда Жора, доселе мрачно молчавший, вдруг яростно заорал какие-то слова, оказавшиеся впоследствии стихами. Слова были такие:

Р-ревут мотор-р-ы.
Почки р-рвутся!
Глушители поют аккор-р-рд!
Ночной механик закончил декламацию, воздух в салоне еще дрожал. Он щелкнул ногтем по газете, которую держал в руках.

— Вот тут напечатано, — сообщил он.

— Неужто твои? — искренне удивился Эдик. Жора усмехнулся.

— Нравятся?

Эдуард дипломатично пожал плечами и вежливо промолчал.

— Нет, не мои, — сказал Жора. — Нашего водителя из третьей колонны.

— А что за газета? — просто так спросил Баранчук.

— Не газета это, — поучительно прогудел Жора, — а наша многотиражка. Лещ в ней…

Вскоре они подъехали к рынку. У входа в пивзал утренняя толпа восторженно и почтительно приветствовала Жору, уважая в нем признанного лидера.

Механик покинул салон «Волги», и можно было приступить к работе. Эдик постоял немного у пивнушки, потом сообразил: какой же здесь пассажир? Он медленно двинулся вдоль рынка, зорко выглядывая людей на тротуарах и соображая, куда бы податься. «Сливки» ранней работы уже были сняты, вокзальный разбор шел к концу, оставался центр с его случайными превратностями, магазинами, приезжим людом. «В центр, — решил Эдик, но, проезжая мимо ворот рынка, все же остановился, — возьму чего-нибудь такого, когда еще сюда попадешь…»

Он очень скоро вернулся с кульком яблок, а в машине уже сидел пассажир — Жора, невозмутимый и терпеливый. «Не запер я ее, что ли? — подумал Эдик с горечью. — Теперь катай его, черт побери…»

— Жора, я машину… не закрыл?

— Почему же, — басовито отозвался Жора, — закрыл…

Помолчал и с пивной сытостью добавил.

— В Химки поедем. За деньги, — он с легкостью повернулся и озорно заглянул Эдику в глаза. — Не волнуйся, корешок, могу вперед…

В парке не было замка, крючка, задвижки, вообще чего-нибудь такого, чего бы Жора не открыл.

Путь предстоял неблизкий, но Баранчуку жадность была несвойственна.

— Жора, я могу и бесплатно, — сказал Эдик, вспомнив злополучный рубль. — Меня самого сегодня бесплатно подвезли… Совсем незнакомый водитель.

— Дудки, — сказал Жора, — тебе бесплатно еще рано. Вот станешь мастером, заведешь дела…

— Вот еще! Какие дела? У меня дел не будет, Жора.

Механик усмехнулся.

— Ишь ты чистюля какой! Будут дела. Не захочешь, а будут. Это, брат, такси… Нервы, риск, деньги. Знаешь, кто в этом городе больше всех рискует? Милиция да таксисты. Вот так-то.

Эдик промолчал, и ночной механик продолжал развивать мысль.

— Вот милиция, ей на роду написано, у них работа такая. А у нас? Тоже почти такая.

Здесь уже Баранчук не выдержал.

— Ну ты даешь! Такая! Где она такая?

Предстоял разговор. Жора закурил, развернулся к молодому водителю, облокотился поудобнее. Нелегкое это дело — передавать опыт.

— Эдуард, вот ты, к примеру, ночью работаешь? А?

— Работаю…

— Ты и представь: садятся к тебе двое мужиков. Чтобы водкой пахло — ни-ни… Сажаешь ведь?

— Допустим, сажаю…

— Ага!

Механик с видимым наслаждением затянулся. Ощущая себя сподвижником Макаренко, он в лучших традициях педагогики сбил пепел одним движением мизинца и продолжал:

— Таким образом, твои пассажиры рассредоточиваются: один садится впереди, другой — сзади. Маршрут — дачный поселок Солнечный, по-старому деревня Фирюлевка. Километров эдак двадцать за кольцевую, однако в пределах, допустимых инструкцией, везти обязан. Везешь? Или нет?

Эдик пока подвоха не чувствовал:

— Везу…

— Вот и зря! А я не везу, — и Жора одним элегантным движением с силой выщелкивает окурок в ветровичок — навстречу потоку воздуха. — Не везу, — продолжает он, — потому что чувствую: не тот это пассажир. И не повезу ни за какие коврижки, потому что мой внутренний голос, понимаешь, говорит мне: «Не вези, Жора, худо будет». А внутренний голос у меня не алики-эдики, не салага то есть, извини, Эдуард, но в одном таксомоторе двадцать лет пашет, знает, что почем и что к чему… Так вот.

Эдик уже представил себе молодого Жору: прическа «полубокс», кепочка-восьмиклинка, брюки от колена шире некуда, на ногах белый парусин, стоит себе, опершись о «Победу» с шашечками, курит «Герцеговину флор». И музыка из старинного репродуктора со столба подходящая, что-то вроде «Компарситы» или «Брызг шампанского». Тут-то к нему и подходят двое: мордатые, с фиксами, руки по плечо в наколках — сразу видно кто…

— Раньше-то, может, еще бы и повез, — из далекой реальности доносится басовитый речитатив Жоры, — а теперь и просить не надо, ясное дело — не повезу.

…Но тот Жора — молодой и неопытный — везет. Он галантно распахивает дверцу перед двумя мордоворотами и чуть ли не со слезами на глазах усаживает их в авто. И все это так выразительно, ну словно в немом кино…

— А то ведь как может быть, — продолжает Жора. — Тот, что сзади, приготовил удавочку из тонкой лески. А передний рядом с тобой тоже не зря: перехватит руль в случае чего и машину остановит. Заехали в темное место, р-раз и — кранты, сливай воду…

Монолог утомил Жору.

— И из-за чего? — с горечью заканчивает он. — В кассе-то больше тридцатки не наберется — копейки…

Разбушевавшееся воображение Эдика уже рисует трагический финал этой истории. В могучих лапищах одного из амбалов появляется катушка от спиннинга. Отмотав изрядный конец, он делает лицо, как у Германа в «Пиковой даме», и приближается к переднему сиденью, где молодой красавец Жора о чем-то весело щебечет с передним пассажиром. Р-раз — и голова Жоры валится на грудь как подкошенная, в лице ни кровинки. Злодеи бросаются к нему и начинают бешено выворачивать карманы — пусто. Тогда один из них, вздрогнув от озарившей его догадки, срывает с Жоры белый парусиновый туфель и, торжествуя, высыпает себе на ладонь горсть тусклых однокопеечных монет…

— Ты чего на него уставился? — недовольно гудит Жора. — Он уже давно зеленый… Трогай!

Эдик стряхивает оцепенение, включается и последним в потоке проскакивает перекресток.

— А вообще-то в такси всякое может быть. Там, в диспетчерской, объявление видел? Вот они и надеются на наш острый глаз — где только за день не побываешь, с кем не столкнешься… Тормози здесь! Тут мне недалеко…

Видно, нешуточная жажда замучила Жору, потому что приказал он остановиться рядом с пивным баром, где тоже толпился многочисленный люд. Он и в самом деле вытащил из кармана горсть мелочи — ночная дань водителей механику — и начал было считать, но близость пивбара мешала сосредоточиться. Тогда он щедрой рукой ссыпал все в ладонь Эдику: мол, трояк там точно наберется, и думать нечего, а на счетчике и двух рублей нет. Он, кряхтя, вылез из машины и уже было двинулся к толпе завсегдатаев, откуда ему тоже приветственно махнули, но вдруг вернулся и постучал пальцем в стекло, которое Баранчук тут же опустил.

— Ты ведь пересдавал на права? — спросил он как бы между прочим.

— Ну пересдавал…

— Значит, талон предупреждений чистый?

— Чистый, — с гордостью отвечал Баранчук.

— Ну и плохо, — поморщился Жора. — Даю бесплатный совет. Сделай себе дырку. Придумай нарушение попроще и сделай. Чистый талон — это некрасиво, нехорошо, понимаешь. У нас еще ничего, а у них — только глаза мозолить будешь: что это за таксист с чистым талоном?!

И, резко повернувшись, Жора окончательно зашагал прочь.

«У нас — это в такси, — расшифровал Эдик, — а у них — это в ГАИ. Что ж, наверно, резон есть…» Он не раз уже замечал плотоядный блеск в глазах инспекторов, проверяющих его талон на просвет.


«Надо проколоть», — решил Эдик.

Не откладывая дела в долгий ящик, Эдуард Баранчук выехал на бульвар и помчался к развороту, превышая скорость. Однако он тут же сбросил ногу с педали газа: этот пункт в перечне нарушений был первым и мог грозить более серьезными последствиями, нежели дыра в талоне. По недолгому размышлению Эдик выбрал вскоре нарушение средней тяжести. По ту сторону бульвара, за зеленью, находился невидимый глазу пост ГАИ, именуемый в обиходе «стаканом». Там же была удобная, пользующаяся постоянным спросом стоянка такси. «Развернусь в неположенном месте, — решил Эдик, — заодно и в очередь встану, двух зайцев убью».

Приняв меры предосторожности и пропустив редкий в это время встречный транспорт, Эдуард заложил изящный, с его точки зрения, вираж и… пересек осевую линию.

На визг горящей резины со стоянки оглянулись изумленные шоферы. Милиционера в «стакане» не было.

«Невезуха, — с горечью подумал Эдик. — Как началось с утра, так и пошло…»

Он подрулил к стоянке и вышел вон, раздраженно хлопнув дверцей.

— Так ее, казенная — не своя, — озорно подмигнул известный всей таксистской братии дед-бородач, — лупи ее, родимую, все равно прокормит…

В другой раз Эдик бы и вступил в разговор, покалякать с этаким стариком, помнящим еще «форды» и «амы», было одно наслаждение. Но сейчас он лишь хмуро обошел свою лайбу, так, от нечего делать, попинал каждый баллон и, ни слова не сказав товарищам по цеху, снова уселся на свое место. Очередь двигалась быстро. Когда Баранчук оказался первым и, как всегда, не то чтобы с замиранием сердца, а с каким-то волнующим интересом ожидал «своего» пассажира, к нему подошла совершенно обыкновенная старушка. Она не села в машину, а, шустро семеня, обогнула ее и робко прикоснулась к Эдиковой дверце, не говоря ни слова и глядя как-то жалобно и таинственно. Так молча и смотрела на водителя.

— Бабушка, мне подвинуться? — вежливо спросил Эдик.

Вот тут старушка, просунув голову в салон и источая какой-то щемящий домашний запах, жарко зашептала:

— А не откажешь, сынок?

— Ну-у… Смотря чего, — осторожно ответил Эдик. — За руль не пущу, не надейся.

— Да что ты! Мне телевизор купить, — по-прежнему виновато и просительно зашептала старушка. — Ты уж не откажи, сынок. Дело-то оно ведь такое, редкое… А надо хороший.

— Я ведь телевизорами не торгую, бабушка. У меня свой поломанный. Вам в магазин надо.

— Да зачем же мне твой? Я и говорю, в магазине… — она робко прикоснулась к его плечу. — Дочка у меня замуж выходит…

Они поехали. По дороге в универмаг бабушка лопотала без умолку, и была в ее старушечьей болтовне какая-то уютная умиротворенность, тихая основательность старых людей, не привыкших к легким деньгам. Баранчук чуть не задремал.

— Я что хочу сказать, — скороговоркой бубнила она. — Ты уж похлопочи, сынок, в магазине-то, выбери хороший. Но недорогой… Я в ентих телевизорах не разбираюсь, хоть слыхала, правду ль, нет, говорят, есть такие — подороже дома будут… Так мне такой не надо. Ты недорогой выбери, только хороший, чтоб показывал… Дочка-то сюда переехала, теперь городская. А дома у нас в деревне ну совсем дешевые стали… Так она меня к себе зовет, и муж не возражает.

Эдик вежливо кивал, поддакивал, но слушал старушку вполуха: непретворенная в жизнь идея мешала ему жить, ибо талон предупреждений все еще оставался чистым.

Наконец случай представился. Он совершенно внаглую переехал перекресток на желтый свет, хотя возможность своевременного торможения была исключительно налицо. Тут же раздался суровый свисток, за которым последовал требовательный жест жезла, зажатого в белую крагу.

— Торопитесь, водитель? — холодно и не вполне дружелюбно спросил подошедший инспектор. Вопрос был риторический и не требовал никакого ответа, разве что обычных в этой банальной ситуации оправданий. Однако ответ последовал.

— А хоть бы и тороплюсь, — сказал Эдик, протягивая без приглашения права и не удостаивая инспектора выходом из машины.

— Что? — поначалу опешил милиционер.

— А то, — отрубил Эдик. — Нам летать надо, а не стоять на солнышке… греться, понимаешь.

Оскорбительный и несправедливый намек до глубины души поразил инспектора. Губы его залегли тонким полукругом — концами вниз. Он вынул талон из корочек и посмотрел на просвет.

— Чистый, — сказал он неодобрительно.

— Чистый, — подтвердил Эдик.

И тогда инспектор аккуратно вложил талон в удостоверение, захлопнул его и протянул Баранчуку.

— Ладно, — миролюбиво сказал он. — Ограничиваюсь устным предупреждением. Будь внимательнее, водитель.

И, козырнув, пошел к перекрестку.

Потрясенный благородством инспектора ГАИ, Эдуард не испытывал судьбу до самого универмага, а когда приехал с бабушкой к магазину, его осенило. Он поставил машину прямо под знаком «Стоянка запрещена» и, взяв бабушку под руку, торжественно ввел ее в лучший в городе торговый центр.

Знак разрешал остановку любого транспорта не более чем на пять минут, а в магазине они пробыли минут сорок. Эдуард загонял продавцов, заставляя их выкатывать из подсобки и включать один телевизор за другим. Он был придирчив и взыскателен. То ему не нравился оттенок светящегося экрана, то тембр звучания, то неудовлетворительный предел качества настройки, а то и просто едва видимая царапина на полировке. Продавщицы ему не перечили: эмблема такси на фуражке авторитетно свидетельствовала о хваткой бывалости этого человека. Бабушка жалась рядом с ним и за все долгое время закупочного процесса не проронила ни слова. А когда наконец Эдуард выбрал телевизор, продавцы облегченно вздохнули.

Одной рукой оберегая старуху от толчеи, другой уцепив запакованный приемник второго класса, Баранчук наконец-то выбрался на улицу и торжествующе улыбнулся. У его машины стоял милиционер явно агрессивного вида.

— Машина ваша, товарищ водитель? — зловеще спросил он. Вопрос по-прежнему строился риторически.

Баранчук хотел уже было слегка нагрубить, но опыт подсказал, что это могло быть излишним. Потому он изобразил на лице испуг и пролепетал:

— Моя.

Инспектор с гневной горечью улыбнулся.

— Я уже и уходил, — сообщил он, — потом вернулся. Сейчас хотел опять уйти, но нет, думаю, дождусь, посмотрю, кто ж это. Вот он, собственной персоной.

— А чего бегать-то? — не выдержал Эдик, но, перехватив сокрушительный взгляд инспектора, виновато добавил: — Машина-то моя, куда я от нее денусь… Наказывайте.

— Документы на право вождения, товарищ водитель.

Баранчук протянул удостоверение вместе с талоном.

— Целый, — глядя талон на просвет, усмехнулся инспектор.

— Целый, — подтвердил Эдуард.

История повторялась как по-писаному. Но когда младший лейтенант достал компостер, у Эдика дрогнуло сердце. Ему вдруг стало ужасно жалко свой новый талон.

Лейтенант бы и проколол, если бы рядом не раздался истошный вопль и, совершенно забытый в этой драматической ситуации, второстепенный персонаж вдруг не явился на сцену, чтобы стать главным действующим лицом. Это была бабушка, которая все поняла.

— Ой, не губи! Не губи, родимый! — завопила она.

Она мертвой хваткой повисла на инспекторе, хватая его за руки, за лацканы, дергая за планшет и причитая.

— Не виноват он! Ой, не виноват! За что ты его, сердешного?! Это же такой человек! Он меня спас… Да! И дочь мою спас! Замуж она выходит… Отпусти ты его, батюшка, а? Христом богом молю, отпусти!

Их окружила публика, и, как всегда, кто-то невидимый в толпе, выражая якобы общее мнение общественности, анонимно, но грозно спросил:

— Чего к старухе привязался? Лучше бы бандитов и воров ловили, которые на свободе.

Лейтенант покраснел, с трудом отцепился от бабки и, возвращая целехонькие документы Эдику, зло прошипел:

— Вали отсюда, да побыстрей! И чтоб я тебя здесь больше не видел.

На обратном пути к дому бабкиной дочери Эдуард Баранчук думал о противоречиях человеческой личности. Вот ведь был близок к достижению цели, а сам все и испортил. Да еще и старуха ввязалась, совсем нехорошо. Теперь тот лейтенантик запомнит номер, и лучше ему на глаза не попадайся. Старушка сидит как мышка, притихшая, но прямая, довольная собой до смерти и скромная: мол, спасла от погибели такого человека. И Эдик не стал ее огорчать. Какой смысл?

— Бабушка, большое тебе спасибо, выручила ты меня, — пробурчал он с чувством.

А бабушка в ответ разразилась целой речью, дескать, что она, букашка! Это он ее выручил, спас, понимаешь, от разорения, так что его, Эдика, она и хочет отблагодарить, поскольку вот ее дом и дальше ей ехать некуда.

Эдуард в темпе затащил телевизор вместе с бабушкой на третий этаж, отобрал у нее ключи и открыл квартиру, в которой не оказалось ни души. Он стремительно распаковал телевизор, водрузил его на комод и подключил антенну, которую они с бабушкой купили впрок в том же злосчастном магазине. Когда на экране появился хулиганский волк из мультяшки и голосом артиста Папанова зарычал свое всегдашнее «Ну, погоди!», старуха уже была близка к обмороку от счастья и дрожащими пальцами разворачивала сильно похудевший после покупки белый платочек с каемкой. Она уже вытаскивала оттуда красненькую, но Эдик, не дав ей опомниться, сам вытащил мятую пятерку и, не желая больше слышать слов благодарности, помчался из квартиры.

В смысле плана денек оказался не из лучших. Время летело катастрофически быстро, а в кассе — Эдик бросил взгляд на «цепочку» таксомотора — шесть рублей с копейками и две сиротливых посадки. Не густо.

В центре, у телеграфа, к нему сели какие-то две щебечущие девицы с цветами, а у почтамта к ним присоединился бородатый негр, говорящий по-русски лучше, чем ведущий передачи «Утренняя почта»: он иронично корил девиц за якобы невнимание к его чуть ли не коронованной персоне. Причем не мэкал, не экал, а садил деепричастными оборотами и вводными предложениями, да так, что Эдик подумал: «Ну и ну, этот тебе не только „Катюшу“ споет». Сошла эта троица у общаги университета. Там Эдик, бросив машину, посидел на бордюре, понюхал весеннюю травку на газончике. Было тепло, солнышко уже хорошо пригревало, и как-то лениво подумалось даже: а плевать на план. Однако чувство долга вскоре снова взяло верх, и Эдик вновь включился в суматошные гонки по улицам большого города.

У гостиницы «Южная» он прихватил элегантного грузина на Курский вокзал. По виду даже не скажешь, кем бы тот мог работать: дымчатые очки, вельвет, хлопок, через руку плащ «лондонский туман», благородная ухоженная проседь, на запястье, разумеется «Ориент-колледж», словом, простенько, но со вкусом, неизбитый фасончик. Заплатил он, как само собой разумеющееся, вдвое больше по счетчику, и, когда Эдик было возразил, дескать, много, тот даже не улыбнулся, а заметил по-деловому, серьезно:

— Это мое правило, дорогой: сам зарабатываю и другим даю жить. До свидания, дорогой.

На стоянке у Курского вокзала Баранчук встал в очередь, но двигалась она медленно, и он решил выскочить на Садовое кольцо к обычной толкотне у бойкого «Гастронома», где могло повезти быстрее. Так он и сделал. Тормознул за троллейбусной остановкой, достал расхожую тряпку из-под сиденья и, выйдя из машины, что есть мочи принялся тереть лобовое стекло до самозабвенного блеска: что поделаешь, водителя Эдуарда Баранчука еще со времен армии раздражали на стекле малейшие пылинки. Так он тер, пока его не хлопнули по плечу и громкий голос не окликнул:

— Ба, да это же Баранчук!

Он обернулся и обомлел: на него, улыбаясь, глядел парень, как две капли похожий на тот портрет, что висел в диспетчерской. Это, конечно, был его родственник Борис — Борька из Серпухова, двоюродный брат.

— Давненько же мы не виделись, — фальшиво обрадовался Борька. — Ну, как ты?

Братья не виделись года три, а то и четыре.

— Привет, — сумрачно сказал Эдуард.

Он и повел себя довольно холодно: родственных объятий не случилось, какое там братание с таким хмырем. Ишь выставился, чистюля. И проборчик аккуратненький, как из парикмахерской вышел. И курточка замшевая — фирменная.

— Я на часок по делам и обратно к себе в Серпухов, — сообщил Борька, как будто его кто спрашивал. — В одно местечко надо заехать. Не подвезешь?

Баранчук неприветливо глянул на родственника, вытер руки той же тряпкой и вдруг его осенило: да это же Борькин портрет висит в парке. Точно! Он и в детстве был аферюгой: если чего не выменяет или не стащит, три дня ходит дутый. Вот и сейчас, поди, что-нибудь спер или честную девушку обидел, а следов, кроме описания своей подлой хари, не оставил, потому что хитер больно.

— Отчего же, подвезу, — сказал Эдик, он уже принял решение. — Садись.

— Отлично. Ты погоди минутку, я сигарет возьму.

Брат отправился в киоск за сигаретами, а Эдик, как бы нехотя, как бы гуляя, пошел за ним, мало ли, такой и сгинуть может, потом ищи-свищи.

Однако брат купил сигареты, Эдик издали увидел — «Дымок», и вернулся.

«И сигареты ханыжные, — наметанным взглядом частного детектива определил Баранчук. — А то, что вылизался, так это маскировка, ясное дело, шпана шпаной, вылитый преступный элемент».

— Какой маршрут? — как бы невзначай спросил Эдик.

— Пока прямо езжай по Садовому, а потом я соображу.

«Ну ясное дело, темнит, голубчик, ишь ты, „в одно местечко“. Сейчас тебе будет одно местечко!»

Садовое кольцо Эдуард, разумеется, знал как свои пять пальцев.

«Если до Колхозной не скажет повернуть, так прямо во двор двадцать второго отделения и въедем. Тут-то мы и приехали».

Эдик уже представил себе Борьку в полумаске, «нос прямой, расширенный книзу, зубы ровные, белые», — оскалился и подступает к девице. А девушка тоненькая, худенькая, ну вылитая Дездемона, что-то лепечет, умоляя.

— Очень хорошо, быстро едем, — похвалил Борька. — А то я в самом деле опаздываю. Давай еще прибавь.

— Ничего, не опоздаешь, — пообещал Эдик, на секунду прерываясь, чтобы незаметно переодеться в милицейскую форму.

…И когда Борька, протянув свои дерзкие лапы, стал срывать с девушки водолазку, он, Эдик, не спеша вошел в комнату и, спокойно усмехаясь, облокотился о комод, в руке тяжеленный пистолет армейского образца — ну точь-в-точь майор из телевизионной серии, то ли Лялин, то ли Танин…

— Площадь переедем и поворачивай направо, — сказал брат.

Но все случилось иначе: Эдуард повернул раньше.

— Ты куда?! — завопил Борька. — Я же сказал, за площадью!

— Цыц и не прыгай! — сквозь зубы процедил Баранчук, поворачивая к уже близкой милиции.

— Стой! — взвизгнул Борька. — Стой, говорю! Куда ты меня везешь? Мы куда едем?

— Узнаешь!

Баранчук затормозил прямо у входа. Он ловко выскочил из машины, на ходу ухватив монтировку, и тут же оказался по ту сторону «Волги». Борька сидел весь белый и перепуганный. Эдик рванул дверцу.

— Вылезай!

— Да ты что, рехнулся, что ли?! — прошипел Борька.

— Кому говорю, вылезай.

Эдик левой рукой ухватил воротник замшевой куртки, а правой сунул под нос ее обладателю тяжелую монтировку. Борька отшатнулся, и воротник, треснув по шву, остался в руках водителя.

— Ах, ты так?! Ты вещи рвать будешь?! — с холодной яростью изумился Борька и попытался ткнуть Баранчука ногой, не вылезая из салона.

Но Эдик был начеку. Он успел схватить брата за ногу и наконец выдернул его из машины на свет божий. Борька больно стукнулся об асфальт и больше сопротивления не оказывал, а лишь постанывал, яростно сверкая глазами, и громко дышал. Эдуард втащил его в дежурную комнату, приткнул к стене и потребовал у дежурного:

— Обыщите этого человека, у него может быть оружие. И арестуйте.

— Сейчас арестуем, — сказал дежурный капитан. — Кто это?

— То есть как это кто?! — удивился Эдик. — Это же мой двоюродный брат!

— Оснований для ареста немного, — миролюбиво улыбнулся дежурный. — Скажем, просто мало.

— Вы на него гляньте, товарищ капитан! Вы его сами разыскиваете. У нас его портрет в парке висит.

Шутливый тон вмиг покинул дежурного.

— Платонов, — приказал он сержанту, — обыщи.

При Борьке оружия не оказалось, документов тоже. Зато сержант извлек из заднего кармана брюк пачку валюты: какой, Эдик не разглядел. Пачка была довольно большая.

— Это уже кое-что, — сказал капитан.

Но Борька повел себя нагло, стал выкручиваться и врать:

— Это не мои деньги, товарищ капитан. Я за границу еду. С группой…

Но Эдик был начеку.

— Конечно, за границу, раз милиция разыскивает. Товарищ капитан, вы ему скажите, пусть он вас теперь «гражданин капитан» зовет.

Капитан поморщился.

— Пока не надо. Платонов, уведи.

Вскоре протокол задержания был оформлен. Дежурный от души пожал Эдику руку и записал ему на бумажке номер.

— Вот что, товарищ Баранчук, ты позвони попозже с линии, может, еще понадобишься сегодня. А так — молодец. В парк сообщим, какого парня воспитали. Пусть гордятся своими кадрами.

Баранчук вышел из милиции и закурил. Он не чувствовал угрызений совести, хотя все-таки какой-то осадок был: как-никак родственник, родная кровь, хоть и поганец.

Начинался час «пик», день близился к вечеру, и Эдуард, наверстывая упущенное, включился в работу. Он колесил по городу с пассажирами, а мысли его нет-нет да возвращались в одну точку: что такого мог натворить Борька? Видимо, что-то серьезное, раз милиция обратилась за помощью к таксистам, зря такой розыск не объявят, тут не до шуток.

Вскоре, как это и бывает, работа схлынула. На одной из стоянок уже перед самым концом смены Эдик решил маленько передохнуть и покалякать с ребятами. Он уже вышел из машины и, подходя к коллегам, услышал обычное «везу я сегодня одного пиджака», как вдруг вспомнил, что так и не взял ни одного заказа, хотя диспетчер дал ему целых два. Он вызвал со стоянки диспетчерскую и назвал свой номер, втайне надеясь, что все заказы в городе выполнены. Оказалось, что нет. А поскольку у Эдика знакомых среди диспетчеров не было, то и заказ он получил неважный: кому-то приспичило, на ночь глядя, ехать на дачу. Туда, конечно, хорошо, но обратно — «конем», как говорят таксисты.

Эдуард вернулся к цепочке машин и увидел, что водители сгрудились вокруг последней и о чем-то весело переговариваются. Баранчук сразу и не понял, в чем дело, а когда присмотрелся, стало ясно: в длинном ряду «Волг» последним стоял «Москвич». И не просто «Москвич», а такси. Все чин-чинарем: и шашечки, и зеленый «светлейший».

Баранчук от кого-то слышал, что в один из парков прислали небольшую опытную партию, это еще до его возвращения из армии. Правда, уважающие себя водители, говорят, отказались пересаживаться пусть на новые, но все-таки «Москвичи». И тогда их отдали на растерзание выпускникам досаафовских курсов, в общем, молодым водителям: дескать пусть испытывают. Впрочем, у Баранчука не было времени любоваться музейной редкостью. Он сел за руль своей «Волги» и, поскольку «Москвич» стоял прямо за ним, врубил заднюю скорость и, наезжая на капот «Москвича», сигналом потребовал дать дорогу.

«Ишь ты, — подумал он про себя, — ну обязательно этому салаге надо приткнуться к чужому багажнику».

Однако салага оказался расторопным: он шустро сдал назад, вежливо уступая место для маневра. Эдик выехал из ряда и помчался в сторону старого Арбата, а точнее, в один из его переулков.

Оказалось, что клиент уже расхаживает вдоль тротуара и нервно курит.

— Почему так долго, товарищ водитель? — раздраженно спросил мужчина средних лет и интеллигентной наружности.

— Вы ошибаетесь, я приехал на пять минут раньше, — возразил Баранчук.

— Ладно, ладно, не будем спорить. Поезжайте, только быстрей, прошу вас, я заплачу сколько нужно, — и он назвал адрес: дачный поселок у черта на куличках.

Баранчук поехал быстро, потому что это было и в его интересах — смена почти закончилась. Пассажир всю дорогу курил, а к тому времени, когда выехали за город, весь извертелся, то закрывая окно, то открывая ветровичок.

Они выехали за кольцевую, и Эдик «прижал». Он не задавал вопросов, уже по своему недолгому опыту зная, что извержение начнется само. Так оно и случилось: не доезжая километра три до места, клиент повернулся к нему и заискивающе заговорил, торопясь и глотая слова.

— Я хочу вам сказать, что… Ну то есть… Вы только поймите меня правильно… Как мужчина с мужчиной. Я, конечно, заплачу… вы, наверно, тоже женаты… Господи, что яговорю?! Слушай, парень, мы сейчас едем ко мне на дачу, а там моя жена… Словом, у нее кто-то есть. И я хочу в этом убедиться.

Поездка становилась интересной.

— Но я-то здесь при чем? — спросил Эдуард, который не был поклонником домостроя, хотя к супружеской неверности относился резко отрицательно, более того — брезгливо.

— Вы должны мне помочь, — сказал мужчина. — Надо как-то войти в дом, чтобы он… ну то есть тот… чтобы они не успели одеться и убежать… Я доходчиво излагаю?

— Хотите, я постучу и скажу: телеграмма, — предложил Баранчук.

Роль частного детектива сегодня просто улыбалась ему.

— Блестящая мысль! — прошептал мужчина. — Просто, но гениально! Давайте так и поступим.

Пассажир нервно полез в бумажник и достал какую-то купюру, сунул ее в ящик между сиденьями.

— Здесь деньги, их хватит, лучше нам рассчитаться сразу, мало ли что, — по-прежнему заговорщицким шепотом оттарабанил мужчина.

«Собственно, чего он боится? — подумал Эдик. — Что любовник убьет его и он не успеет со мной рассчитаться?»

Теплая волна сочувствия и нежности к этому благородному обманутому человеку захлестнула Эдика. И он уже представил себя высоким, стройным голубоглазым блондином (все верно, кроме того, что он был брюнет) в крылатке и цилиндре, с пистолетом «Лепажа» в руке у дверей шикарного особняка с колоннами. За ним понуро стоит ее муж. Они входят в особняк, минуют анфиладу комнат и распахивают дверь в спальню. «Полиция нравов!» — говорит между прочим Эдик. Любовник в ужасе отшатывается к стене, а она, в пеньюаре, легкая, воздушная и прекрасная, в облаке пушистых волос, бросается Эдику на шею и жарко шепчет: «Спасите, месье, они оба изверги…»

— Мы у цели, — сказал пассажир, — вот к этому забору.

До дачи последние метры они прошли пешком, на цыпочках поднялись на крыльцо. Эдик постучал. В доме зажегся свет, прошлепали чьи-то шаги и сонный женский голос из-за двери спросил с хрипотцой:

— Вам кого?

— Поли… — начал было Эдик, но вовремя спохватился. — Вам телеграмма.

В домике притихли. Потом тот же голос сказал:

— А вы положите под дверь.

Тут-то и произошло то, чего Баранчук не ожидал: с жутким криком выставив плечо, мужчина бросился на дверь. Та с грохотом распахнулась, и он влетел в проем, как греческая таранная машина. Верный долгу, Эдик последовал за ним и тоже вошел в комнату. Никого! Позади них, уперев руки в боки, стояла усатая неопрятная толстуха. Она усмехалась.

— Опять таксиста привел?

Мужчина подавленно опустил плечи и весь как-то сник, а Эдик вышел, на ходу подавляя в себе чувство невольного стыда. Он сел за руль и, включив дальний свет, стал по проселку выбираться на основное шоссе.

«Кто же польстится на такое чудовище? — думал он. — Не зря красавицы жалуются, дескать, мужиков нет. А вот на такую всегда найдутся, еще и выбирать будет, капризничать».

На обочине проселка в свете фар возникли две темных фигуры. Один из мужчин поднял руку, приглашая остановиться. Эдик затормозил.

«Уже лучше, — подумал он, — холостого пробега меньше, да и ехать веселей».

Но тут он вспомнил советы Жоры и на всякий случай, прежде чем подъехать, поставил двери на кнопки.

— Вам куда, ребята? — спросил Баранчук, перегнувшись через сиденье и открывая окно со стороны пассажиров.

— В город, шеф, — сказал, наклонившись, один из них. — Обижен не будешь. Заплатим как надо.

Парии как парни — обыкновенные, ничем не выделяющиеся, — и Эдик поднял кнопку задней дверцы. Правда, лицо одного из них, того, с усиками, показалось ему знакомым, но мало ли знакомых и похожих лиц на дорогах и улицах, каждый день похожих встречаешь…

Ребята уселись на заднее сиденье, Баранчук щелкнул тумблером таксометра, и они тронулись. Второй парень, тот, что без усов, ловко скользнул меж сиденьями и пружинисто опустился рядом с водителем. Достал папиросы, закурил.

— Здесь удобнее, — весело пояснил он. — Люблю впереди сидеть — обзор.

При выезде на основную трассу Эдуард включил левый поворот — к Москве. Но передний пассажир приказал:

— Давай направо!

Баранчук остановил машину.

— Но вы же сказали — в город?

— Правильно, только город городу рознь. Поехали в другой город.

— Нет, — заявил Баранчук, — у меня смена кончилась. Не повезу.

— Чего ты колотишься, шеф? — прищурился передний. — Копейка есть, будешь в порядке, я же сказал — заплатим.

— Не повезу, — Эдик отрицательно покачал головой. — И не уговаривайте.

— А ты глянь сюда, шеф, — негромко сказали с заднего сиденья. — Повернись, повернись…

Баранчук оглянулся на усатого: в машине было темновато, но не настолько, чтобы не увидеть пистолет в руке пассажира. И тут Эдик вспомнил, откуда ему знакомо это лицо: если бы не усы, за его спиной сидел бы копия Борьки.

«Попал», — мелькнуло у него в голове.

Выхода не было, и Баранчук повернул направо, лихорадочно соображая, что можно предпринять в такой ситуации. Выпрыгнуть на ходу из машины? Рискованно. Может, врубиться в столб… А потом что? Нет, это не выход…

Мысли потекли спокойнее. Раз они его сразу не стукнули, значит, он им нужен. Зачем?

Сидящий рядом с ним парень как бы угадал, о чем он думает, шевельнулся.

— Сделаешь все, как надо, — получишь сотенную. Понял?

— Понял…

«Интересно, за что расплачиваются такой купюрой?» — подумал он.

По ходу, но еще далеко засветились слабые огоньки. Эдик знал, что это пост автомобильной инспекции.

— Смотри не балуй, — предупредил передний пассажир.

— Они могут остановить. Как тогда?

— Очень просто: проедешь мимо.

Баранчук лихорадочно прокручивал варианты…

— Могут догнать. У меня движок слабый… после капиталки.

— Не догонят, — усмехнулся парень, — не на чем.

Вдали у будки, хорошо освещенной фонарями, действительно не было ни «коляски», ни «Жигуленка». На противоположной стороне стоял огромный рефрижератор, а его водитель шустро перебегал дорогу к остановившему его инспектору, тем самым выказывая уважение провинциального дальнобойщика к столичной милиции.

«На таких постах обычно дежурят по двое, — подумал Баранчук, — второй инспектор, видимо, в будке».

Он снизил скорость до сорока километров, как того требовал знак, и глянул в зеркальце заднего вида. Усатого не было, лег на сиденье, паршивец…

— Давай быстрей, — приказал передний. — Гони!

— А если за углом коляска?

— Гони, тебе говорят, — и парень выматерился сквозь зубы.

Но Баранчук уже знал, что нужно сделать. Этот трюк они придумали еще до армии: у кого была лысая резина, поливали парк и устраивали в выходной соревнование. Разумеется, в отсутствие начальства. Трюк был простой, но требовал мастерства и хорошей вестибулярки. Надо было, разогнавшись, заложить вираж — машина, на мокром асфальте раскручивалась: кто больше сделает оборотов, тот и выиграл. Сейчас успех зависел от трех вещей: две из них были налицо — мокрая, после дождя, дорога и почти лысая резина, не выработавшая, на его счастье, свой ресурс по документам.

«Только бы дверца не подвела», — с надеждой подумал Баранчук, разгоняя машину.

До будки оставалось совсем немного, каких-то двести метров. Эдуард уже видел, что инспектор, проверяющий документы дальнобойщика, и не собирается их останавливать: глянул только, убедился — такси, пусть проезжает; к таксистам на ночной дороге меньше претензий.

И тогда Эдик, на секунду выжав сцепление, резко бросил его и выжал до конца педаль газа. Мотор взревел, «Волга», чуть не встав на дыбы, рванула вперед, и Баранчук, чуть откинувшись, вложил всю силу в правое плечо и врубился им в пассажира, сидящего рядом. Под двойной тяжестью дверца распахнулась, и передний пассажир кулем вывалился чуть ли не под ноги инспектору и дальнобойщику, так и не успев что-либо сообразить.

Дальше было проще, хотя и требовало определенного мастерства и точного расчета. Баранчук, сцепив зубы и ожидая выстрела сзади, уже закладывал вираж, уже открывал свою дверцу и сам вываливался из машины. Падая, переворачиваясь и теряя сознание, он успел увидеть, что расчет оказался верным: заканчивая немыслимый пируэт, его машина врезалась в рефрижератор именно той дверцей, где, как он думал, должна была находиться голова спрятавшегося преступника. Больше Баранчук ничего увидеть не успел.

Сколько прошло времени с момента падения, Эдуард не знал, но, когда он открыл глаза, вокруг уже было полно маяков; три синих милицейских и один желтый — «скорая помощь», кто-то в белом халате бинтовал ему голову, а сам он, чувствуя себя довольно сносно, сидел на земле, привалившись спиной к будке. Рядом стоял моложавый полковник и с великим любопытством взирал на Баранчука. Эдик тоже уставился на него, сразу признав в этом офицере главного.

— Скажите, пожалуйста, — попросил он слабым голосом, — у вас городской телефон есть? Или рация…

— Рация есть, — ответил полковник.

— Пусть передадут в двадцать второе, чтобы моего брата отпустили.

— Отпустили уже твоего брата, — усмехнулся полковник. — Валюта для туристской группы у него была. Сам-то как?

— Нормально.

— Встать можешь?

Баранчук поднялся и, прихрамывая, пошел к своей «Волге», все еще стоящей под боком у рефрижератора.

Полковник удивился:

— Куда это ты, Баранчук? А ну, стой!

Эдик остановился.

— Машину в парк погоню, — сказал он, — у меня смена кончилась…

Всякое видел полковник в своей жизни, и такая жизнестойкость была ему явно по душе. А еще радовало полковника, что этот парень молод и судьба его складывается верно, пусть и отчаянно. И хоть были в подчинении этого полковника храбрые ребята, прекрасно владеющие и оружием, и автомобилем, и специальным разделом самбо, но то были профессионалы, а этот — просто таксист. Потому-то вздохнул полковник, улыбнулся и негромко сказал:

— Твою машину, парень, если куда и погонят, то скорее всего на свалку. А ты, если нет возражений, поедешь сейчас со мной. Есть возражения?

— Никак нет, — отвечал Эдик. — Если надо…

— Надо, надо, — сказал полковник и распахнул перед Баранчуком дверцу своей машины.

Эдик полулежал на заднем сиденье и думал о том, что произошло. Пришла запоздалая реакция, и страх только сейчас настиг его: Эдуарда слегка знобило.

Полковник сидел впереди и, видимо понимая, что происходит с молодым человеком, не оборачивался и не разговаривал с ним. Вскоре колотун прошел, и Баранчуку стало покойней и легче.

«Надо же, какая необычная смена, — думал Эдуард. — За полсуток столько наворотилось, сколько за год не наберется. Хорошо еще, что так обошлось».

События минувшего дня одно за другим вставали в памяти Эдика: и утренняя поездка с ночным механиком Жорой, и покупка телевизора для бабушки, и эта история с его братом Борькой, который все же, несмотря на всю свою мерзопакостность, не оказался бандитом. Вспомнился Эдуарду и ревнивец-дачник, обладатель бесценного усатого сокровища, и многие другие мелочи на теплом, весеннем, на почти безопасном асфальте большого города.

И лишь один незначительный эпизод этого дня, разумеется имеющий немаловажное значение для нашего рассказа, был упущен и никак не зафиксирован в памяти Баранчука: если бы он перед концом смены не спешил с заказом и присмотрелся к «салаге» — водителю «Москвича», то увидел бы, что за рулем не совсем пригодной для такси машины сидит девушка. Это-то и было причиной веселья заскучавших на стоянке водителей…

Еще год он проработал в такси. Но потом Баранчука выгнали из таксомоторного парка.

Конечно, нужно было «поговорить» серьезно с начальником колонны и сесть на новый «аппарат», тем более что на парк вне плана как раз пришло два десятка новых двадцатьчетверок. Но не такой человек Эдик Баранчук, золотые руки были у Эдика. Он и слова не сказал, когда механик отворил ворота в зверинец, где тихо ржавели три видавших виды лайбы, и, буркнув «выбирай любую», ушел. Любую — было сильно сказано, так как выбирать было не из чего, но он выбрал. Две с лишним недели не вылезал из парка, доставал детали, перебирал движок, подваривал, красил, а потом уже поехал в ГАИ и блестяще прошел техосмотр.

Эдакое стремление должно бы, казалось, поощряться. Однако вышло наоборот. Начальник затаил злобу и при каждом удобном случае «давил» ретивого новичка. Шабалин, человек из бывалых, как-то раз прямо присоветовал Эдику опять же «поговорить» с начальником, дескать, так уж заведено, не зря же такси называют цыганским посольством и не нам эти «законы» менять. Но не такой человек был Эдуард Баранчук, нет, не такой; он наивно полагал, что это ему надо приплачивать, раз уж поднял из руин такую «коломбину».

Зот же Шабалин пользовался в парке странной репутацией и был темной лошадкой. Всякое о нем говорили в парке. Мол, отбывал наказание: то ли убил кого-то, то ли собирался, то ли еще что… Но Эдик проникся к нему открытой симпатией, хотя иной раз и чувствовал за белозубой, магнетически внушающей симпатию улыбкой товарища что-то исподволь мрачное, потаенное. А еще он любил Зота за виртуозное мастерство вождения, миллиметровое чувство габарита машины в скоростном, но трезво-расчетливом, безопасном движении по улицам города. Однажды он сказал Шабалину:

— Послушай, Зот, а чего бы тебе в гонщики не податься? В парке команда есть. С твоим талантом первое место по области — раз плюнуть.

Сверкнув, как всегда, своей белозубой улыбкой, Зот отчеканил:

— В нашем деле главное — мыль копейку, Эдик. Так? Да и лишний раз светиться мне, знаешь ли, ни к чему.

А копейку Эдик особенно не мылил. Конечно, после смены у него оставались кой-какие деньжата. Однако «дел» у Баранчука никаких не было, себя он по праву причислял к категории честных водителей, составляющих в парке подавляющее большинство.

Но надо сказать, что работа в такси все-таки чем-то его не устраивала. Не нравилась ему цинично-веселая атмосфера денежных разговоров, не нравился самый дух «цыганского посольства», и уж конечно никак не мог понравиться неписаный, но абсолютный закон — «пассажир всегда прав». С другой стороны, притягивала его эта работа своей бесконтрольной сущностью, ведь в самом деле — на линии ты свободен, как птица: не автобус, поди, где весь день гоняешь как заведенный по одному и тому же маршруту, с тоски можно сдохнуть. А тут: поворот ключа, путевку под сиденье и — вот он, город, с его неожиданностями, курьезами и превратностями пассажирской судьбы, с шуршащим асфальтом и ощущением нужного дела; в общем, хорошая работа.

Но, однако, для Эдика эта работа окончилась не по его желанию.

А случилось это все очень быстро и удивительно просто. Неожиданная проверка на воротах выявила отсутствие пломбы на таксомоторе в машине Баранчука. Дело оказалось серьезным. А тут еще коллективная жалоба на отказ в передвижении, четыре солидных подписи на бумаге, которая, как известно, все вытерпит. Поди докажи теперь, что мужей было пятеро и все, как один, в крайней стадии алкогольного опьянения.

Почти автоматически местком утвердил предложение об увольнении водителя Баранчука. Начальник пользовался авторитетом, а обвинение было тяжким. Короче, получил Эдик в кассе под расчет, в кадрах — трудовую, взял у ворот такси, выезжавшее на линию, и поехал в ресторан.

Зот Шабалин обнаружил Баранчука поздним вечером на танцевальном пятачке ресторана. Баранчук, имея в груди полный уровень из произвольно составленной смеси «Камю», портвейна «Агдам» и мятного ликера, к неописуемой радости ансамбля и расступившейся публики, исполнял грозно-эмоциональный танец, столь необычный по рисунку, как если бы некий безумный хореограф в слепом творческом порыве решился свести воедино зажигательную лезгинку и надменный шляхетский полонез. Красив же он был!

Тут Шабалин повел себя широко, как настоящий друг и мужчина. Он неожиданно щедро рассчитался за культурный отдых приятеля из собственного кармана, решительно прекратил балетно-этнографические изыски Баранчука и твердой рукой вывел его на улицу. Эдуард был доставлен домой и приведен в чувство с помощью ледяной воды — наружно и крепчайшего чая — внутренне. После чего приятели стали держать совет, где Зот Шабалин, как более старший и опытный, заверил своего непутевого друга в полной поддержке и помощи, как моральной, так и материальной.

По истечении совсем короткого промежутка времени Зот действительно придумал: заехал как-то поздним вечером к Эдику и бросил на стол путевку.

— Здорово, безработный, — весело улыбнулся Шабалин. — Оголодал поди? По баранке соскучился?

Баранчук ничего не ответил, а выжидающе посмотрел на Шабалина и пожал плечами.

— А я вот устал что-то, — вздохнул Зот. — Бери путевку да поезжай, паши себе на здоровье. Ночью все кошки серы. Авось сшибешь детишкам на молочишко, а себе на пряники.

Он, тяжело присев на стул, перебросил Эдику ключи.

Вот тут-то и началось, И поехало. Днем работал Шабалин, ночью — Баранчук.

Возможно, так бы все и продолжалось, и никто ничего не узнал, если бы однажды часов около двух ночи не сел к Эдику приятный молодой человек. Он вежливо поздоровался, назвал адрес, а когда приехали, то оказалось, что номер дома обозначает здание, в котором помещалось управление внутренних дел. Эдик поднялся с молодым человеком на третий этаж, отказался от предложенной сигареты, закурил свои. И началась беседа, длившаяся с перерывами несколько дней.

Не чувствуя за собой почти никакой вины, поначалу Эдуард Баранчук вел себя независимо. Но после очной ставки с Шабалиным вдруг с тоскливой безнадежностью понял, что выпустят-то Шабалина, а его засадят, хотя он, Баранчук, тех двоих, которых просил обслужить Зот, не то что не знал, а и не запомнил. А Шабалин — это Эдик чувствовал всем нутром — прекрасно был с ними знаком, но при виде предъявленных ему фотографий равнодушно пожал плечами: дескать, первый раз вижу.

«Теперь все, — решил Эдик, — ничего не докажешь, хоть головой об стену…»

На многочисленных допросах он с тоскливым однообразием отвечал на вопросы следователя, с ужасом ощущая, что ему не верят, но добавить что-нибудь существенное не мог, потому что в самом деле не знал ничегошеньки.

