Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников [Маргарита Михайловна Павлова] (fb2) читать онлайн

- Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников (и.с. Научная библиотека) 2.15 Мб, 599с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Маргарита Михайловна Павлова

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

М. М. Павлова Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников

À PROPOS

Моей маме Зинаиде Павловне Павловой (рожд. Латышевой)

Эта книга — итог многолетнего изучения личного архива Федора Сологуба. Уникальное собрание рукописей и документов писателя в Пушкинском Доме по своему богатству не уступает находящимся там же бесценным архивам его литературных соратников — А. Блока, М. Волошина, Н. Минского и З. Венгеровой, Иванова-Разумника, А. Ремизова и немногих других, а по своей сравнительно малой исчерпанности остается подлинным «Клондайком» для историков русского модернизма.

Мои разыскания сосредоточивались главным образом вокруг первых двадцати лет писательской деятельности Ф. Сологуба — с момента вступления в литературу (1884) до завершения работы над романом «Мелкий бес» (закончен в 1902). Результаты этих разысканий в разные годы публиковались в периодических изданиях и научных сборниках. Частично переработанные и дополненные новыми материалами, они сложились в настоящий очерк[1].

Центральное место здесь уделено роману «Мелкий бес» — вершинному произведению Ф. Сологуба и его пути к этой вершине. Каким бы образом он ни оценивал свой шедевр в разные годы (в зрелости, например, считал его нелепой выдумкой: «безумие Передонова превращает весь роман в анекдот»[2]), «Мелкий бес» всегда оставался для него главным текстом, был оправданием жизненного пути, вызывал удовлетворение и гордость (при жизни издавался 11 раз).

В первые двадцать лет, помимо этого произведения, давшего «значительный толчок к обновлению русского реализма»[3], Сологубом были написаны «Тяжелые сны» (1895) — один из первых романов русского модернизма, вышли сборники рассказов «Тени» (1896) и «Жало смерти» (1904), книги стихов и «Книга сказок» (1905), по-своему предвосхитившая авангардную прозу обэриутов.

В следующие двадцать лет Сологуб выпустил в свет множество томов и томиков сочинений, однако высот, сопоставимых с прежними художественными достижениями, не достиг. Роман-трилогия «Творимая легенда» (1907–1913), по мнению автора, претендовавший занять равноправное место рядом с «Мелким бесом», все же не обрел статуса шедевра (заметим, что в наши дни у него есть все необходимое, чтобы стать добычей постмодернистского дискурса[4]).

Попытка воссоздать облик художника в трудах и днях и в самое напряженное для него время — в период «бури и натиска», первых успехов и поражений, прокомментировать их литературный резонанс и значение — задача увлекательная, но, как оказалось, не простая.

В отличие от А. Блока, А. Белого, З. Гиппиус, В. Брюсова, М. Кузмина, М. Горького и других современников, Сологуб не оставил нам «говорящих» документов, на которые можно было бы опереться при осмыслении его жизненного и творческого пути: нет ни автобиографии, ни воспоминаний, ни дневников и записных книжек (таких, как, например, у Блока)[5]. Это вполне соответствует его поэтической «декларации»:

Что мне мир. Он осудит
Иль хвалой оскорбит.
Темный путь мой пребудет
Нелюдим и сокрыт[6].
«Канва к биографии»[7], составленная писателем, по-видимому, незадолго до смерти, представляет собой план-конспект более полного жизнеописания, над которым он предполагал работать (или же, напротив, уже успел уничтожить). Отдельные фрагменты этого текста напоминают краткий набросок к «Тяжелым снам»: факты личной жизни чередуются с упоминаниями о персонажах романа. Эта особенность единственного сохранившегося автобиографического документа вызывает сомнения в степени достоверности сообщенных в нем сведений.

Эпистолярное наследие Сологуба также содержит весьма скупые данные о его внутренней жизни. В декабре 1927 года П. Н. Лукницкий записал со слов А. А. Ахматовой:

Думает, что Сологуб вряд ли поддерживал с кем-либо (особенно в последние годы) переписку (такую, которая была бы — как переписка Блока — творчеством). Сологуб в Царском Селе сказал ей, что не переписывается ни с кем, потому что считает, что писать письма — значит отдавать какую-то часть самого себя. Зачем это делать? Правда, это могло быть сказано Сологубом исключительно из любви к парадоксам[8].

Предположение Ахматовой оправдалось. В апреле 1928 года О. Н. Черносвитова сообщала сестре Т. Н. Чеботаревской впечатление о характере просмотренных ею трех с половиной тысяч писем сологубовского архива перед передачей его в Пушкинский Дом:

Переписка большей частью делового характера, устройство лекций по всей России, издатели, редакторы, по частным объявлениям (целые годы — о переписчицах, натурщицах[9], домах, дачах), и, конечно, много также от товарищей по перу (Мережковские, Андреев, Блок и т. д.) — не особенно интересно, т. е. не так интересно, как можно было бы ожидать, потом большое количество от читателей и почитателей обоего пола и, наконец, от родных[10].

Г. Иванов вспоминал, что «однажды, в минуту откровенности» Сологуб признался в разговоре с Блоком: «Хотел бы дневник вести. Настоящий дневник для себя. Но не могу, боюсь. Вдруг, случайно, как-нибудь, подчитают. Или умру внезапно — не успею сжечь. Останавливает меня это. А, знаете, иногда до дрожи хочется. Но мысль — вдруг прочтут, и не могу»[11].

Даже если допустить, что мемуарист «вспомнил» разговор, которого никогда не было, его художественный домысел выглядит весьма убедительным. В дневниковой записи от 27 ноября 1923 года К. Чуковский сообщал, что предложил Сологубу писать мемуары и получил следующий ответ: «Мемуары? Я уже думал об этом. Но в жизни каждого человека бывают такие моменты, которые, будучи изложены в биографии, кажутся фантастическими, лживыми. Если бы я, напр<имер>, описал свою жизнь правдиво, все сказали бы, что я солгал. <…> Но биографии писать я не стану, т<ак> к<ак> лучше всего умереть без биографии. Есть у меня кое-какие дневники, но когда я почувствую, что приближаются минуты смерти, — я прикажу уничтожить их. Без биографии лучше. Я затем и хочу прожить 120 лет, чтобы пережить всех современников, которые могли бы написать обо мне воспоминания»[12].

Сологуб всегда производил впечатление одного из наиболее «закрытых» писателей, эту особенность любили подчеркнуть мемуаристы: «за его загадочной улыбкой <…> скрывались наглухо запертые врата в его замкнутую, никому и никогда до конца не раскрывшуюся душу»[13]; «наиболее загадочный из всех крупных русских писателей, он и человек был непроницаемый, неуяснимый»[14] и т. п.

Он сознательно скрывал все, что не касалось его литературной деятельности, свою интимную («человеческую») жизнь; под разными предлогами уклонялся сообщать о себе для печати даже элементарные биографические сведения, вместо таковых отправлял записки, которые и помещались в изданиях: «Моей автобиографии прислать не могу, так как думаю, что моя личность никому не может быть в такой степени интересна. Да мне и некогда заниматься таким ненужным делом, как писание автобиографии. СПб. Сентября 5-го 1907»[15]. Или: «Я с большим удовольствием исполнил бы всякую вашу просьбу, но это ваше желание не могу исполнить. Моя биография никому не нужна. Биография писателя должна идти только после основательного внимания критики и публики к сочинениям. Пока этого нет»[16].

После шумного успеха «Мелкого беса» А. А. Измайлов заметил: «Бесспорное достоинство Сологуба, — что и в дни, когда, несомненно, ему не было отбоя от газетчиков, он сумел сохранить гордое одиночество и красивую тишину в своем доме и в своей душе. Взысканный известностью, он не сделал ни малейшего шага в сторону любезных интервьюеров. Не только ни один интервьюер не рассказал мелких подробностей его домашнего уклада, но мы даже не знаем о нем самых общих сведений, которые неизбежно узнаешь просто о сколько-нибудь даровитом пишущем человеке, года через три его работы. Это какой-то Мельхиседек в литературе, без генеалогической таблицы, без послужного списка»[17].

Необыкновенная скрытность («игра в прятки») была свойственна Ф. Сологубу с юных лет. Однокашник писателя по уездному училищу и Учительскому институту И. И. Попов вспоминал, что сверстники ничего не знали об условиях его жизни и «домашнем интимном окружении»: «сам Тетерников никогда не рассказывал, даже тогда, когда мы в упор ставили ему вопросы. Никто из его товарищей-школьников, а позднее юношей у него не бывал, и мы даже не знали, живы ли у Феди мать, отец, кто они? Он о семье никогда не говорил»[18].

В 1921 году, после гибели жены, Ан. Н. Чеботаревской, Сологуб составил записку, в которой перечислил уничтоженные им материалы архива, в том числе интимного содержания: «В октябре 1921 г. начал уничтожать все, что было интересно только мне. Пока успел сжечь, разобрать, выбросить: 1. Многие стихотворения интимного свойства; 2. Первые главы моей автобиографии; 3. Многие портреты, фотографированные мною, моих учеников в Андреевском училище; 4. Мои фотографические портреты в домашней обстановке, снятые мною; 5. Газетные вырезки обо мне, кроме более интересных; 6. Статью „Идеализм без места“; 7. Рассказ „Желтая сводня“ (1885); 8. Газетные вырезки, — разные сведения о жизни, событиях, вообще материалы; 9. Роман „Стыдолюбивые девы“»[19].

Очевидно, Сологуб сознательно отсекал свою интимную биографию от творчества, не желал, чтобы после смерти «пленка» была проявлена. Он хотел остаться среди потомков исключительно автором своих сочинений, метафорически повторить путь героини его волшебной новеллы «Турандина» (1912). Дочь всемогущего короля Турандоне явилась в мир из неведомой страны (без одежды, без имени, «без паспорта», без памяти о прошлом), совершила чудо любви и затем, когда отец позвал ее домой, незаметно ушла, оставив на земле любовные дары. Путь художника — путь Турандины: Творец посылает его в мир, наделяя чудесным даром; исполнив высшее предназначение, он оставляет людям плоды своего творчества и покоряется Отчему зову.

Вместе с тем Сологуб — один из немногих писателей, кто с таким почти маниакальным постоянством мог рассказывать исключительно о себе; известен его афоризм: «Неистощимая тема — о себе»[20]. На автобиографическое начало как одну из самых ярких особенностей его творчества указывали практически все критики и исследователи произведений писателя[21] (романы «Тяжелые сны» и «Мелкий бес» можно считать основным источником для реконструкции биографии).

Сохраняя вокруг своей личной жизни атмосферу непроницаемости, Сологуб чрезвычайно ответственно относился к писательскому призванию и литературному труду. Документы личного архива он содержал в образцовом порядке, сохраняя не только рукописи, но даже юношеские наброски и планы ненаписанных произведений, многочисленные черновики, выписки; он составлял реестры входящих и исходящих писем и перечни подаренных ему книг, в которые переносил тексты инскриптов, вел библиографию опубликованных и ненапечатанных сочинений, записи о посещениях разных лиц, а также театров, концертов, литературных редакций, лекций и т. п., собирал вырезки из газет с рецензиями на свои книги т. д. и т. п.

Иванов-Разумник, разбиравший в 1928 году бумаги писателя для передачи их в Пушкинский Дом, не без удовлетворения отмечал:

Архив Сологуба представлял собою нечто исключительное не только по богатству материалов, но и по величайшему порядку, в котором весь этот материал содержался. Стихи и рассказы были собраны и в хронологическом, и в алфавитном порядке, датированы, разложены по алфавитным ящикам; письма разобраны по фамилиям, фотографии надписаны[22].

В дневниковой записи от 21 апреля 1923 года К. Чуковский иронизировал по поводу педантизма поэта:

Заговорили о стихах. — У меня ненапечатанных стихов (он открыл правый ящик стола) — тысяча двести тридцать четыре (вот, в конвертах, по алфавиту). — Строк? — спросил я. — Нет, стихотворений… У меня еще не все зарегистрировано. Я не регистрирую шуточных, альбомных стихов, стихов на случай и проч. — Это слово «регистрирую», «зарегистрировано» он очень любит[23].

Сологуб педантично документировал свою литературную и деловую жизнь и тем самым оказал неоценимую услугу исследователям и биографам.

Задача воссоздать психологический облик и жизненный путь автора «Мелкого беса» осознавалась как первоочередная еще его современниками.

«…Сологуб, при всех его неровностях и упадочности, не только большой писатель — он великий писатель, — признавал А. В. Амфитеатров. — Жизнь создателя лучшего русского сатирического романа — этого „Мелкого беса“, смело ставшего в один ряд с „Мертвыми душами“ и „Господами Головлевыми“, соперничающего с глубиною психологических проникновений Достоевского и Чехова, должна быть изучена и освещена пред русским читателем в каждом моменте. Пожалуй, более чем жизнь кого-либо другого из литературно знаменитых современников Сологуба. Потому что его жизнь и творчество едино суть, и одна сила мало приятна без другой. А нельзя не признать, что жизнь Федора Кузьмича, при всей ее кажущейся простоте внешней, остается сложнейшей внутренней тайной поэта, не менее темной и глубокой, чем тайна загадочного тёзки его, Федора Кузьмича, дающего столько головоломной работы русским историкам и еще больше романтическим воображателям и любителям якобы исторических путаниц, былей с небылицами»[24].

Прошло сто лет после выхода «Мелкого беса», и, несмотря на все совокупные усилия исследователей[25], мы по-прежнему стоим перед теми же историко-литературными задачами и пытаемся разгадывать непостижимую тайну личности художника.

Эта книга — еще одна попытка рассказать о том, как Федор Кузьмич Тетерников (1863–1927) стал Федором Сологубом.

ГЛАВА ПЕРВАЯ Генеалогическая таблица и послужной список

Я имел достаточно «натуры» вокруг себя…

Ф. Сологуб, «Мелкий бес»
…перед фактом такого бытия стоишь с растаращенными глазами.

А. Белый[26]

1

«А ведь большому писателю всегда приходится протащить своих героев через себя. И Шекспир протащил через себя Лира, и я, конечно, протащил через себя Передонова», — заметил Сологуб в 1926 году в разговоре с Е. Я. Данько[27]. Подлинное значение этого признания открывается при осмыслении жизненного и творческого пути автора «Мелкого беса».

Федор Сологуб родился 1 марта (17 февраля ст. ст.) 1863 года в Петербурге в семье портного. Отец писателя Кузьма (Косьма) Афанасьевич Тетерников (так он исправил свою исконную фамилию — Тютюнников), малоросс, происходил из крепостных помещика Черниговской (по другим сведениям, Полтавской) губернии. «Приглянулась помещику, г-ну Иваницкому, его крепостная девушка, и вот у нее рождается сын — отец Ф<едора> К<узьмича>. Девушку выдают замуж за крепостного, Афанасия, и отец Ф<едора> К<узьмича>, должно быть, родился уже в этом браке <…>. Барин отдал маленького Кузьму в портные, потом, когда он выучился, сделал лакеем. <…> при крепостном праве часты бывали побеги от господ в приволье Черноморских степей; в числе таких беглецов был и отец Ф<едора> К<узьмича>. В бегах он был года два или полтора, соскучился, вернулся назад и был встречен, по обычаю, поркой. <…> Однажды, переправляясь со своим барином через какую-то реку осенью, он провалился с экипажем и пробыл в воде несколько часов; от этого получил чахотку, которая свела его в могилу в 1867 году, когда сыну, будущему поэту, было всего 4 года. Говорили, что Кузьма Афанасьевич был человек необыкновенно мягкого, доброго характера, изящен и, по выражению бабушки Галины Ивановны Агаповой, „сразу заметно было, что не из простых мужиков“»[28].

На всю жизнь у Сологуба «сохранилось самое светлое воспоминание об отце. Когда он говорил о нем, даже в последнее время болезни, лицо его прояснялось улыбкой и глаза становились светлыми и добрыми»[29]. Смерть отца потрясла ребенка, заронив в его душу обиду и сомнение в целесообразности всего миропорядка («Когда все было кончено, мальчик Федя лег на стулья и неутешно заплакал»)[30].

Мать писателя, Татьяна Семеновна (1832? — 1894), была из крестьян села Фалилеева Гатчинской волости Ямбургского уезда Санкт-Петербургской губернии. После смерти мужа она поступила прислугой в дом Агаповых, в котором прошли детство и юность Феди Тетерникова и его младшей сестры Ольги (1865–1907). В семье царили беспросветная нужда и диктат матери. Татьяна Семеновна «при всей своей любви и самоотверженности по отношению к детям была строга и взыскательна до жестокости, наказывала за каждую оплошность, за каждое прегрешение, вольное и невольное: ставила в угол на голые колени, прибегала к розгам — за грубость, за шалости, за опоздание в исполнении поручений, за испачканную одежду»[31].

Непременным условием воспитания было хождение босиком, иногда до глубокой осени. Позднее в статье «О телесных наказаниях» (ок. 1893) Сологуб писал по этому поводу:

Телесные наказания — одно из средств закаливания. Освобождают от ложного стыда. Сюда же относится также и обязательное хождение босиком. Я сам до 26 лет дома все всегда был босой, даже когда приходили ученики; а первые три года учительства, с разрешения (вернее, приказания по просьбе матери) директора, на уроках в училище постоянно был босой. Сначала было стыдно, но скоро привык. Летом в Кр<естцах> и В<еликих> Л<уках> почти никогда не обувался[32].

Атмосфера насилия и унижения, в которой воспитывался Сологуб, серьезно повлияла на его психику. Суровым обращением мать стремилась привить сыну христианские добродетели — покорность и смирение, приготовить его к тяготам жизни простолюдина. Постепенно он пришел к мысли, что наказание необходимо для него:

Когда стоял на коленях и его бранили, он принимал все укоры как заслуженные. Ему казалось, что все эти переживания укрепляли его волю к добру и характер. И мальчик с искреннею благодарностью кланялся матери в ноги, — так было принято в его семье Тетерниковых, когда благодарили и просили чего-либо[33].

Мазохистский темперамент понуждал его стремиться к боли и унижению, провоцировать мать наказывать его, что в конечном результате привело к развитию у него садомазохистского комплекса, сказавшегося в творчестве[34]. Образ «дебелой бабищи жизни», требующей все новых и новых детских жертв, стал определяющим в прозе Сологуба; неизменно повторяющийся в его произведениях мотив сечения или угрозы наказания розгами (равно как и сама фигура «стегальных дел мастера» — Передонова) был вызван к жизни глубоко личными переживаниями.

Он никогда не забывал о своем детстве; образ Татьяны Семеновны запечатлен в многочисленных новеллах — например, в повести «Утешение» (1898):

Его мать, кухарка Аксинья, растрепанная, жаркая, с засученными рукавами на толстых красных руках <…>. Аксинья любила сына озлобленною любовью, которая так обычна у бедных людей и которая терзает обе стороны. Скудная, необеспеченная жизнь запугивала ее и подсказывала, что вот Митька вырастет, запьянствует, сам пропадет и ее на старости бросит. Но как отвратить беду, что делать с Митькою, чтобы он вышел человеком, она не знала и только смутно чувствовала, что в кухне трудно возрастать[35].

О ближайших родственниках Татьяны Семеновны известно немного, но достаточно, чтобы составить представление о нравах людей, окружавших Сологуба в ранние годы.

В декабре 1891 года Ольга Кузьминична писала брату из Петербурга:

…у меня был в гостях Дмитрий, муж тетки <…>. Рассказывал мне про своих сыновей, у них у всех жены очень худые. Василий с женою даже хлопотали развод, и теперь жена его живет у своих родных, у Ивана жена водку пьет, и еще что-то за ней есть, уж я не поняла; жена Гаврилы уговорила его отделиться и перейти к своему отцу, и перешли, у всех у них есть дети, а Николай только у отца живет и то теперь в Петербурге на Сенной торгует у кого-то, и все они пьют водку; в тот день, когда у меня был Дмитрий, так он пришел прямо из Окружного суда; судили Ивана и Николая и еще там кого-то, я их не знаю, за драку: пьяные передрались в трактире и буфетчику пробили голову, их за это приговорили на три дня сидеть где-то; и Николая хотят женить, да он очень разборчив, все ему невесты не нравятся; Гаврила живет в Петербурге, он резчик, зарабатывает 60 руб<лей> в месяц да все пропивает, жена его тут на месте горничных, кажется, а дочка у ее отца…[36]

Вполне понятно, почему Сологуб усердно замалчивал свое прошлое — «редко говорил он о своем детстве, родителях, о годах своей юности. Вернее сказать, он почти никогда не касался этой поры своей жизни»[37].

Картины повседневного быта, свидетелем которых в детстве и юности нередко доводилось бывать будущему писателю, оставили в его душе неизгладимые впечатления и дали ему подлинное знание среды, из которой он вышел. Появление на страницах его рассказов и романов мастеровых всех мастей, кухарок, горничных, мелких чиновников и прочего городского люда было связано не только с желанием в полемической форме продолжить тему «маленького человека» у Пушкина, Гоголя, Достоевского, Лескова, но и не в меньшей степени стремлением изжить никогда не забываемое собственное прошлое.

Близкое участие в воспитании Федора принимала Галина Ивановна Агапова, вдова отставного коллежского асессора[38]. Ан. Чеботаревская писала в биографическом очерке Сологуба:

Агаповы <…> были люди интеллигентные, интересующиеся театром и музыкой; отношения с ними были сердечные; мальчика Федора крестила сама старушка Агапова, которую ребенок называл «бабушкой». В их доме приходилось слышать много рассказов о петербургской старине, начиная с 20-х годов <…>. Брали в театр; у Агаповых был абонемент в оперу, хотя и наверху, и мальчику часто давали билет, если кто-либо из семьи не мог пойти. Таким образом, 10-летний Сологуб слушал Патти, пение которой произвело на него неотразимое впечатление[39].

Одна из дочерей хозяйки, Галина Михайловна, была замужем за педагогом, историком литературы, инспектором Гатчинского Николаевского сиротского института Ф. А. Витбергом, сыном A. Л. Витберга — живописца и архитектора, автора неосуществленного проекта московского храма Христа Спасителя на Воробьевых горах. Ребенком Сологуб часто гостил у Витбергов в Гатчине «и здесь присутствовал при беседах историко-художественного характера, читал исторические книги»[40].

Судьба одаренного мальчика Федора Тетерникова складывалась как будто благополучно: его природные склонности к гуманитарным знаниям и внутренний артистизм получили поддержку и поощрение. Вместе с тем с детских лет он испытывал постоянное унижение от своего двойственного положения («кухаркин сын», «между слуг и господ») — и одновременно задыхался в «затхлом гнете» «бабушки»[41]. «Бабушка и мать были то ласковы, то очень строги. Часто наказывали розгами, ставили на голые колени, били по щекам, драли за уши. Униженное положение матери, ее постоянный страх перед невзгодами жизни <…> взбалмошность бабушки и вообще нервная расхлябанность всей семьи не могли не влиять на складывающийся характер мальчика, от природы глубокого, склонного к анализу. <…> Вся эта затаенная душевная работа делала его сдержанным, замкнутым и одиноким»[42].

Среди первых замыслов Сологуба значился роман «Паразиты», прототипами которого были Агаповы, они же под фамилией Азадановы выведены в набросках к роману «Ночные росы». Галина Ивановна послужила также прообразом Варвары Павловны — тетки главного героя в его неоконченной юношеской поэме «Одиночество (история мальчика-онаниста)»[43]. В стихотворении, написанном во время предсмертной болезни Агаповой[44], Сологуб вспоминал:

Как дух отчаянья и зла
Ты над душой моей стояла,
Ты ненавистна мне была,
Ты жизнь ребенка отравляла.
Я был беспомощен и слаб,
И под ферулою твоею
Склонялся, гнулся я, как раб,
Душою юною моею.
<…>
12 июля 1883[45]
Воспоминаниями о «бабушке», очевидно, была навеяна запись Сологуба от 14 июня 1885 года:

Посреди живых людей встречаются порою трупы, бесполезные и никому не нужные. Это тени прошлого, обломки разрушенных зданий. Они живут тем, что умерло с их молодостью и что давно бы уже пора хоронить. Да не всякий труп зарывается в землю, не всякая падаль выбрасывается далеко от селений живых. Оглядываясь на прошлое, они плачут о нем, бессильно брюзжат на настоящее, ненавидят будущее, где им уже нет места. Эти трупы не безвредны, как трупы на городских стогнах: они гниют и заражают воздух. И порою, прикована к этому трупу, чахнет и томится молодая душа, и ее живая сила вянет и пропитывается тем тлетворным дыханием смерти. — Мрак злобы, суеверия, душевной слабости и боязни царит вокруг этих трупов, — а эти язвы прилипчивы и заразительны.

Но молчи во гневе справедливом,
Ни людей, ни века не кляни:
Волю дав лирическим порывам,
Изойдешь слезами в наши дни[46].
Ф. А. Витберг в дневнике «Записки современного романтика» так отозвался о семье невесты: «К сожалению, та жизнь, которою живет ее семья, лишена решительно всякой поэзии — это какая-то мещански-кухарочная жизнь, с неизменным мужем-пьяницей, братом-дубиной, (сестрицу пропускаю) и, наконец, знаменитой матушкой Кукушкиной»[47]; «Гнет зависимости и несвободы, атмосфера пустоты, ничтожества, мелочности, пошлости, подлости и всяческой лжи и фальши — все это плохое подспорье для жизни. Пошлые, тупые и даже пьяные лица, зачастую исковерканные злостью и бешенством; чуть что не ежеминутная брань, ссора, крики, вой и вопль из-за пустяков; насилие, принуждение, капризы, упреки, мелочные, но колкие и чувствительные обиды; тупоумные, пошлые и подлые понятия обо всем, о самых святых и заветных сторонах человеческой жизни; решительное отсутствие всего хоть сколько-нибудь честного, благородного, чистого, прекрасного, целомудренного, высокого, прикрывающие все это, но видимые, ложь, фальшь и притворство; и в конце концов навязывание всей этой жизни насильно, против воли»[48].

Обличительные интонации Витберга не кажутся преувеличенными в свете подлинного «жития» агаповского семейства, о котором сохранились колоритные свидетельства. Например, в письме «внуку» Федору от 24 марта 1883 года в Крестцы Галина Ивановна рассказывала о неудачной женитьбе сына Михаила Михайловича на художнице М. Е. Баумгартен, дочери генерал-майора, директора Санкт-Петербургской 1-й военной гимназии, — история в духе сюжетов из Достоевского или «Мелкого беса»: «…не помню, которого числа января мы сидели покойно с Дашей, вдруг является моя невестка, начинается стон, рев и жалобы, что сын мой дурной человек, что он все обманывает и наместо того, чтобы быть на уроках, гуляет по Невскому. И что я виновата в том, что я не сказала, что у него такая куча долгов». Вслед за обстоятельным рассказом о получении исполнительного листа и предстоявшем описании всего имущества за долги Агапова продолжала:

…у меня нет ее родных, и моя нога никогда не будет там, хоть бы они все передохли, подлецы. <…> Мише сейчас приказано было выписаться. И Адама и Еву выгнали из Рая, и они прибежали ко мне, ревут, и у меня сделалось столпотворение вавилонское в доме, рев, стон и скрежет зубов, каждый час из членов семьи кто-нибудь прибегал ругаться; я старалась уговаривать сначала и говорила, что бояться нечего, как человек в этих делах опытный; но ничего не помогло!

В заключение является Серафима <сестра М. Е. Баумгартен. — М.П.>, эта мумия подлая, я в это время убежала к Даше на кровать, оставила объясняться двух сестриц, Серафима вдруг начинает ругать Мишу, и так неприлично, что несвойственно генеральской дочери, Марья ревет на всю голову, я потеряла терпенье, выскочила из коридора и обращаюсь к Маше и говорю: «Ты видишь, какие твои родные, сами довели сына моего до такого положения и сами же его ругают <…>, не беспокой меня, будет с меня довольно». Серафима выскочила от меня, как бомба, а та погналась за ней, но та исчезла, боясь, что я покажу ей Бога и двери[49].

Жизненные перипетии и судьбы членов агаповского семейства невольно ассоциируются с традиционными сюжетами жестоких романсов. Галина Михайловна Витберг скончалась в сентябре 1876 года — по неосторожности она выпила настой фосфорных спичек, приготовленный мужем для выведения в доме мух. Между прочим, уже будучи замужем, она узнала, что ее настоящий отец вовсе не М. В. Агапов, отставной коллежский асессор (гражданский чин 8-го разряда в «Табели о рангах»), а некий состоятельный покровитель матери. Ее сестра Антонина Михайловна (бывшая замужем за телеграфистом) жаловалась на свою судьбу:

Молодость свою провела я ужасно скучно, нечем мне ее вспомнить, кроме горя и тоски, я ничего не видела, сердце мое постоянно спало, я не знала, что такое любовь, <…> меня все окружали люди пошлые, пустые (хотя я не исключаю себя из числа подобных людей, потому что я сама пропитана пошлостью); но пошлость людей, окружающих меня, переходила границы[50].

Их брат Михаил Михайлович Агапов, служивший в Государственном контроле, а затем в Министерстве путей сообщения, в последние годы жизни впал в нужду и был вынужден просить милостыню у ставшего именитым «родственника»[51].

Обстановка «мещанско-кухарочной жизни» вызывала у юного Сологуба бурный протест — он погружался в мир грез и мечтаний о другой жизни, далекой от угнетавшей его обыденности, создавал свой «таинственный мир». Он рано обнаружил незаурядные способности к учению, любовь к чтению и театру, с двенадцати лет увлекся писанием стихов.

Читал очень много. В 8–9 лет особенно «Робинзон Крузо» в переводе Кампе. <…> начертил карту путешествий Робинзона, чтобы «ясно представлять себе»; басни Крылова в издании с превосходной биографией Плетнева; «Король Лир» в пер. Дружинина, которого <…> читал по ролям, «Театр для себя». В 11–12 лет — 12-томный Белинский, который казался какой-то державной волной, очень, волновал и захватывал. Потом — «Библиотека для чтения», Добролюбов, Писарев. Но их влияние уже меньше[52].

Ср.:

Из первых прочитанных книг совершенно исключительное впечатление произвели: «Робинзон», «Король Лир» и «Дон Кихот». Не только они были прочитаны множество раз, но буквально изучены, строка за строкою, а пьесы разыграны, конечно, одним действующим лицом. <…> Эти три книги были для будущего Сологуба своего рода Евангелием. Отсюда же, вероятно, получили свое начало так развившиеся впоследствии фантастика, любовь к театру, идеализм[53].

Позднее в ряд навсегда полюбившихся произведений вошли поэмы и стихи Некрасова, которого в юности «он знал почти всего наизусть и считал гораздо выше Лермонтова и Пушкина»[54], и романы Достоевского («„Преступление и наказание“ Достоевского также составило целую эпоху в жизни 13-летнего Феди. Судьба Раскольникова и тяжелые семейные условия, толкнувшие его на преступление, долго волновали Федю. Рассказ Мармеладова о Сонечке вызывал слезы, захватывал дыхание»)[55].

Душевный строй Сологуба-подростка запечатлен в автохарактеристике:

15 лет. Религиозность. Сознание падения. Наклонность к мечте и фантастическому. Застенчивость. Боязнь людей. Любовь к природе. Рано развитая рефлексия. Сладострастие и любовь. Чувственность. Мрачное мировоззрение. Стремление подчинить чужих мне и несамостоятельность и упрямство. Самоуверенность. Мнительность. Смешливость. Доверчивость. Гордость и переходы к униженности. Боязнь насмешек. Непонятные порывы. Неудовлетворенность. Равнодушие к жизни, холодность. Трусость — темноты, покойников и пр. Нерешительность, слабость характера[56].

Агаповы посоветовали Татьяне Семеновне дать сыну образование[57] (мать Сологуба выучилась читать только незадолго до смерти). После окончания Рождественского городского училища в 1878 году он поступил в Учительский институт, из которого в 1882 году вышел учителем народных училищ (институт не давал высшего образования, его выпускники не имели права преподавать в гимназиях и реальных училищах) и впоследствии в течение 25 лет не оставлял службы.

Первый педагогический опыт Сологуб получил в 1879 году. После окончания Рождественского училища он был оставлен при нем, а затем переведен во Владимирское городское училище, о чем ему было выдано свидетельство:

В продолжение 1878/79 г. Тетерников прилежно занимался под руководством г. Попова повторением пройденного курса, помогал ему в классном преподавании, замещал классы по болезни г.г. преподавателей и во время пребывания в училище вел себя похвально. В удостоверение чего и дано ему сие свидетельство от Педагогического Совета <…> для предъявления в С.-Петербургский Учительский институт[58].

Институт, располагавшийся в трехэтажном особняке на 13-й линии Васильевского острова, «был выдающимся из учительских институтов, как по своему составу, так и по контингенту слушателей»[59]. В те годы его возглавлял Карл Карлович Сент-Илер (1834–1901) — зоолог, автор работ по физиологии растений, под редакцией которого выходили выпуски «Жизни животных» А. Брема; он читал курс педагогики и религиозного воспитания. Литературу и историю преподавал Яков Григорьевич Гуревич (1843–1906) — издатель журнала «Русская школа», владелец одной из самых известных в Петербурге частных гимназий; математику — Василий Алексеевич Латышев (1850–1912), автор трудов по методике преподавания математики, издатель-редактор журнала «Русский начальный учитель» (1880–1911); географию — Капитон Иванович Смирнов (1825–1902), автор популярного учебника по географии, директор 5-й гимназии.

Бывший воспитанник института Иван Иванович Попов вспоминал;

И по внешности, и по существу институтский режим не угнетал нас, не давил нашей самостоятельности; в институтских стенах мы чувствовали себя достаточно независимыми и с преподавателями были в полутоварищеских отношениях. <…> Институт подготавливал нас к практической жизни, стремился выработать из нас критически мыслящих людей, стойких в той борьбе, которая неизбежна в жизни[60].

Впечатления Сологуба о студенческой жизни и преподавателях отразились в стихотворении тех лет:

Мне в Институте живется
Скучно, тоскливо и трудно:
То вдруг Смирнов придерется,
Пилит ехидно и нудно;
То математик писклявый,
Латышев, скуку умножит,
Лапкой умывшися правой,
Хитрый вопросец предложит;
То нас Гуревич замает
Длинно-сплетенным рассказом,
Быстро по классу шагает,
Пар поддает своим фразам.
Иль, повязав полотенце
(После попойки) чалмою,
Слишком святого младенца
Мучит своей болтовнею.
<…>
Выше директор над ними,
Богу единому равный,
Красными славный речами.
Строгий, но добрый и славный.
Но Сент-Илера просили
Мама и бабушка вместе…
Что за последствия были,
Я рассказал в другом месте.
Здесь же скажу, что в печальной
Жизни здесь есть и такое
Время хорошее в спальной
Лечь, наконец, на покое.
29 сентября 1880[61]
В «Канве к биографии» встречается запись:

Приемный экзамен в Институт. <…> Медицинский осмотр. Очень неловко — следы от недавних розог. Впрочем, видел только доктор и очень тактично промолчал. <…> Мать и бабушка у Сент-Илера. Просят сечь. Позвали и меня. Назидание Сент-Илера[62].

В дневниках Учительского института за 1879/80, 1880/81 учебные годы, однако, записи о наказаниях розгами не встречаются. В графе «Неисправности воспитанников и наказания» фамилия Тетерникова упоминается четыре раза: «Тетерников на уроке русского языка обнаружил крайнюю небрежность по этому предмету» (13 февраля 1880); «Попов, Скворцов, Вембер, Тетерников не были на уроке пения» (14 февраля 1881); «Тетерников самовольно уклонился от урока гимнастики и лежал в это время в спальне» (21 февраля 1881); «Тетерников не был на утренней молитве» (30 марта 1881)[63].

Портрет Сологуба-студента сохранился в воспоминаниях И. И. Попова:

В Институте я вновь встретился с Ф. К. Тетерниковым (Федором Сологубом). За шесть лет нашей разлуки, после Никольского уездного училища, он обратился в красивого, голубоглазого, светлого блондина, такого же застенчивого и часто краснеющего, каким я его знал и в уездном училище. Он держался несколько отдельно и уже к последнему курсу сблизился с самым младшим из нас, Лопачевым[64].

Они ходили и беседовали вместе. Федя Тетерников, как мы его знали, был хорошим товарищем; общественными и политическими вопросами он мало интересовался. Любил он сладости, над чем мы не раз подшучивали. Ни вина, ни пива не пил, рестораны и портерные не посещал. Даже в день институтского праздника держался отдельно и не принимал участия в танцах и попойке. Занимался хорошо и шел в числе первых: работы и сочинения его по словесности и литературе считались лучшими. Тетерников любил уединяться или ходил по залу, устремивши глаза в потолок, что-то обдумывая. «Не иначе как стихи пишет», — шутил П. И. Скворцов. Но Тетерников не посвящал нас в свои размышления; хотя, кажется, читал что-то М. В. Лопачеву; но тот молчал и хранил тайну Феди[65].

«Список воспитанников III класса Санкт-Петербургского Учительского института (выпуска 1882 г.) с показаниями отметок за весь учебный курс» свидетельствует, что науки Ф. Тетерников осваивал добросовестно, хотя выдающимися успехами не отличался[66]. Вместе с тем в студенческие годы он явно почувствовал в себе призвание к литературным занятиям. В феврале 1924 года выпускники Учительского института 1882 года, поздравляя бывшего сокурсника с 40-летним юбилеем литературной деятельности, писали ему: «Ваши поэтические стихотворения вызывают в памяти Ваши споры со словесником Н. Я. Смирновым по вопросам литературы, искусства и художественной красоты»[67].

2

После окончания института Сологуб получил место учителя и следующие десять лет провел в провинции — в уездных городках: Крестцах Новгородской губернии (1882–1885), Великих Луках Псковской губернии (1885–1889), Вытегре Олонецкой губернии (1889–1892). Мать и сестра последовали за ним.

Переезд из Петербурга в Крестцы (через Новгород) состоялся в августе 1882 года и был первым в жизни писателя путешествием по России.

Город вовсе небольшой
Над Ходовою рекой.
Где ни стань, увидишь поле
И окрестные леса…[68]
писал Сологуб о пейзаже, открывавшемся из его окон. О местном колорите напоминает бывшее название одной из немногочисленных улиц — Моховая-Болотная (ныне Чапчахова). Река Холова впадает в Мету, Мета протекает сквозь Великие Луки… «Серая Мета, серые, длинные туманы, пьяное и глухое сердце России», — писали летом 1911 года Сологубу «жители унылой Новгородской губернии» Мережковские, напоминая автору «Тяжелых снов» и «Мелкого беса» о его прошлом[69].

Тетерниковы обосновались в доме на Старо-Рахинской улице (ныне ул. Краснова), в котором обычно жили учителя, — рядом с городским училищем. Переселение на новое место означало для Сологуба прежде всего изменение привычного жизненного уклада: освобождение от контроля со стороны «бабушки» и усиление материнского надзора.

Г. И. Агапова, опекавшая «внука» вплоть до своей кончины, писала ему 4 сентября: «Дорогой мой, милый мой Внук! Благодарю, мой родной, за твое письмо от всей души и сердца. Оно меня успокоило и развлекло немного, я очень беспокоилась за вас, как вы добрались. Господи, какая сделалась страшная тоска, когда я пришла домой, проводив вас, я думала, что я с ума сойду, пустота, тишина <…> я беспрестанно плачу <…> нет вас и никого у меня теперь, одна, одна»[70]; 10 октября, обращаясь к ТатьянеСеменовне: «Няня, милая моя, дорогая моя, вспоминаешь ли ты меня так часто, как я тебя, ни единого дня, ни минуты, чтобы о тебе не думала и не вспоминала тебя»[71].

Первые крестецкие впечатления сильно удручали недавнего петербургского студента. Обеспокоенная его душевным состоянием и новым окружением, Галина Ивановна напутствовала:

…послушайся моего совета, <так как> ты еще очень молод, людей видел немного и знаешь людей мало, то будь, мое сокровище, осторожнее на знакомства, несчастная провинция и глушь портили людей и даже таких, которые не способны были принять что-нибудь дурное, у меня были в глазах страшные примеры полюбивших пьянство, карты и разврат по неимению лучших развлечений, с самого начала давай отпор: не пью, не играю, и тогда тебя оставят в покое. Ты не сердись, мой дружочек, на меня, что я пишу это, но это мой долг, моя святая обязанность охранять тебя советами, и данное обещание за несколько часов до смерти твоему честному, благородному и нежно любившему тебя отцу, и мною уважаемому от всей души, я чту память его, исполняю его просьбу[72].

Возможно рассчитывая на перемену участи, Сологуб писал о неприглядных обстоятельствах новой жизни «по начальству». 1 ноября 1882 года директор института К. К. Сент-Илер сообщал ему:

Любезный друг Тетерников,
Надеюсь, что Вам известно мое искреннее желание Вам дать место лучше Крестецкого: Вас туда назначили совершенно случайно и без моего ведома. Между тем мне Вас жаль, так как в Крестцах, вероятно, очень скучно и нечем заняться серьезно. Поэтому я решаюсь Вам предложить работу, которая, может быть, Вас заинтересует. В Петербурге есть комиссия о народных чтениях, которая издает эти чтения и платит авторам хороший гонорар (кажется, около 100 р. за печатный лист). Вы хорошо пишете и, я думаю, могли бы попробовать написать чтение для народа. В библиотеке училища, конечно, найдутся чтения Соляного городка и «Выс<очайше> Утвержд<енной> Комиссии»[73]. Прочтите несколько таких чтений, чтобы получить понятие о том, как следует писать для народа, а потом и сами примитесь за первый опыт. Большинство этих чтений написано на темы по русской истории, и их так много, что едва ли можно надеяться на успех, если взять одну из написанных уже тем. Кроме того, в Крестцах трудно иметь все для этого необходимые исторические пособия. Я потому полагаю, что лучше взять тему литературную, для которой нет необходимости во многих источниках. Напр<имер>, тип казака или понятие о казачестве по «Тарасу Бульбе». При этом, конечно, нужно напирать не на республиканские стороны казачества, а на защиту православия, воинской доблести и т. д. Можно взять и другие, напр<имер>: Борис Годунов по драме Пушкина и с цитатами. Медный всадник, с некоторыми подробностями о наводнении Петербурга. Или из общей литературы: Макбет, Король Лир (с сильным наклоном в пользу морали произведения), Вильгельм Телль по драме Шиллера, Натан Мудрый Лессинга и т<ому> под<обное>. Конечно, отвечать за успех я не могу, но если Вы напишете что-либо и мне пришлете, то я представлю это председателю комиссии и похлопочу за Вас. Для Вас это будет занятие полезное и в нравственном и в материальном отношении. Старайтесь только писать с некоторою теплотою и не философствуйте, а наивнее вводите мораль рассказа: для детей и народа иначе нельзя. Желаю от души, чтобы мое предложение Вас заинтересовало и помогло Вам отвлечься от уездной тоски.

Преданный и любящий Вас К. Сент-Илер[74]
Карьера молодого преподавателя и его жизнь в провинции складывались действительно неблагоприятно и безрадостно. Об этом свидетельствует его доверительная переписка с институтским наставником Василием Алексеевичем Латышевым[75]. В 1892–1902 годах он занимал должность директора народных училищ Петербургской губернии, в 1902–1909-м — помощника попечителя Петербургского учебного округа, в 1909–1912-м был назначен членом Совета Министерства народного просвещения.

Латышев был человеком незаурядным и имел влияние на своих подопечных. На протяжении нескольких лет он, так же как и К. К. Сент-Илер, поддерживал бывшего воспитанника советами, способствовал его служебным передвижениям, был читателем и критиком его первых произведений. В одном из писем к нему Сологуб заметил: «Ваш голос издалека был всегда одним из важнейших побудителей моей деятельности за эти 5 лет»[76]. 11 декабря 1883 года он писал Латышеву из Крестцов:

Я снова решаюсь отымать у Вас время, чтобы побеседовать с Вами о вопросах, на мой взгляд, важных для школьного дела. Может быть, я ошибаюсь, может быть, все это неважно, тем более что я начинаю с себя и себя ставлю центром своих рассуждений. Себя, т. е. учителя. Учитель в провинции, как наша, зачастую обречен на умственное и нравственное одиночество. 2–3 товарища — все его общество, да и оно часто засасывается болотом провинц<иальной> жизни. По своему образованию, по своему развитию, он стоит невысоко. Ему, как отроку, нужна умственная пища, а вокруг себя он встречает людей, еще более незрелых, чем он сам, людей с ограниченным умств<енным> кругозором, с неясными, сбивчивыми понятиями о нравственности.

И хотя бы честных и энергичных работников встретил он — нет, это обычная русская расплывчатая, добродушная масса людей, которые днем занимаются полегоньку делами, коли такие есть, и сплетничают, а вечером усердно винтят и опять сплетничают. Замыкайся в свои книги или проводи весело время в обществе: говори о пустяках, или, пожалуй, о Крестецком земстве, что, впрочем, одно и то же, или играй в карты, или пей водку, а то совмещай все вместе.

Конечно, жить можно, и даже очень хорошо можно жить, но для такой жизни надо акклиматизироваться. — Наивная юность ждет большего, ищет настоящей жизни. Не внести ли эту жизнь хотя в школу? Хотя, конечно, что за жизнь в школе, коли вокруг мертво, — но отчего не попытаться? Ведь это-то и было мечтою — внести жизнь в школьную рутину, внести семена света и любви в детские сердца. <…>

Но выходит все как-то, что недостает чего-то школе, что стоит между учителем и учеником какая-то стенка, и все сдается, что душны эти классные комнаты, и мало в них свету и простору, словно железные решетки на окнах, словно тяжелые замки на тяжелых дверях директора института. Школа ли тут виновата?

Для учителя в ней есть много отрадного, но много, наряду с этим, грубого и жестокого, и фатально неизбежного. <…> Ученики зачастую как-то злы и дики, ученики приводят в отчаяние своею глубокою развращенностью. Чтобы они слушались, надо, чтобы они боялись. Забыто наказание, — забыто и послушание. Домашняя обстановка — нищета, жестокость. Ученик шляется под окнами и выпрашивает куски хлеба — есть нечего. В классе его застают за оригинальным завтраком: сидит и гложет игральную бабку — голоден, половину съел. Пришла ярмарка, — шатается по лавкам, отыскивает, где бы стянуть; попадется книжка — ее тащит, поясок, пряник — ничему нет спуска. Вот стоит он с куском сырой говядины в руках — и не прячет его.

— Что, Ванька, украл? — спросит кто-нибудь.

— Украл, — отвечает он равнодушно.

Он оборван, неловок, угрюм, он ходит переваливаясь, гремя и стуча сапогами. Сапогами — когда они есть. Весну, осень он бегает в классе босиком: сапог купить не на что. И не один такой. А родители… Приведут сына в начале года:

— Вот хорошо, что розочки снова будут…

— У меня, — говорит другой, — такое уж положение: от 15 до 50. Меньше 15 нет.

— Уж я драл, драл, — сообщает третий, — ремнем драл, так он, подлец, так змеей на полу извивается. Так драл, что уж как он только жив остался…

А драные Васьки да Ваньки, глядишь, смотрят себе беззаботно и весело. Что ж? Ничего особенного в их-то жизни эти порки не представляют. <…> И школа мало влияет на своих питомцев, хотя бы она и стояла и в лучших условиях. Среда перетягивает ребенка, и больно иногда смотреть, какие прекрасные задатки гибнут в этой растлевающей обстановке. Невыносимо бывает сознание, что высокая работа пропадает даром, что семена падают на камень, да и на доброй почве их глушат плевелы жизни. Примириться ли на тех каплях добра, которые можешь внести в иные, светлые и неиспорченные души? <…> Но это влияние так непрочно, и в суровом холоде жизни скоро высыхают эти капли добра, как утренняя роса на траве. <…> А теперь наши занятия так безжизненны и холодны, так мы далеки от учеников, что надо иметь очень ограниченные требования, чтобы помириться с такою деятельностью[77].

В качестве радикальной меры преобразования школьного уклада Сологуб предлагал устроить интернаты, в которых дети были бы изолированы от влияния родителей и среды на длительное время и всецело оставались в распоряжении просвещенных учителей и воспитателей, проводили много учебных часов на природе (эту мечту воплотил герой его утопического романа «Творимая легенда» Георгий Триродов в организованной им школе-коммуне).

Со стороны начальства самостоятельность во взглядах и реформаторский пыл молодого учителя не встретили поддержки, своими действиями он навлек на себя немилость. «Мои крестецкие дела складываются как-то весьма нехорошо, — писал он Латышеву 7 января 1884 года. — Такой товар, как враги, на базаре житейской суеты[78] покупается, как я узнал здесь, по дешевой цене, и отзывается дорого. Я изведал сладость клеветы, озлобленности, тайных подкопов и интриг — вещей, с которыми не умел, да чаще и не хотел бороться: грязью играть, руки марать. — Не знаю, как и выбраться из Крест<цев>, а остават<ься> и „скучно и грустно“[79], да наконец и опасно»[80].

Столкновения с начальством сопутствовали Сологубу повсюду — и в Крестцах, и в Великих Луках, и в Вытегре: то он отказался в день коронации императора пропеть с учениками перед домом почетного смотрителя гимн «Боже, Царя храни», то выбрал для награждения учеников «книги слишком светского направления»; он редко посещал церковь, шел «вразрез с мнениями и желаниями начальства»; отказался дать фальшивые показания, которые бы позволили оправдать угодного директору учителя, лишенного свободы за изнасилование девочки (этот сюжет Сологуб использовал в своем первом романе «Тяжелые сны»); не подписал «липовые» акты и постановления педагогического совета, сообщил в Учебный округ о своих конфликтах с директором, писал на него жалобы за употребление им казенных средств в личных целях и другие противоправные действия и т. д. и т. п.[81]

Каждый раз влиятельные наставники оказывали покровительство бывшему воспитаннику и ходатайствовали о переводе его с одного места службы на другое. 4 июня 1885 года Сент-Илер сообщал: «Любезный Тетерников, согласно Вашему желанию, я выхлопотал Вам перевод в Великие Луки, Псковской губ. Это хороший город и хорошее городское училище. Сегодня Попечитель утвердил это постановление, и изменить его уже нельзя. Учителями в Крестцы будут назначены из нашего института два молодых человека, только что кончившие курс, очень дельные, исполнительные»; 28 августа 1889 года: «Желаете ли Вы, любезный Тетерников, быть перемещенным на место учителя приготовительного класса Вытегорской учительской семинарии (900 руб. жалованья и служба, как учителя семинарии)? Вембер <бывший сокурсник Сологуба. — М.П.> переводится в Дерптский округ. Если желаете, то не можете ли мне телеграфировать, так как дело спешное: есть другие кандидаты»[82].

Успеху педагогической карьеры, однако, препятствовали не только конкретные обстоятельства службы (притеснения со стороны директора) и школьная рутина, но и неуживчивый «ершистый» характер и мнительность Сологуба, о чем в полной мере позволяют судить признания, сделанные им в письмах Латышеву. 8 сентября 1887 года из Великих Лук:

Ваше замечание о моих делах заставило меня передумать о многом в моей жизни. Мне кажется, я дал Вам повод думать обо мне даже еще несколько хуже, чем каков я на самом деле. Несмотря на многие и весьма важные мои недостатки, я не такой вздорный и заносчивый человек, чтобы искать охраны своего достоинства в недостойных распрях из-за ничтожных интересов. Я, напротив, чрезвычайно уступчив во всем, что не задевает меня уж чересчур сильно, и мои столкновения происходили от причин совершенно случайных и от меня не зависящих. Моя вина — только моя чрезмерная наивность, полнейшее отсутствие той змеиной мудрости, которая помогает иным так хорошо прятаться под ту маску, которую следует иметь по обстоятельствам. Я был слишком юн, когда выступил на поприще самостоятельной деятельности, и был, кроме юности, и по многим другим причинам мало подготовлен к тому, что меня встретило. <…>

Провинция и служба в ней кишат интригами: я это видел всегда слишком поздно и не хотел бороться; занимаясь личными столкновениями, я не отражал эти интриги, а думал совершенно о другом. Время, наконец, показало мне, как я был неразумен, но сразу нельзя было остановиться. <…>

Что касается моего служебного дела, оно вызывает во мне очень горькие размышления. Я встречаю ненормальные отношения к делу со стороны начальства, и общества, и родителей, и детей. Я не могу еще решить окончательно, сделал ли я достаточно, чтобы не винить себя, или сделал слишком мало, чтобы мог винить только себя. В настоящее время я очень усердно над собою работаю. Время покажет, останусь ли я безличной пешкой в руках судьбы, или выработаю что-нибудь определенное[83].

16 июля 1892 года из Вытегры:

Никаких дрязг и ссор ни с кем здесь я не заводил, в интригах не участвовал, никого против директора не подстрекал, доносов не писал, жаловаться на директора не ездил, всем его законным требованиям подчинялся, порученное мне дело исполнял, как умел, со всем усердием и строго сообразуясь с замечаниями и указаниями дир<ектора> (почти всегда дельными), на советах бесполезной оппозиции не делал, прений не затягивал, предъявлял свои возражения только в случаях совершенной необходимости, и тогда поддерживал их без запальчивости, но с достоинством и твердостью искреннего убеждения. Все те мои действия, которые могли бы быть истолкованы как признаки ссоры, были вынуждены необходимостью, не мелочною сварливостью, а заботою именно о деле, т. е. о том, чтобы всякое дело, в котором я участвую, было сделано, насколько это от меня зависит, с достаточною правильностью[84].

В письме от 25 июля 1892 года он сетовал:

…будущее представляется мне в очень мрачном свете. Как бы усердно я ни работал, я не могу надеяться на то, что мнение обо мне изменится. <…> Если теперь на меня смотрят как на человека вздорного, неуживчивого или, в лучшем случае, способного поддаваться дурному влиянию вздорных людей, то я ничего не могу сделать для изменения такого взгляда на меня. Поэтому после закрытия семинарии я не только не могу рассчитывать на получение такого же места, но мне могут не дать даже и никакого учительского места. <…> Грустно думать, что в 30 лет можешь очутиться в разряде лишних людей[85].

События, пережитые в годы службы в провинции, о которых Сологуб писал Латышеву: мелочные дрязги, клеветы, интриги, подкопы, доносы, подстрекания, оппозиция директору и желание «получить место»[86], — впоследствии самым непосредственным образом отозвались в романах о «тяжелых снах» учителя Логина и «мелком бесе» учителя Передонова.

3

Напряженная атмосфера окружала Сологуба в стенах школы и в домашнем кругу. О его душевном состоянии косвенно свидетельствует один из неосуществленных художественных замыслов: «Юноша, заброшенный в провинцию, умерщвляет свою семью, чтобы выбраться на простор столичной жизни. <…> 9 июня 1890 г.»[87].

Внешне благообразный патриархальный быт семейства Тетерниковых периодически нарушали события, о которых Сологуб оставил многочисленные стихотворные записи, наподобие такой: «День безмятежно золотой. / Моими воплями ты встречен. / На кухне горькою лозой / Сегодня я опять был сечен…» (14 июня 1885) и т. д. и т. п. В стихотворении 1899 года педантично перечислены проступки, за которые приходилось терпеть наказание розгами:

Я помню эти антресоли
В дому, где в Вытегре я жил,
Где, корчась на полу от боли,
Под розгами не раз вопил
<…>
Спастись от этих жутких лупок
Не удавалось мне никак.
Что не считалось за проступок!
И мать стегала за пустяк:
Иль слово молвил слишком смело,
Иль слишком долго прогулял,
Иль вымыл пол не слишком бело,
Или копейку потерял,
Или замешкал с самоваром,
Иль сахар позабыл подать,
Иль подал самовар с угаром,
Иль шарик хлебный начал мять,
Или, мостков не вверясь дырам,
Осенним мокрым вечерком
По ученическим квартирам
Не прогулялся босиком,
Иль, на уроки отправляясь,
Обуться рано поспешил,
Или, с уроков возвращаясь,
Штаны по лужам замочил,
Иль что-нибудь неосторожно
Разбил, запачкал, уронил <…>[88]
Значительная часть стихотворений о перенесенных наказаниях была написана в 1882–1892 годах. Часть из них Сологуб объединил с более поздними текстами, касающимися той же темы, в цикле «Из дневника» (самое позднее стихотворение в нем датировано 1904 годом). Однако о сечении розгами он продолжал писать и позднее, практически всю свою жизнь. За рамками цикла в составленных им «Материалах к полному собранию стихотворений» обнаруживаются сотни текстов садомазохистского содержания.

Несмотря на возможный элемент самооговора или патологической фантазии (учителя раздевали, привязывали и секли при учениках в классе или на школьном дворе, секли не только школьные надзиратели, но и ученики по их поручению или по просьбе матери в участке или в бане, секли соседки и т. д.)[89], автобиографический подтекст стихотворных записей цикла «Из дневника» несомненен. Его подтверждает содержание переписки Сологуба с «бабушкой» и сестрой.

В ответ на ламентации «внука» по поводу жестокости матери Галина Ивановна 19 ноября 1882 года писала в Крестцы:

Как скоро обнаружился характер, два месяца жизни с родными детьми, я знала, что предстоит вам много горя с ней. Я одна только знала вполне, что это за нрав ужасный. Несла всю тяжесть эту на своих плечах. Ради тебя и Оли, чтоб довести тебя до самостоятельной жизни, данное слово умирающему отцу твоему. <…> Феденька, мой юный друг, мужайся, надо терпеть и стараться вразумить ее, что она подобными глупостями может испортить твою карьеру, что будут думать о тебе сослуживцы и родители детей. <…> ведь она сделает то, что будут смотреть на вас, моих бедняжек, как на зверей. Когда она поуспокоится, то начни ее вразумлять, выстави ей всю гнусность ее поступка, ведь весь город будет знать это, что вы будете осрамлены через нее[90].

В 1891 году Ольга Кузьминична поступила вольнослушательницей в Повивальный институт и переехала в Петербург. В письмах к брату она часто затрагивала характерную для их семейного уклада тему: «Пиши, секли ли тебя, и сколько раз»; «Ты пишешь, что маменька тебя часто сечет, но ты сам знаешь, что тебе это полезно, а когда тебя долго не наказывают розгами, ты бываешь раздражителен, и голова болит»; «Маменька тебя высекла за дело, жаль тебя, что так больно досталось, да это ничего, тебе только польза», «Маменька хорошо делает, что часто тебя сечет розгами, польза даже и для здоровья»[91]. (Заметим, что после смерти Татьяны Семеновны Ольга Кузьминична взяла на себя роль «женщины-палача».)

Сологуб, в свою очередь, сообщал сестре: «Меня на днях маменька опять высекла» (28 марта 1892)[92]. Одна из поведанных ей историй очень напоминает эпизоды из «Мелкого беса» (письмо от 20 сентября 1891):

Из-за погоды у меня в понедельник вышла беда: в пятницу я ходил на ученическую квартиру недалеко босиком и слегка расцарапал ногу. В понедельник собрался идти к Сабурову, но так как далеко и я опять боялся расцарапаться, да и было грязно, то я хотел было обуться. Мама не позволила, я сказал, что коли так, то я не пойду, потому что в темноте по грязи неудобно босиком. Маменька очень рассердилась и пребольно высекла меня розгами, после чего я уже не смел упрямиться и пошел босой. Пришел я к Сабурову в плохом настроении, припомнил все его неисправности и наказал его розгами очень крепко, а тетке, у которой он живет, дал две пощечины за потворство, и строго приказал ей сечь его почаще[93].

Между тем история с Сабуровым (совершенно «передоновская»), по-видимому, была отнюдь не единственной в педагогической практике учителя Тетерникова. В частности, 18 февраля 1883 года он подал объяснительную записку на имя инспектора Крестецкого городского училища следующего содержания:

Происшествие 8 января сего года доведено до сведения Господина Директора в преувеличенном виде. Не без всякой к тому причины со стороны Самсонова он подвергся наказанию, так как был в тот день весьма невнимателен, часто смеялся и оглядывался назад, чем не раз вынуждал меня делать ему замечания. Его сюртук был немного надорван мною совершенно случайно и непреднамеренно, вследствие того, что я, взяв его рукою за борты сюртука, слегка дернул его к себе. Я признаю, что рассерженный дурным поведением Самсонова и его упрямым непослушанием в горячности дозволил себе поступок, которого в другое время не совершил бы, действительно я… (обрыв текста. — М.П.)[94].

Жестокие телесные истязания вносили в жизнь Сологуба элемент экстремальности. Переживание острой физической боли и стыда на короткое время высвобождало его из плена серой обыденности и давало ему сознание собственного превосходства над жалким провинциальным бытием, доставлявшим ему не меньше страданий и унижений, чем порки и притеснения со стороны «родителя» (так в семье Тетерниковых дети называли Татьяну Семеновну). В стихотворении «В прошлом горечь есть и сладость…» (22 июля 1882) он признавался:

Пусть и дальше чередою
Розог ад и рай мечты
Беспощадною рукою
Будут, розные, слиты,
Только б сердце не томила
Эта серая тоска
И мечтаний не губила,
Безнадежно-жестока![95]
Стремление лечь под розги, испытать «жестокую радость» (в действительности или в воображении — в данном случае неважно), или наказать беззащитного ученика имело, несомненно, и другую причину:

Пока задумчивый мой гений
Лениво спал или дремал,
Обилием плохих стихотворений
Меня мой рок безбожно наказал.
Писака я уж слишком ярый,
Марать бумагу стал давно,
Но вдохновительною чарой
Владеть порою мудрено.
Потратил времени я много,
И жаль, что некому порой
Мой труд ценить решительно и строго
И сечь меня жестокою лозой.
Чтоб я иль вовсе бросил пенье,
Иль, помня лозовый урок,
Свои незрелые творенья
Одеждой брачною облек.
21 мая 1889[96]
В эти годы Сологуб осознал, что противостоять косности, варварству и обывательской идеологии он сможет лишь при помощи знаний, а спасаться от безобразия жизни — творчеством. На этом пути его поддержал В. А. Латышев. 4 октября 1885 года он писал Сологубу:

…советовал бы Вам почитать по истории философии: это расширит мысль и придаст ей больше серьезности. Для большей точности мышления полезны занятия логикой. Жаль только книги дороги. Я могу достигнуть уступки в вашу пользу от магазина, но это все-таки мало поможет. Наконец, читайте и изучайте классиков (наших и иностр<анных>) и критические этюды о них. По французскому языку всего удобнее взять к<акую>-н<ибудь> историческую книгу: язык в них легче. <…> Старайтесь переводить точнее, вполне разбирая мысль, и учить слова. Тогда через 3–6 месяцев станете понимать легкие книги (если знаете немножко грамматику)[97].

Сологуб усиленно занялся самообразованием: прошел основы психиатрии, курсы психологии, биологии, анатомии, истории философии и религии, западноевропейской литературы; он начал изучать французский язык, пробовал свои силы в переводе с немецкого, который изучал в Учительском институте, и французского.

Занятия историей философии помогли будущему писателю утвердиться в мироощущении, которое стихийно сложилось у него вследствие переживания глубоко драматичного личного опыта и стало определяющим на многие годы. Оправдание собственного жития и бытия он нашел в солипсизме и пессимистическом учении А. Шопенгауэра, изложенном в труде «Мир как воля и представление» (с 1881 года неоднократно переиздавался в переводе А. А. Фета)[98].

В десятилетие провинциальной «ссылки» Сологуб написал черновой вариант романа «Тяжелые сны» и несколько сотен стихотворений[99]. Первое, «Лисица и Ёж», появилось в четвертом номере журнала «Весна» за 1884 год[100], еще 22 были напечатаны в «Свете», «Иллюстрированном мире», «Луче» и др.[101]

Сологуб возмужал внутренне и преобразился внешне. 6 сентября 1888 года М. М. Агапов писал ему о впечатлении, которое произвела на него полученная из Великих Лук фотография:

Спасибо большое тебе, дорогой Федя, что не забываешь меня, действительно, мне очень и очень приятно было увидать тебя с мамой, какие Вы стали. Мамино лицо напомнило мне мать мою, напомнило детство, и счастлив ты, что имеешь до сих пор мать с собою, ты можешь с ней и вспомнить прошлое, вспоминать свое время полусознания. Ты смотришь совсем профессором, я нашел, что ты совершенно оригинален лицом, т. е. не напоминаешь ни отца, ни мать. <…> я тебя сразу узнал, а маму я нашел, что довольно-таки постарела, а я помню ее молодое лицо. Жаль, что ты сидишь все там, трудно выбраться назад, когда судьба забросила в провинцию[102].

Более всего в период затянувшихся «тяжелых снов» Сологуб мечтал вернуться в Петербург, где, как он надеялся, могло осуществиться его призвание. 17 июня 1890 года он писал Латышеву из Вытегры:

Я не сумел бросить писания стихов, несмотря на свои неудачи, хотя, к сожалению, редко работал над ними. В прошлом году, однако, два моих стихотворения были помещены в газете «Свет», а в нынешнем году 6 стих<отворений> в «Иллюстр<ированном> Мире» Окрейца, 1 в московской газете «Рус<ский> Лист<ок>»; кроме того, Н<иколай> Ив<анович> Ах<утин> говорил мне, что Вы сообщали ему о моих стихах в «Ек<атеринбургской> Нед<еле>», но этих стихов я не видел. Этим случаям я не придавал значения, т<ак> к<ак> они не принесли мне никакой выгоды; но это оживило во мне надежды на то, что я могу кое-что писать, что могло бы дать мне, хотя незначительный, заработок.

Но, соображая причины своих неудач и мои постоянные стремления все-таки работать в этом направлении, я пришел к заключению, что тогда как работать стихами и прозою (чем я также занимаюсь) можно только при условии возможно большего общения с людьми и их общественными интересами, — я был поставлен вне такого общения. Обвинять в этом одну провинциальную жизнь несправедливо, потому что она все-таки жизнь.

Скорее виноваты некоторые качества моей натуры, заставлявшие меня чувствовать себя неловко под всеобщим вниманием, которым жители уездного города дарят каждого, чтобы сплетнями о нем наполнить пустоту своей жизни. Люди, в кругу которых я вращался и которые не могли остаться без влияния на меня, были слишком погружены в мелочные интересы и до того пропитаны провинциальной односторонностью и неподвижностью, что я мало выиграл в своем развитии от общения с ними.

Газеты, журналы и книги не могли заменить живых людей, — да и средства мои были очень ограничены, а получать книги в провинции дешевым способом почти невозможно. Бросить занятия стихами и прозой мне не хочется и не захочется долго, хотя бы я так и остался неудачником в этой области; во мне живет какая-то странная самоуверенность, мне все кажется, что авось и выйдет что-нибудь дельное. Поэтому все чаще и чаще мечтаю о жизни, хотя бы на короткое время, т<о> е<сть> на несколько лет, в Петербурге. Возможно ли это, и как это осуществить? Я буду Вам бесконечно благодарен, если Вы не откажете мне в Вашем совете или содействии, хотя я уже и так безмерно обязан Вам[103].

В 1891 году стало известно, что Вытегорскую учительскую семинарию переводят в Дерптский округ, — у Сологуба появилась надежда перебраться в столицу, поскольку Латышев и Сент-Илер хлопотали о его переводе из Вытегры в Петербург. Летом того же года он гостил у сестры и, по-видимому, лично говорил со своими покровителями о переводе на новое место службы. Тогда же состоялось его знакомство с Н. М. Минским[104], к которому он обратился за литературной протекцией. Будучи ближайшим сотрудником «Северного вестника», поэт пригласил начинающего автора печататься в журнале.

17 июля 1891 года Сологуб сообщал Минскому:

К моему крайнему прискорбию, я не мог в прошлом месяце, будучи в Петербурге, воспользоваться Вашим любезным позволением представить на Ваш суд еще некоторые мои стихотворения: обстоятельства мои так сложились, что до отъезда из Петербурга я совсем не имел времени. Позвольте надеяться, что Вы не откажетесь просмотреть прилагаемые при этом стихи и сообщить мне Ваше мнение о них, чем премного обяжете меня. Если некоторые из этих стихотворений Вам понравятся, то я был бы весьма признателен Вам, если бы Вы передали их, как Вы мне обещали это в июне, в редакцию того журнала, который Вам угодно будет избрать[105].

В февральском номере «Северного вестника» за 1892 год было напечатано стихотворение нового поэта «Вечер» («Что за прелесть…»)[106], вероятно из подборки, которую он отправил в редакцию летом из Вытегры.

12 марта 1892 года Сологуб писал Минскому:

Приношу вам мою глубочайшую, искреннюю благодарность за Ваше дорогое для меня внимание к моим стихам и Ваше любезное уведомление о стихотворении, напечатанном в «Северном Вестнике». Прошу извинить, что не мог ранее выразить моей благодарности: «Северный Вестник» в нынешнем году я не получаю, февральской книжки до сих пор не видел и о напечатанном стихотворении узнал только из Вашего письма[107].

После поездки в Петербург и дебюта в «толстом» журнале желание начинающего писателя обосноваться в столице стало еще более определенным, несмотря на то что его материальное положение переезду не благоприятствовало (вместе с матерью и сестрой, которой он помогал получить образование, они существовали на скромное учительское жалованье).

В июне 1892 года Сологуб вновь обращался к Латышеву:

…главная ошибка, которую я сделал, заключалась не в денежных расчетах, а в том, что я должен был сначала решить, нужен ли мне Петербург как средство развития таланта, или никаких талантов у меня нет и развивать, значит, нечего. Но как это определить? Поверить в свои неудачи и сжечь свои труды? Поверить в свои мечты и играть смешную роль безбожного стихоплета, с трудом кое-как примазывающегося к плохоньким газеткам и кропающего грошовые фельетоны? — Есть или нет у меня хоть какое-нибудь дарование — этого я сам определить никак, конечно, не могу: смотря по настроению, «я верю и не верю вновь мечте высокого призванья»[108]. Но я знаю, что если есть хоть крохотное дарованье, то его нужно развить, иначе оно может атрофироваться, как всякая неупражняемая способность. <…> Но я знаю, что писатели, художники развивали свои таланты под влиянием очень большого числа действовавших на них впечатлений деятельной и широкой жизни[109].

Стремление бывшего воспитанника жить в столице Латышев не поддерживал[110], однако всячески содействовал ему в получении желанного места: осенью 1892 года Сологуб вернулся в Петербург. После долгих лет одиноких творческих исканий и пребывания вне культурной среды его мечта профессионально заниматься литературным трудом наконец обрела реальные основания. Закончился «долитературный» период его биографии.

Жизнь русского захолустья, где, по определению Сологуба, все «обычное становится ужасным, а ужасное — обыкновенным», дала ему богатый материал для будущих романов и рассказов и всё необходимое, чтобы стать «литературным братом» А. П. Чехова, с которым его так часто сравнивали современники. «Чехов и Сологуб не только сверстники, но и соратники, — отмечал(ла) А. Иоаннесиан(ла-?). — Оба они устремились к одной и той же точке, оба взяли один и тот же литературный материал, обоих ждала великая кривая, румяная, дебелая бабища жизнь, оба обратили свое внимание на одно и то же… <…> Мы все хорошо знаем Чехова. Да и как же его не знать. Но странно: мы очень мало знаем Сологуба. А, между тем, сходство между ними такое разительное, что я бы назвал их сходством родных братьев» и т. д.[111].

Однако, несмотря на предопределенность общего с Чеховым пути в литературе, Сологуб избрал иную стезю.

ГЛАВА ВТОРАЯ Портрет декадента в юности и молодые годы

Я отрок порочный и бледный…

Ф. Сологуб

1

Первые дошедшие до нас стихотворные опыты Сологуба относятся к 1878 году, прозаические — к 1880-му, систематически его имя на страницах печати стало появляться после 1892 года. До официального вхождения в литературу он написал несколько сотен поэтических текстов (значительная часть их осталась неопубликованной при жизни Сологуба вследствие их юношеской незрелости, подражательности или строгой интимности), а также большое число фрагментов в прозе, рассказы, трактат «Теория романа» и раннюю версию «Тяжелых снов».

Значение этих первых попыток творческого самовыражения писателя трудно переоценить. В совокупности все сохранившиеся рабочие материалы — краткие и развернутые планы произведений, наброски, незавершенные фрагменты, в том числе выписки из журнальных публикаций, вырезки из газет с криминальной хроникой и т. п.[112] — освещают дальнейшие пути его прозы и позволяют по-новому осмыслить этапы художественной эволюции.

Практически ни один из юношеских замыслов не был воплощен, а те, что впоследствии обрели жизнь (рассказы «Червяк» и «Тени», роман «Тяжелые сны»), судя по черновым наброскам, изменились до неузнаваемости; вместе с тем в них уже весьма определенно проступают оригинальные черты писательского облика Федора Сологуба.

Молодой Сологуб стремился к оригинальности в выборе сюжетов. Среди нетривиальных замыслов: «Две параллели: священник обращает неверующего, другой неверующий разбивает веру другого священника (или даже того же, после)» (л. 145); план ненаписанного романа «Роковое наследство»: «Наследство в определенном году должно достаться тому, кто имеет больше детей. Соперничество наследников» (л. 69); заметка на клочке бумаги: «Стачка могильщиков в Нью-Йорке. Плату <повысить> с покойника. Работы стало мало. Они потребовали или повысить плату, или больше работы» (л. 85; не исключено, что Сологуб планировал претворить «житейский» сюжет в художественный текст) и др.

Более обдуманным выглядит план неосуществленного романа «Странные вещи»: «Роман начинается светлыми тонами. Любовь. Жизнерадостное настроение. Перемены к лучшему. Но мало-помалу колорит меняется. Свадьба расстраивается. Старый доктор, горбатый чудак. Болезнь — втерли очки. Смотрите не прямо. Берется сделать операцию. Постепенно зрение изменяется: смотрит на вещи прямо, проникновенно. Это и изобразить. Видит каждого человека тем, что он есть на самом деле. То же и с каждым учреждением» (л. 192).

Сологуб наметил образ главного героя, — доктора Кроева, открывающего людям подлинный смысл вещей, и сделал несколько набросков: «Кроев говорил: мы не видим вещей в их настоящем виде. Каждый предмет заслонен от нас словом, по большей части лживым. Мы видим не то, что видим, а то, что нам сказали. Когда я был очень мал, — рассказывал мне один пациент из нервных, — мать взяла меня в баню. Мать говорит: видишь девочку на чистых и сухих рубашках. — И я поверил, не своим глазам, а ее словам. — Отстраните слова, — прямо смотрите на вещи. Слова нужны лишь поэтам для обозначения вещей. Но пусть и поэт откинет ветхие слова и подставит новые. Хоть неверные, неточные, да новые, чтоб оторвать мысль от прежних путей. 26 сентября 1890» (л. 194).

«Странные вещи делаются в моей родной стороне. И страннее всего то, что никто не видит всей нелепости того, что делается. И я сам раньше, пока не прозрел, смотрел на все спокойно, и зачем вы открыли мне глаза? Я был слеп — и счастлив по-своему. Теперь же я вижу людей в их настоящем нелепом виде — медные лбы, каменные сердца… разбитые на куски и обрезанные люди, гибкие, как перчатка… люди-саврасы, люди-свиньи, люди-ослы… кавардак нелепостей!» (л. 196).

«Побывал на прокрустовом ложе прехорошенький мальчик. Но он не годился: голову расковыряли, но латынь туда не лезла, а вошли завиральные идеи, в виде Коховских запятых[113]. Мальчика вернули. Родители в ужасе. Сын шутит. Зовут доктора. „Это, — говорит, — ничего. Вот, тоже выдумали переутомление: все вздор. Очень хорошо. Так и надо“. Ночной бунт мальчика. Зовут столяра. Выбить дурь из головы. „Пусть будет. Пустоголовых много“. Потом обиделся. Можно крючки сделать. 4–5 июля 1890 года» (л. 195).

В приведенных набросках ощутима сатирическая интонация, ориентация на гоголевскую и щедринскую традицию; в них также опознаются элементы поэтики сологубовских «сказочек» (1896–1907), в частности обыгрывание и оживление стертых фразеологизмов и идиоматических выражений (здесь: «вбить в голову, выбить из головы»). Первоначальное название романа «Странные вещи» — «Слова в прямом смысле» (л. 21).

Особое место в папках с рабочими материалами занимают разрозненные фрагменты текстов, объединенных общим философическим настроением — размышлениями о смерти, бессмертии и границах материальной жизни.

Начиная с середины 1880-х годов Сологуб систематически читал книги по истории античной, европейской и восточной философии (см. рубрики его конспектов: «Политеизм Вед», «Сакия Муни», «Зороастризм», «Китай. Менций», «Китай. Конфуций», «Пантеизм индусов. Учение Ману», «Пантеизм иудеев», «Патанджали» (индусский мистик), «Софисты», «Протагор», «Горгий», «Анаксагор», «Демокрит», «Пифагор», «Аристипп», «Антисфен», «Эмпедокл», «Гераклит» «Сократ», «Платон» и др.)[114].

Увлечение философией отвечало его душевному строю и сказалось в дальнейшем творчестве (прежде всего в онтологической проблематике прозы и лирики). Разрозненные «философические» фрагменты, воспроизведенные в хронологической последовательности, подсказывают, что в 1880-е годы Сологуб стремился выработать собственное мировоззрение.

См.: «Мальчика ужасала его судьба после смерти, когда он перестал верить в Бога и восстание мертвых. — Он думал: сознание, душа, то, что во мне мысли и чувства, радуется и страдает, эта маленькая масса, затерянная где-то среди моего мозга, истлеет, разложится на составные элементы. Куда они денутся. И холодно, и грустно становилось ему, когда он мечтал о злой судьбе под гробовой крышкой. — Но, может быть, эти элементы соединятся опять, и опять мысль блеснула в нем, он почувствовал какую-то огромную великую радость. — Я не умру! Я буду вечно жить и думать… 10 января 1881. Инст<итутское> утро» (л. 139)[115].

«Со многими другими я верю, что материя вечна и что ей свойственно деятельное начало. В чем состоит сущность этого начала? — неизвестно. Но я думаю, что жизнь вызывается движением как следствием этого начала. Когда земля движется трояко (вокруг оси, Солнца и в пространстве) и претерпевает в своем движении многие пертурбации, то это не должно оставаться без влияния на земные тела. Вследствие этого вращения образовались органические тела, отличительное свойство которых — деятельность. Самодеятельность я не признаю, а деятельность не может иметь причин, кроме физических. Тела не самообразовались, но образованы движением земли и движением ее частиц. 16 апреля 1883 года. Крестцы. Органический мир обусловлен движением наименьших частиц материи. А движение небесных тел не есть ли результат этих единичных движений. Так как Вселенная бесконечна и движения бесконечно разнообразны, то всякая вероятная гипотеза может быть сочтена вероятной в применении к некоторому небесному пространству» (л. 246–246 об.).

«30 марта 1886 года. В мире мы наблюдаем то, что существует, Сущее, и то, что совершается, чего на самом деле нет, что только является и мыслится, Преходящее. Дух человека относится ко 2-й категории вещей. В этом имеет оправдание и реальное, нам недоступное, и идеальное, в котором мы живем. Правда — Сущее — от нас сокрыта, и Преходящее — Ложь — это и есть наш мир. Идеализм наш — заблуждение, но реализм — двойное заблуждение» (л. 245).

«Материя не постигает духа. Материя везде, но дух вне ее. Для материи дух — ничто, безусловно. Дух непостигает материи, кроме условий пространства и времени. Дух везде, материя вне его. Для духа — материя — ничто в условиях пространства и времени. В себе материя — все в условиях пространства и времени, то есть целая беспредельность и бесконечность. В себе дух — все вне пространства и времени, то есть целая общность. Материя — хаос мироздания, дух — гармония. 25 июня 1889» (л. 243).

«Основы моей философии: Тело человека беспрестанно изменяется и возобновляется, во мне нет ни одного атома, с которым я родился. Я не могу отождествить себя с тем, что называют мною — ребенком. Я не то, что будет умирать. Я не то, что было до моего обеда. Я не то, что буду после моего ужина. А лучшие силы моего ума претворились из пищи. Души нет. Есть один мозг и эта истина будет доказана наукой, и постепенно доказывается теперь. Если бы душа была единою субстанциею, она не забывала бы. Она не двоилась бы в сомнамбулизме и других подобных явлениях, не замолкала бы во время болезни и познавала бы себя. <…> История психологии: постепенное отступление души перед материей. 2-я часть догматическая. Ум у животных и человека» (б. д.; л. 247).

Мысли о физической или духовной смерти и ее возможном преодолении пронизывают многие ранние замыслы и опыты Сологуба (тема, ставшая впоследствии его idée fixe). Феномен смерти, с которым он столкнулся в раннем детстве, в дни мучительной болезни и кончины отца, возбуждал в молодом человеке ужас, отвращение и одновременно притягивал таинственностью. Попов вспоминал: «Как-то он проговорился, что не был на похоронах отца, потому что перед тем на похоронах кого-то с ним сделался припадок. <…> Вообще к мертвому у него было особое отношение, граничащее со страхом или брезгливостью. Не здесь ли нужно искать мотивы сологубовского стремления к смерти?»[116].

Необычным отношением к смерти мемуарист объясняет также примечательный факт: Тетерников, влюбленный в творчество Некрасова и Достоевского, не был на их похоронах, хотя туда ходили все учащиеся. Попутно Попов рассказывает, что их студенческие попойки нередко происходили на Смоленском кладбище, куда они сбегали с уроков. Сологуб не принимал в них участия: боялся кладбища. На Смоленском был погребен его отец, впоследствии похоронены мать, сестра, скончавшаяся в 1907 году, и жена, покончившая с собой в сентябре 1921-го, а через шесть лет после ее гибели — он сам.

В рабочих материалах к прозе встречается запись: «Странная греза. Живой среди мертвых. Все живые чувства разбиваются об их могильный холод. Мало-помалу возрастающий ужас. Они и сами не знают, что они мертвецы. Он догадывается понемногу. 13 февраля 1890» (л. 12). С этой записью связаны два незавершенных наброска. В одном («Посреди живых людей встречаются порою трупы, бесполезные и никому не нужные…» и т. д.[117]) разворачивается типичная для обличительной прозы метафора — «живой труп»; в другом — апокалиптический образ — восстание мертвых[118]:

Говорят, перед смертью вспоминается живо и ясно вся жизнь, рисуются мельчайшие подробности, больно чувствуются давно, кажется, зажившие раны, давно заглаженные унижения. Перед смертью, — когда некогда жить, когда невозможно работать, когда машинальная, засасывающая деятельность, ежедневная забота — уже не поглощает ума. Воспоминания — жалкий недуг старости, — отчего же я болел им, я, едва начинающий жить юноша? Ответ готов — да, это приближение смерти, это ее холодное дыхание, которое замораживает кровь в моих жилах и заставляет бессильно опускаться мои руки. Но я, умирая, оставляя после себя темную судьбу дорогих мне лиц, страшное дело — не чувствую себя несчастным. Я знаю, это холодное равнодушие смерти, — и спокойная дремота моего ума пробуждается… лишь болезненными картинами далекого прошлого. Вот они встают предо мною, потом и кровью народной написанные картины, вот они проходят пред мною — цветущие юноши и седые старцы, равно униженные и изувеч<енные> — и давно истлевающие в могилах. Это — мои предки.

Прежде, когда сын бедного ремесленника еще не пережил этой загробной жизни, — моя жизнь мучила и терзала меня. Зачем? Зачем? спрашивал я себя, когда наваливалось на меня еще какое-нибудь тяжелое бремя. Зачем это? восклицал я, просыпаясь ночью, — и холодный мрак, и разгоряченное сердце, и незрелый утомленный ум ничего не отвечали мне. И я всматривался в жизнь и допрашивал ее: зачем? И она не давала мне ответа.

Я спрашивал у людей и у книг, у себя и у природы — и не находил ответа. И я страдал. — А машина жизни давила и давила меня, все глубже и глубже вдавливала мою впалую грудь, все слабее и слабее делала мои мускулы, болезненно искажала и уродовала меня — и я шел бессильный и измученный. И когда я садился отдыхать на камне пыльной дороги, под палящими лучами солнца, когда томимый бессонницей я ворочался на жесткой постели — они, мои предки, один за другим приходили ко мне.

Дни шли за днями, однообразно сменялись годы, из мрака прошлого все ярче и ярче выступали их фигуры — и, наконец, полная смысла и значения, встала передо мною длинная цепь ужасных призраков. Были ли то галлюцинации или что иное, не знаю. Я их видел, я жил с ними, я перестрадал их страдания, вытерпел их позор, и часто ночная темнота оглашалася моими стонами, когда казалося мне, что лежу я, измученный и окровавлен<ный>, умираю и молюсь за своего мучителя. Я пережил эту народную рану, я дошел до ее мельчания и распадения, и уже во мраке будущего увидел я ее возрождение.

(л. 31–32)
Юношеская риторика и пафос «унылой гражданственности» («потом и кровью народной написанные картины» и т. п.) сочетаются в этом фрагменте с элементами эмоциональной новизны, в которых угадывается будущий «декадентский профиль» автора. Страх смерти и стремление к ней, болезненные галлюцинации, ощущение преждевременной усталости и признание бессилия и ужаса перед жизнью, бессмысленной и жестокой, почти сладострастное переживание страданий и унижений — все это образует специфический эмоциональный «код», который является неотъемлемой приметой сологубовских текстов; его можно обнаружить в большинстве ранних набросков. Например, в плане произведения, озаглавленного «Антихристов корень»: «Антихрист возьмет на себя грехи мира — и совершит их в полноте для спасения иным путем» — или же в наброске романа «Кончина мира»: «На площади у храма. Мать, равнодушная и тоскующая, подняла нож. Она ударила им младенца. Ребенок взвизгнул коротко и замолк, трепеща и содрогаясь. Из разрезанного горла широкая струя крови полилась на маленькое голое тело. Ребенок раскинул посинелые ручонки и умер. Мать уронила его. Мягко и глухо ударился труп о мрамор ступеней, и мрамор окрасился кровью. Мать высоко подняла окровавленную левую руку и дико завыла, — и нельзя было понять ее слов»[119].

Характерный пример — развитие фольклорного сюжета: «Горе-Злосчастие. Драма. Олицетворить горе, неотвязно приставшее к человеку. Даже в виде трилогии, где горе принимает вид разных людей: женщины, друга и т. д.» (л. 158). Вариант этого же замысла намечен в плане неосуществленного романа «Жизнь-ловушка» на сюжет литературной сказки: «Родители ребенка в счастливой обстановке. Семейная радость. Мальчик-крепыш. Крестины. Добрые пожелания со всех сторон. Молоденькая тётя сболтнула с рассеянным видом: „Попадется в ловушку!“ Все к ней с удивлением. Краснеет. Оказалось, видела птичку в ловушке, и это на нее подействовало мрачно; все представлялось это, и сказала нечаянно» (л. 148). Согласно авторскому плану, герой последовательно должен попасть в одиннадцать ловушек, которые суть: «воспитание, товарищи детских игр, классицизм, комфорт среды, условности, любовь, общественные успехи, служба, женитьба, вино, спорт[120]»; «Запутывается больше и больше — и гибнет» (Там же).

Обращаясь к теме Горя-Злосчастия, Сологуб пытался передать свое самоощущение в мире (несовершенном, «злом и ложном»); пессимизм и чувство обреченности получили наиболее экспрессивное выражение в ставшем классическим стихотворении «Лихо» (текст отмечен тремя датами: 1891, 1892, 1893).

Кто это возле меня засмеялся так тихо?
Лихо мое, одноглазое, дикое Лихо!
Лихо ко мне привязалось давно, с колыбели,
Лихо стояло и возле крестильной купели,
Лихо за мною идет неотступное тенью,
             Лихо уложит меня и в могилу.
Лихо ужасное, враг и любви и забвенью,
             Кто тебе дал эту силу?
Лихо ко мне прижимается, шепчет мне тихо:
«Я — бесталанное, всеми гонимое Лихо!
В чьем бы дому для себя уголок ни нашло я,
Всяк меня гонит, не зная минуты покоя.
Только тебе побороться со мной недосужно, —
             Странно мечтая, стремишься ты к мукам.
Вот почему я с твоею душою так дружно,
             Как отголосок со звуком»[121].
Почти на всех литературных начинаниях Сологуба, независимо от их содержания — будь то бытовые зарисовки или плоды его творческой фантазии, лежит печать угнетенной психики — настроения безысходности, разочарования в жизни — или же стремление к запретным (порочным) переживаниям, острота которых на время позволяла забывать о тоскливой повседневности.

Сюжеты из школьного быта, как правило, содержат мотивы телесных наказаний, чаще всего с оттенком жестокости и сладострастия, — например, во фрагменте, предназначавшемся для «Тяжелых снов» или «Мелкого беса» (в опубликованный текст не вошел):

Жестокосердие гг. педагогов доходило до степеней изумительных. Не то чтобы они были отъявленными кровопийцами: само собой разумеется, что они не упражнялись в снимании голов и не сажали на кол (это в наше цивилизованное время почти совершенно невозможно). Но то, что они проделывали легально, способно было охватить ужасом и холодом непривычного впечатлительного человека.

По части физической они были еще не слишком изобретательны: неумолимое время обуздывало их в этом направлении. Свирепость их проявлялась лишь в том, что в каждом классе на каждом уроке кто-нибудь непременно коленопреклонялся; иные терли себе колени по 3, по 4 часа сряду. Дранье за уши и звонкие оплеухи также составляли частую усладу расходившихся учительских сердец, — но это не все, к сожалению, чем можно было позабавиться на уроках. Находились любители более пикантных увеселений, но это были редкие, гениальные натуры.

Про одного сельского законоучителя рассказывали, что он ставил своих учеников, провинившихся перед ним, кверх ногами: ноги на печурке, руки на полу, и выдерживал в таком положении до часу. Иные заставляли лизать языком чернильные пятна или мел с доски, обтирали русыми волосенками учеников классные доски, приказывали ученикам-босоножкам засучивать штаны как можно выше и ставили их на голые колени, и любовались их голыми, брошенными беспомощно на пол ногами; или ставили на колени на скамье, на столе, на подоконнике; или заставляли их кланяться им в ноги и целовать их руки и сапоги.

Но больше удовольствия доставляли послеобеденные прогулки к родителям провинившихся учеников. Сладострастное неистовство удовлетворялось в гораздо большей степени созерцанием обнаженного тела мальчика, краснеющего и багровеющего под жестокими ударами березовых прутьев, между тем как истязаемый мальчик орал благим матом и отчаянно бился об пол голыми ножонками.

Когда родитель утомлялся, учитель брал в руки розги, и удовольствие его доходило до высшей степени, когда мальчишка ёрзал и вопил под его руками, а на теле так и врезывались новые следы озлобленной порки. Но, как ни интенсивны были эти удовольствия, пытки иного рода, истязания душевные, доставляли гораздо более удовольствия освирепелым педагогам. Тем более что эти пытки соединялись в большей или меньшей степени с телесными истязаниями.

2 февраля 1892 года.
(л. 63)[122]
В основе незавершенного очерка «Клевета» (между 1889 и 1892)[123] — история двойного самоубийства. Пятнадцатилетний подросток Миша Лейн внезапно простудился и тяжело заболел. Больного мальчика, живущего вдали от родных и нуждающегося в уходе, приютил молодой преподаватель учительской семинарии. Городские мещане позавидовали Мише и распустили по городу слухи о том, что он взят на содержание развратным учителем.

Оклеветанный семинарист повесился в классе на школьной доске. После похорон воспитанника учитель застрелился. В предсмертной записке он писал другу: «Я недаром педагог, — я люблю детей, особенно мальчиков, особенно в школьном возрасте, и из них особенно тех, которые дисциплинированы школой, то есть я особенно люблю как раз таких детей, с которыми мне, по обязанности, приходится иметь дело. Казалось бы, наилучшие условия для успеха в деле. Увы! Горький опыт научил меня, что во многих случаях излишняя любовь к предметам своего труда большой порок!» (л. 126).

Непосредственного указания на эротическую дружбу героев в очерке «Клевета» не содержится, однако в нем прочитывается намек на ее возможность[124], который получает основание в свете позднейших произведений Сологуба, содержащих гомоэротический мотив: в «Тяжелых снах» (Логин борется с влечением к своему воспитаннику Леньке), в «Мелком бесе» (Передонов сладострастно мечтает о Пыльникове), в «Творимой легенде» (некоторые критики рассматривали «тихих мальчиков» как объект сексуального влечения Георгия Триродова)[125], а также в ряде поэтических текстов. В контексте стихотворения «Царь Содома»[126], например, заметка Сологуба о новом замысле: «Отрок-царь мучительно умертвил своего пажа. 24 октября 1890» — приобретает определенный смысл.

Воображение молодого автора, по-видимому, сосредоточивалось на табуированной проблематике. В материалах к прозе сохранилась миниатюра, претенциозно озаглавленная «Достопамятная ссора. Роман, почти сенсационный, бытовой и увеселительный, но очень глубокомысленный. Сочинен жизнью, переписан на литературный язык Мечтателем». Содержание сценки составляет диалог: старшая сестра упрекает младшую за преступную связь с отцом и предупреждает ее о возможных последствиях; при этом она не скрывает свою зависть к девушке, избалованной отцовскими подарками (л. 12–13).

Появление инцестуального мотива у раннего Сологуба нельзя отнести к разряду случайностей — впоследствии он не раз к нему возвращался: в романе «Тяжелые сны» Клавдия Кульчицкая вступает в связь со своим отчимом Палтусовым; на вечеринке у Мотовиловых Андозерский публично клевещет на Логина, заявляя о двойном инцесте в его семье: связи матери с сыном и дочери с отцом (гл. 24). С инцестуального намека начинается роман «Мелкий бес»: Передонов выдает свою сожительницу Варвару за сестру, а затем женится на ней. Кровосмесительный исторический сюжет лежит в основе трагедии «Победа смерти» (1906)[127]; оправданию инцеста посвящена драма «Любви» (1906): влюбленные узнают, что их связывают кровные узы, и, несмотря на это роковое обстоятельство, отец и дочь преступают нравственные нормы.

Специфический подход к литературному материалу, возможно, был не вполне осознанным у раннего Сологуба, однако он доминировал в его допечатных опытах. Об этом свидетельствуют два наиболее фундаментальных художественных замысла 1880-х годов: роман-эпопея «Ночные росы» и поэма «Одиночество (история мальчика-онаниста)».

2

В 1880-е годы Сологуб намеревался освоить жанр исторического романа или романа-хроники, об этих его начинаниях сохранились записи в рабочих материалах: «28 марта 1886 года. Исторический роман из самой обычной жизни, без крупных исторических событий. Вечные темы и вечные типы» (л. 142); «Есть ли лучше? Человек доброго направления всю жизнь посвятил борьбе за истину. Он встречает только эгоистов и низких людей. Но и в себе он видит много недостатков. Неужели нет человека лучше меня? — спрашивает он себя, — человека, который тверже и мужественнее меня повел бы дело. Иногда ему кажется, что он нашел такого, но скоро приходится разочаровываться. В глубокой старости встречает он юношу и уверяется, что он лучше его. Тогда юноше старик рассказывает свою жизнь и умирает спокойно. Раньше беспечный, теперь юноша считает себя связанным заветом старца и ведет жизнь, похожую на его жизнь. Но и с ним повторяется та же история, и с преемником его, и т. д. Наконец, один из последних убеждается, что добру и правде дана неувядаемая живучесть, что разрастаются они все сильнее и что все лучше и совершеннее становятся люди. (Длинный ряд картин. Тема сложная. Совмещаются важнейшие эпохи истории. Иные умирают без преемника, и рукописи их достаются позднейшим последователям, или их тени руководят ими)» (л. 140).

С этими заметками перекликается план романа «Ночные росы»: «50 поколений. Роман, проходящий через всю историю России. Сильное и прекрасное возвышается или гибнет. Слабое и дурное падает или умирает. Все стороны человеческого духа. Ответ на вопрос: справедлив ли такой порядок? — Он так необходимо создался. 24 декабря 1886 года» (л. 162).

Название романа комментирует авторская запись: «Пока солнце встанет, роса глаза выест. Ночные росы. Роман 3-х поколений»[128]; самая ранняя дата замысла (встречается на полях автографа) — 5 мая 1880.

Сологуб предполагал изложить в романе историю одной семьи на фоне русской жизни 1820–1881 годов. С этой целью он сделал 4 списка основных действующих лиц и указал годы рождения персонажей, списки соответственно озаглавлены: I, II, III, IV поколение. В первом списке названы главы династий: Иван Дмитриевич Касаткин (р. 1782 г.), Владислав Вилентьевич Дембинский (р. 1791), Владислав Константинович Азаданов (р. 1788), Кирилл Николаевич Марков (р. 1792), Ксенофонт Павлович Озеров (р. 1786), Елевферий Степанович Костров (р. 1773). В четвертом списке фигурируют их внуки, вступающие в активную жизнь в 1880-е годы (даты их рождения: 1855, 1863–1867)[129].

Действие романа должно было разворачиваться в помещичьей усадьбе на Украине и затем в Петербурге. Сологуб предполагал отразить в эпопее основные явления и события русской общественной жизни, в плане значатся разделы: апология крепостного права (1850–1857); правительственная реформа (1857–1880); деятельность противоправительственных обществ (1820–1880); реакция правительства (1863–1880); недовольство и смущение помещиков; ликование в 1861 году; безобразные спекуляции; железные дороги; общественные банки; пробуждение литературы; донкихотствующие деятели; самоуправление; польский мятеж; педагогика; отмена телесных наказаний; покушение на жизнь государя; воинские повинности[130].

В пояснительных заметках встречается запись: «Роман должен представлять жизнь человека, родившегося в 1800 году и прожившего все столетие. Старуха. Ее сестра родилась в 1812 г. Установить генеалогию» (л. 30); «В „Ночных росах“ на каждом шагу: человек, выросший в довольно благоприятных условиях, вдруг бывает поставленным в жуткое положение: как быть. Например, сечение Натальи. История Бабушки» (л. 32)[131].

Сохранившиеся планы и черновые наброски позволяют предположить, что Сологуб задумал свое произведение в духе семейной хроники, в которую была вплетена и история его семьи. В комментариях к образу одного из главных героев сообщаются обстоятельства рождения отца писателя — К. А. Тетерникова: «Любовница Касаткина. Домна. Когда она забеременела от барина, ее выдали за крестьянина Семена. От Домны родился сын Алексей Семенович Костров, который был впоследствии портным»; «Разрыв Николая с Антониною. Ее венчают с портным Костровым. Он приезжает в Петербург и умирает в 1867 году. У Антонины в этом браке, но от Николая, сын и дочь»[132].

Автобиографическими чертами (наклонность к мечтательности, «низкое происхождение» и др.) наделен также молодой Костров:

Когда мать уходила на работу, он оставался один; сестра. Игры с соседскими детьми. Страшные рассказы вечером, которые случалось иногда слушать по вечерам, были первою причиною его мечтательности. Мир населялся какими-то таинственными существами; он боялся потемок, мертвецов, домовых, верил в разные сверхъестественные штуки.

Вначале эта наклонность к мечтательности была слаба; он бегал на дворе с товарищами, был весьма бодрым ребенком. Но — картины бедности. Робость, смущение, гимназия, отчужденность и мечты. Трудное положение, исход из него — все это служило богатым материалом фантазий. В детстве в гимназии постоянно он был оскорбляем за свою бедность и низкое происхождение, глотал слезы, а на душе его накоплялось скверное чувство.

Он рос, постоянно враждуя с людьми, постоянно на них негодуя. Когда он подрастал, негодование обращалось на сильных и богатых. По мере развития он стремился к свободе и пропитывался вольнолюбивыми мечтами. (Процесс душевный простолюдина.) Влияние матери было для него весьма благотворно: честная, энергичная, религиозная женщина передала свои прекрасные качества и своему сыну.

Но это же влияние, высокая честность, среда, раннее увлечение новыми политическими влияниями, любовь к народу, патриотизм — всё способствовало тому, что в нем остались многие заблуждения и предрассудки. Какие? Он потому становится фанатиком, что жизнь не дает ему рассуждать: зло слишком велико, юный энтузиазм хочет действовать сейчас же, не спрашивая, хватит ли у него сил.

Чтение рыцарских книг, рассказы из казаческой истории внушают ему суровое мужество, дают желание умереть за любимый народ. Железная воля. Излишняя ревность доводит до смешного: суется всюду, где, по его мнению, человек невинный страдает. Он доверчив, и лукавые товарищи иногда обманывают его.

(л. 57–58)
Сологуб составил более десятка характеристик главных героев, продумал сюжетные повороты, сделал наброски некоторых сцен и диалогов, и на этом этапе замысел перестал его интересовать.

Особое место в обширном корпусе сохранившихся подготовительных материалов к роману занимают три относительно завершенных эпизода. В свете формирования эмоционального «кода» прозы Сологуба и его будущей литературной репутации они приобретают особое значение: в одном рассказывается о том, как управляющий имением Касаткиных Клеманс везет в усадьбу беглую горничную, пытавшуюся покончить с собой, его сладострастные помышления о девушке перемежаются с воспоминаниями о связи с Касаткиной и ее разврате; в другом эпизоде речь идет о том, как старик Касаткин опоил зельем и изнасиловал свою дочь Ариадну; в третьем — о сечении розгами крепостной девушки.

Сологуб обстоятельно рассказывает о том, как княгиня Касаткина предает медленной мучительной каре свою воспитанницу и соперницу Наталью[133]. Казнь устраивается в комнате, где накануне она застала ее со своим бывшим любовником. Повествование концентрируется в одной точке пространства — на эмоциональном «перекрестке»: в сознании девушки память о признании в любви и первых поцелуях совмещается со страданием, стыдом (Наталью подняли с кровати и раздели дворовые похотливые мужики, княгиня отрезала ей косу), созерцанием орудия пытки: «Ковер был снят, и посередине было ввернуто в пол несколько пар железных винтов, с привязанными к ним веревками и ремнями. На стульях, стоящих вдоль стены, у которой она остановилась, было разложено несколько пучков розог, длинных и толстых».

Сечение Натальи описано с шокирующими по своей жестокости натуралистическими деталями: «Наконец все тело покрылось сплошными кровавыми язвами, с ран ручьями лилась кровь и собиралась на полу в одну большую лужу. Кровь подтекала под ее тело, подтекала к ее подбородку, оросила лицо и ее запекшиеся губы. И эта масса окровавленного бичуемого тела лежала на полу, и только изредка раздавались слабые стоны» и т. д. Главный нервный узел художественного творчества Сологуба — любовь — страдание — боль — стыд — сладострастие — смерть — обозначился, таким образом, уже с самых первых шагов его писательского пути.

Нереализованные в «Ночных росах» социальные интенции отчасти нашли отклик в незавершенной поэме «Одиночество (история мальчика-онаниста)»[134], самом большом по объему произведении «долитературного» периода. Сологуб работал над поэмой с 1880 по 1890 год с небольшими перерывами.

Основной корпус фрагментов и черновых набросков «Одиночества» создавался в 1881–1882 годах в атмосфере обсуждения русским обществом совершившегося цареубийства. События 1 марта и казнь народовольцев, судебные процессы над участниками «хождений в народ» и членами народнической партии, регулярно проходившие с середины 1870-х годов и имевшие резонанс в студенческой среде[135], увлеченность гражданской лирикой Н. А. Некрасова и рано определившиеся у Сологуба демократические симпатии («господа — не люди»[136]) — все, казалось бы, способствовало формированию представления о современном герое.

Тем не менее в центре его поэмы не героическая личность, «апостол» народной правды, а тот, кто мечтал им стать, но не стал. Герой «Одиночества» перед смертью вспоминает прожитые годы, раскаивается в собственных пороках, приведших его к болезни, не позволивших ему соединиться с возлюбленной и отдать жизнь за освобождение народа.

Размышляя о судьбе умирающего от сифилиса Николая (имя героя встречается однажды в черновых набросках), поэт, по-видимому, пытался представить себе возможный вариант жизненного пути: как Николай, он хотел быть в среде народнической молодежи, но не чувствовал в себе необходимых духовных сил и нравственного основания для участия в революционной работе.

В плане к поэме Сологуб наметил: «X — мальчик, умирающий юношею лет девятнадцати, поэт»[137]. В годы активной работы над «Одиночеством» он был именно в этом возрасте. В планах и рабочих материалах к поэме имеются указания и намеки на обстоятельства его детства и юности: «Элементы моей жизни: 1. Отец — больной, рано умер. 2. Мать — здоровая, сильная»[138]; «Бабушка. Надо, чтобы это была родная бабушка. Это тема для целого романа или, по меньшей мере, для повести. История развития ребенка. По натуре бойкий. Первые годы провел свободно. Потом попадает к бабушке. Она на него смотрит, как на игрушку. Портит, гнетет и озлобляет его. Чинная хилость. Страх перед нею. Ее злость и сварливость. Улица. Семья бабушки. Школа. Смутное время. Ссоры с бабушкой. Институт. Жизнь в нем.<…> Можно внести любовную интригу: бедная, серенькая девочка, душевные сокровища, скрытые под оболочкой ее простоты. Петербургская жизнь и знакомые типы. Изобразить возможно больше того, что было на самом деле, и как было, до мелочей»[139].

Эти заметки перекликаются с отдельными записями «Канвы к биографии» и мемуарным очерком О. Н. Черносвитовой[140]. Автобиографический подтекст обнаруживается и в черновых набросках к поэме: во фрагменте, начинающемся со слов «Его секла нередко мать…»[141]; в описании круга чтения героя, во многом совпадающего с читательскими пристрастиями юного Сологуба[142], и т. п.

Сологуб предполагал учесть в поэме опыт своих детских и юношеских впечатлений и вместе с тем воссоздать картину становления личности современника-восьмидесятника, по его представлению неспособного к подвигу и активному действию. Содержание поэмы в самых общих чертах передано в авторской записи:

Психофизиологический очерк. Когда я раздумывал, отчего это так глупо, бестолково и бесполезно прошла моя жизнь, я пришел к заключению, что виною здесь — мое одиночество. Жить без симпатии человеку невозможно. Я расскажу, как молодая натура настойчиво искала симпатии. Товарищи. Гордое презрение. Он. Сближение с одним товарищем. Разлука. Любовь к девушке. Я (конечно, лишь поэтическое) — слаб, вял, нерешителен, умен, трудолюбив, хорошо говорю. Страсть обоюдная. Она делает первые шаги. Сцена объяснения: «Я не могу быть мужем». Страшный для нее удар. Он отходит. Она бросилась за ним: «Все можно возвратить. Живи! Для смерти. Умрешь не даром!» Я заразил ее своим мрачным настроением. И она умела умереть. А я, слабый и ничтожный, стоял на берегу и смотрел на моих товарищей. Мы оба погибли — но я гибну даром, умирая в больнице[143].

Подзаголовок «История мальчика-онаниста» поясняет причину болезни и гибели героя. В годы создания поэмы автоэротизм трактовался гигиенистами как вредная привычка, разрушающая личность, и серьезная угроза здоровью. В анонимном трактате утверждалось: «Мастурбация есть самый надежный, если не самый прямой путь к смерти», «порок читается прямо на лице»[144]. Подобный взгляд был принят в периодике 1870-х годов[145].

Доктор В. Дитман, например, в статье «Тайный порок», печатавшейся с продолжением в трех номерах специального педагогического сборника, заключал о последствиях опасной привычки: «Дальнейшее развитие болезненного поражения психических отправлений, разума, чувства и воли ведет мало-помалу к полному расстройству их в случаях, в которых онанизм вполне овладевает несчастными, предававшимися этому пороку, и в конце концов следует смерть со всеми признаками физического и психического истощения»[146].

Ср. портрет умирающего героя «Одиночества»:

Он был угрюм, и худ, и бледен,
И венерическим венцом
Его высокий лоб изъеден,
Покрытый язвами кругом.
Больная грудь, слаба и впала,
Неровно, трепетно дышала.
К его лицу порою кровь
Румянцем ярким приливала
И тотчас отливала вновь.
Он умирал. Какая сила
Его так мощно подавила
И на измученном лице
Резцом жестоким начертила,
Как на холодном мертвеце,
Его глубокие морщины?[147]
Будучи студентом и затем учителем, Сологуб следил за медицинской и педагогической литературой, которая, несомненно, влияла на его представления о болезни и здоровье. Для эпиграфа к «Одиночеству» он подобрал цитату из речи доктора Б. У. Ричардсона, произнесенной на санитарном конгрессе в Брайтоне в декабре 1881 года: «Можете ли вы показать мне хоть одного здорового ребенка? Я никогда не видел ни одного…»[148].

Проблема, обозначенная в подзаголовке поэмы, интересовала Сологуба, однако, не с медицинской, а с психологической точки зрения. В его архиве сохранился развернутый план незавершенного исследования или очерка «Об одиночестве» (28 июня — 3 июля 1881), начало которого составляет почти дословный пересказ одного из фрагментов поэмы. Ср.:

…он становился послушнее; с затаенным чувством страха, стыда и злости он приучился скоро делать все, что от него требовали. Да, он покорялся, он молчал и послушно скучал в этих душных комнатах. Ему уже не с кем было бегать: он важно ходил с теткой по комнате, заложив руки за спину, как маленький немец; движения его становились ленивее и слабее. И к чему был его громкий голос в комнатах, где неприлично громко кричать? И он приучился говорить тихо и ясно. Но он не мог примириться с этою мертвою тишиною. Он вспоминал свое прошлое. На игры уличных детей etc. Ленивое недовольство овладевало его душой, недовольство одинокое, подавленное в глубине слабой души; все силы этой души были поглощены этим угрюмым чувством, силы души, постепенно слабевшей в этой ленивой, полусонной жизни. И мало-помалу ужасные привычки вкрадывались в душу, овладевали ею. Мелки они были, мелки и ничтожны, но они губили его. Он сохранил еще много сил etc. <…> Вследствие уединения развиваются многие пороки. В своих собственных глазах он мало-помалу опускается[149].

Продолжение текста являет собой попытку описать и оправдать феномен «одиночества» с позиции определенного психологического типа, очевидно, родственного автору поэмы:

Как происходит одиночество, как оно развивается, как оно действует на человека, как человек и среда действуют на его развитие, что является вследствие его? Какие побочные обстоятельства могут быть с этим связаны?

1-е утро. 28 июня 1881 года.

I. 1. В чем состоит одиночество в детстве? В детстве ребенок, засаженный в комнате и не имеющий возможности играть с однолетками, — одинок. Отсутствие движения дурно влияет на его организм. Невозможность играть с детьми подавляет в нем инстинкты товарищ<ества> и уменья сходиться с людьми. Ум не занят своевременно работою. Ребенок скучает. Он ищет каких ни на есть развлечений и наталкивается на онанизм. Окружающие его взрослые люди дурно на него влияют. Онанизм, недостаток движ<ения> и воздуха, непривычка к играм, требующим смелости, энергии, живости и ловкости; вследствие этого — слабость тела, ослабление умств<енных> способностей, развитие мечтательности, развратные грезы, излишняя стыдливость, робость, застенчивость, слабость воли, бесхарактерность, безличность, лень, привычка подчиняться другим, апатичность, вялость, неловкость, затаенность и скрытность. Находясь под исключительным влиянием только взрослых, он быстро проникается их пороками и слабостями, преждевременно развивается, если от природы умен. А если глуп — только опошляется и падает в безнадежный мрак. Вследствие лености и недисциплинированности мысли развитие идет кое-как, неровно и часто поверхностно. Но в некоторых направлениях идет далеко. Это вопросы о свободе любви и отсюда вообще о свободе совести и поступков, о равенстве и социальном устройстве будущих обществ. Это вопросы, затрагивающие развитое воображение. Так же далеко идет в эстетическом отношении, хотя, по теории эс<тетики?>. Нуждается в авторитете по своей слабости. <…>

2. Ребенок, не умеющий сойтись с товарищами — одинок (см. 1).

3. Ребенок, стоящий выше товарищей — одинок.

Это требует некоторого объяснения. Берется мною ребенок умный, с высоким лбом. В условиях I.1 он развивается довольно значительно, и не столько с умственной стороны, сколько со стороны сердечной.

Онанизм делает человека меланхоликом, мизантропом, эгоистом. Но человек исполнен неразрешимых противоречий. Сладострастные наслаждения есть подобие наслаждений любовных. В нем вырабатывается чувство изящного. В то же время чувство любви, нежности, хотя все это скрыто под личиной холодности и апатичности. Онанист испорчен нравственно лишь тогда, когда он имеет столкновение с грубыми, развратными товарищами и сходится с ними. Если он одинок, чувство прекрасного заставляет его презирать их. В юности он еще может возродиться, если что-нибудь разбудит и разовьет в его душе прекрасные чувства.

2-е утро. 29 июня 1881 года. Относительно способности развивать свои нравственные убеждения онанист стоит весьма высоко, если он умен. Он сознает свое падение, сознает всю грязь своей жизни, и чем грязнее его жизнь, тем чище противоречащий ей идеал. Но этого мало. Привыкнувший смело и откровенно смотреть на себя, сознавая и свое хорошее и дурное, он привыкает также прямо и свободно глядеть в глаза каждой истине. Робкий в личных отношениях, застенчивый в обществе, он смел наедине с собою и в своих логических построениях. Беспрестанно воображение его работает над картинами любви. Если он презирает свой разврат и гнусные удовольствия, которые так близки к этому разврату, то он стремится облагородить свои развратные мечты. Он убеждается, что его разврат не был бы преступен, если бы не грозил его здоровью. Под влиянием кое-каких прочитанных книг, увлекаемый своею смелою и честною мыслью, он идет далеко и разрушает основания нравственности в своем сердце. Она заменяется разумом, и он обвиняет себя уже с другой точки зрения. Начинается борьба между разумом и плотью, как раньше между условным и естественным.

4. Если он и ниже своих товарищей — он опять одинок. Он выше их некоторыми умственными качествами. Но ниже по некоторым нравственным чертам. Интересны его безнравственные поступки. Он знает их низость; он даже доводами разума доказывает их неблагоразумие. Но он совершает иногда подлости, хотя это стоит ему большой борьбы с самим собою. Он даже старается оправдать себя в этих подлостях и в этих стараниях доходит до некоторых положений, которые, очень может быть, и действительно верны. Ниже товарищей вследствие физических последствий он. И это главное. Слабость тела и робость заставляют его терпеть постоянно нападения и насмешки, на которые он не может ответить. Его бьют, над ним смеются. Он ожесточается, озлобляется, постоянно страдает. Но долгий гнев не в его натуре и скоро переходит в грусть, сознание своей отчужденности от товарищей. Это же развивает в нем болезненное самолюбие, необыкновенную раздражительность и чрезвычайную чуткость к наносим<ым> ему оскорблениям. Замечается и другое характерное явление. Проявления характера, воли невозможны. Но эта раздражительность сильна в нем, постоянно заставляет его вспыхивать гневом именно тогда, когда проявления его не особенно опасны. В опасных случаях он старается сдержаться. Вообще гнев в нем не бывает долог и силен, и он стремится к примирению.

3-е утро. 1 июля 1881.

5. Одинок — но не один. Ребенок одинок в нравственном отношении. У него нет товарищей, и товарищеские связи его весьма непрочны. У него нет друзей, и те, кого он за друзей принимает, оставляют его без всякого сожаления. Но чаще он сам к ним охладевает. В семье у него нет никаких симпатий глубоких и искренних. Мать и сын не понимают друг друга, и, при неблагоприятных условиях, это непонимание переходит чуть не во вражду. Он сожалеет мать, но не в силах помочь ей. Она любит сына, но не в силах руководить им и дать ему надежную опору. Старые люди для него противны своею отсталостью. У молодых — свои интересы, и на ребенка они почти не обращают внимания. А когда они им займутся, он чувствует себя их игрушкой. Конечно, в раннем детстве это не так заметно, но потом тем больше горьких мучений доставит ему это сознание. В трудные минуты своей короткой жизни он остается без нравственной поддержки. Станет ли он в затруднительное положение дома — на него обрушиваются, как на преступника. Школа не менее сурова и деспотична, а товарищи — сей возраст жалости не знает. Но возможность оставаться одному и работать, избавясь от присутствия нравственно чужих людей, ему почти не удается. Ему приходится сидеть вместе с большими, с ними готовить уроки, с ними заниматься. Один он только на прогулках, где обыкновенно мечтает. Одной мечте остается простор. Но этот полет фантазии не вредит ему. Чтение романов научило его кое-чему. Он знает жизнь не так, как обыкновенно мальчики его лет, и конечные выводы его размышлений чаще верны. Оттого и мыслительная деятельность его приходит к парадоксам и гиперболам. Но эта мечтательность, мешающая мыслить, и недостаток времени для работы на себя и для себя вредно действуют на него, развивают лень и препятствуют его развитию.

4-е утро. 3 июля 1881.

II. Одиночество во второй период его жизни — юности и постепенного созревания.

1. Прежде всего, элемент чисто внешний — недостаток знакомств. Знакомые его семьи совсем для него не годятся по своей неразвитости. Школьных товарищей он не знает, с ними никогда не сходился и даже чувствует себя неловко в их присутствии. С университетскими тоже не сходится. Ему не нравится размашистость большинства из них и их незрелость. Шумят, кричат, увлекаются, точно в тумане, не имея ясного представления о том, что такое нужно делать в настоящее время.

2. Есть, впрочем, кое-что, что могло бы сблизить его с товарищами. Это разные принадлежности юношеской холостой жизни учащейся молодежи. Но принимать участие в разных увеселениях своих товарищей ему мешает его слабое здоровье, его вялость, апатичность, робость, застенчивость. Да, одною из причин его не-сообщительности с товарищами служит именно застенчивость: он стыдится своих товарищей и не любит обращать на себя их внимание, особенно если это внимание может быть насмешливого свойства. Иногда он участвует в этом с немногими, более знакомыми и симпатичными личностями. Но эти пирушки имеют для него иное значение, чем для его товарищей; он смотрит на жизнь глубже и во всем видит стороны, скрытые от глаз невнимательного наблюдателя.

3. Он беден, не любит разбрасывать получаемых денег сразу даром, чтобы потом голодать: расчетлив. Кутить, да и просто даже принимать товарищей не на что. Кто придет иногда, хозяин не угостит ничем, да и разговор не завяжется дельный. Только помешают, не разогнав тоски одиночества.

4. Характер мрачный, меланхоличный, раздражительный, серьезный. Товарищи сначала задевали его, а потом и рукой махнули на скучного чудака и оставили его одного.

5. Ум работает гораздо меньше, чем следовало бы. Ум его многосторонен, ему часто приходят в голову светлые идеи, но эти идеи настолько разносторонни и притом новы, что кажутся противоречащими друг другу. Ему лень их обдумать, и он не в состоянии сделать из них прочных выводов. От этого он постоянно колеблется, сомневается, как Гамлет, и не знает, что делать. Один его вывод: человек исполнен неразрешимых противоречий.

6. Как в детстве фантазия увлекала его на путь онанизма, так и теперь она весьма сильна в нем и подчиняет его своему безграничному влиянию.

7. Но все его мечты, очень часто прекрасные и чистые, остаются лишь мечтами и <не> переходят в дело. В нем нет смелости и энергии для достижения своих целей, особенно когда это достижение грозит опасностью.

8. Онанизм испортил его настолько, что он даже не смеет надеяться на любовные наслаждения. Он сознает свое бессилие, и это сознание жестоко мучает его. Он застенчив и робок с женщинами, и когда он влюбляется, он постоянно чувствует горькое чувство стыда и раскаяния,сравнивая себя с нею. Он мечтает о жизни с любимою женою, о своем возрождении. Но он не может открыть свою любовь, и сух, и холоден, и робок с любимой девушкой. В минуты некоторой откровенности он предается самобичеванию.

9. Как и в детстве, он не умеет сходиться с людьми; он выше всех, но и ниже всех. Как я уже говорил, он сильно развит в нравственном отношении, но его застенчивость, и робость, и угрюмость мешают ему проявлять чувства любви, сострадания и участия. Он холоден с виду и, что всего хуже, не находя необходимого для себя возрождения, постепенно холодеет и портится в душе. Он нисходит даже до позорных пороков в своих отношениях к людям: воровство, зависть, интрига, коварство, хитрость, лесть, мстительность. Все это смягчается только его бесхарактерностью.

10. Долгое одиночество развило в нем привычку думать и заботиться больше всего о себе. Нельзя сказать, чтобы горе ближних не трогало его душу. Он рано сознал, что человек только тогда будет вполне счастлив, когда он не будет видеть несчастий. Да и инстинктивно он любит и сожалеет все живое и несчастное. Но ему как-то не приходит в голову пожертвовать собою за других. Если же он об этом и думает, то это сопровождается такими тщеславными мечтами, что ему самому потом делается противно. И эта дума о себе приводит к тому убеждению, что человек не должен дорожить жизнью: будущее для нас ничего не стоит потому, что мы его не имеем, а между этим будущим и смертью есть ли разница? После смерти этой разницы мы не найдем. Весь вопрос: быть или не быть? Но ответ: не быть — должен быть приятен человеку, которому тяжело быть.

11. В университете он одинок и один[150].

В поэме «Одиночество» и в особенности в очерке «Об одиночестве» Сологуб сублимировал свои юношеские фобии, связанные с расхожими представлениями о пагубности «вредной привычки», и попытался дать психологический портрет экзистенциально одинокого человека, страдающего от своего одиночества, которое в конечном результате приводит его к полной изолированности от мира, к аутизму. Этот психологический тип впоследствии занял центральное место в творчестве Сологуба 1890-х — начала 1900-х годов (Логин, Передонов).

Свои интимные переживания и наблюдения автор «Одиночества» экстраполировал на целое поколение, в набросках к поэме он обобщал: «Типы молодого поколения, еще более дряхлые, чем он сам <герой поэмы. — М.П.>. Общество относится к революции, как робкий онанист. Он смело вкусил запретного плода, — и, разбитый телом, отверг все авторитеты и всю рутину. Беспредельно смелый и свободный дух. Никогда не установится. Вечная жажда»[151].

Проблематика «Одиночества», табуированная в русской классической традиции, не мешает отнести поэму к текстам гражданского пафоса (не случайно автор посвятил ее Н. А. Некрасову). В описаниях городской жизни и городских типов чувствуется ученическое следование примерам «натуральной школы» и образцам лирики любимого поэта[152]. Рассказ о красавице Елене, матери Николая, звучит вариацией на тему рабской доли русской женщины; очевидно, образ восходит к некрасовским женским образам: Матрене Тимофеевне («Кому на Руси жить хорошо»), Дарье («Мороз, Красный нос»). Герой поэмы, мечтавший об освобождении родины от рабства и умирающий в молодости (ср.: «Не рыдай так безумно над ним, / Хорошо умереть молодым!»), возможно, соединялся в авторском сознании с известными адресатами гражданской лирики Некрасова — В. Г. Белинским и Н. А. Добролюбовым.

Несмотря на юношескую риторику и явное подражание «печальнику общего страданья», Сологуб в своей незавершенной поэме высказался достаточно определенно как оригинальный автор. Он соединил в центральном образе потенциального борца за народное счастье (героя-демократа) и порочного эгоиста; изобразил эротическую сцену под знаком поэтизации животного инстинкта (Елена отдается в лесу первому встречному — молодому барину), а картину истязания (муж сечет Елену за измену) — с оттенком сладострастия, в садомазохистской тональности.

В работе над «Одиночеством» Сологуб впервые почувствовал «свою» тему в литературе (описание «пограничных» душевных состояний — страсти, порока, болезни) и более или менее успешно овладел топикой посленекрасовской демократической поэзии. Динамика жанра (гражданская поэма) заметно противоречила содержанию произведения, однако автор еще не выработал собственных поэтических канонов. На это несоответствие обратил внимание один из первых читателей поэмы, невольно ставший ее критиком.

12 декабря 1882 года В. А. Латышев писал бывшему воспитаннику в Крестцы: «Я нахожу, что <Вы> хорошо владеете стихом (хотя, разумеется, есть подражания, но влияние оказали, очевидно, лучшие наши авторы, наиболее любимые и мною, Некрасов гораздо более других, хотя ему Вы посвятили труд). Стихи содержательны, не только звучны, в них есть значительная доля поэтичности. Вам следует продолжать и работать. Постараюсь помочь, чем могу. Но тема, выбранная Вами, по-моему, неудачна для поэмы. Кроме того, и взгляд ваш, по нашему с Ев<генией> Вас<ильевной> (супруга В. А. Латышева. — М.П.) мнению, неправилен: Вы все приписываете обстановке, между тем как наклонность к онанизму и разврату нередко лежит в самом организме, особенно организме настоящего, удалившегося от природы поколения. Еще раз — продолжайте работать, и если хотите слышать наше мнение или получить помощь, — пишите нам»[153].