Как-то Эдуарда посадили за руль такси и устроили следственный эксперимент. Он заключался в хронометраже меж тремя точками: аэропорт — гостиница — Рижский вокзал. Баранчук припомнил такой маршрут, но понятия не имел, чем обмениваются на заднем сиденье его пассажиры… И вот повторение.

Впрочем, этот эксперимент закончился для милиции неудачно: Эдику удалось сбежать. За ним погнались, но не шибко быстро, потому что уже тогда органам дознания было ясно, что Баранчук к этому делу отношения не имеет.

Таким образом, Эдику удалось бежать, и, надо сказать, удалось довольно легко. А догнать Баранчука и объяснить ему, мол, все в порядке, парень, ты свободен — уже никакой возможности не было, потому что Эдуард Баранчук бежал быстро и бесповоротно. И главное, так далеко, что днем с огнем не сыскать.

Потому-то не было у сотрудников милиции никакой возможности сообщить Эдику, что пломбу на таксометре его машины сорвал Шабалин. Сорвал лично по тайной договоренности с начальником колонны. Оба они предстали перед судом. И если на этом процессе среди свидетелей Баранчука не было, то вина ложится в данном случае исключительно на него. А у милиции и так дел хватает, недосуг им пока колесить по стране, разыскивать честного человека, чтоб сообщить ему, что он честен. Сам знать должен…


Эта история, вероятно, могла бы сложиться и иначе, если бы незадолго до описываемых событий Зоту Шабалину однажды вечером не довелось подвезти девушку. Он поначалу и не обратил на нее внимания, но она уставилась на него немигающим взглядом и произнесла беглой скороговоркой бытовавшую среди водителей старую затертую шутку:

— Шефчик — прямо, обижен не будешь, печку включи, счетчик выключи, полтинник на чай…

Он с удивлением присмотрелся к ней, неожиданно обнаружив знакомые черты бывшего подростка во взрослой сформировавшейся девушке.

— Полина?

— Я! — весело сообщила она. — Наконец-то встретились. Что же ты к нам не заходишь?

Он неопределенно пожал плечами.

— Время… Времени не хватает. Сама знаешь, жизнь заедает. То одно, то другое…

— Нехорошо родственников забывать, — с назидательным укором произнесла Полина. — Мама тебя вспоминает, хотя и говорит, что ты непутевый. Ты непутевый?

— Я? Что ты! — улыбнулся он. — Теперь я очень положительный.

Он внимательно посмотрел на нее — старшую дочь его бывшей мачехи — и отметил, что худющая угловатая девочка давно выросла и превратилась в молодую, чуть кокетливую, привлекательную женщину.

— Замужем?

— Пока нет…

— Ну вот, а ты говоришь, родственники… Глядишь, еще женюсь на тебе. Пойдешь за меня замуж?

Она задумалась, задор и бесшабашность куда-то исчезли, уступив место слегка растерянной и застенчивой улыбке, тронувшей ее полноватые губы.

— Не слышу родственных криков согласия, — притворно нахмурился он. — Так пойдешь?

— Пожалуй, нет…

— Почему? — спросил он безразлично. — Чем это тебе, интересно, не потрафил жених?

— Ты старый! — снова весело улыбнулась она. — А я молодая и цветущая!

— Это я-то старый?! В свои неполные тридцать два?! Наглость, да и только…

Она весело смеялась, хлопая ладошкой по «торпеде».

— А еще ты непутевый, а еще ты страшный, а еще ты бабник. Не пойду за тебя — обманешь и бросишь!

— Была бы честь предложена, — сверкнул он белозубой улыбкой. — Даю на размышление… Сколько тебе дать на размышление?

— Лет десять…

— Даю десять дней, — заключил он.

Они остановились у знакомого ему дома, и она отправилась на четвертый этаж.

— Через декаду будь готова! — крикнул он ей вслед.

Но появился он на следующий день. Купил торт, шампанское и позвонил в обшарпанную дверь…

Они стали встречаться. В Полине он нашел то, что, видимо, подсознательно искал всю свою прошлую жизнь — чистоту, верность, справедливость. Он не знал, любит ли она его, по крайней мере, она сама ему об этом никогда не говорила, а он никогда и не спрашивал. Пока ему было достаточно жить лишь своим чувством, впервые в жизни ощущая теплоту, привязанность и родство.

Но было и другое: теперь он острее, чем когда бы то ни было, чувствовал, что живет двумя жизнями. Эта раздвоенность вызывала в нем яростное стремление к протесту, тоску и еще невесть что. Он запутался в своих желаниях и устоях. Надо было что-то решать.

Однажды — они сидели в кафе-мороженое — он поговорил с ней напрямую.

— Полина, — сказал он, — приготовься. Держись за стол крепче — я хочу тебе кое-что сказать.

— Валяй, — кивнула она, — у меня крепкие нервы. В крайнем случае, вызовешь «скорую»..

Он долго молчал, и она поторопила:

— Ну же…

Тогда он решился:

— Да дело, собственно говоря, простое: выходи за меня замуж. Давай прямо сейчас поедем, подадим заявку…

Она улыбнулась, но улыбка вышла не то чтобы не радостной, а скорее даже тоскливой.

— Давай подождем, а? — попросила она его. — Я ведь тебя почти не знаю…

— Это за десять-то с лишним лет? — усмехнулся он.

Как ни странно, на нее эта фраза подействовала, хотя «за десять с лишним лет», исключая последний месяц, они и виделись раза три-четыре, не больше.

Через час они были в загсе, а еще через час, заполнив все необходимые бумаги, он пригласил ее в ресторан, чтобы «скромно отметить этот выдающийся день».

— Смотри, сглазишь, — пошутила она.

— Я не суеверен, — сверкнул он открытой обаятельной улыбкой. — Ничего, кроме черных кошек, не боюсь.

День регистрации брака им назначили, вернее, хотели назначить, через два месяца — желающих пожениться была большая очередь. Но он просто уболтал девушку из загса, и та все-таки нашла место гораздо раньше — через месяц…

В тот же вечер, проводив Полину домой, он позвонил своему компаньону в гостиницу и потребовал немедленного делового свидания. Тот дал согласие с неудовольствием — дни, время и место встреч у них были обозначены заранее, как того и требовала конспирация — основа любого серьезного дела, по возможности сводящего риск до минимума, в том числе и вероятность провала.

Они встретились. Он без обиняков, не вдаваясь в мотивы, сообщил пожилому «бизнесмену», что выходит из общего дела. Однако, будучи «порядочным» человеком в своей сфере, все же доведет до конца последнюю операцию, поручив ее техническую часть своему хорошему товарищу. Что? Нет, тот ни о чем не знает. Это даже лучше: исполнителю владеть информацией не обязательно. Компаньону пришлось согласиться, поскольку практического выхода из сложившейся ситуации он не видел, а куш был достаточно велик, чтобы сворачивать операцию.

Но все произошло иначе. За шесть дней до бракосочетания Зота арестовали. Взяли совершенно неожиданно — во время рабочей смены. Как выяснилось позже, его компаньон был тоже арестован, но несколько раньше. Он-то и раскололся…

Дело находилось в производстве недолго: факты незаконных операций и махинации были налицо. Следствие прошло скоротечно и особенных трудностей для органов дознания не представило.

Адвокат после предъявления обвинительного заключения сообщил ему, что Полина от свидания отказалась. Однако она появилась в зале заседаний в последний день судебного разбирательства. Сидела на последней скамейке с каменным лицом, уставясь в зашторенное окно. На него ни разу не взглянула, пока не зачитали приговор. А когда его под конвоем выводили из зала, посмотрела так отрешенно, так пустынно-спокойно, что он подумал: лучше бы заплакала.

В тот же день он задумал побег. А решение окрепло окончательно, когда он понял, что она никогда не ответит ни на одно его рвущее душу письмо…


Когда Эдуарду Баранчуку удалось «бежать», первым его душевным порывом было желание во что бы то ни стало добиться правды. Он уже знал, что сделает. Да! Он пойдет в ту газету, где еще совсем недавно о нем так здорово, так прекрасно написали и даже напечатали его портрет. Он им все расскажет: и как его выгнали из такси, и как несправедливо арестовали. А они уж разберутся.

Но, приехав в редакцию, он оробел. Долго ходил по коридорам, не зная, в какую комнату зайти. Здесь ему стало немного не по себе. Наконец он оказался в «предбаннике» перед дверью главного редактора. Какой-то молодой человек несколько постарше Эдика о чем-то говорил с секретаршей. Эдику он сразу понравился: спортивного склада, такой же крупный, как и Баранчук, с умным приятным лицом…

Он дождался конца разговора, а когда мужчина вышел, быстро спросил у секретарши:

— Кто это?

— Смирницкий… — ответила она, хлопая коровьими ресницами.

— Кем он у вас работает?

— Специальный корреспондент…

«То, что надо», — подумал Эдик и бросился в коридор за незнакомцем.

Он догнал его почти сразу.

— Товарищ корреспондент!

Спецкорр остановился.

— Разрешите обратиться? — почему-то по-военному выпалил Эдуард.

Молодой человек слегка удивился и улыбнулся одними глазами.

— Пожалуйста, — спокойно произнес он. — Обращайтесь.

Эдуард замялся.

— Моя фамилия Баранчук… — наконец произнес он, будучи почти в полной уверенности, что эта фамилия, безусловно, известна корреспонденту.

— Очень приятно, — ответил корреспондент. — Чем могу быть полезен?

Возможно, Баранчуку и повезло бы, но в это время из кабинета главного редактора вышла молодая красивая женщина с несколько надменным холодным лицом. Проходя мимо них, она на ходу бросила одну лишь фразу, странно подействовавшую на собеседника Эдуарда:

— Виктор Михайлович, вы мне срочно нужны, спуститесь, пожалуйста, я буду на улице.

Она не останавливаясь прошествовала мимо. Корреспондент теперь уже с некоторым беспокойством и даже раздражением посмотрел на Баранчука.

— Спуститесь, товарищ, — скороговоркой произнес он. — Там у нас приемная для посетителей, там и изложите свое дело.

Не то чтобы холодом, а каким-то равнодушием дохнуло на Баранчука. Он спустился, нашел приемную, там было полно народу. И тогда Эдик почувствовал, что здесь ему искать нечего. С этого момента его судьба вступила в новый поворот.

Говорить о судьбе можно много, как и о любом другом значительном предмете, но никогда достоверно не знаешь, где она, эта самая судьба, ударит хвостом, точно рыба из детской сказки…

В нынешние северные края Баранчука привел случай. Его соседом по вагону, мчащемуся сквозь ночь невесть куда (невесть куда — для Эдуарда), оказался веселый, разудалый, симпатичный парень. Ни с того ни с сего он в первые десять минут подробно изложил Баранчуку свою немудреную и ничем не приукрашенную биографию, в которой и с лупой не найти ни одной значительной вешки. Затем паренек полез в карман и после долгих поисков достал изумительную красную путевку — бесценный дар райкома комсомола. Он минут пять размахивал ею, сообщая Баранчуку грандиозные детали своих непретворенных пока что в жизнь, но от этого не менее грандиозных планов на будущее.

Этот разудалый паренек, собственно, и зародил в Эдуарде мысль о целесообразности передвижения по железной дороге именно в эту сторону — на Север.

«А почему бы и мне туда не поехать?» — подумал он.

Правда, не было у Баранчука такой путевки, какой обладал юный энтузиаст, хотя вполне могла быть другая, с направлением примерно в ту же сторону.

…Лежа на верхней полке, Эдуард вспомнил, как долго боялся он зайти в свой дом, все кружил и кружил неподалеку. Потом во дворе увидел соседского мальчишку, подозвал его к себе и так долго инструктировал, что, когда тот с ключом Баранчука отправился в его квартиру, за версту было видно — двенадцатилетний «гангстер» идет на дело.

Мальчик долго не возвращался, а может быть, Эдику так показалось, и он уже решил, что произошло худшее. Но тот наконец вышел из подъезда с таким небрежно-таинственным видом, что и дураку стало бы понятно — дело сделано.

Мальчик отдал Баранчуку целлофановый драгоценный пакетик, и Эдик с чувством пожал руку несовершеннолетнему детективу, пожелав ему успехов в учебе и личной жизни. Тот с достоинством поблагодарил…

Пакетик был действительно бесценный: в нем Баранчук хранил паспорт, водительские права, трудовую книжку. Там же лежали и последние деньги.

Далее полоса везения шла по нарастающей. К вокзалу он прибыл без приключений, ни у билетных касс, ни на платформе милиция на него и не посмотрела. Поезд уже стоял, и посадка начиналась.

Баранчук предъявил билет хмурой проводнице, она молча сунула сложенную бумажку в ячейку, а на Баранчука и не взглянула.

По дороге на вокзал, чтоб не выглядеть совсем уж нелепо без багажа, Эдуард заехал в магазин «Турист» и приобрел рюкзак — нужную вещь зеленого цвета с многочисленными карманами и отделениями. Но положить туда пока что было нечего. Он так и вошел в вагон с пустым, но топорщащимся за спиной предметом туристской оснастки.

И теперь вот этот, с красной путевкой…

Приехали они не на Север, а в областной центр, расположенный на юге области. Паренек ушел вместе со своими ребятами, такими же, как он, счастливцами — обладателями комсомольских путевок, а Эдуард отправился в аэропорт. Он уже знал, что ему делать дальше.

Однако денег на билет до Октябрьского не хватило, выяснилось, что этот самый населенный пункт удален от областного центра почти на столько, на сколько областной центр удален от Москвы…

Баранчук послонялся по зданию аэровокзала; не слишком большое, оно было переполнено пассажирами, не утерявшими надежды улететь. Народ сидел, стоял — мигрировал. Такое скопление объяснялось двумя сутками нелетной погоды. Сейчас аэропорт открыли, но он уже представлял собой гудящий разномастный табор: бросалась в глаза прежде всего теплая обувь, валенки, унты, кисы[4], а иной раз попадались сапоги — толстой кожи, на меху, с пряжками и ремнями. Верхняя одежда для впервые попавшего сюда человека тоже представляла интерес: полушубки двух видов — дубленые и крытые, шубы, летные меховые куртки и даже малицы — знаменитые меховые рясы национальных меньшинств.

Разговор двух мужчин северного вида привлек внимание Эдика. Он подошел поближе и прислушался…

— …а из Октябрьского как?

— «Вертушкой».

— Это до Озерного-то?

— Не понимаю, чем тебе не нравится?

— Так четыреста с лишним верст! Может, они туда и не летают вовсе.

— Ну попутной машиной.

— Ага. Скажи еще — на оленях. А ротор под мышку возьмешь. Под одну. А меня — под другую.

— Ну как знаешь, мое дело предложить. Пока есть спецрейс до Октябрьского, можно договориться.

— А кто тебе сказал, что он есть?

— Кто-кто… В АДП[5] знакомый сказал. Пауза.

— Нет. Лучше здесь бичевать будем. Пока прямого на Озерное не дождемся.

— Как знаешь…

— Не «как знаешь», а как прикажу. Кого начальником назначили?

Баранчук не мешкая подошел к этим двум и как можно вежливее обратился к ним с вопросом:

— Извините, пожалуйста, вы не скажете, откуда идет этот спецрейс на Октябрьский?

Они посмотрели на него, на его нейлоновую куртку, молча переглянулись и, не сговариваясь, пошли прочь к выходу из аэровокзала.

Эдик поглядел им вслед, а потом на свою куртку: ничего, куртка как куртка, разве что яркая, трехцветная, подумаешь…

Мимо шла девушка в форме Аэрофлота с серебристыми тонкими шевронами на рукавах. Баранчук быстро догнал и пошел рядом: по всему было видно, что девушка очень спешит. Он тронул ее за локоть.

Девушка остановилась, дружелюбно улыбнулась Баранчуку:

— Вам что-нибудь нужно?

— Вы не скажете, откуда летают спецрейсы?

— Налево за угол, пройдете с километр, там кругом склады и арка такая — весы для машин. Что вам там надо? Какую организацию?

— Мне самолет нужен, — невесело улыбнулся Эдуард. — Такой, чтоб летел до Октябрьского.

Она тоже посмотрела на его куртку.

— А-а, все понятно, из отпуска, трассовик… — улыбнулась девушка, — Деньги, наверно, кончились… Одолжить?

— Да что вы! — возмутился он. — Деньги есть.

— Так я вам и поверила. Судя по куртке, в отпуск, еще летом, наверно, уходили.

— Точно, — соврал он.

— Вам позавидуешь: отпуска по три, по четыре месяца. Так дать денег на билет? Потом пришлете…

— Спасибо. Не надо. На ближайшие три дня все равно нет билетов, — он полуопределенно указал в ту сторону, где должны были формироваться спецрейсы. — А там у меня знакомые, отправят, как из пушки.

— Ну смотрите. Если понадобится, я до девяти утра в окне справок. Счастливо добраться до трассы.

— Спасибо! Всего вам хорошего.

Он еще постоял, глядя ей вслед, даже залюбовался: фигурка, точеные ножки, тонкие чулки, туфельки — аккуратная, стройная, очень симпатичная девушка. Добрая — вот что главное. Доброту Баранчук ценил превыше многих других черт, свойственных человеку.

«А эти двое испугались, — думал он по дороге к весам. — Наверно, решили, что бичую, деньги буду просить. Ну дела! Видно, и на Севере раз на раз не приходится — всякие люди бывают…»

Он поежился и прибавил шагу.

«А девушка эта из справочного — молодчина. Теперь точно улечу — она талисман. Если буду еще в этих краях, надо бы ей что-нибудь приятное сделать. Цветы или что-нибудь такое».


А теперь одну минуту, читатель. Отойдем в сторонку. Эта девушка покинула наш рассказ и уже не вернется, поэтому ждать не надо. Просто надо сказать, что Баранчуку через год довелось побывать в этом аэропорту. Первое, что он сделал, так это пошел к справочному окну, но там сидела другая девушка, тоже хорошая, но не та. По описанию Баранчука она индентифицировала образ с реальной личностью: да, работала такая, но два месяца назад уволилась.

— А где она сейчас работает?

— Не знаю… Она иногда заходит. По старой памяти, с девчонками поболтать.

Эдуард сунул в окошко руку и поставил перед девушкой небольшой флакон французских духов.

— Если вам нетрудно, когда она в следующий раз появится…

— Будет сделано. А… что передать?

— Передайте ей… большой привет.

Девушка понимающе улыбнулась:

— От кого?

— Это неважно. Она сразу поймет, — скупо улыбнулся Эдуард Никитович — Спасибо. До свиданья.

Он уже отошел на несколько шагов, но вернулся. Девушка смотрела на него с интересом.

— А… как ее зовут?

— Кого? — не поняла «справка», морща носик от напряжённого мышления.

— Ну… о ком мы сейчас говорили.

— Света Журавлева.

— Вот-вот, — подхватил он, — действительно… Большой привет Свете Журавлевой.


Эта девушка действительно сыграла роль талисмана. Он нашел грузоотправителя, а тот послал его к пилотам. Дальше — больше: пилоты оказались москвичами, более того, по выговору признали сразу в нем москвича.

— До Октябрьского?! — сказали хором они оба — и первый, и второй. — Доставим в лучшем виде. Вот только замерзнешь ты, мы не герметизированы, мы — грузовики.

Но в целях доставки «в лучшем виде» они ему подарили ватник, забытый грузчиками, который он с удовольствием и напялил поверх «отпускной» куртки.

— Держи хвост пистолетом, земляк! — сказали они ему в грузовом отсеке и пошли заводиться. — Четыре часа — и мы на месте.

— Точно! — бодро ответил он и залег на мороженые оленьи туши, которые и были грузом этого «лайнера».

Его вместе с тушами немного потрясло на ВПП — взлетно-посадочной полосе, но вскоре они оторвались, и самолет круто пошел вверх. Он сразу понял разницу между пассажирским аэропланом и грузовым — чем выше, тем холоднее.

Лежал он на этих деревянных розовых тушах и думал о том, что два дня назад он и предположить не мог, какую штуку с ним выкинет эта самая судьба. А ведь могло быть и иначе, если по справедливости: и сейчас еще работал бы в такси.


Зимой сюда можно добраться только на самолете. Удивленному взору человека, впервые прибывающего в эти места и ожидающего увидеть редкие огни северного аэродрома, предстает неожиданная по своему размаху картина: из-под плоскости ринувшегося к земле самолета выплывают гроздья огней обжитого и вовсе не тихого края — символ прогресса и созидания.

Ты, слегка взволнованный и смущенный отсталостью своих представлений, уже готовый и к другим неожиданностям, спускаешься с трапа и проходишь насквозь через небольшое, но основательное здание аэровокзала. За ним на «площади» в белесой полутемноте северного утра тебя встречает неумолкающий гул моторов самых разнообразных машин. Тут и КрАЗы и МАЗы, и «Магирусы», и «Уралы», и «уазики» начальства с непременными антеннами всегда включенных на прием раций. Все это скопище техники стоит вперемешку: машины — не люди, субординации нет. Но моторы работают… Холодно!

— Не так уж и холодно… — сказал пилотам Баранчук, спустившись по трапу и не попадая зубом на зуб. — А говорили, Север, Север…

— Ничего, еще почувствуешь, — заверили они его.

А первый добавил:

— Разомнись, попрыгай да беги в вокзал, а то вон какой синий.

— Эт-то от т-туш, — пробормотал Эдик, прыгая и разминаясь, — они ж-же… м-мороженые.

— Мы же говорили, — сказал второй. — Все претензии — к небесной канцелярии.

— Н-ничего. Спасибо. Г-главное, я на месте.

Эдуард хотел было вернуть ватник, но они его остановили укоряющим жестом.

— Бери, бери — не соболя.

Он сердечно попрощался с экипажем и бегом ринулся к зданию аэропорта. Там было почти пустынно, но зато хорошо натоплено. И работал буфет. Эдуард съел кусок холодной курицы, запил ее двумя стаканами обжигающего кофе с молоком и почувствовал себя готовым к новым свершениям.

Баранчук вышел из аэровокзала, бросил пустой зеленый рюкзак на утоптанный хрусткий снег и принялся ждать попутной машины: от аэропорта до поселка было довольно далеко.

Поначалу он холода не чувствовал, но первое впечатление оказалось обманчивым. Через пару минут задубели щеки, а модные ботинки «на рыбьем меху» вскорости стали тверже самой твердой кирзы.

Неподалеку стояли два молодых, окутанных паром дыхания бывалых бородача в унтах и полушубках. Стояли, видимо, не ощущая мороза, да еще и курили. Баранчук подошел к ним в надежде что-нибудь выяснить.

— Парни, как добраться до треста? — спросил он у них.

Ребята переглянулись, а один из них, видимо тот, что постарше, сказал:

— Вань, спроси у него — до какого треста?

— Тебе до какого треста? — спросил Ваня.

— Мне?

— Тебе.

— А что их здесь… два?

— Ну два не два, а десяток точно наберется…

Эдуард задумался, поеживаясь и стуча ботинком о ботинок, попеременно меняя ногу.

«Эх, надо было у этого с путевкой спросить, какой трест», — огорчился Эдик.

Бородачи молча изучали своего эклектически одетого ровесника.

— На работу, что ли, устраиваешься? — спросил один из них, не выпуская папиросы, примерзшей к губе.

— Устраиваюсь, — подтвердил Эдуард.

— А профессия есть у тебя?

— Шофер.

— Вань, как ты думаешь, где шофера нужны?

— Везде, — отвечал покладистый Ваня.

— А где лучше платят?

— Известно где, на трассе.

Бородач, тот, что был чуть-чуть старше, оценивающе примерился взглядом к Эдику.

— Парень ты вроде крепкий… Какой класс?

— Первый.

— Вань, у него первый. Как ты думаешь, куда ему с первым-то податься?

— В АТТ, куда же еще, — сказал Ваня. — Там его на трассу живо определят.

— А что такое это «атэтэ»? — спросил Баранчук.

— Автотранспортный трест.

— Как же до него добраться?

— Проще простого, — сказали они ему, — Походи по машинам, увидишь на дверце «АТТ» — садись да и поезжай.

Но искать ему не пришлось. Из предрассветной мглы, сияя огнями ослепительных фар и широченных окон, выплыл ярко-бордовый «Икарус» с белеющей по борту надписью «Для авиапассажиров». Во лбу трафарет «Аэропорт — Октябрьский», почти как в Москве.

«Цивилизация», — подумал Баранчук, подхватив рюкзак и устремляясь за небольшой группой по-зимнему хмуро спешащих людей.

Этот АТТ он нашел не сразу. Да и немудрено: в лабиринте вагончиков, жилых «бочек», строений барачного типа автотранспортный трест мало чем отличался от подобных трестов и управлений: одноэтажка в почти сплошь одноэтажном поселке.

К удивлению Баранчука, вопросами приема на работу занимался сам управляющий. Кадровик и разговаривать не стал, сразу послал его к начальству. Позже Баранчук понял, в чем дело. Трест был недавно создан, и поэтому одновременно с приемом на работу происходило формирование рабочих подразделений, комплектовались производственные звенья, происходила расстановка сил.

Управляющий молча листал трудовую книжку Эдика, время от времени исподлобья поглядывая наприбывшего с Большой земли.

— Баранчук Эдуард Никитович… — наконец как про себя произнес он. — Пятьдесят шестого года рождения… шофер первого класса… Так?

— Так, — подтвердил Эдуард, ожидая самого худшего — вопроса о статье.

— Статья… — задумчиво продолжал управляющий, человек лет тридцати пяти, не больше. — Пункт «недоверие»… Значит, выгнали. А почему не доверяли?

— В такси мало кому доверяют… — отважился Баранчук на правду.

— Из-за чего выгнали?

Эдик на секунду задумался, а потом с горечью махнул рукой.

— Пломбу с таксометра сорвал — хотел обмануть государство, но не вышло. Ну да если на работу возьмете, я здесь что-нибудь украду.

Управляющий с интересом посмотрел на такого откровенного посетителя. Углами губ едва приметно улыбнулся, но тут же погасил улыбку. Вид у него был невыспавшийся, издерганный и усталый.

— Такси… — задумчиво произнес он, — легковушки… Тяжелые машины водить не приходилось, конечно?

Теперь усмехнулся Баранчук:

— Отчего же… Бронетранспортеры.

— Ого! В армии, надо полагать?

— В армии…

Управляющий нажал один из клавишей селектора — новейшего, модернового.

«Ничего себе, — подумал Эдуард, — барак бараком, а техника — будь здоров».

— Николай Петрович, — сказал в микрофон управляющий, — сейчас к вам зайдет Баранчук. Водитель… Оформляйте.

— Куда? — спросил репродуктор.

— Куда хотите, по своему усмотрению. Водители везде нужны. Хотя нет, — постойте… Пошлите его в сто тридцать первую, к Стародубцеву — у него большой недокомплект.

Управляющий отпустил клавишу, повернулся к Баранчуку:

— Будете работать в одной из лучших мехколонн. Там начальником Виктор Васильевич Стародубцев. В прошлом военный и бывших военных любит. Сам просил по возможности посылать ему ребят из армии. Ко мне вопросы есть?

— Нет.

Управляющий помедлил, потер висок.

— Тогда у меня вопрос… Работать намерен?

— Намерен.

— Сезон? Два? Работа тяжелая…

— Там видно будет…

— Прямоту ценю. Выпиваешь?

— Раньше за собой не замечал.

— У нас на трассе сухой закон. Разумеется, исключая праздники. Будешь стараться — заработаешь много.

— Меня деньги не волнуют.

— Всех волнуют, — отрезал управляющий. — Бесплатно никто не работает. А здесь Север, условия тяжелые, все начинаем с ноля, потому-то и заработки побольше, чем на Большой земле. Раза в два-три… Конечно, не за красивые глаза. Пахать надо. У меня все.

Пока в отделе кадров Баранчук писал заявление, кадровик тоже успел выступить в роли то ли Макаренко, то ли Сухомлинского. На статью, сказал он, что увековечена в трудовой книжке, смотреть не будем — прояви себя сам и тогда — почет и уважение. С Севера народ возвращается орденоносцами. Жить надо заботами коллектива, а коллектив только-только складывается. Трест — новый, вновь организованный в условиях Крайнего Севера. До этого было всего лишь ATК — автотранспортная колонна. Родился этот трест прямо с пылу с жару, прямо здесь, в Октябрьском. Народ прибывает в основном молодой, вероятно хороший, но, увы, больше незнакомый. Это вам не другие известные управления и тресты, которые существуют давно, и люди там, считай, друг другу братья. Там и рекорды, там и достижения, там и победители. В одном — известная на весь Союз бригада такого-то, в другом — известная на весь Север бригада такого-то. Их деды, мол, чуть ли не Николаевскую дорогу строили.

Так что, Эдуард-свет-Никитович, тебе все пути открыты, с твоим-то первым классом. Тут и о бригадирстве подумать можно, тем более — бывший воин. А бригады хорошие нужны. Крепкие. Боеспособные. Как говорится, линейные высокого темпа. Вот такие пироги!

И еще сказал ему кадровик, почти повторив слова управляющего, дескать, все условия, начиная от производственных и бытовых и кончая метеорологическими, — тяжелые. Заработки тоже тяжелые, но хорошие. Впрочем, по труду. Она хоть здесь и малая земля, но работа большая, видная всей стране, настоящая мужская работа.

После всех этих наставлений Эдуарду Никитовичу пожали руку, сказали: «Ни пуха ни пера, товарищ Баранчук». И проводили. Взглядом. До двери.


И вот стоит он, товарищ Баранчук, на вертолетной площадке автотреста и уже испытывает некоторые неудобства от сорокаградусного мороза. Укрывается товарищ Баранчук локтем от садящейся «вертушки», которая, как всегда при посадке, соорудила маленькую пургу. И полетит он не куда-нибудь, а в трассовый поселок, не имеющий официального названия, не обозначенный ни в одном географическом атласе, но обладающий одной-единственной улицей.

Не далее, как сегодня, поселят товарища Баранчука в «бочку» или вагончик, где уже живут хорошие люди. А завтра получит и наденет на себя Эдуард Никитович вполне приличную робу с прекрасным научным названием «костюм для работы в сложных метеорологических условиях», и приступит он к трудовой деятельности путем совмещения бешено вращающихся колес МАЗа с добротно сработанным зимником, то есть с лежневкой — дорогой из бревен. Эта пора и станет для товарища Баранчука основным этапом в его молодой, но уже серьезной биографии бывалого человека.

Но об этом он пока ничего не знает.

…Что уж там произошло, Эдуард не понял, но вертолет, подчиняясь чьему-то приказу, по дороге изменил маршрут и приземлился совсем не там, где было нужно Баранчуку. Он сверху увидел примерно то, что и должен был увидеть: плоские крыши вагончиков, антенну радиостанции, машины. Но это был близнецовый поселок пятьдесят седьмой колонны, о чем и сообщил ему первый пилот, совершив немудреную и очень быструю посадку.

— Станция «Дерзай», кому надо вылезай, — сказал он Эдику, — дальше поезд не идет…

— А куда вы теперь полетите? — спросил Баранчук.

— Обратно, — улыбнулся пилот. — У меня ресурс полетного времени кончается.

— А как же мне до сто тридцать первой теперь добраться? На своих двоих?

— На своих далековато будет, — сказал пилот. — Во-он, видишь? Там лежневка, кто-нибудь да поедет, Ежели ты, парень, везучий.

Он оказался везучим. Не прошло и пяти минут, как из поселка вынырнул пассажирский пятиместный «уазик» и стал поворачивать в ту сторону, куда и нужно было Баранчуку. Эдуард вскинул руку, но машина поначалу проскочила мимо него. Он огорченно вздохнул.

«Наверно, начальство, — подумал Баранчук. — Такие вряд ли подсадят».

Но «уазик» затормозил и даже дал задний ход. Дверца распахнулась с правой стороны, и навстречу бегущему Баранчуку выглянул смуглый темноволосый человек, по всей вероятности высокого роста, в полушубке, в унтах, по виду — обычный трассовик, лет тридцати пяти, улыбчивый, симпатичный. Он и окликнул Баранчука:

— Куда, молодой человек?

— До сто тридцать первой довезете?

— Садись.

Эдик забрался на заднее сиденье и сел так, чтобы видеть дорогу в просвете между водителем и смуглым. Очень интересовала его дорога.

Смуглый человек полуобернулся к пассажиру.

— А зачем тебе в сто тридцать первую, если не секрет? — спросил он дружелюбно.

— На работу, — коротко ответил Эдик.

— Водитель?

— Водитель…

— Нужная профессия, — кивнул смуглый.

В мозгу Баранчука вдруг мелькнуло смутное предположение.

— А вы… не начальник сто тридцать первой? Не Стародубцев, случаем?

Смуглый рассмеялся:

— Нет. Случаем, не Стародубцев. Можем познакомиться. Меня зовут Трубников Алексей Иванович.

— Баранчук, — пожал протянутую крепкую руку Баранчук. — Эдуард Никитович.

— Впервые в наших краях, Эдуард Никитович? — сдерживая улыбку, спросил Трубников.

— Можно сказать, первый день.

— Ну и какие впечатления?

— Мало пока впечатлений. Вроде нравится.

— Еще понравится. Тот, кто попадает на эту дорогу, отсюда уже не уходит. Чем-то он держит, этот Север… колдовством каким-то.

И как бы в подтверждение этих слов и сама дорога, и окружающая ее природа чем-то изменились.

Редкий перелесок, еще как-то радовавший глаз, внезапно кончился, и впереди открылось пространство, упирающееся в красное, замутненное, по-зимнему маленькое и болезненное солнечное око. Оно, это пространство, время от времени вздымало химерические белые смерчи, раскручивающиеся произвольно там и тут и угасающие непонятно отчего. Безрадостное и призрачное, лишенное малейшей надежды на присутствие человеческого жилья, оно порождало ощущение бесприютности и тоскливой затерянности в этом холодном мире, где нет никого и ничего.

Они какое-то время ехали молча, потому что, как показалось Эдику, сколько здесь ни езди, а все равно не привыкнешь.

— Вот оно — «русское поле», — произнес наконец Алексей Иванович.

Баранчуку показалось, что он ослышался.

— Как вы сказали?

— Я говорю: «русское поле», — улыбнулся Трубников. — Так это место в шутку шофера называют. Народный юмор.

— Да-а, — подтвердил пожилой водитель, доселе не проронивший ни слова (заодно он включил передний мост). — Если уж скажут, так в точку.

Уже приближались ранние северные сумерки. Холодный воздух сгустился, призрачно-фиолетовый свет растекался по серому насту, объединяя в один тусклый монолит низкое небо и земную поверхность.

— Останови, Григорьич, — попросил водителя Трубников, — что-то ноги затекли, надо бы размяться немного, считай, с шести утра колесим.

Но ни остановиться, ни тем более немного размяться им не пришлось. Зимник вдруг превратился в бешеную петляющую ленту с глубокой и рыхлой колеей.

Водитель Григорьич снова включил ведущий передний мост, заодно переключился на низшую передачу и так заработал баранкой, что шапка чуть не свалилась с головы. Двигатель натужно ревел, их швыряло, из стороны в сторону, иной раз чуть не заваливало набок, и только истинное мастерство водителя в сочетании с интуицией или, если хотите, нюхом на лучший вариант проезда яростно и, казалось бы, безрассудно вели взбесившийся «уазик» под сень Полярной звезды.

Остановиться — означало прочно сесть. По крайней мере, так казалось Баранчуку. И когда дорога стала чуть-чуть поспокойнее, Эдик в сдержанных, но профессионально кратких словах, с восхищенным одобрением высказался о манере вождения Григорьича.

Тот в ответ лишь безразлично хмыкнул и почти с повседневным равнодушием произнес:

— Это, брат, веники. Это ты еще не видел настоящей дороги. Вот перевернулись бы разок-другой, тогда да… А здесь что?

Трубников утвердительно и одобряюще кивнул.

«Кто же он такой? — подумал Баранчук о хозяине добротного, обшитого грубой ковровой дорожкой „уазика“. — На начальника не похож. Председатель колхоза? Вполне может быть… Сейчас в кино то и дело показывают молодых современных председателей, ушедших в глубинку».

Но не суждено было в этот раз Эдику Баранчуку узнать, что подкидывает его к месту будущей работы секретарь районного комитета партии Алексей Иванович Трубников, смуглый человек высокого роста, по виду — обычный трассовик, умный, энергичный руководитель, совершающий обычную, будничную и очень утомительную поездку по одному из самых нелегких участков трассы.

Впрочем, размышления Эдуарда были прерваны вскорости самым грубым образом, потому что зимник снова стал выкидывать фортеля. Дорога снова превратилась в бешено петляющую ленту, пытающуюся безуспешно вырваться из-под цепких, повышенной проходимости баллонов «уазика», но тот держался за нее всеми четырьмя колесами и двумя ведущими мостами и неукротимо стремился вперед и только вперед…

Так они и мчались без страха и упрека, пока счастливая дорожная судьба и провидение не вынесли их к немногочисленным, но приветливым и ярким в кромешной тьме огням жилгородка сто тридцать первой механизированной колонны, успешно руководимой строгим начальником товарищем Стародубцевым.

А назавтра Эдуард Баранчук, отстажировавшись всего лишь полдня, приступил к совершенно самостоятельной работе. В самом непродолжительном времени он проявил себя настолько, что начальник колонны совершенно заслуженно перевел его на новую машину, на которой Эдуард и подавно стал творить чудеса, ставя рекорд за рекордом, намного перекрывая сменное задание.

Он очень быстро вышел в число самых передовых водителей, и это несомненно грело его душу. У него были настоящие товарищи, и он им отвечал безусловно верным дружеским расположением. В конце концов появилась женщина, которая пусть пока и не вошла в его жизнь, но которой он тайно симпатизировал и несомненно чувствовал ее приязнь по отношению к себе…

Короче, все было бы хорошо и жизнь бы радовала Эдуарда Никитовича Баранчука и доставляла ему полное удовлетворение, если бы не «проклятое прошлое», висящее как дамоклов меч над всяким его достижением, над каждой его удачей.


Когда Полина вышла из зала суда, в глазах у нее было темно. Темно по-настоящему. В метро показалось, что люстры светят гораздо слабее. Она даже машинально удивилась: дескать, что это с электричеством стало?

Но все, что происходило сейчас в ее душе, никак не отражалось на внешности: спокойное лицо уверенной в себе девушки, привычно возвращающейся домой после трудового дня — чуть уставшая, невозмутимая, внешне равнодушная, типичная москвичка… Спуститесь в метрополитен — увидите таких тысячи, особенно в часы «пик».

Внутри же ее колотило, трясло мелкой дрожью. Ведь еще неделя — и она жена… рецидивиста. На суде вскрылись и другие «подвиги» ее жениха. Но больше всего ее огорчало то, что она сама — сама! — не смогла разглядеть за внешней респектабельностью, за показной добротой, за, казалось бы, искренним отношением к себе душу с двойным дном, черное, притворившееся на время белым. А ведь она считала, что разбирается в жизни, та ее не баловала и пряниками кормила далеко не всегда; Полина с детства привыкла во всем помогать матери — и по хозяйству, и в воспитании двух младших сестренок, даже в вечернюю школу пришлось перейти, чтоб увеличить семейный бюджет.

Было еще одно обстоятельство, которое ее угнетало. Родственники и друзья их семьи получили открытки с приглашением на свадьбу — жених заказал кабинет в ресторане «Прага», даже не кабинет — банкетный зал на шестьдесят человек. Матери потом пришлось всех обзванивать и придумывать всякую всячину, но разве скроешь такое… Позор!

На работе у нее тоже каким-то образом стало все известно. И хотя в коллективе ее любили и относились к Полине с заслуженной теплотой и дружелюбием, все же нашлись и такие, что за спиной перешептывались и косились на нее, — кто сожалея, а кто и с ухмылкой.

Полина долго не раздумывала. На работе подала заявление об уходе по собственному желанию. Ее отпускать не хотели и заставили отработать положенное по закону — полагали, что одумается. Она не одумалась.

При расчете денег оказалось довольно много: последняя зарплата и компенсация за отпуск. Себе оставила только на билет — остальное отдала матери.

К тому времени пришел вызов, организованный подругой, а это означало, что по прибытии к новому месту работы Полине полагались «подъемные», так что ближайшее будущее ее беспокоило не особенно.

Нервы тоже поулеглись, и только сегодня, в суде, она еще раз пережила это потрясение, хотя многое из того, что она услышала собственными ушами, ей еще раньше стало известно от адвоката.

Впрочем, это была ее собственная идея — пойти в суд на последнее заседание. Такую уж она себе придумала казнь. Да и увидеть его хотелось. В последний раз…

С матерью и сестренками Полина попрощалась загодя. Билет был в кармане, а чемодан уже лежал в автоматической камере хранения на вокзале. Туда она и направлялась, ввергая свою судьбу в крутой, но желаемый поворот.

Так и попала Полина на Север. Первое время работала в той же колонне, что и подруга, а потом ее перевели в подразделение Стародубцева.


Пашу в колонне прозвали Амазонкой. Конечно, тут не обошлось без острого язычка интеллигентного водителя Иорданова. Правда, следует заметить, что прозвище прилепилось к девушке далеко не случайно: очень скоро проявилась ее таксистская сущность, стала лихачить не хуже Баранчука. А может быть, именно поэтому? Впрочем, не будем гадать, потому что Север есть Север, а водители здесь не самые безобидные в мире.

Но если говорить о главном, то самой заветной мечтой Пашки-амазонки было перейти на линейную машину, иными словами, на самосвал.

Однако Виктор Васильевич Стародубцев, будучи человеком военным, а значит, и достаточно опытным, не без веских оснований полагал, что тяжелую работу должны делать люди сильные не только духом, но и физически. И если к первой категории Пашу еще можно было причислить, то уж ко второй — дудки: даже рабочий костюм, выданный ей как бы на вырост, не делал Пашу-амазонку атлетом.

Паша писала одно заявление за другим, но Стародубцев рвал их в той же последовательности, в какой они к нему поступали.

Потом начальнику колонны эта бумажная волокита надоела, и он пригрозил Паше, что снимет ее с машины вообще и отправит в столовую «под начало Кобры, то бишь посудомойки Дуси». Пашка не поверила и написала еще одно заявление.

Стародубцев надел очки, прочел замусоленную четвертушку бумаги. Затем встал, ни слова не говоря, вышел из-за стола и навис над Пашкой, словно утес над домиком рыбака. Она же, бесстрашно задрав голову, ела колючими, широко открытыми глазами грозное начальство.

— Ну? — сказал Стародубцев.

— Ну? — сказала Пашка.

И тут с неожиданным для своего возраста проворством грузный начальник сунул руку в Пашкин карман.

— Что вы делаете?! — в ужасе закричала Паша, не соображая, в чем дело.

— Изымаю государственное имущество, — пропыхтел Виктор Васильевич, извлекая из кармана полушубка ключ зажигания на длинной цепочке.

Очень довольный собой, он прошелся по шикарному зеленому паласу, невесть как попавшему сюда, вновь остановился перед Пашкой и, сдерживая нотку добродушия в суровом голосе, процедил сквозь усы, явно ее пугая:

— Доигралась?

Пашка побелела.

— Не имеете права!

Стародубцев нахмурился.

— Имею! Ступай на кухню. И все дела.

И тут Пашка рассвирепела.

— Вы… вы знаете, кто вы?

— Кто? — преувеличенно внимательно склонил крупную голову начальник. — Кто я?

— Вы… вы… — задыхалась Пашка. — Вы — бюрократ! И этот… тиран! Вот!!! Вы только давкой и берете, только и знаете, что давить шоферов… А я знаете кто?

— А ты кто? — поинтересовался Стародубцев.

— А я, — с достоинством выдохнула Паша, — я вам не кто-нибудь. Я — водитель-профессионал! Какое вы имеете право посылать меня на кухню?!

— Ничего, — миролюбиво протянул Стародубцев. — Люди везде нужны, будешь профессионалом-подметалой. Незаменимых у нас не бывает.

— Отдайте ключ! — со сдержанной яростью, очень тихо произнесла Пашка, почти не разжимая губ.

Виктор Васильевич, словно уставший конь, горестно вдохнул и выдохнул воздух.

— Недельки через две. Если Кобра… тьфу ты, пропасть! Если Дуся даст хорошую характеристику.

Пашка задумалась.

— Я сейчас пойду к машине и заведу двигатель напрямую, знаете, как это делается?

Начальник колонны язвительно усмехнулся:

— А я по рации вызову инспектора Савельева. Знаешь нашего участкового? И отдам тебя под суд. И все дела.

— У меня путевка есть, подписанная вами, — еще пыталась исправить положение Паша.

Стародубцев пренебрежительно пошевелил пальцами неподалеку от обвисшего уса.

— Порви ее, — сказал он. — И вообще покинь мой кабинет, пока я в хорошем расположении.

«Кабинет», — это было сказано громко, но Паше все же пришлось покинуть то помещение, которое начальник колонны величал кабинетом.

На кухню под начало тети Дуси она не пошла, а весь день проходила за Стародубцевым по его воеводским владениям, которые, надо сказать, занимали не один гектар лесотундры или тайги, что для нашего повествования особого экологического значения не имеет, поскольку там встречается и то, и другое. Особое значение в данном случае имело то, что хозяйство Стародубцева было достаточно большим.

Гоняясь за Стародубцевым, Паша один раз даже заплакала, но начальник колонны пререканий не любил и к трудовой дисциплине в условиях, приравненных к Крайнему Северу, впрочем, как и в других условиях, относился очень серьезно.

В этот день «трассовый чай» на трассу подан не был. Пашка конечно же могла бы завести двигатель без ключа, «напрямую», как говорят водители-профессионалы. Но начальник колонны, покинув свой «кабинет» вслед за Пашкой-амазонкой, ничуть не опасаясь урона своего авторитета, самолично отвернул краник двигателя кунга-«зилка» и слил из радиатора всю имевшуюся в наличии воду. Конечно, можно было бы залить в радиатор другую воду, но жест начальника был достаточно серьезным, чтобы можно было ему противостоять, не ожидая серьезных последствий.

Водители, возвращающиеся из дневной смены, встречая по дороге Пашу, не доставившую «трассовый чай», кто с улыбкой, а кто и серьезно спрашивали, почему она загубила такую хорошую традицию, на что Паша недобро стреляла глазами и никому никакого ответа не давала.

В конце концов ей встретился Баранчук.

— Привет, землячка, — буркнул он на ходу и хотел уже было пройти, но что-то его остановило.

Остановилась и Паша. Баранчук глянул на неё с деланной неприветливостью.

— Чего глаза красные? — спросил он.

Тут она совершенно по-детски зашмыгала носом и разревелась второй раз за сегодняшний день.

— Начальник ваш… у-у-у-…. клю-у-учи отобрал… как у девчонки какой….

Баранчук едко усмехнулся, хотя, как и большинство мужчин, не переносил женского плача.

— Какие ключи? — спросил он с участием. — От квартиры, в которой деньги лежат?

— При чем здесь ква-а-ртира?! — ревела Пашка, заливаясь слезами. — От ЗИ-И-ИЛа ключи, от моего…

— А за что?

— Я-а… к нему-у… приставала, чтобы он меня на трассовый са-а-мосвал перевел… а он совсем отобрал… И еще велел к тете Дусе идти…

Баранчук знал характер своего начальника, его мягкий нрав. Однако сердце Эдика от такой несправедливости дрогнуло, а желание быть добрым и сильным нахлынуло исподволь.

— Не беда, — сказал он. — Хочешь, я тебе свой МАЗ отдам?

Глаза у Пашки высохли.

— Как… отдашь?

Баранчук снисходительно улыбнулся изумленной девушке:

— Очень просто. Пошли.

Они двинулись к автопарку. На площадке снова было почти свободно: вторая смена укатила на трассу, лишь стоял у снежного бруствера МАЗ Баранчука да двое водителей, подсвечивая себе переноской, возились под капотом «Татры». Двигатель МАЗа ворчал на малых оборотах.

— Ты когда-нибудь за рулем этого «лайнера» сидела? — спросил Эдуард невзначай.

Девушка на секунду-другую замешкалась с ответом.

— Нет… — едва слышно, но все-таки честно выдохнула она. — А что?

Баранчук спокойно кивнул:

— Да так, ничего. Не волнуйся… — ровным голосом сказал он. — Ты же, как и все мы, водитель-профессионал, а значит, должна сесть за руль любой машины и тут же ехать.

— Конечно, — закивала она, хотя и с тревогой во взоре.

Он распахнул перед ней водительскую дверцу.

— Садись.

— А ты?

— И я.

Он обошел вокруг и сел на место пассажира. Пашка последовала его примеру и довольно ловко забралась в кабину, несмотря на небольшой свой рост и мешковатый полушубок. Маленькими ладошками она уцепилась за руль и подвигала ногами, примериваясь к педалям — достанет ли. Ну до педали сцепления она еще кое-как доставала, до педали тормоза — хуже, а до акселератора — дудки. Тогда она поискала рычаг регулировки сиденья, но там, где она его искала, рычага не оказалось. Пашка вновь с тревогой посмотрела на Эдика. Но Баранчук сидел, спокойно глядя в лобовое стекло, с видом опытного, но доброжелательного инструктора, не замечающего нервной суетливости ученика, тем самым давая ему прийти в себя и без эмоций приступить к делу. Пашка все еще нервно ерзала.

— Я так ехать не могу, — наконец сумрачно сказала она.

Эдуард двумя движениями помог ей, и таким образом все уладилось. Она еще помедлила какое-то время и снова нерешительно посмотрела на шеф-пилота. Но Баранчук безразлично глядел в лобовое стекло, не выказывая никаких признаков давать советы либо еще как-то участвовать в этом зауряднейшем деле.

— Ехать? — спросила Пашка.

— Ехай, — неожиданно для себя произнес Баранчук.

Он и сам удивился своей лексике, но тут же нашел ее корни. Еще в бытность свою учеником, когда он учился «на водителя», был у него инструктор Николай Ефимыч — пожилой, нет, даже старый человек, помнящий времена еще «фордов» и АМО. Так вот, этот Николай Ефимыч, за все время обучения ни разу не крикнул на Эдика, ни разу грубого слова ему не сказал, хотя среди других инструкторов были такие, что брали только криком. Просто у Николая Ефимыча была своя метода. Если Эдик делал что-нибудь неверно, ну, там, создавал «аварийную обстановку» или был близок к ней, Николай Ефимыч нажимал свою, спаренную с водительской педаль тормоза: машина останавливалась, мотор, естественно, глох, а инструктор, уставившись вперед, не произносил ни единого слова. Эдик тупо глядел на инструктора, ожидая дальнейших указаний.

— Ехай, — говорил в таких случаях Николай Ефимыч, и Эдик, пристыженный, но благодарный, поворачивал ключ зажигания.

…Читающий эту страницу, прости за небольшое отступление. А хочешь, скажи спасибо. Но ты должен узнать, что все сказанное выше — бесспорная правда. Более того, Николай Ефимыч — лицо не вымышленное, а такое же реальное, как ты или я, вплоть до имени-отчества, потому что автор этих строк в свое время сам обучался у старого инструктора и благодарен ему за искусство вождения ничуть не меньше, чем Эдуард Баранчук.

…Тем временем Паша выжала педаль сцепления, включила первую скорость, и МАЗ, набирая обороты и поливая сильными фарами утрамбованный снег, медленно двинулся прочь с автомобильной площадки.

За шлагбаумом, делящим на две неравные части островок цивилизации и дикую природу, они повернули налево и покатили по лежневке, ведущей к карьеру. Разговор в кабине по своему характеру велся незначительный и лапидарный, потому что внимание Паши было приковано к управлению тяжелой машиной, а Баранчук зорко и незаметно — так ему казалось — следил за тем, как девушка справляется с делом. Впрочем, вскоре стало заметно, что осваивается она довольно успешно. Говорили они примерно так:

— А почему твоя машина оказалась свободной? — спрашивала Паша на легком прямом участке дороги.

— Сменщик заболел, — отвечал Баранчук.

— Заболел?

— Заболел.

— И серьезно?

— Очень серьезно.

Некоторое время они молчали. Скорость была, конечно, не такой, к какой привык прославленный ас Баранчук, но, с другой стороны, сейчас в нем расцветал талант инструктора, и Эдуард прекрасно понимал, что такими маленькими женскими ручками удержать МАЗ в русле лежневки не так уж и легко.

Далеко впереди показались фары встречной машины, и Эдик решился на первый добрый совет.

— Я полагаю, — сказал он возможно мягче, — ты знаешь, что такое «карман»?

— Да, это такой аппендикс, куда прячутся от встречной машины. Чтоб разойтись.

Издевки он не почувствовал.

— Верно. Сейчас такой и будет. Не пропусти.

Она впервые за все время этого рейса скосила на него глаза, ну, может быть, на долю секунды.

— Зачем? Ты же не заезжаешь. Здесь говорят, что тебе всегда уступают первому…

— То — мне, а то — тебе.

Определенно талант инструктора покидал Эдуарда с той же скоростью, с какой они приближались к «карману».

— И свет не забудь переключить, — почти процедил он с металлическими нотками в голосе. — Как принято — три раза.

Их машина уже приближалась к «карману», а скорость Пашка не сбросила и, видимо, сбрасывать не думала. Баранчук на нее внимательно глянул и неожиданно для себя рявкнул:

— А ну, в «карман»! Кому говорю!

Она повернула в боковой недлинный отросток, лежневки, затормозила и трижды переключила свет. Встречный водитель издалека ответил тем же, дескать, понял, иду не останавливаясь, благодарю за любезность.

Пашка повернула к разгневанному инструктору вовсе не обиженное, а даже сияющее лицо и весело произнесла:

— А вы грубиян, Эдуард Баранчук!

Он слегка оттаял.

— Лучше бы сказала спасибо за мою доброту, — проворчал требовательный, но принципиальный инструктор. — Стажер должен быть тихим, исполнительным, и покладистым. Знаешь, как в старину сапожник подмастерье учил?

— Как?

— Дратвой, — с напускной суровостью произнес инструктор. — По одному месту.

Пашка плохо представляла себе, что такое дратва, но конечный смысл подобного обучения был ей ясен.

— Бить женщину, — сказала она, и в ее голосе прозвучала нравоучительная нотка, — недостойно настоящего мужчины. Ты ведь настоящий мужчина, Баранчук?

— Я-то настоящий, — ничуть не сомневаясь, подтвердил Эдик, — потому-то при случае и навешаю.

Пока они так препирались, встречный МАЗ приблизился настолько, что его хозяину в свете фар, переключенных на ближний свет, предстало потрясающее зрелище: Пашка за рулем баранчуковского МАЗа, а сам Баранчук — на пассажирском сиденье. Изумленный водитель, приоткрыв рот, даже слегка притормозил, намереваясь выяснить причину столь необычного явления, но, видимо, передумал и отправился дальше по своим шоферским делам, размышляя о необычности открытого им феномена.

— Позор, да и только, — с сочувствием произнесла Пашка.

— Ехай, — сказал Баранчук.

И снова в огромных колесах автомобиля, взметая снежную пыль, закрутилась маленькая пурга. Лежневка этой ночью всеми возможными цветами искрилась и полыхала, словно кто-то расколотил на ней в мелкие брызги несметное количество новогодних игрушек. Она сама бросалась под скаты МАЗа праздничной лентой и, дав полюбоваться собой, снова погружалась в темноту и холодную бесприютность долгой ночи, будто желая скрыть в ней только что возникшее волшебство и очарование. Но это на время… Потому что через четверть часа появились фары другой машины, и лежневка одаривала уже другого водителя причудливостью и праздничным блеском своего невесть откуда появившегося великолепия.

Лежневка…

Знаешь ли ты, что такое лежневка, читатель?

Нет-нет, пожалуйста, если не знаешь, то не нужно гадать и пожимать плечами, ища отгадку в корне «лежать». Это верно, но только отчасти.

Лежневка — это движение.

Лежневка — это скорость.

Лежневка — это яростно ревущие, пролетающие вихрем машины с грунтом для строящейся здесь железной дороги.

Лежневка — это прогресс.

Но… давай на минуту-другую отвлечемся от романтики, так пленяющей разгулявшееся воображение автора, и поговорим о грубой прозе жизни.

Итак, с чего бы начать?

Ну-у… скажем, с обыкновенного, известного всем, даже детям, слова «сезон».

Сезон…

Сезон — это сезон. У нас это слово, по вполне понятным причинам, ассоциируется иной раз с прилагательным «бархатный», напоминая о черноморских песчаных и галечных пляжах, где можно встретить прекрасную незнакомку. Или загорелого мужественного незнакомца с квадратными плечами и таким же подбородком. Кому — что…

Это — отпускной сезон…

Есть сезон сбора винограда. Или, скажем, других овощей.

В Индии, говорят, есть сезон дождей.

У охотников есть открытие своего сезона, и тогда в лесу на каждого одинокого зайца приходится по шесть спаренных стволов самого различного калибра.

У модниц… нет-нет, не будем выделять эту касту. Скажем так, у женщин и мужчин есть сезон ношения той или иной модной одежды.

Словом, сезонов много. Поговорим лучше о нашем сезоне… Наш сезон особенный, потому что это — другой, совершенно другой сезон. Он состоит из трескучих морозов и штормовых ветров, ветров таких, где каждый лишний метр в секунду приравнивается к одному градусу мороза. И заметь, не вверх, а вниз. И не по какому-то там Фаренгейту, а по Цельсию.

Но зато этот сезон обладает счастливым свойством наглухо сковывать реки и небольшие болота, по площади равные Бельгии, Швейцарии и графству Люксембург, вместе взятым.

Это — хороший сезон.

Это — нужный сезон. Потому что благодаря ему можно построить лежневку — дорогу из бревен, и тогда здесь пройдут и люди, и машины, и тяжелая техника, и оборудование.

Однако, возвращаясь к прозе жизни, к той прозе жизни, где нет романтически искрящегося снега, а есть леденящий норд-ост, бревна, цифры и километры, следует сказать о еще одной особенности нашего сезона. Вернее, не об особенности, а, скорее, об идентичности его с другими: он преходящ, как и все иные сезоны, как и все на свете.

Вместе с нашим сезоном, точнее, с концом нашего распрекрасного сезона, кончится и лежневка. Дорогая государству лежневка. В прямом смысле. Так вот: эти деньги вместе с затраченным трудом, вместе с бревнами и скобами безвозвратно ухнут в болото, лишь только весна-красавица ступит своей лилейной ножкой на пробившийся из-под снега ягель.

И считай, что не было лежневки — буль-буль. Но она все-таки была и выполнила свою задачу, потому что неподалеку от того места, где она была, монолитом высится насыпь, на ней лежат рельсы, по рельсам грохочут поезда — с людьми, с грузами, и прочим, и прочим…

А теперь вернемся к романтике, читатель. Автор все же уверен, что в жизни место ей есть.

Итак, на чем мы остановились?

…Сверкающая драгоценными камнями дорога привела их к месту, залитому огнями прожекторов.

Это был карьер.

Паша довольно сносно вошла под стрелу, вернее, в радиус ее поворота, и, выскочив из кабины, рукой показала экскаваторщику, дескать, давай сыпь, не мешкай. Однако машинист экскаватора замешкался, поскольку это был Валера, а номер баранчуковского МАЗа 00–13 он знал. Баранчук из кабины дипломатично не вышел, хотя ему до смерти хотелось посмотреть на изумленную физиономию приятеля.

Валера сегодня работал вторую смену подряд, поскольку к его сменщику всего на один день прилетела жена. Бывает такое на трассе, хотя и редко. Валера ожидал увидеть за рулем этой холеной машины, естественно, сменщика Эдуарда, ну, на худой конец, другого водителя, по крайней мере мужского пола…

Он убрал обороты и, высунувшись из кабины, что есть мочи заорал вниз:

— Эй, Амазонка, это ты, что ли?

— Я! — закричала Пашка, сложив ладони рупором. — А тебе что, не нравится?

— Мне-то что! — вопил Валерка, весело сверкая фиксой в свете прожекторов. — А вот Баранчук тебе завтра задаст трепку! И не тебе одной — Стародубцеву тоже!

Пашка, стараясь перекричать шум двигателя, неожиданно дала петуха:

— За что?

Валерка от души захохотал.

— Ему — за то, что дал тебе Эдькину машину, а тебе — за то, что села за руль! Поняла?

— Поняла! Давай нагружай!

— Одна минута! Не успеешь и глазом моргнуть!

Валера бросился за рычаги, и содержимое первого ковша глухо бухнуло в кузов самосвала, сотрясая его. Работал он, как всегда, виртуозно.

Может быть, Паша и успела моргнуть пару раз, но в считанные минуты МАЗ был нагружен, как говорится, «с походом». Амазонка махнула на прощание веселому экскаваторщику, тот ответил широченной с металлическим блеском улыбкой, и Паша, подражая манере хозяина автомобиля, попыталась с шиком запрыгнуть в кабину, однако сорвалась и, покосившись на хохочущего Валеру, полезла за руль как все люди.

— Что он тебе сказал? — спросил Баранчук, когда они выехали из карьера на трассу.

Паша улыбнулась:

— Сказал, что ты мне навешаешь за то, что я взяла твою машину.

— А-а-а… — протянул Эдик.

— И Стародубцеву тоже от тебя попадет, он так и сказал, что ты ему задашь трепку.

Баранчук удивился:

— А ему-то за что?

— За то, что он разрешил твою машину взять.

— Ну-у-у… — протянул Баранчук.

Впереди встречный самосвал трижды переключил свет, и Паша пошла не останавливаясь, так же переключив свет три раза. Проезжая мимо «кармана», они увидели тот самый МАЗ, что встретился им первым. На этот раз водитель не выказал никакого удивления, а, наоборот, приветственно помахал и улыбнулся. Они тоже ему махнули и двинули дальше.

— Я думаю, — вздохнул Эдик, — что Стародубцев сам мне завтра навешает.

— Почему?

— Почему-почему… Сегодня полколонны знает, кого я стажирую, а завтра вся колонна будет знать. И все дела, как говорит один наш знакомый.

Пашка немного подумала, а потом упрямо замотала челкой, выбившейся из-под ушанки.

— Нет, — твердо заявила она.

— Что — нет?

— Не тронет он тебя.

— Это почему же? — удивился в свою очередь Эдуард.

— Очень просто. Ты его от простоя спас. Если бы мы не выехали на трассу, стояла бы эта машина, так ведь?

Эдик глянул на Пашку как-то по-новому, внимательно.

— Верно, — сказал он, дивясь женской изворотливой, но весьма логичной прозорливости. — Дед на это, пожалуй, клюнет… Век живи — век учись. Тебя дипломатии где учили?

Пашка вопрос пропустила мимо ушей.

— Он тебе еще руку пожмет, — уверенно продолжала она, — и долго будет ее трясти.

— Ну, это маловероятно…

— Вероятно, — отрезала Пашка. — А ты его попросишь перевести меня на трассу. Попросишь?

Баранчук задумался. Он видел, что Паша справляется с машиной и все более входит во вкус. Но это был первый рейс, а таких за смену надо сделать не менее двадцати. Эдик не сомневался в том, что на шестой-седьмой ходке она сломается. Ну на восьмой, ну пусть на двенадцатой, но всю смену до конца она не выдержит, это ясно. Поэтому он не ответил прямо на ее вопрос, хотя уже твердо знал, что ни за что не попросит Стародубцева о переводе на линейную машину этой свихнувшейся фанатички.

— Так попросишь или нет? — упрямо повторила Пашка.

— Там видно будет… — уклончиво ответил он.

Они уже подъезжали к насыпи, к довольно крутому на нее въезду.

— Тут дай газу побольше, — решился он на второй совет. — Машина сейчас тяжелая…

— Сама бы догадалась, — сказала Пашка. — Видела, как ты взлетаешь.

Подражая инструктору, она резко прибавила оборотов, и МАЗ вылетел на гребень. У места ссыпки он показал ей, как пользоваться механизмом подъемника. С этим она тоже быстро освоилась.

— А теперь чуть продвинь и резко тормозни.

— Зачем?

Он нахмурился, кожа на скулах натянулась.

— Сейчас сядешь на мое место…

— Эдичка, все поняла, не надо, — скороговоркой выпалила она и быстро включила первую скорость.

От этого «Эдички» что-то в нем шевельнулось, что-то ранее неизвестное, но по ощущению — теплое и уютное. Он слегка откашлялся. А потом, возможно мягче, но не более мягко, чем умел, сказал ей, не поворачивая головы:

— Это для того, чтобы грунт, оставшийся в кузове, тоже съехал. Он иногда прилипает или примораживается, а может, присыхает, кто его знает…

Пашка согласно закивала, изображая покорность, солидарность, короче, полное единством начальством.

— Может, еще продвинуть? — спросила она.

— Можно, — кивнул Баранчук.

Она еще раз продвинула машину, и, надо полагать, весь остаточный грунт полностью покинул кузов их автомобиля. Вот только Баранчук не сказал ей, что нужно иной раз выходить на мороз и подчищать этот грунт вручную — лопатой…

Когда они проезжали отросток дороги, ведущий к поселку, Пашка вкрадчивым голосом спросила:

— Тебя домой отвезти?

Он удивился:

— В Москву?

Она рассмеялась притворным девичьим смехом, изображая, как ей весело от блещущей остроумием шутки.

— Да нет же, — сказала Пашка, подавив приступ судорожного веселья. — В поселок, баиньки…

— Это мне-то баиньки? — усмехнулся он. — Ты бы мне еще колыбельную спела… Как у тебя с голосом?

— Звонкий, — сказала Паша.

— Вот и пой, — кивнул он. — А я послушаю.

Каково же было его удивление, когда она в самом деле запела! Это была незнакомая ему, но явно колыбельная песня. А голос у Паши был вовсе не звонкий, но мягкий и глубокий, хотя и не сильный. Она спела всего несколько фраз, видимо один куплет, и умолкла.

— А дальше? — спросил Баранчук.

Пашка вздохнула:

— Дальше я не помню. Мне эту колыбельную еще бабушка пела, когда я маленькой была…

— Ну да, сейчас ты большая, — кивнул Баранчук.

Впереди, судя по огням, показалась встречная «Татра». Паша повернула в ближайший «карман». Затормозив, повернулась к Баранчуку вполоборота. Он расценил этот жест по-своему, но непривычная робость сковала его. Надо сказать, что в данном конкретном случае эта самая робость поступила совершенно правильно, потому что Пашка повернулась к нему совсем не за тем, зачем иногда поворачиваются к нам привлекательные девушки. Эдуард исходил из личных ощущений, а они неожиданно вызвали в нем чувство протеста, и из одной крайности он шарахнулся в другую.

— Чего уставилась? — с шоферской непринужденностью спросил он, небрежно откидываясь на сиденье.

И тут Паша чуть ли не с материнским участием наклонилась к Баранчуку.

— Ты сегодня и вправду не будешь ложиться? — прошептала она, округляя глаза.

Эдик тупо уставился на девушку:

— Куда?

— Спать.

— Спать?

— Ну да. Тебе же завтра в первую смену…

Наконец до него дошло.

— Ты что, меня пожалела? — спросил он, как ему показалось, в ироничном ключе. — Так вот, ты должна знать, что мне доводилось пахать и по полторы смены, и по две, а однажды я за рулем тридцать восемь часов просидел. Правда, это было там еще, на Большой земле. Так вот!

Он с неудовольствием подумал о том, что не в меру расхвастался, и плотно сжал губы.

— Значит, ты всю смену будешь ездить со мной? — сияя, заключила она.

— Само собой…

Пашка проглотила улыбку, серьезно посмотрела на Баранчука, потом отвернулась, немигающим взглядом уставясь в щиток приборов, и тихо, но твердо произнесла:

— Знаешь, Эдуард, я тебе очень благодарна…

— Да брось ты, здесь таких слов не знают.

Она повторила, печатая каждый слог:

— Я тебе очень благодарна. И вообще… и если когда-нибудь… то есть, если тебе…

Он перебил ее:

— «Татра» уже прошла. Ехай.

Она вырулила из «кармана», и они снова помчались по лежневке в сторону карьера.

— Почему ты говоришь «ехай»?

— А чего стоять?

— Почему ты говоришь «ехай», а не «поезжай», например, или, как Гагарин, — «поехали»?

Он улыбнулся прежней своей улыбкой, той, «довоенной», — мальчишеской и открытой.

— Так говорил мой инструктор, старый водитель. Ты не у него, случаем, училась? Николай Ефимычем зовут…

— Нет. У нас был молодой — пижонистый такой, шумный… Тихие улицы любил, где движение поменьше.

— Э-э, да разве это ученье?! Нас Николай Ефимыч чуть ли не со второго занятия — на Садовое кольцо. Да еще в часы «пик»… Глянешь, а рядом с твоей дверцей КрАЗ топит, колесо выше головы —жутко. Так к нему и тянет, руль сам влево поворачивается. Тут Николай Ефимыч по своему тормозу — р-раз: ты и заглох, а что делать, ну все из головы выскочило. А Николай Ефимыч сидит себе спокойно, в лобовое уставится, будто там что-то новое появиться может, и — ни слова. Сзади сигналят, конечно, хотя и запрещено. Тут он и скажет всего одно словечко: «Ехай». Вот так и учил…

— Здорово!

Впереди трижды мигнули, кто-то уступал дорогу.

— Что-то я разболтался сегодня…

— Да что ты! Я словно дома побывала… Расскажи еще про Николая Ефимовича.

Баранчук помолчал немного, как это и приличествует уважающему себя рассказчику, а потом начал:

— Мы это позже узнали, один моторист рассказал, тоже старый. Оказывается, наш Николай Ефимович всю войну от начала до конца на одной машине прошел, так в Берлин на ней и въехал, на своей трехтонке — ЗИС-пять, может, знаешь…

— Видела, — кивнула Паша.

Они стояли «в кармане», пропуская встречный «Магирус».

— Нас с тобой тогда еще не было… — сказала Пашка.

— Зато сейчас мы есть, — пробурчал инструктор. — Ехай.

Она улыбнулась.

Пашка-амазонка не сломалась ни на восьмом, ни на десятом, ни даже на двенадцатом рейсе. На предложение Баранчука поменяться местами ответила таким истошным отказом, как будто у малого дитя отбирали любимую игрушку.

К концу смены было сделано семнадцать ходок. После этого Эдик соскочил на насыпь, открыл Пашкину дверцу и просто передвинул ее на свое место.

— Домой — это не работа, — без обиды объяснил он ей.

В своей манере он запрыгнул в кабину и погнал МАЗ в поселок. Пашка сидела, закрыв глаза и безвольно опустив руки, пальцы у нее мелко подрагивали, но в темноте кабины Эдуард этого не видел.

— Ну что, хочешь еще на трассовый самосвал? — как бы между прочим спросил Баранчук.

— Хочу, — сонно пролепетала Пашка.

— Да-а-а… — только-то и сказал он.

Примерно через полчаса Баранчук привез бездыханное тело Пашки к женскому вагончику, извлек ее из кабины и поставил на крыльцо, не поднимаясь на ступеньки. Но лишь только он ее отпустил, как стала заваливаться набок, и ему пришлось ухватить ее за воротник полушубка. Так он и ввел девушку в комнату и попытался снять с нее полушубок.

— Я сама, — сказала Пашка, не открывая глаз.

Минут пять она расстегивала верхнюю пуговицу, но та никак не давалась. Тогда Эдик, не обращая внимания на легкие стенания, стянул с нее овчину и уложил на кровать. Подумал и снял валенки, поставив их сушиться на горячую трубу теплотрассы. От порога он полюбовался делом своих рук и с сознанием исполненного долга вышел вон.

Через две минуты МАЗ Баранчука, подняв снежную тучу, тормознул у крыльца конторы. Пнув носком валенка дверь, Эдуард вошел в «кабинет» Стародубцева.

— Знаю, знаю, — с места в карьер загремел Виктор Васильевич. — Стажера себе нашел — делать нечего!

— Здравствуйте, — вежливо сказал Баранчук.

— Девица на трассе! Стыд и срам! Ведь, не дай бог, начальство пронюхает, куда мне глаза девать?! Посадить за руль такой машины — кого? — пигалицу!

— Она сделала семнадцать рейсов — я к рулю не прикасался.

Стародубцев глянул на своего водителя поверх очков:

— Сколько?

— Семнадцать. Доброе утро, Виктор Васильевич.

— А? Здорово, здорово… Семнадцать, говоришь?

— Семнадцать. А теперь умножьте семнадцать на количество кубов и получите результат.

— Что я тебе, Коперник или этот… Джордано Бруно? — проворчал Стародубцев.

«Хорошо бы тебя самого сжечь на костре», — подумал Эдик, но вслух произнес:

— Она отличный водитель, Виктор Васильевич.

— Ну и что же теперь делать? На линейную машину переводить? Никогда этого не будет!

— Нет, на трассу действительно не надо…

— А чего же ты хочешь? — едко удивился Стародубцев.

— Отдайте ей ключи.

Начальник колонны поморщился, словно в зуб вступило.

— Я уже и приказ подписал, — сказал он задумавшись.

Баранчук психанул.

— Какой приказ?! — рявкнул он. — У вас и машинистки-то нет.

— Мысленный приказ — отрезал Стародубцев.

— А-а… Ну все равно, отдали бы вы ей ключи, где ж это видано: водителя в уборщицы переводить…

— Защитник! — проворчал он и полез в карман полушубка, висящего на стене. — На! Отдашь сам…

Баранчук взял ключи на длинной цепочке и уж было пошел к двери, когда начальник его остановил:

— Эдуард…

— Что?

— Ты куда? Спать?

Эдик ухмыльнулся самым откровенным образом: он знал, что волновало сердце его начальника.

— Да вы что, Виктор Васильевич! Сейчас заправлюсь сам, заправлю «коня» и — на трассу.

Стародубцев удовлетворенно кивнул:

— Ну и ладно. Только это… «топи» поаккуратнее. И все дела.

Баранчук поехал, заправил МАЗ, потом заскочил в «ресторан „У Кобры“» и на ходу перехватил три порции макарон с олениной. По дороге на трассу остановился на минуту у знакомого вагончика, поднялся на крыльцо и, постучав, вошел.

Пашка спала в той же позе, в какой он ее оставил, лишь только рот приоткрыла — спала тихо, ни звука, ни движения. Он даже испугался, не случилось ли чего. Но, присмотревшись, все же увидел, что едва заметное волнение свитера наблюдается.

Эдуард взял табурет, ступая на цыпочках, поставил его в изголовье, положил сверху Пашкину шапку, а в нее — ключи. Эта придумка его даже слегка позабавила. Так же неслышно он удалился, хотя кто бы мог разбудить хрупкую девушку, впервые севшую за руль тяжелого МАЗа и сделавшую в ночных условиях семнадцать безупречных рейсов? Даже сводный духовой оркестр архангела Гавриила вряд ли разбудил бы сейчас Пашку…


А Виктор Васильевич Стародубцев в это время, яростно размахивая руками, диктовал радиосводку в штаб строительства.

Радист Володя Орлов, преобразуя слова начальника в писк морзянки, предавал все это гласности с помощью радиостанции.

Шофер дядя Ваня-манси выезжал в настоящий момент из карьера на МАЗе…

А его молодой друг — интеллигентный водитель Валентин Иорданов — въезжал туда же на «Татре».

В это же время кладовщица Венера отпускала сухие продукты, предназначенные для приготовления обеда, Ко… э-э, тете Дусе, под ватником которой изысканной белизной сиял рабочий халат.

И наконец, как говорят, об эту же пору Эдуард Никитович Баранчук покидал пределы поселка, собираясь повернуть налево — на лежневку. Он был несколько темен лицом и даже слегка красноглаз, но это не мешало ему ощущать достаточный прилив бодрости. И конечно, он не мог знать, что примерно через пару часов его догонит более скорый «на ногу» кунг и, отчаянно сигналя, заставит остановиться. Из кабины кунга выскочит существо, по внешнему виду неизвестно какого пола, и, прихрамывая, помчится к нему с термосом специально заваренного крепчайшего чая в одной руке и с пакетом бутербродов — в другой…

В это же самое время, но, как ни странно, на несколько часов позже, так как разница между, часовыми поясами все-таки есть, в далекой от этих мест столичной редакции жизнь раскручивалась по привычной спирали.

Это была редакция газеты, поэтому ее сотрудники приходили на работу вовремя — газета есть газета. Не и здесь не обходилось без исключений: их делали для особо одаренных творческих личностей, чьи заслуга перед газетой были несомненны, а перо несравненно. Впрочем, таких было немного. Но они имели право работать дома, разумеется с пользой для своей родной редакции.

Виктор Смирницкий — молодой, но подающий надежды специальный корреспондент — в это утро пришел на работу позже всех. В принципе он мог вообще сегодня не приходить: на нем висел рядовой, обычный очерк, который он закончил вчера, а срок сдачи наступал лишь завтра. Но он любил свою работу, был журналистом до мозга костей, кое-кто ему даже пророчил писательское будущее, а главное, он уже и сам чувствовал на своем загривке легкое дыхание фортуны.

Он был приятен в общении, но не распылялся на пустяковые встречи и бездарные разговоры; был добр и улыбчив, но по-журналистски цепок; был принципиален, хотя и допускал такую жизненную ситуацию, где есть место компромиссу.

Виктор Смирницкий был строен, высок, широкоплеч, короче — спортивен. Он был светловолос, но в рыжинку, голубоглаз — до невозможности установить точный колер, усат, но в разумных пределах. Читатель может пропустить этот абзац, ибо что такое внешность в сравнении с внутренним миром?!

Виктор Смирницкий вошел в лифт и поднялся на пятый этаж. В коридоре он снял пальто, перекинул его через руку и оказался в грубом черном свитере толстой вязки.

Когда он входил в секретариат, его чуть не сшибла Мэри — художница из отдела оформления. Рыдая, она промчалась мимо, распространяя слабый запах французских духов.

— Что это с ней? — спросил Смирницкий, поздоровавшись со всеми за руку.

— Да плашка[6] у нее не пошла во вчерашнем номере, — ответил зам секретаря. — Шеф снял.

— Чуть не убила, — сказал Смирницкий.

— Такая убьет, — подтвердил зам отсека[7]. — Я ей говорю: шеф снял, а она говорит: нет, вы; я ей говорю: абстракция, а она говорит: современно; я ей говорю: газета, а она говорит: паршивая многотиражка. Ну что ты скажешь?

Виктор слез со стола и пошел к шкафу. Он был спецкором при главном редакторе, но держался со всеми ровно, дружелюбно и по-товарищески. А спецкор при главном редакторе — не просто корреспондент, а «перо», пользующееся особым доверием.

— Не бери в голову, старик, — сказал он, возвращаясь. — Женские слезы — не слезы. Другое дело, когда мужчина плачет. Подумаешь, плашка…

— Тоже верно, — вздохнул зам секретаря. — У меня однажды подвал сняли, так я хоть бы слово сказал.

Виктор открыл кейс, достал оттуда несколько листков и положил на стол.

— Сдаю.

— Как всегда, нормально?

— Думаю, да.

— Ну и тащил бы сразу в машбюро, чего это нам мудрить?..

— Лучше прочти, мало ли что.

Это был не то чтобы реверансов сторону секретариата, но подчеркнутое соблюдение редакционного этикета. Зам ответственного секретаря подобную деликатность оценил.

— Тогда я прямо сейчас прочту. Кстати, в буфете хорошие сигареты появились. Хочешь, сходи.

— Дело.

Смирницкий вышел из секретариата, но отправился не в буфет, а в отдел писем, который находился этажом ниже.

Виктор в отличие от некоторых своих старших собратьев по перу, умеющих придумывать тему, а потом выкачивать из нее все, полагал, что настоящая главная тема — Тема с большой буквы — может прийти, только из жизни. Не надо ее придумывать, потому что, как бы она ни была разработана, как бы мастерски ни написана, все равно из публикации будут выпирать эстетичность и мастерство, а сама жизнь окажется на втором плане.

У него была своя идея: Тема может прийти к нему вместе с посетителем, или, что более вероятно, в обыкновенном почтовом конверте, украшенном обыкновенными почтовыми штемпелями.

Вот почему Виктор Смирницкий направлялся сейчас в отдел писем. Он давно уже попросил учетчицу поступающей корреспонденции Аллочку отбирать для него самое интересное. И на этот раз в его кармане лежала традиционная шоколадка, поскольку Аллочке было всего девятнадцать лет.

Раньше он еще спрашивал, есть ли что-нибудь для него, но сейчас Аллочка просто протянула ему несколько писем, а он положил «Аленушку» рядом с учетными карточками. Конечно, это была не взятка, это был знак внимания: причем следует заметить, что Аллочка терпеть не могла любой шоколад, в том числе и «Аленушку», но к знакам внимания Виктора Смирницкого относилась с большим пиететом.

Виктор взял письма, они понимающе улыбнулись друг другу, и он направился в угол к огромному кожаному креслу, неизвестно как сохранившемуся в этой модерновой, приспособленной для плодотворной работы комнате. Кресло было реликвией. Поговаривали, что еще шесть или семь главных редакторов назад оно стояло в этом же кабинете.

Виктор уселся поудобнее, положил пачку писем на широкий подлокотник и принялся за чтение. Некоторые он просто проглядывал, некоторые читал внимательно и до конца. И вот, наконец, осталось одно-единственное, видимо, Аллочка не случайно положила его последним. Смирницкий сразу почувствовал: что-то есть. Нет, даже не что-то — просто есть, есть безусловно, безоговорочно… Неужели — Тема?

Он быстро поднялся и подошел к столу учетчицы.

— Аллочка, эти я возвращаю, а это запишите за, мной.

— Хорошо, Виктор Михайлович. Что-нибудь интересное?

Он задумчиво постучал листками по ладони левой руки.

— Кажется, да…

Она улыбнулась и снова порозовела.

— Я так и знала, что именно это вы и выберете.

Он улыбнулся ей в ответ:

— Большое спасибо. — И пошутил: — Гонорар пополам, разумеется, в случае удачи… Что ж, пойду проситься в командировку.

Аллочка как-то странно на него посмотрела:

— Виктор Михайлович, а разве вы не заметили, что… письмо анонимное?

Смирницкий чуть не подпрыгнул.

— Как?!

— Там ни адреса, ни фамилии, только инициалы… — тихим голосом произнесла учетчица и так приподняла худенькие плечи, словно в этом была виновата она.

Виктор взглянул на конверт — ничего, заглянул в конец письма — только инициалы. Тогда он пробежал письмо снова, надеясь найти зацепку, и… кажется, нашел. Под сильной настольной лампой он медленно поворачивал конверт, читая штемпели. Один из них, тот, который ему был нужен, оказался слабо пропечатанным…

— Ни у кого нет лупы?

Пожилая сотрудница Калерия Ивановна протянула ему свои очки с толстыми стеклами:

— Это получше любой лупы будет.

Он снова устроился под лампой и сразу же все прочел.

Аллочка все еще чувствовала себя неловко.

— Виктор Михайлович, — сказала она, — а может быть, и анонимное пригодится. Ведь пишут же статьи по анонимным письмам, я сама читала…

— Недостоверно, — нахмурился Смирницкий. — Анонимное письмо можно написать себе самому и самому же на него ответить. Дешевый прием. Настоящий материал всегда требует настоящей основы. Люди должны где-то жить, работать, короче — должны быть конкретны.

Да-а, не случайно этот корреспондент был специальным при главной редакции…

Виктор вернул очки Калерии Ивановне и уже от дверей по-дружески подмигнул учетчице писем:

— И все-таки большое спасибо, Аллочка. Мне кажется, можно найти этого анонима. Так даже интереснее…

В секретариате его ждали.

— Прочел, — сказал зам ответственного секретаря. — По-моему, блеск. Уже отдал на машинку, ни одной запятой не поправил. Ну как, доволен?

— Конечно, — скромно кивнул Смирницкий. — Спасибо.

Он повертел в руке несколько страничек.

— Ким, у тебя время есть?

— Для тебя — всегда. А что?

Смирницкий протянул письмо:

— Прочти, пожалуйста.

— Давай.

Пока зам ответственного секретаря читал, Виктор взял со стола пачку сигарет, щелкнул зажигалкой и со вкусом затянулся.

Ким закончил чтение и поднял голову.

— Что скажешь? — спросил Смирницкий.

— Интересно. Очень интересно, но…

— Но?

— …но ведь это — анонимка.

Виктор усмехнулся с оттенком горечи.

— А я на радостях поначалу этого и не заметил, думал — золотую рыбку поймал.

— Жаль, — сказал Ким. — Очень жаль…

— А теперь смотри сюда…

Виктор встал за спиной коллеги и указательным пальцем ткнул в какую-то строчку текста, а потом в штемпель на внешней стороне конверта.

— Что же из этого следует? — сначала не понял Ким.

— А то, что если инициалы верны, то-о-о…

— Думаешь найти?

— Уверен на девяносто девять.

Зам отсека развел руками, выражая таким образом свое восхищение.

— Ну, отец, если это получится, ты в порядке. Считай, что премия Союза журналистов у тебя в кармане.

— Да бог с ней, с премией, — отмахнулся Смирницкий. — Тьфу, тьфу, тьфу… Материал бы сделать.

— Сделаешь, — убежденно тряхнул головой Ким. — Если найдешь — сделаешь. Верь моему глазу!

— Глазу, — широко улыбнувшись, протянул специальный корреспондент. — Твоими бы устами…

— Не надо! — шутливо перебил Ким, загораживаясь двумя ладонями. — Сам знаю, что пить. Ты лучше иди к шефу. Расскажи и покажи то, что мне, — загорится, как спичка…

Но шеф не загорелся, его пришлось убеждать. Достаточно молодой для поста главного редактора — пятьдесят только через два года, — он сам был опытным журналистом, да и сейчас еще, несмотря на загруженность, иной раз позволял себе выкроить время и блеснуть былым мастерством. Но в основном он занимался тем, чем и обязан заниматься главный редактор, — держал в руках рычаги творческих, административных и, это может показаться странным, хозяйственных сил редакции. И еще был политиком. И еще — дипломатом. Нет, что ни говори, главным редакторам не позавидуешь…

Этот главный редактор, конечно, видел всю перспективность темы, предложенной Смирницким, но в связи с отсутствием адресата тема повисла в воздухе.

— Шеф, — горячился Виктор, — но вы поймите; это же как дважды два. Посмотрите на карту…

Смирницкий подошел к огромной карте страны.

— Вот здесь, здесь и здесь… Совершенно ясно! У меня, например, это никаких сомнений не вызывает.

Главный редактор смотрел на карту, но думал о другом. Он в душе давно уже понял, что игра стоит свеч, даже если результат будет отрицательным. Рисковать надо. Но… ему не хотелось в ближайшее время отпускать Смирницкого в командировку — ни на север, ни на юг, никуда. Тому была своя причина, весьма благородного свойства, и обреталась она в этической, а точнее, в нравственной сфере… Но об этом потом.

— Вот эти точки на карте. Вы меня слышите, шеф?

— Да, да… Но так, Виктор Михайлович, вы можете проехать полстраны. Причем с многочисленными остановками. Не накладно ли для газеты?

— Для нашей-то?! Вы лучше подумайте, шеф, сколько читателей привлечет к нам этот материал. Это же будет целая гора писем. Поток…

— А если все-таки не найдете адресата?

Смирницкий на секунду задумался.

— Ну, тогда пропадай мое честное имя! Сделаю материал по анонимке. Да еще оттуда что-нибудь привезу — репортажик, зарисовочку… Пару информашек по телефону передам. В общем, не пропадут редакционные денежки. Не волнуйтесь.

— Честно говоря, Виктор Михайлович, вы меня не убедили. Все-таки эта затея попахивает авантюризмом.

Смирницкий прошелся по кабинету, лицо его стало непроницаемым, губы жестко сомкнулись.

— Знаете что, шеф? Мне действительно не нужна командировка. Я могу поехать и на свои. Дайте мне отпуск.

«Ну вот, — подумал главный редактор, — я сделал все, что мог. Не хотелось, да придется…» Он нажал клавишу селектора.

— Марья Ивановна? Сейчас к вам зайдет Смирницкий. Выпишите ему, пожалуйста, командировку.

Селектор ответил сухим прокуренным голосом:

— Куда, Евгений Матвеевич?

— Куда? — главный редактор искоса глянул на Смирницкого. — Это он сам вам скажет.

— А на сколько?

— На сколько, тоже скажет. Во всяком случае, проставьте ему «самолет» и «купе». Спасибо. Все.

Главный редактор отключил переговорное устройство, вышел из-за стола и поспешил к стенному шкафу.

— Я сейчас еду, в ЦК на совещание, Виктор Михайлович, — сказал он, надевая пальто. — Командировку подпишите у любого зама. Вы когда летите?

Смирницкий неопределенно поднял брови:

— Если удастся, то сегодня.

— К чему такая спешка?

— Загорелось, шеф.

— Ну что ж, желаю удачи.

— Спасибо.

Эта их встреча закончилась рукопожатием.

В коридоре он встретил Кима.

— Ну как? — спросил тот.

— Ажур.

— Что я говорил?!

— Не скажи. Пришлось потрудиться. Еле-еле уломал.

Они сердечно распрощались, и Виктор поспешил на четвертый этаж, к Марье Ивановне.

— Если что, звони, — крикнул ему вслед Ким. — Или телеграфируй. Достанем отсюда.

— Спасибо!

Пока Марья Ивановна, как обычно ворча «не сидится им на месте, все прыгают», выписывала ему командировочное удостоверение и ордер на получение денег, он изучил расписание самолетов.

Потом он помчался по привычному кругу. Завизировал у первого зама документы. Получил в бухгалтерии деньги. Взял у заведующего редакцией бронь на самолет. В машбюро на всякий случай запасся бумагой. Заглянул к стенографисткам, и сказал, что «конечно, вряд ли», но вполне возможно «возникнет необходимость» и он тогда их потревожит по межгороду.

На улице он облегченно вздохнул и решил, что возьмет билет прямо в аэропорту.

«Была зима, но в воздухе стояла сырость…» — вспомнил он стихи молодого поэта, приходившего к ним в редакцию. Сейчас был конец марта, и сырость в воздухе «стояла». Более того, моросил мелкий дождь, и грязные сугробы ноздревато осунулись. На углу уличный термометр показывал плюс один. Небо было рваным, асфальт мокрым, а настроение прекрасным.

Дома он выбрал одежду потеплее, уложил все необходимое в небольшой «походный» чемоданчик, собрался с мыслями и подошел к телефону.

На пятом гудке щелкнуло.

— Алло.

— Будьте добры Ольгу Николаевну.

— Одну минуту.

Прошло три минуты, и писклявый обиженный женский голос сообщил, что Ольга Николаевна обедает:

— Что-нибудь передать?

— Передайте ей — приятного аппетита. Я позвоню позже.

Он еще раз оглядел комнату, подошел к письменному столу, погладил пишущую машинку. Поискал футляр, но не нашел его и накрыл машинку сложенным пледом. В стопке документов, различных пропусков и удостоверений на глаза ему попались водительские права.

«Чуть не забыл…» — подумал Виктор и усмехнулся, вспомнив, как дважды они ему действительно пригодились — в Средней Азии и в городе Темрюк Краснодарского края. Нет, три. Еще в Тюмени, когда он временно пристал к автопробегу.

Был еще один предмет, который сопутствовал ему в его поездках по стране, так называемый железнодорожный тройник — обычный ключ, ключ-трехгранник и отвертка в сборе. Вещь незаменимая для открытия дверей в нерабочий тамбур и для перехода из вагона в вагон.

Он повертел в руках тройник — подарок одного знакомого начальника поезда — и положил его на место: поездов в этой командировке не предвиделось.

Смирницкий снова набрал тот же номер. И опять в ответ жалобно пропищали:

— Ольги Николаевны еще нет, она обедает… Это вы звонили?

— Да.

— Я ходила в столовую и передала то, что вы просили…

— Спасибо. Что же она вам ответила?

— Вот как вы сейчас, тоже «спасибо»… Я вас узнала по голосу, мне сказали, что у меня абсолютный слух…

— Вы, вероятно, новая лаборантка? — догадался он и мельком взглянул на часы.

— Правильно. А как вы узнали?

— У меня абсолютный нюх.

— Как интересно…

Может быть, еще что-нибудь передать Ольге Николаевне?

— Передайте ей, пожалуйста, если вас, конечно, не затруднит, что кисель на десерт — лучшее средство от бессонницы.

— Любой? Любой кисель или какой-то определенный?

Он закатил глаза и тяжко вздохнул.

— Лучше всего из еловых иголок. Если есть чем — запишите.

— Ничего, я запомню. До свиданья.

«Взорвет эта девушка лабораторию, если, конечно, там есть чему взрываться…» — подумалось ему.

Он положил трубку на рычаг, и с этого момента началась командировка. Виктор собрался, сконцентрировался и стал действовать быстро и решительно. Он посмотрел на часы и произвел мысленные расчеты на ближайшее время. Затем надел пальто и шапку, погасил свет и у входной двери символически на несколько секунд присел на чемоданчик.

Дежурная редакционная машина, любезно предложенная первым замом, уже стояла у подъезда. Водитель был незнакомый. Виктор сел, поздоровался и попросил отвезти его в Домодедово. Они тронулись, и по характерному звуку шин Смирницкий понял, на каких скатах они едут. Это было не обычное шипение, а какое-то жужжание с цокотом.

— Резина шипованная? — спросил он у шофера.

— Точно.

— Что ж не снимете? Асфальт чистый, снега нет…

— Еще выпадет.

Это были единственные слова, которыми они обменялись за всю неблизкую дорогу. В начале командировки, в ее преддверии, то есть по дороге в аэропорт, Виктор любил мысленно прокрутить два-три аспекта своих действий. Этим он сейчас и занимался, поскольку плана командировки, как некоторые другие журналисты, никогда не составлял.

В порту народу было видимо-невидимо — как он понял, результат двух- или трехдневной нелетной погоды. У касс колыхались и гудели толпы людей, пробиться было невозможно.

Смирницкий мгновенно оценил ситуацию и проработал варианты. Первый — дежурный начальник смены, но дверь наверняка заперта, ясное дело, прячется. Второй — сменный начальник порта, это надо зафиксировать и подумать, тут смотря кто. Третий — милиция, газетчиков иногда выручает. Четвертый…

Мимо, пробираясь сквозь толпу, носильщик катил тележку.

— Дружище, какая сегодня смена? — спросил Смирницкий.

— Третья вроде…

«Ну вот и все, — облегченно вздохнул спецкор. — В депутатскую комнату».

Там его действительно знали и встретили очень тепло. На ближайший рейс он уже не успевал, заканчивалась посадка. Следующий шел через два тридцать, и это его вполне устраивало, потому что он все-таки хотел дозвониться Ольге; любая женщина обидится, не предупреди ее об отъезде. И вообще…

Пока ему оформляли билет, он нашел телефон и позвонил. На этот раз было занято. Он пошел в буфет. Там ничего особенного не было, разве что сигареты. Взял блок, заказал две порции сосисок и два стакана чаю. Несмотря на голод, жевал машинально, без аппетита. Допил чай и пошел звонить снова.

На этот раз зуммер был длинный и трубку сняли сразу. Он тут же узнал ее обычное «Вас слушают». Его всегда это раздражало, и он как-то вечером попытался объяснить ей, что вместо «Вас слушают» гораздо короче «алло» и еще короче «да», а уж если слушают, то вполне понятно, что вас, и поэтому достаточно просто сказать «Слушаю». Но этот его монолог ничего не изменил и пропал втуне.

— Вас слушают, — сказала мембрана ее голосом.

— Привет, — сказал он.

— Наконец-то… Здравствуй. Где ты пропадал?

— Я? Я весь день тебе звоню.

— И я тебе.

— Из столовой — тоже?

— А-а, так это ты… Ты поразил воображение нашей Верочки, новенькой лаборантки.

— Чем?

— Во-первых, баритональными модуляциями…

— Ну да, у нее же абсолютный слух.

— …во-вторых, диэтической эрудицией. Она и в химики пошла из-за того, что любит смешивать несовместимое.

— Бойся ее — она вас взорвет.

— Присматриваем. Ты откуда?

— Из аэропорта.

— Встречаешь кого-нибудь?

— Нет. Провожаю.

— Кого, если не секрет?

— Себя.

— Шутишь?

— Правда. Потому и звоню.

— А почему ты вчера ничего не сказал?

— Вчера я и сам не знал. Так вышло.

— Это он… это шеф тебя послал?

— Нет, он-то как раз возражал, очень не хотел отпускать. Я сам напросился.

— Я тебя не понимаю. Разве ты не помнишь, что послезавтра у меня… что…

— Конечно, помню. У тебя день рождения.

— Так как же ты?

— Очень просто. Мне приснилось, что мы не сумеем отпраздновать это событие вместе, и я напросился в командировку.