На протяжении 1883 года Сологуб посылал Латышеву фрагменты «Одиночества» и просил его устроить публикацию отрывков из поэмы, в ответных письмах «оппонент» высказывал свое мнение о достоинствах и недостатках произведения и сообщал о безуспешных попытках его напечатать: «…удачнее всего описание чувств действующего лица. Менее удачно обращение к миру. Описание жизни мальчика также удачно. Но удастся ли напечатать — сказать не могу. Все зависит от личного взгляда редакторов, а знакомств между ними у меня нет. Могу обещать только одно: буду усердно хлопотать. <…> Наконец скажу, что судить о степени выдержанности типа, последовательности в развитии поэмы судить не берусь: для этого отрывок слишком мал. Меня очень интересует получить полный отрывок. Все же думаю, что с темою справиться довольно трудно; но всего важнее выбирать темы по душе» (письмо от 24 января 1883 г.)[154]; «Я переговорил с профессором Ор<естом> Миллером[155]. Он согласен взять на себя просмотр Вашей работы, и если она окажется удачной, похлопотать, но просит передать всю рукопись или значительную часть, лучше всю» (письмо от 17 февраля 1883 г.)[156].

В письме от 26 февраля 1883 года Латышев сообщает: «Пока я передавал присланный Вами отрывок одному из знакомых преподавателей словесности. Вот его отзыв, знать который, я думаю, полезно, хотя он и не берется дать окончательный ответ по отрывку. Стихом, по словам его, Вы владеете, но содержание еще очень молодо: образов мало и не очень-то они ярки, а туманны. Описания внешности иногда слишком длинны, а описания душевного состояния слишком неопределенны. Между тем первое достоинство поэтических произведений — образность, обилие ярких и определенных образов. Некоторые места поэмы он считает совершенно невозможными для печати по их содержанию. Примите во внимание этот отзыв и поработайте. Лучше отложить попытку печатать да дать возможно лучшее. <…> Повторяю, что сделаю все, что могу, для Вашей пользы, поэтому не скрываю сурового отзыва, но данного человеком, сочувствующим Вам»[157].

Подробный разбор авторских недочетов находим в письме от 17 сентября 1883 года:

Я хотел уже передать Вашу работу Миллеру, как обещал прежде, но решил, прочтя Вашу работу внимательно, прежде обратиться с запросом, так как чтение вызывает меня на замечания. Но если Вы хотите — передам сейчас же. Мне кажется, что вторая часть присланного не соответствует началу и может произвести неблагоприятное впечатление.

Вы задаетесь, как видно из начала, мыслью показать переход вашего героя к разврату и ту странную внутреннюю жизнь или же причины, которые привели его к этому пути? Между тем: во второй части присланного этой внутренней жизни не раскрывается, несмотря на ее значительный объем; только немного сказано об образе жизни героя в детстве. Содержание этой части эпизодическое, но сами эпизоды не представляют таких достоинств, чтобы ради них жертвовать рассказом. Я думаю даже, что сцена сечения жены слишком груба и продолжительность описания не оправдывается необходимостью рассказа, да и мало правдоподобного.

Падение матери героя мне тоже представляется неожиданным. По предыдущей жизни нельзя было ожидать столь быстрой податливости, а не любви, потому что последняя не может явиться в какие-нибудь четверть часа. Одним словом, мне кажется необходимым, по крайней мере, добавить к присланному значительную долю описания жизни и развития героя, прежде чем передавать Ваш труд в руки посторонних ценителей[158].

Переговоры с О. Ф. Миллером о публикации отрывков из поэмы ни к чему не привели. Сологуб продолжал работать над ней еще некоторое время, умножая варианты уже имевшихся фрагментов, но затем оставил и это занятие, потеряв к произведению интерес. В 1883 году он задумал новый роман. Его главный герой — учитель, восьмидесятник, чуждый народнической идеологии или преодолевший ее; вместе с героем Сологуб продолжил размышления об одиночестве.

3

В основу романа «Тяжелые сны» легли реальные события, невольным свидетелем и участником которых довелось быть автору.

В апреле 1885 года в письме В. А. Латышеву Сологуб поведал о конфликте, произошедшем у него в Крестцах с сослуживцем Алексеем Петровичем Григорьевым и педагогическим коллективом Крестецкого училища (вследствие этих событий писателю пришлось просить Латышева о переводе в Великие Луки):

В последнем письме Вы выразили <желание> получить от меня подробные и откровенные сведения об истории с Григорьевым. <…> С февраля 1884 года Григорьев жил на моей квартире, пользуясь, за определенную плату, столом и стиркою белья. Моя мать неодобрительно смотрела на переселение к нам Григорьева, так как в городе ходили о нем дурные слухи. Григорьеву же это было весьма желательно; он не раз говорил со мной об этом, и я видел, что вопрос о приискании квартиры его сильно озабочивает. Григорьев начал преследовать своими любезностями нашу прислугу. Она отошла от нас.

Моя мать выразила Гр<игорьеву> свое неудовольствие, и он начал приискивать себе другую квартиру. Мы наняли 14-летнюю девочку, об которой ходили дурные слухи. Найти порядочную прислугу в Крестцах весьма затруднительно, при том распутстве, которое господств<ует> в низшем городском слое. Мещанская девушка лет 17–18, у которой не было или не предстоит незаконного ребенка, представляет здесь исключение. Староверы, к которым принадл<ежит> значит<ельная> часть здешних жителей, весьма легко относятся к этому. Без греха нет спасения, и большой грех замолить легче, чем маленький, — вот их заповеди. Девочка, может быть, была испорчена, но она была очень несчастна; мать ее, проститутка, то била ее, то прогоняла от себя. Моя мать чувствовала сострадание к девочке и потому решилась взять ее. У нас она вела себя весьма скромно. Почти никуда не ходила. Таким образом, в этом отношении мы чувствовали себя обеспеченными.

В конце апреля Гр<игорьев>, вернувшись откуда-то довольно поздно, кажется, во 2-м часу (я уже спал), через несколько минут, по рассказу моей матери, вышел потихоньку из квартиры в сени, а оттуда в кухню, что, по скрипу дверей, было слышно моей матери, спальня которой помещалась недалеко от входных в квартиру дверей. Под влиянием какой-то подозрительности, она оделась и вышла в прихожую, ну да вскоре вошел и Гр<игорьев>, возвращаясь из сеней в свою комнату. Тогда моя мать вошла в кухню. Девочка сидела на кровати и дрожала, словно была чем-то испугана. На расспросы она отвечала, что у нее с Гр<игорьевым> теперь ничего не было. Утром моя мать увидела, что постель ее запятнана. Предполагая, что девочка имела добровольные сношения с Гр<игорьевым>, моя мать не решилась держать ее дальше. И оставила ее только на время.

Девочка в то же утро пошла к какой-то мещанке, которую она называла своей теткой, и вместе с нею отправилась к полиц<ейскому> надзирателю (мать ее была в это время в Новгороде); девочка показала, что Гр<игорьев> имел с нею сношение 2 раза, против ее воли, первый раз за несколько дней перед этим, 20 апреля; раньше она не заявляла об этом, так как Гр<игорьев> будто бы запугал ее. Женщина, называвшаяся ее теткой, очевидно руководила ее поступками; было желание получить за примирение деньги. Сама потерпевшая была очень растеряна. Произошло медицинское освидетельствование, которое не повело к положительным результатам. Определено, кажется, что растление совершено не ближе, как несколько дней назад, а может быть, и значительно раньше.

4 июня, во время одного из наших экзам<енов>, поч<етный> смотр<итель> Розенберг разговаривал со мною об этом деле. Было желание заставить мою мать отозваться на вопросы следователя неведением. Это совпадало тогда с личными моими желаниями: я был бы рад прекращению неприятной истории. Но упрямый и правдивый характер моей матери не дал возможность осуществить этого. 6 июня следователь вызвал ее к допросу. Несмотря на ее резкое негодование против Гр<игорьева>, ее показания, по моему желанию, были весьма сдержанны относительно главного факта, хотя в них были вещи посторонние: рассказано было о поведении Григорьева относительно прежней прислуги, о том, что Гр<игорьев> однажды выломал крючок у дверей от кухни, где она спала, относительно 28 мая, что моя мать слышала, как Гр<игорьев> вошел в кухню, и долго там оставался.

На другой день, 7 июня, след<ователь> произвел осмотр квартиры, за которым последовало взятие Гр<игорьева> под стражу. Это произвело громадное впечатление на городское общество. Действительно, скандал был необычайный. Общество, т<о> е<сть> некоторые влиятельные лица были давно уже недовольны следов<ат>елем, как за его свободное отношение к идолам провинциальной религии, так и за его чрезвычайно добросовестное исполнение обязанностей.

Наш земский диктатор, председ<атель> зем<ской> уездн<ой> управы генерал-корнет (по местному выражен<ию>) Мякинин, был озлоблен судьбою любимого им волост<ного> старшины Мины Кириллова, который тогда содержался в остроге по обвинению в поджоге. Гр<игорьев> был тоже излюблен иными, другие рады были случаю. Решили спасать его, какими бы то ни было средствами. Сочли полезным увеличивать скандал: мои сослуживцы поддерживали и распространяли клевету, что ложное обвинение против Гр<игорьева> возникло вследствие подговора моей матерью распутной девчонки; говорили, что это было местью за какой-то несостоявшийся брак, о котором никогда, конечно, и речи не было.

На другой день, 8 июня, когда я, Бальз<аминов> и законоучит<ель> Остр<оумов> собрались в училище, на меня посыпались упреки: «Что вы наделали? Как вы это допустили? С кем не бывает подобного рода случаев? Да и за вами найдется немало фактов, которые могут вас скомпрометир<овать>. И с чего ваша мать явилась главной обвинительницей? Вы, содержа ее на свои средства, могли принудить ее не давать таких показаний». Такое наставление выходило из уст священника! «Насиловать совесть старухи-матери я не могу; что меня касается, я Григ<орьева> сожалею не менее вас и сделал достаточно, чтобы смягчить эти показания». «Нет, вам никто не поверит, чтобы это не было ваше дело. У вас давно была ненависть к Григорьеву!»

Я не старался особенно оправдывать свой образ действий. 9 июня Розенберг просит меня зайти к нему часа в 4. Захожу — и выслушиваю болтовню о «прискорбном разномыслии в среде нашего педагогического состава, о тех серьезных последствиях, которые повлечет мой образ действия, об негодовании всего общества против моей семьи». Мне предъявляется требование (разговор происходит наедине), чтобы моя мать дала новые показания следователю, которые придали бы делу другой вид: это единственное средство поправить дело и спасти мою репутацию в глазах общества (замечается в скобках). Я отвечал, что показания моей матери весьма снисходительны к Гр<игорьеву> и что, несмотря даже на наши желания, ввиду грозящей возможности давать на суде показания под присягою, едва ли возможно так неуважительно отнестись к судебному следствию. Разговор довольно продолжительный (я передаю Вам лишь его квинтэссенцию) кончился ничем.

10-е июня было днем нашего публичного акта. Это торжество заключилось следующим словом Розенберга к ученикам, которое я записал почти дословно[159] в тот же день. После акта, на завтраке у Розенберга, решено было послать следователю заявление о желании гор<одских> жителей взять Григорьева на поруки. Это заявление было подписано многими влиятельными в городе лицами, которые изъявляли готовность ответствовать за Григорьева всеми своими имуществами и получаемым по службе содержанием. Следователь этого заявления не уважил и не выпустил Григорьева из острога. Негодование против следователя было весьма сильно. Припоминали старое и говорили, что он мстит Гр<игорьев>у за некую особу. Утверждали, что он действует весьма пристрастно.

Одними толко<ваниями> дело не ограничилось. Общество действовало с замечательным единодушием. Послано было также коллективное заявление директору народ<ных> училищ о том, что обви<нение> пр<отив> Гр<игорьева> есть только клевета. Хлопотали и в суд<ебных> сферах. Подробности всего этого мне хорошо не известны. В городе хлопотали об установлении факта растления потерпевшей другими, в более раннее время, до ее знакомства с Григорьевым, но этого, кажется, не удалось выяснить с полною достоверностью.

Мне известны некоторые показания, которые отрицали это. Свидетелей в защиту Григорьева искали всеми средствами, дозволенными и недозволенными, но находили их мало. Мне известен только один случай ложного показания перед следователем: наша бывшая служанка показала, что Гр<игорьев> никогда не покушался иметь сношение с нею, что противоречило утверждению моей матери. Старались также выяснить пред следствием некоторую ненависть, которую питали к Григорьеву и которая будто бы побудила мою мать возбудить это дело; кажется, дано было показание в таком роде, а Розенберг и комп<ания> прежде всего ухватились за некую мещанку Быловскую, у которой мы прежде квартировали, которая к нам иногда заходила и которая будто бы могла пролить много света на наши отношения к Григорьеву. Кажется, поиски здесь не были успешны.

1 июля Гр<игорьев> был освобожден. Он был встречен с триумфом: толпа представителей Кр<естецкого> общества после обеда (это было в Воскр<есенье>) провела его по главной улице города. Окруженный всеобщим сочувствием, Гр<игорьев> позволил себе выходку против моей семьи, которая окончательно порвала наши личные отношения. Это к делу собственно не относится. После освобождения Гр<игорьева> следствие продолжалось еще некоторое время, а затем было, кажется, Суд<ебной> палатою прекращено за недостатком улик. Это, кажется, все существенно важное в деле Гр<игорьева>. Если я что опустил, если у Вас возникли какие-либо сомнения и недоразумения, я с полною готовностью отвечу, как смогу, на Ваши вопросы. Разными же частностями, возникшими из этого дела и касающимися меня лично, я боюсь утомить Ваше внимание. Скажу только, что для моих благоприятелей это дело послужило благовидным поводом забросать меня давно накопившеюся в их сердцах желчью. Розенбергу давно не нравилось то, что я пред ним не преклонялся[160].

Рассказ о деле Григорьева, с новыми деталями, Сологуб повторил в письме к бывшему сокурснику Ивану Логгиновичу Шаталову (январь 1885):

История с Григорьевым была тягостна для меня. Общество, большинством своих членов, уверяло, что это шантаж; особа, которой я верю, и не могу не верить, говорила, что это преступление. Моя мать должна была давать показания судебному следователю: в нем были некоторые, хотя в сущности неважные, улики против Григорьева. Затем, в конце следствия, и я давал показание, в котором никаких улик против Григорьева не было.

Впрочем, улик оказалось недостаточно для предания суду. По отношению ко мне лично тут приплетались старые счеты. Мои приятели, — а их у меня было тогда уже много, — обрадовались случаю и пустили в ход всевозможные клеветы: приписывались самые низкие мотивы. Бороться было трудно, о многом я узнавал слишком поздно, да и борьба была бесцельна. Зато со мной сочли нужным бороться усердно: клеветы, застращиванья и даже науськиванье учеников. И до сих пор ведут подкопы. На днях пришлось защищаться от обвинения в том, что я будто бы ударил одного из учеников. Директору сделали сообщение, что я в Бога не верю и в церковь не хожу. — Вот я и начал разведывать в уездных училищах, не найдется ли кто желающий поменяться местами: выбираться отсюда надо: здесь я со всеми почти раззнакомился — и сестра уехала в Петербург[161].

Через десять лет после крестецких событий Григорьев неожиданно объявился в Петербурге и пришел к «виновнику» своих злоключений. Сологуб оставил запись об этой встрече:

21 июля 1893 г. Алексей П. Григорьев. Около полудня Оля (О. К. Тетерникова. — М.П.) принесла мне записку:

— Смотри, кто хочет с тобой говорить.

Читаю: «У Федора Кузьмича просит минутного разговора Алексей Григорьев».

Я не сразу понял, кто этот Григорьев. Вдруг догадался.

— Сказать ему, чтоб сюда шел?

Выхожу в переднюю. Григорьев стоит за дверью. Я пригласил его в комнату. Прошмыгал. Лицо опухлое, красное, но мало изменилось. Рваное пальто. Невозможно рваные штаны и обшмыганные опорки или что-то вроде на ногах.

— Простите, что осмелился к Вам явиться.

— Садитесь, — говорю я, — показывая на кресло и приводя в порядок свои заметки.

— Узнали?

— Да, узнал.

— Вы знаете мою историю?

— Да, немного, слышал…

— Ну, да я не хочу самозванствовать. Вот прочтите.

Развертывает из грязной бумаги еще чистый паспорт и дает мне. Вижу: «лишенный особых прав и преимуществ, бывший коллежский секретарь». Неожиданность! Я прочитал внимательно.

— Я знаю, что к вам последнему мог бы обратиться. Но, зная вас за гуманного человека…

Оказывается, что просит на хлеб. Я в затруднении. Взял от меня паспорт, опять завернул.

— Мне бы только успокоиться, копеек 15–17 в день, поесть, ночлег…

Говорю ему: я сам теперь в таком положении, не получаю… Он не дослушал:

— Хоть сколько-нибудь, чего не жалко нищему. Тот же ведь нищий.

Оля пришла.

— Неужели нельзя вам успокоиться? Ведь вы учитель, достали бы место.

— Все это пропало.

— Ну, в духовные.

— В монастырь разве.

— Да ведь вы священника сын.

— Все пропало, вот ваш брат знает…

Оля настаивает. Наконец признается, что сидел 7 месяцев в одиночном заключении. Оля пошла собрать ему белья. Обедать предлагал.

— Вот вы меня посадили, а тут гадость.

Выбросил за окно вшу или блоху. От обеда отказывался, но поел. Противно, почти до тошноты. Во время еды железы около-язычные наливаются. Дал мне пощупать.

— Давно не ел мяса, оттого.

После обеда вышел в комнату, отнес чашку с кофе. Оля шепчет мне: дай хоть 20 копеек.

— Дай монету, у меня все медь.

Она вынула 60 копеек.

— Много?

— Дай, дай уж!

Выношу ему:

— Что касается денег, уж вы извините…

— Вы меня простите.

Просит прошения. Уходит. Уходя:

— Пойду в кабак, не пить, нет, там можно одёжи добыть[162].

Крестецкая история в «Тяжелых снах» не претерпела сколько-нибудь серьезной трансформации (за исключением столь неожиданного «эпилога»); ее действующие лица послужили прототипами героев романа: учитель 3-го класса Григорьев — Молина, Сологуб и Татьяна Семеновна Тетерникова — Шестова и его тетки. Алексея Степановича Мотовилова писатель «слепил» из двух братьев Розенбергов[163]. Прототипом Галактиона Васильевича Крикунова был учитель-инспектор Крестецкого училища Александр Николаевич Бальзаминов (1879–1887) по прозвищу «Сосулька», Баглаева — Юрий Александрович Миллер-Крестцов[164]. Законоучитель Остроумов выведен в образе отца Андрея[165].

В подготовительных материалах к роману сохранились портретные характеристики крестецких жителей — зарисовки с натуры:

Розенберг Александр Петрович. Блюм, как его звал Григорьев. Почетная мебель нашего училища, как звал его я. Но мы оба ошибались. Он имел закулисное влияние на наши пошлые делишки и этим влиянием очень дорожил. Киндер[166] ему завидовал втайне, но не хотел этого сильно обнаруживать. Блюм любил говорить о добродетели с суровым пафосом и торжественными жестами. О нем говорят, что разбогател кражей. Прибыл в Крестцы налегке, в рваных сапогах. Происхождения темного, может быть, жид, хотя именовался впоследствии бароном фон Розенбергом. Поступил управляющим имениями Томилиной, которая была начальницей какого-то девичьего института. Дрова на сруб. Сплав на Мсте. Пороги. Подложные свидетельства о потонувших барках. Но сам умел провести все барки без порчи: сделка с лоцманами. Отсюда пошла поговорка, что Блюм проглотил 77 барок. Кто-то донес. Приехали обревизовать его. Прогнали, но больше ничего сделать не могли.

А он оперился. Дом. Лавочка. Жена — маленькая, довольно вульгарная барынька с большими барскими претензиями, но едва ли солидного барского происхождения. Дети вышли или глуховаты, или глуповаты. Попал в мировые судьи. Мужики стали говорить: пойдем к мировому селедки покупать. В лавке сидел сам, и жена, и дочки, которым приходилось слушать курьезы от наивных мужиков, привыкших называть вещи их настоящим именем и матюгаться. Сам удобрял свой огород: сидит себе на грядках с бумажкой в руках. Худой, длинный, борода седеет, сильный брюнет. Раздражителен и мстителен. <…>

Посещает уроки и делает им оценку. Нравится, что ученик стоит на коленях: учитель строг. Вступается за обиженного учителем сына купца, производит дознание и потом доносит директору. <…> Принимает слишком деятельное участие в деле Григорьева: давление на свидетелей, составление адресов к разным начальствам по этому поводу и сбор для них податей, торжественное шествие с Григорьевым по городу. Речи на актах в пользу Гр<игорьева>. <…> Имеет любовницу, свою ключницу. — Пьян не бывает и пьет мало, предположительно свои кислые наливки. Процесс в Новгородском окружном суде из-за данной ему пощечины[167].

Остроумов Николай Иванович, протоиерей. Пьяница — это одна из главнейших его отличительных черт. Даже водку покупает из экономии целыми ведрами и перепродает ее своим знакомым. Пьет ежедневно за обедом, а всякими торжественными случаями пользуется для сильного пьянства, причем иногда нализывается до полнейшего бесчувствия, как это было с ним в городском училище на Масленице, после вечера, где мы все так плачевно себя показали. Бывало, что являлся в церковь пьяный. Обругал покойника. Не хотел вырыть похороненного в летаргическом сне. Были жалобы. Но есть родственник где-то в консистории. — Охотится с ружьем, что делает втайне. Для таких охот купил у меня старое пальто. Имеет свою лошадку и экипаж. Большой лицемер; говорит, что совершение литургии вызывает в нем экстаз. Неверующих ненавидит фанатически. Мой разговор с ним по этому поводу. Ненависть к Славяниновым.

Корыстолюбец: ко мне перестал ездить с крестом с первого же раза, я постеснялся дать ему денег, хоть они и были приготовлены. Побывав у меня раз вечером, осудил, что нечего было есть, что был только чай да простая водка, дома пришлось ужинать. Свою служанку, Константинову, грозил высечь с помощью дьячка: заведет в сарай, да так там… С тех пор она не смеет грубить, только дулась да ворчала опасливо про себя. Довольно умен, однако и не столько умен, сколько мелочно-хитер. Раскланивается, низко снимая шляпу. Водит знакомства со всеми горожанами покрупнее; помещики уезда, которые поважнее, тоже его друзья.

В училище занимается лениво: раньше полчаса в класс не идет. У него порядок: кто не знает урока, должен сам на колени становиться. Назначались аудиторы для проверки знаний, так что уйти от стояния на коленях было невозможно. Придет иногда в класс минут на 5, сядет на ученический стол, перед толпою коленопреклоненных мальчишек, поговорит с ними, спросит, объяснит, продержит всю перемену — и покоен. При начальстве же суетлив, ходит в камилавке (которую зовет, впрочем, кивером) — не снимает ее ни в классе, ни на улице, так она ему шапкой и служит. При этом бывает очень озабочен. — Сидеть на стуле в учительской ему надоело: он все пробовал валяться, да неловко. Добился приобретения кушетки и владел ею безраздельно, придет и заляжет[168].

Бальзаминов Александр Николаевич. Был штатным смотрит<елем> уездн<ых> уч<илищ> в Борисове. Сочинил какой-то учебник, напечатанный, но почти не проданный <…>; эту арифметику предлагал мне обработать и потом напечатать совокупно. Высокий, пергаментное лицо, синие очки, глуховатый голос. Ходит очень быстро, зимой в своем тулупчике. Посвящен в стихарь. Из духовных. Пьет только рюмку, другую вина. В обществе скромен. В карты играет — преферанс и учится в винт. Дело ведет спустя рукава. Уроки на полчаса, а то и меньше. В конце года скажет: да, этот год мы очень плохо занимались; в будущем надо получше заняться. Но и в будущем то же. Любил, вместо даванья уроков, порассказать о Западном крае, о католиках-поляках и о жидах; жидовской школе; киндерша. Получил и сам прозвище Киндер-Бальзам. <…> К сечению учеников относился с добродушной похотливостью, но обнаруживать это остерегался: не сразу позволил Цареву высечь сына в училище, и позволил только внизу, не при товарищах. Зато отправлял иногда учеников домой со сторожем и с приказом — сечь, причем назначалось и число ударов…[169]

Приступая к работе над «Тяжелыми снами», Сологуб впервые методично коллекционировал «типы» и характеры — собирал материал для романа (в «Ночных росах» персонажи были вымышленными). Этот предварительный период, очевидно, длился не менее пяти лет. В самых ранних черновых набросках текста встречается единственная датировка: «1 и 2 октября 1888»[170], ее, вероятно, следует считать реальным временем начала работы над рукописью.

4

Об эстетических представлениях Сологуба в период создания ранней версии «Тяжелых снов» позволяет судить составленный им трактат «Теория романа» (1888), в котором в конспективной форме он изложил представления о центральном жанре века. Трактат создавался под непосредственным воздействием эстетических взглядов Э. Золя (его произведения названы в сочинении образцовыми[171] наряду с творениями Шекспира и Гомера).

Романы Золя пользовались исключительной популярностью в России и нередко появлялись в русских переводах почти одновременно с их первыми французскими изданиями; в 1873–1882 годах уже были напечатаны десять романов из серии «Ругон-Маккары».

В рабочих материалах Сологуба сохранился план сочинения: «„Западня“ (Assemoir) и „Нана“, романы Э. Зола. О переводах этих романов. Критика его. Его безнравственность. Имеют ли место рассуждения о нравственности в художественном произведении? Надо доказать, что произведение не художественное. Пересказ романа и его разбор при этом. Разбор типов. Значение романа. Заключение»[172]. Примечательно, что герои повести «Утешение» (1898), в которой писатель воссоздал атмосферу собственного детства, читали вслух «Жерминаль» (русский перевод — 1885).

Критические работы Золя были также хорошо известны: в 1875–1880 годах М. М. Стасюлевич систематически печатал писателя в «Вестнике Европы» под рубрикой «Парижские письма». Вероятно, еще в студенческие годы Сологуб проштудировал «боевые статьи-манифесты» «Натурализм в театре», «Экспериментальный роман», «Письмо к молодежи» и др.

В 1880–1881 годах сборники «Экспериментальный роман» (1880), «Романисты-натуралисты», «Литературные документы», «Наши драматурги», «Натурализм в театре» (1881), в состав которых входили «Парижские письма», были изданы в русском переводе отдельными книгами. В конце 1880-х годов у Золя появились последователи в русской литературе[173].

В ключевых позициях «Теории романа»[174] Сологуб старался следовать избранному авторитету. Привожу фрагменты в извлечениях:

Роман есть поэтическое представление действительности. Это определение, принадлежащее не одному роду поэзии, принадлежит роману по преимуществу, ибо роман — поэзия по преимуществу[175]. <…>

Все, что есть существенного в душе человека, существенного постольку, поскольку носит на себе полный и ясный образ его души и в душе отражается, может стать содержанием романа. <…> Главным предметом романа является не столько жизнь, сколько человек, и притом главным образом по отношению к другим, а затем по отношению к природе, вечным вопросам, самому себе. <…> Итак, содержанием романа как верховного рода современного искусства является: 1) взаимодействие людей и 2) взаимодействие человека и природы.

Взаимодействие людей следует разделить на прямое и частное, непосредственное столкновение их <…> и косвенное и общее <…>, отражающееся на каждом человеке в виде некоторой нравственной атмосферы и почвы. Сюда входят: наследственность во всех ее видах: психофизическая индивидуальная, политическая — в виде существующих государственных учреждений, религиозная — в виде церкви и исповеданий, нравственная — в ходячей морали, экономическая — в существующих отношениях труда и капитала и т. д.; некоторые особые и тонкие виды наследственности: идеи мыслителей, создания поэтов, речи ораторов; затем перемены общего характера в мире политическом, социальном, экономическом, литературном и т. д. Сюда же относится взаимодействие масс, толпа как единица и человек в толпе в тесном и обширном смысле. <…> Фантазия должна строить комбинации по тем законам, какие действуют в жизни. Жизнь многообразна, и цель искусства — подражание ей. Знайте возможно больше частных случаев из жизни, знайте законы, управляющие жизнью: политические, политико-экономические, социальные, физические, физиологические, психические и даже патологические и психиатрические, — и умейте эти частные случаи комбинировать по этим законам, вот и все. <…> Как комбинировать, это дело не эстетики, а тех наук, на основании которых производится комбинация. <…>

…Гоняясь за фотографичностью, можно упустить идею и даже нарушить художественную правду. Картина масляными красками, неточная и неверная в иных частях, передает природу лучше и современнее, чем фотография.

Характеры изображенных людей должны вызывать в читателе чувство симпатии. <…> Кто все знает, тот все оправдывает. Роман должен оправдывать людей, и только тогда он исполняет свою гражданскую роль. Если он обвиняет людей, он не имеет силу. Скажут: устраните этих подлецов. О, погодите называть подлецами! Оправдайте их, покажите, что не люди тут виноваты, что не их надо обвинять, а тот строй, который сильнее отдельных лиц. <…> Не нужно, чтобы характеры были прекрасны, нужно, чтобы они были живы, чтобы они приковывали к себе внимание читателя. Психологическая правда. Характер общества необходим, ибо он дает жизнь и направление роману. Значение борьбы личностей и общества. Значение среды.

Отдельные фрагменты «Теории романа», посвященные композиции, соразмерности частей сочинения, завязке и развязке сюжета, интриге, а также размышления автора об упразднении всяческой дидактики и морализма явно указывают на тот же источник.

Вместе с тем в своем незавершенном трактате Сологуб допустил некоторые отступления от доктрины натурализма, которые, однако, имели серьезные последствия в его творчестве. Во-первых, ему было чуждо умаление роли фантазии и художественного вымысла в произведении. Согласно Золя, «натура не нуждается в домыслах, ее надобно принимать такой, какова она есть, ни в чем не изменяя и не урезывая ее»[176]. Во-вторых, в отличие от Золя, Сологуб верил в присутствие в мире тайны — иррациональных стихийных сил, во власти которых пребывает душа человека. Если Золя осуждал писателей-идеалистов за то, что у них «за каждым порывом в небеса следует падение в бездну, в хаос метафизики»[177], то Сологуб, при всем своем уважении к науке и «экспериментальному методу», напротив, более всего дорожил этими «порывами в небеса» и «падениями в бездну», приближающими к тайне.

Наряду с «золаистским» ядром в «Теории романа» едва проглядывают ростки панэстетизма: признание за искусством когнитивной и жизнестроительной функции. «…На самом деле, — писал Сологуб, — то творение прекрасно, которое прекрасно в творце. Но в человеке-творце не отражается мир мертво, как в зеркале. Холодный ропот сонной действительности освещается и согревается в творческом уме высшим светом и теплом истинных идей, чувствований и пожеланий. Для представления действительности эти поэтические очки — то же, что для контура краски».

В этом фрагменте уже угадывается автор «Творимой легенды»; ср. у Сологуба: «Беру кусок жизни грубой и бедной… и творю из него сладостную легенду» — и у Золя: «tranches de la vie» («куски действительности»[178]) — во французском языке выражение вошло в литературный обиход[179].

В «Теории романа» причудливо сочетались разнородные эстетические тенденции. Одна из них эксплицитно связана с натурализмом; другая чуть приоткрывала пути к новой эстетике (в 1890-е годы она получила оформление в программной статье «Не постыдно ли быть декадентом»[180]).

В художественной прозе Сологуба 1880–1890-х годов можно проследить те же тенденции (замысел «Ночных рос» по своей масштабности вызывает ассоциацию с «Ругон-Маккарами»), Золаистская эстетическая программа и художественная практика ощутимо повлияли на формирование его писательской манеры.

В 1893 году Н. К. Михайловский в статье «Русское отражение французского символизма» констатировал: «С художественной стороны символизм, поскольку в нем есть зерно правды, представляет собой реакцию против „натурализма“ и „протоколизма“ Эмиля Золя с братией» — и далее отмечал, что в русской литературе, не знавшей натурализма («разве только в некоторых произведениях гг. Боборыкина, Ясинского и еще кое-кого помельче»), появление символизма было беспочвенно («одно дело — Франция, и другое дело — Россия»)[181]. Странным образом критик не принял во внимание вполне очевидный факт: русским символистам еще в гимназическом возрасте было хорошо знакомо творчество Золя и братьев Гонкуров.

Среди добросовестно усвоенных писателем «уроков» «экспериментального метода» — установка на собирание и изучение «натуры», на объективное, вплоть до протокольной точности, изложение событий. Не только в «Тяжелых снах», но и в «Мелком бесе», и в рассказах 1890-х годов сюжеты восходят к реальным событиям, истории и факты не вымышлены, а персонажи, как правило, имеют прототипов[182].

14 февраля 1924 года Б. М. Эйхенбаум записал в дневнике слова Сологуба в ответ на его поздравительную речь по случаю 40-летнего юбилея литературной деятельности: «Ваша речь мне очень понравилась <…> она на фактах. А я, знаете ли, люблю точность. Мне всегда было трудно писать романы, п<отому> ч<то> надо быть точным в языке действующих лиц, а как ни стараешься — сбиваешься на свой язык»[183].

В рабочих материалах Сологуба сохранилось большое количество разрозненных заметок без заглавий и под заголовками «Запас», «Быт», «Особые словечки»[184]. В них «зарисованы» отдельные эпизоды и жанровые сценки из петербургской и провинциальной жизни, зафиксированы портретные и речевые характеристики знакомых и сослуживцев, их оригинальные привычки и жесты. Эти записи впоследствии Сологуб использовал в работе над романами и рассказами. К примеру, «О. П. Зарецкая рассказывала, что муж, уходя в должность, надевал на нее панталоны, глухие, без отверстия внизу, с замком. Замкнет и ключ унесет с собою, так она и терпит. <…> Ее гаданье: показала кому-то в стакане чей-то зад. Ее гаденькие картинки. Ее дети. Ее ухаживанья за молодыми людьми…»[185] В приведенной характеристике нетрудно узнать черты одной из главных героинь романа «Мелкий бес» — Грушиной (см. гл. XXII); рассказ о панталонах с замком сохранился в ранней редакции текста[186].

Стремление точно отобразить «натуру» побуждало писателя упражнять наблюдательность. В его рабочих материалах встречаются «тесты», которые, вероятно, помогали ему осваивать «экспериментальный метод», например:

Что слышно в 3 часа дня 21 авг<уста> из моего окна на дворе (1892 г.): Шаги по лестнице Басендовского. Крик петуха в разных местах, то ближе, то дальше. Очень далекий лай собаки. Шаги по мосткам улицы. Шум ветра в ветках березы. Колыханье мостков под ногами прохожего. Опять петухи. Стук колес, должно быть, дрожки; нет, это телега, которою правит баба. Кудахтанье кур. Петух где-то. Мычит корова. Ветер шумит в черемухе. Гремят мостки. Отдаленный отзвук говора, очень глухой. Блеянье. Шуршит трава под босыми ногами крестьянки, пришедшей на двор предлагать свою провизию. Блеянье сильнее и ближе. Мычанье. Петух закричал на дворе. По мосткам, слышно, идут двое в разныестороны. Голос мужика на дворе, неразборчивые гортанные звуки. Заканчивает: пш, на собаку или птицу. Блеянье. Сапоги со скрипом прошли под окном. Очень далеко петух… Хлопнули двери у соседей. Ветер чуть-чуть шевелит ветки черемухи. Телега по щебню застучала. — Не много разнообразия!

Что слышно ночью на улицах маленького городка: Стук трещотки. Лай собак. Пьяная баба иногда неистово кричит: — Как он смеет! Какое ты имеешь право! Я сама кандидатская дочь! Да я тебя! — и присыпает брань невозможной матерщиной. Голоса проходящих баб. Шум воды на плотине. Стук чьих-то сапогов по мосткам. Скрип отворяющейся калитки. Шум ветра в деревьях. Собаки все перекликаются[187].

Вполне очевидно, что в своей творческой лаборатории Сологуб исполнял заветы Золя: «…в произведениях не должно быть абстрактных персонажей, фантастических измышлений, постулатов: в них должны присутствовать реальные персонажи, правдивые жизнеописания действующих лиц, истины, почерпнутые в повседневной жизни»[188]; «…автор экспериментального романа — это ученый, применяющий в своей особой области то же орудие, что и другие ученые: наблюдение и анализ»[189].

Вплоть до середины 1890-х годов Сологуб находился под обаянием «экспериментального метода» и, не соглашаясь с отдельными пунктами программы, все же пытался следовать ей или же приспосабливать ее для себя. Так, например, социально-исторический детерминизм поведения героя непременно входил в творческое задание «золаиста». Однако именно эта часть программы натурализма менее всего вдохновляла Сологуба и в его художественной практике не получила развития. В значительно большей степени писателя, воспитавшего себя на романах Достоевского, привлекал феномен «пороговой» личности и психологическая мотивация поведения людей, находящихся как бы на пороге между здоровьем и психическим расстройством (главный герой его ранней прозы «невротик», с медицинской точки зрения, или «преступник», или и тот и другой одновременно).

Как и Золя, Сологуб придавал особое значение наследственности, его так же интересовал механизм развития страсти или порока, ведущих человека к преступлению или безумию. По поводу поэмы «Одиночество (история мальчика-онаниста)» Латышев писал: «Правду сказать, меня удивляет выбор тем: всё пишете о пороке, точно будто хорошо его изучили»[190].

Проза Сологуба 1890–1900-х годов насыщена сценами самоубийств, убийств, безумия, извращенных эмоций. Его ранние сочинения, в которых даны описания «историй болезней» или пороков героев, могли бы послужить иллюстрацией «экспериментального метода», в этом отношении они вполне сопоставимы с некоторыми страницами Э. Золя, Ги де Мопассана, братьев Э. и Ж. Гонкуров.

В частности, описания кошмарных сновидений в «Тяжелых снах», манипуляции Передонова с котом в «Мелком бесе» имеют сходство с отдельными сценами и эпизодами в «Терезе Ракен» Золя (1867)[191]. Герой романа Лоран, убивший друга — мужа своей любовницы Терезы, подозревает, что кот расскажет о его преступлении матери убитого: «Он был уверен, что кот, как и г-жа Ракен, знает о преступлении, и если вдруг заговорит, то непременно выдаст его»[192]. В «Мелком бесе» Передонов в ужасе заключает: «кот отправился, может быть, к жандармскому, и там вымурлычет все, что знает о Передонове»[193]. Из страха быть уличенным Лоран мстит коту и мучает его (так же поступает Передонов): «Если Лорану удавалось прищемить коту лапу или хвост, он испытывал при этом трусливую радость, но мяуканье бедного животного повергало его в неизъяснимый ужас, словно то был страдальческий вопль человека»[194]; затем Лоран убивает кота.

Ан. Чеботаревская сравнивала Сологуба с Золя по силе изображения в «Мелком бесе» психической жизни персонажа: «И такого обнаженного, циничного и бесстыдного нижечеловека показал нам Федор Сологуб и… ужаснул. <…> как ужаснул Золя, изображая натуралистические сцены пробуждения и нахождения в человеке зверя, темных, гнусных подонков души атавистического происхождения…»[195]

Писателя, несомненно, «притягивали» характеры, в определенном смысле санкционированные пафосом натурализма, поощрявшего изображение уродливых сторон личности, болезни, житейской «грязи», будничности и пошлости «среды», — и в этом конкретном смысле в свете «экспериментального метода» могут быть прочтены почти все художественные тексты его ранней прозы, прежде всего роман «Тяжелые сны». Вместе с тем новизна этих произведений также несомненна.

5

Работа над «Тяжелыми снами» была длительной и достаточно интенсивной: в составе рабочих материалов (всего более 1000 рукописных листов архивной пагинации) — планы, наброски, картотека пратекста (99 карточек с набросками), варианты отдельных глав, две папки с черновыми рукописями[196].

За годы создания романа авторский замысел не раз претерпевал изменения, вместе с ним менялись содержание и поэтика текста. Об этих изменениях позволяют судить сохранившиеся автографы, представленные двумя черновыми рукописями и вариантами отдельных глав, — в совокупности эти тексты могут быть названы рукописной версией произведения. Однако реконструировать первоначальную композицию и сюжетную канву романа можно лишь с большой долей условности, поскольку ни одна из имеющихся в нашем распоряжении черновых рукописей не содержит полного текста произведения.

Первоначально роман был задуман в стилистике социально-бытовой реалистической прозы, в духе физиологических очерков «натуральной школы», и откорректирован в соответствии с требованиями «экспериментального метода». Ранней рукописной версии текста Сологуб предпослал предисловие, где изложил художественные принципы, которыми он руководствовался, приступая к работе над «Тяжелыми снами»:

Несколько очерков, предлагаемых здесь, не составляют отрывков из задуманного мною романа, — это только этюды для него, подобные тем, которые делает живописец для большой картины, рисуя на малых полотнах отдельные фигуры, которые могут ему пригодиться. От этих этюдов нельзя требовать ни законченности, ни строгой обработки. Они редко становятся достоянием публики: художник делает их для себя. Я предлагаю их Вашему вниманию только для того, чтоб Вы по этим бледным очеркам могли судить, пригодятся ли для Вашей особенной цели эти фигурки, когда они будут раскрашены. Я бы не решился показать их Вам в таком несовершенном виде, — но эти фигуры еще очень не скоро войдут на свои места в романе. По моей совершенной литературной неопытности и по неумению моему писать романы, этот мой роман будет готов еще не скоро: месяца три или четыре самой прилежной работы понадобятся на то, чтобы написать его, как выражался Гоголь, «вдоль», — а потом надо будет писать «поперек», т. е. старательно обрабатывать каждую страницу. И потому прошу ценить не столько исполнение, сколько замысел.

Писатель не имеет права давать портретов живых лиц, но он не должен и погрешить против жизни, все должно быть так, как бывает на самом деле, но ничто не должно быть простой фотографией того, что где-то и когда-то произошло. Все то, что я рассказываю, должно быть верно, — я должен рассказывать только о том, что видел и слышал, о том, что знаю. Но как живописец надевает на своих людей ту или другую одежду, так и писатель обязан ставить выбранных им людей в ту или другую обстановку, в которой люди вообще бывают. Как живописец для одной и той же фигуры пользуется элементами, заимствованными из разных фигур, так и писатель, желая всегда быть верным правде, часто сливает своих героев из отдельных черт, хотя бы ему пришлось наблюдать эти черты в разных лицах. Надо только, чтобы в результате изображения получились образы живых людей[197].

Содержание очерков должно было соответствовать авторскому плану: «5 слоев общества: аристократия (внешность и пустота, Палтусовы), плутократия (Мотовилов), интеллигенция (Ермолин), чиновники (директор, etc.), мещане (Дмитриевы)»[198].

Очеркам предшествовали краткие портретные зарисовки героев, к примеру:

Ермолин олицетворяет грустную задумчивость старика, который оказался ненужным в деятельной жизни, не потому, что он был нехорош, но потому, что по обстоятельствам времени нужны были не люди, а слуги и столпы сверху, слуги и пресмыкающиеся снизу. Служить общему делу — это он понимал… Нет, надо было служить печальным идеям застоя и реакции, мистическим бредням, занявшим первое место после шумной ликвидации преждевременных стремлений[199].

Анна Осинина <Ермолина в поздней редакции. — М.П.>. С первого взгляда производит впечатление девушки простодушной, наивной, неглупой и доброй. В ней чрезвычайно много нетронутой свежести мысли и чувства. Но она знакома с сомненьями <1 нрзб.>, пока больше из книг. Собственная психическая жизнь ее течет мирно и ровно. [Она верит в Бога наивно и полно, задушевно молится и умеет находить счастье в молитве.][200] Не верит. Она любит религиозное чтение и стремится проводить в жизни евангельские требования. Она говорит правду, любит людей, ненавидит зло, помогает бедным. [Но она очень далека от одностороннего ханжества.] В ней много бойкости, живости, смелости. Она обладает смелостью физической и нравственной. Она не боится холода, не боится волков, не боится нахалов, не боится ложного стыда. Она не стыдится ходить босая дома в деревне, и часто ее ноги по несколько дней не знают обуви. Она слегка краснеет, если кто из мало знакомых встретит ее разутую, но не испугается и не убежит. Смелость в делах и в словах вообще не исключает в ней застенчивости перед людьми мало знакомыми, в ней очень милым образом сочетаются черты наивного ребенка и смелого человека. Оттого ее нежность, теплая и мягкая, чужда жеманной приторности, а ее смелость далеко не похожа на разнузданную вольность обращения эмансипацированных <так!> барышень. Она даже немного кокетлива[201].

В черновых рукописях встречается только один завершенный очерк — «этюд» о семействе Ефимовых (в поздних вариантах: а) Дмитриевых, б) Дылиных): отце-пьянице, мелком чиновнике, нищенской обстановке многодетного дома, повседневном быте и нравах мещанской бедноты, обосновавшейся на Дятленке (остров в дельте крестецкой речки Холовы). В центре очерка — судьба Насти Ефимовой (в окончательном тексте: Вали Дылиной), получившей после смерти отца место классной наставницы в начальной школе, и рассказ о ее дружбе с женихом-семинаристом Тихоном Поликарповым (в окончательном тексте — Яковом Сеземкиным). Очерк составил первую главу одной из ранних версий романа (до нас дошли лишь немногие главы); в сокращенном и переработанном виде он вошел в окончательный текст[202].

В художественном отношении Сологуб ориентировался на Гоголя. Он пробовал имитировать композиционный ход «Мертвых душ». Предполагалось, что главный герой романа, учитель Логин, по прибытии на новое место службы посетит с визитами всех влиятельных лиц города. Впоследствии автор отказался от этого замысла, но, как мы знаем, вернулся к нему в «Мелком бесе». В ранней версии «Тяжелых снов» сохранились главки, в которых обстоятельно рассказывается о посещении Логиным отца Андрея и его знакомстве с учителем Шестовым, о визите к городскому голове Макшееву (Баглаеву), в доме которого в тот день пьянствовали фактически все действующие лица романа мужского пола (гл. 7 и гл. 8)[203].

Основной корпус событий «Тяжелых снов» имеется уже в предварительных планах и набросках к роману: коллизия в доме Кульчицких (связь Клавдии с отчимом, угрозы и преследования матери, галлюцинации, безумие и болезнь Клавдии); инцидент с учителем Молиным и конфликт Логина с крестецким обществом; «слухи о педерастии Логина»[204], возникшие среди горожан в связи с взятым им на воспитание мальчиком; история любви Логина и Анны; коллизии в мотовиловском доме (связь Мотовилова с ключницей Ульяной, роман Неты с Пожарским), убийство Мотовилова, болезнь и выздоровление Логина.

На раннем этапе работы Сологуб усиленно корректировал сюжетную канву романа: привносил в нее новые ответвления и отказывался от них, переосмыслял намеченные образы и по-новому организовывал композицию.

Первоначально экспозиция и первые главы романа строились иначе, чем в основном тексте «Тяжелых снов». Логин встречает в лесу у реки девушку, одетую à la барышня-крестьянка, — Анну Осинину, дочь богатого землевладельца[205]. Она узнает в нем учителя гимназии, недавно переведенного по службе в их город (гл. 1). Из завязавшегося между ними разговора выясняется, что он поселился у родственницы Осининых — Ирины, собиравшейся постричься в монахини (намечается тема отношения современного интеллектуала к вопросам веры).

В преддверии грозы Анна предлагает Логину укрыться от дождя в усадьбе, провожает его в дом, знакомит с отцом (гл. 2). Между гостем и хозяином обнаруживается близость во взглядах, возникает взаимная симпатия. Осинин просит Логина заняться с дочерью изучением истории и географии; он скептически отнесся к предложению, так как она произвела на него впечатление «кисейной барышни в вульгаризованном издании»[206]. На полях автографа второй главы авторская помета: «Совсем переделать. Слишком холодно и безжизненно»[207].

Прощаясь с Осининым, Логин видит приехавшую к Анне Клавдию. Ее необычная, почти инфернальная красота с первого взгляда захватила его: «К крыльцу приближалась стройная амазонка в сопровождении мальчика-грума. Какое-то странное чувство, темное и загадочное, как неясное воспоминание или туманное предчувствие, возникло в душе Логина, когда он увидел эту наездницу. Это была девушка лет 20. Красивая какою-то слишком нерусскою, резкою красотою, в то же время холодною. От строгих очертаний ее лица веяло холодом, а склад губ был как-то беспомощно горестен, в глазах было то странное выражение, которое бывает у людей, недавно перенесших внезапное горе, или которым грозит безумие. Эти глаза слишком часто были неподвижны. Казалось, что они видят что-то недоступное другим. Впрочем, эти глаза совсем не были красивы: зеленоватые, они имели свою особую окраску. Все ее лицо дышало энергией и смелостью. Таково показалось оно Логину, и такою беспокойною, сильною часто вставала она впоследствии в его воображении»[208].

Первоначально Анна и Клавдия мыслились автором близкими подругами. Клавдия остается обедать у Осининых, намекает на перемены, произошедшие с ней за время их разлуки, но о причинах своего несчастья не говорит. «Слезы хлынули из ее глаз. Анна ласкала и утешала ее, как ребенка, а Клавдия беспощадно рыдала в ее объятьях. Со слезами Клавдия скоро справилась. Из ее отрывистого и короткого рассказа Анна узнала, в каких местах за границей она побывала с матерью и вотчимом, что мать по-прежнему к ней холодна, а об вотчиме Клавдия несколько раз так странно отозвалась, что Анна не знала, что и подумать. Вообще, в рассказе Клавдии было что-то недоговорено, самое главное, и этого-то главного Анна начинала даже бояться. <…> Вечером, перед своим сном, Анна усердно молилась за свою подругу. „Она так несчастна, что даже в тебя не верит, — шептала она, — Господи, прости, прости и спаси ее“»[209].

В тот же день, по дороге из усадьбы Осининых, Логин встречает Анатолия Петровича Андозерского (гл. 3), с которым был знаком в молодости и не виделся со времени окончания университета (Андозерский служит в окружном суде). Он рассказывает Логину о городских нравах, передает последние сплетни, называет выгодных невест, перечисляя при этом всех основных персонажей романа: Мотовиловых, Ермолиных, Кульчицких.

От Андозерского Логин узнает историю заинтересовавшей его наездницы — Ксении Александровны Брунс (первоначальное имя героини): «У нее от отца осталось громадное наследство, выходец из Англии, нажился в России (отец умер, когда ей было лет 5). Мать в качестве опекунши порастрясла дочкины денежки: вышла замуж за кого-то, очень красивого отставного офицера, — и очень умного, надо отдать ему справедливость, только из социал<истов>, кажется, — и пожили они широконько. Свое-то собственное именье маменька сохранила, а дочкино позапутала, хотя все еще представляет лакомый кусок. Дочку ненавидит страшно. Говорят, что секла ее, когда ей было уже лет 17–18, пока, наконец, дочка не отбилась от рук. Зато вотчим питает к ней излишнюю нежность. Так что дочке-то даже жутко становится, и она рада хоть в воду, только бы выйти из дому. А маменька будет рада, если согласятся посмотреть сквозь пальцы на ее грешки по управлению имением»[210]. Многие детали этой характеристики в окончательный текст не вошли.

В ранних набросках к роману имеется глава, в которой рассказывается о том, как Ксения после объяснения с Палтусовым и затем с матерью (гл. 4 и гл. 5) по своей инициативе едет к Андозерскому, рассчитывая заключить с ним сделку, но не застает его дома (гл. 6). Она надеется, что он согласится жениться на ней фиктивно, компенсируя этот брак материальной выгодой, она же формально получит свободу.

«Она давно решила, что оставаться в родительском доме долго не может. Страстные чувства к матери и отчиму, неопределенные и горячие, делали ее жизнь удушливой. План — ехать с отчимом — далеко, далеко — она наконец отвергла. Она не могла представить себе жизни с ним, и эта жизнь казалась ей пустою, когда она начала сомневаться в своей любви к нему. Уйти надо! Но она знала, что жить одной, без мужа, неудобно. Уйти одна она не решалась еще: она знала, что эти чувства сковывали ее и не дадут и в будущем ни дня свободы. Она боялась преследований отчима. Ей надо было совсем порвать с прошлым, на что-нибудь опереться и решительно оттолкнуться от ненавистного и болотистого берега родной семьи. И с сегодняшнего дня она решила искать. Странно — она думала: буду искать, хотя, казалось, исход уже был — выйти замуж за Андозерского. Но она, не говоря себе об этом, не верила в него»[211].

В окончательном тексте романа описание душевных сомнений Клавдии и глава о поездке к предполагаемому жениху были отвергнуты, сцена объяснения героев эпизодична (Клавдия осмеивает предложение Андозерского).

В следующих двух главах появляются новые персонажи: возвращаясь от Андозерского, Логин становится свидетелем ночного свидания Ксении и Палтусова; вслед за тем происходит сцена объяснения девушки с матерью, которая также наблюдала за ночной прогулкой влюбленной пары.

Таким образом, в самых ранних набросках «Тяжелых снов» завязка была почти стремительной. В короткое время — фактически в первые два дня после приезда в город — Логин знакомится со всеми основными участниками событий, о которых повествуется в романе: с Ермолиными (Осиниными), Клавдией Кульчицкой (Ксенией Брунс), Андозерским, Зинаидой Романовной Кульчицкой и Палтусовым. В эпизодах появляются и другие персонажи, которые в поздних вариантах текста и в окончательной версии не упоминаются: уездная кумушка Анна Тимофеевна и ее племянница, собравшаяся идти в монастырь, старушка-экономка Андозерского[212].

Не исключено, что в центре «Тяжелых снов» Сологуб предполагал поместить любовный треугольник: Логин — Клавдия — Палтусов. Авторские симпатии в большей степени сосредоточивались на стороне вызывавшей сочувствие, испытавшей душевные потрясения и страдавшей Клавдии, а не внешне благополучной, наивной уездной барышни Нюте Ермолиной, привыкшей к «довольной и сытой жизни»[213]. Клавдия судит об Осининых с заметным превосходством: «Они никогда не выйдут из своей колеи, раз навсегда проведенной. Здесь много пассивной честности и твердости, но совершенно нет умственной смелости. Все, кажется, у них разграничено на запрещенное и дозволенное их нравственным кодексом»[214].

Первоначально событийное пространство романа в значительно большей степени, чем в поздней версии текста, концентрировалось вокруг дома Кульчицких. Глава, в которой повествуется о том, как Валя Дылина навещает Анну Ермолину и передает ей городские новости, относилась к рассказу о доме Кульчицких: Валя «прислуживает» Клавдии, она сообщает ей обстоятельства заключения Молина под арест[215].

Центральные женские персонажи «Тяжелых снов» были изначально противопоставлены друг другу. Эта оппозиция подчеркнута ономастикой имен: Анна (евр.) — благодатная, Ксения (греч.) — чужестранка, гостья, Клавдия (от лат. claudus) — хромая; фамилия Кульчицкая буквально означает: колченогая, в демонологической традиции хромота неизменно связывалась с нечистой силой («хромой бес»; Лесаж употребил выражение в качестве названия романа).

В процессе работы Сологуб переосмыслил образ главной героини и выдвинул на первый план женский тип, который в конечном результате показался ему одновременно идеальным и жизнеспособным. В образе Анны он манифестировал античный идеал естественной красоты и здоровья (следствие правильного — спартанского — воспитания), в образе Клавдии — современный развинченный тип fin de siècie[216].

В окончательной версии «Тяжелых снов» ведущее место в иерархии марьяжных сюжетов занимает история любви Логина и Нюты Ермолиной. Образ Клавдии осложнен мощным «декадентским» подтекстом: она порочна и зла, ее демоническая красота влечет и отвращает; она легко отбросила «приторную мораль», преступила нравственный кодекс (alter ego Логина).

К самым ранним сохранившимся наброскам и главам романа примыкают черновые фрагменты, повествующие об истории дочерей Мотовилова — Анны (Неты) и Нади. В первоначальном авторском замысле этот сюжет имел самостоятельное значение. «Отцу, видишь ли, нужны мои связи для новых афер, потому ему очень хочется спроворить этот брак, да дочка не туда глядит. Ну, да отец уломает, коли захочет», — сообщает Андозерский Логину обстоятельства возможной женитьбы на Нете, попутно он рассказывает историю Нади, покончившей с собой: «Говорят, что старшую дочь от 1-го брака продал кому-то из столичных тузов за пособничество в каком-то грязном деле, где ему грозила опасность»[217].

Нета бежит из дома, спасаясь от отцовского гнева и побоев, не желая насильно выходить замуж за Андозерского. Она инсценирует самоубийство и затем находит приют в колонии интеллигентов-опрощенцев (ходит босоногой, носит крестьянскую одежду, занимается простым трудом). Мотовилов находит дочь по доносу священника.

Сохранилось несколько набросков встречи отца со сбежавшей дочерью (в стилистике брутальных сцен «Ночных рос»), В одном варианте текста он силой принуждает Нету вернуться (в припадке бешенства бьет ее хлыстом по лицу, оскорбляет); в другом — пытается фальшивой лаской увлечь домой, а там наказать и насильно выдать замуж. Она соглашается ехать с отцом в том случае, если он не станет ее сечь и отпустит учиться в Петербург (где живет ее друг — студент Рогов). Мотовилов угрожает, что ее приведут к нему по этапу. Девушка бежит, отец пускается в погоню, но напрасно. Он проклинает ее[218].

Внутри этой сюжетной линии предполагался рассказ о том, как Нета узнает, что студент Рогов был возлюбленным ее сестры Нади, проданной отцом и погибшей. «Анна часто вспоминала сестру свою Надю и не раз в разговоре с Роговым говорила о ней. Перед Роговым всплывает дорогой образ любимой и погубленной женщины, тоже Нади, — и она очень похожа на сестру Анны. Он ничего не догадывается, но слова Анны разбередили его сердечную рану. Ему вспомнились все подробности знакомства с Надей. Она училась в Петербурге. Случайная встреча; знакомство. Любовь. Он ее посещает. Прячет его от отца. Он его не видел, но слышал его голос и теперь находит, что он похож на Мотовилова. Печаль Нади, она ничего не отвечает Рогову, бедному студенту. Наконец она исчезает. И вдруг он получает ее письмо, где она все объясняет, — и бросается в реку. Попытки спасти не удаются: вытащена мертвая и не очнулась. Однажды, когда зашла речь о Наде, Мотовилов спросил: давно ли она умерла. Она умерла лет 5 тому назад, в Петербурге. — В тот же год и так же, как и моя Надя»[219]. В заключение Нета узнает, что речь идет о ее погибшей сестре.

В окончательном тексте история Неты Мотовиловой сильно трансформирована и в иерархии марьяжных сюжетов «Тяжелых снов» отодвинута на задний план. Тип барышни, увлеченной толстовскими идеями и ушедшей (или сбежавшей) от «сытой жизни» к простому труду и жизни среди народа, в 1880-е годы был популярен в русской прозе народнической ориентации. Возможно, по этой причине Сологуб пересмотрел намеченную сюжетную линию и «облегчил» характер Неты (она увлечена провинциальным актером Пожарским и мечтает выйти за него замуж, а не учиться на женских курсах).

Эта повествовательная линия имела художественную параллель в малой прозе Сологуба. В его первом опубликованном рассказе «Ниночкина ошибка» (1894)[220] речь идет о романе дочери городского головы Ниночки Животовой с провинциальным актером Фунтиковым, выступавшим на сцене под псевдонимом Полтавский. Отец против желания дочери выйти замуж за актера («Он тебе не пара, малообразованный, постоянно ломается, пьяница, мот, картежник, и еще есть за ним художества, о которых я тебе говорить не стану»)[221]. Чтобы получить «лакомый кусочек», Полтавский сообщает отцу, что отношения его с Ниночкой зашли слишком далеко. После открытия корыстной клеветы актера девушка благополучно выходит замуж за «плечистого и полного брюнета с яркими губами и самоуверенными движениями», городского судью Балагурова (параллель Андозерскому в «Тяжелых снах»). В рассказе упоминается также его приятель — учитель Иглин, «сухощавый блондин с близорукими серыми глазами» (возможно, прообраз Логина).

Таким образом, в рассказе «Ниночкина ошибка» Сологуб предварительно проработал одну из возможных сюжетных линий «Тяжелых снов». Этот метод впоследствии закрепился в его работе над романами.

Намеченный план содержания первых глав, по-видимому, некоторое время оставался неизменным. Рассказ о знакомстве Логина с семейством Ермолиных, открывавший повествование, сохранился не только в виде черновых набросков, но и в переработанном, отредактированном и дополненном виде в составе одной из ранних черновых рукописей[222]. Однако такой быстрый ход событий явно не удовлетворил автора.

На следующем этапе работы Сологуб попытался устранить недостатки композиции, он пересмотрел завязку сюжета, согласовав ее со своими теоретическими воззрениями:

Начинать роман (завязку) надо по возможности просто, с какого-нибудь нехитрого, но интересного положения, с немногого числа лиц. Интрига должна запутываться строго постепенно, понемногу; лица не должны вводиться во множестве, и не следует читателя сряду ставить в сеть интриг, в которых ему трудно разобраться.

Каждый шаг вперед должен увлекать читателя и интересом живых сцен, и живыми лицами, и сочувствием к их судьбе, и честною тенденциею, и лиризмом, и идеею целого, и отчетливостью частей и их гармониею, и интригою. С каждым шагом интерес должен все усиливаться, любопытство отчасти удовлетворяться, — и на каждом шагу должно показывать новые положения, из прежних развившиеся. Одним словом — ход романа похож на ход корабля мимо берега: на каждом шагу новые виды одного и того же острова[223].

В поздней черновой рукописи (и в основном тексте) действие начинается в доме Кульчицких, затем продолжается на квартире Логина (с описанием реальной или воображаемой героем эротической сцены — свидания с Ульяной). Встреча Логина с Анной Ермолиной и ее братом Анатолием и обсуждение совместных планов создания общества взаимопомощи отнесены во вторую и в третью главы (действие разворачивается в лесу и затем в усадьбе Ермолиных) и т. д.

Эпилог романа также имел варианты. Сначала Сологуб предполагал завершить «Тяжелые сны» сообщением о смерти Клавдии от скоротечной чахотки и опрощении Логина и Анны (в духе последователей Толстого) — после убийства Мотовилова, тяжелой болезни и выздоровления Логина[224].

Другой вариант эпилога (сохранился без начала) немногим ближе к окончательной версии: «<Палтусов жи>вет где-то за границей под чужим именем, и с ним Клавдия, которую он выдает за жену. Вскоре после смерти Мотовилова в городе вспыхнул-таки, как следовало ожидать, холерный бунт. К счастью, Логина не было в городе. Говорят, будто бы он потому и уехал, что Стройков <в окончательном тексте — Серпеницын. — М.П.>, обласканный им певец-золоторотец, предупредил его о грозящей ему опасности. Как водится, бунт встречен был всеобщею растерянностью. Толпа беспрепятственно бушевала весь день. Холерный барак был разнесен, — больных развели по домам. От этого холера потом усилилась, и город избавился от нее только осенью. Как водится, впереди бушующей толпы были мальчишки и бабы: „бабам ничего не будет“. Как водится, воинская сила была призвана поздно и потому явилась, когда в ней миновала надобность: проливной дождь к ночи разогнал толпу. Врачей и фельдшеров хотели убить, но те сумели спрятаться: один высидел в леднике, другой спасался в какой-то грязной канавке, по пояс в тине. Кой-кого из полицейских да из господ, в которых подозревали санитаров, поколотили. Словом, все прошло прилично, как и в других городах. Прибавлены были два чисто местные буйства: сломали новый городской мост и убили Молина»[225].

В окончательном варианте Сологуб все же избрал финал, который корреспондировал с его воспоминаниями о последней встрече с Григорьевым в Петербурге: «Город, куда его <Молина. — М.П.> назначили, лежит далеко от нашего, и по дороге останавливался Молин в больших и малых городах, где товарищи по учебному заведению встречали его как невинно пострадавшего. Он плакал спьяна и везде повторял грязные клеветы про Шестова. В одном городе, ощутив нужду в деньгах, он украл часы у товарища, но попался. Однако его отпустили с миром, решив, что это с горя и что виноват в этом Шестов»[226].

Рукописная версия «Тяжелых снов» по объему значительно превышала печатные редакции. В ней содержалось большое число эпизодов и фрагментов сатирического или разоблачительного пафоса, которые впоследствии были упразднены или подверглись авторскому сокращению, среди таковых: гротескная сцена знакомства Логина с крестецким обществом у Баглаева; главы, повествующие об отце Андрее и пребывании в его доме освобожденного из заключения Молина (его пьянстве и карточной игре); рассказ о свидании Молина с Ульяной, посланной к нему Мотовиловым скрасить его холостяцкую жизнь; о Якове Сеземкине, пустившемся в запой после разрыва с Валей; подробный рассказ о детстве Клавдии и ее отношениях с матерью; описание эротических галлюцинаций Логина, сцена травли Логина учителями гимназии и т. д. и т. п.[227].

Ранняя рукописная редакция «Тяжелых снов» в общих чертах сформировалась в вытегорский период, поздняя, по-видимому, не ранее 1893 года. Эту дату подтверждает финал романа, в котором описан холерный бунт: «А в городе было дико и шумно. Толпы пьяных и мрачных оборванцев шатались по улицам. В одном месте, против дверей трактира, куча мещан окружила полицейского надзирателя, приставая к нему с вопросами, отчего только бедные умирают, да зачем барак холерный поставили. Надзиратель, бледный с перепугу, старался выбраться из толпы, лепетал несбыточные обещания и уговаривал мещан успокоиться и разойтись…»[228]

Эпидемия холеры была зарегистрирована на Волге в 1893 году[229]. В набросках к «Тяжелым снам» (в картотеке пратекста) сохранилась газетная вырезка (предположительно из «Биржевых ведомостей») с детальным описанием холерного бунта.

Очевидно, Сологуб позаимствовал материал для сюжета (главы 24, 36 и 37 и др.) из газеты: мотив мора, который сыплют доктора и враги в колодцы («Логин услышал за собою нахальный голос: — А вот это и есть самый лютый лютич! <…> Антихристову печать кладет на людей, кого, значит, в свое согласие повернет. Что ни ночь, на шарах летает, немит травой сыплет, оттого и холера»); мотив «багров и гробов», приготовленных, чтобы таскать больных («Барак построили, чтобы людей морить, будут здоровых таскать баграми, живых в гроб класть да известкой засыпать»); мотив бесчинствующей толпы, возглавляемой бабой («подняли восстание против холерных властей и собрались теперь под предводительством бабы Василисы Горластой»); описание попытки убийства Логина («успел увидеть, как тяжелый камень ударил его в плечо и вдоль тела упал вниз… и после короткого тягостного ощущения тупой боли в голове упал, обливаясь кровью, на ступени») и др.

Газетная хроника сообщала:

В это время к толпе подъехал полицейский урядник Дубровский. Ему крестьяне стали объяснять, что врач Цветков, возвращаясь из Токаревки, всыпал мору в р<еку> Битюг и что абакумовцы хотят за это убить его, а он от них убежал и спрятался в саду Гололобова; семья же его, укрывшись в д<еревне> Михайловке, у крестьянина Федора Мещерякова, ушла потом куда-то. Между тем, воспользовавшись, что толпа, освободив переулок, собралась с противоположной стороны около урядника, ст<ановой> Гололобов вывел врача Цветаева из сада на проулок и посадил его в тележку урядника, и Цветаев с сотским Мих. Ивановым поскакал по направлению к р. Битюгу и благополучно доехал до имения барона Штакельберга.

Заметив уезжавшего доктора и убедившись уговорами ст<анового> Гололобова и урядника, крестьяне стали расходиться, а урядник вместе с Гололобовыми поехал в д<еревню> Абакумовка. Но в это время, когда они проезжали по проулку д. Михайловки, неожиданно выскочила вооруженная палками и дубинками толпа баб и мужиков, из д. Михайловки и соседних селений, окружив телегу, остановила лошадь и напала на урядника и ст<анового> Гололобова.

Крест<ьянин> Петр Сапожников ударил Гололобова дубиной по плечу, а когда Гололобов бросился бежать к своему дому, то его догнал крест<ьянин> Ив. Кочергин, ухватил за шиворот и, ударив кулаком по шее, повел к телеге, после чего ему стали наносить удары дубинками и палками, и когда он, вырвавшись, опять побежал, то человек 15 с дубинами бросились за ним, крича: «Бей его на смерть», — догнали и начали бить. Напоследок Мих. Попов ударил его дубиной по виску, и так сильно, что он уже окончательно упал. После этого бросились бить урядника Дубровского, который, защищаясь, вбежал в мастерскую Ив. Гололобова, но оттуда толпа вытащила его на улицу, и Ив. Сапожников два раза ударил его железным ломом, а другие стали бить его палками и дубинами. Избив Дубровского, толпа принялась бить Федора Гололобова.

Когда толпа оставила их, урядник Дубровский добрался до Абакумовки и, придя в больничный двор, видел, как толпа била волостного старшину Кулина. Его самого на больничном дворе никто не трогал, но лишь только он вышел на улицу, как около докторского цветника на него напала кучка крестьян и стала наносить ему удары куда попало. Затем, когда Дубровский пошел по улице, ему встретился крестьянин Алексей Чурбаков, мокрый, как видно, только что вышедший из воды (Чурбаков волок урядника Лаврова с того берега р. Битюга).

Чурбаков стал говорить Дубровскому, что его мало били, и спрашивал, где хранятся приготовленные для крестьян багры и гробы, а затем вместе с кучкой крестьян заставил Дубровского кланяться в ноги крестьянке Марине Беляевой; насильно заставили его стать на колени и нагибали его голову перед Мариной, которая при этом несколько раз ударила его хворостиной.

В это время у Дубровского были сорваны часы, но тут кто-то из толпы их ему возвратил. Часам к 2-м или 3-м дня толпа крестьян, собравшаяся около здания больницы и волостного правления, по отсутствию новых лиц, против которых могла бы обратиться их ярость, и по совершенному отсутствию каких-либо поводов для дальнейших беспорядков, понемногу стала расходиться, и беспорядки прекратились сами собой[230].

В течение почти десяти лет Сологуб собирал материал и корректировал художественный замысел романа и в то же время в своей работе как будто бы буксовал на месте: нагромождение новых реалистических деталей, натуралистических сцен и проработка отдельных, почти документальных эпизодов не отражали его подлинных авторских устремлений и превращали творческий труд в сизифов.

В процессе многократного редактирования и переосмысления повествовательных линий, реформирования композиции Сологуб осознал, что в его романе центральное место принадлежит отнюдь не событиям и характерам, разоблачению среды или обличению зла («срыванию масок»), а внутреннему миру героя — человека fin de siécle, для изображения которого, собственно, и были задуманы «Тяжелые сны». Обновлению художественного замысла романа способствовали переезд писателя в Петербург и вхождение в культурную среду, которой он был лишен в предыдущее десятилетие.

В следующие три года, уже в Петербурге, Сологуб переработал роман, дополнил его новым содержанием — фактически переписал заново.

6

Обозревая художественные замыслы писателя 1880-х — начала 1890-х годов, нельзя не упомянуть о сохранившихся главах незавершенного рассказа (или повести) «Барышня и босой», над которым Сологуб работал летом 1892 года, непосредственно перед переездом в Петербург. По своей поэтике это сочинение уже чрезвычайно близко к ранним реалистическим рассказам — «Лёлька», «Улыбка» и др., а по своему эмоциональному заряду образует самостоятельное «течение» в его прозе 1880-х — начала 1890-х годов, не совпадающее с основным потоком.

В названии рассказа эмблематично обозначен мотив «босых ног», один из центральных в творчестве Сологуба. Главный герой — пятнадцатилетний подросток, сын садовника, книголюб и мечтатель — знакомится с тринадцатилетней барышней, приехавшей летом в усадьбу. Санька покоряет Лёлю знаниями, начитанностью, естественной простотой поведения (подражая приятелю, девочка начинает ходить босиком). Дети быстро сближаются. Старшие относятся к этой романтической дружбе снисходительно, но в душе не одобряют ее. В конце лета перед началом занятий родители увозят «барышню» в город. «Босой» переживает первую в своей жизни влюбленность и первую разлуку.

Образ Саньки предвосхищает многочисленные детские образы сологубовской малой прозы. В нем сконцентрированы отличительные черты героя его рассказов 1890–1910-х годов — подростка (нередко простого происхождения), наделенного чистым сердцем и богатым воображением, любовью к знаниям, склонностью к творческому самовыражению, которому предстоит трудом, терпением и знаниями завоевывать свое место в жизни.

Автобиографическая подоплека образа «босого» не вызывает сомнений. Ср. в рассказе:

Он учился в городском училище, был прилежен, считался хорошим учеником и любил читать книжки, в которых рассказывались трогательные истории. Он читал их, забившись в дальний угол, и втихомолку плакал над ними. Так перечитал он много книг, случайно попавшихся ему в руки: Некрасова и Льва Толстого — и Ауэрбаховский роман «На высоте», и Шпильгагена «Один в поле не воин». Иногда попадались ему лубочные книжки, «Битва русских с кабардинцами» или что-нибудь вроде. Если не было лучшего, он читал и это, но стыдился такого чтения. Зато сказок он не стыдился, и Андерсена брал из школьной библиотеки несколько раз. Если книга ему очень нравилась, он не мог читать ее быстро, запоем: прочтет несколько страниц, раскраснеется, глаза увлажнятся, — он отложит книжку и принимается мечтать. Помечтает, и опять за книжку.

Мечтать он очень любил, и в мечтах складывал целые сказки и эпопеи. Увы! в этих мечтах, случалось, война и деньги играли значительную роль, но чаще это были мечты о прелестных королевах, о робких пажах, о майской неге, о материнской ласке. Он не мог мечтать, когда был очень огорчен или рассержен; но чтобы помечтать, он переставал сердиться, освобождал свое маленькое сердечко от недобрых чувств и начинал сочинять сказку. Но он не любил быстрого полета мечты: он удерживал мысль на одном красивом образе, пока не истощится все его обаяние, тогда только рисовал другой образ, и обаяние снова возвращалось.

Когда он был поменьше, его мечты были воинственные. Он воображал войну, себя героем, полководцем, быстро прошедшим все ступени почестей рядом необыкновенных подвигов. Потом он оставляет отечество, плывет в Юж<ную> Америку, становится во главе одной из армий, совершает ряд блестящих побед, объединяет все государства Ю<жной> Ам<ерики> в одну империю. К этой империи присоединяется Испания, Португалия. Он становится одним из могущественных государей на земле. И в то же время он — поэт. Слава его превосходит славу Шекспира. Его творения — выше всего, что раньше было создано. Он — [1 нрзб.] гений. И он обаятельный человек.

Его отвага, великодушие, милосердие и гений привлекают к нему сердца всех, кого он встречает. Имя его популярно, влияние его на дела правления безгранично, — и гений его доставляет его народу много мирных благодеяний. Под его скипетром расцветают искусства и науки и изобретательность человеческая делает чудеса, которые поражают современников. В начале его царствования в Бразилии составляется тайный заговор на его жизнь. Он садится на коня, скачет к главе заговорщиков, застает там их собрание, вручает ему обличительные документы и объявляет, что не верит этим документам. Враги становятся преданнейшими друзьями.

И вот полная славы жизнь приходит к концу. Он мирно умирает. Народ опечален. Емувоздвигают памятники, — но не статуи, а школы, музеи, академии в прославление его имени[231]. Его царствование еще не разрешило всех вопросов, но народ уже на верном пути к собственному счастью. И он мечтает о том счастье, которое люди создадут себе впоследствии. Вооруженные знанием, трудолюбием и любовью друг к другу, они не ведут войн, не судятся, не думают о деньгах: взаимная помощь обеспечивает каждому довольство. У них нет тщеславия, ни ложного стыда. В теплые дни они ходят обнаженные, и красота их тел превосходит красоту классических статуй: их члены развиты, равномерны, они не нуждаются в безобразной толще мускулов, но на лице их и на возвышенном черепе лежит печать изощренной мысли[232].

Образ подростка из незавершенного рассказа «Барышня и босой» можно рассматривать как художественную матрицу, из которой впоследствии развился основной тип главного героя сологубовской прозы. И учитель-мечтатель Василий Логин («Тяжелые сны»), строивший утопические проекты всеобщего процветания, и ученый-поэт Георгий Триродов («Творимая легенда»), избранный королем Соединенных Островов, несомненно, ведут свое происхождение от Саньки из рассказа «Барышня и босой», прототипом которого был Федор Тетерников, до конца жизни сохранивший детскую привычку ходить босиком.


В 1880-е — начале 1890-х годов Сологуб не написал ни одного сколько-нибудь значительного художественного произведения в прозе. Эта работа имела для него главным образом значение творческой лаборатории, в которой выкристаллизовалось основное тематическое и мотивное ядро будущих романов и рассказов, определились литературные ориентиры (Гоголь, Золя).

Рассматривая цепочку основных сочинений Сологуба «долитературного» периода, нельзя не заметить, что уже в конце 1880-х годов в них сложился «бродячий» автобиографический сюжет — отчасти апокрифический, отчасти правдивый, который затем, претерпевая несущественные изменения, продолжал «пульсировать» в его художественных замыслах. Непременные атрибуты этого автобиографического субстрата: сиротство героя — ранняя смерть или отсутствие одного из родителей (чаще всего отца); суровое воспитание, жестокий деспотизм матери (тетки / бабушки / помещицы) или учителей; чувство несоответствия данного — несвободного и несправедливого — мира долженствующему быть, который обретает бытие в воображении героя.

В целом, несмотря на достаточно пеструю картину и общую «растрепанность» художественных замыслов и экспериментов молодого Сологуба, его творчество первого десятилетия выглядит весьма монолитно. Эту монолитность ему придает единый эмоциональный «код» и сосредоточенность писателя на аномальных или патологических явлениях жизни и человеческой психики, о которых по негласной «этической конвенции» было не принято писать в русской литературе, а по причине цензурных запретов и невозможно. Едва ли Сологуб не догадывался о таком положении вещей, плодя в своем воображении и перенося на бумагу образы героев с садомазохистскими, гомоэротическими, инцестуальными и тому подобными склонностями. Несомненно, он имел предрасположенность к осмыслению подобных явлений, составлявших один из главных предметов рефлексии декадентской культуры, сосредоточенной на познании Эроса невозможного.

В свете специфической душевной жизни писателя, повлиявшей на все его творчество, почти неоспоримыми выглядят утверждения критиков о «прирожденности» у него декадентского миросозерцания: «Декадентство Сологуба с ранних его веских шагов по литературному пути было <…> живым внутренним процессом»[233]; «Декадентом он упал с неба, и кажется иногда, что он был бы декадентом, если бы не было не только декадентства, но и литературы, если бы мир не знал ни Эдгара По, ни Рихарда Вагнера, ни Верлэна, ни Маллармэ, если бы не было на свете никого, кроме Федора Сологуба»[234]; «Непритворен был он в своем декадентстве, не надевал маски, был он подлинный, с действительно больными увлечениями и извращениями, певец не жизни, а смерти, ее платонический любовник, богомолец Зла, поклонник небожьего мира…»[235] и т. п.

Между тем такой слишком «эстетический» подход к личности художника представляется несколько антиисторичным. Становление Сологуба пришлось на 1880-е годы — время расцвета декадентских настроений в европейской культуре, которые еще только предчувствовались в русской жизни, охваченной общественной абулией вследствие наступившей политической реакции (в середине 1880-х годов возник киевский кружок «Новые романтики»[236]).

Европейская литература переживала период осмысления эпохи декаданса. В 1888 году в русском переводе появились «Очерки современной психологии» известного романиста Поля Бурже, находившегося в то время в зените популярности (в книгу вошли очерки о Шарле Бодлере, Эрнесте Ренане, Гюставе Флобере, Ипполите Тэне, Стендале, Александре Дюма-сыне, Леконте де Лиле, Эдмоне и Жюле Гонкурах, И. С. Тургеневе).

Характеризуя эпоху, П. Бурже констатировал:

Какое-то всеобщее недовольство несостоятельностью нашего века замечается и у славян, и у германцев, и у народов латинской расы, выражаясь у первых в нигилизме, у вторых в пессимизме, а у третьих — в единичных, но странных неврозах.

Гнусные петербургские убийства и покушения, книги Шопенгауэра, безобразные пожары, коммуны и упорная мизантропия романистов-натуралистов, — я нарочно подбираю самые противоположные примеры, — обнаруживают все тот же дух отрицания жизни, который с каждым днем все больше и больше омрачает западную цивилизацию.

Мы, конечно, еще очень далеки от самоубийства нашей планеты — от этого венца желаний теоретиков несчастья. <…> Можно было бы написать очень новую и очень интересную главу по сравнительной психологии, если бы взяться обозначить постепенное движение европейских народов к этому трагическому отрицанию всех усилий всех веков[237].

В 1894 году в русском переводе увидел свет труд Макса Нордау «Вырождение», в котором автор фактически признал полную победу декаданса в сознании и психологии современного человека.

Переживаемая Европой и наступавшая на Россию эпоха fin de siècle не могла не влиять на формирование личности писателя, натура которого была как будто бы специально создана для восприятия и отображения этой эпохи. Живо интересовавшийся литературой и чувствовавший в себе призвание к писательскому труду, молодой Сологуб, несомненно, впитывал в себя многочисленные импульсы общественной и культурной жизни.

Его непосредственное знакомство с европейским искусством последней трети XIX века, за которым закрепилось понятие «декадентство», состоялось в начале 1890-х годов и имело в его писательской судьбе провиденциальное значение: под влиянием «новой» литературы он превратился в одного из видных полноправных рафинированных декадентов эпохи. Русский декаданс нашел в нем своего подлинного жреца и адепта.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ «Архи-декадентский» роман

1

Ф. Сологуб — живой человек, петербуржец.

Л. Гуревич
В сентябре 1892 года Сологуб перебрался из Вытегры в Петербург, где поселился на Серпуховской улице (отходит от Загородного проспекта в сторону Обводного канала). Он был оставлен за штатом (с содержанием), а через год получил назначение в 3-е Рождественское городское мужское начальное училище и переехал на другую квартиру, ближе к месту службы (по адресу: Пески, 4-я Рождественская улица, д. 24, кв. 6). Впрочем, на петербургских квартирах, вероятно мало отличавшихся одна от другой, в эти годы брат и сестра Тетерниковы не задерживались; через некоторое время они переехали в Щербаков переулок у Владимирской площади. 11 января 1897 года В. Брюсов записал в дневнике:

Я был у Сологуба. Щербаков пер. оказался трущобой Петербурга, расположенной близ центра. Дом № 7 оказался грязным домишкой с вонючим двором. Взбираться в кв. № 18 пришлось мне по узкой, залитой лестнице, наконец, на самом верху прочел я на двери: Акушерка Тетерникова. Я уже колебался, звонить ли. Наконец решился. Квартира из трех комнат; кухарка, отворившая мне дверь; неопределенных лет девица, — «моя сестра», по рекомендации Ф. С., и сам он, еще более полысевший, постаревший. Мы поговорили с полчаса, впрочем, достаточно официально[238].

Привычный жизненный уклад Сологуба в годы учительства почти не менялся. Повседневные ритмы звучат в иронической зарисовке: «Ты желаешь иметь сознание моего дневного поведения. Мои дни бегают <так!> все одинаково. Вот программа одного дня, также и остальных: Вставка с постели, натяжка штанов, помолка Богу, проглотка чаю, промывка лица, нахлобучка шляпы, сходка с лестницы, походка до гимназии, помолвка с товарищами, попытка уроков, задавка уроков, пообедка, погулянка, прокидка в карты, опрокидка рюмки и усыпкадо завтра. Сдвиг с постели. Надвиг платья, проглот чаю, поход в департамент. 7 июля <18>93».[239]

Ежедневно он вел записи о своих визитах и встречах (их регистрацию он начал в 1889 году в Вытегре). Тонкие ученические тетради, разделенные на два столбца и озаглавленные «Я был» и «У меня были», заполнялись педантично, как школьные журналы; две из них — за 1889–1900 годы — сохранились в полном объеме.

Первое время его посещали исключительно давние петербургские знакомые: В. А. Латышев, М. М. Агапов, К. К. Сент-Илер, П. И. Попов, а также коллеги-преподаватели. Какие-либо упоминания о встречах с литераторами в его записях за 1892–1893 годы отсутствуют, за исключением одного: 21 сентября 1892 года, то есть в первые дни vita nova, Сологуб сделал отметку о своем визите к Н. М. Минскому[240].

Лишь с 1894 года в «тетрадях посещений» регулярно начинают появляться и другие имена, причастные к петербургскому литературному миру: Флексер (А. Л. Волынский; впервые 27 мая), Д. С. Мережковский (впервые 29 ноября), З. Н. Гиппиус, Л. Я. Гуревич (1 января 1895), Л. Н. Вилькина. В январе 1895 года Сологуб познакомился с Ал. Добролюбовым (в реестре знакомых он определил его: «гимназист-декадент»[241]) и Вл. Гиппиусом, несколько позднее с Федором Шперком и Ореусом (И. Коневским).

Писатель быстро сблизился с авторами и редакцией «Северного вестника». В 1893 году он поместил в журнале шесть стихотворений[242], а с 1894 года стал его постоянным сотрудником. Н. Минскому и А. Волынскому он обязан появлением псевдонима — Федор Сологуб, так как фамилия Тетерников показалась им непоэтичной. Впервые он воспользовался этим псевдонимом в марте 1893 года при публикации стихотворения «Творчество» (3 февраля 1893).

Следует признать, что псевдоним был выбран необдуманно, поскольку в русской словесности уже было два Сологуба, и оба графы, — автор «Тарантаса», граф Владимир Александрович Соллогуб (1812–1882), и граф Федор Львович Соллогуб (1848–1890) — автор немногочисленных поэтических и драматических произведений, художник-иллюстратор и декоратор, более известный своей дружбой с Вл. С. Соловьевым. В связи с появлением знакомого имени на страницах «Северного вестника» В. Л. Величко писал Гуревич 18 апреля 1893 года: «Многоуважаемая Любовь Яковлевна, позволяю себя утруждать Вас этими строками, напрасно исчерпав все прочие способы для достижения своей незамысловатой цели: прочтя в „Сев<ерном> Вестн<нике>“ стихотворение Ф. Сологуба, я очень хотел бы знать, тот ли это граф Федор Львович Сологуб, который был вместе с тем художником, <…> жил в Москве, печатался иногда в „Артисте“ и умер года полтора или два назад? Не откажите сообщить мне при возможности эту небольшую библиографическую справку и не посетуйте на мою бесцеремонность». Гуревич сделала на этом письме отметку: «Напишите ему, что Ф. Сологуб — живой человек, петербуржец»[243].

«Имя Сологуба, — вспоминал А. Волынский, — сделалось постоянным ингредиентом журнальных книг „Северного вестника“, появляясь всегда рядом с именами Мережковского, Гиппиус, Минского, а впоследствии и К. Д. Бальмонта. Было ясно с самого начала, что новое крупное дарование примыкает к той группе писателей, которые носили тогда название символистов»[244].

В кругу литераторов Сологуб вел себя крайне обособленно и замкнуто, в его внешности и поведении не было ничего богемного, — провинциальный учитель. «Можно ли вообразить себе менее поэтическую внешность? Лысый, да еще и каменный…» — подсмеивался Н. Минский[245]; «светлый, бледно-рыжеватый человек. Прямая, невьющаяся борода, падающие усы, со лба лысина, pince-nez на черном шнурочке. В лице, в глазах с тяжелыми веками, во всей мешковатой фигуре — спокойствие до неподвижности», — вспоминала З. Гиппиус[246]. «Как мало заметен был тогда Сологуб в литературе, — так же, и даже еще незаметнее, был он и лично в литераторских сборищах, — писал П. Перцов. — Тихий, молчаливый, невысокого роста, с бледным худым лицом и большой лысиной, казавшийся старше своих лет, он как-то пропадал в многолюдных собраниях. Помню, как однажды рассеянный Розанов хотел было сесть на стул, уже занятый Сологубом, так как ему показалось, что стул пуст. „Вдруг, — рассказывал он потом, — возле меня точно всплеснулась большая рыба“, — это был запротестовавший Сологуб. Он был действительно похож на рыбу — как своим вечным молчанием, так и желтовато-белесой внешностью и холодно-белыми рыбьими глазами»[247].

Впечатления петербургской жизни этого времени нашли отражение в статье «Наша общественная жизнь», в которой, в частности, в главке «Нечто о петербургских собраниях и кружках» Сологуб писал:

В зимние месяцы общественная жизнь Петербурга движется ускоренным темпом. Город, заброшенный на окраину государства, окруженный широкими просторами унылых и бедных болотистых равнин с редким населением, с маленькими и скучными городишками, город, где живут чиновники и тоскуют русские литераторы, город, далекий от настоящих центров подлинной русской жизни, имеет все-таки в самой атмосфере своей что-то влекущее к нему и бодрящее; в его каменных стенах, под его млечными туманами чувствуется трепет новых мыслей, еще полувысказанных, но уже выяснившихся в напряженном сознании столичного обывателя, чувствуется жажда иных укладов жизни[248].

Свою деятельность в журнале Сологуб начал с рецензирования книг, поступавших в редакцию. За два с половиной года — с декабря 1894 по апрель 1897-го — он отрецензировал более 70 различных изданий по педагогике и народному образованию, психологии, литературе, философии, истории, общественным и естественным наукам, медицине. Рецензии печатались без подписи, но рецензирование давало небольшой дополнительный заработок, способствовало оттачиванию писательского мастерства и укреплению связей в литературной среде, а также расширяло кругозор — отвечало устремлениям последователя «экспериментального метода».

Э. Золя декларировал: «…романист должен заниматься историей, философией, наукой, обращаясь ко всем профессиям, и вникать в самые разнообразные деятельности. Я хочу этим сказать, что, согласно моей общей идее о современном романе, художник должен обладать универсальными знаниями. <…> Приступая к каждому новому роману, я окружаю себя целою библиотекою книг, относящихся к трактуемому сюжету. <…> Речь идет не о том, чтобы стать ученым, делать открытия, пользуясь уже известными истинами, а просто о том, чтобы знать ту почву, на которой возводишь новую гипотезу. Подумал ли кто-нибудь, сколько я должен был перерыть с тех пор, как написал первый эпизод из моих „Ругон-Маккаров“? И как можно желать, чтобы я жил только самим собой, чтобы я не черпал материалов для такого построения — во всем, что меня окружает?»[249].

С годами необходимость в заработке стала менее ощутимой, но Сологуб по инерции продолжал «внутреннее» рецензирование — для себя, не для печати[250].

Приведу далеко не полный перечень изданий, отрецензированных писателем в середине 1890-х годов в «Северном вестнике» (темы некоторых из них впоследствии нашли отклик на страницах его художественных произведений): Фр. Шольц. Ненормальности детских характеров (1894. № 12); Д. Корине. Гигиена целомудрия. (Гигиеническая библиотека). Одесса, 1894 (1894. № 12); С. Миропольский. Очерк истории церковно-приходских школ. Вып. 1. Приложение к журналу «Церковные Ведомости». СПб., 1894 (1895. № 1); Тверской. Очерки Северных Американских Штатов. СПб., 1895 (1895. № 2); А. Д. Колтановский. Общественное землемерие. Популярное изложение элементарных геодезических задач… 1894 (1895. № 3); Р. А. Янтарева. Детские типы в произведениях Достоевского (1895. № 4); Ежегодник. Обзор книг для народного чтения и народных картин. 1893 г. М., 1895 (1895. № 4); Вся Россия. Русская книга промышленности, торговли, сельского хозяйства и администрации. Торгово-промышленный адрес-календарь Российской империи. Изд. А. Сувориным. 1895 (1895. № 4); Т. Хиггинсон. Здравый смысл и женский вопрос. М., 1895 (1895. № 5); Ив. Щеглов. О народном театре. М., 1895 (1894. № 5); Д. И. Эварницкий. История Запорожского казачества. Т. 2. СПб., 1895 (1895. № 5); Ж. Масперо. Древняя история народов Востока. М., 1895 (1895. № 5); М. Соловьев. Элементарный учебник минералогии и основания геологии. СПб., 1895 (1895. № 7); 22. Д. Лобачевский. По поводу народных чтений в больницах для чернорабочих. 1895 (1895. № 7); И. С. Штейнгауер. Первые уроки географии. СПб., 1895 (1895. № 7); М. Нетыкса. Руководство столярного ремесла. М., 1895 (1895. № 9); П. Грот. Физическая кристаллография и введение к изучению кристаллографических свойств важнейших соединений. СПб., 1896 (1896. № 9); Н. Кричагин. Учебник ботаники для средних учебных заведений. СПб., 1896 (1896. № 9); Энрико Ферри. Преступники в искусстве. Пер. с фр. М., 1896 (1896. № 12); В. Латышев. Руководство к преподаванию арифметики. М., 1897 (1897. № 4) и многое другое.

Не все рецензии Сологуба попадали в печать. В архиве Л. Я. Гуревич, например, отложились неопубликованные, резко отрицательные отклики: на книгу Ивана Гвоздева «О врожденных и приобретенных свойствах детей как зачатков преступности взрослых» (СПб., 1896) и брошюру директора народных училищ Олонецкой губернии Д. П. Мартынова «Как в народных училищах Олонецкой губернии дети учатся Богу молиться, читать, писать и считать» (Б.г., б. м.)[251]. Книги по педагогике и народному образованию представляли для Сологуба специальный интерес; отрецензированные им издания в своем большинстве посвящены школьной проблематике. Герои его романов принадлежат педагогическому миру — учитель Логин, учителя Молин, Крикунов, Шестов, учитель русской словесности Передонов, учитель столярного ремесла Володин, директор гимназии Хрипач, поэт-педагог Триродов.

В рабочих материалах сохранились многочисленные планы, наброски и записи на школьные темы, относящиеся к самому началу 1890-х годов («Сельский учитель», «Отрицательные качества учителя», «Ученики-судьи» и т. п.)[252]. В 1900-е годы Сологуб систематически выступал с педагогическими статьями в газете «Новости»[253].

На страницах «Тяжелых снов» и затем «Мелкого беса» обсуждаются проблемы современной автору земской и церковно-приходской школы, преимущества классического и реального образования, отмены телесных наказаний. В диалогах персонажей звучат скрытые цитаты из журнальной полемики по вопросам обучения и книжных обзоров педагогической литературы середины 1890-х годов. В «Мелком бесе», например, вопрос Вериги, обращенный к Передонову, каким школам он отдает предпочтение — церковно-приходским или земским, — отсылает к книге С. Миропольского (отрецензированной автором романа). Верига пересказывает Передонову (гл. X) эпизод из «Из записок сельской учительницы» Александры Алексеевны Штевен, основавшей в 1890-е годы в Нижегородской губернии сеть школ грамотности (двухклассный курс элементарного образования). В своей книге она призывала упразднить телесные наказания как исправительную меру (любопытно отметить, что решением губернского духовенства в 1895 году ей была запрещена педагогическая практика).

В 1894–1897 годах «Северный вестник» в буквальном смысле был для писателя настоящей литературной школой, он прочитывал журнал от корки до корки, впитывал новые эстетические идеи, в короткое время познакомился с западным модернизмом и его вождями. Прочитанное выстраивалось в единый концепт fin de siècle: дневник Марии Башкирцевой, сочинения Ф. Ницше, Э. Ж. Ренана, Г. Ибсена, О. Уайльда, М. Метерлинка, Г. Гауптмана, Ж. К. Гюисманса, Ж. Роденбаха, Вилье де Лиль-Адана, дневники братьев Гонкуров, поздние романы Э. Золя («Лурд» и «Рим»), статьи о современной антропологической школе Ч. Ломброзо, монографии К. Фишера об А. Шопенгауэре, публикация книги Лу Андреас Саломэ «Фридрих Ницше в своих произведениях» и многое другое.

7 мая 1896 года Сологуб писал Л. Я. Гуревич:

…я действительно, и безо всяких фраз, отношусь с большим уважением к «Сев<ерному> Вест<нику>» и весьма дорожу возможностью печататься в нем; эту возможность я ставлю для себя за особое удовольствие и большую честь. Я смею думать даже, — хотя, может быть, это и большая претензия с моей стороны, — что писания мои, по духу их, более подходят к Вашему журналу, чем к другим. Свою прозу я понес бы в другой журнал лишь в том случае, если бы Вы отказались печатать ее, и сделал бы это с большой неохотою[254].

В свою очередь, оба редактора «Северного вестника», А. Волынский и Л. Я. Гуревич, и Н. Минский, исполнявший должность секретаря редакции, возлагали на талантливого дебютанта особые надежды. 7 марта 1895 года Минский писал Сологубу:

Судьба Вашего романа мне давно не дает покоя, но я все же не терял надежду, что увижу его в печати. Теперь Любовь Яковлевна укрепила во мне эту надежду. Дела сложились так, что я скоро вернусь в Петербург. Прочту Ваш роман, и решим, что нужно делать. Ваши «Тени» были для меня приятным сюрпризом. Все больше убеждаюсь в мысли, что Вы призваны для большого дела. Главное — продолжайте, как начали, творите не по вне, а по внутри, давайте себя самого, никого не слушайте и не смущайтесь[255].

Авторитет руководителей «Северного вестника» первое время был для начинающего писателя непререкаемым. В письме Сологубу от 9 января 1895 года З. Гиппиус иронизировала по поводу его «послушания»: «А я и не знала, что вы каждый день бываете у А<кима> Л<ьвови>ча с рапортом и отдаете ему отчет даже в мелочах!»[256]

С 1894 по 1897 год Сологуб поместил в журнале 17 стихотворений, рассказы: «Тени» (1894. № 12), «Червяк» (1896. № 6), «К звездам» (1896. № 9), пять статей на общественные темы и, главное, роман.

2

Цензурой оскоплен несчастный мой роман…

Ф. Сологуб
«Тяжелые сны» были переданы в редакцию «Северного вестника» 2 июня 1894 года, напечатаны в 1895 году (№ 7–12), а в 1896 году вышли отдельным изданием. Все это время писатель продолжал работать с текстом романа (на листе черновой рукописи встречается авторская помета: «20 и<ю>н<я> <18>95»[257].

Оба редактора постоянно высказывали свое отношение к написанному и давали рекомендации. «Благодарю Вас за доверие к моим возможным поправкам, — писала Л. Гуревич Сологубу в январе (?) 1895 года. — Я заслужила его, вероятно, своим внимательным, т. е. заинтересованным, отношением к „Снам“. А знаете — они как будто, в общем, не столько тяжелые, сколько смутные. Название было бы вернее, если бы сказано было „Смутные сны“. Я с любопытством вчитываюсь, всматриваюсь в этот пестрый, беспорядочный узор, в котором то мелькает какой-то внутренний авторский свет — то опять кружатся вихрем бессмысленные лица, то начнется определенная мелодия, почувствуется какое-то субъективное более или менее поэтическое настроение, то слышатся без конца вульгарные слова из разных лексиконов, громоздятся реалистически, по-старинному выписанные фигуры. Над всем этим носятся какие-то туманы, иногда сверх удушливые, света становится совсем не видно, невольно спрашиваешь себя: к чему это? мало ли чего не делается на свете? Неужели так всё описывать! Хочется сокращаться. Но я совсем не критик и, по совести говоря, не считаю себя способной давать полезные указания. Одно мне все время думается: убийство Мотовилова, вероятно, и теперь окажется недостаточно мотивированным, случайным, а это жаль, — из этого можно было бы сделать возрастающую, захватывающую бурю звуков»[258].

В период подготовки романа к публикации, однако, модальность редакторских пожеланий становилась более жесткой. В одном из писем Л. Гуревич, например, не то советовала, не то указывала Сологубу внести необходимые поправки в композицию романа: «Я прочла внимательно принесенные Вами тетради и несколько расстроилась. Там не все ладно — и в двух отношениях: 1) есть очень большие растянутости и 2) расположение глав и событий уж слишком разбросано и потому расхолаживает при чтении. „Растянутостью“ является все, что относится к Вале и ее жениху: т. к. главная начальная сцена с Валей выпала, то это лицо стало совсем бледное, и потому все, что к нему относится, нисколько более не требуется по ходу действия и кажется лишним, почти скучным. По-моему, в интересах романа лучше было бы всю эту струю романа совсем вынуть, оставив для другой вещи или для такого отдельного издания Вашего романа, в котором была бы восстановлена первая редакция первых глав. Во-вторых, в романе не чувствуется постепенного нарастания общественного брожения и волнения, которое должно привести к глупым невозможным толкам по поводу холеры и т. п. По-моему, это должно быть ближе к концу, а здесь в середине нужно быстрее двинуть действие, т. е. фабулу, относящуюся к главным лицам. И без того уж во 2-ой книге она совсем остановилась, что придало роману слишком вялый и эпизодический характер. Наконец, еще одно замечание: некоторые из снов Нюты дики, но непоэтичны и неправдоподобны, как сны. <…> Надеюсь, что Вы отнесетесь ко всем этим соображениям благосклонно»[259]. Лишь первый совет Гуревич Сологуб исполнил.

С самого начала подготовки «Тяжелых снов» к публикации Сологуб был вынужден, вследствие постоянно возникавших цензурных нареканий, отстаивать перед руководителями журнала те или иные главы, фразы или строки. Непосредственно по ходу печати романа, из номера в номер, ему приходилось против собственной воли переделывать текст или вынимать целые эпизоды и главки, которые могли бы показаться безнравственными.

В рукописи, например, рядом с началом третьей главы имеется характерная приписка Л. Гуревич: «Прошу набрать в дополнение к уже набранному. Цензору лучше послать конец тетради из первой главы. Л<юбовь> Г<уревич>»[260]. В третьей главе содержался шокирующий по своей откровенности рассказ о взаимоотношениях Клавдии с матерью. Этот эпизод в журнальной публикации был сокращен в несколько раз и никогда не восстанавливался в полном объеме в отдельных изданиях романа[261].

А. Волынский и Л. Гуревич, претерпевшие многие цензурные мытарства во время корректуры первых глав «Тяжелых снов», со своей стороны, проявляли исключительную бдительность, исправляя сочинение неопытного автора по собственному усмотрению. «Цензурная» тема — лейтмотив переписки Сологуба с редакторами. В одном из посланий, например, Гуревич в отчаянии просила: «Пусть Ф. К. не рассказывает цензору содержание всего романа — лучше как-нибудь уклониться от этого. Иначе будет худо»[262].

Что же могло показаться возмутительным и дерзким в «Тяжелых снах»? С точки зрения «традиции» прежде всего сюжетно-тематический блок. Воспитанный на классической прозе от Пушкина и Гоголя до Тургенева, Достоевского и Толстого, русский читатель в одном сравнительно небольшом по объему произведении получал «букет» острых криминальных сюжетов и табуированных тем, которые могли вызвать (и вызвали) неприятие, осуждение, иронию и даже смех.

С точки зрения обывателя (среднего русского читателя и критика), изложенные в романе события, вероятно, представлялись в весьма безнравственном или комическом свете. Пьяный учитель изнасиловал девочку-подростка, его заключили в тюрьму, но скоро отпустили на свободу на поруки, по ходатайству сердобольной городской общественности, так как подобные обыденные проступки серьезными провинностями не считали (к сожалению, читатель еще не был знаком с исповедью Ставрогина[263], а то бы его удивлению не было конца). Главный герой романа, опять же учитель, коллега насильника, зарубил топором местного воротилу — по причине физического отвращения и ненависти к нему, мук совести не испытывал, преступление скрыл из презрения к людям — толпе узколобых обывателей; невеста его поддержала, с повинной в полицию идти не уговаривала, напротив, предлагала забыть: «Ты убил прошлое, теперь мы будем ковать будущее <…>. Пойдем вперед и выше <…> не будем оглядываться назад. <…> Зачем тебе цепи каторжника?» (тут читатель припоминал диалоги Раскольникова и Сонечки и снова удивлялся). Незадолго до совершения убийства учитель взял на воспитание мальчика, сбежавшего из приюта, ребенок стал для него источником сладострастных помыслов и невроза: лишить его невинности или пощадить (русский читатель недоумевал…). Почтенная матрона на коленях умоляла собственную дочь не отнимать у нее любовника, однако упрямая барышня вступила в связь с отчимом из ненависти к матери, чтобы отомстить ей за свое безрадостное детство; тут же предложила случайному искателю ее руки и состояния заключить фиктивный брак, чтобы получить свободу и уехать с отчимом-любовником за границу, перед тем она уже успела предложить себя учителю-убийце, но тот отказался (читатели, поклонявшиеся «тургеневским девушкам», краснели…). Мать не сдавалась — нарядившись привидением, она пряталась в спальне любовников и методично наблюдала за их свиданиями, в порыве ревности угрожала дочери убить ее и в конце концов довела несчастную до безумия (русский обыватель разводил руками и отбрасывал книгу с омерзением…).

Самое «дерзкое» в «Тяжелых снах», что, по-видимому, могло возмутить и оскорбить русского читателя, — это философия индивидуализма, воспринятая героями Сологуба как вседозволенность, дававшая свободу утверждать себя в «усладах сверхъестественных… и даже противуестественных» («пикантный опыт расширяет пределы жизни»), и право на агрессию («Мы — хищники, мы обожаем борьбу, нам приятно кого-нибудь мучить»).

Вполне понятно, что напечатать такое произведение в середине 1890-х годов без потерь в тексте было невозможно, и его появление, даже в искаженном виде, на страницах «Северного вестника» было издательским подвигом Л. Гуревич.

Тем не менее недовольный и огорченный Сологуб 24 марта 1895 года подвел итог истории журнальной публикации «Тяжелых снов»:

………………………………………………………………………
Свистали, как бичи, стихи сатиры хлесткой,
Блистая красотой, язвительной и жесткой.
………………………………………………………………………
Цензурой оскоплен нескромный мой роман,
И весь он покраснел от карандашных ран.
Быть может, кто-нибудь работою доволен,
Но я, — я раздражен, бессильной злостью болен,
И даже сам роман, утратив бодрый дух,
Стал бледен и угрюм, как мстительный евнух.
………………………………………………………………………
И, бледный декадент, всхожу я на ступени,
Где странно предо мной зазыблилися тени,
Таинственным речам внимаю чутко я,
И тихих сумерек полна душа моя.
Смеясь моей мечте жестоко и злорадно,
Мне люди говорят, что тайна неразгадна,
Что мистицизм нелеп, что путь науки строг,
Что смертен человек и что развенчан Бог[264].
Вследствие цензурного давления, перестраховки и вмешательства редакторов текст романа при публикации в «Северном вестнике» заметно пострадал. Это осложнило отношения автора с ранее дружественной редакцией[265]. В ноябре 1896 года, после неожиданно разгромной статьи Волынского о «Тяжелых снах», напечатанной в журнале[266], раздраженный и готовый к разрыву Сологуб писал Л. Гуревич: «Хорош или плох роман, это уже от размера моих способностей зависит, но работал я над ним не как наемник, а потому и подчинение мое чужим мнениям не может быть беспредельным»[267].

Отдельные искаженные и сокращенные фрагменты (5, 9, 10-я главки 10-й главы) были восстановлены по рукописи в отдельном издании «Тяжелых снов» (СПб.: Типолит. А. Е Ландау, 1896). Кроме того, Сологуб внес несущественные изменения в композицию романа и произвел стилистическую правку: изменил ряд глагольных форм, именных окончаний, синтаксис, сделал некоторые сокращения[268].

Эпизоды, исключенные по цензурным соображениям, были частично восстановлены во втором издании «Тяжелых снов» (СПБ.; М.: изд. т-ва «М. О. Вольф», 1906); в большем объеме — в третьем издании, выпущенном «Шиповником» (СПб., 1909), по которому роман воспроизводился в четвертом издании (Собр. соч.: В 12 т. СПб.: Шиповник, 1909. Т. 2) и пятом издании (Собр. соч.: В 12 т. СПб.: Сирин, 1913. Т. 2)[269].

3

…еще в моем первом романе «Тяжелые сны» я говорил, что истинно-новое обретается на исхоженных путях. Новая форма, как и новая мода, занимательна для современников, а для будущих поколений вся наша новизна обветшает и заслонится новыми, столь же суетными, исканиями, и останется только то, что ни старо, ни ново, а просто хорошо.

Федор Сологуб. 1924[270]
Роман, над которым Сологуб трудился более десяти лет («lentement, lentement, comme le soleil»[271], — сообщал он в предисловии к третьему изданию), стал для него обобщением жизненного опыта и одновременно высшим творческим достижением за прошедшие годы.

В «Тяжелых снах» вполне определились темы и проблемы, характерные для его прозы в целом, обозначились доминанты авторского стиля и эстетические приоритеты, остававшиеся также существенными в период работы над «Мелким бесом». Оба произведения создавались на стыке культурных эпох и получили многоплановую стилистическую ориентацию[272], генетическая связь первых романов Сологуба была сразу же отмечена в критике: «Между ними существует несомненная преемственность и в мыслях, и в форме. Это две крупные ступени той внутренней лестницы, по которой, то поднимаясь, то опускаясь, движется душа писателя»[273].

В «Тяжелых снах» Сологуб избрал типичный для его прозы хронотоп — русская провинция конца века (1880–1890-х годов), а также основной повествовательный тон — в традициях социально-бытовой реалистической прозы XIX века (по мнению современников, выступил «как реалист с изумительным знанием быта, которое ставит его наряду таких писателей, как Чехов, Гоголь, Щедрин»[274]).

Вместе с тем изображение провинциальных нравов и пошлости среды не было темой романа. В основу «Тяжелых снов» поставлен центральный для «всего художественного и философского творчества <писателя. — М.П.> вопрос о смысле жизни»[275]. В письме от 15 ноября 1895 года к Л. Гуревич Сологуб объяснял, что в центре «Тяжелых снов» — «современный человек, живущий более книжными и отвлеченными интересами, потерявший старые законы жизни, усталый, развинченный и очень порочный. Логин ищет истины и предчувствует ее, ищет сознательно… Жизнь его и есть вся непрерывно<е> искание истины, на всех путях ищет ее тщетно, потому что истина не покупается трудом, а дается даром и вдруг, как девичья любовь»[276].

Центральный вопрос «Тяжелых снов» обозначен непосредственно в заглавии, отсылающем к трактату Ф. Ницше «Так говорил Заратустра». Ср.: «Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать истины, и твоя душа останется голодной»; «надо обладать всеми добродетелями, чтобы спать хорошо»[277].

Три центральных персонажа романа — Василий Логин, Клавдия Кульчицкая и Анна Ермолина (Нюта), по замыслу автора, принадлежат к тем, «кто днем не нашел свои десять истин», их троих мучают «тяжелые сны». «Умственный человек» Логин ищет истину на путях разума, Клавдия на пути страсти («Любить, испытывать страсть, гореть с обоих концов» — вот смысл жизни), Анна утверждает истину «в любви к людям».

Философский пласт романа формировался посредством рецепции популярных в символистской среде идей Ф. Ницше[278], Вл. Соловьева, Мережковского, Минского[279], но главным образом посредством развертывания в повествовании метафизической модели А. Шопенгауэра («мир как воля и представление»), которая организует и подчиняет себе все художественное пространство произведения.

В повествовании о любви Логина и Анны угадываются центральные эротические концепции эпохи модернизма: кардинальная для творчества символистов утопия о преображении мира красотой (сцена в беседке в гл. 36), а также идея отказа от эроса в духе «Метафизики любви» А. Шопенгауэра (в стремлении Логина преодолеть «животную» природу инстинкта, не участвовать в продлении «дурной бесконечности»)[280].

Существенными для Сологуба оказываются художественные и психологические проекции, связующие его с прозой Достоевского. Сцена убийства Мотовилова, например, содержит прямую цитатную отсылку к «Преступлению и наказанию»[281]. В отличие от Раскольникова, Логин «перешагнул» через кровь и оправдал убийство.

В очерке «О Достоевском», появившемся в «Северном вестнике» через год после публикации «Тяжелых снов», А. Волынский иронизировал по поводу современного переосмысления классического текста, целясь при этом в Сологуба: «Вот падение Достоевского! Он гениально раскрыл картину освобождающейся личности, признав за нею право на преступление, но дальше он не пошел. В нем не хватило сил довершить психологию великого человека, и он кинулся на колени перед традиционной моралью и устаревшими преданиями. Как это ни странно сказать, Достоевский ударился в банальность»[282].

Исходя из сентенции критика, герой «Тяжелых снов» в банальность не ударился. В рукописной версии романа на вопрос отца: «Но как он будет жить с таким бременем на совести?» — Нюта отвечает в стилистике «Заратустры»: «Рабы ценятся дешевле свободного человека. <…> это как лестница, которая приснилась Иакову, и ангелы всходили и сходили по лестнице. О тех, кто сходил, не нужно жалеть, — пусть они уходят поскорее»[283].

Таким образом, уже в «Тяжелых снах» обнаруживается свойственная поэтике модернистских текстов полемическая перекличка с классическими образами и сюжетами, осмысление их как «строительного сырья». В августе 1912 года Сологуб писал А. А. Измайлову: «Мне кажется, что такие великие произведения, как „Война и Мир“, „Братья Карамазовы“ и прочие, должны быть источниками нового творчества, как древние мифы были материалом для трагедии. Если могут быть романы и драмы из жизни исторических деятелей, то могут быть романы и драмы о Раскольникове, о Евгении Онегине и о всех этих, которые так близки к нам, что мы порою можем рассказать о них и такие подробности, которых не имел в виду их создатель»[284]. Несколько ранее эту мысль высказывал М. А. Волошин в статье «„Братья Карамазовы“ в постановке Московского Художественного театра»[285] и других своих выступлениях; наряду с Достоевским и Толстым, к творцам трагических мифов русской культуры Волошин причислял Сологуба[286].

В ретроспективе этого высказывания «Тяжелые сны» — ступень к созданию романа-мифа на основе парадигмы образов Достоевского. В поздние годы Сологуб вновь возвращался к идее романа-мифа: «Я вот хочу написать трагедию. Такую, каких нынче уже не пишут. Взять какой-нибудь миф Достоевского, ну, что хотите, „Преступление и наказание“, что ли, и создать из этого мифа трагедию. Сохранить только самый миф, обстановку, героев, конечно, Мармеладова так и должна оставаться Мармеладовой, но — язык, образы, — это будет свое»[287].

Не без влияния творчества Достоевского складывался психологический портрет главного героя, в котором выделяются архетипические черты «человека из подполья». «Я — дикий, я — злой, я — порочный», «больной», — неоднократно повторяет Логин (эти же качества наследовал Передонов). «Я человек больной… Я злой человек», — с первой фразы заявляет о себе герой «Записок из подполья». Однако «подпольное сознание» Логина (равно как и Передонова) — не единственная структурно значимая черта образа.

В «Тяжелых снах» Сологуб впервые представил героев, которые были «новыми людьми» в русской литературе, в лице Логина и Клавдии предложил на обозрение поведенческий кодекс и эмоциональный строй человека fin de siècle (с ними могут быть сопоставлены персонажи рассказов сборника З. Гиппиус «Новые люди», 1896). И. А. Гофштеттер, назвавший роман «архи-декадентским», писал: «Ни один из русских авторов до сей поры не доходил до такого откровенного, почти дерзкого декадентства, как Сологуб; поэтому ни по каким другим произведениям нельзя судить так ясно о слабых и сильных сторонах нового движения литературы, как по „Тяжелымснам“ г. Сологуба»[288].

Действительно, внешне традиционный «фасад» романа — проблематика социально-обличительной прозы и сатирические интонации в духе Гоголя и Щедрина контрастно подчеркивали новизну идей и образов «Тяжелых снов».

События в романе разворачиваются в уездном городке, в котором вынужден служить учитель Василий Маркович Логин. Служба ему ненавистна. Жизнь русского захолустья вызывает у него раздражение и ненависть: карты, пьянство, сплетни, грубые развлечения; дочери, ненавидящие матерей, матери, желающие дочерям смерти; отцы-садисты, похваляющиеся безграничной властью над детьми-марионетками; учителя-преступники; друзья, распространяющие клевету и позорные небылицы; женщины, публично торгующие собой и накидывающие сотенки несостоявшимся женихам, — все эти Кульчицкие, Дубицкие, Мотовиловы, Андозерские и иже с ними.

«На мне отяготела жизнь»; «Мы потеряли старые рецепты жизни и не нашли новых», — сетует герой. «Мы», от имени которых Логин ведет ламентации, относится к тем, кто вступил в активную жизнь в начале 1880-х годов — в период наступившей после 1 марта 1881 года духовной и политической реакции. К «ним» обращено стихотворение «Восьмидесятникам», написанное автором романа:

И вышли скромные, смиренные людишки.
Конечно, уж они не будут бунтовать:
Им только бы читать печатные коврижки
Да вкусный пирожок казенный смаковать.[289]
О своих сверстниках Сологуб заметил вскользь на полях рукописи «Одиночества»: «Типы молодого поколения, еще более дряхлые, чем он сам <герой поэмы. — М. П.>. Общество относится к революции как робкий онанист. Онанист смело вкусил запретного плода, отверг все авторитеты и всю рутину. Беспредельно смелый и свободный дух. Никогда не установится. Вечная жажда»[290]. Эти же мысли отзываются в реплике Логина: «Я жажду не любви, не богатства, не славы, не счастья, — живой жизни жажду, без клейма и догмата, такой жизни, чтобы можно было отбросить все эти завтрашние цели, чтобы ярко сияла цель недостижимая»[291].

Герой «Тяжелых снов» предстает мучеником, осужденным видеть только «непрерывное зло жизни» — бесцельной, нелепой, глупой, дикой, злой, жестокой, злобной, больной, мертвой. Сологуб намеренно играет этими определениями на каждой странице, ведь весь мир в его представлении лишь «зеркало злой воли» (несомненно, он переадресовал герою собственные переживания, ср.: «Злое земное томленье, / Злое земное житье, / Божье ли ты сновиденье / Или ничье?»[292]).

Логин буквально заключен в магический круг зла: около него непрестанно мелькают «глупые, злые лица», звенит «злобный смех», нашептывают «злые думы» и «злые речи», наполненные «жестоким ядом злой клеветы», его преследует «кто-то злой и туманный» и т. д. и т. п., сам он страдает приступами «дикой злобы» (ср. стихотворную параллель: «На гибельной дороге / Последним злом греша, / В томительной тревоге / Горит моя душа»[293]). (Характерная черта поэтики сологубовских текстов — неприметные, ненавязчивые повторы отдельных деталей, посредством которых «сравнения перерастают в метафоры или метонимии, потом в символы и, наконец, приобретают „архетипически“ окрашенную значимость»[294].)

«Томление жизнью, „томление ненужное и тщетное“ — вот, говоря любимым выражением автора, основное настроение „Тяжелых снов“, — отмечал Ф. Шперк. — А вот и еще несколько характерных терминов из психологического лексикона этого произведения: „безнадежное томление“, „злое сомнение“, „томительное безволие“, „древняя каинская злоба“, „великая тоска жизни“, „томительные кошмары“ и пр. В своеобразном, выдержанном стиле этого „томительного“ настроения и заключается оригинальность произведения г. Сологуба»[295].

Внешняя жизнь, испытующая Логина безобразием, постепенно теряет для него осмысленность, значение и даже реальность, она ему только «кажется» (все в городе «производило впечатление жизни мирной и успокоенной», создает «прочную иллюзию томительно-неподвижного сновидения»)[296]. Принцип иллюзорности бытия положен также в основу «Мелкого беса», он сформулирован прямо в экспозиции романа: «Все принарядились по-праздничному, смотрели друг на друга весело, и казалось, что в этом городе живут мирно и дружно. И даже весело. Но все это только казалось» (курсив мой. — М.П.).

Уподобление жизни сну, череде видений, «покрывалу Майи», почерпнутое из сочинений А. Шопенгауэра и ведийской мудрости[297], доминирует в изображении душевного мира героя. «Все колебалось в туманном сознании Логина», «томило ощущение сна и бездеятельности»; «Душа колебалась, как на качелях» или даже «за порогом сознания» (у Шопенгауэра: «Жизнь качается, подобно маятнику, взад и вперед, между страданием и скукой, которые оба действительно суть ее последние части»[298]).

Мотив иллюзорности бытия структурирует все повествование романа, его развитие можно проследить в серии повторяющихся эпизодов. Логина мучает сомнение в реальности ночного посещения Ульяны («„Бред, бред!“ — тоскливо думал Логин. „Да нет, не может быть!“ <…> Или длинная Ульянина юбка смела пыль с выступа над фундаментом? Или и не было никаких следов? Логин внимательно всматривался в скупую, сорную землю дороги, но и там ничего не находил»).

Аналогичным образом построен эпизод, в котором герой вспоминает о ночном свидании с Нютой (гл. 29): «Да, может быть, и нет ее, невозможной и несравненной? Мечтатель издавна, он, может быть, сам создал ее себе на утеху?» Пытаясь развеять сомнения, одурманенный головной болью, он отправляется в усадьбу Ермолиных: «Поспешно прошел Логин по всем комнатам нижнего этажа и никого не встретил. Вернулся на террасу. Не у кого было спросить об Анне. Страшным показалось ему его опустелое жилище. „Мечта, безумная мечта!“ — думал он».

В ранней рукописной версии текста сцена ночного свидания Клавдии и Палтусова, свидетелем которой случайно оказался Логин, имела единственную мотивировку: разговор двух невидимых в темноте людей, который слушает прохожий. «Уж не это ли и есть Клавдия Брунс? И с кем она? Неужели это ее вотчим! Трагедия или водевиль? — Однако я подслушивал! — мелькнуло в его голове, как будто чье-то постороннее замечание, и сейчас же забылось. — Впрочем, жизнь богата трагедиями, — думал, подходя к своему дому»[299].

В окончательном варианте эпизод содержит два параллельных текста. Объяснение Клавдии и Палтусова звучит в воображении Логина, он «слышит голоса» — разговор двух влюбленных. «Что-то жуткое происходило в его сознании. Казалось, что тишина имеет свой голос, и этот голос звучит и вне его, и в нем самом, понятный, но не переложимый на слова».

Поток сознания героя иллюстрируется синхронным диалогом, доносящимся из сада: «Страстный женский голос, мечталось Логину, говорил: <…> Злоба жизни страшит меня, но мне любовь наша радостна и мучительна. <…> Клавдия говорила в это время Палтусову неровным и торопливым голосом, и ее сверкающие глаза глядели прямо перед собою: — Вы все еще думаете, что я для вас пришла сюда? Злость меня к вам толкает, поймите, одна только злость» — и т. д. (курсив мой. — М. П.).

Сологуб, очевидно, искал художественные решения для изображения душевного строя современного человека. Раздвоенность сознания в эпоху fin de siècle воспринималась под знаком «новой красоты» и усложнения натуры. «Двойственность — вот наша современная красота, не банальная красота так называемых цельных и здоровых душ, а красота мерцающих иллюзий, одновременно восторгающая и терзающая», — писал А. Волынский[300]; «такие формы организма, которые свидетельствуют о более сложном отношении к миру, будут казаться нам более прекрасными», — декларировал Н. Минский[301].

Ф. Шперк, автор философских сочинений индивидуалистического толка и поэмы декадентского содержания, считал самым характерным признаком современного психологического типа и декадентского сознания даже не раздвоенность, а болезненное распадение на множество «я». В рецензии на «Тяжелые сны» он писал: «Человеческое самосознание, индивидуальное „я“, действительно исчезает в декадентстве, насколько речь идет об одном „я“, об одном цельном и неподвижном средоточии личности; но чувство индивидуальности, как чувство каких-то личных неопределенно-колеблющихся состояний, не только в нем не исчезает, но, напротив, и составляет именно его настоящее содержание. Декадентство чаще всякого другого говорит „о себе“, ибо единое, органическое „я“ разбилось в нем на тысячи маленьких и малюсеньких „я“»[302].

Больной и порочный Логин, фиксирующий моменты распадения сознания на множество «я», видящий «две истины разом», с «двоящимися мыслями», очевидно, манифестировал победу «нового» — декадентского сознания: «Сознательная жизнь мутилась, — не было прежнего, цельного отношения к миру и людям»; «чаще всего огонь сознания горел как бы на мосту, между двумя половинами души, и чувствовалось томление нерешительности. Иногда этот огонь освещал радостные и полные надежды мысли, но сила жить принадлежала ветхому человеку, который делал дикие дела, метался, как бешеный зверь, перед удивленным сознанием и жаждал мук и самоистязания» (ср. у Ницше: «Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью»; «В человеке важно то, что мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель»[303]).

Сологуб постепенно сгущает вокруг Логина атмосферу дискретности происходящего, ее кульминация — сцена, в которой он в пьяном бреду видит в постели собственный труп и пытается избавиться от него (гл. 13). «Это нарастающее впечатление бреда разрешается мучительным припадком раздвоения личности, изображение которого составляет чудный психологический этюд, который можно смело поставить наряду с лучшими рассказами Эдгара По, Мопассана и Достоевского», — отмечал критик[304].