Пауза.

— Ты гадкий человек, Смирницкий.

— Верю. Но я поздравляю тебя заранее…

— Ты был противным еще в школе.

— …потому что из той глуши, куда я еду, скорее всего, нельзя будет дать телеграмму.

— Подумать только, столько лет этот человек мне интересен! Не-е-ет, я, безусловно, ошибалась в тебе…

— Кстати, сколько тебе стукнет?

— Не прикидывайся. Ты прекрасно знаешь, что мы ровесники. Во всяком случае, знал все эти годы.

— Да, действительно…

— Но я все равно моложе тебя и лучше.

— Несомненно.

— И умнее, и добрее…

— Согласен.

— И человечнее.

— Безусловно.

— Ты — свинья!

— Я пожимаю плечами…

— Смирницкий, я еще успею в аэропорт?

— Нет.

— На такси?

— Ты же знаешь, как я люблю провожания. Потом тоски на два дня не оберешься.

Пауза.

— Так хочется увидеть твою наглую физиономию… Ты летишь надолго?

— Думаю, нет. Все зависит от обстоятельств. Мне нужно разыскать одного человека во что бы то ни стало.

— Женщину?

— По всей вероятности, мужчину. Что-то я не припомню, чтобы раньше тебе было свойственно чувство ревности.

— Я с ума схожу. Витечка, я не могу без тебя.

— Наверно, в лаборатории никого нет?

— Отчего же? Верочка здесь. Что-то смешивает…

— Сейчас как ахнет.

— Пусть ахнет! Пропади оно все пропадом! Верочка, не трогай… Смирницкий, я тебя люблю!

— Я тоже. Прости, здесь служебный телефон.

— Возвращайся поскорее, милый.

— Я постараюсь.

— Целую тебя.

— Я тоже.

Он положил трубку и несколько секунд простоял в задумчивости, ощущая какое-то странное раздвоение внутри себя. Пока что он не мог дать этому оценку, но ощущение, привкус чего-то неуловимого, неприятно-печального поверг его, с одной стороны, в растерянность, с другой стороны, как это ни было ему странно, в злость.

Подошла девушка в синей форме «Аэрофлота» — он ее здесь раньше не видел.

— Товарищ Смирницкий?

Виктор кивнул.

— Вот ваш билет и паспорт. Я приглашу вас на посадку.

— Спасибо.

Она в нерешительности медлила, не зная, к какой категории пассажиров его отнести, потому что в природе их существует две: понятливые и непонятливые. Но видимо, придя к мысли, что кашу маслом не испортишь, ровным, приветливым, профессиональным голосом произнесла:

— В вашем распоряжении два часа. Вот там — кафе, там — телевизор. Курить можно. Пепельницы на столах. Приятного отдыха, товарищ Смирницкий.

— Благодарю вас, молодая леди, — с изысканной вежливостью поклонился он. — Не беспокойтесь, я не покину этот зал ни на минуту, Вы найдете меня в том углу, где скучает этот пожилой джентльмен с Чукотки. Позвольте еще раз выразить самую искреннюю благодарность за столь внимательное отношение к моей совершенно незначительной персоне.

Пока он произносил этот мерзкий текст, у девушки постепенно расширялись глаза, а тонкие, в ниточку, брови поползли вверх.

Но ее реакция оказалась иной, нежели он ожидал.

— Ой, — сказала она, — значит, вы и есть тот самый корреспондент? Мне сказали, что вы где-то здесь, но я вас приняла за депутата…

— Неужели я так старо выгляжу?

— Почему? Среди них бывают и молодые. Даже моложе вас.

— Спасибо.

Она с беспокойством заглянула ему в лицо.

— Простите, товарищ Смирницкий, вы не смогли бы…

— Нет, не смогу.

— Почему? — огорчилась она.

— Улетаю.

— Но вы же вернетесь?

— Надеюсь.

— Вот тогда и выступите.

— Где?

— У нас в коллективе. Мы все читаем вашу газету. Она такая интересная. Ну, что вам стоит?

— Читаете? — усмехнулся он. — А меня с депутатом перепутали. Вот на билете написано — Смир-ниц-кий, а я ведь чуть ли не через номер печатаюсь…

Она покраснела:

— Ну что вы! Это от волнения… Конечно же я вас читала! Ну да, правильно — Вэ Смирницкий. Репортажи с БАМа…

Он смягчился:

— Ладно, ладно, не огорчайтесь, молодая леди. Вам более к лицу благородная бледность. Давайте лучше знакомиться.

Она первой протянула узкую, с тонкими пальцами руку.

— Вера. Вера Малышева.

«Эх, встретить бы еще одну Веру до конца дня, и тогда мое дело в шляпе…» — суеверно подумал он. Вслух же произнес:

— Вэ Смирницкий. Виктор Михайлович.

— Так вы у нас выступите?

— А что вы так хлопочете о коллективе? — ответил он вопросом на вопрос.

— Я член комитета комсомола, — сказала она. — На мне культмассовый сектор, встречи с интересными людьми…

Он приосанился:

— По-вашему, я интересный человек?

— Еще бы! Вы так интересно говорите. И пишете тоже…

«Ну вот, — с тоской подумал он, — давно ведь собирался проблемную статью написать на тему общеобразовательной школы, да так и забросил идею. А она сейчас возникла с новой силой. Возьми хоть вот эту: училась где-то, может быть, даже лучше других, наверняка лучше многих, школу кончила… Внешне — само совершенство. А две-три необычных фразы из прошлого века и — глаза на затылке…»

— Выступлю я у вас, Верочка, обязательно выступлю.

Она просияла:

— А когда? Как нам вас найти?

— Очень просто. Прилечу с Севера, зайду в депутатскую. Если ваша смена, то тут все понятно, а если не ваша, оставлю записку Вере Малышевой. Устраивает?

— Нормально!

— А теперь я пойду вздремну по-стариковски, вон и «Чукотка» освободилась…

— Я вас разбужу к посадке, — сказала она. — Отдыхайте.

Член комитета Вера Малышева ушла, задорно стуча каблучками, а член Союза журналистов Виктор Смирницкий пошел в угол и действительно по-стариковски плюхнулся в уютное мягкое кресло с удобными подлокотниками.

Кто-то прикоснулся к его руке — он действительно задремал.

— Виктор Михайлович, пройдите, пожалуйста, в «рафик», мы отвезем вас к самолету.

Над ним стояла Вера Малышева и улыбалась. Он встал, с удовольствием потянулся и пошел вслед за ней к стеклянной двери, ведущей на летное поле.

— Верочка, — спросил он ее по дороге, — вы случайно не знаете, какой тип самолета?

— Ту-154.

Он заглянул в билет: место 2–6.

— Хорошо бы «первый класс»… — мечтательно произнес он, пропуская девушку в «рафик».

— Вот этого я вам сказать не могу, — улыбнулась Вера, — сейчас сами увидите, вот он — ваш лайнер.

Смирницкий хорошо знал, что такое «первый класс».

Это когда вместо трех кресел в первом салоне установлены два. Но каких! Широкие, мягкие, опять же с удобными широкими подлокотниками… Мечта! Есть возможность вытянуть ноги и спать, спать, спать…

У трапа он попрощался с комсомольской богиней, пожелав ей легкой смены. Прощаясь, поднял указательный палец и заговорщицки подмигнул, состроив серьезную мину:

— Лектор все помнит. Не боись.

«Рафик» с Верочкой укатил, а он, зная, что она оглянулась, помахал вслед перчатками. На верхней площадке трапа стояла не менее элегантная бортпроводница и приветливо улыбалась хоть и заученной, но ослепительной улыбкой.

Она заглянула в билет и повела его в первый салон. Тот действительно оказался первым классом. Кресла были приятного синего цвета и обиты чем-то наподобие «букле».

— Вот ваше место, — прозвучало глубокое контральто.

Он сел, она продолжала:

— Над вами находятся…

— Стоп-стоп-стоп! — перебил он ее. — Это мы все пропустим: индивидуальное освещение, кнопка вызова бортпроводницы… Давайте начнем с последней фразы. Меня зовут…

— Люда, — весело закончила она.

Он с огорчением поморщился:

— Нет, не то… Нет в жизни счастья.

— Могу заменить на «Люся», — предложила она.

— К сожалению, замена в этой игре исключается.

— А что же вам надо?

— Вера — вот что мне надо.

— Так вы же только что с ней попрощались.

— Теперь другую надо…

Она кусала губы, сдерживая смех:

— А сколько всего вам нужно Вер?

— Не менее трех, — совершенно серьезно ответил он.

Бортпроводница не выдержала и рассмеялась:

— Вас посадят за многоженство.

В это время ее окликнули из прохода:

— Вероника! Автобус пришел! Давай на трап — начинаем посадку.

Он изумленно взглянул на нее и показал кулак.

— Ладно, не сердитесь, — сказала она, поворачиваясь к выходу. — Вам все равно еще одну надо.

«Нет уж, — подумал он, закрывая глаза. — Теперь комплект».

А поскольку профессиональный бродяга Виктор Михайлович Смирницкий привык засыпать в любых условиях — и при посадке, и на взлете, — а тем более здесь, в тепле и уюте просторного салона, он удобно вытянул длинные ноги, плотнее сомкнул веки и расслабился. Еще он вызвал в памяти образ Ольги и стал впадать в легкую дрему, предшествующую глубокому сну.

Пробудился он от толчка — «тушка» мчалась по взлетно-посадочной полосе и явно тормозила. Это он понял по характерному визгу турбин.

«Значит, не взлетаем, а прилетели», — подумал Виктор и потянулся за чемоданчиком.

У выхода он кивнул Веронике, она ответила улыбкой.

— Ну зачем вам три с таким умением спать? — тихо проговорила бортпроводница.

— Для дела, — честно ответил Смирницкий и, поблагодарив за приятный полет, стал спускаться по трапу.

Ему повезло: чей-то ЯК буквально через полчаса шел спецрейсом в Октябрьский, договориться не составляло труда. В обком партии он решил не идти — пока не с чем, лучше на обратном пути..

Не прошло и трех часов, как Виктор Смирницкий спускался уже по короткому трапу в хвостовой части самолета, именуемому пандусом.

Добравшись на попутном грузовике до центра поселка городского типа (было бы лучше сказать — город сельского типа), он без труда обнаружил здание райкома, несмотря на бурканье и фырканье старухи уборщицы, вошел и поднялся на второй этаж двухэтажного здания, безошибочно определив местонахождение приемной. Здесь он снял пальто и шапку, сел в кресло еще не пришедшей секретарши и задремал, поскольку по местному времени было всего лишь шесть утра.

Второй секретарь райкома партии Алексей Иванович Трубников, как всегда, пришел на работу за час до начала трудового дня. Это был довольно молодой мужчина, разве что немногим старше Смирницкого. Еще в недавнем прошлом — выпускник, отличник политехнического института — работал инженером на заводе, подавал большие надежды, уже подумывал о диссертации, но за успехи в технике, за принципиальность и за многие другие человеческие качества, был избран секретарем парткома. А спустя два года Трубникова перевели в Октябрьский вторым секретарем райкома партии, дав ему таким образом возможность хоть отчасти применить свои технические знания в этом архиважном для государства регионе.

Войдя в приемную, Трубников обнаружил незнакомого человека и подивился: посетитель был ранним даже для привыкшего ко всему Севера.

— Вы к кому, товарищ?

Смирницкий открыл глаза и поднялся.

— К вам, — сказал он твердо, чутьем журналиста угадав, кто перед ним стоит.

— Прошу, — и Трубников вслед за Смирницким вошел в свой кабинет.

Виктор хотел было представиться, но секретарь с подкупающей простотой и северной непосредственностью опередил Смирницкого:

— Хотите чаю? Мне тут наши женщины с вечера термос оставляют… Шибко герметичный, до сих пор кипяток.

У Виктора засосало под ложечкой.

— Не откажусь, — улыбнулся он. — Я к вам из Москвы на перекладных добирался…

— Вижу, что из Москвы, — усмехнулся Трубников, бросив беглый взгляд, пусть и на теплые, но все же ботинки столичного посетителя.

Пока Трубников наливал чай, Смирницкий подошел к стене и стал разглядывать карту-схему региона.

— Интересуетесь? — глянув исподлобья, полюбопытствовал хозяин кабинета.

— Да, — вздохнул Смирницкий, — но на этот раз в довольно узком, хотя и конкретном, плане.

С наслаждением потягивая почти черный дымящийся напиток, Виктор изложил по-журналистски кратко свое дело и показал Алексею Ивановичу письмо. Тот повертел в руках конверт, рассматривая штамп, и подошел к карте…

— Вероятнее всего, эти три точки вот здесь, здесь и здесь. Но это — тонет по горизонтали. Довольно далеко друг от друга. Думаете найти?

— Хотелось бы…

Трубников, заложив руки за спину, медленно прошёлся от стены к стене.

— Есть в вашей экспедиции две уязвимых точки, — задумчиво произнес он.

— Какие? Инициалы?

— Да. Они могут оказаться придуманными.

— А вторая?

Алексей Иванович остановился, внимательно посмотрел на Смирницкого, как бы примериваясь к его реакции на свои еще не произнесенные слова.

— Вот вы, скажем, человек опытный, как говорится, инженер человеческих душ. Уверены ли вы, что ваш аноним побежит вам навстречу с распростертыми объятиями, даже если вы его отыщете? Он ведь может и отказаться… А в письме криминала нет, заставить нельзя.

Смирницкий на несколько секунд задумался.

— Примерно такие же возражения были у моего главного редактора… — словно бы про себя произнес он. — Но, Алексей Иванович, я-то уже здесь, и было бы грешно останавливаться на половине дороги. Надо работать, а выгорит или нет, там видно будет.

— Ну что ж, — улыбнулся Трубников, — мне по душе ваша целеустремленность. Если ее нет, то ни одно дело не сладится… Какая вам нужна помощь?

— Да никакой, — пожал плечами Смирницкий, довольно натурально изобразив столичную деликатность — Я зашел просто так, посоветоваться…

— Так я вам и поверил, — усмехнулся Трубников. — А транспорт? А атмосфера благоприятствия? Да и обувь придется сменить. А то будут на Большой земле говорить, дескать, — Трубников нарочно заморозил корреспондента.

Алексей Иванович сел за стол, выдернул из именного блокнота листок и что-то быстро на нем набросал.

— Это записка в ОРС, они выдадут вам унты. Что касается транспорта, тут уже хуже — сегодня я сам «безлошадный». Вы сейчас пойдите в милицию, здесь недалеко, за углом, а я им позвоню. Они ребята шустрые, с машиной, а то и с вертолетом помогут.

Трубников встал и протянул руку.

— Появятся проблемы — не стесняйтесь, звоните, радируйте. Связь у нас здесь на высоком уровне. Меня найти всегда легко, даже если я на трассе.

Смирницкий поблагодарил и вышел из райкома.


Сговорились они загодя, и теперь он ждал только момента. Водитель по кличке Пыж поначалу было заартачился — мол, он, этот самый Пыж, скоро выходит, подгорать не хочется, дома двое детей, молодая жена, больная мама и так далее… А еще он, то есть Пыж, на хорошем счету, так что по поводу скорой свободы никаких осложнений не предвидится.

Однако он объяснил Пыжу, что роль последнего сводится к нулю и совершенно безопасна в смысле последствий: тому всего-то и надо на минутку выйти из-за руля, чтоб у кого-нибудь прикурить. Понятно? Понятно. А еще он сказал Пыжу, что такая кликуха — всего лишь затычка в патроне, а стреляет, как известно, порох. В совокупности с дробью или жаканом, И потом, знает ли Пыж, где он в данный момент находится? Знает. Правильно, в колонии. И не просто в колонии, а в исправительно-трудовой. А это место совсем непохоже на машинный двор колхоза, на котором Пыж почти добросовестно трудился и который с такой неохотой покинул на три года. Разлука с любимой природой ранит сердце даже на короткий срок. А вечная разлука и подавно. Понимает ли его Пыж? Понимает. Вот и хорошо. Значит, договорились.

К будущей акции он подготовился тщательно. Были разработаны все детали, как по эту сторону колючей проволоки, так и по ту. Верный товарищ хотя и отказался сопутствовать в этом деле, но оказал неоценимую помощь советом и делом: дал самодельную карту (почти настоящую) с точным указанием маршрута и местонахождением схрона. А схрон — это крыша над головой, это продукты, это жизнь…

Оставалось только ждать удобного случая. И вот этотслучай представился.


…А теперь, давайте-ка вернемся на трассу. Ну чем не прекрасна эта картина — огни самосвалов на ней?! И не на той трассе, что давно привыкла к огням, а на самой обычной лежневке — мы ведь уже говорили об этом, не так ли? — на настоящей таежной лежневке, дороге из бревен, дороге, летящей вдоль насыпи, на которой не лежат еще ни шпалы, ни рельсы, а лишь колкая поземка закручивает маленькие вихри, причудливо разбегающиеся перед радиатором твоей могучей машины, безудержно рвущейся вперед.

А еще может случиться и такое: снарядишь лыжи, через плечо перекинешь ремень «ТОЗа»-вертикалки, потуже затянешь патронташ и отправишься в лес. И этот сказочный лес примет тебя как друга, поманит, поведет вглубь, пообещав раскрыть кой-какие свои лесные тайны, а потом пошутит невзначай да и сделает так, что ты заплутаешь… Вот незадача! Намерзнешься, нахолодаешь, потеряешь направление, и тогда что-то вроде паники захлестнет тебя жуткой удушающей волной. И лес, тот самый лес, что еще минуту назад казался сказочным, и добрым, вдруг покажется пустынным и мрачным и не просто пустынным и мрачным, а чужим и враждебным. И даже двустволка под мышкой, безусловно уважаемый всеми двенадцатый калибр — по ошметку свинца в каждом стволе, — и она не придаст тебе особенной бодрости…

Так и пойдешь без направления и без компаса, и скрип твоих широченных лыж по упругому насту будет казаться пугающе громким, и от случайно свалившейся шапки снега с какого-нибудь корявого дерева будешь ты вздрагивать.

Но вот что-то послышится тебе, а может, и не послышится, может быть, это нервы. Однако ты остановишься и снимешь шапку, чтоб лучше слышать, и весь обратишься в слух, боясь пошевелиться. И действительно, маленькой надеждой за бесконечной грядой кедрачей и сосен возникнет неясный гул — настоящий, почти осязаемый и совершенно реальный гул, а вовсе не шум крови в твоих висках.

Ты бросишься на этот гул напролом, не обращая внимания на ветки кустарника, хватающие тебя за одежду, и вот наконец меж деревьями призывно-тепло замелькают отблески дальнего света и превратятся в спаренные огни, и ты поймешь: неподалеку — трасса.

И сердце твое возрадуется, а страх улетучится. Теперь уже точно все станет на свое место: сгинет к черту тревога, а на душе будет весело и отважно, словно удалось тебе такое, о чем ранее и помыслить не мог. И все это потому, что теплые огни янтарно мерцающих фар совсем по-домашнему сообщат тебе: не робей, рядом твои товарищи, можешь на них положиться, их плечи — твои… Так последуем за этими путеводными огнями, чтобы ощутить и понять дорогу, чтобы увидеть напряженно-спокойные лица водителей за лобовыми стеклами их тяжелых машин, чтоб почувствовать динамичный ход времени еще не светового, но уже рабочего дня, потому что на этой малой, как принято здесь говорить, но на самом деле — необъятной земле многое, очень многое не пропорционально, в том числе — зимние ночи и дни…

Так ступай же за этими огнями, и, если тебе повезет, ты услышишь песню, простую, как солдатское письмо, песню, которая тебя приведет к таежному поселку механизированной колонны…


День был выходной, а компания теплой. Теплой — буквально, потому что в комнатушке, именуемой «Радиостанция», стояли две спаренные батареи, поскольку радист Владимир Иванович Орлов любил тепло.

Надо сказать, что выходной в этой колонне, как, впрочем, и в других, был скользящим. И потому в этой комнатушке сидели не все из тех, кого мы знаем и кого хотели бы увидеть. Скажем, не было Баранчука. Но зато здесь был предмет, напоминающий о нем и являющийся его частной собственностью. Просто водитель-меломан Валентин Иорданов позволил себе без спроса снять со стены гитару Баранчука и принести ее сюда, чтобы усладить тоскующие по искусству сердца публики.

Не было здесь и Стародубцева. Оно и понятно: находись он за стеной в своем кабинете, ни о каком музицировании, а тем более пении не было бы и речи. Виктора Васильевича вызвали в Октябрьский на какое-то совещание, и час назад он отбыл с попутной «вертушкой».

Итак, не лишенными изящества жестами Валька Иорданов пощипывал и тряс семиструнку, а благодарная публика внимала ему затаив, как говорится, дыхание.

Кто же был здесь? Разумеется, сам хозяин помещения — Вовочка Орлов. Затем неизменный и верный друг барда дядя Ваня, Пашка-амазонка, так счастливо вернувшая себе свой ненаглядный кунг, и Венера, дотоле нам известная лишь понаслышке.

Чтобы много не распространяться о заведующей складом Венере, скажем только, что она была не самая красивая девушка на свете, но ведь человека красит не внешность, аЧто? Душа… Правильно. У Венеры душа была. И какая! Но об этом позже…

— А сейчас, дорогие друзья, — возвестил водитель Иорданов, — я позволю себе исполнить для вас опус собственного сочинения.

Дядя Ваня не знал, что такое опус, и со свойственной северным людям невозмутимостью промолчал, посасывая свою короткую трубку, именуемую у моряков носогрейкой.

Но Вовочка Орлов, испытывающий в последнее время губительную страсть, а именно жгучее желание находиться в присутствии Паши в центре внимания, смолчать не мог. Пользуясь правом хозяина, он пробурчал:

— Говорил бы ты по-человечески, Валентин. Всегда приплетешь что-нибудь такое-эдакое… Ну при чем здесь опус? Ты что, бухгалтер, что ли?

Неописуемое блаженство отразилось на круглом лице Вальки Иорданова. Он прищурил свои рыжие ресницы, словно сытый кот, знающий, что на ужин у него есть уже пойманная мышь.

— Да будет тебе известно, Дятел, — сказал он, модулируя ленивым, но приятным голосом, — что всякий уважающий себя композитор каждое свое произведение называет опусом и даже нумерует его. А то, что ты имел в виду, называется опись — не правда ли?

Враг был разбит, а Пашка ахнула.

— Валька, — непритворно удивилась она, — неужели ты сам написал музыку?

— Сочинил, — поправил Иорданов. — Написать пока не могу. Нот не знаю.

— А слова чьи?

— Тоже мои, — небрежно сообщил водитель-менестрель. — И вообще, если б не судьба-индейка, сидел бы я тут с вами или, как скажет наш друг Эдуард Баранчук, утюжил бы трассу. Да я бы эту трассу в словаре сто лет искал и не нашел бы, да я…

Тут Паша прервала монолог разошедшегося певца.

— Спел бы ты лучше, — мягко сказала она.

— И спою! — продолжал, не меняя интонации, Иорданов. — И спою! Творец не вправе скрывать свой талант от народа! Народ — это вы. Вот я и не скрываю…

Он взял несколько аккордов грустновато-мажорного характера, но в ритме, заставляющем подергивать плечами и притоптывать.

— Настоящему артисту не надо настраиваться, — скороговоркой пробубнил Валька, — Он может сразу…

И запел:

Здравствуй, друг!
Пишу тебе оттуда,
Где ветра сшибаются всерьез,
Где не получается простуда,
Где не выключается мороз.
Не случайно море звали Понтом
Греки, проживавшие в раю.
Край земли всегда у горизонта,
Горизонт у света на краю.
Нету от тебя радиограммы.
Замерзает в градуснике ртуть.
Здесь у нас лежневка вместо мамы,
Бревна в три наката, Млечный Путь.
Фронтовик не покидает фронта,
Грузовик не бросит колею.
Край земли всегда у горизонта,
Горизонт у света на краю.
Ох как повидать тебя охота!
До свиданья, извини за стиль.
Посылаю маленькое фото:
Я, тайга и мой автомобиль.
Если уж любить, так Джиоконду,
Если погибать, так уж в бою.
Край земли всегда у горизонта,
Горизонт у света на краю.

— Гениально! — воскликнула потрясенная Пашка.

Дядя Ваня-манси был более сдержан.

— Большой-большой человек Валька, — сурово произнес он, не двинув ни одной морщиной своего неподвижного лица.

Уличенный в невежестве Дятел просто промолчал, хотя ему жутко хотелось поставить под сомнение авторство Вальки, ну хотя бы в музыке, что-то она ему напоминала, а вот что, вылетело как на грех из головы.

У Венеры вдруг засияли глаза, и она с девической застенчивостью почти прошептала:

— Валечка, пожалуйста, спой еще раз.

— Да! — поддержала Пашка-амазонка. — Давайте все споем! Ну, подпоем для начала. Это же наша песня. Валентин, начинай, мы тебе подпевать будем!

Иорданова долго упрашивать не надо было. Валька тронул струны гитары…

Здорово они пели! А когда закончили, то были щедро вознаграждены одинокими «аплодисментами»: чьи-то большие и вымазанные в тавоте руки просунулись в дверную форточку из кабинета Стародубцева и мерно хлопали одна об другую. Потом убрались, а на их месте возникло скуластое лицо Эдуарда Никитовича Баранчука.

— Привет, лоботрясы, — вот что сказало это лицо.

— Привет, пролетарий, — ответила за всех Пашка. — Посиди с нами, погрейся.

— Некогда. Где Стародубцев?

— В районе. Начальство вызвало.

Баранчук удивился:

— Он что, пешком пошел, пока ты здесь распеваешь?

— Нет. За ним «вертушку» прислали.

— Надо же. Выходит, дед важной персоной стал.

— Еще какой! Перед отлетом всем задания дал.

— Ага, вот вы их и выполняете.

Пашка состроила серьезную мину.

— Мы используем, — сказала она веско, — дарованное нам конституцией право на отдых.

— Я и сказал — лоботрясы…

Баранчук задумался, что-то соображая.

— Ч-чёрт! Кто же мне втулку выпишет? — как бы про себя проговорил он.

Валька Иорданов расправил узкие плечи.

— Я могу тебе выписать, если надо. Кстати, не хочешь ли с нами спеть? Мы сейчас повторять будем…

Скулы у Баранчука дрогнули.

— Это я тебе сейчас выпишу! Почему гитару без спроса взял?

Иорданов поморщился:

— Ну зачем так грубо, Эдичка? Пока я спал, ты уехал, не искать же мне тебя на трассе из-за какой-то гитары. А потом я — талант, меня бить нельзя. Вот окружающие подтвердят. Ребята, подтвердите!

Все дружно кивнули. Кроме Дятла.

— А ты, орелик, не считаешь, что Иорданов — талант? — спросил Эдуард, умевший иной раз подмечать и мелочи.

— Талант — сбоку бант, — нахмурился радист Вовочка Орлов и отвернулся.

— Э-э-э, — протянула Пашка, — да он и тебя талантом заразил.

— Адувард, — проснулся дядя Ваня, — тебе какая втулка выписывать надо?

«Адувард» назвал.

— Есть такой втулка, — не меняя выражения лица, сказал дядя. Ваня. — Иди домой. Моя рюкзак под лежанкой знаешь? Там втулка.

Баранчук сдержанно улыбнулся в стиле народа манси и вежливо поблагодарил:

— Спасибо, дядя Ваня. С меня причитается. А вот компанию ты себе выбрал дурную. Такой солидный человек…

И Баранчук захлопнул окошечко.

— От меня тоже спасибо, — поклонился дяде Ване Иорданов. — Если бы не ты, мой северный друг, то Эдуард мне плешь бы проел за эту несчастную гитару.

— У тебя плешь и так уже есть, — сказала Пашка.

Валентин Иорданов сделал вид, что обиделся.

— Это от шапки, — надменно выпрямился он. — А вежливый человек никогда не станет вслух говорить о недостатках других людей. Я же не говорю, что у тебя…

— У меня нет недостатков, — отрезала Пашка. — Я — дама.

— А-а-а, в этом смысле…

— В этом. Давайте лучше еще раз споем, — мудро переключила она вежливого водителя на его собственное тщеславие. — Отличная песня.

И они было снова запели. Но в это время возник звук, обративший их внимание к потолку и тем прервавший песню.

— «Вертушка», — изрек дядя Ваня.

— Стародубцев, — кивнул Дятел.

— Уходим в подполье, — сказал Иорданов. — Прошу всех посетить наш салон-вагон. Ты тоже приходи, Дятел, если дед отпустит. Споем не трио, а квартетом, ты же видел — дядя Ваня сегодня не в голосе. Лытка чен хар, дядя Ваня?

— Валька глупый-глупый, совсем глупый, — на одной интонации пробормотал дядя Ваня, не спеша натягивая полушубок и направляясь к двери.


Все шло своим чередом, как вчера и позавчера, как неделю и месяц назад. Казалось, этот короткий зимний день закончится, как обычно.

Вот уже и подслеповатые северные сумерки перевалили незаметно через контрольно-пропускной пункт временного объекта, липкой изморозью окутали строительную площадку, мирно потянулись к казенным робам и ватникам, обещая в конце покой и ужин, а еще позже — сон: для одних — спокойный и глубокий, для других — зыбкий и тревожный.

Шел предпоследний час работы на жестком, хотя и привычном для этих мест, морозе. Все было, как обычно: и часовой на вышке, застывший четким силуэтом, и неясные, расплывчатые в этих сумерках фигуры людей, исполняющих обычную работу, контролеры, зорко наблюдающие за всем, что происходит на стройке, и переминающийся с ноги на ногу молоденький лейтенант.

Ничто не предвещало тревоги, все было, как обычно, и потому в позе служебной собаки, привязанной у контрольно-пропускного пункта, тоже была сумеречная умиротворенность и ожидание кормежки перед сном.

И тем не менее что-то эти дымчато-сиреневые сумерки принесли с собой, что-то неуловимо-неустойчивое и тревожное, что-то холодящее душу и порождающее желание оглянуться. Но разве так сразу угадаешь, что это. Может быть, мрачная мелодия северного предвечерья? Или дальний стук колотушки по промерзшему рельсу? Или тоскливый вой вожака голодной волчьей стаи?

Нет, пожалуй, показалось. Померещилось… Все было, как обычно, даже тогда, когда водитель тяжелого многотонного КрАЗа выскользнул из кабины и пропустил за руль такого же безликого, как и он сам, в надвинутой на глаза шапке. Все было, как обычно, и ничего еще не случилось даже тогда, когда мощный панелевоз, тяжко урча, потихоньку двинулся с места.

Ничего не случилось и тогда, когда он стал набирать скорость, подумаешь, обычное дело… Но все произошло в течение нескольких мгновений:

…разъяренная в своей механической безликости злоба ревущей машины;

…часовой, приказавший водителю остановиться и внезапно отброшенный ударом о радиатор;

…и тревожный лай служебной собаки, привязанной у КПП и натянувшей поводок;

…веселый треск рушащихся досок;

…одиноко качающийся обрывок колючей проволоки в пробитом заграждении;

…и, наконец, веселые рубиновые огни стоп-сигналов, мелькнувшие на повороте и сгинувшие в наступающей темноте.


Что бы этакое могло случиться сегодня с Виктором Васильевичем Стародубцевым, какая шлея попала под хвост уважаемому начальнику северной механизированной колонны, было в высшей степени неясно.

Однако он, грузный высокий бывший полковник, яростно мерил шагами ту половину вагончика, где находился известный нам «кабинет», и в редких паузах между произносимыми им энергичными и значительными словами то левой, а то и правой рукой совершал жесты, обещающие кому-то несомненное удушение.

Со стороны могло показаться, что начальник колонны свихнулся. Но это опять же с какой стороны. С одной стороны, не всякий пожилой здравомыслящий человек, тем более умудренный богатым жизненным опытом, станет сам с собой разговаривать в столь явно враждебном и даже агрессивном тоне. Ни к чему ему это.

Тут, к сожалению, у стороннего наблюдателя очень даже может зародиться хрупкая мысль о возможном психическом синдроме. Север все-таки, что ни говори, не райские кущи…

Но, с другой стороны, густые волны почти материального гнева начальника колонны свободно утекали в распахнутое окошечко на известной нам двери с табличкой «Радиостанция», и они, эти волны, как мы вправе предположить, преобразуясь каким-то образом в электромагнитные, высокому и в равной степени далекому уважаемому начальству никакого видимого вреда не причиняли, а лишь создавали легкое беспокойство.

— Я требую, — кричал разъяренный Стародубцев, — как и было мне обещано, десять МАЗов и КрАЗов, укомплектованных водителями! И не позже первого апреля! А если вы их не пришлете, то план вам пусть выполняет Пушкин. И все дела! Вот таким макаром…

Как следует заметить, Дятел Вовочка Орлов был хоть человеком и молодым, но щедрая природа наградила его такими достоинствами, как рассудительность и вдумчивость. Вот почему он вежливо спросил Стародубцева:

— Виктор Васильевич, извините, я не понял… Последнюю фразу вот отсюда — «и все дела вот таким макаром» — передавать или не надо?

— Ты что, меня корректируешь? — взвился начальник, но тут же, как обычно, остыл. — Нет, это не передавай. Ставь факсимиле.

— Чего?

— Подпись ставь, говорю!

Застучал ключ, и над головой радиста снова замигала синяя контрольная лампочка вполнакала, создающая волшебный уют в тесноте этой комнатушки.

— На-чаль-ник сто три-дцать пер-вой мехко-лон-ны Ста-ро-дуб-цев, — бубнил про себя усердный радист. — Эс-ка… Готово.

Стародубцев подозрительно прищурился:

— Это что еще за «эс-ка»? Ты, случаем, не забыл, как меня зовут, парень?

Но Вовочка терпеливо пояснил:

— Вы, Виктор Васильевич, хоть и военный, но в связи не сечете. «Эс-ка» по-нашему означает «связи конец». Я доходчиво излагаю?

— Да знаю я, что ты меня учишь?! Позабыл просто, и все дела. Провались она, твоя связь.

Начальник механизированной колонны мог бы почерпнуть еще немало полезных сведений из области радиотехники, но Дятел Вовочка Орлов со свойственной ему рассудительностью и практицизмом решил дать начальнику парочку советов уже в той области, которая находилась в компетенции Стародубцева. Он выключил рацию, встал и, с наслаждением потянувшись, высунул свою лопухастую голову в кабинет начальника, листавшего в тот момент важные и срочные бумаги.

— Виктор Васильевич, — начал радист осторожно, — хотите скажу, почему они нам новые машины не присылают?

Стародубцев от своего радиста дельных мыслей не ждал.

— М-м-м? — вот что сказал он.

— А ругаться не будете?

— М-м-м…

Вовочка решился:

— Вы им не так радиограммы посылаете. Несолидно получается.

Стародубцев поднял голову от бумаг и пошевелил рыжими щетинистыми усами.

— Что?!

— Не-е, все правильно! — с жаром воскликнул слегка напуганный радист. — Только они вас не понимают. Им как надо? Вот как: «Согласно спущенной центром разнарядке…» или: «Исходя из директивы главка…» А вы им — Пушкин, Лермонтов… Еще бы Евтушенко, сказали…

Виктор Васильевич не рассердился, поскольку мысли его были сейчас далеко и монолог радиста он воспринимал вполуха. Стародубцев встал, прошелся, заложив руки за спину, но, видимо, что-то в словах радиста привлекло его внимание, и он остановился перед головой Вовочки Орлова, преданно торчащей в окне.

— Так что ты там говоришь? Евтушенко? — с некоторой долей задумчивой грусти переспросил начальник. — Это какой же Евтушенко? Помнится, в сорок втором в соседней дивизии генерал был… да, генерал-майор Евтушенко. Так он, говорят, брал одной рукой адъютанта, а другой — ординарца… и поднимал их, понимаешь, на воздуси. Сам-то я не видел, но говорили, что он, этот самый Евтушенко…

Много бы еще полезного мог узнать юный Дятел из неписаной истории Великой Отечественной войны, если бы над их головами не возник некий звук, который живущие в этих краях воспринимают безошибочно.

— «Вертушка», — безапелляционно заявил Дятел.

— Ми-два, — прокомментировал Стародубцев, обладавший более тонким слухом, когда дело касалось техники потяжелее, нежели рация.


Утром того же самого дня Виктор Михайлович Смирницкий возвращался из поселка Юган в Октябрьский. Водитель гусеничного вездехода подвез его прямо к зданию райкома партии, хотя въезд на этот участок улицы для тяжелых машин запрещался соответствующим знаком ОРУДа ГАИ. Впрочем, водитель не опасался за свое удостоверение на право управления автомобилем, ему было известно, кто его пассажир, и всю неблизкую дорогу он словоохотливо рассуждал на «газетные» темы: дескать, что иной раз печатают, а что не печатают. Смирницкий же — невыспавшийся, небритый и внутренне раздраженный — отвечал невпопад и самым откровенным образом дремал, грея ноги у печки.

Тем не менее у райкома он тепло распростился с водителем и преувеличенно бодро взлетел по лестнице на второй этаж, прыгая через ступеньки.

Трубникова на месте не оказалось. Миловидная девушка по имени Наташа спросила его, не Смирницкий ли он? Да, он — Смирницкий. Очень приятно, у нее на этот счет есть указания. Сейчас, если удастся, она попытается соединить его с товарищем Трубниковым.

Наташа. Центральная?

Центральная. Центральная слушает.

Наташа. Дайте, пожалуйста, вторую «эф-эм».

Пауза. Потрескивание. Зуммер. Щелчки.

Голос. Слушаю.

Центральная. Вторая «эф-эм»? Ответьте.

Голос. Вторая «эф-эм» слушает.

Наташа. Витя, Алексей Иванович в машине?

Голос. Нет. Около трубы. Разговаривает с кем-то. Там их много…

Наташа. Далеко?

Голос. Рядом.

Наташа. Позови его, пожалуйста.

Пауза…

Трубников. Слушаю.

Наташа. Алексей Иванович, Смирницкий вернулся с трассы. Он здесь. Соединяю…

Смирницкий. Здравствуйте, Алексей Иванович.

Трубников. Доброе утро, Виктор Михайлович. Как ваши успехи?

Смирницкий. Нет успехов, Алексей Иванович. Пустота…

Трубников. Побывали везде, где наметили?

Смирницкий. Осталась одна колонна.

Трубников. Какая?

Смирницкий. Сто тридцать первая.

Трубников. Хорошая колонна. Одна из лучших. Мы там многих товарищей представили к правительственным наградам, скоро будем награждать. Какое вы приняли решение?

Смирницкий. Поеду туда. Безнадега, но поеду…

Трубников. Могу я вам чем-нибудь помочь?

Смирницкий. Нет. Спасибо. Все в порядке.

Трубников. Тогда пожелаю вам удачи.

Смирницкий. Спасибо.

Трубников. По возвращении обязательно зайдите, Виктор Михайлович.

Смирницкий. Непременно.

Трубников. А сейчас передайте, пожалуйста, трубочку Наташе.

Наташа. Слушаю, Алексей Иванович. Да. Нет… Евгений Петрович тоже на трассе. На другом плече. Что? Хорошо, я все сделаю. До свиданья.

Она положила трубку и повернулась к Смирницкому.

— Алексей Иванович пытался найти для вас транспорт, но, к сожалению, в райкоме сейчас нет ни одной машины. Он поручил мне позвонить в милицию и…

Виктор расхохотался и тем перебил ее. Наташа смотрела на него с удивлением.

— Извините… Этот прием мне известен. Не надо звонить в милицию — они меня уже усыновили. Я там как родной. Спасибо и всего вам хорошего.

— Счастливого пути, товарищ Смирницкий.

Товарищ Смирницкий вышел из райкома и отправился знакомым путем в милицию. Там его действительно приняли как родного и напоили чаем. А через двадцать минут Виктор Смирницкий и инспектор Савельев, мирно беседуя, вышагивали к одному из выездов на трассу, что находился на окраине поселка. Сама же окраина находилась чуть ли не в центре.

…На Т-образном перекрестке они стоят час или больше. В нужную сторону нет ни одной машины, зато в обратную — хоть черпаком ешь.

— Время такое, — как бы извиняясь, поясняет инспектор Савельев неожиданно тонким голосом. — С утра все сюда. А вот ближе к обеду многие затопают обратно. Да вы не волнуйтесь, товарищ корреспондент, раз Савельев сказал, значит, уедете.

Товарищ корреспондент не волнуется, он просто замерз. Унты унтами, а когда стоишь, мороз и сквозь войлочные подошвы пробирает. Да и пальто не слишком-то северная одежда, полушубок бы.

А Савельеву хоть бы что. Он, несмотря на свой пожилой возраст, крепок, приземист, кряжист, лицо дубленое, привыкшее к здешним погодам. Правда, инспектор немного полноват, так это возрастное. Но зато — широк. Глядя на него, и Смирницкому становится теплей.

Кажется, идет машина. Точно, вот она — грузовик. Машина бежит довольно шустро, ныряет в овраг и выскакивает из снега уже неподалеку от перекрестка.

— Стой! — кричит Савельев и властно идет наперерез грузовику. — Стой, едрена корень, кому говорю!

С водителем инспектор говорит круто и недолго. Он машет Смирницкому, а когда тот подходит, сам распахивает перед ним дверцу.

— Садитесь, товарищ корреспондент, водитель вас доставит прямо до места, так что все в полном порядке. А ты, — тут инспектор меняет регистр, обращаясь к шоферу, — смотри мне. Я тебя уже заприметил — лихачить отучу… Ну, в добрый путь!

И инспектор Савельев с чувством детектива, удачно провернувшего сложную операцию, удаляется в райотдел, где ждет его более серьезное дело, нежели отправка корреспондента. Но он еще об этом не знает.

Смирницкий усаживается поудобнее, с удовольствием окунаясь в тепло и знакомый запах нагретого двигателя. Он искоса разглядывает очередного водителя, с которым сталкивает его судьба на этих северных дорогах.

«Ну и ну, — думает Смирницкий, — уж больно молод этот шофер, поди еще ни разу не брился, а ведь кто-то доверил ему руль. Дела!..»

Водитель действительно очень молод, на вид — лет семнадцать, ну от силы восемнадцать. И вид у него, с точки зрения пассажира, какой-то залихватский: чуб из-под шапки торчит во все стороны, под замасленным ватником проглядывает ярко-красный свитер, движения подчеркнуто ленивые.

«Вот и до Севера добрались эти длинноволосики», — посещает Смирницкого вторая горькая мысль.

Вслух же он спрашивает:

— Ты, собственно, куда едешь, паренек?

Водитель бросает на Смирницкого взгляд, полный пренебрежительного превосходства: дескать, откуда взялось это чудо с таким запасом некомпетентности?

— А на этом плече одна дорога, — говорит он звонким альтом. — Дальше нее не уедешь. Ферштейн?

— Ферштейн, — кивает Смирницкий. — До сто тридцать первой колонны далеко?

— Это в смысле времени или пространства? — уточняет водитель, нисколько не улыбаясь.

— Не понял юмора, — раздражается Смирницкий.

— А чего тут не понять. От пункта А до пункта Б — сто двадцать километров с хвостиком. Спрашивается: какие нужны погодные условия и состояние зимника, то есть, лежневки, чтобы автомобиль прибыл к месту назначения не завтра и не послезавтра, а сегодня?

Смирницкий некоторое время помалкивает, пряча за молчанием смущение.

— Погода вроде ничего, — наконец говорит он. — Да и зимник как будто в порядке…

— Да, — кивает водитель, — так-то оно так, но здесь иногда все очень быстро меняется.

«Этому пареньку палец в рот не клади, даром что молодой», — это третья конструктивная мысль Смирницкого.

Вот уже полчаса они катят по лежневке. Дорога в самом деле опасная. Под колесами — снег, под снегом — бревна. А метр влево, метр вправо — болото. Зазеваешься — сиди загорай, жди, пока вытащат добрые люди…

Виктор ревниво следит за своим молодым водителем, он и сам в армии был шофером. Правда, в таких условиях крутить баранку не приходилось. Впрочем, этот мальчик — специалист. Он ведет машину с показной небрежностью, но красиво. Порой кажется, что грузовик существует сам по себе, а водитель так, присматривает за ним от нечего делать да и в ус себе не дует.

Но на подъемах картина меняется. Его маленькая фигурка подбирается, словно перед прыжком. Руки, до этого незаметные, четко проявляются на баранке. Он включает передний мост и прибавляет газу. Грузовик, разогнавшись, устремляется в гору. И вот, когда он, теряя инерцию, почти готов остановиться и рухнуть вниз, этот парень мгновенно выжимает педаль сцепления и переключается на низшую скорость. Стремительно и неуловимо для глаза.

Сердце у Смирницкого в такие минуты бьется гулко, все мышцы его напряжены, и он ловит себя на том, что перебирает ногами по полу, пытаясь нащупать несуществующие педали. А правой рукой Виктор Михайлович ищет рычаг переключения передач и, разумеется, не находит.

Мальчик, конечно, видит все эти манипуляции корреспондента и едва заметно улыбается:

— Тоже водитель?

— Было дело под Полтавой.

— А чего же в корреспонденты подались?

«Призвание», — хочет ответить Смирницкий, но уста его произносят совсем другое.

— Сдуру, — вот что он говорит.

— Бывает, — авторитетно кивает паренек.

А Виктор Михайлович Смирницкий — золотое перо газеты, — прикрыв веки и мучительно наморщив лоб, никак не может себя понять: с чего это он взялся говорить о себе правду случайному попутному пареньку? Да и насколько она, эта правда — правда, он и сам не знает.

Лежневка петляет. Она часто возвращается обратно и снова бежит вперед, к горизонту.

Время от времени они проезжают мертвые поселки. Странно смотреть на бревенчатые остовы бараков. Здесь жили строители, они ушли дальше, оставив признаки своего былого жилья: нелепые, объемные чертежи. Так и останется стоять, задрав полосатую шею в небо, навсегда поднятый шлагбаум. Некому его опустить…

К обеду они проезжают какой-то поселок, как догадывается Смирницкий, трассовый вагон-городок монтажников. По всему видно, что вагон-городок снимается с места и передислоцируется.

— Прощай, мой табор, пою в последний раз, — комментирует водитель.

— Куда это они?

Паренек дергает ватными плечами.

— Сейчас узнаем…

Он тормозит посреди поселка, неподалеку от вереницы машин. Шоферы стоят у переднего МАЗа, перекуривают.

— Знаете что, — говорит юноша Смирницкому, — вы здесь посидите, а я к подружке сбегаю — попрощаться надо. Ключ в замке. Если замерзнете — включайте. Но я недолго, мигом, туда и обратно. Не возражаете?

— Не возражаю, — улыбается Смирницкий. — Давай, Ромео, шуруй к подружке, только в самом деле недолго.

— Я — мухой, — говорит водитель.

Он вываливается из кабины и мелкой трусцой бежит к одному из вагончиков.

— Ишь ты, шустрый какой, — бормочет Виктор Михайлович, — подружка у него посреди тайги…

Водитель возвращается минут через десять. Он чем-то расстроен: хмуро лезет за баранку, рывком трогает машину и гонит с места в карьер.

— Что, переезжает твоя подружка? — с некоторым участием спрашивает Смирницкий.

— Переезжает…

— Далеко?

— Далеко. Отсюда не видно…

— Ну, ты и не расстраивайся — не навечно же. А то другую найдешь. В твоем-то возрасте…

Водитель как-то странно смотрит на корреспондента, словно тот говорит на иностранном языке. Разговор как-то сам собой прерывается и до самого конца, до головной мехколонны, они почти не перебрасываются ни одним словом. Лишь однажды Смирницкий просит остановить, поскольку утром по дороге в райком он успел заскочить в орсовскую столовую и выпить три бутылки жигулевского пива.

Причудливо петляет лежневка, шарахаются по сторонам разлапистые сосны. Впереди — край света.

И над их головами в ту же сторону направляется небольшой вертолет. Виктор, пригнувшись к лобовому стеклу, провожает взглядом этот летательный аппарат, прекрасно понимая, что дальше головной колонны лететь вертолету некуда.

«Зря проволынился с этим инспектором, — думает он. — Надо бы сразу — в аэропорт».