В текст поздней рукописи этой главы Сологуб целенаправленно вписал недостающий для полноты психологической картины штрих: «О, если бы ты знал, как тяжело влачить за собою свой тяжелый и ужасный труп! Ты холоден и спокоен. Ты страшно отрицаешь меня. Неотразимо твое молчание. Твоя мертвая улыбка говорит мне, что я — только иллюзия моего трупа, что я — как слабо мигающий огонек восковой свечи в желтых и неподвижных руках покойника. Но это не может быть правдою, не должно быть правдою. Я — сам настоящий и цельный, я — отдельно от тебя. Я ненавижу тебя и хочу жить отдельно от тебя, по-новому. Зачем тебе быть всегда со мною?»[305]

Герой «Тяжелых снов» находится как бы на пороге здоровья и психического расстройства — в состоянии «полусна-полубреда», скуки, тоски и томления (характерная составляющая эмоционального «кода» декадентской прозы). Его угнетенная психика едва сдерживает напор асоциальных инстинктов: его томит сладострастное желание мучить и истязать Анну, не без усилия над собой он преодолевает запретное влечение к Леньке — мальчику, взятому на воспитание.

В ранней редакции текста гомоэротический мотив не был завуалирован[306]. Сологуб открыто рассказывал о влечении Логина к Толе Ермолину (младшему брату Анны), о его мучительных галлюцинациях, возбужденных присутствием Леньки: «Логин долго стоял, рассматривая Толю, любуясь его голыми ногами. <…> Обнаженные ноги мальчика были стройны и красивы. Логину вспомнились мещанские мальчики в городе, которые, так же как Толя, забираются в реку ловить рыбу. Логин чувствовал, как к его впечатлениям примешивается что-то незаконное, сладострастно-щекочущее. Ему не хотелось идти ближе, он стоял неподвижно и насыщал свои взоры созерцанием далекого полуобнаженного тела. Сладостные и грубые мечты и мысли пробегали в нем как-то непроизвольно. Наконец он внимательно прислушался к ним и подумал: „Полунагота заманчивее, опаснее наготы“. Его дикие мысли и мечты тяжело томили его. Загоралась жажда, которую нечем было удовлетворить. Жестокая и злая улыбка искривила его губы»[307].

«Леня также мучил Логина. Это был уже совсем живой мальчик, и Логин смотрел на него с вожделением. И в то же время он знал, что относительно Лени никогда не уступит этому вожделению. Иногда ему хотелось мучить мальчика. Но мальчик был слишком беззащитен, — и руки на него не подымались. Злобно-страстная жажда мук и боли заставляла его иногда причинять боль себе самому. Но болевые ощущения были легки и скоропреходящи»[308].

В непосильной борьбе с поднимающимися со дна души «чудовищами» сознание Логина ослабевает, и он совершает «зверское преступление» — убивает Мотовилова, в котором видит средоточие порока и пошлости: «злоба и ненависть овладели Логиным»; «Опять взмахнул топором, еще и еще. Хряск раздробляемых костей был противен. Отвратительна была размозженная голова. <…> Чувствовал почти облегчение, почти радость». Индивидуалистический бунт и неприятие мира поставили Логина перед выбором между самоубийством и преступлением, он выбрал последнее (как сублимацию: «Мне казалось, что в себе самом я убил зверя»).

В подготовительных материалах к роману сохранилась выписка из специального издания, из которой следует, что Сологуб стремился вложить в образ Логина черты психического нездоровья: «Raptus melancholicus: Больной стремится не к достижению цели, а лишь к внешнему выражению того, что тяготит его сознание, к проявлению ужасного, невыносимого состояния, требующего какого бы то ни было изменения. В образе действий нет плана, целесообразности, а больной действует, как слепой, как бы конвульсивно. Необузданность, жестокость: убивая, отвратительно калечит. По совершению действия всегда чувствует облегчение, мгновенно освобождается от мучительного состояния»[309].

Картины «тяжелых снов», галлюцинаций и кошмаров Логина (а также Клавдии) были исполнены Сологубом с большим художественным мастерством и психологической достоверностью. В письме от 22 мая 1896 года Ф. Шперк сообщал Сологубу: «Розанов брал у меня Ваш роман и просил передать Вам свое сочувствие. Он находит у Вас сильный первобытно-стихийный талант — что очень верно»[310]. В критике отмечали, что писатель владеет «поразительной способностью воспроизводить болезненные состояния души, истерические ощущения, <…> сны, видения, кошмары, химеры и т. п. В этом направлении он достиг колоссальных и удивительных результатов. Его область между грезой и действительностью. Он настоящий поэт бреда»[311]. (В выписке из этой публикации Сологуб сделал примечание: «Я — настоящий поэт бреда»[312].)

«Мир страстей и слепых инстинктов, царство седого хаоса — вот что открыто ему. <…> Мир внутренний, но не внешний, мир призраков, а не реальностей, мир больных или сосредоточенных в себе людей, от жизни ушедших или к ней не пришедших, — вот его сфера, его стихия, его пафос», — определил объект художественного исследования Сологуба А. С. Долинин[313].

В. В. Розанов в рецензии на второе издание «Тяжелых снов» (1905) отмечал: «Письмо автора не везде ровно, там, где он касается редких случаев психологии и жизни, именуемых неопытною юностью и недоучившимися своей науке профессорами „извращенностью“, там письмо его приобретает такую силу и глубину, что страницы его романа хочется назвать, в данном направлении и с данным содержанием, первенствующими в нашей литературе»[314].

Работа над образом главного героя «Тяжелых снов» оказалась подготовкой к созданию образа Передонова («Мелкий бес»). Оба героя переживают отсутствие душевного равновесия, ужас перед предметным миром, который сублимируется в сходных видениях: Логину в столбах дорожной пыли мерещится морока, или мара, то есть бес (синонимы, приведенные в словаре В. Даля); Передонова преследует пыльная Недотыкомка. Оба героя испытывают непреодолимое влечение к деструкции, мучительству и осквернению (ср.: «Угрюмый Каин прятался в тайниках души» Логина; каинская злоба и «томительный зуд к убийству» угнетали Передонова[315].

Новый литературный тип, пришедший на смену так называемым «лишним людям» былых времен, русская критика встретила враждебно. Логина называли «Чацким на кабацкой подкладке»[316], «Гамлетиком Щигровского уезда»[317] и т. п. Вместе с тем «Тяжелые сны» были восприняты как подражание «дурным французским и немецким образцам»[318], как «декадентский бред, перепутанный с грубым, преувеличенным и пессимистическим натурализмом»[319].

По мнению М. Горького, произведение Сологуба представляло собой «неудачную попытку набросать картину „декаданса“ в нашем интеллигентном обществе и дать серию портретов людей, расшатанных и угнетенных жизнью, современных людей с неопределенными настроениями, с болезненной тоской о чем-то, полных искания чего-то нового и в жизни, и в самих себе»[320].

Пророческую оценку сочинению Сологуба дал переводчик романа на немецкий язык Александр Браунер. 24 декабря 1895 года он писал Л. Гуревич: «…мне кажется, что „Тяжелые сны“ — лучшее, несмотря на свои громаднейшие — впрочем, чисто русские — недостатки, как неимоверные длинноты и абсолютное отсутствие техники и т. д., — что русские за последнее время написали. Как ничтожны все эти Боборыкины и Потапенки etc. подле подобного художника. В России, вероятно, вся эта критическая шваль набросится на роман и станет доказывать, что Сологуб по крайней мере „кликуша“, и не заметит только, что и „Тяжелые сны“ должны быть написаны, что все они „всего только“ выражение нашего времени, что Логин — абсолютный тип индивидуалиста и fin de siècle»[321].

В январе 1897 года А. Браунер писал из Вены автору романа: «Вами очень интересуются. Уже при появлении перевода „Теней“ в моем сборнике русских новелл[322] Ваш рассказ произвел наибольшее впечатление, чуть ли не все критики говорили мне (в предисловии к сборнику я сказал несколько слов о Вашем творчестве) и вместе со мной констатировали факт, что в России народилась, по-видимому, новая литературная сила. <…> „Т<яжелые> сны“ докажут, что я исполняю только свою обязанность, стараюсь всячески ввести Ваши произведения в европейскую литературу, — время, во время которого я переводил „Тяжелые сны“, считаю не потерянным. И когда меня все тянуло писать кое-что собственное, меня удерживала мысль, что „Тяжелых снов“ я все-таки не напишу! Так, по крайней мере, переведу их. На днях появится Ваш роман, в двух томах»[323]. В июле 1897 года Браунер сообщал Сологубу: «Я дал недавно „Тяжелые сны“ одному знакомому критику (молодой человек и поэт). Когда я его встретил несколько дней спустя и спросил, как ему книга понравилась, он мне ответил то, что я Вам уж как-то писал: теперь он понимает, почему я занялся переводом Вашего романа: „это гораздо важнее, чем самому писать роман, — впрочем, прибавил он, я написал бы ведь на ту же тему, другой темы для нас теперь нет!“; и он очень рад, что более талантливый человек исполнил то, что он хотел сделать… <…> Другой мой знакомый — тоже молодой человек — пишет книгу о европейских психологах: Вы и Ваши произведения займете в этой книге очень выдающееся место»[324].

В окружении переводчика роман вызвал большой интерес к автору, 11 марта 1897 года Браунер писал Сологубу: «Многоуважаемый Федор Кузьмич! Lou Andreas-Salomé, о которой Вы, вероятно, также слыхали, отправляется на днях в Петербург и желает с Вами познакомиться. Прошу извинить меня, что я самым бесцеремонным образом располагаю Вашей благосклонностью: я ей дал Ваш адрес, и она, вероятно, сейчас же после приезда в СПб. зайдет к Вам. К сожалению, она известна только как подруга Ницше. Что она русская, что она очень, очень талантливая писательница, об этом не знает даже редакция „С<еверного> Вестника“, которая в прошлом году напечатала перевод ее книги о Ницше и не нашла нужным осведомиться о ней. Луиза Густавовна Саломе абсолютно редкая женщина…»[325].

Немецкое издание «Тяжелых снов» принесло Сологубу некоторую европейскую известность, Браунер приглашал его в Вену (25 октября 1897 года он писал: «Не помышляете ли Вы, Федор Кузьмич, поехать в Европу, может на Рождество? Будете нашим гостем! Жена просила выразить Вам ее преданность»[326]).

4

Декадентство имеет глубокие основания в самой телесной организации современных поколений. Люди нервные, слабые, усталые, с расколотым пониманием вещей, — все мы декаденты.

Ф. Сологуб[327]
Повествуя в «Тяжелых снах» о «разорванной душе» современника, писатель обращался прежде всего к личным переживаниям. Критики неоднократно указывали на близость Логина автору: «Если может быть речь о тождестве автора с тем или иным героем, то, конечно, Сологубу близок Логин, или, точнее, Логин — эманация Сологуба»[328]; «Здесь чувствуется столько личного, сколько ни в одном из позднейших произведений этого писателя»[329]; «Логин был для Сологуба реальностью истории, реальностью пережитого»[330] и т. п.

Сологуб отрицал подобные сопоставления («Ведь это же не роман из моей жизни <…> я не списывал Логина с себя и не взвалил на него своих пороков», — оправдывался он, в частности, перед Л. Гуревич[331]). Тем не менее в «Тяжелых снах» он писал действительно о себе, о собственном экзистенциальном ужасе перед жизнью, о своих двоящихся мыслях и поисках истины (и затем развивал эту тему в «Мелком бесе»).

В набросках к роману портрет Логина был более пространным и походил на автоописание Федора Кузьмича Тетерникова:

Логин. Лет 30. Среднего роста, красив, строен. Волосы светло-русые. Голова большая, высокий лоб. Глаза серые, усталый блеск, насмешливый слегка. Борода и усы темнее волос на голове и гуще, хотя их тоже мало. Страстные губы. Нос тонкий; ноздри нервно раздуваются при волнении. Кожа легко краснеет. Руки малы, красивы, слабы. Не очень силен, не ловок, но смел. Хорошо плавает, ездит верхом, бегает на коньках. Любит холод. Вынослив. Терпелив. Ум сильный и широкий. Наклонен к тихой мечтательности. Воображение сильно развито. Остроумен и любит спор, где всегда силен диалектикой. Однако недостатки воспитания сказываются иногда в резкости выражений. Много думает о разнообразных вопросах. Имеет широкие и общие интересы. Однако ум слегка ослабляется леностью и мечтами. Чувствует себя выше общества, и к нему относится презрительно, что вызывает насмешки, иронию, сарказм, несерьезное отношение к людям. Привычка быть с самим собою, не поверять никому своих дум, самоуглубляться. Потому мало откровенности. Мрачный взгляд на жизнь. Высота идеалов, которые обречены на небытие. Непрактичность, малое знание жизни, и то главным образом, книжное. От этого в жизни бывает наивен, неумело действует. Способен к самоанализу, самопроверке, самообличению. Смелость мысли[332].

В окончательной редакции от этого описания осталось несколько фраз, но в целом характеристика Логина не претерпела существенных изменений. Сологуб завершал работу над романом, когда ему едва исполнилось 30 лет (возраст Логина); фамилия героя косвенно напоминает о его профессиональных интересах: Сологуб преподавал геометрию, математику, физику (в числе других предметов), изучал математическую логику, составлял учебник по геометрии[333] (в 1925 году в беседе с П. Н. Медведевым он говорил: «Если бы я начинал жизнь сначала, я стал бы математиком. Математика и теоретическая физика были бы моей специальностью»[334]). А. Волынский заметил, что Сологуб «все строит на логике, руля из рук не выпускает», а его интеллект всегда стремится «к отчетливости и трезвости»[335].

Вялые жесты, рассеянный взгляд серых глаз, близорукость, ироническая улыбка, изящество, наклонность «к тихой мечтательности», «мрачный взгляд на жизнь» и т. п. — черты облика самого Сологуба, о которых нередко упоминали мемуаристы. В душевном строе Логина легко опознаются черты психологического облика его создателя, запечатленные в большом числе стихотворных текстов, например:

Печали ветхой злою тенью
Моя душа полуодета
И то стремится жадно к тленью,
То ищет радостей и света.
И покоряясь вдохновенно
Моей судьбе предначертаньям,
Переношусь попеременно
От безнадежности к желаньям.[336]
Автобиографические мотивы прочитываются в рассказе о неудавшейся педагогической деятельности Логина:

Когда-то он влагал в учительское дело живую душу, — но ему сказали, что он поступает нехорошо: задел неосторожно чьи-то самолюбия, больные от застоя и безделья, столкнулся с чьими-то окостенелыми мыслями — и оказался, или показался, человеком беспокойным, неуживчивым. <…> Его перевели, чтобы прекратить ссоры, в другую гимназию, в наш город, и объявили на язвительно-равнодушном канцелярском наречии, что «он переводится для пользы службы»[337].

В процессе работы над романом Сологуб освобождал повествование от прямых биографических аналогий. Например, он убрал из него важную для понимания образа героя главу «Завещание самоубийцы»[338], которая содержала исповедальное письмо Логина, обращенное к другу, — о бесцельности жизни и желании смерти. Текст этого письма по интонации и лексике напоминал его собственные ламентации 1880-х годов в письмах Латышеву: «Здесь, как и везде в провинции: душно и грязно, скука и сплетни, — писал Логин. — <…> Моя деятельность давно уже очертела мне: это совсем не то, о чем мечталось. Такое же чиновничество, как и во всякой другой службе, те же удручающие мертвенные обрядности, бездушное отбывание положенных часов…»[339].

В раннем черновом автографе романа «Завещанию самоубийцы» предшествует новелла о детстве Логина[340], в ней содержится рассказ о его решении покончить с собой из-за конфликта с матерью и бабушкой. Васе Логину не удалось исполнить задуманное: он пережил кошмар возможного самоубийства только в воображении и ужаснулся.

Впоследствии Сологуб напечатал новеллу как самостоятельное произведение под заглавием «Задор» (1897), изменив имя героя: вместо Васи Логина — Ваня Багрецов[341]. После изъятия «Задора» и «Завещания самоубийцы» в тексте романа остался лишь намек на потрясение, испытанное Логиным в детстве. Герой переживает его снова в ночь убийства Мотовилова, однако о каком потрясении идет речь, в окончательном тексте остается непонятным, его приходится домысливать: «Ужас детского полузабытого кошмара проснулся в душе. <…> Знал, что сбудется сейчас предвещание детского кошмара»[342].

Автобиографический подтекст «Задора» не вызывает сомнений. Он прочитывается и в самой психологической коллизии (мать — бабушка — подросток), и в описании первых проблесков памяти гимназиста (в печатную редакцию рассказа фрагмент не вошел), дословно совпадавшем с воспоминаниями Сологуба о его младенчестве[343]: «И вдруг яркий луч света пролился на тусклое существование и разбудил не бывшие в действии духовные силы. Ребенок удивился, увидел, запомнил, — и понял, что он живет и видит. Из окна кареты, которая покачнулась при въезде на маленький мост, он увидел много зелени, кусты и деревья, перила моста, его дощатую настилку, узкую змейку тенистого ручейка под перепутанными тонкими стволами деревьев, услышал топот лошадиных копыт по деревянной настилке, — и яркий, новый, удивительный образ напечатлелся в потрясенной душе его на всю жизнь. Вспоминая это много лет потом, он догадался, что они ехали тогда на дачу. Он неясно припоминает, кто сидел с ним в карете»[344].

Тенденция к объективации повествования, однако, была весьма слабой по сравнению с лирической стихией автобиографизма «Тяжелых снов». В черновой рукописи романа имеется план города Крестцы, нарисованный автором[345] (по другой версии — Великих Лук, имеющих аналогичную топографию), а отображенные в романе события, как уже отмечалось, большей частью не выдуманы, их участники «собраны» из Крестцев, Великих Лук, Вытегры. Бывший сослуживец Сологуба по вытегорской семинарии Николай Иванович Ахутин писал ему 26 октября 1896 года об отношении коллег к «Тяжелым снам»: «По моему указанию познакомились они с Вашим произведением и нашли, что Великие Луки изображены у Вас прекрасно, но среди действующих лиц ни одного знакомого не встретили. Он <один из учителей. — М.П.> задыхается от волнения, когда речь заходит о „Тяжелых снах“, и больше всего боится того, что иностранцы, прочитавшие роман, получат совершенно извращенное представление о наших учителях. Он находит, что Вы клевещете на учителей и в изображении общества далеки от истины. <…> Судя по тем лицам, которые мне знакомы (а ведь их там немало), я считаю Ваше произведение верным и мастерским изображением печальной действительности. Но мне хочется думать, что Вы чересчур сгустили краски, что грустная действительность все-таки лучше, чем сотворенная Вами»[346].

Помимо сюжета с учителем Молиным, реальное основание имела история, связанная с попыткой Логина учредить в городе общество взаимопомощи (организовать ссудо-сберегательную кассу, открыть типографию, устроить лекции для народа). В письмах к Латышеву из Вытегры Сологуб рассказывал о своем участии в похожих начинаниях[347].

В «Завещании самоубийцы» подробно изложена программа общественного устройства, которая, вероятно, отвечала социальному идеалу молодого Сологуба. Логин намеревался покончить с собой, если проект не осуществится, в письме другу он рассказывал:

За неимением талантов в достаточном количестве, чтобы прожить ими, как солидным капиталом, надо придумать что-нибудь другое. И вот придумал я для себя дело, которое хочу осуществить здесь. Идею, занимавшую меня уже давно, сообщил я здесь кое-кому, и, к моему удивлению, у меня нашлись сотрудники, понявшие меня. Нашлись и такие, которые поняли по-своему, — должно быть, я недостаточно разжевал свою мысль в наивной надежде на то, что все мои собеседники принадлежат к разряду не очень глупых. Расскажу свою мысль тебе: прочти и суди.

В жизни есть поразительная нелепость, к которой мы так привыкли, что не замечаем ее: среди неисчерпаемых сокровищ природы люди, владеющие достаточным количеством силы, умирают с голоду. Погибают люди, хорошо подготовленные к жизни, люди с немалыми знаниями и с отличными дипломами. А на земле еще не тесно, природа не использована, наука дает средства производить больше, чем прежде, тем же количеством работы, — жизнь должна бы облегчиться, а люди гибнут.

Эту нелепость жизни нельзя объяснить тем, что для лишнего работника, не вовремя протянувшего руки к работе, нет лишнего труда: самые потребности этого лишнего работника должны создавать, одновременно с добавочным предложением труда, и добавочный спрос на его продукты. Вся беда, может быть, только в отсутствии кредита для бедных людей. Богатые широко пользуются кредитом, кредитуются даже у бедных гораздо чаще, чем сами оказывают кредит бедным. Помочь этому можно устройством общества взаимной помощи, куда могли бы войти все, живущие самостоятельным трудом и поселившиеся в одном месте, например, в одном городе; это было бы нечто вроде североамериканских соседских гильдий.

Цели общества таковы: I, нравственное единение и поддержка во всех случаях жизни; 2, организация взаимного кредита, денежного и вещного; 3, посредничество при покупках, для удешевления цен; 4, приискание работы и сбыта для изделий членов общества; 5, охрана здоровья и врачебная помощь членам; 6, увеличение удобств нашей жизни посредством взаимного обмена услугами и продуктами труда; 7, устройство предметов общего пользования: жилые дома, библиотеки, телефон, освещение, машины и т. п.; 8, воспитание и обучение детей; 9, ознакомление желающих членов общества с новыми для них или малознакомыми им знаниями и умениями; 10, устройство развлечений, праздников, путешествий.

Я думаю, что если в такой союз войдет достаточное количество людей разных занятий, то они обеспечат друг другу безбедное существование. Стоит только решиться дружно отвоевывать от жизни все, что возможно. И почему не бороться?[348]

Проектируемая Логиным модель общественного устройства восходит к утопическому роману американского писателя Эдварда Беллами (1850–1898) «Золотой век» (или «Через сто лет»), в русском переводе книга выходила трижды под разными названиями: «В 2000 году» (1889), «Будущий век» (1899), «Золотой век» (1905). Роман оказал влияние на социальные представления Сологуба, и, очевидно, он переадресовал герою собственные идеалы.

Разочарование Логина в возможности устроения рая на земле наступило без промедления (он отказывается от организации разумной жизни в Глупове с помощью плетения «благотворительных корзин», сбора «благотворительных грибов» и создания общества взаимопомощи). «Наука, прогресс и народное благо» — святыни народников, о которых суконным языком твердит учительница Ивакина, — возбуждают у него презрение и иронию.

Излагая историю Логина, автор «Тяжелых снов» обращался не только к пережитым событиям, но и к своему внутреннему опыту, стремился отметить основные вехи на пути героя в поисках истины, общие для людей его поколения: теория общественного прогресса, народное благо, наука, разум, красота, вера в Бога. Все эти ценности последовательно нивелируются в романе или подвергаются сомнению[349].

Собственные разочарования Сологуб описал (1894) в стихотворении, оставшемся ненапечатанным при жизни (вероятно, оно было забраковано поэтом по причине излишней риторики, не свойственной его зрелой манере):

Все, что природа мне дала,
Все, чем судьба меня дарила,
Все злая доля отняла,
Все буря жизни сокрушила.
Тот храм, где дымный фимиам
Я зажигал, моляся Богу,
Давно разрушен, — ныне там
Некошный смотрит на дорогу.
Иной воздвигся храм потом —
Свободы, равенства и братства,
И он разрушен не врагом,
Своим же в злобе святотатства.
Дерзнул я истине служить,
Но, сняв с богини покрывало,
Не захотел благословить
Того, что предо мной предстало.
Я звал пророков и певцов.
Их правдой жаждал я упиться,
Но перед правдой мудрецов
Не хочет сердце преклониться.
Я стал испытывать себя, —
Пороки, ложь и мрак полночный,
Все молодое загубя,
Царят в душе давно порочной.
Смотрю вокруг, — и мрак и грязь
Ползут отвсюду мне навстречу,
Союзом гибельным сплотясь…
Чем я на вызов их отвечу?
<…>[350]
«На роман г. Сологуба следует смотреть как на субъективное излияние автора, как на его лирический дневник; с этой стороны в нем откроется своеобразно-искреннее содержание: он представляет как бы иллюстрацию стихов того же г. Ф. Сологуба»[351]; «Логин — автопортрет Сологуба: таким, по крайней мере, он представляется нам по своим лирическим произведениям»[352]; «Как в Лире каждый дюйм — король, так в Сологубе каждая строка, каждое слово — Сологуб»; «Он давно сравнивал свою душу с зыбкими качелями, и об этих колебаниях своей психики, о тоске и порывах своей поздней молодости рассказал в „Тяжелых снах“», — отмечали критики[353]. Ф. Шперк предсказывал: «…я думаю, что в недалеком будущем литература романов и повестей заменится литературой дневников, писем и проч. Это тем более вероятно, что современное поколение художников, помимо своей отрывочной впечатлительности, отличается еще крайней субъективностью духа. Никогда еще, ни в жизни, ни в литературе, не было столько говорено „о себе“, о своем „я“, как нынче, в наше болезненное время»[354].

Автобиографический пафос и поэтический дар Сологуба[355] (его лирический герой 1890-х годов все тот же Логин-Тетерников) во многом предопределили художественную структуру «Тяжелых снов» и затем «Мелкого беса». По сути, это роман «одного героя»: внутренняя реальность переживаний Логина и Передонова поглощает бытовую реальность предметного мира, которую мы воспринимаем преимущественно их глазами, сквозь их душевное состояние. Внутренняя речь героя выдвигается в повествовании на первое место. Изображение действительности как «функции души» характерно для психологического повествования («Записки из подполья» Достоевского или «Записки сумасшедшего» Гоголя), в том числе для нового европейского романа, на который, по-видимому, Сологуб также ориентировался в «Тяжелых снах».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Не постыдно ли быть декадентом?

Я — Сологуб, я — декадент!

Ф. Сологуб
…он был действительно декадент, упадочник, дух больной и напряженно-противоречивый.

А. Горнфельд[356]
«Тяжелые сны» создали Сологубу литературную репутацию декадента, которая, однако, соответствовала его внутренним устремлениям. «Декадент — конечно, бранная кличка, но если уж так Бог уродил человека с непреодолимою наклонностью к тому, что именуется упадком, то есть достоинство в том, чтобы исполнить до конца Его волю», — иронизировал он по поводу присвоенного ему «декадентского мундира»[357].

Свою эстетическую программу Сологуб изложил в статье-манифесте «Не постыдно ли быть декадентом» (1896, при жизни автора не печаталась)[358]. Этот документ интересен не только в плане эстетического самоопределения автора, но и с точки зрения становления русского символизма. Статья была написана в период размежевания «символистов» и «декадентов» — отделения «агнцев» от «козлищ» — и явилась непосредственным откликом на устные и печатные выступления его ближайших литературных соратников с критикой декадентства. Помимо того, у Сологуба был и конкретный повод для решительных действий.

В декабрьской книжке «Северного вестника» за 1896 год в разделе «Литературные заметки» А. Волынский поместил резкий критический отзыв о его сборнике «Тени. Рассказы и стихи» (1896), в котором заодно подверг уничижительной критике и роман «Тяжелые сны»; в статье был объявлен «поход» на декадентов.

В архиве Сологуба сохранился оттиск статьи Волынского, насквозь испещренный владельческими пометами[359]. Привожу некоторые из подчеркнутых фрагментов: «автор до сих пор не создал ни одного истинного символического произведения», «не овладел ни одною стороною жизни с надлежащей полнотой», «„Тяжелые сны“ написаны с поразительною мещанскою грубостью и производят впечатление пустой и бессодержательной фантазии <…>. Никакого кругозора, никакого продолжительного анализа, никакой живой игры художественно изображенных событий и фактов. Все затянуто, как болотною тиною, жалким воображением, обращенным к земле <…> повсюду самодовольное пресмыкательство перед собственной индивидуальностью. <…> Символист по убеждению и художественной тенденции, г. Сологуб не обладает тем простым материалом, который нужен для искусства, тою умственною возвышенностью, которая не смешивает трагического с пошлым <…> у г. Сологуба стихи, лишенные живого смысла, представляющие набор холодных и вымученных фраз, без проблеска искреннего чувства <…> холодная версификация, представляющая смешение декадентского красноречия с безвкусными выражениями <…>» и т. д. и т. п. Волынский не скупился на хлесткие определения: «банальная распущенность мысли», «крапива мещанской риторики», «крайнее несовершенство натуралистических описаний» и пр.

Вероятно, эффект, произведенный на Сологуба этой статьей, усиливался памятью о прохождении в журнале рукописи «Тяжелых снов» и, в частности, о варварском отношении к ней Волынского, когда по собственному вкусу, а не только по цензурным соображениям он переделывал роман, изымая из него целые страницы без ведома автора.

Сологуб воспринял критические замечания Волынского как личное оскорбление, нанесенное ему редакцией «Северного вестника», как неправый суд и выпад лично против себя: как будто критик вменял ему в вину порочность и «извращенную чувственность» его героев. Сразу же по прочтении статьи разгневанный Сологуб писал Л. Гуревич:

Для того, чтобы называть мои писания пьяным угаром и т. д., надо или знать, что я пьяница и неврастеник, что, кажется, неточно, или отождествлять меня с Логиным из «Тяжелых снов», что иные делают, но без видного, конечно, основания, и притом надо знать, что я пишу впьяном виде, — но этого сведения А. Л. (Волынский. — М. П.) ниоткуда почерпнуть не мог. Извращенная чувственность — относится ли это к моей писательской душе или к человеческой личности? Если к писательской душе, то обратимся к писаниям и спросим, из чего это явствует. Я думаю — не из чего. В нескольких стихотворениях я, говоря в первом лице (что, впрочем, еще не предрешает вопроса о том, открываюсь ли я или проникаю в чужую душу), выражаю скорбь о порочности моей вообще; более точные определения ее у меня таковы: страстность, лень, злое и больное вожделение. Все это очень обще. <…> В романе извращенная чувственность играет весьма малую роль, да и то главным образом в виде настроений, внушенных Логину провинциальными сплетнями, настроений внешних и ни в какое действие не перешедших, чем и доказывается неопровержимо, что никаких инстинктов здесь нет. Стихи, которые приводит А. Л. в доказательство извращенной чувственности, поняты им произвольно и, очевидно, истолкованы им в виду соображений о тождестве Логина с его автором. <…> Вот мои основания к тому, чтобы думать, что в «Лит<ературных> заметках» перейдены законные пределы. Очень прошу Вас верить, что я нисколько не возражаю против чисто литературной стороны этой статьи: критика должна быть свободной от личных пристрастий, да я и не претендую на то, чтобы меня считали хорошим и определившимся писателем. Я лично не люблю резкого и несдержанного тона критики: мы, люди ищущие, ведь не изверги же какие-нибудь, чтобы стоило так сильно сердиться на нас и так ругаться, как делает это А. Л. и другие такие же грозные критики с Бурениным во главе. <…> Я уже писал Вам однажды, как и почему я ценю возможность печататься в Вашем журнале; прекращение отношения к «Сев<ерному> В<естнику>» меня весьма огорчило бы, и я, конечно, не сделаю к этому первых шагов. С истинным уважением Федор Тетерников[360].

В следующем письме к Гуревич от 6 декабря 1896 года Сологуб продолжал выговаривать свою обиду на Волынского:

Я думаю, что «неврастения» — термин определенно медицинский, а не эстетический и никакого иного значения, кроме личного, не имеет. По смыслу этого места термин отнесен, конечно, не к читателю и не к произведению, а к автору. Уверен, что большинство читателей поймет статью как характеристику моей грубой и пошлой натуры; мне пришлось уже слышать такое толкование. Не думаю отрицать права критика как угодно резко говорить о литературном произведении: можно сказать, что стихи отвратительны, безобразны, возбуждают омерзение, что автор дурно поступил, напечатав их, — и многое можно сказать, но не касаясь души автора, пока он сам не раскроет ее в своей исповеди. <…> скажу решительно: критика имеет право говорить об авторе, о его душе, намерениях и т. д. только на основании сведений биографических или личных и положительных авторских заявлений. Для меня все это является не безразличным (как если бы эта статья появилась в другом журнале, — тогда бы я ее только прочел, как все читаю, с совершенною безмятежностью, но с большим интересом) только потому, что для меня представляется вопрос: будет ли моя проза находить себе вперед место в «Сев<ерном> В<естнике>», и не придется ли Вам самим придти к убеждению, что меня пускать на страницы Вашего журнала не следует? Я очень сожалел бы об этом, потому что самым искренним образом сочувствую Вашему журналу[361].

Как и следовало ожидать, в конфликте Сологуба с Волынским Л. Гуревич встала на сторону последнего. 6 декабря, по получении письма от «потерпевшего», она писала ему:

Вы говорите, что нужно «глубоко и бесстрастно исследовать бездны». Но исследовать темные бездны и пропасти можно только при свете факела или другого — еще более светлого огня, — иначе мы не исследуем бездны, а заблудимся в них. Некоторые же Ваши художественные видения представляют именно темные бездны, не освященные разумом. <…> Декадентство с его «дерзновением» слепо и стихийно в своих мятежных порывах, декадентские видения всегда туманны, двусмысленны, полны соблазнов для читателя. Дух Божий не носится над этими безднами. Можно, однако, придти через эти дебри «к более глубоким настроениям и убеждениям», которые и выражены во многих Ваших произведениях. Однако блуждания по темным дебрям не есть единственный путь к просветлению и углублению своей души, и автор, уже достигший известной духовной высоты, не обязан изображать те темные и сомнительные места, в которых он побывал душевно. Но Вы как писатель возвращаетесь и ведете с собой читателя к тому, что и теперь остается еще смутным, духовно не осиленным. Вы открываете перед ним бездны, «исследовать» кот<орые> сами Вы не в силах. Вот о какой откровенности, совершенно ненужной и только опасной в литературе, говорит и вправе говорить всякий критик. Декаденты именно откровенны в своих фантазиях, но эта откровенность так же мертва для литературы, как грубый, чисто внешний натурализм, который, однако, более литературен, п<отому> ч<то> говорит о вещах, так или иначе истолкованных разумом[362].

Обида Сологуба усугублялась еще и тем, что в составе статьи Волынского было опубликовано «Письмо в редакцию» З. Гиппиус (под псевдонимом Л. Денисов), в котором она, как подлинный энтузиаст движения, присоединилась к критике декадентства и, в частности, писала: «Символизм, прежде всего, диаметрально противоположен декадентству. Быть может, даже не стоило бы упоминать о декадентстве рядом с символизмом. <…> эти два понятия так печально смешались в умах людей даже наиболее почтенных, что невольно хочется разделить их навсегда. <…> Декадентство боялось смерти и умерло, больное и слабое. Декадентство боялось разума, чистоты понимания. Символизм весь в свете разума, в его широком и ясном спокойствии» и т. д.[363] (Впоследствии подобные обвинения Гиппиус повторяла не раз: «Ну а вообще у декадентов, индивидуалистов и эстетов, не только нет нового, но даже полное забвение старого, старой бессознательной мудрости. Они убили мысль, совершенно откровенно, без стыда, но не заменили ее „вопросами“, как либералы, а остались так, ни с чем. Это — нездоровые дети, которые даже играть не любят и не ищут игрушек. <…> И все им скучно, бедным, недолговечным детям, все им противно, все не по ним»[364].)

«Письмо в редакцию» было нацелено не только на Сологуба, оно имело и других адресатов, московских (в лице В. Брюсова и К. Бальмонта прежде всего) и петербургских. В 1895–1898 годах Сологуб, Вл. Гиппиус и Ал. Добролюбов составляли внутри петербургской группы символистов самостоятельную «фракцию»; к ним тяготели присоединившиеся позднее критик Ф. Э. Шперк[365] и Иван Коневской, отводивший творчеству Сологуба и Добролюбова едва ли не первое место в новой поэзии[366].

Об этом товарищеском объединении упоминают Ан. Чеботаревская в биографическом очерке о Сологубе[367] и Вл. Гиппиус в воспоминаниях об Александре Добролюбове[368] и автобиографическом очерке «О самом себе»[369]. Сведения о встречах петербургских декадентов можно почерпнуть также в тетради с записями Сологуба о посещениях разных лиц (в период 1895–1898 годов Вл. Гиппиус и Ал. Добролюбов бывали у него регулярно)[370], из его переписки с Вл. Гиппиусом[371] и, предположительно, в воспоминаниях Вл. Гиппиуса о Сологубе (до настоящего времени не расшифрованных из-за неясного почерка автора)[372].

Сологуб опекал юных друзей-декадентов, даже пытался протежировать им на литературном поприще[373]. Все они были значительно младше его по возрасту (Гиппиус и Добролюбов на 13 лет, Коневской — на 14, Шперк — на 9), эта дистанция заметно увеличивалась за счет его внешности, так как уже в те годы он казался значительно старше своих лет. Вл. Гиппиус вспоминал об обстоятельствах своего вхождения в литературу: «Первые связи завязались с „Северным вестником“ в восьмом классе гимназии, самым модным и, конечно, самым живым тогда журналом, куда Волынский не принял ни моих стихов, ни Добролюбовских <…> Мое декадентство было принято без всяких оговорок только Сологубом, с которым сблизился после первой же встречи» [374].

Самой живой темой и предметом общего дискурса среди участников группы, по-видимому, была «новая» русская и европейская поэзия. «А что касается исторической роли „декадентства“, — писал Шперк Сологубу 6 июля 1896 года, — то я не нахожу, чтобы выразился относительно ее отрицательно: необходимо стало познать душу человеческую в ее составных элементах, необходимо стало поэтическое γνώφι σεαυτόν[375] — и появилось это болезненное (положительно, а не отрицательно болезненное) творчество»; «Вы спрашиваете: нахожу ли я „декадентским“ Ваше последнее стихотворение: по форме — нет, но по содержанию, по чувству, в котором так сильно выражено недоумение перед жизнью, — да» (28 июля 1896 года)[376].

Итогом творческого общения петербургских поэтов явился замысел (1895–1896) издания журнала «Горные вершины», который, однако, не был осуществлен по причине наступившего идеологического разлада между Ал. Добролюбовым и Вл. Гиппиусом и внезапного выхода последнего из состава редакции[377].

Составившийся узкий кружок петербургских декадентов имел собственную эстетическую позицию, не совпадавшую с основной платформой «Северного вестника». Творчество Ал. Добролюбова и Вл. Гиппиуса в журнале отвергалось, у Сологуба, как оказалось, были также непростые отношения с редакцией. Лишь на первых порах А. Волынский и Л. Гуревич привечали начинающего автора, полагая себя его литературными крестными. Однако, при внешнем поощрении творческих устремлений Сологуба, оба редактора считали его хотя и приемлемым, но чуждым по духу «Северному вестнику».

Неудивительно, что представленная в «Северный вестник» в декабре 1896 года статья «Не постыдно ли быть декадентом» (в ответ на «Литературные заметки» и «Письмо в редакцию») была отклонена Волынским[378]. В отношении декадентов он всецело солидаризировался с З. Гиппиус.

Автор «Тяжелых снов» искал поддержки в лице юных друзей, с которыми его связывала близкая эстетическая позиция. Однако в скором времени внутри декадентского «братства» возникли идейные расхождения. В июле 1897 года под влиянием уже наметившегося раскола в лагере недавних единомышленников Сологуб писал Вл. Гиппиусу: «Вы, к моему искреннему прискорбию, в последнее время начали отметать декадентство. Это — влияние Мережковских? И особенно Зинаиды Николаевны? <…> В Вас, кажется, засела злосчастная мысль о том, что время изменилось, что-то такое вышло из моды, нужно что-то иное, новое и т. д. А мне всегда смешно, когда говорят, что, например, декадентство вышло из моды. Дамские слова. Впрочем, З<инаида> Н<иколаевна> серьезно думает, что декадентство только в том и состоит, что какие-то шалопуты видят звуки и любят зло. Надо же идти по направлению к концу и сооружать храм».

В том же письме Сологуб, не без злорадства, передавал корреспонденту литературные сплетни и информировал об очередной своей неудаче в «Северном вестнике»: «З<инаида> Н<иколаевна>, как Вы знаете, в разрыве с Флексером[379], а стало быть, и с „Северным Вестником“. Флексер недогадлив и неблагодарен, — З. Н. всегда оказывала ему большую милость, служа для него, так сказать, мерилом эстетического достоинства разных штук в стихах и прозе. Всего за несколько дней до разрыва З. Н. еще раз спасла „Сев<ерный> Вестн<ик>“ от одной эстетической погрешности, раскрыв глаза Флексеру на многочисленные недостатки моей повести „На камни“[380]; а ведь сам-то Фл<ексер> спроста, пожалуй, напечатал бы ее после нескольких небольших волынских искажений. Вывод из этого тот, что Флексерова душа действительно черна от неблагодарности, — и еще то, что он будет очень прост, не испросив помилования»[381].

Круг петербургских декадентов, просуществовавший недолго, окончательно распался в 1899 году. Вл. Гиппиус, подпавший под влияние религиозных идей Мережковских, в скором времени оставил активные занятия литературой и отдался педагогике, незадолго до этих событий он резко порвал с И. Коневским[382](о чем впоследствии горячо сожалел[383]); Федор Шперк скончался в 1897 году в возрасте 25 лет, Ал. Добролюбов, единственный среди них «практический декадент», как его называл Вл. Гиппиус, отправился на Соловки и также фактически прекратил литературную деятельность, «учительствуя» по-своему. С Соловков он прислал «бедному Федору Кузьмичу» нательный серебряный крест, «освященный водою угодников»[384], и на этом, по-видимому, история отношений поэтов подошла к концу.

В 1899 году на поле брани «нового» искусства рядом с Сологубом из бывших единомышленников оставался лишь Иван Коневской, который также выступил с защитой декадентства, объявленного З. Гиппиус (а еще раньше критиками из компании «Русского богатства») «позорным», внекультурным, «вредным», болезненным. На резкую статью З. Гиппиус «Торжество в честь смерти» в «Мире искусства» (1900. № 17–18), обличавшую «декадентов», Коневской ответил не менее резкой статьей «Об отпевании новой русской поэзии», опубликованной в альманахе «Северные цветы» (1901)[385].

Статью «Не постыдно ли быть декадентом» Сологуб начал с непосредственного обращения к оппонентам: «В разговорах и в печатных отзывах о новейшей литературе нередко не разграничивают ясно терминов: символизм и декадентство. Но среди людей, близко знакомых с этими новейшими идеалистическими попытками у нас и в Европе, господствуют, кажется, два следующих мнения: первое, что все (или многие) великие поэтические произведения были символичны, по самой природе искусства <…>; второе, что недавно возникло декадентство, явление уродливое, недолговечное, уже отцветшее, нелепое со всех сторон, диаметрально противоположное символизму» и т. п.[386] В первом пункте речь идет о статье Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы»[387], в которой символическими названы практически все классические произведения мировой литературы — от античности до романов Л. Толстого, Тургенева, Достоевского и Гончарова; во втором пункте — о статье З. Гиппиус «Письмо в редакцию».

Вслед за небольшим введением Сологуб попытался обосновать закономерность возникновения декадентства в европейской культуре, определить его содержание и одновременно дать психологический портрет художника fin de siècle:

Большой и трудный путь надо было пройти (и немногими он пройден), чтобы, развивая свои понятия о своем мире, увидел наконец человек невозможность и противоречивость этого мира. И в мире нравственных понятий почувствована была великая неудовлетворенность, и в поэзии условные формы, прекрасные, но уже недостаточные и неточные, пресытили нас. То, что казалось прежде непрерывным и цельным, — и в природе, и в душе человеческой, — при остром анализе потеряло для нас эту непрерывность, распалось на элементы, взаимодействие которых для нас загадочно. В душевной сфере эта потеря цельности, это грозное самораспадение души составляет внутреннюю сторону нашего так называемого декаданса или упадка[388].

В отличие от Макса Нордау (вероятно, он также входил в круг мыслимых автором оппонентов), видевшего в творцах эпохи декаданса опасных маттоидов, графоманов или преступников — «выродков высшего порядка»[389], Сологуб воспринимает этот тип личности под знаком сочувственного, а не психопатологического интереса, сознает подлинную креативную миссию художника-декадента в современном искусстве:

Возникая из великой тоски, начинаясь на краю трагических бездн, символизм, на первых своих ступенях, не может не сопровождаться великим страданием, великой болезнью духа. И так как всякое страдание, непонятное толпе, презирается и осмеивается ею, то и это страдание получило презрительную кличку декадентства. Но иначе, как страданием и болезнью, нельзя сделать никаких завоеваний в области наших восприятий[390].

На первый взгляд, статья «Не постыдно ли быть декадентом» не представляется сколько-нибудь оригинальной, ее основные тезисы в 1896 году не могли быть восприняты под знаком новизны. При изложении аргументов в защиту завоеваний нового искусства Сологуб компилировал фрагменты широко известных модернистских текстов: манифеста Ж. Мореаса «Символизм» (1886), эссе О. Уайльда «Упадок лжи» (1891) и уже упоминавшейся лекции Мережковского («О причинах упадка…»).

Однако вслед за перечислением общеизвестных атрибутов современного искусства (импрессионизм, символизм, обновление литературного языка; появление нового героя и нового типа художника — декадента) автор обрывает свои рассуждения и завершает статью выводом: «Декадентство, уже ясное в своей идее, еще не раскрыло себя с совершенною полнотою. <…> До сих пор оно представляло только ряд психологических (иногда психопатологических) опытов. Но для меня несомненно, что это презираемое, осмеиваемое и даже уже преждевременно отпетое декадентство есть наилучшее, быть может, единственное, — орудие сознательного символизма» (курсив мой. — М. П.).

Более внятно свои мысли о декадентстве Сологуб сформулировал в рабочих материалах к статье:

Не случайно возникло декадентство вслед за крайностями натуралист<ического> романа, и было оно не реакцией, а лишь естественным следствием этого направления. Психологич<еские> ошибки натур<алистического> ром<ана> теперь ясны для всех, и всякое новое лит<ературное> поколение должно было их отбросить. Но развитием истин<ных> принц<ипов> натур<ализма> явилось декадентство. <…>

Реал<изм> и дек<адентство> — плоды духа созревшего и искусившего в опыте жизни. Поэтому как классицизм и романтизм отличаются непосредственною силою образа, так реал<изм> и дек<адентство> сильны познанием истинных законов психологич<еского> действия и почти научною точностью своих приемов[391].

В рассуждении Сологуба декадентство соединяется с натурализмом (или даже им подменяется) как его естественное продолжение и развитие — по направлению усложнения художественной и научной задачи (исследование жизни подсознания). Символизму отводится роль способа обозначения непознаваемого («тайны»).

Подобный взгляд был свойствен не одному Сологубу. В 1896 году в статье «Декаденты» В. В. Розанов писал: «…символизм и декадентство не есть особая новая школа, появившаяся во Франции и распространившаяся на всю Европу: это есть окончание, вершина, голова некоторой другой школы, звенья которой были очень длинны и корни уходят за начальную грань нашего века. Выводимый без труда из Мопассана, он выводится далее из Золя, Флобера, Бальзака, из ультра-реализма, как антитезы ранее развившемуся ультраидеализму (романтизм и „возрожденный“ классицизм)»[392].

Собственное творчество Сологуб принципиально соединял с декадентством. Конкретная литературная ситуация середины 1890-х годов, связанная с самоопределением русских символистов, поставила его перед необходимостью подвести итоги пройденного пути, осознать и обозначить свою литературную позицию. С этой целью отчасти и была написана статья «Не постыдно ли быть декадентом».

По своей художественной ориентации Сологуб, несомненно, был декадентом — декадентом западного образца. Во французской литературе между декадентами и символистами жесткой или воинственной оппозиции не существовало. Эти почти параллельные литературные явления разделяли главным образом по историко-литературному принципу: декадентство традиционно связывали преимущественно с модернистской прозой, вышедшей из натурализма («декадентский роман» — специальный термин), а символизм — с новой поэзией и драмой, хотя и это деление, как известно, было условным[393]. В русской литературе начала XX века эти явления противопоставляли, нередко руководствуясь этическими критериями. За декадентством закрепилась репутация искусства асоциального (оправдывающего индивидуализм), антихристианского или даже сатанинского, насыщенного нездоровой эротикой, мрачной мистикой, пессимизмом, имморализмом и т. п.[394].

Робкие попытки критиков ввести творчество писателя в контекст западноевропейского модернизма, как правило, сводились к аксиоматическому утверждению — «декадент»[395]. «Сологуб является последователем французских художников и мыслителей конца прошлого века. В Сологубе мы видим синтез мистицизма и язычества», — утверждал в 1910 году обозреватель газеты «Южный край»; в заметке он также отметил общий для творчества Гюисманса и Сологуба «поворот от натурализма к мистицизму»[396]. В. Львов-Рогачевский сравнил «Наоборот» Гюисманса[397] с произведениями русских «символистов-декадентов», назвав последние обобщенно «творимой легендой», «стилизацией», «подделкой в стиле французских романов по стопам Дез Эссента»; творчество Гюисманса, «уходившего в свою библиотеку от мира», и творчество близкого ему по духу Сологуба, «бегущего из тюрьмы своего пека в далекие эпохи, в мир фантастический», он характеризовал как искусство «одиноких отшельников»[398].

В индивидуальных поисках Сологуба в области прозы действительно прослеживается немало общего с творчеством Жориса Карла Гюисманса (1848–1907) — одного из признанных лидеров европейского модернизма, родоначальника «декадентского романа».

О параллелизме литературных судеб художников писала Г. Селегень: «Существует поразительное сходство в некоторых подробностях жизненной и творческой биографии Сологуба и Гюисманса, не говоря уже об одинаковой замечательной роли, которую оба они сыграли в литературной революции конца девятнадцатого столетия, в особенности в области реформы прозы. Оба талантливых писателя выступили на литературной сцене сравнительно поздно; еще позже пришла к ним известность, создавшая возможность существовать на заработок от литературного труда. До этого тот и другой вынуждены были добывать себе средства к жизни однообразным и рутинным трудом: один, работая долгие годы в качестве мелкого чиновника в одном из французских министерств, другой, живя на скромный заработок школьного учителя в глухом провинциальном городке России. Как Сологуб, так и Гюисманс являлись живым воплощением идей и духа декадентства каждый в своей стране»[399].

Сходство обнаруживается и за рамками случайных биографических соответствий. Сопоставляя творчество этих двух художников, прежде всего следует указать на их общее литературное прошлое. Гюисманс был участником «меданских вечеров», учеником Э. Золя, с которым разошелся в 1884 году после выхода в свет «А Rebours»; роман, по признанию автора, вывел его «из бессмысленной духоты натурализма и дал насладиться глотком чистого воздуха». Первые же произведения писателя: «Сестры Ватар» («Les Soeurs Vatard», 1879); «Марта. История погибшей» («Marthe, histoire d’une fille», 1880); «Семейные узы» («En Ménage», 1884) — могут служить образцами «человеческих документов» в духе художественных идеалов Золя.

Впоследствии Гюисманс не раз повторял, что натурализм, «оказав литературе неоценимую услугу и поместив реальных людей в реальную среду», был обречен «топтаться на месте»[400]. Раннее творчество Сологуба также развивалось под влиянием натурализма.

Общее литературное прошлое и близкий тип художественного сознания писателей предопределили их путь в литературе — преодоление «золаизма», который и был содержанием и смыслом декадентства, каковым оно представлялось каждому из них.

Роман «Бездна» («Là-Bas», 1891, в рус. пер. «Там, внизу», 1907) начинается филиппикой писателя Дюрталя (герой наделен автобиографическими чертами), обращенной к Э. Золя:

Я ставлю натурализму в вину не его тяжелый и грубый стиль, но низменность его идей. <…> Когда надо объяснить зарождение страсти, исследовать рану, вылечить самую доброкачественную язву — он все сводит к склонностям и инстинктам. Половое влечение и припадки безумий — вот единственные предрасполагающие моменты. <…> Он хочет душевные страдания, как грыжу, лечить бандажом, — и только[401].

Вслед за тем Дюрталь заявляет:

…надо сохранить документальную правдивость, точность деталей, нервный и красочный язык реализма, но в то же время углубиться в жизнь души и не пытаться объяснить тайну болезнями чувств. Если бы это было возможно, роман должен бы сам собой распадаться на две крепко спаянные или — верней — сплавленные части, как в жизни сливаются душа и тело, и заниматься их взаимодействием, их столкновениями, их соглашением. Одним словом, надо идти по пути, так отчетливо намеченному Золя, но при этом проложить параллельно ему иной, воздушный путь, достичь внепространственного и вневременного, создать, словом, спиритуалистический натурализм. Но никто сейчас этим не занят. К подобной концепции близок разве один Достоевский. Да и этот проникновенный русский — скорее христианский социалист, чем великий реалист[402].

Пафос этого по-своему программного заявления всецело совпадает с сологубовским в заключительном пассаже статьи «Не постыдно ли быть декадентом»:

Будущее же в литературе принадлежит тому гению, который не убоится уничижительной клички декадента и с побеждающей художественной силой сочетает символическое мировоззрение с декадентскими формами[403].

Идея преобразования натурализма в декадентство была для Гюисманса и Сологуба не только декларацией: оба писателя последовательно воплощали ее в своем творчестве. В этой связи небезынтересно сравнить авторские предисловия к очередному изданию романа «В пути» («En Route», 1895; в рус. пер. — 1911), известного также под названием «Из бездны к небу», и ко второму изданию «Мелкого беса» (1908), — оба текста были написаны после шумного успеха книг.

Центральное место в предисловиях занимают ответы авторов романов на многократно задававшийся каждому из них читателями и критиками вопрос о подлинности изображенных ими событий и персонажей. В частности, Гюисманс свидетельствовал:

Сделанные мною описания точны, сообщенные мною сведения об образе жизни в монастыре достоверны: портреты монахов написаны мною с натуры. Я ограничился, для приличия, только переменой имен. <…>

Что касается брата Симеона, то я сделал его портрет отчетливо и точно, без прикрас, — неретушированную фотографию. Я его нисколько не возвеличил, нисколько не возвысил, как клевещут, по-видимому, с известной целью. Я писал этого славного святого по методу натуралистов, таким, каков он есть!

И далее о других персонажах:

Пусть господа литераторы не прогневаются, но эти лица так же подлинны, как и все вырисовывающиеся в моих прежних книгах; они только живут в мире, неизвестном светским писателям[404].

В предисловии ко второму изданию «Мелкого беса» Сологуб сделал аналогичное признание:

Я не был поставлен в необходимость сочинять и выдумывать из себя; все анекдотическое, бытовое и психологическое в моем романе основано на очень точных наблюдениях, и я имел достаточно «натуры» вокруг себя.

В интервью, данном в 1912 году, он дополнил эти сведения указаниями на реальную житейскую историю, рассказанную в «Мелком бесе»[405].

Научный и документальный подход к описанию действительности — характерная черта художественной манеры автора «Наоборот» и автора «Тяжелых снов» и «Мелкого беса», остававшаяся константой стиля каждого из них на протяжении всего творчества («родимое пятно» натурализма). В этом конкретном смысле и Гюисманс, и Сологуб могут служить примером художников школы Э. Золя, о которых не без иронии писал Н. Минский:

Прежде всего, писатель сам себе как бы делает художественный заказ: дай, мол, изображу мир растений и цветов, или мир фабричный. И, получив от себя такой заказ, художник спешит запастись необходимым для его исполнения материалом, запирается в кабинет, окружает себя книгами, трактующими о цветах или фабриках, сам себя посылает в художественную командировку, едет в ботанический сад или в фабричный город. <…> В две-три недели такого поэтического репортажа он обогащает себя количеством наблюдений и впечатлений, для получения которых путем художественного созерцания нужны целые годы[406].

В стилистике «командированных» от натурализма писателей выполнены, например, описания зарослей у замковых стен в повести «У пристани» («En Rade», 1886) и враждебного Передонову Вершинского сада в «Мелком бесе». Ср.:

Жак вернулся в сад, улегся на животе на лужайке и, ни о чем не думая, забавлялся тем, что щипал вокруг себя цветы. Здесь не было ни одного цветка, который был порождением садовой культуры; это были цветы, которые растут на дорогах, болезненная цветочная сволочь. <…> Жак распознал семейство гвоздики, раскачивавшей свои головки, увенчанные, как головки маков, приплюснутой графской короной; отделенная от них муравьиными песчаными ландами, росла полевая мята. Жаку нравилось разминать ее листья между пальцами и нюхать их. Он наслаждался вариациями ее аромата <…>. В этой гуще зелени он натыкался каждый день на новые кусты и новые растения. На этот раз, в конце сада, около решетки, где сохранились остатки старых рвов, он заметил целую изгородь великолепных репейников и кустов, металлически-зеленые листья которых испещрены были желтыми слезинками, похожими на капельки серы. Он остановился, разглядывая эти кусты. Искривленные и изогнутые, как арабески старого железа, закругленные коленами и крючками, как готические буквы старых рукописей <…>[407]

(«У пристани»)
Сад желтел и пестрел плодами да поздними цветами. Было тут много плодовых и простых деревьев да кустов: невысокие раскидистые яблони, круглолистые груши, липы, вишни с гладкими блестящими листьями, слива, жимолость. На бузиновых кустах краснели ягоды. Около забора густо цвела сибирская герань — мелкие бледно-розовые цветки с пурпуровыми жилками. Остропестро выставляло из-под кустов свои колючие пурпуровые головки. <…> Там качались сухие коробочки мака да бело-желтые крупные чепчики ромашки, желтые головки подсолнечника никли перед увяданием, и между полезными зелиями поднимались зонтики: белые у кокорыша и бледно-пурпуровые у цикутного аистника, цвели светло-желтые лютики да невысокие молочаи[408].

(«Мелкий бес»)
В произведениях Гюисманса «По течению» («А Vau-l’eau», 1882), «Наоборот», «Бездна», «В пути», «У пристани» и романах «Тяжелые сны», «Мелкий бес» нетрудно обнаружить элементы явной художественной аналогии. Однако далеко не во всех случаях их наличие можно объяснить общей для авторов эстетической платформой, школой, общими культурно-историческими и философскими источниками или сходным писательским темпераментом.

В психологическом портрете Логина много общего с Дез Эссентом («Наоборот») или с господином Фолантеном («По течению»), ср.:

…он окинул взором унылый горизонт своей жизни, и он понял бесцельность перемены маршрутов, бесплодность порывов и усилий. Надо безвольно плыть по течению. Шопенгауэр прав, — сказал он себе: «Жизнь человека колеблется, как маятник, между страданием и скукой». И нет действительно смысла ускорять или замедлять движение маятника. Надо свесить руки и постараться заснуть[409].

Господину Фолантену — мизерабельному чиновнику, добившемуся «места», как психологический и литературный тип соположен также и Передонов (в отличие от Фолантена, Передонов агрессивен). Гюисманс подробнейшим образом рассказывает о существовании героя в грязных меблированных комнатах, о его любовных похождениях, о его единственном неутраченном интересе — еде. «Ничто не удается несчастному Фолантену, даже те пустые мелочи, из которых складывается его жизнь, причиняют ему тысячи невыносимых по самой своей пошлости уколов. На десятках страниц Гюисманс с почти физической ощутимостью передает все то отвратительное, грязное, дурно пахнущее, с чем герой сталкивался в ресторане, в квартире, в вагоне»[410].

Ср. в «Мелком бесе»: «Все доходящее до его сознания претворялось в мерзость и грязь. В предметах ему бросались в глаза неисправности и радовали его. Когда он проходил мимо прямо стоящего столба, ему хотелось покривить его или испакостить. Он смеялся от радости, когда при нем что-нибудь пачкали. <…> У него не было любимых предметов, как не было любимых людей, — и потому природа могла только в одну сторону действовать на его чувства, только угнетать их. Быть счастливым для него значило ничего не делать и, замкнувшись от мира, ублажать свою утробу»[411]. По справедливому замечанию М. Алданова, «критики тщательно пытались вложить в идею „передоновщины“ какое-то социально-политическое обличительное содержание. С таким же успехом можно было бы изобразить политическим обличителем Гюисманса»[412].

Утопические мечты и видения Георгия Триродова в «Творимой легенде» совпадают с мечтаниями Жака, героя повести «У пристани»:

— Боже, какая скука, — вздохнул он. И, как все, доведенные до крайности, он захотел уйти оттуда, где он находился, бежать куда-нибудь далеко от Лурда, за границу, куда угодно, лишь бы избыть свои неприятности и заботы, забыть свое существование, раздобыть себе новую душу в новой шкуре. Э! везде будет одно и то же, — сказал себе Жак. Надо перенестись на другую планету. Да и это без пользы. Раз она станет обитаемой, на ней появится страдание. Он улыбнулся. Эта идея о другой планете напомнила ему его сон, его путешествие на луну[413].

Триродов вместе со своей возлюбленной также побывал на «луне», как бы «во сне»; затем он и в реальности осуществил мечту литературного предшественника: построил воздушный корабль и полетел на Майорку.

К общей модернистской родословной, по-видимому, можно отнести и атмосферу мистической «пропыленности» в романах писателей: пыль в ее метафизическом смысле — характерная деталь описаний интерьеров и улиц в текстах и Гюисманса, и Сологуба. Принято считать, что первым из русских символистов мотив распыления мира (энтропии), один из центральных в литературе модернизма, обозначил В. Брюсов в стихотворении «Демоны пыли» (1899)[414]. Между тем получившие «вид на жительство» в произведениях Брюсова, Сологуба, Мережковского «демоны пыли» или их аналоги могли иметь и другое происхождение. В романе «Бездна», символистам хорошо известном, имеется эпизод, соотносящийся с рассказом И. М. Брюсовой о реальном будничном событии (стирание пыли с мебели), якобы побудившем поэта написать «Демонов пыли»[415]. Автор «Бездны» также видел в процессе распыления мира зловещий смысл (пыль — «призыв к жизни и напоминание о смерти»[416]).

В повести «У пристани» описания пыльных развалин замка, в которых поселились герои, скрываясь от кредиторов, приобретают зловещий мистический смысл:

Жак отворил еще одну дверь и проник в огромную гостиную, без мебели <…>. Сырость положительно разрушила панели этой комнаты. Целые филенки рассыпались пылью. Осколки паркета валялись на земле в трухе старого дерева, похожей на неочищенный сахарный песок. От удара ногой целые простенки разваливались, превращались в мелкую пыль. Трещины бороздили облицовку, покрывали сеткою карнизы, расходились зигзагами по дверям от притолоки до пола, испещряли камин, зеркало которого, мертвое, разлагалось в своей потускневшей раме, сделавшись красным и ломким, как мел[417].

Совместная жизнь супругов за время их пребывания в замковых стенах, покрытых плесенью и тленом, также потерпела банкротство, рассыпалась прахом.

Не исключено, что и Брюсов и Сологуб позаимствовали мотив у Гюисманса. «Пыль» — характерная деталь поэтического языка Сологуба (см. его поэтический «паспорт»: «На серой куче сора / У пыльного забора…», 1895). Высшего развития в его художественной прозе мотив энтропии достигает в рассказе «Маленький человек» (1905): Саранин превращается в пылинку и исчезает.

В романах Сологуба встречаются и непосредственные коннотации с текстами Гюисманса, которые уже сложнее отнести только на счет общего декадентского реквизита. Парфюмерные забавы Людмилы Рутиловой в «Мелком бесе» совпадают со страстью Дез Эссента к созданию новых парфюмерных запахов.

Похожие роли отведены многовидной Недотыкомке и призраку неопределенных очертаний, терзавшему Дюрталя перед причастием («В пути»); есть нечто общее и в их описании. Ср.:

…он ясно и отчетливо ощущал постороннее эфирное существо, в минуту пробужденья исчезавшее с сухим треском пистона или хлопающего бича. Явственно чувствовал он это существо возле себя, с такой несомненностью, что даже ощущал легкое веяние от его прикосновения. В ужасе он всматривался в пустоту[418].

(«В пути»)
Посыпались во все стороны мелкие, яркие искры — и вдруг, в ярком и злом смятении искр поднялась из огня княгиня, маленькая, пепельно-серая женщина, вся осыпанная потухающими огоньками; она пронзительно вопила тонким голоском, шипела и плевала на огонь. Передонов повалился навзничь и завыл от ужаса[419].

(«Мелкий бес»)
Порою меж клубами ладанного дыма являлась недотыкомка, дымная, синеватая; глазки блестели огоньками; она с легким звяканьем носилась иногда по воздуху, но недолго, а все больше каталась в ногах у прихожан, издевалась над Передоновым и навязчиво мучила. Она, конечно, хотела напугать Передонова, чтобы он ушел из церкви до конца обедни. Но он понимал ее коварный замысел, — и не поддавался[420].

(«Мелкий бес»)
В признании язычницы Людмилы: «А еще я люблю Его Распятого» (о Христе) — прочитывается аллюзия на почти эротический восторг Дюрталя перед «Распятием» Матиаса Грюневальда («Бездна»)[421]. В набросках к «Мелкому бесу» имеется запись: «Следы черной мессы на Сашином теле»[422] — возможно, еще одна аллюзия — на мотив «Бездны» (герой становится свидетелем черной мессы).

Намеченный в плане к «Тяжелым снам» эпизод поездки Логина к старцу-аскету (в поисках веры и истины)[423] мог быть навеян одновременно и Достоевским («Братья Карамазовы», сцена у Зосимы), и Гюисмансом, который знал и ценил романы Достоевского: в поисках подлинной святости Дюрталь приезжает в траппистский монастырь («В пути») и т. п.

По свидетельству Сологуба, роман «Тяжелые сны» создавался в 1883–1894 годах, а «Мелкий бес» — в 1892–1902-м. Вплоть до начала 1900-х годов в русском переводе были известны лишь ранние произведения Гюисманса, написанные в стилистике натурализма. Первые заметки и статьи о писателе появились в отечественной прессе лишь в начале 1890-х годов[424]. Едва ли Сологуб мог прочесть европейскую новинку («Наоборот») в оригинале, находясь в Великих Луках (1885–1889) или Вытегре (1889–1892), куда книги и журналы поступали с большим опозданием. Самостоятельным изучением французского языка он занялся в 1885 году[425].

Длительное пребывание вне литературного круга и вне культурной среды, а также весьма скупая осведомленность в достижениях западного модернизма вплоть до середины 1890-х годов — эти обстоятельства практически исключали для Сологуба возможность подражания Гюисмансу или заимствований у него.

Принимая на веру свидетельство автора о времени создания «Тяжелых снов», пришлось бы заключить, что его индивидуальные поиски в области прозы стихийно протекали в одном русле с европейскими веяниями и подчинялись историко-литературным закономерностям эпохи. С этой точки зрения выдвигавшиеся в критике обвинения Сологубу в подражании «дурным французским и немецким образцам»[426] или сравнение «Тяжелых снов» с «декадентским бредом, перепутанным с грубым, преувеличенным и пессимистическим натурализмом»[427], также не вызывают недоумения.

В «Тяжелых снах» действительно проступают черты, характерные для европейского декадентского романа: отвращение от изнанки жизни, сочетание самой грубой реальности с необузданной фантазией, актуализация определенного психологического типа — «пороговой личности», со всеми нюансами сознательной и подсознательной жизни (и в связи с этим — приоритет внутренней речи героя), автобиографизм[428] и др.

И тем не менее наличие элементов художественной аналогии в прозе Сологуба и Гюисманса — на уровне отдельных деталей, образов, композиции — сложно объяснить иначе, чем знанием источников, хотя бы и в пересказе. Представляется, что в середине 1890-х годов, благодарясближению с поэтами и литераторами из круга «Северного вестника» — Н. М. Минским, Л. Н. Вилькиной, З. А. Венгеровой — большими знатоками, переводчиками и пропагандистами современной европейской литературы, Сологуб имел отнюдь не поверхностное представление о творчестве Ж. К. Гюисманса, М. Метерлинка, О. Уайльда и др. Его же непосредственными «просветителями», по-видимому, были юные участники «декадентского братства» — Вл. Гиппиус и главным образом А. Добролюбов, который «читал Эдгара По и Бодлера, Ибсена и Метерлинка, потом Оскара Уайльда, „тосковал в трех измерениях“ <…>, безжалостно вводил в свою кровь яды», «курил и ел опий, курил гашиш», стремился «пересадить на русскую почву французский „магизм“ и „демонизм“ в стиле Гюисманса, Сара Пеладана и прочих»[429].

О следовании литературным идеалам свидетельствует описание студенческой комнаты Добролюбова, оформленной в виде гроба, — с черными стенами и серым потолком, стилизованной в духе обиталища Дез Эссента, декорированного по случаю званого ужина — тризны: «В столовой стены затянули черным, дверь распахнули в сад, по этому случаю также преображенный: аллеи были посыпаны углем, небольшой водоем окаймлен базальтом и наполнен черными чернилами, цветник уставлен туей и хвоей»[430].

Под впечатлением знакомства с новой европейской литературой Сологуб модернизировал «Тяжелые сны», законченные в 1892 году в Вытегре (роман появился на страницах «Северного вестника» лишь спустя три года — времени для переработки текста было достаточно). Он внес также существенные изменения в первоначальный замысел «Мелкого беса», дополнив его «эротической» сюжетной линией («парфюмерным» романом Людмилы и Саши), «дух» и содержание которой не совпадают с изложением основного сюжета, выдержанным в традиции социально-бытовой сатиры.

Между ранними и окончательными рукописными версиями текста двух первых романов писателя дистанция в целое литературное поколение. Задуманные Ф. К. Тетерниковым «Тяжелые сны» и «Мелкий бес» (первоначальный вариант заглавия — «Женитьба Пугаева», на мотив гоголевской «Женитьбы») в своих ранних редакциях по преимуществу социально-бытовые романы, продукты «экспериментального метода» («человеческие документы»), лишь отдаленно напоминают романы Федора Сологуба[431].

В середине 1890-х годов в творчестве писателя произошел перелом: он осознал себя декадентом (преодолевшим золаизм). Произошедшие в его художественном сознании перемены он зафиксировал в статье «Не постыдно ли быть декадентом», в которой определил status praesens и обозначил собственную территорию в литературе. Эту статью, невзирая на ее конспективность и некоторую авторскую недоговоренность, можно с полным правом назвать индивидуальным манифестом «единственного русского декадента» Федора Сологуба.

ГЛАВА ПЯТАЯ О «маленьких и невинных» (больные герои больной литературы)

Меня никогда не удивляет смерть молодых людей. Они еще не научились и не привыкли жить. А вот когда умирает старик лет восьмидесяти — это уже удивительно…

Ф. Сологуб

1

Рассказы 1890-х — начала 1900-х годов — особый «остров» в творчестве Сологуба, генетически связанный с его романами («материком») и в то же время обладающий четкими контурами, собственной «флорой и фауной» — единственный и неповторимый во всей русской литературе: этот «остров» населен младенцами, отроками, юношами и девушками с печальными или трагическими судьбами. Жизнь на «острове» по-сологубовски однообразна и подчинена единственному императиву: умри скорее!

Г. Адамович писал:

В прозе Сологуб таков же, как в стихах. И мне думается, что наиболее долговечным в этой части его творчества окажется не «Мелкий бес», а его детские рассказы — такие как «Жало смерти», с их дикой, жуткой мечтой. Что «Мелкий бес»! Бытовая картина, роман о провинциальной жизни, — о, в этой области у Сологуба всегда найдутся соперники более счастливые, более убедительные, зоркие, правдивые. Передонов, впервые созданный, новый «общий тип» в русской литературе? Но это, прежде всего, не тип, не человек, это тяжелая, механическая и поистине «больная» выдумка. А сологубовские дети… да, согласимся, что это, пожалуй, и не настоящие дети, что таких детей не бывает. Но дело в том, что мы и детей, в сущности, не знаем и узнать не можем, и память наша нам тут мало помогает. Сологуб вселяет в детей свою таинственную душу, и нас в его рассказах поражает то, что иногда поражает и в действительной жизни: детская странность, несоответствие их взрослым людям, их неполная проницаемость для взрослого сознания. У Сологуба дети ангелоподобны, у других писателей это просто будущие врачи, адвокаты или банкиры, маленькие дельцы или маленькие жулики. Может быть — правды нет у Сологуба, но у остальных ее нет наверно[432].

В период работы над «Тяжелыми снами» и «Мелким бесом» Сологуб напечатал около двух десятков рассказов[433], из них 16 — о детях. Восемь новелл вошли в сборники «Тени. Рассказы и стихи» (СПб., 1896) и «Жало смерти» (М.: Скорпион, 1904). В поэтике этих книг немало общего («родового», сологубовского), но в каждой есть и своеобразие — то самое, которое отличает «Тяжелые сны» от «Мелкого беса»: «архи-декадентский» роман от символистского романа-мифа.

Рассказы 1890-х — начала 1900-х годов продолжают темы, поднятые в «Тяжелых снах» (богооставленности, богоборчества), связанные с вопросом о смысле жизни. В новеллах сборников «Тени» и «Жало смерти» на этот вопрос, по замыслу автора, отвечают дети — «вечные, неустанные сосуды Божьей радости над землею», их «устами глаголет истина»; и каждая новелла содержит один и тот же ответ.

Все рассказы заканчиваются гибелью, безумием или предсказанием близкой смерти героев: Володя Ловлев лишается рассудка («Тени»), Ванда умирает от чахотки («Червяк»), Сережа — от разрыва сердца («К звездам»), Митя и Рая выпадают из окна («Утешение»), Аниска, после того как зарезала младшего братишку, в состоянии беспамятства прячется в печке и гибнет в огне, Елена закалывает себя стилетом («Красота»), Коля и Ваня топятся («Жало смерти»), ищет смерти и, несомненно, скоро найдет ее Саша Кораблев («Земле земное») и т. д.[434] Сологуб последовательно разрушает миф о детстве как золотой поре счастья и радости[435], по мнению Вяч. Иванова, «искушает дух к конечному Нет»[436].

Тринадцатилетний Митя («Утешение») с замиранием сердца наблюдает за четырехлетней Раечкой, резвящейся у открытого окна на четвертом этаже:

Злая мысль на мгновенье овладела Митею и заставила его задрожать: он почувствовал нетерпеливое желание, чтобы девочка упала поскорее, лишь бы не томиться ему здесь этим страхом. Но едва только он понял в себе это желание, он спохватился и, — словно чувствуя, как она колеблется и скользит на узком железе, теряя равновесие и цепляясь задрожавшими ручонками, — побежал к девочке, протягивая руки. Но в эту самую минуту девочка взвизгнула, перевернулась в воздухе и упала, мелькнувши перед окнами, как брошенный с чердака узел с бельем[437].

В нетерпеливом Митином желании (пусть скорее погибнет, только бы не томиться ожиданием неизбежного конца) сосредоточен главный нерв сологубовской прозы о детях. Жестокостью повествовательной манеры он напоминает выдающегося датского сказочника (впрочем, не только жестокостью, но и происхождением, X. К. Андерсен — сын кухарки и сапожника), также не щадившего своих маленьких героев. Автор «Снежной королевы», несомненно, смог бы по достоинству оценить сон Мити из ранней редакции повести, в котором эксплицируется центральная мифологема рассказов Сологуба о «маленьких и невинных»:

Страшные сны ему снились. <…> В гробу лежала Раечка, а гроб дети положили на салазки и повезли. Они смеялись и бегали вокруг снежной кучи и поочередно ложились в гроб — кататься. Их было много, все Раечки, с золотистыми волосами, — они росли на лугу, как одуванчики, смеялись и осыпались. Но приполз большой зеленый с черным, и пожрал их и засверкал на Митю глазами[438].

Поистине, есть в этих сюжетах что-то чудовищное: девочки и мальчики добровольно кончают с собой, погибают вследствие несчастного случая, болезни, равнодушия к ним близких или же сознательно балансируют на грани жизни и смерти, дерзко испытывая судьбу. Если в финале повествования его маленькие герои все же остаются живы и невредимы, то рассказ производит впечатление не вполне сологубовского. Не случайно критики иронизировали: «Всеми детьми в его рассказах овладевает бешеная мания смерти»[439]; его герои «уже в детстве сходят с ума или кончают жизнь самоубийством, чтобы только не жить»[440].

Тема смерти, центральная в творчестве писателя, неизбежно поднимает вопрос о его религиозности, отношении к вере и бессмертию. И. И. Попов вспоминал:

Многих удивляет, почему Федора Сологуба похоронили по церковному обряду, — говорят, что он служил панихиды по умершей своей жене А. Н. Чеботаревской, смерть которой на нем тяжело отразилась. Мальчиком я не помню его в церкви, потому что каждый из нас ходил в церковь у себя дома. В Институте мы уходили в отпуск и только во время говенья были в церкви. Тетерников стоял в церкви, как говорили у нас, «истуканом». Говеньем, кажется, не особенно тяготился, а исповеди боялся и придавал ей значение. Как-то на лекции по педагогике — о религиозном воспитании — К. К. Сент-Илер убеждал нас не разрушать в детях веру, религию, которая в момент горя и несчастья дает такое утешение, как ничто другое. Тетерников по этому поводу заметил: «Да, я часто завидую простому человеку, верующему просто, без всякого сомнения». Другой раз я был невольным слушателем его разговора с Шаталовым, веровавшим и в бога и в дьявола. Тетерников не возражал ему, а как будто соглашался, что в мире два начала — доброе и злое. — Ормузд и Ариман. Он никогда не вступал в беседы с нашим законоучителем Заркевичем по богословским вопросам, в то время как мы часто спорили со священником. Тетерников читал Библию, интересовался буддизмом, много читал по философии и психологии, и, конечно, литературу и критику[441].

М. В. Борисоглебский (в 1924–1927 годах секретарь Сологуба, возглавлявшего Ленинградское отделение Союза писателей) в своих воспоминаниях, напротив, сообщал: «К религии относился церковно-христиански, до претящей формальности, а попов недолюбливал. Из священников ближе всех других считал Измайлова (брат покойного писателя Измайлова)»[442].

Одни видели в Сологубе безбожника, другие — сатаниста, третьи — православного ортодокса, четвертые — манихейца, пятые — буддиста, шестые — гностика. Его книги действительно дают пищу для каждого из этих суждений: на каждое «pro» без труда обнаружится «contra», и спор противников может длиться без конца. На протяжении всего творческого пути Сологуб вел неустанный «диалог» с Создателем о замысле и земных путях Сущего, но вел его на разных «языках» — не всегда как христианин. В рассказах о детях этот диалог достигает высшего напряжения и зачастую срывается в отчаянный «карамазовский» бунт, который в свете широко известной сологубовской декларации: «Живы дети, только дети, / Мы мертвы, давно мертвы…» (1897) — представляется вместе с тем чрезвычайно рациональным и последовательным.

Сологуба осуждали за надуманность, вычурность сюжетов и недостоверность детских характеров, за пристрастие к сугубо «клиническим» историям. В одном из первых откликов на рассказы «Тени» и «Червяк» обозреватель «Новостей» заключал: «Строго говоря, г-н Сологуб пишет всегда на одну и ту же тему. Очевидно, что ему близка и родственна совершенно крошечная область души человеческой, и в этой, но только в этой области он чувствует себя специалистом и мастером. <…> Его занимают те душевные состояния, когда человек под влиянием ли наследственности (рассказ „Тени“) <…> или гипноза („Червяк“) делается помешанным. Этот-то переход от здорового состояния к больному, эту борьбу сознания с надвигающеюся на него тьмою и изображает с особой любовью г. Сологуб. <…> „На границе безумия“ — так бы мог г. Сологуб назвать все свои рассказы, тем более что, очевидно, он проникся своей темой, он полюбил ее, и чем-то роковым, безысходным представляется ему это падение человека в пропасть сумасшествия»[443]. В. Буренин предложил датировать рассказ «К звездам» — «мартобря 86 числа, между днем и ночью», соотнеся тем самым его с «Записками сумасшедшего» Гоголя[444].

В откликах на сборник «Жало смерти» отмечалось: «Рассказы г. Сологуба — плод извращенной фантазии. Мы давно уже не встречали книги, которая производила бы такое отталкивающее, неприятное впечатление своею фальшью, надуманностью и нервическим, изломанным тоном»[445]; «Когда автор и ему подобные копаются в тонких изгибах извилистой, перекошенной, упадочной души, это только скучно или смешно, но когда для чего-то автор из своих рассказов делает какое-то детское кладбище, где хоронят несуществующих детей-самоубийц, чтение становится отвратительным»[446].

Резюмируя впечатления о ранних рассказах Сологуба в рецензии на сборник «Жало смерти», А. Измайлов заключал: «Странная книжка, больная книжка. Записи о больных детях, с бессонницами в десять лет, с собачьего старостью в двенадцать, со странными поражениями умственных и волевых центров, с реализовавшимися бредовыми и маньяческими идеями, с философией уныния, посильной взрослому. Эту философию странно видеть вложенной в умы и уста детей, но поверим на слово беллетристу-патологу. В клинических лекциях ученых психиатров о детской ненормальности найдутся, без сомнения, и не такие разновидности душевных аномалий. Читая Крафт-Эбинга, наталкиваешься на вычуры и капризы человеческого мозга, которых никогда не придумает самая развитая беллетристическая фантазия. В записях течения болезней психически ненормальных детей можно выловить аффекты не чета тем, какие вдохновили Сологуба. Но нужно ли вносить все это в область искусства, есть ли здесь над чем работать художнику, имеют ли эти исключительные, субъективнейшие случаи хоть какой-нибудь характер типичности <…>, — все это большие вопросы»[447].

Мнение критиков о «клиническом» происхождении детских характеров в рассказах Сологуба было не вполне справедливым, так как детские самоубийства в конце XIX столетия все же были заметным явлением, которое обсуждалось на страницах научной и массовой печати педагогами, социологами, психиатрами[448]. «Дети — вот наиболее чистый тип самоубийства по темпераменту. Эпидемия школьных самоубийств общеизвестна — и по каким только ничтожным поводам не прибегают ребята к ножу, веревке или револьверу!» — писал Вс. Е. Чешихин (литератор, секретарь Рижского окружного суда) в исследовании «Типы самоубийц», иллюстрируя свои рассуждения примерами из криминальной хроники[449].

Среди более или менее единодушных высказываний о «детской» прозе Сологуба нельзя не отметить одно, стоящее особняком и оказавшееся в исторической перспективе наиболее проницательным: «автор является, так сказать, психологом современной детской души; и должно воздать должное: это его настоящий жанр в беллетристике. Здесь он, как художник, действительно говорит (смело — до рискованности) свое новое слово. „Дети“ г-на Сологуба — дети конца века: нервные, болезненно-чуткие, начавшие рано — для ранней развязки жизни. <…> Чутким психологом больной детской души г. Федор Сологуб, пожалуй, прочнее останется в литературе, нежели романист»[450].

Действительно, так называемые «нетипичные» сюжеты и характеры в ранней прозе Сологуба парадоксально сочетаются с глубоким знанием школьной жизни и детской психологии. Он преподавал многие годы и был достаточно близок со своими учениками; воспитанники вспоминали о нем с благодарностью[451]. Его профессиональный интерес к психологии и педагогике и личный опыт учителя и воспитателя невозможно игнорировать при рассмотрении «детских» рассказов, какими бы искусственными, на первый взгляд, ни показались их художественные конструкции, сюжеты и образы.

Все ранние рассказы написаны в реалистической манере: В. Брюсов назвал их «грубо-реалистическими»[452]; их сюжеты нередко восходят к подлинным историям («Червяк»[453], «Два Готика»[454] и др.) или криминальным происшествиям («Улыбка», «Баранчик», «Белая мама» и пр.).

В рабочих материалах весьма часто встречаются газетные вырезки из судебной и медицинской хроники с говорящими названиями («Бесчеловечная мать», «Процесс тамбовских учителей» и т. п.[455]), а также выписки из газетных сообщений, например: «„С<анкт->П<етербургские> Ведомости“. Пят<ница>. 4 дек<абря>. 1887. В одну из петербургских лечебниц для душевнобольных доставлена молодая девушка из состоятельного семейства, которая воображает себя умершею и почитает себя своим духом, находящимся со дня кончины в постоянном общении с людьми. До болезни она была горячею поклонницею спиритизма и гипнотизма»[456]. Подобные заметки писатель делал более или менее регулярно, подыскивая в газетных репортажах прообразы «острых» или нетривиальных сюжетов.

Причины болезни или гибели детей в изложении Сологуба всегда имеют вполне реалистическую мотивировку, но, как правило, называются не прямо, а с помощью деталей, намеков и полунамеков; он оставляет за собой право на недоговоренность и двусмысленность. Во внешности Ванды подчеркивается слишком яркий, лихорадочный румянец (склонность к туберкулезу?); во внешности Володи — черты, указывающие на наследственную предрасположенность к душевной болезни; Сережа чувствовал боль и жжение в груди (порок сердца?); Митю мучили нестерпимые головные боли, головокружения и галлюцинации; Елена испытала сильное нервное потрясение, похоронив горячо любимую мать; и т. д. и т. п.

Помимо реалистической мотивировки в повествовании обычно содержится указание на иные, подчас иррациональные или трудно объяснимые мотивы изображаемых событий. Этот художественный прием, вероятно заимствованный у Пушкина и Достоевского[457], заметно отличает рассказы Сологуба от прозы (с «детской темой») его современников — например, Д. Н. Мамина-Сибиряка или А. П. Чехова.

В книге Д. Мамина-Сибиряка «Детские тени» (1894), к которой предположительно восходит название сологубовского сборника «Тени»[458], также повествуется о смерти детей и подростков (см. рассказы: «Аннушка», «Живая совесть», «Коробкин», «Он», «Господин Скороходов», «Тот самый, который…», «Соломенная девочка»). Однако в центре внимания писателя не дети и их душевный мир, а чувства взрослых, переживающих смерть ребенка как возмездие за свои ошибки и неправедные поступки.

В новелле «Он» автор рассказывает о трагедии Петра Семеновича, на руках которого от мучительной нервной болезни умирает двенадцатилетняя дочь. Он пытается найти объяснение и оправдание преждевременной смерти Тани. Проводя сутки в клинике у постели умирающей девочки, он видит детей с врожденными болезнями и уродствами, поврежденной психикой и нервными болезнями, детей-сифилитиков.

Свой гнев Петр Семенович обрушивает на «наследственность» и пороки родителей: «Вот, идите и смотрите вы, у которых вся жизнь впереди, на то наследственное зло, которое мы так легкомысленно завещаем своим детям. Это было бы лучшей школой… <…> Зачем молодые девушки выходят замуж за стариков? Зачем молодые люди губят свою молодость и лучшие силы в позорных пороках? Зачем женятся и выходят замуж люди зараженные, люди с наследственными болезнями? Зачем женятся, когда не любят друг друга? И это всего ужаснее. Природа беспощадно казнит за всякое уклонение от идеала, и жертвами являются вот эти маленькие мученики. Петр Степанович смотрел и чувствовал, как он виноват больше всех, потому что ему было дано больше этих всех. <…> Ведь он носил в себе тонкий нервный яд, который теперь убивал маленькую Таню» — и т. д.[459].

В книге девять рассказов, семь из них заканчиваются смертью детей, в каждом рассказе содержится «вердикт» и названы причины социального зла (например, «сырые квартиры, нездоровый воздух, — одним словом, все то, что дает столица бедному люду»[460] и т. п.). Рецензент «Северного вестника» резюмировал: «…талантливый автор прав, рисуя перед нами вереницу детских типов, действительно производящих впечатление теней. Эти тени слишком слабо связаны с жизнью, на их долю отпущено слишком мало жизненных сил, и смерть быстро принимает эти маленькие тени под свое покровительство. Родители передают этим детям свою нервность, свои болезни, свои пороки, родители, сходясь друг с другом без любви, не могут передать своим наследникам запаса жизненной энергии и, таким образом, передав им свои недостатки, не дали средств самозащиты»[461].

Несмотря на тематическую близость, вполне очевидно, что рассказы о детях Сологуба и Мамина-Сибиряка принадлежат к разным художественным направлениям. Автора «Детских теней» интересуют в духе позитивистского натуралистического дискурса социальные несовершенства и наследственные болезни, вследствие которых умирают дети, но не проблема смерти в ее метафизическом плане. «Тени» Сологуба подчиняются «декадентскому» дискурсу, в котором интерес к болезни и смерти инициировался вопросом о смысле человеческого бытия.

Иное художественное решение «детская тема» получила в чеховских рассказах 1880–1890-х годов: «Гриша», «Событие», «Дома», «Лишние люди», «Отец семейства», «О драме (сценка)», «Случай с классикой», «Детвора», «Злой мальчик», «В приюте для неизлечимых больных и престарелых», «Степь», «Житейская мелочь», «Ванька», «Устрицы», «Спать хочется», «День за городом» и др.[462]

Сологуб с интересом наблюдал за творчеством Чехова (об этом свидетельствуют реминисценции из чеховских текстов в «Мелком бесе»[463]) и, несомненно, был хорошо знаком с его рассказами[464]. В прозе Чехова и Сологуба о детях прослеживается некоторое внешнее сходство — в выборе повествовательного материала. Оба писателя чаще всего изображают детей в домашней или дачной обстановке, оставленных родителями на гувернанток, гувернеров или прислугу (неизменно кокетничающую со студентами-репетиторами, — не до детей!); матерей, вечно отсутствующих, занятых собой, любительской сценой, поклонниками и т. п., на все вопросы и запросы детей отвечающих касторкой или насмешками; усталых, раздраженных отцов, приезжающих по вечерам из города отдохнуть от службы, так же равнодушных к детям, как и матери.

Дети в рассказах Чехова, как и в новеллах Сологуба, нередко страдают от одиночества и социальной несправедливости. Однако стихийный протест маленьких героев чеховских рассказов против несовершенства окружающего мира, как правило, не выливается в бунт, не имеет метафизического подтекста, не ведет к сознательному уходу из жизни или ее отрицанию, а переживается пассивно (свидетельствует об анормальности отношений между людьми). Их переживания напоминают о «норме», от которой уклонилась современная жизнь, — не называемой автором, но долженствующей быть.

Ванька Жуков («Ванька») пишет деду письмо с надеждой, что все его несчастья минут, как только дед возьмет его обратно в деревню (там не будет жестоких и злых хозяев, жизнь наладится). Варька («Спать хочется»), измученная бессонницей и хозяйскими окриками, импульсивно устраняет препятствие, мешающее ей спать. Никому, однако, не придет в голову искать в поступке девочки сознательный протест против несправедливого мироустройства или богоборческий бунт, — но именно в таком свете этот сюжет мог бы представить Сологуб, позаимствовав его (как это сделал Чехов) из криминальной хроники «Русских ведомостей».

Рассказы Сологуба о детях не имеют непосредственной цели обличить общественное зло или напомнить об уклонении жизни от этической нормы, хотя, несомненно, тема социального неравенства и душевного неблагополучия на одном из повествовательных планов в них присутствует (см.: «Улыбка», «Утешение», «Лёлька», «Белая мама» и др.).

Герой-ребенок в прозе Сологуба — почти всегда «идеолог», он выступает носителем идеи богооставленности или богоборческого бунта. В определенном смысле его «дети» — метафора, подразумевающая и взрослых: и те и другие — «земные дети» Отца Небесного:

Сытое и безмятежное довольство никогда не было действительною целью людей — и никогда не будет. Люди — стадо, это верно, — но это стадо пасется на пажитях идей и воззрений и греется солнцем правды. Люди — отважны, — они хищники, и кротость никогда не обуздает их[465].

Социальная и нравственная проблематика, в том числе конфликт «отцов и детей», актуальный для русской литературы второй половины XIX века, в рассказах Сологуба осмысляются в онтологическом ключе (как противостояние Творца и творения)[466]. В предисловии к четвертому тому собрания сочинений, озаглавленному «Недобрая госпожа», он декларировал:

Маленькие и невинные, но уже обремененные грехами поколений, пришли они к Жизни, — улыбаться и радоваться. Чем же ты, Жизнь, обрадовала их? У тебя есть зори и розы, радуги и благоухания, яркие сияния и прохладные тени, алмазы и росы, у тебя есть радости идиллий и восторги борьбы, и много у тебя элементов счастия, — зачем же ты злая и мучительная? И зачем ты хочешь, чтобы плакали дети? И ты требуешь, чтобы тебя любили![467]

Тенденция к формированию в художественном тексте метафизического подтекста обеспечивала благоприятную почву для внереалистических мотиваций изображаемых событий. Двойные мотивировки способствовали созданию атмосферы мистической напряженности, загадочности происходящего. А. Волынский отмечал, что Сологубу свойственна «явная склонность к философскому созерцанию и природная способность интересоваться и даже волноваться только тем, что скрытно управляет жизнью людей, только тем, что таинственно и загадочно настраивает человеческую душу»[468].

Внезапная смерть бойкой и крепкой от природы девочки (рассказ «Лёлечка») имеет рациональное и одновременно иррациональное объяснение: острая простуда и — сглаз. По такому же принципу построена новелла «Червяк»: злое слово, произнесенное с угрозой, становится импульсом к развитию смертельной болезни у нервной и склонной к туберкулезу Ванды, — оно как бы материализуется.

Герои рассказов «Тени», «К звездам», «Земле земное» в поисках ответа на вопрос о смысле существования пытаются заглянуть за пределы земной жизни и человеческих возможностей, проникнуть в мир инобытия, непостижимый на путях рационального знания.

Саша Кораблев («Земле земное») задается вопросами: «Но неужели суждено человеку не узнать здесь правды? Где-то есть правда, — к чему идет все, что есть в мире. И мы идем, — и все проходит, — и мы вечно хотим того, чего нет. Или надо уйти из жизни, чтобы узнать? Но как и что узнают отошедшие от жизни?»[469].

В надежде получить ответы мальчик идет ночью на кладбище, ожидая встречи с умершей матерью. Он пытливо вглядывается в ночное звездное небо, прислушивается к течению реки, к подземной жизни растений и насекомых, пытается разгадать тайну природы: «все представало перед ним, но не давало знать о том, что есть за этою видимостью»[470].

Одаренные незаурядной интуицией, нервные и впечатлительные, герои Сологуба нередко видят «знаки», которые затем определяют их жизненный путь или намекают на близкий уход. Анализируя мистическую природу рассказа «Червяк», А. Волынский отметил, что Ванда интуитивно предчувствует болезнь или смерть: «У Ванды <…> сердце замирало тихонько от темного и тайного предчувствия. Ванде было тоскливо и томно, прибавляет он через одну строку. Томная усталость наливала ее ноги болезненною тяжестью, замечает он дальше, через две строки. Томительная тоска бессонницы душными объятиями обхватила Ванду, прибавляет он под конец страницы. А за этими темными, томными и таинственными выражениями следует еще более загадочное описание душевного состояния Ванды. Ванду что-то испугало, какой-то смутный сон, какие-то неопределенные ощущения. Напряженно всматриваясь в мрак спальни, Ванда думает отрывочными и неясными мыслями о чем-то непонятном. Что-то постороннее ползет по ее языку»[471].

«Знаками» — намеками и недоговоренностями — насыщен рассказ «Земле земное». Отец Саши Кораблева смотрел на сына по-особенному: «Здоровый и веселый мальчик, Саша казался недолговечным, — не жилец на белом свете, как говорят в народе. Что-то темное и вечно нерадостное в Сашиных глазах наводило иногда отца на грустные мысли. Иногда он смотрел печально вдаль, перед ним возникала иногда в воображении рядом с жениною могилою другая, свежая насыпь»[472].

Старуха Лепестинья предупреждает Сашу: «Поберегайся, голубчик: приглянулся ты ей, курносой. <…> Глаза-то у тебя смотрят, куда не надо, видят, что негоже. Что закрыто, на то негоже смотреть. Курносая не любит, кто за ей подсматривает. Поберегайся, маленький, как бы она тебя не призарила»; Саша «думал, что умрет скоро и будет лежать в земле и тлеть. Но не страшило его лежать в родной земле. Он любил землю»[473].

Взаимная проницаемость бытия и инобытия, с точки зрения Сологуба, — непременный атрибут человеческого существования и самоощущения, повествование постоянно «колеблется» на едва уловимой грани между реальностью и таинственностью изображаемых событий, допускает их прочтение в строго детерминированном ракурсе и одновременно — вне очевидных причинно-следственных связей.

Маленький Сережа («К звездам»), ведущий разговоры со звездами, слышит, как они подают ему «знаки», призывают в свой — иной и лучший мир, звезды становятся для него подлинной реальностью, не видимой другими людьми. Подобно маленькому демону, он «улетает» к звездам, оставляя презираемый им мир, — и/или умирает в ночном парке от разрыва сердца, покинутый родными и близкими.

Сологуб не стремится опровергать или доказывать существование этой иной реальности («четвертого измерения»), но всей силой своего художественного дара утверждает аксиому двоемирия.

2

В определенном смысле малая проза была для писателя экспериментальной площадкой, на которой предварительно ставились проблемы, продумывались те или иные сюжеты и «проигрывались» их возможные художественные воплощения. Практически все рассказы 1880-х — начала 1900-х годов «сплавлены» с первыми романами писателя. «Метод — бесконечное варьирование тем и мотивов», — провозгласил Сологуб[474] и не отступал от этого принципа в своем творчестве. Каждому из его романов предшествовали сочинения в стихах и в прозе, в которые он вкладывал те или иные художественные идеи и искал способы их выражения.

«Тяжелым снам» сопутствовали рассказы «Ниночкина ошибка», «Ничего не вышло», «Задор». Сюжеты этих новелл первоначально заключались внутри романа и лишь позднее выкристаллизовались в самостоятельные произведения. Рассказ «Шаня и Женя», напротив, лег в основу романа «Слаще яда» (1912).

«Мелкому бесу» предшествовали и параллельно создавались, помимо многочисленных поэтических текстов (в которых сложился образ лирического героя — Логина-Передонова-Сологуба[475]), рассказы «Красота» (1898) и «Баранчик» (1899). В них содержатся элементы художественной аналогии с романом — в образной системе, композиции, стилистических приемах или же на уровне интерпретации темы; в менее очевидной форме соответствия обнаруживаются также в рассказах «Тени» и «Червяк» (1894), «Утешение» (1899), «Жало смерти» (1902), «Милый Паж» (1902)[476].

Рассказ «Красота» (вариант «рутиловской» сюжетной линии романа) апеллирует к эстетизму и эллинизму О. Уайльда и одновременно к воспринятому символистами от Достоевского и Вл. Соловьева представлению о Красоте — глубинной сущности мира и преображающей силе бытия («Красота — вот цель жизни», — восклицает героиня рассказа[477]). Впервые у Сологуба эта тема встречается в стихотворении «Где ты делась, несказанная…» (1887) и в «Тяжелых снах» (в гл. 36). Однако в «Красоте» и «Мелком бесе» она претерпевает изменения — окрашивается авторским скепсисом. Тексты имеют множественные коннотации.

Героине рассказа символично дано имя спартанской красавицы, рожденной, по преданию, Ледой и Зевсом. Недавно умершая мать Елены «была прекрасна, как богини древнего мира. <…> Ее лицо было как бы обвеяно грустными мечтами о чем-то навеки забытом и недостижимом»[478].

Елена исповедует античный культ красоты, ее томит тоска по «святой плоти». Целыми днями она наслаждается созерцанием своего обнаженного тела, которое представляется ей совершенным; обычному платью предпочитает тунику; ее обостренная чувственность подчеркнута описаниями разнообразных изысканных ароматов.

Подобно Елене, Людмила Рутилова в «Мелком бесе» восхищается телесной красотой. Она любуется наготой Саши, называет его «отроком богоравным», уподобляя тем самым юным богам Эллады и Рима (Эроту, Адонису, Аполлону или Дионису?)[479].

Людмила также томится по недостижимому идеалу: «Язычница я, грешница, мне бы в древних Афинах родиться… Люблю цветы, духи, яркие одежды, голое тело»[480].

В размышлениях о Красоте Елена и Людмила повторяют друг друга: «Разве можно любить людей? <…> Они не понимают красоты. О красоте у них пошлые мысли, такие пошлые, что становится стыдно, что родилась на этой земле» («Красота»)[481]; «Как глупо, что мальчишки не ходят обнаженными! <…> Точно стыдно иметь тело, — думала Людмила, — что даже мальчишки прячут его»; «Сколько прелести в мире. <…> Люди закрывают от себя столько красоты, — зачем?» («Мелкий бес»)[482].

На преемственность образов указывает также фетишизм и нарочитый эстетизм в описаниях обстановки: «Елена любила быть одна среди прекрасных вещей в своих комнатах, в убранстве которых преобладал белый цвет, в воздухе носились легкие и слабые благоухания. <…> Еленины одежды пахли розами и фиалками, драпировки — белыми акациями; цветущие гиацинты разливали свои сладкие и томные запахи»[483]. Ср.: «В Людмилиной горнице было просторно, весело и светло <…>. Пахло сладко. Все вещи стояли нарядные и светлые. Стулья и кресла были обиты золотисто-желтою тканью с белым, едва различимым узором. Виднелись разнообразные скляночки с духами, с душистыми водами, баночки, коробочки, веера…»[484].

Повествование и в рассказе, и в романе развивается по единому плану: Елена и Людмила создают свой мир, изолированный от внешнего — враждебного и деструктивного; действие совершается при закрытых на ключ дверях и при опущенных шторах (так поступает и Дез Эссент, герой романа Гюисманса «Наоборот»), В этом сотворенном «ароматизированном» фетишистском раю, якобы закрытом от обывательской пошлости, существует единственный закон — служение Красоте «святой плоти». Однако провозглашенный идеал остается лишь грезой: «Построить жизнь по идеалам добра и красоты! С этими людьми и с этим телом! Невозможно! Как замкнуться от людской пошлости, как уберечься от людей!» — в отчаянии думала Елена, принимая решение уйти из жизни[485]. Ср.: «В нашем веке надлежит красоте быть попранной и поруганной» («Мелкий бес»)[486].

Рассказ-притча «Баранчик» предвосхищает центральную сюжетную линию «Мелкого беса». Его сюжет восходит к реальному событию, случившемуся в крестьянской семье во время голода 1895 года в Орловской губернии. Пятилетняя девочка, наблюдавшая за тем, как отец резал барана, предложила младшему братишке поиграть «в баранчика» и «полоснула несчастного мальчугана по горлу», после чего он умер. Сообщение о трагедии, произошедшей в деревне Ждимир Волховского уезда, было напечатано в газетах[487].

Тема «Баранчика» соотносится с темой жертвоприношения в «Мелком бесе». На протяжении всего повествования Володин сравнивается с бараном, он погибает тою же смертью, что и Сенька в «Баранчике». Среди возможных орудий замышленного убийства в романе упоминается топор (в «Тяжелых снах» Логин убивает Мотовилова топором), однако Передонов выбрал шведский нож, которым и полоснул Володина по горлу. Вследствие этой замены произошла смена литературного контекста. Топор — атрибут убийства, вводящий повествование в контекст классической прозы социально-философской проблематики (топор Раскольникова или Пугачева); нож — атрибут ритуального убийства (жертвоприношения) — вводит его в контекст неомифологических текстов символистов, в котором Передонов предстает и палачом и жертвой одновременно[488].

Более сложные коннотации прослеживаются на ономастическом уровне. Действие в рассказе приурочено ко дню пророка Илии (хотя реальное событие случилось под Рождество). Празднование дня пророка Илии (покровителя домашних животных — телят, баранов и козлят) складывалось из соединения христианской традиции с языческой (с культом Перуна, за которым закрепилось представление о жертвоприношении). В Ильин день приготовленное в жертву животное приводили к церкви, где его освящали, а затем закалывали и вместе ели (совершали братчину, или мольбу — коллективную трапезу)[489]. Заклание барана в христианский праздник имело языческую мотивировку.

В «Мелком бесе» богослужения происходят в церкви в честь святого Илии, и хотя именно эта деталь упоминается в экспозиции лишь косвенно, она, несомненно, имеет символическое значение и отвечает авторскому замыслу: повествование начинается фразой: «После праздничной обедни прихожане расходились по домам» — и заканчивается сценой убийства Володина — «бараньего царя». Примечательно, что именно в день пророка Илии Передонов не был в церкви, в чем винится перед городским головой, — это обстоятельство указывает на «бессознательный выбор Передоновым языческого варианта мифа»[490].

Одним из претекстов «Баранчика», возможно, послужила народная легенда «Ангел»[491]. В легенде Бог изгоняет из рая непослушного Ангела, отказавшегося принести на небо душу женщины, только что родившей двух младенцев. Добрый Ангел не хочет наказать детей, которые погибнут без матери. Согласно народному представлению, жизнь на земле лучше, чем на небе. Взгляд Сологуба прямо противоположен, в духе характерного для его творчества «некрологического утопизма»[492]: жизнь на земле страшна, и смерть лучше жизни. Равнодушные к земной жизни ангелы не заступились за Аниску и Сеньку и позволили им погибнуть, а затем проливали слезы перед Господом, чтобы он не отдал их души «врагу».

Ступенью на пути к «Мелкому бесу» явились также рассказы Сологуба 1890-х годов о детях, утративших душевное равновесие, страдающих навязчивыми идеями.

В рассказе «Тени» повествуется о тяжелом душевном расстройстве гимназиста Володи Ловлева. Впечатлительный, нервный, болезненный ребенок (Сологуб многократно указывает на бледность его лица) угнетен материнской опекой и страдает от недостатка свободы. Случайно прочтенная Володей брошюра из приложения к «Ниве» — пособие для игры в тени на освещенной стене — становится для него источником неконтролируемых эмоций. Мать обнаружила эту тщательно скрываемую забаву и попыталась бороться с болезненным увлечением Володи. Неусыпный материнский надзор способствовал развитию у него подавленной страсти, параноического бреда. Володя сходит с ума, вслед за ним лишается рассудка мать, также поглощенная навязчивой идеей — игрой в «тени».

В изложении Сологуба (и в свете «экспериментального метода») исход этой маловероятной истории выглядит, однако, вполне мотивированным, а заболевание мальчика закономерным. «Большой мечтатель» Володя находится в состоянии депрессии. События разворачиваются поздней осенью. Он видит мир «тоскливым», «скучным», «скорбным», «надоедливым».

В тексте содержатся также намеки на дурную наследственность и признаки «вырождения» (по Ломброзо и Нордау): «Володина голова слегка несимметрична: одно ухо выше другого, подбородок немного отклонен в сторону (как у матери), его отец был человек „слабовольный“, с бессмысленными порываниями куда-то, то восторженно, то мистически настроенный <…>, пивший запоем последние годы жизни. Он был молод, когда умер»[493]. «Болезненные, вырождающиеся натуры, — комментировал критик, — они были осуждены на сумасшествие глубоким наследственным расстройством нервно-мозговой системы. Достаточно было ничтожного толчка, чтобы их внутренняя неуравновешенность перешла в душевную болезнь»[494].

Признаки психического расстройства Володи воспроизведены почти с медицинской точностью. Тоска, подавленность, ощущение враждебности мира, страх перед ним — чувства, в одинаковой мере свойственные и маленькомугимназисту, и учителю Передонову. «Угрюмые фигуры людей двигались под туманною дымкою, как зловещие неприветливые тени. <…> Городовой посмотрел на Володю враждебно. Ворона на низкой крыше пророчила Володе печаль. Но печаль была уже в сердце, — ему грустно было видеть, как все враждебно ему. Собачонка с облезлою шерстью затявкала на него из подворотни, и Володя почувствовал странную обиду. <…> боязнь теснилась в его груди и оттягивала вниз обессилевшие руки»[495]. Ср.: «А на земле, в этом темном и враждебном городе, все люди встречались злые, насмешливые. Все смешивалось в общем недоброжелательстве к Передонову, собаки хохотали над ним, люди облаивали его»[496].

Каждым из них на пути к безумию движет навязчивая идея: Володя стремится обрести подлинную свободу среди «теней» (они воплощают для него скрытую реальность мира); Передонов вожделеет получить инспекторское место, чтобы насладиться властью (для него — синоним свободы). «Блаженное безумие» Володи, таким образом, оказывается психологически соположенным мрачному безумию Передонова.

По мнению Ф. Шперка, автор «Теней» «с бессознательною меткостью опоэтизировал власть призраков над больною современною душой и влечение ее к страданию»[497].

Примечательно, что именно рассказ «Тени» принес Сологубу известность и признание в кругу символистов («произвел тогда ошеломляющее впечатление на всех»[498]). В декабре 1894 года по прочтении «Теней» Н. Минский писал Л. Гуревич: «„Тени“ Сологуба произвели на меня сильнейшее впечатление. У него не только большой талант, но своеобразный взгляд на жизнь. Из него выйдет русский Эдгар Поэ, только бы не заленился. <…> Если будут какие-либо отзывы о Сологубе, сообщите мне. Меня крайне интересует его литературная карьера»[499]. Рассказом восхищалась З. Гиппиус, в декабре 1894 года она писала Сологубу: «Позвольте мне смиренно принести вам благодарность и высказать мое благоговение перед человеком, который сумел написать истинно прекрасную вещь — „Тени“. <…> В религию теней я обратила и мужа»[500].

Имплицитно связанный с натурализмом, рассказ с успехом прочитывался в контексте «новой» прозы — как философская миниатюра на мотив из Платона о возможностях и границах познания мира[501]; как символическая иллюстрация к размышлению Ницше о «блаженном безумии» и т. п.; ср.: «Тело, отчаявшееся в теле, ощупывает пальцами обманутого духа последние стены. <…> Тело, отчаявшееся в земле, слышало, как вещало чрево бытия. И тогда захотело оно пробиться головою сквозь последние стены, и не только головою, — и перейти в „другой мир“»[502].

Нетрудно заметить, что дети в рассказах Сологуба, как правило, имеют одного из родителей (чаще всего — мать), и это не случайно. Вдовство Евгении Степановны в «Тенях» предстает как обыденный жизненный факт (муж рано умер, вероятно, потому, что много пил, — вполне реалистическое объяснение) и как символ метафизического одиночества героев, богооставленности. Покинутость Отцом Небесным — синоним слепоты и безумия. Герои не могут выбрать между светом и тенью, истинным бытием и мнимым, добром и злом — и теряют рассудок. Сологуб вышел за рамки психологического дискурса и вывел тему натуралистической прозы (наследственность) на метафизический уровень, соединяя рациональное и иррациональное знание о человеке и мире.

Герой повести «Утешение» Митя Дармостук («кухаркин сын», опять же — без отца) испытал сильное нервное потрясение: он видел, как маленькая девочка, оставленная без присмотра, выпала из окна и разбилась насмерть. Несчастный случай перевернул всю жизнь одинокого, впечатлительного, болезненного подростка. Дисгармоничный, враждебный и ужасающий мир, окружавший Митю, после смерти Раи оборачивается адским наваждением: «Люди были не похожи на людей: шли русалки с манящими глазами, странно-белыми лицами и тихо журчащим смехом, — шли какие-то в черном, злые и нечистые, словно извергнутые адом, — домовые подстерегали у ворот…»[503]

Митя постепенно «выходит» из действительности: прогуливает занятия, чтобы в уединении на могиле отца воскресить в воображении образ Раечки, побыть с ней, помолиться о ней в церкви. Скитаясь по улицам во время занятий, он находит временное убежище в семье «отверженных» — своей ровесницы Дуни и ее матери (Власовы скрываются от полицейского пристава и дворника на чердаке, ожидая получить «место»). Однако и Дуня с ее искренней верой в Бога и сердечными молитвами не спасает Митю от надвигающегося безумия. С исчезновением Дуни (мать нашла работу, чердак опустел) он теряет последнюю связь с реальностью. «Рая — прекрасное в идеале, — пояснял Сологуб в набросках к повести. — Дуня — утверждение действительности, бытия. Потому утрата Дуни — утрата смысла бытия действительного, крушение мира, Раечка входит в реальный мир как гостья. Потому она и уходит, смущенная расправой»[504]. (Митю высекли розгами за прогулы и вырванную страницу из дневника.)

Процесс постепенного развития невроза резким пунктиром намечен в конспекте повести: «Переход от Раи к внешнему миру всегда был в запахах. Повеет запах, и Митя очнется. Запахи были страшны и грубы. <…> Психоз — приятный гость. Нормальное с ним борется, но слабо. <…> Смерть стала желанна. Вера в новое небо. Внушает Рая. Нежным голосом говорила Рая о новых небесах. Теперь уже скоро. Истлеет мир. Новые небеса откроются. В последних стадиях весь мир как-то страшно и страшно придвигается, и все угрожающе живет. Уже нет неодушевленных предметов. Предметы дремлют. Предметы внимают. Предметы чувствуют. Предметы грозят. Предметы живут своею жизнью»[505]. (Очевидная аналогия с постепенным развитием передоновского безумия.)

В сознании мальчика реальный мир претворяется в инфернальный, его воображение начинает работать только в направлении аннигиляции действительности, создавая демонические, апокалипсические образы и сюрреалистические картины: «Митя видел, как Дуня умирала, изголодавшаяся, холодная, — мать сидела против нее, закинув цепенеющее незрячее лицо и протянувши вперед руки, — обе умирали и холодели. И вот они умерли. Неподвижные, холодные, сидят они одна против другой. Ветер из слухового окна струится у желтого старухиного лба и колеблет седые, тонкие волосы, выбившиеся из-под платка»[506].

Единственным утешением и в то же время символом вечной, нетленной жизни в сознании Мити остается Рая. Она приходит к нему из своего инобытия, скрашивает его одиночество, зовет за собой, обещает освобождение от боли и страданий. Утративший представление о реальности, измученный матерью, барыней, учителями, розгами («дебелой бабищей жизнью»), Митя «бежит» за Раей… и выпадает из окна на петербургскую мостовую. Имя героя, как это нередко у Сологуба, содержит указание на его путь: Дармостук — стукнувшийся / упавший напрасно, даром. Все повествование развивается в соответствии с авторской концепцией: «Ангелы сны видят страшные, — вот и вся наша жизнь»; «Это мы думаем, деться некуда, — а дверь-то рядом»[507].

Над «Утешением» Сологуб трудился около трех лет (1896–1899)[508], в черновой рукописи (первоначальное название — «На камни») обнаруживаются множественные соответствия с текстом «Мелкого беса», которые отсутствуют в печатном варианте повести. В изъятых фрагментах просматривается прямая аналогия между описанием Митиной болезни и постепенно прогрессирующим безумием Передонова.

Митю пугает безликое существо, которое в «Мелком бесе» обрело имя Недотыкомки: «Митя вышел на лестницу босой. <…> Он поднялся в четвертый этаж, лег на подоконник и смотрел вниз. В темноте камни едва видны. Вот если бы выпасть отсюда — страсть! Он почувствовал в темени боль, как бы от падения на камни. Стало страшно. Что-то безликое хватало за ноги и старалось перекинуть их за окно. Митя взвизгнул, соскочил на холодный пол и, сотрясаясь от ужаса, бросился бежать домой. Безликое гналось за ним и едва не поймало у самой двери, — уже он чувствовал на спине его страшный холод»[509]. Ср. в гл. XII романа: «тварь неопределенных очертаний, — маленькая, серая, юркая недотыкомка», «серая, безликая» (С. 102; курсив мой. — М.П.).

В черновом автографе «Утешения» пространное место занимают предсмертные сны Мити, которые по своему содержанию и поэтике родственны передоновским кошмарам. Накануне гибели больному мальчику снилось:

Ползли тараканы. Они шевелили усами и на ходу шептали о чем-то. Неизвестно, зачем они приходили. Парень с гармошкой, пьяный и нахальный, прошел куда-то. Он страшный, мертвый, полуистлевший. Незрячие глаза его тоскливы. Рот раскрывается мертво и широко. Он гаркает мертвую, беззвучную песню, и гармоника в его руках мертва[510]. Толпа чертенят кривляется. Грязные, лохматые, серые. Есть знакомые — Герлах, Масляренко, учителя. Все они бьют себя хвостами по бедрам, и хвосты однообразно ходят, как маятники. — Черти не моются! — шепчет кто-то. А барыня идет тут же, — и она чертовка? Она же моется? И душится, чтоб не воняло адской серой. — Кто это сказал?[511]

Безликое мелькнуло, и все смешалось. Из мглы выступили злые и страшные звери. Они говорили трупными голосами, как люди. Митя заметил, что нет неба. Это страшило. Кто-то безликий говорит, но это были не звуки, а как будто печать на серовато-белой бумаге:

— Неба никогда не было. Это воздух. Ты этим дышишь.

— Дышать нечем! — хочет крикнуть Митя, и не может, и рыдает.

Темная нора, подземелье. Черная вода подступает, теснит и приносит труп; он бьется о Митины колени, — черный, точно весь просмоленный. Митя в ужасе бросается бежать. Ноги его отымаются. Лестница бесконечная перед ним. Озаряет кто-то эту лестницу красным пламенем дымного факела. Митя подымается по широким ступеням. Красный ковер словно сам несет его…

Где-то высоко и далеко поет нежная флейта, — о живых, о чужих радостях и печалях, о мире сладостном, недостижимом… Бесконечные повороты, зеркала в белых рамах, пальмы. Мраморные ступени. Свет становится белым, и факел не дымит.

Но за Митей гонятся учителя. Впереди Конокотин (в опубликованном тексте — Конопатин. — М.П.). У него громадные круглые глаза. Он делает большие шаги через несколько ступеней, протягивает руки и так горланит, что стены колеблются. Митя торопится уйти. Ноги тяжелы. Изо всех сил он напрягает мускулы, преодолевает их косность и как-то подымается. А за Конокотиным бегут Коробицын, Галой. Все они кричат, кривляются, высовывают багровые языки и протягивают руки, чтобы схватить Раю[512].

Внешний мир Мити, как и передоновский, наполнен оборотнями и антропоморфными предметами: он принимает кошку за горничную Дарью (Передонов — кота за жандармского унтер-офицера, — образ, возможно ведущий происхождение от штаб-офицера — доносителя из «Истории одного города» Щедрина), собаку — за оборотня: «На сорном спуске к слободе на Митю бросилась громадная собака и укоризненно залаяла. Мите стало обидно. Уж не оборотень ли эта собака?»[513]; «Все глядело на него, и высокие, страшные стены неподвижно издевались над его неровными и хромающими шагами, над его смиренною и медленною походкою. Камни и плиты под ногами и ветхие двери. На лестницу с своими ржавыми петлями, и все вокруг напряженно хотели броситься к Мите и смехом уничтожить его»[514].

В отличие от Гоголя, закончившего первую часть «Мертвых душ» рассказом о детстве и юности Чичикова, Сологуб о прошлом Передонова умолчал. Однако благодаря повести «Утешение» это упущение можно было бы исправить. Если бы Митя Дармостук не погиб в отрочестве, то, весьма вероятно, он тоже стал бы учителем и навсегда позабыл о том, что в душе его когда-то непрестанно пела флейта, о том, как он рыдал над телом Раечки и плакал вместе с Дуней о страхе перед жизнью, в которой «люди злее зверей и равнодушнее камней»[515].

С темой богооставленности и экзистенциального одиночества у Сологуба прочно слиты богоборческие мотивы. Герои его рассказов нередко решают онтологическую проблему бунтом и своеволием (Сережа в рассказе «К звездам», Саша в «Земле земное», Елена в «Красоте», Коля и Ваня в «Жале смерти» и др.). В «Мелком бесе» автор называет Передонова то демоном, то Каином — оба имени функционально закреплены в сюжете.

С точки зрения отмеченной тематической близости особый интерес представляет повесть «Жало смерти. Рассказ о двух отроках» (1902) из одноименного сборника — в ранней прозе Сологуба наиболее яркий образец «неомифологического» текста с отчетливой мифопоэтической структурой.

Заглавие повести восходит к словам ап. Павла («Жало смерти — грех, а сила греха — закон»; Кор. 15:56), а сюжет одновременно проецируется на евангельскую притчу об искушении Христа в пустыне дьяволом и ветхозаветную историю Каина. Отсылки к мифологическим первособытиям и первогероям проецируются в сюжетно-образную реальность и по-своему освещают историю самоубийства Коли и Вани.

Образ Вани откровенно бесоподобен: его внешность безобразна, он порочен, зол, одинок, не знает любви. Каждая черта его облика напоминает, что он — искуситель, дух зла: его лицо постоянно искажается гримасами, он по-русалочьи хохочет, взгляд его пустых и дерзких глаз парализует волю и способен вызвать болезнь; отец его был «свинья», иронически замечает Сологуб, отсылая читателя к евангельской притче об изгнании бесов в стадо свиней. Ваня хочет погубить Колю, склоняет его к курению, пьянству, онанизму, затем соблазняет «другой» жизнью, «тем» светом, внушает ему, что «здесь» нет ничего истинного, все приснилось, и наконец лишает его последней опоры — веры в Бога («Ну вот, если Он тебя спасти хочет, пусть эти камни в торбочке сделает хлебом»)[516]. Сцена самоубийства детей символически разворачивается у обрыва — на краю «бездны».

По мнению Линды Иванитц, обращение к библейским сюжетам и образам чаще всего сопряжено у Сологуба с полемикой с Достоевским по вопросам веры[517]. Особое значение в этой связи в «Жале смерти» приобретают отсылки к «Братьям Карамазовым», — посредством скрытого цитирования классического текста создаются новые смыслы авторского текста.

Последний разговор мальчиков в «Жале смерти», перед их самоубийством, содержит двойную перекличку с «Братьями Карамазовыми»: с «Легендой о Великом Инквизиторе» и одновременно с эпизодом, в котором Алеша провозглашает жизнь и любовь к жизни высшей ценностью, предлагает Ивану полюбить жизнь сильнее, чем ее смысл[518]. В рассказе Сологуба высшей ценностью провозглашается смерть. Этот же смысл подразумевается в «Мелком бесе», так как вся жизнь — «передоновщина».

Сюжет «Жала смерти», возможно, был навеян статьей Вс. Чешихина «Типы самоубийц»[519], в которой в качестве одного из типов рассматриваются герои рассказа М. Е. Салтыкова-Щедрина «Коля и Ваня» (1863) из цикла «Невинные рассказы». Очевидно, история крепостных мальчиков, зарезавшихся ночью в овраге, послужила непосредственным литературным источником «Жала смерти». Дети-мученики уходят из жизни, спасаясь от жестокости помещицы; при этом они свято верят во всемогущего, милосердного Бога, ожидающего их в раю.

В полемической повести Сологуба протест против социального зла отсутствует, его замещает конфликт «отцов» и «детей», осмысленный в метафизическом ключе — как противостояние Творца и творения (с точки зрения писателя, вопрос о социальной гармонии не имеет никакого значения в мире, оставленном Богом).

Рассказы сборника «Жало смерти», и прежде всего одноименная повесть, занимающая в книге центральное положение, вызвали самые резкие нарекания критиков. Сологуба осуждали за «болезненность фантазии и уродливость сюжетов»[520], «фальшь, надуманность и нервический тон»[521], стремление «ударить по нервам», оказать на читателя односторонне-угнетающее психическое воздействие: «…Сологуб поступает совсем нехорошо, когда любуется своими произведениями не наедине, а печатает их и выпускает в свет. <…> Нельзя передать впечатления, которое производит г. Сологуб, делающий чик-чик ножичком по горлу белоголового мальчика и любовно поворачивающий детские трупики»[522]; «нельзя оставаться равнодушным, читая, видимо, с особенным старанием сочиненное повествование о том, как один девятилетний мальчик систематически развращает другого и в результате топится с ним вместе»[523]; один из критиков писал: «Вы с радостью закрываете последнюю страничку сборника, давящего как кошмар…»[524].

Неудивительно, что предложение Сологуба напечатать повесть «Жало смерти» в «Мире Божием» не встретило одобрения со стороны редакции. В письме к нему от 15 апреля 1903 года Ф. Д. Батюшков заявил: «„Жало смерти“ совершенно не подходит для напечатания в „Мире Б<ожием>“. Простите, что высказываюсь так откровенно, но не могу сочувствовать такому изображению испорченной натуры, как Ваш маленький герой Ваня, и его жалкой жертвы»[525]. Раздосадованный упреками в безнравственном содержании повести, в ответном письме Сологуб выступил с защитой своих эстетических позиций:

Многоуважаемый Федор Дмитриевич,
Очень благодарю Вас за любезно-скорый ответ и за откровенное мнение о «Жале смерти». <…> так как уж Вы простерли Вашу любезность до откровенности, то с равною же откровенностью скажу, что несравненно любопытнее было бы знать Ваше мнение о художественном значении рассказа. Избранный же Вами способ оценки по злонравию действующих лиц, конечно, довольно обычен и обладает значительными преимуществами общедоступности и общепонятности, но, к сожалению, страдает всеми недостатками суждения, основанного на смешении разнородных норм. Произносящий такие приговоры становится, без всякой надобности, на зыбкую и пререкаемую почву. Позволительно спросить, напр., почему нельзя сочувствовать изображению испорченной натуры мальчика, — в глубине души, конечно, невинного, — и можно в то же время сочувствовать изображению гимназиста, надругавшегося над трупом отца («Мысль») <рассказ Л. Андреева. — М.П.>. Почему изображение Содома, замкнутого в себе и самодовольно безбожного, предпочтительнее, чем изображение Содома, где с детским простодушием тоскуют о том, что Бога нет, что сердца людские окаменели, и от этого мира, призрачного и презренного, хотя, в общем, довольно благонравного, в смертных томлениях стремятся в мир непреходящего, истинного бытия? — Вот если бы сказать, что «Жало смерти» плохо написано, то это стояло бы вне спора: бездарная мазня прощается только за благонравие любителями благонравия, и понятно, что книги журналов наполняются преимущественно такого сорта литературою, легковесною и вполне благопристойною. Искусство же всегда непорочно, даже в трудах слабейших своих служителей.

С истинным уважением Федор Тетерников[526].
С точки зрения художественного мастерства рассказы сборника «Жало смерти», несомненно, обозначили новую ступень в творчестве Сологуба. Если «Тени» создавались на пути преодоления «золаизма», то новеллы конца 1890-х — начала 1900-х годов являли образец символистской прозы. О подлинном значении маленьких шедевров «Жала смерти» одним из первых писал Вяч. Иванов: «Книга рассказов Ф. Сологуба, русская по обаятельной прелести и живой силе языка, зачерпнутого из глубины стихии народной, русская по вещему проникновению в душу русской природы, — кажется французскою книгой по ее, новой у нас, утонченности, по мастерству ее изысканной, в своей художественной простоте, формы. Но важнее совершенства формы — как знамение все изощряющейся чуткости к шепоту сверхмирного — глубокое тайновидение художника»[527].

Следует отметить, что эта статья положила начало общего пересмотра господствовавших оценок творчества Сологуба: тон критических откликов на его последующие сочинения изменился — стал более сдержанным, а в большинстве случаев и прямо противоположным — одобрительным или даже восторженным.

В подавляющем большинстве рассказы 1890–1900-х годов построены по единой схеме. Как правило, за основу Сологуб брал реальные события, нередко восходившие к конкретному жизненному факту, сюжет излагался в реалистической манере, с правдивыми психологическими мотивировками поведения персонажей. Социальный детерминизм при этом не отменялся, но и не был условием повествования. События осмыслялись в русле онтологического вопроса (о смысле жизни) или же панэстетической утопии, часто с полемической установкой по отношению к текстам классической и современной русской прозы.

Характерная для Сологуба форма художественного мышления (скептицизм) программировала относительно устойчивый тип композиции произведений: наличие в них пары героев — идеологов-антиподов (Коля и Ваня) или антиномических парных образов (стена и тени, земля и звезды), она же предопределяла коллизии и сюжетное движение. Этот же композиционный прием использован в «Мелком бесе» (Людмила Рутилова и Передонов).

* * *
В каждой из книг 1890–1900-х годов — «Тяжелых снах», «Тенях», «Жале смерти» — преобладал устойчивый, аннигилирующий жизненные начала пафос и «бесконечно мрачный колорит письма»[528]. Произведения Сологуба воспринимались как вызов традиционной эстетике. Вместе с его прозой в русскую литературу вошла новая эмоциональная индивидуальность («злой и порочный» герой-индивидуалист, дети, каких, по мнению критиков, «не бывает»), Свойственное русской литературе внимание к нравственным проблемам, к душе человека и ее «безднам» в сочинениях писателя было восполнено интересом к таинственной жизни подсознания, изображение которой потребовало поиска новых выразительных средств. В этом заключалось художественное открытие Сологуба, воспринятое им как собственный путь, на котором он почувствовал себя независимым от «школ» и направлений. Путь этот был предопределен движением всей мировой литературы, Сологуб стоял у его истоков, интуитивно вверившись верному курсу. В поздние годы, оценивая историческую роль своего поколения, он говорил: «Наше декадентство не было литературой упадка, как римская поэзия по отношению к греческой. Оно было выражением того идеологического кризиса, в котором выковывался новый человек. Новая классика — впереди. Мы классиками быть не могли и не можем»[529].

В последнем выводе, однако, он ошибался.

Приложение к главе пятой «Сказочки». Не для маленьких и невинных

В середине 1890-х годов Сологуб создает цикл так называемых «сказочек». В названии этих необычных миниатюр содержится указание на принадлежность к традиционному фольклорному или литературному жанру. В архиве Сологуба сохранилась письменная работа «Сказки животного эпоса и нравственно-бытовые» (январь 1881 года)[530], — в студенческие годы в курсе истории литературы ему приходилось изучать особенности и разновидности жанра. Таким образом, о сказках он имел отнюдь не профанное обывательское представление.

Первые миниатюры («Обидчики», «Ласковый мальчик», «Путешественник камень», «Ворона», «Нежный мальчик», «Плененная смерть», «Крылья», «Свечки») увидели свет в 1898–1899 годах в «Петербургской жизни» и «Живописном обозрении». Впоследствии «сказочки» более или менее регулярно публиковались на страницах периодики и сатирической печати — в «Севере», «Нашей жизни», «Новостях», «Вопросах жизни», «Задушевном слове», «Зрителе», «Молоте», «Адской почте», «Зеркале», «Масках», «Светает», «Тропинке», «Факелах», «Ярославской колотушке», «Луче», «Речи».

В тетради с черновыми автографами под текстами миниатюр имеются точные датировки (преимущественно летние месяцы) и авторские пометы: «Меженский берег» (дачное место в двух-трех километрах от станции Сиверская), «Сиверская» — места летнего отдыха Сологуба, «Шафраново» (в начале лета 1906 года он сопровождал сестру на лечение кумысом в Уфимскую губернию)[531]. Возможно, этот жанр требовал особого, несуетного душевного состояния, которое было недостижимо в условиях столичной жизни и службы.

В общей сложности за 1896–1907 годы Сологуб написал 78 миниатюр: 20 — в 1896 году, 30 — в период 1898–1904 годов, последнюю треть цикла — в 1905–1906 годах. Из них он составил два сборника: «Книгу сказок» (М.: Гриф, 1905)[532] и «Политические сказочки» (СПб.: Шиповник, 1906); они вошли в десятый том собрания сочинений. В позднейшее время к этому жанру писатель практически не возвращался[533].

Появление «Книги сказок», вышедшей осенью 1904 года (на обложке: 1905), было сразу же замечено в критике. Одним из первых откликнулся журнал «Русское богатство». Процитировав «сказочки» «Ворона» и «Веселая девчонка» в качестве образчика бессмыслицы, автор рецензии В. Г. Короленко заключил: «Таких сказок г-н Сологуб написал 39. В двух-трех из них, при некотором напряжении воображения, можно отыскать признаки смысла, в огромном большинстве — одно сплошное недоумение. Правда, в собрании сочинений даже такого глубокомысленного писателя, как Кузьма Прутков, иной раз попадаются подобные же словесные внезапности. Например: — „Вы любите ли сыр?“ — спросили раз ханжу. — „Люблю, — он отвечал, — я вкус в нем нахожу“. Но, во-первых, это только двустишие, а не целая книга. А во-вторых, после „сказок“ г-на Сологуба невольно приходит в голову, не хотел ли Кузьма Прутков намекнуть на некоторых писателей, до такой степени обуянных самомнением, что каждая их словесная внезапность кажется им достойной опубликования во всеобщее сведение, независимо от смысла»[534].

Подобная реакция, вероятно, не была неожиданной для Сологуба. Тэффи вспоминала, что, когда он приносил свои «волшебные и мудрые сказочки» в «Новости», О. К. Нотович «сурово правил его», приговаривая: «Опять принес декадентскую ерунду. <…> Ну, кто его вообще будет печатать. И кто будет читать!» — и замечала в скобках: «Платил гроши. Считал себя благодетелем»[535].

Читатели «толстых» журналов и критики массовой беллетристической продукции были озадачены новой книгой Сологуба. Автору выдвигались претензии в непонятности и бессмысленности текстов, в неясности художественной идеи, например: «Это сказки с моралью, стихотворения в прозе и декадентская чепуха. Для детей они непригодны, потому что, за редким исключением, они не доступны понятию ребенка. Для взрослых… взрослым сказок не нужно»[536]; «У читателя возникает недоумение: для кого написана эта книжка? — „Бай“ и „Леденчик“ и тут же „Флирт Кукушки“ — очень сомнительного поведения. Следовало бы рассортировать эти коротенькие оригинальные сатиры на „понимание“ идеи и старую укладку жизни. А кое-что и совсем выбросить»[537]; «Сказочек всего 40. Число страниц, как и следует в декадентской книжке, не обозначено. Сказочки крошечные по размерам и по мысли. Для детей они не годны, да и не предназначаются, а для взрослых такое чтение — непроизводительная трата времени и внимания. Главнейшая заслуга издания — это масса свободной бумаги. „Печатное слово“ лишь в семи случаях занимает полстраницы, в остальной же книжке „запачкано“ не более четверти каждой странички. <…> А если кто из простых заглянет в книжку и почитает ее, невольно скажет: „Вишь барин баловник, чего написал, да все по уголкам“. Да и прав будет, не найдете внутреннего смысла в этом „баловстве“ — слишком немного его там»[538].

Тенденция к пересмотру критических оценок «Книги сказок» обозначилась во второй половине 1905 года; вместе с изменением политической ситуации в стране «сказочки» Сологуба, ранее объявленные бессмысленными, неожиданно обрели смысл и сатирическую интонацию.

В. Русаков писал в «Новом мире»: «„Книга сказок“ — одна из оригинальнейших книг последнего времени в русской литературе. Это своего рода тургеневские „Стихотворения в прозе“, но с чрезвычайно своеобразным фантастическим оттенком. Хотя и написанные таким языком, каким обыкновенно рассказывают маленьким детям, эти сказки, как по содержанию, так и по тенденции, имеют исключительно в виду взрослого и притом вдумчивого читателя. Объем каждой отдельной сказки небольшой: большею частью И странички. Но, несмотря на такой небольшой объем, в каждой сказке целая законченная фабула, и каждая сказка полна глубокой мысли. В общем, „Книга сказок“ — одна из тех книг, которые с величайшим удовольствием прочтешь и раз, и два, и три и которые оставляют надолго неизгладимое впечатление. Впрочем, нет, — прочесть сразу всю книгу не следует: сказки г. Сологуба это (если можно применить сравнение) великолепное сладкое вино, которое надлежит пить лишь небольшими глотками, наслаждаясь каждым глотком в отдельности»[539].

С большим энтузиазмом «Книга сказок» была встречена в ближайшем литературном окружении Сологуба. В ноябре 1904 года В. Брюсов сообщал ему: «Как хороша Ваша „Книга сказок“! Буду сам писать о ней в „Весах“»[540]. Рецензия появилась в одиннадцатой книжке журнала (1904), в ней, в частности, отмечалось: «„Книга сказок“ — едва ли не лучшее изо всего, что написал Ф. Сологуб. У нее есть и еще одно, особое достоинство: в ней есть смех. Его так мало в новом искусстве, слишком всегда серьезном, всегда стоящем на котурнах, знающем божественное лишь в прекрасном и трогательном, а дьявольское лишь в ужасном и безобразном. <…> В сказках Сологуба есть все формы смеха — от горького сарказма до добродушного хохота, от жестокой иронии до лукавой усмешки над недоумением читателя»[541].

Одобрительная рецензия на «Книгу сказок» была напечатана в «Новом пути». Вслед за Брюсовым А. Смирнов назвал «сказочки» лучшим из всего написанного автором и, в частности, предсказывал: «Сказки Сологуба — это дети нашей новой литературы, так долго бывшей бесплодною и грозившей застыть в старческом бессилии. Они — яркое доказательство ее жизнеспособности и залог дальнейшего расцвета. Они обеспечивают ей место в истории литературы»[542].

Первоначальный прогноз массовой печати о возможном отсутствии читательской аудитории у книги (не для детей и не для взрослых) оказался несостоятельным. Появление в 1905–1906 годах нового корпуса «сказочек» («Нетопленые печи» и т. п.), содержавших злободневный подтекст и получивших название «политических», которые печатались на страницах сатирических еженедельников, способствовало росту популярности автора. 27 ноября 1906 года С. А. Соколов обращался к Сологубу с просьбой: «Дорогой Федор Кузьмич! Ваши „Сказочки“ получил. Спасибо большое. Не пришлете ли для „Перевала“ несколько ядовитых сказочек. Для журнала, рассчитанного на широкие круги читателей, а не только на „посвященных“, сказочки Ваши — вещь глубоко подходящая»[543].

После выхода в свет 10-го тома собрания сочинений успех нового жанра уже не вызывал сомнений, число читателей «сказочек» и почитателей таланта Сологуба возросло. В апреле 1912 года А. М. Калмыкова писала: «Федор Кузьмич, сегодня в первый раз прочла „Сказочки и Статьи“ 10-го тома. Прочла за один дух. Душа говорит в тишине моей комнаты, одно только говорит и чувствует — какое счастье, что для человека в 63 года еще есть, может найтись, — Прекрасное, которого он не знал. И я наслаждаюсь этим Прекрасным, и хочется мне как-нибудь выразить Вам мою благонадежность… <…> Я так долго верила в Вас, не зная Вас, т. е. не умея назвать Вас, защитить Вас словом, когда слышала о Вас неверное, нелепое, злобное… А теперь — есть у меня слова, Ваши собственные слова неотразимые!»[544].

Практически все рецензенты (независимо от содержания их отзывов) обратили внимание на оригинальность и самобытность странных опусов Сологуба. И это не случайно: в «Книге сказок» он впервые систематически использовал форму притчи в сочетании с элементами поэтики абсурда[545], которые весьма успешно и наиболее продуктивно применил также в «Мелком бесе» — романе-мифе об абсурдности русской жизни и жизни как таковой.

В «сказочках» можно без труда обнаружить черты, сближающие их со «Случаями» Д. Хармса: и релятивизм причинно-следственных связей, и обыгрывание стертых штампов обыденной речи, и речевой инфантилизм. Им также присуща минимизация текста: подчеркивание кратковременности и анекдотичности фиксируемых событий, стирание их «уникальности» методом дублирования или серийности (ср., например, сказку Сологуба «Обидчики» и «Старуху» Хармса), характерная для деструктивной поэтики атмосфера жестокости и насилия и др.

По мнению Н. В. Барковской, соединяющая Сологуба и Хармса идея гротескно-абсурдного и бессмысленного человеческого существования обусловлена «антигуманным характером исторической эпохи», «сказочки» вышли в свет в 1905–1907 годах, а миниатюры Хармса создавались в годы сталинских репрессий: «Именно в катастрофические эпохи, когда психологической доминантой становятся тревога, тоска, страх, актуализируется поэтика абсурда, демонстрирующая разрушение коренных, онтологических основ мироустройства и миропонимания»[546].

Это справедливое в целом наблюдение все же требует уточнений. Значительная часть «сказочек» была написана за несколько лет до Русско-японской войны, две трети — до революции 1905 года. Кроме того, конкретная историческая ситуация могла влиять на настроение Сологуба, но никогда не определяла его мировоззрение. «Злое земное житье» он был склонен воспринимать как бессмыслицу и абсурд, независимо от обстоятельств личной жизни и социальных катаклизмов.

Следует отметить также, что Сологуб имел природные наклонности к занятиям логикой, логическими и речевыми экспериментами, сочинению каламбуров, высказыванию парадоксальных суждений[547] (об этом упоминали многие современники). Э. Голлербах, например, вспоминал: «Сологуб был весь соткан из антиномий, но в противоречиях был постоянен и последователен. <…> Нужно было длительное общение с ним, долгие беседы, чтобы увидеть его „во весь рост“, узнать исключительную остроту и проницательность его капризного ума, проследить тонкие, извилистые изгибы его мысли, оценить огромную его культурность. Слушать его проповеди-импровизации на любую, случайно брошенную тему было величайшим наслаждением. Он „препарировал“ любой образ, любое явление по-своему, по-сологубовски, выворачивая тему наизнанку, разрезая ее вдоль и поперек и мгновенно сшивая отдельные куски ловкими стежками колючих и блестящих, как иголка, парадоксов. Он бросал иногда тезисы, вызывавшие недоумение, — и через полчаса это недоумение развеивалось под неотразимым воздействием его парадоксальных доводов»[548].

Чрезвычайно показательны в этой связи размышления Сологуба о развитии литературного языка, высказанные в статье «Не постыдно ли быть декадентом», отдельные положения которой невольно вызывают ассоциации с языковыми интенциями А. Введенского и Д. Хармса. Он писал:

Слова непрерывно обольщают нас и закрывают от нас действительность, всё равно, как и явления нас обольщают и закрывают от нас истину и тайну. Слова говорят об относительных истинах нашего условного и случайного мира как об истине безусловной, и потому всякая «мысль изреченная есть ложь». Такая вера в слова противна символизму, и такое употребление слов отвергается декадентством. <…> декадентство есть великое стремление глубоко проникающего духа, откинувшего узкие определения рассудка, который создал слова и веру в слова, пределы и веру в эти пределы. <…> Если декадент говорит о зеленых собаках ревности или о голодных царевнах в пустыне, то в его словах ничто не противоречит постоянному порядку сочетания представлений. Слова вводятся в новые и точные сочетания, непривычные для слуха, — хотя некоторые из них употреблялись и в старину. <…> декадентство вызывает, прежде всего, заботу об очищении и улучшении речи, об ее точности и силе. Но здоровые люди привыкли к словесным шаблонам и неточностям, и неожиданно точная речь кажется им непонятною уже по одной своей неожиданности[549].

В этом манифесте была намечена программа, которой Сологуб следовал в своей творческой лаборатории.

Особое пристрастие он имел к сочинению каламбуров[550]. Целый каскад каламбуров встречается в рассказе «Два Готика» (1906); каламбурами пестрит речь Людмилы в сценах свиданий с Сашей в «Мелком бесе» и многие другие эпизоды романа. Характерный пример (игнорирование переносного значения слова) — диалог Рутилова и Передонова в пятой главе:

— У быка есть рога?

— Ну, есть, так что же из того? — сказал удивленный Рутилов.

— Ну, а я не хочу быть быком, — объяснил Передонов.

Раздосадованный Рутилов сказал:

— Ты, Ардальон Борисыч, и не будешь никогда быком, потому что ты форменная свинья.

— Врешь! — угрюмо сказал Передонов.

— Не, не вру, и могу доказать, — злорадно сказал Рутилов.

— Докажи, — потребовал Передонов.

— Погоди, докажу, — с тем же злорадством в голосе ответил Рутилов.

Оба замолчали. Передонов ждал, и томила его злость на Рутилова. Вдруг Рутилов спросил:

— Ардальон Борисыч, а у тебя есть пятачок?

— Есть, да тебе не дам, — злобно ответил Передонов.

Рутилов захохотал.

— Коли у тебя есть пятачок, так как же ты не свинья! — крикнул он радостно.

Передонов в ужасе хватился за нос.

— Врешь, какой у меня пятачок, у меня человечья харя, — бормотал он[551].

Каламбур, основанный на использовании различных слов, сходных по звучанию, или разных значений одного слова, нередко ведущий к переосмыслению устойчивых фразеологизмов и придающий выражению комический оттенок, легко включается в поэтику абсурда. В архиве писателя сохранилась «коллекция» каламбуров, свидетельствующая о том, что его языковые эксперименты были занятием систематическим:

1) И услыхал я зык (язык) звериный… 2) Автомобиль, взвивая пыль, / Летит вперед./ Побьем мы шиной (мышиный) / Мышиный народ. 3) Нас кок (наскок) на корме накормил. 4) Поглядите мытарелку, — / Из мытарств пришла она. / Щей дадим мы ей тарелку, — / И ушат вина. 5. Петь ли, не петь ли? / Спой про эти петли. 6. Утром рано / В лес, в лес (влез). / Ай, туманы / До небес (Доня, бес!). 7. Жил был козел,/Был он умен, / Ходил вдоль гумен, / Уж надоел, / Выл у гумна да ел, / Всем любил надоедать, / Говорил: надо едать. / Остались козлу / Кожа да рога. / Всё тут клонится ко злу, / Даже кожа дорога. 8. Нож да вилка (давилка). 9. Я люблю и кашу (икашу). 10. С вил (свил) соскочил. 11. В молчанье глубоком / Смотрит он в глубь оком. 12. Я пошел за кумовьями, / И увидел кума в яме. 13. Здесь мы, Роза, город ищем. / — Где же мы? — за Городищем. 14. Выбить хочу дно / И-ха-ха, чудно (И хохочу, дно). 15. Между ранами дураны. 16. И рыдаючи стоят (рыдаю, чисто яд). 17. Ленту алу дал / Мал удал. 18. Возжи вот (воз — живот). 19. Рад камрат (радкам рад). 20. Три пальца — трепальцы. 21. Раз вечерний (час настал) / Разве черни… 22. Окрестили (окрест или) в церкви. 23. Найду брови / В дуброве. 24. В блестке столиц (сто лиц). 25. Я-ша, мы-ши. 26. Нам перо одно ца, вам пера два ца, / Им пера три ца. 27. Кабы лаком покрыть. 28. Вот купил (водку пил). 29. Камыш — прош<едшее> вр<емя> камышонок[552].

Однако в «сказочках» Сологуб предпочитает каламбурам иные художественные приемы. Нередко он обыгрывает «стертые» значения фразеологизмов и идиом: в сказке «Ворона» — выражение «считать ворон», в сказке «Харя и кулак» — «харя кулака просит», в сказке «Лишние веревочки» — «скрутить веревками», в сказке «Мухомор в начальниках» — выражение «старый гриб» или «старый мухомор» и т. п.

Немало фактического материала для «сказочек», вероятно, писатель почерпнул из собственной педагогической практики[553]. В сочинениях его подопечных подчас встречались настоящие перлы искусства словесного примитива. В качестве примера можно привести ученическое описание собаки, сохранившееся в архиве Сологуба (на обороте — стихотворный автограф: «<Собаку> можно разделить на части: голову, туловище с шеей и хвостом и конечности. Голова продолговатая, с боков сжатая. На голове находятся глаза, уши, рот и нос. Глаза большие, с круглым зрачком. Собака днем видит лучше, чем ночью. Уши бывают стоячие, полустоячие, стоячие и висячие. Слух развит хорошо. Рот закрывается двумя губами. Во рту есть зубы. Резцов по 6 на каждой челюсти, клыков по 2, а коренных на… <далее обрыв текста. — М.П.>»[554].

Из года в год автор «сказочек» прочитывал сотни детских работ, то есть постоянно сталкивался с механизмами словесного примитива, свойственного инфантильному сознанию (непонимание переносного значения слов, буквальное восприятие метафор, образование метафор по принципу утверждения абсурдных причинно-следственных связей и др.).

Некоторые «сказочки» структурированы посредством демонстрации детского инфантилизма, порождающего комические положения и случаи, как, например, в «Заплатках»: «Лазал Вася на березу, разорвал курточку. Мама нашила на курточку заплатки и сказала Васе: — Шалуны всегда с заплатками ходят. — Пришел вечером дядя. Он был в очках. Поглядел на него Вася, да и говорит: — Мама, а мама! дядя-то у нас — шалун: у него на глазах заплатки»[555].

Подобныехудожественные приемы применялись и в «Мелком бесе» (для иллюстрации передоновского идиотизма и абсурдности «передоновщины»): «Зачем тут грязное зеркало, Павлушка? — спросил Передонов и ткнул палкою по направлению к пруду. Володин осклабился и ответил: — Это не зеркало, Ардаша, это — пруд. А так как ветерка теперь нет, то в нем деревья и отражаются, вот оно и показывает, будто зеркало» и т. п.[556].

По мнению М. А. Волошина, у «сказочек» Сологуба были литературные источники — сказки Салтыкова-Щедрина: «Сказки Сологуба — это хитрые и умные притчи, облеченные в простые и ясные формы великолепного языка. Их стиль четок и ароматен, их линии не сложны, но в глубине их замыслов кроется вся сложность иронии, нежность души переплетена в них с жестокостью, и в каждой строке расставлены загадки и волчьи ямы для читателя. <…> Сказки Сологуба — как бы исторический мост между современным пониманием сказки и сказками Салтыкова-Щедрина»[557].

Принимая во внимание точку зрения М. Волошина, позволю себе высказать другое предположение. По своей структуре эти нетрадиционные тексты все же имеют больше сходства с народными рассказами Л. Н. Толстого. Несомненно, выпускник Учительского института, в котором готовили специалистов для народных школ и училищ, был хорошо знаком с «Русскими книгами для чтения» (1875; издавались при жизни автора более 20 раз) знаменитого писателя и основателя Яснополянской школы[558].

Творчество Толстого (не в меньшей степени, чем романы Достоевского) было для Сологуба предметом особой рефлексии. Как это ни покажется странным, он видел в Толстом художника, близкого по духу, по отношению к миру. Об этом — его статья «Единый путь Льва Толстого» (1898), многие тезисы которой были бы уместны в эссе, посвященном его собственному творческому пути.

Статья была написана по заказу венской газеты «Die Zeit», по случаю 70-летнего юбилея Толстого[559], 12 сентября 1898 года А. Браунер сообщал Сологубу из Вены: «Статья Ваша, конечно, редакции очень понравилась, и редактор (Alfred Gold) просил выразить Вам свою признательность. Мы с женой очень рады, что Вы согласились — несмотря на короткое время — написать свое мнение о Толстом. Вы оказали этим немецкой литературе прямо услугу, т. к. до сих пор не появлялась ни одна статья о Толстом, в которой бы не смотрелось на его последние философские и литературные труды как на нечто старческо-нальное <так!>. Что все его сочинения это звенья одной абсолютно логической цепи, этого здесь никто не понимает. Немцам — я говорю о настоящем большинстве — слишком чужд этот идеально чистый индивидуально-внутренний мир святого старика. Что Вы, как никто другой, верно понимаете глубокую философию, которая кроется в сочинениях Толстого, было для нас ясно еще до статьи — и мы Вам благодарны за ту радость, которую доставила нам Ваша статья»[560].

Можно предположить, что Сологуб, столь проникновенно писавший о Толстом в 1898 году, в своих первых «сказочках» (1896–1898) ориентировался именно на стиль народных рассказов, а возможно, даже имитировал его. Среди басен, былей, притч, аллегорий и сказок в «Русских книгах для чтения» выделяется группа текстов, близких сологубовским миниатюрам до такой степени, что они вполне могли бы занять место в «Книге сказок» (например, «Обезьяна и горох», «Три калача и баранка», «Работница и петух» и мн. др.); «Живуля» может показаться вариацией толстовской «Лозины», «А третий дурак» — «Сказки об Иване Царевиче».

Вполне очевидно, что миниатюры Л. Толстого так же, как и «сказочки» Сологуба, в своем большинстве построены на основе механизмов, свойственных фольклорным жанрам, на которые исключительно и полагался Толстой, создавая русские книги для чтения. Минимизация и упрощенное строение текста, ориентация на фольклорную традицию, по его мнению, облегчали восприятие его рассказов и сказок для тех, к кому они обращены («я знаю, как думает народ и народный ребенок, и знаю, как говорить с ним… я и любовью и трудом приобрел это знание»[561]). Ср.:

ВОЛК И ЛУК
Охотник с луком и стрелами пошел на охоту, убил козу, взвалил на плечи и понес ее. По дороге увидал он кабана. Охотник сбросил козу, выстрелил в кабана и ранил его. Кабан бросился на охотника, спорол его до смерти, да и сам тут же издох. Волк почуял кровь и пришел к месту, где лежали коза, кабан, человек и его лук. Волк обрадовался и подумал: «Теперь я буду долго сыт; только я не стану есть всего вдруг, а буду есть понемногу, чтобы ничего не пропало: сперва съем что пожестче, а потом закушу тем, что помягче и послаще». Волк понюхал козу, кабана и человека и сказал: «Это кушанье мягкое, я съем это после, а прежде дай съем эти жилы на луке». И он стал грызть жилы на луке. Когда он перекусил тетиву, лук расскочился и ударил волка по брюху. Волк тут же издох, а другие волки съели и человека, и козу, и кабана, и волка.

(Л. Толстой)[562]
ОБИДЧИКИ
Мальчик с пальчик встретил мальчика с ноготок и поколотил его. Стоит мальчик с ноготок, и жалобно пищит.

Увидел это мальчик с два пальчика и прибил мальчика с пальчик, — не дерись! — говорит. Заверещал мальчик с пальчик.

Идет мальчик с локоток и спрашивает:

— Мальчик с пальчик, ты чего плачешь?

— Гы-гы! Мальчик с два пальчика меня оттаскал, — говорит мальчик с пальчик.

Догнал мальчик с локоток мальчика с два пальчика и больно прибил его, — не обижай, — говорит, маленьких!

Заплакал мальчик с два пальчика и побежал жаловаться мальчику приготовишке. Приготовишка сказал: я его вздую! — и вздул мальчика с локоток. А приготовишку за это поколотил второклассник.

За приготовишку заступилась мама и оттаскала второклассника.

Закричал второклассник, — прибежал его папа, прибил приготовишкину маму. Пришел городовой и свел второклассникова папу в участок.

Тут сказка и кончилась.

(Ф. Сологуб)[563]
Фольклорная традиция прослеживается и в поэтике названий; у Толстого: «Камыш и маслина», «Дуб и орешник», «Три калача и одна баранка», «Зайцы и лягушки», «Три вора», «Голова и хвост змеи», «Тонкие нитки», «Баба и курица», «Мышь-девочка» и т. п.; у Сологуба: «Молот и цепь», «Ключ и отмычка», «Колодки и петли», «Два стекла», «Три плевка», «Карачки и обормот», «Лишние веревочки», «Злая гадина, солнце и труба», «Застрахованный гриб», «Раздувшаяся лягушка» и др.

Вместе с тем не вызывает сомнений, что писатели ставили перед собой совершенно разные цели. Сологуб, как и Хармс, экспериментировал — тестировал возможности языка, изменял привычные смыслы слов и ситуаций, изобретал неожиданные сцепления причинно-следственных связей, — сознательно разрабатывал поэтику текста абсурда. Толстой же просто создавал народную библиотеку для своей Яснополянской школы. Несмотря на несовпадение намерений, в произведениях писателей можно найти пересечения, обусловленные генезисом жанра — фольклорной традицией, с которой с разной интенсивностью соприкасаются тексты и Толстого, и Сологуба, и Хармса[564].

Во многих отношениях «сказочки» заметно ближе к народным рассказам, чем «Случаи». Вслед за Толстым Сологуб использовал те же разновидности жанра: сказки («Благоуханное имя», «Крылья», «Плененная смерть»), басни («Раздувшаяся лягушка», «Две межи»), аллегории («Дорога и свет», «Нетопленые печи»), бытовые сценки («Тик», «Мальчик и береза», «Обидчики»), В миниатюрах Хармса преобладают «случаи» и анекдоты. Толстой и Сологуб пользовались формой безличного повествования, прибегали к иносказательности и дидактизму. Манере Хармса принципиально чужд дидактизм. Распространенный в «сказочках» прием оживления фразеологизмов и идиоматических выражений встречается также в миниатюрах «Русских книг для чтения» (ср., например, «Про белого бычка» или «Спатиньки» — с «Волком и старухой» Толстого).

Таким образом, во второй половине 1890-х годов, опираясь на толстовскую традицию, Сологуб разработал особый жанр — минимизированный текст сказочного, фантастического, басенного или анекдотического содержания, колеблющийся на грани между неабсурдным (естественным) и абсурдным, одновременно внятный демократическому и элитарному сознанию.

«Сказочки» явились тем последним элементом, который позволил завершить построение поэтики «Мелкого беса»: роман, между прочим, может быть прочитан как цепь случаев и анекдотов из жизни Передонова и как притча или «сказочка» о «передоновщине».

ГЛАВА ШЕСТАЯ Инспекторское место Ф. К. Тетерникова

Бытия моего не хочу,

Жития моего не прерву…

Ф. Сологуб
Знали ли мы, молодые поэтики, перед чем сидим и с кем чай пьем?

А. Белый[565]
В 1899 году в жизни Сологуба наступили перемены. Он получил место учителя-инспектора Андреевского городского мужского четырехклассного училища, располагавшегося на углу 7-й линии Васильевского острова и Днепровского переулка (д. 20/2).

Должность инспектора была введена в 1828 году Уставом русских гимназий в помощь директору, главным образом для поддержания дисциплины; одновременно этим же уставом в числе дисциплинарных мер было введено телесное наказание. Особое значение место инспектора получило в период министерства И. Д. Делянова (1882–1897) в связи с проводимой им политикой жесткой регламентации жизни школы — усиления внутреннего и внешкольного надзора и дисциплинарных репрессий, ужесточения экзаменационного контроля. Дополнительные меры были предприняты министром, чтобы затруднить доступ в гимназии «кухаркиным детям».

Сологуб стремился получить место учителя-инспектора народного училища, а после своего назначения настолько вошел в должность, что, по воспоминаниям современников, как будто бы оставался в ней до конца дней. Инспекторство, педагогическая служба, «невозмутимый и важный вид» учителя[566] — неотъемлемые черты сологубовского облика, о которых упоминают практически все мемуаристы. Марк Талов, например, писал о первой встрече с поэтом:

В глаза, прежде всего, бросилась лысина и сердитая бородавка как раз над левым усом. Небольшая, аккуратно и полуовалом подстриженная, седоватая бородка. Под насупленными бровями довольно полного лица сквозь подернутые молнийными отсветами стекла пенсне иногда вырывался взгляд холодных глаз. Словно ощупывая меня, он пробивался к самому сердцу. Сологуб казался мне строгим директором гимназии (до своего выступления на литературное поприще он был инспектором городского училища). «И этот человек, — подумал я, — с бородавкой на щеке, с брюшком, неужели же это и есть тот самый Сологуб, стихотворения которого так очаровали мой слух своей несказанной напевностью?»[567].

Из отчета инспектора Андреевского училища Ф. К. Тетерникова в Дирекцию народных училищ Санкт-Петербургской губернии за 1899 учебный год (14 января — 7 ноября) следует, что собственно педагогическая его нагрузка составила 210 учебных часов[568] (он преподавал физику и геометрию, этим предметам всегда отдавал особое предпочтение[569]); остальное время занимала административная работа.

Педагогический совет, возглавляемый инспектором, обсуждал циркуляры по учебному округу, рассматривал просьбы родителей об освобождении платы за обучение, распределял даты письменных и экзаменационных работ; обсуждал результаты переводных испытаний учащихся, успеваемость и снижение оценок за поведение[570], курировал плотницкие работы, производимые в училище, приобретение учебных пособий, утверждал покупку приборов для уроков физики и естествознания, комплектование библиотеки.

П. П. Перцов вспоминал:

Нуждаясь в средствах, Сологуб должен был отдавать много времени и сил неприятной ему службе — особенно неприятной потому, что она заставляла его вставать рано и ограничивать ночную работу, которую он очень любил. Он завидовал мне, имевшему возможность вести как раз такой образ жизни, о котором он мечтал. «Когда разбогатею, — говаривал он, — прежде всего буду жить ночью и спать днем»[571].

Свой досуг Сологуб посвящал литературным занятиям, главным образом поэзии. К 1899 году он был автором более 1500 стихотворений; около 1000 из них были написаны в период с 1892 по 1899 год; опубликовано из общего числа было не более трети. За годы инспекторства он написал еще около 500 стихотворений[572].

Поэтическое имя Сологуба уже пользовалось некоторой известностью[573], тем не менее вследствие свойственной ему застенчивости он старался быть в тени от широкой литературно-общественной жизни и всячески уклонялся от выступлений на публике. 8 ноября 1898 года он писал П. И. Вейнбергу:

Очень извиняюсь перед Вами в том, что, может быть, не совсем своевременно пишу Вам о совершенной невозможности для меня участвовать в литературном вечере 15 ноября, по многим причинам. Прежде всего — катаральное состояние горла, обычное у меня в это время года и обыкновенно длящееся долго, будет препятствовать мне читать публично. Да и вообще, я думаю, что в настоящее время мне не подобает участвовать в таких вечерах: во 1) читаю я плохо, не обладаю громким голосом и ясным произношением, и совершенно не привык к каким бы то ни было публичным действиям, до такой степени, что никогда не решаюсь читать даже в небольшом кругу знакомых, т. к. прихожу при этом в совершенное замешательство; во 2) самое появление мое на эстраде не может представить для публики ни малейшего интереса, потому что я не пользуюсь в ней никаким успехом. И проза и стихи мои или вовсе не печатаются в журналах, или печатаются неохотно; изданные мною самим книги не находят покупателей, самое имя мое известно разве только весьма небольшому числу людей, чрезвычайно внимательно следящих за всем, что появляется в печати. При таких условиях являться пред публикой было бы с моей стороны большою дерзостью[574].

Вместе с тем, будучи много пишущим поэтом, Сологуб нуждался как в дружеском отклике, так и в профессиональной оценке своего мастерства. В ближайшем литературном окружении он мог читать свои произведения без стеснения. Переезд на казенную инспекторскую квартиру дал ему возможность собирать у себя друзей и истинных любителей и ценителей поэзии.

Сохранилось немало воспоминаний об этом периоде жизни Сологуба — о поэтических чтениях, которые он устраивал по воскресеньям в Андреевском училище. В идиллических тонах вспоминала о быте и бытии брата и сестры Тетерниковых З. Гиппиус:

Он жил с сестрой, пожилой девушкой, тихой, скромной, худенькой. Сразу было видно, что они очень любят друг друга. Когда собирались гости (Сологуба уже знали тогда), — так заботливо приготовляла чай тихая сестра на тоненьком квадратном столе, и салфеточки были такие белые, блестящие, в кольце света висячей керосиновой лампы. Точно и везде все было белое: стены, тюль на окнах… Но разноцветные теплились перед образами, в каждой комнате, лампадки: в одной розовая, в другой изумрудная, в третьей, в углу, темно-пурпуровый дышал огонек. Сестра, тихая, нисколько не дичилась новых людей — литераторов. Она умела приветливо молчать и приветливо и просто говорить. Я еще как будто вижу ее, тонкую, в черном платье, часто кашляющую: у нее слабое здоровье и по зимам не проходит «бронхит». После чаю иногда уходили в узенький кабинетик Федора Кузьмича (он всегда писал свое имя с «фиты»). В кабинетике много книг и не очень светло: одна лампа под зеленым фарфоровым абажуром (в углу лампадка тоже бледно-зеленая)[575].

С очерком З. Гиппиус перекликаются воспоминания Н. Г. Чулковой:

Квартирка их была маленькая, в три комнаты, но поражала необычайной чистотой и порядком. Было как-то холодновато в этой квартире с очень скромной, по-казенному расставленной мебелью. Но зато в столовой кипел самовар, стол был уставлен всякими редкими и тонкими закусками и сластями, до которых Федор Кузьмич был охотником и знатоком. Хороший сыр, ветчина и колбасы, фрукты и сласти, какие-то необыкновенные сорта варенья — княжевика, куманика и другие, привезенные с севера, каких у нас не бывает, или грибки и мед и печенья. Всё это радушно предлагалось в изобилии, и хозяева не упускали случая подложить на тарелку гостя того или другого лакомства. После чая Федор Кузьмич приглашал гостей в свой кабинет, такой же холодный и сухой, и читал сам свои стихи и других поэтов просил читать. Немного монотонно было это чтение, но никогда не было скучно. Это был стиль этого дома и его хозяев. К Сологубу хотелось пойти на вечер. Сологуб мог зло высмеять за неудачное произведение или слово, но мог быть и любезным и даже нежным[576].

Современники были склонны идеализировать «андреевский» период жизни Сологуба, противопоставляя его следующему, символом которого стал брак с Ан. Чеботаревской и салон на Разъезжей (д. 31, кв. 4). В 1925 году П. Медведев записал: «Три периода в жизни Сологуба: I — Вас<ильевский> Остр<ов>. Маленькая мещанская квартирка. Горбунья сестра. С<ологуб> никому не известный. Вечера — поэзия и поэзия. II — А. Н. Чеботаревская. Дешевый шик — модерн и помпа. С<ологуб> сбрил бороду и стал великим. Слава. Внешнее. Вычуры. Изломы. Жесты. III — Теперешний»[577].

Конст. Эрберг вспоминал:

Он любил читать свои стихи и любил собирать у себя по воскресеньям тех, кто не прочь был их слушать. — Сологубовские чтения привлекали к нему многих. Тут были и писатели-модернисты, и писатели-знаньевцы, и просто люди, любившие Сологуба за большой талант, несомненность которого признавали тогда еще немногие. Со временем число слушателей и друзей Сологуба увеличилось, притом значительно, так что маленькая квартира его на 7-й линии не вмещала всех его воскресных посетителей.

Теперь трудно вспомнить, кто бывал у Сологуба чаще, а кто реже. Вспоминаю поэта Влад<имира> Вас<ильевича> Гиппиуса, историка Павл<а> Елис<еевича> Щеголева, Вяч<еслава> Иванова, историка Богучарского, Аким<а> Львов<ича> Волынского, Тэффи, Г. И. Чулкова, Л<еонида> Евг<еньевича> Галича, Юр<ия> Никандр<овича> Верховского, А. А. Блока, Л. Вилькину (жену Минского), П. Н. Ге, Зин<аиду> Афан<асьевну> Венгерову, Серг<ея> Митр<офановича> Городецкого, Ос<ипа> Ис<идоровича> Дымова, Александра Кондратьева, Сергеева-Ценского, С. Л. Рафаловича, художников Конст<антина> Андр<еевича> Сомова, Мстисл<ава> Валер<иановича> Добужинского, также Бор<иса> Зайцева, Дм<итрия> Цензора, Корнея Чуковского. Наездом бывали Андрей Белый, Максимил<иан> Волошин, Минский[578].

Он же о салоне на Разъезжей: «Серьезные литературные чтения у Сологуба времен Андреевского училища постепенно сменились застольными (нередко очень остроумными) с речами хозяина на литературные и общекультурные темы. Но собиравшееся в обширной столовой смешанное и многолюдное общество было слишком шумно и слишком занято ужином (особенно артисты, приехавшие после спектакля), для того чтобы по достоинству оценить эти речи и спичи Федора Кузьмича»[579].

Из стройного хора мемуаристов резко выбивается экстравагантный голос А. Белого:

…вспоминается Василеостровская квартира Федора Кузьмича, в которой я бывал в 1905 году и в которой меня охватывал ледяной ветерок, отчего я старался как можно меньше бывать на этой квартире; там к чаю из темных коридоров выходила в скромном, темном, — бледно-бесцветная, пресная, ничем не замечательная… «Федор Кузьмич» в юбке — без глаз Ф. К., без печати интеллектуализма: сухая, как спичка, чухонка, с морщинками на брысом, бледно-мертвом лице (белые ресницы, бело-желтые, жиденькие, гладко зачесанные волосы, будто смасленные): одёр, кожа да кости; <…> кривенький сдерг вниз тонкой бело-желтой губы (отчего делалась морщиночка у носа) этого серо-матового существа, — в мое подсознанье входил олицетвореньем того именно озноба жути, который в наивности я себе называл «скукою» квартиры Федора Кузьмича; это и была… «сестрица». Слушайте: так ведь сидела-то, разливала нам чай… — сама Не-до-ты-ком-ка![580]

Однако никакие воспоминания и «голоса» не передают той подлинной атмосферы, в которой изо дня в день жил Сологуб, работая над романом «Мелкий бес» и создавая лирические шедевры двух лучших поэтических сборников: «Собрание стихов. Книга III и IV. 1898–1903 г.» и «Пламенный круг. Стихи, книга восьмая».

Понять, чем была наполнена повседневная жизнь писателя, дают возможность протоколы заседаний педагогического совета училища за 1899–1907 годы, проходивших под председательством инспектора Федора Кузьмича Тетерникова. Цитирую некоторые из них в извлечениях[581].

Протокол № 89
Педагогический Совет от 4 октября 1899 г. <…>

Ввиду того, что, по наблюдениям служащих в училище лиц и живущих в нем, училищное здание оказывается непрочным: стены дома оседают и на них появляются трещины, полы и потолки тоже оседают и оказываются очень зыбкими; дом трясется при проезде по мостовой, Совет признал необходимым пригласить для осмотра училищного здания архитектора, который мог бы объяснить: можно ли считать значительными или небезопасными все перечисленные недостатки училищного дома, а также указать: возможны ли в верхнем этаже его какие-либо перестройки и изменения в расположении комнат, для того, чтобы лучше приспособить их к нуждам училища.

Совет также постановил:

1) На основании циркуляра Г. Управляющего Министерством Просвещения за № 18789 поставить в рекреационном зале бюст (считая его портретом) Пушкина, приобретенный на юбилейное торжество, и определил для него место на одной из стен залов от входной двери, где теперь книжный шкаф;

2) Признал полезной и целесообразной мерой наказания для определенных случаев оставление учеников после уроков на основании 14 § Инструкции для городских училищ, Педагогический Совет постановил учредить дежурства преподавателей для наблюдения за остальными учениками и руководства их занятиями, считая эти дежурства особым трудом; для записи имен оставленных, причин оставления, срока, на который оставлены, постановлено завести особую книгу; для руководства преподавателям и для определения ученикам определены следующие правила оставления:

Ученики остаются после уроков:

1) За незнание урока или неисполнение письменной работы; при этом, по согласованию с преподавателем, предлагается оставаться и тем из учеников, которые затрудняются исполнением уроков не по лености или нерадению, но по слабости подготовки, по пробелам в знаниях вследствие пропуска уроков по болезни и т. п.; они могут пользоваться помощью и указанием преподавателей; это добровольное оставление не будет считаться наказанием;

2) за крупные шалости и более важные пропуски, каковы, например: непринесение в класс дневников, тетрадей и других необходимых учебных предметов или книг, лазанье по стенам, беганье и возня в гимнастическом зале, нарушение порядка в классе: подсказывание, разговоры, списыванье, приношение в класс посторонних вещей, назначенных для шалостей или для недолжного употребления.

При этом Совет определил считать названную меру наказания строгою и не употреблять ее без большой надобности.

Для объявления ученикам постановлено: подтвердить запрещение оставаться во время перемены в верхнем и нижнем коридоре и в классе, и напоминать правило, что после звонка они должны немедленно идти в класс.

Председатель Педагогического Совета — Федор Тетерников.
Члены: В. Чернышев, П. Никонов, И. Никифоров.
Протокол № 93
Педагогический Совет Андреевского городского училища в заседании 20 декабря 1899 года, в составе инспектора училища Федора Кузьмича Тетерникова и преподавателей Д. Г. Старикова, П. Г. Никонова, П. А. Лауберга, А. И. Серебрякова и В. И. Чернышева рассмотрел ведомости пропущенных преподавателями уроков за 1-ю половину текущего года и обсудил успехи и поведение учеников за 2-ю четверть учебного года.

Постановили уменьшить балл за поведение до 4-х ученикам IV-го класса: Григорьеву (шалости, неуместные объяснения преподавателю, неношение формы), Голубеву (неношение формы, непокорность), Новинскому (употребление грубых выражений, нарушение порядка в классе); III-го класса: Мачигину (частные случаи неисправности в обращении с учебными вещами, разговоры на уроках, грубость), Михайлову Вл. (не спокоен на уроках: смеется, разговаривает, — не сознается в проступках), Павлову (самовольно взял для пользования чужую вещь), Пейпо (ложь), Сапожникову (разговоры в классе, курение), Сетгу (самовольный пропуск урока и попытка обмануть), Степанову Сергею (бьет товарищей, мычал в классе, шалил, дурно вёл дневник); II-го класса: Алялеву (неношение формы, курение), Зенову (шалости и разговоры на уроках, шум, возня, непосещение уроков немецкого языка), Кадыкову (неведение дневника, небрежность в выполнении работ, возня в зале, разговоры в классе), Курганову (обман, шалости на уроках), Никитину Тимофею (смешил товарищей на уроке, отпирался), Папилину (разговоры и подсказки на уроках, шалости и занятия посторонним делом), Яковлеву Павлу (не показывал дома замечаний, не вел дневник, разговаривал и шумел в классе, самовольно остался в классе на перемену); I-го класса: Афанасьеву (прогуливал уроки), Васильеву Вас. (рассек камнем лоб товарищу), Данилову (многие шалости на переменах и уроках, смеялся в лютеранской церкви), Кузьмину Федору (частные шалости на переменах и в классе), Левшову (шалости в училище и на улице), Леонову (шалости на улице и на уроке, непослушание), Михайлову М. (угрожал побить товарища, другого назвал грубым словом, сказал дерзость), Орлову (неоднократно лазил на гимнастические снаряды, чем нарушал постановления Совета, шалил на уроках), Софронкину (шалости на уроках и переменах); Степанову (дурно ведет себя на уроках и в перемены, ослушание, не давал подписывать замечание), Федорову Федору (дрался в классе, шалил на уроке), Коверскому (непослушание и шалости).

Протокол № 103
Заседание Педагогического Совета Андреевского городского училища 1 июня 1900 года. Присутствовали: Инспектор Тетерников, законоучитель о. Ельцов, учителя П. Г. Никонов и А. И. Серебряков.

Педагогический Совет, осмотрев здание училища, нашел, что крыша находится в неисправном состоянии, а именно: железо во многих местах проржавело, и получилось по всей поверхности крыши много отверстий, пропускающих дождевую воду, вследствие чего во втором этаже училищного здания портятся потолки, — подмокает штукатурка. Окраска стен с улицы и со двора находится также в весьма неудовлетворительном состоянии, потемнела от времени, покрылась пятнами, штукатурка в некоторых местах осыпалась, окраска рам и железных подоконников во многих местах облупилась. Вследствие этого Педагогический Совет признал необходимым произвести ныне летом кровельные и малярные работы. <…>

Протокол № 129
Педагогического Совета Андреевского городского училища от 18 ноября 1901 г. Совет под председательством г. Инспектора училища Ф. К. Тетерникова и в присутствии законоучителя Н. Н. Курлова и учителей П. Г. Никонова, В. И. Чернышева, Д. Г. Старикова, А. И. Серебрякова, Е. Г. Григорьева и А. Я. Одинцова. <…>

3) Обсуждалось поведение ученика II класса Андреева Бориса, который получил за поведение в первую четверть текущего года — 3 (в прошлом году за поведение Андреев получил 3 тройки).

Все возможные меры к его исправлению были приняты, но безуспешно. Поведение его не улучшалось: Андреев постоянно шалил в классе, оказывал непослушание, прогуливал уроки, а в последнее время заводил дурные знакомства, писал скверные слова и учил тому же товарищей, чем и оказывал дурное влияние на других учеников класса.

Педагогический Совет от 10 октября предположил его уволить, о чем и было словесно доложено Г-ну Директору народных училищ. По словесному же указанию Г. Директора Андреев, чтобы дать ему возможность исправиться, был оставлен в училище. Андрееву Борису и его матери было еще раз объявлено, что он оставлен только в виде снисхождения до первого важного проступка.

Теперь вновь оказались следующие проступки:

а) Будучи оставлен за шалость после уроков, ушел;

в) 16 ноября научил оставленного после уроков Семенова Бориса уйти из училища. «Уходи, — не узнают, а если и узнают, то ничего за это не будет», — говорил он Семенову;

с) 17 ноября писал на уроке немецкого языка стихотворения, переполненные непечатными словами.

По предложению Г. Инспектора училища мать Андреева взяла его из училища. Педагогический Совет признал меру г. Инспектора необходимою, согласно с установленным ранее постановлением и решил все вышеизложенное внести в протокол и представить его г-ну Директору народных училищ.

4) Сообщено о поведении ученика II класса Денисова, который был замечен в курении. О его проступке было доведено до сведения родителей. Улучшения в поведении Денисова не замечено, т. к. на следующий же день Денисов нагрубил преподавателю.

Педагогический Совет решил объявить Денисову, что если он не улучшит поведение, то будет уволен из училища. <…>

Протокол № 133
Педагогический Совет Андреевского городского училища в чрезвычайном заседании 21 марта 1902 года имел суждение о следующем:

Сегодня в девятом часу утра ученик 4 класса Константин Мошкин самовольно взял топор и на училищном дворе стал колоть дрова; потом передал топор пришедшему после ученику 4 же класса Александру Саурникову. Саурников, ударив топором по полену и не расколов его до конца, взмахнул топором второй раз; в это время Мошкин, стоя сбоку и так, что Саурников его не видел, по неосторожности положил левую руку на полено, чтобы отбросить его в сторону; удар топора, хотя и ослабленный краем наклонившегося полена, причинил Мошкину глубокий, до кости первого сустава разрез среднего пальца и ссадины на указательном и безымянном пальцах.

Педагогический Совет, принимая во внимание, что и Мошкин, и Саурников все время до несчастного случая вели себя отлично, что пострадавший Мошкин первый начал колоть дрова, что он сам по неосторожности подставил свою руку, когда Саурников уже не мог удержать удара, что в поступке Саурникова не было дурного умысла по отношению к Мошкину, что после несчастного случая Саурников обнаружил искреннее и сильное раскаяние, признал Александра Саурникова виновным в том, что по неосторожности причинил товарищу поранение, и постановил:

Объявить Александру Саурникову строгий выговор в присутствии всех учеников училища, обязать его испросить прощение у потерпевшего и его родителей, лишить его права участвовать в играх и развлечениях до конца учебного года и просить о. законоучителя принять надлежащие по его усмотрению меры духовно-нравственного назидания и исправления. Отца Саурникова пригласить в училище для сообщения ему вышеизложенного и настоящий протокол представить Его Превосходительству Г. Директору Народных училищ.

Председатель Педагогического Совета — Инспектор Федор Тетерников.
Законоучитель — священник Владимир Галкин.
Преподаватели: Дм. Стариков, П. Никонов, А. Серебряков, В. Чернышев, И. Никифоров.
Протокол № 1
Заседание Педагогического Совета Андреевского училища 12 сентября 1902 г.

Председательствовал инспектор училища Ф. К. Тетерников.

Присутствовали: законоучитель священник В. П. Галкин, Д. Г. Стариков, В. И. Чернышев, П. Г. Никонов, Я. П. Прокофьев, В. В. Шастовский, Н. Ф. Комаров.

Педагогический Совет постановил просить Его Высокородие Г. Директора ходатайствовать перед Учебным округом о разрешении пособия из сумм министерства на постройку флигеля для училища, так как училищное здание в настоящем своем положении представляет много неудобств:

1) Квартира инспектора имеет один вход из классного коридора, так что проходить приходится среди учеников: на случай пожара представляется опасность в том отношении, что со 2 этажа, где бывают ученики 3 классов, ведет всего одна узкая лестница и тогда выход из квартиры будет невозможен[582].

2) При квартире инспектора нет кухни, и она помещается в этаже, в темном, без окон, чулане между классами и залом, так что запах кухни расходится по всему училищу и все приготовляемое там приходится проносить через два классных коридора в I и II этажах (такое темное помещение кухни вредно отзывается на здоровье прислуги инспектора).

3) Нет помещения для сторожей, если не считать за помещение небольшую каморку (пл<ощадь> пола 1/3 кв. сажен) в объеме 2 ¼ куб. саж., в которой невозможно поместиться 2 сторожам, а зимою даже 3, а потому одному из них приходится платить квартирные деньги. То обстоятельство, что нет помещения для сторожа, не дает возможности нанять хорошего семейного сторожа, и приходится довольствоваться почти мальчиком.

4) Нет помещения для библиотеки и учебных пособий, и шкафы с книгами и приборами приходится ставить по классам и зале; карты и разные таблицы приходится держать в рисовальном классе очень скученными, отчего они портятся.

5) Нет отдельной учительской комнаты, и преподаватели, свободные от дежурства, не имеют возможности отдохнуть несколько минут во время перемены.

6) Нет отдельного для учителей ватерклозета, что представляет большое неудобство для учительниц.

7) Зал слишком тесен для учеников училища; площадь зала занимает всего <пропуск. — М.П.> кв. аршин, но из этого числа приходится на шкафы с книгами и приборами, которые находятся в зале, на рояль и на место за решеткой около иконы 27 кв. аршин, так что остается <пропуск. — М.П.> кв. аршин на 230–240 учеников. В зале очень трудно вести уроки гимнастики, на перемене все ученики с большим трудом могут в нем гулять.

8) Коридор слишком темен, так как окно загорожено перегородкой, отделяющей часть коридора для приемной инспектора.

Ввиду этих неудобств еще раньше здание училища было признано Г. Директором неудобным для училища и его хотели продать с тем, чтобы выстроить новый дом в местности ближе к Галерной гавани[583]. Так как покупщик до сих пор на училищный дом, по цене, выгодной для училища, не находится, да и строить училище в названной местности не придется с открытием нового Благовещенского училища, а в других частях Вас. Острова цены на землю очень высоки, то Педагогический Совет признает возможным выйти из этого затруднительного положения с постройкой флигеля во дворе училища с тою целью, чтобы туда перевести квартиру инспектора и там же устроить помещение для сторожа и кладовую для старых вещей училища.

В настоящей же квартире инспектора возможно будет поместить учебные пособия, учительскую комнату, устроить приемную для инспектора, где бы возможно ему было принимать родителей учеников.

Сторожку и кухню инспектора можно уничтожить, сняв только дощатую переборку, и тогда зал будет гораздо больше и удобнее, а также, уничтожив переборку с существующей приемной инспектора, образуется светлый коридор.

Совет полагает, что постройка флигеля в связи с переделками внутри училища обойдется от 8000–10000 рубл.

Двор от постройки двухэтажного флигеля в объеме от 130–140 куб. саж. не убавится, так как с постройкою флигеля возможно будет срыть старый сарай, который по своей ветхости теперь уже требует перестройки; площадка для игр учеников со срытием сарая даже немного увеличится, так как флигель предполагается строить в той части двора, которая вымощена булыжником и для игр не предназначена.

Если это ходатайство будет признано заслуживающим удовлетворения, Совет просит Господина Директора поручить Окружному архитектору составление точной сметы для этой постройки.

Протокол № 24
Заседание Педагогического Совета Андреевского городского училища 10 сентября 1903 г. Председательствовал инспектор Федор Кузьмич Тетерников.

Присутствовали: законоучитель священник В. П. Галкин, Я. П. Прокофьев, А. Д. Добромыслов, Д. Г. Стариков, А. Э. Линдеман, Э. В. Детерс, И. Ф. Комаров.

Совет постановил ходатайствовать о разрешении провести в училище электрическое освещение, так как в темное время года приходится в классах, зале и коридоре зажигать лампы, как на утренних, так и на последних уроках (уроки по необязательным предметам начинаются с 8 ч. утра и продолжаются часто до половины четвертого часа дня). Керосиновые лампы в столь сильной степени способствуют нагреванию и порче воздуха, что это заметно отражается на здоровье и занятиях учеников. Гашение и зажигание керосиновых ламп среди урока бывает настолько неудобным, что приходится во избежание перерыва урока утром оставлять лампы зажженными до перемены, а на последних уроках зажигать их раньше, чем надо, что усиливает порчу воздуха и вредит здоровью учащихся. Во избежание этих неудобств желательно было бы устроить электрическое освещение, которое, обладая несомненными преимуществами в гигиеническом отношении, допускает более бережное пользование им, вследствие удобного и быстрого зажигания и прекращения света по мере действительной надобности.

Устройство электрического освещения согласно смете подрядчика Никулина, с установкою 50 лампочек накаливания с магистралью и арматурами обойдется в 300 р.

Протокол № 25
Заседание Педагогического Совета Андреевского городского училища 1 ноября 1904 г. Председательствовал инспектор училища Федор Кузьмич Тетерников. <…>

Постановлено, чтобы учеников из училища во время перемен не выпускать за разными покупками, а также предупредить их, чтобы они после уроков немедленно расходились по домам и вели себя в училище прилично.

Г. Инспектор обратил внимание Г.г. преподавателей на то, что в дневниках стали замечаться подделки подписей родителей самими учениками; происходит это оттого, что записи в дневниках ученики часто боятся показывать родителям, одни из самолюбия, а другие из страха, а потому и решаются сами их подписывать. Желательно было бы прибегать к записям в дневники только в исключительных случаях, тогда и подделки сократились бы. <…>

Протокол № 3
Заседание Педагогического Совета Андреевского городского училища 17 марта 1906 г. Председатель — инспектор училища Ф. К. Тетерников. Присутствовали: законоучитель В. П. Галкин, П. Г. Никонов, В. В. Кименталь; В. Ф. Рожевиц, И. Ф. Комаров.

В. Ф. Рожевиц сообщил Совету, что когда он пришел в класс, то заметил на стуле, на который ему надо было сесть, воткнутую булавку. При разборе дела оказалось, что у учеников в классе появилась новая игра: сгибать булавки и подкладывать их под сиденье товарищам. Ученики Нечаев, Медведев и Петровский шалили около кафедры и там оставили булавку, на которую чуть было не сел В. Ф. Рожевиц.

Так как эта игра распространилась в классе, то Совет постановил: всем ученикам выяснить гнусность такой игры, а Нечаева, Медведева и Покровского, как зачинщиков этой игры, отправить домой и принять обратно в училище только после обещания их родителей о хорошем поведении их детей.

Ученикам Храмову, Александрову, Каменскому, как участникам игры, сбавить отметку в поведении.

* * *
Параллельно с «застенной жизнью» инспектора и председателя Педагогического совета Ф. К. Тетерникова в стенах Андреевского училища протекала другая — живая жизнь большого русского поэта Федора Сологуба. Его «воскресенья» наряду с собраниями на Башне Вяч. Иванова («средами») были заметным явлением литературного быта поэтов символистского круга[584]. Со временем они стали пользоваться известностью и за его пределами[585].

Еженедельно Сологуб вел записи о проходивших на его квартире литературных чтениях — регистрировал участников и программу (кто и что читал). Сохранилась тетрадь посещений 1906/07, последнего года его инспекторства. Открытие сезона состоялось 3 сентября 1906 года. В тот год на инспекторской квартире побывал почти весь литературный, художественный и театральный Петербург. В «воскресениях» участвовали: Л. Н. Андреев, Л. И. Андрусон, Е. В. Аничков, Ю. К. Арцыбашев, С. А. Ауслендер, Л. С. Бакст, П. А. Бархан, А. Белый, Н. А. и Л. Ю. Бердяевы, И. Я. Билибин, А. А. Блок, Л. М. Василевский, З. А. Венгерова, Н. Н. Вентцель, В. П. Веригина, Ю. Н. Верховский, Л. Н. Вилькина, Н. Н. Волохова, М. А. Волошин, A. Л. Волынский, В. М. Волькенштейн, Л. Е. Габрилович, М. Ф. Гнесин, Я. В. Годин, Гольдштейн, С. М. Городецкий, М. Л. Гофман, З. И. Гржебин, В. М. Грибовский, Э. В. Детерс, М. В. Добужинский, О. Дымов, Н. Н. Евреинов, Б. К. и В. А. Зайцевы, Л. Д. Зиновьева-Аннибал и Вяч. И. Иванов, Е. П. Иванов, В. Н. Ивановский, А. А. Кондратьев, С. Ю. и В. Е. Копельман и Е. Ю. Шлесс, М. Н. Корвовская, В. И. Корехин, И. Н. Корякин, А. Р. Крандиевская, М. А. Кузмин, A. И. и М. К. Куприны, Б. М. Кустодиев, Б. А. Леман, А. Э. Линдеман, Н. И. и М. П. Манасеины, П. Д. Маныч, О. М. и В. Э. Мейерхольды, А. Ф. Мейснер, <Л. А.> Моисеев, Е. М. Мунт, С. А. Найденов, О. Норвежский, В. Ф. Нувель, А. И. Орлова, В. С. Попов, П. П. Потемкин, С. Г. Пти, В. Пяст, С. Л. Рафалович, А. М. и С. П. Ремизовы, Савитри, Н. Н. Сапунов, А. Серафимович, С. Н. Сергеев-Ценский, М. П. Соколов, П. С. Соловьева, К. А. Сомов, К А. и В. М. Сюннерберг, Тэффи, В. В. и В. А. Умановы-Каплуновские, Н. И. Фалеев, Д. М. Цензор,А. П. Чапыгин, A. Н. Чеботаревская, К. И. Чуковский, Г. И. и Н. Г. Чулковы, Л. Шестов, B. Ф. Шишмарев, В. А. и П. Е. Щеголевы, И. И. Ясинский.

Среди присутствовавших — крупнейшие поэты эпохи, с восхищением отзывавшиеся о лирике Сологуба, отдававшие ему первенство на Парнасе 1900-х годов. Это ли не высший знак признания таланта?

Но никто из гостей поэта, вероятно, не представлял себе его обыденную и совсем непоэтичную жизнь, в которой он распоряжался, поучал, выставлял баллы, наказывал за дурное поведение, — и сам подвергался наказанию (доподлинно или только в воображении, в данном случае не имеет значения) и слагал об этом стихи:

— Что топорщишься, как гоголь!
Не достать тебя рукой!
А скажи, вчера не строго ль
Обошлася я с тобой?
Вишь, инспектор, важный барин! —
Раскричалася сестра, —
А давно ли был отжарен
Розгачами ты? вчера?
<…>
И в одной из кар домашних
Мне опять пришлось реветь,
А на ссадинах вчерашних
Новая чертилась сеть.
26 мая 1904[586]
«Стоя над этим „страшным случаем“, — возмущался А. Белый, — в котором силы добра и зла так сплетены, что и не расплетешь, — не знаешь, чему содрогаться: силе ли зла (что вот чем окружены: ибо это наша застенная жизнь), или силе добра, что — „тем не менее“. <…> Ибо „сюрприз“ сологубовской жизни есть бросающий в трепет гигантский символ, к нам всем обращенный: чудище стоглавое, озорное стоит и рычит за стеной; мы же говорим: там — все спокойно; оттуда приходит Федор Кузьмич с рассказом о Льве, как разъялись стены и вышел из разъятия зверь; и — „тяжелую на его грудь положил лапу“»[587].

ГЛАВА СЕДЬМАЯ «Мелкий бес»

1 Первогерои и Первособытия

Это была сама воплощенная пошлость. Иногда мне приходилось так близко брать его, что уже потом, по написании, я намеренно вычеркивал целыми страницами.

Ф. Сологуб[588]
Роман о Передонове, «многие образы которого взяты с натуры»[589], Сологуб задумал в годы службы в Великих Луках, к работе над рукописью приступил в 1892 году, — таким образом, за несколько лет до написания первых страниц романа он обдумывал его содержание.

В 1912 году в одном из своих интервью Сологуб рассказывал:

Не отрицаю, я отталкивался от живых впечатлений жизни и иногда писал с натуры. Педагогический мир в «Мелком бесе» не выдуман из головы. По крайней мере, для Передонова и для Варвары у меня были оригиналы, даже самая история с письмом — подлинная житейская история, и так же, как в романе, Передонов в жизни тоже кончил сумасшествием. Для многих других подобных персонажей, для Володина и др., я тоже имел подлинники. История гимназиста Сашеньки, принятого за переодетую девочку, — более далека от виденного мною лично, однако о таких превращениях мне приходилось слышать не раз[590].

Комментарии к сюжету «Мелкого беса» имеют документальные подтверждения.

В Великолукском филиале Псковского областного архива сохранились сведения о лицах, явившихся прототипами главных персонажей романа[591]; они позволяют в общих чертах восстановить конкретные события, послужившие источником авторского замысла.

В основу повествования легло жизнеописание учителя русского языка и словесности реального училища дворянина Ивана Ивановича Страхова (1853–1898), окончившего курс историко-филологического факультета Петербургского университета и с 1882 года служившего в Великих Луках. В августе 1887 года он женился на своей бывшей сожительнице, которую выдавал за сестру, дворянке Софье Абрамовне Сафронович; согласно метрической записи, жениху было 34 года, невесте 35 лет, одним из поручителей был Петр Иванович Портнаго, учитель столярного дела в ремесленных классах.

Содержание документов (выписки из протокола педагогического совета училища за 1887 год, донесения директора управляющему Петербургским учебным округом о профессиональной непригодности Страхова, переписка директора с врачом Рыбинским) не оставляет сомнений в том, что Сологуб, служивший в то время в городском училище, знал историю Страхова в деталях. Он продолжал интересоваться его судьбой и после отъезда из Великих Лук: в 1889 году Сологуба перевели в Вытегорскую учительскую семинарию, а Страхов не оставлял службы вплоть до 1895 года, когда медицинским заключением был официально подтвержден факт его психического расстройства.

В тексте романа содержатся явные отсылки к документам училища за 1890 и 1895 годы, отдельные страницы «Мелкого беса»[592] непосредственно восходят к донесениям директора или врача о «странностях» в поведении Страхова:

«К сожалению, личность преподавателя русского языка Ивана Ивановича Страхова такова, что мало-мальских результатов не достигается. Он сам хорошо прочесть не может, не делает разбора ученических сочинений, а ограничивается постановкой дурного балла и считает свою задачу выполненной». Ср.: «…вы в других тетрадках ошибок по пяти прозевали, а у меня все подчеркнули и поставили два, а у меня лучше было написано…» (гл. VI, с. 58); «Поступали и жалобы. Начала Адаменко, она принесла директору тетрадь ее брата с единицей за хорошо исполненную работу…» (гл. XIX, с. 149).

«Затем самое его обращение с учениками настолько грубое и вошло в привычку, что он даже не стесняется выражениями… Я должен был ему на заседании педагогического совета предложить обращаться с учениками вежливее, начав хотя бы с того, что говорить им „Вы“, а не „ты“». Ср.: «Передонов говорил иногда „ты“ гимназистам не из дворян; дворянам же он всегда говорил „вы“»; «находили Передонова грубым, глупым и несправедливым…» (гл. VII, с. 63).

«Страхов записывает тщательно всякие пустяки и грозит ими доносами, воображает себя служащим в 3-ем отделении, а на вопрос, почему он так поступает, отвечает, что он этим спасет себя и других от каких-то козней и опасностей». Доносительство в целях предотвращения мнимых козней — основная тема визитов Передонова к влиятельным лицам города — городскому голове Скучаеву, прокурору Авиновицкому, предводителю дворянства Вериге, председателю земской управы Кириллову, исправнику Миньчукову (гл. VIII–XI), к директору гимназии Хрипачу (гл. XIII), к жандармскому офицеру Рубовскому (гл. XXV).

«В последнее время у него, видимо, развивается мания знакомства с высокопоставленными лицами» (соответствует в романе мотиву мифической протекции со стороны княгини Волчанской).

Можно предположить, что в 1890-е годы Сологуб получал из Великих Лук подробные отчеты о деле, или даже выписки из документов от кого-либо из сослуживцев Страхова, или же, что более вероятно, узнал окончание истории от В. А. Латышева, имевшего непосредственное отношение к Управлению Санкт-Петербургского учебного округа (Сологуб регулярно встречался с Латышевым по долгу службы и в дружеской обстановке)[593].

Следы педагогической деятельности Страхова можно обнаружить и в провинциальной печати (неудивительно, поскольку в небогатой событиями жизни уездного городка фигура учителя всегда была на виду). «Псковский городской листок» 11 февраля 1887 года сообщал о выступлении Страхова на Пушкинских торжествах в Великих Луках:

Великие Луки. 50-летие кончины А. С. Пушкина ознаменовалось здесь устроением 1-го февраля в гимнастическом зале реального училища «литературного утра». К назначенному часу обширный зал наполнился собравшимися представителями общественности и учащимися в реальном училище. Между публикою находились: местный предводитель дворянства, почетный попечитель училища и множество дам. Сначала преподавателем словесности, г. Страховым, а потом преподавателем французского языка, г. Апошнянским, с кафедры было прочтено: первым — нечто о значении пушкинской поэзии, а вторым — о Пушкине как драматурге. К сожалению, чтения эти носили какой-то таинственный характер и относились скорее к самим ораторам, чем к публике, благодаря неспособности упомянутых лиц передать содержание лекций громко и внятно, они прошли без всякого впечатления. После них ученик 3-го класса реального училища Кирвецкий, с кафедры же, прочел по книге известное стихотворение Пушкина «Братья-разбойники», хотя это произведение не грешно было бы даже продекламировать наизусть. При этом нужно заметить, что в зале не было ни бюста юбиляра, ни его портрета, и вообще на всех лежала печать полного равнодушия к делу чествования памяти славного поэта. Впрочем, нет — в антрактах между чтениями учениками-любителями музыки, под управлением г. Штепанека, было безукоризненно исполнено на инструментах несколько музыкальных пьес, вызвавших в публике дружные аплодисменты. В заключение пением народного гимна: «Боже, Царя храни!», исполненного соединенным хором учеников с хором музыкантов, закончилось «литературное утро».

Возможно, «пушкинский урок» Передонова в «Мелком бесе» — отзвук выступления Страхова.

Согласно воспоминаниям классного наставника Великолукского реального училища Федора Ниловича Хлебникова, не только Передонов, Варвара и Володин, но и другие персонажи романа имели прототипов: брат и сестры Рутиловы — семья Пульхеровых; Грушина — Прасковья Владимировна Дмитриева; лицо, которому Володин предложил снять фуражку в классе, — предводитель дворянства помещик Николай Семенович Брянчанинов[594].

Таким образом, в замысле основной сюжетной линии «Мелкого беса» Сологуб отталкивался от реальных лиц и событий. Документально подтвержденных соответствий не имеют только два эпизода: убийство Володина (в действительности Страхов не убивал своего собутыльника Портнаго), а также история Саши Пыльникова.

В интервью для «Биржевых ведомостей» Сологуб заметил, что история Саши, принятого за переодетую девочку, далека от виденного им лично, но о таких превращениях ему приходилось слышать не раз. В «Канве к биографии» имеется запись: «…меня считают переодетой девочкой»; из продолжения записи («Споры из-за Засулич и пр. Бурные сцены. Розги дома и в дворницкой…») следует, что в то время — в год покушения Засулич на Трепова (январь 1878) — автору было 15 лет (возраст Саши)[595].

Аналогичное свидетельство приведено в воспоминаниях И. И. Попова: «Это был красивый мальчик, всегда чисто и изящно одетый, с вьющимися белокурыми кудрями, в бархатной курточке с белым широким воротником. Федя Тетерников учился хорошо. Он не принимал участия в наших драках и шалостях, был застенчив, часто краснел, и мы звали его „девчонкой“»; «В нем действительно было что-то женственное. Политика и проклятые вопросы его не интересовали, зато оживлялся при разговоре о литературе»[596].

История Саши Пыльникова, однако, не исчерпывается эпизодами переодевания или болезненными подозрениями Передонова и Грушиной. Прежде всего это рассказ о первой любви. Представляя историю влюбленного гимназиста, чрезвычайно типичную, Сологуб не нуждался в «натуре», ему было вовсе не обязательно «исповедовать» кого-либо из своих воспитанников. Вместе с тем пренебрегать вероятностью его знакомства с подростком, послужившим прототипом Саши, не следует.

В октябре 1909 года один из бывших учеников Сологуба, сотрудник «Биржевых ведомостей» Н. Линдбаад, спрашивал писателя: «Неужели в бытность инспектором Андреевского городск<ого> уч<илища> Вы знали этого Сашу Пыльникова, до того много общего было в частных эпизодах жизни одного из Ваших питомцев с тем, что Вы писали. С другой стороны, вспоминая училищную жизнь, я приходил к выводу, что никто из учеников, кажется, не поверял Вам своих тайн. Между тем, говоря об общей картине правдивости детства Саши П<ыльникова>, меня удивила та фотографически точная картина внутренней жизни мальчика, которая протекала у Вас перед глазами…»[597].

Возможно, автору романа была неведома «двойная» жизнь одного из его петербургских воспитанников, а прототипом юного травести, если он в действительности существовал, мог оказаться также любой великолукский или вытегорский подросток. В данном случае примечательно одно обстоятельство: отсутствие каких-либо упоминаний о «Саше» в «страховском» сюжете (в воспоминаниях Хлебникова и в документах великолукского архива).

История Страхова, с которым автор «Мелкого беса» был лично знаком (его имя однажды встречается в бумагах Сологуба[598]; об этом знакомстве сообщает также, со слов писателя, Анненский-Кривич[599]), послужила непосредственным импульсом к замыслу романа. В 1880-е годы Сологуб как последователь «экспериментального метода» наблюдал и коллекционировал «натуру». Возможно, по этой причине его внимание привлекла личность великолукского безумца. Первоначально «Мелкий бес» был задуман как роман о женитьбе и помешательстве Страхова, и Сологуб, имевший в середине 1880-х годов непраздный интерес к психологии и психиатрии, знакомый с трактовками человеческого поведения в духе Ч. Ломброзо и Р. Крафт-Эбинга, с теорией среды И. Тэна, мог бы вполне справиться с таким творческим заданием в рамках натуралистического романа.

Однако этот предварительный замысел в процессе развития и постепенного воплощения трансформировался в сторону отвлечения от конкретных лиц и событий, а социально-обличительный роман о жертве удушливого провинциального быта претворился в текст-миф о современной жизни и смысле человеческого бытия.

«Мы, современники, с трудом можем оценить масштаб этого изумительного романа, — писал Г. Чулков, — где идиот Передонов вырастает до всемирного безумия — „передоновщины“»[600]; «„Мелкий бес“ <…> в конечном итоге оказывается гигантским снарядом, метко брошенным в твердыню мещанской психологии. Идиотская маска Передонова пострашнее бесчисленных бытовых романов, где мнимые реалисты пыхтят и потеют, изображая „правдоподобно“ действительность. От этих бытописаний через какие-нибудь десятилетия не останется и следа, а фантастический Передонов никогда не умрет и всегда будет страшным предостережением человеку»[601].

В 1910 году на русском языке появился роман Генриха Манна «Учитель Гнус» (1905), в переводе он получил название «Мелкий бес». Автор перевода В. М. Фриче сообщал в примечании: «Несомненное сходство, существующее между героем Манна и Передоновым Сологуба, само подсказало заглавие: „Мелкий бес“. Сделавшись нарицательным именем, это слово, вместе с тем, стало общественным достоянием, которым каждый может воспользоваться»[602].

Джон Курнос, автор перевода романа на английский язык[603], в ноябре 1915 года писал Сологубу: «Для того чтобы предупредить толкование книги в узком смысле, я решил объяснить в предисловии общечеловеческое значение типа, представленного в герое, настаивая на том, что ни один не-русский не должен льстить себя уверенностью, что он внешне свободен от передоновщины. <…> один очень известный валлийский писатель, обращавшийся за сведениями ко мне, справедливо отмечает, что Передонов мог бы вполне быть валлийцем»[604].

«Что такое Передонов? — спрашивали у Сологуба. — Исчадие первобытного хаоса, выродок демонического начала, „ночной души“ мира, нечто стихийное, родственное некоторым душам, анатомированным Достоевским? Или проще, продукт среды, отзвуки татарщины, порождение режима, социальных условий, низкой степени культуры?»[605] Сологуб отвечал: «Над „Мелким бесом“ я работал десять лет подряд. Работая так долго над одним произведением, очевидно, нельзя удовлетвориться отражением одной какой-нибудь стороны, проведением какой-нибудь частной черты, а дано все, что я видел и чувствовал в жизни. В Передонове, этом глубочайшем подлеце, есть, несомненно, и все то, что вы перечислили, и многое другое, все элементы, из которых слагается жизнь в многообразных проявлениях…»[606].

Роман создавался на конкретном историческом фоне и впитал в себя самые разнообразные импульсы общественной жизни. За десять лет, в которые он был написан, Сологуб стал свидетелем шумной кампании за отмену телесных наказаний, всероссийского торжества — празднования столетнего Пушкинского юбилея и скандального процесса Оскара Уайльда, который бурно переживала европейская общественность. Все эти и некоторые другие события получили непосредственный отклик в «Мелком бесе».

2 О происхождении «стегальных дел мастера»

Нужно, чтобы ребенка везде секли — и в семье, и в школе, и на улице, и в гостях…

Ф. Сологуб
Роман об учителе-садисте Сологуб начал в период развернувшейся кампании за отмену телесных наказаний. Это обстоятельство определенным образом отразилось на его замысле.

Телесные наказания в России, узаконенные государственным правом, имели многовековую традицию; в разных формах они просуществовали до конца XIX столетия. Процесс отмирания позорных экзекуций, начавшийся еще при Екатерине II, активизировался лишь в середине XIX века, но продвигался чрезвычайно медленно. В соответствии с «Временными Правилами Волостного Суда» Устава о наказаниях (1861) розга как мера наказания широко применялась для низших классов населения — из-за отсутствия достаточного количества тюрем и неспособности простого народа заплатить денежный штраф. («Достоинство их: они весьма дешевы, — достаточно нескольких десятин леса для того, чтобы перепороть всех граждан государства: они всегда под рукою; <…> они моментальны — лег, отсекся — встал и ушел»[607].) Земское начальство, впрочем, имело право заменить розгу денежным штрафом в пользу мирских сумм: 20 розог приравнивались к сумме в 30 рублей.

Розги были отменены во всех казенных учебных заведениях, уставы которых не давали начальству прав сечь воспитанников, что отнюдь не препятствовало злоупотреблениям наказаниями в народных школах и училищах. В бумагах Сологуба сохранилась выписка из школьной ведомости за 1875/76 учебный год, сопровожденная его примечаниями:

Из 21 ученика наказаны розгами 16 уч<еников> = 76 %. Всего было 46 случаев наказания, в том числе после экзамена 9 и после переэкзамен<овок> 3. Давалось от 10 до 60 ударов. 1 ученик был наказан 5 раз, 1 раз после переэкзаменовки, всего получил 100 уд<аров>. <…> Все эти случаи только за неуспеваемость. Можно предположить, что наказания розгами за шалости были еще чаще. Возможно, что высечены были все мальчики, и случаев сечения было (для успехов месяц — то же, что для шалостей неделя) около 275 и около 7000 уд<аров>[608].

В 1889 году был издан закон о земских начальниках, призванный восполнить отсутствие твердой правительственной власти на местах и приведший к расширению области применения розги: согласно нововведению, телесное наказание допускалось лишь по приговору волостных судов, но утверждалось земскими начальниками. Закон повлек за собой многочисленные злоупотребления. Внимание общественности вновь было обращено к наболевшему вопросу. Начавшаяся в конце 1880-х — начале 1890-х годов кампания за отмену телесных наказаний стала почти всеобщей и получила широкое освещение в печати.

В 1896 году в Киеве состоялся VI съезд русских врачей в память Н. И. Пирогова, его участники обратились к правительству с ходатайством об отмене телесных наказаний. В опубликованных материалах съезда на первой же странице говорилось:

Стоит только собраться по какому-либо поводу большей или меньшей общественной группе, и тотчас возникает вопрос о необходимости добиваться отмены телесных наказаний. Уездные губернские собрания, заседания Вольного Экономического Общества, съезды врачей, заседания врачебных обществ и т. п. не могут в огромном числе случаев обходить молчанием этот вопрос, горячо обсуждают его и ищут пути к уничтожению позорящего всех нас пятна[609].

В журналах, столичных и провинциальных газетах с начала 1890-х годов систематически печатали материалы по злободневному вопросу (исторические, юридические, педагогические, медицинские), помещали выступления видных врачей, юристов, педагогов, писателей (в частности, статья Л. Толстого «Стыдно» появилась в «Биржевых ведомостях» в декабре 1895 года), издавались специальные книги[610]. Эти публикации вполне могли быть известны Сологубу[611]. В 1896 году вновь были переизданы педагогические статьи Н. А. Добролюбова 1857–1861 годов, в которых немало страниц уделено полемике об упразднении розги в школе: «Всероссийская иллюзия, разрушаемая розгами», «От дождя да в воду», «О значении авторитета в воспитании (Мысли по поводу „Вопросов жизни“ г. Пирогова)» и др.

Громкий резонанс в печати имела публикация в «Киевской старине» (1894. № 5) воспоминаний И. А. Самчевского, с которыми Сологуб, очевидно, был знаком. Отрывок из них был процитирован в четвертом издании монографии Г. А. Джаншиева «Из эпохи великих реформ», в разделе «Об отмене телесных наказаний», и затем воспроизведен в «Материалах VI съезда врачей» в качестве иллюстрации садистической патологии:

В числе педагогов, отмеченных Самчевским, есть некто Китченко (по-видимому, тронутый маньяк <…>), бывший в 50-х годах сперва инспектором черниговской, а потом директором житомирской гимназии.

Во время его инспекторства, — сообщает Самчевский, — стоял стон и раздавались вопли во всех трех ученических помещениях: в здании гимназии, пансионе и общей квартире. Ежедневно являлся Китченко в 8 часов утра в пансион при гимназии и здесь выслушивал доклад воспитателей об учениках, которые подлежат, по их мнению, наказанию. Зная любовь Китченко к истязаниям детей, воспитатели не скупились и указывали (беру minimum) не менее двух учеников на отделение, которых было 8, так как первые 4 класса имели по два отделения.

Эти несчастные тотчас отзывались вниз к Мине. Мина был сторож при карцерах, любимец Китченко «по хлесткости ударов», на обязанности его лежало иметь всегда огромный запас розог. Осмотрев пансион, Китченко спускался вниз к Мине, и здесь производилась жестокая экзекуция. Затем отбирались уже в самой гимназии ученики с плохими отметками и тоже посылались на экзекуцию.

Вопль и плач детей оглашал все здание гимназии. <…> итого 34 ученика ежедневно наказывались розгами. Насладившись истязанием детей в гимназии, Китченко отправлялся в общую ученическую квартиру; здесь повторялась та же история <…>. Таких учеников общая квартира поставляла столько же, сколько и пансион, — не менее 8 человек. Каждый день Китченко подвергал истязаниям не менее 50 учеников, многие наказывались в день по два раза: ранее разрисованные узоры не останавливали Китченко, — он на эти узоры наводил новые краски.

Когда Пирогов, будучи попечителем Юго-Западного округа, потребовал в 1858–1859 годах сведений от гимназий о числе наказанных розгами учеников, то, как сообщалось в отчете, напечатанном в Журнале Министерства Народного Просвещения, оказалось, что в каждой гимназии наказанные считались десятками, а в житомирской, где директорствовал Китченко, число сеченых перевесило многие сотни (более 600). Эта цифра в то время поразила всех. Но, зная Китченко, можно с уверенностью сказать, что он умышленно утаил в отчете многие сотни, если не тысячи. Сечение учеников было для Китченко истинным наслаждением, это его единственный труд на педагогическом поприще. Кроме сечения, Китченко ровно ничего не делал. Надо было только видеть, с каким плотоядным выражением на лице разговаривал Китченко с новичком, только что поступившим в гимназию. Редко эти бедняжки и неделю проживали, не побывавши в лапах Китченко и Мины.

Однажды поступил в общую квартиру ученик 2-го класса Джогин, лет 12, розовый, кругленький и красивый мальчик — кровь с молоком и отлично выдержанный. Китченко придрался к нему уже на третий день поступления и так высек, что, когда наказанный явился обратно, лица на нем не было; несколько дней мальчик плакал с утра до вечера, ночи не спал от страха. Если мама узнает, она непременно умрет, — говорил товарищам Джогин. Все успокаивали его, принимая участие в его горе. После этого случая Китченко так привязался к Джогину, что сек его за каждую мелочь, что к концу первого года от Джогина осталась только тень, — полнота и розовый цвет лица были съедены Китченко. Когда в начале июля приехала мать Джогина и увидела своего сына, с нею сделался обморок; она так рыдала, глядя на него, что все ученики прослезились. Это была такая сцена, которая на всю жизнь осталась в памяти присутствовавших, все дети понимали и разделяли ужас матери. И никто из родителей не жаловался на этого мучителя![612]

Едва ли Сологуб мог не знать о житомирском мучителе, не прочитать о нем, так как в годы работы над «Мелким бесом» его чрезвычайно увлекала психография садиста и мазохиста. Существование Страхова не отменяло вмешательства в авторский замысел позднейших источников: вполне возможно, что Китченко, достойный стать персонажем маркиза де Сада (как доктор Роден, например, из романа «Жюстина», 1797), послужил одним из прототипов Передонова, да и сладострастное стремление Передонова к Саше Пыльникову соотносится с посягательствами Китченко на Джогина. Кроме того, Китченко был далеко не единственный в своем роде на ниве российского просвещения.

Примечательно, что среди немногих набросков, которые по содержанию и времени написания условно могут быть отнесены к рабочим материалам романа, преимущественно сохранились выписки и тексты, посвященные бичеваниям или истязаниям. Самый обширный фрагмент («Жестокосердие гг. педагогов…»[613]) датирован 2 февраля 1892 года, по своему пафосу он перекликается с центральным мотивом «Мелкого беса».

Иногда Сологуб фиксировал вполне готовые «передоновские» сюжеты, например:

В 1846 году ученики второго класса взбунтовались против своего учителя Дашкевича. Они заявили директору, посетившему училище, что Дашкевич болен сифилисом, и учиться у него они-де не желают. Приказано было разобрать дело и найти зачинщиков. Но по тщательном розыске зачинщики обнаружены не были, и штатный смотритель распорядился высечь всех учеников второго класса. Секли жестоко, давали по 200 и более ударов каждому. О некоторых, отличившихся и ранее зловредностью поведения и образом мыслей, шт<атный> см<отритель> ходатайствовал, дабы поведено было написать их в солдаты. Но ходатайство это уважено не было, по неимению закона, как объяснено было в бумаге директора. Взамен сего было предложено шт<атному> см<отрителю> снова и нещадно высечь виновных, и всех вообще учеников второго класса держать 2 месяца по часу ежедневно на голых коленях. Учителю же Дашкевичу объявлена благодарность[614].

Кампания за отмену телесных наказаний, по-видимому, «раздразнила» Сологуба, имевшего (в силу его психологических особенностей) склонность к изображению брутальных сцен. Он по-своему отозвался на шумный общественный процесс — написал статью «О телесных наказаниях», в которой продемонстрировал знание истории вопроса и полемики, связанной с его решением. В своих суждениях, однако, Сологуб встал в оппозицию к общественному мнению и высказался достаточно категорично:

Нужно, чтобы ребенка везде секли — и в семье, и в школе, и на улице, и в гостях <…>. Дома их должны пороть родители, старшие братья и сестры, старшие родственники, няньки, гувернеры и гуверн<антки>, домашние учителя и даже гости. В школе пусть его дерут учителя, священник, школьное начальство, сторожа, товарищи и старшие и младшие. <…> На улице надо снабдить розгами городовых: они тогда не будут без дела. <…> И мы убеждены, что теперь современнее всего озаботиться пересадкой на нашу почву немецкой розги, да и всего того, чем крепка прусская казарма и русская каторга, чем прежде была крепка и русская семья. <…>

В другое время и мы не стали бы защищать розочную расправу, как предмет презираемый обществом. Но теперь нам нет дела до безотчетных антипатий общества. Оно гибнет, и нужно ему помочь, хотя бы и розгами. <…> Мы не можем требовать от родителей, чтобы они обладали высоким развитием, которое дало бы им возможность без розог поддерживать свой авторитет, у нас нет денег даже на простую грамотность большинства жителей. Мы должны поощрять их пользоваться тем единственным средством нравственного влияния, которое еще у них остается, чтобы пороть детей, кому ума недоставало[615].

В контексте статьи «О телесных наказаниях» мечта Передонова получить инспекторское место, чтобы «по школам ездить, мальчишек и девчонок пороть», приобретает шокирующий автобиографический подтекст; авторский императив («пороть»!) исчерпывающим образом реализуется в романе.

Учитывая все упоминания о сечении розгами и побоях в «Мелком бесе», скрытые желания или угрозы высечь, в том числе и во фрагментах, изъятых Сологубом вследствие авторской цензуры или по другим соображениям, можно составить своего рода кондуит подвергнувшихся наказанию или учинивших его над другими: Передонов и Клавдия секут Варвару, Передонов систематически бьет Варвару, Преполовенские секут Варвару крапивой, Нартанович сечет сына Владю и дочь Марту, Вершина и Владя секут Марту, Лариса Рутилова — сестру Людмилу, Дарья Рутилова — сестер Валерию и Людмилу, Людмила Рутилова — Сашу Пыльникова (во сне), тетка Пыльникова и Коковкина — его же, Гудаевская и Передонов — Антошу Гудаевского, слесарят секут в участке.

В приведенном списке перечислены главные герои и персонажи второго ряда, его можно дополнить упоминанием о сечении гимназистов по навету Передонова (Крамаренко, Бультякова и т. д.). В черновом автографе романа сообщается также, что высекли «десятилетнего второклассника Платона Прейса, дядя которого, баварский немец, управлял имениями князя Телепнева; — четырнадцатилетнего Ивана Мурина, сына того помещика, что льнул к учительской компании; — двенадцатилетнего Василия Вторникова, того самого, к отцу которого однажды уже заходил Пер<едонов> недавно; — двенадцатилетнего Шмуля Совранского, отец которого был один из самых богатых купцов в нашем городе; того же возраста Генриха Кашевского, сына частного поверенного; — еще нескольких других, и все они были наказаны родителями в течение нескольких дней, т. к. Пер<едонов> успевал каждый день побывать в двух-трех домах»[616].

Черновому автографу «Мелкого беса» предшествует список персонажей — всего 63, в котором перечислены те, кто назван в романе собственным именем; больше половины действующих лиц были «пересечены», или «недосечены» (словечки Помяловского), или кого-то высекли сами.

Полный текст статьи «О телесных наказаниях», однако, не дает и малейшего основания заподозрить Сологуба в желании иронизировать по поводу телесных наказаний[617] или в цинизме. Об этом свидетельствуют автобиографические реминисценции на полях рукописи статьи: «Скажу из своего опыта: когда мать наказывает меня розгами, она во все время сечения, обыкновенно неторопливого, не только бранит меня, но, главным образом, делает мне соответствующие наставления, — в точном смысле учит меня. Так было и тогда, когда я был мальчиком, так и теперь»[618].

В отличие от В. В. Розанова, открыто высказавшегося в пользу сечения розгами в сборнике «Сумерки просвещения» (1899; в это время писатель уже оставил педагогическую деятельность), Сологуб не решился напечатать свой труд. Помимо фактического признания в стремлении к флагелляции, под предлогом отстаивания так называемой автором «христианской» системы воспитания, была и другая причина сокрытия статьи: она была написана около 1893 года, когда тридцати летний учитель Тетерников хлопотал о повышении по службе — «об инспекторском месте». Появление в периодике в разгар кампании за отмену телесных наказаний столь одиозного текста могло бы повредить карьере педагога и начинающего писателя. Вполне очевидно, что высказанные им педагогические воззрения не могли вызвать сочувствия или поощрения у современников.

В 1902 году в журнале «Образование», издававшемся известным педагогом А. Я. Острогорским, Сологуб напечатал статью «О школьных наказаниях», в которой осуждал жестокость учителей и полицейский режим русской школы, а также ратовал за гуманные принципы воспитания[619]. Таким образом, он всецело «отрекся» от убеждений десятилетней давности. В перспективе обнародования только что законченного романа об учителе-садисте статья «О школьных наказаниях», по-видимому, виделась Сологубу некоей «охранной грамотой», способной защитить его от неблаговидных подозрений.

3 Процесс Оскара Уайльда и суд над Сашей Пыльниковым («Художники как жертвы» и жертвы художников)

Я не позволю с женщины сорвать маску; что хотите делайте, не позволю!

Ф. Сологуб, «Мелкий бес»
В марте 1895 года в столичной прессе появились подробные репортажи из Лондона о сенсационном процессе Оскара Уайльда, находившегося в то время в зените европейской славы. Газета «Новое время», в частности, сообщала: «28 февраля 1895 года Вильде (побуквенная транскрипция фамилии Wilde. — М.П.), придя в свой клуб, нашел карточку маркиза Квинсберри, на которой тот написал оскорбительные для него, Вильде, слова, обвиняя его в возмутительно-безнравственном поведении. Маркиз домогался во что бы то ни стало разрыва между сыном своим, молодым лордом Альфредом Дугласом, и писателем, с которым тот связан был узами самой нежной дружбы. Вильде почел себя оскорбленным и подал жалобу в суд, маркиз был арестован и привлечен к ответственности»[620].

Однако в ходе заседаний судебное разбирательство неожиданно пошло по иному сценарию: маркиз Квинсберри был оправдан, а Уайльд из истца превратился в ответчика. Помимо сомнительных отношений с лордом Альфредом Дугласом, ему вменялась в вину связь с неким Тэйлором, знакомившим его с другими молодыми людьми. Показания так называемых «друзей» писателя и их вызывающий внешний вид, — утверждали репортеры, — еще больше компрометировали Уайльда и в конечном результате способствовали его осуждению.

Отпущенный на свободу, он тем не менее не воспользовался возможностью скрыться, а продолжал веселиться в компании с братьями Альфредом и Гэвином Дугласами, несмотря на запрещение и угрозы их отца маркиза Квинсберри. За этим занятием Уайльд был арестован. «Преступление, в котором обвиняется Вильде, — сообщали газеты, — по английским законам стоит только одною ступенью ниже убийства. Следовательно, если виновность Вильде будет доказана, то он может быть приговорен к очень тяжелому наказанию — к каторжным работам сроком на 10 лет и даже без срока. Ему будет грозить такое же наказание, но сроком от трех до десяти лет, если он будет уличен лишь в попытке к совершению названного преступления»[621].

Скандальный процесс и двухлетнее тюремное заключение (Уайльд был освобожден в мае 1897 г.) возбудили повышенный интерес к вождю английского эстетизма, особенно среди сторонников «нового искусства». Имя Уайльда было известно в кругу символистов, главным образом благодаря пропагандистской деятельности З. А. Венгеровой (ей принадлежала одна из первых статей о творчестве писателя в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона — 1892 г. — и ряд других статей) и, отчасти, ставшему популярным исследованию Макса Нордау «Вырождение» (1893)[622].

В декабрьской книжке «Северного вестника» за 1895 г. А. Волынский писал: «Баловень судьбы, аристократ по умственным привычкам, Оскар Уайльд быстро шел к яркому литературному успеху. Как вдруг жизнь его, блестящая снаружи, но таившая в себе внутренние язвы, разыгралась в гнетущую драму с отвратительным уголовным финалом». В каторжном труде осужденного Уайльда Волынский видел «возмездие за нарушение общественной морали»[623].

Спустя некоторое время Волынский вновь вспомнил о писателе-заключенном, сменив, однако, интонацию осуждения на почти сочувственную: «…в газетах появились заметки, в которых передавалась скандальная история из личной жизни Уайльда, приведшая его на скамью подсудимых. Талантливого писателя заключили в тюрьму за безнравственность. Мы не входим в рассмотрение этого дела по существу, но для нас интересно вот что. Безнравственный Уайльд засажен в тюрьму — это значит, что в нем нравственными людьми наказывается порок, марающий репутацию целого английского общества. Конечно, все оно состоит из высоконравственных людей, и Уайльд, который оказался неопрятным в своей личной жизни, должен быть изгнан из его среды. Затоптать и оплевать его в общественном мнении целого мира — это значит обнаружить свою собственную нравственную непогрешимость. Замучить его строгим режимом — это значит вызвать страх в сердцах людей, склонных, может быть, своротить с нравственного пути. Не должно быть никаких сомнений, что закон, сурово относящийся ко всякому нравственному греху, не мог поступить с Уайльдом иначе»[624]. Далее Волынский упрекал стражей закона в жестокости по отношению к художнику.

В немногочисленных статьях об О. Уайльде в русской периодике середины 1890-х годов сведения о его личной трагедии фактически отсутствовали, биографический сюжет критики замалчивали или тактично обходили, направляя внимание на разбор и демонстрацию его оригинальных эстетических воззрений. В то же время переводы произведений Уайльда и их популяризация в модернистских кругах подогревали интерес к личности писателя. Вполне вероятно, что пикантные биографические подробности, не проникшие на страницы отечественной прессы, обсуждали в редакции «Северного вестника» и в литературных салонах. Постоянно бывавшая в Европе Зинаида Венгерова, известная своими критическими обзорами современной иностранной литературы[625], могла информировать сотрудников журнала о нюансах процесса, почерпнутых из английских и французских газет.

На фоне повышенного внимания к творчеству Уайльда «Северный вестник» публикует «опасное» с точки зрения общественной морали сочинение Ф. Сологуба — «Тяжелые сны» (1895. № 7–12). В рукописи романа имелись фрагменты, содержавшие размышления героя о влечении к мальчику и правомерности удовлетворения этого желания[626]. В журнальной публикации эти фрагменты были упразднены, как и многие другие, отличавшиеся «сомнительным» содержанием. Примечательно, что стихотворение «Свистали, как бичи, слова сатиры хлесткой…», в котором Сологуб подводил итоги отношений с цензурой в период подготовки журнальной публикации «Тяжелых снов», датировано 24 марта 1895 года — почти одновременно с первыми газетными сообщениями о начавшемся в Лондоне слушании дела О. Уайльда.

Гомоэротический мотив, столь откровенно обозначенный в неподцензурном варианте первого романа писателя и упраздненный блюстителями нравственности, получил неожиданное развитие — в завуалированной и игровой форме — в романе «Мелкий бес».

История Саши Пыльникова — красивого, стеснительного, легко красневшего гимназиста, принятого за переодетую девицу-соблазнительницу (m-lle Пыльникову), — подозреваемую в нарушении правил нравственности, — затем разоблаченного и опять же, уже по другому половому признаку, подозреваемого в содомском грехе; при этом благоухавшего изысканными духами (розою, цикламеном от Пивера, сладкой, томной, пряной японской функией и т. п.), примерявшего античные хитоны и девические платья, явившегося на маскарад — дразнить Передонова — в экзотическом женском наряде (в костюме и парике японки, с веером, кокетливо прикрывавшим лицо), — проецируется на ставший известным из английской и французской печати реальный сюжет.

В ранней редакции «Мелкого беса» гомоэротический мотив имел более откровенный характер:

Гадкий и страшный приснился Передонову сон: пришел Пыльников, стал на пороге, манил и улыбался. Словно кто-то повлек Передонова к нему, и Пыльников повел его по темным и грязным улицам, а кот бежал рядом, и светил зелеными зрачками… Потом они пришли в темную каморку, и Пыльников засмеялся, обнял Передонова и стал его целовать[627].

Яркая внешность, панэротизм (подчеркнутый этимологией фамилии — Пыльников, от слова «пыльник» — «кошели с цветнем на тычинках цветков»[628]) и подозрительное поведение гимназиста сразу же привлекли к нему пристальное внимание городских обывателей. Слухи о том, что на самом деле он переодетая девочка, его романтическая дружба с красавицей Людмилой и двусмысленные домогательства со стороны Передонова становятся почвой для всеобщего злословия («Горожане посматривали на Сашу с поганым любопытством»[629]).

Саша неоднократно подвергается допросам: ему учиняет допрос Передонов (при этом требует, чтобы квартирная хозяйка Коковкина непременно его высекла), дважды его допрашивает Коковкина (в ранней редакции романа она все-таки наказала его розгами), затем Екатерина Васильевна Пыльникова; директор гимназии Хрипач принуждает Сашу к медицинскому осмотру и затем основательно его допрашивает.

Допросу с пристрастием подвергаются также свидетельницы — сестры Рутиловы, со стороны Сашиной тетки. Хрипач допрашивает Коковкину («Ей было тем более обидно, что все происходило почти на ее глазах и Саша ходил кРутиловым с ее ведома»[630]) и Людмилу («Плавно, с неотразимой убедительностью неправды, полился на Хрипача ее полулживый рассказ об отношениях к Саше Пыльникову»[631]).

Допрос Людмилы директор гимназии завершает заявлением: «Мы далеки от намерения обратить ученические квартиры в места какого-то заключения. Впрочем, пока не разрешится история с Передоновым, лучше будет, если Пыльников посидит дома»[632]. Таким образом, дознание по делу Саши Пыльникова закончилось его условным заключением под домашний арест.

Репортажи о процессе О. Уайльда, опубликованные в русских газетах, и сведения, почерпнутые из английской печати, помогают установить более прямые соответствия между сюжетом из «Мелкого беса» и скандальной историей писателя. В контексте этих аналогий Людмила выступает «идеологом» эстетизма.

Сцена объяснения девицы Рутиловой в кабинете у Хрипача вызывает непосредственные ассоциации с первым заседанием по делу Уайльда. В репортерском отчете сообщалось: «Допрос, понятно, начинается с Вильде. Свидетель выступает вперед, грациозно опирается на барьер, играет перчатками, шевелит своею большою головою, обрамленною длинными вьющимися волосами, вообще сильно „позирует“»[633].

В «Мелком бесе» «обвинитель», выслушивая «уверенную ложь» Людмилы, невольно залюбовался ее прелестью и грацией:

Всплеснула маленькими красивыми руками, брякнула браслетиком, засмеялась нежно, словно заплакала, достала платочек, — вытереть слезы, — и нежным ароматом повеяло на Хрипача. И Хрипачу вдруг захотелось сказать, что она «прелестна как ангел небесный» и что весь этот прискорбный инцидент «не стоит одного мгновения ее печали дорогой». <…> Только сравнить — безумный, грубый Передонов — и веселая, светлая, нарядная, благоуханная Людмилочка. Говорит ли совершенную Людмила правду или привирает — это Хрипачу было все равно[634].

В контексте статей Уайльда «Правдивость масок» и «Упадок лжи» («Замыслы», 1891) Людмила предстает творцом красоты и одновременно произведением искусства.

Во время судебного процесса защитник лорда Квинсберри допрашивал Уайльда: «Удовольствие — это единственное, ради чего стоит жить?» Ответчик: «Я думаю, что самореализация — первейшая цель жизни, и реализовать себя через удовольствие прекраснее, чем через боль. С этой точки зрения я всецело на стороне греков. Это языческая идея»[635].

Эти же взгляды исповедует и героиня романа: «Язычница я, грешница, мне бы в древних Афинах родиться… Люблю цветы, духи, яркие одежды, голое тело. Говорят, есть душа, не знаю, не видела. <…> Я тело люблю, сильное, ловкое, голое, которым можно наслаждаться…»[636].

Людмила также поклонница эллинской культуры; рассказывая о ее игре с Сашей в переодевания, Сологуб замечает: «Но лучше нравились ему и ей иные наряды, которые шила сама Людмила: одежда рыбака с голыми ногами, хитон афинского голоногого мальчика. Нарядит его Людмила и любуется»[637].

В судебном протоколе зафиксированы обстоятельства встреч Уайльда с Тэйлором на квартире Тэйлора: «занавески все время были задернуты, чтобы не допускать дневного света, хотя Уайльд и отказался это подтвердить», «он жег благовония в своей комнате, что Уайльд подтвердил»[638].

Встречи Людмилы и Саши происходят также при закрытых дверях и опущенных шторах («горница окнами в сад, с улицы ее не видно, да и Людмилочка спускает занавески»[639]), а насыщенность повествования описаниями ароматов («Ее горница всегда благоухала чем-нибудь: духами, цветами»[640]) и рассказами о парфюмерных забавах героев позволяет называть «Мелкий бес» «парфюмерным романом» (Людмила «любила духи, выписывала их из Петербурга и много изводила их»[641]).

На вопросы адвоката Кэрсона, знал ли Уайльд о том, что у Тэйлора был женский костюм — модное женское платье, и видел ли он его в женском платье, Уайльд ответил отрицательно. Между тем основной уликой в разбирательстве по делу Уайльда было то, что Тэйлор держал занавески задернутыми и иногда носил женское платье (хозяйки квартиры). Вопрос о том, носил ли Тэйлор женское платье, возобновлялся несколько раз, и он подтвердил этот факт, ссылаясь на свое участие в маскарадах в Covent Garden и the Queen’s Gate Hall[642].

В «Мелком бесе» появлению Саши на маскараде в костюме гейши сопутствовал аналогичный опыт театрализации жизни:

Теперь уже каждый раз, как Саша приходил, Людмила запиралась с ним и принималась его раздевать да наряжать в разные наряды. Смехом и шутками наряжался сладкий их стыд. Иногда Людмила затягивала Сашу в корсет и одевала в свое платье. При декольтированном корсаже голые Сашины руки, полные и нежно-округленные, и его круглые плечи казались очень красивыми. У него кожа была желтоватого, но, что редко бывает, ровного, нежного цвета. Юбка, башмаки, чулки Людмилины, все Саше оказалось впору, и все шло к нему. Надев на себя весь дамский наряд, Саша послушно сидел и обмахивался веером. В этом наряде он и в самом деле был похож на девочку и старался вести себя как девочка. <…> Людмила учила Сашу делать реверансы. Неловко и застенчиво приседал он вначале. Но в нем была врожденная фация, хотя и смешанная с мальчишеской угловатостью. Краснея и смеясь, он прилежно учился делать реверансы и кокетничал напропалую. <…> Надев на себя весь дамский наряд, Саша послушно сидел и обмахивался веером. В этом наряде он и в самом деле был похож на девочку и старался вести себя как девочка[643].

На вопрос обвинителя, зачем Уайльд посещал квартиру Тэйлора, Уайльд ответил: «Чтобы иногда позабавиться; выкурить сигаретку; из-за музыки, пения, поболтать о всякой подобной чепухе, убить время»; на вопрос обвинителя о характере отношений Уайльда с молодыми людьми, которых он встретил у Тэйлора, писатель ответил: «Я им читал. Я читал им одну из моих пьес»[644].

Сравним в «Мелком бесе»:

— Я желаю знать, какие вы завели знакомства в городе.

Саша смотрел на директора лживо-невинными и спокойными глазами.

— Какие же знакомства? — сказал он. — Ольга Васильевна знает, я только к товарищам хожу да к Рутиловым.

— Да, вот именно, — продолжал свой допрос Хрипач, — что вы делаете у Рутиловых?

— Ничего особенного, так, — с тем же невинным видом ответил Саша, — главным образом мы читаем. Барышни Рутиловы стихи очень любят. И я всегда к семи часам бываю дома[645].

Впрочем, затем Саша признался, что один раз он опоздал и тогда же был наказан за этот проступок. Наказан, однако, он был не за опоздание, а за то, что Коковкина, неожиданно вошедшая в Людмилину комнату, двери которой случайно забыли запереть на ключ, увидела Сашу в женском платье. Тогда же застигнутые врасплох герои придумали, что репетируют пьесу («мы хотим домашний спектакль поставить»[646]), в которой Людмила наденет мужской костюм, а Саша — женский.

Тем не менее под нажимом Хрипача расплакавшийся гимназист твердо стоял на своем: «Честное слово, ничего худого не было, — уверял он, — мы только читали, гуляли, играли, — ну, бегали, — больше никаких вольностей»[647].

Эту же версию отстаивали и сестры Рутиловы во время их допроса теткой Пыльникова:

Для большей убедительности они принялись было рассказывать с большою подробностью, что именно и когда они делали с Сашею, и при этом перечне скоро сбивались, — это все же такие невинные, простые вещи, что просто и помнить их нет возможности. И Екатерина Ивановна, наконец, вполне поверила в то, что ее Саша и милые девицы Рутиловы явились невинными жертвами глупой клеветы[648].

В опубликованных материалах уайльдовского процесса говорилось: «Следует отметить, что с момента ареста Уайльда считали виновным почти все, особенно пресса низкого класса, которая и раздула это предубеждение к нему»[649]. В «Мелком бесе» сплетню о развратной барышне Пыльниковой также пустила «пресса низкого класса» — Грушина — и распространила сожительница Передонова Варвара, они же затем «сочинили и послали Хрипачу анонимное письмо о том, что гимназист Пыльников увлечен девицею Рутиловою, проводит у них целые вечера и предается разврату». «Хрипач, — сообщает далее Сологуб, — ни на минуту не поверил в развращенность Пыльникова и в то, что его знакомство с Людмилою имеет непристойные стороны. „Это, — думал он, — идет все от той же глупой выдумки Передонова и питается завистливою злобою Грушиной“»[650].

В отличие от доверчивого Хрипача, автор романа «Мелкий бес» располагал всеми необходимыми доказательствами сомнительного поведения гимназиста Пыльникова, и тем не менее он завершил сюжет отнюдь не исключением его из гимназии — изоляцией из общества, а всего лишь условным домашним арестом. «Я не позволю с женщины сорвать маску; что хотите делайте, не позволю», — кричал Бенгальский, унося гейшу с маскарада, спасая Сашу от гнева озверевшей толпы.

Английский суд, не имевший для осуждения О. Уайльда достаточного количества улик, вынес другое решение и предоставил озвепевшей толпе газетчиков шанс вдоволь поглумиться над ним. Спустя годы в статье, написанной по случаю 15-летней годовщины трагической кончины Уайльда, Сологуб назвал его одним из «величайших мучеников века, художественный лик которого мог бы быть символизирован во образе св. Себастьяна, в горделивом страдании стискивающего зубы, стоически выдерживающего мучительный натиск копий и стрел, пронизывающих его тело»[651].

«Транслируя» на страницы романа громкий европейский процесс, Сологуб выразил свое отношение к жестокому и бесчеловечному решению обвинителей и тем самым продемонстрировал солидарность с Уайльдом во взглядах на природу искусства, неподсудность и неприкосновенность личности художника, творящего своей жизнью новый и лучший мир.

4 С «подсказки» Пушкина, по «наущенью» Гоголя

Тьмы низких истин мне дороже

Нас возвышающий обман…

А. С. Пушкин, «Герой»
Многоцветная ложь бытия,

Я отравлен дыханьем твоим.

Ф. Сологуб
Название и основной смысл романа «Мелкий бес» чаще всего связывают с мотивом незавершенной поэмы М. Ю. Лермонтова «Сказка для детей» (1839–1840): «То был ли сам великий Сатана, / Иль мелкий бес из самых нечиновных». Поводом для установления данной коннотации, по-видимому, послужило эссе Сологуба «Демоны поэтов», первая часть которого — «Круг первый» — была напечатана в майской книжке журнала «Перевал» за 1907 год; в эссе он процитировал строки из «Сказки для детей» Лермонтова[652].

В июле 1907 года в «Русском слове» появилась статья А. А. Измайлова «Измельчавший русский Мефистофель и передоновщина». «Стоило ли жить десятилетия, болезненно претерпевать всевозможные эволюции, — писал критик, — чтобы, начав Онегиными и Печориными, через фазы Чичиковых, Тамариных и Обломовых спуститься до Передонова? Стыдно за Мефистофеля, разменявшегося на медные гроши…»[653]. В контексте размышлений об эволюции литературного типа сближение Передонова с героем «Сказки для детей» (вариант Демона) — персонажем петербургской повести, лишенным возвышенного демонического ореола, — не было неожиданным.

Трактовка, предложенная Измайловым, нашла отклик в рецензиях на роман и в критической литературе. «Демонизм Сологуба глубокий, но не величественный, — заключал П. Пильский. — Своими корнями он пророс душу Сологуба до самых таинственных ее недр. Но как новый культ, это мало и уродливо. Недотыкомка — подкидыш Бабы-яги. Это сатанинство и мефистофельство так же далеки от лермонтовского Демона и гётевского Мефистофеля, как Эльбрус от Валдая и Страсбургский собор от Царевококшайской приходской церкви. Демонизм Сологуба родился даже не в курной избе, а в уездной одноэтажной деревяшке. Он захолустен, слеп, и ему не поклоняются, а его суеверно страшатся»[654].

Цитация из «Сказки для детей» дала основание для самой жизнеспособной интерпретации романа. Ее поддержал О. Цехновицер в предисловии к изданию 1933 года: «Он <Мефистофель> был Сатаной для Лермонтова и стал вонючей Недотыкомкой для Сологуба»[655]. Впоследствии прочтение «Мелкого беса» как развитие демонологического текста русской литературы, в создании которого одну из ведущих партий сыграл Лермонтов, получило исчерпывающую аргументацию в работе Т. Венцловы «К демонологии русского символизма». Исследователь интерпретирует роман как художественную репродукцию идеи распыления мира (энтропии) — одного из центральных мотивов литературы модернизма, как продолжение темы, начатой В. Брюсовым в стихотворении «Демоны пыли» (1899), подтекстом которого явилось творчество Лермонтова, главным образом — «Сказка для детей»[656].

Выдвижение на первый план в качестве литературного прообраза романа «Мелкий бес» незаконченной «Сказки для детей» и тематически связанной с ней поэмы «Демон» представляется недостаточно мотивированным, поскольку отодвигает на второй план другой, не менее существенный источник текста. За исключением общей для многих произведений русской литературы проблемы «демонизма» и двух нарочито неточных цитат из стихотворений «Тамара» и «Демон», в «Мелком бесе» нет никаких иных указаний на его близость или родство с поэмами Лермонтова.

Вместе с тем на страницах романа неоднократно и в разных контекстах имплицитно или непосредственно возникает имя Пушкина: в эпизоде сватовства Передонова к сестрам Рутиловым (мотив «Сказки о царе Салтане»[657]); в «пушкинском» уроке Передонова; в его реплике, обращенной к Марте: «у вас Мицкевич был. Он выше нашего Пушкина. Он у меня на стене висит. Прежде там Пушкин висел, да я его в сортир вынес, — он камер-лакеем был» (позднее, в приливе патриотических чувств, он перевесил портрет на прежнее место). К Пушкину была обращена также вторая часть эссе «Демоны поэтов» — «Старый черт Савельич», напечатанная в «Перевале»[658].

В прижизненной критике роман Сологуба с именем Пушкина не соединяли. В современной исследовательской литературе, напротив, к этой теме наблюдается устойчивый интерес. В ряде работ был выявлен основной реминисцентный пласт из пушкинских текстов в «Мелком бесе», отмечены очевидные параллели с «Пиковой дамой»: безумие, карточная игра, оживание карточных фигур; Передонов цитирует Германна не только буквально («тиковый пуз», «пиковая дама в тиковом капоте»), но и сюжетно: идея стать любовником княгини Волчанской, которой «полтораста лет» («Княгиня, в представлении Передонова, что ни день дряхлела и становилась ужаснее: желтая, морщинистая, согбенная, клыкастая, злая»), и поскорее получить инспекторское место повторяет размышления Германна о способе узнать тайну трех карт у графини: «Представиться ей, подбиться в милость, — пожалуй, сделаться ее любовником, — но на это все требуется время, — а ей восемьдесят семь лет, — она может умереть через неделю, через два дня!»[659].

Выявление очевидных и скрытых цитат из «Пиковой дамы» и других произведений поэта, однако, не исчерпало тему «Пушкин в „Мелком бесе“». Сохранившиеся заметки Сологуба о Пушкине позволяют заключить, что из всех имеющихся в романе перекличек с образами и сюжетами русской литературы (от Гоголя до Чехова и Горького) наиболее существенными для понимания авторского замысла являются параллели с пушкинскими текстами. И это неудивительно, Сологуб видел в Пушкине высшее проявление русского гения. П. Рысс вспоминал: «Он любил Пушкина, по-детски, по-институтски. И, виновато улыбаясь, закрывал глаза, просил: — Почитайте… вот это знаете… патриарха монолог… выходит это у вас хорошо. — И слушал, сложив руки на груди, откинув голову на спинку кресла, закрыв глаза. И из закрытых глаз иногда текли слезы. В сурово-нежной душе поэта жила великая любовь к прекрасному и великому»[660].

Ревностная и ревнивая любовь к Пушкину сопровождала Сологуба на протяжении всей жизни. Получив в 1927 году от В. В. Вересаева в подарок выходившее отдельными выпусками первое издание «Пушкин в жизни», писал ему (за три месяца до смерти): «Я успел прочесть первый из них и нашел в нем много мне близкого. Читая, отмечал, что вот так и я смотрю на Пушкина»; 8 сентября он продолжал: «Ваш Пушкин, что бы о нем ни говорила критика[661], дело большое и полезное, хотя, б. м., нам еще рано разделываться с блистательным, но лживым гением, лукаво совершавшим большое, но пародийное дело: попытка создать легенду об имперско-помещичьей России, которую он сам ненавидел, и покрыть лживым блеском природу и жизнь, которые были для него безнадежно-пусты, но о которых он находил такие превосходные слова! И вот из Вашей книги он прямо входит в мою душу, очаровательный и отвратительный, мудрый Змий»[662].

«Мелкий бес» создавался в атмосфере всеобщего внимания к судьбе и творчеству Пушкина. Период самой интенсивной работы над романом — 1898 и 1899 годы — проходил под знаком пушкинского юбилея, ставшего всенародным праздником. В мае 1899-го инспектор Андреевского училища Ф. К. Тетерников вместе с воспитанниками посетил Святые горы[663].

В юбилейной статье он писал о всероссийском торжестве:

Судьбы переменчивы: претерпевший многие гонения при жизни и по смерти, Пушкин вспоминается торжественно, официально установленным порядком — и, однако, «будут последняя горша первых». Не обидно ли, что великое имя становится достоянием толпы, у которой по-прежнему нет ничего общего с тем, кто носил это имя? Непонимание «тупой черни» столь же грубо, как и в старину, и ее низменные помышления столь же, как и в прежние дни, далеки от чистых дум поэта. Что ей до него? Что ей Пушкин?[664]

В ближайшем окружении Сологуба юбилейная тема была живой и повседневной. В сезон 1898/99 года писатель еженедельно посещал литературные вечера — «пятницы» К. К. Случевского (первое собрание состоялось 23 октября 1898 года)[665]. Как редактор «Правительственного вестника» Случевский был включен в созданную в октябре 1898 года «Комиссию по устройству чествования столетия со дня рождения великого русского поэта А. С. Пушкина» и в подкомиссию по разработке программы юбилейных торжеств, был в курсе всех юбилейных мероприятий — подготовки и открытия Пушкинской выставки в Академии наук, создания Комиссии по постройке памятника Пушкину в Петербурге и др.[666]

Несомненно, в кружке поэтов, собиравшихся в гостиной Случевского на Николаевской (д. 7), «пушкинская» тема не была обойдена. В 1900 году участники «пятниц» выпустили по случаю юбилея альманах «Денница». Сологуб поместил в альманахе подборку из четырех стихотворений: «Заклятие молчания» («В лесу кричала злая птица…»), «Я верю в творящего Бога…», «Я напрасно хочу не любить…», «Побеждайте радость…»[667].

В конце 1898 года в кругу символистов обсуждался проект словаря Пушкина. В связи с этим начинанием 8 января 1899 года Е. А. Бальмонт писала Брюсову:

Наконец-то могу сообщить Вам что-нибудь о судьбе словаря П<ушкина>, Валерий Яковлевич! Меня очень задержал А. Н. Bеселовский: с ним пришлось вести письменные переговоры. Вес<еловский> очень одобрил наше намерение и советовал обратиться к самому компетентному в этом деле лицу, к <А. А.> Шахматову, молодому академику, занятому в настоящее время составлением словаря русс<кого> языка. Шахм<атов> отнесся чрезвычайно сочувственно и внимательно к затее поэтов. Особенно он приветствовал, что поэты займутся стихотворным языком Пушкина. Согласился редактировать словарь, содействовать выяснению основных принципов. Обещает выхлопотать у академии издание этого словаря, для чего предлагает немедленно приступить к разработке какой-нибудь поэмы Пушкина. Мы остановились на «М<едном> Всад<нике>». Метод Шахм<атова> состоит в следующем: на бумажных карточках (такого размера, как я прилагаю образец, но простой писчей бумаги) выписываются все стихи Пушкина, по стихотворным фразам, руководясь не знаками препинания <!>, а логической законченностью фразы*. (*для примера посылаю 1-е стихи «М<едного> В<садника>»),

Так надо переписать всего Пушкина, 3 его стихотворных тома, издания Литер<атурного> Фонда. На карточках будет видно соотношение слов, значение, в к<о>т<о>ром они употреблены, и пр. На них же можно обсуждать выработанную систему, сделать условные знаки над словами, и тогда дать их списать в алфавитном порядке — это уж работа механическая. Шахм<атов> уверяет, что это способ испробованный, наилегчайший и самый удобный для проверки.

Предлагаем Вам, Валерий Яковлевич, переписать (Вы можете отметить на книге логически законченные фразы карандашом и дать их переписать) 2-ую часть «Медн<ого> Всадн<ика>» со слов «Но вот, насытясь разрушеньем…» до конца и послать нам к четвергу все замечания, к<о>т<о>рые Вы сделаете во время работы, все, что для Вас выяснится, как Вы найдете эту систему работы, ее достоинства и недостатки. В четверг мы с Сологубом приготовим 1-ую часть «М<едного> В<садника>», обсудим с Шахматовым этот способ, по приезду <так!> в Москву 16-го свидимся с Вами и сговоримся о дальнейшем. Поэтому мы и назначили в четверг 15-го заседание. Очень важно, чтобы Вы к этому дню написали нам Ваше мнение. «Медн<ый> Вс<адник>» пойдет на карточках для рассмотра академии как образчик <!> работы нашей.

Да, Вы не знаете, верно, что все поэты: Мереж<ковский> с женой, Минский, Гиппиус отказались сотрудничать, найдя эту работу скучной, филологически сухой, а главное лже-научной. Так что из поэтов остается Вы, Сологуб, Бальмонт. Не измените. Очень спешу к почте, простите.

Еще: надо нумеровать билетики, начиная с каждой части.

К каждому слову будет полная цитата стихом. Не опоздайте к четвергу с ответом, пожалуйста. —

Жму Вашу руку, Ек. Бальмонт[668].
В письме от 14 февраля Е. А. Бальмонт сообщала Брюсову, что Академия наук выделила деньги на начало предприятия (200 рублей)[669]. Сологуб включился в работу над словарем[670], проект, однако, осуществлен не был.

В 1899 году, сблизившись с кружком журнала «Мир искусства», писатель часто бывал на собраниях «мирискусников», в «пушкинский номер» журнала представил статью «К Всероссийскому торжеству». В номере с юбилейными статьями участвовали также Д. С. Мережковский («Праздник Пушкина»), незадолго до юбилея напечатавший исследование «Пушкин»[671], Н. Минский («Заветы Пушкина») и Вас. Розанов («Заметка о Пушкине»)[672].