И, прислонившись поудобнее к дверце, Виктор Михайлович Смирницкий впадает в зыбкую дрему…


Когда начальник сказал Ми-два, радист слегка усомнился в справедливости такого предположения, но это и в самом деле был Ми-2, свистяще рассекающий лопастями воздух, — обычная зеленая птаха не самых крупных размеров. В ее появлении над крышами вагон-городка не было ничего необычного, подумаешь, вертолет, их в этих краях, как крокодилов в Ниле, как слонов в Индии…

Все бы оно было так, и сказанное нами выглядело бы вполне достоверно, если бы не одно обстоятельство… Но хватит этих «бы»! Скажем прямо: все дело в том, что в этом вертолете рядом с молодым пилотом в как бы надутом форменном полушубке, преисполненный собственного достоинства и значительный в своей мрачности, сидел старший инспектор милиции младший лейтенант Савельев. А это уже было необычным и кое-что значило, потому что милиционеров в тайге не так уж и много, во всяком случае, меньше, чем вертолетов.

Впрочем, не будем проводить сравнительный анализ, исследуя одушевленные и неодушевленные предметы — они несовместимы. А если и совместимы, то лишь в том, что один из них — царь природы, а другой — средство передвижения царя в границах этой самой природы.

Так или иначе, а старший инспектор Савельев опекал эту часть региона и, как мог, лелеял ее. Вот почему знакомый нам младший лейтенант, обозревая сверху окрестности орлиным взором, пребывал в твердой уверенности своего служебного, а равно и человеческого предназначения. И это так, потому что инспектор служебное, общественное и личное никогда не делил на равные или неравные части, а держал все это в душе как одно целое.

Сделав круг над вагон-городком, вертолет наконец приземлился в центре специально отведенной для таких машин площадки, и пилот выключил двигатель. Винты еще по инерции рассекали лениво воздух, но инспектор уже вышел из машины, и теперь бы дополнить описание его внешности одной не слишком значительной деталью, а именно: валенками огромного размера, втиснутыми в калоши. Надо сказать, что и этот штрих не портил общей картины, а, наоборот, придавал его фигуре некую специфическую респектабельность чисто профессионального характера.

Инспектор Савельев направился прямо к вагончику, где обреталась контора. На крылечке он сбил веником с обуви снег, погромыхал для приличия казенными калошами и уже через минуту входил в кабинет Стародубцева. Войдя, он дважды откашлялся и извлек из недр своего грузного тела ломкий, юношеский, но звонкий и уверенный голос.

— Здравия желаю, товарищ Стародубцев, — вот что сказал инспектор милиции.

Стародубцев мрачно и даже подозрительно посмотрел на младшего лейтенанта, про себя прикидывая, что бы это милиции летать на вертолетах, что это за срочность такая, не иначе, как что-то случилось из ряда вон…

— А-а, Савельев, — вслух же произнес он. — И я тебе желаю. С чем пожаловал в наши пенаты?

— Погодите-ка, Виктор Васильевич… Одну минуту. Дайте вздохнуть.

Тут бдительный инспектор, несмотря на тяжелые валенки, отягощенные калошами, быстро подошел к дверям радиостанции, из круглого окошечка которой уже давно двумя пунцовыми ушами-гладиолусами расцветала стыдливо-любопытная физиономия радиста Вовочки Орлова. Савельев не стал церемониться с радистом: он совершенно спокойно и бесцеремонно затолкал эту самую голову внутрь радиостанции и вернулся к столу, будучи твердо уверен в том, что служебные переговоры находятся в почти такой же безопасности, как, скажем, на конференциях в Ялте или Тегеране.

Однако возмутился Стародубцев. Притворно или нет — какая нам разница.

— Ты что это себе позволяешь, Савельев?! — грозно вопросил он. — Ты тут поаккуратнее. Здесь, понимаешь, мои люди, не кто-нибудь — почти орденоносцы… И все дела!

— Почти — это еще не уже, — резонно заметил старший инспектор. — А пока не орденоносцы, учить их будем.

— Тебя бы самого учить смолоду, — проворчал Стародубцев, — глядишь, в генералы бы вышел. Хотя вряд ли, не слишком ты способный.

Эта перепалка была безусловно дружеской. Дело в том, что Стародубцев и Савельев были людьми не просто одного поколения, а старыми добрыми приятелями, и вот уже на протяжении чуть ли не двух десятилетий манера их общения была именно такова.

— Давай выкладывай, «майор Пронин», — насупил рыжие мохнатые брови начальник колонны. — Что там у тебя?

«Майор Пронин» еще раз откашлялся.

— Прошу меня выслушать внимательно, Виктор Васильевич, — сказал он, — дело очень ответственное и сурьезное. Вы улавливаете мою мысль?

— Да откуда же у тебя мысли?! — сокрушенно вздохнул Стародубцев. — Где ты их прячешь? А вот что-нибудь «сурьезное» у тебя про запас всегда есть. Правда, потом выясняется, что оно и яйца выеденного не стоит.

— Вы ошибаетесь, товарищ Стародубцев, и находитесь в заблуждении. Сейчас я вам все разъясню.

— Да уж сделай милость.

Инспектор снова откашлялся, а затем со значением произнес:

— Информирую вас, товарищ Стародубцев, совершенно официально. Значит, так. Из колонии совершил побег…

Стародубцев поморщился:

— Из тюрьмы, что ли?

— Повторяю: из колонии, — с педантичной непреклонностью подчеркнул младший лейтенант.

— Ладно, ладно, не тяни. Что там дальше?

Инспектор мягко прошелся по кабинету, демонстрируя свою должностную терпеливость, достойную более высоких сфер, нежели эта.

«Экой торопливый и непонятливый», — подумал он о своем старом товарище.

Савельев еще раз откашлялся — такая уж у него была манера — и педагогично вернулся к началу «сурьезного» дела, с которым сюда прилетел:

— Еще раз повторяю: из исправительно-трудовой колонии усиленного режима совершил побег особо опасный рецидивист, то есть преступный элемент.

— Ясное дело, не академик, — ухмыльнулся в усы Стародубцев.

— Само собой. Значит, так. Какие есть данные? Направление побега пока неизвестно.

— Очень много данных, — хмыкнул начальник колонны. — А еще что-нибудь есть?

— Есть, но об этом позже.

Тут, видимо, старший инспектор Савельев решил, что административное вступление сделано, и перешел с официального языка на обиходный, нормальный:

— К вам на трассу он вряд ли, конечно, выйдет. Но кто его знает, голод не тетка… Опять же ружьишко может понадобиться или, там, самосвальчик. Во всяком случае, небольшая вероятность все-таки есть. Так что, Виктор Васильевич, надо оповестить личный состав и быть начеку.

Стародубцев натурально пригорюнился:

— И куда же вы это смотрите, хотел бы я знать?

Савельев вспыхнул:

— Я-то здесь при чем, Виктор Васильевич?! Мне с вашими шоферюгами забот хватает. Вот так! — и он чиркнул ребром ладони по бескадычному горлу.

— С кем, с кем, с кем? — подивился Стародубцев такой агрессивности. — С моими шо-фе-рю-ю-га-ми? А сам-то ты, мил человек, давно шоферюгой был?! У меня в семнадцатой колонне? А? Или память отшибло?

— Давно, — хмуро ответил Савельев. — Восемнадцать годочков минуло, и вспоминать не хочу.

— А я напомню, я напомню. Был ты, Савельев, шофером, может, и не самым лучшим, но все-таки шофером. И чего это ты в милицию пошел? Ну какой из тебя сыскной инспектор, прости меня господи?

— Так я и есть участковый, а не оперативный. Вам что, не нравится?

— Не нравится, — вздохнул Стародубцев. — Вон уж, милый друг, ты лысый стал, а все еще… младший лейтенант. Ладно ли это? А? Не слышу возражений.

— Счас услышите! — услышал Виктор Васильевич. — Вы, товарищ Стародубцев, мою лысость не третируйте, не по зубам она вам. Да и у вас, между прочим, не чубчик кучерявый. А моя лысина на посту заработана. Ясно?

— От шапки, что ль?

— Нет, не от шапки. От ума.

Стародубцев искренне изумился:

— Это как же?

Старший инспектор младший лейтенант Савельев приосанился и даже слегка выпятил грудь.

— А вот так! От круглосуточного напряженного мышления, — Савельев со значением постучал согнутым указательным пальцем в висок. — Бессменно! Но вам это не грозит, вам это ни к чему. У вас свои задачи.

— Эх ты, Савельев… — снова притворно вздохнул Стародубцев. — И когда ж тебя, бессменного, сменят-то? На пенсию не собираешься?

Тот засопел и нахмурился:.

— Не ждите — пока не собираюсь. А чего это, Виктор Васильевич, вы меня на пенсию хотите спровадить? — осенило старого дружка Стародубцева. — Может, вы недовольны моим служебным долгом, так скажите прямо.

— Грубый ты, Савельев, — сокрушенно покачал головой начальник мехколонны. — Водители на тебя жалуются.

— Вы тоже не подарочек. Лучше на себя посмотрите.

Стародубцев, как ни странно, не обиделся:

— А я что? Я ничего и не говорю. Видно, пора нам обоим на пенсию. Надо вовремя уступать молодежи дорогу. Молодежь, она ведь какая сейчас? Талантливая, умная, вежливая. Как, уступишь?

— Пока нет. Вы-то постарше будете, вы и уступайте. А грубость моя, Виктор Васильевич, сами знаете, от сердечной задушевности. Я людей люблю.

— Люблю-у, — передразнил дружка Стародубцев. — А как же их не любить-то? Это ведь данность… Что это у тебя за черта такая особенная — люблю-у?! Ишь ты, оригинал, людей он любит.

Стародубцев раздраженно побарабанил пальцами по корявой столешнице.

— А грубость, товарищ младший лейтенант, нехороша в любом ее проявлении. Давай, что там у тебя есть, и проваливай к чертовой бабушке! Надоел ты мне, хоть и при исполнении, дьявол тебя возьми.

Нет, не удержался Виктор Васильевич Стародубцев от резкости, но тому была своя причина, поскольку, как мы знаем, был он ранее полковником и считал, что дружба дружбой, а служба службой. Субординация имела для Стародубцева большое значение. А что такое субординация? Это быстрое и неуклонное подчинение младшего по званию — старшему. Почему субординация имела для Виктора Васильевича особое значение? Так это проще простого: во-первых, специфика работы на Севере, это уже что-нибудь да значит, во-вторых, контингент — шоферы, в-третьих, коллектив, руководимый им, на девяносто шесть и шесть десятых процента — мужики. И в-четвертых, связь с центром — только по радио. Ну чем, спрашивается, не прифронтовая полоса? Тут и отношения должны быть другими: пусть дружескими, но жесткими, подчиненными одной цели — построить в этих условиях железную дорогу — чем быстрее, тем лучше.

Старый друг Виктора Васильевича инспектор Савельев, вероятно, тоже подумал об этом, а потому, скрывая обиду, засопел, закряхтел и полез в планшет за документами — оно хоть и в отставке, а полковник все же, орденская планка в четыре ряда. Протянул Савельев Стародубцеву бумаги и сразу стал экономен в словах:

— Получите фотографический портрет преступника. Рекомендую повесить в диспетчерской.

— Фотографический? — удивился Стародубцев. — А какой же еще может быть? Натуральный?

«Детектив» снисходительно усмехнулся:

— Бывает еще рисованный.

— Ах, ну да…

Тут послышался шум затормозившей у крыльца машины, захлопали дверцы, и потому остается неизвестным, что бы еще сказали старые друзья на прощание друг другу.

В кабинет Стародубцева вошли двое; впереди — паренек в ватнике, ватных брюках и валенках, абсолютно шоферской наружности, за ним — молодой человек явно городского или даже более того — столичного типа, несмотря на унты, выглядывающие из-под длинного цивильного пальто.

— Что такое? По какому вопросу? — строго сдвинул брови Стародубцев, слегка покосившись на Савельева.

— Виктор Васильич! — выпалил паренек для начала, а дальше так зачастил, так пошел крыть беглой картечью, что только успевай ушами шевелить да поворачиваться.

— Отставить! — рявкнул Стародубцев. — Ну-ка доложи мне суть деласпокойно, по порядку, по-деловому. Начинай!

Паренек перехватил воздух:

— Виктор Васильевич, на базе рессор нет, втулок нет, баллонов не дали. Все!

— Что? Так ничего и не дали?

— Нет, почему же. Дали грей-фрукт. Так в накладной.

— Что?!

Паренек пожал плечами:

— Ну апельсины такие, зеленые… Типа лимоны. Четыре ящика. Пахнут здорово!

Стародубцев ненадолго задумался, он очень рассчитывал на рессоры и новые баллоны, да и втулки тоже были нужны позарез. Теперь в мозгу его зрела такая радиограмма, что ни один радист не взялся бы ее редактировать.

— Это, надо полагать, все? — спросил он водителя.

— Не совсем, — замотал чубом юный шофер, кивком указав на приехавшего с ним «городского». — Этот товарищ к вам, Виктор Васильевич. Из Москвы, из газеты.

Но тут реанимировался старший инспектор милиции младший лейтенант Савельев. С любезностью и задушевностью старого знакомого, с чувством пожал он руку Смирницкому, явно демонстрируя Стародубцеву свою потрясающую осведомленность опытного работника.

— Добрый день, товарищ Смирницкий! Как здоровье? Как доехали? Алексей Иваныч звонили, справлялись о вас. Мы и доложили — отправили честь честью…

Стародубцев взирал на эту сцену исподлобья.

— Благодарю вас, — чуть наклонил голову Смирницкий. — Одно непонятно: как вы здесь оказались раньше? На вертолете обогнали?

Савельев неожиданно подмигнул корреспонденту столичной газеты. Неожиданно для себя.

— Государственная тайна, — сказал он то ли в шутку, то ли всерьез. — Служба такая — сегодня здесь, завтра там. Никогда не знаешь, где через полчаса окажешься. Ну-с… желаю здравствовать, всем доброго здоровья!

И, оглушительно скрипя калошами, старший инспектор Савельев величаво и монументально удалился по своим неотложным государственным делам.

— Удивительные вещи происходят, — задумчиво посмотрел Смирницкий вслед участковому. — Он мне помог машину найти, еще утром, в Октябрьском. А сам оказался здесь раньше меня. Мог бы и с собой прихватить, воздухом.

Стародубцев никак не отреагировал на деликатную жалобу корреспондента. Не то чтобы Смирницкий ему не понравился, а просто не любил начальник мехколонны пишущую братию и испытывал к ней прочную застарелую неприязнь. Себе же дал слово: не следовать порочному и тщеславному примеру своих ровесников-товарищей и, как уйдет на пенсию, никаких мемуаров не писать. Ни за что! Никогда! Вот почему поначалу Виктору Михайловичу Смирницкому в этой колонне был оказан довольно сухой прием.

— Чем могу служить? — ровно, на одной интонации пробурчал Стародубцев, всем своим видом давая понять, что времени у начальника колонны не так уж много.

Виктор Смирницкий оценил ситуацию и понял, откуда и какой ветер дует, на то он и был журналист.

«Ничего, — подумал он про себя, — растормошим… Не таких бирюков поднимали».

Вслух же, доверительно и открыто улыбнувшись, со всей искренностью пусть и незваного, но все-таки гостя произнес:

— Прибыл в ваше подразделение, Виктор Васильевич… по срочному заданию редакции.

— Удостоверение личности есть? — по-прежнему сухо спросил полковник запаса.

— Есть! — весело откликнулся Смирницкий. — Есть удостоверение. А личность — перед вами, собственной персоной.

Стародубцев не отреагировал на шутку, а молча ждал. Виктор достал бумажник — подарок Ольги на двадцать третье февраля, — вынул алое, тисненное золотом редакционное удостоверение и протянул начальнику колонны.

— Да уж давайте, — проговорил Стародубцев, — а то время сейчас тревожное, скажем так, оперативное.

— Чем же оно тревожное?

— Ищут тут одного, — ответил Стародубцев, старательно сличая фотографический портрет Смирницкого с оригиналом, так, словно Смирницкий этим самым искомым и был.

— Вы говорите, ищут? Не журналиста ли? — усмехнулся Смирницкий, несколько уязвленный поэтапным, как того требует инструкция, изучением своего лица.

— Нет, не журналиста, — с видимым сожалением вздохнул Стародубцев, — но тоже из серьезной организации, то есть из учреждения.

— Скорблю вместе с вами, — участливо проговорил Смирницкий.

Он еще утром слышал в милиции о том, что кто-то бежал из колонии, дежурный при нем принимал телефонограмму, но Виктор, занятый своими проблемами, не обратил внимания на ЧП, не относящееся к его собственным проблемам. Да и появление Савельева в вагон-городке Виктор не связал с этим неординарным происшествием.

Наконец Стародубцев вернул красную книжечку владельцу, сцепил на столе крупные руки и с оттенком тихой грусти, так несвойственной ему, повел следующую речь:

— Да-а, — протянул начальник колонны, — давненько ваш брат нас не баловал, не добирался до нашей глухомани, слава богу… Впрочем, запамятовал я: приезжали тут как-то двое, из телевидения, что ли, на пленку снимали. Ну и придумали же! По-ихнему, у меня водители на трассу без двустволки не выезжают. Одно занятие у них — зверье бить и прочих куропаток. Артисты, одним словом. На всю область ославили. Еще сейчас в штабе стройки тыкают пальцем в спину: гляньте, мол, бригадир охотников пожаловал. А то и еще похлеще…

Смирницкому это надоело: лимит времени истекал через три дня, и он к тому же прекрасно понимал, что Стародубцев морочит ему голову.

— Меня проблема охоты не интересует, Виктор Васильевич, — холодно перебил он. — Командировка моя одобрена секретарем райкома партии Трубниковым Алексеем Ивановичем. Вам должны были радировать.

— Орлов! Вовка! — рявкнул хозяин, так что Смирницкий даже вздрогнул.

В окошке радиостанции мгновенно появилась ушастая физиономия бдительного радиста.

— Радиограмма из райкома была?

— Никак нет, товарищ полковник! — отчеканил тонко чувствующий ситуацию Дятел.

— Не было… — развел руками Стародубцев.

Смирницкий покладисто, но уже не слишком добро усмехнулся:

— Значит, будет. Ожидайте.

— Ну, будет так будет, — согласился Стародубцев. — Позвольте поинтересоваться, с чем вы к нам пожаловали?

— Вот это уже другой разговор, — одобрительно кивнул Смирницкий, но, оглянувшись, увидел все еще находившегося здесь водителя. Паренек, разморившийся в тепле, сидел на табуретке у двери, лениво прислонившись к косяку.

— Товарищ Стародубцев, — устало произнес журналист, — у меня к вам разговор конфиденциальный.

— Какой?

— Конфиденциальный. Не подлежащий огласке. Во всяком случае, пока…

— Понял. Что-то все секретничают сегодня. — Стародубцев повернулся к водителю, сделав разрешающий жест рукой: — Иди, Паша, ты мне пока не нужна, иди ужинать, а то столовские разбегутся. Да накажи им, кстати, чтоб не уходили, попозже товарища накормят.

— Спасибо, — как-то странно и машинально проговорил Смирницкий, глядя вслед водителю, — спасибо. У меня всегда сухой паек есть.

— Горячее не помешает, — хмыкнул Стародубцев. — Слушаю вас внимательно, товарищ корреспондент.

Товарищ корреспондент ошеломленно повернулся к Виктору Васильевичу с выражением муки на узком лице.

— Извините, Виктор Васильевич, вы сказали «не нужна»? Это что… девушка? А, Виктор Васильевич?

Начальник колонны недоумевающе уставился на корреспондента, задающего нелепые вопросы.

— А то кто же! — удивился он. — Ясное дело, не дедушка.

— Девушка… — машинально пробормотал Смирницкий, пытаясь в голове прокрутить все, что было по дороге. — Значит, девушка…

— Еще какая! — воскликнул Стародубцев. — У нас здесь народ живой, знаете ли, подвижный. Да что это с вами? Понравилась, что ли?

Смирницкий отрицательно качнул пробором.

— Ну, тогда и говорить не о чем, — заключил начальник колонны. — И все дела…

Была у Стародубцева еще одна причина, по которой так не слишком любезно был принят столичный журналист. Почудилось ему, что не с добром приехал газетчик, что-то такое было в его поведении — настораживающее и заставляющее держать ушки на макушке. А Виктор Васильевич Стародубцев, несмотря на свою суровость, любил своих людей. Можно сказать, что в душе он даже обожал их и, как мог, оберегал от превратностей жизни, от зигзагов молодой и шалопутной судьбы, используя свой немалый жизненный опыт и, конечно, фронтовую закалку. Был он своим шоферам, как нам известно, строгим отцом-командиром, справедливым и непреклонным.

И потому ему не нужно было вставать, идти к двери радиорубки, чтоб затолкать лопоухую голову Дятла обратно в окошко. Он лишь глянул, как обычно исподлобья, и малиновые уши вспорхнули, а створка почтительно прикрылась и плотно вошла на свое место.

Начальник колонны слегка откашлялся в кулак, привычным жестом расправил усы и обратил настороженный, но полный внимания взгляд на пытающегося сосредоточиться Смирницкого. Тот начал прямо с дела:

— В том, что я сейчас скажу, Виктор Васильевич, секрета особого нет, просто мне с вами хотелось посоветоваться с глазу на глаз…

— Уважаете старика?

— Безусловно. Буду краток — не хочу надолго занимать ваше внимание. Итак, некоторое время назад, в редакцию пришло письмо, надо сказать, любопытное письмо, вызывающее на размышления.

— Я-то здесь при чем? — перебил Стародубцев.

— Вы лично ни при чем. Позвольте мне досказать. Это письмо оказалось анонимным, хотя есть инициалы, а это для нас уже кое-что. Из письма вытекают еще некоторые подробности, имеющие значение для установления личности автора. Например, совершенно достоверно то, что писавшему двадцать четыре года. Известно также, что он работает водителем в одной из линейных механизированных колонн на вашей стройке. Вот, пожалуй, и все, что нам известно. Моя задача: отыскать этого водителя.

— Ну, дорогой мой, — усмехнулся Стародубцев, переходя на «ты», — эдак ты состаришься, и превратишься в прах, разыскивая по такой схеме человека. Известно ли тебе, сколько этих самых мехколонн на всей трассе? От начала и до конца? Вижу, что не знаешь. Я и сам точно не знаю. А вот то, что очень много, гарантию даю. Где уж тут найти человека?! А этот инкогнито и вовсе без фамилии. Нет, не берусь я тебе давать советы. Хотя один могу дать: ехал бы ты домой да занялся делом.

Несмотря на относительную молодость собеседника Стародубцева, его нельзя было упрекнуть в отсутствии здравого логичного мышления и профессиональной цепкости: он ждал такого поворота и конечно же подготовился к нему. Первый удар, нанесенный Стародубцеву, был легким, но и парировать его не имело смысла: он попал в цель.

— Это письмо, полученное нами в редакции, — с обезоруживающей негромкой твердостью произнес Смирницкий, — отправлено из отделения связи, обслуживающего три механизированные колонны. В том числе и вашу, Виктор Васильевич.

— Что же из того? — не слишком бодро возразил Стародубцев. — Что из этого следует?

— Из этого следует то, товарищ начальник сто тридцать первой колонны, — так же негромко, но веско сказал, как отпечатал, Смирницкий, — что в двух других — пятьдесят седьмой и сто двадцать второй — я уже был. Ни в той, ни в другой даже близко похожих нет.

Стародубцев потер переносицу и досадливо крякнул: этот жест и сопутствующее ему звуковое сопровождение означали пусть и не крайнюю, но все же высокую степень растерянности «товарища начальника», хотя, с другой стороны, растерянным гвардии полковника в отставке никто никогда не видел.

Никто… но Смирницкий все же почувствовал слабину в обороне противника и удвоил усилия.

— Я, конечно, понимаю, Виктор Васильевич, что нахожусь на чужой территории, — чуть улыбнувшись, проговорил он, — но давайте будем принципиальными, давайте вместе найдем этого прячущегося за инициалы водителя. Он ведь мог и подписаться полностью… будучи уверенным в своей правоте. Вы-то как считаете, а?

Стародубцев по старой привычке сцепил на столе крупные и сильные руки.

— А что мне считать? — пошевелил он усами. — Вы-то сами уверены, что этот писака находится в моей колонне? Есть у вас такая уверенность?

Смирницкий не был уверен: он дипломатично умолчал о том, что инициалы могут быть вымышленные. Нет, он не был уверен, но вслух убежденно заявил:

— Уверен, Виктор Васильевич. Уверен.

Стародубцев тяжело вздохнул:

— Только кляузника мне и не хватало…

Тут-то Смирницкий выказал живейший протест.

— Что вы, Виктор Васильевич! Вовсе он никакой не склочник. Этот парень, по всей вероятности, хороший, честный и даже мужественный человек. Да я в этом больше чем уверен… А вот то, что разуверился он в людях, в доброте, в бескорыстии их, это вполне возможно. Знаете, как это бывает, — заблудился в собственных мыслях, зачерствел душой, а может, кто и обидел. Всякое в жизни бывает, не мне вам об этом говорить. А то, что он не склочник, — гарантирую. Вы просто не так меня поняли.

Стародубцев снова почувствовал себя «в седле». Такой поворот существенно менял дело и не угрожал чести сто тридцать первой колонны. Однако он никак не мог взять в толк, чего же добивается этот москвич, если искомый безвестный водитель не аморальный элемент. Зачем же его тогда искать? Мало ли у кого какие мысли.

Смирницкий выжидающе смотрел на Стародубцева, давно уже догадавшись, что тот терпеть не может журналистов. А Стародубцев смотрел на Смирницкого и думал о том, что уже не питает неприязни к этому профессионально настойчивому парняге, чем-то тот подкупал сердце видавшего виды старого вояки. И все же Виктор Васильевич задавил в себе зарождающуюся симпатию, справедливо полагая, что от журналистов можно всего ожидать.

«Вот он, сидит паинька-умница, — тоскливо думал начальник колонны. — Мягко стелет, а потом ославит на всю страну, людям в глаза смотреть будет стыдно. Гнать бы его отсюда к чертовой матери, так нельзя, Трубников, видите ли, одобрил».

Но Стародубцев, когда хочет, тоже может быть дипломатом, и неплохим, а потому, изобразив крайнюю степень радушия, произнес совсем не то, о чем думал.

— Все-таки одного я не пойму, — сказал Стародубцев, — стоило ли из-за какой-то паршивой анонимки тащиться за семь верст киселя хлебать? Командировка, чай, сотни три, а то и четыре потянет, денежки-то государственные, их, между прочим, с умом надо тратить.

Смирницкий лукаво улыбнулся:

— А я слышал, что северные люди к деньгам просто относятся. Не скопидомы.

— Так то к своим… А вот народные беречь надо. Неужто в редакции поинтереснее письма не нашлось, как говорится, с подписью и печатью? Пишут же вам, поди, со всех концов страны, а вы… анонимку выбрали. Вот чем, милый друг, ты это объяснишь?

— Тема, — коротко обронил Смирницкий.

— Что-что? — подивился Стародубцев — Тема, говоришь? Так этих тем навалом вокруг. Я тебе этих тем сейчас могу сам десяток-другой накидать, только успевай записывать.

Смирницкий грустно покачал головой.

— К сожалению, вы ошибаетесь, Виктор Васильевич. Хорошая тема — редкость. Ее иной раз годами искать приходится, горы переворачивать. И везет далеко не каждому.

— Считаешь, тебе повезло?

— Считаю.

— Письмо с собой?

— С собой.

Стародубцев стал шарить по столешнице, осторожно приподнимая бумаги.

— Ч-черт, очки задевал куда-то… Всегда так: когда срочно надо, ничего не отыщешь.

— Я вам прочту. Вот, послушайте, что он пишет: «Уважаемая редакция и главный редактор! Пишет вам один шофер…» Ну, здесь можно пропустить.

— Нет уж, — потребовал Стародубцев, — ничего пропускать не надо, давай все как есть.

И Смирницкий стал читать «все как есть». Он только выделил голосом то место, которое считал главным, которое, по его мнению, могло стать Темой:

— «…А никаких подвигов в жизни не бывает. По крайней мере, в мирное время. Это вы, писаки, всю жизнь пудрите мозги мальчикам и девочкам, дескать, край света, романтика. Так если романтика здесь, а там у вас ее нет, почему же вас среди нас не видно? Или вам она не нужна?

И второе. Мы, настоящие работяги, знаем цену и суть того, что вы называете подвигом. Есть легкая работа — за нее платят меньше, есть тяжелая и опасная — за нее платят больше, например монтажникам-высотникам. Вот вам и весь баланс. Но зато когда у нас случается несчастье, то это вы поднимаете шум — подвиг! Подвиг! А где они, корни этого подвига? Может, рабочий просто технику безопасности нарушил, чтоб побольше заработать. Потому-то благодаря вам иной раз и процветают мерзавцы, а хорошие люди в загоне. И это не голые слова, потому что я кое-что испытал лично и полностью убежден в своей правоте». Последняя фраза подчеркнута, Виктор Васильевич. Теперь понятно, какие пироги получаются? Вы усекаете, в чем тут суть, чем это пахнет?

Стародубцев встал, прошелся от стены к стене.

— Да, брат, нешуточное это дело — оскорбить редакцию уважаемой газеты. Такое прощать нельзя. Я за свою колонну голову оторву, а тут редакция, известная на всю страну. Не-е-ет, надо его найти и хорошенько публично выпороть. Чтоб другим неповадно было.

Смирницкий внимательно посмотрел на разбушевавшегося Стародубцева:

— Виктор Васильевич, это же не главное. Неужели вы не поняли? Главное-то как раз в другом…

— Как это в другом?! Ничего себе — в другом… Не уважаешь отца с матерью, так и начальника уважать не будешь. Помнится, в сорок третьем у меня в дивизионной разведке тоже один строптивый служил. Стояли мы тогда под… э-э, да ладно, под чем-то стояли. Как сейчас помню, осень была…

— Виктор Васильевич, — сокрушенно вздохнул Смирницкий, — время уходит, мало его у меня.

— Ты послушай — поучительная история. Я тебе финал расскажу. Так вот, строптивого сержанта я вылечил, а это ему, между прочим, жизнь спасло, до Берлина дошел. Так он до сих пор помнит, письма пишет, поздравительные открытки к праздникам, дескать, ручку жму, обнимаю, никогда не забуду. Потому что по тем временам мало кто выживал в разведке. Так-то. А ты говоришь…

И хотя Смирницкий ничего не говорил, но выслушать хозяина ему все же пришлось до конца. Правда, в какой-то момент Виктору показалось, что Стародубцев, играя в простака, уводит его от темы, но показалось лишь на мгновение, и эта мысль улетучилась сама собой. Но… напрасно: многоопытный гвардии полковник в отставке и в самом деле дурачил Смирницкого с неожиданными для его характера ловкостью и изяществом.

— Так что же будем делать, Виктор Васильевич? — уже нетерпеливо спросил корреспондент.

— А что делать? — удивился Стародубцев. — Я свое мнение высказал. Найти его, паршивца. Наказать. Вот только… имеем ли мы право? Может, нам в милицию дело передать? В уголовный розыск? Они и экспертизу сделают как надо, и следствие проведут по всем правилам.

Может быть, показалось специальному корреспонденту, а может, и нет: что-то такое промелькнуло в прищуренных, выцветших, но по-мальчишески молодых глазах Стародубцева, что-то там сверкнуло такое под кустистыми рыжими бровями, отчего всегда уверенный в себе Смирницкий и впрямь почувствовал себя неопытным юношей, хотя поездил он по стране немало и общался с руководителями самых разнообразных типов и категорий.

— Да вы что?! — Виктор Смирницкий с недоумением уставился на Стародубцева. — В какую еще милицию?

Начальник колонны похлопал белесыми ресницами и пару раз даже причмокнул губами, что могло означать только одно — сомнение.

— Вот и я думаю, — развел он в задумчивости руки, — до милиции далеко. А здесь… где ж ее здесь в тайге эту самую милицию найдешь? Разве что Савельев. Но этот не горазд. Вот и получается, что дело-то у нас не очень легкое, а?

Тут до Смирницкого дошло. Злость и обида, скатанные в один комок, подступили к горлу. Но вида он, конечно, не подал…

— Шутите, Виктор Васильевич? — ледяным тоном негромко осведомился гость. — Милицию, говорите? Понимаю, шутить изволите…

Стародубцев печально вздохнул, ой как горестно вздохнул начальник таежной мехколонны. Посмотрел он с мягкой приветливой грустью на своего молодого собеседника и так же негромко ответил:

— А мне сейчас не до шуток, сынок.

Смирницкий поправил:

— Виктор Михайлович.

Стародубцев сощурился, погладил усы, пряча в них откровенную усмешку, и с великим интересом поглядел на человека, обладающего именем-отчеством сверх фамилии.

— Ого! — воскликнул он. — Тезки мы с вами. Вы, Виктор Михайлович, не сердитесь, простите меня, старика, великодушно. Сами понимаете, зашиваемся мы тут в тайге, мхом обросли, медведями стали. Так что не обессудьте.

Смирницкого отпустило. Он вообще не был злопамятен и долго зла не держал. А в интересах дела — тем более. Потому он просто махнул рукой и сказал:

— Да мелочи это, говорить не о чем, хотите — зовите меня Витей, хотите — еще как… Нам бы этого водителя найти, вот что меня сейчас волнует. Давайте, Виктор Васильевич, а? Ну на кой вам его прятать?

Поставь их рядом, так Смирницкий, пожалуй бы, сошел за сына Виктора Васильевича, разве что один из них был круглолиц и слегка полноват, а другой — с узким лицом, по-юношески поджар. Но это могло быть легко объяснимо разницей в возрасте. У всех у нас в молодости одна лишь кожа на скулах, почти у всех…

И была у этих двух людей еще одна сходная черта — уже внутренняя: и тот, и другой, однажды начав какое-то дело, привыкли доводить его до конца, не считаясь ни с издержками, ни со временем, ни со здоровьем.

Вот почему Стародубцев перестал мерить шагами свой «кабинет», плюхнулся на обшарпанный стул и раздраженно ткнул карандаш, который машинально вертел в пальцах, в пластмассовый стаканчик.

— Не пойму я никак, объясни ты мне Христа ради, ну на кой ляд он вам сдался, этот шофер? О чем с ним разговаривать-то? Есть подвиг, нет подвига… Главное сейчас — нам эту дорогу добить. Вот что главное! Вот о чем думать надо! А вы какого-то водителя ищете, стыдно сказать, анонимщика, мальчишку. По-о-одвиг! Помнится, в сорок четвертом в батальоне капитана Злобина один татарин служил… ч-черт, фамилию запамятовал… Как же его звали-то?

Смирницкий умоляющим жестом прижал руки к груди и с тоской, посмотрел на хозяина.

— Виктор Васильевич! — простонал он.

Стародубцев отмахнулся:

— Погоди, не перебивай! Ну ладно, теперь уж не вспомню. Так вот он, этот татарин, эти самые подвиги через день щелкал как орехи. Двенадцать медалей «За отвагу» имел. Тоже до Берлина дошел.

— Виктор Васильевич, миленький, так то же в военное время! А сейчас мирное, не забывайте это. В экстремальных условиях всегда легче себя проявить, чем в будничных. Может быть, и не легче, но зато место подвигу есть. Вот я считаю, что ваши условия экстремальны: болота, морозы, лежневка и многое другое. И люди здесь совершают подвиги. А этот парень все ставит под сомнение. Нет, в этом случае мы не должны быть равнодушны. Да и ни в каких других, верно я говорю?

— Может, и верно… — откликнулся Стародубцев. — Так что же нам с ним делать, с водителем этим?

— Господи, да ничего с ним делать не надо! Надо просто его найти, поговорить по душам, определить точки зрения и вынести на суд читателя. Вы же знаете, Виктор Васильевич, мы сотни тысяч молодых людей воспитываем. Вот для их пользы и надо начать этот разговор.

— Ну а как не найдем?

— Найдем. Я же сказал вам: в двух колоннах я уже был, осталась одна ваша. Здесь он, Виктор Васильевич, и думать нечего. Нехорошо хвастаться, но чую я, что он здесь.

Начальник колонны оглушительно вздохнул, сокрушенно покачал головой, побренчал в задумчивости ключами, но несгораемый шкаф все же открыл и достал оттуда пухлую и потрепанную папку. Очки неожиданно нашлись, они были у него во внутреннем кармане, и Стародубцев водрузил их на крупный мясистый нос.

— Так какие у него инициалы?

«Охотник за душами» достал письмо и молча положил его перед Стародубцевым.


…Топлива в баке хватило бы еще километров на триста, но он рисковать не стал — от панелевоза следовало избавиться, и чем быстрее, тем лучше: этот мощный КрАЗ-благодетель издалека был слышен, издалека был виден.

Однако КрАЗ не иголка и даже не мотоцикл, его ветками не закидаешь, снегом не припорошишь… Да и государственные номера у него есть, а это тоже — один из самых серьезных факторов риска.

КрАЗ мчался на северо-восток, яростно глотая десятки, сотни метров, и ему казалось, что с каждым метром они — желанная свобода и безопасность — все ближе и ближе. Нет-нет, он, конечно, отдавал себе отчет и прекрасно понимал, что преследование началось и пресечением побега занимаются достаточно опытные люди, специально этому обученные. Понимал он и другое: в случае неудачи ему придется плохо, ну, ладно, за побег накинут два-три годишка, а если погиб часовой? Объехать его не было никакой возможности. Таран есть таран. Да-а, если молоденький солдатик загнулся, вышки не миновать, ни одна кассация не поможет.

Панелевоз мчался вперед, а человек в телогрейке управлял им легко, подчиняя тяжелую машину своему профессиональному мастерству. Он был достаточно спокоен, потому что имел кое-какое преимущество во времени перед преследователями: в момент побега на строительной площадке не было ни одной машины, кроме этого панелевоза, а следующая предвиделась не раньше чем минут через десять — пятнадцать, если не больше. И вообще на такую работу допускались осужденные, не только не отягощенные серьезной виной перед государством, не только хорошо зарекомендовавшие себя за время отбытия наказания, но также и те, чьи «срока» подходили к концу и бежать которым не имело никакого смысла.

По всем этим параметрам он проходил: срок у него был относительно небольшой, у администрации ИТК он был на хорошем счету и по истечении половины срока мог рассчитывать на досрочное освобождение. Кто же тут побежит?! Нет никакого существенного видимого резона.

И все-таки… он бежал. Бежал, подготовившись, тщательно разработав побег, бежал тогда, когда очередное, написанное им собственноручно прошение о сокращении срока отбытия наказания вернулось с отказом. Компетентное учреждение посчитало срок вполне соответствующим преступлению, а уголовное дело не подлежащим пересмотру.

И тогда он бежал. И резон у него был. Серьезный для него резон. Может быть, для кого-то пустячный, а для него — очень существенный и, конечно, не зафиксированный в личном деле. Ведь не все, что происходит с человеком, можно зафиксировать на бумаге. Есть в нашей жизни такое, чего никто не знает и никто никуда не запишет. Конечно, при условии, что мы сами того не захотим.

Но эта мысль, мысль о конечной точке, не покидала его ни на минуту. Скрытая ото всех, она и сейчас управляла всем его ощетинившимся, лишенным многих человеческих черт существом и, словно наваждение или фатум, влекла неуклонно и бесповоротно вперед…

«Да, машину надо бросать, — подумал человек в телогрейке с сожалением. — Сейчас самое время. Если карта верна и я ничего не перепутал, то все пройдет как по маслу, пусть поищут, поломают умные головы».

Дело в том, что у него была одна идея. Он ее и другу-то, нарисовавшему для него карту, и то не поведал. Не то чтобы не доверял, а так спокойнее: когда знаешь один — гарантия тайны стопроцентна, когда знают двое — гарантия уменьшается ровно вполовину.

Идея была простой, но из той категории, когда простое становится гениальным. Для ее осуществления не хватало только реки, обозначенной на карте, хотя та давно уже должна была появиться в поле зрения.

Но вот за очередным поворотом что-то забрезжило широким и белым. Это действительно была река. Человек в телогрейке облегченно вздохнул.

Он остановил машину и быстро развернул ее поперек дороги у пологого спуска к снежно-ледяному припаю. Затем достал из кармана заранее припасенный кусок проволоки и, заглушив двигатель, стал манипулировать им у педали акселератора панелевоза.

Вскоре он закончил работу и снова завел двигатель. КрАЗ, глухо урча, потихоньку двинулся с места, а человек в телогрейке тут же выскочил из кабины и остался стоять на дороге. Дверцу он захлопнуть успел.

Панелевоз без водителя, являя собой совершенно призрачное зрелище, надсадно ревя мотором, медленно спускался по пологому берегу к реке, а он стоял и смотрел, как блестящая идея, созревшая в его мозгу, неотвратимо претворяется в жизнь.

«Только бы лед не помешал, — подумал он нетерпеливо — Вся надежда на это…»

А КрАЗ уже вступил на ледяной припай и, оставляя за собой два широких, рубчатых и ясно различимых следа, шел поперек реки к едва заметному в наступающей темноте противоположному берегу.

Но этой машине не суждено было закончить свой путь на земле. Примерно на середине реки лед под ней оглушительно треснул, как будто кто-то в морозном воздухе ахнул из миномета. Задние колеса и панельный прицеп медленно поползли в черную воду, а хищный горбатый капот стал задираться в небо.

Через секунду все было кончено. Человек в телогрейке удовлетворенно хмыкнул, когда на его глазах мощный панелевоз почти беззвучно ушел под воду. Лишь заклокотали воздушные пузыри в полынье да, наверно, всплыли неизбежные масляные разводы.

Но и это еще было не все. Он знал, что посреди полыньи сейчас плавает его телогрейка, — он положил ее на крышку КрАЗа перед тем, как отправить его в тартарары. Вторую же, припасенную загодя и лежавшую под сиденьем, он переодел еще в дороге, не останавливая машины.

Сверкнув хищной, недоброй, но белозубой улыбкой, он потянул с головы шапку и кощунственно перекрестился, глядя на полынью.

«Царствие небесное, — про себя произнес человек в телогрейке, — мир праху моему».

Он не был суеверен, но какое-то неблизкое предчувствие кольнуло его, и он поежился. Кольнуло и тут же исчезло, потому что надо было действовать дальше, и действовать энергично.

Человек в телогрейке поднял с дороги веник из сосновых лап — отменный веник, густой и широкий. Он наломал его километров за двадцать отсюда — пусть и там поломают головы следопыты в мундирах, если, конечно, обнаружат сломанные ветки.

Он выбрал место поудобнее и, пятясь, спиной стал уходить в лес, тщательно заметая самодельным веником свои следы на снегу. Через некоторое время он уже углубился в чащу настолько, что позволил себе повернуться и выбросить веник. Потом он достал компас, обычный школьный компас, стоящий копейки, но такой нужный сейчас. Он тщательно сверился с картой и, уточнив направление, зашагал вперед.

Подметание следов утомило его, пот лил градом и, стекая на шею, холодил ее, нательное белье стало мокрым. Но человек в телогрейке шаг не замедлил, а все прибавлял и прибавлял, не чувствуя усталости, ведомый одной-единственной фанатичной идеей.

Этой идеей была женщина, которую он любил…

Выйти на схрон ему сразу не удалось. Он долго плутал по лесу: то ли план оказался неточным, то ли сам он что-то перепутал в направлении, которым безостановочно двигался не первые сутки.

Те немногочисленные харчи, что были у него за пазухой в момент побега, давно кончились. Два световых дня и две жуткие ночи у него крошки не было во рту, но он продолжал идти, потому что остановка была подобна смерти, а жажда жить и достигнуть цели теперь уже окончательно стала больной фанатичной страстью.

И все-таки он вышел к этой землянке, к этому схрону. Обессиленный, промерзший, умирающий от голода, он все-таки нашел эту тайную берлогу, сработанную таким же, как он, изгоем для себе же подобных зверей и отщепенцев.

Человек в телогрейке, теряя последние остатки сил, ввалился в схрон, нашарил на полу небольшую горку консервных банок, взял одну и долго стучал вялой рукой по торцу ножа, не в состоянии пробить тонкую жесть. Он позволил себе съесть не более половины банки, ел прямо рукой, до крови расцарапывая пальцы о зазубренные края. Потом уже до него дошло, что это была ряпушка в томате.

Он заснул, умостившись на полу, рядом с недоеденной банкой, заснул сразу, словно провалился в теплую тягучую бездну, где уже не было места ни опасности, ни погоне. А когда проснулся, то не сумел определить ни времени суток, ни количества дней, проведенных на свободе.

Он доел консервы и обшарил сантиметр за сантиметром всю землянку — курева не было. Спичек не было тоже, но, слава богу, один коробок — заветный и бесценный — у него был с собой.

Человек в телогрейке выглянул наружу и установил время суток — глухая ночь. Чутьем зверя он также почувствовал, что на многие километры вокруг нет ни души и в ближайшее время не предвидится.

«Ага, — злорадно подумал он, — значит, правильно выбрал направление, все-таки сбил их со следа. Кто же будет бежать на север? Любой здравомыслящий потянется на юг или на запад, подальше отсюда, А я — на север, туда, где в одиночку не больно-то выживешь. Ну ничего, постараемся. Главное протянуть, сколько смогу, и выжить во что бы то ни стало.»

Он вернулся в землянку и снова залег, точно медведь в спячку, но заснуть уже не сумел. Тогда он сел, привалившись к деревянной обшивке стены, и стал думать. А тема его раздумий была одна — прошлая жизнь…


А не так уж далеко отсюда стоял тот же мороз, так же вихрилась поземка, но этот северный ландшафт согревался теплыми огнями жилгородка механизированной колонны, который, словно ковчег в бесприютной тьме, плыл навстречу метели, сообщая всему миру о своей жизнестойкости и твердом дружелюбии.

На улице уже было совсем темно, хотя час был непоздний, когда Пашка-амазонка влетела в вагончик. Все три его обитателя уже вернулись с работы.

Дядя Ваня-манси, сидя на корточках, разжигал печурку, Иорданов, так и не сняв мехового летного шлема с круглой головы, лежал поперек кровати, блаженно вытянув ноги в громадных валенках. Баранчук сидел за столом, механически перебирая костяшки видавшего виды домино. Всем было тепло, все были перед ужином в благодушном расположении духа, а потому Пашка не стала медлить и обратилась к друзьям со словами:

— Здорово, бандиты, — ласково произнесла она в адрес всей компании. — Дайте закурить даме, я вам что-то скажу. Не пожалеете…

Валентин, как джентльмен, протянул пачку «Беломора».

— Начинай!

Пашка щелкнула зажигалкой «ронсон».

— Еду я, значит, из Октябрьского, везу грей-фрукты.

Иорданов поморщился.

— Грейпфрут, — поправил он.

— У меня в накладной, — возразила Пашка, — написано «грей-фрукт». Четыре ящика, и все тяжелые.

— Что же, это вместо втулок, что ли? — с холодной деликатностью погасил спор Баранчук, усаживаясь поудобнее и выкладывая локти на стол.

— Да… а тебе откуда известно?

— Знаю. Трави дальше, не тяни.

Амазонка затянулась по-мальчишечьи торопливо и продолжала свой рассказ:

— Ну, значит, еду я, еду. И сажают ко мне на развилке пассажира — корреспондент из газеты. Инспектор Савельев еще говорит: «Ты, Пашка, не лихачь, здесь тебе не Москва и не Московская область, довези товарища в целости и сохранности». Ну и матом слегка, грубый он, в сущности, человек. Значит, едем мы, едем, а корреспондент молодой, симпатичный и, что характерно, культурный: как здесь у вас? У нас хорошо, а у вас? У нас тоже красиво. Сами понимаете, разговор.

Иорданов снова поморщился, но уже обозлился:

— Сюжет есть?

— Сейчас. Я была, как вы видите, в ватных брюках и ушанке. Доезжаем мы до Черного камня, а он и говорит: «Ты, паренек, останови где-нибудь здесь, я сегодня в орсовской столовой три бутылки пива откушал». Ну я и останавливаю. Но он же человек воспитанный. «А ты, — говорит, — что же?» А я говорю, не хочу. Пришлось мне свой профиль отворачивать и делать вид, что что-то с приборной доской.

Помещение сотрясалось от хохота, все смеялись, все рыдали, лишь один дядя Ваня-манси шуровал кочергой в тесном зеве печурки, и пламенные блики расцвечивали куцую бородку, украшающую его непроницаемое лицо. В вагончике становилось уютно и весело.

Тень озабоченности легла на чело Баранчука:

— А что ему здесь надо?

Пашка пожала плечами.

— Может, тебя прославить, ты же у нас передовой.

— Он что, ничего и не сказал по дороге? — настаивал Баранчук.

— Ну отчего же, сказал, — перешла в доверительный регистр вещунья. — Хочу, говорит, описать трудовую жизнь адского водителя Баранчука, потом сфотографировать его на память и подарить своей жене. Хотя он, кажется, неженатый. Ну, да это не столь важно.

Тут-то и поднял свою умудренную голову дядя Ваня и произнес в поучительном тоне:

— Не теряйся, Пашка, — изрек он. — Семья строить надо, детей родить надо, внуков надо.

Пашка взглядом пригвоздила советника к печке:

— Что ж, приехали, сливай воду.

— Очень кушать хочется, пора и в трапезную. Пошли? — Иорданов кряхтя сложился пополам, встал. Все засобирались, лишь Баранчук не пошевелился. — А ты, Эдик, идешь?

— Я позже. Ступайте.

Все повалили к двери. Паша, выходившая последней, задержалась на пороге, пристально посмотрела на Баранчука: тот как сидел за столом, сгорбившись в своей меховой безрукавке, так и остался сидеть. Блики огня прыгали по его лицу…

В это же самое время в конторском вагончике, в кабинете начальника, продолжались дебаты, оснащенные яростной жестикуляцией и междометиями.

— А как не он? — сердился Стародубцев, размахивая старыми очками.

— Но все же сходится, Виктор Васильевич, — возбужденно сверкал глазами Смирницкий. — Вот он, голубчик. Отыскали мы с вами!

— А вдруг откажется, не я, мол, и все дела?! Что ты тогда делать будешь? Докажи попробуй.

Спецкор весело махнул рукой как отрубил.

— Утоплюсь. Пропадай мое журналистское счастье! Только не откажется он. Не может же он образ мыслей сменить — не валенки все же. Как считаете, Виктор Васильевич?

Старый, но все еще крепкий бывший полковник и раньше, как правило, на такие вопросы отвечал: «А я считаю до трех…» Не был он резинщиком и бюрократом. Но уж больно не нравилась ему вся эта история. Нет, не нравилась. Самое последнее дело писать в газету по пустякам, считал он. С другой стороны, авторитет этой самой газеты заставлял его в данный сложившийся момент принять решение, которое впоследствии могло навлечь беду на одного из его людей. Но выхода не было, и Стародубцеву пришлось принимать решение.

— Будь по-твоему, — наконец с неохотой произнес Стародубцев. — Есть у них в фургоне свободная койка, туда я тебя и поселю. И все дела. Годится?

— Годится, лучше и быть не может, Виктор Васильевич. Поселите прямо сейчас?

— Орло-о-ов! Вовка! — заорал Стародубцев.

В окошке радиостанции мгновенно появился Дятел.

— Ты вот что… Ты отведи товарища писателя и шестой вагончик, — мрачно приказал начальник, — чтоб постель там и все прочее. Понял?

Стародубцев, повернувшись к Смирницкому, добавил:

— Это рядом, через дорогу. Будет что нужно, не стесняйся, заходи. Помощь окажем.

— Благодарю, Виктор Васильевич. Уверен, все будет хорошо.

Радист и Смирницкий пошли к двери, а когда скрылись за ней, дотоле мрачное лицо Стародубцева неожиданно посветлело от какой-то, вероятно, лишь сейчас посетившей его мысли. По губам скользнула лукавая усмешка, он задорно качнул головой и даже унтом притопнул.

— Не знаешь ты моих ребят, паренек, — пробурчал он почти вслух и углубился в свои бумаги.


Обычно к мужьям, уезжающим в командировку, относятся плохо.

Но все-таки хорошее это дело — командировка. И не на какой-нибудь замызганный юг, а на Север и именно зимой, в эти сосны и кедрачи, в первозданную жизнь, в первобытный снег, освященный этой сказочной тишиной — особенной, но не абсолютной тишиной, потому что сюда, в этот маленький поселок, все же доносится гул ни на минуту не умолкающей трассы. Так думал, шествуя за радистом, корреспондент Виктор Михайлович Смирницкий, и первые строчки газетной статьи уже складывались в его гениальной голове. Зачатки творческого процесса прервал радист Володя Орлов.

— Вам повезло, — с обычной для него рассудительностью произнес он, — сегодня тепло. Минус двадцать два.

— Просто Сочи, — откликнулся Смирницкий.

— У нас и сорок бывает.

— Вот это уже нежелательно.

— И пятьдесят…

Смирницкий остановился.

— Слушай, Дятел, ты знаешь, в каких случаях жизни люди о погоде говорят? Чтоб сделать друг другу приятное, чтоб скрасить молчание. Ты что меня морозом запугиваешь?

— Так ведь холодно на самом деле!

— Ничего, я в армии шофером служил. На Севере, но на другом.

— Ну тогда конечно, — охотно согласился радист.

Когда они вошли в вагончик, Баранчук все так же ссутулившись сидел за столом.

— Привет, Эдик, — заявил радист с порога. — Вот, новосел к вам.

— Добрый вечер, — открыто и дружелюбно улыбнулся Смирницкий.

Баранчук молча поднялся из-за стола.

— Ну я пойду? — ни к кому не обращаясь, произнес радист Володя Орлов и тихо, культурно вышел.

И вот они стоят, эти люди, друг против друга — Баранчук и Смирницкий. Стоят лицом к лицу, откровенно разглядывая друг друга, и в их позах, а может, это только кажется, чувствуются две противоборствующие силы. Да, похоже на то, что так могут стоять два противника, достойные друг друга. Наконец Смирницкий доброжелательно протягивает руку:

— Виктор.

Баранчук чуть помедлил, но протянул свою:

— Эдуард.

И тут произошел диалог, спокойный такой диалог, смахивающий на обычный треп двух молодых людей. И выглядел он так.

— Хорошо у вас здесь. Тепло, — начал Смирницкий.

— Вон та койка свободная, — сказал Баранчук.

— Я вас долго не стесню, у меня командировка через три дня кончается.

— Живите. В тайге места хватит.

— Мне ваше лицо знакомо. Мы не встречались раньше?

— Мне ваше тоже. Бывает…

— Вы ведь шофер?

— Здесь все шоферы.

— Я в армии тоже был шофером. Бронетранспортер водил.

— А сейчас?

— В газете работаю.

— Шофером?

— Нет. Спецкором.

— Не пыльно.

— Моя фамилия — Смирницкий. Может, слышали?

— Я газет не читаю.

— Что так?

— Нет времени… на пустяки.

— Может быть, сами пишете?

Пауза.

— Что?

— Ну там стихи, воспоминания, ответы на кроссворды?

И тут почему-то Эдуард Баранчук бросил взгляд на стену, а там крест-накрест висели гитара и ружье. Смирницкий перехватил взгляд и улыбнулся:

— Ого! Полный джентльменский набор.

Он тронул струны гитары, и они издали весьма фальшивый звук.

— Я читал, что если в театре в первом акте висит на стене ружье, то в третьем оно обязательно стрельнет. Закон сцены, знаете ли.

— В кино может выстрелить с самого начала, — поддержал разговор об искусстве Баранчук.

Эта тема, возможно, и нашла бы продолжение, если бы в вагончик не вошли Иорданов и дядя Ваня. Ученый шофер Иорданов мгновенно оценил ситуацию.

— Ну вот, — удовлетворительно заметил он, — я же говорил: у него уже интервью берут. Кто у нас передовойводитель? Эдуард Баранчук.

— Заткнись, — сказал, передовой водитель.

— Фи, как грубо, — изящно передернул плечами Иорданов. — Дядя Ваня, не правда ли, в вашем мансийском наречии отсутствуют такие выражения?

— Мало-мало есть, — не стал грешить против правды дядя Ваня.

— Мало-мало и у французов есть. Здравствуйте, товарищ корреспондент. Май нейм из Иорданов. А это чудовище — майн френд дядя Ваня. Он мало-мало неразговорчив, но, уверяю вас, прекрасной души человек. Батха чип ек, дядя Ваня?

Дядя Ваня досадливо отмахивается.

— Благодарю вас, — кланяется ученый шофер дяде Ване и поворачивается к Смирницкому: — Он рад приветствовать вас на священной земле его предков.

— Оказывается, вы лингвист, — улыбается Смирницкий.

— О да! — с проникновенным чувством восклицает Иорданов. — До сих пор получаю письма от ректора МГУ, где он досадливо пишет: никогда не забуду тот черный день, дорогой Валентин, когда я этой не дрогнувшей старческой рукой подписал приказ о твоем исключении. О-о-о, ты не вернешься, горе мне!

— За что же вас исключили, Валентин?

На лицо Иорданова набегает облачко грусти.

— Несчастная любовь, — вздыхает он.

— Разве за это исключают?

— Еще как! Простите, ваше имя-отчество…

— Виктор.

— Так вот, Виктор, следственная цепочка элементарна. Моя любимая девушка кроме меня, театров и музеев любила цветы, духи и рестораны. Не мог же я ей каждый день говорить: дорогая, пойдем в библиотеку. Что вы на меня так смотрите?

Смирницкий улыбается все шире и шире, ему определенно нравится редкий этот тип таежного интеллигента. Но вслух он произносит:

— Пытаюсь вас представить в роли налетчика.

— И напрасно, — отмахивается от лестного предложения Иорданов. — Я честно разгружал вагоны на товарной станции.

— Ну и что?

— Как это что? Прогулял семестр. Вызвали меня на ковер, спросили почему. Что я мог им сказать?..

— Как-то надо было объяснить.

— Кому? Кому, я спрашиваю?! — это, вероятно, любимый конек оскорбленного бывшего студента. — Что они, академики, в любви-то понимают?! Начетчики! Птолемеи! Были бы еще в самом деле ученые! А то ведь пару монографий из пальца высосал, с натугой вспомнил ужин тридцатилетней давности с кем-нибудь из классиков, и на тебе — профессор.

— Профессор — умный-умный-умный человек, — вставил дядя Ваня.

— Ну вот, — огорченно вздохнул Иорданов, — а я столько о тебе хороших слов сказал, дядя Ваня.

Валентин Иорданов прошелся по комнате, снял на конец свой старый летный шлем, за ненадобностью подаренный ему вертолетчиками. Воспоминания, по всей вероятности, настроили его на грустный лад, он неожиданно для себя произнес:

— Эх, выпить бы сейчас!

— Да, да, да, — закивал дядя Ваня.

— Оживился, — язвительно пробурчал Иорданов, — не изжил еще проклятое наследие прошлого. Да только где же здесь возьмешь? В столовой на складе есть, но Стародубцев разрешает продавать только по субботам. Вот вам и демократия: закон — тайга, медведь — хозяин. Эдуард, душа моя, хочешь выпить?

— С чего это? — спросил передовик.

— Нет в жизни счастья. Денег навалом, а огни большого города… Эх!

Тут вмешался Смирницкий. Все-таки он был опытный командированный. Кому, как не ему, было знать, что если не идет интервью или зажался и не раскалывается будущий герой очерка, то надо найти способ его растормошить. Смирницкий открыл свой чемоданчик и, достав оттуда бутылку, поставил ее на стол.

— Это, правда, не водка, легонькое…

— Что ты говоришь?! — изумился Иорданов. — Какое несчастье! Нет, это не пойдет, это придется выкинуть. Дядя Ваня, открой форточку.

— У нас нет форточка, — мудро изрек дядя Ваня.

Но Иорданов уже весело смотрел на Смирницкого и, шутливо пританцовывая, шел вокруг него лебедем.

— Ну Витя! Ну корреспондент! Просто нет слов от восторга.

Они быстро накрыли на стол. Немудреная, но шикарная закуска: муксун, строганина, трехлитровая банка томатного сока. Дядя Ваня завороженным детским взором оглядел стол и первый раз за все время улыбнулся.

— Среда, как суббота, — пролепетал он.

— Глубокомысленно, — кивнул Иорданов. — Прошу к столу!

Все расселись. Все, кроме Баранчука.

— Адувард, иди кушать, — строго сказал дядя Ваня.

Баранчук поднялся со своей кровати, демонстративно потянулся, так что хрустнули суставы, молча накинул полушубок и вышел, бухнув промерзшей дверью.

— Что это он? — спросил Смирницкий.

— Черт его знает, первый раз таким вижу, — удивился Иорданов. — А вообще-то ты не думай, он вот такой парень! Водитель-ас, на доске Почета… Правда, один бзик есть, но ведь у кого не бывает по нашим-то временам.

— Какой? — поинтересовался Смирницкий.

Словоохотливый водитель Иорданов было прикусил губу, но отступать все же не стал.

— Да как сказать… завел он в кабине проволоку и на ней гайки. Как рейс сделает, так одну гайку в сторону.

— Зачем?

— Вот и я говорю — зачем? А он говорит: чтоб знать, сколько заработал. Так ведь учетчик, говорю, на трассе стоит, считает. А он: а если занизит?

— Завтра — день, сегодня — праздник, — поторопил дядя Ваня, сухой ладошкой уцепив эмалированную посуду.

— Молодец, дядя Ваня, — поощрил Иорданов, — уж если праздник — ты в простое не будешь. Ну, с богом! За встречу. За знакомство.

— Будьте здоровы, — подняв кружку, сказал Смирницкий.


Радист — Владимир Иванович Орлов, — разметавшись на своей койке, с упоением читал замызганный томик Жюля Верна, когда в радиорубку ввалился Баранчук, как всегда не придавая значения стуку в дверь.

— Орелик, у тебя спиртное есть? Отвечай шибче.

— Есть немного. А что?

— Давай сюда! Шевелись!

— А… зачем тебе?

— Живо!

Радист кинулся к тумбочке и, разметав все, что там было, вытащил две бутылки пива. Посмотрел сквозь них на свет.

— Старое. Ты же не пьешь, насколько мне известно. Зачем тебе?

— Надо, — процедил Баранчук, заталкивая пиво в карман полушубка. — Гость в доме. Гуляй, Вася, от рубля и выше.

— А почему у Венеры не попросил? — настаивал рассудительный радист. — Уж кому-кому, а тебе бы она не отказала, точно знаю.

Баранчук отрицательно покачал головой, но все же пояснил:

— Нет ее ни на складе, ни дома. Записку оставил, чтоб принесла. Пока! Что до твоего дохлого пива, при случае отдам.

Баранчук уже был у двери, когда радист, его окликнул:

— Эд… Погоди-ка минутку. Да постой ты!

— Ну? — повернулся Баранчук, — Забыл что? Думай шибче.

— Этот корреспондент, что приехал, вроде бы по твою душу. Ты в газету писал? Извини, конечно. Не мое дело, но все же…

Эдуард Баранчук взглянул сквозь радиста и, ни слова не говоря, вышел вон. Не слишком-то разговорчив сегодня был летающий ас, не очень-то хотелось ему зря сотрясать воздух.

В вагончике номер шесть неплановый пир шел своим чередом.

Вскорости вернулся и Эдуард Никитович Баранчук. Хлопнув изо всех сил промерзшей дверью, он вошел в свой вагончик, сбросил полушубок и поставил как ни в чем не бывало пиво на стол. Поставил и сел.

— Количество не исказит качество, — развел руками Иорданов. — Эдик, ты — гений. Нет слов. Подскажи источник, если не секрет.

— Секрет.

— Большой-большой-большой человек, — подтвердил дядя Ваня.

Тут-то и потускнел приоритет Смирницкого.

— Да стоило ли? — сказал он. — Есть же еще. Завтра работать…

Эдик зло усмехнулся:

— Чего ради приятной компании не сделаешь! А работать-то нам — не вам.

Вечер был еще далеко не поздний, за окном посвистывал ветерок — предвестник настоящей пурги.

А здесь, в вагончике, было тепло, уютно, мягко светилась лампа над столом, где после смены в приятной неге томилось и млело, казалось бы, дружеское застолье. Иорданов, разрумянившийся, с блескучими глазами, налил в алюминиевые кружки, поднялся и величаво предложил:

— Давайте, ребята, еще кислятинки. За связь города и деревни! Будем считать, что деревня — это мы. Горячий привет участникам банкета!

— Среда, как суббота, — кивнул дядя Ваня.

Все выпили. И Смирницкий с ними. Иорданов, жуя, уже похлопывал его по плечу, будучи человеком не просто общительным, а скорее контактным.

— Извини за любопытство, Виктор, ты к нам надолго?

— Хочешь спросить, зачем я здесь? Так, дружище?

— М-м-м… Интересно, не стану скрывать.

— Разыскиваю одного парня. По анонимному письму. Хочешь прочесть?

— Разумеется, хочу.

Не спеша Валентин Иорданов вытер руки видавшим виды платком, осторожно принял письмо и углубился в чтение. Все молчали в ожидании.

— Что скажешь? — наконец не выдержал Смирницкий, но посмотрел при этом почему-то на Баранчука — Любопытное письмо?

Иорданов неопределенно выпятил нижнюю губу, раздумчиво цикнул зубом, почесал в затылке, старательно изображая вариант известной скульптуры «Мыслитель».

— Ну, тут бы моя бабушка надвое сказала. Лично я в душе романтик и все такое прочее. Хотя некоторые места наводят на размышления.

И вдруг протянул руку Баранчук:

— Могу и я прочесть?

Гость немного помедлил, но письмо все же дал. И стал наблюдать.

— Пожалуйста, аккуратнее, — попросил он, — не порви. Оно уже истрепалось слегка. Много народу читало.

— Неужто так интересно? — пошутил Баранчук. — А если порву?

Смирницкий улыбнулся:

— Да ради бога, в редакции существует копия. Рви себе на здоровье, если желание есть.

Эдуард ответил лучезарной улыбкой и принялся за чтение.

— Неужто он в нашей колонне, Виктор? Думаешь, в нашей? — спросил Иорданов, делая ударение на последнем слоге, как это и принято у «светских» людей, будь они даже посреди тайги.

Этот вопрос оторвал Баранчука от чтения — он пристально взглянул на Смирницкого. Смирницкий же, глядя в упор на Баранчука, сказал с расстановкой, коротко:

— Похоже на то.

— Ну да! Может быть, среди нас? — настаивал Иорданов. — Здесь? Вот дядя Ваня, к примеру. Дядя Ваня, ты кто — романтик или прагматик? Отзовись, дядя Ваня, тебя спрашивают.

— Манси я, манси, — пробурчал дядя Ваня, закусывая и не желая вступать в полемику.

— Видит бог, не он, — сокрушенно вздохнул Иорданов. — Дядя Ваня и периодическая печать — понятия взаимоисключающие.

Дядя Ваня оторвался от еды и обиделся:

— Глупый ты, Валька. Глупый-глупый. Кто наш вагон газета приносит? Дядя Ваня.

Шуткам положил конец Баранчук.

— Приложил он вас, — твердо заявил Эдуард, возвращая письмо Смирницкому. — Крепко приложил. И за дело.

— Нас? Это кого же? — поинтересовался Виктор. — Меня лично?

— Нет, газету.

— Ин-те-рес-но…

— Чего тут интересного? Я что, неправду сказал? Вы ведь действительно иной раз много шума поднимаете. А пройдет годишко-другой, и на поверку — пустячок. У вас это называется «кампания». Шум, бах, тарарах! Герой! Портрет в газете! А через десять лет где он — ваш герой?

— Ну-ну.. — улыбнулся Смирницкий.

Но свободный водитель-ас, первый номер доски Почета, гордость колонны Эдуард Баранчук уже вошел в раж:

— Что «ну-ну»? Разве не так? Для вас ведь главное — увлечь, обобщить… Если ты, скажем, найдешь этого… парня, поди тоже дискуссию недельки на две затеешь? Ведь затеешь?

— В открытом споре все равны, — парировал Смирницкий.

— В открытом… — саркастически улыбнулся оппонент. — Вы же в своей газете придумываете эту открытость, чтоб дурачков на разговор вызвать. Пойдут письма, дескать, сукин сын этот аноним. Как сейчас помню, у нас на целине, в кромешной мгле, в буране. И пошло! И поехало! А если найдется какой-нибудь гражданин Пупкин и напишет, мол, прав этот парень, нет подвига, а есть… поступок — неосмысленный, случайный, ну скажем… биологический, напечатаете вы это? Или ты считаешь, что подвиг всегда осмыслен?

Смирницкий и не заметил, как стал катать желваки. Теперь уже завелся гость. И не на шутку. Крепко зацепила эта беседа Смирницкого.

— Погоди, дружок, — процедил он, почти забыв, что представляет солидную газету, — погоди-ка… Так что ж, по-твоему, эта девочка, бортпроводница… Надя Курченко… прикрывая пилотов, подставила себя под пулю случайно? Случайно, да?

Баранчук выдержал паузу, спокойно усмехнулся:

— А ты что думаешь, если бы она знала, что это кончится бюстом на родине героини, она бы на это пошла?

— Ты… серьезно? — с трудом выдохнул Смирницкий. — Серьезно?

— Да уж не шучу, — отрезал Баранчук.

Стало очень тихо. Вот тут-то она и нависла — тяжелая тишина. Смирницкий встал, сделал шаг к Баранчуку, сжал кулаки. Было видно, что он ищет и не находит нужных слов. Смирницкого натурально трясло.

— Мне не подобает… Я здесь… гость… но ты… таких… как ты…

Эдуард Баранчук, нарочито развалившись на стуле, покачивая его дюжей спиной, с усмешкой наблюдал за Смирницким.

— Сядь, корреспондент, — тихо сказал он. — Куда же ты… с кулачками. Если нет идеи — танки не спасут.

Но неожиданно на выручку Смирницкому пришел Иорданов. Водитель-«конформист» встал и произнес следующее:

— По древнему обычаю благородного народа манси я предлагаю выпить этот маленький бокал за нашего дорогого случайного гостя.

— С превеликим удовольствием, — пробурчал Баранчук. — Вот именно, что случайного.

— И пожелать ему… — в лучших традициях продолжал Иорданов, — и пожелать ему… Чего же тебе пожелать, Виктор?

— Счастливого возвращения на родину, — сумрачно подсказал Баранчук.

— Благодарствуйте, — шутовски поклонился ему Смирницкий.

— Не стоит благодарности, — кивнул Баранчук. — От всей души.

Напряжение было снято, и водитель-«миротворец» удовлетворенно поднял кружку:

— Итак, за Виктора!

В это время в дверь постучали ногой. Громко, но деликатно.


Примерно в то же самое время Виктор Васильевич Стародубцев, сидя на койке в своем кабинете-спальне, крутил ручку настройки транзисторного приемника «Океан». Дело в том, что сегодня он получил не обычную «рдо», а иными словами — радиограмму, где ему предлагалось в определенное время настроиться на определенную станцию: ну просто как в детективе. Сейчас он настроился и терпеливо ждал. И вот в указанный час с минутами далекий, но приветливый женский голос произнес буквально следующее: «Добрый вечер, дорогие товарищи! (Стародубцев кивнул.) Начинаем передачу по заявкам ветеранов Великой Отечественной войны. На далекой сибирской трассе работает начальником механизированной колонны Виктор Васильевич Стародубцев. Однополчане ветерана просили передать для него его любимую песню. Мы надеемся, вы нас слышите, уважаемый Виктор Васильевич. (Стародубцев снова кивнул.) Для вас поет Марк Бернес.»

Оркестр сыграл вступление, и знакомые звуки музыки хлынули в душу Стародубцева. Он сел поудобнее, облокотившись на стол и подперев кулачищем крупную лысеющую голову. Совсем по-девичьи пригорюнился Виктор Васильевич, когда памятный и сердечный голос певца по-дружески интимно напомнил ему о былом.

Путь для нас к Берлину, между прочим,
Был, друзья, нелегок и не скор.
Шли мы дни и ночи,
Трудно было очень,
Но баранку не бросал шофер…
Виктор Васильевич уж было и подпевать начал, и голос у Стародубцева оказался не менее приятным и задушевным, чем у знаменитого певца Бернеса, но тут в дверь постучали. Вслед за стуком, не дожидаясь приглашения, что, впрочем, было естественно в этой части света, вошли двое — молодые розовощекие парни, в обязательных дубленых полушубках, в безразмерных валенках, по виду — обычные шоферы. Но начальнику колонны они были незнакомы, и потому, убрав звук, Стародубцев строго спросил:

— Кем будете? Кто такие?

— Старший наряда — прапорщик Букин, — негромко, но по-военному доложил один из них и, сделав шаг вперед, протянул начальнику удостоверение личности.

Стародубцев не торопясь надел очки, внимательно изучил документ, вернул, встал, прошелся по комнате.

— Понятно, — сказал он. — Так-так… Значит, ловить будете? Это ваша задача?

— Так точно, товарищ полковник, — подтянулся прапорщик в штатском.

Начальник колонны метнул юношеский взгляд из-под кустистых бровей и приосанился.

— Откуда меня знаете?

— Кто же вас здесь не знает, товарищ Стародубцев? — улыбнулся старший наряда Букин.

Невольно расправил плечи товарищ Стародубцев, с напускной строгостью оглядел зеленую молодежь, посмотрел как прицелился.

— Почему не в форме?

Прапорщик Букин согнал улыбку с лица:

— По оперативной необходимости. Такая у нас служба, товарищ полковник.

— Слу-у-жба… — сварливо протянул Стародубцев. — Почему без оружия?

Прапорщик Букин снова позволил себе улыбнуться. Он молча распахнул полушубок и обнажил потеплевшему взгляду полковника в отставке новехонький автомат с коротким прикладом, как у десантников. Распахнул и запахнул, как будто ничего и не было.

— Это меняет дело, — удовлетворенно поджал губы Стародубцев. — Н-да… Ну смотрите мне, чтоб поймали. И все дела. А теперь пошли, покажу позиции.

Полковник в отставке вышел на середину комнаты, еще раз оглядел ребят и негромко, по-молодецки, рявкнул:

— Наряд, за мной!

И наряд устремился за строгим начальником в кромешную темноту.

В тот же час совершенно неподалеку отсюда, точнее, через дорогу в дверь шестого вагончика постучали ногой и вслед за тем вошли две дамы. Именно дамы, потому что от недавнего мальчишески затрапезного вида Пашки-амазонки не осталось и следа: канадская дубленка благороднейшей выделки с капюшоном из ламы, исландский шарф — восемь футов, шесть дюймов в нерастянутом состоянии, — английские лайковые перчатки и английские же сапоги модели «Казачок» с шикарными желтыми шпорами. Примерно так же выглядела Венера-кладовщица, разве что этот интернациональный каскад верхнего готового платья дополнял автоматический японский зонтик совершенно немыслимой расцветки. Конечно, зонтик не спасал от пурги, но, по мнению Венеры, он мог каким-то образом компенсировать довольно значительное превосходство ее подруги в смысле овала лица и гармонических пропорций. Тут с осторожной деликатностью надо заметить, что скромная и прилежная кладовщица механизированной колонны от великой богини любви, к сожалению, ничего не унаследовала, кроме, разумеется, звучного имени и бесспорной принадлежности к прекрасному полу. Короче говоря, дамы вошли и приветливо поздоровались.

— Добрый вечер, мальчики! — вот что сказали они — Как поживаете?

— Какие люди! — завопил Иорданов. — Паша! Венера Тимофеевна! Витя, познакомься, наш друг Венера, очень нужный человек. Завскладом! Но каким?! М-м-пц-сс-с…

(Последнее междометие было звуковым сопровождением воздушного поцелуя.)

— Венера, — жеманно произнесла Венера и протянула ладошку лодочкой Смирницкому.

«Аполлон», — явственно пробурчал Баранчук. Но Смирницкий сделал вид, что не расслышал, и жизнерадостно-учтиво встряхнул поданную ему руку.

— Виктор, — приветливо представился он в ответ.

— А это — Паша, — продолжал Иорданов церемониал. — Паша-амазонка, королева сибирских трактов.

— Мы, кажется, уже знакомы, — кивнула дама.

— Я должен перед вами извиниться, — покраснел Смирницкий. — Поверьте, мне очень стыдно.

— Мелочи, — отрубила Пашка. — Не стоит огорчений.

Тем временем Венера незаметно и плавно транспортировалась к стулу Баранчука.

— Эдуард, а, Эдуард, — прошептала она с тайной надеждой.

— Да погоди ты, Венера! — отмахнулся он.

Венера надулась.

— А я принесла… — сказала она.

Баранчук, пробормотав что-то вроде «спасибо», взял у Венеры бутылку и поставил на стол, все расселись. И снова встал Иорданов.

— Теперь, когда мы все в сборе, — торжественно начал он, — а на дворе — зима, более того — ночь. А огни большого города…

— Эх, Валька, — вздохнул дядя Ваня, — болтливый-болтливый.

— Помолчи, мой старший брат!

В это время вошел Стародубцев и, незамеченный остановился у притолоки, не двигаясь дальше.

— Помолчи, старик, — продолжал ученый водитель-тамада. — А огни большого города в недосягаемом далеке… Выпьем за нашего дорогого начальника колонны, который в этот час, слава богу, спит и не ведает про сие абсолютно.

— Третий сон видит, — проскрипел Стародубцев, выходя на свет.

Ну хоть бы чуточку смутился Валентин Иорданов.

— Добрый вечер, Виктор Васильевич, — почти обрадовался он — Извините великодушно.

— Так, — с ледяным добродушием процедил Стародубцев, — значит, так. Празднуем. За рулем спать будем? Венера, уши оборву!

Тезка знаменитой богини скуксилась и почти пустила слезу.

— При чем здесь я, Виктор Васильевич? — плаксивым меццо-сопрано простонала она. — Чуть что Вене-е-ера, Вене-е-ера…

За даму заступился Смирницкий:

— Виктор Васильевич, моя вина. С собой было.

Но Стародубцев и ухом не повел, просто не обратил внимания на столичного корреспондента. Начальник колонны посмотрел на часы и кратко дал вводную:

— Оперативное время — 23 часа 46 минут. На допитие даю 14 минут. Как поняли меня?

— Сверим часы, товарищи офицеры, — привскочил Иорданов.

— И только потому, что гость, — продолжал Стародубцев — Ясно? И все дела!

Он круто повернулся и пошел к двери.

— О, дайте, дайте мне свободу! — неожиданно поставленным голосом взревел Иорданов.

Стародубцев остановился.

— А ты, Иорданов, смотри! — спокойно-зловеще произнес начальник — Здесь тебе не это… э-э… не МГУ. Увидишь у меня огни большого города!

И Виктор Васильевич Стародубцев покинул помещение, в сердцах так громыхнув дверью, что в основном металлическая посуда на столе издала звук камертонного свойства.

Иорданов тяжело вздохнул.

— Одно слово — трасса… А ты, дядя Ваня, тоже мне, среда, как суббо-о-ота… Вот и сглазил.

Девушки оделись.

— До свидания, мальчики, — сказала Паша, глядя на Баранчука.

— До свидания, друг мой, до свидания, — как-то рассеянно произнес Иорданов и покачал недопитую бутылку пива. — Милый мой, ты у меня в груди…

Венера, каким-то образом оказавшаяся рядом, прикоснулась к его плечу, спросила тихо, с затаенной надеждой.

— Валь, а, Валь…

— Да погоди ты, Венера, — раздумчиво-нежно сказал Иорданов. — Может, еще по одной?

— Поставь в тумбочку, — приказал Баранчук.

Девушки ушли. Дядя Ваня и Иорданов убрали со стола и улеглись спать.


И за столом друг против друга остаются двое — Смирницкий и Баранчук. Некоторое время они молчат, молча закуривают, вежливо подносят друг другу огонь.

— Ну что, — наконец сказал Баранчук. — Спросить хочешь?

— Ты не ответишь…

— Почему? Если меня вежливо спрашивают…

Смирницкий удивлен:

— Ты написал письмо?

— Ну вот, разве это вежливо? — в свою очередь удивился Баранчук. — Берут человека чуть ли не за глотку, дескать, говори, сукин сын, ты или не ты. Я что — украл?

— Хорошо, — попробовал найти форму общения Смирницкий. — Скажем так… ты мог бы написать такое письмо?

Эдуард Баранчук удовлетворенно хмыкнул:

— Вопрос поставлен грамотно. Так и запишите: Эдуард Никитович Баранчук полностью разделяет позицию неизвестного анонимщика, дай бог ему здоровья. Более того, он считает неуместным и даже неэтичным стремление некоторых журналистов влезать в чужую душу пусть даже стерильными руками.

— А вот насчет души: так зачем в нее лезть? Хорошая душа сама раскроется.

— А плохая? Еще быстрей! Только стакан поднеси.

— Да-а-а… — протянул Смирницкий.

— Угу-у, — передразнил Баранчук. И тут же перешел в наступление: — А теперь у меня вопрос.

— Давай.

— Зачем приехал?

— Я же говорил, пришло письмо.

— Да будет тебе — письмо, письмо. Я про другое. Ты что, в самом деле веришь в свою миссию? Ну, что это нужно кому-то. Кто-то прочтет, задумается, ну и начнет готовить себя к подвигу. Так, что ли?

— Так.

— Врешь!

— Почему?

— Потому, — аргументировал Баранчук. — Чую.

— И все-таки — почему?

— Да потому, что не нужно это никому! Вот почему. Ясно? Не нужно.

Баранчук помолчал, как бы устыдившись вспышки, и вдруг, ослепленный простейшей мыслью, прищурился:

— А сам-то ты… готов к подвигу?

Смирницкий покрутил головой, закряхтел.

— Не знаю… Но если по совести, думаю, что готов.

Баранчук откровенно расхохотался:

— А ты из скромных.

— Дело не в скромности, — спокойно воспринял насмешку Смирницкий. — Если человек честен и любит свою Родину — он всегда готов на большее. Разве не так?

— Хорошо, — согласился Баранчук. — Допустим, я не подлец и на этой земле вырос. Значит, и я могу совершить подвиг? То есть во мне это стремление уже, по-твоему, заложено?

— Конечно, — убежденно кивнул Смирницкий.

— На-кось, выкуси, — сказал Баранчук, — стану я его совершать. Дядю Ваню попроси. Или Иорданова.

Тут выяснилось, что Иорданов не спит. Кандидат в сферу героики сел на койке, широко и со вкусом зевнул.

— А что, — сказал он, — я готов. Могу прямо сейчас. Вот пойду к Стародубцеву и скажу ему прямо в глаза, кто он есть. А потом спать лягу.

— Во-во, — поощрил Баранчук. — Дядю Ваню прихвати. Для храбрости. Дед вам обоим навешает.

— Уж это точно, — подтвердил Иорданов. — И все дела.

Виктор Смирницкий почувствовал, что он теряет нить разговора, что атмосфера грубоватой, но доверительной беседы вот-вот растает, рассеется. Сейчас, немедленно была необходима фраза, обладающая свойствами адреналина. Но он устал: поездка, вечеринка, спор на грани фола утомили его, обычно острая реакция притупилась. И, конечно, реплика, избранная им как орудие реанимации, особой оригинальностью мысли не отличалась, но, как ни странно, она-то и подействовала.

— А вообще-то, ребята, подвиг может совершить каждый. Что такое подвиг? Движение души, способность к отваге, — вот что сказал Смирницкий.

Тут-то и подбросило Иорданова.

— Так это же о нем! — завопил он, указывая на Баранчука. — Точно о нем. Машину водит — засмотришься. Стреляет, как бог, один на медведя… Эдуард, душа моя, может, возьмешься за это дело?

— Может, и правда, возьмешься, — подмигнул Смирницкий. — Я ведь сказал, что каждый может. Надо же хоть раз в жизни…

И тут Эдуарду вспомнилась газета с его портретом, до сих пор хранимая им на дне чемодана.

— Возьмусь, — сказал Баранчук. — При одном условии.

Он посмотрел на Иорданова, потом — на Смирницкого, подошел к гостю и протянул руку:

— На спор?

— Какой? — поинтересовался Смирницкий, уже ощущая подвох или что-нибудь в этом роде.

— А такой: ты можешь мне доказать, что я готов совершить подвиг? Не то чтобы совершу в будущем, а просто — готов, созрел то есть? А может быть, в прошлом… А?

— Ну? — потянул время Смирницкий.

Баранчук четко выговаривал каждое отдельное слово.

— Вот если можешь, тогда я публично, иными словами, при всех, скажу, что Эдуард Баранчук и этот твой аноним — одно и то же лицо. Так уж и быть, возьму грех на душу. Согласен?

Ох, думай, Витя Смирницкий, думай. Не упускать же такой шанс, а? Что, если попробовать…

— Согласен, — протянув руку, сказал Смирницкий.

Иорданов снова подпрыгнул на своей койке.

— Давайте на ящик коньяка, ребята, а?

— Ты как? — спросил у Смирницкого Баранчук.

— За.

— Иди разбей, Валентин. Быстрее.

— С участием? — встрепенулся водитель-коллективист, конечно зная безусловный ответ.

— С участием, с участием, — пробурчал Баранчук.

Человекоподобное кенгуру прыгнуло из койки, прошлепало босыми ногами по комнате, и традиционный акт разбития состоялся. Затем все улеглись. И некоторое время хранили молчание. Первым не выдержал Баранчук.

— Как доказывать будешь? — поинтересовался он в темноте.

— Да уж постараюсь, — отвечал Смирницкий и, помолчав, с надеждой добавил: — Может, сам докажешь?

— Держи карман шире, — прозвучало в темноте.

Помолчали. Потом прорезался Иорданов.

— Я засыпаю, — сообщил он, — потому что моя совесть в этом деле чиста.

— Моя тоже, — сказал Баранчук.

Смирницкий в темноте улыбнулся.

— Ну что ж, спокойной ночи, — и он накрылся одеялом с головой, вызывая к жизни из глубин подсознания необходимое ему сновидение.

Неизвестно как, неизвестно зачем и неизвестно откуда, но тем не менее откуда-то пришла печальная мелодия скрипки и заполнила все вокруг. Комнату озарил угасающий луч. Он с волшебной плавностью двинулся по комнате от одной кровати к другой, пока не остановился на нем, настойчиво сообщая чуть ли не материальное тепло, приглашая отбросить колючее одеяло. И тогда Смирницкий встал и, как был в тренировочном костюме и тапочках, вышел на улицу — прямо к шлагбауму. Потому что по ту сторону этой полосатой перекладины уже стояла Ольга — в тонком весеннем платье, в легких туфельках — прямо на снегу. Так они и стояли некоторое время, молча глядя друг другу в глаза, — разделенные шлагбаумом, тремя тысячами километров и судьбой.

— Доброе утро, Оля.

— У нас еще вечер, милый.

— А-а… да, конечно.

— Ну что, забрался в глушь, как хотел?

— Да уж забрался…

— Ну и как?

— Нормально.

— Нет, Витечка, не нормально. Худо тебе.

— С чего ты взяла?

— Люблю. Вот и чувствую. Все три года. И ты меня любишь и тоже чувствуешь.

— Да что я чувствовать-то должен?

— Тревогу. И неуверенность.

— Господи, да я спокоен и счастлив. Понимаешь, спокоен, потому что счастлив с тобой.

— Нет, все наоборот. Ты счастлив, потому что спокоен.

— А что же, по-твоему, я должен делать?

— Ревновать… Беситься… Может быть, даже ударить меня.

— Ударить? Тебя? Но за что?!

— За то, что я не твоя жена, а чужая. За то, что я люблю тебя, а вышла за него. За то, что мои губы путают ваши имена до сих пор. Мало? Ну тогда хотя бы за то, что я не могу взять под руку, когда хочу!

— Что с тобой? Успокойся! Я же простил тебя.

— Ты простил меня? Правда? Ну тогда я сейчас успокоюсь. Вот видишь — уже спокойна. Даже не плачу, улыбаюсь. Все спокойно, ты доволен?

— Знаешь, ты меня иной раз ставишь в тупик. На небе ни облачка, солнечно, а ощущение ненастья — зябко, сумеречно, неприятно…

— Витечка, почему ты всем доволен?

— Что я — привереда?

— Ты всегда был всем доволен. Мной. Работой. Едой. Окружением. Почему ты не хочешь что-нибудь сломать, переиначить, перевернуть с ног на голову?

— Зачем? Мир гармоничен.

— Но ведь человеку иногда просто нужно, чтобы что-то было иначе. Пусть хуже, но иначе. Скажи, тебе хоть однажды хотелось… передвинуть шкаф? Обыкновенный шкаф — у тебя в комнате?

— Зачем? Он стоит на месте. Почему ты спрашиваешь?

— Я последнее время делю людей на желающих двигать мебель и не желающих.

— Ну и как, успешно? Надеюсь, твое новое увлечение не отразится на нашем чувстве?

— На чувстве, думаю, нет.

— О, остальное меня не тревожит!

— И напрасно…

— Ты меня пугаешь. Ну хочешь, я передвину шкаф? Приеду домой и сразу же передвину.

— Всего лишь? А я?

— Что — ты?

— А меня ты не хочешь передвинуть?

Пауза.

— Оля, мы уже говорили об этом. Ты знаешь, я поступлю так, как хочешь ты. Как хочу я в конце концов! Но…

— …Но! Не надо спешить, надо немного подождать, мой муж — твой главный редактор, ты — не карьерист, но придется уйти из редакции. Но! Но! Но! Чего мы стесняемся? Чего боимся? Что стыдного и том, что два человека любят друг друга?! Устала я, ужасно устала. Извини меня.

— Ты права. Я почти преступник. Да, да, я убиваю нашу любовь. Все! Хватит! Прилечу и сразу же поговорю с ним.

— Когда ты вернешься?

— Через два дня кончается командировка.

— Хорошо… Хорошо.

— Будь умницей.

— Постараюсь.

Повернувшись, она уходит по снежной искрящейся тропинке — в легком платье, в туфельках на босу ногу, — мелькает меж кедрачами и исчезает вовсе. Он протягивает руку, делает порывистый шаг вслед и… натыкается на шлагбаум.

И все кончается…


Морозным, снежным замечательным утром Виктор Васильевич Стародубцев стремительно входит в свой кабинет.

— Орло-о-ов! Вовка! — с порога рычит он.

Окошко радиостанции распахивается.

— Здесь я, Виктор Васильевич!

Начальник подходит к столу, что-то быстро и размашисто пишет и отдает листок радисту.

— Вот, — удовлетворенно стучит он ногтем по бумаге, — запрос о передислокации. Включай свой агрегат и передавай в Центр. И все дела.

— Рано же еще, Виктор Васильевич, — удивляется рассудительный радист. — Еще здесь не закончили.

— Эх, Вовка, Вовка. Как тебя ребята кличут? Дятел? Так вот, Владимир Иванович Дятел, что такое бюрократы, ты знаешь? Не-е-ет. А я знаю. Сколько нам здесь осталось? Недели три, ну, месяц от силы. А сколько приказ будет идти? Два месяца. Это тебе, брат, не армия, не Вооруженные Силы. Правда, тоже крупные силы. Очень крупные.

— Что это вы, Виктор Васильевич, последнее время стали армию часто вспоминать?

Стародубцев задумывается: и действительно, чего?

— Да как не вспомнить? — наконец произносит он. — Помнится, в сорок третьем у нас в штабе дивизии завелся один бюрократ, так мы его живо… на передовую спровадили: там бюрократничай. А ты меня учишь. Не стыдно?

— Стыдно, — почитает за благо согласиться радист, но от шума это все равно уже не спасет. И громыхающий бас Стародубцева сотрясает стены вагончика, едва не срывая его с колес:

— Ну так и заводи свою «лайбу» и передавай, что начальник сказал!

— Слушаюсь, товарищ полковник! — подскочил Вовка. — Разрешите выполнять, товарищ полковник?

— Выполняй, — затухает гром, раздувая усы. — И все дела.



Провизии в землянке оказалось не так уж много: несколько банок ряпушки и рыбных тефтелей. Он прекрасно понимал, что такого харча надолго не хватит, и уже сейчас надо планировать и экономить еду.

Вчера в лесу он видел следы лося, а потом и сам прошел мимо него в вызывающей близости, словно понимая, что из пальца не выстрелишь да и взглядом не убьешь. Так и прошли мимо него полновесные триста килограммов живого мяса, а он, зажав в руке бесполезный самодельный нож, лишь глухо застонал от ярости и бессилия.

Вот когда он с обжигающе жадной страстью вспомнил об автомате, выпавшем из рук часового. Ну что стоило на секунду тормознуть и поднять так необходимое сейчас оружие?! Но… все-таки лишний раз жизнью он рисковать не хотел…

Не-ет, он обязан выжить. Обязан! Во что бы то ни стало, какими бы лишениями ему это ни грозило. Пусть поутихнет, пусть поуляжется шумиха, его время еще наступит. Ну сколько они будут держать посты? Неделю? Две? Три? Да даже если и месяц и полтора, он все равно должен отлежаться, должен пересидеть их.

И вот тогда можно будет уходить на запад. Он знает, что ему нужно делать. Он доберется до Москвы, придет к Полине и заставит ее поверить ему. Заставит! Нет для него другой женщины. И она поверит. И уйдет с ним. Они уедут далеко-далеко, куда-нибудь в горы, в безлюдье. У него есть один знакомый: такой паспорт нарисует, получше настоящего.

И вдруг обожгло: а если не поверит? Что, если не поверит?! И не пойдет за ним. Ну что ж, он и тогда будет знать, что делать. Тогда ей не жить. А там — провались все в тартарары.


Рано утром оглушительно звенит будильник, и Валентин Иорданов, как всегда, хватает его и сует под подушку. Но будильник продолжает работать в партере. И тогда Иорданов медленно садится на постели, осторожно спускает ноги на пол и подрагивающими ступнями зябко прикасается к доскам пола. В эту минуту он похож на жеманную купальщицу с рыночных полотен. Все остальные обитатели вагончика спят накрывшись с головой — в комнате и в самом деле холодно. Иорданов берет с табуретки свой летный шлем, прикладывает гнездо шлемофона к уху и со значением прислушивается. Некоторое время он недовольно сопит, а потом начинает орать начальственным голосом, как сделал бы он, будь и вправду на таком посту:

— Слушаю! Кто на связи? Але? Але? Кто говорит? Господь бог? Это Иорданов беспокоит. Иорданов, говорю… Как там у нас с погодой? Опять минус сорок? Штормовые ветра? Это нехорошо, говорю… Штормовые ветра прошу прекратить! В противном случае покидаю трассу и вылетаю в Сочи. Как поняли меня? Ага… ага… Правильно поняли. Вы — нам, мы — вам. Благодарю за внимание. Конец связи. Баста!

Диалог этот, безусловно, будит всех остальных. Баранчук потягивается и кричит спросонок:

— Ну ты, архангел! Ставь чайник. И консервы открой. И хлеб порежь.

— Что? В столовую не пойдем? — удивляется Смирницкий, садясь на постели.

Эдик Баранчук фыркает и отмахивается.

— Нет уж! Хочешь, иди… я не возражаю.

— Не пойду, — демократично отмахивается Смирницкий, — я, как все. Дома даже лучше.

— Ну и правильно, — говорит Иорданов. — Не ровен час, ветром сдует. Исхудал-то как… кожа да кости.

Вот тут-то Виктор Смирницкий с преувеличенной встревоженностью заглядывает в зеркало, сокрушенно качает головой и цокает языком.

— Прямо беда, — говорит он. — Килограммов десять сбросил, если не больше.

Эдик саркастически улыбается.

— Конечно. Кататься по лежневке — это тебе не сюит строчить, — язвительно замечает он, вставая.

— Сонет, — гордо поправляет ученый-водитель Иорданов.

— Один черт…

— Некрасиво попрекать человека его забытым прошлым, — говорит Смирницкий и, запуская электробритву, глядится в зеркало.

— Ну уж и забытым?! — возмущается Баранчук. — А кто сегодня ночью бумажку мусолил? При свече?.. Святой дух?

— Это же письмо, — возражает бывший писатель. — Надеюсь, эпистолярный жанр не запрещен еще суровым законом тайги?

— Письмо можно, — великодушно кивает Иорданов.

Баранчук не унимается:

— Всего лишь одно письмо — две ночи подряд? Не стыдно тебе?

— Что ж тут такого? — притворно возмущается Смирницкий. — Может, у меня лексикон… глохнет. И вообще, чем ты опять недоволен? Я с тех пор, как связался с вами, ничего в руках, кроме кружки… с трассовым чаем, не держу.

Этот беспредметный спор прервал дядя Ваня, как всегда, спокойный и невозмутимый, непроницаемый лесотундровый бог со своим оригинальным характером.

— Чай давай, Валька, давай кушать, — требовательно приказал он.

Иорданов поднял указательный палец:

— Оживился таежный бог… пробудился от спячки.