Юбилейная статья Мережковского была откликом на напечатанную незадолго до того в «Вестнике Европы» (1897. № 9) статью В. С. Соловьева «Судьба Пушкина», вызвавшую в критике волну негодования[673]. Вл. Соловьев отозвался на выступления «мушкетеров» «символической компании» из «Мира искусства» статьей «Особое чествование Пушкина»[674]. Связанный в эти годы с Мережковскими литературно-групповыми интересами и дружбой, Сологуб был в курсе всех событий петербургской художественной жизни и по мере сил участвовал в них. Отголоски полемики «символической компании» с Соловьевым отразились в «Мелком бесе»[675].

В контексте работы над романом особый смысл приобретают размышления Сологуба о Пушкине. В юбилейной статье он, в частности, писал:

Поэт и человек равно необыкновенный, человек пламенных страстей и холодного ума, в себе нашедший меру для каждого душевного движения, на точнейших весах взвесивший добро и зло, правду и ложь, ни на одну чашу весов не положивший своего пристрастия, — и в дивном и страшном равновесии остановились они, — человек великого созерцания и глубочайших проникновений, под всепобеждающею ясностью творческих изображений скрывший мрачные бездны, — кому он сроден? <…> Из позднейших один лишь Достоевский мрачно и неуравновешенно подобен ему, все же прочие иного духа[676].

Вопреки всеобщему представлению о поэте как о певце гармонии, Сологуб заподозрил в душе Пушкина «мрачные бездны», которые тот скрыл от всех в своих произведениях. В рабочих материалах имеется запись — своеобразный «ключ» к «Мелкому бесу», озаглавленная «Обманы как тема Пушкина». В ней приведены цитаты из произведений поэта, построенных, по мнению Сологуба, на обмане, или же просто перечислены их заглавия с кратким пояснением:

1. И в поэтический бокал
    Воды я много подмешал.
(Евг<ений> Он<егин> проп<ущенная> гл<ава>)
2. Чем меньше женщину мы любим,
    Тем легче нравимся мы ей. (Евг<ений> Он<егин> 4, VII.)
3. Евг<ений> Он<егин>: «Мой дядя самых честных…» I, 1.
4. Анчар.
5. Бесконечны, безобразны…
    Сколько их!..
    Мчатся бесы рой за роем. Бесы.
6. Кто их знает: пень иль волк. Бесы.
7. В поле бес нас водит, видно. Бесы.
8. Страшно, страшно поневоле
    Средь неведомых равнин. Бесы.
9. Утопленник. Мужик обманул, скрыл труп.
10. Песнь о вещем Олеге. Анекдот на обмане.
11. Шапка-невидимка. Обман Фарлафа. Черномор обманом
                                                                        снес голову
брату. (Рус<лан> и Людм<ила>)
12. …Пламя позднее любви
     С досады в злобу превратила. (Рус<лан> и Людм<ила>. I)
13. Ратмир стал рыбаком. (Рус<лан> и Людм<ила>)
14. Запах скверный. (Подр<ажание> Данту. II, 6)
15. Один (Дельфийский идол) лик младой
     Был гневен, полон гордости ужасной,
     И весь дышал он силой неземной.
     Другой женоподобный, сладострастный,
     Сомнительный и лживый идеал,
     Волшебный демон — лживый, но прекрасный.
(Подр<ажание> Данту. I, 13 и 14)
16. И празднословить было мне отрада.
(Подр<ажание> Данту. I, 8)
17. Я про себя превратно толковал
     Понятный смысл правдивых разговоров.
(Подр<ажание> Данту. I, 6)[677]
Примечательно, что процитированные чаще других «Бесы» и «В начале жизни школу помню я…» (у Сологуба — «Подражание Данту») были искусно инкорпорированы в повествовательную ткань романа. Названные в записи мотивы «Бесов»: «Бесконечны, безобразны… Сколько их!.. Мчатся бесы рой за роем»; «Кто их знает: пень иль волк»; «В поле бес нас водит, видно»; «Страшно, страшно поневоле средь неведомых равнин», — последовательно развиваются в романе. Бесноватый Передонов находится в центре дьявольского мира — роя бесов[678]. Ужас и страх — устойчивый эмоциональный фон, в котором он пребывает.

Из стихотворения «В начале жизни школу помню я…» Сологуб процитировал строки, следующие за стихом «То были двух бесов изображенья». Образ гимназиста Пыльникова («отрока-бога») полновесно соотносится с одним из пушкинских идолов (бесов) — «женоподобный, сладострастный», «лживый, но прекрасный»; Сологуб постоянно напоминает о лживости Саши и его обманчивой двусмысленной красоте, возбудившей сладострастные мечты Людмилы и Передонова.

Название романа, очевидно, заключает в себе двойную аллюзию — на стихотворение Пушкина «Бесы» и на одноименный роман Достоевского с эпиграфом из пушкинских «Бесов»[679]. Основной атрибут бесов — лживость. Интрига в «Мелком бесе» строится посредством совершения обмана: Варвара и Грушина фабрикуют лживые письма от лица княгини, в которых сулят Передонову протекцию и затем три инспекторских места на выбор, обманом Варвара женит на себе «будущего инспектора». Фамилия исполнительницы замысла — Грушина — образована от слова «груша» (в непрямом значении — дуля) и содержит намек на издевательский жест, сюжетно закрепленный в поведении героини — обманщицы и лгуньи[680].

Передонов непрестанно клевещет на гимназистов, и родители их секут. Не поверил клевете один нотариус Гудаевский: «Шалит Антоша? Вы врете, ничего он не шалит, я бы и без вас это знал, а с вами я говорить не хочу. Вы по городу ходите, дураков обманываете, мальчишек стегаете, диплом получить хотите на стегальных дел мастера. А здесь не на такого напали» (гл. XVIII, с. 145). Тем не менее жена Гудаевского компенсирует неудачу, в отсутствие мужа она зазывает Передонова, они секут Антошу и затем предаются сладострастию — обманывают Гудаевского.

Передонов пишет жандармскому офицеру лживые доносы, им руководит подозрение: «Все — предатели. Прикидываются друзьями, хотят вернее обмануть», «Встречные, если спрашивали его, куда идет, он им лгал, — весьма неискусно, но сам был доволен своими неловкими выдумками» (гл. XXV, с. 197); «Со злости он лгал на княгиню несообразные вещи. Рассказывал Рутилову да Володину, что был прежде ее любовником, и она ему платила большие деньги. <…> Она еще мне обещала пенсию по гроб жизни платить, да надула» (гл. XXIV, с. 194); «Он думал: надо заслужить ее милость, да чем? Ложью, что ли? Оклеветать кого-нибудь, насплетничать, донести? Все дамы любят сплетни, так вот бы на Варвару сплести что-нибудь веселое да нескромное и написать княгине. Она посмеется, а ему даст место» (гл. XXIV, с. 190).

Сологуб уподобляет Передонова персонажу басни И. А. Крылова «Лжец» (он постоянно лжет и потому боится ходить через мост, который якобы проваливается под врунами). Однако и Передонова повсюду преследуют ложь и обманы: «Пыльников <…> смеялся и смотрел на Передонова обманчиво-чистыми, черными, бездонными глазами» (гл. XXVI, с. 212); Недотыкомка «следит за ним, обманывает, смеется»; «то по полу катается, то прикинется тряпкой, лентой, веткой, флагом, тучкой, собачкой, столбом пыли на улице…» (гл. XXV, с. 198), ср. в «Бесах»: «пень иль волк» (у Пушкина бесы возникают также из пыли, но только — снежной).

Все повествование в «Мелком бесе» пропитано атмосферой обмана и лжи, Сологуб нагнетает ее лексическими повторами, играя опорными словами: обман, ложь, донос, клевета — и производными от них: «обманчиво-невинные глаза» у Гени Преполовенской (гл. III — ранняя ред.[681]); Передонов думал: «Варвара могла и обмануть его письмом, — взяла да сама написала» (гл. VII, с. 66); «Конечно, думал он иногда, жениться бы на Варваре всего выгоднее, — ну, а вдруг княгиня обманет его?» (гл. IX, с. 80); «наружность иногда обманчива бывает», — думал Хрипач о Пыльникове (гл. XIII, с. 111); «Экая вы обманщица!» — упрекает Саша Людмилу, та в свою очередь подозревает его в обмане (гл. XVI, с. 135), эпизод с угощением его финиками полностью построен на многократном повторении производных от слова обман (гл. XVII); «Он не понимал, чему надо верить, — смыслу ли ее слов, или выдающему ложь звуку ее голоса» (о Варваре, гл. XXIV, с. 193); «Уже и знакомые стали дразнить Передонова обманом. С обычною в нашем городе грубостью к слабым говорили об этом обмане при нем» (гл. XXV, с. 200); «Людмилиной мечтой было послать в маскарад Сашу в женском платье, обмануть таким способом весь город, и устроить так, чтобы приз дали ему» (гл. XXVIII, с. 221); «Саша смотрел на директора лживо-невинными и спокойными глазами» (Там же, с. 219); в ответ на упрек Пыльниковой в развращении племянника «сестры переглянулись, с видом столь хорошо разыгранного недоумения и возмущения, что и не одна только Пыльникова была бы обманута» (гл. XXXI, с. 237); «сестры лгали так уверенно и спокойно, что им нельзя было не верить. Что же, ведь ложь и часто бывает правдоподобнее правды. Почти всегда. Правда же, конечно, не правдоподобна» (Там же, с. 238); «Скоро уверенная ложь Рутиловых и Сашина была подкреплена страшным событием в доме у Передоновых» (Там же, с. 241).

В одной из заключительных сцен Вершина открывает Передонову правду («Вас обманули, а вы так легко поверили. <…> — Письма-то, вы думаете, княгиня писала? Да теперь уж весь город знает, что их Грушина сфабриковала по заказу вашей супруги; а княгиня и не знает ничего»; гл. XXXII, с. 241). Осознав происшедшее, Передонов в порыве бешенства убивает Володина, обманувшего его дружбу, как, впрочем, и все участники событий: Варвара, Грушина, Вершина, Преполовенские и т. д. Роман начинается обобщением: «…казалось, что в этом городе живут мирно и дружно. И даже весело. Но все это только казалось», — и заканчивается последними осмысленными словами Передонова, обращенными к Вершиной: «Наплевать мне на вашу правду <…> в высокой степени наплевать!» (Там же, с. 241).

«Обманы» Сологуб назвал темой произведений Пушкина. Едва ли он был справедлив в своем заключении, но если даже он заблуждался, этот факт заслуживает внимания, поскольку «Мелкий бес» явился в значительной степени следствием его восприятия и осмысления творчества Пушкина[682]. Дополнительным подтверждением высказанного предположения может служить послесловие Сологуба в подготовленном П. Е. Щеголевым издании «Уединенный домик на Васильевском. Рассказ А. С. Пушкина по записи В. П. Титова» (СПб., 1913).

В «Уединенном домике на Васильевском» писатель увидел самый характерный, по его мнению, знак «пушкинских» текстов: «мудрое и бережливое пользование изобразительными средствами и подробностями рассказа». Он пояснял: «Любопытно проследить эту экономию средств, блистательное доказательство великого мастерства, хотя бы в той мудрой постепенности, с которою открывается перед читателем истинная природа Варфоломея <главный персонаж повести. — М.П.>. Одна за другою, бережливо, неторопливо и метко, даются черты бесовской натуры, — и при этом ни одного грубого или излишнего штриха, а единственно только то, что необходимо, чтобы для внимательного читателя изобразился злой и мелкий враг рода человеческого, нехитрыми приемами уловляющий немудрые души»[683].

Далее Сологуб приводит мельчайшие детали повествования, приоткрывающие истинную природу героя: от его «жестокосердия» до откровенно «адского смеха», — и тем самым демонстрирует так называемую «смысловую вертикаль» «Уединенного домика на Васильевском». Этот же способ организации текста обнаруживается и в поэтике его собственных произведений, нагляднее всего — в «Мелком бесе».

Посредством повторяющихся, едва уловимых деталей или устойчивых примет демонических образов — черные волосы, черные глаза, ярко-красные губы, маскарадные костюмы иноверцев и т. п. — нагнетается особая «бесовская» атмосфера, которая постепенно пропитывает все повествование и в конечном результате становится его смысловой доминантой. Считал ли Сологуб себя учеником Пушкина — нам неизвестно, но он, несомненно, учился у «великого мастера».

В феврале 1924 года, отвечая на приветственный адрес Пушкинского Дома по случаю 40-летия литературной деятельности[684], Сологуб писал:

Я глубоко тронут Вашими лестным для меня приветом и высокою оценкою моего труда. Беречь, хотя бы в малой степени, драгоценное наследие великого Пушкина — дело ответственное и слишком не соответствующее моим силам. Но оправданны бывают и немощные усилия, окрыляемые тем, что сильнее самой смерти, любовью. Не приневоленный к счастью и лишенный всякой земной радости, если и могу еще что-нибудь делать, то потому только, что пытаюсь сохранить ясность и спокойствие, которые даются этою великою силою, движущею миры и сердца. Приношу Вам мою искреннюю благодарность[685].

С момента появления романа его постоянно сравнивали с «Мертвыми душами»: «Так писал когда-то Гоголь. И „Мелкий бес“ напоминает „Мертвые души“ не только неуловимой, но несомненной родственностью писательского темперамента, но даже некоторыми внешними приемами, даже общими недостатками»[686]. «Невероятно чудовищна эта галерея: „мертвые души“ русской провинции, в карикатуре изображенные Гоголем, — возвышенные создания в сравнении с удивительно мерзостными и нелепыми призраками, которыми населил свой город Сологуб»[687], «Учитель Передонов — фигура столь мастерской и глубокомысленной лепки, что даже в „музее“ Гоголя и Достоевского, даже наряду с фигурами Плюшкина, героев „Ревизора“, Свидригайлова, отца и братьев Карамазовых она не потускла бы, оставшись совершенным образцом житейской правды, „возведенной в перл создания“»[688] и т. п.

Критики сразу же обратили внимание на композиционный ход, заимствованный из «Мертвых душ»: в перспективе получить инспекторское место Передонов последовательно посещает всех влиятельных лиц города; отметили знакомую сатирическую интонацию, а также наличие в повествовании авторских отступлений. Помимо этого в романе встречаются прямые аллюзии на гоголевские тексты.

Мотив испанской прически соотносит образ Передонова с титулярным советником Поприщиным, который вообразил себя испанским королем Фердинандом III («Записки сумасшедшего»). В реплике Передонова, брошенной Варваре («черта в кармане носишь»), прочитывается демонологический мотив из «Ночи перед Рождеством» (черт в кармане кузнеца Вакулы). Авторские предисловия к пяти изданиям «Мелкого беса» в совокупности образуют текст, перекликающийся с пьесой Гоголя «Театральный разъезд после представления новой комедии», в которой использованы печатные и устные критические отзывы о «Ревизоре». То же самое проделал Сологуб: в своих предисловиях он процитировал отклики на роман (и в полемической форме на них ответил) и т. д. и т. п.

Сологуба именовали «новым Гоголем» («законным преемником Гоголя», «последним сатириком дореволюционной России»[689]), а «Мелкого беса» вторыми «Мертвыми душами». «Если „Мелкий бес“ Сологуба будет первым „Мелким бесом“, а не вторыми „Мертвыми душами“, — это ничуть не умалит его достоинств», — резонировал по этому поводу А. Измайлов, протестуя против выданного автору гоголевского «ярлыка»[690].

Сологубу тем не менее нравилось это сопоставление, и в предисловии ко второму изданию книги он усилил «гоголевскую» тему: сравнил роман с искусно отшлифованным зеркалом («Уродливое и прекрасное отражаются в нем одинаково точно»). Он умышленно отослал читателей к эпиграфу из «Ревизора» («На зеркало неча пенять, коли рожа крива») и одновременно — к своему эссе «Демоны поэтов». Во второй его части («Старый чёрт Савельич») он сравнил творчество Пушкина с «магическим зеркалом», запечатлевшим «дьявольски-искаженное отражение, — но, однако, наиболее точное из всех».

Обе отсылки, по-видимому, вполне отвечали авторскому замыслу. Идею «Мертвых душ» и «Ревизора» Гоголю подсказал Пушкин. «Мелкий бес» можно также отнести к произведениям, созданным по пушкинской «подсказке» (по меткому замечанию А. Белого, «„гоголизм“ Сологуба имеет тенденцию перекрестить себя в „пушкинизм“»[691]).

5 «Образцовый роман»

Этот роман — зеркало, сделанное искусно.

Ф. Сологуб
По прошествии нескольких лет работы Сологуба над «Мелким бесом» художественный замысел произведения приобрел определенные очертания. Основополагающая для творчества символистов утопия о Красоте — глубинной сущности мира и преображающей силе бытия — трансформировалась в романе в миф о невозможности воплощения Красоты в земном бытии, которым движет «слепая злая воля», где царят хаос и энтропия. Ведущая метафизическая идея «Мелкого беса» утверждает земное бытие как Ариманов мир, игру Айсы, обман и кажимость.

В рабочих материалах Сологуба имеется запись: «Оригинальный прием. Герои романа иногда вставляют в свои речи слова, показывающие, что они не живые люди, а только фантомы автора. Можно даже для этого написать особый роман под заглавием: Образцовый роман. Основа — помешательство героя»[692].

Каждый из персонажей «Мелкого беса» — «фантом» автора, и каждый неуклонно воплощает его замысел, является участником соборного «бесовского действа» (сочинителю также предназначалась одна из дьявольских масок в этой игре[693]). В образах всех героев, без исключения, отмечены черты бесоподобия, каждый из них определенным образом соотнесен с нечистой силой.

Подробный комментарий к демонологическим мотивам романа дал Т. Венцлова: творец Ариманова мира — Передонов (боится ладана); Варвара — ведьма (создана силою «презренных чар», носит «черта в кармане»); Володин (баран-оборотень, с «рогами» и «копытами») — кощунственная травестия Доброго Пастыря; Вершина (черные одежды и табачный дым) и Грушина (серый цвет и пыль) — бесы женского пола, близнецовая пара; сестры Рутиловы — русалки, лукавые девы, ведьмы («ведьмы на Лысой горе»); Саша («глубокий брюнет. Глубокий, как яма») — змей-искуситель (сон Людмилы).

К нечистой силе «причастны»: Мурин — от «мюрин», эфиоп (обозначение беса в древнерусской литературе), Преполовенский — черноволос, Рубовский — прихрамывает, Скучаев — черноволоси черноглаз, Авиновицкий — с черной бородой с синеватым отливом и губами вампира, Верига — выпускает изо рта «струйки дыма» (табак в православной традиции — «чертов ладан»), Мачигин — «пошаливает левою ножкою» и др. Все герои — участники маскарада (ряженые), многие в костюмах иноземцев и инородцев (в русской традиции представляют бесов) и т. д.[694].

Символ Ариманова мира — многовидная Недотыкомка, один из самых запоминающихся демонологических образов романа. Имя образовано по аналогии с именами нечистой силы в народной традиции: анчутка, луканька, окаянка и др. Недотыкомка (Новгород.) — недотрога; то, до чего нельзя дотронуться; в словаре В. Даля отмечены значения однокоренных слов: недотыка, недотка, недотрога — 1) грубое и редкое рядно, которое идет на частые бредни для ловли мальги, моли, малявки (т. е. мелкой рыбешки); 2) то (тот), до чего (кого) нельзя дотронуться; 3) сердитый, обидчивый, брюзгливый человек; 4) растение нетронь-меня из семьи мимоз.

Персонаж не имеет прямых аналогий в литературной традиции[695] и в фольклоре, но точно вписывается в систему народных демонологических представлений. Т. Венцлова отметил коннотации образа с фольклорными представлениями о нечистой силе. Недотыкомка возникает из клубов пыли, сообразно демонологической традиции: «На своих любимых местах (перекрестках и росстанях дорог) черти шумно справляют свадьбы (обыкновенно с ведьмами) и в пляске подымают пыль столбом, производя то, что мы называем вихрями»[696].

Появление Недотыкомки во время свадьбы Передонова (черта) и Варвары (ведьмы), таким образом, не случайно. Отличительные черты Недотыкомки — мэоничность — подвижность, неуловимость, отсутствие определенных очертаний, «то прикинется тряпкой, лентой, веткой, флагом, тучкой, собачкой, столбом пыли на улице…» — также восходят к традиции: «Переверты всякого рода и разновидные перекидыши производятся чертями с такою быстротою и внезапною стремительностью, какой не в силах представить себе людское воображение <…>. Черти оборачиваются: в <…> животных <…> неизвестных, неопределенного и странного вида. Перевертываются даже в клубки ниток, в вороха сена, в камни и пр.»[697].

Одна из ее многочисленных эманаций, бесовских перевоплощений — Саша Пыльников («чистый оборотень» — говорит о нем Грушина). Оба персонажа появляются в романе одновременно — в двенадцатой главе. Подобно Недотыкомке, Саша остается неуязвимым для Передонова (а также для Коковкиной, Хрипача, тетки, Людмилы, маскарадной толпы — до него «нельзя дотронуться»); оба не узнаны Передоновым на маскараде: Саша в «платье желтого шелка на красном атласе» и огненная Недотыкомка[698].

«Недотыкомка ужасна своей бесформенностью. Ее природа характеризуется множественностью личин и отсутствием лица», — писал Г. Чулков[699]. По мнению З. Г. Минц[700], образ восходит к идее Д. С. Мережковского: дьявол есть бесформенное, безличное, скрывающееся за разными масками воплощение хаотического начала бытия или безлико-серое небытие[701] — представление, близкое к традиционному богословскому и к «Демонам пыли» В. Брюсова. Недотыкомка может быть интерпретирована также как вариант ведийской майи — символ материального мира[702].

«Бытие» Передонова и окружающих его лиц предстает дурной бесконечностью антикультурных жестов — вселенского пакостничества и порчи, в соответствии с основным поведенческим кодексом: «Они тебе напакостили, а ты — отпакости» (гл. XX). Повествование насыщено описаниями антиэстетических и деструктивных сцен, эпизодами коллективного безобразия: пачканье стен на квартире у Передонова (гл. V); вечеринка у Грушиной (гл. XXII); венчание Передонова и Варвары (гл. XXIII) и т. п.; апофеоз «передоновщины» (свинства, бесовства) — пандемонистская сцена маскарада (гл. XXIX–XXX). «Жизнь, которую он <Сологуб> описывает, — отметила А. Тыркова, — это сама реальность и в то же время это какое-то дьявольское наваждение. Это не люди, это звериные маски, мелкие бесы, олицетворение всего низменного, злого, рабского, ничтожного…»[703].

«Передонов, — комментировал Г. Чулков, — как одно из тех животных, о которых повествует евангелие: „Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней, и бросилось стадо с крутизны и потонуло“. Передонов уже не человек, и погибает он не как человек: падает, как бесноватое животное, в темное озеро небытия. Свиная личина Передонова явлена нам как вещий знак»[704].

На фоне всеобщей причастности к свинству и глупости безумие героя долгое время остается нераспознанным; «нормальность» Передонова претворяется в символ разрушительной сущности всего человеческого бытия. «Не одна провинциальная жизнь какого-то захолустного городишки, а вся жизнь в ее целом есть сплошное мещанство, сплошная передоновщина…» — писал Иванов-Разумник, анализируя метафизическую основу романа[705]. «Мы и не знали, нам и в голову не приходило, что пошлость может быть так безгрешна, так титанична, так вдохновенна; мы смеялись над нею с Гоголем, мы клеймили ее с Щедриным, мы тосковали над нею с Чеховым, — и только Сологуб показал нам ее в Микеланджеловских размерах», — заключал К. Чуковский[706].

Концепция неизбежности попрания Красоты в мире «трех измерений» находит подтверждение и в рассказе о юных влюбленных — Саше и Людмиле.

Согласно авторскому замыслу, подлинная Красота должна пребывать сокрытой от людей, иначе ее удел — быть вечной пленницей Хаоса[707]. Эта мысль последовательно развивается в сцене маскарада: переодетый и неузнанный Саша едва не растерзан кровожадной толпой, пытавшейся сорвать с него маску и открыть его лицо.

Предмет особой рефлексии в авторском замысле — семантика имен героев. Как правило, в именах Сологуб закреплял некий условный поведенческий «код», с помощью которого можно вскрыть характер и путь именуемого и тем самым прояснить его сюжетную роль.

Фамилия Вершина восходит к слову «верша» — рыболовная снасть, на протяжении всего повествования Вершина пытается «уловить» Передонова для себя или Марты. Фамилия Пыльников связана с цветочной пыльцой. «„Пыльца“ есть самая сущность материального мира, инобытия, псевдоним пыли; Саша Пыльников — еще один, при этом наиболее коварный „демон пыли“»[708].

Фамилия Рутиловы, вероятно, ботанического происхождения. Рута пахучая — многолетнее травянистое растение, серовато-зеленого цвета (при упоминании о Рутилове автор постоянно подчеркивает «чахлую бледность» его лица), растение ароматическое (появление Людмилы Рутиловой всегда сопровождается описанием ароматов туалетной воды или духов), в больших дозах — ядовитое. Рутилов как бы «одурманивает» Передонова, уговаривая жениться на одной из сестер («Ты меня сегодня нарочно над дурманом водил, да и одурманил, чтобы с сестрами окрутить»).

Сестры — «беспощадные насмешницы», на протяжении всего действия «отравляют» Передонова ядом издевательств, подозрений и розыгрышей. Очевидному повреждению рассудка героя (на маскараде он устроил поджог) предшествует «ароматический налет» на него семейства Рутиловых, а также их «козыря» — переодетого и благоухавшего духами Саши Пыльникова.

Фамилия Рутилов включается также и в другой семантический ряд. Настойчивость, с которой Ларион пытается женить Передонова на любой из сестер — «обыграть» («Зовет к себе в карты играть. <…> пойду и возьму с него штраф. И он еще от нас не уйдет…»), — позволяет предположить, что семантика фамилии связана с карточным термином — руте. Рутировать или поставить на руте — поставить на ту же карту увеличенный куш. Рутилов буквально предлагает Передонову поочередно всех сестер в надежде «получить куш», выдать их замуж.

По мнению А. Филда, семантика фамилии Передонов восходит к имени Дон Кихот: «Peredonov means „Don done over“»[709], с этой точки зрения образ Передонова может быть интерпретирован как травестия Дон Кихота. (Известно, что роман Сервантеса произвел на юного Сологуба «совершенно исключительное впечатление», «Дон Кихот» и еще два произведения — «Робинзон Крузо» Дефо и «Король Лир» Шекспира — «не только были прочитаны множество раз, но и изучены дословно»[710].) Предположение Филда подтверждают встречающиеся в «Мелком бесе» аллюзии на текст «Дон Кихота»[711].

Можно также допустить, что фамилия Передонов образована от латинского глагола per-do, означающего: губить, уничтожать, убивать, расстраивать, разрушать, портить, разорять, помрачать, тратить, проигрывать, терять. Все одиннадцать значений глагола соответствуют деструктивным жестам Передонова, реализованным в повествовании. Появление гласной (е), возможно, компенсирует неблагозвучность фамилии в варианте прямого калькирования.

Имя Ардалион происходит от ardalio (лат.) — суетливый человек, хлопотун, по другому предположению — праздношатающийся. Основное значение имени позволяет рассматривать героя как еще одну мутацию классического образа «маленького человека»: «инспекторское место» Передонова сродни «шинели» Акакия Башмачкина или «трем картам» пушкинского Германна. Вместе с тем начальные буквы имени повторяются в латинском глаголе ardeo — сгорать, пылать, быть раскаленным, который употреблялся в устойчивых словосочетаниях: сгорать от страсти, от ненависти, гореть жаждой мести. Передонов мучается страстным желанием получить «место» и ненавистью к «недоброжелателям». В отчестве Борисович присутствует корень «бор» (ср.: борьба, бороться), который также указывает на характер героя — боримого страстями и борющегося с «врагами».

В 1926 году на вопрос В. И. Анненского-Кривича о происхождении достаточно странной фамилии героя романа Сологуб заметил, что «Передонов — конечно — переделанное Спиридонов. Хотя модель носила другую фамилию»[712]. Это признание не противоречит самому принципу и характеру переделки, в процессе которой родилось имя, соответствовавшее авторскому замыслу и его прояснявшее, ставшее впоследствии мифологемой.

6 «Большой успех»

Новым Пушкиным будет только такой поэт, который беззастенчиво и нагло обворует всех своих современников и предтеч.

Ф. Сологуб
С Сологубом начинается новая глава русской прозы.

Е. Замятин[713]
Первое отдельное издание «Мелкого беса» вышло в свет в марте 1907 года, с 1907 по 1910 год издательство «Шиповник» выпустило роман шесть раз (в оформлении М. В. Добужинского) общим тиражом около 15 тысяч экземпляров[714]. Слава Сологуба росла вместе с каждым переизданием книги. По словам А. Блока, роман был прочитан «всею образованной Россией»[715]. «Крылатое слово „передоновщина“ сразу вошло в обиход русской жизни и литературы», — констатировал Иванов-Разумник[716]. В июне 1907 года С. Городецкий писал Сологубу: «Поздравляю Вас с большим успехом „Мелкого беса“. На юге он всюду в окнах магазинов и, как слышал, хорошо покупается, несмотря на несколько высокую цену»[717].

Роман был встречен лавиной критических откликов[718]. Острая полемика развернулась вокруг подлинности фигуры главного героя.

Некоторые полагали, что Передонов — плод авторской фантазии: «Разве может быть в действительности такой педагог?»[719]; «Не знаю, существует ли где-нибудь даже и в глухом провинциальном углу реальная и точная копия сологубовского Передонова? Пожалуй, что и нет. Вероятнее, что Сологуб выдумал этот образ, сочинил, слепил его из множества полу-Передоновых, из всех подобий и возможностей его, рассеянных по белу свету. <…> Автор задался мыслью изобразить человека, каким он может быть, каким он будет или бывает, если раздеть его морально и умственно донага, если отнять у него все — разум, свободную волю, тенденцию к прогрессу, к совершенствованию, к различию добра и зла и всему прочему, составляющему отличительные способности человека как такового… И такого обнаженного, циничного и бесстыдного недочеловека и показал нам Федор Сологуб…»[720]; «Такое собрание низменных и мелочно злобных черт в человеке неестественно и невозможно, — скажет кто-нибудь: это не тип, а исключительное явление, болезнь, безумие! — Да, но ведь все эти отвратительные черты Передонова: и жестокость, и злоба, и эгоизм, и жадность, и зависть, и трусость, и т. п. можно встретить в большинстве людей, в человеке вообще»[721] и т. д.

В свете дебатов о подлинности образа героя небезынтересно мнение З. Гиппиус, высказанное в письме Сологубу 12 ноября 1908 года: «Что же касается известного вам Передонова, то неужели вы хотите, чтобы я считала его вами созданным, — измышленным, выдуманным, как Фивейские, Челкаши и т. п.? Воля ваша — не могу. Что мне делать, если он мне кажется живым? Ищите себе других критиков, коли мною недовольны»[722]. Эту же мысль она повторила в статье «Слезинка Передонова», вспоминая о первом знакомстве с романом, состоявшемся в 1903 году: «Вот это было и тогда: вера, что Передонов существует не только в нас где-то, частично, но что жив и живой, цельный, настоящий; нет сегодня — завтра будет, вчера был; словом, может быть»[723].

В большинстве рецензий и статей утверждалось, что Передонов — символ времени, а «передоновщина» — явление распространенное. «Царит „передоновщина“. Она властвует и посейчас. Обернитесь, и вы нащупаете ее в самом современном, на наших глазах сказывающемся озверении, которым кровавится Русь…»[724]; «Передонов вовсе не так страшен, когда он пациент психиатра. Страшно то, что сотни тысяч Передоновых, наводняющих необъятный русский простор, слишком здоровы, слишком нормальны, что их не преследует Недотыкомка, что их здоровью может позавидовать половина нашей настоящей интеллигенции»[725]; «Сейчас бесчисленные Передоновы вышли на политическую арену и делают дождь и хорошую погоду. Сейчас они политическая сила, ибо нет сомнения, что именно из людей такого душевного уклада комплектуются, например, рядовые кадры „союзников“ и разных подобных групп, командующих положением»[726]; «Для „Мелкого беса“ Передонов — имя существительное собирательное. В сологубовском миропонимании это — имя нарицательное»[727] и т. д.

Высказывалось также мнение, что черты Передонова свойственны каждому человеку. В частности, эту точку зрения поддерживали А. Блок: «Передонов — это каждый из нас, или, если угодно, скажу мягче: в каждом из нас есть Передоновщина, и уездное захолустье, окружающее и пожирающее Передонова, есть нас всех окружающая действительность, наш мир, в котором мы бродим, как бродит Передонов вдоль пыльных заборов и в море крапивы»[728]; Г. Чулков: «В каждом произведении, воистину гениальном, есть своя магия, которая заставляет нас отождествлять себя с личиной, созданной художником. Читая „Дон Кихота“, каждый говорит: я — Дон Кихот; читая „Гамлета“, тот же человек искренно повторяет: я — Гамлет. Так же будут говорить и уже говорят про Передонова: „мне страшно: я — Передонов“»[729]; и другие: «Передонов — это мы, это — каждый из нас. Правда, нам обидно признаться в сходстве с Передоновым, как было в свое время обидно русскому обществу признать в Карамазове свое изображение. Теперь мы признаем карамазовщину. Когда-нибудь мы захотим увидеть и передоновщину…»[730].

Основное внимание критиков сосредоточилось на прояснении социальных корней «передоновщины» и осмыслении места романа Сологуба по отношению к традиции русской классической прозы. В Передонове видели фигуру, восходящую к Беликову («Человек в футляре» (1898), несомненно, относится к непосредственным претекстам «Мелкого беса»), Сологуб, по мнению многих, успешно подхватил чеховскую тему измельчания и опошления русской интеллигенции (Передонов-то «Писарева читал» и «стремился к истине»).

А. Иоаннесиан (ла —?) писал:

Вспомним отношение Чехова к своим современникам, высказанное им устами студента Трофимова: «У нас в России работают пока очень немногие. Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно. Называют себя интеллигентами, а прислуге говорят „ты“, с мужиками обращаются как с животными, учатся плохо, серьезно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем громадное большинство из нас, девяносто девять из ста, живут, как дикари: чуть что — зуботычина, брань, едят отвратительно, спят в грязи, в духоте, везде клопы, смрад, сырость, нравственная нечистоплотность, везде грязь, пошлость, азиатчина»…

Вот мотивы творчества Чехова, вот что дала Чехову дебелая, румяная бабища жизнь. А разве не они же и мотивы первого периода его (Сологуба. — М.П.) литературной деятельности. Разве этими словами Чехова не нарисован фон гениальных полотен Сологуба, его «Тяжелых снов» и «Мелкого беса», произведений, в которых выступает он как реалист с изумительным знанием быта, которое ставит его в ряду таких писателей, как Чехов, Гоголь и Щедрин[731].

Содержание романа действительно предполагало прочтение, при котором фигура Передонова предстает порождением общественной реакции и провинциального мракобесия. Однако конкретно-исторический пласт «Мелкого беса» не исчерпывал ни его проблематики, ни значения. «Видеть в „Мелком бесе“ сатиру на провинциальную жизнь, видеть в Передонове развитие чеховского „человека в футляре“, — предупреждал Иванов-Разумник, — значит совершенно не понимать внутреннего смысла сологубовского романа»[732].

В связи с размышлениями критиков о природе «передоновщины» весьма существенными представляются мысли, высказанные Сологубом в статье «После катастрофы» (1904), написанной по случаю смерти Чехова:

Так уж сложилась наша тусклая, бездарно-мещанская жизнь, что на всех путях стерегут нас чеховские страхи. И что мы ни делаем, куда ни идем, на что ни обращаем наши взоры, — везде мерещится нам страшное, и сердце сжимается опасениями и предчувствиями. <…> Опасение человека в футляре, — «как бы чего не вышло», — не чуждо каждому из нас. И мы боимся, — врагов, да и друзей, чужих и своих, силы и власти, ума и безумия, правды и клеветы, смерти и жизни. Не умеем быть смелыми, не смеем хотеть, стыдимся самих себя и робко прячемся в раковины обычного строя жизни, тупой, ленивой, вялой. Боимся разбить эти раковины, хотя они хрупки, хотя нам в них неловко и тесно. И когда бледная смерть внезапно станет перед нами, мы забываем всю нашу культурность и звереем. Потому что привыкли к страху[733].

Вполне очевидно, что Сологуб услышал в прозе Чехова не только внятный каждому читателю протест против косности быта и пошлости нравов, но прежде всего вопль, порожденный сознанием фатальной несвободы человека и экзистенциальным ужасом перед этой несвободой, — то есть истолковал Чехова (так же, как Толстого и Пушкина) через собственную творческую личность.

Возможно, об этом соединении в «Мелком бесе» «чеховских страхов» («страшно нестрашное») и сологубовского ужаса перед жизнью писал П. Пильский:

Передонов — зеркало, безостановочно и беспрерывно вертящееся мимо всех других, многих бесчисленных, быть может, всех земных душ. В это зеркало поочередно смотрятся все, и все себя видят, ибо оно громадно. И ужас в том, что никто не ужасается, трагедия — в отсутствии для всех трагедий. «Мелкий бес» непревосходим именно потому, что его автор изживает ужас за всех, что здесь он не говорит, а вопиет, что это не слово, а скрежет, не голос, а вопль[734].

Нельзя не отметить, что в сознании современников феномен «передоновщины» беспрепятственно и сразу же встал в один ряд с такими социально-историческими и художественными обобщениями, как «хлестаковщина», «маниловщина», «обломовщина», «карамазовщина» и др., имя главного героя получило статус нарицательного, а сам «Мелкий бес» оказался чрезвычайно точно встроенным в «общий чертеж» русской литературы.

Роман Сологуба выделялся из потока современной ему прозы прежде всего богатой «генетической памятью», о чем свидетельствовали содержащиеся в нем многочисленные цитаты и реминисценции из классических произведений, полемические подтексты и аллюзии на тексты предшественников и современников. Вероятно, по этой причине «Мелкий бес» обрел вневременное звучание и стал своеобразным «мостом», связующим классическую прозу с прозой новейшего времени.

В некрологе, размышляя о значении творчества писателя, М. Слоним заключил:

Смерть Сологуба — большая утрата для русской литературы. Не только потому, что вместе с ним уходит в могилу целый период наших художественных исканий и борьбы. Сологуб был больше чем представителем известного направления. <…>

В Сологубе, прежде всего, замечали его манеру, переходящую в манерность, темный эротизм, с садистскими уклонами, оранжерейно-душную фантастику изощренного воображения, двусмысленную символику его мечтательности. Но забывали или не видели, что этот утонченный эстет и символист обладает в то же время огромной художественной способностью изображения быта, что этот поэт, идущий своими окольными дорогами, отрицающий жизнь, воспевающий смерть, создал замечательную картину убогой провинции и сумел в 90-ые гг. прошлого столетия связать современное ему искусство с оборвавшейся нитью гоголевской традиции. В «Мелком бесе» свыше тридцати лет назад соединил Сологуб реализм описания с «фантастикой быта» и дал потрясающий образ «духовного подполья». Именно в романе о Передонове даны были те элементы современной литературы, которые впоследствии были окончательно утверждены Ремизовым и Замятиным[735].

* * *
Ни одна из попыток прокомментировать художественный замысел «Мелкого беса» не может быть названа окончательной или единственно верной. Роман Сологуба с момента его выхода в свет и до сегодняшнего дня прочитывали и прочитывают на разных «языках» и на разных уровнях (дополняю перечень основных интерпретаций по Т. Венцлове[736] новыми работами): как бытовой социальный роман, продолжающий традицию русской «разоблачительной» прозы (в прижизненной критике в подавляющем большинстве рецензий и откликов)[737]; как пограничное произведение между реализмом и модернизмом[738]; как «неомифологический» текст (символистский роман)[739]; как гротеск в романтическом и модернистском понимании[740]; религиозно-философскую аллегорию гностического толка[741]; полифоническое произведение (в бахтинском смысле), в традиции романов Достоевского[742]; как развертывание мифа о Дионисе[743]; языковой эксперимент[744]; алголагнический роман[745]; «репродукцию» второго закона термодинамики (энтропии, распыления мира) — развертывание мифа «демонов пыли»[746]; трансформацию классического плутовского романа[747]; эзотерический текст — «мистерия души» и «мистерия плоти»[748]; роман, содержание которого составляет ироническое и полемическое изложение истории русской литературы[749], и т. д. и т. п. Вполне очевидно, что к названным прочтениям и углам зрения могут быть добавлены и еще будут добавлены новые и новые.

Многообразие смыслов, их неодномерность, «неуловимость», взаимная обратимость, сосуществование и способность со временем только умножаться определили судьбу «Мелкого беса» и его жизнь во времени. «Прехитрой вязью» игриво назвал Сологуб свое творение, — таковым оно продолжает оставаться и для нас, пытающихся угадать замыслы его сложного и лукавого плетения.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ Несчастливый сюжет: «Смертяшкин» против «Шарика»

1

…есть, правда, кое-какие намеки на Горького (речь в буфете), но есть много и такого, что на образ Горького не натягивается.

Ф. Сологуб
В первоначальный замысел «Мелкого беса» входил самостоятельный сатирический сюжет о пребывании в городе двух посредственных столичных литераторов. Они приехали в провинцию изучать местные нравы. По свидетельству автора, оба персонажа, Скворцов и Степанов, выступавшие в печати под псевдонимами Шарик и Тургенев, также имели свои прототипы, а сам сюжет возник под впечатлением знакомства автора в Крестцах с конкретными лицами, имен которых он не открыл[750]. Эта сюжетная линия появилась одновременно с основными — «передоновской» и «рутиловской». Оба персонажа названы в списке действующих лиц, приложенном к черновому автографу «Мелкого беса»[751].

Эпизоды, повествующие о приключениях Тургенева и Шарика, входили в повествовательную ткань романа, композиционно не выделялись в самостоятельную новеллу и были исключены из текста только на последней стадии работы над «Мелким бесом». В апреле 1912 года, через пять лет после выхода романа отдельной книгой, писатель опубликовал изъятые фрагменты (не в полном объеме) под заголовком «Сергей Тургенев и Шарик» в газете «Речь»[752]. Ни в одно прижизненное издание «Мелкого беса» эти главы, однако, он не включил.

В свете творческой истории романа акт изъятия из него сравнительно больших по объему эпизодов, органически связанных со всей его повествовательной тканью, заслуживает особого внимания. Содержание отвергнутой сюжетной линии помогает воссоздать оригинальный авторский замысел «Мелкого беса», а также проясняет причину, по которой Сологуб был вынужден пожертвовать художественной целостностью уже законченного произведения и отказался от его полной версии.

В современной критике главы из романа, напечатанные в «Речи», были прочтены как злобный пасквиль на Горького[753]; так же воспринял их и Горький. Весной 1912 года он писал Л. Андрееву: «Началась в литературе русской какая-то — странная портретная полоса <…> старичок Тетерников размалевал меня…»[754]. На памфлет Сологуба Горький ответил памфлетом — в том же году он напечатал в газете «Русское слово» сказку (сказка III из цикла «Русские сказки»)[755], в которой высмеяны создатели «кладбищенской литературы», в том числе и Сологуб — в образе Смертяшкина. Разразился скандал.

Первая попытка прокомментировать инцидент между писателями была предпринята A. Л. Дымшицем при подготовке издания «Мелкого беса» 1933 года (изд-во «Academia»). Дымшиц намеревался включить эпизоды, повествующие о Тургеневе и Шарике, в приложение к основному тексту романа, в составе вариантов, в связи с чем им была написана статья «Максим Горький и Федор Сологуб (К истории одного пасквиля)». Возможность републикации этих фрагментов обсуждалась издательством совместно с Горьким (в архиве сохранилась статья Дымшица и текст соответствующих эпизодов из романа с правкой Горького)[756]. Писатель не возражал против включения в книгу «пасквильных глав», о чем сообщил издательству «Academia»[757]; тем не менее главы «Сергей Тургенев и Шарик» и сопроводительная статья Дымшица в этом издании «Мелкого беса» напечатаны не были[758].

Примечательно в этой связи, что инициатива переиздания романа исходила непосредственно от Горького. В 1928 году, корректируя пятилетний перспективный план ГИЗа по изданию классиков, он рекомендовал включить в него роман «Мелкий бес»:

Из всей прозы Сологуба это, — на мой взгляд, — единственная книга, которую следует издать. В лице Передонова автор дал тип педагога эпохи самодержавия наиболее удачный, несмотря на его — Передонова — патологию. Все, что до Сологуба писалось о педагоге — «человек в футляре», — покрыто, завершено Сологубом. Книга эта требует предисловия, которое <дало> бы хорошую картину эпохи, «передоновщины». Необходимо указать на роман «Мелкий бес» Г. Манна, почти совершенно аналогичный роману Сологуба. Роман Г. Манна вышел в изд<ании> Саблина[759].

Однако Н. К. Крупская считала нецелесообразным издавать Сологуба[760], — возможно, она не учла мнение Ленина о «Мелком бесе». В статье «К вопросу о политике Министерства народного просвещения» (1913) Ленин отметил общественно-политическое значение романа, назвав «заслуженнейшим Передоновым» некоего государственного чиновника, поставленного «на виднейшие места в области „работы“ (сыскной и палаческой „работы“) нашего министерства народного одурачения»[761].

Личное знакомство Сологуба и Горького состоялось не ранее декабря 1905 года[762], то есть после публикации «Мелкого беса» в журнале «Вопросы жизни» (1905. № 6–11), из чего следует, что в годы работы над романом автор не имел возможности «слепить с натуры» своего героя. Высказывания Сологуба о происхождении персонажей — Тургенева и Шарика — носили несколько противоречивый характер.

В 1912 году в интервью для газеты «Биржевые ведомости» писатель заметил:

Из «Мелкого беса» я намеренно вырезал страницы, где описан приезд в провинциальный город двух литераторов и их там приключения. Сделал я это единственно из опасения, что здесь будут искать живых людей, хотя на самом деле я передал тут только свои старые впечатления, вынесенные мною из приезда некогда в уездный город, где я жил, двух петербургских посредственных литераторов. <…> в моем рассказе действительно увидели памфлет, и одна газета распознала в одном из героев — Горького, хотя я писал эти главы, когда еще Горького не было в помине[763].

В то же время, в личной переписке с А. Измайловым, в декабрьском письме 1912 года Сологуб сообщал:

…в главах, которые я не включал в текст «Мелкого беса» и напечатал отдельно в «Речи» нынче весною, есть, правда, кое-какие намеки на Горького (речь в буфете), но есть много и такого, что на образ Горького не натягивается. Списаны эти два писателя не с Горького, а с двух литераторов, с которыми я встретился в Крестцах в 1884 г., и уже потом прибавлено кое-что из позднейших наблюдений[764].

Из приведенных комментариев следует, что в процессе работы над романом Сологуб сначала абстрагировал персонажи от конкретных лиц, а затем переадресовал их — создал образы, отсылавшие читателей к хорошо известным и пользовавшимся популярностью фигурам.

В конце 1890-х годов о Горьком писали почти все столичные газеты и журналы. Интерес к нему резко возрос после выхода в 1897–1898 годах двух томов его «Очерков и рассказов» и завершения в 1899 году в «Жизни» публикации «Фомы Гордеева». На волне стремительно усиливавшейся популярности Горького редакция журнала «Жизнь» 4 октября 1899 года устраивает в честь него банкет (это был первый приезд писателя в Петербург). На торжестве присутствовало около 80 человек — видные представители литературы, журналистики, искусства и науки, сотрудники «Жизни», «Русского богатства», «Мира Божьего» и только что закрытого «Начала». В числе приглашенных были Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус, с которыми Сологуб был дружен.

В кругу Мережковских, несомненно, обсуждали появление Горького в петербургском литературном мире, а также его не вполне корректное поведение на банкете: «Отвечая на обращенный к нему тост, который был встречен аплодисментами, Горький допустил неловкость, простительную для неопытного оратора: он сказал, что „на безлюдье и Фома дворянин“. Неловкость сгладил В. А. Поссе, он сказал, что в присутствии Михайловского и Короленко нельзя считать русскую литературу „безрыбьем“»[765]. 4–5 октября Горький писал Е. П. Пешковой: «Струве говорил мне речь. И — представь! — отвечая ему, я всех, незаметно для себя, обругал. Увы мне! А впрочем — чорт с ними. Все это в сущности сволочь, а не литература»[766].

По-видимому, устные отзывы Мережковских о Горьком, с которым после нескольких встреч у них сложились отношения конфронтации[767], оказали определенное влияние на Сологуба в его восприятии писателя. Информацию о «герое дня» он также мог получить и непосредственно от Ф. Ф. Фидлера, с которым встречался на «пятницах» К. К. Случевского.

Приезд Горького в столицу широко муссировался в литературной и окололитературной среде. Почти ежедневно писатель встречался с большим числом лиц, причастных к журналистике или хорошо известных в кругах петербургской интеллигенции. 7 октября он посетил Ф. Ф. Фидлера, у которого встретил М. Н. Альбова и К. С. Баранцевича; 8 октября обедал у В. Г. Короленко вместе с Н. К. Михайловским, Н. Ф. Анненским и С. Я. Елпатьевским; 14 и 18 октября виделся с Л. Я. Гуревич; 17 октября присутствовал на ужине у издательницы «Мира Божьего» А. А. Давыдовой, на котором были также Мережковские[768].

Популярности Горького немало способствовали его выступления в студенческой аудитории 17 и 21 октября, имевшие оглушительный успех. В газетах первый приезд писателя в столицу получил весьма скромное освещение, но даже по этим немногочисленным откликам, перепечатанным в провинциальной прессе, можно составить представление о впечатлении, произведенном Горьким на петербургскую общественность. В частности, газета «Одесские новости» писала: «…его имя, поставленное в числе участников какого-либо литературного вечера, заранее обеспечивало последнему самый выдающийся успех <…>. Молодежь искала случая видеть этого писателя и, может быть, в его глазах прочесть программу будущего. Портрета Горького добивались настойчиво и почти болезненно <…> Копии с нижегородской карточки, продававшиеся среди молодежи с благотворительной целью, имели самое широкое распространение»[769].

Хотя Сологуб с Горьким лично не встречался, у него было достаточно сведений о нем, как устных, так и печатных, и он воспользовался ими в период работы над «Мелким бесом». В рукописной версии текста содержатся явные портретные, биографические и цитатные указания на «первогероев», одним из которых был Горький. В черновом автографе романа в главе XV на полях имеется авторская помета: «с портрета Горького»[770].

В сатирически сниженном изображении внешности Шарика и его манеры говорить легко угадываются окарикатуренные черты облика прототипа: «Шарик был детина длинный, тощий, рыжий, с косматыми волосами. Называл он себя обыкновенным парнем. <…> повадки имел преувеличенно грубые. <…> Шарик рубил и грубил»[771]. В воспоминаниях о раннем Горьком, в письмах Горького к Пешковой, в переписке разных лиц можно обнаружить немало свидетельств, указывающих на его особенную экспрессивную манеру речи, в которой присутствовал нарочитый «вызов» интеллигентному обывателю. «Припомните М. Горького в зените его славы, — вспоминал современник, — какие он хамские штучки откалывал, бывало, перед публикой, когда она зазёвывалась на своего кумира!»[772].

24 октября 1899 года В. С. Миролюбов писал А. П. Чехову: «Он (Горький. — М.П.) изрыгает хулу на Питер и хочет всех описать. Подвертывающихся ругает… и доводит девиц до слез, ибо говорит „наплевать мне на вашу культуру“. Молодежь его тут как-то спрашивала, какова его программа и что он хочет сказать своими писаниями, как он пишет: „Как пишу? — Видел босяков, тех описывал; увидел купцов, написал о них; теперь вот вас начну описывать; а что касаемо программы, так, по-моему, программный человек похож на полено“. — Всеобщее оцепенение… Боюсь, как бы он не увлекся этим озадачиванием и не привык к нему»[773].

В 1908 году Ф. Ф. Фидлер после встречи с писателем отметил в дневнике: «Держался Горький как всегда естественно, хотя и напускал на себя легкую грубость. Часто употреблял для украшения речи такие выражения, как „черт его знает“ или „черт его дери“ как в одобрительном, так и в бранном смысле»[774]. Персонаж Сологуба также предпочитает экспрессивные и бранные выражения. Диалоги Шарика и Тургенева построены по принципу «озадачивания».

Уже сам говорящий псевдоним писателя Скворцова (Шарик) содержит намек на происхождение и демократические симпатии автора рассказов о босяках и «бывших людях», а его фамилия отзывается комической травестией романтических образов «Песни о Соколе» и «Песни о Буревестнике». Оба тома «Очерков и рассказов» были прочтены Сологубом; в его материалах к прозе сохранилась запись, озаглавленная «Мещанское в словесности», свидетельствующая о пристальном внимании к творчеству Горького, отдельные фрагменты этой записи проецируются в текст «Мелкого беса»:

Провинциализм сказывается в литературе. Все истинно талантливое и технически сносное тянется в столичные органы. Для провинц<иальной> печати остается или бесталанность, или талантливое сырье. Иногда, — за последнее время часто, — это сырье попадает в столичную прессу. Это почти и неизбежно, при нежелании критики признать во всем объеме ту эволюцию, которая происходит в настоящей литературе. Провинц<иализм> в литературе — нечто мелкое, необразованное. Талантливые представители его — Горький, Мельшин, Гарин. Горький. Незнание его. Что такое философия и метафизика. Зачем говорить об этом?

Мельшин. Малые среди великих. Снимание шапок. Оценка человеч<еских> достоинств. Прежде человека ценили по отношению к другим: хищный — покоряет, смирный — служит. Теперь — тем и хорош, что человек. Пренебрегается свидетельство истории и соврем<енной> жизни о всех гадостях человека. И даже против своей же теории об обезьяне, — все же человеч<еское> достоинство. Отсюда шапочные истории. А сами мелкие, ничтожные. Во всем сказывается. Эти писатели ничего не возводят к общему. Они талантливы, да что талант? Земля кипит талантами.

Декаденты — тонкие люди. М. Горький II, 350. Горький любит употреблять слово «гибкий»: гибкая женщина II, 14, 291; гибкий баритон II, 293; <гибкий> мальчик II, 305; голос без вибраций. Хорошие лирич<еские> описания испорчены грубыми словами.

Горький II, 292. Волшебно красиво. Дивно и гармонично. Звуки — гирлянды разноцветных лент. II, 292. Горький не видел никогда цветных звуков. Это видно из того, что он никогда не дает звуку цветного определения, даже и самого невинного. Он не говорит: яркий, тусклый и пр., а гибкий или что-нибудь вроде. Бывшие люди! <…> Зеленоватые глаза Мальвы. Кое-что из декадентства. <…> Горький не знает убийства, ужаса и т. д. Когда приходит убийство (рассказ босяка) или смерть (бывшие люди), он умалчивает. Студент-убийца вовсе не дан. Впечатление смерти показано внешними чертами[775].

В контексте этой записи дополнительные штрихи приобретает отвергнутый эпизод из ранней редакции «Мелкого беса» — прокурор Авиновицкий обвиняет писателей Скворцова и Степанова в невежестве: «Чумазые вы!.. Русского языка не знаете… просвещенными людьми будьте, а не мазилками писачного цеха» и т. п.[776] Филиппика перекликается с сатирическим стихотворением Сологуба «Хотите видеть самоучку?..» (1899):

То был типичный самородок,
Он толком ничего не знал,
Он только вкус различных водок,
Глаза зажмурив, различал.
И он за это самородство
От всех всегда расхвален был,
Хоть только пошлое юродство
Собою он изобразил[777].
Сологуб был не единственным, кто видел в прозе Горького мещанское начало: под таким же углом зрения (мещанство — вне-культурность) воспринимали его творчество в кругу Мережковских. В мещанстве Горького изобличали Н. М. Минский, Д. В. Философов, З. Н. Гиппиус[778].

Литературный портрет сологубовского персонажа также вполне «натягивался» на писательский образ Горького, созданный в критике:

Он считал себя самым новым человеком в России и очень любопытствовал знать, что будет после символизма, упадничества и прочих новых тогда течений. Шарик называл себя ницшеанцем. Впрочем, он еще не читал Ницше в подлиннике, по незнанию немецкого языка. О переводах же слышал, что они очень плохи, и потому их тоже не читал. Рассказы Шарик писал в смешанном стиле Решетникова и романтизма тридцатых годов. Герои этих рассказов всегда имели несомненное сходство с самим Шариком. Все это были необыкновенные, сильные люди[779].

Представление о Горьком — «новом человеке» и «свежем таланте» в журнальных обзорах и статьях конца 1890-х годов было едва ли не штампом. Замечание Сологуба по поводу внимания писателя Скворцова к «новой литературе», по-видимому, основывалось на статье Горького «ПольВерлен и декаденты», напечатанной в 1896 году в «Самарской газете»[780].

Наряду с французским символизмом в сфере внимания раннего Горького находилась также современная живопись. В цикле «Беглые заметки» («Нижегородский листок». 1896. Май — октябрь) и статьях «С Всероссийской выставки» («Одесские новости». 1896. Июнь — июль) он обращался к полотнам Врубеля с весьма резкой критикой творчества художника[781]. Сологуб, возможно, был знаком с содержанием этих статей. В 1896 году он послал Горькому свою первую книгу, на которую тот отозвался неблагожелательной рецензией («Еще поэт») в «Самарской газете»[782].

Несомненной аллюзией на раннюю прозу Горького является упоминание о ницшеанстве рассказчика Скворцова. Одновременно с появлением в 1898 году в «Русском богатстве» статей Н. К. Михайловского о творчестве Горького[783] в критике сложилась традиция рассматривать раннюю прозу писателя в свете философских идей Ф. Ницше: в героях «Очерков и рассказов» видели производное от индийских «чандалов», сближали «босяков» и «сверхчеловека» по признаку имморализма и антиинтеллектуализма. «Свободолюбивый дерзкий босяк оказался как бы живою иллюстрациею сверхчеловеческих влечений и сверхчеловеческого культа», — писал А. Волынский[784].

В среде символистов, за редким исключением[785], Горького осуждали за незнание и непонимание Ницше, упрекали в поверхностном следовании моде, вульгаризации идей философа. В рецензии на первый том «Очерков и рассказов» Минский отмечал: «…г. Горький изображает не просто босяков, а каких-то сверх-босяков и сверх-бродяг, проповедников какого-то нового провинциального ницшеанства и приазовского демонизма. <…> видеть в философии г. Горького отражение ницшеанства или индивидуализма Ибсена я не решаюсь. Если эти учения и в самом деле отразились в миросозерцании молодого беллетриста, то в весьма искаженном виде, и едва ли кто-нибудь из последователей Заратустры согласится на замену сверхчеловеческой свободы русской удалью и стремления по ту сторону добра и зла бегством по ту сторону Кубани»[786]. В еще более резкой форме обвинение в опошлении идей мыслителя прозвучало в статье Философова «О „лжи“ Горького»[787].

При создании образа Шарика Сологуб опирался на самое тривиальное представление о Горьком, сложившееся в критике; однако, чтобы выдержать общий сатирический тон повествования, он целенаправленно прибегал к профанации горьковских идей и художественных образов.

Писатели Скворцов и Степанов знакомятся с Передоновым, в котором готовы видеть «нового человека» («могуче-злое зачуяли они в нем»), Скворцов-Шарик «наметил его себе в герои следующего гениального романа». Во время знакомства между ними происходит разговор «о лежачих». «Да, вот говорят, — лежачего не бить! Что за ерунда! Кого же лупить, как не лежачего! Стоячий-то еще и не дастся, а лежачему то ли дело! В зубы ему, в рыло ему, прохвосту! <…> Падающего надо толкнуть?» — спрашивал Шарик (вероятно, принимая позу «сверхчеловека»[788]). «Да, — отвечал Передонов, — а мальчишек и девчонок пороть, да почаще, да побольнее, чтобы визжали по-поросячьи»[789]. В диалоге прочитывается цитата из романа Горького «Фома Гордеев» (ср. слова Игната Гордеева: «А ежели который слабый, к делу не склонен — плюнь на него, пройди мимо»; «В гнилой доске — какой прок? Ты оставь ее, пускай в грязи лежит, по ней пройти можно, чтоб ног не замарать…»[790]). В завершение эпизода автор прямо называет литературный источник, посредством которого «вводит» в повествование имя прототипа: «Это выше Фомы Гордеева!» — восклицает Шарик.

В более или менее откровенной форме Сологуб постоянно намекает на Горького. В сатирическом ключе он вставляет в речь Шарика мысли и высказывания, которые по своему пафосу напоминали горьковские («буржуазно-либеральную пошлость надо опрокидывать всеми способами. Пошлого буржуа надо ошеломить, чтобы он глаза выпучил…»), или измененные, но узнаваемые цитаты из произведений писателя («Он выдумывал свой сон… В этом сне были и ширококрылый орел — сам Шарик, — и змея, и ворон, и кроваво-ротые тюльпаны, распустившиеся на лазорево-голубых куртинах»); в издевательском спиче прокурора Авиновицкого по адресу писателей использованы цитаты из рассказов Горького «Старуха Изергиль» и «Ошибка».

Указанием на прототип Шарика служит также упоминание в его писательской биографии о Решетникове и романтизме 1830-х годов. Как известно, Горький среди своих предшественников называл автора «Подлиповцев»; на банкете в редакции «Жизни» он говорил: «Что я в самом деле открыл нового? Прямо-таки сказать — ничего. И до меня босяки были, и о них писали. У Решетникова мало разве об этом?»[791] В автобиографическом рассказе «Коновалов» булочник Максим пытается отвлечь от запоя своего приятеля чтением о решетниковских Пиле и Сысойке. О «марлинизме» в ранней прозе Горького (не реже, чем о его ницшеанстве) писали многие — от Гиппиус до Буренина (например: «Тот фальшивый, давно забытый в нашей литературе тон, который когда-то назывался „марлинизмом“, как будто отзывается отдаленным эхом при чтении даже наиболее удачных очерков г. Горького, посвященных босякам. <…> Я боюсь, что г. Горький как живописец босяков представляется в некотором роде Марлинским наших дней»[792]).

Портретные и цитатные указания на прототип Сологуб дополнил пародийными эпизодами, в которых весьма вольно использовал широко известные факты биографии Горького (именно из-за этих эпизодов главы и сочли пасквилем). «Кандидаты в российские знаменитости», «цвет и соль интеллигенции во главе со знаменитым Шариком», «душевные парни», будучи в нетрезвом виде, попадают в полицейский участок. Они уверены, что этот, «один из массы прискорбных фактов русской действительности <…> перейдет в вечность» («Когда-нибудь в „Русской Старине“ появятся мои мемуары. Там все это будет описанб подробно и сочно»), при этом Шарик намеревался писать о случившемся в немецкую и шведскую газеты и устроить «скандал на всю Европу», которая должна знать, что «Россия еще не имеет европейской гражданственности, свободы печати, свободы передвижения без паспорта…»[793].

С 1889 года Горький почти беспрерывно находился под негласным надзором и неоднократно задерживался полицией по подозрению в связях с социал-демократическими кружками. Сологуб мог не знать этих биографических подробностей, но факт ареста Горького в мае 1898 года, по-видимому, был ему известен: об его освобождении хлопотали И. Е. Репин и баронесса В. И. Икскуль, имевшие самые широкие связи среди петербургской интеллигенции (постоянными гостями в салоне баронессы были Мережковские). Кроме того, сам Горький не раз заявлял, что своей известностью он обязан прежде всего департаменту полиции, который сделал ему рекламу[794].

В начале 1900-х годов популярность Горького приобрела колоссальный размах не только в России, но и за рубежом[795]. В 1904 году вышел сборник «Иностранная критика о Горьком», в котором были помещены переводы статей о его произведениях с нескольких языков (опубликованных в европейской печати в конце 1890-х — начале 1900-х годов); в 1903 году в берлинском «Kleines Theater» М. Рейнхардт поставил «На дне», пьеса пользовалась исключительным успехом.

Герои Сологуба — посредственные литераторы Скворцов и Степанов — воображают себя фигурами мирового значения, борцами за свободу, которых притесняет полицейское государство; их поведение адекватно передоновскому: Ардальон Борисыч мнит себя вольнодумцем, неугодным начальству, опасается доносов и заключения в Петропавловскую крепость.

Аллюзия на известный факт биографии Горького содержится также в рассказе о присутствии писателей на маскараде. 28 октября 1900 года в Московском Художественном театре на представлении «Чайки» во время антракта, в буфете, восторженные поклонники Горького устроили ему овацию, которую тот был вынужден прервать замечанием о ее неуместности. Инцидент широко обсуждался в прессе, и писатель был вынужден прокомментировать его в печати. 18 ноября в «Северном курьере» было опубликовано его письмо в редакцию:

Говоря с публикой, я не употреблял грубых выражений: «глазеете», «смотрите мне в рот», и не говорил, что мне мешают пить чай с А. П. Чеховым, которого в это время тут не было. <…> Я сказал вот что: «Мне, господа, лестно ваше внимание, спасибо! Но я не понимаю его. Я не Венера Медицейская, не пожар, не балерина, не утопленник; что интересного во внешности человека, который пишет рассказы? <…> И как профессионалу-писателю мне обидно, что вы, слушая полную огромного значения пьесу Чехова, в антрактах занимаетесь пустяками»[796].

Сологуб, несомненно, был знаком с этой публикацией, однако, в соответствии с его художественным замыслом, ему было необходимо представить инцидент в стилистике газетных преувеличений.

Определенный набор портретных и биографических указаний и намеков Сологуб вложил также в собирательный образ писателя Сергея Тургенева (Степанова). «Я — внук простонародья, я — племянник ворожащего горя, я — родич всероссийского скитальчества и ведовства», — представляется герой. В его образе угадываются черты поэта и прозаика, выходца из крестьян, Скитальца (Степана (!) Гавриловича Петрова). При активной поддержке Горького он дебютировал в 1900 году в журнале «Жизнь» рассказом «Октава»; псевдоним Скиталец взял себе потому, что, подобно своему «литературному отцу», много странствовал; Горький настаивал на выборе Петровым этого псевдонима[797].

«Если в жизни Скитальцу пришлось претерпеть много невзгод, то в литературной карьере на его долю, напротив того, — заметил С. А. Венгеров, — выпала редкая удача, которою он, главным образом, обязан тем, что его имя постоянно было связано с именем Горького, который не пропускал случая подчеркивать свою дружбу со Скитальцем. <…> И вот он попадает и один, и вместе с Горьким на всякого рода открытки, даже в галереи больших фототипий, а сборник его рассказов выдерживает ряд изданий и расходится в нескольких десятках тысяч. Эта крупная известность не соответствовала действительным размерам очень скромного дарования Скитальца»[798].

В пародийном писательском сюжете «Мелкого беса» Сологуб использовал известный в литературной среде факт дружеской близости Горького и Скитальца. Они познакомились в 1898 году в редакции «Самарской газеты», в которой оба сотрудничали. В 1899 году Скиталец гостил у Горького в Васильсурске, затем в 1900 году жил у него продолжительное время — учился писать и «спасался от пьянства»[799]. Этот период широко отражен в переписке. В июне 1899 года Горький сообщал B. C. Миролюбову: «Он <Скиталец. — М.П.> приезжал недавно ко мне, пил водку, и мы пели песни. Талантливый он, и хорошее у него сердце»[800]; в ноябре 1900-го ему же: «Петров — растет, дай ему Боже всего доброго! <…> В деле его воскресения из пьяниц ты должен мне помочь <…>»[801].

31 января 1901 года Горький рассказывал Л. В. Средину:

Живет у меня один, певчий, по имени Скиталец, человек, удивительно играющий на гуслях и пьющий на основании солидных мотивов. Он знает, что Папа Пий IX и X Лев — оба страшно пили и «даже любили дев». А раньше их еще «Аристотель мудрый, древний философ — продал панталоны за сивухи штоф», равно как и «Цезарь, сын отваги, и Помпей герой, — пропивали шпаги тою же ценой». Столь солидные примеры не могли не побудить нас к подражанию, тем более что «даже перед громом пьет Илья-пророк гоголь-моголь с ромом или чистый грог!». От такого подражания древним <Леонид> Андреев в настоящее время лежит в клинике проф. Черинова, а я — поздоровел и учусь играть на турецком барабане, ибо — довольно литературы! Сим извещаю вас, м<илостивый> г<осударь>, что мною образована странствующая «Кобра-Капелла». <…> Весною она предпринимает пешее кругосветное путешествие по разным странам. Цель ее — отдых от культуры, средство — музыка и питание[802].

В пародийном сюжете в «Мелком бесе» странствующие литераторы непрестанно пьют и «протестуют» против культуры.

В апреле 1901 года Горький и Скиталец были арестованы по обвинению в связях с революционными кругами и противоправительственной пропаганде. Горький был освобожден по состоянию здоровья (процесс в легких). Скиталец провел в тюрьме три месяца. Очевидно, отзвуки этих событий нашли отражение в «Мелком бесе» — в сатирическом повествовании о ночи, проведенной героями в кутузке: Тургенев злорадствует по поводу «спинной сухотки» Шарика в надежде, что она сведет его в могилу; писатели произносят обвинительные тирады «презренной России» («русские тускло горящие фонари символизируют русское невежество, русскую темноту, русскую пустынную отсталость. Все в России гадко!» и т. д.); Тургенев декламирует монолог о темнице: «Сырой мрак, голые стены, смрад, ядовитый, удушливый. За стеною — звон кандалов, свирепые возгласы угрюмых стражей и чьи-то душу надрывающие стоны. <…> Ужас, ужас, трижды ужас! Позор, позор, стократ позор! Презренная Россия!»[803].

Центральный мотив отношений героев («Шарик и Тургенев завидовали друг другу. Оба они считали себя кандидатами в российские знаменитости») в представлении Сологуба, по-видимому, также имел место в личных отношениях «первогероев». Творческое становление Скитальца происходило под сильным влиянием ранней романтической прозы Горького. В критических обзорах начала 1900-х годов имена писателей нередко соединяли, а также весьма нередко упрекали Скитальца в подражании Горькому или даже копировании его манеры. «Иногда г. Скиталец пытается проявить порывистую романтическую мощь Горького, которая, по-видимому, пленяет его воображение»[804]; «Они <стихи Скитальца. — М.П.> по большей части хорошо задуманы и неуклюже написаны. И все они представляют собой перепевы „Песни о Соколе“ и „Буревестнике“ г. Горького. Только сокол и буревестник заменяются местоимением „я“»[805].

Первый том сочинений Скитальца («Знание», 1902), как известно, был не только составлен Горьким, но и тщательно им отредактирован; ни одно из 22 стихотворений книги он не оставил без своих исправлений, иногда дописывал за автора целые четверостишья[806]. В «Мелком бесе» Шарик укоряет Тургенева: «Вообще, вы мастер ляпать такие поэтические словечки, в которых больше поэзии, чем правды»[807].

Образ Сергея Тургенева, однако, неодномерен, его содержание не исчерпывается пародийным указанием на прототип[808]. В речи героя содержатся элементы пародии на языковые штампы и расхожие клише массового декадентства: «Он думал, что его печаль — печаль великой души, томящейся в бедных оковах лживого бытия, и гордился своею печалью»; сентенция Тургенева: «Зеленоокие коты, любящие на кровлях, выше человеческого жилья, — вот прообраз сверхчеловека»; его же реплика о Передонове: «Как он демонически зевает… как глубоко символична эта мрачная зияющая реакция на банальную скуку пошлой жизни!», о Варваре: «Здесь есть что-то такое наивное, первоначальное, почти прерафаэлитское» и т. п.[809].

Вследствие своей многоплановости и соотнесенности с разными литературными феноменами образ Тургенева может быть интерпретирован и с позиции конкретной литературной ситуации 1890-х годов, и на уровне более широких культурно-исторических обобщений[810].

Возможная переадресовка образа Сергея Тургенева не исключает основную тенденцию отвергнутого сюжета «Мелкого беса»: Сологуб стремился к сатирическому изображению идейно-эстетических противников («горчат» и «подбрюсиков» — эпигонов декадентства). В этой связи существенным представляется вопрос о месте отвергнутой сюжетной линии в художественном замысле произведения.

Тургенев и Шарик представляют близнецовую пару героев по отношению к Передонову и Володину. Не случайно в черновом автографе «Мелкого беса» авторская помета «С портрета М. Горького» была сделана на полях рядом с фрагментом: «Передонов <…> уселся в своем обычном положении: локти на ручки кресла, пальцы скрещены, нога на ногу»[811], — характерная поза Горького, зафиксированная на фотопортретах. В главе XXV окончательного текста имеется ироническое замечание: «Теперь Володин держит письмо, а потом заберет в свои когти и все бумаги, и назначение, и поедет в инспекторы, а Передонов останется здесь горьким босяком»[812] (курсив мой. — М.П.).

Персонажи соотносятся в плане идейного содержания. Главный герой романа осмыслялся критикой как «измельчавший русский Мефистофель»[813]. В сатирических образах Тургенева и Шарика — тот же литературный тип «скитальца в родной земле», доведенный Сологубом до карикатуры, до полного измельчания. Наделив Степанова-Скитальца псевдонимом Тургенев, автор романа отослал читателей к пушкинской речи Ф. М. Достоевского, которая, как известно, была обращена ко всем «русским скитальцам» и насыщена выпадами против западников, в том числе против создателя «Рудина» и «Отцов и детей». По наблюдению Л. Пильд, облик Сергея Тургенева ориентирован прежде всего на Кармазинова из «Бесов» — пародию Достоевского на И. С. Тургенева[814].

Идейный параллелизм «передоновского» и «писательского» сюжетов в первоначальном замысле сопровождался параллелизмом композиционным. Отношения внутренней дистрибуции в парах героев повторяются по принципу «зеркальности»: Шарик является отражением Передонова, Тургенев — Володина. Характерные черты облика учителя русской словесности — угрюмость, грубость, свирепость — Сологуб копирует в портрете писателя — «учителя жизни» Шарика («повадки имел преувеличенно-грубые», «рубил и грубил»; «сохранял преувеличенно-насмешливое и угрюмое выражение»; «угрюмо заявил: „А я желаю дать в морду какому-нибудь мерзавцу!“»; «свирепо произносил бранные слова» и т. д.). Садистические жесты «стегальных дел мастера» синонимичны нереализованным стремлениям Шарика бить «лежачих». По-видимому, не случайно в заметках о прозе Горького Сологуб отметил: «А дерутся в рассказах у Максима Горького много. И не потому, что того требует избранная тема, а потому, что искренно исповедуется вера в спасительность приложения кулачной силы к разрешению житейских запутанностей…»[815]; «Дерутся, бьют, порют в каждом фельетоне. Какой-то сплошной садизм, психологически совсем не объясненный» (о повести «Детство» Горького)[816].

Володин — обидчив, восторжен, приторно-сладок (его речь изобилует уменьшительными суффиксами), его жесты бессмысленно механичны. Соответственно Тургенев — «суетлив и ласков», обидчив и «застенчив», напыщенно восторжен и мечтателен («мечтательно закатывал под лоб тусклые глазенки»).

Тождественность близнецовых пар подчеркивается единообразной лексикой героев и структурой диалогов. Речь Володина лишена самостоятельного содержания и смысла, является рефреном, «эхом» речи Передонова, при этом только Передонов, в силу своей целлюлярности, нарциссизма, реагирует на его сентенции. Аналогичный характер носят высказывания Тургенева («никто не был поражен силою и страстностью его речи, — точно комар пропищал»).

Изоморфизм сюжетных линий усиливается параллелизмом действий персонажей (обе пары героев непрестанно пьют и безобразничают), а также «зеркальными» эпизодами. Ситуация гипотетического сватовства Тургенева и Шарика к Грушиной с целью погубить друг друга неудачной женитьбой является отражением марьяжного конфликта Передонова и Володина из-за Варвары, разрешившегося реальной гибелью Володина. Передоновская сплетня о барышне Пыльниковой отрефлектирована в гипотезе писателей об андрогинизме Саши («парень-девка»), высказанной на обеде у Хрипача. Сон Володина, в котором он видел себя «бараньим царем» («на троне в золотой короне»), в редуцированном виде отзывается в сновидении Тургенева («я был царевич, прекрасный и юный»).

Разрушительные потенции Шарика и Тургенева, как правило, носят характер бесплотной копии (зеркальной симметрии) агрессивных жестов их двойников: Передонов и Володин пакостничают действием, Тургенев и Шарик — помыслом и словом. Сцена пачканья обоев («за ужином все напились допьяна, даже и женщины. Володин предложил попачкать стены: все обрадовались; немедленно, еще не кончив есть, принялись за дело и неистово забавлялись. Плевали на обои, обливали их пивом, пускали в стены и потолок чертей из жеваного хлеба») имеет рефлексию в писательском сюжете: Авиновицкий обвиняет Тургенева и Шарика в том, что в своих сочинениях они «оплевывают» русскую жизнь. В ответ на гневную филиппику прокурора Тургенев восклицает: «…о, презренная родина! <…> как бы я желал одним плевком оплевать все русское!»[817]

Важное место в серии «зеркальных» эпизодов занимают профетические диалоги героев о «светлом будущем»; Сологуб вводит их с целью профанации идей общественного прогресса и философии «надежды» — пародирует грезы чеховских героев о счастливой жизни через двести — триста лет («Чеховская вера в „золотой век“ на земле „через 200–300 лет“ находит себе карающую Немезиду в лице Передонова»[818]). Передонов говорит Володину: «Ты думаешь, через двести или триста лет люди будут работать?.. Нет, люди сами работать не будут… на все машины будут: повертел ручкой, как аристон, и готово. Да и вертеть скучно». Володин согласился, но заметил: «Нас тогда не будет». Передонов возразил: «Это тебя не будет, а я доживу». — «Дай вам Бог, — весело сказал Володин, — двести лет прожить да триста на карачках проползать»[819].

Аналогичная по смыслу сцена имеется в отвергнутом сюжете: выслушав отповедь Авиновицкого, Шарик говорит Тургеневу: «Пойдем на кряж, я хочу видеть этот поганый город под ногами у себя». — «Мы выше всех этих людей, — мечтательно сказал Тургенев, — такие, как мы, будут жить через двести, триста лет. Тогда жизнь будет светлая. А теперь наш удел — слава, но бессилие».

Полное отождествление персонажей происходит в заключительной сцене маскарада, посредством реплики Шарика, брошенной разгулявшейся толпе: «Глазеть на меня нечего, у меня такое же рыло, как у всякого здешнего прохвоста»[820].

Уподобление героев отвечало авторскому замыслу. Создавая роман, Сологуб совершенно сознательно «метил» в Горького, олицетворявшего в своем творчестве революционные надежды либерально-демократического сознания. В идеалах общественной борьбы, исповедуемых автором «Песни о Буревестнике» и поэмы «Человек», Сологуб предчувствовал катастрофический нигилистический пафос (в духе автора «Бесов»; перекличка названий двух романов, очевидно, имела идеологический характер[821]).

«Мелкий бес» стал своеобразной инвективой против «На дне»: «передоновщина» всецело дискредитировала горьковскую тезу «человекобожества», провозглашенную Сатиным («Человек! Это — великолепно! Это звучит… гордо!»). Симптоматично, что роман Сологуба, большая часть которого была напечатана в «Вопросах жизни» в год первой русской революции, период общественного подъема, остался тогда почти без внимания современников и приобрел чрезвычайную популярность лишь в последующие годы. В 1908–1910 годах он переиздавался пять раз, общим тиражом более 15 тысяч экземпляров.

В своем прогнозе о разрушительном влиянии художественного творчества и идейной позиции Горького на русское общество Сологуб не был одинок. Его предчувствия разделяли В. В. Розанов, Мережковские, Д. В. Философов. В частности, З. Гиппиус писала, что «проповедь» Горького несет с собой опасность уничтожения культуры, поскольку она освобождает человека «от любви, от нравственности, от имущества, от знания, от красоты, от долга, от семьи, от всякого помышления о Боге, от всякой надежды, от всякого страха, от всякого духовного или телесного устремления и, наконец, от всякой воли, — она не освобождает лишь от инстинкта жить. И в конце этих последовательных освобождений — восклицание: „человек — это гордо!“ <…> У такого освобожденного от всего существа, во-первых, нет чем гордиться, а во-вторых — оно совершенно не человек. Зверь? <…> от человека — в последнее зверство, конечное, слепое, глухое, немое, только мычащее и смердящее»[822].

Эти слова могут служить комментарием к заключительным строкам «Мелкого беса»: «Передонов сидел понуро и бормотал что-то несвязное и бессмысленное». Картина грядущей катастрофы (торжество хамодержавия), представленная Гиппиус в статье «Углекислота» (1903), по своему смыслу синонимична социально-историческому обобщению Сологуба, получившему название «передоновщина».

Вполне вероятно, что обсуждение вопроса о судьбе России, особенно остро стоявшего перед русской общественной мыслью на рубеже столетий, не входило в творческий замысел автора романа. Между тем на страницах «Мелкого беса» (особенно его ранней редакции) этот вопрос получил своеобразное решение[823]. «Персонаж Сологуба, — комментировал Андрей Белый, — всегда из провинции, и страхи его героев из Сапожка: баран заблеял, недотыкомка выскочила из-под комода, Мицкевич подмигнул со стены — ведь всё это ужасы, смущающие смертный сон обывателя города Сапожка. Сологуб — незабываемый изобразитель сапожковских ужасов. Обыватель из Сапожка предается сну (не после ли гуся с капустой?); при этом он думает, что предается практическим занятиям по буддизму: изучает состояние Нирваны, смерти, небытия; не забудем, что добрая половина обитателей глухой провинции — бессознательные буддисты: сидят на корточках перед темным, пустым углом. Сологуб доказал, что, и переселяясь в столицы, они привозят с собой темный угол: доказал, что сумма городов Российской империи равняется сумме Сапожков. В этом смысле и пространства великой страны нашей суть огромнейший Сапожок»[824].

В романе Сологуба Россия предстает Аримановым царством, страной без будущего, покорная единственной неизменной стихии — «передоновщине», движимой необратимой волей к всеобщему распаду и хаосу. Передонов разрушает ее «тело», Шарик развращает «душу» и пробуждает асоциальные инстинкты. В современной русской жизни, по мнению писателя, нет и не может быть никаких творческих сил. В свете исторической перспективы роман об одержимости и безумии Передонова неожиданно получал провиденциальное звучание. В этой связи Шариков — герой повести М. А. Булгакова «Собачье сердце» предстает как «духовное чадо» писателя Шарика.

Реальное течение русской жизни первых десятилетий века, с точки зрения писателя, всецело подтвердило прозорливость художественной и исторической концепции «Мелкого беса». «Ты эти предсказал кошмары, / Где Передонов — комиссар!» — писал Сологуб в 1926 году.

2

Судьба полной редакции романа сложилась неблагоприятно. Сологуб активно предлагал рукопись «Мелкого беса» в журналы, но ее не решались печатать. 15 декабря 1903 года он обращался к редактору «Наблюдателя» Александру Петровичу Пятковскому:

Соблаговолите, наконец, известить меня, угодно ли Вам принять к напечатанию в «Наблюдателе» мой роман «Мелкий бес», доставленный мною в конце июня. Я много раз заходил в редакцию и не мог узнать о судьбе рукописи. Письма мои оставались без ответа[825].

Вероятно, тогда же Сологуб предлагал роман Александру Яковлевичу Острогорскому — редактору-издателю журнала «Образование» и вновь получил отказ[826]. В июне 1904 года он писал В. Брюсову:

Не возьмет ли у меня «Скорпион» роман «Мелкий бес»? «Новый Путь» хотел его напечатать, но мы не сошлись. Зинаида Николаевна, м<ожет> б<ыть>, рассказывала Вам об этом досадном происшествии и, конечно, со свойственной ей простодушной несправедливостью, видела в этом мою жадность. А я не жаден, а просто неимущ. О моем романе и о гонораре за него я уже имел беседу с г. Семеновым[827].

25 июня он вновь обращался к Брюсову:

Дела мои стали очень скверны. М<ожет> б<ыть>, придется уйти со службы. А денег у меня нет. Вот, не возьмет ли «Скорпион» напечатать мой роман «Мелкий бес», и главное, т<ак> к<ак> мне очень нужны деньги, то «Скорпион» очень обяжет меня, если вышлет за роман гонорар теперь[828].

В июле 1904 года Брюсов писал Сологубу:

Дорогой Федор Кузьмич! Вы покидаете Народные Училища. Я, может быть, покину «Скорпион». Во всяком случае, в денежных и хозяйственных делах «Скорпиона» я ничего не значу и даже стараюсь не значить. Итак, официального ответа ни на один из Ваших вопросов дать не могу. А просто, как Ваш добрый знакомый, не как член «Скорпиона», скажу Вам, что весьма сомнительно, чтобы С. А. Поляков предпринял издание Вашего романа, и совершенно невероятно, чтобы он купил право на все Ваши произведения. Причины? Во-первых, по вине войны книгоиздательские дела вообще плохи, торговля сократилась более чем вдвое. Во-вторых, Ваши книги идут слабо, тихо. До сих пор у нас на складе около 800 экз. Вашей книги стихов (издано 1200), тогда как книги Мережковского, изданной одновременно, меньше 500. Повторяю, это мои личные соображения. Может быть, С<ергей> А<лександрович> и не станет руководствоваться такими торговыми расчетами[829].

«Увы! — писал Сологубу С. Соколов, — как ни печально мне это, я должен лишить себя удовольствия видеть „Мелкий бес“ напечатанным в „Грифе“. Дело в том, что, благодаря общим условиям книжного рынка, книги сейчас расходятся страшно медленно, и это парализует финансовую энергию „Грифа“, которому трудно вложить в дело новые средства, еще не вернув почти ничего из затраченных ранее»[830].

В течение двух лет все попытки пристроить роман были безуспешными.

Задолго до публикации в «Вопросах жизни» «Мелкий бес» был прочитан членами редакции «Нового пути». Издатель журнала Петр Петрович Перцов вспоминал: «Помню толстую кипу разграфленных ученических тетрадей в традиционной обложке, в которых Сологуб, в своем качестве учителя, писал это, столь не педагогическое, произведение»[831]. «Помню первое знакомство с Передоновым, много лет назад, — вспоминала З. Гиппиус. — Помню кипу синеньких ученических тетрадей из магазина Полякова, исписанных высоким, ясным почерком Сологуба. Их было очень много, но, не перебрав все, — невозможно было остановить чтение. В романе попадалось еще много колючих резкостей, исключенных потом автором, — но Передонов стоял, как и стоит: во весь рост»[832].

По всем предлежавшим публикации обстоятельствам роман должен был появиться именно в «Новом пути». В сентябре 1908 года З. Гиппиус писала Сологубу, приглашая его в число сотрудников журнала «Образование»:

Помня наши старые добрые отношения, я хочу верить, что вы и теперь будете нам помогать и стихами, и прозой. Мы — старейшие и вернейшие поклонники вашего таланта; думается также, что если и не вполне, то во многом сходимся мы в смысле симпатий и антипатий, в области же литературы — кажется, и вполне. Время «Нового Пути» далеко; но как ни было оно наивно — я не без удовольствия его вспоминаю. Редакция «Нового Пути» была бедна; вы не были еще так славны, как теперь; но почему-то мне хотелось бы, чтобы вы, несмотря на перемены (в редакции и в вас), относились бы к «Образованию» и «Утру» с тем же, хорошим, дружелюбием, как к «Новому Пути»[833].

Сологуб читал «Мелкого беса» у себя на «воскресеньях». Содержание романа, вероятно, обсуждали в ближайшем литературном окружении писателя, и он мог учесть отдельные критические пожелания слушателей. В частности, он принял во внимание замечания о перенасыщенности текста эротическими и садомазохистскими сценами и снял целый ряд эпизодов.

В январе 1929 года в письме к Д. Е. Максимову Перцов сообщал:

«Мелкий бес» был забракован собственно мною, п<отому> ч<то> я считал рискованным для журнала помещение такой «эротической» вещи, когда нас и без того подозревали во всех содомских грехах. Ведь тогда в литературе еще господствовала традиционная pruderie [преувеличенная стыдливость (фр.).], и только после 1905 г. последовало разрешение на все. А наше положение религиозного журнала было особенно щекотливым[834].

«Горьковская» тема «Мелкого беса», напротив, вполне соответствовала идейно-эстетической платформе «Нового пути» и не должна была подвергнуться критике со стороны Мережковских и Философова, возглавлявших журнал. Особую позицию при обсуждении глав о писателях мог занимать только издатель. В конце 1903 года Перцов вынашивал план реорганизации журнала на основе гипотетического тандема с Горьким, однако редакционной политикой «Нового пути» фактически руководили Мережковские, для которых союз с «горчатами» был неприемлем, а кроме того, в начале 1904 года Перцов полностью устранился от издания[835].

Сюжет о писателях был отвергнут позднее — на стадии журнальной публикации романа. Л. М. Клейнборт вспоминал, что Сологуб при личном свидании с ним показывал ему рукопись «Мелкого беса» и, в частности, отмечал изменения, которые были внесены редакцией «Вопросов жизни»[836]. В поздней рукописи романа сохранились единообразные перечеркивания отдельных сцен и целых глав, многие из которых затем были опущены в публикации. В комплекс вычеркнутых фрагментов входили главы о Тургеневе и Шарике. Таким образом, изъятие из текста «горьковской» темы, вероятно, было следствием давления на Сологуба со стороны редакции журнала.

«Вопросы жизни» издавались вместо «Нового пути» с 1905 года и просуществовали год. После выхода из редакции Мережковских и Философова ее возглавили С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев, Д. Е. Жуковский и Г. И. Чулков (в 1904 году он был приглашен Мережковскими на должность секретаря «Нового пути», затем заведовал критическим и беллетристическим отделом «Вопросов жизни»). Именно Чулков настоял на публикации в журнале «Мелкого беса», он вспоминал:

Еще будучи сотрудником «Нового Пути» в 1904 году, я неоднократно слышал от Мережковских упоминания об этом романе. Редакторы журналов не решались его печатать, считая роман слишком рискованным и странным. Боялись либеральной цензуры. Познакомившись с Сологубом, я попросил его дать мне прочесть его роман. Он охотно согласился и рассказал при этом, как он послал свой роман решительно во все редакции, и ни один журнал не соглашался его напечатать. К концу 1904 года, когда я расстался с Мережковскими и вместо «Нового Пути» стал выходить журнал «Вопросы жизни», я предложил редакции взять у Сологуба его роман. Н. А. Бердяева мне удалось склонить на согласие без труда, но со стороны С. Н. Булгакова и некоторых других я встретил упорное сопротивление. Федору Кузьмичу, ныне покойному, так, вероятно, и осталось неизвестным, какую борьбу я выдержал внутри редакции, добиваясь опубликования романа, ставшего теперь классическим[837].

В письме от 5 июля 1930 года к Д. Е. Максимову Перцов комментировал неточность, допущенную мемуаристом:

Чулков ошибся относит<ельно> неприятия «Мелкого беса»: veto на нем поставил я, а не Мережковские (которые колебались, подкупаемые качествами романа), и не по «боязни либеральной цензуры» (?), а просто потому, что нас, при тогдашнем ригоризме, могли закрыть за такую «порнографию» (роман в рукописи гораздо «красочнее», чем теперь) — особенно ввиду соседства с «религиоз<ным>» материалом. Да и по существу выходило нечто вроде виньеток Бёрдсли в «М<ире> Иск<усства>» среди воззваний Мережковского[838].

Примечательно, что ни в одном из известных комментариев к истории первой публикации «Мелкого беса» «горьковская» тема романа никогда не упоминалась не только как возможное препятствие к его изданию, но и как таковая.

Редакция «Вопросов жизни» не благоволила к группе «Знание», но и не вступала с нею в открытую конфронтацию. Осенью 1904 года Горький не исключал для себя возможность сотрудничать в предполагавшихся «Вопросах жизни» («идеалисты» вошли в состав «Нового пути» в октябре 1904 г.), хотя и высказывал опасения, что «гг. реалисты не вышибут гг. мистиков из „Нового Пути“, а — сольются с ними»[839].

В свою очередь, С. Н. Булгаков в программной статье о редакционной политике отмечал: «Можно мириться с умеренным натурализмом, к которому в сущности в большинстве принадлежит поколение молодых беллетристов, группирующихся около „Знания“»[840]. Лидеры журнала не могли не считаться с радикализмом Горького, хотя и не разделяли его политическое кредо. В частности, Бердяев осуждал горьковский гуманизм с религиозных позиций: «„Человек“ — пример безбожного, а значит, „плоского“ утверждения личности»[841].

Вместе с тем внутри редакции «Вопросов жизни» Горький имел своего адепта — в лице Чулкова, литератора с революционным прошлым (в 1902 году — в тюремном заключении за нелегальную деятельность и связи с социал-демократами, затем ссыльный, освобожден по амнистии, вплоть до 1904 года находился под негласным надзором в Нижнем Новгороде). Несмотря на свою близость с символистами и причастность литературно-групповым интересам, Чулков симпатизировал Горькому. В целом же отношение к писателю в «Вопросах жизни» было сдержанным. Маловероятно, что на страницах журнала могли появиться материалы наподобие «новопутейских» статей Гиппиус и Философова или сатирических глав о Тургеневе и Шарике из «Мелкого беса».

Не в пользу публикации ранней редакции романа была и конкретная общественная ситуация конца 1904 — начала 1905 года. Накануне январских событий Горький принял участие в писательской депутации к С. Ю. Витте и П. Д. Святополку-Мирскому с просьбой предотвратить катастрофу 9 января. Через несколько дней он был арестован в числе других участников протеста и несколько недель провел в заключении в Петропавловской крепости. С. А. Венгеров вспоминал: «Весть об аресте Горького произвела огромную сенсацию в Европе, где она распространилась вместе с известием, будто Горького ждет смертная казнь. Этому вполне поверили. <…> Во всех европейских странах, не исключая отдаленной Португалии, собирались митинги и образовались комитеты, посылавшие телеграммы и адресы о помиловании»[842].

Политическая обстановка 1905 года и настроение революционного подъема исключали возможность появления романа, содержавшего памфлетные выпады против Горького, в оппозиционном органе с радикально-демократической платформой. Сологуб был вынужден внести изменения в текст «Мелкого беса». Отчасти по тем же идеологическим мотивам он не смог восстановить отвергнутые главы впоследствии — в отдельном издании романа («Шиповник», 1907), так как один из руководителей издательства «Шиповник» — З. И. Гржебин — был достаточно тесно связан с Горьким в революционную пору.

В последующие годы внешние и внутренние обстоятельства жизни писателя также не благоприятствовали появлению романа в исправленной редакции: за два года (1908–1910) книга переиздавалась в «Шиповнике» пять раз. Очевидно, Сологуб не успевал участвовать в столь стремительном процессе, а возможно, и не хотел, поскольку роман пользовался успехом и обрел самостоятельное бытие. События личной жизни Сологуба также не располагали его к активному ведению дел. Летом 1907 года он похоронил сестру, с которой была связана вся его жизнь; одновременно его уволили в отставку из Андреевского училища, пришлось оставить казенную квартиру и заниматься поисками новой. Следующий 1908 год прошел под знаком сближения с Ан. Н. Чеботаревской и последовавших радикальных перемен в жизни автора «Мелкого беса»[843].

Седьмое издание романа (СПб.: Сирин, 1913) Сологуб подготавливал к печати на фоне скандала с Горьким. Это обстоятельство не способствовало включению в книгу глав о Тургеневе и Шарике (писатель опасался дальнейшего обострения конфликта с автором сказки о Смертяшкине). Не подлежит сомнению, что отвергнутая сюжетная линия не могла быть восстановлена и в тексте следующего прижизненного издания «Мелкого беса» (1923), осуществленного З. И. Гржебиным, которого с Горьким по-прежнему связывали дружеские отношения. Политическая ситуация также не способствовала реставрации в романе отвергнутого оригинального сюжета.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ История текста романа «Мелкий бес»

Я шлифовал его долго, работая над ним усердно.

Ф. Сологуб
Дополнительные нюансы в картину воплощения художественного замысла «Мелкого беса» вносят наблюдения над историей текста романа, которая может быть восстановлена с помощью массивного комплекса материалов. Его основу составляют рукописи: наброски и фрагменты пратекста[844], черновой автограф ранней редакции[845], беловой автограф ранней редакции[846]. Рукописный текст «Мелкого беса» не был окончательным. Сологуб продолжал работу над романом и после 1902 года, и в период егопубликации в «Вопросах жизни», и во время подготовки первого отдельного издания (СПб.: Шиповник, 1907), и затем седьмого издания (Собр. соч.: В 20 т. СПб.: Сирин, 1913. Т. 6).

Работа Сологуба над прозаическим произведением обычно строилась по заведенному порядку: первоначально текст фиксировался на карточках в виде набросков, затем, после отбора фрагментов и авторской правки, писатель переносил его из картотеки в тонкие тетради или блокноты. Новообразованная рукопись представляла собой, как правило, черновой автограф, на основе которого создавались варианты текста; на следующем этапе появлялся беловой автограф.

Самые ранние наброски романа сохранились на карточках (всего 246 листов) размером 1/6 листа школьной тетради. Карточки вложены в конверт с авторской пометкой «Мелкий бес». Отдельные фрагменты встречаются также в аналогичной картотеке к роману «Тяжелые сны»[847].

В картотеке «Мелкого беса» содержится текст XXIII–XXXII глав романа, перенесенный впоследствии в черновую рукопись с минимальной авторской правкой. На карточках зафиксированы: описание маскарада, объяснение Саши у Хрипача, визит Екатерины Васильевны Пыльниковой к сестрам Рутиловым, визит Людмилы к Хрипачу с целью защитить Сашу от обвинений в разврате, рассказ об убийстве Володина.

Наряду с законченными фрагментами в картотеке имеются развернутые планы и немногочисленные наброски отдельных глав. Сопоставление этих отрывочных записей с поздними вариантами текста позволяет конкретизировать отдельные детали авторского замысла и уточнить направление правки. Вот как, например, выглядела первоначально сцена ссоры Людмилы и Валерии из-за Саши, смягченная в ранней редакции и отвергнутая в печатной версии текста (ее место в главе XVII после слов: «знойные щеки его начинали бледнеть»):

— В чем дело? — спросила Лариса. — Валерка, что такое?

Сестры одна за другой рассказали, робея, запинаясь. Лариса

подошла к Людмиле. Надавала пощечин, взяла за ухо, повела в угол:

— На колени. Час простоишь.

Людмила заплакала, но послушалась. Потом отвела и Валерку за ухо в угол и поставила на колени. Сестры стояли смирно. Сначала плакали. Потом стали мириться. Просили прощенья у Ларисы. Но стояли, пока Лариса их не отпустила. А она отпустила не скоро, — так целый час и выстояли.

— Да отпусти их, — просила Дарья.

— Сказала час, час и простоят, — ответила Лариса. — Что за дикость, сестры дерутся!

— Да уж они помирились. Ведь они же не маленькие, чтобы их так наказывать.

— Ты дерзишь! — крикнула Лариса. — На колени![848]

Пратекст был равномерно насыщен деструктивными сценами и демонологическими деталями: на раннем этапе соотношение двух сюжетных линий романа («передоновской» и «рутиловской») не выглядело контрастным, текст «Мелкого беса», по-видимому, мыслился автором более однородным. Маскарадный костюм Дарьи Рутиловой первоначально был откровенно бесовским: «Дарья оделась Бабой Ягой. С помелом из сухих прутьев, с игрушечной блестящей ступкой»[849]; ср. в опубликованном тексте: «Дарья себе нового наряда не шила, — от прошлого года остался костюм турчанки, она его и надела». Более близким Передонову в первоначальном замысле был также образ Саши Пыльникова, о чем свидетельствуют записи на карточках: «Отголоски черной мессы на Сашином теле»[850]; «Людмила целовала Сашины ноги. Особенно после побоев»[851].

Особую группу в картотеке пратекста составляют подготовительные материалы: выписки из разных источников по той или иной тематике; лексические комплексы — отдельные фразы, устойчивые выражения, синонимы, афоризмы, колоритные топонимы, в том числе и придуманные автором (например: Шкуринск). Содержание этих записей позволяет заключить, что автор стремился выдержать все повествование в едином эмоциональном русле: создать общую для всего произведения угнетающую психологическую атмосферу, которая должна была пронизывать все насквозь — пейзаж, обстановку, речь, поступки и настроения героев.

Сологуб педантично заботился о психологической достоверности портрета Передонова («природа могла только в одну сторону действовать на его чувства, только угнетать их»), продумывал мельчайшие детали и подробности. Примечательны в этой связи его выписки из ботанических справочников и учебных пособий[852] с описаниями растений, внешний вид, свойства и место произрастания которых, по мысли автора, могли способствовать угнетению болезненной психики героя. В картотеке и в тексте романа в основном это сорняки, ядовитые растения или травы, неприметные в своей обыденности или нарочито неприглядные с виду, растущие «по берегам рек, в канавах, около заборов», заполняющие «дороги и пустыри», «плавающие по поверхности стоячих и медленно текучих вод. Нередко на илистых берегах усыхающих прудов и заводей». В контексте сологубовской «психологии» растений особое значение приобретает его поэтическая декларация, в которой он сравнил свой дар с «угрюмым зверобоем» (см. стихотворение «На серой куче сора…», 26 мая 1895).

Сологуб изучал лекарственные и вредные для человека свойства растений, знал травы, использовавшиеся в ведовстве. Из картотеки пратекста явствует, что растительный арсенал для романа о Передонове был подобран им с особым тщанием, в особенности флора сада Вершиной. Собранные вместе ядовитые вех, паслен, молочай, неприглядная, бурно разросшаяся крапива или вездесущая пастушья сумка, жеруха или мшанка, упоминаемые на страницах «Мелкого беса», создают общий угнетающий психологический фон, гармонирующий с настроением главного героя. Сорняк, враждебный культурным посевам, — символ всесильной ничтожности, серой обыденности, небытия — «мелкого беса», подавляющего и разлагающего жизнь[853].

Особый раздел картотеки составляют лексические материалы: диалектизмы, полонизмы (для темы Нартановичей), просторечье и грубое просторечье. В октябре 1898 года Сологуб писал А. А. Коринфскому о приоритетах, которыми руководствовался в работе над прозой:

Под влиянием газетного языка, и под тяжелым грузом усердно вносимых в язык чуждых примесей, наша речь становится какою-то тусклою, чахлою; мало у кого русская речь развертывается во всей силе и красоте. А между тем, в русском языке, в областных говорах, в старых книгах есть удивительные по красоте словечки, сочные, благозвучные, меткие, такие, которые должны были бы войти в книжную прозу и в разговорный язык, весьма у нас неточный[854].

Специальный интерес Сологуб проявлял к «брутальной» лексике, в его картотеке зафиксированы слова, устойчивые словосочетания и синонимические ряды, связанные с темой телесных наказаний или брани, использованные затем в романе. Характерные примеры записей:

Наказание розгами. Сечение. Дранье, дёрка, дёра. Порка, поронье. Стеганье, стёжка. Хлестанье. Березовая каша, лапша. Припарка. Жарёха. Дать жареху — Ряз., Кад., Выт. Наука; Высечь. Наказать телесно, на теле. Задницу в кровь. Пропутешествовать в Нидерланды. Поговорить с няней Розалией. Починить задницу. Проучить, прошколить розгами. Заднего ума прибавить. Посмотреть под рубашку. Блох попугать; Высечь розгами. Сечь, высечь, посечь, засечь. Драть, выдрать, отодрать, задрать. Пороть, выпороть, отпороть, запороть. Стегать, выстегать, отстегать, постегать. Хлестать. Отхлестать. Дать розог, жареху. Задать дёрку, дёру, порку. Задницу высечь, выдрать, выпороть, выстегать. Разжелудить. Прошколить розгами, заднего ума прибавить, посмотреть под рубашку, блох попугать. Спрыснуть. Угостить, накормить, попотчевать березовой кашей, лапшой. Дать розгачей, розочек. Дать горячих, горяченьких. Всыпать столько-то горячих. Дать лозанов. Задницу разрумянить, разрисовать, расписать. Наказать розгами (ою), лозою, лозами. Взъерепенить. Поддать жару. Отжарить, жарить. Лупить, лупсовать и т. п.; Бить — хлестать, колошматить, таскать, заушить, отзвонить, утюжить, жарить, отжарить, поучить, наказать, колотить, шлепать, сечь, стегать, пороть, драть, хлопотать, влепить, всыпать, дать, задать (пороху, звону), шпандорить; Бранить — мыть, намыть голову, намылить голову, жабить, глодать, накричать, шпынять, ругать, собачить, пилить, грызть, есть, поедом есть, дать головомойку, нагоняй, драть ерепа, лаять, облаять, задать гону, погонять[855].

Очевидно, уже на ранней стадии работы над «Мелким бесом» писатель отчетливо представлял колорит языковой ткани романа и, следовательно, характеры и образ действий персонажей.


Черновая рукопись ранней редакции (занимает 34 тонких ученических тетради, 588 листов; на последнем листе зафиксирована дата окончания работы — 19 июня 1902)[856] открывается списком действующих лиц, в котором перечислены все персонажи «Мелкого беса» (всего — 63), в том числе писатели Скворцов (Шарик) и Степанов (Сергей Тургенев).

Весь текст испещрен густой авторской правкой, синхронной и более поздней (по цвету чернил): многочисленными перечеркиваниями, чернильными и карандашными вставками, вынесенными на поля. У многих тетрадей обложки с обозначением номера главы не сохранились; принцип авторской пагинации рукописи не ясен: архивная пагинация текста не соответствует логике сюжетного движения и композиции в романе.

Первые две главы и начало третьей (до слов: «…на скамеечке или прямо на траве») сохранились в двух списках, причем на обложке одной из тетрадей с текстом первой главы имеется авторская помета: «1-й список» — и рядом обозначены варианты названия: «Женитьба Пугаева» и «Облава». Оба заглавия вызывают ассоциации с гоголевской «Женитьбой». Вероятно, на раннем этапе работы Сологуб актуализировал марьяжный сюжет комедии: реальные притязания Варвары, девиц Рутиловых, Марты, Вершиной, Гени Преполовенской и мнимые, порожденные больным воображением героя, — княгини Волчанской и «барышни» Пыльниковой, — более всего напоминают облаву на Передонова. В отличие от Подколесина, Передонов спасается от преследователей не через окно, а как бы «слезая с ума»[857].

По нижнему слою первого списка последовательно прочитываются фамилии героев: Пугаев, Звякина (по верхнему слою — Передонов, Вершина), отчество Володина — Иванович (по верхнему — Васильевич), Ольга Васильевна Коковкина именовалась Зинаидой Ивановной, а княгиня Волчанская баронессой Волькаламской, актеру Бенгальскому предназначалась фамилия Пожарский (актер Пожарский — один из персонажей романа «Тяжелые сны»).

По-видимому, черновому автографу предшествовал еще более ранний — «1-й список», сохранившийся частично[858]. Сологуб извлек из него фрагменты, с которыми был согласен, и затем восполнил текст, доведя его до конца: черновой автограф — результат контаминации различных списков (на это указывают археографические данные: разная фактура тетрадей, цвет бумаги, размер полей и т. п.).

Черновая рукопись содержит исчерпывающую информацию об исходной версии текста «Мелкого беса»; по отношению к поздней (опубликованной) она является самостоятельной редакцией произведения, ее объем существенно превышает объем окончательной версии. Значительную часть черновой рукописи занимают фрагменты, имеющие характер законченных эпизодов, и целые главы, впоследствии, по разным причинам, отвергнутые автором: сцена кухонной склоки Варвары и прислуги Натальи (из гл. II); комедийный эпизод, в котором сестры Преполовенские секут Варвару крапивой (из гл. III); рассказ о том, как Передонов сплетничает Володину о связи Преполовенского со свояченицей Женей и предлагает ему донести на нее в консисторию, чтобы ее сослали в монастырь и высекли (из гл. IV); обстоятельная глава о поездке Передонова в усадьбу Нартановичей для участия в сечении Влади (после гл. VI); сцена, в которой Передонов обвиняет Варвару в чернокнижии (она пользовалась поварской книгой в черном переплете) и затем вместе с прислугой Клавдией сечет ее (из гл. X); глава, в которой рассказывается о том, как Гудаевская и Передонов секут Антошу Гудаевского и затем предаются сладострастию (после гл. XVIII); гротескная сцена скандала и драки между супругами Гудаевскими (после гл. XVIII); эпизоды, в которых рассказывается о посещении Передоновым купца Вторникова (из гл. XII) и купца Творожкова (из гл. XIX) с целью оклеветать и выпороть их детей; глава, в которой Вершина сечет Марту из ревности к Мурину (после гл. XXI), и др.

Большое место в ранней редакции занимали сцены, эпизоды и реплики, содержавшие эротический намек, например: «Знает ли кто, что они с Людмилочкой сидят раздетые и целуются?»; «Вот они обнаженные оба, и с нагою плотью связано желание и хранительный стыд»[859] (впоследствии стало: «полуобнаженные, с освобожденною плотью»[860]). Глава о сватовстве Передонова к Рутиловым включает сцену демонстрации босых ног[861]; более откровенно выражен гомоэротический мотив; некоторые эпизоды свиданий Людмилы и Саши нюансированы садомазохистскими тонами; идея «высокого» наслаждения, проповедуемая Людмилой перед Сашей, в искаженном виде отзывается в диалоге Передонова и гимназиста Виткевича (учитель советует гимназисту овладеть дочерью Хрипача — «получить удовольствие»), в стремлениях Грушиной к удовольствию «за плату» («Грушина не отказалась бы доставить несколько приятных минут каждому из гостей, но не иначе, как за какую-нибудь плату»). Лейтмотивом в повествовании проходит тема андрогина, представленная Сологубом посредством штампов обывательского сознания — в интерпретации Грушиной, писателей, Хрипача[862].

Сюжет о писателях в черновом автографе складывался на основе сравнительно больших законченных фрагментов: сцена встречи Скворцова и Степанова с Передоновым в присутствии гимназиста Виткевича, во время которой между ними происходит разговор о «лежачих»; глава, повествующая о знакомстве писателей с Варварой и Володиным, обеде у Передонова и издевательском флирте с Варварой; глава, содержащая описание вечеринки у Грушиной, во время которой писатели рассказывают гостям о ночи, проведенной в кутузке; глава, в которой прокурор Авиновицкий произносит свою разоблачительную речь по адресу писателей (обвиняет их в бездарности, отсутствии у них литературного вкуса, в невежестве и псевдонародности); глава, в которой речь идет о визите Тургенева и Шарика на обед к Хрипачу и их участии в общем разговоре о Саше Пыльникове; рассказ о присутствии писателей на маскараде (сцена в буфете).

Разрастание объема чернового автографа происходило в значительной степени в результате накопления эпизодов, диалогов и реплик разоблачительного пафоса, характерного для социально-бытовой прозы. Эти фрагменты не привносили в роман ничего существенно нового, о чем бы ранее ни сообщал повествователь, а, как правило, дополняли уже известные факты или сведения о персонажах, например:

«На этих сборищах было непристойно и пьяно. Грязные велись разговоры, и уж слишком откровенные, — недоставало только непечатных слов. Впрочем, когда в них ощущалась потребность, они произносили на ухо, передавались от одного к другому, не исключая жен, — и все хохотали. Грушина думала, что устраивает превеселые кутежи. Да не было в этих попойках ни восторга, ни размаха, — одно тупое смакование грязи, вялое ликование притупленных, ленивых нервов, почти атрофированных от недостатка здоровых упражнений» (вечеринка у Грушиной)[863]; «Она была похожа не на хозяйку, а на приживалку, которая ревностно следит за прислугой и неутомимо ищет случая своровать под ее руку» (о Варваре; л. 22); «Неизбежно говорилось о женщинах, о распутных и о чистых, обо всех одинаково грязно и пошло: эти грязные люди не понимали и не знали девичьей чистоты, их город казался им кишащим полудевственницами (слово, которое они слышали от кого-то), жаждущими порока внебрачного или брачного» (л. 66) и т. д. и т. п.

Чрезмерное накопление сцен и эпизодов, изображающих мир «передоновщины», постоянное варьирование мотивов сплетни, клеветы, доносительства, пошлости, пакостничества, разврата и хамства — в совокупности рождали новое качество смысла: роман звучал «симфонией» на тему русского свинства, однако страдал от отсутствия повествовательного и стилистического лаконизма, его глубокий метафизический смысл был отодвинут на задний план обличительным пафосом и натуралистическими деталями.

Основное направление авторской работы с текстом можно проследить по содержанию вставок на полях рукописи (ниже вставленный текст выделен курсивом). Сологуб последовательно сгущал психологическую атмосферу, которая должна была способствовать угнетению психической жизни героя. В описаниях растений и предметов он усиливал неприглядность или «агрессивность» их вида, например: «виднелись желтые цветы луговой чины, в покрытых пушком чашечках склонившихся стволами ветвистых метелок. У заборов рос чернобыльник с желтыми стеблями и белыми лохматыми листьями на белой подкладке…» (л. 8); «Остропестро выставляло из-под кустов свои колючие, пурпурные головки» (л. 9); «Он пошел поспешно. Он думал, что у каждого здесь дома есть свои покойники. И все, кто жил в этих старых домах лет 50 назад, все умерли. Некоторых, пожалуй, еще он помнил. „Человек умрет, так и дом бы сжечь, — тоскливо думал Пер<едонов>, — а то страшно“» (л. 175 об.).

В характеристиках персонажей и их действиях Сологуб усилил зловещие черты: бесоподобие, антиэстетизм, импульсы асоциального поведения, например: «и черноватые от курева зубы слегка приоткрылись» (л. 13), «сквозь непрерывно испускаемый ею дым. Пугаев выпил много пива, но оно мало действовало, — только глаза смотрели еще более пусто и сонно, чем всегда» (л. 17); «…издевался над нею. Любви же к ней он не чувствовал. Он никого не любил, да и не мог любить, как не мог ни жалеть, ни сочувствовать. Он был холоден и мертв душою. <…> Да и любила она его собачьей любовью, под которою была накоплена злоба. Он же не видел в ней ничего хорошего или достойного жалости: ее рабская покорность его не трогала, болезням ее он не сочувствовал, все худое в ней преувеличивал» (л. 29–29 об.); «Какие-то смутные страхи томили его. Ему казалось, что Варвара что-то сделает над ним, или хочет сделать» (л. 30); «Он встал и плюнул ей в лицо с тупым и равнодушным видом. Усевшись опять за стол, он сумрачно мял край скатерти. Глаза его были тоскливы. В последние дни он стал с Варварою грубее обыкновенного, толкал и бил ее походя. Да и раньше он обращался с нею дурно. Так как еще она не была его женою, и он знал, что всегда может ее прогнать, то он любил показать ей свою власть и издевался над нею: бил ее по щекам, щипал, ставил на голые колени и заставлял просить прощения, иногда раздевал и больно сек розгами. Она все это терпела, и в надежде выйти за него замуж и отплатить за все. К тому же она привыкла к безнуждной жизни и ей не хотелось опять…» (л. 31–31 об.) и т. п.

Язык ранней редакции «Мелкого беса» перегружен грубой экспрессивной лексикой, просторечьем, диалектизмами. Сохранившаяся на страницах чернового автографа правка протекала синхронно в двух противоположных направлениях: сначала Сологуб нарочито вводил в словесную ткань романа разговорную бытовую лексику или грубое просторечье (правил текст по схеме: было «сказал» — стало «сболтнул») и, кроме того, широко использовал синонимические ряды экспрессивных выражений или слов в сравнительно небольших эпизодах. В рассказе Володина о его стычке с инспектором на уроке (л. 40), например, в нескольких фразах диалога Володина с Варварой использованы выражения: «в рыло дать», «заехать», «по сусалам», «в образину заехала», «залеплю».

В результате вставок отдельные фрагменты текста оказались буквально «засорены» внелитературной лексикой и диалектизмами (такими, как: какашечка, егозушка, хайло, пришпандорить, заграбастать, по мордасам, лайдак, ленюх, смаганец, стерва, ёрза и т. п.), вследствие чего в правке текста наметилась обратная тенденция — возвращение к нейтральной лексике. Например, в черновом автографе в разговоре Рутилова с Передоновым о женитьбе на одной из сестер, после слов Рутилова «Смотри, не зевай, пока я жив» было: «а то они у меня тоже с гонором девки, — ты станешь артачиться, так и тоже — потом захочешь, да поздно будет, не выкусишь»; исправлено: «а то они у меня тоже с гонором, — потом захочешь, да поздно будет» (л. 6 об.).

На следующем этапе работы с текстом Сологуб устранил чрезмерные повторы и «излишества» в содержании романа. Этот этап работы отражен в беловом автографе ранней редакции романа. Рукопись состоит из 29 тонких школьных тетрадей (всего — 464 листа, 858 рукописных листов), соответствующих 29 главам текста; в каждой тетради единообразно, загибом края листа, выделены поля. Эпиграф и дата окончания романа в рукописи отсутствуют (на последней странице авторская помета — «Конец»)[864].

Текст романа аккуратно перебелен, авторская правка (карандашом и чернилами) сведена до минимума и относится главным образом к исправлениям синтаксиса или личных имен (как правило, фамилия заменена именем героя), вставки на полях редки. Объем текста ранней редакции в беловом автографе значительно уменьшился по сравнению с черновым автографом. Сологуб изъял из романа большое число второстепенных эпизодов бытового или натуралистического плана, не существенных для понимания художественного замысла и не добавляющих ничего нового к характеристикам персонажей.

Он сохранил в романе главы, повествующие о пребывании в городе Тургенева и Шарика (за исключением эпизода столкновения писателей с прокурором Авиновицким[865]), и фрагменты эротического и садомазохистского содержания. Весь этот объемный содержательный пласт, за некоторыми исключениями, впоследствии был, однако, вычеркнут: в рукописи имеются аккуратные единообразные перечеркивания карандашом эпизодов и целых глав, которые отсутствуют в опубликованном тексте.

Условия публикации «Мелкого беса», выдвинутые цензурой и редакцией журнала, по-видимому, были достаточно жесткие. Среди отвергнутых фрагментов встречаются эпизоды, вычеркнутые в рукописи не по эстетическим или цензурным соображениям, а из-за перестраховки и в конечном результате все же вошедшие в текст журнальной публикации: сцена медицинского осмотра Саши в кабинете у Хрипача и последующее объяснение по этому поводу директора с Передоновым (гл. XIII и XIX); эпизод наказания Миши Адаменко сестрой после сватовства Володина (гл. XV); глава о визите Передонова к председателю земской управы Кириллову (гл. X); рассказ о наказании Антоши Гудаевского (гл. XVII), из которого при публикации было изъято только окончание.

В целом ранняя редакция романа по отношению к опубликованному тексту «Мелкого беса» имеет статус самостоятельного художественного целого. Она отличается от него объемом, распределением материала по главам (в ранней редакции — 29 глав, в опубликованном тексте — 32) и, соответственно, положением разделов глав, разночтениями в композиции и содержании текста — вследствие наличия в ней миниатюрного, но чрезвычайно существенного для понимания авторского замысла сатирического сюжета о писателях, а также больших фрагментов и глав, нарочито иллюстрирующих «свинское» и «садомазохистское» основание «передоновщины».

Первые три главы «Мелкого беса» появились на страницах «Вопросов жизни» в июне 1905 года. Еще в первой половине года Сологуб продолжал редактировать роман. После изъятия вычеркнутых на предварительном этапе глав и эпизодов он внес в текст новую правку. Она не отражена в беловом автографе романа. Тем не менее при сопоставлении рукописной и журнальной редакций «Мелкого беса» выявляется целый комплекс разночтений — композиционных, стилистических и смысловых.

В результате изъятия сюжета о Тургеневе и Шарике Сологуб был вынужден переработать главы, в которых рассказывается об обеде у Передонова, о вечеринке у Грушиной, о свадьбе Передонова и Варвары, о приеме у Хрипачей и маскараде. В процессе правки он вновь перераспределил границы отдельных глав, в некоторых частях восполнил отсутствие логических переходов, в том числе возникших после упразднения отвергнутых эпизодов. Выпавшая сцена сечения Варвары крапивой, например, была восполнена вставкой: «У всех спрашивала она — не знаете ли средства? — Теперь Преполовенская была уверена, что Варвара по ее указанию будет усердно натираться крапивой и так сама себя накажет»[866].

В отдельных случаях писатель распространил фразы посредством сравнительных оборотов (например: «Марта смеялась тоненьким, радостным смехом, как смеются благонравные дети» [№ 6. С. 113]), дополнений или уточнений (наподобие: «Она была красная, растрепанная, грязная, и от нее далеко пахло водкой»; «…закричала Ершова, подступая к ней со сжатыми кулаками»; «Плюньте вы им в морды, барыня хорошая, ничем с такими расподлыми людишками возжаться» [№ 6. С. 113, 130, 131]), заменил неточные слова или выражения (например, было: «А русалка валялась на полу и хохотала» [№ 3, л. 247]; исправлено: «А русалка лежала на полу и хохотала» [№ 9, с. 121]; было: «демонические стихийные восторги» [№ 3, л. 95 об.], исправлено: «дионисийские»[867] [№ 10/11, с. 134]), смягчил разговорную экспрессию (было: «ляпнет какую-нибудь похабщину» [№ 3, л. 32], исправлено: «ляпнет что-нибудь без предварительной цензуры» [№ 10/11, с. 100]); убрал чрезмерные повторы (о сходстве Володина с бараном и др.).

Одновременно серией вставок, как бы «пунктиром», Сологуб усилил в повествовании основные «передоновские» мотивы (бесоподобие, стремление к пакостничеству, глупость), ср.: «— Да уж конверта нельзя подделать, — штемпеля, — сказала Грушина, посмеиваясь, поглядывая на Варвару лукавыми, разными глазами: правый — побольше, левый — поменьше»[868] (№ 7, с. 68); «…как всегда, смотрел он на мир мертвенными глазами, как демон, томящийся в мрачном одиночестве страхом и тоскою. Его чувства были тупы, и сознание его было растлевающим и умерщвляющим аппаратом» (№ 8, с. 53); «…дворянам же он всегда говорил „Вы“. Он узнавал в канцелярии, кто какого сословия, и его память цепко держалась за эти различия» (№ 7, с. 79); «Пыльников <…> был самым младшим по возрасту из учеников пятого класса. Теперь же Варварин рассказ зажег в нем (в Передонове. — М.П.) блудливое любопытство. Нескромные мысли медленно зашевелились в его темной голове» (№ 8, с. 82); «Саша стоял на коленях, как наказанный <…> с озабоченным выражением на лице, с мольбою и печалью в черных глазах, осененных длинными, до синевы черными ресницами», «…важно угощал Ольгу Васильевну, и черные глаза его ярко блестели», «Саша смотрел на Передонова гневно загоревшимися глазами» (№ 8, с. 62, 64, 66) и т. п. В журнальной публикации Сологуб ввел в текст упоминание о «ближайшем городке» Сафате (гл. X, № 8, с. 72); вероятно, топоним происходит от библеизма — Иосафатова долина, где, по преданию, будет происходить Страшный суд.

Параллельно с наращением деталей для иллюстрации демонизма и безобразия передоновского «предметного мира» Сологуб усилил «декор» мещанского быта рутиловской «фронды», дополнил текст мелкими, но характерными подробностями. Например, вместо: «Ее горница всегда благоухала духами» (№ 2, л. 232) — стало: «Ее горница всегда благоухала чем-нибудь, — цветами, духами, сосною, свежими по весне ветвями березы» (№ 9, с. 105); более «эстетизированным» стало и само описание горницы: «В Людмилиной горнице было просторно, весело и светло от двух больших окон в сад, слегка призадернутых желтоватым тюлем. Пахло сладко. <…> Стулья и кресла были обиты золотисто-желтою тканью с белым, едва различимым узором» (№ 9, с. 113).

Среди всех поздних вкраплений в текст «Мелкого беса» наиболее существенным для прояснения авторского замысла было дополнение, привнесенное в начало первой главы: непосредственно в первый абзац Сологуб ввел тему ариманического бытия («Но все это только казалось») и тем самым задал основную тему романа: предметный мир — видимость, явление Майи, бытование по буддизму, представление — по Шопенгауэру.

В результате в экспозиции романа наметилась перекличка с Л. Толстым. По мнению Вик. Ерофеева, Сологуб противопоставляет видимость — сущности, и «читателю кажется, что сейчас произойдет аналогичное толстовскому разоблачение видимости, „срывание всех и всяческих масок“»[869]; однако разоблачения не происходит, так как в «Мелком бесе» отсутствует противопоставление «данного» — «идеальному».