Иорданов с ловкостью фокусника быстро расставил посуду на столе, вскрыл консервные банки, артистично орудуя охотничьим ножом — не более трех движений на каждую, — быстро налил чай. Все уселись и молча приступили к еде. Первым нарушил молчание Баранчук.

— О чем это ты сегодня с богом договаривался? — невзначай спросил он, ни к кому не обращаясь, но к кому — понятно.

— Пустяки… — промычал Иорданов.

— Неужто хорошую погоду выпрашивал?

— М-м-м…

— И что же? — поинтересовался Смирницкий. — Чем кончились переговоры?

Валентин Иорданов невозмутимо прожевал еду, сделал паузу, отхлебнул чаю.

— Конечно, договорились. Он мне — градусов на двадцать теплее, я ему — кубов на сорок побольше. Вот и весь баланс.

— Очень нужны ему твои кубы! — шутливо изумился Баранчук и хмыкнул.

— Вот уж не скажите, — рассудительно заметил Иорданов. — Сейчас в любой области, знаете ли…

И он сделал жест из мира большого бизнеса, безусловно обозначающий на всех языках товарообмен и коммерцию.

— Нам без этого никак нельзя, — авторитетно заявил Иорданов, потрясая вилкой. — Примус минус, примус плюс… Экономика!

— Аферист — Валька, — прорезался в сферу экономики дядя Ваня.

Валька оторопел. Или притворился. Но уставился на своего старшего друга.

— Все слышали иностранное слово? — возопил он. — Это мне, человеку, утомленному незаконченным высшим образованием, такое сказать! Да кто же ты после этого, дядя Ваня? Кто ты такой есть? Не знаешь? А я знаю. Абориген, вот ты кто! Не хочу тебя больше знать.

— Между прочим, дядя Ваня прав, — вступился Смирницкий. — Непорядочно и стыдно заключать с богом сделку, если ее конечный результат… заложен в соцсоревнование. Верно я говорю?

— Верно, — поддержал Баранчук. — Да еще получать за это по премиальной сетке. Все ему дай — и погоду, и денежки.

Водитель-бизнесмен отложил вилку, не спеша допил чай. И вдруг его осенило, просто подбросило на стуле Иорданова от случайно возникшей мысли.

— Как вам это понравится? — зловеще произнес он. — Спелись… Спе-лись! Спорили, спорили и… спелись. Ну просто в один голос.

Может быть, и досталось бы в этой шутливой перебранке водителю Валентину Иорданову, но тут в вагончик вошел Стародубцев и аккуратно сбил с валенок снег.

— Что за шум, а драки нет? — спросил он. — В чем дело?

Иорданов ответил за всех:

— Да так, кое-что по поводу религии и науки.

Подозрительно оглядел публику Стародубцев:

— Почему не в столовой?

На это уже никто отвечать не захотел.

— Спрашиваю: почему не в столовой? — повторил начальник.

Было что-то в голосе Стародубцева такое, что даже Иорданов не решился ответить. Но на этот раз шлея под хвост попала Эдуарду.

— Почему? Надоела итальянская кухня, — заявил он спокойно. — Вот! Перешли на русскую…

— Эдуард, ты опять воду мутишь? — процедил Стародубцев. — Снова тебе что-то не нравится.

Баранчук холодно взглянул на начальника, усмехнулся:

— Я мучу воду?

Все они — и водители, и начальник колонны — прекрасно понимали, что продуктов до навигации свежих не будет, здесь, извините, не Большая земля, но Виктора Васильевича Стародубцева задело другое, поскольку был он человеком старой формации и полагал, что о мелких местных неурядицах большой прессе знать необязательно.

— Ну, Эдуард, — с горечью произнес он, — при чужом-то человеке, сор из избы…

Баранчук покосился на Смирницкого. Тот потупился.

— Это он-то чужой? Какой же он чужой? Свой теперь. А что касается сора из избы, то вам в ваши годы лучше знать, что бывает, когда его не выносят.

Стародубцев опешил:

— Ты на что намекаешь?

— На то, — заявил Баранчук, окрыленный собственной исторической прозорливостью.

— На что — на то? — переспросил Стародубцев.

Баранчук снисходительно улыбнулся, удивляясь близорукой непонятливости своего начальника.

— Да уж на то, — с какой-то сварливой язвительностью протянул он. — Уж вы-то, Виктор Васильевич, кое-что повидали, вроде ничего не боитесь, а туда же — сор из избы… Просто как-то неловко за вас…

— Кх-гм… — только и сказал Стародубцев.

Воцарилась недолгая пауза. Очень недолгая.

— Кх-гм… — повторил Иорданов в той же тональности.

И тут Стародубцев рассвирепел. Он грузно повернулся к Иорданову и натурально заорал:

— А ты еще что? Ты на кого?! Кто ты — Иорданов?! А? Кто ты такой, я спрашиваю?! Сию же минуту скажи мне, кто ты есть?

Иорданов попятился, изображая натуральный испуг:

— Я-то? Да я просто так… живу здесь. Тут дом у меня.

Но Стародубцев уже взял себя в руки. Он расстегнул полушубок — видно, жарко стало начальнику, — прошелся по комнате, остановился и, прищурившись, произнес совершенно спокойный монолог.

— Вот что, — сказал Стародубцев. — Раз вас в столовой не было, делаю информацию вашему фургону отдельно. Поступило сообщение, что не исключена возможность появления бежавшего осужденного в нашем квадрате… Тьфу ты, черт побери! Уже как Савельев говорить стал. Короче говоря, тот, что бежал из колонии, где-то здесь, в тайге, на нашем участке трассы. Человек голодный, холодный, а значит, решительный. Так что… берегите продукты. Вопросы есть?

— Есть, — сказал Иорданов. — Даже два.

Стародубцев нахмурился:

— Совмести в один.

Все-таки неугомонный был человек Иорданов.

— Значит, так, — сказал он, явно продолжая интонации начальника. — Ну, то, что мы его поймаем, это понятно — на то мы и здесь. А вот почему они его не ловят?

Вот тут-то Иорданов и пролетел, ох, пролетел, просто мимо проехал, штатская душа, недоучка. Стародубцев, всегда относившийся с любовью ко всему военному в любом его обличии, просто крякнул неслышно внутри себя от удовольствия при виде такой инфантильно-стратегической неосведомленности.

— Не ловят, говоришь? — с превосходством полководца на пенсии спросил он. — Ловят. Еще как ловят! Тут приехали двое, а вы их и не заметили. Вот как воюют! Э-э-э… то есть работают. Служат, значит. В полушубках, как мы, не отличишь. А под овчиной — автоматы. Короче, ловкие ребята. ВРП называются — временный розыскной пост.

— Жаль, что временный, — сказал Иорданов.

Это Стародубцев пропустил мимо ушей.

Баранчук отреагировал по-своему. Он поднялся из-за стола, нарочито медленно и, пожалуй, чуть-чуть картинно снял со стены ружье — шикарную вертикалку, длинные вороненые стволы. Ни слова не говоря, Эдуард Баранчук переломил ее точным жестом пополам и, достав из глубин карманов патроны, аккуратно, по энергично зарядил ружье.

— Это я одобряю, — сказал Стародубцев. — Безусловно.

Иорданов привстал и, изумленно округлив глаза, вытаращился на Баранчука.

— Гля-а-аньте-ка… нет, вы только посмотрите, Баранчук решил проиграть пари своему новому другу. Эдуард, душа моя, неужто совершишь?

Вот тут Стародубцев уже неодобрительно покачал головой.

— Пацаны, — осуждающе прогудел он. — Ой, па-цаны-ы…

И не желая столь длительное время находиться в этой несерьезной, с его точки зрения, компании, чертыхнувшись про себя, вышел на свежий сорокаградусный воздух. Но покинул он вагончик не совсем вовремя, потому что сразу же после его ухода последовало короткое продолжение разговора, которое могло бы пролить свет не только на оригинальные характеры и личные качества водителей мехколонны, но и на некоторые события, сыгравшие впоследствии немаловажную роль в этой истории. А разговор произошел такой.

— Дура ты, Иорданов, — сказал Баранчук, возвращая стволы ружья в исходное положение. — Так и запиши — дура, в женском роде. Тебя один дядя Ваня понимает, потому что любит… как родного брата.

Трудно было бы предположить, на что может обидеться дядя Ваня. Вот и сейчас он вздернул куцую бородку.

— Зачем на личность перешел, Адувард? Родственников вспомнил?

Баранчук критически оглядел Иорданова.

— Разве это родственник, дядя Ваня? Это тело легкомысленное, необученное, изгнанное с позором из высшего учебного заведения. В общем, никчемное, никудышное тело. И оно, это тело, опрометчиво думает, что я его буду защищать с оружием в руках. Так, студент?

Иорданов с достоинством кивнул:

— Так.

Баранчук снисходительно улыбнулся. И в этой улыбке, явно читалось нравственное и физическое превосходство спартанца над погрязшим в разврате и неге уроженцем Афин.

— Здесь кроется глубокая ошибка, — сказал бестрепетный воин. — Дело в том, что мне, Эдуарду Баранчуку, лично дорога моя жизнь. Вот ее-то я и готов защищать изо всех сил.

Он повернулся к Смирницкому, с интересом взирающему на новый аспект характера недовольного супермена.

— Дорогой Виктор, — произнес с нескрываемой издевкой Баранчук, — должен тебя огорчить, душа моя: увы, подвигов не будет. Не жди. И все дела. Товарищи водители, благодарю за внимание.

Наверно, переборщил он все же, этот прекрасный парень Эдуард Баранчук, демонстрируя высший пилотаж эгоизма и индивидуализма, но в сказанном столь откровенно никто не увидел и тени шутки. И потому в вагончике повисла неловкая тишина, нарушаемая звяканием посуды, которую стал убирать дядя Ваня. Нет, не улыбнулся и никого не рассмешил на этот раз весельчак и ерник Валентин Иорданов. Молчал и Виктор Смирницкий, постукивая в задумчивости пальцами по столу. И это неловкое молчание ощутил сам Баранчук. Было ли сказанное его искренней человеческой позицией? Кто его знает… Однако тайга есть тайга, и она кое к чему обязывает. Там, где природа хватает тебя за горло мертвой леденящей хваткой, не только боязно, но и опасно потерять локоть товарища. А тут такое… Ох, не в ту степь попал Баранчук, не в те ворота въехал! Что же делать теперь? Поворачивать-то надо, да как же быть с поворотом, если это не в характере сверхчеловеков. Ну скажи что-нибудь такое, друг Эдик, что-нибудь такое, чтоб вздохнулось легко и свободно, чтобы все рассмеялись и вновь возникла прекрасная атмосфера любви и дружбы, чтобы вновь вспыхнула и уже не угасла такая необходимая человеку вера в справедливость и в завтрашний день. Переломи себя, Баранчук, и скажи, пожалуйста, а? Что ж ты молчишь?!

— Давайте-ка на работу, — сказал Баранчук и первым вышел из комнаты. — Трасса не ждет.


Над крышами вагон-городка вторые сутки свистела пурга, заглушая привычный гул моторов с трассы, за окном вздымались и угасали причудливые снежные смерчи. Как-то вечером они сидели вокруг печурки той же самой компанией.

Здесь было тепло и уютно, неторопливо текла беседа. И никаких особенных движений после ужина совершать не хотелось. По лицам собеседников струились теплые блики, и обычно молчаливый старый манси дядя Ваня негромко и с достоинством рассказывал нечто, захватившее внимание окружающих.

— …Ох и летят по тайге олешки, упряжка тащат, снег летит, ветер свистит. Стра-а-ашна! А в нарте человек сидит, шуба большой, сам большой, одна борода наружу. На коленях древний штуцер-ружье держит, пищаль называется. Едет день, едет два, однако, кушать хочет. Третий день едет, думает, ах, далеко еще ехать, долго… Как доеду, а?

Тут, как обычно, на самом интересном месте, в лучших традициях опытного рассказчика, дядя Ваня замолкает, не спеша раскуривает трубку, явно интригуя партер.

— Дальше, дальше, дядя Ваня? — не выдерживает Паша и хлопает нетерпеливо в ладоши.

— Ух! — в сердцах говорит дядя Ваня и жестом подчеркивает глубинный смысл междометий. — Ух!

— Как, это все? — вежливо осведомляется Иорданов. Но дядя Ваня, потрясенный собственным талантом повествователя, не замечает иронии и продолжает как ни в чем не бывало:

— Что дальше? Приехал главный город Ленинград человек-атаман, зашел, царь видит. Закурил трубка, покорена Сибирь, говорит. Теперь все.

Совершенно неожиданная концовка производит впечатление. Все молчат, но в этой тишине вдруг начинает хохотать Баранчук. Он просто заходится от хохота. Эдику очень смешно.

— Адувард, ты зачем смеешься? — по-ребячьи обижается дядя Ваня.

— Ты что?! Ты совсем уже, дядя Ваня? — подавляет спазм Баранчук. — Ты же это в городе, в музее прочел. Только не Ленинград, не было тогда Ленинграда. А атамана звали Иван Кольцо, его Ермак послал. Эх, дядя Ваня! А туда же — народный сказитель. Наизусть долго учил? Расскажи еще что-нибудь.

Старый манси дядя Ваня молча встает, снимает с гвоздя полушубок и шапку, тихо и молча уходит. И дверь прикрывает тихо.

— Напрасно ты старика обидел, — говорит Иорданов.

— Зря, — подтверждает Паша. — Ни за что… Фу!

Баранчук кривит в улыбке губы:

— А вам-то что? Пусть не лезет со своими сказками. Нет их больше, нету. Кончились давно.

— Интересно, а что же есть? — поинтересовался Смирницкий, закуривая.

— Есть что! Работа! Возишь свои кубы и вози. Чем больше, тем лучше.

Смирницкий приготовил наживку для разговора.

— Вот как? — сказал он. — По-твоему, и романтики нет? А?

— Какой романтики? — округлил глаза Баранчук. — Что это? Огни самосвалов на трассе? Или, может быть, «поет морзянка за окном веселым дискантом»? Подскажи, пожалуйста.

— А ты зачем сюда приехал, Эдуард? — пошел напрямик Смирницкий.

— За длинным рублем, — отрезал Баранчук, — как пишут в газетах. Вот зачем. Только я этот длинный рубль своим горбом зарабатываю. Понял? А на романтике пацанов воспитывай. И девочек. Фантики-бантики.

— Злой ты, Эдуард, — улыбнулся Смирницкий. — Интересно, кто же тебя обидел… Кто-то ведь допек?

— Что вы?! — вступилась Паша. — Не злой он вовсе, напрасно вы так. Он… недовольный. Понимаете, недовольный.

— Точно, Пашка, — подхватил Баранчук. — Недовольный я. Шибко недовольный! В отличие от некоторых, присутствующих здесь.

— Ну и чем же ты недоволен, старик? — дружелюбно осведомился Смирницкий. — Поделись…

Эдуард усмехнулся:..

— Чем? Тобой, например. Не делом ты занят. Разъезжаешь по всей стране за государственный счет, а толку — одна словесная трескотня. Пашкой недоволен. У нее, между прочим, фигура есть. Мерилин Монро! А ты глянь на нее — чучело, мужскую работу тянет, как мы, пашет.

Он встал и победно прошелся по комнате, остановился перед Иордановым; водитель-лингвист горделиво расправил плечи.

— А Иорданов? Я и этим шутом недоволен, — продолжал Баранчук, указуя перстом на самодовольный объект монолога. — У него же не голова, а британская энциклопедия. И с такими мозгами он баранку крутит. Валя, плечи не болят? Не жмут?

— Что плечи… Душа! — откликнулся Валя.

— А собой ты доволен? — коварно спросил Смирницкий Баранчука.

Эдик подумал:

— Определенно нет. Всю жизнь мечтал совершить подвиг, но чувствую — не готов. Разве что ты поможешь.

Чем бы кончился этот тур, неизвестно, но за стеной раздался рев подъехавшего самосвала, сноп света обжег ледяное оконце, и два долгих сигнала прорезали ночь.

— Голос родного МАЗа, — сказал Баранчук.

Эдуард быстро натянул полушубок, нахлобучил промасленную шапку и пошел к двери. За ним робко двинулась Венера, сделала несколько неуверенных шагов и, порываясь что-то сказать, прикоснулась к его плечу.

— Эдик, а, Эдик… — протянула она с робкой надеждой.

— Да погоди ты, Венера! — отмахнулся Баранчук и вышел вон.

Все они некоторое время молчали, потом Иорданов встрепенулся, с сожалением посмотрел на Смирницкого:

— Вот так-то, дорогой друг, с нашим Эдиком особо не поговоришь. Похоже, тебе и писать пока не о чем? Не кажется?

— Кажется, — согласился Смирницкий.

— Виктор Михайлович, а вы… обо мне напишите, — предложила Пашка. — Зачем вам писать о Баранчуке? Не обязательно же о нем.

— Ты-то куда, душа моя? Не та ты фигура, Прасковья, — поцикал зубом Иорданов. — Хотя и Мерилин Монро…

Гость улыбнулся, стряхнул оцепенение.

— Не будем спорить, ребята. Я обо всех напишу. Хорошо напишу, вот увидите.

— Как?! И обо мне тоже, Виктор Михайлович? — с затаенной надеждой спросила Венера и порывисто шагнула к Смирницкому, чуть не сбив его с табуретки.

— Да погоди ты, Венера, — поморщился Иорданов.

— О вас тоже, Венера Тимофеевна, — любезно поклонился Смирницкий.

На широком лице кладовщицы отразился восторженный ужас.

— Как же это? — прошептала она. — А? А, Виктор Михайлович? Я же в торговле…

— Что ж с того? — пожал плечами Смирницкий. — Прекрасный пол на северной трассе — это уже своего рода подвиг. О вас, Венера Тимофеевна, я напишу обязательно.

Вот тут-то и происходит чудо: Венера, не самая красивая девушка, до которой никогда никому не было дела, вдруг преображается. Оказывается, у нее очаровательная улыбка. Она, несмотря на кажущуюся полноту, стройна и пластична. Венера становится на цыпочки и как есть, в валенках, в безумном порыве начинает вальсировать по комнате. Потом она валится на кровать, обнимает Пашу и тихо, беззвучно смеется самым счастливым смехом.

Иорданов некоторое время ошеломленно наблюдает за Венерой, но напряженная мысль водителя-интеллектуала требует продолжения более серьезной темы, нежели хореографические интермедии кладовщицы. Его сожалеющий взор вновь останавливается на Смирницком.

— Эх, зря ты на спор пошел, — вздыхает Иорданов, — считай — проиграл. Командировка-то сегодня кончается? Так?

— В принципе сегодня, — вздохнув, произносит Смирницкий.

Возвратился Баранчук. Видно, что он продрог, вывалян весь в снегу, на руках и на лице — грязные следы масла.

— Ты откуда такой, Эдуард? — интересуется Иорданов. — Вроде бы смена не твоя.

Эдуард тяжело опускается на стул, закуривает.

— У сменщика подъемник кузова забарахлил. Сделали… Чуть пальцы не поморозили.

Но это сообщение подталкивает Смирницкого на ошибочный шаг: он предпринимает последнюю попытку, пытаясь использовать ситуацию.

— Странно… А тебе-то зачем? — спрашивает он. — Ведь и в самом деле, смена не твоя. Или чувство локтя… все-таки есть. Отрицаешь? Нет?

И тут Баранчук окидывает противника уничтожающим взглядом.

— Понимаешь ли, Виктор, — проникновенно говорит он, — если бы я не помог ему, то завтра пришлось бы самому в ремонте сидеть. На средней сдельной. Еще вопросы есть к докладчику?

Умолкает Смирницкий, задумывается.

— Один вопрос есть. Мы не определили срок нашего… пари. На какое время?

— На… всю жизнь, — Баранчук делает великодушный жест. — Мне не жалко. А хочешь — прощу. А? Черт с ним, с коньяком, не бедные. Все равно ничего не докажешь. Поищешь другой объект. Как, устраивает это тебя?

— Ни в коем случае. Нет, Эдик, не устраивает. Спорить так спорить.

Москвич встает, помедлив, подходит к вешалке. Останавливается. Оглядывается. Улыбается. Медленно, очень медленно снимает свое пальто. Аккуратно надевает его. Расправляет складки. И не спеша выходит из вагончика на свежий воздух.

Вот он спускается с крыльца, вот пересекает дорогу. Лицо его сосредоточенно и спокойно, словно этот человек принял какое-то важное решение. Интересно, куда это сейчас направляется Смирницкий?

За последнее время у Виктора Васильевича Стародубцева накопилась масса бумаг. Впрочем, это была постоянная «болезнь» начальника сто тридцать первой мехколонны — он терпеть не мог работать с бумагами, а предпочитал живую энергичную деятельность вне «кабинета», на трассе, с людьми. Даже собственные радиограммы он предварительно не записывал, как того требовала инструкция, а диктовал радисту на слух с непосредственным выходом в эфир. Иной раз в Центре помирали со смеху над такими радиограммами, но потом привыкли и перестали удивляться, поскольку, несмотря на очевидную эксцентричность посланий Стародубцева, они, безусловно, несли в себе деловой реальный заряд.

Но с документацией, с текущими бумагами все же приходилось работать Виктору Васильевичу, хоть и претили они его действенному и неукротимому характеру.

Вот и сегодня вечером сидит он за столом, водрузив могучие локти на столешницу. Сидит плотно, в распахнутой дубленой безрукавке, смотрит на листочки поверх очков, делает пометки и бубнит себе в пушистые грозные усы такое, что лучше никому этого не слышать.

В такой позе, в таком душевном настрое и застает начальника Виктор Смирницкий, воспользовавшийся недавним приглашением и заглянувший не просто на огонек, а, вероятно, по неотложному и серьезному делу.

Впрочем, Стародубцева радует неожиданная возможность отвлечься от ненавистных бумаг. Он с несомненным радушием улыбается и делает активно-приглашающий жест непрошеному гостю:

— Заходи, заходи, корреспондент. Чего на пороге топтаться? Садись, гостем будешь.

— Добрый вечер, — произносит вежливый Смирницкий, подвигая к себе казенный табурет.

— Добрый, добрый. Ух ты, уже вечер! Совсем бумажки заели. Ну, что хорошего скажешь? Как там двигаются твои газетные дела? Может, помощь нужна?

Смирницкий тяжело вздыхает, что наверняка не ускользает от многоопытного Стародубцева: знает хитрый начальник, очень хорошо знает — кончается сегодня срок командировки у корреспондента. Что-то он сейчас скажет, ведь неспроста же пожаловал.

— Помощь не нужна… Я по делу, Виктор Васильевич. По важному и неотложному.

— Выкладывай.

Смирницкий берет со стола Стародубцева чистый лист бумаги, а потом уже спрашивает:

— Разрешите?

— Да хоть вагон! Бери больше. У меня этого добра навалом.

— Хватит и одного, — как-то криво усмехается специальный корреспондент.

Но и этот листок он аккуратно складывает и по сгибу рвет на две равные части. Затем, опять же без спроса, — видимо, расстроен чем-то — берет со стола Стародубцева ручку и четким красивым, но мелким почерком пишет сначала на одной половинке, потом — на другой. Закончив, протягивает первый листок Виктору Васильевичу:

— Прочтите, пожалуйста. Это радиограмма в редакцию. Адрес указан. Если нет возражений против текста, то завизируйте. Хорошо бы отправить немедленно.

Стародубцев с нарочито преувеличенной осторожностью принимает листок и встревоженно спрашивает:

— Государственных тайн нет?

— Уж какие там тайны, — снова вздыхает Смирницкий.

Стародубцев сует листок под яркое пятно настольной лампы, поправляет тяжелую оправу своих очков и читает вслух, сопровождая текст своими комментариями:

— «Москва… индекс… главному редактору… прошу предоставить мне отпуск без содержания…» Ага, значит, за свой счет. На юг, что ли? Так еще не сезон… Ну да ладно, не мое дело. Против такой радиограммы возражений не имею. Что еще?

Смирницкий протягивает вторую половинку листа:

— Это вам.

Стародубцев читает и это:

— «Начальнику сто тридцать первой механизированной колонны товарищу Стародубцеву Вэ Вэ.». Верно, это мне. «Прошу принять меня во вверенное вам предприятие… на должность водителя линейной автомашины… имею водительское удостоверение шофера первого класса». Подпись — Смирницкий.

Стародубцев опускает очки на кончик внушительного носа и с видимым интересом разглядывает поверх них сидящего перед ним молодого человека.

— Вы пропустили «на временную работу», — уточняет претендент на место водителя.

— Не пропустил. А на постоянную не желаешь?

— Не могу, — дипломатично отвечает Смирницкий. — Без прописки вы имеете счастье принять меня не более чем на два месяца.

— А юрисконсультом не пойдешь?

— Образования нет. Да и зарплата маленькая. На трассе-то что-нибудь заработаю.

— Права с собой?

— Пожалуйста.

Смирницкий достает заранее приготовленное удостоверение и протягивает начальнику колонны. Стародубцев внимательно разглядывает права, даже достает из-под целлофана талон предупреждений и смотрит его на просвет.

— Чистый, — удивленно хмыкает он.

Стародубцев задумывается, вертит в руках удостоверение и вроде бы не знает, как поступить.

— Может быть, вы сомневаетесь, Виктор Васильевич? — спрашивает Смирницкий. — Примите тогда с испытательным сроком. Ну, скажем, на три дня.

Начальник колонны встает, грузно выбирается из-за стола и начинает вышагивать по видавшему виды зеленому паласу, так что лежащий под ним дощатый настил начинает жалобно поскрипывать. Наконец он останавливается перед шофером первого класса и, заложив руки за спину, откровенно и внимательно его разглядывает.

Смирницкий отвечает начальнику таким же спокойным взглядом. Так они глядят друг на друга довольно продолжительное время.

«Ну и долго ты тянуть будешь?» — думает про себя Виктор Смирницкий.

«Ишь ты, в качестве водителя», — усмехается в глубине души Стародубцев.

Затем Виктор Васильевич первым прекращает молчаливую дуэль, круто повернувшись, идет к своему столу и размашисто поперек всего заявления Смирницкого пишет два коротких, но решающих слова: «В приказ». Ставит свою подпись и жирно, подчеркивает написанное.

— Тяжелые машины приходилось водить? — спрашивает начальник…

Смирницкий вызывающе поднимает голову:

— Приходилось. В армии.

— Тем не менее придется пройти стажировку. День или два. К кому из водителей хочешь пойти стажером?

— К Баранчуку, — не задумываясь отвечает Смирницкий.

На следующий день, обутый в валенки и одетый во все ватное и стеганое, с опозданием на час, но не по своей вине, а из-за получения спецодежды, он стоит на трассе у поворота к карьеру и ждет машину Баранчука.

В сиреневой пелене северного рассвета мимо него проносятся машины, мелькают номера, но все не те.

Ага, вот и 00–13. Тяжелый самосвал с ревом останавливается у поворота. Гостеприимно распахивается дверца, и на уровне лба Смирницкого возникают два черных зрачка длинноствольного ружья. И это так неожиданно, что стажер-водитель первого класса вздрагивает, но сразу же берет себя в руки, поскольку он человек современный и отлично понимает, что никто на него покушения не устраивает — тут вам, извините, не Америка, не Соединенные Штаты…

«Да и действие, как видно, не последнее, — усмехаясь про себя, думает Смирницкий. — По крайней мере, в этой пьесе».

Он забирается в кабину и действительно видит, что сдвоенная пушка просто лежит на сиденье, предназначенном для него, Смирницкий поднимает ружье и, сев поудобнее, ставит его между колен. Насмешливо и вопросительно он смотрит на Баранчука. Тот пожимает плечами.

— Так, на всякий случай…

«Ну, конечно, — думает Смирницкий, — вдруг стаду мамонтов его МАЗ придется по вкусу».

Вслух же спрашивает:

— А что, бывают случаи?

— Сколько угодно.

— Какие?

— В основном куропатки. Белые. Очень вкусно.

Смирницкий — стажер. Дело не слишком почетное, но нужное. Весь день он будет ездить с Баранчуком, возить грунт и приглядываться. Конечно, он мог бы сразу сесть за руль — что тут сложного. Но Стародубцев! Вот же человек, заставил утром завгара провести инструктаж: дескать, лежневка, трасса, специфика Севера, то да се.

Баранчук заезжает в «карман», тормозит и с веселым прищуром смотрит на своего «ученика».

— Пойдем постреляем? — предлагает он. — Я тут одно местечко знаю — пернатые сами на стволы садятся, не пожалеешь.

— Нет уж, — возражает Смирницкий, — тебе доверили мое образование — ты и учи.

Баранчук усмехается:

— Так я тебя стрелять научу. С колена, стоя, лежа. Или навскидку, например.

— Стрелять я и сам умею, — говорит Смирницкий. — Слава богу, два года учили. В том числе и на звук.

— А… на запах?

Смирницкого это начинает раздражать.

— Слушай, — говорит он, — может, поедем, а?

Но Баранчук не хочет ехать. Он хочет поохотиться. Свой потолок он все равно выработает.

— Знаешь что, — говорит ас, — я, пожалуй, пойду взгляну, что там за деревьями.

— А я что, здесь сидеть буду? — ледяным тоном спрашивает Смирницкий.

— Можешь вздремнуть, — предлагает Баранчук. — Хочешь отдохни, покури. Дорога здесь утомительная.

И, взяв ружье у стажера, Баранчук прыгает из кабины в снег и спокойно, неторопливо уходит в лес.

Смирницкий — в бешенстве. Куда подевалась его обычная невозмутимость?! Мальчишка, щенок! Как элегантно унизил! Ну ладно, посмотрим, что дальше будет. Ведь не жаловаться же Стародубцеву!

И он, машинально следуя совету, закуривает. Кстати, привезенные им сигареты в подарок не пригодились. Здесь прекрасное снабжение. Автолавка приезжает раз в месяц, чего там только нет, любая московская комиссионка позавидует: канадские дубленки, японские часы «Сейка» и зонтики, французские духи даже… Ничего не скажешь — ударная стройка! Очередь на «Жигули»-шестерку не более года.

В лесу бухнули два выстрела — дуплетом. А минут через десять появился Баранчук — действительно с довольно большой белой птицей в руке: куропатка, нет ли — Смирницкий в этом деле не смыслил.

Баранчук прыгнул в кабину, подержал на весу добычу и критически ее оглядел.

— Хорошая курица, — похвалил он себя. — Вечерком дядя Ваня что-нибудь из нее сочинит, он мастер.

Их самосвал с ревом поднимается в гору из карьера. Грунт с верхом переполнил кузов, машина идет тяжело, с натугой. Наконец они вырываются на лежневку, начинается адская гонка среди кедров и сосен по методу Баранчука.

«Тут главное — ритм, — отмечает про себя Смирницкий. — Его надо чувствовать».

Впрочем, все это на первый взгляд может показаться несложным. Но Виктор видит, конечно, что водителю приходится непрерывно работать рулем. На такой скорости — буквально каждую секунду. Небольшая неровность, бугорок… и самосвал тут же швырнет на обочину, в подмерзшее болото. А МАЗ, между прочим, не вездеход, его надо будет вытаскивать бульдозером, если сразу не засосет трясина.

Смирницкий снова держит между колен двустволку и присматривается к каждой мелочи. Злость на Баранчука улетучилась куда-то, и это понятно: мастерство, с каким работает этот странный водитель, заслуживает самой высокой оценки, он действительно — ас, тут уж ничего не скажешь. Виктору даже становится завидно.

«Ничего, — думает он, — завтра, самое позднее послезавтра и я сяду за руль».

— Держись, — говорит Баранчук.

Смирницкий понимает, в чем дело, и хватается за скобу над дверцей.

Эдуард разгоняет МАЗ, и машина, чуть не взлетев, вырывается с лежневки на насыпь. Конечно же здесь удобнее — меньше трясет.

Теперь они мчатся по насыпи — твердой, плотной, упругой, еще совершенно девственной. Впереди чернеет бульдозер. Там обрывается насыпь, а бульдозерист расчищает место под засыпку грунта. Бульдозер рокочет, словно трудолюбивый жук, и мотается взад-вперед, старательно утюжа землю.

Они разворачиваются — у Смирницкого есть возможность полюбоваться «фирменным» разворотом Баранчука в два маневра, исключающим, по мнению стажера, неизбежный третий. Вот уж: век живи — век учись.

Эдуард включает подъемник кузова, дает газ, и все эти кубометры грунта неохотно ползут вниз. Виктор присматривается, понимает: все должно пригодиться.

На обратном пути любознательную голову стажера посещает забавная мысль, могущая стать прекрасной деталью для будущего очерка.

— Как ты думаешь, Эдуард, — спрашивает стажер с журналистским уклоном, — насколько одна такая ссыпка может продвинуть насыпь?

— Понятия не имею, — говорит Баранчук.

— Ну все-таки приблизительно.

— Да откуда же мне знать, вот чудак. Дай, когда вернемся с трассы, радиограмму в ЦСУ — они все знают. Или спроси Стародубцева, дед зарыдает от счастья.

— Почему зарыдает?

— Ну как же, — усмехается Баранчук, — кто-то интересуется его любимой трассой. Да еще так дотошно.

Некоторое время они едут молча, но Смирницкого, видно, не покидает его идея. Он и раньше считал, что участник одного из звеньев трудового процесса должен видеть плоды своей деятельности и знать, какова его личная доля в конечном результате общей работы. Это стимулирует. Это превращает обычную работу в творчество.

— Как ты думаешь, на один миллиметр продвигает? — не может он успокоиться.

— Думаю, на два, — говорит Баранчук.

У Смирницкого глаза загораются особым блеском — вот она, деталь, дающая искру Теме.

— Потрясающе! — негромко произносит он.

— Что? Мало?

— Да что ты! Это же астрономическая цифра!

Они делают уже пятый рейс, и если еще не подружились, то в кабине все же возникает подобие дружеской атмосферы. Смирницкий, из благодарности за натаскивание, рассказывает Баранчуку… о Москве.

Баранчук понимающе кивает: по тайге больше чем в один ряд не ездят. Он неожиданно останавливает самосвал и уступает место Смирницкому.

— Садись.

— Доверяешь?

Баранчук усмехается:

— Пассажиром много не настажируешь.

Смирницкий не без трепета пересаживается за руль, но, видимо, не утерял он армейскую квалификацию, несмотря на минувшие годы, нет, не утерял. Конечно, далеко ему до Баранчука, но он исполняет работу уверенно, хотя и в замедленном ритме.

Так и ездят они весь день: карьер — трасса, карьер — трасса, карьер — трасса…

Радисты говорят «з-д-р», что означает «здравствуй»…

Вечером Смирницкий заглядывает на радиостанцию к Дятлу Вовочке Орлову. Стажер еле волочит ноги, но минувшим днем он вполне доволен — что-то всколыхнул он, этот день, в памяти Виктора Смирницкого, что-то утерянное и очень давно забытое.

— Привет, Дятел, — говорит Смирницкий.

— Здравствуйте, барин, — едко откликается радист.

— Ты это брось. Я сегодня подельщину отпахал. Где Стародубцев?

— Не докладывал.

Смирницкий тяжело плюхается на табурет.

— Чайком угостишь? По сибирским традициям.

Радист снимает с электроплитки чайник, наливает в эмалированную кружку черный душистый чай.

— Как прикажете: со сгущенкой или без?

— Прикажу без сгущенки.

— Кушайте на здоровье.

Смирницкий с видимым удовольствием, прикрыв глаза, отхлебывает обжигающий напиток и некоторое время сидит зажмурившись, словно бы провожая по пищеводу блаженный нектар.

— Дятел, — наконец произносит он, — мне срочную «рдо» надо отправить.

— Без визы Стародубцева?

— А где ж его взять? Сам говоришь, нет начальника.

— Личную?

— Личную.

— Не могу.

— А общественную?

— Тоже не могу. Не имею права.

— А Иорданов говорит, закон — тайга, медведь — хозяин. Кто здесь хозяин? Мне кажется — ты.

Такое предположение Вовочке Орлову лестно.

— Куда «рдо»?

— В Москву.

— Жене? — интересуется любознательный радист.

— Жене, — покладисто отвечает Смирницкий, не желая в глазах радиста выглядеть нелояльно.

— Ну, жене можно, — соглашается радист, — давай свою «рдо», через пять минут эфир.

— Минутку, — оживляется Смирницкий.

Он берет какой-то огрызок бумаги и быстрым мелким почерком пишет только что придуманный текст, который своей бодрой шутливостью, по его мнению, должен успокоить Ольгу. Адрес он указывает отнюдь не домашний, а лабораторию института, в котором она работает.

— Готово. Держи.

Радист уже сидит за аппаратурой. Он берет радиограмму из рук Смирницкого и с полным на то правом читает ее вслух:

— «Загораю тайге пью чай медведями необходимости задерживаюсь краткий неопределенный срок люблю целую Шмидт сидит на льдине».

Где сидит Шмидт, Вовочку Орлова не интересует. Его волнует другое.

— Это не мой ли чай ты имеешь в виду? — спрашивает подозрительный радист.

— Твой, — непринужденно отвечает Смирницкий. — Но как честный человек, ты должен отстучать мою радиограмму от слова до слова. Учти, я в морзянке понимаю.

Смирницкий ни черта не понимает в морзянке, но он хочет, чтоб именно такой текст дошел до адресата.

Честно говоря, радисту это без разницы. Он включает рацию, пробует ключ, и контрольная лампочка на стене вспыхивает фиолетовым светом. Дятел крутит ручку настройки, и все голоса планеты в один миг сваливаются на антенну, натянутую над крышей вагончика.

— Есть, — отрешенно бубнит Вовочка Орлов, — нашел… Вот она, милая.

Она — это радистка из Октябрьского. И конечно, Дятел, как и другие радисты из соседних механизированных колонн, узнает ее по дерганому торопливому «почерку». Иногда, передразнивая девушку, он начинает работать в ее «стиле». Это ее раздражает. В таких случаях она отвечает: «Не очень-то…»

Володя придвигает к себе тетрадь, карандаш и прислушивается к тонкому «голосу» коллеги.

«3-д-р», — возникает на бумаге.

— Привет, — бурчит радист, но тоже посылает «здр», поскольку этикет в этой сфере — вещь непреложная.

И он начинает работать. Сначала идут служебные радиограммы. Вовочка сидит, склонившись над рабочим столом, бессмысленно смотрит в одну точку и стучит, стучит, стучит… Время от времени радист переключает рацию на прием, и тогда радистка из Октябрьского что-нибудь переспрашивает. Вовочка Орлов — радист высокой квалификации. Впрочем, все радисты в регионе хоть и пошучивают порой в эфире, но к этой девушке относятся со снисходительным дружелюбием.

— Молодец, — говорит Смирницкий строгим шепотом, — прекрасно работаешь.

Но Орлов не слышит Смирницкого. Он весь ушел в рацию и передает очередную «рдо».

«…Пробовали пройти дорогу, — продолжает стучать Дятел. — Большие заносы. Принимаем меры. ЩСА (как слышите?)». «ФБ (хорошо)», — следует немедленный ответ.

Наконец-то доходит очередь и до радиограммы Смирницкого. Радист передает все в точности и в конце спрашивает радистку: как поняли?

«Бд (плохо), — пишет она в ответ. — П-о-в-т-о-р-и-т-е. Г-д-е с-и-д-и-т Ш-м-и-д-т?»

— Где сидит Шмидт? — поворачивается Вовочка Орлов к дремлющему Смирницкому.

— Шмидт сидит на льдине, там написано… — бодро просыпается Смирницкий.

Больше водителю первого класса товарищу Смирницкому у рации делать нечего, и он убирается восвояси.


На рассвете она ему и приснилась — Полина. Будто живут они в двухэтажном доме посреди пустыни, вокруг никого, ни единой живой души. Только мимо этого дома в обе стороны разбегаются рельсы, и сам дом по совместительству является вокзалом. Он во сне понимает, что этот вокзал заброшенный, и рельсы заржавленные, и поезда здесь сто лет не ходят. Пассажиров в доме тоже нет, только они двое.

— Давай уедем отсюда, — говорит она ему.

Он хорошо понимает, что уехать они никуда не могут, про эту дорогу забыли, и во сне он даже рад этому, но радость свою ему надо скрыть.

— Давай уедем отсюда, — говорит она ему.

— Куда? — вздыхает он. — Ты же знаешь, что уехать невозможно, некуда отсюда уехать, не на чем.

Но она опять настаивает:

— Нет, можно. Поезд все равно придет. Надо только его вызвать.

— Как же ты его вызовешь?

Он чувствует, что она знает как. И она действительно говорит:

— Очень просто. Надо только захотеть. Сосредоточиться и захотеть. Помоги мне. Вдвоем его вызвать легче.

Но он не хочет, чтоб приходил поезд. Он хочет, чтоб они так и жили в пустыне.

— Помоги мне! — кричит она. — Помоги мне хоть чуточку, и все получится.

Он видит, как Полина отодвигает штору и сосредоточенно вглядывается вдаль. Глаза у нее открытые, но отрешенные, как у слепого.

— Помоги мне! — шепчут ее губы — Помоги мне!

Он тоже вглядывается в горизонт и чувствует, что она и сама может вызвать этот проклятый поезд. Тогда он собирает всю волю в кулак и до боли в глазах вглядывается в исчезающие за дальним солнечным маревом рельсы, пытаясь изо всех сил предотвратить появление поезда.

И вдруг он с ужасом видит, что на горизонте появляется дымок, вырастает, приближается и становится паровозом, за которым весело бегут вагоны, а в вагонах очень много людей — женщин и мужчин.

Он пытается снова отодвинуть этот поезд за горизонт, но тот не подчиняется его воле и совсем бесшумно, как в немом кино, приближается к их дому.

«Почему ничего не слышно? — думает он — Почему нет звука? Откуда такая тишина, если должен быть грохот колес? Да и паровоз какой-то несовременный… Игрушечный».

И вдруг его осеняет: это же мираж, обычный мираж, который бывает в пустыне. Значит, они никуда не уедут, сейчас все исчезнет, надо только себя ущипнуть. И тогда он щиплет себя, но боли не чувствует. И поезд не исчезает, а останавливается напротив их дома, потому что дом теперь уже снова становится вокзалом.

— Вот видишь, вот видишь, — говорит Полина, — он все-таки пришел. Пойдем, а то опоздаем. Скорее!

Она сбегает по лестнице в легком коротком платье, но уже не такая, какая она сейчас, а такая, какой он помнит ее, когда был еще жив отец.

— Иди же, — она призывно машет ему рукой. — Скорее!

Она становится на ступеньку, а он с ужасом понимает, что не может выйти, не может побежать за ней, потому что… он совершенно раздет.

В это время поезд трогается и так же бесшумно уплывает с ней, с Полиной, на подножке. И самое странное то, что уплывает он в ту же сторону, откуда появился, а паровоз каким-то образом снова оказался в начале состава.

Он проснулся в холодном липком поту и не сразу сумел отличить дикую реальность от не менее дикого сна. Какое-то предчувствие снова кольнуло его, как тогда, когда он утопил панелевоз в реке. Он и сейчас отринул это предчувствие, потому что ощутил совершенно непреодолимое животное чувство голода, и тогда он открыл предпоследнюю банку ряпушки в томатном соусе. Он давно уже перешел на режим экономии и потому ощущал непривычную ранее слабость. Там, в ИТК, кормежка была хоть и не очень-то вкусной, но достаточно сытной.

Иногда по ночам с востока в тихую погоду до него долетал неясный, едва различимый гул. Он знал, что там за грядой кедрачей и сосен находится стройка. А если там стройка, то там люди, жилье и, конечно, еда, много еды. Эта мысль приводила его в ярость, и он скрежетал зубами от ненависти к тем — сытым, живущим в тепле, не боящимся шорохов и не вздрагивающим, когда под неосторожной ногой на весь лес громко хрустнет сучок.

Но он верил и ждал. И усмехался в темноте землянки недоброй усмешкой, показывая зубы таежным богам. А зубы у него были на редкость красивые и целые, все тридцать два — белый оскал в черной, уже начинающей отрастать бороде. И в эти минуты был он похож на волка — на волка-одиночку, то ли отринувшего стаю, то ли ушедшего по желанию стаи.


Хоть и терпеливо относился Баранчук к Смирницкому и даже вроде бы симпатизировал ему, но до конца принять все же не мог, не мог до конца поверить…

Эдик прекрасно понимал, зачем Виктор остался в колонне, подозревал истинный смысл его широкого жеста, и его злило, что он стал объектом внимания и предметом изучения. Тем более что мог всплыть факт его бегства из Москвы…

Вот и сегодня он выехал на смену раздраженный. До этого наорал на всех, в том числе и на Стародубцева. И никто из его товарищей не мог понять, что с ним случилось. Но гонял свой МАЗ в тот день Эдуард Баранчук, будто дьявол в него вселился. Про педаль тормоза забыл начисто, работал сцеплением и газом. Под уклон шел не притормаживая, как будто хотел всей тяжестью машины подмять эту дорогостоящую лежневку, вдавить ее глубже в болото.

А Валеру-экскаваторщика в карьере замучил до смерти, разозлил и того пуще. Влетая в этот карьер на огромной скорости, грубо обходя идущие навстречу и ползущие впереди машины, Баранчук яростно разворачивался коротким и шикарным маневром, давая бешеный задний ход, и, едва не расплющивая свой самосвал об экскаватор, тормозил так, что тяжелая машина стонала всеми своими железными суставами, скрипела и покачивалась на рыдающих рессорах, а Баранчук уже стоял на подножке и, потрясая кулаком в сторону кабины машиниста, неслышно матерился в этом грохоте и гуле и требовал грунта. Машинист, знаток своего дела, еще издали заприметив машину Баранчука, уже поднимал наполненный ковш, стараясь чуть раньше привести стрелку в позицию ссыпки, чуть раньше, чем самосвал этого психа успеет развернуться и стать под ковш, но… стрела еще только плыла в клубах пара, а Баранчук снова стоял на подножке и честил машиниста за медлительность.

— Не спи, Валера, давай! — орал Баранчук. — Не спи, кому говорят!

Экскаваторщик сжимал губы до побеления и так работал рычагами, что стрела моталась взад-вперед, сотрясая грузное тело экскаватора. А Баранчук, демонстративно нарушая технику безопасности, стоял на подножке самосвала и, когда очередной куб грунта плюхался в кузов, только отплевывался от песка и продолжал орать что есть мочи.

— Давай, не спи! Какого… — и так далее.

Но когда последний ковш, описывая крутую дугу, зависал над машиной и в последний раз лязгала железная пасть, выплевывая грунт, Баранчук, как кошка, прыгал за руль и газовал уже так, что остаточные струйки песка из ковша просыпались наземь, а взбесившаяся машина была уже далеко, уже мелькала на выезде из карьера.

И опять начиналась сумасшедшая скачка по лежневке. И снова прыгающее серое небо за лобовым стеклом. И кедры, неправдоподобно картинные, сотрясаясь, пролетали мимо.

Вскоре кончился короткий северный день, и у редких на трассе машин вспыхнули фары. Заиграла дорога и перед радиатором тяжелой машины Баранчука, да так заиграла, что стало рябить в глазах от причудливо сверкающих самоцветов, бросающихся под огромные колеса. А может быть, просто усталость породила эту иллюзию нереальности, это сумрачное искрящееся торжество наваждения. Усталость, наверно…

Эдуард мотнул головой, стряхивая оцепенение, и снова бросил ногу на педаль акселератора: МАЗ зарычал и ринулся вперед с удвоенной силой, подминая дорогу. Впереди вспыхнули фары встречной машины, вспыхнули и мигнули пару раз: водитель показывал Баранчуку, что он его видит, и предлагал увидеть себя, ожидая такого же немудреного сигнала, принятого в этических нормах дороги. Но эта дорога была особенной. Странной и редкой была эта дорога, построенная из бревен и потому имеющая одну колею. По обе ее стороны под снегом притаилось болото, никогда не промерзающее до конца, даже в самые сильные морозы. Имела эта дорога и немногочисленные короткие разъезды, для того чтобы встречные машины могли разминуться, — такие небольшие отростки, именуемые здесь «аппендицитами» или «карманами». Вот почему световой сигнал на трассе означал на языке шоферов еще и другое: я тебя вижу, ты меня видишь, занимай, дружище, «аппендицит», если он ближе к тебе. Давай разъезжаться.