Вероятно, возникший «эффект обманутого ожидания» не следует рассматривать исключительно в контексте «полемики» автора с Толстым, поскольку Сологуб видел в произведениях Толстого отражение философских идей Шопенгауэра, близких его собственному мироощущению, о чем писал в статье «Единый путь Льва Толстого»: «Беспощадно сдергиваются последние покровы, и поэт с презрительным сожалением говорит: Вот то, перед чем вы преклонялись. Мы все заворожены старыми наговорами наших предков, мы верим в слова, символы, эмблемы, — и во всем этом ложь. <…> Вот люди едят и пьют, работают, играют, наживаются, разоряются, рожают детей и умирают, — вот они во всех делах своих, — в своем достоинстве и в своей пошлости, — и все это — ложь и призрак. Все разнообразие жизни, бьющей ключом, возникло как бы для того только, чтобы погибнуть»; «В другом месте (Исповедь) он говорит: „Можно жить, только покуда пьян жизнью, а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это обман“»[870].

Ко времени публикации «Мелкого беса» почти все эпизоды «сомнительной нравственности» из него были изъяты. Тем не менее проделанная работа оказалась недостаточной, и Сологубу пришлось в очередной раз пойти на уступки цензуре или пожеланиям редакции. В частности, он был вынужден убрать из романа описание символического провиденциального сна Людмилы в окончании главы XIV, от слов: «Потом приснилась Людмиле великолепная палата с низкими, грузными сводами…» — до конца главы. Соответственно Сологуб постарался убрать из текста все следы «проговора», вместо «…видела она его во сне, скромного и одетого, но чаще обнаженного, и в волшебной обстановке» (№ 2, л. 231) стало: «…иногда скромного и обыкновенного, но чаще в дикой и волшебной обстановке» (№ 9, с. 104); авторская сентенция: «Сама того не замечая, уже Людмила начала развращать Сашу, будя в нем преждевременные, пока еще неясные стремления да желания» (№ 2, л. 243) — утратила конкретность, Сологуб опустил замечание о развращении Саши (№ 9, с. 115).

В период подготовки журнальной публикации после «косметической» авторской правки принципиальная работа с текстом романа фактически была завершена[871]. Изъятое описание сна Людмилы было восстановлено в первом отдельном издании «Мелкого беса» (1907). Эпиграф[872] впервые был внесен в текст седьмого издания (1913). В эпиграфе («Я сжечь ее хотел, колдунью злую…») задается гносеологическая тема романа: познание предметного мира (ведийской Майи) как его сжигание, как неизбежное повторение «пламенного круга» превращений и переживаний[873]. Вероятно, в контексте гносеологической темы следует рассматривать совпадение в датировке романа и стихотворения.

Дата окончания произведения, зафиксированная в черновом автографе, не была обнародована ни в одном из одиннадцати прижизненных изданий «Мелкого беса». Впрочем, она и не соответствовала реальному сроку завершения работы над романом.

* * *
«Окончательный» текст часто бывает далеко не окончательным для самого автора. Именно таким текстом для Сологуба был роман о Передонове. На протяжении двух десятилетий после окончания работы над «Мелким бесом» писатель периодически возвращался к своему герою. В интервью и авторских предисловиях к переизданиям книги он постепенно «раздвигал» границы текста, добавляя каждый раз какие-либо новые подробности о персонажах романа.

В 1907–1908 годах в газетах появились сообщения о намерении Сологуба продолжить повествование о Передонове[874]. В предисловии к пятому изданию романа он заметил: «Я даже прочитал в одной газете, что я собираюсь написать вторую часть „Мелкого беса“».

К прогнозам критиков Сологуб отнесся скептически, но и не отрицал таковых. Комментируя газетную «утку» в интервью, данном А. А. Измайлову, он сообщил: «Мне действительно приходила такая мысль. Передонов, переживший острый момент сумасшествия, мог стать опять терпимым в нормальном обществе, в особенности таком „нормальном“, каким оно явилось у нас после 1905 года. Мне казалось возможным обосновать возвращение Передонова даже к службе в эту пору помрачения здравого смысла в чиновничьем и служебном мире. Ярому черносотенцу Передонову удалось бы доказать, что убийство совершено им на фоне оскорбленного патриотизма, и этим получить себе оправдание и кусок казенного пирога. Это не было бы нелепостью. О таких случаях не раз приходилось читать в газетах»[875].

В предисловие к пятому изданию (август 1909), которое по форме и содержанию представляет собой эпилог романа (отсутствующий в «Мелком бесе»), Сологуб заметил: «…если мне удастся получить точные сведения о позднейшей деятельности Передонова, я расскажу об этом достаточно подробно»[876].

Он выполнил обещание, данное читателям: Передонов был возрожден в «Дыме и пепле» (1912–1913), последнем романе трилогии «Творимая легенда». Освобожденный из лечебницы для душевнобольных, благодаря протекции княгини Волчанской Ардальон Борисыч получил пост вице-губернатора и вместе с тем полную свободу для своих садистических наклонностей. В предисловии к седьмому изданию «Мелкого беса» (май 1913) Сологуб сообщил о переменах, произошедших в судьбе Передонова.

В 1907 году появился рассказ «Конный стражник» о двойнике Передонова (абсолютно здоровом) — инспекторе Переяшине, который оставил гимназию и стал жандармом[877]; в 1909 году в издании «Театр и искусство» была напечатана авторская инсценировка «Мелкого беса»; в 1912 году в газете «Речь» — главы «Сергей Тургенев и Шарик».

Замысел продолжить повествование о Передонове, по-видимому, существовал и в 1920-е годы[878]. В беседах с разными людьми Сологуб высказывал весьма критические суждения по поводу своего «классического» произведения. В разговоре с П. Н. Медведевым, например, он заметил: «Это — слабая вещь. Сумасшествие Передонова превращает весь роман в анекдот»[879].

Очередное возрождение героя должно было состояться на страницах новой редакции «Мелкого беса», о чем, в надежде на переиздание своих сочинений, Сологуб сообщал в письме В. В. Вересаеву 8 сентября 1927 года: «Роман „Мелкий бес“ будет представлен в совершенно новой редакции, с прослойками из детства, отрочества и юности Передонова и из его будущей судьбы и карьеры дореволюционного администратора»[880].

Этот замысел не осуществился. В конце 1925 года Сологуб тяжело заболел. Возможно, предложение выпустить роман в новой редакции было всего лишь намерением, под которое можно было бы получить аванс, столь необходимый больному писателю. Последнее упоминание о Передонове сохранилось в стихотворении «Успокоительная зелень…» (1926), в котором образ был переосмыслен с учетом исторических перемен, происшедших в России[881].

Успокоительная зелень
Травы и зыблемых ветвей!
Но я устал теперь, и мне лень
Идти далеко от людей.
Людьми весь город обмурашен,
Которые скопились здесь.
Иду в него, но он мне страшен,
И отвратителен он весь.
Бесстыдно он опролетарен,
Полуразрушен, грязен, груб.
В веках жестокий век подарен
Тебе, плененный Сологуб!
Но все ж ликуй: вот Навьи Чары,
Тяжелых снов больной угар, —
Ты эти предсказал кошмары,
Где Передонов — комиссар!
3 (16) июля 1926
Внутренние и внешние границы текста не всегда совпадают. Герой Сологуба был глубоко и интимно автобиографичен и потому мог закончить свой «жизненный» путь только вместе со своим создателем. Возможно, еще и по этой причине автор «Мелкого беса» ни в одном издании своего романа не поставил дату его окончания, зафиксированную в рукописи, — она относилась именно к конкретной рукописи и не имела отношения к внутренней жизни текста, протекавшей в душе художника.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Post Factum: «Человек большого страдания»

Как ты, создавший Передонова, смел создать его? Чем ты ответишь за него?

З. Гиппиус[882]
Блаженство мне мои страданья…

Федор Сологуб
В прижизненных критических обзорах и статьях о романе «Мелкий бес» весьма нередко приходится сталкиваться с уподоблением Сологуба его мрачному персонажу. Одним из первых о единосущности творца и творения написал А. Горнфельд: «Передонов — есть борьба с передоновщиной, и для тех, кто знаком с литературными признаниями автора, совершенно ясно, где Сологуб ощутил ее больше и всего страшнее: в себе самом. Передонов — это Федор Сологуб, с болезненной страстностью и силой изображенный обличителем того порочного и злого, что он чувствовал в себе. <…> Голгофа есть везде, где есть творчество; однако поистине кровью своего сердца пишет не тот, кто должен говорить дурное о других, но тот, кто самое злое и гнусное для изображения находит не вне, а в сокровенности своего существа»[883]; вслед за ним А. Блок: «Для меня ясно: Федор Сологуб — это осложненный мыслью и дарованием Передонов. Передонов — это Федор Сологуб, с болезненной страстностью и силой изображенный обличителем того порочного и злого, что он чувствовал в себе»[884], затем П. Пильский: «Сологуб ненавидит Передонова, ибо в Передонове много Сологуба. „Мелкий бес“ беспощадная и кровавая борьба Сологуба с сидящей в нем самом передоновщиной»[885]; Вл. Кранихфельд: «…поставить фигуру Передонова во всю ее натуральную величину, обрисовать ее во всех ее деталях мог только писатель, выносивший всю передоновщину в недрах собственного своего существа»[886] и др.

О своем несогласии с критиками автор «Мелкого беса» заявил в предисловии ко второму изданию романа[887]; впоследствии он жаловался: «Это Горнфельд написал статью, что Сологуб — Передонов, а с его легкой руки все так и считают с тех пор»[888].

Однако утвердившееся мнение все же оказалось долговечным. В некрологе Ю. Айхенвальд отмечал: «…зеркалом самого Сологуба, а не русской общественности был этот нашумевший роман. Правда, к нему отнеслись так гостеприимно именно потому, что хотели видеть в нем сатиру, какое-то продолжение „Человека в футляре“, насмешку над строем русской жизни — особенно школы. Но душевнобольной Передонов с его „недотыкомками“ во всяком случае не мог быть принят за тип, как не типична, а индивидуальна всякая болезнь вообще. Вот индивидуальность свою и показывал Федор Сологуб в своих произведениях — показывал искренно, полно, интимно. Он не каялся, но исповедовался»[889].

«Прочтите „Мелкого беса“ — это Сологуб, — писала Е. Данько, — прочтите стихи об Алетее — это тоже Сологуб. Будущий исследователь творчества Сологуба остановится в недоумении, затаив дыхание перед многообразием его творческого образа, перед колоссальной силой художника и перед непримиримыми противоречиями, — и он найдет примиряющее все звено. А мы перед человеком Сологубом стояли в таком же недоумении, — и то, что я смогла найти, — это „человек большого страдания“»[890].

И, как уже самоочевидную истину, спустя многие десятилетия сходные суждения повторял Глеб Горбовский: «Давно хочу объяснить себе Сологуба: чем привлекает, притягивает к себе образ этого некрасивого, покрытого бородавками человека? И вдруг догадываюсь: уродством духа. Уродство, заполученное в общении с людьми еще на первой стадии жизни — детстве-отрочестве и далее — в провинциальном учительстве, Передонова Сологуб, в общем-то, с себя рисовал. Потому и убедительно, и пронзительно, и неповторимо. Хлебнувший в молодости уродства несет на себе отпечаток дьявольского копыта»[891].

Образ Передонова в определенном смысле повлиял на человеческую и литературную репутацию его создателя (в этом творении критики и современники безошибочно распознали акт авторской сублимации).

«Предубеждение к его личности у меня было сильное, — вспоминал В. В. Вересаев. — Все, что приходилось о нем слышать, говорило, что это человек мрачный и злой, жестокий сладострастник с наклонностью к извращениям, — и все это не только в стихах. Ив. А. Бунин рассказывал мне, что в конце девяностых годов он где-то познакомился с Сологубом. Сологуб в разговоре спросил его: — Вы кого предпочитаете, мальчиков или девочек? А Вячеслав Иванов, когда узнал, что Анастасия Николаевна Чеботаревская выходит замуж за Сологуба, сказал ее сестре Александре Николаевне: — Не могу поздравить ее с таким браком»[892].

«Его не любили, — вспоминал П. Рысс, — считали злым, его боялись, что еще хуже — чурались. <…> С виду холодный, сдержанный, чрезмерно язвительный, с застывшими глазами, как бы презрительно полузакрытыми, — Ф. К. зачастую внушал к себе неприязнь»[893]; ему вторил Л. Клейнборт: «он сочетал в такой степени свое паучье с человечьим, своего мелкого беса с большим духом…»name=r894>[894].

В мемуарах участников литературной жизни конца XIX — начала XX века облик Сологуба нередко «подсвечивается» передоновским. «Сколько раз, — признавалась Е. Данько, — мне хотелось раздавить эту гадину, в порыве отвращения и инстинкта самосохранения, который отталкивает нас от всего уродливого, болезненного и гнилого, заставляет зажимать нос, когда слышишь вонь. <…> Уж очень чудовищным кажется Сологуб как явление»; «Мое отвращение к Сологубу было так велико, что, даже узнав о его смерти, — я не чувствовала оправдания. <…> встреча с ним — как ничто другое — показала мне всю гаденькую, грязную, низенькую человеческую природу»[895].

Даже в тех случаях, когда, бесспорно признавая выдающиеся литературные заслуги Сологуба, мемуаристы и бывшие соратники по перу дружески старались подчеркнуть в его внешности или поведении что-либо привлекательное, неизменно возникал (бессознательно?) негативный подтекст, изображение двоилось, будто бы за фигурой Сологуба неотвязно следовала его тень — учитель Передонов (или учитель-инспектор Ф. К. Тетерников?).

«Портрет Кустодиева очень удачен в отношении сходства, — вспоминал Г. Чулков. — Сологубу можно было тогда дать лет пятьдесят и более. Впрочем, он был один из тех, чей возраст определяется не десятилетиями, а, по крайней мере, тысячелетиями — такая давняя человеческая мудрость светилась в его иронических глазах»[896].

Между тем портрет 44-летнего Сологуба, написанный Б. М. Кустодиевым в 1907 году, вызывает единственную ассоциацию — Передонов! Сидящий на казенном диване человек в черном костюме, брезгливо смотрящий на мир сквозь пенсне, невольно воскрешает в памяти меткие словечки современников: «кирпич в сюртуке» (В. Розанов) «сухой, „злой“ старичок, Федор Кузьмич Тетерников» (А. Белый)[897]; «старичок Тетерников» (М. Горький), или же подобные, не слишком отличающиеся по своей сути характеристики.

Тэффи: «Это был человек, как я теперь понимаю, лет сорока, но тогда <…> он мне показался старым, даже не старым, а каким-то древним. Лицо у него было бледное, длинное, безбровое, около носа большая бородавка, жиденькая рыжеватая бородка словно оттягивала вниз худые щеки, тусклые, полузакрытые глаза. Всегда усталое, всегда скучающее лицо. <…> Он никогда не смеялся»[898].

В. Ходасевич: «Я впервые увидел его в начале 1908 года, в Москве, у одного литератора. Это был тот самый Сологуб, которого на известном портрете так схоже изобразил Кустодиев. Сидит мешковато на кресле, нога на ногу, слегка потирает маленькие, очень белые руки. Лысая голова, темя слегка заостренное, крышей, вокруг лысины — седина. Лицо чуть мучнистое, чуть одутловатое. На левой щеке, возле носа с легкой горбинкой, — большая белая бородавка»[899].

Г. Иванов: «Когда меня в 1911 году впервые подвели к Сологубу и он уставил на меня бесцветные ледяные глазки и протянул мне, не торопясь, каменную ладонь (правда, мне было семнадцать лет) — зубы мои слегка щелкнули — такой „холодок“ от него распространился»[900].

«Когда К. С. Петров-Водкин написал не очень похожий, но очень символический „фресковый“ портрет Сологуба, — вспоминал Э. Голлербах, — Ф. К. усмотрел в этом образе черты Передонова и возмутился до глубины души. Отзывы его об этом портрете были резки и не поддавались парированию. Сколько я ни пытался убедить Ф. К. в живописной ценности этого портрета, он отмалчивался от него решительно и ожесточенно. Это была одна из „личин“, обличенная художником, и оттого портрет был невыносим Сологубу, любившему литературный маскарад, но не терпевшему „разоблачений“»[901].

В pendant внешнему облику Сологуба мемуаристы описывали его инспекторский обиход. М. Добужинский, столь удачно изобразивший Недотыкомку, украсившую обложку первого издания «Мелкого беса», вспоминал: «…было странно видеть, что Сологуб жил в такой мещанской и банальной обстановке, достойной быть интерьером самого героя „Мелкого беса“ Передонова, с обоями в цветочек, с фикусами в углах гостиной и с чинно расставленной мебелью в чехлах. Циник Нувель, который тоже часто у него бывал, уверял, что Сологуб и есть сам Передонов и потому купается в пошлости! <…> Федор Кузьмич в то время имел весьма патриархальный вид лысого деда с седой бородой, что как раз не вязалось с изысканностью и греховностью его стихов и было, в сущности, его загадочной маской»[902].

Стремление Сологуба быть неуязвимым для общественного дозора, страх перед возможным посягательством на его внутренний мир и тайну личной жизни, принципиальная «закрытость» от окружающих порождали вокруг его имени поистине зловещие слухи и небылицы, которые также подогревались сопровождавшей его тенью Передонова.

Сплетни и пересуды сопутствовали писателю и после смерти. 22 апреля 1941 года Иванов-Разумник, например, писал Е. П. Иванову: «Давным-давно знаю эту сплетню, относился к ней равнодушно (мне какое дело?), пусть даже и правда; но лишь в этом году, прочитав обширный дневник Ф<едора> К<узьмича> эпохи 1877–1898 гг., убедился в полной вздорности этой сплетни про Ольгу (а не Елизавету) Кузьминичну и ее брата»[903].

В мемуарном очерке о Сологубе, создававшемся в 1930-е годы, Л. М. Клейнборт рассказывал:

Литераторы, художники, артисты вообще питают склонность к злословию, к сплетне. Чего не рассказывалось про Мережковского, про З. Н. Гиппиус, про Кузмина, про Зиновьеву-Аннибал и т. д. Но никто в такой степени не угодил этому судачеству своей особой, как Федор Сологуб.

Говорили, что с ним рискованно встретиться где-нибудь в темном месте, когда кругом людей нет. Он, оказывается, может высунуть вам язык, когда вы менее всего ожидаете этого. А то, с искривленным ртом, поднесет вам: «Давно я не ел человеческого мяса». Он «психопат», «садист», оказывается, не только как поэт. Из своего училища Сологуб ушел по выслуге 25-летней пенсии. При его положении в литературном мире ему уже не для чего было быть инспектором Андреевского городского училища. А может быть, и наоборот, близость к литературе и литературному миру бросила на него тень в глазах начальства. Слухи же объясняли его уход со службы тем, что он превратил учеников в «тихих мальчиков», изображенных в «Навьих чарах», окунул их в тайны «мудрого садизма»[904]. <…> Особняком стояла сама Чеботаревская, которая не то сама секла своего супруга, не то он — ее, после чего они предавались половому безумству[905].

Сологуб как будто бы и не сопротивлялся фантастическим измышлениям, напротив, создается впечатление, что он их всячески поощрял, как своим поведением, так и всем своим творчеством. «Чем бы и как бы меня ни унизили, / Что мне людские покоры и смех. / К страшным и тайным утехам приблизили / Сердце мое наслажденье и грех»[906], — подобные весьма многочисленные лирические излияния провоцировали читателей и критиков на самые мрачные догадки. «Джек-потрошитель современной литературы» — так назвал его газетный обозреватель[907]в связи с публикацией в «Золотом руне» цикла садистских стихотворений «Багряный пир зари»[908].

В чем только его не подозревали, за что только его не осуждали: «Сатириазис, фетишизм, садизм, уранизм, кровосмесительство, некрофилия — ничто не забыто Сологубом»[909]; «сладострастное копание в извращенностях полового безумства даровитый писатель превратил в последние годы в свою специальность»[910]; «в произведениях Сологуба мучительство, побои, доносы тесно связаны с болезненной эротоманией, с половыми извращениями на почве садизма. <…> При виде розог или хотя бы при рассказах о побоях герои Сологуба захлебываются от садического восторга»[911]; творчество Сологуба «настоящее откровение, вводящее в психику переживаний, говорящее о тайном очаровании ужаса, крови, убийства, о пробуждении телесных инстинктов кровавого сладострастия. <…> Сологубу, по близости „я“ к изображаемому, по искренности, ближе всех де Сад»[912].

Помимо всего, в начале 1910-х годов «певцу смерти» вменяли в вину ответственность за эпидемию самоубийств. Не так уж мало для одного человека и «великого писателя».

Кстати, на вопросы анкеты газеты «Биржевые ведомости», обращенной к выдающимся современникам с целью предотвращения роста самоубийств, он ответил провокационно, но «стильно»:

Природа ненавидит слабости и естественным подбором стремится создать жизнеспособный и стойкий организм. Поэтому нам нечего бояться самоубийств, — они являются клапаном, дающим выход слабости. Самоубийцы отнюдь не выше окружающей среды: не сильная воля, не высшие запросы заставляют их бежать из жизни, а только их неумение приспособиться и создать что-либо самостоятельное[913].

Д. В. Философов предполагал: «Ведь это стиль писателя, который он в себе выработал. Много позже, в 1914 г. на даче в Эстонии у Игоря Северянина, Сологуб шутя говорил: „вот пойду я завтра туда“ (т. е. на кладбище) сам, отыщу покойника посвежее, да и высосу его, как полагается мне, Сологубу»[914]. Эта же задорная провокационная нота звучит в беглой заметке: «Маленькое воспоминание: на вечере у Случевского (пятница) я читал при Васе, уже 2-й или 3-й раз, стихи о спасшем меня дьяволе. Молодые поэты смеялись. — Д<митрий> С<ергеевич> стал хвалить. Они смутились. Д<митрий> С<ергеевич> сказал: это — смешно, но… Они обрадовались позволению и захохотали, как по команде. Мне было очень весело»[915].

Зачем поэту, пользовавшемуся признанием в ближайшем литературном кругу и относительной известностью у публики, понадобился такой сомнительный пиар, в котором он к тому же столь преуспел? Поклонницы жестокого таланта Сологуба забрасывали его экстатическими призывами: «Полюби. Полюби. Я отдам тебе мою душу, мое тело, мою правду, ненужную молодость. Так свято, радостно отдаться тебе. <…> С тобой нет греха, нет стыда, нет раскаянья», — взывала некая Ниара[916]; ей вторила Наталия 3.: «Мне

20 лет, моя плоть еще не знала радостей. Вы первый мне сказали про них, дав порыв к боли-экстазу. Невыносимо без нее жить. Под Вашею фатою фантазии, в томлении о вопле истязанья, волнуюсь, отдаюсь его чаяньям, говорю с Вами, слушаю молящие слова мои — позовите меня Вы, Федор Сологуб, дайте мучительное счастье»[917] и др.

По-видимому, литературный имидж писателя побудил Ан. Чеботаревскую в первые месяцы их сближения обратиться к нему с просьбой: «Мне нужно познакомиться с какой-нибудь женщиной или несколькими женщинами так называемого „легкого поведения“ (это не я их так называю), чтобы узнать через них некоторые необходимые мне данные. Может, у Вас есть такая знакомая? Буду страшно благодарна»[918]. Едва ли этот вопрос был всего лишь следствием интереса эмансипе к «женскому вопросу». Просьба Чеботаревской вскоре была удовлетворена, о чем свидетельствует дневниковая запись М. Волошина от 26 апреля 1908 года, в которой он передает рассказ Г. Чулкова о «коллективном» походе Сологуба, Блока в сопровождении проститутки (его «новой подруги»), Чеботаревской и Вилькиной в меблированные комнаты и шокировавшем всех поведении Сологуба. Чулков рассказывал: «…нас разделили по отдельным комнатам. Сологуб потребовал, чтобы получить долг Чебот<аревской>. Он должен был ее высечь. Мы с Вилькиной бежали в ужасе от это<го> разврата. Но все так и осталось неизвестным»[919].

Слухи о подобных приключениях в писательской среде распространялись молниеносно. По случаю женитьбы Сологуба на Чеботаревской, состоявшейся осенью 1908 года, Кузмин сочинил эпиграмму:

Поклонник ревностный де Сада,
Он с ней вступил в конкубинат.
Я счастью князя очень рад —
Анастасии жаль мне зада[920].
Сологуб действительно и, вероятно, не без задора подыгрывал общественному мнению, юродствуя и закрепляя за собой одиозную репутацию садиста, эротомана, сатаниста и некрофила. Вместе с тем на его литературную репутацию, несомненно, повлияли некоторые черты внутреннего облика: вздорный, неуживчивый нрав, обидчивость, патологическая мнительность, на почве которой нередко возникали конфликты и ссоры. «Я — человек строптивый. Чего ждать, чтобы меня обидели? Психология Тита Титыча во мне осталась…» — признавал Сологуб в беседе с П. Медведевым; Медведев же отмечал: «Порою С<ологуб> — еж, а не человек. Весь колется»[921]. «Некоторых он пугал насмешливостью, иных он отталкивал своею обидчивою мнительностью, другим он казался холодным и злым», — вспоминал Г. Чулков[922].

Он пребывал в постоянной конфронтации с окружающими. «Резкий и прямой, — вспоминал Н. Оцуп, — Сологуб обыкновенно говорил в лицо все, что думал, и не таил про себя злобу. Но случалось ему, и по сравнительно ничтожному поводу, серьезно возненавидеть человека»[923].

Вызвать его расположение было довольно сложно. «Очень люблю и его, и его стихи — и вот всю жизнь никак не умею с ним обходиться», — сетовал В. Ходасевич Ю. Верховскому (обращаясь через него к поэту с просьбой о стихах для альманаха издательства «Геликон»)[924]. «Ну и задала же ты мне работу с письмом Сологубу, — жаловался Н. Гумилев А. Ахматовой. — Ты так трогательно умоляла меня не писать ему кисло, что я трепетал за каждое мое слово — мало ли что могло причудиться в нем старику»[925].

Строптивость Сологуба с годами усиливалась, а его брак с Ан. Чеботаревской, считали многие, еще более усложнил и без того непростые отношения поэта с миром. Г. Иванов писал о супружеской чете: «„Враги“ — естественно — стремились ущемить, насолить, подставить ножку Сологубу, которого она обожала. Донести на него в полицию (о чем? ах, мало ли что может придумать враг!). Умалить его славу, повредить его здоровью. И ей казалось, что новый рыжий дворник — сыщик, специально присланный следить за Федором Кузьмичом. X, из почтенного, толстого журнала, — злобный маниак, только и думающий о том, как разочаровать читателя в Сологубе. И чухонка, носящая молоко, вряд ли не подливает сырой воды „с вибрионами“ нарочно, нарочно…»[926] Совсем в духе «Мелкого беса», по-передоновски: «омегу набуровила»!

Конфликты, впрочем, сопровождали Сологуба и задолго до появления в его жизни Ан. Чеботаревской, брак с которой, возможно, был всего лишь бессознательным выбором привычных форм коммуникации. Весь период его десятилетней службы в провинции предстает как один сплошной конфликт со школьной администрацией, а годы сотрудничества в «Северном вестнике» проходили под знаком непрестанного выяснения отношений с А. Волынским и Л. Гуревич.

Сологубовская теорема: «Где люди, там скандал; где скандал, там люди; где нет людей, нет скандала; где нет скандала, нет людей»[927], — по-видимому, воплощала модель его социума. Примечательно, что именно в случае с Сологубом возникает желание составить отнюдь не донжуанский список[928], что было бы естественнее в отношении поэта[929], а перечень инициированных им конфликтов. С кем только поэт не ссорился, не выяснял отношений, на кого не обижался, кого не поучал правилам поведения; повсеместно ему сопутствовала напряженная атмосфера, грозящая взрывом.

Из всех скандалов, связанных с именем писателя, самую громкую известность получила история с обезьяньим хвостом, захватившая весь литературный Петербург. О ней писали Г. Чулков, Н. Оцуп, Конст. Эрберг, ее отголоски встречаются и в других мемуарных и эпистолярных источниках. Виновниками происшествия были А. М. Ремизов, явившийся 3 января 1911 года на маскарад к Сологубам в странном обличье: «ухитрившийся сквозь задний разрез пиджака помахивать обезьяньим хвостом»[930], и А. Н. Толстой, хвост ему предоставивший.

Н. Оцуп рассказывал:

Для какого-то маскарада в Петербурге Толстые добыли через Сологубов обезьянью шкуру, принадлежавшую какому-то врачу. На балу обезьяний хвост оторвался и был утерян. Сологуб, недополучив хвоста, написал Толстому письмо, в котором назвал графиню Толстую госпожою Дымшиц, грозился судом и клялся в вечной ненависти[931]. Свою угрозу Сологуб исполнил, он буквально выжил Толстого из Петербурга[932].

Несколько иное изложение история получила в воспоминаниях Г. Чулкова:

На маскарад, между прочим, был приглашен один писатель, который по любви своей к чудачествам объявил простодушной Анастасии Николаевне, что ему для его костюма необходима обезьянья шкура. Анастасия Николаевна с большим трудом достала у кого-то желанный предмет и дала его шутнику с предупреждением, что с ним надо обращаться чрезвычайно бережно. Представьте себе ее ужас, когда любитель шуток явился на вечер в своем обычном пиджаке, из-под которого торчал обезьяний хвост. В этом заключался весь этот маскарадный костюм. Но главное — был отрезан хвост от драгоценной шкуры. Это был уже скандал. Сам хитрец вышел сух из воды. Но вокруг «обезьяньего хвоста» разыгрались дамские страсти. Какую-то даму обвинили в том, что писатель отрезал хвост по ее наущению. Полетели письма с взаимными оскорблениями. <…> Сологуб обиделся на одного небезызвестного и даровитого писателя, который впутался неосторожно в полемику по поводу хвоста[933].

Нет нужды сосредоточиваться на деталях и разночтениях мемуаристов в изложении сюжета, важно другое: как убедительно показала в своем исследовании Е. Р. Обатнина, невинное происшествие перессорило всех его участников и закончилось третейским судом, к которому были привлечены: Г. Чулков, А. С. Ященко, А. Блок, Е. В. Аничков, Ю. Н. Верховский, Вяч. Иванов[934]. Чем не маскарад из «Мелкого беса»? Только вместо Гейши — обезьянья шкура, а дирижировал — снова Сологуб.

Ссора с А. Белым произошла из-за статьи «Далай-лама из Сапожка»[935], где в шутливой форме («Колдовство Сологуба — блоший укус… сам-то он… немногим больше блохи» и т. п.) Белый изложил свою концепцию творчества писателя и выразил несогласие с его мировоззренческими установками. Сологуб обозлился; 12 апреля 1908 года в письме Брюсову, возглавлявшему журнал, он заявил: «писачке „немногим больше блохи“ подобает скромность»; не приняв во внимание здравые аргументы Брюсова в защиту статьи А. Белого, 19 апреля он продолжал: «Сравнение меня с блохою, может быть, и очень верно, но недопустимо на страницах журнала, где я участвую <…>. Мне остается только сказать, что я остаюсь при моем мнении о совершенной недопустимости таких приемов по отношению к кому-нибудь из сотрудников» и т. п.[936]. Белый направил Сологубу объяснительное письмо («…я привык себя считать Вашим горячим поклонником… я, кажется, недвусмысленно называю Вас „огромным художником“» и т. п.)[937], однако тот упорствовал и обидчика не простил.

В феврале 1924 года Иванов-Разумник писал Е. Замятину по поводу составленного им поздравительного адреса в связи с празднованием 40-летнего юбилея литературной деятельности Сологуба: «Хорошо, что нигде нет „Сологуб и Белый“, „Мелкий бес“ и „Петербург“: это было бы для него самое обидное, настолько не выносит он „Петербурга“, да и вообще Белого»[938].

В. Ходасевич вспоминал:

В 1924 году, то есть лет через семнадцать, Белый явился на публичное чествование Сологуба, устроенное в Петербурге по случаю его шестидесятилетия, и произнес, по обыкновению своему, чрезвычайно экзальтированную, бурно-восторженную речь <…>. Закончив, Белый осклабился улыбкой столь же восторженной и неискренной, как была его речь, и принялся изо всех сил жать Сологубу руку. Сологуб гадливо сморщился и произнес с расстановкой, сквозь зубы: — Вы делаете мне больно. — И больше ни слова. Эффект восторженной речи был сорван. Сологуб отомстил[939].

Инцидент упоминается также в воспоминаниях Н. Оцупа[940].

Конфликт с В. Брюсовым возник на пустом месте. Сологуб просил его напечатать стихотворение «Чертовы качели» (написано 14 июня 1907) в ближайшем номере «Весов» и был огорчен отказом (в связи с обилием в журнале поэтических материалов). Предложение Брюсова передвинуть публикацию в очередной номер он расценил как пренебрежительное отношение к своему творчеству и заявил о прекращении сотрудничества в журнале. В ответ на это заявление 5 июля 1907 года Брюсов писал:

Теперь, в частности, о Ваших «Качелях». Если из скорого помещения этих стихов вы делаете casus belli, можно ли сомневаться, что мы отложим стихи кого-либо другого или прибавим к № несколько лишних страниц, чтобы только остаться с Вами в добрых отношениях. <…> Примите нашу уступку как наше извинение и верните нам Вашу дружбу, чем меня лично Вы обрадуете очень. Я думаю, вы не сомневаетесь, что я издавна и твердо люблю Вашу поэзию и Вас и что мне руководить журналом, в списке сотрудников которого нет Вашего имени, было бы очень грустно[941].

Получив извинения, «пострадавший» смирился и успокоился: как будто он ждал в ответ на свои упреки, обращенные к редакции, лишь уверений в признании его таланта. Следует заметить, что конфликт совпал с весьма драматическими событиями, происшедшими в жизни писателя (смерть Ольги Кузьминичны), о которых он сразу же сообщил Брюсову, отнюдь не входившему в его ближайшее окружение. Письмо Сологуба как нельзя яснее раскрывает механизм «провокации», которым он владел в совершенстве: чтобы устыдить «обидчиков», необходимо выступить в роли «жертвы».

8 июля Сологуб писал:

Дорогой Валерий Яковлевич, Я сердечно тронут Вашим участием к постигшему меня горю. Смерть моей сестры для меня великая печаль, не хотящая знать утешения. Мы прожили всю жизнь вместе, дружно, и теперь я чувствую себя так, как будто все мои соответствия с внешним миром умерли, и весь мир на меня, и все люди меня ненавидят. — И с большим моим горем смешались глупые и досадные маленькие неприятности, устроенные мне моим бывшим учебным начальством. Как раз в те дни, когда сестра умирала, — мучительно страдая, и твердо, без жалоб, перенося это, и зная, что умирает, и до конца в сознании, — меня внезапно начали выставлять со службы. В самый день ее похорон потребовали, чтобы я поскорее сдавал училище. Потом, чтобы возможно скорее очищал квартиру, и разные другие пакости в том же мелко-бесовском роде. Это все мелочи и пустяки, но их дурацкое совпадение с такими тяжелыми для меня днями действовало на меня угнетающим образом. — Возможно, что в письме к Вам я был несправедлив относительно «Весов»; то, что Вы пишете, совершенно справедливо и убедительно для меня; боюсь только, что или я выразился несколько неточно, или что Вы поняли меня несколько внешне. Вопрос о том или другом стихотворении вовсе не важен, потому что это — только внешняя сторона. Для меня существенно то, что я чувствовал в чем-то, не умею точно сказать в чем, враждебный холод. Ваше милое и дружеское письмо убедило меня в том, что я грубо ошибался, в чем виною тень смерти, уже давно омрачившей мою жизнь, — смерти, страшной потому, что она — не моя, что я не сказал, а услышал: — я умираю. — Кто качается на чертовых качелях, тому так легко ошибиться — очень ценю Вашу любезную уступку относительно «Качелей»; но после Ваших сердечных и дружеских слов мне было бы грустно и стыдно воспользоваться ею. Итак, пусть оно пойдет, как Вы хотели сначала, в 9 или 10 номере. Если в том номере найдется место и для другого моего стихотворения, то будьте добры написать мне об этом, когда это выяснится[942].

17 июля Брюсов сообщал: «„Качелям“ Вашим теперь уже суждено появиться в № 8»[943].

В том же 1907 году произошла ссора с М. Кузминым. В альманахе «Белые ночи», поместившем подборку стихотворений Сологуба, была напечатана повесть «Картонный домик», в которой Кузмин описал интимный вечер в театре В. Ф. Коммиссаржевской с участием мэтра, читавшего драму «Дар мудрых пчел», и изобразил его в стилистике карикатуры: «седой человек, медлительным, старческим голосом, как архимандрит в великий четверг»; «Повернув свое бледное с лоснящимся, как у покойника, лбом лицо на минуту к шепчущимся, перевернул шумно и неспешно страницу, сидящий на ложе снова начал…»[944].

Сологуб возмутился, о чем писал Г. Чулкову, принимавшему в издании близкое участие: «Не правда ли, как это неумно свирепеть на меня за то, что я, во-первых, написал драму, во-вторых, читал ее долго, мешая Кузмину исполнять его „Куранты“. И потом я думаю, что в этой самой книге моих стихов помещать не следовало: это меня, без моего ведома, ставит в такое положение, в котором я не хочу стоять. Получается такая картина: не подозревая, что на моем лице красуется плевок, я безмятежно выхожу читать стихи перед гогочущей аудиторией. <…>»[945].

4 сентября Кузмин отметил в дневнике: «Письмо от Сологуба, обиженного на „Картонный домик“»[946]. Сологуб писал:

Многоуважаемый Михаил Алексеевич. В Вашем «Картонном домике» есть несколько презрительных слов обо мне, — точнее о моей наружности и моих манерах, которые Вам не нравятся. Художественной необходимости в этих строчках нет, а только глумление. Эти строчки я считаю враждебным по отношению ко мне поступком, мною не вызванным, ни в коем отношении не нужным и, смею думать, случайным[947].

Конфликт был улажен[948], однако история получила широкую огласку. Примечательно, что «пострадавший» направил Чулкову, невольно оказавшемуся причастным к конфликту, письмо о смерти сестры с теми же печальными подробностями (о вынужденном уходе в отставку и т. п.), о которых сообщал Брюсову, — в этом жесте опять же нельзя не прочитать призыв к состраданию[949].

Очередной скандал, на сей раз с «Золотым руном», разразившийся в ноябре 1907 года, чуть было не расстроил издание восьмой книги стихов Сологуба «Пламенный круг», предпринятое Н. П. Рябушинским. Поэт счел себя оскорбленным в связи с тем, что намеченная в журнале публикация его портрета[950] была отложена; истолковав этот факт как пренебрежение со стороны редакции, он также был готов отказаться от сотрудничества. Встревоженный намерением Сологуба выйти из «Руна», Рябушинский попытался уладить конфликт:

Многоуважаемый Федор Кузьмич! Неужели слова о дружеских отношениях есть любезная ирония? Я могу быть только искренним, но не фальшивым. Причины непомещения Вашего портрета не есть какое-нибудь сложное, неприязненное отношение, а самая простая редакционная комбинация, заключающаяся в следующем. Когда шла Ваша трагедия в № 3[951], репродукция портрета, хотя и была готова, не удовлетворяла подлиннику, и пришлось переделать; я не думал, чтобы это могло быть причиной вашего огорчения или недовольства. Затем, составляя номера заранее, я не поместил Вашего портрета в следующих №№ лишь потому, что решил поместить его в № 11–12, вместе с вещами, которые Вы обещали прислать, будучи в Москве. Я, право, не вижу причины, чтобы обижаться на меня и видеть в этом какое-то стремление, как Вы говорите, демонстрировать мои к Вам отношения. Нет, еще раз нет и нет! Как поэта, беллетриста и философа, я очень Вас люблю и прошу видеть мое лицо и слышать мои слова такими же искренними, какими они были при нашем свидании в Москве. Еще раз прошу Вас, не осложняйте жизнь людскими подозрениями: жизнь красива любовью и доверием. Буду думать, что тень недовольства, как и всякая тень, случайная, миновала. Вы позволите печатать Ваш портрет и по-прежнему, относясь хорошо к «Руну» и ко мне, пришлете стихи, и статью и рассказ для № 11, 12[952].

21 ноября перед раздосадованным Сологубом, который бойкотировал все письма и телеграммы редакции, оправдывался секретарь «Золотого руна» Г. Э. Тастевен:

У нас вошло в традицию печатать портрет вместе с произведениями писателя или художника (так были напечатаны портреты Брюсова, Вяч. Иванова, Ремизова, Белого[953]); между тем, для № 7–9 у нас не было Ваших произведений (кроме 2 небольших стихотворений[954]); в № 10 не будет вообще никакого портрета, так как он посвящен старинным поморским рукописям. Вы указываете, что редакция напечатала раньше Вашего портрет, присланный позже (Вы, вероятно, имеете в виду портрет Ремизова, который был действительно прислан несколько позже Вашего), но редакция никогда не имела в виду в соблюдении очереди печатания портретов высказывать свои отношения к писателям, а руководствовалась тут чисто практически-техническими соображениями. Сейчас в редакции имеется ряд портретов, некоторые будут помещены значительно позже Вашего, хотя некоторые пришли раньше (это портреты Лансере (Сомова), Л. Андреева (Репина), А. Блока)[955]. Глубокоуважаемый Федор Кузьмич! с № 6 «Золотое Руно» не получило от Вас ни одной вещи и имеет полное основание думать, что Вы изменили Ваши отношения к журналу, который Вы в одном письме назвали «наиболее близким Вам». Неужели эта близость эта <так!> могла быть нарушена так скоро? Ведь идейная близость, которая существовала между Вами и «Золотым Руном», ничем не была нарушена журналом, и потому, если Вы верите искренности моих объяснений, Вы не придадите значения этому инциденту. В случае, если Вы по-прежнему согласны предоставить «З<олотому> Руну» издание Ваших стихов, не откажитесь прислать их в самом близком времени с указанием Ваших условий[956].

Соединенными усилиями издателя и секретаря «Золотого руна» в декабре конфликт был погашен, и в начале 1908 года «Пламенный круг» увидел свет (с портретом Сологуба работы Кустодиева).

Список «обидчиков» без труда можно было бы продолжить. В него попали и ближайшие сподвижники писателя — Вл. Гиппиус, Мережковские, Д. Философов, В. Розанов, Ю. Верховский, А. Измайлов и др., и недруги, наподобие М. Горького или Ф. Д. Батюшкова, а также те, кого нельзя отнести ни к первым, ни ко вторым, — О. Мандельштам, Игорь Северянин, Евг. Лундберг и еще многие и многие[957].

Чаще всего Сологуб сердился на критиков, чего и не скрывал: «Какие бы хорошие статьи обо мне ни писали — я недоволен, если меня считают ниже Шекспира»; «Не люблю критиков я… Очень был бы доволен, если бы нашелся критик такой, который всю жизнь хвалил бы меня, а всех остальных — ругал. Больше мне ничего не надо. И вообще критики так писать и должны. О ком-нибудь одном — только хорошее, но зато уж очень хорошее, а о других — плохое»[958].

И. Ф. Анненский вызвал гнев Сологуба статьей «О современном лиризме», напечатанной в «Аполлоне» (1909. № 1). В. И. Кривич вспоминал: «Ф. К. Сологуб совершенно неожиданно обиделся самым сериозным образом, причем обратил свою обиду почему-то главным образом на Маковского, заявив, что после такой статьи не исключена возможность даже вызова на дуэль и что он более в „Аполлоне“ принимать участия не может»[959].

Настоящую бурю в доме Сологубов вызвал скандал с Горьким, разразившийся после публикации в «Русском слове» сказки о Смертяшкине[960]. Прямые указания на Сологуба и Чеботаревскую в сатире Горького отсутствовали, однако в «стильном» быте поэта Смертяшкина и ревнующей о его славе супруги Нимфодоры Заваляшкиной легко обнаруживали намек на салон Сологуба и Чеботаревской, широко известный в литературно-художественном мире Петербурга, а также на его хозяйку, «взявшую курс на внешнее поддержание <…> известности мужа»[961].

18 декабря 1912 года «обидчику» было отправлено письмо:

Вы, как искренний и большой человек, не станете отрицать, что ваша «сказка», помещенная в «Русском слове» 16 декабря, метит в меня. Если бы это было только против меня, я и не возражал бы. Но Вы захотели говорить о жене Смертяшкина… вспомните, что над тусклым кипением ничтожных и пошлых чувств, из которых возникла Ваша прискорбная сказка, есть мир возвышенный и чистый… и я уверен, что на этой высоте Вы найдете в своей душе такую силу осуждения Вашего поступка, с которой не могут сравниться намеренно сдержанные слова моих упреков. Я не понимаю, зачем Вы это сделали?[962]

Если скандал с Горьким был предрешен идейной оппозицией сторон и притом спровоцирован публикацией дополнительных пародийных глав из «Мелкого беса», то конфликт с А. А. Измайловым, с которым Сологуба не один год связывали дружеские отношения, был неожиданностью.

20 января 1913 года журнал «Огонек» напечатал пародию критика «„Дым и жупел“ (Творимая легенда в 6 частях да еще с терцинами)»[963], над ней был помещен шарж Пьер-О (С. В. Животовского). Сологуб отреагировал немедленно:

С прискорбием прочитал я Ваш «Дым и Жупел». Не понимаю, зачем это Вам понадобилось. Вам не нравится мой роман? Но для выражения своих мнений есть критические статьи, и Ваше отрицательное отношение к моему роману Вы уже не раз выражали[964]. А вот пародии зачем писать и печатать их в том журнале, где иногда печатаются и мои рассказы, это мне непонятно. Одно из двух — или Ваш журнал признает меня вообще в качестве писателя, и тогда по отношению ко мне надо соблюдать известные приличия; или Ваш журнал считает меня плохим писателем и не достойным уважения писакой — тогда зачем же печатать мои стихи и прозу? Издеваться над своим сотрудником! А рисунок над Вашей статьею! Какая-то пошлейшая харя с моими, однако, чертами, сидящая в непристойной позе, — какая-то голая баба с розгами! Все это очень прискорбно. Вот Вы, господа критики, нападаете на меня зато, что я, будто бы, не люблю жизни. Любить без разбора вообще не стоит, и жизнь нужно любить только достойную любви. А вот эта жизнь, где не отличить друга от врага, где люди издеваются друг над другом, где (цитирую Ваши слова обо мне) «серьезное, грустное, прекрасное лицо брата по душевным переживаниям» служит для него плевательницею, — о, эта жизнь! С какою отрадою думаешь о том, что путь этой жизни уже не так долог! Желаю Вам счастья и радости. Ваш Федор Тетерников[965].

Благодаря гибкости Измайлова, отношения были восстановлены, но затем снова и не раз осложнялись новыми обидами Сологуба[966].

Он обижался на критику, шутки, пародии или совершенно беспочвенно, подозревая пренебрежительное отношение к себе там, где его не было (Е. Данько использовала точную характеристику: «наверно обиделся, по своей привычке»[967]). При этом в основе большинства конфликтных ситуаций просматривается один и тот же механизм и одни и те же пружины, запускавшие его работу. Сологуб признавал:

Я сам себе создал обман,
Что будто бы чуждые руки
Мне сделали множество ран
И много медлительной муки,
Что будто бы чуждый мне взор
Терзал меня ядом презренья,
Что будто бы мне мой позор
Немедленно требовал мщенья,
Что будто враги и друзья
Все стали злорадно смеяться,
Что будто бы слабость моя
Меня заставляла смиряться[968].
Чаще всего обиды имели провокационный характер: за стремлением встать в положение обиженного и оскорбленного, незаслуженно пострадать угадывается сомнение в справедливости самооценки («великий писатель») и неутолимое желание услышать в ответ слова любви и признания таланта (см. выше письма А. Белого и В. Брюсова).

В статье «Памяти П. Я. Стоюнина (к 25-летию со смерти)»[969] Вл. Гиппиус назвал Сологуба среди авторов, которых не стал бы рекомендовать для школьной программы. Сологуб возмутился, тогда же Гиппиус написал ему, что имел в виду цели педагогические, а не критические и при этом уверил:

…я был один из первых, еще мальчик-гимназист, пришедший к Вам с восторгом перед Вашим, только что открывшимся тогда, талантом. И потом, когда я ушел на целые годы от литературы и стал преподавателем, я не переставал любить Вас как писателя и человека. Объективно я считал критику Мережковского и Вашу поэзию — высшим проявлением русской литературы за последнее время. Лично — рядом с Вашими стихами я ставлю только стихи Зинаиды Николаевны и Блока. Своим ученикам и ученицам я всегда указывал на Мережковского как на критика и на Вас как на художника[970].

Сологуб обиды не простил[971], несмотря на то что в очередной раз своего добился — услышал в ответ на свое возмущение желанные признания.

5 января 1914 года в концертном зале Петровского училища Мережковский прочел лекцию «Тайна Тютчева»[972], после чего газета «День» напечатала возникшую по этому поводу переписку Сологуба и Мережковского; перед публикацией была помещена заметка, в которой сообщалась основная идея лектора: «Самоубийство и самоубийственное одиночество в России такое же бытовое явление, как смертная казнь. Кто это сделал? — спрашивает Д. С. — Русские декаденты — Сологуб, Бальмонт, Блок, Брюсов, Белый, З. Гиппиус? Да, они. Но через них Тютчев»[973].

Ополчившись на Мережковского, Сологуб писал ему:

И до вчерашнего вечера были в России люди, утверждавшие, что если есть у нас самоубийства, то в них виновен, между прочим, и Сологуб. Говорили это люди, голос которых по его внутреннему достоинству равен комариному писку <…>. Вчера Вы повторили это, — первый раз авторитетно и властно было сказано, что самоубийства делаются Сологубом и другими, а через них Тютчевым. К тому безбожному гонению на Сологуба, которым занимались доныне другие, присоединились и Вы. <…> Я не понимаю, зачем надо внушать толпе, что вредны Тютчев и Леонардо да Винчи; я думаю, что отрава Джокондиной улыбки и яд тютчевской поэзии — благие дары и многоценные, как то миро, которое было пролито грешницею и вменилось выше дел благоразумного милосердия.

В примирительном письме (7 января) Мережковский убеждал возмущенного оппонента:

Вы совершенно правы: мое восстание на Сологуба есть восстание на Леонардо, на Джоконду, на Тютчева, т. е. на все то, что я сам больше всего в мире сейчас люблю <…>. Восстание на себя самого, на свою собственную душу. Я Вас не только высоко уважаю и ценю, как великого писателя (у меня было всегда такое чувство, что Вы — больше меня, как писатель), но и люблю, как человека, как родного и близкого, в чем-то самом главном, важном, более важном, чем искусство…

В свете психологических особенностей Сологуба вполне очевидно, что миф о замалчивании его литературной деятельности, о невнимании к нему критики, об отсутствии читательского интереса, который он сам всячески распространял и поддерживал (возможно, даже верил в него), также имел провокационный характер:

Да и что такое вечное искусство? Где его незыблемые каноны? Я не знаю, принадлежит ли «Мелкий бес» к области вечного искусства, но я хорошо знаю, что за этот роман меня третировали, как каналью, и что этим романом я навлек на себя ненависть и презрение. Всякий считает себя вправе отождествлять меня лично с тою частью Передонова, ходячее имя которой подлец. Нет такой критической статьи о «Мелком бесе», в которой не говорилось бы преимущественно об отрицательных сторонах романа. Этот роман, мало изученный критикой и мало читаемый публикой, доставил мне только удовольствие слышать, что, кроме него, я ничего путного не сделал[974].

Поразительно, что современники легко попались в лукавые сологубовские сети, едва ли не каждый второй критик писал: «Литературный путь Сологуба был нелегкий. Поэт не мог не сознавать, что его лирика совершенна и благоуханна, что его роман значителен и глубок, и, сознавая это, встречать или холодное равнодушие к своим трудам, или даже насмешливую враждебность — все это не так легко»[975].

Чувство недооцененности автор «Мелкого беса» сохранил до последних дней. Е. Данько вспоминала, как однажды «он стал говорить, что Сологуб — великий писатель, что его будут читать и через сто и двести лет. Что он скоро заведет себе книгу, в которой каждый приходящий будет писать, что он о нем думает. И на каждой странице будет написано, что он великий человек. <…> Потом он стал жаловаться, что его считают Передоновым»[976].

Обида — наиболее адекватная форма отношений Сологуба с социумом и Создателем. Отождествляя себя с «жертвой», он оправдывал в себе «палача» — художника, «казнившего» земное бытие клеймом «передоновщина», почтительно возвратившего «билет Господу Богу на вход в мировую гармонию».

Вместе с тем писатель глубоко переживал случившееся: творение оказалось выше творца — образ Передонова и лирического героя поэтических книг соединился с его именем не только в плане творческом, но и личностном. Передонов принес ему настоящую славу, он же стал его позорным столбом, источником неизбывных страданий.

Сказать, что в Сологубе наряду с гением и «большим духом» жил Передонов, которого он ужасался, ненавидел и с которым боролся всю жизнь, — значит сказать лишь часть правды об авторе «Мелкого беса». Потому что, каким бы невероятным это ни показалось, создатель крепко держался за своего монстра: Передонов был его подлинным сокровищем, побуждал к творчеству, диктовал определенный стиль литературного и общественного поведения, наконец, был его ширмой, за которой он скрывался от «злого земного житья». Если Сологуб и «продал» душу дьяволу, то, несомненно, за Передонова.

В чем-то он очень походил на Барбе д’Оревильи, с творчеством которого был хорошо знаком. «Вся красота Барбэ в том, — писал М. Волошин, — что он не боялся своих противоречий, а спокойно носил их в себе, зная, что между двумя противоположными остриями вспыхивают наиболее яркие молнии сознания. <…> Он был моралистом и боролся против Дьявола и его обольщений, а между тем его самого считали поэтом греха и извращенности»[977].

В «Мелком бесе» мы наблюдаем, как Передонов постепенно строит девиантную карьеру, переходя от слабых форм девиации (бытовое пьянство, рукоприкладство, сечение розгами) к более сильным (совершение преступления). По этому же пути, с небольшими отступлениями, прошли Логин в «Тяжелых снах» и Триродов в «Творимой легенде».

В отличие от своих героев (наделенных, как известно, многими автобиографическими чертами), Сологуб избежал этой планиды, однако, избрав с юных лет особую, не слишком очевидную форму социальной изоляции[978], психологически развивался в том же направлении. Не последнее значение в этом процессе имел разрыв между задачами, которые этот человек, будучи натурой одаренной и гордой, ставил перед собой на пути самореализации, и ограниченными возможностями, которые ему, «кухаркину сыну», могла дать мещанская среда, имевшая собственные социальные, нравственные и эстетические установки и представления о норме. Можно сказать, что уже в институтские годы на основе развившегося в детстве садомазохистского комплекса у Сологуба вполне сформировалась девиантная структура личности.

Сологуб не хотел адаптироваться к мещанской среде и мещанской жизни (скучной, серой, однообразной, монотонной, пошлой), которую с юных лет воспринимал враждебно. Он выбрал иной, единственно возможный для себя способ связи с действительностью, — уход от реальности в мир мечты и художественного творчества, которое сполна компенсировало его жажду запредельных эмоциональных переживаний и обрело в его внутреннем мире статус высшей ценности («Даже и злая мечта низводит в душу человека утешение и просветление, которое едва доступно другим искусствам на самых высоких ступенях»[979]).

Девиантное сознание диктовало определенные формы поведения: чтобы уход от реальности был осмыслен и оправдан, а творчество не прекращалось, необходимо было постоянно утверждать дисгармонию между двумя мирами — трехмерным и четырехмерным, испытывать отвращение к реальности, а себя осознавать и предъявлять миру ее жертвой; оно же толкало его к постоянной конфронтации с окружающими.

Быт и бытие Сологуба, в особенности на квартире Андреевского училища, вполне соответствовали внутренним запросам личности, об этом свидетельствуют последние записи «Канвы к биографии»: «1894–1907. Сестра. Секла дома, в дворницкой, в участке, с согл<асия> дир<ектора> и град<оначальника> в Андр<еевском> нередко сторожа, чаще всего Василий, иногда с сыном Николаем. Андр<еевское> уч<илище>. Дома по-прежнему босиком. На даче постоянно. Широкая. Дарья Ив<ановна>. Сначала стеснялась. Потом разошлась вовсю»[980].

Чем сильнее он ощущал внутри себя Передонова, чем отвратительней и безобразней представала действительность, тем прозрачнее и пронзительнее становилась уводящая от нее мечта. В этой связи совершенно в ином свете открывается восьмая книга стихов «Пламенный круг» (1908), по праву признанная шедевром Сологуба и поэзии русского символизма: почти все стихотворения (151) сборника были написаны под знаком инспекторского быта и бытия (лишь одно 1887 г. и два 1894 г., остальные в 1896–1907 гг.).

Мог ли Сологуб, «протащив Передонова через себя», забыть о нем или отречься от него? Едва ли — он был частью его души. Уничтожение Передонова было равносильно убийству в себе поэта и «великого писателя», — мог ли Федор Сологуб поднять руку на Ф. К. Тетерникова?

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Post Scriptum: Обида самому себе («Мелкий бес. Драма в пяти действиях (6 картинах)»)

Шумный успех «Мелкого беса» и возможное появление любительских переложений текста для сцены побудили Сологуба заняться переделкой романа в драматическое произведение. Идея создания авторской инсценировки впервые была им высказана осенью 1908 года в разговоре с А. П. Воротниковым[981].

Основную идею драмы Сологуб определил так:

…мне хотелось бы, чтобы сцена, очеловечив Передонова, вызвала к нему сочувствие зрителя. <…> Постановка должна быть ярко-реалистична, с резко обозначенным бытом, постепенно, однако, убывающим к концу, когда уже является фантастический элемент, бредовый. Безобразия быта, взятые в крайнем проявлении, сами себя казнят, претворяются в безумие, в невозможный в действительности страшный бред[982].

Сологуб выбрал из романа эпизоды, наиболее существенные с точки зрения художественного замысла, и представил в виде драмы в пяти действиях. В самом конце 1908 года работа над инсценировкой, очевидно, подвигалась к завершению. 29 декабря К. Н. Незлобин[983], по совету А. П. Воротникова, поступившего в его труппу режиссером, обратился к Сологубу с предложением:

Очень хотел бы поставить в моем театре в Москве с осени 1909 г. Вашу драму, которую, как мне известно, Вы заканчиваете в настоящее время, — «Мелкий бес». Не откажите, в случае согласия Вашего, сообщить мне условия разрешения постановки этой пьесы в Москве, в моем театре. Считаю необходимым прибавить, что в репертуаре театра будут у меня А. Майков, Л. Андреев, Е. Чириков, С. Найденов и пр., а также из западных писателей О. Уайльд и пр.[984]

Весну 1909 года Сологуб и Ан. Чеботаревская провели за границей. Работу над инсценировкой писатель возобновил лишь после возвращения в Россию. 1 июня 1909 года А. П. Воротников писал Сологубу:

…предполагая, что Вы уже вернулись из заграницы, пишу Вам в Петербург в надежде узнать от Вас что-либо о «Мелком бесе», о котором спрашивает меня постоянно наш директор К. Н. Незлобин и наш режиссер Марджанов[985]. Не откажите сообщить, очень прошу Вас! Готова ли пьеса, когда могли бы мы с нею познакомиться ближе?[986]

Предварительные переговоры о постановке прошли благополучно. 27 июня Воротников сообщал Сологубу:

Незлобин с нетерпением ожидает возможность прочитать Вашу драму, чтобы затем поскорее заняться ею. Я не предвижу с его стороны возражений относительно Ваших условий гонорара и думаю, что для того, чтобы у Вас не было сомнений по поводу возможного числа представлений, он мог бы приобрести у Вас пьесу «Мелкий бес» для Москвы (и Петербурга даже) за определенную цифру, не зависящую от числа представлений. Конечно, все эти вопросы лучше всего было бы выяснить при личном свидании, как только он прочтет Вашу пьесу[987].

В июле 1909 года Сологуб выслал Воротникову текст драмы для ознакомления. Вскоре он получил от него заключение:

Прежде всего: пьеса не производит впечатления переделки из романа, что и было весьма желательно. В особенности V акт удачен для режиссера. Далее: мне кажется, что в дополнительных сценах не чувствуется надобность, кроме сцены Людмилы с Сашей; она безусловно необходима как связующее звено между разговорами о «гимназисте-девочке» и появлением Саши на балу. Мне представляется возможность — переодевание, т. е. разглядывание Саши Людмилой, сделать за сценой, а сестры на сцене подслушивают и подсматривают, и обмениваются замечаниями, из которых был бы виден характер отношений Людмилы к Саше. Затем выходят и они на сцену. Костюм Людмилы, несколько небрежный, и смущение мальчика дополняют впечатление от разговоров сестриц. В этой же сцене созревает решение одеть Сашу гейшей для маскарада. — Для связи этой — всей — сцены (которая, мне кажется, составляет 2-ую необходимую картину 3 действия) с предыдущими и последующими можно бы в разговоре сестер Рутиловых сказать что-нибудь и о Передонове. Затем в эту картину прямо так и просятся песни и пляски сестер; могут они предшествовать или следовать за раздеванием Саши (за кулисами); он может прийти в гости к ним во время пляски сестер, и Людмила уведет его в свою комнату для культа его красоты. — Простите мне, что пишу обо всем этом так подробно. Во мне заговорил «театральный человек», и я чувствую, что такая картина составила бы один из главных «гвоздей» пьесы, говоря цинично, одну из приманок для публики. Повторяю: «цинично». Потому что сестры Рутиловы все-таки будут светлым пятном на всей драме «Мелкого беса»[988].

Многие критики осуждали Сологуба за «безнравственное» описание в романе истории любви Людмилы и Саши[989]. В этой связи примечательно сообщение, опубликованное в октябре 1907 года в газете «Театр» (раздел «Петербургская хроника»):

Бывшие ученики Андреевского городского училища, инспектором которого был Ф. Сологуб, устраивают спектакль, в котором ставят пьесу Сологуба. Как известно, Ф. Сологуб был недавно уволен с поста инспектора за «литературную деятельность» и главным образом за роман «Мелкий бес»[990].

Подобные слухи вредили репутации писателя: в действительности он был уволен в отставку из училища за выслугой 25 лет. В то же время известно, что у Сологуба были альбомы его любительских фотографий с обнаженной натуры. Е. Я. Данько он рассказывал о том, как он занимался фотографией, будучи инспектором в школе[991].

Вполне понятно, что у лиц, заинтересованных в появлении «Мелкого беса» на сцене, возникло сомнение в безупречности, с точки зрения цензуры, так называемой «эротической» картины пьесы, действие которой разворачивалось в драме на квартире у Рутиловых.

О цензурном разрешении предстояло хлопотать в неблагоприятных для автора обстоятельствах. В феврале 1909 года прошла серия так называемых самодеятельных «литературных процессов», организованных университетским студенческим «Кружком литературы и искусства», по обвинению писателей М. Арцыбашева, М. Кузмина и Ф. Сологуба в порнографии. «Литературные процессы» отражали состояние общественного мнения.

Сологубу инкриминировалось соблазнительное описание в «Мелком бесе» и «Навьих чарах» противоестественных наклонностей, известных под именем садизма. «„Присяжные заседатели“ отвергли обвинение по части, касающейся „Мелкого беса“, но признали его по отношению к „Навьим чарам“. Суд приговорил Ф. Сологуба к аресту на 1 месяц, а роман: „Навьи чары“ постановлено подвергнуть уничтожению»[992].

Цензоры не раз выдвигали писателю обвинение по разным статьям, в том числе по 1001-й статье Уложения о наказаниях (порнография)[993]. Он был вынужден прислушиваться к пожеланиям режиссеров, чтобы оградить инсценировку от возможных цензурных санкций. По этой причине картину, заведомо сомнительную с точки зрения нравственной нормы (Саша в гостях у Рутиловых, Людмила уводит его в свою комнату и любуется его наготой), и другую, сюжетно связанную с ней (знакомство Людмилы и Саши на квартире Коковкиной, Передонов допрашивает Сашу), он отделил от основного текста драмы и назвал «Эпизод второй» и «Эпизод первый». Эпизоды, объединенные «эротической» темой, получили относительную самостоятельность. В случае необходимости их можно было убрать без существенного ущерба для общего сценического действия и основного сюжета драмы.

5 августа 1909 года Воротников обращался к Сологубу с просьбой:

Пожалуйста, вышлите дополнительную сцену «Мелкого беса» в Москву на мое имя <…>. На днях мы хотим читать пьесу артистам. Пока же ее прочел Конст. Ник. Незлобин, режиссер Марджанов и еще кое-кто. <…> Я думаю, лучше всего нам теперь переписать всю пьесу вместе с добавочной сценой и в таком уже виде отправить в Петербург в цензуру. Там похлопочем, чтобы поскорее прочитали[994].

9 августа Воротников писал вновь:

Как только будет получена дополнительная сцена, мы немедленно пошлем рукопись в драматическую цензуру, там ее не задержат долее трех, четырех дней, и как только будет получено у нас уведомление, хотя бы по телеграфу из Петербурга о разрешении цензурой «Мелкого беса», то немедленно будет переведена Вам И желаемого Вами гонорара. Мы сделаем все, чтобы ускорить это дело. В Петербурге пьесу представит за нас Бюро Русского Театрального Общества, для которого все решительно в цензуре делается скорее, чем кому-либо; оттуда же нас известят телеграммой о разрешении. Дело в том, что Конст. Ник., а также его жена не уверены в разрешении «Мелкого беса» для сцены (так как герой — педагог). В последнее время цензура стала придирчивее прежнего. Я не разделяю этих опасений, но я «один в поле не воин». <…> Все, читавшие у нас пьесу, высказались одинаково за необходимость сцены у сестер Рутиловых[995].

Вскоре цензурное разрешение на постановку было получено. 25 августа Воротников сообщал Сологубу:

Дорогой Федор Кузьмич, вчера я получил от бар<она> Дризена[996] цензурный экземпляр «Мелкого беса». Вычеркнуты несколько фраз всего у Передонова, зато пострадала сцена Людмилы с Сашей. Сперва Дризен проектировал выбросить целиком всю сцену, потом внял мольбам моим и прошелся по монологу Людмилы (разговор о ее сне), по разговору с Сашей и зачеркнул эту сцену, когда сестры подсматривают. Оканчивается картина уходом Людмилы с Сашей в ее комнату и входом двух сестер. — Что делать! Надо быть благодарным и за это. Зато сам Передонов остался в полной неприкосновенности. <…> Вчера здесь был на несколько часов Конст. Ник. Незлобии, и я ему передал цензурованный экземпл<яр>, который он и повез в Москву. <…> Незлобин в восторге от разрешения «Мелкого беса»[997].

В сентябре в театре Незлобина начались первые читки пьесы с актерами. Режиссером постановки был назначен Константин Александрович Марджанов. Сологуб периодически сообщал в Москву о своих пожеланиях относительно отдельных действующих лиц и некоторых сцен. При этом он не возражал относительно «режиссерских сокращений и обработки пьесы»[998].

30 сентября Воротников извещал Сологуба:

Целиком всю драму еще не репетировали, а по отдельным актам, причем режиссер высчитал, что «М<елкий> Бес» идет около 4 ½ час<ов>, не считая антрактов, которые все же займут немало времени. Таким образом, спектакль с 8 час<ов> веч<ера> продолжался бы до 1 ч<асу> ночи и дольше. Поэтому предполагалось четвертый акт, как наименее важный для развития драмы, пока не разучивать. На постановку «М<елкого> б<еса>» у нас потребуется еще не менее месяца, и потому можно в ней сделать все, что угодно, лишь бы это клонилось к успеху пьесы в интересах и автора и театра. Вообще относительно многих пунктов у режиссера есть сомнения, и он очень надеется на Ваш приезд в Москву для разъяснения разных вопросов относительно «М<елкого> б<еса>»[999].

Весь декабрь в театре шли интенсивные репетиции. В декабре Сологуб приезжал в Москву и встречался с труппой. Премьера была намечена на 4 января 1910 года.

Однако первая по времени премьера «Мелкого беса» состоялась не в Москве, а в Киеве. В августе 1909 года режиссер киевского театра «Соловцов» Н. А. Попов[1000], по совету А. П. Воротникова, обратился к Сологубу с просьбой:

Многоуважаемый Федор Кузьмич, по слухам, Вы закончили новую пьесу «М<елкий> б<ес>». Если этот слух верен, не откажитесь познакомить нас с пьесой и сообщите Ваши условия. В моем распоряжении прекрасная труппа, а обстановочная часть доведена до возможной высоты, не уступающей столичным театрам, так что пьеса может быть поставлена достойным образом[1001].

Просьбу Н. А. Попова поддержал С. А. Соколов, с которым Сологуба связывали дружеские и деловые отношения. Жена Соколова Лидия Дмитриевна Рындина в сезон 1909/1910 служила в труп — пе театра «Соловцов» и мечтала получить роль в «Мелком бесе». Соколов известил Сологуба телеграммой:

Присоединяюсь изо всех сил просьбе Киевского Театра Соловцова Театр дружественный и настоящим режиссирует бывший режиссер Московского Малого Театра Попов Художественная высота обеспечена Привет Подробности письмом Сергей Соколов Гриф[1002]

В письме, отправленном из Киева 30 августа, он добавлял:

Театр действительно очень хороший, с прекрасно поставленной технической и декоративной частью и с хорошей труппой. В этот сезон здесь главным режиссером Н. А. Попов, покинувший Московский Малый театр и здесь имеющий неограниченные полномочия. Человек он тонко чувствующий и очень культурный, и за постановку безусловно можно не опасаться. Я был очень рад узнать, что после обмена телеграммами Вы дали свое согласие на постановку[1003].

Репетиции в театре «Соловцов» начались в сентябре. 15 октября Н. А. Попов писал Сологубу:

«М<елкий> б<ес>» идет в первый раз 30-го октября. Текст у меня уже сделан, причем, применяя его к сцене, я советовался с С. А. Кречетовым, который гостит сейчас в Киеве. К репетициям приступаю с понедельника 19-го, а оркестровые репетиции идут уже давно, причем занимаюсь с оркестром сам, чтобы он слился в одном направлении со всей постановкой. Окончательного распределения ролей еще нет, потому и не сообщаю его Вам. Конечно, с нетерпением буду ждать Вашего приезда в Киев[1004].

Сологуб присутствовал на премьере «Мелкого беса» в киевском театре 7 ноября 1909 года[1005]. После его возвращения в Петербург Л. Д. Рындина, исполнявшая роль Дарьи Рутиловой[1006], сообщала Ан. Н. Чеботаревской:

«Мелкий бес» прошел три раза — 2-ой раз было немного публики, но на 3-ем очень много, хорошо. Должен был еще идти — но Будкевич[1007] перерезала себе вены — в ванне. Случайно к ней зашел один артист и узнал, что она в 8 часов пошла в ванну (а это было в 10), встревожился — стали к ней стучать; ответа не было — выломали <дверь> — ванна, полная крови, — она без чувств, без пульса, привезли в больницу. Если бы это был мужчина, он бы был мертв, но женщины привыкли к потерям крови — ей что-то впрыскивают, лежит поправляется, голова свежая — веселая, говорит не от горя, жить скучно, не стоит — все равно покончу. Жутко, Анастасия Николаевна, у нас очень жутко[1008].

Постановка вызвала у зрителей чувство полной растерянности. Критики сразу же обратили внимание на различие авторской интонации в романе и в сценической версии «Мелкого беса». Обозреватель «Киевской мысли» недоумевал:

Конечно, это не был «Мелкий бес», на сцене не было бытовой картины, нарисованной в романе, но зато была клиническая картина и, так сказать, «скорбный лист» тяжелого кошмарного безумия. <…> для меня вполне ясно одно, что автор романа и автор переделки совершенно не поняли друг друга, и в то время как автор романа задался целью вызвать в читателе и гнев, и ужас перед позорной русской действительностью, автор переделки не вызывает ничего, кроме глубокого, искреннего и бесконечного сожаления к несчастному безумцу и душевной трагедии Передонова[1009].

В интервью, данном газете «Театральный день» по поводу киевской постановки драмы, Сологуб сказал, что он очень доволен режиссурой Н. А. Попова и актерскими работами; трактовка образа Передонова была адекватной его художественному замыслу[1010].

Премьера в театре Незлобина состоялась 7 января 1910 года, Сологуб был в Москве на первом представлении[1011]. Газета «Русское слово» сообщала:

«Мелкий бес» прошел вчера в театре Незлобина с выдающимся внешним успехом. Автора начали вызывать после первого же акта и вызывали в течение всего вечера; он выходил раскланиваться. Много вызывали и исполнителей, и г. Незлобина. Ему и автору были подарены венки. Справедливость требует, однако, сказать, что эти горячие вызовы слышались почти исключительно с верхов и были в значительней мерю щедрее того, чего заслуживает пьеса; публика же партера вела себя достаточно сдержанно. <…> все то больное, уродливое, кошмарное и извращенное, чем переполнен роман, из которого сделана пьеса, на сцене выступает еще с более отталкивающей реальностью. <…> Вероятно, специфический характер пьесы доставит ей успех[1012].

Незлобин предполагал сыграть «Мелкого беса» и в Петербурге, в другой редакции. Незадолго до премьеры, 3 января 1910 года, Воротников извещал Сологуба о планах директора театра:

…мы говорили с Константином Николаевичем по поводу «М<елкого> б<еса>» в Петербурге. Он хочет сыграть его в Москве в новой редакции 1-го и последнего актов (о чем говорил уже с Вами в Москве) и с тем актом, который пропускался до сих пор (визит Директора к Передонову). Не можете ли Вы поскорее прислать нам переделку конца первого акта и также измененную редакцию одной сцены последнего, где Вы даете несколько фраз Передонову во время раздачи призов? Нам надо прорепетировать возможно скорее и поставить в Москве еще в феврале. <…> В «М<елком> б<есе>» для Петербурга предвидятся кое-какие изменения в артистах[1013].

В первой редакции постановки в театре Незлобина, как отмечал рецензент, «сон разыгрывается за тюлем, на подставке; в глубине, — как это прежде делалось в операх, — а видения — карты и чертики — показывали на сцене волшебным фонарем. Такие приемы — совсем детские и мешают спектаклю, но в их простоте есть даже что-то милое и трогательное. „Недотыкомка“ во втором акте пролетала как маленькая серая охапка: это было неплохо. <…> В последней сцене, в маскараде, „недотыкомка“ была на маскараде и говорила хриплым голосом. И это уже нехорошо»[1014].

Незлобин заменил трюки с волшебным фонарем живыми артистами в костюмах игральных карт. В феврале постановка прошла в Москве с нововведениями и новыми мизансценами и затем в этой обновленной редакции в марте была представлена в Петербурге.

11 марта, после просмотра пьесы, В. Азов (В. А. Ашкинази) писал Сологубу:

…отдав вашу пьесу Незлобину, вы отдали ее на позор и на поругание. Я и в Народном Доме не видел постановки более безграмотной, более антихудожественной, чем постановка «Мелкого беса» в театре Незлобина. Вы своими руками привели Дульцинею к Незлобину и сказали ему: «Превратите ее в Альдонсу». Вы драматург для Станиславского или Мейерхольда, а не для Незлобина, дикого Варвара и тупого невежды. Что он сделал с недотыкомкой! В какой масляничный балаган превратил он бред Передонова! Не знаю, как для вас, а для меня спектакль 8-го марта был сплошным страданием[1015].

Отклики в прессе на постановку пьесы у Незлобина, однако, были преимущественно комплиментарные — по отношению к режиссеру и исполнителям, но весьма сдержанные или критические по отношению к Сологубу и самой идее авторской инсценировки.

Рецензент из газеты «Утро России» отмечал: «Спектакль утомляет, и в этом его главный недостаток театральный. Потом в пьесе, как всегда в переделках, нет формы: строгой и четкой, формы драматической — все растрепано, дрожит и мелькает, как в плохом синематографе. Потом в пьесе нет романа „Мелкий бес“ <…>. Для искусства сцены представление это совершенно ничтожно, и нет литературного назначения у переделки из романа, как бы ни был прекрасен роман»[1016]. Критик газеты «Новые люди» заявлял: «Нужды нет, что пьеса не совсем сценична, что она страдает длиннотами и довольно скучна, но в исполнении труппы Незлобина она приковывает к себе внимание зрителя, заставляет думать»[1017]. Обозреватель еженедельника «Театр и искусство» писал:

Как можно уложить «Мелкий бес» в рамки сценического произведения? Этот вопрос интересовал всех, собравшихся посмотреть пьесу у Незлобина. Переделал роман в пьесу сам автор. Это усиливало интерес. Как и следовало ожидать, постигло полнейшее разочарование. «Мелкий бес» на сцене оказался чем-то отталкивающим. Патологически-садические узоры Сологуба, скрашенные в романе постепенностью нарастания и психологической мотивировкой, выступают в пьесе резкими углами. <…> Говорят, что одним из поводов к конфликту между Незлобиным и Марджановым было толкование «Мелкого беса». Марджанов хотел выдвинуть на авансцену именно саму передоновщину, «расстегни свои застежки»[1018], половую неврастению. Незлобин с этим не соглашался и с чутьем, заслуживающим всякой похвалы, решил задрапировать, поскольку возможно, эксцессы передоновщины бытовой частью пьесы[1019]. Если же и в таком виде пьеса не лишена отталкивающих элементов, вина в этом всецело на ней самой, а не на театре. Театр сделал все, чтобы создать из «Мелкого беса» ряд интересных, эффектных картин[1020].

Высказывалось мнение, что появление драмы повредило роману, приведу ряд критических замечаний:

Своему детищу кто же враг, кто же желает вреда своему же творчеству. А у г. Сологуба вышло так, что он оказался врагом своему же изумительному роману. <…> Не будь романа, было бы и к пьесе другое отношение, а то теперь на каждом шагу напрашиваются сравнения, и сравнения не в пользу пьесы. На спектакле вы слышите на каждом шагу: в романе это ярче, в романе это лучше, в романе это совсем не так. И с этим нельзя не согласиться. В романе все действительно лучше[1021].

Не знаю, хорошо ли это сделал Сологуб, что «переделал» свой роман в пьесу. Думаю, что не хорошо. Помня самый роман, я смотрел пьесу с интересом, просто как ряд иллюстраций к роману. Но думаю, что для людей, незнакомых с подлинным романом или же мало знающих Сологуба как писателя, пьеса даст о нем представление неточное. <…> Невольно все время хочется спросить Сологуба, зачем это ему понадобилось искромсать свое собственное детище?[1022]

Какое грустное это было зрелище! Какую жестокую обиду нанес сам себе автор, разодрав в клочки собственное произведение и затем сшив их на скорую руку иглою неопытного драматурга! Как мог Сологуб сам посягнуть на едва ли не лучшее произведение, сделав из отличного повествования о Передонове, Людмиле, Варваре и Недотыкомке — пьесу с упрощенной психологией, нестройными действиями, упрощенным жанром? А тут еще театру пришлось овеществлять кошмарные видения Передонова, реализовать то бутафорией, то игрою актера — Недотыкомку и тем, по необходимости, прибавить грубости и вульгарности этому спектаклю[1023].

Многие критики не без сожаления констатировали, что образ Передонова в инсценировке был переосмыслен автором почти до неузнаваемости: «Передонова на сцене жалко, как жалко больного, и это все время, и чем дольше, тем больше»[1024]; «Если увидеть Передонова впервые на сцене, трудно понять, почему такой шум вызвал этот несчастный сумасшедший человек?»[1025] и т. п.

Однако Сологуб сознательно стремился изменить образ главного героя. В интервью, данных журналистам после киевской премьеры, он пояснял свой замысел:

…личность Передонова в переделке в драматическую форму должна была еще более сгуститься и сразу предстать во всей своей ужасающей жалости. <…> Я создал героя не таким истым безумцем, каким он выглядел у меня в романе. Я придал драматическому Передонову больше, так сказать, человечности. Под внешней корой, покрывающей Передонова, зритель все-таки видит кое-какие проблески, возбуждающие к герою драмы не только чувство отвращения[1026].

В романе Передонов более изображен со стороны подлости, чем слабости; в драме же наоборот. И пьеса должна проводиться не под знаком негодования и сатиры, а под знаком возможно полного сочувствия к слабому и несчастному Передонову. Чтобы каждый зритель, в себе почувствовав хоть частицу передоновщины, сжалился бы над ним и не его одного обвинил в передоновщине. Под знаком сочувствия должны быть и другие действующие лица. Чтобы каждая женщина могла понять и почувствовать, что она — в худших своих возможностях — Варвара, в лучших — Людмила[1027].

В подавляющем большинстве рецензий на постановку «Мелкого беса» — в киевском театре «Соловцов» и в театре Незлобина, а вслед за тем также и на провинциальных сценах[1028] — речь шла преимущественно о несценичности драмы.

Критики писали: «к „Мелкому бесу“ в его переделке и нельзя подходить со сценическими требованиями: это не драматическое произведение, а лишь ряд иллюстраций к роману — ни дать, ни взять цыганские песни в лицах»[1029]; «Говоря терминами самого Сологуба, „где царствовала строгая Ананке, воцарилась рассыпающаяся анекдотами Айса“, и необходимое низвелось к случайному. Стройное и сложное изображение Передонова и передоновщины разбилось на мало между собой связанные эпизоды»[1030]; «Сама по себе переделка мало сценична, местами очень далека от принятых форм театрального творчества»[1031] и т. п.

Среди недостатков пьесы рецензенты называли искусственность, «инородность» в сценическом действии дополнительных эпизодов: «Вырванные из романа страницы кое-как, рукою плотника, были „пригнаны“ к условиям сцены, и получилось нечто до такой степени несуразное и неуклюжее, что человек, не читавший „Мелкого беса“, наверное, ничего бы не понял из того, что делалось перед ним на сцене. В особенности нелепое впечатление оставил роман Людмилы и Саши Пыльникова»[1032]; «Еще более нелепо и никчемно в пьесе появление Людмилы и ее сцены с гимназистом. Если в романе эти сцены читаются с интересом и, в общем, связаны с ходом романа, то в пьесе они совсем ни к чему и производят такое впечатление, как будто они прицеплены из какой-нибудь другой пьесы, не имеющей ничего общего с „Мелким бесом“»[1033]; «Весь этот элемент мог бы быть выброшен из пьесы, но тогда остались бы одни галлюцинации Передонова, что, конечно же, утомило бы зрителя»[1034] и т. д.

К неудачам инсценировки критики отнесли также картины, изображающие психическую жизнь Передонова, — галлюцинации и кошмарные сны, которые, как оказалось, невозможно передать сценическими средствами, в том числе и трюками с волшебным фонарем; «совершенно не удалось и овеществление знаменитой Недотыкомки»[1035].

Киевский театральный обозреватель писал:

Пьеса для постановки представляет очень большие трудности. Она требует, чтобы галлюцинации душевнобольного Передонова проектировались вовне его, были видны зрителям. Чтобы зритель слышал, а иногда и видел преследующую Передонова Недотыкомку. Чтобы он видел ожившие игральные карты, кривляющиеся и дразнящие Передонова. Чтобы он видел сон Передонова, которому грезятся соблазняющие его женщины. Технически почти все это очень искусно и остроумно осуществлено Н. А. Поповым, замыслам автора придана художественная форма. Но получают ли зрители, незнакомые с романом <…>, от этого всего требуемое впечатление, — этот вопрос остается для меня открытым[1036].

Вл. Боцяновский сокрушался:

Что, например, сталось с его страшной Недотыкомкой? На сцене она выглядит слишком грубо, слишком реально и совершенно не производит впечатления того склизкого, увертливого существа, которое так хорошо известно по роману. Это большое, тяжелое, «нечто в сером», еле-еле передвигающееся с места на место, не дает ничего кошмарного. То же приходится сказать относительно снов и видений Передонова[1037].

Один из существенных упреков, предъявленных театральными критиками автору пьесы «Мелкий бес», заключался в неисполнимости сценических задач, поставленных им перед театром. Сологуб не мог не согласиться с высказанными ему претензиями. В интервью, данном корреспонденту газеты «Биржевые ведомости», он пояснил свой взгляд на состояние современного театра и еще раз сформулировал идею своей пьесы:

Я не верю, чтобы какая-либо постановка могла в наши дни воплотить замысел современного автора. Этому препятствует несоответствие сил и средств современного театра с литературными устремлениями писателей-модернистов. <…> Бытовые пьесы в духе Островского теперь немыслимы. То, что произошло с театром, кризис его, не прошло бесследно. К старому возврата не может быть. <…> Как я определяю свою пьесу? Бытовая ли она? Да, она бытовая. Она изображает быт, доведенный до его крайности и потому впавший в свою противоположность, в безумие, ужас, безобразие, кошмар. <…> Сумасшествие Передонова — не случайность, а общая болезнь, и это есть быт нынешней России. <…> Замысел Незлобина безусловно не сходен с моим. Его театр стоит на перепутье, и он, как воспитавший себя на быте, поставил пьесу в чисто бытовых тонах. И вот в рамках своей задачи, своего замысла, своего плана, в рамках своих сил и средств он выполнил пьесу удачно. <…> Авторское же понимание дождется неизбежно времени для своего торжества[1038].

Успех постановки «Мелкого беса» на столичных сценах был относительным, сравнительно недолгим и вызван главным образом популярностью романа. Авторская инсценировка не стала неотъемлемой частью репертуара русского театра.

Причина ее недолговечности, по-видимому, объясняется изменением в ней оригинального смысла и содержания романа, произошедшим при сценическом переложении[1039]. Формально текст инсценировки параллелен тексту романа. Небольшие нововведения, как, например, появление дополнительных персонажей (Пожилая дама, Озлобленная дама), исчезновение из сюжета колоритных фигур Кириллова и Мурина и др. или вкусовая замена имени Рутилова (в романе его зовут Ларион, а не Платон), появление имени у Тишкова и т. п., не внесли принципиальных коррективов.

Авторская инсценировка представляется обедненной по сравнению с романом вследствие нарушения сюжетного параллелизма — редукции «эротического» сюжета, бывшего неотъемлемой частью художественного замысла «Мелкого беса», усиления темы безумия Передонова, отвлечения изображаемой реальности в бредовые сновидения героя — замены действия видениями.

В романе Сологуба каждая деталь, даже самая мельчайшая, имеет значение сама по себе и в жизни художественного целого. Пьеса создавалась по принципу изымания из этого художественного целого отдельных деталей и фрагментов, это привело к разрушению существовавших между ними сложных смысловых отношений. В результате переложения романа явилась авторская инсценировка («автоцитата»), которая по своим художественным достоинствам и содержанию не могла конкурировать с ее первоисточником, уже к тому времени приобретшим статус классического текста.

POST POST SCRIPTUM

Среди известных фотографий и портретов Федора Сологуба есть говорящие, запечатлевшие не только его внешность, но и черты внутреннего облика. Эти изображения как нельзя лучше передают динамику его личности, позволяют превозмочь прочно вошедшее в наше сознание представление о Сологубе как человеке из камня и без возраста. Именно таким он остался в памяти современников: «Никто не видел его молодым, никто не видел, как он старел. <…> И молод никогда не был, и не старел»[1040].

На единственном сохранившемся фотопортрете начала 1880-х годов мы видим юношу, с тонкими, точно девичьими чертами лица, его высокий лоб обрамляют густые светло-русые волосы, во взгляде глубина и едва уловимая грусть; впрочем, волевой подбородок более говорит о затаенной в глазах обиде, чем о грусти. Перед нами — юный Сологуб, живущий исключительно в мире фантазмов и фантазий, воспевающий любовь к мраморной статуе, которая по ночам оживает в его горячих объятьях[1041]. Чем не Северин, герой романа Л. фон Захер-Мазоха «Венера в мехах»?

На портрете работы Б. М. Кустодиева автор «Мелкого беса» — писатель-инспектор; во взгляде сквозь выражение брезгливости просвечивает легкое самодовольство: как будто бы он только что перечитал классиков и современников с красным карандашом — от Пушкина и Гоголя до Чехова и Горького включительно — и всем выставил баллы (и всех «высек»). Это — учитель-инспектор Ф. К. Тетерников. Ни единая душа, вероятно, не заподозрит, что моделью художника был все тот же юноша-поэт, которого лет двадцать назад снял петербургский фотограф Ю. Штейнберг.

На портрете кисти К. А. Сомова (1910) запечатлен писатель Федор Сологуб — мэтр, живой классик; так, должно быть, выглядел его Георгий Триродов. Ничто в этом окаменевшем лице не притягивает, не отталкивает и не пугает, оно прекрасно и мертво, как античный мрамор, в холодных глазах светится холодная мысль. Если бы не «особая примета» на левой щеке, то было бы невозможно догадаться, что Кустодиев и Сомов писали одно лицо.

Три изображения Сологуба символизируют разные эпохи его жизни. Фотография 1880-х годов и портрет Кустодиева — два ординара первого двадцатилетия; портрет Сомова стал одним из символов следующего[1042]. И всё это разные проекции одного лица и разные лики неповторимой личности писателя, предельно искренно открывшего себя в созданиях творческой фантазии.

Разгадать тайну Сологуба — не значит ли соединить эти несхожие лики вместе и увидеть в каждом из них одно лицо и один образ, не имеющий «никакой кривизны»? Если автору настоящей книги эта работа удалась хоть в малой степени, то часть пути к намеченной цели уже пройдена.

ПРИЛОЖЕНИЯ

В разделе представлены рассмотренные в монографии сочинения Ф. Сологуба, относящиеся к 1880–1890-м годам, иллюстрирующие некоторые маргинальные или неочевидные стороны его творческой индивидуальности, и статьи, проясняющие эстетические взгляды писателя и существенные элементы поэтики его художественной прозы. Необходимые сведения о публикуемых текстах сообщаются в притекстовых заметках и примечаниях.

Приложение I Фрагмент из черновых набросков к роману «Ночные росы»

Впервые: De Visu. — 1993. — № 9 (10). — С. 43–48 (публ. М. Павловой). Текст фрагмента из черновых набросков к незавершенному роману «Ночные росы» (начало 1880-х гг.) печатается по верхнему слою автографа (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 559. Л. 54–70) с сохранением некоторых орфографических и пунктуационных особенностей оригинала, с исправлением неточностей первой публикации. Сокращенные имена собственные и слова, прочтение которых не вызывает сомнений, раскрываются без редакторских скобок.

* * *
Дверь замкнули. Наташа осталась одна. Сначала она остановилась у двери, потом машинально сделала несколько шагов, села у окошка. Слезы быстро катились из ее глаз и падали на бледные руки, брошенные на колени. Грудь мучительно надрывалась от неудержимых рыданий. Томительное волнение охватило ее. Было темно: свечи не принесли; не горела и лампада у образа Божьей Матери. И вдруг на полу протянулась резко очерченная желтая полоса; тучи рассеялись; вышла луна и заглянула к ней в комнату, и пролила на лицо тоскующей девушки свой болезненно-тихий свет. Снежный двор пожелтел в лучах луны, и мрачно проступили резко очерченные тени, падавшие от темного дома. Наташа сидела безмолвно. Холодным ужасом веяло на нее из этих темных углов. Она хотела идти к иконе молиться — и не могла: ей было страшно. Она сидела с широко раскрытыми глазами, и грозные ночные тени подступили к ней и повели с нею свои безмолвные речи.

Ее расстроенному, больному воображению одна за другою представлялись ужасные картины кровавого мщения, картины бесчеловечных пыток и наказаний, подобные тем, которые и в действительности так часто тревожили ее робкое сердце. Она была полна роковых предчувствий, и казалося ей, что эта ночь была последняя в ее жизни. — «Убьет она меня, убьет», — беззвучно шептали ее бледные губы. И чем дальше сидела она, тем горче и тяжелее становилось на ее душе. Голова ее кружилася от слез, сердце испуганно, сильно и нервно билось, кровь, как молотками, ударяла по ее вискам и кроваво-красные пятна носились пред ее глазами. Наконец она разделась и легла, когда уже близко было утро, легла с тяжелою отуманенною головою, и заснула глубоким сном, без грез и сновидений. Но недолго ей пришлося спать в эту ночь.

Скоро наступило утро, ясное и морозное. В 8 часов солнце только что встало и обливало своими лучами сумрачный барский дом. Ленивое зимнее солнцевстало не рано: в боковых флигелях, в людских, девичьих и на кухнях давно уже закипела обычная муравьиная деятельность. Давно уже была на ногах многочисленная дворня; и суетились они в темноте, ругая ленивца: по утрам в людской свечей не полагалось. В главном флигеле было тихо: там проснулись попозже. Но все же первые лучи восходящего солнца, искоса заглядывая в длинный ряд пустых комнат, уже застали Касаткину в маленькой угловой гостиной. Это была та самая комната, в которой в тот памятный вечер Юлия Константиновна застала Наташу с Сосвиным. Теперь она сидела в кресле, разговаривая о чем-то с Клемансом, который почтительно стоял перед нею. Здесь же суетились 3-е слуг, что-то приготовляя. Вскоре двое из них по приказанию княгини отправились наверх, за Наташей. Это были Осип и Николай.


Наташа еще спала и не слышала, как отомкнули ее комнату и вошли в нее посыльные за нею.

— Спит еще, — молвил Осип. — Буди, что ли, Николай, — и он присел на стул у двери, мрачно рассматривая носки своих сапог.

Николай, подмигнув для чего-то товарищу и нахально ухмыляясь, отправился к постели. Он отдернул занавес и глядел на спящую красавицу, облизываясь и прищуривая маленькие глазки.

— Красавица, — сладострастно прошептал он. В нем заговорила животная страсть, и он придвигался все ближе, бормоча про себя: — Теперь попалась, голубушка; не уйдешь от нас теперь, краля писаная.

— Буди, буди скорее, — торопил Осип.

— Чаво будить. Успеем. Нонче не пост, Осип Мосеич, согрешить можно. Девка важная, малина.

И растаявший парень совсем близко нагнулся над Наташей, приподнимая одеяло.

— Ну тебя, будет еще грех из-за нее, из-за сволочи. Брось, Николай! — промолвил Осип и пошел к Наташиной кровати, стуча сапогами.

— Вставай, барышня, — крикнул он, дернув Наташу за плечо.

Наташа открыла глаза и приподнялась на локте. Сначала она не могла понять, зачем ее будят, и не сразу вспомнила, что случилось. Быстро окинула она слипающимися, заспанными глазами свою комнату и эти наклонившиеся к ней лица, из которых одно глядело так оскорбительно-нахально, а другое не менее оскорбительно-грубо, — и вспомнила все, и поняла, зачем они пришли. Прежние страхи сразу снова проснулись в ее робкой, напуганной душе. Она затрепетала на своей постели, как лань, завидевшая охотника; горячая краска стыда залила ее бледные и нежные, слегка смуглые щеки, когда она отыскивала глазами свое платье, разбросанное в беспорядке на стульях возле кровати. Она села на кровати и, испуганно глядя на этих чужих людей, ворвавшихся в ее девичью комнату и не спускавших с нее глаз, протянула руку за своими юбками. Осип остановил ее.

— Не надо одеваться, — сказал он и помолчал немного, по своей всегдашней привычке, опустя глаза.

Наташа с удивлением взглянула на него.

— Иди так, в одной рубахе, — продолжал он.

— Нечего времени терять. Барыня дожидается.

— Сечь тебя будут, Наталья Ивановна, — пояснял Николай.

Наташа еще сильнее покраснела и закрыла лицо. Горькие слезы вырвались из глаз и падали на грудь тонкой рубашки, горячими струйками пробегая сквозь ее пальцы.

— Вставай, красавица, вставай, нечего нежиться, — уговаривал с масленою улыбкою Николай, снимая одеяло и обнимая правою рукою плачущую девушку.

Осип ничего не сказал, положил только на плечо Наталье свою тяжелую, грубую руку и потянул ее с постели. Она покорно опустила ноги на пол и встала, не глядя на эти неприветливые лица. В невыносимой тоске ломая руки, она шептала:

— Господи, за что это?

И более ни одной жалобы, ни одного упрека не сорвалося с ее языка. Ошеломило ли ее унизительное испытание, тяжелым камнем свалившееся на нее, или робкое сердце ее не привыкло протестовать против несправедливостей и насилий, но она молчала. И не поднимался протест даже в сокровеннейших тайнах ее души; даже не шевелилося в ней ненависти к той, которая подвергала ее унижению. Как овца, подставляла она голову под удары судьбы. Какой-то туман стоял в ее голове. А солнце заглядывало в комнату, освещая одну из стен, и золотые лучи его говорили о жизни, о любви, о свободе. И в ответ этим лучам трепетала ее душа, истекавшая кровью, измученная и наболевшая, и все молодое существо ее просило и жизни, и любви, и свободы. Словно в тумане рисовался ей милый образ, звучали его дорогие слова; он говорил что-то непонятное, но честное и хорошее, о любви, о свободе. Быстро билося сердце, и с каждым ударом новая волна крови приливала к лицу, заливая его краскою стыда.

Николай тащил ее, схватив под мышки, и смеялся, осыпая ее неприличными и циническими насмешками. Усмехался и сумрачный Осип, глядя на ее слезы, но усмехался он как-то особенно, не так, как его товарищ. — Тихо роняя слезы из опущенных глаз и стыдливо придерживая рукою ворот рубашки, от которого вчера отскочила полотняная пуговица, оторванная руками разъяренной помещицы, пошла она, неловко переступая босыми ногами и спотыкаясь на каждом шагу, за своими стражами. Из дверей ее комнаты, по небольшому пространству дощатого коридора, они вышли на каменную узкую лестницу, которая опускалась во 2-й этаж в столовую. Плиты лестницы, как огнем, жгли непривычные Наташины ноги. На первом же шагу, вся охваченная холодом, она остановилась.

— Ну, ну, иди, — понукал Осип. — Не дворянка, ног не простудишь. Не ковры для тебя настилать.

Наташа безмолвно повиновалась. Изнеженная девушка страдала от непривычного унижения и от холода. Холод плит, на каждом шагу леденящих ноги, заставлял ее дрожать, как в лихорадке. Наконец лестница кончилась. Прошли в столовую, обойдя мимо стоящего посередине большого и тяжелого стола. Потянулся ряд комнат. Ноги Наташи, ступая по мягким и теплым коврам, отдыхали от стужи лестницы и понемногу нагревались. Ей было невыносимо стыдно глядеть на себя, неодетую, с обнаженными почти до колен ногами и с голыми плечами, по которым рассыпались густые, черные и длинные волосы, непричесанные и незаплетенные. Она боялась взглянуть по сторонам, на тяжелую, мрачную мебель, на высокие и мрачные окна, завешенные темными занавесами, и на эти зеркала, в которых отражалась и она, и оскорбительно глядевшие на нее лица ее спутников. Она шла, опустив голову, глядя на разнообразные узоры ковров, но едва ли видя эти узоры. На душе ее было тяжело и смутно. Ей было страшно, и с каждым шагом становилось все страшнее, все тише и медленнее билося ее сердце, и все бледнее становилося ее красивое лицо.

Подходя к той комнате, где разыгралась вчера эта тяжелая сцена, она услышала звуки тихого голоса своей госпожи, того голоса, который сулил ей тогда страшное возмездие. Чувство невыразимого страха охватило ее; дрогнуло и замерло сердце, побледнели щеки, и она остановилась на месте, рыдая и закрывая лицо руками. Лакеи подхватили ее под руки и втащили в комнату, предназначенную быть местом наказания. Войдя в эту комнату, лакеи оставили ее. Переставая на минуту плакать, она стояла, окидывая испуганными глазами эту знакомую ей комнату. Но как она изменилась со вчерашнего вечера. Ковер был снят, и посередине было ввернуто в пол несколько пар железных винтов с привязанными к ним веревками и ремнями. На стульях, стоящих вдоль стены, у которой она остановилась, было разложено несколько пучков розог, длинных и толстых. Увидела все это бедная девушка, увидела она спокойное лицо помещицы с тем ледяным выражением, которого так боялись все в дому, и роковое предчувствие снова овладело ею. Робко, болезненно дрогнуло ее сердце, вся кровь отлила от лица, и мертвенно бледная стояла она у двери, опустя руки и дрожа всем телом.

— Подойди поближе, — сказала Касаткина неровным, срывающимся голосом, словно она боролась с каким-то кипевшим в ней чувством. Но она хорошо умела владеть собою, и когда к ней подвели Наташу, которая от страху сама не могла и шагу переступить, Касаткина была совершенно спокойна и кротко и ласково глядела на юную преступницу, жестоко и беспощадно осужденную ею. Рыдая, Наташа опустилась на колени у ног своей госпожи.

— Простите, — шептала она сквозь слезы, и обнимала ее колени, и целовала ее башмаки.

Пренебрежительная усмешка промелькнула по губам Касаткиной. «Крепостная девка!» — злорадно подумалось ей. Не эта ли самая мысль доставила ей сегодня ночью утешение в ее горе? — «И это моя соперница! Бедная!» — почти пожалела она и еще ласковее улыбнулась, приподнимая Наташу за плечо от полу.

— Полно, не плачь, милая моя, — говорила она тихо и кротко, поглаживая девушку по голове своею красивою белою рукою. — Отчего ты так бледна, Наташа? Хорошо ли ты спала сегодня ночью? — заботливо расспрашивала она и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Ты озябла, голубушка; на тебе костюм совсем не по сезону; щечки такие холодные! — И Касаткина ласково потрепала бледные щеки Наташи. — Что ты опускаешь свою красивую голову? Разве ты меня боишься? Ну, мой ангел, я тебя ведь не укушу, погляди же на меня, друг мой.

И, дотронувшись до ее подбородка, Юлия Константиновна подняла заплаканное, бледное личико Наташи и, усмехаясь, спокойно смотрела в ее большие, испуганные глаза. Наташа трепетала под этим упорным взглядом черных, страстных глаз, в которых горел затаенный огонь бешеной, ревнивой ненависти. Касаткина молчала — Наташа хотела что-то сказать, но слова замирали на ее языке, и бесполезные мольбы остались невысказанными.

— Нехорошо, голубушка, что у тебя щечки такие бледные да холодные. Вот я их согрею и нарумяню. — И Касаткина с размаху дала ей две пощечины. — Они вчера краснели от поцелуев твоего дорогого Миши, и ты, бедная моя девочка, думала, что они и в самом деле созданы для поцелуев. Ах, милая, надо тебе и вчера было помнить, что не для поцелуев они созданы. Помнишь, у Шекспира, которого ты так любишь: твои щеки созданы для пощечин.

И Касаткина сильно и хлестко била по щекам растерявшуюся девушку.

— Считай, сколько раз я тебя ударю, — говорила она, давая себе маленький отдых и потом снова принимаясь бить.

И когда Наташа сбивалась, удары начиналися снова. Наконец, глотая душившие ее слезы, ей удалось насчитать до десяти.

— Ну, на сегодня довольно с тебя, моя милая.

Наташа снова заплакала и вновь начинала умолять о прощении, лежа у ног Касаткиной и хватая дрожащими руками ее платье. Касаткина засмеялась.

— Не плачь, Наташа, не плачь, — сказала она, завистливо глядя на черные косы, сползавшие на лицо Наташи, на пол, и путавшиеся между ее рук. Новая мысль мелькнула в ее голове, мысль об новом унижении своей соперницы. «Лучше бы вчера, — думалось ей. — Ну, да все равно».

— Принесите ножницы, — сказала она очень тихо, ни к кому не обращаясь и не поднимая головы: она не могла оторвать глаз от этих густых и черных кос.

Наташа не слышала ее приказания, продолжала лежать в ногах княгини, обливая слезами ее бархатные башмаки и тонкие чулки. Слезы через чулки щекотали ноги помещицы; это ей не нравилось, и она заметила Наташе:

— Друг мой, не мочи, пожалуйста, мое платье, я не мешаю тебе делать все, что ты хочешь, но только не обливай меня, пожалуйста.

Говоря так, Касаткина вытащила свою ногу из-под лица Наташи и слегка оттолкнула голову кончиком этой ноги. Наташа отодвинулась, но продолжала лежать. Осип подал ножницы. Касаткина положила их к себе на колени. Левою рукою она подняла Наташу за плечо и, придерживая ее за кисть правой руки, а своею правою поглаживая ее волосы, говорила:

— Какие у тебя волосы славные — длинные, густые. А помнишь, как нашей Авдотье обрезали косы, какая она смешная была, стриженая. Ты над нею тогда посмеялась.

Ласково смеяся, Касаткина собрала своими руками Наташины косы, захватила левою рукою около шеи и потянула кверху. Наташа слегка вскрикнула.

— Какие они у тебя перепутанные. Они тебе только мешают. Отрежу-ка я их лучше, да пошлю на память о тебе Михайлу Лаврентьевичу, твоему дорогому Мише.

Княгиня взяла ножницы, но трудно перерез<ать> эти густые косы. Наташа покорилась безмолвно.

— У, какая ты смешная, стриженая, — засмеялась княгиня, кончив свое дело. — Ужасно похожа на Авдотью.

На это Клеманс почтительно ответил:

— Только Авдотья, как простая девка, в сарафане-с ходила.

Княгиня снисходительно усмехнулась, засмеялись и слуги, только Осип укоризненно взглянул на управляющего.

Девушка снова начала просить о помиловании.

— Что, ты опять просишь, чтобы я простила! — промолвила тихо и ласково Юлия Константиновна. — Нет, Наташа, не проси, не проси пощады. Ведь я тебе сказала, голубушка, что тебе не будет прощения. Ты знаешь, я никогда не обманываю. Ты меня оскорбила, и я накажу тебя, жестоко, больно накажу. Перенеси свое наказание терпеливо и без ропота. Ты будешь жестоко страдать, но что же твои страдания, моя милая девочка, в сравнении с теми адскими муками, которые я терплю, неблагодарная, из-за твоего смазливого личика. Ты еще не знаешь, мой друг, и конечно, никогда не узнаешь, какая это страшная мука — ревность; у тебя никто не отнимает любимого человека. Тебя любят. Ты счастлива. Что ж после этого твои страдания. Полно, не плачь, — закончила она. — Возьмите ее, — обратилась она к слугам. Клеманс и Осип подхватили ее под плечи, Николай с 3-м лакеем захватили ее за ноги и понесли. Этот 3-й — Федор.

— Осторожно, не торопитесь! — донеслись до слуха перепуганной девушки тихие, едва слышные слова. Ее положили на то место, где были ввинчены винты, головою к Касаткиной. Клеманс и Николай отняли ее руки от тела и начали привязывать каждую, в кисти, к особой паре винтов тонкими, режущими тело веревками. В то же время Осип связывал такими же острыми веревками ее ноги. Ноги были плотно привязаны одна к другой; веревки врезывалися в нежное тело, которое синело, краснело и багровело. Наташа застонала. Потом прикрепили их к винтам, и Осип с Федором, приподняв до спины рубаху, перешли к другой паре винтов, к которым ноги были привязаны выше колен, опять перевязали этими ужасными веревками. Из мягкого белого тела брызнула кровь, и капли ее покатились по круглым мускулам ног. Наташа опять застонала от боли. Она была плотно привязана к полу и не могла пошевелиться без того, чтобы веревки еще больше не врезывались в нежное тело. Оставалась еще пара винтов под мышками, к одному из которых был прикреплен ремень. Николай перекинул ремень через спину Наташи и плотно притянул ее грудь к полу. Высокие, вполне определившиеся груди, плотно прижатые к полу, невыносимо страдали какою-то тупою, ноющею болью. Сердце колотилось сильно и медленно в сжатой груди перепуганной девушки, и с каждым его ударом словно молотки ударяли по ее вискам. Она чувствовала, как билась кровь в жилах ее покрасневшей шеи; тупая боль слышалась в мускулах шеи, которые, болезненно напряженные, заставляли девушку низко пригибать свое лицо к полу. Наташа лежала, не поднимая головы, и широко раскрытыми глазами смотрела на пол, но, конечно, ничего не видела. Лицо ее лежало на этом полу, опираясь на него подбородком и слегка прижатым кончиком носа. В комнате было тихо. Вдруг она услышала свист в воздухе и в то же время почувствовала жгучую боль, которая заставила ее вскрикнуть. Опять послышался тот же свист, еще и еще, с обеих сторон на ее тело торопливо падали удары розог, длинных и гибких, и каждый удар заставлял ее вскрикивать все сильнее. Эти свистящие лозы были в руках Осипа и Николая. Осип стоял над Наташею с своею обычною сумрачною физиономией. Николай хлестал ее розгами с каким-то сладострастным наслаждением, с пошлою улыбочкою на своем идиотски тупом низколобом лице. Оба они сначала заторопились и били неровно и скоро, но не очень сильно. Касаткиной не понравилась эта торопливость и неровность, и она остановила их.

— Бейте реже, — очень тихо, почти шепотом, сказала она. — Но как можно сильнее.

И удары, медленные и спокойные, сделались еще нестерпимее и больнее. Девушка кричала громче и громче, пробовала метаться под своими узами и заплетающимся языком умоляла о прощении. Но эта женщина была неумолима. Розги взвизгивали и падали, и падали на окровавленное тело. И с каждым ударом это изнеженное тело покрывалось новою кровавою язвою, синело и багровело. Кровь текла из длинных, неглубоких, но мучительно раздраж<авших> нервы ран, текла по нежному телу, лилась на пол и кровенила рубашку. Брызги горячей молодой крови летели во все стороны, попадали на палачей, на стены, на платье и на лицо княгини. А она сидела на своем кресле, наклонившись вперед и ухватив руками за обручки, и жадными торжествующими глазами смотрела на страдающее, окровавленное тело своей соперницы. Когда брызги крови попали на ее лицо, она откинулась на спинку, обтиралась платком, с видимым наслаждением слушая страдальческие крики и стоны. А эти стоны становились все тише и тише и наконец начали замирать.

Это медленное и жестокое истязание продолжалось долго, так долго, что у палачей устали руки от этих сильных и равномерных взмахов. И несколько раз приходилось им переменять изломанные розги. Более 200 ударов опустилось на тело Наташи. Она уже не чувствовала прежней боли; какой-то жар разливался по ее жилам, и словно жег ее, и сушил ее с трудом двигающийся язык и бледнеющие губы.

— Довольно, перестаньте, — сказала княгиня.

Слуги остановились.

— Принесите воды.

Федор побежал за водою. Он был бледен, руки его тряслись, и он проливал воду на пол из полного стакана, возвратившись в комнату с холодною водою. В комнате было тихо, княгиня молчала. Осип и Николай возились с розгами; Клеманс стоял возле кресла помещицы, равнодушно глядя на истерзанное тело наказанной, которая лежала неподвижно и по временам, слегка вздрагивая под веревками, слабо стонала.

— Подай ей воду, — Юлия Константиновна головою показала Федору на Наташу. Потом, обращаясь к девушке, она сказала: — Выпей, мой друг, воды, и отдохни немножко. Соберись с новыми силами.

Федор подошел к Наташе и опустился перед нею на пол. Наташа подняла голову и выпила несколько глотков воды из стакана, который поддерживал перед ее ртом дрожащими руками Федор. Холодная вода освежила ее засохший язык и запекшиеся губы. Голова ее прояснилась немного, и ее большие испуганные глаза поймали остановившийся на ней с неподдельным участием и сожалением взор молодого лакея. Но вместе с тем вернулося к ней и сознание жестокой боли; казалося, с новою силою началися страдания окровавленного тела, от ее судорожных бессознательных движений во время сечения веревки еще глубже врезались в нежное тело ноги, и кровь медленно сочилась из-под них, стекая к ее коленям. Она снова громко застонала.

Вся эта тяжелая сцена была торжеством для Касаткиной, которая радостно слушала эти стоны. Они были для нее приятнее райской музыки. Чтобы продлить свое наслаждение, она приостановила наказание, она знала, что еще несколько ударов сразу — и молодая девушка была бы мертва. Теперь она опять очнулась и лежала перед нею, полумертвая, страшно страдающая, но еще сознающая. И княгиня обратилась к ней с ласковою дружескою речью:

— Ты видишь, голубушка, твое наказание еще не кончено! Отдохни и соберись с новыми силами. — Княгиня замолчала. — И не проси меня о прощении, — быстро заговорила она, когда девушка хотела что-то сказать. — Не могу я, Наташа, тебя простить. Знаю, что тебе, сердечная, очень больно, — продолжала княгиня рассудительным тоном, как бы уговаривая Наташу. — Понимаю, голубушка, что твоему девичьему телу невыносимо наказание: ведь ты у меня росла, как барышня. Понимаю, что ты, как скромная девушка, стыдишься, может быть, при мужчинах обнажения тела. Знаю, что для тебя все это вдвойне мучительно, но что же делать? Не вини меня, мой друг; ты сама виновата. Я тебя берегла и любила, как родную дочь, а теперь душа моя требует мщения и наслаждения им: я не вольна совладать с собою. Ты оскорбила меня, ты заставила меня страдать — ну, и что же вышло? Твой милый, дорогой твой Миша не заступится за тебя; вот ты лежишь передо мною беззащитная, и твой Сосвин не придет спасать тебя, хотя ты и расточала ему поцелуи и готова была отдать ему все. А вот мои слуги: я не развратничала с ними, не целовала их, а они наказывают тебя за то, что ты меня оскорбила, и ты беззащитна, потому что ты только моя крепостная девка. Ты это забыла. Я тебе напомню: выше лба глаза не бывают, по вашей русской пословице. Не сетуй же на меня!

Княгиня помолчала немного, опустя голову; потом, обращаясь к Осипу, который сумрачно стоял в стороне и с досадою поглядывал и на княгиню и на Наташу, тихо сказала:

— Сними с нее рубашку. Разорви ее, не отвязываясь, — прибавила она, видя, что Осип, отстегнувши ремень, уже взялся за веревки рук.

Он ухватил руками подол ее рубахи и быстро рванул. Тонкое полотно разорвалось до самого ворота, обнажая словно из слоновой кости выточенную белую спину. Осип завозился с обшитым кружевами рубцом ворота, дрожащими руками стараясь его перервать. Это ему не удавалось.

— Разрежь, — коротко сказала Касаткина, протянув Осипу ножницы, лежавшие подле нее на столе.

Осип, разрывая ворот, разрезал и оба рукава и снял с тела две задние части рубахи и вытащил из-под Наташи переднюю половину. Теперь она лежала совершенно обнаженная, страдающая и растерявшаяся от боли и стыда.

— Бейте ее по спинке, — коротко сказала Касаткина слугам.

И снова посыпались жестокие удары на девушку, покрывая ее тело кровавыми язвами. Снова раздалися ее стоны, громкие, рыдающие и короткие сначала, потом тихие и продолжительные, похожие на вопли умирающего животного, подстреленного охотником. Николай наслаждался не менее княгини: он замирал от восторга каждый раз, когда новая кровавая полоса протягивалась от его удара по спине Наташи. Он щурил масленые глазки, глупо ухмылялся и поминутно обтирал рукавом пот с раскрасневшегося лица. Осип сыпал удары изо всей силы, как бы стараясь добить поскорее изнемогавшую девушку. Он был бледен и сумрачен, как туча, и как-то слишком часто моргал своими суровыми глазами. Федор стоял совершенно растерявшийся, испуганный, бледный и дрожащий. Ему казалось, что наказание слишком продолжительно. Нервы его были расстроены, голова кружилась, в носу щекотало — и он едва удерживался, чтобы не заплакать. Одна княгиня была совершенно спокойна. В глубине души она наслаждалась, но она скрывала это наслаждение, и сидела покойная, с кротким выражением на лице.

— По шейке, — едва слышно приказывала она, — по плечикам, по ножкам, по ручкам.

Наконец все тело покрылось сплошными кровавыми язвами, с ран ручьями лилася кровь и собиралася на полу в одну большую лужу. Кровь подтекала под ее тело, подтекла к ее подбородку, оросила ее лицо и ее запекшиеся сухие губы. И эта масса окровавленного бичуемого тела лежала неподвижно, и только изредка раздавались слабые стоны.

— Довольно, — сказала княгиня. — Отвяжите ее и положите на спину.

Приказание было торопливо исполнено, и скоро Наташа лежала, привязанная к полу, на своей окровавленной иссеченной спине.

Княгиня с усмешкою рассматривала ее лицо, которое было повернуто к ней узкою полоскою белого красивого лба. И вот в эти ужасные минуты у княгини хватило духу смеяться, рассматривая эти странные очертания опрокинутого лица и кровавые пятна на кончике ее носа и на подбородке. Еще смешнее казалось ей страдальческое выражение лица юной мученицы. «Какие смешные гримасы она делает», — думала Касаткина и смеялася от всей души. Да, княгиня была странная женщина, и недаром так назвал ее Николай.

Княгиня молча, движением руки подала знак — и снова началась медленная казнь или, вернее, медленное убийство. Но теперь оно продолжалось уже недолго. Иссеченная, слабая Наташа уже умирала и едва сознавала свои страдания, судорожно двигалась в предсмертных судорогах. «Умирает», — подумала Юлия Константиновна, снова низко наклоняясь вперед в своем кресле, и, задыхаясь от злобы и радости, крикнула прерывающимся, дрожащим голосом:

— Сильнее! Чаще!

Удары посыпались с удвоенною силою на живот и на высокие, определившиеся груди Наташи. Через несколько минут Осип остановился. Остановился и Николай. Княгиня сидела все в том же неловком положении, дрожащая, взволнованная и торжествующая. Голова ее отуманилась. Она с каким-то упоением слушала эти частые взвизгивающие удары и смотрела на окровавленное тело.

Кровь опьянила ее. Она не заметила даже, что перед нею лежит безжизненный труп.

— Что же вы стали! — с неудовольствием сказала она. — Бейте!

— Чего бить! Разве не видите, что умерла, — грубо сказал Осип, отходя от убитой.

— Как, уже умерла! — промолвила княгиня с сожалением и встала. — Умерла, — повторила она, подходя к трупу и толкая его под бок ногою. — Как скоро, — и она в раздумье остановилась над трупом.

Она думала: не нужно было бы сразу забивать до смерти; сечь бы ее понемногу каждый день, или лучше каждую неделю по воскресеньям. И, сожалея о своей нетерпеливости, княгиня вышла из комнаты, оставив Клеманса распоряжаться уборкою тела[1043].

Приложение II Начало поэмы «Одиночество» и некоторые отрывки

Впервые: Новое литературное обозрение. — 2002. — № 3 (55). — С. 14–31 (публ. М. Павловой).

Текст поэмы воспроизводится по оригиналу (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 33), с авторским названием. На автографе помета: «Рукопись поэмы Ф. К. Сологуба „Одиночество“. Найдена в архиве В. А. Латышева (учитель Ф. К. Сологуба по СПб. Учительскому Институту) и передана в Рукописный отдел Пушкинского Дома с согласия вдовы его Е. В. Латышевой, Ф. А. Васильевым-Ушкуйником. 21 / VI — 29 года» (Л. 84).

В дополнение к тексту поэмы в публикацию включены отдельные фрагменты черновых набросков к «Одиночеству», позволяющие частично реконструировать содержание этого незавершенного произведения (Там же. Л. 21–24, 44–49, 58–59); в квадратные скобки заключены зачеркнутые фрагменты автографа.

К фрагменту «Томима страхом и стыдом…» прилагается вариант в прозе (в автографе стихотворный и прозаический тексты расположены параллельно). В поэтической лаборатории Сологуба опыты преображения прозаического текста в стихотворный встречаются более или менее регулярно; пример из набросков к «Одиночеству» — самый ранний (в свете проблем, связанных с изучением поэтики символистской прозы, подобная практика будущего символиста, несомненно, заслуживает внимания).


НАЧАЛО ПОЭМЫ «ОДИНОЧЕСТВО»
И НЕКОТОРЫЕ ОТРЫВКИ
История мальчика-онаниста
Можете ли вы показать мне хоть одного здорового ребенка? Я никогда не видел ни одного… Ребенку придется бороться с будущими опасностями, которые могут быть побеждены только здоровым существом; а между тем, он уже сам в себе носит зачатки опасностей, которые можно предвидеть и избежать… И мы не стыдимся этого!

Народная школа, 1882, № 4, с. 17–18.