Баранчук ответил на сигнал тройным переключением света. «Аппендицит» был ближе к нему, гораздо ближе. И вполне естественным было ожидать, что он сбросит газ, притормозит и встанет в этот узкий коридор, пропуская встречную машину. Но он этого не сделал… Войлочная подошва унта вжала до упора педаль газа, двигатель оскорбленно взревел, и тяжелая машина вместе со своим сумасшедшим водителем, как пушинка, ринулась вперед, минуя мелькнувшую в свете фар колею объезда, именуемую «карманом».

Читатель! Давай-ка попробуем отстраниться от того, что сейчас произойдет, и заглянем в себя. Всякое с нами бывает. Нет, мы, конечно, подчиняемся нормам морали и уважаем общепринятый статус, мы печемся о своей нравственности и воспитываем разумные нравственные категории в других. Но скажи, пожалуйста, неужели тебе никогда не хотелось выкинуть что-нибудь такое-эдакое, что-нибудь идущее поперек, пусть не совсем верное с точки зрения морали, но зато оригинальное, а? Например, опрокинуть чернильницу налысину самодовольного чиновника? Или дать по физиономии соседу — учтивому хаму? Или съесть завтрак равнодушного сквалыги? Ведь иной раз наша нормальная психология просто обязана стать ненормальной. Представь себе, что бы было, если бы существовали одни правила и — никаких исключений. Кто бы тогда написал парадоксально-гениальные книги, которые ты так любишь читать, смакуя каждую фразу и заставляя слушать жену?! А что бы было в науке? Да мы просто бы до сих пор кушали Эвклида, понятия не имея о Лобачевском! Ньютон был бы единственным авторитетом и… никаких Эйнштейнов! А что было бы с генетикой, просто страшно подумать… Нет, исключения в нашей жизни должны иметь свое твердое и законное место. Иначе не жди, дорогой мой, прогресса ни в культуре, ни в науке, ни в личной жизни… И все дела!

Впрочем, вернемся к нашей истории и попытаемся понять, почему Баранчук не уступил дорогу, а вопреки логике и правилам погнал свою машину вперед. Честно говоря, он и сам на это не сумел бы ответить. Почему? Да черт его знает почему! Так или иначе, а войлочная подошва вжала педаль в пол, и машина ринулась вперед, набирая скорость с каждой долей секунды. Вот они все ближе и ближе, широко расставленные фары встречного МАЗа. Они уже слепят. Обескураженный и, наверно, испуганный водитель лихорадочно переключает свет. Слышен визг тормозов! Господи, ведь нельзя свернуть ни влево, ни вправо! Что это? Неужели мертвенно-бледное лицо Смирницкого за хрупким ветровым стеклом?! Его руки, вцепившиеся обреченно в баранку?!

И тут происходит следующее. Баранчук, выжимая все, что можно, из своей машины, коротким движением руля бросает ее вправо, за пределы лежневки, и, промчавшись по гиблому болоту, словно по воздуху, снова швыряет ее влево и выскакивает на дорогу уже позади встречной машины. Все! Он сидит некоторое время не двигаясь в заглохшем автомобиле. Потом бездумно, автоматически включает стартер и переключается на задний ход.

Самосвал, натужно урча, медленно катится назад, поливая снег красными стоп-сигналами.

Виктор Смирницкий — да, это он — стоит на подножке своей машины, правой рукой вцепившись в дверцу, не замечая мороза, — бледный и внешне спокойный. В левой руке — монтировка. По номеру он, конечно, видит, чей самосвал приближается к нему задним ходом и тормозит в считанных миллиметрах от кузова его машины. Но когда распахивается дверца и Баранчук тяжело прыгает на снег — он все же удивлен. Удивлен Смирницкий!

Баранчук, водитель-ас, летающий мастер, тяжело ступая в своих унтах, медленно подходит к машине Смирницкого, зачем-то бьет ногой по переднему баллону, потом поднимает голову и смотрит на хозяина. Как-то странно смотрит Баранчук на Смирницкого, не так как-то смотрит. И Смирницкий стоит на подножке и сверху смотрит на Баранчука, все еще одной рукой сжимая поручень дверцы, а другой — тяжелую монтировку. Так они и стоят молча, как в тот день увиделись в домике номер шесть таежного вагон-городка. Но на этот раз ни слова не сказал Смирницкий Баранчуку, да и тот не удостоил своего товарища ни единым словом. Повернулся Баранчук, хлопнул дверцей, выжал сцепление, подбросил оборотов в движок и уехал к чертовой матери, только стоп-сигналы мелькнули.

И Смирницкий уехал, размышляя по дороге, что бы такое могло случиться с Эдуардом. И еще он впервые подумал о том, что зря здесь остался, сильно соскучился он по Москве, вроде бы и нечего ему здесь делать. Не уехать ли?


Иного выхода у него не оставалось, и тогда человек в телогрейке все же решился попытать счастья. Он дождался наступления сумерек и пошел на этот звук, на этот гул, укрываясь за деревьями, за кустами, прячась и пригибаясь.

Это был безусловный риск, но что поделаешь: надо было идти и добывать либо еду, либо ружье, потому что голод уже спазмами сжимал желудок.

Через некоторое время он подобрался к трассе довольно близко и даже видел поединок двух машин, идущих в лоб друг другу, — поединок, ему совершенно непонятный. Так же видел он и нелепый рисковый прыжок МАЗа через болото. Еще подумалось ему, что водитель либо пьян, либо заснул за рулем.

А потом вдруг его затрясло от предвкушения неожиданного фарта, когда один из шоферов вышел из кабины и пошел к другой машине. Человек в телогрейке не то чтобы увидел, а, скорее, всем своим существом почувствовал, что на сиденье самосвала лежит ружье.

Он уже было и высунулся из-за кедра, за которым стоял во время всей этой дикой сцены, и хотел уже сделать рывок, но водитель вернулся к машине, забрался в кабину, газанул как следует и умчался в темноту.

Уехал в другую сторону и второй водитель.

Человек в телогрейке долго еще стоял за деревом, не зная, что ему делать — пойти в поселок или нет. Но страх все же переборол голод, и он повернул назад к землянке. По дороге он вдруг припомнил, что там, у трассы, в фигуре одного из шоферов ему почудилось что-то знакомое, но как ни напрягал он память, а вспомнить не мог: мысль о еде замутила его сознание. Но зато он теперь точно знал, что, вернувшись, откроет последнюю банку и сожрет ее в один присест.


Вечер выдался тихий и морозный. А этим вечером у рассудительного «технаря» радиста Вовочки Орлова были гости. И не то чтобы гости, а, скорее, гостья, но такой человек, как Пашка-амазонка, вполне мог сойти за целую кучу гостей. Радушный радист знакомил любознательную девицу со своим в высшей степени тонким и сложным хозяйством, не без гордости его демонстрируя.

— Это что такое, Вовочка? — спрашивала королева сибирских трактов, почти уподобляясь одному из персонажей «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

— Что это? — самодовольно переспрашивал радист. — Это ключ.

— Как? — удивлялась Паша. — Что-то не похож на ключ. Совсем не похож, ну нисколечко.

Вовочка снисходительно и сдержанно улыбался, хотя и чуть-чуть смущаясь.

— Видишь ли, ты привыкла, вероятно, к гаечным ключам, а это… — он нарочито делал значительную паузу, перстом указуя на то место, к которому ключ, должен был подходить — Это… ключ от моего сердца, милая Паша.

Услышав такое, потрясенная Амазонка вытаращила глаза, изучая возникший посреди тайги феномен.

— Быть того не может, — с зачарованной фальшью лепетала она — Но как он работает? Да и работает ли?

— Проще простого, — отвечал Орлов. — Начинаю демонстрацию. Нервных и сердечников прошу покинуть помещение.

Радист осторожно берет Пашу за руку и прикладывает ее ладонь к своей юношеской впалой груди, как раз к тому месту, где, по его расчетам, должен был находиться тот орган, который и подвиг Петрарку на создание бессмертных сонетов. Правой же рукой безумный в своем чувстве Дятел выдавал на ключе серию длинных тире. И, как ему казалось, контрольная синяя лампочка на стене мигала совершенно синхронно с его любвеобильным сердцем, которое готово было выскочить от счастья.

— Поняла теперь? — спрашивал радист, закончив сеанс. — Теперь тебе ясен принцип?

Маленький носик Пашки капризно морщится; дескать, и не такое видали.

— Вообще-то не очень эффектно, — разочарованно тянула она. — Скучно.

— Но зато честно! — патетически восклицал влюбленный радист. — То есть все видно и слышно.

— Ну а что слышно там? — Пашка поднимала указательный палец над головой и тыкала им в потолок. — Там что-нибудь слышно?

— Это где? — недоумевал Вовочка, сильно волнуясь. — Где там?

— Там, в эфире… Писк? Неужели тоже такой же отвратительный писк, как и здесь?

Специалист «по писку» сделал величественный жест, достойный соискателя Нобелевской премии, и с мудрым достоинством изрек:

— Там… волны. Волны — там.

— Ах, волны? Волны — это вы все умеете делать… — говорила Пашка, нисколько не смущаясь.

Вовочка обижается, хмурится, но через две минуты снова влюбленными глазами взирает на произведение искусства, посетившее его конуру, и мысленно умоляет это чудо подольше не уходить.

Но молчание длилось недолго. Пашка вдруг ни с того ни с сего спросила у радиста:

— Тебе не кажется, Володя, что Баранчук какой-то странный? Не замечал?

В данный текущий момент тема Баранчука не очень-то интересовала радиста. Он пожал узкими плечами и поморщился.

— Вроде бы нормальный. С чего ему быть странным? Водитель и водитель, как все люди.

— Ты не прав, он какой-то необычный, — настаивала Пашка. — Вот все вы одинаковые — работа, столовка, сон. А он не такой, как вы… Совсем не такой.

— Может, он не спит вовсе? — предположил радист. — Я слышал, есть такие люди.

На шутку Пашка не отреагировала и продолжала уже в своем ключе:

— Да и разговоры у вас одни и те же: рейсы, полярки, Большая земля…

Ну уж нет, такое оскорбление кого хочешь выведет из себя. Владимир Иванович взвился и повысил голос, такой ласковый прежде.

— Ну слушай, если хочешь знать, — заявил он звенящим дискантом, — твой Баранчук больше всех об этом и говорит. Он и рейсы-то свои сам считает, чтоб без ошибки было… в день зарплаты. Поняла?

Амазонка не повела и бровью. Отмахнулась она от такой напраслины.

— А что же здесь зазорного? — заявила она, — Ну и что же? Социализм — это учет…

— Чего?! — изумился радист. — Чего-чего?!

— И вообще, — продолжала Паша, — зачем ты стараешься принизить своего товарища? Ведь ты с ним дружишь? Верно?

Тут радист задохнулся от возмущения, порожденного неприкрытым женским коварством. Он стал хватать воздух широко открытым ртом.

— Да ведь ты… — бубнил он, задыхаясь, — ведь ты же сама… Нет, ведь сама же…

— Сама? Что сама? — невинно округлила глаза интриганка, поправляя вихор.

— Необычный… Странный… — передразнивал радист. — Не как все…

— Просто я неточно выразилась, — холодно сообщила Пашка. — Он… необыкновенный.

Тут Вовочка застонал, и его потянуло с дикой силой на междометия, которые хранились на самом дне тощего чемодана его лексикона. Он запрыгал по комнате, хлопая себя по ляжкам, точь-в-точь петух перед боем, только не кукарекал.

— Ну вообще! Эх-х!.. Ох-х!.. Да-а-а… Ну-у! — вот какие слова покидали его рот.

— Сливай воду, — сказала Паша. — Ты сегодня ужасно красноречив.

Энергия радиста иссякла так же быстро, как и появилась. Он одернул свой пиджак в крупную клетку, уселся на табурет перед Пашей и посмотрел на нее так пронзительно, как может посмотреть новобранец на одну из шести девушек, провожающих его в армию. Так он посмотрел на нее.

— Дорогая Паша, — сказал радист, — я давно хотел тебе сказать… не было случая…

— Не нужно, — сказала Паша. — Остановись, Дятел. Потом обижаться будешь.

Но радиста заклинило, его понесло:

— Ты понимаешь… Мне кажется, что я… что ты…

— Не на-до!

— То есть мы могли бы, Паша… Я об этом много думал… И мы могли бы…

Но что бы они могли, для нас, вероятно, навсегда останется под завесой мрака, потому что мысль, возникшая в воспаленном мозгу Дятла, была грубо прервана тихим, но вполне реальным писком морзянки. Ну что в таких случаях может сказать настоящий мужчина? Разумеется, если он настоящий.

— Вот ч-черт! Время выхода в эфир, — с досадой произнес Вовочка Орлов.

— А можно, я посижу? — робко спросила несостоявшаяся невеста. — Тихо.

— Ну, конечно, — кивнул радист и таким бесподобным жестом указал на свою койку, затянутую солдатским одеялом, словно это, по меньшей мере, была банкетка красного дерева, инкрустированная в стиле… Впрочем, стиль можете выбирать сами, в зависимости от настроения и времени года.

Повторяю: радист на этом участке трассы был мастером своего дела. Он имел свой почерк и гордился им. Он выдавал такое количество знаков в минуту, что Морзе и Шиллинг, разумеется, вместе взятые, «рыдали» бы от зависти. Радист был что надо. И это становилось очевидным, лишь только он садился за рацию. Он садился, он надевал наушники, по-научному — головные телефоны, и твердой рукой брался за ключ. И лицо его в эти минуты было отрешенным и чистым, как у Блока на известном портрете неизвестного художника. Красив был радист!.. Ну спасу нет.

…Отрешенный, сосредоточенный и бледный, он сидит «на ключе», слушает писк, быстро записывает услышанное и передает сам. Вроде бы невнятно бормочет Вовочка Орлов, тихо бормочет, как будто бы про себя, но чтоб и Пашка слышала, сидя там на кровати. Ох, и мужчины, оказывается, бывают тоже коварны, не менее, чем их противоположность.

— «3-д-р», — говорит Верочка. Значит — здравствуйте.

— А кто это? — спрашивает Паша.

— Радистка из Октябрьского, — поясняет Орлов возможно небрежнее. — И мы ей «з-д-р». А в придачу — две восьмерки… Вот так!

Пашка заинтригована.

— А что такое две восьмерки? — спрашивает она.

— Это? А это — воздушный поцелуй, — небрежно поясняет радист. — А что она нам? Ну-ка, давай…

Вовочка внимательно слушает и записывает. Лицо сосредоточенно.

— Ну? — спрашивает Пашка в нетерпении. — А она что?

Мрачный ветер печали овевает чело радиста.

— Не мешай, — говорит он с неохотой. — Две девятки.

— А что это? — робко, спрашивает Паша.

Дятел несколько смущен;

— Что это? Это… два воздушных поцелуя.

Пашка встает и откровенно хохочет:

— Болтушка! Вся колонна знает, что это значит «пошел к черту». Разве не так?

— Не мешай мне! — свирепеет радист, и в его окрепшем голосе возникают интонации любимого начальника. — Не мешай, говорю!

— Уже ухожу. Что ты шумишь?

Она, приседая, на цыпочках катится к двери и, по дороге прихватив свой полушубок, с преувеличенной щепетильной скромностью исчезает за ней.

Поет морзянка, радист пишет, на бумаге возникают строчки радиограммы. Чья-то радость, чья-то печаль…

— Семьдесят два? Ага… — вслух произносит радист. — Всего хорошего.

И он тоже отбивает «семьдесят два», что на языке всех радистов означает прощальный привет. Володя выключает рацию и, напевая: «Сказала я ему всего хорошего, а он прощения не попросил», — перечитывает радиограмму.

В дверь заглядывает Паша:

— Кому радиограмма?

— Не имею права, Пашуня.

— Вовочка…

— Я же говорю, не имею права.

— Вовочка…

— Смирницкому.

— А я и не любопытна, — говорит Пашуня и исчезает.

Радист с горечью смотрит ей вслед.

— Ну, конечно, какой разговор… раз не Баранчуку.

И радист высокого класса Владимир Иванович Орлов, человек, чье духовное родство восходит к Ромео и Джульетте, вновь обретает душевное-спокойствие и обычную рассудительность. Он опять перечитывает радиограмму Смирницкому, огорченно вздыхает.

«Не завидую, известие не из подарочных, — думает радист. — Но, с другой стороны, надо нести, что уж сделаешь».

Придя к этой «глобальной» по своим масштабам мысли, Володя Орлов влезает в валенки, с тем чтобы пересечь дорогу и принести печаль одному из обитателей вагона номер шесть.

Так он и перебегает дорогу в одном свитере. В вагончике все уже спят, и радист, не зажигая света, но включив фонарик, приближается к койке Смирницкого, трогает его за плечо. Смирницкий вскакивает, садится на постели, и Володя молча отдает ему радиограмму. Деликатный радист некоторое время подсвечивает злополучный листок фонариком, пока водитель первого класса читает. Потом радист уходит, как-то странно, спиной выплывая из двери, а реальность обращается в сон, и снова откуда-то издалека приходит печальная мелодий скрипки. Он сидит на кровати и читает этот мятый листок, а когда смысл прочитанного доходит до него, то он чувствует, нет, даже знает, что она уже здесь. Тогда он поднимается, сует ноги в валенки и медленно идет по комнате… «А, собственно, зачем идти к двери, — думает он, — ведь это же сон, во сне все возможно. Не лучше ли пройти сквозь стену?» И он идет сквозь стену, почти ощущая ее упругую вязкость. Он идет сквозь стену на ночную улицу поселка — туда, где уже стоит у шлагбаума Ольга.

Нет-нет, он нисколько не удивлен, когда видит еще одно лицо, это же так естественно и закономерно. Что ж, чуть поодаль от нее в полумраке стоит средних лет мужчина. Он стоит, спокойно и даже как-то небрежно перебросив через руку легкое весеннее полупальто, стоит вполоборота к ним, глядя куда-то в сторону трассы, стоит и курит — безразлично-спокойный немой свидетель их разговора. Что ж, он просто ждет женщину, чтобы увести ее отсюда.

— Я все ему рассказала.

— Да…

— Я все ему рассказала. И остаюсь с ним.

— Я понимаю…

— Ты ничего не хочешь мне сказать?

Пауза.

— Н-нет…

— Я ни в чем не виновата перед тобой!

— Да…

— Я ждала три дня. Потом неделю. Потом еще две. Я не могу ждать вечно. Я старею.

— Так получилось.

— Трус… Несчастный трус! Можешь возвращаться в редакцию. Мы уезжаем.

— Куда?

— Какая разница? В провинцию. Он сам попросил назначение. Так будет спокойнее…

— Кому?

— Мне… Тебе… Ему…

— Прекрасно.

— Он очень бережно ко мне относится. Он щадит меня. И понимает. Я недостойна его.

— Счастливого пути.

— Но ты же сам этого хотел! Ты знал, что я не выдержу и поступлю именно так?! Скажи, ты знал? Ради всего святого, скажи мне….

Пауза.

— Да.

Пауза.

— Господи, какое же ты чудовище!

— Ты хочешь знать правду?

— Ну?

— Так вот. Я никогда не прощал тебя! Слышишь, никогда! Со дня вашей свадьбы в этом ресторане, в который я до сих пор не могу зайти без содрогания. Я и журналистом-то стал, чтобы доказать тебе, что могу быть таким, как он. Да! И даже лучше. Ну, что еще ты хочешь услышать? Что я испытывал тайную мстительную радость от того, что ты — ты! — такая красивая, гордая, безупречная — о, нравственность превыше всего! — бегаешь ко мне, как девчонка, как…

— Прекрати!

— Это ты хочешь узнать?!

— Я ухожу.

— Нее-ет, теперь уж ты выслушаешь меня.

— Прощай.

— Стой! Тебя раздражало, что я спокоен, что я всем доволен. Но как?! Ты знаешь цену спокойствию?! Не хочу ли я передвинуть мебель? Шкаф? А зачем мне его двигать, если у меня здесь все передвинуто. Тобой! Да-да, тобой… Я спокоен? Да, ты права, сейчас я спокоен. Но теперь неспокойна ты. Потому что, предав один раз, предашь и второй, и третий…

— Замолчи…

— Но это теперь его судьба! Пусть он теперь думает… Иди к нему!

И она идет к нему, Поворачивается и идет к тому, другому мужчине. Он бережно берет ее под руку, и они медленно уходят по снежной просеке в глубину тайги. Смирницкий смотрит им вслед, руки его опущены, кулаки сжаты. И вся его нелепая на этом морозе фигура — в майке, в трусах, в валенках — выражает ярость и отчаяние. Он делает шаг вслед уходящим, но его не пускает шлагбаум.

— Стой! — кричит он. — Стой! Это неправда! Все, что я сказал, — неправда. Стой!!!

Он кричит и с ужасом понимает, что они его не слышат…

— Будет орать-то, — говорит Иорданов и трясет его за плечо. — Выходной день, а ты расшумелся.

У всех выходной, а у радиста Вовочки Орлова незавидная судьба — знай сиди себе за рацией и поглядывай на панель в тоске и печали. Но вот на его половину вагончика заглядывает Паша.

— Привет, Дятел, — ласково говорит она. — Что нового в эфире?

Радист активизируется.

— А чего бы ты хотела? — игриво спрашивает он.

— Как и все, приказа о передислокации.

— Пока нету, — вздыхает радист. — Ждем. Стародубцев уже раз пять спрашивал. Нервничает.

— Еще бы! — кивает Пашка. — Надоело здесь. Все обжито, уже неинтересно. Переезжать пора.

— Какая ты легкомысленная, Прасковья, — осуждающе говорит рассудительный радист. — Тебе бы только скакать.

В Пашке просыпается «классная» дама.

— Я, между прочим, Полина, — сухо сообщает она. — Для вас — Полина Петровна. А если вы не легкомысленные, то можете оставаться. Тут скоро станция будет, устроитесь телеграфистом. Двухэтажные дома появятся, роддом, например…

— А мне-то зачем роддом? — удивляется радист.

Пашка снисходительно морщит маленький носик.

— Как это — зачем?! Женишься, дети пойдут.

Радист уже набирает в легкие литра три свежего воздуха, собираясь сказать что-нибудь такое, чтобы знала девушка, с кем разговаривает. Но тут появляются новые гости: Иорданов и дядя Ваня. Надо сказать, что всеобщий друг Иорданов везде чувствует себя как дома, а здесь, в мире сложной техники и науки, и подавно. Потому и сейчас входит сюда Иорданов как незлобивый хозяин, сдавший на ночь свою пристройку. Входит и садится на кровать, по-хозяйски озираясь.

— Ну-с, господа, — баритонально вопрошает он, — есть ли приказ о великом переселении народов? Орелик, на рацию смотри — у Пашки антенны нет.

Радист вздыхает в очередной раз:

— Пока нет.

Иорданов, как всегда, цикает зубом и качает головой так, как будто видит в этом личную вину радиста.

— Жаль. Очень жаль, — вздыхает он. — Мой друг дядя Ваня уже сложил котомку и отписал родственникам в тундру, дескать, не ждите… Батха чип ек, дядя Ваня?

Иорданов встает и вежливо кланяется в сторону старого манси. Человек, имеющий родственников в тундре, как всегда, досадливо отмахивается.

— Что он сказал? — поддерживает старинную игру Пашка.

— Сказал, что в этом году его увлечение — филателия, — добросовестно переводит Иорданов.

Но дядя Ваня непрост.

— Аферист — Валька, — как всегда, бесстрастно резюмирует он.

Предполагаемый кандидат в уголовные сферы морщится.

— Интимный лексикон когда-нибудь погубит моего друга… — с сожалением вздыхает Иорданов, — Паша, почему ты не спросишь, где Баранчук?

— Где Баранчук? — спрашивает Паша.

— Не знаю, — отвечает Иорданов.

…Вскоре они услышали, как в свой кабинет стремительно вошел Стародубцев. Еще бы, такое не услышать!

— Орло-ов! Вовка! — громыхнуло за стеной.

Радист кинулся к окошку:

— Здесь я, Виктор Васильевич!

— А куда ж ты, фрайер, отсюда денешься?! — негромко вздохнул Иорданов. — Кругом тайга, одна тайга, и мы посередине…

Но у радиста не было времени обижаться на затертые шутки, он-то знал — Стародубцев шутить не любит. И потому Вовочка Орлов мгновенно возник в окошке, как, к примеру, кассирша в кинотеатре.

— Приказ был?

— Нет, Виктор Васильевич!

— От рации — ни на шаг! — повторил начальник, и разговор был исчерпан.

Радист плотно прикрыл окошко и вернулся на свое рабочее место. Иорданов по-прежнему возлежал, развалившись поперек девичьей койки Дятла. Делать было нечего, рация молчала, и потому неотвратимая атмосфера обычного трепа просто висела в воздухе. Затравил, как всегда, Иорданов.

— Паша, — сказал он, — знаешь, что такое фрайер?

— Еще бы, — хмыкнула Пашка. — Глянь в зеркало.

— Нет, — возразил ученый шофер-этимолог, — нет, я имел в виду не вульгарный жаргон, бытующий среди некоторой части водителей Москвы и Подмосковья, а истинный, так сказать, лингвистический смысл слова…

— Ну?

— Не нукай — не на большаке. Так вот «фрай-ер» в дословном переводе с языка Вольфганга Амадея Моцарта означает «Свободный жених».

— Да здравствует свобода! — вставил радист.

Иорданов жестом заставил его умолкнуть и продолжал:

— Ты только вдумайся, Паша: не просто — жених, а свободный…

— Это ты, что ли?

Иорданов печально покачал головой:

— Увы, нет. И на дядю Ваню тоже не смотри.

Но Пашка без женихов не могла.

— А кто же? Дятел? — спросила она, почти уверенная в точном попадании. Но разве можно было предугадать ход мысли Иорданова?

— Нет, Паша, — огорченно произнес он. — Самое время в зеркало смотреть тебе. Ты у нас свободный жених. Ты и есть фрайер.

Пашка озадаченно уставилась на Иорданова:

— Это почему же?

— А потому, Полина Петровна, что у вас в гардеробе полно кружавчиков, а вот на этой атлетической фигуре — сорок четвертый, второй рост, как всегда, — кирза, пятидесятый.

— Подумаешь, — сказала Пашка.

— Нет, Паша, не подумаешь. Будь я невинной девушкой и недели на две моложе — проходу бы тебе не дал. Такой парень пропадает!

Пашка уже было хотела высказаться по поводу идентификации личности Иорданова с любой, даже самой захудалой невинной девушкой, но тут заработала рация.

Примерно в то же самое время или чуточку раньше в кабинет Виктора Васильевича Стародубцева вошел Смирницкий. Он молча, ни слова не говоря, протянул начальнику два листочка. Стародубцев надел очки.

— Так… Начальнику колонны… Прошу освободить от занимаемой должности водителя в связи с переходом на другую работу. Понятно… А это?

— Радиограмма в редакцию. Прошу завизировать.

Стародубцев, как и тогда, с интересом взглянул на своего водителя поверх очков.

— Что здесь? Заместителю главного редактора… Так. А почему не главному?

Смирницкий неопределенно пожал плечами. Стародубцев продолжал читать:

— «Ближайшем будущем прошу резервировать пять „подвалов“. Гарантирую серию очерков о рабочем классе острие пятилетки». О нас, значит? Выходит, что о нас.

Корреспондент жизнерадостно кивнул, чувствуя, что делает доброе дело:

— Конечно! О ком же еще?! Теперь изнутри знаю. Прославлю. Слава и почет — на всю страну.

Нет, что-то здесь не понравилось старому полковнику, не так как-то вышло. Встал он, походил по комнате, остановился перед Смирницким.

— Прославишь, значит? Нет, сынок, лучше б ты этого не делал. И не потому, что слава нам не нужна, — слава богу, живые люди. От тебя не надо.

Смирницкого покоробило, но он продолжал улыбаться:

— Разве я плохо работал?

Начальник колонны вздохнул, тяжело вздохнул Виктор Васильевич.

— Нет, сынок, работал-то ты хорошо. Почти наш стал, да не совсем… Вот потому и не писал бы ты лучше. Все равно мы тебе до конца не поверили.

— Знаете, не понимаю я вас, Виктор Васильевич, — развел руками Смирницкий. Он закурил, раздраженно чиркая спичкой о коробок. — Честно, не пойму.

— Чего же тут не понять? — спокойно и даже как-то задумчиво произнес Стародубцев. — Работал ты руками, писать будешь головой, а для души… ты дело нашел? Есть оно у тебя? Да по мне любой мой, даже не самый хороший, водитель дороже тебя — хорошего.

— Тут вы перебираете, Виктор Васильевич, — обиделся Смирницкий. — Это почему же?

— Почему? — Стародубцев на мгновение задумался. — А потому, что нельзя начать дорогу с середины. Впереди-то будет лишь полдороги. И назад не воротишься. Как же ты ее всю поймешь? Ну как, ответь мне.

Виктор снова попытался улыбнуться:

— Ну что тут ответить? А допустим, я… додумаю начало? Дофантазирую? Ведь это мое право, не так ли? Тема позволяет широко мыслить.

В ответ улыбнулся и Стародубцев, горько улыбнулся, почти по-стариковски:

— Ну а жизнь свою… ты тоже додумаешь? Дофантазируешь? Или ее строить надо? Как дорогу…

Однако Виктор Михайлович Смирницкий, человек, по мнению Стародубцева, не нашедший себя в жизни, был все же опытный журналист. Так или иначе, тертый и битый. И потому он не стал разубеждать человека старой формации, бывшего полковника, чей смысл жизни, а значит, и кругозор на выходили и за пределы тайги. Видел Смирницкий в этом некую ущербность и, хотя понимал, что думать так нехорошо, заставить себя думать иначе не мог. Потому-то он и повел себя дипломатично, как настоящий репортер, который даже в самой невыгодной для себя ситуации все же ухитряется взять интервью у развесившей уши чудаковатой знаменитости.

— Будет вам, Виктор Васильевич, — в примирительном тоне произнес Смирницкий. — Ну что обо мне? Полдороги, дорога… Вон я с Баранчуком спор затеял и… проиграл. Это для меня куда важнее. Проиграл, и все тут.

Виктор Васильевич усмехнулся, искоса глянул на собеседника:

— Да что там он значит — ваш спор? Дело совсем в другом! Эдуард — парень крепкий. Уж он-то свою дорогу с истока начал… И идет по ней твердо.

Виктор Смирницкий про себя усмехался. И понял — клюнуло.

— А с чего она, по-вашему, начинается, дорога? — спросил он невзначай. — Ну хотя бы эта, которую сейчас строите? С чего?

Полковник в отставке задумался, вздохнул, расправил плечи. Снова вздохнул.

— Действительно, с чего же она начинается? Конечно, можно сказать так: новенький корчеватель, глухо урча, развернулся на месте и двинулся на первые кедры… Красиво? То-то. Это для тебя. А я и не помню сейчас, чей самосвал задрал тогда кузов в небо и первые семь кубов грунта ухнули в болото. Потом были десятки, сотни тысяч кубов. С чего? А ни с чего… У каждого свое начало. У одного — корчеватель, у другого — самосвал. Вот, скажем, вобьют в землю пикетный столбик с цифрой «0». Нолевая отметка… ноль километров дороги… Еще и в помине нет ни одного километра железнодорожного полотна, ни одна шпала не коснулась насыпи… Так? Может быть, это начало? Ан нет. Потому что рядом уже давно петляет лежневка — чья-то другая дорога. Хоть и деревянная, да единственная, своя. И все дела!

Наверное, много бы еще полезного из этого монолога почерпнул для себя Виктор Смирницкий, если бы за дверью, ведущей в радиостанцию, не возникли шум, и гам, и даже крики.

Дверь с треском распахивается (что строжайше запрещено Стародубцевым), и на пороге возникает радист, и уши его пылают пуще обычного. За радистом сомкнутыми рядами, сияя, толпится вся гопкомпания, явно желая войти.

— Товарищ, полковник! Виктор Васильевич! — орет Вовочка, — Виктор Васильевич, вот она! Пришла наконец!

Володя яростно размахивает над головой листом бумаги обычного формата.

— Кто? — недоумевает Стародубцев. — Кто пришел?

— Да радиограмма же! — вопит радист. — То есть он — приказ! Читайте!

Стародубцев берет листок из скачущих пальцев радиста и надевает очки.

Он снова перечитывает. И протягивает листок Смирницкому.

— Вот он — приказ о передислокации в сторону горизонта, — говорит Стародубцев. — Может быть, это для кого-то начало? А? Как считаешь, корреспондент? Хорошая тема..



Когда, как и почему приходит тревога?

Что мы знаем, об этом чувстве?

Иногда оно реально и имеет под собой основательную базу для переживаний и волнений.

Иногда кто-нибудь скажет всего лишь одно слово и даже не в твой адрес, и возникает острое ощущение чего-то тревожного и неспокойного на душе.

Но иногда ничего не бывает. Ровным счетом — ничего. А в самой природе возникает нечто, что заставляет сжиматься сердце в тревожном предчувствии.

Вот и сегодня сумеречный лунный свет осветил единственную улицу вагон-городка сто тридцать первой механизированной колонны зыбким тревожным светом. Он, этот свет, забрался во все закоулки меж домами, посеребрил тревожно-волшебной фосфоресцирующей краской стены и крыши вагончиков, разлился мертвенной бледностью по холмистым рельефам сугробов, превращая их в заколдованные фигуры диких и страшных лесных зверей.

Этот вечер принес ощущение зыбкости и неустойчивости, эфемерности всего земного перед тайными и непостижимыми глубинами мироздания.

И даже воздух — обычный северный морозный воздух — и тот стал зыбок и нереален.

Но что это?

Где-то далеко залаяла собака.

Простучала автоматная очередь.

Прочертила ночное небо угасающая ракета.

А скорее всего, это нам привиделось и прислышалось. Это нам показалось.

И все-таки он появился — человек в телогрейке. Крадучись прошел вдоль стены, прислушался, осторожно заглянул в окно. Будто бы тонкий лучик света повторил путь его взгляда; от стенки к стенке, от кровати к кровати. Пусто… Нет, на одной из них спит Баранчук — лицом к стене. А над его головой, на гвозде, крест-накрест — ружье и гитара. Удача!

И тогда человек в телогрейке вошел в дом. Двигаясь бесшумно и осторожно, он приблизился к спящему и, протянув руку, медленно стал снимать со стены ружье. Он почти уже снял его, но скованные морозом пальцы утеряли былую гибкость и задели струны гитары. Раздался фальшивый звук, такой же, как и тогда, когда к гитаре прикасался Смирницкий. Человек в телогрейке спиной попятился к двери, держа ружье наготове, стволами на Баранчука, не спуская со спящего глаз.

И тогда Баранчук проснулся. Он сел на постели… и все понял. Так они и застыли: Баранчук — полусонный, безоружный, не узнающий в этой жуткой фигуре своего приятеля, и Зот Шабалин, стоящий уже у самой двери, готовый вот-вот уйти.

Но бесшумно открылась, дверь, и на пороге возник Смирницкий. Он стремительно прошел мимо человека в телогрейке, прикрытого распахнутой дверью, остановился перед Баранчуком, улыбаясь, не ощущая спиной опасности, желая что-то сказать, а может быть, попрощаться. Однако, наткнувшись на каменное лицо Баранчука, Смирницкий понял, что происходит что-то необычное. И тогда он стал медленно поворачиваться, а навстречу ему поднимались спаренные ружейные стволы. И вот тут-то Смирницкий увидел два черных зрачка, глядящих ему прямо в лоб. Он не дернулся, не вскрикнул — он просто закаменел, не в силах пошевелиться или что-то сказать…

Два человека — это было уже много для Зота Шабалина. Его нервы, взвинченные побегом, преследованием и голодом, стали сдавать. Короче, он был готов к выстрелу. Но ему еще кое-что было нужно в этом вагончике. Он потянулся к полке с консервами и, не спуская лихорадочных глаз с Баранчука и Смирницкого, левой рукой стал заталкивать банки в карманы, зажав в правой подрагивающее ружье. Потом он ткнул стволами в Смирницкого и неслышно произнес одно слово, едва пошевелив губами.

Но Смирницкий понял: «Снимай». Путаясь непослушными пальцами в пуговицах, он торопливо стал стаскивать полушубок. И тут Зот Шабалин совершил ошибку…

На полке оставалась еще одна банка консервов. Лишь на долю секунды скосил на нее глаза Зот, скосил… и потянулся почерневшими пальцами…

И тогда Баранчук прыгнул…

В этом длинном сумасшедшем прыжке он успел сбить на пол Смирницкого, так и не выбравшегося из полушубка за все долгие секунды этой немой сцены. И сразу же в призрачной белесой полутьме один за другим прогрохотали два выстрела, загремела опрокидываемая мебель, кто-то приглушенно вскрикнул…


Старший наряда прапорщик Букин вместе с напарником медленно катились в кабине МАЗа по главной и единственной улице вагон-городка. Работы на этом участке трассы сворачивались, и Стародубцев по просьбе Букина безболезненно выделил им машину. Это было целесообразно по трем причинам: во-первых, почти во всех случаях жизни колеса быстрее, чем ноги; во-вторых, такой камуфляж позволял осуществлять патрулирование, не привлекая к себе внимания; и, в-третьих (до этого додумался молоденький напарник Букина, за что и получил тут же кличку Карацупа), они из этой машины пару раз устраивали на трассе приманку — вроде бы бросали ее на время. А ведь скажи им, что Зот Шабалин однажды чуть не клюнул на это, вот бы удивились ребята. Не додумались они оставить на сиденье ружье, какой-нибудь «ТОЗ» или «ИЖ», разумеется незаряженный, — неизвестно, что бы из этого вышло.

И вот, «фланируя» по улицам вагон-городка, покуривая в теплой кабине, все-таки засек боковым зрением прапорщик Букин какую-то тень, мелькнувшую у окна шестого вагончика, а затем проскользнувшую в дверь. В общем-то, ничего особенного, подумаешь, кто-то вошел в дом. Вот и сейчас туда прошел этот бывший корреспондент из Москвы. И все-таки предчувствие чего-то нехорошего словно толкнуло в бок бывалого прапорщика. Он еще помедлил секунду-другую, а потом сделал знак напарнику остановиться.

— Пошли, Карацупа, — тихо приказал старший наряда. — В крайнем случае, извинимся, спросим какого-нибудь Васю.

И незаметно, как бы стыдясь самого себя — к чему, мол, такая предосторожность, — старший наряда прапорщик Букин одним движением пальца снял пистолет с предохранителя, не вынимая руки из кармана полушубка.

Они уже были на крыльце, когда в доме прогрохотали два выстрела…

Эти выстрелы слышат в кабинете Стародубцева. И тогда все бросаются к дверям — яростные, решительные, молчаливые люди. Вот они бегут через дорогу, врываются в вагончик, и, когда за последним из них захлопывается дверь, в доме зажигается свет.

Но не первыми приходят на помощь друзья во главе с полковником запаса, нет, не первыми. Под полусбитой перекосившейся полкой скорчившись сидит Шабалин, на его грязных запястьях тускло поблескивают «браслеты», глаза потухли, опустошенное лицо, кроме боли и злобы, ничего не выражает. А над ним, еще тяжело дыша, возвышаются двое ребят, обученные военные — прапорщик Букин и молодой ефрейтор по прозвищу Карацупа — в полушубках, похожие на самых обычных шоферов.

А на полу на коленях стоит Смирницкий и держит полулежащего на его руках Баранчука. Люди окружают их, и тогда Баранчук открывает глаза. Он улыбается, этот странный водитель, и, с трудом подняв руку, слабо шевелит пальцами, мол, все нормально, ничего из ряда вон выходящего не произошло.

Расталкивая всех, к Баранчуку бросается Паша. Она становится на колени, склоняется над ним, слёзы, беззвучные слезы текут по Пашкиному лицу и капают на нос Баранчуку. Он морщится, неловко улыбается:

— Да брось ты, дурашка. Все в порядке.

Прапорщик Букин от двери бросает индивидуальный пакет прямо на колени Баранчуку.

— Перевяжите его, — говорит он. — Вроде плечо зацепило немного.

— Орлов! — рычит Стародубцев. — Вовка!

— Здесь я! — подскакивает радист.

— Беги на рацию. Вызывай вертолет с врачом! Срочно! Из Октябрьского! И все дела…

— Не надо, товарищ полковник, я уже вызвал, — говорит Букин.

В это время Паша заканчивает перевязку Баранчука: она разорвала на нем рубашку и довольно умело, продезинфицировав рану, затянула на плече бинт.

— Вы не ранены, товарищ корреспондент? — участливо спрашивает Стародубцев у Смирницкого.

— Нет, — отвечает Смирницкий глухо.

Из угла, из-под скошенной полки, переполненные ненавистью глаза обращены на Баранчука, и оттуда же доносится сдавленный от ярости голос:

— Г-гад! С-сука! Жаль, не добил я тебя… Баранчук.

Эдуард с изумлением вглядывается в бородатое перекошенное лицо.

— Шабалин?! Это ты, Шабалин?

Зот щерит в оскале и сейчас еще белые ослепительные зубы, криво усмехается:

— Я… кто ж еще. Ничего, на том свете свидимся!

Этот голос знаком и Паше, она оборачивается, и дикий нечеловеческий вопль прорезает комнату.

— А-а-а! — рычит Шабалин и протягивает к ней грязные скрюченные руки в наручниках.

Она отшатывается.

— По-ли-на, — шепчет он побелевшими губами. — По-ли-на!


Следующим утром на своем «уазике» в жилгородок сто тридцать первой мехколонны прибывает Алексей Иванович Трубников. Его встречает Стародубцев, извещенный заранее по радио, и они с уважением пожимают друг другу руки.

— Как дела? Как здоровье? — спрашивает Трубников.

— Нормальный ход, — расправляет усы Стародубцев, он-то знает, зачем пожаловал секретарь райкома: будет награды вручать перед передислокацией.

— Пойдем, Виктор Васильевич, покажешь своего героя. Хочу с ним познакомиться.

— Так вы уже знаете? — удивляется Стародубцев.

— А чего тут странного? — смеется Трубников. — По дороге сообщили. Кто же, как не секретарь райкома, должен знать?

— Ну да, конечно, — соглашается Виктор Васильевич. — Мы перед вами, как на ладони…

Они идут к шестому вагончику.

— Кстати, как его зовут? — спрашивает Трубников.

— Баранчук. Эдуард Баранчук.

— Баранчук? — теперь уже удивляется секретарь. — Тогда у меня для него сюрприз.

— Знаем, — раздувает усы Стародубцев. — Медаль «За трудовую доблесть».

— Нет, не это.

— Неужто на орден переиграли?

— Да нет же, — смеется Трубников.

— А зря, — не унимается Стародубцев, — могли бы такому выдающемуся водителю и герою… И вообще. Что за сюрприз-то, Алексей Иваныч?

— Тут мне из Москвы позвонили и письмо передали для него. Начудил он там немного, да теперь уж все в порядке. Любопытный, видимо, парень…

— Сейчас увидите.

Они поднимаются на крыльцо, топают, сбивая снег с унтов, входят в дом, как и принято здесь, без стука.

— Мир дому сему, — снимает шапку Трубников. — Здравствуйте…

— Здравствуйте, — поднимается Баранчук.

Правая рука у Эдика на перевязи, и он неловко подает гостю левую.

— Извините…

— Ничего. Как самочувствие?

— Прекрасное, — усмехается Эдуард. — Хоть сейчас за баранку, да вот начальник не велит.

— Рановато, — бурчит Стародубцев, — еще накрутишься вволю. Ты познакомься, Эдуард. Это Алексей Иванович Трубников — наш секретарь райкома.

— Баранчук, — кивает Эдик, — Эдуард Никитович.

— Погоди-ка, погоди-ка, — вскидывает брови Алексей Иванович. — Я уже это словосочетание где-то слышал. Да и лицо мне твое знакомо, водитель.

— Не мудрено, — поправляет повязку Эдуард. — Второй раз знакомимся.

— Вот тебе на, — огорчается Трубников. — Совсем память плохая стала… Когда же это?

— А вы же меня сюда и привезли. Я вас еще за Стародубцева принял…

Стародубцев поправляет обвисший ус: ему лестно, что секретаря райкома приняли за него. А Трубников смеется, и морщинки бегут по его смуглому лицу.

— Хоть убей — не помню. Ты уж меня прости. Всегда кого-то подвозить приходится.

Трубников достает из кармана конверт:

— Ну что ж, Эдуард Никитович, к обеду будь в столовой — наградим, как говорится, по заслугам, при всем честном народе. А это тебе — добрая весточка. На словах же просили передать, что в Москве у тебя… все в порядке.

Эдуард бросает быстрый, встревоженный взгляд на секретаря.

— Да, да. Совершенно официально просили передать, что все в порядке. И привет от товарища Лаврушина. Подробности, вероятно, в письме.

Но Эдик не знает, кто такой Лаврушин, хотя фамилия чем-то кажется ему знакомой. Он убирает письмо в карман, поскольку хочет прочесть его один, без свидетелей.

— Да, кстати, — вспоминает Трубников, — куда девался корреспондент из Москвы? Смирницкий, кажется…

Стародубцев лукаво усмехается:

— Машину готовит. К передислокации.

— То есть? — удивляется Трубников.

— А он у меня теперь водителем работает, — небрежно сообщает Стародубцев. — Неплохой водитель, между прочим. Сказал: Север хочу понять…

Трубников задумчиво трет переносицу.

— А нашел он своего анонима?

Виктор Васильевич смотрит на водителя, обладающего инициалами Э. Б., и незаметно для Трубникова подмигивает:

— Нет, не нашел. С фонарем искал, да что проку. Тайга!

Попрощавшись, гости уходят. А Эдуард достает конверт и, морщась, — плечо все-таки болит — вскрывает его. Смотрит на подпись: полковник Лаврушин, Ну, конечно, полковник милиции Лаврушин, тот самый, с Петровки, 38…

«Дорогой Эдуард Никитович! Как видишь, мы тебя все-таки нашли, хотя можно было и бросить — бегай себе на здоровье, тем более что тебя никто не ловит… Хорошо еще, что я случайно узнал об этой истории и сопоставил „преступника“ с тем парнем, который так ловко раскрутил таксина мокром асфальте…»

…Баранчук задумавшись сидел на кровати. Лаврушин писал ему, что ежели он, Баранчук, не пожелает возвращаться, то пусть пришлет документы для бронирования комнаты и сохранения московской прописки, ежели и то и другое ему еще дорого.

Эдик вдруг почувствовал слабость. Он прилег не раздеваясь, свесив ноги в унтах, и неожиданно задремал. А проснулся тогда, когда они шумно ввалились его друзья, и повели в столовую, где народ желал видеть в лицо своего героя.


Прошло несколько дней, и то, что называлось вагон-городком, стало караваном. Машины зацепили вагончики, стоящие на санях, Стародубцев дал сигнал к отправлению, и все это сложное хозяйство тронулось и потянулось к поднятому шлагбауму.

В головной машине восседал сам начальник колонны Виктор Васильевич Стародубцев, преисполненный значительности перед таким ответственным путешествием. Машину вел Смирницкий.

Замыкал колонну Валентин Иорданов, тянувший за своим самосвалом вагон-столовую, а по такому случаю в его кабине сидела тетя Дуся, и, конечно, разговорчивому Вальке было о чем перекинуться словом с такой мудрой и далеко не молчаливой собеседницей.

А где-то в середине колонны шел МАЗ 00–13, но за рулем этой машины сидел не Баранчук. Он сидел рядом с водителем и все еще баюкал руку на перевязи.

Машину вела Пашка-амазонка, и этой чести она удостоилась по личному распоряжению Стародубцева. Более того, он сам ее обозначил в приказе как временного водителя этого самосвала, временного — на время передислокации.

Так они и ехали и в этот раз почти ни о чем не говорили, потому что о чем говорить, когда и так все ясно…

Дорога была все еще неплохой, ибо дорожники зимник делали на совесть. Но весна уже вступала в свои права, и, несмотря на двадцатиградусный мороз, присутствие ее было все заметнее: день стал пусть и не намного, но длиннее, а опасные обочины этого временного пути обозначились яснее. Конечно, для опытного глаза.

Примечания

1

«Кунг» — крытый грузовик для перевозки людей или малых грузов.

(обратно)

2

Так таксисты иногда в шутку называют службу такси.

(обратно)

3

Так водители называют приборный щиток.

(обратно)

4

Кисы — меховые сапоги из оленьих лапок.

(обратно)

5

АДП — аэродромный диспетчерский пункт.

(обратно)

6

Плашка — рисунок небольшого формата. Здесь и дальше — принятые в редакционной практике жаргонизмы.

(обратно)

7

Отсек — ответственный секретарь.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***