ПОСВЯЩЕНИЕ НЕКРАСОВУ
Печальник общего страданья,
Апостол правды и любви,
Мои благие начинанья,
Мой первый труд благослови!
Тебе, учитель, в подражанье
В бессоннице моих ночей
Я начал песню увяданья
Надежд строптивых и страстей.
Странна и необычна повесть,
Не строго нравственна она,
Но мне ее внушила совесть,
Картин нерадостных полна.
Быть может, музы своенравной
В труде рожденное дитя
Исчезнет в темноте бесславной,
Мои надежды поглотя.
Но, думой творческой томимый,
Ее лелею, как отец.
Как ты, немногими любимый,
Но много думавший певец.
27 июля 1882

ОДИНОЧЕСТВО
Поэма
«Тоской младенческой души
В моей семье пренебрегали,
А были чудно хороши
Порывы грусти и печали;
Мои неясные мечты
Так были полны красоты,
Наивности и увлеченья,
Что, если б я до юных дней
В потоке темного паденья
Души ослабленной моей
Их не растратил — те стремленья,
Текла бы молодость моя
Чиста, прекрасна и свободна,
Негодованья не тая,
Не сомневался бесплодно,
Я все бы отдал в жертву ей,
Печальной родине моей.
И силой юного размаха
Я разрешил бы грусть мою,
А ныне я один стою
И думу робкую таю,
Исполнен суетного страха.
И ум подавленный молчит,
Страдает грудь моя жестоко,
И над душой моей лежит
Проклятье смрадное порока.
Зимой (тепла была зима)
Дышал я легче и вольнее;
Работа светлого ума
Свершалась ярче и свежее.
Но летний зной опять настал.
Каприз судьбы моей ревнивой
Мои надежды разогнал.
В столице душно. Я устал
Под гнетом скуки молчаливой
И светлый день, как день дождливый,
С тоской холодною встречал.
Я вижу: смерть лишь угрожала
Давно. Предсмертный свой укор
Мне совесть грозно повторяла
За мой бездейственный позор.
Безумно детство расточало
Мою энергию. В ряды
Дружины смелой не вступая,
Иду один, иду, страдая
Страданьем гибнущей среды.
Давно один — и между мною
И этой темною толпою
Одно лишь общее — порок,
Который мощен и глубок.
Куда ни глянь — все язва та же,
Заражена отравой кровь,
И гибнут в мелочной продаже
И убежденья, и любовь.
Среди всевластного обмана,
Отравлен язвой вековой,
Не я один погибну рано
В наш век, холодный и пустой.
Мы все отцов преступных дети,
В себе мы носим отчий яд, —
Следы их дел, — и цепи эти
Над нами вечно тяготят.
Ребенок — жертва преступленья!
Какие мрачные виденья
Смущают тихий детский сон!
Порочной жизни впечатленья
Навечно сохраняет он.
Под маской скромного молчанья
Утратив девственность незнанья,
Растленным миром окружен,
Он рано гибнет для свободы,
И вырастает он, как раб,
Вдали от матери-природы,
Душою низок, телом слаб.
Мы знаем: есть благие всходы,
Лежат святые семена.
Чтобы взошли они, нужна
Теплом богатая весна.
Но в темном рабстве жизнь народа
Текла доныне с давних пор:
Свободе никуда нет входа,
Пороку — место и простор.
И в почве, сонны и ленивы,
Лежат святые семена.
Сойди, могучая весна,
На наши жаждущие нивы!
Напой их, светлая, дождем,
И воздух освежи грозою,
И пусть гремит весенний гром
Над нашей бедною землею,
И пусть сверкают и блестят
Грозы разгневанные взгляды, —
Ей земледельцы будут рады
И вешний гром благословят!
И ты придешь, гроза святая,
По небу мрачному сверкая,
Придешь, когда в земле сырой
Схоронит сломанную силу,
И не дойдет уже в могилу
Ко мне твой голос громовой!
А ныне бурею иною
Над мною небо омрача,
Судьба дорогой роковою,
Где нет отрадного луча,
Меня ведет. Бушует вьюга,
Я жду неведомого друга,
Ищу заветного пути,
Но гаснет вера понемногу…
Где ты, заветная дорога?
Где цель желанную найти?
Зову неведомого бога,
Зову без веры и любви,
С огнем сжигающим в крови,
С холодной думой безучастья.
Напрасный зов! Он не придет,
Желанный бог любви и счастья,
И тьмы сурового ненастья
Больная жизнь не переждет!»
Такие тягостные строки,
Судьбе напрасные упреки,
Писал нетвердою рукой
Мой умирающий герой.
Он был угрюм, и худ, и бледен,
И венерическим венцом
Его высокий лоб изъеден,
Покрытый язвами кругом.
Больная грудь, слаба и впала,
Неровно, трепетно дышала.
К его лицу порою кровь
Румянцем ярким приливала
И тотчас отливала вновь.
Он умирал. Какая сила
Его так мощно подавила
И на измученном лице
Резцом жестоким начертила,
Как на холодном мертвеце,
Его глубокие морщины?
Какие горькие кручины
На сердце юноши легли?
Какие мощные причины
Его до гроба довели?
Когда тоскливую тревогу
Тая, старик могилы ждет,
Его житейскую дорогу
Рисует память. Он живет
Душой в минувшем, и былое
Пред ним проходит ярко вновь,
Проходит время молодое,
Воскреснет старая любовь,
Воскреснет снова образ милый,
Исполнен прелестью и силой,
Воскреснут эти вечера,
Когда он ждал ее ревниво,
Пройдут они так близко, живо,
Как будто было то вчера.
И все, чем долго сердце жило,
Что было дорого и мило,
Пройдет воздушною мечтой,
Наполнив грудь его тоской,
Порою грустною улыбкой
Лицо осветит, как в ночи
Свеча порой на влаге зыбкой
Бросает бледные лучи,
Как светит в сумраке лампада.
В его тоске и смерть — отрада.
Но умирать, чуть ощутив
Любви чарующий призыв,
На этот призыв не ответив
И в жизни счастия не встретив!
Безумно счастия желать,
Когда оно проходит мимо,
Маня, чаруя, и понять,
Что смерть уже неотразима!
Царит холодная тоска,
И малодушна, и дика
В душе испуганно-унылой;
В уме с неудержимой силой
Проходит повесть прежних лет,
И в ней луча отрады нет!
Она печальна и уныла,
Как не зарытая могила,
Как гроб раскрытый. Вдалеке,
В одном уездном городке
Над мелкой, грязною рекою,
Под вечер, позднею зимою
В семье мещанской он рожден.
Отец — зажиточный сапожник,
Всегда работой завален,
Ее любивший, как художник.
Он мастером искусным слыл, —
Прилежный, честный с малолетства, —
Работу от отца в наследство
Во многих семьях получил.
Прилежный Библии читатель,
Благочестив он был, как Ной,
И наградил его Создатель
Трудолюбивою женой.
Она сильна, она здорова,
Как холмогорская корова,
Неприхотлива, весела,
Всегда кротка, хотя порою
Полна загадочной тоскою,
Она тогда еще цвела Могучей, юною красою:
Лилеи девственной нежней,
Круглы атласистые щеки,
И волны зыбкие грудей
Лежат, упруги и высоки;
Спускалась русая коса
На беломраморные плечи,
Под бровью черною глаза
Горели страстно, как гроза,
И выразительно, как речи,
Как голос страсти молодой;
Как розы, алы, полны губы,
И как жемчужин крупных строй,
Красиво-ровны, стройны зубы.
Ей было восемнадцать лет,
Когда свой роковой обет
Елена в храме повторила;
В ее груди дышала сила, —
Ему уж было пятьдесят,
Его работа иссушила,
Старей казался он на взгляд.
Жену любил он, был ей верен,
И сам в жене он был уверен.
И точно, кроткая жена
Была всегда ему послушна, —
Но он не видел, что она
К нему глубоко равнодушна,
Что слезы льет порой
Одна, Бог весть о чем скучая
И одиноко изнывая
В борьбе невидимой с собой.
Легла нерадостная доля
На эту бедную рабу:
Гнетущей бедности неволя,
Приказ отца — ее судьбу
Решили. Надо покоряться!
Сильна, упряма и горда,
Она умела не бояться
Ни темной жизни, ни труда.
И как ни горьки были слезы,
Как ни давили сердце ей,
Она цвела пышнее розы
И утра майского свежей.
Изнемогая от рыданий,
Она склонялася порой
Своей победной головой
Под гнетом тягостных страданий.
Но быстро слезы осуша,
Она смеялась, и, как прежде,
Вновь открывалася душа
Туманной, сладостной надежде.
Свою глубокую печаль
И все, чего ей было жаль,
Чего для счастья не хватало,
Она в работе забывала.
И, право, некогда грустить:
В его дому она хозяйка, —
Везде, как хочешь, успевай-ка:
Корову надо подоить,
Сварить обед, сготовить ужин,
Все вымыть, вычистить, прибрать,
А утром на базар бежать.
И муж так часто был недужен,
За ним тогда уход был нужен.
И, может быть, была б она
До гроба верная жена.
И все, что кровь ей волновало,
И что ее теснило грудь,
И с чудной силой призывало
На новый путь, безвестный путь,
Перегоревши как-нибудь,
Навек заглохло б. До могилы
Она несла бы жребий свой,
Богатые растратя силы
Для жизни вялой и пустой.
Быть может, если б были дети,
И счастье улыбнулось ей,
И были б тягостные сети
И неразрывней, и сносней.
Но не было у них детей.
Была весна. Порой весенней,
Когда природа веселей,
Поэт бывает вдохновенней,
Любовь волнует нас сильней.
И если дева молодая
Еще тогда не влюблена,
Порой, тоскуя и вздыхая,
Томится, грустная, она.
Девичий сон ее смущают
Ей непонятные мечты, —
Они чаруют и ласкают,
И думы ими заняты.
Невыносимей в это время
Неразделенная любовь.
Ее томительное бремя
Тяжеле пыток и оков.
То время юности здоровой,
Зато чахотка той порой
Бывает злей, — и жизни новой
Не ощутить душе больной:
Ее с жестокостью суровой
Весна торопит на покой.
Настали ночи хмелевые,
Теплы, чарующи, живые.
Для ожидающей души
Те ночи чудно хороши.
Она в полночь встает босая,
Выходит тихо на крыльцо,
И ветер, грудь ее лаская,
Обвеет грустное лицо.
Она глядит, свободно дышит, —
В полях туманится роса, —
И ухом возбужденным слышит
Везде ночные голоса.
Они зовут, они тревожат,
Волнуют молодую кровь
И одинокую любовь
Опять в больное сердце вложат.
Зато как тягостно потом
Вернуться снова в келью ту же,
Как нестерпим бывает дом
Ее слабеющего мужа
И ложе их!
Был жаркий день,
Стояло солнце близ зенита,
Повсюду тягостная лень
В горячем воздухе разлита.
Сном полуденным задремал,
Осилен зноем городишко,
И каждый ветхий в нем домишко,
Как старец, тихо почивал,
Закрывши ставни, словно очи,
И в тихий сумрак полуночи
День своенравно превращал.
Не спали только ребятишки,
Босые прыгали мальчишки,
Играли, несмотря на грязь
И в грязи пачкать не боясь
Свои привычные ножонки,
Одежды, лица и ручонки.
В домах все тихо; лишь ревет
Ребенок где-то недалеко:
Должно быть, матушка сечет
Его за что-нибудь жестоко.
Порою брань из кабака
В прогнившем воздухе несется
И в детском слухе остается,
Бесчеловечна и дика, —
Порою звучно раздается
Удар удачный кулака,
Порою смех, порой рыданье,
А чаще — мертвое молчанье,
Как будто жителей здесь нет
И невредим от древних лет
Умерший город сохранился.
Еленин муж всегда ложился,
Полдневный конча свой обед,
Заснуть часок. Но ей не спится,
И духота ее томит,
И градом пот с нее катится,
И платье грудь ее теснит.
Идет с корзиной за грибами
В соседний городу лесок,
Что за рекой над берегами,
Прохладной тенью позалег.
Дорогой ближнею Елена
Переходила реку вброд;
Вода была ей по колено,
Она смеется и поет.
И видит: зноем истомленный,
Помещик юный над рекой
Стоит, любуяся, прельщенный
Ее роскошной красотой.
Еще ничем не пресыщенный,
То был уездный Дон Жуан.
Над женским полом разных стран
Им не одна была победа
Легко одержана; ходить
Он нынче вышел до обеда,
Чтоб аппетит свой возбудить.
«Она красива!» — Он подходит
И с нею разговор заводит.
Идет за ним вослед она,
Влеченью тайному послушна,
Желанья страстного полна
И к долгу чести равнодушна, —
И входит в лес. Ветвей шатер
Покрыл их сладостною тенью,
И дышит негою и ленью
Из мха разостланный ковер.
Сперва был скромен разговор,
Потом страстнее становился,
Потом и вовсе прекратился,
Язык иной его сменил,
И поцелуев, и движений,
И голос чести заглушил
Тот голос тайных наслаждений.
Весна готовила постель,
В лесу их лето сочетало,
И разостлал над ними Лель
Ветвей зеленых покрывало,
И лес, как храм, он весь одел
Красиво-скромными цветами,
И гимны брачные им пел
Ручей игривыми волнами.
Забвенье мелочных забот,
Забвенье обыденной прозы,
Что сердце бедное гнетет,
Как непонятные угрозы,
Забвение цепей своих.
Лесная глушь ей подарила
И счастье жизни совместила
В один короткий, чудный миг.
Пила страдалица с отрадой
Из чаши полной бытия,
И опьяняющей усладой
Звучали песни соловья,
И говор быстрогоручья,
И листьев говорливых ропот,
И милого влюбленный шепот.
И чаша выпита до дна, —
О, если б жизнь оборвалася,
Была бы счастлива она,
Она угасла бы, смеяся,
Внимая голосам весны,
Что в шумном говоре волны
И в птичьем гаме возглашала:
«Хвала тебе, хвала тебе,
Освободившейся рабе!
Свои оковы ты порвала!»
Но чаша выпита до дна.
Взволнованна, опьянена,
Встает от сладостного сна.
Настало скоро пробужденье:
Воды речной прикосновенье
Ее отрезвило, когда
Она чрез реку проходила,
И холодна была вода,
Как та таинственная сила,
Что жизнь ее поработила
Она безжалостно: ничто
Ее оков не разрывало;
Что было с детства привито,
Что в сердце юное запало, —
Один ликующий порыв
Не уничтожит, не изгонит.
Тревогу в сердце ощутив,
Она стыдливо, низко клонит
Свое красивое лицо
И слезы горькие роняет
На обручальное кольцо
И долго, тягостно рыдает.
Томима страхом и стыдом,
Окольным крадется путем,
Походкой трепетного вора,
Чтобы никто не мог позора
В лице смущенном прочитать
И ядовитого укора
Вослед преступнице послать.
Идет, а что-нибудь услышит —
Остановяся, еле дышит.
Калитка ль близко заскрипит,
Иль голоса где прозвучали,
Или по ветру долетит
Неясный звук из темной дали,
Или шаги, — она бежит,
Как лань, дика и боязлива,
Таится тихо где-нибудь,
И как неровно, как пугливо,
Трепещет розовая грудь.
<27 июля 1882>
Из черновых набросков к поэме «Одиночество»
<1>
Стихи:

Томима страхом и стыдом,
Окольным крадется путем,
Походкой трепетного вора,
Чтобы никто не мог позора
В лице смущенном прочитать
И ядовитого укора
Вослед преступнице послать.
Идет — а что-нибудь услышит,
Остановяся, еле дышит.
Калитка ль близко заскрипит,
Иль голоса где прозвучали,
Или по ветру долетит
Неясный звук из темной дали,
Или шаги — она бежит,
Как лань, дика и боязлива,
Таится тихо где-нибудь.
И как неровно, как пугливо
Трепещет розовая грудь.
Но вот и дом; по огороду
Пройдя, она подходит к своду
В свою печальную тюрьму.
Что скажет мужу своему?
Она в тоске ломает руки.
Но, одолев порывы муки,
С тупой покорностью рабы,
Без отвращения, без борьбы,
Господне имя призывая
И низко голову склоняя,
Она вошла. Душа больная,
Заветы юности храня,
Забыла жар того огня,
Была подавлена. И пала.
Она униженно перед ним
И все, рыдая, рассказала.
И, чувством тягостным томим,
Он стал бледнее покрывала.
Дрожа, испуганным лицом
Она сапог его касалась.
Потом удары, боль… потом…
Что было дальше, тяжким
                                сном
Душе измученной казалось.
Боль нестерпимая сильней.
Мольбы срываются и пени.
Но тяжко давят спину ей
Его жестокие колени.
И быстро в воздухе свистят,
На тело падая, удары.
Истерзана, обнажена,
Горячей кровью обливаясь,
В жестоких муках содрогаясь,
Лежала на полу она.
И долго продолжались муки,
И дик и тягостен был стон,
И все слабели эти звуки,
И замер понемногу он.
Она забылась. Долгий сон,
Тяжелый сон без сновидений
Больную душу посетил
И ум усталый осветил.
К чему? Для новых ли
                   мучений?
Спускались сумерки и мгла,
Она, дрожа, открыла очи
И поднялась во тьме полночи.
Она оставлена была
На месте том, где наказанье
Над нею было свершено.
Не уменьшалося страданье,
И тяжко мучило оно.
Едва удерживая стоны,
Она к подножию иконы
Упала с тихою мольбой,
О том, чтоб Бог послал прощенье
И дал ей силу и уменье
Быть снова верною женой.
Лампада сонная мерцала,
Муж на кровати тихо спал,
Она, склонялся, рыдала,
И очень билась и стонала,
Но Бог отрады не послал.
Истомлена, с душою смутной,
Вот, наконец, она встает
И, содрогаясь поминутно,
В тоске томительной идет,
На лавку узкую ложится
И забывается; и снится
Ей сладкий сон: с ним вместе
                                    вновь
Она среди благоуханья
Деревьев свежих и цветов.
Как восхитительно свиданье,
Как упоительна любовь!
Но скоро тяжкое страданье
Ее разбудит, и полна
Тоски и горести, застонет,
Поднимется, но скоро склонит
Больную голову она
В объятья сладостного сна.

Параллель в прозе:

Томимая страхом и стыдом,
Она медленно шла к дому,
Не улицей, а задворками,
Озираясь и крадучись,
Чтобы никто не видел ее
                           позора,
Начертанного на смущенном лице.
Заскрипит ли близко калитка,
Послышатся ли шаги и голоса,
Или вечерний тихий ветер
Донесет откуда-то неясные звуки,
За кусты, за березу прячется
И пропускает прохожего, стоя
В тревожном и рабском ожидании,
Боясь пошевелиться и дышать,
Чтобы ее не увидели.
И, подойдя к своему дому,
Долго стояла она у дверей
И прислушивалась, и колебалась
Войти, или ей бежать,
Бежать далеко от мужа
И погибнуть черной смертью,
Утонуть в холодной волне.
<…>
Истомленная, негодующая,
Полная странного гнева,
Внезапно ее охватившего,
На четвертое утро внезапно
Она открыла свою тайну мужу.
Спокойно стоя перед ним
И не поднимая на него глаз,
Рассказала она подробно
Историю своего падения.
И побледнел муж, испугался
И как подкошенная береза
Опустился на скамью.
Сжало ее сердце тоскою
Невыносимо горькою,
Задрожала она и в страхе
Опустилась перед ним на
                           колени
И, рыдая, склонилась головой
До самого пола; и с воплем
Ползла она на коленях,
На голых коленях. Голая,
Потому что юбка была
                      коротка.
Как виноватая собака к его
                                ногам.
И обняла руками его ноги
И целовала его сапоги,
Смазанные дегтем, устами,
На которых горели чужие
                          поцелуи.
Но он гневно оттолкнул ее,
Концом сапога ударив ее
По ее красивому лицу,
И встал со своей скамейки
И пошел к дверям.
И она ползла за ним на
                      коленях,
Не поднимая лица от земли,
Целуя пятки его сапогов,
И доползла она до порога.
И он взял ее за косы
И протащил через сени
До темного чулана и в нем
Быстро поднял ее с пола
И широкою, сильною ладонью
Бил ее нежные щеки,
Пока они не распухли.
Тогда он запер ее здесь
И ушел куда-то.
Она осталась одна,
Покорная своей участи,
Ждала она новых истязаний.
И он скоро вернулся,
И принес он с собою
Несколько толстых связок
Гибких и длинных розог.
Медленно запер он двери
И задвинул их засовом.
Приказал жене раздеться,
И она сняла свою юбку.
Сняла через голову,
Не вставая с колен,
И осталась в одной рубахе.
И он связал веревкой
Ее послушные руки,
Повалил ее толчком в спину
И, подняв ее ноги, связал
Режущей туго веревкой.
И сел он на скамью,
И, положив жену на колени,
Начал ее пороть,
Сильно взмахивая розгами.
Жестко и больно сыпались
                           <удары>,
Она кричала и металась,
И стонала громко и жалко.
Кровь брызгала из нежного тела.
Наказанье длилося долго.
И когда иссечен был ее зад,
И сделался он багровым,
Удары сыпались на спину.
Много прутьев было сломано.
Уже не кричала она,
И тихо стонала,
И все тело ее было багрово,
От трепещущих икр
И до половины спины.
Наконец, полуживую,
Он бросил ее на пол чулана
И вышел, замкнув двери.

<2>
На игры уличных детей
Глядит он с завистью невольной
И копит гнев в душе своей,
В душе лениво недовольной.
Бессильный гнев на этот гнет,
На эту мрачную могилу,
Где он безвременно убьет
Свою талантливую силу.
Где развратится он душой,
Где он привьет к себе пороки
И в первый раз в душе больной
Услышит совести упреки.
Бессильный гнев! В ином краю
В иные дни его вспомянет
И сердцем робким он проклянет
Всю жизнь развратную свою!
Не знал он общества детей,
В тоске ребяческой своей.
Он не бывал утешен другом,
И вдруг томительным недугом
Он занемог: развратный рой
Мечтаний детских — неразумных
Ему ниспослан был судьбой
В замену игр беспечно шумных.
И стал он робок, как больной,
Угрюм и хил, застенчив, бледен…
Тепла пуховая перина.
Его не будят, а к чему
Поторопиться самому?
Ничто веселое не тянет
Его пораньше встать;
И он один; так рано встанет
Да и уйдет сейчас же мать.
И вот он, лежа на постели,
Мечтает; страшные мечты!
Какие мрачные черты
Они в душе напечатлели!
Ни друга, ни спасенья нету,
В своей семье он одинок,
И не одну уже примету
На нем оставил злой порок.
И те глаза, что прежде живо
На все глядели так пытливо,
Теперь тусклы, и огонек,
Который ярко в них светился,
Теперь потух и заменился
Какой-то робостью немой,
Какой-то смутною тоской.
Она мальчишек не терпела,
Но крестника любила так,
Как любят кошек и собак,
И если не было ей дела,
Чуть не носила на руках,
И целовала и ласкала,
Но знала, что полезен страх,
И баловать не позволяла.
Без многих нынешних затей
Игрушкой новою своей
Она со скуки увлеклася
И воспитанием его
Сперва прилежно занялася.
Конечно, тут важней всего,
Чтоб мальчик был приличен с виду,
И, чтобы глядя на него,
Ей не почувствовать обиду,
Сравнивши крестника с другим.
Что ум, ученость? Это дым,
Порой безверия примета.
Необходимое для света
Получит в школе он потом;
К чему же боле? Но о том,
Что можно нравственное чувство
Еще в ребенке развивать,
Когда же было ей понять?
Одно знакомо ей искусство:
Сердца кокетством волновать,
Искусство нравиться мужчине,
Позировать, как на картине,
Казать, с талантами купца,
Товар с казового конца:
И быстрый взор, и стройность стана,
И незаметные румяна,
И краску нежного лица.
Полна притворства и обмана,
Молве людей покорена,
Себялюбива и ничтожна,
Могла ль не веровать она,
Что жизнь иная невозможна?
Могла ль не веровать, что ложь
Царит над лживою толпою,
Что правдой счастья не возьмешь,
Как лбом стены не прошибешь,
Как шар земной одной рукою
Назад, на запад, не вернешь?
Не воспитанье — дрессировка
Была для мальчика нужна.
Со скуки этим делом ловко
Усердно занялась она.
За неприличные привычки
Она ему давала клички
И сорванца, и шалуна.
Учила вежливым манерам,
Старалася ему внушить,
Что быть приличным кавалером
Везде он должен, не срамить
Собою тетушкина дома
И при гостях не походить
На деревенского облома.
Ах, он ли, смелый и живой,
Вдруг станет шелковым барчонком?
Он, в тесной келье запертой,
Глядит откормленным волчонком.
Волчонок станет ли ягненком?
Заговорит ли соловей
Скороговоркой попугая?
Нет, песни вольные полей
Поет он; клетка золотая,
Что в душной комнате висит,
Ему полей не заменит.
И часто бедный городок
Он вспоминал, где был он весел,
Где в доме лавки вместо кресел,
Но где он не был одинок,
Где вместо этой тетки строгой
Одною жизненной дорогой
Толпа веселая с ним шла,
И жизнь была так весела;
[Где было платье не из шелка
На теле крепком и живом,
Где жил на улице, а в дом
Он возвращался ненадолго.]
Где необутою ногой
Он мял цветы родного поля
И где средь жизни трудовой
Еще над ним царила воля.
Он покраснел бы до ушей,
Когда б босой пошел из дому,
Нет, даже в комнате своей
Не пробежать ему босому.
Нрав человека переменчив:
Как прежде был он смел и жив,
Так ныне стал он и застенчив,
И как-то странно боязлив.
Его секла нередко мать
Там, дома, — часто очень больно,
Под жгучей розгою довольно
Пришлось ему там покричать.
Хотя в рубцах бывало тело,
Хоть брызгала порою кровь,
Но от побоев не скудела,
Питаясь ласками, любовь.
Отодранный на обе корки
И поневоле присмирев,
Он на другой день после порки
Позабывал недавний гнев.
[И эти силы поддержали
Его могучий организм,
Хотя безжалостно ломали
Его тоска и онанизм.
Наследство мрачного Онана,
Что перед братнею женой
В долинах древле Ханаана
Блудил преступною рукой,
И изливал на землю семя!
Тебе я песнь мою пою,
Тебе, губительное бремя.]
И быстро начал он хиреть,
И прежнюю сменила живость
Необычайная пугливость.
Как рыба, пойманная в сеть,
Он в новой сфере задыхался,
И что ни день, то все сильней
Суровой тетушки своей,
С ее угрозами, боялся.

<3>
Повсюду тягостная лень
В горячем воздухе разлита.
Склонясь над речкой, задремал,
Осилен зноем, городишко,
И каждый ветхий в нем домишко,
Как старец, тихо почивал,
Закрывши ставни, словно очи,
И в тихий сумрак полуночи
День своенравно превращал.
Не спали только ребятишки,
Босые прыгали мальчишки,
Играли, несмотря на грязь,
По грязи пачкать не боясь
Свои привычные ножонки,
Одежды, лица и ручонки.
В домах все тихо; лишь ревет
Ребенок где-то недалеко:
Должно быть, матушка сечет
Его за что-нибудь жестоко.
Порою брань из кабака
В прогнившем воздухе несется
И в детском слухе остается,
Бесчеловечна и дика,
Порою звучно раздается
Удар удачный кулака,
Порою смех, порой рыданье,
А чаще мертвое молчанье.
Как будто жителей здесь нет,
И невредим, от древних лет,
Умерший город сохранился.
Проснулся город в этот час,
Картина тягостного быта,
Все то, что в полдень было скрыто,
Вновь выступает напоказ.
Идут, зевая, мужики
К своим телегам от харчевни,
И едут, сонны и легки,
К своей заброшенной деревне.
Как тени, заспанные лица,
Отвсюду медленно идут,
Соседки-кумушки несут
Свои пустые небылицы.
Лобазник толстый на крыльцо
С своей супругою выходит
И, отерев платком лицо,
Глазами сонными поводит,
Идет по улице большой,
Лениво, словно боров жирный,
Что в этот час в грязи густой
Лежит в своей отраде мирной.
Купчина жиром весь заплыл,
Жирна дородная супруга.
[Купчина красен, как кумач,
Красна купеческая шея.
Пот льется градом,
Влачит он бремя живота,
Вздыхая тяжко; рядом
Его жена своим нарядом
Безвкусным сильно занята.
Лицо бессмысленно и тупо;
Лениво тусклые глаза
Глядят рассеянно и глупо.
Картины ветхой нищеты
Не возбуждают сытых взоров,
Спокойны резкие черты.
Не видно совести укоров,
Его дородная жена
Крута, румяна и красна.
С такими ж глупыми глазами
За ними маленький сынок,
Упитанный и шаловливый,
Что попивает уж чаек
За двух…]

Приложение III «Из дневника». Стихотворения

Впервые: Сологуб Федор. Цикл «Из дневника» (Неизданные стихотворения) // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1990 г. — СПб., 1993. — С. 109–159 (публ. М. М. Павловой).

В цикле «Из дневника» собраны стихотворения автобиографического содержания, объединенные темой телесных наказаний. Цикл составлял параллель к прозаическому дневнику Сологуба за 1876–1908 годы, который он хотел уничтожить, но не сделал этого. После смерти писателя (скончался 5 декабря 1927) Иванов-Разумник, разбиравший его бумаги перед передачей их в Пушкинский Дом, изъял из архива «сенсационный» дневник; в числе раритетов рукопись была вывезена им в 1942 году в Германию, куда он был выслан из оккупированного г. Пушкина вместе с женой, имевшей немецких предков.

3 октября 1944 года Иванов-Разумник писал A. Л. Бёму из лагеря для перемещенных лиц в Конице:

Если останемся живы, тогда станет вопрос о дневниках Сологуба; пока же он — весьма «не актуален». Ваше суждение, что дневник уничтожению не подлежит, — было мною предвидено, после того, как я недавно перечел <…> Вашу книгу «Достоевский». <…> Если бы случилось невероятное и мы когда-нибудь встретились бы с Вами, то Вы прочли бы большой прозаический дневник Сологуба (листов 10 печатных) и тогда с еще большим основанием могли бы ответить на вопрос об исполнении посмертной воли писателя. <…> Однако я согласился бы с волей Сологуба, если бы не одно смущающее обстоятельство: пачка стихов «Из дневника» не была им предназначена к уничтожению и сохранилась в двух экземплярах — один был у меня, другой у О. Н. Черносвитовой <1872–1942; сестра Ан. И. Чеботаревской. — М.П>. Мой экземпляр погиб вместе со всем моим архивом, и если бы я был уверен, что и второй, хранившийся в Петербурге экземпляр, тоже погиб во время осады Петербурга, — то не колебался бы предать огню и свою статью, и прозаический дневник. Но если пачка стихов «Из дневника» сохранилась и впоследствии, под гогот «читающей публики», будет издана? Не лучше ли в таком случае сохранить и мою статью, далекую от всякого гогота и исполненную сочувствием к бедному Феде Тетерникову?.. Смешно писать о столь важных вопросах в переживаемое нами время; но — война (по-видимому, уже скоро) минет, а русская литература останется; в русской же литературе рубежа XIX–XX веков останется Сологуб, который еще найдет своего биографа и историка[1044].

Прозаический дневник Сологуба был утерян (или погиб) вместе с другими материалами архива Иванова-Разумника, вывезенными в Германию. Экземпляр стихов «Из дневника», принадлежавший О. Н. Черносвитовой, не найден; экземпляр Иванова-Разумника сохранился в составе его архива, который был спасен Д. Е. Максимовым и передан им в Институт русской литературы (Пушкинский Дом)[1045].

В папке с машинописными оригиналами стихотворные тексты цикла расположены по алфавиту первой строки — в рабочем порядке. По этому же принципу организованы составленные Сологубом «Материалы к полному собранию стихотворений» — около 4000 текстов (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 1–6). Очевидно, тексты стихотворений «Из дневника» (всего — 64) были выложены из папок с «Материалами…», в составе которых, помимо образовавших цикл, сохранилось еще значительное число стихотворений с авторской пометой «Из дневника». Намеревался ли Сологуб продолжать работу по формированию стихотворного цикла или книги алголагнической тематики (или же по «стерилизации» «Материалов…») — не известно.

Цикл «Из дневника» печатается по оригиналу (с исправлением неточностей первой публикации): ИРЛИ. Ф. 79 (Р. В. Иванова-Разумника). Оп. 4. Ед. хр. 153. Отсутствующие датировки стихотворений воспроизводятся под текстами в редакторских скобках, по изд.: Библиография Федора Сологуба. Стихотворения / Сост. Т. В. Миникевич; Под ред. М. М. Павловой. — М., 2004. В отличие от первой публикации, в настоящем издании принят не оригинальный (рабочий), а хронологический порядок расположения текстов; недатированные стихотворения помещены в конце цикла.

* * *
Хорошо ли я одет,
Черезмерно худо ли,
Бодро я гляжу на свет,
Не теряю удали.
Хоть порой душа моя
Никнет и печалится,
Хоть порой тоска-змея
Нестерпимо жалится,
Хоть порою под прутом
Вьется тело голое,
Да придет ко мне потом
И пора веселая,
Удальство и озорство
Будто разгуляются,
Не боятся ничего
И ни в чем не каются.
Долощить ли хоть лозой,
Чтобы стал я шелковым?
Видно, род мой озорной,
Не добиться толка вам.
<14 апреля 1880>
* * *
Хотел я быть героем
И бабушке сгрубил,
Но скоро кухню воем
И ревом огласил.
За дерзостное слово,
Ворвавшееся в речь,
Опять меня сурово,
Раздевши, стали сечь.
У пяток много прыти,
Но в сердце скисла прыть,
И я ору: — Простите!
Не буду я грубить!
<3 июля 1880>
* * *
Я шел дорожкой средь могил,
Осенний вечер смутен был,
Луна сквозь облака светила,
И все уж с кладбища ушли.
Мне было страшно и уныло.
Кресты как будто стерегли.
Казалось мне в неверном свете:
Кресты качаются все эти,
И скоро встанут те, кто там
Должны в земной утробе стынуть,
Кому лишь только по ночам
Дозволено могилу кинуть.
И под одеждой, мнилось мне,
Холодным пальцем по спине
Водил погнавшийся за мною,
И вызывал холодный пот,
И наполнял меня тоскою
Вплоть до кладбищенских ворот.
Я за оградой очутился,
Холодный ужас с плеч свалился,
И жизнь обычная мила,
И все снести достанет силы,
Чем жизнь трудна и тяжела,
И даже розги стали милы.
<8 октября 1881>
* * *
Сегодня утро было ясно,
Уроки хорошо прошли,
А вечерело очень красно,
И тучи в небо поползли.
И вечер темен. Мама хлещет
Нещадно розгами меня,
И тело голое трепещет,
Но что же вся моя возня,
Мольбы, и крики, и рыданья!
— Ой! Мама, милая! Ой! ой!
Прости! Помилуй! — Наказанье
Терпи, голубчик! Не впервой! —
Удары медленно считает:
— Вот тридцать два! Вот тридцать три!
Что, больно, милый? — И стегает. —
Без спроса, дурень, не бери! —
— Прости! Прости! — Терпи, сыночек!
Еще один! Вот тридцать пять!
— Ой! ой! — Терпи же, голубочек!
Что, будешь сахар воровать?
Так вот тебе! Еще! Вот сорок!
Да пятками-то не махай!
Коль жить не можешь ты без порок,
Так вот тебе! — Ой! Ой! Ай! Ай! —
Сечет, сечет. — Вот сорок восемь!
Еще один! Вот пятьдесят!
Ну, а теперь сынка мы спросим:
Ты сознаешь, что виноват? —
— Ой, мама, виноват! Не буду!
Не буду больше никогда!
Я этой порки не забуду,
Запомню, мама, навсегда!
— Так! Задний ум, коль слаб передний,
Тебе вколачивает боль!
Горяченький, зато последний,
Десяток получить изволь! —
Еще десяток отсчитала,
Потом спросила: — Что, сынок,
Довольно? Или еще мало? —
— Спасибо, мама, за урок!
<19 октября 1882>
* * *
Вот четыре мальчугана
Подошли ко мне, смеясь.
Вижу их, как из тумана,
И смущаясь, и стыдясь.
Очень быстро обнажили,
И в минуту на полу,
Не стесняясь, разложили, —
И уж розги здесь в углу.
Саша крепко держит руки,
Леша ноги захватил.
В ожиданьи стыдной муки
Я дыханье затаил.
Петя слева, Миша справа
Стали с розгами в руках.
Начинается расправа,
Болью гонит стыд и страх.
Мне стерпеть не удается,
И сквозь резкий свист ветвей
Крик и рев мой раздается
Громче все и все звончей.
Нестерпима эта кара,
Но приходится сносить,
От удара до удара
О прощении молить.
Розги трепаные бросят, —
Полминуты лишь вздохну,
И уж новые заносят.
И опять молить начну.
Но суровый Бальзаминов[1046]
Не прощает ни за что.
Все мольбы мои отринув,
Отсчитал мне ровно сто.
<20 марта 1883>
* * *
              ДНЕВНИК
Дневник содержит школьный мой
Страницы строгих предписаний,
И дальше поместился строй
Моих проступков и взысканий.
Сперва директорский наказ,
Потом идут десятки правил.
Инспектор строгость их не раз
Меня почувствовать заставил.
Есть правило, что босиком
Я быть обязан на уроке,
И как справляться мне с трудом,
Все точно вычислены сроки.
А дальше ряд страниц идет,
Где в выраженьях непреклонных
Точнейший вносится учет
Моих деяний беззаконных.
Графа налево уж страшна.
В ней истолчен я, словно в ступке.
Вина там каждая видна,
И надпись у нее: «Проступки».
Четыре главные вины:
Шалил, дерзил, был непокорен,
Ленился, — все они видны.
Дневник мой ими изузорен.
Я уронил случайно стул,
На классной губке есть прореха,
По классу вдруг пронесся гул
От детского живого смеха,
Иль кляксу посадил в журнал
Или на книжную страницу.
Иль пальцем по стеклу стучал,
Иль с шумом уронил таблицу,
Иль мелу в классе накрошил,
В руке почувствовав усталость, —
Инспектор все определил
Одним именованьем: шалость.
Скажи-ка я: — Не виноват!
Нельзя ни шелохнуться детям! —
Ответит он: — Всегда шумят,
А ты дерзишь, так и отметим.
Давай живее свой дневник.
Сейчас же будет и награда,
А ты, дежурный ученик,
Неси живее то, что надо. —
Когда инспекторский приказ
Хотя на йоту мной нарушен,
Или замедлен, хоть на час,
В дневник он пишет: непослушен.
Коль из тетрадей хоть одну
Не просмотрел я, хоть трудился
Над ними ночь, — мою вину
В дневник запишет он: ленился.
Все видит он, за всем следит.
Посмотрит каждую тетрадку.
Усерден он и домовит,
И очень предан он порядку.
Графа вторая широка
И вызывает содроганье.
Над нею надпись жестока,
Одно лишь слово: «Наказанье».
Ее глазами пробегать
Мне вовсе не бывает лестно.
Пришлося часто мне читать
Там надпись грозную: телесно.
Столбец цифирью запестрел,
И надпись: уд., читай: удары.
В них отмечается предел
Грозящей мне телесной кары.
Но в «Наказаньях» есть слова
Слабей: «на голые колени
Стань в классе; час», порою «два»,
Иль «в зале стой на перемене».
Порою запись: «10 плюх»,
Или такая: «6 пощечин».
Хоть розги крепче оплеух,
Доволен все же я не очень.
Таков-то школьный мой дневник.
Учитель я, а в самом деле
Я — босоногий ученик,
Без кар почти что ни недели.
3 апреля 1883
* * *
Вот большая перемена
Осенью или зимой.
Каждый день все та же сцена,
Двор училищный — арена,
Где звучат и крик, и вой.
Все зеленые листочки
С веток сорваны. — Ложись! —
И по телу, точно строчки,
Красны полосы и точки
Жгучей сеткою сплелись.
На земле лежу я голый,
Крепко связанный. Беда!
В муке горькой и тяжелой
Я ору пред всею школой:
— Ой! Не буду никогда! —
Средь мальчишек смех и шутки,
Но, кровинки увидав,
Прекратили прибаутки.
Ах, для каждого так жутки
Эти полчаса расправ!
Всяк теперь припоминает,
Не было ли с ним чего,
И с тоской соображает:
«Не меня ли ожидает
Та же порка, как его?»
Наказали, — Убирайся!
Ну, Корнилов, твой черед!
Поскорее раздевайся,
На земле располагайся! —
И Корнилов уж ревет.
Каждый день нагие ветки
Хлещут голые тела.
Посмеются звонко детки,
Пожалеют напоследки
И поплачут иногда.
<19 апреля 1883>
* * *
Две дамы ехали в коляске,
Я мимо с мальчиками шел.
Здесь ожидать плохой развязки
Не догадался б и осел.
Да вот беда, — не снял я шапки.
Не видел, что из дам одна,
Хоть и сидит порою в лавке,
Но Розенбергова[1047] жена.
Вот вечером приказ явиться
К инспектору я получил.
Он начал на меня сердиться,
И долго он меня бранил.
— Ну что ты нос-то задираешь!
Какая дерзость! срам какой!
Вот погоди, ужо узнаешь,
Мальчишка, озорник босой!
Зазнался! Думаешь, — учитель,
Так очень важен и хорош!
Он — наш почтенный попечитель!
Его жену не ставишь в грош?
Что? не заметил? Дуралея,
Негодный, корчить погоди!
Иван! возьми его! Живее
С ним к Розенбергу в дом иди!
Пред Розенбергом стоя, красный,
Босой, взволнован и смущен.
Все объяснил я, но напрасно, —
Не захотел мне верить он.
Я у него просил прощенья
Смиренно, долго, он отверг
Мои все слезы и моленья,
Спесивый, злобный Розенберг,
И молвил: — Кончить не пора ли?
Иди-ка в кухню. Там, в саду,
Тебе уж розог наломали.
Себе накликал ты беду. —
Приказ он отдал: — Босошлепу,
Чтоб нос не задирал вперед,
Разрисовать покрепче……,
Погорячее, в переплет.
И, разогретый очень знойно,
Урок я слушал: — Не зевай!
Вперед веди себя пристойно,
Да кланяться не забывай!
24 июня 1883
* * *
Уж скоро осень будет прелой,
Повиснет яблок наливной,
А на березе пожелтелой
Все гибки ветки, как весной.
Осенней ночью я, как прежде,
В чужой залезу сад опять
С двумя мальчишками, в надежде,
Там сладких яблоков нарвать.
А если попадусь, березы
Стоят недаром у плетня:
Услышу снова брань, угрозы,
И тут же высекут меня.
Но в сердце жажда приключений
Так необузданно сильна,
Что и мучения сечений
Не испугается она.
Притом же этою ценою
Дешевле яблоки достать,
Чем с тощею моей мошною
Их на базаре покупать.
Провал бывает не всегдашний,
И, значит, не всегда секут,
А взятое в ночи вчерашней
Сегодня не отнимет прут.
<30 июля 1883>
* * *
Вчера меня в чужом саду
За кражу яблок розгами пороли,
А ныне красть опять пойду.
Коли поймают, — что ж бояться боли!
На пять удачливых ночей
Одна порой достанется мне порка,
Зато в подполице моей
Плодов румяных вырастает горка.
Учитель я, но мал почет, —
В училище хожу я босоногий,
И мама розгами сечет,
Сечет и в школе наш инспектор строгий.
От розог мне не убежать, —
За яблоки приму охотно муку,
И весело мне изучать
Полночных краж опасную науку.
<20 августа 1883>
* * *
Какая низменная проза!
Объелся яблоками я,
И виснет надо мной угроза,
Что плохо ночь пройдет моя.
Желудок нестерпимо режет,
Раздулся бедный мой живот,
И понял я зубовный скрежет,
Который грешников нас ждет.
Во рту погано так и кисло,
Ни усидеть, ни стать, ни лечь.
Угроза новая нависла:
Грозится мама больно сечь.
Я знаю, сбудется угроза,
Мне кары той не избежать.
Какая низменная проза, —
В стыде и страхе трепетать!
3 сентября 1883
* * *
Я — учитель, ну так что же!
Малый дома мне почет,
И меня по голой коже
Мать частехонько сечет.
От пощечин рдеют щеки,
Дома я босой сижу,
Даже в школу на уроки
Босиком всегда хожу.
Там строптивости и лени
Бальзаминов не простит
И на голые колени
Стать нередко мне велит.
Так порою час за часом
С шалунами я стою,
И хоть стыдно перед классом,
Но уроки им даю.
По щекам прибьет, ругает
Бальзаминов; иногда
Он и розгами накажет
Так жестоко, что беда.
Он прикажет, и мальчишки
Подбегут ко мне, сдерут
И рубашку, и штанишки,
Бросят на пол и секут.
Я реву, молю пощады,
Слышу звонкий смех детей,
Точно все мальчишки рады
Свисту резкому ветвей.
Даже те, кто сами были
Ныне драны иль вчера,
Точно разом позабыли,
Что ведь порка — не игра.
А инспектор не прощает,
Он всегда неумолим,
И удары он считает
До назначенного им.
<2 октября 1883>
* * *
Бальзаминов собирал
В классе за ученье плату.
У окошка я стоял,
Вспомнил поле, кашку, мяту.
Был я в блузе, босиком,
Как всегда бываю в школе
За учительским трудом,
А в уме — леса да поле.
Замечтался я, светло
На душе внезапно стало,
А под пальцами стекло
Запотевшее визжало.
Вдруг я слышу крик: — Шалить
Вздумал в классе! Розог! Живо!
Оголить да разложить! —
Подбегают торопливо
Четверо учеников.
Вмиг раздет я, вмиг разложен,
И упал, как с облаков,
Я, в мечте не осторожен.
Раздался свистящий звук,
Началася порка злая.
Я кричал, томясь от мук,
О прощеньи умоляя.
Но инспектор был суров,
Сорок розог отсчитали.
Ни мольбы, ни крик, ни рев
Мне ничуть не помогали.
Бальзаминову дана
Власть большая надо мною,
Мне расправа суждена
Вслед за каждою виною.
<13 октября 1883>
* * *
Утро. Солнце светит мне в окошко,
А в душе тревога, скука, лень.
Вижу, тучка крадется, как кошка, —
Вот сейчас тут на пол ляжет тень.
День опять пройдет в труде и скуке,
Буду вновь мальчишкам толковать
О Петре Великом, да об луке,
Да о том, где надо ставить ять.
Может быть, все мирно обойдется.
Может быть, придут и боль, и стыд,
К пустяку инспектор придерется,
Выдрать розгами меня велит.
Дома вновь докучные тетрадки,
Где ошибок бестолковых сеть,
Где все буквы кривы, косы, гадки,
И за полночь с ними мне сидеть.
В этой скуке, словно развлеченье,
Если мать случайно рассержу,
И под мукой жаркого сеченья
На полу я голый полежу.
<7 февраля 1884>
* * *
Как этот час был беспощаден!
Я истомился, как в аду,
И множество кровавых ссадин
Пылает на моем заду.
Инспектор был весьма рассержен
Непослушанием моим,
И вот я в классе был повержен
На голый пол совсем нагим.
За локти, за ноги держали
Меня мои ученики,
И два ученика стегали
Меня во весь размах руки.
Немного дети посмеялись,
Потом затихли все, и вот
Одни лишь в классе раздавались
Мой рев, мольбы, ударов счет.
Вот насчитали сто. — Довольно!
В рубашке на коленях стой.
Ну что, мерзавец, стыдно? больно?
Да постоишь и в мастерской. —
Звонок. Ушли на перемену.
Потом опять даю урок.
Весь красен. Каждому колену
Пол одинаково жесток.
Не слышно вовсе разговоров,
И не смеется уж никто,
И только раз сказал Егоров:
— Небось, взревешь, как всыплют сто!
<3 марта 1884>
* * *
В переплетной мастерской
Клей поставил на плиту я
И работою другой
Занялся, беды не чуя.
Кто-то дров не пожалел
Сунуть в печку потрудился.
Живо клей перекипел
И по всей плите разлился.
Неприятен клейный смрад,
И убыток — порча клея,
И мальчишки все глядят
На меня, вперед жалея.
class="stanza">
И кастрюлька вмиг снята, —
Горячее клей, чем надо, —
И очищена плита.
Бальзаминову досада;
Рассердился, стал вопить:
— Захотел ты, видно, порки!
Оголить и разложить!
Отодрать на обе корки! —
И пришлось мне на пол лечь.
Начинается расправа, —
Мальчуганы стали сечь,
Хлещут розги слева, справа.
<13 марта 1884>
* * *
Весенний вечер. Спит дорога.
Тихонько свищут соловьи.
Молчит недавняя тревога,
И близко плещутся ручьи.
Иду березовою рощей.
Скажи мне, милый соловей,
Что может быть милей и проще
Весенней песенки твоей?
Качнулась тонкая береза
Под легким, свежим ветерком, —
Но где ж пленительная роза,
Сдружившаяся с соловьем?
И вот березовые ветки
Несут мне горестный ответ:
— Здесь нету розовой беседки,
И розы соловьиной нет.
А если розочек желаешь,
То в садик свой иди скорей;
Там, сколько хочешь, наломаешь
Себе березовых ветвей.
Сегодня раннею порою
Не розги пели там твои, —
Ручные звонко над тобою
Тогда свистали соловьи.
На Юге соловей и роза
Для сладких песенок сошлись,
Тебе ж веселая береза
И соловей в одно слились.
<8 июня 1884>
* * *
В ночь, как папоротник цвел,
В чащу я босой пошел
Потихоньку ото всех,
Поискать себе утех,
Тайну ночи той открыть,
Клад найти, счастливым быть.
Но я тьмою был пленен,
В сон ленивый погружен,
Час заветный я проспал
И цветка не отыскал.
Просыпаюсь, — день давно,
А в душе моей темно.
Надо мне домой идти,
Но забыл я все пути.
К счастью, встретил я людей,
Помогли беде моей.
Но вернулся я домой
Только в полдень золотой.
— Где ты был? — спросила мать.
Что сказать, чтоб не соврать?
Говори или молчи,
Знаю, будут розгачи,
И признался я во всем,
И пришлось мне голышом
Наказание терпеть
И под розгами реветь.
10 июля 1884
* * *
Еще немало мне осталось
Тетрадок школьных просмотреть.
Уж поздно. Я гоню усталость,
Чтоб завтра не пришлось реветь.
Но клонит сладкая дремота,
Туман в глазах, темно кругом,
Потяжелели отчего-то
Босые ноги под столом.
Дремлю, дремлю, и, засыпая,
Вдруг мамин окрик слышу я:
— Задрыхнул! Ж-у настегаю! —
И вмиг дремота где ж моя!
И снова спорится работа,
Бежит рука с карандашом,
Тихонько отбивают что-то
Босые ноги под столом.
Чулок на спицах быстро вяжет,
На стуле сбоку сидя, мать,
И знаю, — розгами накажет,
Коль снова вздумаю дремать.
<27 ноября 1884>
* * *
Все вместе: проворная пляска,
Свист розог, и рев мой, и вой.
Ветвей беспощадная ласка
Так мучит, что сам я не свой.
Лишь пятки танцуют без лени,
Совсем неподвижен живот.
Меня положив на колени,
Мать порет, а боль все растет.
Все порет, браня, упрекая.
Реву я и вою, как зверь;
Вдруг, новым стыдом обдавая,
Скрипит, открывался, дверь.
Мещанка знакомая входит
И сын ее, мой ученик,
И страх на мальчишку наводит
Мой, розгами вызванный, крик.
Лукаво смеется бабенка
И стала мальчишку пугать:
— И ты заревешь так же звонко,
Как стану тебя я стегать.
Учитель от этакой порки,
Наверное, встанет сердит
И мне тебя на обе корки
Пороть хорошенько велит.
30 января 1885
* * *
И рад бы не пошел,
И рад бы не давался,
Да схватят за хохол:
— Терпи, коли попался! —
И рад бы я, не лег, —
Рубашку с плеч стащили,
Штаны стянули с ног,
Меня же разложили.
И рад бы убежал,
Да держат очень крепко.
И рад бы не кричал,
Да розги хлещут лепко.
Сподручней быть смирней,
Без спора покориться
И на пол поскорей,
Раздевшися, ложиться.
<4 февраля 1886>
* * *
В окне кисейная гардина,
За ней блестит лукавый взор, —
Довольно милая картина,
Которою украшен двор.
Порой гардину отодвинет
Соседка и, раскрыв окно,
Словечко бойкое мне кинет,
А что сказать — ей все равно.
Порой, сорвав за веткой ветку
И листья сбросивши в саду,
Увижу резвую соседку,
Когда я на крыльцо взойду.
Румянцем щеки вдруг зажгутся,
Но эти ветки как ни прячь,
Ведь все равно к ней донесутся
Чрез узкий двор мой крик и плач.
2 мая 1886
* * *
В окна открытые ветер бежит,
Летнего дня с ним вливается жар.
Я на колени поставлен. Жужжит,
В голую ногу впиваясь, комар.
Брошены голые ветки берез,
И шевельнуться не смеет рука —
Скинуть докучного. Стыдно до слез.
В небо гляжу, где плывут облака.
Вольная тучка, плыви да лети.
Там не понятен ни стыд мой, ни плен.
Как хорошо бы на речку пойти,
С удочкой в воду залезть до колен!
25 июня 1886
* * *
Уже на запад солнце клонит,
А воздух дышит горячо.
На речку мама снова гонит:
— Иди-ка, поуди еще! —
Хоть лень идти, но с мамой споры
Мне наказанием грозят,
И вот мои недолги сборы.
Менять не надобно наряд.
И в легкой полотняной блузе,
В коротких до колен штанах,
В потертом сереньком картузе,
В природных прочных сапогах
Забрел я в реку. Удят рядом
Со мной мои ученики,
Завистливым взирая взглядом
Все на чужие поплавки.
Улов удачен. Не осудит
Меня взыскательная мать
И, улыбаясь, ужин будет
Из свежих рыб приготовлять.
<17 июля 1886>
* * *
Привыкнуть можно ко всему,
А все же к розгам не привыкну.
К стыду большому моему,
При первом же ударе вскрикну.
Сбирает мама прутья в пук,
Лежат другие прутья розны,
А мне уж страшно острых мук,
И шелестенья прутьев грозны.
Велит совсем раздеться мне,
И даже сдернута рубаха,
И пробегает по спине
Холодное дыханье страха.
Сечет, и слезы в три ручья,
Мечусь напрасно, крепко связан,
Такая боль, как будто я
Сегодня в первый раз наказан.
— Не буду больше! больно! ой!
Ой! ой! прости! — кричу невольно. —
Ой! мама! сжалься надо мной!
Ой! ой! прости, помилуй! больно! —
Хотя случалося порой,
Что и не раз в неделю секла,
А все ж привычки никакой
К домашнему преддверью пекла.
<8 декабря 1886>
* * *
В бане жарко и туманно,
И четыре мальчугана
На скамью велят мне лечь,
Моют быстро, осторожно,
Очень ловко. Я тревожно
Жду конца: ведь будут сечь.
Со скамейки сняв, водою
Обольют вдруг ключевою
И разложат на полу.
Вот и розги уж готовы,
И топорщатся, суровы,
На скамеечке в углу.
Все четыре мальчугана
Мной недавно были драны, —
Вот полоски как сини!
Мне случайность не забавна, —
Усмехаются, и славно
Будут сечь меня они.
Пред бедою неминучей
Догадался я, — не случай
Надо мной их нынче свел:
Когда в баню посылала,
Мать таких и подбирала,
Чтобы каждый всласть порол.
6 февраля 1887
* * *
В стране сурового изгнанья
На склоне тягостного дня
Святая сила заклинанья
Замкнула в тайный круг меня.
Кому молюся, я не знаю,
Но знаю, что услышит Тот,
Кого молитвой прибываю,
Кому мечта моя цветет.
Его мимолетящей тени
Шепчу молитву, прост и бос,
Склонив смиренные колени
На травной ласковости рос.
И заклинанья не обманут,
Но будет то же все, что есть,
И страх, и стыд, и боль предстанут.
Все кары надо перенесть.
И с этой ласковой березы,
Где листья клейки по весне,
Покорно наломаю лозы,
Сулящие мученья мне,
И непреложность заклинанья
Зажжет восторги в муке злой,
Когда звенящий крик страданья
В протяжный перельется вой.
<7 июля 1887>
* * *
Сгорала злость моя дотла
В кровавой ярости сеченья.
Была медлительна и зла
Вся эта пытка исправленья.
Наказывали на дворе.
Соседки из окна смотрели.
Смеясь, как в бешеной игре
Хлестали розги и свистели.
Их брат, веселый мальчуган,
Меня с товарищем пороли.
Держали двое. Как чурбан,
Лежал я и орал от боли.
Когда секут, сгорает стыд.
Хоть все в окрестности сбегитесь,
Но об одном лишь боль вопит:
Простите! Сжальтесь! Заступитесь! —
Нет, не заступятся. «Секут,
Ну, значит, так ему и надо!»
И даже розги принесут,
Взамен истрепанных, из сада.
27 июля 1887
* * *
Я проснулся ночью. «Вспомни!» —
Словно кто-то прошептал.
Вот глядит луна в окно мне,
На пол свет ее упал.
Сердце бьется, — вспомнил сразу,
Что, стыдом меня казня,
По Сосулькину приказу
Завтра высекут меня.
Что сказал я, было ль дерзким,
Я не знаю. Был я прям,
Очень возмущаясь мерзким,
Плутовским его делам.
Слушать истину не лестно…
Вечером позвал он мать.
Решено: меня телесно
Завтра в школе наказать.
Что, луна, в окно ты светишь?
На меня зачем глядишь?
Что мне скажешь? чем приветишь?
Чем забавить поспешишь?
Не томи ты желтым светом,
Издеваясь и дразня!
Сам ведь помню я об этом:
Завтра высекут меня.
26 сентября 1887
* * *
Запросили в гости,
Да не скрыли злости,
Начали шпынять:
Очень уж я скромен,
Обиход мой темен,
И строптива мать.
Чем же недовольна?
Часто ли и больно,
И за что сечет?
Иль мне так и надо?
Розги где: из сада
Иль в лесу берет?
Правда ль: бережлива
Так, что всем на диво.
И велит ходить
Мне босым? Жалею
Денег, иль не смею
Обуви носить?
Мне б сказать им смело:
— Вам-то что за дело?
Что за разговор? —
Но совсем смущаюсь,
Мямлю, запинаюсь.
Потупляю взор,
И язык что пробка,
И сижу я робко.
Красен, словно рак.
И язвят нежадно,
Думая злорадно:
«Этакий дурак!»
4 октября 1887
* * *
Исправник старый мирно жил
И зубы мужикам лощил.
Его жена была портниха
И учениц лупила лихо.
Два сына были озорные
Мальчишки. Не умела мать
Унять их, и городовые
На двор вели их часто — драть.
Порой заказчица-купчиха
С улыбкой слушала их вой.
Промолвит: — Сын-то мой — блажной! —
— Пришлите! — скажет ей портниха.
И смотришь: точно, вечерком,
Послушав розочного свиста,
Мамаша в полицейский дом
Тащила сына-гимназиста.
Городовым дает на чай,
А те: — Барчонок, получай! —
Они, подачке щедрой рады,
Секут мальчишку без пощады.
Иной мальчишка сам придет,
Неся от матери посланье,
А после порки сам дает
На чай за это наказанье.
Я одного спросил: — Пришел
Зачем ты сам? — Сказал: — Послали!
Когда б отец меня привел,
Ударов вдвое больше б дали. —
Увы! я скоро поспешил
И сам туда ж дорогой близкой
Пришел я с маминой запиской,
И все, что надо, получил.
5 ноября 1887
* * *
— Все повторять одно и то же
Тебе не стану по сто раз,
А накажу тебя построже.
Неси, дежурный, розги в класс.
Да накажу тебя иначе,
Чтоб побольней да постыдней,
И положенье нележаче
Сейчас займешь ты, дуралей.
Разденься, да живей ложися,
Живот на стол, а ноги — вниз. —
Смеяться дети принялися
На тот инспекторский каприз.
А мне и стыдно, и неловко.
И руки, ноги мне тотчас
Связала крепкая веревка,
И злая кара началась.
Со стороны смешно движенья
Ног оголенных наблюдать,
Но в этом странном положеньи,
Ах, мне-то каково лежать!
<20 ноября 1887>
* * *
Утро. В классах шум. Тоскливо.
Жду я. В карцер входит врач.
С ним Сосулька; крикнул: — Живо
Раздевайся, да не плачь! —
Я снимаю, холодея,
Все, надетое на мне,
И мурашки, страхом вея,
Побежали по спине.
Врач мне грудь послушал, кожу
Щупал, мял со всех сторон.
Буркнул: — Жалостную рожу
Корчить нечего, — силен.
Сердце, легкие в порядке.
Двести розог можно дать.
Розгачи хоть и не сладки,
Да придется получать.
<28 ноября 1887>
* * *
Длинным школьным коридором,
Мимо классов, где шумят,
Провожаем злобным взором,
Прохожу, тоской объят.
Вся одежда там осталась,
В этом карцере глухом,
Где мечта моя металась
Двое суток под замком.
И теперь иду я голый,
Весь румянцем залитой.
Предстоит мне час тяжелый
На полу там в мастерской.
<29 ноября 1887>
* * *
Сам себя не понимаю,
Только верю я себе,
Потому что твердо знаю:
Верить надо нам судьбе.
Я бываю зол порою,
Раздражителен, угрюм,
И, отравленный тоскою,
Полон горьких мыслей ум.
Становлюсь я мрачно-дерзок,
Все б ломать да отрицать,
И себе тогда я мерзок,
Но с грозой приходит мать.
Розги гибкие взовьются
Беспощадно надо мной,
В тело голое вопьются,
Вызывая крик и вой.
И душа моя смирится,
Муками утомлена,
И на сердце водворится
Благодатно тишина,
Точно это мне и надо.
Точно иначе б не мог
Сердце вырвать я из ада
Необузданных тревог.
Так, умом не понимаю,
Но смиренною душой
Все покорно принимаю,
Что мне послано судьбой.
4 декабря 1887
* * *
В душевной глубине бушует
Звериная, нагая страсть.
Она порою торжествует,
Над телом проявляя власть.
Вот дама рощицей проходит,
Легки одежды у нее,
А за кустами уже бродит
Вблизи двуногое зверье.
Вот повстречались. Даме жутко,
Но уже похоть в ней горит,
А парень к ней. — Ай, баба! Нутка!
Ложись на травку! — он кричит.
Она бежит, он догоняет,
В его руках дрожит она.
Хватает, на землю бросает, —
И в миг она оголена.
Из-под разорванной рубашки
Прерывистый чуть слышен стон.
На голые он давит ляжки,—
И труд веселый совершен.
— Пошла! — И дама убегает,
Закрыв лицо. В глазах туман.
Смеясь и плача, повторяет:
— Вот негодяй! Какой мужлан! —
Но в сердце нарастает радость,
Идет все медленней она,
Звериную изведав сладость,
Как от шампанского пьяна.
Порою все же не довольно
Объятий грубых и простых,
И тело жаждет своевольно
Метаний и безумств иных.
Тоска томит, и нетерпенье,
И все досадует и злит,
И кто же это все волненье
Поймет и быстро исцелит?
Целители не понимают,
Целимые же не хотят,
Но все же то они свершают,
Что силы тайные велят.
Настала грозная минута,
И розги в воздухе взвились,
И раздражение и смута
В душе внезапно улеглись.
В тройном союзе все сплелося:
Ликуют боль, и стыд, и страх,
И все томление сожглося
В мольбе, и в криках, и в слезах.
Пусть после этих наказаний
Мне стыдно, а другим смешно,
Но стихло пламя беснований,
В крови погашено оно.
<12 декабря 1887>
* * *
Денег нету ни гроша,
Зато слава хороша.
Зададут порой вопрос:
— Отчего ты ходишь бос?
Но на это прост ответ:
— Оттого что денег нет.
А на нет ведь нет суда,
Значит, нету и стыда.
Тот осудит, кто глупей,
Тот похвалит, кто умней.
Глупый скажет: — Босиком
Не пойдешь в богатый дом.
Умный скажет: — Примечай,
Как босые входят в рай.
Глупый скажет: — Скуп и нищ.
Для сапог не нужно тыщ.
Умный скажет: — Знать, не мот
И копейки бережет.
Глупый скажет: — Холодно,
Босиком ходить смешно.
Умный скажет: — Закален,
Бережет здоровье он.
И такой вопрос дадут:
Отчего тебя секут?
Так же можно отвечать:
Ведь родная учит мать.
Глупый скажет: — Стыд какой!
Все смеются над тобой!
Умный скажет: — В пол лицом,
Мать проучит прутовьем,
Ей покорен, — молодец!
Тут греху всему конец.
Прут с березы не убьет,
А на добрый путь взведет.
Умных меньше, чем глупцов,
Да боятся мудрецов.
То, что умный говорит,
После глупый повторит.
И со мной сбылося то ж:
Скажет умный, так поймешь.
Посмеялись надо мной,
Покачали головой,
Но меня ж они потом
Называли молодцом.
Значит: денег ни гроша,
Зато слава хороша.
18 апреля 1888.
* * *
В палящий полдень в темный лес
Унес я к светлому ручью
От ярко-блещущих небес
Тяжелый стыд и боль мою.
Деревья, ветки наклоня
С участьем внятным, хоть немым,
Отвеивали от меня
Недавней кары едкий дым.
Когда под голою ногой
Раздастся ветки слабый треск,
Я вспомню, — розги надо мной
Перемежали свист и плеск,
И голос матери моей
Мне ласково твердил упрек,
И длился гибкий свист ветвей,
И лился слез моих поток.
И чем больнее розга жгла,
Тем я все больше сознавал,
Что велика вина была
И что за дело я страдал.
И усмирившейся душой
С признаньем слив мольбу мою,
Вопил я: — Ой! прости! ой! ой!
Ой! заслужил! ой! сознаю!
<27 апреля 1888>
* * *
Как весел сад, душист и зелен!
Как птицы радостно поют!
А мне невесело, — мне велен
Здесь очень невеселый труд.
Сказала мать: — Иди, проказник,
Покрепче розог там нарви.
Ужо задам тебе я праздник,
Знай, будет задница в крови! —
И в этом птичьем щебетанье,
В пленительном земном раю
Себе готовлю наказанье
И муку стыдную мою.
С березы ласковой и нежной
Я ветки подлиннее рву,
Чтоб с них потом рукой прилежной
Оброснуть листья на траву.
<25 мая 1888>
* * *
По милым, свежим травам,
Обрызганным росой,
В смиреньи не лукавом
Опять иду босой.
Меня от зимней лени
Спасти пришла весна,
И голые колени
Ласкает мне она
И солнечным сияньем,
И вздохом ветерка,
И радостным лобзаньем
 Лесного ручейка.
И ландыш, и фиалка
Торопятся цвести,
Но мне срывать их жалко,
И жаль домой нести.
Ведь так они привольно
И радостно цветут.
Когда сорвешь, им больно,
Как мне, когда секут.
Но все ж пора за дело:
Сегодня утром мать
Побольше мне велела
Лесных цветов набрать.
Ах, к телу ближе, видно,
Своя рубашка! Что ж,
Хоть перед вами стыдно,
Но поневоле рвешь.
Точись, цветочных слезок
Невинный, чистый сок,
Чтобы себя от розог
Я нынче уберег.
С тяжелым состраданьем
Лесную жизнь гублю,
Зато непослушаньем
Я мать не прогневлю.
<16 мая 1889>
* * *
Услышав строгий призыв твой,
Прошел я шаткие ступени
И стал смиренно пред тобой
На обнаженные колени.
Слегка кружилась голова.
От страха и стыда краснея,
Я слышал гневные слова,
Ответить ничего не смея;
Порою ветер залетал
В окно открытое беседки
И на скамейке колыхал
Свежо нарезанные ветки.
Ах! предварительный урок,
Я знаю, будет слишком краток,
И засмеется ветерок
Мельканьям быстрых голых пяток.
Со щебетаньем звонким птиц
Смешаются иные звуки:
Посвистыванье крепких виц,
Мольбы и вопли резкой муки.
<25 июня 1889>
* * *
Вечерние упали тени,
И даль закуталась в вуаль.
Восходят шаткие ступени
Туда, где скрылася печаль.
Молчанье жуткое настало,
Тихонько затворилась дверь,
И то, что только что пылало,
Угомонилося теперь.
Усталое коснеет тело,
Но успокоилась душа,
Как бы опять из-за предела
Эдемским воздухом дыша,
Как будто сходит на ступени
Эдемский гость, небес посол,
И озаряет кротко тени,
Земной прощая произвол.
И я, на голые колени
Поставлен после розог здесь,
Стихи слагаю про ступени,
Ведущие в святую весь,
Где боль и стыд преобразились
В свободно восходящий дым,
И слезы в росы обратились
Под нимбом, вечноголубым.
<13 сентября 1889>
* * *
Истомившись от капризов
И судьбу мою дразня,
Сам я бросил дерзкий вызов:
— Лучше высеки меня!
Чем сердиться так сурово
И по целым дням молчать,
Лучше розги взять и снова
Хорошенько отстегать. —
Мама долго не томила,
Не заставила просить, —
Стало то, что прежде было.
Что случалось выносить.
Мне никак не отвертеться.
Чтоб удобней было сечь,
Догола пришлось раздеться,
На колени к маме лечь,
И мучительная кара
Надо мной свершилась вновь,
От удара до удара
Зажигалась болью кровь.
Правда странная побоев
Обнаружилася вся:
Болью душу успокоив,
Я за дело принялся.
27 октября 1889
* * *
День сияет — румяный и белый.
Посмеявшись над маленьким горем,
Мать сказала: — Еще раз так сделай,
Побольней непослушного вспорем. —
У меня на щеках еще слезы,
На коленях стоять еще надо,
Но не страшно мне гневной угрозы,
И душа моя солнышку рада.
И на розги гляжу я без страха:
Обломавшись, они замолчали,
И на мне уже снова рубаха,
И рыданья мои отзвучали.
<12 апреля 1891>
* * *
Шутить порой мы начинаем,
Когда кому-то не смешно.
Шутливый смысл тогда влагаем
В слова, известные давно.
Утратив прежние значенья,
Слова причудливо звучат.
Ору я в грозный час сеченья,
Ну, значит, я — аристократ.
Как будто бы на самом деле
Значенья разные смешав,
Наделав ссадин-граф на теле,
Мать вспоминает телеграф.
Недавно рассердил я маму,
Потом я на полу лежал
И с громким криком телеграмму
Довольно долго принимал.
Мать назвала меня обломом:
— Вишь, обломала веник весь. —
Сестра дразнила насекомым,
Значений составляя смесь.
И грозный смысл был приурочен
К простым словам, — сказала мать:
— Простеган славно и прострочен,
Как одеяло на кровать.
12 мая 1891
* * *
Каждый месяц подвожу я
Счет на всю казну мою.
Если все сошлось, — ликуя,
Счет я маме подаю.
Хоть в Казенную Палату
Подавай, так точен счет.
Но за каждую растрату,
Хоть в копейку, мать сечет.
— Знаешь сам, что есть прорехи,
Надо то и то купить,
Получай же на орехи,
И умней старайся быть.
Помни: каждая копейка
Целый рубль побережет. —
Сотрясается скамейка,
На которой мать сечет.
Не соскочишь, коль привязан,
Никуда не убежишь.
После, розгами наказан,
На коленях постоишь.
Ах, не пряник и <не> бублик
За растраты мать дает, —
За копеечку, за рублик
Больно розгами сечет.
9 июля 1891
* * *
Вальс, кадриль, мазурка, полька,
Это — танцы для балов.
Танцевал бы их, да только
Им учиться бестолков.
А гопак, трепак, присядка —
Деревенский это пляс.
Недоступная ухватка,
Горожане, в них для вас.
Я иную пляску знаю.
Может быть, нехороша,
Но частенько исполняю
Этой пляски антраша.
Для нее костюм не сложен,
Научиться просто ей:
Догола раздет, разложен,
Под мелодию ветвей
Да под собственное пенье
Этой арии простой,
Что из оперы «Сеченье»
И с припевами «ай! ой!»
Высоко взметают пятки
И танцуют трепака
Прытче вальса и присядки,
Даже прытче гопака.
Не однажды на неделе
Проплясавши так, поймешь,
Что в здоровом только теле
И здоровый дух найдешь.
Это — тело укрепляет,
Изгоняет всяк порок,
И грехи уничтожает,
И притом в короткий срок.
<5 октября 1891>
* * *
КАК ЕСТЬ ДОМАШНЯЯ СКОТИНА…
     Как есть домашняя скотина,
     Так есть домашние слова.
     Семейной жизни вся картина
     Бывает в них совсем ясна.
     Пересказать сперва придется
     Те прозвища да имена,
     Которым слушатель смеется,
     Хоть шутка вовсе не смешна.
     Слова особые мы ищем,
     И смысл их нам давно знаком.
     Хожу порой я босичищем,
     Хожу порою босиком,
     И босоты моей ступени
     Приметой разнятся одной:
     Я босичищ, открыв колени;
     Закрыв колени, я босой.
     Я называюсь необулом,
     Когда босой хожу с утра.
     Обутый вышел, так разулом,
     Вернувшись, зваться мне пора.
     В штанах коротких — щеголяю,
     А вовсе без штанов — франчу.
     То имя «щеголь» получаю.
     То имя «франта» получу.
     Когда все тело на свободе
     И, как Адам, я обнажен,
     Так, значит, я по первой моде,
     Или по-райски, наряжен.
     И для телесных наказаний,
     Смотря по степени вины,
     Немало прозвищ и названий
     Для различения даны.
     О их значении не спорят,
     В них каждый разочтен удар.
     Секут, стегают, хлещут, порют,
     Дерут, — сильнейшая из кар.
     Мы различаем розги, лозы,
     И лозаны, и розгачи,
     И розгачищи, — с ними грозы
     На теле слишком горячи.
     Заря — еще немного боли,
     А зарево — уже больней,
     А до пожара допороли
     Или додрали, — что страшней!
     И требует сноровка наша,
     Чтоб слово било прямо в цель:
     Лапша, березовая каша,
     А послабее — вермишель.
     Обязан я сивеем быть голым
     Всегда, когда меня секут.
     За это прозвищем веселым —
     Голик — тогда меня зовут.
     Мать говорит, начав расправу:
     Задам же баню я сынку!
     Лежи, пройдуся-ка на славу
     Я голиком по голику! —
     Когда я на полу разложен,
     Домашний требует язык,
     Который в кличках осторожен,
     Чтоб я был «драный половик».
     Я называюсь «душегрейка»,
     Коль на коленях мать сечет,
     А если подо мной скамейка,
     То коврик я иль переплет.
     Когда от боли я ногами
     Мечусь и вьюся, словно вьюн,
     И называюсь именами —
     Иль голопляс, или плясун.
     Пощечины зовутся плюшки,
     А если горячи — блинки,
     И называются ватрушки
     По телу голому шлепки.
     Я на коленях, так для шуток
     Домашних стал я полотер.
     Так много разных прибауток
     Пришлось узнать, — язык остер.
     Но босотой или сеченьем
     Домашних слов не исчерпать.
     Хочу другим стихотвореньем
    Словца другие передать.
13 июля 1892
* * *
Скука тусклой жизни мне уж надоела,
Стало мне постылым собственное дело.
Дорогой ценою заплатить я рад,
Чтобы жизнь сложилась на широкий лад:
Счастье, так уж счастье, сочное, нагое,
Горе, так уж горе, злобное, крутое.
Ласка, так уж ласка, полная любви,
Кара, так уж кара, — задница в крови.
Нет большого счастья, нет большого горя.
Только, если выпью, — по колена море,
Ну и достается больно мне тогда, —
Мать сечет, так что же! это — не беда!
Правда, и до крови иногда стегает,
Только дома скоро стыд мой замирает.
Не ведут на площадь, не идет палач,
Повертись немного да слегка поплачь.
Все же после ласки маминой светлее,
Все же после порки голова яснее,
Все же гонят скуку эти боль и стыд,
И позабываешь мелочность обид.
<31 июля 1892>
* * *
Каждый раз, как взор встречает
Где-нибудь в углу метлу,
Память мне напоминает,
Как частенько на полу
Ждал я. Прутья шелестели,
За пуком слагался пук,
И дрожало в голом теле
Ожиданье стыдных мук.
Голос матери раздался.
Вот просвистнула лоза.
Я от боли заметался,
За слезой бежит слеза.
Так домашних исправлений
Проходил я трудный строй,
Сея возгласы молений,
Жгучей боли рев и вой.
<14 января 1896>
* * *
— Хорошо, — вам аттестат
Мы отличный накатаем,
Строчки все поставим в ряд, —
Это дело мы ведь знаем.
Тут бумага не нужна.
Перьев и чернил не надо,
И телесная дана
Будет вам сейчас награда.
Что бумага! Обронить
Можно всякую бумажку.
Нет, на теле мы строчить
Станем, снявши с вас рубашку.
Прутьев крепких связки две.
Да скамейка, да веревка.
Дать подушку к голове?
Вам лежать, надеюсь, ловко? —
Голый, связанный лежу,
Аттестат я получаю
И ору, реву, визжу,
О прощеньи умоляю.
Встаньте! Годен аттестат?
Вам не надо добавленья?
Что же вы? благодарят,
Получивши награжденье.
Аттестат-то наш каков!
В ноги стоит поклониться! —
И пришлось без лишних слов
Приказанью покориться.
Одевайтесь! Аттестат
Надо помнить слово в слово,
А не то я буду рад
Написать его вам снова.
<12 июля 1897>
* * *
Я помню эти антресоли
В дому, где в Вытегре я жил,
Где, корчась на полу от боли,
Под розгами не раз вопил,
И, воздух ревом оглашая, —
Ах, эта горяча лапша! —
Нагими пятками сверкая,
Такие делал антраша!
Порою свяжут. Распростерто
Нагое тело. Круто мне,
И бьется сонная аорта,
И весь горю я, как в огне.
И как мне часто доставался
Домашних исправлений ад!
Для этого употреблялся
Общедоступный аппарат,
Пук розог. Быстро покрывался
Рубцами обнаженный зад.
Спастись от этих жутких лупок
Не удавалось мне никак.
Что не считалось за проступок!
И мать стегала за пустяк:
Иль слово молвил слишком смело,
Иль слишком долго прогулял,
Иль вымыл пол не слишком бело,
Или копейку потерял,
Или замешкал с самоваром,
Иль сахар позабыл подать,
Иль подал самовар с угаром,
Иль шарик хлебный начал мять,
Или, мостков не вверясь дырам,
Осенним мокрым вечерком
По ученическим квартирам
Не прогулялся босиком,
Иль, на уроки отправляясь,
Обуться рано поспешил,
Или, с уроков возвращаясь,
Штаны по лужам замочил,
Иль что-нибудь неосторожно
Разбил, запачкал, уронил, —
Прощать, казалось, невозможно,
За все я больно сечен был.
Недолог был поток нотаций,
И суд был строг и очень скор;
Приговорив, без апелляций,
Без проволочек, без кассаций
Исполнит мама приговор:
Сперва ручные аргументы
Придется воспринять ушам,
И звучные аплодисменты
По заднице и по щекам;
Потом березовые плески;
Длиннее прутья, чем аршин;
Все гуще, ярче арабески,
Краснеет зад, как апельсин.
И уж достигла апогея
Меня терзающая боль,
Но мама порет, не жалея,
Мою пылающую голь.
Бранит и шутит: — Любишь кашу?
Ну что же, добрый аппетит.
Вот, кровью кашицу подкрашу,
Что, очень вкусно? Не претит?
Ты, видно, к этой каше жаден.
Ори, болван, ори стократ.
Ишь, негодяй, как ты наряден!
 Смотри, какой аристократ!
<26 октября 1899>
* * *
Есть для меня простых два слова,
И с ними связан смысл двойной, —
Слова «иди» или «готово»,
Произносимые сестрой.
Порой «готово» означает:
— Вот полосканье для зубов. —
Порою поркой угрожает, —
Пук свежих розог уж готов.
— Иди, пора уже обедать,
Скорее, Федя, стынут щи. —
Иди-ка розгачей отведать,
Повоешь, Федька, не взыщи.
Две клички мне даются розно:
Коль Федя — ласковая речь;
Коль Федькою покличет грозно,
Так, значит, захотела сечь.
Еще двум кличкам есть дорожка
За мой смиренный гардероб:
Коль в доме мир, я — «босоножка»,
А если ссора, — «босошлеп».
24 августа 1900
* * *
Иногда мне станет тошно,
Если долго не секут.
Нагрешу тогда нарочно,
Стану дерзок, зол и крут.
Разобью иль поломаю
Хоть линейку, хоть стекло.
Сам себя не понимаю,
Так на сердце тяжело.
Покоряясь грозной воле,
На пол я потом ложусь,
И когда от резкой боли
Наорусь и наревусь,
Вдруг в душе спокойно станет,
Жизнь покажется легка,
И уж сердца не тиранит
Посрамленная тоска.
Но такие промежутки
Мать не часто мне дает.
С нею очень плохи шутки,
За пустяк порой сечет.
Пусть из прутьев от березы
Солона была лапша,
Но едва обсохнут слезы,
Успокоится душа.
<24 августа 1900>
* * *
Вино и карты. Проигрался,
А деньги считаны точь-в-точь,
И поневоле я сознался
И проворочался всю ночь…
Уроки кончились, и снова
Настал расправы грозный час,
И повели меня сурово
Для наказанья в третий класс.
Не замедляя и не споря,
Я снова принял боль и стыд.
Хлестанью бешеному вторя,
Кричал и плакал я навзрыд.
Так бичевали розги лепко,
Что, выбившись совсем из сил,
Вскочил бы с пола я, но крепко
Веревками привязан был
Руками и ногами к ножкам
Раздвинутых широко парт,
И розги счет вели оплошкам,
Карая карточный азарт.
Сестра смеялась, рядом стоя,
Смеясь, стегали сторожа.
Лежал я голый, плача, воя,
В порывах тщетных весь дрожа.
30 января 1901
* * *
Увлекшись индивидуализмом,
Смешать его готов ты с эгоизмом,
Но вот о чем подумай крепко ты:
Творящий Азъ дойдет и до Фиты.
И я в мои растраченные годы
Был друг неограниченной свободы,
И подменять случалося не раз
Тогда мне «я» на очень крупный Азъ.
В усердии, с большой любовью слитом,
Меня знакомя с целым алфавитом,
Смиряли часто маленькое «я»,
И укротилася душа моя.
В минуты бунта приходили Буки,
Неся мне корни горькие науки,
Вещая: Азъ Буки Глагол Добро.
Молчанье — злато, речь — лишь серебро.
Единый только Есть, вы все Живете,
Зело утруждены на белом свете.
Встречай же дни, создателя хваля,
Чьей благостью наполнена Земля.
А Иже знает I, тот в неге сладкой
Кончает дни, как слоги Иже с краткой,
И Како Люди в мире поживут,
Такой от Господа им будет суд.
Мыслете: Наш Он, Бог, Покой. Рцы Слово,
По правде, Твердо; если ж бестолково,
Придут учить и Ук, и Ферт, и Хер
Похерит все, что вылезло из мер.
Цы скажет: — Цыц! смирись, во тьме ползущий!
А вот за ним скользит и Червь грызущий,
И близнецы там идут, Ша и Ща,
Шипят они, от злобы трепеща.
Вот твердый Ер с Еры и с нежной дщерью,
Такою бледненькой и мягкой Ерью.
Вот педантичная проходит Ять,
На кою вольнодумцам наплевать.
За нею Э, задумчивый и строгий,
Идет своей особенной дорогой.
Общительная, ласковая Ю
И Я с Фитой слились в одну семью.
За ними, рифму удлиняя, Ижица
Благочестивая с угрозой ближится
И голосом козлиным говорит:
Хвала тому, кто знает алфавит!
Прочесть он может много разных книжиц.
Хотя иные обошлись без Ижиц,
Но учат все, что только Азъ один
Без прочих букв, что пень среди долин.
И, кончив речь свою благочестиво.
Меня он повергает на пол живо,
И розгами меня сечет, а я
Мечуся, наг, от боли вопия.
1 августа 1902
* * *
Я отдал книги в переплет, —
Искусный мастер-переплетчик
Здесь близко за углом живет, —
Но экономен был мой счетчик.
Я много денег издержал,
Сестра осталась недовольна.
Потом я на полу лежал,
Мне становилось очень больно.
Усердно секли сторожа.
Напрасно ерзал на полу я.
Иной удар больней ножа
Впивался, тело полосуя.
Хлестали розги в переплет.
Ах, очень разны переплеты!
Не мал бывает розгам счет,
Когда не малы деньгам счеты.
2 октября 1902
* * *
Что за неделю накопилось?
Немногое: пакет, другой…
Вдруг сердце трепетно забилось, —
Лежит повестка предо мной.
Простое дело — два пакета,
Повестка серая страшна.
Я знаю, чем грозит мне это.
Душа уж чем-то смущена.
Читаю спешно: извещенье,
Что в срок не выполнено мной
Законное распоряженье
О перестилке мостовой,
И приглашение — в участке
Быть вечером к восьми часам
И по щекам густеют краски,
Глаза блуждают по строкам.
Все буквы, запятые, точки
В пятно слилися на стене.
Я знаю, там напишут строчки
Не на бумаге, а на мне.
Так часто малая примета
И признак часто небольшой
Страшнее, чем Харон и Лета,
Становятся перед тобой.
Увидишь слева новолунье,
Иль заяц путь перебежит,
И знаешь: злобная колдунья
Недоброе наворожит.
В приметах данное случайно
В ответ на мысли о судьбе
Порой совсем необычайно
Вдруг отразится на тебе.
<26 июня 1903>
* * *
Я к сроку не перемостил
Участка перед школой нашей,
В участке пристав угостил
Меня березовою кашей.
Сегодня так же, как вчера.
Все остается в прежней силе,
Сначала мать, потом сестра
О том директора просили.
Порядок заведен такой,
Директором наставлен пристав,
И неустанно он за мной
Следит и в строгости неистов.
Придет повестка — так и знай,
Все вовремя исполнить надо:
Скорее крышу починяй,
Иль краску исправляй фасада.
А после срока через день,
Коль не исполнено заданье,
Опять повестка… — Делать лень,
Так потерпите наказанье. —
А розги уж лежат в углу,
Городовые раздевают,
И вот я голый на полу,
И вот уже меня стегают.
Так над людьми везде царят
Уставленные кем-то сроки;
А если люди проглядят,
Возмездья сроки так жестоки!
Ах, если б можно было жить,
Как ангелы живут, беспечно,
О малых сроках не тужить,
К великим устремляться вечно!
От заповеди: «Не зевай!»,
От наставленья: «Сам виновен!»
Уйти в желанный сердцу рай,
Который свят и безгреховен.
Но срокам утоленья нет.
В темнице сроков тесных бейся,
Стремись на ясный Божий свет
И на бессрочное надейся.
<27 июня 1903>
* * *
Разговор короток с приставом…
Надо прежде деньги получить…
Но в усердии неистовом
Он не даст мне и договорить.
— О ремонте можно б ранее,
У меня узнав, похлопотать,
А теперь уж наказания
Вам телесного не избежать.
Наказание телесное,
И не только для одних детей,
Средство просто расчудесное!
Раздевайтеся же поскорей!
Ведь мальчишек вы стегаете,
В этом видите вы, значит, прок.
На себе вы испытаете,
Как полезен будет вам урок!
<28 июня 1903>
* * *
— Что топорщишься, как гоголь!
Не достать тебя рукой!
А скажи, вчера не строго ль
Обошлася я с тобой?
Вишь, инспектор, важный барин! —
Раскричалася сестра. —
А давно ли был отжарен
Розгачами ты? вчера?
Дома ходишь босошлепом, —
Для смиренья так велю, —
А забылся, — по Европам
Розгами сейчас пошлю.
Я тебе теперь за дело
Пропишу и ой и ай!
Раздевайся-ка да тело
Мне под розги подставляй! —
На колени положила,
Розги крепкие взяла,
И бранила, и стыдила,
Сорок розог мне дала,
И в одной из кар домашних
Мне опять пришлось реветь,
А на ссадинах вчерашних
Новая чертилась сеть.
26 мая 1904
* * *
Сказала мне сегодня Даша,
Большую волю дав рукам:
— Небось, березовая каша:
Накрасила и щеки вам!
— И задница красива стала —
(Ведь где эстетику нашла!), —
Когда от розог запылала,
Краснее кумача была.
Красиво так за пяткой пятка
Мелькали, или обе враз,
Что даже лишних два десятка
Не пожалела я для вас.
Да я ведь вычту их исправно,
Когда опять придется драть.
Зато уж выпорола славно. —
И принялася хохотать.
<Б. д.>
* * *
— Хорошо, что ты грибов набрал,
Да зачем же ты штаны порвал? —
— Я попал в колючие кусты,
А штаны стареньки, знаешь ты. —
— А почто штаны не насучил?
А почто ты ног не заголил?
Не хотел царапать ноги, знать?
Прогневил опять, негодный, мать!
Там в лесу жалел ты голых ног,
Только кожи все ж не уберег!
Ведь одежду надо поберечь,
А не хочешь, буду больно сечь.
Сам сейчас увидишь, что лапша
Из березы больно хороша,
И березовая каша вслед
Горяченька будет на обед! —
— Мама! больно! ой! ой! ой! прости!
Сжалься! ой! помилуй! ой! пусти! —
— Потерпи немножечко, дружок!
Кончу сечь, прощу тебя, сынок!
<Б. д.>
* * *
Уж сколько раз я обещался
Не пить проклятого вина,
А вот в гостях не удержался,
И, как сапожник, нализался,
И уж не знаю, чья вина.
Две рюмки водки выпить можно,
Не опьянеешь от того,
Но в том беда, что мысли ложно
Потом бегут, и осторожно
Уже не взвесишь ничего.
В субботу так я угостился, —
Товарищ на вечер позвал,
И в воскресенье протомился,
И в понедельник все сердился.
Мальчишек в школе пробирал.
Уроки кончились. Стемнело.
Сестра позвала сторожей.
Меня учить пора приспела,
И дали мне за это дело
Урок посредством розгачей.
С веселым смехом на расправу
Ведут меня в четвертый класс.
Накажут, знаю, не в забаву:
Ведь розги выбраны на славу
И в ванне пролежали час.
Начальник утром я над школой,
А к вечеру того же дня
Мне задают урок тяжелый:
На неметеный пол я голый
Разложен, и дерут меня.
Ору, реву, молю прощенья,
Но тщетны слезы и мольбы:
Числу ударов для сеченья
Назначенных нет измененья,
Как нет пощады у судьбы.
Что ж делать! Сам ведь дал я право
Сестре распоряжаться мной,
И вот телесная расправа,
Параграф строгого устава,
Вместилась в мой домашний строй.
<Б. д.>

Приложение IV «О телесных наказаниях» (Из незавершенной статьи)

Впервые (в сокращенном варианте): De Visu. — 1993. — № 9 (10). — С. 48–54 (публ. М. Павловой).

В публикацию включены наиболее содержательные фрагменты незавершенной статьи «О телесных наказаниях» (между 1893 и 1896). Текст воспроизводится по черновому автографу, по верхнему слою (ИРЛИ. Ф. 289. ОП. 1. Ед. хр. 570); орфография и пунктуация приведены в соответствие с современной нормой.

* * *
Не то говори, что ново, а то, что нужно.

Вопрос о воспитательных наказаниях, кроме теоретического значения, имеет чрезвычайную важность в практическом отношении. Нет ни одной из воспитательных мер, которая могла бы произвести столь тягостное и вредное впечатление, как наказание, неверно употребленное. Возможность ошибки очень велика, если не имеем очень отчетливого взгляда на этот предмет. Составить же определенное мнение, и притом такое, которое выдержало бы испытание на деле, очень трудно. Человеку свойственно более прощать, чем наказывать. Родителю или воспитателю наказывать особенно тяжело (берем воспитателя, преданного делу). <…>.

Русский язык пользуется необыкновенно выразительным названием: наказание. Смысл этого слова показывает, что в основу наказания народ кладет исправительно-поучительную идею. Наказать — в одно и то же время значит у нас и приказать, дать наказ, инструкцию, руководство в известном деле или целом ряде дел — и подвергнуть взысканию за вину. Следовательно, и наказание за вину имеет смысл указания верного пути, приказа, как вести себя на будущее время. Поучить — вместо наказать — также часто употребляет народ, подтверждая этим поучительный смысл наказаний. Скажу из своего опыта: когда мать наказывает меня розгами, она во все время сечения, обыкновенно неторопливого, не только бранит меня, но главным образом делает мне соответствующие наставления, — в точном смысле учит меня. Так было и тогда, когда я был мальчиком, так и теперь. Идеи возмездия и устрашения совершенно чужды чисто народной педагогии или, вернее, элементы устрашения и возмездия, неразрывно связанные с самим актом наказания, какого бы то ни было, подчиняются во взглядах народа высшей идее — поучения и исправления. Подтверждение этому видно во взгляде на преступников как на несчастных и в частом нежелании мстить убийце: «мертвого не воскресишь, а его погубишь». <…>.

Воспитание должно по возможности обходиться без наказаний. Где же они необходимы, там следует применять их так, чтобы они наиболее естественным образом вытекали из самого свойства проступка и в уме наказанного представлялись бы законным и справедливым последствием его деяния. Воспитатель заботится, чтобы самый проступок ребенка был уже ему наказанием или, по крайней мере, чтобы наказание выросло из этого проступка, как росток из семени. Внешне-принудительного характера наказание отнюдь не должно иметь. Оно должно действовать на высшие, духовные стороны человеческой натуры. Унижение и скорбь, которую неизбежно чувствует наказанный, должно быть скорбью и унижением духа, падшего и сознавшего свое падение. И унижение это вызывается не карательными мерами, а тем положением, в которое ставит себя сам преступник: лгуну не верят, обидчика удаляют из общества, лентяю приходится трудиться, когда другие отдыхают. Выраженная словами, эта теория, бесспорно, прекрасна. Примененная последовательно к жизни, она иногда бывает возмутительно жестока, холодна до суровости и вредна по своим последствиям.

Правильно устроенная идеальная система воспитания может, если угодно, обойтись и вовсе без наказаний, если условимся не считать за наказание ласковые наставления да те случайные, неловкие положения, в которые ставит себя провинившийся. Можно представить себе совокупность таких условий, при которых развитие гладко покатится по предначертанному пути, как по стальным рельсам, и при которых будет устранена всякая возможность крушения. Но если допустить, что такого идеала возможно достигнуть, то и тогда такая легкость воспитательного процесса вряд ли может быть признана желательною. Ведь необходимою задачею воспитания должно быть поставлено образование сильного и энергичного характера. Без этого втуне пропадают наилучшие качества, наиблагороднейшие порывы, наичестнейшие стремления. Чтобы ребенок готов был к жизни, недостаточно приучить его ходить гладкими, приготовленными путями. Крутые горки, буераки да обрывы жизни требуют особой ловкости, сметливости и силы, чтобы из них взбираться и с них спускаться. Дитя, приученное к паркету добропорядочного поведения, что будет делать, когда судьба забросит его в глухой и темный лес, где бурелом и валежник загораживают дорогу, где колючие ветви перепутанных елей рвут платье и царапают руки? Для жизни нужны <тоже —> силы и характер. Эти качества в здоровом ребенке развиваются сами собой, если ему предоставлена некоторая степень свободных действий.

Где же допущена свобода поступков, там неизбежно будут и непременно должны быть отступления с прямого пути, дикие порывы и необузданные стремления. И так как они имеют вполне законные права быть и проявляться, то воспитатель должен рассматривать их, но не как грех, которого не должно быть в жизни ребенка, но как проступок, который всецело искупается мужественным перенесением его последствий и который вместе с своими последствиями служит основанием новой силы духа. Эти дикие стремления и порывы не должны быть сгублены и подавлены, но должны быть только употреблены с пользою. Совершенно нелепо ограничивать ту степень свободы, которою может пользоваться ребенок, для того только, чтобы ребенок не совершал проступков и чтобы его не приходилось наказывать. Не признает ли гуманная теория временного лишения свободы одним из видов наказания? Итак, не нелепо ли подвергать ребенка постоянному, хотя и незаметному для него наказанию, чтобы избавить его от наказания случайного, хотя бы и более сильного? Излишний надзор над ребенком, излишняя упорядоченность его жизни взрослыми и есть то стеснение, которое проповедуется и требуется как наигуманнейшая воспитательная мера. Ребенок, за которым старательно наблюдают и жизнь которого внимательно размерена, конечно, не может делать проступков; но он находится в положении заключенного, за которым наблюдает солдат через окно его тюрьмы. Насколько это очевидно для большинства людей, думавших о предмете воспитания, видно уже из того, что ни одно из учебных заведений не организовало постоянного и неослабного наблюдения за своими воспитанниками. Печальное исключение, и очень знаменательное, составляли школы иезуитов. Но мы полагаем, что цели иезуитов и цели гуманного воспитания имеют мало общего. <…>.

Поступок, несогласный с идеальными требованиями внутреннего закона, вызывает мучительный разлад в духе. Томительные мучения совести следуют за преступником, как неотвязные Эвмениды. Но духовные страдания, не имеющие реальной подкладки, протекающие исключительно только в духе и не уравновешенные соответственным телесным страданием, имеют то неудобство, что человек необыкновенно скоро не только привыкает к ним, но и становится по отношению к ним на один из опасных путей: или он привыкает находить красивую усладу в своих невещественных муках и наслаждается сладострастием своего падения, или он перестает терзаться и привыкает грешить с легким сердцем. Давно заметив это печальное свойство человеческой природы, люди, наиболее преданные мысли о самоусовершенствовании, с духовными подвигами соединяли тягостные телесные лишения: укажем хотя бы на установление поста, бичевания, вериги. Но это уже меры искусственные, аскетические, меры времен, преданных осмеянию и проклятию. Но это меры необходимые. Гуманному ли воспитанию пользоваться ими? Современной ли мысли искать свет во мраке монашеских келий? Итак, проступки, не искупленные страданием, влекут за собою, если тому не мешает иное благотворное влечение, или нравственное огрубление, или нравственную развращенность и дряблость. Это и есть, конечно, единственно естественное наказание всякого проступка, если не считать еще и того наказания, которое непосредственно заключается в проступке. Так, ученик, не исполнивший урока, естественно наказывается и тем, что он лишил себя полезного знания или полезного умения, и тем, что каждый неисполненный урок делает его более ленивым и распутным. Очевидно, что невозможно оставлять детей пагубному произволу этих слепо бессмысленных наказаний. Даже ближайшие цели воспитания уже требуют зачастую особых, принудительных мер.

Делают одно из двух: или прибегают к мелочным стеснениям или к грубому нравственному насилию. Первое имеет место, если проступок мал. Не исполнил работы — сиди в то время, когда другие отдыхают. Мера очень хорошая, когда применяется очень редко, но вредная, когда применяется часто. Она вносит беспорядок в жизнь ребенка и мешает укоренению привычки делать все вовремя. <…>.

Но более важны те случаи, когда воспитанник совершает проступок крупный: солгал, украл, сильно обидел или прибил слабого товарища и т. д. Старая педагогия ограничилась короткою и внушительною расправою, с целью быстро и осязательно внушить ребенку незаконность сделанного им. Для новой педагогии это случай, который требует большого искусства воспитателя. Воспитатель должен возбудить в ребенке раскаяние. Обыкновенно это исполняется грубым вторжением в душу ребенка и бесцеремонным расстраиванием всех слабых струн детской души, чтобы только вызвать детские слезы и жалкие слова. Воспитатель истязает нравственно ребенка и воображает, что поступает очень гуманно. Но ребенок или испытывает только досаду и боль от грубо тревожимых ран его больной совести, или привыкает к ненужной и нецеломудренной возне с своими мельчайшими душевными волнениями, в чем и берет начало болезненная нервность вступивших недавно в жизнь и еще подрастающих поколений. Забывают почему-то, что нарушать чем-нибудь целомудрие детской души гораздо хуже, чем прибить ребенка, и что бессмысленно тревожить душевные раны, уже нанесенные ребенку проступком. — Это поступок более мерзкий, чем дикие забавы педагогов Помяловского, посыпавших крупной солью телесные язвы. Чужая душа должна быть для нас святынею уже потому, что мы в ней часто видим очень мало, что осквернить чужую душу легко, а возвысить ее трудно, и потому что наше время — время психопатов, беснующихся среди равнодушия толпы, дает нам много грозных уроков по предмету душевной измученности, правдивой и лживой, что иногда и различить трудно.

Но этою инквизиционною беседою обыкновенно еще не кончаются те муки, которым необходимо подвергнуть ребенка, чтобы он впредь осмелился возмущать пороками безмятежное течение своей жизни. В некоторых случаях эта часть даже обходится как бесполезная. В арсенале педагогических пыток есть орудия не менее страшные и не менее язвительные. Солгал ли несколько раз мальчик — и он в течение известного времени подвергается оскорбительному недоверию. Воспитатель играет с ним недостойную комедию, постоянно давая ему чувствовать, что он лжец и что лгать очень невыгодно: не будут верить. Мальчик несколько раз не вовремя пустил в дело свои кулаки — его удаляют из общества детей, как опасного зверя, точно уже несомненно решено, что он обратился в машину для нанесения ударов. Мы не спорим, что эти меры могут быть применены, но лишь тогда, когда они необходимы как меры крайние. Но третировать малютку, поступившего дурно, как дурного натурой человека, на наш взгляд, и жестоко, и даже лживо. Если бы ребенок даже украл что-нибудь, не решайтесь наклеивать на него ярлыка: вор. Чувствовать себя лгуном, злым, вором — вряд ли полезно для того, чтобы сделаться правдивым, честным, добрым.

Наказание может быть очень суровым, но оно не должно быть унизительным. Позволительно нанести ребенку известного рода мучения, но непозволительно оскорблять его чувствования, его духовную сторону. Наказания, обращенные к духу, всегда бывают опасны, настолько опасны, что телесные наказания, при всей кажущейся жестокости, легче переносятся ребенком, которого педагоги еще не успели развратить. Они дают достаточное удовлетворение нравственному чувству ребенка и этим примиряют его совесть с проступком, который искуплен наказанием. Сильно наказанный ребенок, однако, не приглашается к поруганию самого себя и приходит к необходимости добропорядочного поведения не темным путем нравственной пытки и ломки, борьбы и страданий, а кратким усилением, перекидывающим его на новую дорогу. Ребенок успокаивается нравственно, становится бодрее, в нем замечается подъем духа. Те, которых секли в детстве (не бестолково, как у нас бывает), это скажут: становится внимательнее, работается лучше, занимается легче. Но успокоение это не покупается за счет усыпляемой чуткости совести: строгость понесенного наказания служит для ребенка ощутительным мерилом недоброкачественности его поведения. Угрызений совести, всей этой психологической, а иногда и психопатической возни и ломки ребенок не чувствует, но у него является могущественное средство удержаться от повторения проступка припоминанием перенесенной боли и стыда. Ребенок несет в себе последствия своего поступка, суровые и неотвратимые, и чувствует их законную справедливость; это развивает в нем строгое и честное отношение к себе самому. Развитие телесной выносливости достигается здесь попутно. Мы не говорим уже о тех частных случаях, когда применение телесных наказаний бывает удобнее всякого иного способа наказания вследствие особых условий. Это не важно и не общо, и этими соображениями не может быть ничего доказано. Телесные наказания, помимо тех частных соображений, которые можно привести в пользу их, имеют смысл и значение необходимых элементов всякого разумного воспитания. Легко видеть, что положительно-воспитательная идея воплощается в телесных наказаниях совершеннее, чем в каждом из направлений, которым и следуют педагоги в учении и наказании.

Когда мы применяем к ребенку естественное наказание за его проступок, то это, без сомнения, имеет высокое нравственное и развивающее значение. В уме ребенка укрепляется сознание неизбежной связи между поступками и следствиями их, и весь мир мало-помалу развертывается перед ним в виде грозной, неумолимой машины. Законы этого чудного строения нельзя нарушать безнаказанно. Всякое отступление от законного порядка вещей влечет кару, соответственную не мотивам поступка, а его внешнему процессу. Устраняется возможность каких-либо обходов, сделок, полумер. Все неизбежно, все в роковом сцеплении. И гигантские даже усилия не остановят колес безустанной машины. Ничто не спасет от ее слепого мщения, от ее неотразимой кары, кроме твердого, неуклонного следования путем, намеченным тайными или явными причинами. Развивается сильный характер, много энергии, много рассудительности, много аккуратности — все качества, необходимые для успешного продолжения жизненного пути.

Явятся ли наши наказания отражением гуманных идей наших — и положительная цель наказаний изменяется в соответствии с положительною целью воспитания. Проступок ребенка не карается неизбежною строгостью неотразимых последствий, а казнится главным образом духовным созерцанием его постыдной и злой стороны. Ребенок плачет не потому, что должен сидеть один, если обижает своих товарищей, но потому, что раскаивается в своем поведении и чувствует стыд его. Понятно, что и это не может не иметь высокого нравственного, развивающего значения. В душе ребенка укореняется привычка разбирать и обсуждать свое поведение. От элементарных форм до более сложных видит он в мире явлений, наряду с явлениями безразличными, дела дурные и добрые. Он привыкает любить добро, стремится к нему, ненавидеть зло, отвращаться от него. Без внешних побуждений, кроме стыда осуждения, ведет он себя правильно. Поступки его оцениваются воспитателем преимущественно по мотивам их. Так и привыкает ребенок относиться к своим и чужим поступкам. Поступок, с виду дурной, уже не кажется ему таким, если он оправдает его побуждения. Гуманное отношение к нему других прививается и его душе, и он в человеке видит прежде всего брата и друга. Как бы ни был благовиден поступок, в основании своем имеющий своекорыстный расчет или иной недостойный мотив, человек, так воспитанный, осудит его. И, наоборот, в самом преступнике он видит брата, или караемого слишком сурово неумолимым законом, или, по крайней мере, способного к исправлению и нуждающегося в нравственной поддержке. Помогать друг другу является его девизом. Не люди существуют для справедливости, а справедливость для людей. Везде, где можно, захочет он смягчить строгость жизни, скрасить ее неприглядные стороны, облегчить ее неудобоносимые бремена. Развивается человеколюбие, много теплоты душевной, много нежности, много тех качеств, которые заслуживают человеку имя — доброго.

Таковы наилучшие результаты 2 наилучших систем воспитания, — и нетрудно видеть односторонность того и другого направления. Один умеет работать только для себя, другой умеет чувствовать и за себя, и за других. Один не всегда захочет помочь ближнему, другой не всегда это сумеет сделать. Один с презрением отвернется от несчастного, вина которого — его слабость; другой расчувствуется над злодеем, которого таковым сделали только ужасные условия жизни. А между тем человеку необходимо совмещать оба эти типа в гармоническом соединении. Ибо все, что можно сказать в пользу каждого из них, совершенно верно и не находится ни в малейшем противоречии одно с другими. Какую бы эпоху истории мы ни взяли, — наилучшие, наиблагороднейшие люди почти всегда представляют черты того или другого типа: энергию души, строгость мировоззрения, твердые нравственные принципы — и неослабевающую любовь к человеку, готовность собою пожертвовать за других.

Характеры подобного рода, как и всякие иные, зачастую развиваются помимо всяких воспитательных забот или даже иногда наперекор этим заботам. Ибо иногда не следует упускать из виду, что самая жизнь своею беспрестанною деятельностью является наиважнейшим воспитательным фактором. Но я полагаю, что воспитанием, наиболее соответствующим своей цели гармонического развития всех сторон духа, будет то, которое гармонически сливает в себе все элементы нравственного развития и пользуется всеми полезными средствами. Это воспитание, которое гуманным идеям дает суровую силу и суровые условия жизни освещает гуманным светом.

Наказания, соответствующие такому воспитанию, это те, которые суровы по внешности и гуманны по идее. Ибо в мире всякая идея, след<овательно>, и гуманная, должна поддерживаться энергичными борцами, готовыми на борьбу и послушными идее, ибо в мире из идей должны господствовать только гуманные идеи. Дух людей должен быть проникнут всеобъемлющей любовью, всепрощающей кротостью, смиренной покорностью, любовью к добру, истине, красоте, к жизни, ненавистью к злу, лжи, безобразию, презрением к смерти. Тело же человека ничем иным не должно обладать, как несокрушимою силою, избытком жизни, здоровья, той красоты, которая придается человеку господствующими в нем добрыми идеями, — постоянною энергиею, стремлением к деятельности, презрением к опасности, неудобствам, лишениям и боли. Преступно истязать и мучить душу человека, потому что, сокрытая от наших взоров и доступная лишь для духовного воздействия, она должна царствовать над плотью и сохранять всегда сознание своей бессмертной природы. «Вы храм его есть», — а в храме не прикасаются неосторожно к освященным Дарам. Тело же и может и должно подвергаться лишениям, неудобствам, боли и мукам, потому что это неизбежно в жизни и потому что телесные лишения в известной мере полезны для его развития. Случайности внешних бед, болей и болезней одинаковы для добрых и злых, и только дух человека должен развиваться выше и свободнее этих случайностей. Не стало ли избитой истиной, что для развития крепкого тела необходим труд, работы — в старину удел раба? Обращайтесь осторожно с душой ребенка — ибо таковая есть Царствие Божие, — а на тело его смотрите, как на дом только, в котором обитает господин дому, и дом этот можно переделывать, только бы не вредить ему и не разрушать его. Всякая мера, не вредная для здоровья, для нравственного роста ребенка, позволительна, ибо она приносит пользу и телу, так сказать, закаляя его, и, главное, духу, который приучается сознавать свое господство над телом.

Ибо не в этом ли и состоит часто беда нашей жизни, что либо тело становится господином души и все наши способности обращаются на удовлетворение жизненных потребностей, или, наоборот, дух, повелительно действующий на слабое тело, преждевременно умерщвляет его. И вот мы видим людей, живущих одними материальными интересами, или людей, до того поглощенных идеями, что о теле им уже недостает времени заботиться, и оно увядает, увлекая в своем падении надменную и заносчивую душу. Итак — отдайте всякому свое, и ко всему в ребенке отнеситесь так, как полезно для души его и для его тела.

Станем ли мы рассматривать частные случаи — и там найдем подтверждение наших взглядов, хотя при настоящем состоянии истории ее нельзя не сравнить с (1 — нрзб.) арсеналом, откуда всякий вытаскивает для себя более или менее ржавое и более или менее бесполезное оружие, — тем не менее и указания истории могут быть приведены в подтверждение мысли, имеющей уже под собой другие опоры. И в этой области мы найдем более фактов, подтверждающих наше мнение, чем противоречащих ему. Везде три рода воспитания являют три рода людей: или евреев, или римлян, или христиан по духу. Если и бывают исключения, и очень малочисленные, то и они могут быть удовлетворительно объяснены с нашей точки зрения. Приведем и примеры.

Как бы ни были разнообразны нравственные системы и системы воспитания, их по отношению к интересующим нас вопросам можно более или менее правильно разделить на 3 группы, имеющие своих представителей в истории и в современной жизни.

Присущая языческим религиям безнравственность составляет, по всей вероятности, наиболее распространенное в мире нравственное явление. Если мы отбросим в сторону низшие, грубейшие проявления человеческого духа, подавленного неотразимым величием природы, и обратимся к рассмотрению наивысших черт языческого миросозерцания, насколько оно выразилось в религии и нравах классических народов и в их влиянии на позднейшие поколения, — мы увидим, что пробужденное самосознание очень высоко ставит и в мире вещей, и в мире духа человеческую личность. Антропоморфизм пластичнейших из мифических религий, бессмертная скульптура, эпопеи о героях и богоравных людях, атлетические игры и заботы о физическом развитии, республиканский строй классической жизни — и преобладание личного влияния, — в виде ли нравственного видения оратора, в виде ли высшей власти тирана и императора, — и, наконец, в позднейшую эпоху возрождение гуманизма, стремление воскресить навеки умершее, вернуть невозвратное — все это явления одного порядка. В них выразились два, столь по-видимому не сродные и столько сродные по существу явления: гуманизм и безнравственность или, вернее, отсутствие прочно обоснованных нравственных мотивов. Это тот гуманизм, который внушал людям высокие подвиги самоотвержения и отваги во имя личного достоинства, прививал им столь необходимые в гражданском сожительстве качества, основанные на уважении к себе и к другому человеку; но это вместе с тем и безнравственность, которая не умеет найти для своих действий мотивов настолько высоких, чтобы они не лежали уже в личности, а исходили бы из истин вечных и непоколебимых. Это — эпоха юношества, чувств, порыва, первоначальной полудетской заносчивой гордости. На этом гуманизме, столь часто и столь необдуманно прославляемом, основаны все те нравственные и воспитательные системы, которые кажутся так современны, которые одеты в такую блестящую одежду самых либеральных фраз и воззрений и которые своим краеугольным камнем ставят высокое начало уважения к человеческой личности. Но, будучи порождением явлений низшего порядка, гуманные системы, при всем кажущемся блеске, не возвышаются над уровнем тех низменных долин, из которых возникли. Уважение к личности остается внешним, направляется к мелочам и к условному и не приходит в уважение к бессмертному и недостаточно постигаемому гуманизмом духу. Под влиянием этого направления, облагороженного и возвышенного работою столетий, развились многие благородные личности, одушевленные наилучшими стремлениями, но зачастую лишенные энергии для борьбы. Это были те либеральные люди, которым судьба отпустила большой запас благодушия и голубиной кротости, но совершенно лишила змеиной мудрости. В век Несторов и Ахиллов их разглагольствования были бы понятны и поучительны толпе, еще слишком тупой на понимание. Но наш практический век давно уже понял, что ад вымощен добрыми намерениями и что люди только благодушные могут быть, да и то не всегда, только материалами и орудиями <1 — нрзб.> в руках реформы и реакции.

В резкой противоположности в торжествующем мире язычества жило замкнутою жизнью иудейство. Вера в истинного Бога, под влиянием исторических судеб и провиденциальной необходимости, принимала характер религии не только догматической, но и моральной, а нравственность иудея, под теми же влияниями, становилась суровой до жестокости. Нравственный закон, данный в повелительной форме Божьих заповедей и пророческих велений, принял строгую, неумолимо-логическую определенность. Вместо языческой распущенности — здесь нам встречается крайняя последовательность и строгость. Личность человека, прогневавшего Бога первородным грехом, неизвестным язычнику, принижалась донельзя. Проступки и преступления стали грехами и требовали суровой кары. Кара эта налагалась не во имя человеческой безопасности или политического благоустройства, как у язычника, но во имя непреложного закона, в котором под конкретною формою Божьей заповеди заключалось абсолютное начало справедливости. — Начало, выраженное столь повелительно, столь абстрактное и в то же время столь доступное человеческому разуму, начинающему развиваться хотя бы немного выше языческого самосознания и самоуважения, не могло не разлиться и за тесные рамки иудейской общины. Вряд ли даже мы ошибемся, если скажем, что начало это могло возникнуть к жизни в том и другом месте самостоятельно, из основных свойств человеческого духа: ибо, сознав себя и обособив свою личность, человек неизбежно стремится к обоснованию всего мироустройства и не может не встретиться на этом пути с идеями справедливости и необходимости. И действительно, холодная рассудочность еврейской морали не остается исключительною принадлежностью одного народа. В этом народе она только ярче выражается, чем в других. Принцип «пусть гибнет мир, лишь бы восторжествовала справедливость» порожден тем же духом неуклонной справедливости, стремящейся к возмездию и воздаянию прежде всего и старающейся каждому деянию подставить, как неизбежное следствие, награду или кару. Жестокие казни во имя закона, костры инквизиции, суровая последовательность старых педагогов — все это явления, проникнутые духом еврейской нравственности.

Но иудейство, как и гуманизм, безвозвратно отложило свой век. Печальная их дряхлость, какие бы личины на себя ни надевала, давно лишена того согревающего огня, которым дышат иные, вечно юные идеи. Христианство, после двухтысячелетней борьбы с мраком людского зверства, со срамом языческих вакханалий, с жестокостью холодного разума, сделавшего святые скрижали орудиями темной силы, все сильнее разливает в массы свой вечно яркий свет. Оно еще остается религией будущего, и оно юношески сильно. Оно еще не царствует в мире — потому что и христиане часто евреи или язычники по духу, но оно, силой судеб, будет царствовать, и только его идеям принадлежит право на жизнь. Нравственность, основанная на христианстве, впервые открыла человеку принципы, неизмеримо высшие прежних. Оно указало человеку необходимость совершенствования в духе Добра, Любви, Истины, Красоты — и эти вечные начала слило в одном существе Бога, к которому стремимся.

История и жизнь указывают очень мало людей, к которым, по строгом разборе их жизни, можно было бы вполне достойно приложить название христиан; и из тех учений, которые именуются христианскими, немного найдется таких, которые были бы проникнуты духом истины христианства. Но педагогика должна основываться на христианстве, и педагог должен понять его оченьхорошо. — Унижена ли в христианстве человеческая личность? — Нет, но и не возвышена безмерно. Человек не сделался Богом, но Бог снизошел на землю и стал человеком в целях искупления. Искупленный кровью Христа, человек стал причастником Божества своим безмерным духом. Дух превознесен и прославлен. Но плоть стала не более как оболочкою, а не господином Духа, Храмом бога, но и не богом. Плоть была унижена, жила в бедности и послушании, подвергалась ударам бичевания, терпела крестные муки, — и в этой обстановке сиял бессмертный и спасительный свет Духа. И с тех пор, как Христос терпел бичевания, перенесение ударов перестало быть само по себе позором и стало орудием мучения и духовного подвига. И с тех пор, как Хр<истос> умер, смерть перестала сама по себе быть страшною и стала венцом подвижнической жизни. И с тех пор, как босые ноги Христа попирали землю, бедность перестала быть постыдною сама по себе. Ибо плоть не может ничтоже, — и вся сила, жизнь и свет в Духе.

Переходя к частным видам телесных наказаний, заметим, что здесь разнообразие приемов привело бы к несдержанности воспитателя и обратило бы наказание в орудие развращения, что, собственно говоря, очень легко, если приступать к делу воспитания без возвышенных стремлений и светлых взглядов. Всякого рода удары, толчки и щипки, наносимые в порыве раздражения, должны быть строго осуждены. Воспитатель, — отец ли это или кто другой, — должен уметь сдерживать в себе порывы чувствований, которых нельзя не назвать дикими. Понятно, что воспитатель — тоже человек, и дурные поступки воспитанника (или сына) должны его огорчать и вызывать в нем иногда даже чувство гнева. Эти чувства воспитатель и не должен даже скрывать от своего питомца. Тот должен знать, что зло, сделанное им, навлекает на него прежде других последствий гнев и презрение людей, которых он имеет основание уважать. Что и огорчения воспитателя (или отца) даже должны в сознании ученика отражаться как наказание, самое естественное, его поступка. Но так как эти чувства сами по себе нехороши и ни один воспитательный акт не может обойтись без воздействий положительного свойства, то, очевидно, нет ни малейшей возможности оставить проступок только с этим наказанием. Собственно говоря, ребенок, как и всякий другой человек, не слишком чувствителен к тому, что совершается в глубине другого человека, и, как все люди, слишком склонен поскорее утешиться и даже найти себе подходящие оправдания. Продолжительный гнев отца сердит сына и вызывает в нем бурные чувствования. Поэтому гнев воспитателя должен быть непродолжителен и не должен проявиться в формах, неприличных той скромности, которой примером должны служить старшие. Когда рассерженный человек кричит, шумит, стучит руками, топает ногами, он производит тяжелое впечатление, не выгодное ни для кого. Когда воспитатель пожелает показать сыну или питомцу очень ощутительным для него образом силу его проступка и своего неудовольствия, он накажет его розгой. Это наказание, сильное само по себе, не должно быть ни в каком случае осложняемо чем-либо посторонним. Самое лучшее, если никто не будет даже и знать, что ребенок наказан, чтобы никто не мог его подразнивать, смеяться над ним и таким способом или возбуждать в нем слишком горькие чувства стыда и унижения, или притуплять естественное чувство нравственной стыдливости и прививать к нему преждевременное бесстыдство. Нечего и говорить о том, что сам воспитатель не должен ни бранить, ни стыдить в таком случае наказанного: плачущий ребенок не поймет в этом состоянии его наставлений, а стыда и печали в нем возбуждено достаточно. <…> Скорее воспитателю следует, если ребенок сильно подавлен, утешить его указанием на то, что его проступок искуплен наказанием, что он будет забыт, потому что в исправлении ребенка не сомневаются, и даже на то, что ничего особенно унизительного для ребенка не произошло; скорее даже хорошо, что мальчик вытерпел сильную боль, что может повлиять на развитие в нем физической смелости. Но не следует и облегчать это наказание. Малое количество слабых ударов, не причиняя ребенку сильной боли, только вызовет излишний прилив крови к некоторым органам. Это приведет к развитию у ребенка, когда стихнет слабая боль, целого ряда таких ощущений и представлений, которые могут толкнуть ребенка на нежный детский порок. Во избежание этих вредных последствий следует наказать ребенка непременно сильно и большим количеством ударов. Если бы воспитателю и пришлось потом утешать слишком загоревавшего ребенка, то он, понятно, должен употребить сильно сдержанный тон, одинаково далекий и от суровости, излишней для наказанного ребенка, и от ласковости, им не заслуженной.

Таким образом, наказание розгой является сильным наказанием, хотя мы далеки от мысли, что оно должно быть назначаемо только в исключительных случаях. Здоровый, сильный и резвый мальчик ничего не потеряет, если его высекут за сравнительно малую вину, с соблюдением вышеупомянутых условий. В таком виде, как мы его понимаем, наказание розгой полезно ребенку, как средство физического развития. Полезно, если ребенок привыкнет к мужественному перенесению лишений. Полезно, если ребенок, наказанный розгой, не плачет целый день, а сейчас же утешится. Полезно, если ребенок во время наказания не плачет и не кричит, а после наказания не вешает носа, но остается бодрым и бойким. Привычка не смотреть на физическую боль как на несчастье будет для всякого ребенка, который может ее приобрести, большим благодеянием. Если по духу человек должен быть христианин, то по плоти ему всего полезнее быть спартанцем.

Приведу из своей жизни пример: когда я был 19–22 лет, учителем в К<рестцах>, а следующие 3 года в В<еликих> Л<уках>, я стоял очень близко к ученикам, м<ожет> б<ыть> потому, что и со мною обходились строго и сурово, и мне даже в школу на уроки приходилось ходить босиком. Я частенько играл с ними на улице в бабки, а бывало и хуже: осенью мои друзья-ученики подбивали меня забираться в чужие сады воровать яблоки. Часто это сходило с рук, но если хозяева ловили воришек, их на месте больно секли. Попадался иногда и я, и каждый раз меня тут же без стеснения наказывали розгами. В В<еликих> Л<уках> однажды ночью забрались мы втроем в сад одного зажиточного мещанина Г — ого, но попались.

Двоих мальчишек схватили, схватили и меня, но задержавший меня оказался слабым мальчиком, я оттолкнул его и убежал, а он ударился головой о дерево и закричал от боли. В следующие дни мне было очень не по себе, совесть меня мучила, что я ушиб мальчика. Мать заметила мое подавленное настроение, стала расспрашивать. Я отнекивался, но мать погрозила наказанием, и пришлось признаться. Тогда мать немедленно повела меня к Г-му, как я был дома, босиком, только шапку дала надеть. У Г-ого меня отвели в сад и отсчитали сотню сильных ударов розгами. Как ни больно и ни стыдно было, но на душе у меня стало спокойно: провинился, да за то и поплатился.

Другое, и последнее, из телесных наказаний, которые мы признаем, это — приказание ребенку стать на колени. Наказание это должно налагаться за проступки значительные, но не заслуживающие большей меры наказания. Этому наказанию ребенок должен подвергаться в течение очень короткого времени, потому что продолжительное стояние на коленях вредно. Они нужны для того, чтобы вызвать в ребенке известную степень стыда и показать ему наглядно, что поступок его нехорош. В этом случае ученик не терпит ни большого стыда, ни большой боли и только чувствует себя наказанным более ощутительно, чем был бы он наказан словами. Ничего особенно унизительного и неприятного в этом наказании мы не видим: становимся же мы в церкви на колени. Некоторые, однако, думают, что потому-то и не следует ставить на колени в наказание. Странное наказание! Наказанный мальчик склоняет свои колени не перед отцом, а перед тем законом, который он нарушил и который, так или иначе, должен быть законом религиозно-нравственным. След<овательно>, наказанный так ребенок склоняет колени пред Высшим Существом, и его положение только должно направить его мысли по пути нравственного смирения.

Я отвергаю все остальные виды телесных наказаний: стояние в углу, удары, лишение пищи, заключение и т. д. Если все это и может быть применяемо, то с большою осторожностью, так как все это скорее вредно, чем полезно. И в самом деле — перенесение боли есть акт положительный, а голод и лишение движения — это только лишение, сопровождаемое упадком энергии или ее направлением на нежелательные действия. Силы следует возбуждать, а не подавлять.

Остается остановиться несколько на тех возражениях, которые делались против телесных наказаний врагами их. В свое время на это было потрачено немало ума и таланта. Обличительное направление русской литературы не могло не коснуться позорных злоупотреблений телесными наказаниями. Мощное движение общественного мнения присоединилось к голосу прессы. Достаточно указать хотя бы на имена Пирогова и Добролюбова, чтобы припомнить, какие авторитетные голоса раздались против этого вида наказаний. Однако, отбросив в сторону обличительное остроумие и либеральный пафос, какие мысли встречаем мы во всех этих возражениях?

По мнению некоторых, в основе телесных наказаний лежат два мотива: стыд и страх. «Но тот, кто хочет телесным наказанием пристыдить виновного, не значит ли — хочет стыдом действовать на человека, потерявшего стыд? Если бы он его еще не потерял, то для него достаточна была бы одна угроза быть телесно наказанным. Да и самое средство, направленное к цели, не таково ли, что уничтожает самую цель?»

Но действительно ли тот, кто сечет мальчика, хочет его пристыдить? Не думаю. И если бы так и было, то совершенно неосновательно. Стыдить можно только тем, что постыдно. Постыдно поступать худо, но непостыдно нести следствие своей вины. И если ребенок больше стыдится наказания, чем вины, то это значит, что в нем силен так наз<ываемый> ложный стыд, одно из наивреднейших явлений нравственного мира, к искоренению которого педагоги должны непременно прилагать свои старания. Наше соврем<енное> общество отличается, к сожалению, тем, что наряду с полнейшим бесчувствием стыда перед злом и пороком мы стыдимся мелочных нарушений условного. Бесцельно убиваемые дни тяготят нас менее, чем недостат<ок> свежей и изящной одежды. И если средство, направленное к пристыжению, уничтожает стыд, то и тем лучше, потому что это стыд ложный, а не истинный стыд дурного поступка. Дети, которых строгие родители не однажды подвергали наказаниям, верно, не чувствуют от этого большого стыда; но об них нельзя еще сказать, что они не стыдятся проступков, за которые были наказаны. Привычка к наказанию делает его непостыдным для них, они чувствуют боль нравственного чувства, сознание проступка остается в стороне незаглушенным и неоскверненным, если не коснулись его разлагающие элементы.

Второй мотив — «страх боли и истязаний». Но и самый страх притупляется. «Понадобится его усиливать». Совсем не понадобится, ибо не на страхе основано употребление розги. «Неужели нужно у ребенка поставить совесть в зависимость от розги?» Нет, потому что нужно, наоборот, розгу поставить в зависимость от совести ребенка. «Если он хотя на минуту убедится, что его проступки могут остаться незамеченными, — как вы думаете, воспользуется ли он своею мнимою свободою?» Может быть, и воспользуется, если неразумный воспитатель ставил его совесть, по дикому выражению знаменитого хирурга, в зависимость от розги, что, полагаю, едва ли кто где делал. Вообще, в литературе 60-х годов нам немало встречается довольно бессодержательного зубоскальства, которое одним из ярких представителей радикальнейших взглядов было заклеймено названием цветов невинного юмора[1048]. Насмешка оружие очень сильное, но становится жаль усилий, истраченных на стрельбу мимо цели.

Но если совесть в нем пробуждена, то не воспользуется. Докажете ли, что розга препятствует развитию ребенка? И каждый раз, как ребенка прибьют, он становится бессовестнее? Едва ли. Только полнейшая оторванность от жизни может позволить приводить в защиту своей мысли всякие аргументы, почерпнутые из размышлений. Автор «Темного царства» имел основание смотреть на общество как на собрание тиранов и жертв. Но мы уже можем довериться здравому смыслу народа, который употреблял розгу не иначе, как с добрыми намерениями и с чистым сердцем. Розга сама по себе вовсе не так могущественна.

Если в нем развиты стыд и страх, то и тогда не прельстит его мнимая свобода. Если он чувствует стыд быть наказанным, то ему тяжело будет делать то, за что он подвергался стыду. Если он боится ударов и боли, то он остережется проступка из страха обнаружения. Важная ошибка заключается в том, что наказание считается мотивом последующих действий ребенка, чего на самом деле почти никогда не бывает.

Конечно, наказание, как всякий другой случай в жизни ребенка, не остается без влияния на его действия, но поступки ребенка часто вызываются причинами, действующими непосредственно, перед которыми бледнеют воспоминания и угрожающие ожидания. Только дрянная и слабая натура удерживается от проступка страхом наказания. Сильная и энергичная натура предпочтет исполнение своей воли избежанию неприятных последствий своеволия. Лишь твердо укрепившиеся привычки и нравственные мотивы могут сдержать маленького человека. Страх наказаний сдерживает лишь того, кто их не испытывал. Чрезмерно гуманное воспитание потворствует преобладанию чувственных побуждений — потому что слабое и изнеженное тело является господином души почти всегда, тогда как сурово воспитанное, крепкое и закаленное тело более склонно служить и подчиняться духу. Ведь и дух не иначе может проявиться, как через тело, и наивысшие подвиги человеческой любви чаще всего совершались посредством отдания своего тела на муки того или другого рода: истязания, казни, холод, голод, нищета и т. д. Воспитание стремится не к тому только, чтобы развить в человеке духовную жизнь, но и к тому, чтобы сделать его тело послушным слугою духа. Страх бывает 2 родов: ужас неизвестных бедствий — и опасение известных опасностей. 1-й — чрезмерен, 2-й — соответствует опасности и характеру.

«Тел<есные> наказания унижают и оскорбляют человеч<ескую> личность питомца». Не думаем. Унижает лишь проступок, оскорбляет несправедливость. Перенесение наказания возвышает униженный дух. Ни в каком наказании не содержится оскорбления, если наказание справедливо. «Принижают самосознание». Нет, возвышают его. Принижено ли было самосознание Лютера, Байрона, Помяловского и др.? Не скажем, чтобы наказания способствовали развитию их самосознания. Но зачем говорить о том, что противоречит фактам. В грубом просторечье это называется болтовней. «Ведут к забитости». — Это все равно, что сказать: если мальчик пройдет босой, то простудится. «Поселяют ненависть к наказывающим». Да, если наказывающий зол. Но он тогда заслуживает ненависти, хотя бы и не наказывал. Разве дети не способны любить строгих отцов? Скажут — это редко. Ответим — редки и благоразумные родители. «Развивается ложь, скрытность, лицемерие и обманы». Лгать, чтобы избегнуть наказания, будет лишь тот, кто боится наказания больше лжи. Но ребенок легко усваивает мысль, что розги перенести сравнительно легко, а быть лжецом — непозволительно. Как вздумает ребенок лгать, если он не встречает лжецов и обманщиков иначе, как в людях, достойных презрения? Никогда ребенок не захочет сделаться презренным и подлым, если только в его нравственный лексикон занесен смысл этих презренных наименований.

«Вредны для физического здоровья» — при известных условиях. Но их не следует применять так, чтобы они были вредны. Не говорим о детях болезненных. Для сильных детей они вредны в двух случаях: когда слишком слабы и когда чрезмерно сильны. В других случаях, т. е. когда наказание причиняет сильное, но не чрезмерное страдание, здоровому ребенку оно приносит лишь пользу, повышая энергию жизненных отправлений его тела.

«Унизительны для самого воспитателя», — были бы, безусловно, если бы были вредны или не нужны. Но все нужное или полезное для ребенка не может унижать воспитателя. Разве мать унизит себя, если оденет и разденет и уложит спать маленького или больного ребенка?

Таким образом, мы видим, что возражения против телесных наказаний основываются или на воспоминании о злоупотреблениях, немыслимых при любви к делу, или на ложном взгляде на них как на акт грубого насилия, стоящий в противоречии с высокою целью воспитания. При внимательном разборе эти возражения оказываются смешанными с цветами невинного юмора и украшенными хлесткими и подогретыми фразами, на которые в свое время и спрос и предложение были очень сильны. К тому же возражатели отделывались общими фразами и, самое большее, односторонними наблюдениями и не вглядывались не только в жизнь (что не всякому доступно: надо иметь сильный ум, чтобы разбираться в путанице житейских отношений), но даже и в те готовые выводы, которые в таком изобилии давали наши поэты и романисты.

Понимаемые правильно, поставленные в связь с другими воспитательными мерами и освященные ясным сознанием того, какие цели ими достигаются, телесные наказания являются не только важными, но и необходимыми в ходе воспитания. Мы позволим себе сравнение, немного грубое, на которое решаемся только в ясном сознании правоты своих мыслей и которое приводим лишь для иллюстрации нашего взгляда на предмет — отнюдь не для каких-либо выводов. Как крест — орудие казни, презренное и ужасное, сделался символом искупления, перестал быть уделом разбойников и убийц и должен быть каждым возложен на свои плечи, — так и розга, орудие утешения и произвола, возбуждавшее стыд и страх в трепетных учениках старых школ, должна сделаться символом свободы духа и воли, символом той высокой мысли, что только в пучине страданий и испытаний очищается тоскующий по своим несовершенствам дух каждого человека. Первобытный человек трепетал и падал ниц перед тем, чего боялся. Разумный человек должен возвыситься над чувственными побуждениями и победить их. Аскетизм видел победу духа в умерщвлении плоти. Современность, требующая силы и энергии, полную победу духа ставит в зависимость с силою и выносливостью тела. Недостаточно быть сильным, чтобы идти вперед: надо быть сильным и для того, чтобы выносить удары судьбы, напор враждебных обстоятельств. Мы сказали бы, что древние спартанцы нравятся нам более, чем изнеженные римляне времен падения империи. Но, к несчастью, мы должны сказать, что таких, как первые, у нас нет, хотя они нужны, а таких, как последние, у нас много.

В некоторых заграничных школах детей секут, а у нас розга (в принципе, по крайней мере) считается средством предосудительным и унизительным. Если мы вспомним, как много пользы принесло нам подражание заветной загранице, как много от нее мы заимствовали и учреждений, и лиц, перед которыми привыкли преклоняться, если вспомним, какого рода утонченною деликатностью по отношению к этой милой загранице отличается наша вполне светская дипломатия, — то нам придется удивляться, почему мы и в этом отношении не вздумаем подражать иным достопочтенным соседям. Старая розга, с позором осмеянная у нас лет 20 тому назад и с тех пор признанная негодною, — ведь она была обломком старины, которую мы тогда безжалостно ломали. Это было русское учреждение — не потому ли оно и провалилось так торжественно? Но что же мы видим? Розга выводится из употребления, — и параллельно с этим слабеют и шатаются семейные и иные основы. Довольствуясь тою великолепною логикой, которая отличает благонамеренные суждения наших благочестивых публицистов, не вправе ли мы утверждать, что семейные основы расшатаны <полным —?> легкомысленным отношением к розгам и другим важным вещам, о которых мы уже успели составить превратное понятие?

Да, мы видим, что слабеет без розог родительская власть, да и одна ли родительская? И мы убеждены, что теперь своевременнее всего озаботиться пересадкой на нашу почву немецкой розги, да и всего того, чем крепка прусская казарма и русская каторга, чем прежде была крепка и русская семья. Мы надеемся, что люди, которые возвысят теперь голос в защиту розги, будут иметь успех в своей пропаганде. В другое время и мы не стали бы защищать розочную расправу как предмет, презираемый обществом. Но теперь нам нет дела до безотчетных антипатий общества. Оно гибнет, и нужно ему помочь, хотя бы розгами. Мы пробовали много паллиативных лекарств — они не помогали. Следует прибегнуть к средствам сильным и энергичным, а из таких средств что может быть проще порки? Мы не можем требовать от родителей, чтобы они обладали высоким развитием, которое дало бы им возможность без розог поддерживать свой авторитет, у нас нет денег даже на простую грамотность большинства жителей. Мы должны поощрять их пользоваться тем единственным средством нравственного влияния, которое еще у них остается. Чтобы пороть детей, кому ума недоставало?

В некоторых заграничных школах детей секут. Посекают кое-где и у нас, а уж в домашнем-то воспитании розга попадается и в интеллигентных семьях. Педагоги-практики особенно любят розгу. Но нельзя не заметить, что большинство лучших авторитетов в области современной педагогии решительно отвергают возможность пользоваться розгою как педагог<ическим> средством. На стороне противников розочной расправы есть аргументы столь веские, что с ними не может не согласиться всякий добросовестный человек. Но если мы не выйдем из несколько тесного круга этой разумной аргументации, мы не в силах будем обсуждать вопрос как следует. Конечно, аргументы эти справедливы. Пишущий эти строки вполне уверен в их неотразимой убедительности. Но настоящая статья именно и пишется с тою целью, чтобы доказать то, что так упорно отвергается лучшими педагогами. Да, мы считаем розгу необходимостью воспитателя. Мы думаем, что детей надо часто и больно сечь и подвергать телесным наказаниям. Мы утверждаем, наконец, без сомнения, что розга несравненно лучше и выше тех практических безобразий, которые творятся в наших школах. Не нужно сечь ученика за леность: у учителя есть много средств, чтобы заставить его учиться и без побоев. И если мы за леность не станем сечь ученика, то у нас устранится один из тех аргументов, которые направлены против розги: они, мол, населяют в учениках отвращение к науке. Конечно же, что <1 — нрзб.> такая вещь может быть достигнута и без розог, а с другой стороны, — ученые средних веков подвергались же телесным наказаниям. Но мы готовы согласиться, что этот аргумент справедлив, и мы устраняем его, воспрещая себе употреблять розги в этом случае. Нужно, чтобы ребенок любил школу. Для <э>того нужно, чтобы в школе, при всей привлекательности толкового преподавания, не было ничего такого, что ребенок встречал лишь в школе и что ему неприятно. Нужно, чтобы ребенка везде секли — и в семье, и в школе, и на улице, и в гостях. Ребенок должен любить учителя. Нельзя любить того, кто нас исключительно бьет. Пусть же все порют ребенка. Дома их должны пороть родители, старшие братья и сестры, старшие родственники, няньки, гувернеры и гуверн<антки>, домашние учителя и даже гости. В школе его пусть дерут учителя, священник, школьное начальство и сторожа, товарищи, и старшие и младшие. В гостях за малость пусть его порют, как своего. На улицах надо снабдить розгами городовых: они тогда не будут без дела.

Приложение V «Черти». Статья

Сохранившаяся в архиве Ф. Сологуба статья «Черти» принадлежит к группе текстов, проясняющих отдельные элементы поэтики «Мелкого беса», и уже по этому заслуживает внимания.

В авторской библиографической картотеке статья датирована 7 июля 1892 года (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 546; конверт «Ненапечатанные произведения»); однако ее содержание и проблематика свидетельствуют о более позднем времени написания, совпадающем с периодом активной работы писателя над «Мелким бесом» (нередко датировки у Сологуба фиксируют начальный этап работы).

В статье вышучиваются стереотипы обыденного или инфантильного сознания («передоновского»), суеверия, речевые обороты и метафоры, характерные для мифологической картины мира, насыщенной демоническими и антропоморфными образами.

Текст статьи печатается по оригиналу (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 506); пунктуация и орфография приведены в соответствие с современной нормой.

* * *
Суеверных людей очень много и в нашем веке, в веке электрическом и нервном, даже гораздо больше, чем обыкновенно думают. И это понятно. Не говорим о народной массе, в которой невежество, а следовательно, и суеверия обязательно должны быть: ведь иначе не понадобились бы земские начальники, и легион коллежских регистраторов продолжал бы мирно прозябать в тиши своих усадеб или в укромной сени клубных буфетов, не будучи призван к исполнению экстренных обязанностей отцов отечества, спасающих основы нравственности и священное право собственности. Нет, суеверие в той или другой форме, направленное на те или другие предметы и явления, живуче и в других слоях нашего общества, называющих себя образованными, т. е. в тех, представители которых не умеют пахать и не выносят сквозного ветра. Со всяким суеверием связан страх, более или менее неразумный. Чем он менее основателен, тем более дикие формы принимает. Наличность более или менее неосновательных опасений и преувеличенных страхов составляет наивнейший признак существования нелепых представлений и предрассудков в умах людей, одержимых этими страхами.

Конечно, в каждом общественном слое как проявления страха, так и причиняющее их суеверие носит различные формы, имеет особый характер. Мужик верит в домового, уездная барышня в гаданья, а барин в то, что он призван получать приличное вознаграждение за необременительные занятия. Мужик боится дурного глаза, порчи, колдовства, барышня боится не выйти замуж, а барин боится, как бы мужик не избаловался и не взбунтовался. Средства, которыми мужик умилостивляет домового, противится дурному глазу, отводит от себя наговор или снимает порчу, не могут не быть, по самому существу своему, нелепыми. Но и те средства, к которым прибегает барин для поддерживания того train’a, который он привык вести, по большей части тоже не свободен от упрека в целесообразности. Внешние приметы различны, но суть дела, увы! одна и та же. Самому невдумчивому наблюдателю не может не броситься в глаза то множество вещей, к которым наше так называемое общество относится со страхом. Чего-чего только мы не боимся! Нам страшны всякие признаки свободного мнения, если оно чуть-чуть выходит за рамки того, что вчера считалось единственно благонамеренным и что сегодня еще не успело войти в официальный обиход или в обиход общепринятого. Простое движение, несколько более скорое, чем то, к которому мы привыкли, нас устрашает: бегущий ребенок заставляет нас нахмуривать брови, а быстрая карьера чиновника будит в нас целый рой недоброжелательных и опасливых мыслей. Толпа страшит своим шумом, в ней нам чудятся зародыши бунта; сходка нескольких десятков где-нибудь в городском саду или на городской площади позволительна только пред шансонетною певицею или масленичным дедом, но сохрани Бог, если кто заговорит с толпою хоть бы о помощи бедному мальчугану, разбившему бутыль с водкою, которой дожидается подгулявший хозяин, — нет, этого нельзя, за это пожалуйте в участок. Даже пустого места иногда способна пугаться наша полуграмотная еще интеллигенция! Потому что, кто его знает, что оно обозначает, это пустое место! Не вышло бы из него чего-нибудь неприятного!

Положим, можно встретить и людей, которые даже иногда не прочь проявить смелость в каком-нибудь деле, где опасность, по-видимому, не предвидится. Но зато, посмотрите, как они сами довольны своею смелостью, как уважительно относятся они к ней. Сразу видно, что это для них что-то новое, недавно заработанное, нечто вроде нового платья, сшитого на трудовые денежки и надеваемого только по большим праздникам да в торжественных случаях. Сразу видно, что это — не та смелая честность, которая привита с детства разумным воспитанием, которая не вменяет себя в заслугу и не приглашает никого любоваться тем, что представляется ей прямою обязанностью.

С детства мы напуганы так основательно, что и до могилы не стряхнем с себя страшливости. Нянькины сказки, нелепые, безобразные, они ли не влияли на развитие даже великих наших поэтов?

Поздний вечер. Тесный закоулок, — детская, заброшенная в самый дальний край богато ведущегося дома, подальше от своих и чужих глаз. Освещение скудно и бледно, обстановка почти нищенская: старая, неуклюжая мебель, с надломленными спинками, шатающимися ножками, порванною обивкою, пестрые дешевенькие и старенькие занавесочки на двух окнах, шкаф чуть ли не из барочного леса, детские деревянные кроватки и тут же где-нибудь на лежанке грязное, но теплое логовище дряхлой няньки. Одни только образа хороши в этой комнате: старинные, тяжелые, в светлых окладах; пахнет пылью и еще чем-то нехорошим, — детским бельем, старухиным потом, — одним словом, детскою пахнет, да еще лампадное масло разливает свои особые запахи. Все мрачно, неприветливо, неуютно; игрушки, поломанные и облезлые, валяются на полу. В кроватках под ватными рваными одеяльцами жмутся дети; глазки широко раскрыты и выражают жгучее любопытство, тоску неизведанного, таинственного, страх чего-то внешнего, но близкого, грозящего… Они слушают нянькину сказку. Старуха с морщинистым желтым лицом говорит, шамкая, и вяжет свой чулок; концы повязанного на голове пестрого платка торчат вверх, и тени их странно колеблются на стене от неровных движений трясущейся головы. Дети пугливо посматривают на тень старухи: эта тень такая причудливая, и все на ней так странно и страшно: нос длинный, подбородок острый, ушки на макушке, и руки странно шевелятся. Жутко детворе, а в детский мозг врезывается нелепая чепуха о сером волке, устроителе всех дел и делишек, всемогущем волшебнике, оказывающем протекцию смирному дурачку, и об Иванушке-дурачке, парне смирном-то смирном, да тоже не промах, — себе на уме малый. Кому не знакома эта дикая картинка? Кто не проливал над нею слез умиления? Кто не чувствовал над собою тлетворного влияния доморощенной морали и эстетики старухиных рассказов?

А сколько глупых выходок и словечек со стороны взрослых наслушается ребенок!

Смотрит кто-нибудь на малютку немного дольше обыкновенного, — мать волнуется и говорит:

— Иван Иванович все смотрит на Мишеньку, того и гляди, сглазит.

Малютка побежит, — родители восклицают:

— Ушибешься!

Малютка упал и ушибся, — а маменька и папенька ахают и охают и, бледнея с перепугу, ругают прислугу и друг друга за недосмотр:

— Сохрани Бог, дитя могло бы до смерти убиться или навек калекой остаться.

Впечатлительный мозг ребенка хранит эти страхи взрослых, и настроенность бояться становится привычною.

А тут еще тетя придет, другая:

— Ах, зачем вы пускаете дитя на холод!

— Ах, отчего у малышки шишка на лбу!

— Ах, бедный ребенок, как он ушибся!

— Ах, противная няня, не смотрит за девочкой (или мальчиком).

А противная няня (подлинно противная и почти всегда дура) тоже пугает ребенка:

— Не ходи туда, там бука сидит, съест.

— Не делай того, трубочист посадит в мешок.

— Не плачь, волк съест.

Со всех сторон на малютку так и сыплются страхи, один чудовищнее другого. А малютка знает по опыту, что его не только пугают, что страшное есть. Он бы и на слово, конечно, поверил, но все-таки ему показывают страшное в натуре: отец ругается не своим голосом, мать истерически вопит, двери гремят, посуда летит со стола; а то — баталия с прислугою, — и обиженная горничная поднимает гвалт: «К мировому!» Ужасное слово, которого трепещут взрослые, которым обороняются от сильных! На улицах — лошади, которые разгуливают на тротуарах, пока извозчики спят на козлах, пьяные люди с непонятною бранью, бешеные собаки с намордником в зубах, и сумасшедшие конки…

Встарь все необычайные страхи считались проявлением особой силы, и от этой силы получала смысл своего бытия особая порода существ, некоторое сословие, строго обособленное почти до степени касты. Была нечистая сила, и был класс людей, кормившихся около этой силы, как теперь инженеры кормятся около пара и электричества; это были вещие люди всех наименований: колдуны, колдуньи, ведьмы, знахари, знахарки… С успехами просвещения, по-видимому, все это сдано в архив. Увы! только по-видимому. В сущности, в умах наших все остается почти по-прежнему: та же вера в какую-то таинственную силу, очень могущественную в жизни, то же преклонение пред людьми, владеющими уменьем справляться с этою силою. Только названия другие даются: протекция, мода, успех, случай, «так принято», «есть-пить надо», «одеться-обуться» — вот имена могущественнейших из современных демонов; карьерист, модный доктор, помпадур, и много других — имена современных колдунов. А в простом народе даже и маски такой нет; черт так и называется чертом, колдун — колдуном. В отношении суеверий культурный слой перещеголял простых мужиков и баб, так как суеверия его обширнее и сложнее. У мужика нечистая сила представляется ярко обособленною в образе некоторых пакостников и пакостниц, имеющих вид человекоподобный с примесью некоторых диковинных странностей: рога, копыта, шерсть на теле, необычные размеры: или слишком большие, или слишком малые, — необычайное местожительство: омут, баня, лес и т. д. Эти пакостники всюду шныряют, суют свой поганый хвост и в кринку с молоком, и в разинутый для зевка рот, и во всякое вообще отверстие, если его своевременно не заградить крестным знамением; всячески пакостят они человеку, — такое уж их назначение, — и не будь известных признаков — примет, извлеченных многовековым опытом из постоянного совместного житья с этою поганью, крещеному человеку пришлось бы плохо. Но приметы спасают, указывая вовремя на грозящую от нечисти опасность, как маяки у скалистого и грозного для мореходцев берега. Не столь просто и бесхитростно суеверие образованного класса нашего общества. Мы имеем, как указано выше, стихийных бесов, бесплотных демонов, невидимо действующих и необычайно могущественных. Но у нас есть и другой класс чертей, облеченных плотью и кровью, тех чертей, к которым подчас очень идет остроумная кличка «бедный черт» и не менее остроумное замечание народа о том, что «беден бес, который хлеба не ест». Это — те существа, про которых мы частенько восклицаем с полным убеждением в справедливости наших слов: «Разве это люди! Это — черти какие-то!» «Черт проклятый!» — титул, почти официально присвоенный этому классу существ, имеющих несчастие быть более похожими на нас, чем на обезьян, и на обезьян более, чем на остальных животных, и носит не ту одежду, как мы, занимается не нашим бездельничаньем, посещает не наши клубы и другие увеселения и говорит наречием, в значительной степени напоминающим наш язык. «Черт проклятый» наших дней, существо легендарно-страшное, дикое, которого надо избегать и которого надо обуздывать, — это мужик почти для всей интеллигенции, особенно для изящных и неизящных барынь и барышень, для многих — жид, или немец, поселившийся в России, или чухна, довольный своею автономией, или нигилист, социалист и всякий другой неблагонамеренный ист, включая сюда, впрочем, и вполне благонамеренного (уже по своему почти постоянно пьяному состоянию), трубочист, или, наконец, просто даже хам.

Расширение понятия, само собою разумеется, требует и расширения терминологии. Человекоподобные черти, вступая в родственные связи, образуют целые семьи (чертово гнездо!). Взрослый черт имеет свою чертовку, и потомство его — чертенята, бесенята, чертово отродье. Наиболее симпатичные экземпляры этой любопытной породы пользуются ласкательным и поощрительным прозвищем лешего. Иногда мы замечаем, что имели несчастье жениться на чертовке или выйти замуж за черта; особенно часто случается видеть чертовку в образе тещи. По-видимому, существует даже мнение, что человек, настоящий, подлинный человек, может сделаться чертом, особенно под старость. Старый черт, лысый бес! — так молодые наследники обыкновенно именуют своих престарелых родственников, смерти которых ждут с нетерпением, вполне, конечно, похвальным: чем меньше на свете чертей, хоть бы и дряхлых, тем, конечно, лучше. Из примера тещ становится очевидным, что барыни особенно склонны обращаться в чертовок. Есть даже мнение, разделяемое многими любителями пикантного, что хорошая барыня есть только переход от бесенка (излюбленной героини романсов вулканического происхождения) к чертовке.

Раз что существует, как в древности, нечистая сила, вполне естественно и даже неизбежно, чтобы нашлись ведуны и ведьмы, люди, достаточно смелые и сообразительные, приобретшие достаточно сведений и сноровки к тому, чтобы извлекать пользу для себя из сношений с этою нечистою силою. Современный скептицизм помешает нам отнестись к этим вещим людям с таким же благоговейным удивлением и ужасом, с каким относились к ним наши отдаленные предки. Мы знаем очень хорошо, что современные колдуны не что иное, как ловкие фокусники и шарлатаны, и что в приемах их нет никакого чародейства, ни белой, ни черной магии, хотя пред результатами их сноровистой прыти нельзя не прийти порой в некоторое даже недоумение, не лишенное известной доли опасения за собственную свою безопасность. И если в старину говаривали: «чем черт не шутит», то теперь приходится иногда сказать: «чем ловкий человек не шутит!» Пословицу: «черт горами качает, а людьми, как вениками, трясет» — надо изменить так: «ловкий человек и чертом, как веником, трясет».

Бывали встарь смелые люди, бравшие черта за рога, — и черт поддавался. Бывали и скептики, для которых леший не существовал. Тем и другим колдуны были не нужны. Не нужны бы они и нам, если бы мы не верили в существование особых пород нечистых существ: мужиков, жидов, хамов и т. д. Но уж если завелась, по нашему представлению, нечисть, то без колдунов обойтись нам, по нашему безволию и скудоумию, никак не возможно.

Кому не известны эти ловкие люди, умеющие овладевать современным чертом и извлекать из того свою долю пользы. Черт выкидывает нелепые и дикие штуки, жертвами которых падают более или менее простодушные люди. Вот эти-то моменты особенно благоприятны для поднятия авторитета наших колдунов, — они, эти грозные моменты, особенно наглядно убеждают оторопелое общество в необходимости обуздания и овладения чертом при помощи колдунов. Как же, помилуйте, сами факты говорят, что с этими чертями ничего не поделаешь! Казалось бы, проще и лучше воспользоваться старым, испытанным, истинно классическим средством против нечисти — светом познания, разлитым возможно шире, разогнать тьму во всех уголках нашей страны, где нам мерещится темная сила. Но для этого средства нужно кое-что больше бесшабашного глумления над бедным чертом, кое-что такое, чего в нашем обиходе не хватает. Когда нет врача или он не доступен, обращаются к знахарям, таинственные познания которых передаются, как наследственное достояние. Так и мы: не доступна нам общая образованность, даже общая грамотность, — и борьба с темными силами возлагается тоже на знахарей своего рода, тоже наследственно получающих какие-то особые способности к управлению темною силою. Положим, по ближайшем рассмотрении нельзя не заметить всей убогой нищеты того или другого знахарства: колдун роет землю и рвет из нее какие-то дрянные коренья, от которых пациента корчит в три погибели; покрытый тонким лаком образованности земский обуздатель черта, при всей своей ловкости и уменье, выкидывает фокусы, от которых трещит целый край, нищают целые десятки и сотни селений, — терпит бедный черт!

Бедный черт! Какая глубокая ирония в этом названии!..

Я только указал на общий характер современного суеверия. Люди, лучше меня знакомые с частными явлениями жизни, неоднократно и самыми разнообразными способами обнаруживали то зло, которое вносится в жизнь привычкою относиться к нашим братьям по человечеству как к особым породам существ, отвратительным, безобразным и страшным. Здесь довольно указать на общие черты застарелого суеверия, которому, по-видимому, суждено еще долгое процветание на нашей почве. Прибавим еще, что человеконенавистничество — термин неточный: ненависть или, вернее, страх направляется, как мы это указали общими чертами, не против человека, а против фантомов расстроенного с детства воображения. Нет другой ненависти, кроме того особенного и тонкого умопомешательства или мании, которою заражено большинство: почему невежество — не что иное, как нравственная пандемия.

Приложение VI «Не постыдно ли быть декадентом». Статья

Статья «Не постыдно ли быть декадентом» (1896) сохранилась в виде недатированного белового машинописного автографа (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 376) и в виде набросков на карточках в конверте с тем же названием (Там же. Ед. хр. 538). В этом же конверте находятся карточки с другим текстом, который, на первый взгляд, не имеет связи со статьей о декадентстве.

Приведу в извлечениях отдельные записи, сопутствующие черновым наброскам: «Человецы, что всуе мятемся? Течение скорое и жестокое есть, имже течем: дым есть житие, пара, и пепел, и прах помале будем, и яко цвет увядаем. Темже Христу бессмертному возопием: преставльшагося от нас упокой, идеже всех есть вселящихся жилище»; «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну и не имущую вида. О чудесе, что сие еже о нас бысть таинство? Како предахомся тлению? Како сопрягохося смерти? <…>»; «Человек яка трава, дние его яко цвет сельный. Яко дух пройде в нем, и не будет. И истина Господня пребывает во всех»; «Приидите, узрим вси чудо паче ума, иже вчера с нами сый, ныне лежит мертв. Приидите, познаим, яко помале в погребальная повиты и мы скончаемся: иже миры помазующиеся благоуханными, лежат смрадны: како златом красящиеся, но украшени лежат и безобразии <…>»; «Найде смерть яко хищник, найде тлитель, и низложи мя, найде и суща мя показа: найде, и земля сый, яко не сый лежу. Воистину соние, воистину приведение есть мы человецы. Но приидите, возопиим бессмертному царю: Господи, вечных твоих благ сподоби преставльшагося от нас, упокояя его в нестареемой жизни» и т п.

Процитированные фрагменты представляют собойнеупорядоченные выписки из «Чина погребения мирского человека», который читает священник при отпевании покойника («Служебник. Часть первая»). Не исключено, что карточки с разнородными текстами не случайно находятся в одном конверте: возможно, природа символа, о которой Сологуб размышлял, работая над статьей о декадентстве, открывалась ему через символику обряда погребения, рождения в смерть; тем более что культ небытия был центральным в декадентском служении, а постижению тайны смерти в иерархии декадентских «тайн» отводилось первостепенное место (к «Чину погребения» восходят основные мотивы лирики Сологуба 1890–1900-х годов, отдельные стихотворения прочитываются как непосредственное переложение тех или иных стихов чина).

Для черновиков писатель обычно приспосабливал старые записи или дубликаты рукописей: разрезал использованную школьную тетрадь на восемь частей и делал наброски на оборотах. Для карточек с набросками к статье и выписками из «Чина погребения» были разрезаны тетради со стихами. При совмещении оборотов карточек прочитываются отдельные строфы стихотворений из сборника «Тени. Рассказы и стихи» (книга вышла в 1896 году, после чего поэт мог не сохранять рукописные копии). Например, при соединении двух карточек, относящихся к двум названным текстам, можно получить первую строфу стихотворения «Кто дал мне это тело…» (сб. «Тени». С. 166):

Кто дал мне это тело
И с ним так мало сил,
И жаждой без предела
Всю жизнь меня томил?
На оборотах этих двух карточек располагается фрагмент статьи: «Созерцая постоянную гибель всего, что представлялось нам ценным и необходимым, мы увидели, что весь этот мир не имеет своей ценности и не имеет своего бытия, как не имели своего бытия существа двух измерений, хотя бы и высшим сознанием казались они своим обладателям», а также выписка из «Чина погребения»: «Святого Духа держава на всех: ему же вышняя воинства поклоняются, со всяким дыханием дольним».

Наброски статьи отличаются схематичностью и прямолинейностью суждений (в окончательной версии отдельные тезисы были опущены или существенно дополнены); самостоятельного литературного значения они не имеют, за редким исключением, — например, фрагменты о преемственности декадентства по отношению к натурализму (см. в главе четвертой наст. изд.). Эти предварительные, отрывочные и неупорядоченные записи приобретают смысл только при рассмотрении статьи в целом: они обнажают скрытую динамику авторской мысли и одновременно вносят неожиданные уточняющие штрихи в наше представление об эволюции эстетических взглядов, пережитой Сологубом в середине 1890-х годов. Текст подготовительных материалов не приводится.

Текст статьи воспроизводится по автографу; орфография и пунктуация приведены в соответствие с современными нормами.

* * *
И в разговорах, и в печатных отзывах о новейшей литературе нередко не разграничивают ясно терминов: символизм и декадентство. Но среди людей, близко знакомых с этими новейшими идеалистическими попытками у нас и в Европе, господствуют, кажется, два следующих мнения: первые, что все (или многие) великие поэтические произведения были символичны, по самой природе искусства, которое всегда идеалистично; второе, что недавно возникло декадентство, явление уродливое, недолговечное, уже отцветшее, нелепое со всех сторон, диаметрально противоположное символизму[1049]. Русские литераторы, примкнувшие к новому направлению, ничего не имеют, по-видимому, против того, чтоб их признавали символистами[1050], — а рецензенты упорно уличают их в декадентстве как в чем-то неумном и, пожалуй, зазорном[1051].

Но как утверждать, что все великие создания искусства были символичны? Не надо ли для этого признать одно из двух: или что все великие поэты — символисты, или что в творении может содержаться то, чего не было в творящем духе? Оба допущения кажутся произвольными.

Из каких бы сокровенных глубин духа ни выходили произведения искусства, все же очевидно, что радость и буйство нашего великого, и в предметных своих явлениях, мира, телесного и душевного, должны были на многие века определить содержание поэзии до совершенного изнашивания ее форм. Человеку и до души своей трудно было добраться, и доныне в душе своей он разобрался не вполне, — где же ему было возвышаться, — в те первобытные времена, когда, однако, уже были великие поэты, — до сферы чисто духовного, совершенно внечувственного и не подлежащего никаким рассудочным определениям бытия?

Говорят, что символизм всегда был в душе человека, но в большой глубине, не озаренной лучами сознания[1052]. А потом нашлись люди, которые стали думать и чувствовать тоньше, вдохновеннее, — и лучи сознания озарили то, что было скрыто в душе изначала веков. Если это и справедливо, то ведь это относится не к поэзии, которая еще никогда доныне не бывала повторением человеческой души со всеми ее почивающими в тьме возможностями, а всегда являлась внешним выражением тех стремлений душевных, которые уже достигли известной высоты и немалого напряжения. Впрочем, комментаторы любят вкладывать в старые произведения искусства тот смысл, который соответствует их собственным взглядам, но который, быть может, и не снился авторам; древние изображали тот же самый мир, как и мы, но понимали его по-своему.

Большой и трудный путь надо было пройти (и немногими он пройден), чтобы, развивая свои понятия о своем мире, увидел наконец человек невозможность и противоречивость этого мира. И в мире нравственных понятий почувствована была великая неудовлетворенность, и в поэзии условные формы, прекрасные, но уже недостаточные и неточные, пресытили нас. То, что казалось прежде непрерывным и цельным, — и в природе, и в душе человеческой, — при остром анализе потеряло для нас эту непрерывность, распалось на элементы, взаимодействие которых для нас загадочно. В душевной сфере эта потеря цельности, это грозное самораспадение души составляет внутреннюю сторону нашего так называемого декаданса или упадка. Только сквозь трагические для нас прерывы <так!> нашего бытия мы видим тот мрак, которым для нас одета непознаваемая истина. Ей причастна душа человека, поскольку душе принадлежит нечто из истинного бытия, — и мы верим в истину, не зная ее, только смутно угадывая ее отношения к предметному миру. Только символами можем мы обозначить истину, — у нее нет точного имени. Но всякое имя есть символ некоторого отношения мира явлений к истинному бытию, — и весь мир, для возвышенного и точного восприятия, только символ. Поэтому наш мир — и мы с ним — не имеет в себе ни цели, ни причины, ни смысла, ни бытия, как не имели бы ни смысла, ни бытия самостоятельного существа двух измерений, хотя бы и высоким сознанием они обладали.

Такие настроения, сопровождавшиеся более или менее отчетливым пониманием причин этой глубокой неудовлетворенности жизнью, конечно, знакомы бывали и некоторым из древних; но не этим настроениям принадлежало господство в художественной литературе европейских народов. Возникая из великой тоски, начинаясь на краю трагических бездн, символизм, на первых своих ступенях, не может не сопровождаться великим страданием, великой болезнью духа. И так как всякое страдание, непонятное толпе, презирается и осмеивается ею, то и это страдание получило презрительную кличку декадентства. Но иначе, как страданием и болезнью, нельзя сделать никаких завоеваний в области наших восприятий. Когда слепой прозреет, то больно и страшно ему видеть, и только потом становится радостно смотреть, и уже потом, наконец, овладевает он тою способностью, которая возникла у него так мучительно. Если бы наше зрение стало чувствительно к большему или меньшему, чем раньше, числу колебаний эфира, то и нам было бы страшно и больно, и люди здоровые, с нормальным зрением, издевались бы над безумцами, вдруг увидевшими какие-то ультрафиолетовые тоны[1053].

По общераспространенному взгляду на декадентов, эти господа занимаются нанизыванием слов в невероятных сочетаниях на причудливые формы[1054] и описанием таких сомнительных ощущений, которые не понятны никому из здоровых людей. Говоря о декадентах, вспоминают зеленую ревность, голубую грусть, мышей тоски и леопардов мщенья, еще что-то в этом роде, — вспоминают преимущественно отдельные слова[1055]. Во всяком случае, все литературные направления, конечно, необходимо должны различаться — кроме прочего — и словоупотреблением, как музыкальные — употреблением звуков, а направления в живописи — употреблением красок. Как же употребляют слова декаденты, в отличие от прочих?

Когда грамотный человек идет по улицам и смотрит на фасады домов, то ему трудно воздержаться от того, чтобы не прочесть надпись на той или другой вывеске. Постарайтесь представить какой-нибудь (все равно какой) предмет, и вы почти всегда вспомните название этого предмета; редко бывает так, чтобы вы думали о лесе, не представляя себе при этом слова «лес». В разговорах мы зачастую употребляем слова, не делая ни малейшей попытки представить самые предметы. Заметьте, как неточно и бедно мы говорим: мы привыкли к известным словесным шаблонам и превосходно обходимся ими. Мы делим всех людей на блондинов и брюнетов, или на симпатичных и антипатичных, или на добрых и злых, — и с нас этого довольно. — Каков г. NN? — Он — симпатичный блондин. — А! — и разговор о г. NN исчерпан. Там, где люди уже не так наивны, там выбирают слова изысканные, тонкие, как дамские шпильки, и ядовитые, как индейские стрелы. Но и в том и в другом случае словами бывают довольны, делают из них ярлыки и навешивают их на людей и на предметы. В теоретических рассуждениях, в разговорах, сплошь да рядом подставляют слова вместо понятий и бойко играют ими. Забывают, что слово всегда имеет смысл собирательный или общий, и распоряжаются им так, как будто бы оно именно к этому предмету, о котором говорится, только и относится. Слова непрерывно обольщают нас и закрывают от нас действительность, всё равно как и явления нас обольщают и закрывают от нас истину и тайну. Слова говорят об относительных истинах нашего условного и случайного мира как об истине безусловной, и потому всякая «мысль изреченная есть ложь»[1056]. Такая вера в слова противна символизму, и такое употребление слов отвергается декадентством. К декадентству, как и ко всякому литературному направлению, примкнуло не мало людей, лишенных таланта и понимания, — и то, что они писали, конечно, слабо и отзывается шарлатанством. Но в своей идее и в том, что сделано мастерами этого направления, так называемое декадентство есть великое стремление глубоко проникающего духа, откинувшего узкие определения рассудка, который создал слова и веру в слова, пределы и веру в эти пределы. Декаденты пользуются словами и сочетаниями их не как зеркалами для повторения предметного мира, а только как орудием для возбуждения в читателе некоторого внутреннего процесса. Оставлена тщетная забота дать в произведениях искусства совершенные образцы красоты, — искусству возвращена его первоначальная задача очарования и восторга. И декадентство вооружено уже не детскими приемами первобытной поэзии, — которых оно, впрочем, не отвергает: за ним многовековой психологический опыт, возводимый постепенно на степень научной достоверности. Даже и в простейших и нагляднейших описаниях своих декадентство отличается такою точностью, до которой еще не возвышалось искусство[1057].

Если декадент говорит о зеленых собаках ревности или о голодных царевнах в пустыне[1058], то в его словах ничто не противоречит постоянному порядку сочетания представлений. Слова вводятся в новые и точные сочетания, непривычные для слуха, — хотя некоторые из них употреблялись и в старину. Обиходная речь, с ее тусклыми, стертыми и неверными выражениями, становится недостаточною: является потребность искать слова свежие, выразительные, нежные или грубые, благозвучные или жесткие — и эти слова находятся в языке давно умерших предков, в оставленных ими сказках и былинах, в говоре простых людей. В родном языке всякого великого народа много слов запасено — и это дает возможность заменить мертвые для души чужеязычные слова словами своего языка, более способными, по родственности своих звуков с многими другими, входить в разнообразные и неожиданные сочетания. И наоборот, иностранные языки, через посредство объединяющей народности науки, сообщают родной речи свои действительно незаменимые и потому сильные и живые слова. Таким образом, как и всякое свежее литературное движение, так называемое декадентство вызывает, прежде всего, заботу об очищении и улучшении речи, об ее точности и силе[1059]. Но здоровые люди привыкли к словесным шаблонам и неточностям, и неожиданно точная речь кажется им непонятною уже по одной своей неожиданности. Впрочем, декадентская поэзия и не обращается к людям, которые считают себя здоровыми, потому что маловосприимчивы[1060].

За последнее столетие, вслед за введением пара и электричества в людскую работу, жизнь изменялась так быстро, как еще никогда в истории. Это потребовало быстрого и резкого изменения в приспособлении человеческого организма к условиям жизни. Доныне люди приспособляются к этим условиям, по-видимому, медленнее, чем изменяется сама жизнь. Такое отставание в приспособлении ощущается как общественная болезнь, упадок, декаданс. Но эта болезнь не к смерти, а к силе. Это и не упадок, а только нечто вроде временного исхудания быстрорастущего организма.

Слабые стороны современного декадентства (вернее сказать, то, что кажется его слабыми сторонами) имеют основания в этом общественном недомогании. Декадентство, уже ясное в своей идее, еще не раскрыло себя с совершенною полнотою. Оно еще не достигло до поры своего расцвета. До сих пор оно представляет только ряд психологических (иногда психопатологических) опытов. Но для меня несомненно, что это презираемое, осмеиваемое и даже уже преждевременно отпетое декадентство есть наилучшее, быть может единственное, орудие сознательного символизма. Обращаясь к внутреннему сознанию человека, употребляя слова лишь в качестве психологических реактивов, так называемое декадентство одно только дает возможность словесными формами указывать на непознаваемое, пробуждать в душе таинственные и глубокие волнения и ставить ее на краю преходящего бытия, в непосредственное единение с тайною. Уже и теперь мы видим литературные произведения, в которых символизм облекался в формы декадентские и которые производят глубокое впечатление. Будущее же в литературе принадлежит тому гению, который не убоится уничижительной клички декадента и с побеждающей художественной силой сочетает символическое мировоззрение с декадентскими формами.

Примечания

1

В данной работе не ставилась задача равномерной проработки сюжетов — например, не рассматривается лирика Сологуба, это тема для другой книги.

(обратно)

2

Медведев П. Н. Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе // Частное собрание.

(обратно)

3

М. Сл. [Слоним М.]. Федор Сологуб // Воля России (Прага). — 1927. — № 11/12. — С. 279.

(обратно)

4

См., например: Токарев Д. Король Георгий Сергеевич Триродов и его «насыщенное бурями» королевство // Эротизм без берегов: Сб. статей и материалов. — М.: Новое литературное обозрение, 2004. — С. 168–207.

(обратно)

5

К группе наиболее содержательных биографических материалов можно отнести тетради с записями Сологуба о посещении разных лиц и литературных чтениях у него на квартире, однако они сохранились не полностью и носят конспективный и фрагментарный характер (содержат перечни имен посетителей за 1889–1899, 1906–1907 гг. и краткие записи о прочитанных произведениях), см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 81.

(обратно)

6

Сологуб Федор. Стихотворения / Вступ. статья, сост., подгот. текста и примеч. М. И. Дикман. — Л.: Сов. писатель, 1979 — С. 189. — (Библиотека поэта. Большая серия). Далее — Стихотворения, 1979, с указанием страницы.

(обратно)

7

См.: Сологуб Федор. Канва к биографии / Публ. М. М. Павловой // Неизданный Федор Сологуб: Стихи. Документы. Мемуары. — М.: Новое литературное обозрение, 1997. — С. 250–260. Далее — Сологуб Федор. Канва к биографии, с указанием страницы.

(обратно)

8

Лукницкий П. Н. Встречи с Анной Ахматовой. 1926–1927. — Париж; М.: Ymca-Press — Русский путь, 1997. — Т. 2. — С. 330.

(обратно)

9

Сологуб увлекался любительской фотографией, здесь, вероятно, речь идет о фотомоделях.

(обратно)

10

Письмо О. Н. Черносвитовой Т. Н. Чеботаревской / Публ. М. М. Павловой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1990 год. — СПб.: Академический проект, 1993. — С. 318–319.

(обратно)

11

Иванов Г. Петербургские зимы // Иванов Г. Собр. соч.: В 3 т. — М.: Согласие, 1994. — Т. 3. — С. 139. Между тем Сологуб вел дневники в течение более 20 лет, об их судьбе см.: Письма Р. В. Иванова-Разумника к A. Л. Бему (1942–1944) / Публ., вступ. заметка и коммент. Ж. Шерона и Л. Шерон // Звезда. — 2002. — № 10. — С. 110–152.

(обратно)

12

Чуковский К. Дневник 1901–1929. — М.: Современный писатель, 1997. — С. 258.

(обратно)

13

Воспоминания С. Кречетова (наст. имя и фам. — Сергей Александрович Соколов) цит. по: Н. М. Вечер памяти Сологуба (письмо из Берлина) // Дни (Париж). — 1927.— № 1276, 23 декабря. — С. 2.

(обратно)

14

Харитон Б. Сологуб и его жена (Из воспоминаний) // Сегодня (Рига). — 1927. — № 276, 7 декабря. — С. 2.

(обратно)

15

Литературный календарь-альманах 1908 / Сост. О. Норвежский. — СПб., 1908. — С. 49.

(обратно)

16

Книга о русских поэтах последнего десятилетия / Под ред. М. Гофмана. — СПб.; М.: Т-во М. В. Вольф, 1909. — С. 240. Сведения об авторе «Мелкого беса» из биографического очерка, составленного Ан. Н. Чеботаревской, очевидно, были предварительно процензурованы Сологубом. — См.: Чеботаревская Ан. Федор Сологуб: Биографический очерк // Русская литература XX века (1890–1910) / Под ред. проф. С. А. Венгерова. — М.: Мир, 1915. — Т. 2, ч. 1. — С. 9–10; перепеч.: Сологуб Федор. Творимая легенда. — М.: Худож. лит., 1997. — Кн. II. — С. 214–219. Далее цитирую по Венгерову.

(обратно)

17

Измайлов А. Загадка сфинкса // Измайлов А. Литературный Олимп. — М.: Тип. Т-ва И. Д. Сытина, 1911. — С. 307.

(обратно)

18

Попов И. И. Федор Сологуб // РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 1. Ед. хр. 433. Л. 2. Фрагмент не вошел в опубликованный текст мемуаров: Попов И. И. Минувшее и пережитое. Воспоминания за 50 лет. — Пб.: Колос, 1924.

(обратно)

19

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 85.

(обратно)

20

См.: Сологуб Федор. Достоинства и мера вещей. Афоризмы / Вступ. заметка и публ. М. М. Павловой // Неизданный Федор Сологуб. — С. 199.

(обратно)

21

В этом отношении с ним может сравниться, по-видимому, Андрей Белый (см.: Лавров А. В. Андрей Белый в 1900-е годы. Жизнь и литературная деятельность. — М.: Новое литературное обозрение, 1995. — С. 15–16).

(обратно)

22

Иванов-Разумник. Федор Сологуб // Иванов-Разумник. Писательские судьбы. Тюрьмы и ссылки. — М.: Новое литературное обозрение, 2001. — С. 40.

(обратно)

23

Чуковский К. Дневник 1901–1929. — С. 243–244 (запись от 21 апреля 1923 г.).

(обратно)

24

Амфитеатров А. В. Мои встречи с Сологубом и Чеботаревской // Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. — М.: Новое литературное обозрение, 2003. — Т. 2. — С. 402–403.

(обратно)

25

Появление этой книги стало возможно благодаря щедрому вкладу, который внесли в изучение эпохи модернизма наши предшественники и современники: К. М. Азадовский, Н. А. Богомолов, Роберт Бёрд, А. М. Грачева, С. С. Гречишкин, Н. В. Котрелев, К. А. Кумпан, П. В. Куприяновский, А. В. Лавров, Д. Е. Максимов, Дж. Мальмстад, З. Г. Минц, Е. Р. Обатнина, Г. В. Обатнин, А. Пайман, А. Е. Парнис, О. Ронен, Л. Силард, Р. Д. Тименчик, А. Ханзен-Лёве, А. Б. Шишкин, О. Матич и др.

Автор с глубокой признательностью вспоминает имена первых исследователей творчества Сологуба: М. И. Дикман, А. Л. Дымшица, Г. В. Селегень, Б. Ю. Улановскую, О. В. Цехновицера, И. Г. Ямпольского, G. Donchin, J. Holthusen, G. Kalbouss; а также ученых, представивших ценные работы о нем в конце 1970-х — 2000-е годы: В. Е. Багно, X. Барана, Т. Венилову, Ю. Е. Галанину, Л. В. Евдокимову, С. П. Ильёва, Л. Клейман, Т. В. Мисникевич, Л. Пильд, Н. Г. Пустыгину, Ш. Розенталь, А. Л. Соболева, X. П. Фоули, J. D. Elsworth, A Field, D. Greene, С. Hansson, L. J. Ivanits, R. Keys, B. Lauer, I. Masing-Delic, J. Merrill, G. Pauer, S. J. Rabinowitz, U. Schmid и др.

Особая благодарность — Николаю Алексеевичу Богомолову, прочитавшему работу в рукописи, за чрезвычайно ценные и полезные замечания, учтенные автором.

(обратно)

26

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка // Публ., вступ. статья и коммент. А. В. Лаврова и Джона Мальмстада; подгот. текста Т. В. Павловой, А. В. Лаврова, Джона Мальмстада. — СПб.: Феникс, 1998. — С. 562 (письмо Иванову-Разумнику от 7–10 февраля 1928).

(обратно)

27

Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения / Вступ. статья, публ. и коммент. М. М. Павловой // Лица: Биографический альманах. — М.; СПб.: Феникс, 1992. — Вып. 1. — С. 211.

(обратно)

28

Черносвитова О. Н. Материалы к биографии Федора Сологуба / Вступ. статья, публ. и коммент. М. М. Павловой // Неизданный Федор Сологуб. — С. 228.

(обратно)

29

Там же.

(обратно)

30

Там же. — С. 229.

(обратно)

31

Там же. — С. 230–231.

(обратно)

32

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 570. Л. 8. 28 об.

(обратно)

33

Черносвитова О. Н. Материалы к биографии Ф. Сологуба. — С. 237.

(обратно)

34

См. об этом: Сологуб Федор. Цикл «Из дневника» (Неизданные стихотворения) / Публ. М. М. Павловой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1990 год. — СПб.: Академический проект, 1993. — С.109–159; Павлова М. Из творческой предыстории «Мелкого беса» (Алголагнический роман Федора Сологуба) // Анти-мир русской культуры. Язык. Фольклор. Литература. — М.: Ладомир, 1996. — С. 328–354; впервые: De Visu. — 1993. — № 9(10). — С. 30–42.

(обратно)

35

Сологуб Федор. Собр. соч.: В 6 т. — М.: Интелвак, 2000. — Т. 1. — С. 515.

(обратно)

36

Письма Ф. Сологуба О. К. Тетерниковой / Публ. Т. В. Мисникевич // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1998–1999 годы. — СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. — С. 249.

(обратно)

37

Черносвитова О. Н. Материалы к биографии Ф. Сологуба. — С. 227.

(обратно)

38

Подробный очерк о семействе Агаповых см.: Мисникевич Т. В. «…Я имел достаточно „натуры“ вокруг себя». Новые материалы к ранней биографии Ф. Сологуба // Лица: Биографический альманах. — СПб.: Феникс, 2002. — Вып. 9. — С. 512.

(обратно)

39

Чеботаревская Ан. Федор Сологуб: Биографический очерк. — С. 9.

(обратно)

40

Там же.

(обратно)

41

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 173.

(обратно)

42

Черносвитова О. Н. Материалы к биографии Федора Сологуба. — С. 236.

(обратно)

43

См.: Павлова М. «Одиночество» и «Об одиночестве» Ф. К. Тетерникова: ранняя поэма и психофизиологический очерк Федора Сологуба; Сологуб Федор. Начало поэмы «Одиночество» и некоторые отрывки // Новое литературное обозрение. — 2002. — № 3 (55). — С. 5–31.

(обратно)

44

13 сентября 1883 г. М. М. Агапов сообщал Сологубу: «бабушка после страшных мучений в продолжение почти недели наконец сегодня 10 сентября в субботу в 5 часов утра скончалась. Помни, что она благословляла и вспоминала тебя» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 888. Л. 4).

(обратно)

45

Сологуб Федор. Неизданные стихотворения 1878–1889 гг. / Публ. Т. В. Мисникевич и М. М. Павловой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 2002 год. — СПб.: Дмитрий Буланин, 2006. — С. 192 (далее: Неизданные стихотворения. 1878–1889, с указанием страницы).

(обратно)

46

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Запись заканчивается цитатой из стихотворения Н. А. Некрасова «Дни идут… все так же воздух душен…» (1877).

(обратно)

47

Персонаж комедии А. Н. Островского «Доходное место» (1857).

(обратно)

48

ИРЛИ. Ф. 52. Оп. 2. Ед. хр. 4. Л. 132.

(обратно)

49

Мисникевич Т. В. «…Я имел достаточно „натуры“ вокруг себя». — С. 504–505. …покажу Бога и двери — вариация поговорки «Вот — Бог, а вот и порог».

(обратно)

50

Там же. — С. 503 (фрагмент «Моей исповеди» А. М. Агаповой, посланный Ф. А. Витбергу).

(обратно)

51

11 сентября 1910 года он писал Сологубу: «Дорогой Федя, не удивляйся и прости, что обращаюсь к тебе (вынужденный обстоятельствами) с большой просьбой. Вероятно, ты слышал от Даши, что я ослеп и должен был выйти в отставку. Дали мне такую ничтожную пенсию за 42 года моей казенной службы, что буквально есть нечего. Крайне бедствую. Помощи никакой ниоткуда не имею. Не выручишь ли меня, одолжив мне 100 рублей, крайне необходимые в данную минуту, которые в возможно непродолжительном времени постараюсь тебе возвратить. Кроме слепоты моей, я сильно страдаю астмой. Я серьезно болен, а лечиться не на что, и доктора пригласить даже не могу, платить ему нечем. <…> Пишу тайком от жены, которая запретила мне обращаться с подобными просьбами к кому бы то ни было. Обращаюсь к тебе, надеясь на твое доброе сердце, что не откажешь и пожалеешь меня ради прежних воспоминаний. Если можешь, ответь скорее и на мое имя. Премного буду тебе благодарен. Твой Михаил Агапов» (Там же. — С. 511).

(обратно)

52

Медведев П. Н. Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе.

(обратно)

53

Чеботаревская Ан. Федор Сологуб: Биографический очерк. — С. 10.

(обратно)

54

Там же.

(обратно)

55

Черносвитова О. Н. Материалы к биографии Федора Сологуба. — С. 239.

(обратно)

56

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 155.

(обратно)

57

Об участии Агаповых в судьбе Феди Тетерникова см. составленный Ф. А. Витбергом «Шутливый проект просьбы для няни Лининой, Татьяны» (Мисникевич Т. В. «…Я имел достаточно „натуры“ вокруг себя». — С. 506–508).

(обратно)

58

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 1. Л. 4.

(обратно)

59

Клейнборт Л. М. Встречи. Федор Сологуб. <1> / Публ. М. М. Павловой // Русская литература. — 2003. — № 1. — С. 198.

(обратно)

60

Попов И. И. Минувшее и пережитое. Воспоминания за 50 лет. — Пб.: Колос, 1924. — С. 63. Далее — Попов И. И. Минувшее и пережитое, с указанием страницы.

(обратно)

61

Впервые опубл.: Сологуб Федор. Неизданные стихотворения 1878–1927 гг. // Неизданный Федор Сологуб. — С. 21–22.

(обратно)

62

Сологуб Федор. Канва к биографии. — С. 252.

(обратно)

63

Центральный государственный исторический архив Санкт-Петербурга (ЦГИА СПб.). Ф. 412. Оп. 1. Д. 218 и 247.

(обратно)

64

Письма Михаила Васильевича Лопачева 1882–1892 гг. к Ф. К. Тетерникову см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 421.

(обратно)

65

Попов И. И. Минувшее и пережитое. — С. 66.

(обратно)

66

ЦГИА СПб. Ф. 412. Оп. 1. Д. 239. Л. 82–85. Приведу результаты успеваемости Сологуба за весь учебный курс:

♦ Закон Божий: 5 (общая); 1-й год: 3, 2-й год: 4, 3-й год: 5-.

♦ Педагогика: 3; 1-й год: 4; 3-й год: 3.

♦ Русский язык: 4; 1-й год: 3; 2-й год: 4; 3-й год: 4.

♦ Арифметика: 4; 1-й год: 3 1/2, экзамен: 4; 2-й год: 3+, экзамен: 5; 3-й год: 3+, экзамен: 5.

♦ Алгебра: 4; 1-й год: 3, экзамен: 4; 2-й год: 4-, экзамен: 5; 3-й год: 3, экзамен: 4.

♦ Геометрия: 4; 1-й год: 3+, экзамен: 4+; 2-й год: 4-, экзамен: 5; 3-й год: 3+, экзамен: 4.

♦ История: 5; 1-й год: 4-, экзамен: 5-; 2-й год: 4+, экзамен: 5; 3-й год: 5, экзамен: 5.

♦ География: 4; результаты всех семестров — 4.

♦ Естествознание: 3; 1-й год: 3+, экзамен: 3+; 2-й год: 3+, экзамен: 4.

♦ Физика: 4; 1-й год: 3, экзамен: 4-; 2-й год: 4-; 3-й год: 4, экзамен: 5.

♦ Математическая и физическая география: 5; 3-й год: 5, экзамен: 5.

♦ Немецкий язык: 3.

♦ Чистописание: 5.

♦ Рисование: 4.

♦ Гимнастика: 4.

♦ Поведение: Отличное.

(обратно)

67

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 152. Л. 2.

(обратно)

68

Сологуб Федор Неизданные стихотворения 1878–1927 гг. // Неизданный Федор Сологуб. — С. 30.

(обратно)

69

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 183. Л. 40 об.

(обратно)

70

Там же. Ед. хр. 889. Л. 1. Письма Сологуба к Агаповой не сохранились.

(обратно)

71

Там же. Л. 11.

(обратно)

72

Мисникевич Т. В. «…Я имел достаточно „натуры“ вокруг себя». — С. 510 (письмо от 6 декабря 1882).

(обратно)

73

Имеются в виду: 1) Чтения Соляного городка при Педагогическом музее военно-учебных заведений (открыты в 1871 г. в Петербурге В. Г. Певцовым (1836–1908), духовным писателем), издавались с 1871 г.; 2) издания «Петербургской Комиссии народных чтений» (основана в 1871).

(обратно)

74

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 932. Л. 1–2. Здесь и далее курсив автора, за исключением специально оговоренных случаев.

(обратно)

75

См. о нем: Манковский В. П. Василий Алексеевич Латышев // Математика в школе. — 1975. — № 5. — С. 81–83.

(обратно)

76

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. № 30. Л. 9 об. Сохранились лишь черновики писем Сологуба к В. А. Латышеву.

(обратно)

77

Там же. Л. 1–4. С авторской пометой: «Черновые письма к Латышеву. Письмо отправлено 11 декабря 1883 года с некоторыми изменениями».

(обратно)

78

Роман У. Теккерея «Ярмарка тщеславия» во второй половине XIX в. неоднократно издавался под названием «Базар житейской суеты» (в переводе И. И. Введенского).

(обратно)

79

Первая строка стихотворения М. Ю. Лермонтова «И скучно и грустно» (1840).

(обратно)

80

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. № 30. Л. 45.

(обратно)

81

Подробное изложение событий см. в двухсторонней переписке Сологуба и Латышева // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. № 30; Оп. 3. Ед. хр. 392.

(обратно)

82

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 932. Л. 2–4.

(обратно)

83

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. № 30. Л. 7–9 об.

(обратно)

84

Там же. Л. 47–47 об.

(обратно)

85

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. № 30. Л. 59 об. — 60.

(обратно)

86

Ср. в письме Латышева Сологубу от 12 июня (1891?): «Я готов был бы представить Вас к назначению инспектором, но не в тех училищах, о которых Вы упоминаете. В Гатчине кандидат уже давно назначен. <…> Зайдите переговорить к В. Е. Введенскому. Я писал ему о своих соображениях. <…> Может быть, будет место в одном из уездных городов. Пожелаете ли?» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 392. Л. 50–50 об.); в письме от 8 августа (1891) Латышев сообщал Сологубу, что место инспектора предлагают лицам с высшим образованием и выслугой лет (Там же. Л. 70).

(обратно)

87

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539-а. Л. 64.

(обратно)

88

Сологуб Федор. Цикл «Из дневника» // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1990 год. — С. 155–156.

(обратно)

89

В личной библиотеке Сологуба имелся «Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями. Изд. 1885» (СПб., 1904), см.: Шаталина Н. Н. Библиотека Ф. Сологуба (Материалы к описанию) // Неизданный Федор Сологуб. — С. 469 (далее — Шаталина, с указанием страницы).

(обратно)

90

Мисникевич Т. В. «…Я имел достаточно „натуры“ вокруг себя». — С. 509.

(обратно)

91

Письма Ф. Сологуба О. К. Тетерниковой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1998–1999 годы. — С. 226.

(обратно)

92

Там же. — С. 237.

(обратно)

93

Письма Ф. Сологуба О. К. Тетерниковой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1998–1999 годы. — С. 237.

(обратно)

94

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 8. Л. 26. Черновик объяснительной записки сохранился на обороте стихотворного автографа.

(обратно)

95

Стихотворение «В прошлом горечь есть и сладость…». Опубл.: Сологуб Федор. Неизданные стихотворения 1878–1889 гг. — С. 189.

(обратно)

96

Там же. — С. 271.

(обратно)

97

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. № 392. Л. 22–22 об.

(обратно)

98

О солипсизме Сологуба и влиянии на него философских идей А. Шопенгауэра см.: Schmid Ulrich. Fedor Sologub. Werk und Kontext (Bern, 1995). S. 50–59. (Slavica Helvetica Band/vol.49); Šemjatova B. Sologubs Shopenhauerrezeption und ihre Bedeutung für die Motivgestaltung in seinen Erzahlungen (München: Verlag Otto Sagner, 1997), 451 S. (Slavistische Beiträge / Begründet von Alois Schmaus / Hrsg. Von Peter Rehder. Bd. 352); см. также рецензию на это издание: Данилевский Р. Ю. Немецкая диссертация о Ф. Сологубе и А. Шопенгауэре // Русская литература. — 1998. — № 4. — С.221–223.

(обратно)

99

См.: Неизданные стихотворения. 1878–1889. — С. 162–314. Публикация содержит большой корпус ранних стихотворений Сологуба (всего — 221).

(обратно)

100

Систематические рассылки стихотворений в печать Сологуб начал с 1883 года (в письмах к Латышеву сохранились свидетельства о его попытке напечатать отрывки из поэмы «Одиночество»), «Лисица и Ёж» было отослано К. Н. Модзалевскому в декабре 1883 года, поэт сопроводил его письмом: «Милостивый Государь Господин Редактор! Прошу Вас поместить прилагаемое стихотворение на страницах Вашего уважаемого журнала, в отделе для детского чтения. В случае его напечатания, я желал бы получить за него гонорару по 60 коп. за стих, т. е. за все стихотворение в 94 стиха — 56 рублей 40 коп. Если стихотворение будет помещено на таких условиях или если редакции будет угодно предложить мне другой гонорар, прошу уведомить меня по следующему адресу: город Крестцы, Новгород, губ., Учителю Городского Училища Федору Кузьмичу Тетерникову. Ответа я буду ожидать до 15 января следующего 1884 года. Примите уверения в моем глубочайшем уважении, с которым имею честь быть Вам покорнейший слуга Федор Тетерников. 6 декабря 1883 года Крестцы. P. S. Если стихотворение не будет напечатано, прошу его немедленно уничтожить» (ИРЛИ. № 4987).

(обратно)

101

О том, с какими произведениями Сологуб входил в литературу и какие периодические издания его печатали, см.: Библиография Федора Сологуба. Стихотворения / Сост. Т. В. Мисникевич; Под ред. М. М. Павловой. — М., 2004. — С. 149–151.

(обратно)

102

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 888. Л. 12.

(обратно)

103

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. Ед. хр. 30. Л. 23 об. — 24 об.

(обратно)

104

Письма Сологуба Н. М. Минскому за 1891–1905 гг. (с приложением 10 стихотворений и 9 сказок) см.: ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 345.

(обратно)

105

Там же. Л. 1–2.

(обратно)

106

Впервые опубл. под заглавием «Лунный вечер»: Иллюстрированный мир. — 1892. — № 4, 26 января. Подпись: «Федор Тетерников».

(обратно)

107

ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 345. Л. 3.

(обратно)

108

Цитата из стихотворения Н. А. Некрасова «Подражание Лермонтову» («В неведомой глуши, в деревне полудикой…»), 1846.

(обратно)

109

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. № 30. Л. 63.

(обратно)

110

В письме от 6 июля 1890 года он предупреждал Сологуба: «Много талантов погибало из-за того, что, не имея средств, стремились в Петербург и должны были работать из-за хлеба: ничего и не выходило. Полезно будет все, что истинно, художественно. Изучение провинциальной жизни еще нужнее, пожалуй, чем здешней, которую уже многие изучают. Отчего только в Петерб<урге> можно написать полезное? Думаю, наоборот. Сам по себе Петерб<ург> дать ничего не может, поэтому я говорю, что искать таланты в Петерб<урге> нечего. Работать серьезно в провинции лучше» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. № 392. Л. 51 об.).

(обратно)

111

Иоаннесиан А. Творчество Сологуба // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 100.

(обратно)

112

Значительная часть рабочих материалов к ранней прозе содержится в папках: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539–539-а. Далее все отсылки к этим материалам даются непосредственно в тексте, с указанием листа.

(обратно)

113

Немецкий микробиолог Роберт Кох (1843–1910) в результате поездки в 1881 году в Египет и в Индию для изучения холеры открыл холерную запятовидную бациллу.

(обратно)

114

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538. Конверт 80.

(обратно)

115

Ср.: «У меня является иногда живейшее сознание о том, что я существовал всегда, и это сознание возвышает и бодрит меня» (Шопенгауэр А. Новые афоризмы / Перевел Р. Кресин. — Харьков, 1898). Книга имелась в составе Крестецкой библиотеки.

(обратно)

116

Попов И. И. Федор Сологуб // РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 1. Ед. хр. 433. Л. 5 (это свидетельство не вошло в опубликованный текст воспоминаний).

(обратно)

117

См. с. 20–21 наст. изд. (в файле — глава первая «Генеалогическая таблица и послужной список», цитата «Посреди живых людей встречаются…» — прим. верст.).

(обратно)

118

Оба наметившихся мотива («омерщвления жизни» и грядущего «конца мира») имели развитие в творчестве Сологуба, их кульминация — повесть «В толпе» (1906) и сцена из романа «Творимаялегенда» (1907–1913): бал мертвецов, устроенный Георгием Триродовым.

(обратно)

119

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

120

По-видимому, под спортом здесь имеется в виду игра на скачках.

(обратно)

121

Стихотворения. 1979. — С. 112.

(обратно)

122

В конце 1880-х — начале 1890-х годов Ф. Сологуб работал над педагогической статьей «О телесных наказаниях», которую можно рассматривать как сублимацию садомазохистского комплекса, сформировавшегося у него в ранние годы (опубл.: De Visu. — 1993. — № 9 (10). — С. 48–54); см. Приложение IV (в файле — раздел «Приложения», «Приложение IV. О телесных наказаниях. Из незавершенной статьи» — прим. верст.).

(обратно)

123

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Сохранилось 8 листов автографа, из них два — план очерка.

(обратно)

124

Ср., например, стихотворную шутку Сологуба, написанную во время дежурства в семинарии 4 марта 1891 г.:

Наши мальчики любят друг друга так страстно,
Что совместно и спят;
Разгонять их по койкам, ей-Богу, напрасно;
Пусть слегка пошалят:
Ведь ребенка они не родят,
Значит, вместе им спать не опасно.
(ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 10)
(обратно)

125

Об обвинениях в гомосексуализме, предъявленных Сологубу в связи с романом «Творимая легенда», см.: Баран X. Федор Сологуб и критики: споры о «Навьих чарах» // Баран X. Поэтика русской литературы начала XX века. — М., 1993. — С. 256–258.

(обратно)

126

Опубл.: Неизданный Федор Сологуб. — С. 166–167.

(обратно)

127

См. об этом: Меррил Джейсен. Тайное признание в инцесте в драме Сологуба «Победа смерти» // Русская литература. — 2000. — № 2. — С. 138–145.

(обратно)

128

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539-а. Л. II.

(обратно)

129

Там же. Ед. хр. 539. Л. 161–163.

(обратно)

130

См. автограф «Ночных рос»: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 559. Далее отсылки на эту единицу хранения даются в тексте с указанием листа.

(обратно)

131

См. Приложение I (в файле — раздел «Приложения», «Приложение I. Фрагмент из черновых набросков к роману „Ночные росы“» — прим. верст.).

(обратно)

132

Замужние сестры Кузьмы Афанасьевича — Екатерина Афанасьевна Ромашева и Анна Афанасьевна Тарасова в 1860-е годы жили в городе Белополье Харьковской губ. В архиве Сологуба сохранилось письмо Е. А. Ромашевой к его отцу от 3 января 1866 г. (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 69).

(обратно)

133

См. Приложение I. С. 377–388 (в файле — раздел «Приложения», «Приложение IV. Фрагмент из черновых набросков к роману „Ночные росы“» — прим. верст.).

(обратно)

134

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 33. См. Приложение II. С. 389–410 (в файле — раздел «Приложения», «Приложение II. Начало поэмы „Одиночество“ и некоторые отрывки» — прим. верст.).

(обратно)

135

См. об этом в мемуарах однокашника Сологуба: Попов И. И. Минувшее и пережитое. — С. 70–98 (гл. X, XI, XII).

(обратно)

136

Черносвитова О. Н. Материалы к биографии Федора Сологуба. — С. 233, 239.

(обратно)

137

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 33. Л. 2.

(обратно)

138

Там же. Ед. хр. 539. Л. 157.

(обратно)

139

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 174.

(обратно)

140

Сологуб Федор. Канва к биографии. — С. 250; Черносвитова О. Н. Материалы к биографии Федора Сологуба. — С. 235–237.

(обратно)

141

См. Приложение II. С. 408 (в файле — раздел «Приложения», «Приложение II. Начало поэмы „Одиночество“ и некоторые отрывки», фрагмент со слов «Его секла нередко мать…» — прим. верст.).

(обратно)

142

В частности, в черновых набросках поэмы в списке прочитанных Николаем авторов упоминаются: «Дон Кихот» Сервантеса, «Робинзон Крузо» Д. Дефо, а также Шекспир, Гете, Шиллер, Некрасов, Достоевский (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 33. Л. 51 об.).

(обратно)

143

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 91.

(обратно)

144

Нет более онанизма, венерической болезни, поллюции, мужского бессилия и женского бесплодия. Практические средства снова восстановлять и укреплять здоровье, расстроенное этими болезнями. — М., 1865. — (2-е изд.). — С. 42, 13.

(обратно)

145

Подробнее об этом см.: Энгельштайн Л. Ключи счастья. Секс и поиски путей обновления России на рубеже XIX–XX веков. — М.: Терра — Terra, 1996. — С. 219–256, 490–499 (Гл. 6: Эрос и революция: проблема мужского полового чувства).

(обратно)

146

Дитман В. Тайный порок // Педагогический сборник, издаваемый при Главном управлении военно-учебных заведений. — <СПб.,> 1871. — Кн. 4. — С. 556.

(обратно)

147

Начало поэмы «Одиночество» и некоторые отрывки см.: Приложение II. — С. 393 (в файле — раздел «Приложения», «Приложение II. Начало поэмы „Одиночество“ и некоторые отрывки», фрагмент со слов «Такие тягостные строки…» — прим. верст.).

(обратно)

148

Ричардсон Б. У. Время посева здоровья // Народная школа. — 1882.— № 4. — С. 17–18.

(обратно)

149

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539-а. Л. 37.

(обратно)

150

ИРЛИ. Ф. 289. ОП. 1. Ед. хр. 539-а. Л. 38–43.

(обратно)

151

Там же. Ед. хр. 33. Л. 70.

(обратно)

152

См. Приложение II. С. 408–410 (в файле — раздел «Приложения», «Приложение II. Начало поэмы „Одиночество“ и некоторые отрывки», фрагмент со слов «Его секла нередко мать…» и до конца — прим. верст.).

(обратно)

153

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 392. Л. 4–5.

(обратно)

154

Там же. Л. 6.

(обратно)

155

Орест Федорович Миллер (1833–1889) — историк литературы, критик, публицист.

(обратно)

156

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 392. Л. 7.

(обратно)

157

Там же. Л. 9 об.

(обратно)

158

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 392. Л. 11.

(обратно)

159

Запись Сологуба речи Розенберга на публичном акте 10 июня 1884 года в Крестецком городском училище см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 69–70. Этот текст почти без изменения перенесен в роман «Тяжелые сны». Ср. речь Мотовилова в главе 32: «Поздравляю вас, дети, с окончанием вашего годичного труда…» (Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — Л., 1990. — С. 213).

(обратно)

160

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. Ед. хр. 30. Л. 64–68.

(обратно)

161

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. Ед. хр. 42.

(обратно)

162

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 19–19 об.

(обратно)

163

Александр Петрович Розенберг (ум. 1902) — крестецкий помещик, барон, поручик в отставке, городской голова, почетный мировой судья, его брат — Василий Петрович (ум. 1913) — предводитель крестецкого дворянства, штабс-капитан в отставке. В отличие от персонажа романа, оба умерли собственной смертью. О братьях Розенбергах сделана запись в «Алфавитном списке знакомых», составленном Сологубом (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 83. Л. 37 об.). Двухэтажный каменный дом Розенбергов на Московской улице сохранился в поселке Крестцы, в наши дни его занимает городская администрация.

(обратно)

164

Ю. А. Миллер-Крестцов участвовал во всех общественных крестецких мероприятиях, переписывался с Достоевским (письмо не сохранилось).

(обратно)

165

О прототипах персонажей романа см.: Абрамов В. В. Не только учитель // Крестцы. — 2001. 28 апреля.

(обратно)

166

Прозвище А. Н. Бальзаминова.

(обратно)

167

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 209–209 об.

(обратно)

168

Отдел рукописей Российской национальной библиотеки (далее — РНБ). Ф. 724. Ед. хр. 7. Л. 17. Ср. рассказ об отце Андрее в «Тяжелых снах»: «В глубине столовой даже и днем сумеречно. Там поставец с настойками. Возле него бочонок дубового дерева с водкою, особо приятного вкуса и значительной крепости. Эту водку отец Андрей выписывал прямо с завода, для себя и для некоторых друзей, в складчину» (Сологуб Федор. Тяжелые сны: Роман. Рассказы. — С. 187).

(обратно)

169

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 231. Сологуб упоминал Бальюминова в стихотворениях на тему телесных наказаний, см.: «Бальзаминов собирал…», «Вот четыре мальчугана…», «В переплетной мастерской…», «Я — учитель, ну так что же!..» (Сологуб Ф. Цикл «Из дневника» // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1990 год. — С. 114; см. также Приложение III [в файле — раздел «Приложения», «Приложение III. „Из дневника“. Стихотворения» — прим. верст.]); его имя встречается также в «Канве к биографии». — С. 253.

(обратно)

170

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 7. Л. 14 об.

(обратно)

171

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 572. Л. 25.

(обратно)

172

Там же. Ед. хр. 539-а. Л. 9 об.

(обратно)

173

См.: Иезуитова Л. А. О «натуралистическом» романе в русской литературе конца XIX — начала XX в. (П. Д. Боборыкин, Д. Н. Мамин-Сибиряк, А. В. Амфитеатров) // Проблемы поэтики русского реализма XIX века. — Л.: ЛГУ, 1984. — С. 228–264; см. также: Романова Е. И. Художественные концепции мира и человека в натуралистическом и символистском романе (П. Д. Боборыкин, А. В. Амфитеатров, Ф. Сологуб, А. Белый): Автореф. дис. … канд. филол. наук. — Днепропетровск, 1991.

(обратно)

174

Полный текст трактата «Теория романа» (автограф и машинопись) см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 572. Далее фрагменты из него приводятся без отсылок.

(обратно)

175

Ср. у Золя: «Река поэзии протекает через все сущее, и она тем полноводнее, чем в ней больше от реальной жизни. Я хочу вернуть слову „поэзия“ все его звучание, не суживать его до двух строк с парным созвучием <…> я хочу восстановить его подлинный смысл, который состоит в возвышении и раскрытии всех человеческих истин» (Золя Э. Натурализм // Золя Эмиль. Собр. соч.: В 26 т. — М.: Худож. лит., 1966. — Т. 25. — С. 22).

(обратно)

176

Золя Э. Натурализм в театре // Там же. — Т. 24. — С. 334.

(обратно)

177

Золя Э. Экспериментальный роман // Там же. — С. 262.

(обратно)

178

Золя Э. Прудон и Курбе // Там же. — С. 19.

(обратно)

179

О происхождении выражения «кусок жизни» см.: Селегень Г. «Прехитрая вязь» (Символизм в русской прозе: «Мелкий бес» Федора Сологуба). — Вашингтон: Камкин, 1968. — С. 86–87.

(обратно)

180

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 376.

(обратно)

181

Михайловский Н. К. Статьи о русской литературе XIX — начала XX века. — Л., 1989. — С. 464, 466.

(обратно)

182

Приведу ряд работ о прототипах в произведениях Сологуба. В рассказе «Червяк»: Федор Сологуб в Вытегре (Записи В. П. Абрамовой-Калицкой) / Вступ. статья, публ. и коммент. К. М. Азадовского // Неизданный Федор Сологуб. — С. 264, 277, 286. В романе «Мелкий бес»: Улановская Б. Ю. О прототипах романа Ф. Сологуба «Мелкий бес» // Русская литература. — 1969. — № 3. — С. 185–189; Соболев А. Л. Из комментариев к «Мелкому бесу»: «Пушкинский» урок Передонова // Русская литература. — 1992. — № 1. — С. 157–160; Павлова М. М. Из творческой истории романа Ф. Сологуба «Мелкий бес» (отвергнутый сюжет «Сергей Тургенев и Шарик» и его место в художественном замысле и идейно-образной структуре романа) // Русская литература. — 1997. — № 2. — С. 138–154. О событийной основе рассказа «Баранчик»: Соболев А. Реальный источник в символистской прозе: механизм преобразования (Рассказ Федора Сологуба «Баранчик») // Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. — Рига; М., 1994. — С.151.

(обратно)

183

Эйхенбаум Б. М. «Мой временник»…: Художественная проза и избранные статьи 1920–1930-х гг. — СПб.: Инапресс, 2001. — С. 211.

(обратно)

184

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539.

(обратно)

185

Там же. Ед. хр. 539-а. Л. 67.

(обратно)

186

См.: Сологуб Федор. Мелкий бес. Ранняя редакция // Сологуб Федор. Мелкий бес / Изд. подготовила М. М. Павлова. — СПб.: Наука, 2004. — С. 413–414. — (Лит. памятники). Далее — Мелкий бес (2004), с указанием страницы.

(обратно)

187

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 79. Л. 1–2.

(обратно)

188

Золя Э. Натурализм в театре. — С. 326.

(обратно)

189

Золя Э. Экспериментальный роман. — С. 277.

(обратно)

190

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 392. Л. 12.

(обратно)

191

В русском переводе впервые в 1891 г. (под заглавием «Убийцы»); авторская инсценировка драмы «Тереза Ракен» в русском переводе — 1874.

(обратно)

192

Золя Э. Собр. соч. — Т. 1. — С. 583.

(обратно)

193

Мелкий бес (2004). — С. 157.

(обратно)

194

Золя Э. Собр. соч. — Т. 1. — С. 583.

(обратно)

195

Чеботаревская А. Федор Сологуб. Мелкий бес // Образование. — 1907. — № 7. — Отд. II. — С. 127.

(обратно)

196

Автографы «Тяжелых снов» хранятся в ОР РНБ (Ф. 724. Ед. хр. 4–8), отдельные фрагменты — в ИРЛИ (Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539, 538). Рукописи романа не сохранились в своем первоначальном виде. Во всех имеющихся автографах ранние варианты текста, как правило, перемежаются с промежуточными и окончательными редакциями и фрагментами наборной рукописи; среди страниц и глав, испещренных густой авторской правкой, встречаются беловые автографы разновременных редакций текста. В отдельных случаях археографические данные (цвет бумаги, чернил, почерк), авторские датировки и главным образом содержание текста позволяют определить его хронологическую соотнесенность с основным текстом, атрибутировать разновременные редакции. Под основным текстом имеется в виду последнее прижизненное — пятое издание «Тяжелых снов» (Сологуб Федор. Собр соч.: В 20 т. — Т. 2. — СПб.: Сирин, 1913). Описание истории текста романа с публикацией массивного комплекса неизданных глав и вариантов может составить предмет специального текстологического исследования.

(обратно)

197

Черновой автограф // РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 4. Л. 2.

(обратно)

198

Там же. Ед. хр. 7. Л. 7.

(обратно)

199

Там же. Л. 18.

(обратно)

200

Здесь и далее в квадратные скобки заключены зачеркнутые фрагменты текста.

(обратно)

201

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 4. Л. 12.

(обратно)

202

Там же. Л. 2–16 об. Текст очерка подложен в папку с ранней редакцией романа, он предшествует первой главе, соответствующей основному тексту.

(обратно)

203

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 5. Л. 28–43.

(обратно)

204

Там же. Ед. хр. 7. Л. 3.

(обратно)

205

Вариант самого раннего наброска начала первой главы романа — рассказ о прогулке трех подруг: Анны, Клавдии и Неты (убегая от грозы, девушки переходят вброд лесную речку), см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 56.

(обратно)

206

РНБ. Ф. 724. Ед. хр.6. Л. 3–5.

(обратно)

207

Там же. Л. 3 об.

(обратно)

208

Там же. Л. 4 об. Ср. сцену из романа Ф. М. Достоевского «Идиот»: князь Мышкин рассматривает портрет Настасьи Филипповны (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. — Л.: Наука, 1972. — Т. 8. — С. 27).

(обратно)

209

РНБ. Ф. 724. Ед. хр.6. Л. 4 об. — 5.

(обратно)

210

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 6. Л. 6.

(обратно)

211

РНБ. Ф. 724. Ед. хр.6. Л. 10.

(обратно)

212

См.: Там же. Ед. хр. 7.

(обратно)

213

Там же. Ед. хр. 6. Л. 5 об.

(обратно)

214

Там же. Л. 11.

(обратно)

215

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 4. Л. 314–332.

(обратно)

216

О каноне «новой» красоты см.: Волынский А. Л. Красота (Из дневника старого энтузиаста) // Волынский А. Л. Борьба за идеализм: Статьи и очерки. — СПб.: Н. Г. Молоствов, 1900. — С. 283–293; впервые опубл.: Северный вестник. — 1899. — № 10.

(обратно)

217

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 6. Л. 6. В рабочих материалах имеется запись: «Дочь Мотовилова. Свет. 1887. № 73». В указанном номере газеты опубликована заметка «Торг женщинами», которая, вероятно, должна была послужить источником сюжетной линии романа; в заметке, в частности, сообщалось: «Проживающая в Варшаве, при своем отце, железнодорожном чиновнике, Каролина М., 18-летняя девушка, несколько месяцев тому назад бесследно исчезла из родительского дома. Недавно отец получил известие, что Каролина находится в Одессе в ужасном положении, и; ^медленно отправился за нею. Оказалось, что неопытная девушка склонилась на увещания некоего Фиглера бежать с ним. Ремесло Фиглера — торговля „живым товаром“, он состоит агентом целой шайки бессовестных людей, производящих свои операции по различным местностям Европы, преимущественно же в Австрии, Польше и в юго-западных губерниях России. Фиглер, обладающий красивой наружностью и выдающий себя за человека из высших сфер, сумел склонить к побегу несчастную девушку. <…> При аресте Фиглера в Поти оказалось, что у него три девушки, находящиеся в состоянии искусственного возбуждения, достигаемого вредными для здоровья наркотическими средствами. Несчастная М. только вследствие болезни была оставлена в Одессе, откуда ей удалось передать о себе известие отцу» (Свет. — 1887. — № 73, 8 апреля. — С. 3).

(обратно)

218

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 7. Л. 30–37.

(обратно)

219

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 7. Л. 38.

(обратно)

220

Впервые опубл.: Иллюстрированный мир. — 1894. — № 35, 28 августа; № 36, 4 сентября (под псевдонимом «Федор Моховиков»).

(обратно)

221

Там же. — № 36. — С. 6.

(обратно)

222

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 5. Л. 1–14.

(обратно)

223

Трактат «Теория романа». — ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 572. Л. 8.

(обратно)

224

РНБ. Ф.724. Ед. хр. 7. Л. 6.

(обратно)

225

Там же. Ед. хр. 5. Л. 348.

(обратно)

226

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 244.

(обратно)

227

См.: РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 4.

(обратно)

228

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 234.

(обратно)

229

Эти события легли в основу повести В. В. Вересаева «Без дороги» (впервые опубл.: Русское богатство. — 1895. — № 7–8).

(обратно)

230

Вырезка из неопознанной газеты // РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 8. Л. 85–87.

(обратно)

231

Ср. также строки из стихотворения «Мечты о славе! Но зачем…» (1898):

На перекрестке где-нибудь
Мое поставят изваянье,
Чтоб опорочить скорбный путь
И развенчать мое изгнанье.
О суета! О, бедный дух!
Честолюбивое мечтанье!
Враждебно-чуждых жизней двух
Столь незаконное слиянье!
Я отрекаюсь наперед
От похвалы, от злой отравы,
Не потому, что смерть взойдет
Предтечею ненужной славы,
А потому, что в мире нет
Моим мечтам достойной цели,
И только ты, нездешний свет,
Чаруешь сердце с колыбели.
(обратно)

232

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539-а. Л. 38–42, 31.

(обратно)

233

Старый Энтузиаст (А. Л. Волынский). Ф. Сологуб // Жизнь искусства. — 1923. — № 39. — С. 9; перепеч.: Сологуб Федор. Творимая легенда. — Кн. 2. — С. 219–225.

(обратно)

234

Горнфельд А. Федор Сологуб // Русская литература XX века (1890–1910) / Под ред. проф. С. А. Венгерова. — М.: Мир, 1915. — Т. 2, ч. 1. — С. 15. Далее — Горнфельд А. Федор Сологуб, с указанием страницы.

(обратно)

235

Айхенвальд Ю. Памяти Сологуба // Руль (Берлин). — 1927. — № 2142, 14 декабря. — С. 2–3.

(обратно)

236

См.: Минц З. Г. «Новые романтики». К проблеме русского символизма // Минц З. Г. Поэтика русского символизма. — СПб.: Искусство, 2004. — С. 175–189.

(обратно)

237

Бурже П. Очерки современной психологии. Этюды о выдающихся писателях нашего времени, с приложением статьи о П. Бурже Жюля Леметра / Пер. Э. К. Ватсон. — СПб.: Тип. Н. А. Лебедева, 1888. — С. 34.

(обратно)

238

Брюсов Валерий. Дневники. 1891–1910. — М.: Изд. М. и С. Сабашниковых, 1927. — С. 27 (цитирую с исправлениями по оригиналу).

(обратно)

239

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 294. К. К. Сент-Илер предлагал Сологубу другую, не связанную с преподаванием работу, но по неизвестным причинам это не состоялось, см. его письмо Сологубу от 3 сентября 1892 г.: «Очень прошу, многоуважаемый Федор Кузьмич, зайти на днях от часа до 4-х в Педагогический Музей, к генералу Аполлону Николаевичу Макарову, директору Музея. Он, по моей рекомендации, хочет предложить Вам работу. Преданный Вам К. Сент-Илер» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 932. Л. 6).

(обратно)

240

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 81. Л. 7 об.

(обратно)

241

Там же. Ед. хр. 83. Л. 16.

(обратно)

242

В 1893 г. в «Северном вестнике» были опубликованы стихотворения Сологуба: «Творчество» («Темницы жизни покидая…») (№ 3. С. 52); «У решетки» («Стальная решетка…») (№ 5. С. 154); «Небо желто-красное зимнего заката…» (№ 6. С. 148); «Амфора» («В амфоре, ярко расцвеченной…») (№ 7. С. 142); «Рукоятью в землю утвердивши меч…» (№ 11. С. 152).

(обратно)

243

ИРЛИ. № 19840.

(обратно)

244

Старый энтузиаст [Волынский А. Л.]. Ф. К. Сологуб // Жизнь искусства. — 1923. — № 39. — С. 9.

(обратно)

245

См.: Гиппиус З. Стихотворения. Живые лица. — М.: Худож. лит., 1991. — С. 363.

(обратно)

246

Там же.

(обратно)

247

Перцов П. П. Литературные воспоминания. 1890–1902 гг. — М.: Новое литературное обозрение, 2002. — С. 181.

(обратно)

248

Ф. Т. Наша общественная жизнь // Северный вестник. — 1895. — № 3. — Отд. II. — С. 67.

(обратно)

249

Золя Э. Права романиста // Северный вестник. — 1896. — № 9. — Отд. I. — С. 271.

(обратно)

250

В воспоминаниях о Сологубе М. В. Борисоглебский писал о его разносторонних знаниях и широкой начитанности Сологуба, поражавших молодых поэтов, участников кружка «Вечера на Ждановке» (1925–1927): «Речи его часто превращались в лекции. „Между прочим“ Федор Кузьмич мог говорить о чем угодно, о стиле, о философии, о грамматике, о законах произношения, о строительстве железнодорожных мостов, о росте городов, о религии, о школах, о торговле, о письмоводстве, говорил так, что знаниями его в этих областях поражались все» (Борисоглебский М. В. Последнее Федора Сологуба. — РНБ. Ф. 92. Ед. хр. 140. Л. 10).

(обратно)

251

ИРЛИ. Ед. хр. 20203.

(обратно)

252

См.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539, 539-а.

(обратно)

253

Подробнее см. в нашем комментарии к роману: «Мелкий бес» (2004). Полный перечень публицистических статей Сологуба в «Новостях» содержатся в подготовленном им издании: Библиография сочинений Федора Сологуба. Часть первая. Хронологические перечни напечатанного с 28 января 1884 года по 1 июля 1909 года. — СПб., 1909.

(обратно)

254

Сологуб Ф. Письма к Л. Я. Гуревич и A. Л. Волынскому / Публ. И. Г. Ямпольского // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1972 год. — Л., 1974. — С. 125.

(обратно)

255

Rabinowitz Stanley J. From the Early History of Russian Symbolism: Unpublished Materials on Fedor Sologub, Akim Volynsky, and Lyubov’ Gurevich // Oxford Slavonic Papers. New Series. — 1994. — Vol. XXVII. — P. 126.

(обратно)

256

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. xp. 183. Л. 1.

(обратно)

257

РНБ. Ф. 724. Ед. xp. 4. Л. 171.

(обратно)

258

РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 1. Ед. Хр. 418. Л. I.

(обратно)

259

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 216. Л. 9–10 (письмо не датировано).

(обратно)

260

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 4. Л. 62.

(обратно)

261

Там же. Л. 62–72.

(обратно)

262

О конфликте Сологуба с редакторами «Северного вестника» в связи с публикацией романа «Тяжелые сны» см.: Сологуб Ф. Письма к Л. Я. Гуревич и А. Л. Волынскому. — С. 112–113; см. также: Куприяновский П. В. Поэты-символисты в журнале «Северный вестник». — С. 125–129.

(обратно)

263

Глава «У Тихона», отвергнутая редакцией «Русского вестника» в журнальной публикации «Бесов» (1871–1872) и не вошедшая в опубликованный текст романа, впервые была опубл.: Документы по истории литературы и общественности. — Вып. 1. — М.: Изд. Центрархива, 1922. — С. 3–40.

(обратно)

264

Сологуб Федор. Неизданные стихотворения 1878–1927 гг. // Неизданный Федор Сологуб. — С. 68.

(обратно)

265

См.: Сологуб Ф. Письма к Л. Я. Гуревич и А. Л. Волынскому. — С. 112–130; Куприяновский П. В. Поэты-символисты в журнале «Северный вестник» // Русская советская поэзия и стиховедение. — М., 1969. — С. 125–129; Rabinowitz S. J. From the Early History of Russian Symbolism: Unpublished Materials on Fedor Sologub, Akim Volynsky, and Lyubov’ Gurevich. — P. 121–143.

(обратно)

266

Волынский A. Л. Литературные заметки (Новые течения в современной русской литературе. — Ф. Сологуб. — Декадентство и символизм. — Письмо Л. Денисова…) // Северный вестник. — 1896. — № 12. — Отд. II. — С. 235–246; перепеч.: Волынский А. Декадентство и символизм // Волынский А. Борьба за идеализм. — С. 315–320.

(обратно)

267

Сологуб Ф. Письма к Л. Я. Гуревич и А. Л. Волынскому. — С. 121.

(обратно)

268

23 марта 1896 г. Л. Гуревич писала Сологубу об отдельном издании «Тяжелых снов»: «Благодарю Вас за роман. Я на него набросилась, несмотря на давнее знакомство с ним. Начала с того, что выбранила за обложку, на которой заглавие, по тяжеловесности и ширине, напоминает Андозерского и Дубицкого <герои романа. — М.П.> и не имеет ничего общего с какими бы то ни было снами. Потом бранила Вас за слишком дорогую цену: нужно было назначить не больше 1 р. 50 к. Потом высмотрела все новое в романе — против прежнего. Некоторые страницы мне очень понравились. Но первая полустраница в знаменитой сцене (стр. 31) показалась мне и недостаточно реальной, и нелепой по смыслу, и холодной, особенно восклицания Логина, — не выражают решительно никакой психологии. „Мы на вершине. Какая радость! Какая печаль“. Это „мэонично“, но отнюдь не художественно и не поэтично. И я долго ругалась. А потом, пересматривая многие страницы романа, я настолько радовалась им, как художественным и поэтичным, что это одно и дает мне право ругаться в этом письме Вам» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 216. Л. 21–22).

(обратно)

269

Сравнительный анализ первого и третьего изданий «Тяжелых снов» — первой и окончательной версий см.: Клейман Л. Ранняя проза Федора Сологуба. — Ann Arbor, 1983. — С. 44–89; Редько А. Е. Федор Сологуб в бытовых произведениях и в «Творимых легендах» // Русское богатство. — 1909. — № 2. — Отд. II. — С. 56–79; см. также: Кривенкова Е. Образ Логина в первопечатной и окончательной редакциях романа Ф. Сологуба «Тяжелые сны» // Русская филология. 13: Сб. научных работ молодых филологов / Памяти Елены Швайковской. — Тарту: Tartu Ulikooli Kirjastus, 2002. — С. 88–95.

(обратно)

270

Сологуб Ф. Ответ Государственной Академии Художеств на поздравление по случаю 40-летнего юбилея его литературной деятельности // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 171. Л. 1.

(обратно)

271

Медленно, медленно, как солнце (фр.).

(обратно)

272

Об особенностях художественного метода «Тяжелых снов» см.: Романова Е. И. Художественные концепции мира и человека в натуралистическом и символистском романе; Удонова З. В. Из истории символистской прозы (о романе Ф. Сологуба «Тяжелые сны») // Русская литература XX века. (Дооктябрьский период). — Сб. 7. — Тула, 1975. — С. 33–48; Старикова Е. Реализм и символизм // Развитие реализма в русской литературе: В 3 т. — М.: Наука, 1974. — Т. 3: Своеобразие критического реализма конца XIX — начала XX века. — С. 181–194).

(обратно)

273

Вергежский А. [Тыркова-Вильямс А. В.] Тяжелые сны // Слово. — 1909. — № 702, 7 (20) февраля; перепеч.: О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки / Сост. Ан. Чеботаревская. — СПб.: Шиповник, 1911. — С. 344.

(обратно)

274

Иоаннесиан А. Творчество Сологуба // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 100. Л. 5 об.

(обратно)

275

Иванов-Разумник. О смысле жизни. Федор Сологуб, Леонид Андреев, Лев Шестов. — СПб.: Тип. М. М. Стасюлевича, 1908. — С. 5. По мнению критика, эти три писателя «вышли из Ивана Карамазова», «поставили во главу угла своего художественного и философского творчества вопрос о смысле жизни».

(обратно)

276

Сологуб Ф. Письма к Л. Я. Гуревич и А. Л. Волынскому. — С. 119.

(обратно)

277

Ницше Ф. Соч.: В 2 т. — М.: Мысль, 1990. — Т. 2. — С. 20.

(обратно)

278

О влиянии творчества Ф. Ницше на русскую литературу конца XIX — начала XX века см.: Nietzshe in Russia / Ed. By В. G. Rosenthal. Princeton Univ. Press, 1986; Данилевский P. Ю. Русский образ Фридриха Ницше (Предыстория и начало формирования) // На рубеже XIX–XX веков. — Л.: Наука, 1991. — С. 5–43;. Клюс Э. Ницше в России. — СПб.: Академический проект, 1999; в частности, о влиянии Ницше на прозу Сологуба см.: Сологуб Федор. Афоризмы. Достоинство и мера всех вещей // Неизданный Федор Сологуб. — С. 189–200.

(обратно)

279

О философских мотивах в романе см.: Удонова З. В. Из истории символистской прозы (о романе Ф. Сологуба «Тяжелые сны») // Русская литература XX века. (Дооктябрьский период); Бройтман С. Н. Федор Сологуб // Русская литература рубежа веков (1890-е — начало 1920-х годов). — М.: ИМЛИ РАН, 2000. — Кн. 1. — С. 889–890.

(обратно)

280

Брошюра А. Шопенгауэра «Метафизика любви», фрагмент труда «Мир как воля и представление», издавалась, по желанию автора, отдельно на французском и английском языках. Впервые в русском переводе: Шопенгауэр А. Метафизика любви. — СПб., 1864.

(обратно)

281

Ср.: «„Тяжелые сны“ — один из первых русских романов, органично развивающий традицию Достоевского и обсуждающий проблему „социального негодования“ и „идейного“ убийства носителя зла с прямыми отсылками к „Преступлению и наказанию“» (Бройтман С. Н. Федор Сологуб. — С. 889). Подробно о полемической перекличке «Тяжелых снов» с романом «Преступление и наказание» см.: Клейман Л. Ранняя проза Федора Сологуба. — С. 19–25, 70–71; Долинин А. Отрешенный (К психологии творчества Федора Сологуба) // Заветы. — 1913. — № 7. — С. 55; перепеч.: Долинин А. С. Достоевский и другие: Статьи и исследования о русской классической литературе. — Л.: Худож. лит., 1989. — С. 419–451.

(обратно)

282

Волынский А. О Достоевском // Волынский А. Л. Борьба за идеализм. — С. 2; впервые опубл.: Северный вестник. — 1897. — № 10.

(обратно)

283

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 4. Л. 233.

(обратно)

284

Федор Сологуб и Ан. Чеботаревская. Переписка с А. А. Измайловым / Публ. М М. Павловой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. — СПб.: Дмитрий Буланин, 1999. — С. 225.

(обратно)

285

Ежегодник императорских театров. — 1910. — Вып. 7. — С. 153–165.

(обратно)

286

См.: Волошин М. Имел ли Художественный театр право инсценировать «Братьев Карамазовых»? — Имел // Утро России. — 1910. — № 280, 22 октября; см. об этом также в примеч. А. В. Лаврова в кн.: Волошин М. Лики творчества. — Л.: Наука, 1988. — С. 701–702.

(обратно)

287

Смиренский В. В. Воспоминания о Федоре Сологубе / Вступ. статья, публ. и коммент. И. С. Тимченко // Неизданный Федор Сологуб. — С. 405.

(обратно)

288

Залетный И. [Гофштеттер И. А.]. Критические беседы: «Тяжелые сны» Федора Сологуба // Русская беседа. — 1896. — № 3. — С. 170.

(обратно)

289

Стихотворения. 1979. — С. 104.

(обратно)

290

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 33. Л. 70.

(обратно)

291

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 33. Далее цитаты из романа приводятся без отсылок.

(обратно)

292

Стихотворения. 1979. — С. 180.

(обратно)

293

Там же. — С. 288.

(обратно)

294

Силард Л. Поэтика символистского романа конца XIX — начала XX в. (В. Брюсов, Ф. Сологуб, А. Белый) // Проблемы поэтики русского реализма XIX века. — Л.: ЛГУ, 1984. — С. 271.

(обратно)

295

Ш. Ф. [Шперк Федор]. Тяжелые сны. Роман Федора Сологуба. СПб., 1896 г. // Новое время. — 1896. — № 7231, 17 (29) апреля. — С. 3.

(обратно)

296

О поэтике сновидений в «Тяжелых снах» см.: Сергеев О. В. Поэтика сновидений в прозе русских символистов. Валерий Брюсов и Федор Сологуб: Автореф. дис. … д-ра филол. наук. — М., 2002.

(обратно)

297

Об увлечении Сологуба буддизмом в начале 1890-х годов записала В. П. Абрамова-Калицкая со слов вытегорца, знавшего писателя: «очень уж хорошо буддийский катехизис знал. Бывало, отец Соколов скажет: — Кабы вы так-то православный катехизис знали!» (Федор Сологуб в Вытегре (Записи В. П. Абрамовой-Калицкой) / Вступ. статья, публ. и коммент. К. М. Азадовского // Неизданный Федор Сологуб. — С. 275). В личной библиотеке писателя имелись следующие издания: Рис-Дэвис Т. В. Буддизм. Очерк жизни и учений Гаутамы Будды. — СПб., 1899; То же. — СПб., 1906; Сутта-Нипатта. Сборник бесед и поучений: Буддийская каноническая книга / Рус. пер. Н. И. Герасимова. — М., 1899; Лунный свет Сакья-истины / Пер. с санскр. d-r Р. Граббе; рус. пер. Н. И. Герасимова. — М., 1900; Буддийские супы / Пер. с пали проф. Рис-Дэвиса, с примеч. и вступ. ст.; рус. пер. Н. И. Герасимова. — М., 1900. См.: Шаталина. — С. 454.

(обратно)

298

Шопенгауэр А. Мир как воля и представление / Пер. А. Фета. — СПб.: А. Ф. Маркс, 1898. — С. 324.

(обратно)

299

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 6. Л. 7–7 об.

(обратно)

300

Волынский А. Л. Красота (Из дневника старого энтузиаста) // Волынский А. Л. Борьба за идеализм. — С. 288.

(обратно)

301

Минский Н. При свете совести. — СПб.: Тип. Ю. Н. Эрлих, 1897. — С. 205.

(обратно)

302

Ш. Ф. [Шперк Федор]. Таланты последней формации // Новое время, — 1896. — № 7297, 4 июня. — С. 2.

(обратно)

303

Ницше Ф. Соч. — Т. 2. — С. 9.

(обратно)

304

Залетный И. [Гофштеттер И. А.]. Критические беседы: «Тяжелые сны» Федора Сологуба // Русская беседа. — 1896. — № 3. — С. 180. Одним из литературных источников эпизода (раздвоения личности Логина на «я» и «труп»), по мнению Л. Клейман, был рассказ Э. По «Вильям Вильсон»; исследовательница пишет: «У двойника героя та же фамилия, то же лицо и фигура; он все время вмешивается в поступки героя, разоблачая то дурное, что герой делает. Герой убивает своего двойника-врага. И вдруг этот враг как бы становится его собственным отражением в зеркале. <…> У Сологуба один образ разлагается на два взаимосвязанных, у По, наоборот, два взаимосвязанных образа… объединяются в смерти» (Клейман Л. Ранняя проза Федора Сологуба. — С. 36–37). К этому справедливому наблюдению следует добавить, что эпизод из «Тяжелых снов» содержитнепосредственную аллюзию на сцену из «Братьев Карамазовых» (разговор Ивана с чертом), а также на культовый текст эпохи, ср.: «Для людей я еще середина между безумцем и трупом. Темна ночь, темны пути Заратустры. Идем, холодный товарищ! Я несу тебя туда, где я похороню тебя своими руками»; «Свет низошел на меня: мне нужны спутники, и притом живые, — не мертвые и не трупы, которых я ношу с собою, куда я хочу» (Ницше Ф. Соч. — Т. 2. — С. 14–15).

(обратно)

305

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 4. Л. 152 об.

(обратно)

306

В первых публикациях «Тяжелых снов» гомоэротические эпизоды были упразднены из-за цензурных запретов, в третьем издании романа они были восстановлены не в полном объеме.

(обратно)

307

PHБ. Ф. 724. Ед. хр. 4. Л. 258 об. — 259.

(обратно)

308

Там же. Ед. хр. 5. Л. 335 об. См. также фрагмент: Там же. Ед. хр. 4. Л. 468 об.; с незначительной авторской правкой эпизод вошел в третье издание романа (гл. 26).

(обратно)

309

Материалы к стихотворениям, художественной прозе, статьям, заметкам и т. д. Наброски, конспекты, канва, темы и пр. — ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538. Конверт 12.

(обратно)

310

Там же. Оп. 3. Ед. хр. 773. Л. 2 об.

(обратно)

311

Залетный И. [Гофштеттер И. А.]. Критические беседы: «Тяжелые сны» Федора Сологуба // Русская беседа. — 1896. — № 3. — С. 179.

(обратно)

312

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

313

Долинин А. Отрешенный (К психологии творчества Федора Сологуба). — С. 67.

(обратно)

314

РГБ. Ф. 386. Карт. 58. Ед. хр. 28. Л. 4. Рецензия не была опубликована.

(обратно)

315

Мелкий бес (2004). — С. 200. Далее до конца главы цитаты из романа приводятся без отсылки.

(обратно)

316

Б. п. «Тяжелые сны». Роман Федора Сологуба // Новое слово. — 1896. — Кн. 1, октябрь. — С. 103.

(обратно)

317

Николаев П. Ф. Визжащие щенки — герои безвременья // Николаев П. Ф. Вопросы жизни в современной литературе. — М.: Д. П. Ефимов, 1902. — С. 178.

(обратно)

318

Б. п. «Смутные дни», роман Сологуба. СПб., 1896 // Русский вестник. — 1896. — Сентябрь. — С. 249.

(обратно)

319

Б. п. Библиографический отдел (Периодические издания) // Русская мысль. — 1895. — Декабрь. — С. 637.

(обратно)

320

Горький М. Еще поэт: Федор Сологуб. Стихи. Книга первая // Горький А. М. Собр. соч.: В 30 т. — Т. 23. — М.: Худож. лит., 1953. — С. 120.

(обратно)

321

Гречишкин С. С. Архив Л. Я. Гуревич // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1976 год. — Л., 1978. — С. 12. Роман тогда осудили фактически все, не одна только «критическая шваль». Ср.: «„Тяжелые сны“ написаны с поразительной мещанскою грубостью и производят впечатление пустой и бессодержательной фантазии», — отмечал Волынский (Северный вестник. — 1896. — № 12. — Отд. II. — С. 239); «Невозможной неряшливой бессмыслицей» назвал роман Лев Толстой (см.: Толстой Л. Н. Письмо Л. Я. Гуревич от 8–9 ноября 1895 г. // Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. — М.: ГИХЛ, 1954. — Т. 68. — С. 250).

(обратно)

322

Рассказы Сологуба «Тени», «Червяк» и «К звездам» в переводе А. Браунера см. в составленном им сборнике: Russische Novellen. Hrsg. [u. ubers.] v. A. Brauner (Leipzig: Zieger, o.J. [1896]. VI).

(обратно)

323

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. xp. 90. Л. 1. Речь идет об издании: Fjodor Ssologub. Schwere Trüme. Roman / Einzig auturisierte Uebersetzung aus dem Russischen von Alexander Brauner (Leipzig: Verlag von Herman Zieger, 1897. — 2 Bd.). См. доброжелательную рецензию Ф. Шперка на перевод А. Браунера «Тяжелых снов»: Новое время. — 1897. — № 7571, 26 марта (7 апреля). — С. 3.

(обратно)

324

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 90. Л. 11.

(обратно)

325

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 90. Л. 4.

(обратно)

326

Там же. Л. 13.

(обратно)

327

Там же. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

328

Редько А. Е. Федор Сологуб в бытовых произведениях и в «Творимых легендах» // Русское богатство. — 1909. — № 2. — Отд. II. — С. 61.

(обратно)

329

Вергежский А. [Тыркова-Вильямс А. В.] Тяжелые сны // Слово. — 1909. — № 702, 7 (20) февраля.

(обратно)

330

Горнфельд А. Федор Сологуб. — С. 49.

(обратно)

331

Сологуб Ф. Письма к Л. Я. Гуревич и А. Л. Волынскому. — С. 120.

(обратно)

332

PHБ. Ф. 724. Ед. хр. 7. Л. 11.

(обратно)

333

Составленный Сологубом учебник по геометрии (1890) не был опубликован, сохранился в его архиве (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 520); кроме того, совместно с учителем естествоведения Вытегорской учительской семинарии Н. В. Подвысоцким Сологуб планировал написать учебник по математике, проект осуществлен не был (см. об этом: Письма Ф. Сологуба к О. К. Тетерниковой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1998–1999 годы. — С. 242–243). В дневнике К. Чуковского за 1924 год 14 января записано: «Третьего дня был я <в> Госиздате. Белицкий сказал мне: идите к Ангерту — вы увидите там редкое зрелище: Федор Сологуб продает свой учебник геометрии. Действительно, на 6-м этаже сидел старый, усталый Сологуб и беседовал с помощником Ангерта» (Чуковский К. Дневник 1901–1929. — С. 269).

(обратно)

334

См.: Медведев П. Н. Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе.

(обратно)

335

Старый энтузиаст [Волынский А. Л.]. Ф. К. Сологуб // Сологуб Федор. Творимая легенда. — Кн. 2. — С. 221.

(обратно)

336

«Качели» («В истоме тихого заката…»), 1894. См.: Стихотворения. 1979. — С. 122. Стихотворение имеет характерный для ранней лирики Сологуба подтекст, ср.: «С человеком происходит то же, что и с деревом. Чем больше стремится он вверх, к свету, тем глубже впиваются корни его в землю, вниз, в мрак, в глубину, — ко злу» (Ницше. Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Соч. — Т. 2. — С. 30).

(обратно)

337

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 26.

(обратно)

338

Черновой автограф. — РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 7. Л. 43.

(обратно)

339

Ср., например, письмо Сологуба Латышеву от 11 декабря 1883 г. (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 2. № 30. Л. 1–4).

(обратно)

340

Фрагмент рукописи романа с авторской пометой на полях: «Задор». — ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 76. Л. 1–12.

(обратно)

341

Впервые опубл.: Север. — 1897. — № 21. — 25 мая. Переводчик Сологуба А. Браунер писал ему 6 июля 1897 г.: «В Вашем „Задоре“ я, к сожалению, не мог найти никакого родства с Логиным; и только после того, как Вы указали мне на это, я нашел сходство; из такого мальчика, при известных условиях, может стать подобный человек» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 90. Л. 11 об.).

(обратно)

342

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 229.

(обратно)

343

См.: Черносвитова О. Н. Материалы к биографии Ф. Сологуба. — С. 227–228.

(обратно)

344

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 76. Л. 1 об.

(обратно)

345

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 6. Л. 43.

(обратно)

346

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 41. Л. 19–20.

(обратно)

347

Там же. Оп. 2. Ед. хр. 30.

(обратно)

348

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 4. Л. 145 об. — 146.

(обратно)

349

Тему духовных исканий русского интеллигента, но в форме перверсии и карикатуры Сологуб продолжил затем в «Мелком бесе» («ведь и Передонов стремился к истине»). Кандидат университета Ардальон Передонов в молодости мечтал о конституции (однако «без парламента») и считал себя опасным вольнодумцем — «под подозрением», изучал Дарвина («веровал в обезьяну»), читал запрещенную литературу — «Колокол», сочинения Писарева (затем сжег их из опасения доноса и заключения в крепость) и т. п.

(обратно)

350

Сологуб Федор. Неизданные стихотворения 1878–1927 гг. // Неизданный Федор Сологуб. — С. 62–63.

(обратно)

351

Ф. Ш. [Шперк Федор]. Тяжелые сны. Роман Федора Сологуба // Новое время. — 1896. — № 7231, 17 (29) апреля. — С. 3.

(обратно)

352

Долинин А. Отрешенный (К психологии творчества Федора Сологуба) // Заветы. — 1913. — № 7. — Отд. II. — С. 66.

(обратно)

353

Горнфельд А. Федор Сологуб. — С. 16–17.

(обратно)

354

Ш. Ф. [Шперк Федор]. Таланты последней формации // Новое время. — 1896. — № 7297, 2 июля. — С. 2.

(обратно)

355

К 1892 году Сологуб написал около 500 стихотворений, из них было опубликовано — 23. См.: Библиография Федора Сологуба. Стихотворения. — М.: Водолей, 2004.

(обратно)

356

Горнфельд А. Федор Сологуб. — С. 17.

(обратно)

357

См. запись Сологуба в альбоме «пятниц» К. К. Случевского от 17–18 мая 1902 г.: Сапожков С. «Пятницы» К. К. Случевского (по новым материалам); Альбом «пятниц» / [Публ. С. Сапожкова] // Новое литературное обозрение. — 1996. — № 18. — С. 335.

(обратно)

358

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 376. Текст статьи см. Приложение VI (в файле — раздел «Приложения», «Приложение VI. Не постыдно ли быть декадентом. Статьи» — прим. верст.).

(обратно)

359

См.: Там же. Оп. 6. Ед. хр. 183. Далее фрагменты статьи приводятся по этому источнику.

(обратно)

360

Rabinowitz S. J. From the Early History of Russian Symbolism: Unpublished Materials on Fedor Sologub, Akim Volynsky, and Lyubov’ Gurevich. — P. 136–137.

(обратно)

361

Ibid. P. 138–139.

(обратно)

362

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 216. Л. 39–39 об.

(обратно)

363

См.: Волынский А. Литературные заметки (Декадентство и символизм) // Северный вестник. — 1896. — № 12. — С. 235–246.

(обратно)

364

Гиппиус З. Торжество в честь смерти // Мир искусства. — 1900. — № 17/18. — С. 87.

(обратно)

365

В личной библиотеке Сологуба имелись книги Ф. Шперка с его дарственными надписями: Метафизика мировых процессов: Основы. СПб., 1893; философия индивидуальности: Varia СПб., 1895; О страхе смерти и принципе жизни. СПб., 1895; Диалектика бытия. СПб., 1897; Книга о духе моем. Поэма. СПб., 1896. Дарственные надписи на книгах Сологубу приведены в публ.: Шаталина. — С. 438. См. также письма Ф. Э. Шперка к Сологубу за 1896 год: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 773.

(обратно)

366

См. реферат Коневского «Стихотворная лирика в современной России»: Из архива Ивана Коневского / Предисл., публ. и коммент. А. В. Лаврова // Писатели символистского круга. Новые материалы. — СПб., 2003. — С. 89–149.

(обратно)

367

Чеботаревская Ан. Федор Сологуб: Биографический очерк. — С. 11.

(обратно)

368

Гиппиус Вл. Александр Добролюбов // Русская литература XX века (1890–1910) / Под ред. проф. С. А. Венгерова. — М.: Мир, 1914. — Т. 1. — С. 281.

(обратно)

369

Гиппиус Вл. О самом себе / Подгот. текста, публ. и послесловие Евг. Биневича // Петрополь. Литературная панорама. 1993–1996. — СПб., 1996. — С. 121–122.

(обратно)

370

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 81.

(обратно)

371

ИРЛИ. Оп. 3. Ед. хр. 185; Ф. 77. Ед. хр. 224.

(обратно)

372

ИРЛИ. Ф.77. Ед. хр. 152.

(обратно)

373

См., например, письмо З. Гиппиус к Сологубу <1895?>: «Посылаю вам, Федор Кузьмич, это курьезное и малопонятное письмо Добролюбова ко мне, касающееся вас. Так как я ни с кем об этом достойном мальчике не говорила, то очевидно тут намек на мои ответные сентенции (точно я их не помню) вам, когда вы препотешно комментировали анекдоты из жизни сего молодого человека. Курьезнее всего тут упоминание об „услуге“. Сколько ни ломаю голову — не могу ни единой припомнить, а видела я его два раза. Вот разве: однажды он мне подал кофточку, а другой раз проводил случайно домой. Готова вернуть ему все: подать пальто и проводить на Васильевский Остров. Видите, сколь опасно иметь дело с декадентами, почти так же, как с нетрезвыми извозчиками!» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 183. Л. 54 об.).

(обратно)

374

Гиппиус Вл. О самом себе. — С. 121–122.

(обратно)

375

Познай самого себя (греч.) — надпись на фронтоне храма Аполлона в Дельфах.

(обратно)

376

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 773. Л. 8 об. Речь идет о статье Ф. Шперка «Таланты последней формации» (Новое время. — 1896. — № 7297, 4 июня. — С. 2).

(обратно)

377

Об истории замысла журнала см.: Иванова Е. В. Александр Добролюбов — загадка своего времени // Новое литературное обозрение. — 1997. — № 27. — С. 214–219.

(обратно)

378

На карточке авторского библиографического указателя к прозе помета: «„С<еверный> в<естник>“, 18 декабря 1896, возвращено» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 546).

(обратно)

379

См. об этом: Rabinowilz S. J. A «Fairy Tale of Love»?: The Relationship of Zinaida Gippius and Akim Volynsky (Unpublished Materials) // Oxford Slavonic Papers. New series. Vol. XXIV. 1991. P. 121–144.

(обратно)

380

Повесть опубликована под заглавием «Утешение», впервые: Север. — 1899. — № 15–21, 11 апреля — 23 мая; затем в сб.: Сологуб Ф. Жало смерти. — М.: Скорпион, 1904.

(обратно)

381

ИРЛИ. Ф. 77. Ед. хр. 224.

(обратно)

382

См.: Иван Коневской. Письма к Вл. Гиппиусу / Публ. И. Г. Ямпольского // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977 год. — Л.: Наука, 1979. — С. 79–98.

(обратно)

383

См.: Гиппиус Вл. О самом себе. — С. 122.

(обратно)

384

См. письмо А. Добролюбова к Вл. Гиппиусу. — ИРЛИ. Ф. 77. Ед. хр. 214.

(обратно)

385

7 июня 1901 г. Коневской писал Сологубу: «Не могу не высказать Вам, Федор Кузьмич, что Ваши стихи в „Северных Цветах“ и в „Мире Искусства“ были мне благой дар. Во главе всех дума, начатая словами: „Я любуюсь людской красотою…“ есть великая помощь мечте и делу моей жизни. Я верую в святость Вашего творчества» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 509).

(обратно)

386

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 376. Л. 1–1 об.

(обратно)

387

Лекция, прочитанная Д. Мережковским в 1892 г. в Петербурге (впервые отд. изд.: СПб., 1893).

(обратно)

388

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 376. Л. 8 об. — 9.

(обратно)

389

Нордау М. Вырождение. Современные французы. — М.: Республика, 1995. — С. 33–43. Впервые в русском переводе — 1894.

(обратно)

390

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 376. Л. 3–4 об.

(обратно)

391

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

392

Розанов В. В. О символистах // Русское обозрение. — 1896. — № 9. — С. 329; ранее опубл. с пропусками под назв. «Декаденты» (Русский вестник. — 1896.— № 4. — С. 271–282); перепеч. под назв. «О символистах и декадентах»: Розанов В. В. Религия и культура: Сб. статей. — СПб., 1899. — С. 128–139.

(обратно)

393

См.: История французской литературы. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — Т. 3: 1871–1917.

(обратно)

394

Все эти характеристики присутствуют, например, в итоговой статье о творчестве Сологуба, помещенной в наиболее авторитетном изложении истории русской литературы начала XX в. (Под ред. С. А. Венгерова), см.: Горнфельд А. Федор Сологуб. — С. 14–64.

(обратно)

395

Согласно мотивному каталогу, составленному А. Ханзеном-Лёве, Сологуб один из наиболее активных творцов так называемого «диаволического символизма» (декадентства), см.: Ханзен-Лёве А. Русский символизм. — СПб.: Академический проект, 1999.

(обратно)

396

Б. п. Федор Сологуб и «Мелкий бес» (лекция Я. В. Перович) // Южный край (Харьков). — 1910.— № 990, 28 января.

(обратно)

397

Huysmans J. К. A Rebours (Paris, 1884); впервые на русском в пер. М. Головкиной — М., 1906.

(обратно)

398

Львов-Рогачевский В. Быть или не быть русскому символизму // Современный мир. — 1910. — № 10. — Отд. II. — С. 81, 83.

(обратно)

399

Селегень Г. «Прехитрая вязь» (Символизм в русской прозе: «Мелкий бес» Федора Сологуба). — Вашингтон: Камкин, 1968. — С. 83.

(обратно)

400

Гюисманс Ж. К. Предисловие, написанное двадцать лет спустя // Наоборот: Три символистских романа. — М.: Республика, 1995. — С. 5.

(обратно)

401

Гюисманс Ж. К. Полн. собр. соч. — М.: Современные проблемы, 1912. — Т. 1: Бездна. — С. 5–6.

(обратно)

402

Гюисманс Ж. К. Полн. собр. соч. — М.: Современные проблемы, 1912. — Т. 1: Бездна. — С. 10–11.

(обратно)

403

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 376. Л. 8 об. — 9.

(обратно)

404

Гюисманс Ж. К. Собр. соч. — М.: Кн-во К. Ф. Некрасова, 1911. — Т. 2. — С. IV.

(обратно)

405

См.: Аякс <Измайлов А. А.>. У Ф. К. Сологуба (Интервью) // Биржевые ведомости (Веч. вып.). — 1912. — № 13151, 19 сентября. — С. 5–7.

(обратно)

406

Минский Н. Зола и экспериментальный роман // Мир искусства. — 1902. — № 9/10. — С. 252.

(обратно)

407

Гюисманс Ж. К. У пристани / Пер. В. А. Азова. — Пг.: Мысль, 1923. — С. 98–99.

(обратно)

408

Мелкий бес (2004). — С. 14. В рабочих материалах Сологуба встречаются многочисленные выписки из ботанических справочников, см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539, 539-а.

(обратно)

409

Гюисманс Ж. К. Марта. История одной девки. По течению / Пер. В. А. Азова. — Пг.: Мысль, 1923. — С. 141.

(обратно)

410

Потапова З. М. Писатели меданской группы // История французской литературы. — М., 1959. — Т. 3. — С. 186–187.

(обратно)

411

Мелкий бес (2004). — С. 74–75.

(обратно)

412

М. А. [М. Алданов]. Федор Сологуб // Дни (Париж). — 1927. — № 1260, 7 декабря. — С. 2.

(обратно)

413

Гюисманс Ж. К. У пристани. — С. 94.

(обратно)

414

См.: Венцлова Т. К демонологии русского символизма // Венцлова Т. Собеседники на пиру: Статьи о русской литературе. — Вильнюс, 1997. — С. 48–81; впервые: Christianity and the Eastern Slavs. — Vol. 3. — P. 134–160 (University of California Press, 1995).

(обратно)

415

Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. — М.: Худож. лит., 1973. — Т. 1. — С. 600.

(обратно)

416

Гюисманс Ж. К. Полн. собр. соч. — М.: Современные проблемы, 1912. — Т. 1: Бездна. — С. 42–43.

(обратно)

417

Гюисманс Ж. К. У пристани. — С. 30.

(обратно)

418

Гюисманс Ж. К. Собр. соч. — М.: Кн-во К. Ф. Некрасова, 1912. — Т. 2. — С. 242.

(обратно)

419

Мелкий бес (2004). — С. 202.

(обратно)

420

Мелкий бес (2004). — С. 172.

(обратно)

421

Гюисманс Ж. К. Полн. собр. соч. — Т. 1. — С. 13–17.

(обратно)

422

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 537. Л. 98.

(обратно)

423

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 7. Л. 6.

(обратно)

424

См.: Н. К. [Н. С. Русанов]. Из Франции // Русское богатство. — 1895. — № 9. — Отд. II. — С. 158–165; Краснов Пл. Искания необычайного (J. K. Huysmans. A Rebours) // Кн. Недели. — 1895. — Февраль. — С. 148–158; L… Извращение веры // Там же. — Сентябрь. — С. 227–230; Венгерова З. Новые течения во французском романе // Северный вестник. — 1896. — № 7. — С. 113–132.

(обратно)

425

См. письмо Латышева Сологубу от 4 октября 1885 г. // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 392. Л. 22 об.

(обратно)

426

Б. п. «Смутные дни», роман Сологуба. СПб., 1896 // Русский вестник. — 1896. — Сентябрь. — С. 249.

(обратно)

427

Б. п. Библиографический отдел (Периодические издания) // Русская мысль. — 1895. — Декабрь. — С. 637.

(обратно)

428

По свидетельству Пьера Коньи, ближайшего друга Гюисманса, писатель был совершенно не способен создать какой-нибудь образ за пределами своего собственного характера. «Он слишком обременил Дез Эссента чертами своего собственного наследия, чтобы искать в другом месте оригинал героя своего произведения» (цит. по: Селегень Г. «Прехитрая вязь». — С. 47). То же самое писали о Сологубе.

(обратно)

429

Гиппиус Вл. Александр Добролюбов // Русская литература XX века (1890–1910)., — С. 278, 266.

(обратно)

430

Гюисманс Ж. К. Наоборот // Наоборот: Три символистских романа. — С. 22. Это наблюдение принадлежит О. Б. Кушлиной, см. в ее книге: Страстоцвет, или Петербургские подоконники. — СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2001. — С. 271.

(обратно)

431

Подробнее см. в нашей публикации фрагментов чернового автографа «Мелкого беса»: Мелкий бес (2004). — С. 826–882.

(обратно)

432

Адамович Г. Федор Сологуб // Дни (Париж). — 1927. — № 1271, 18 декабря. — С. 3.

(обратно)

433

См.: «Ниночкина ошибка» (Иллюстрированный мир. — 1894. — № 35, 28 августа; № 36, 4 сентября); «Ничего не вышло» (1894) (Петербургская жизнь. — 1896. — № 198, 18 августа); «Тени» (Северный вестник. — 1894. — № 12; в Собр. соч.: В 20 т.: «Свет и тени»); «Червяк» (Там же. — 1896. — № 6); «К звездам» (Там же. — № 9); «Задор» (Север. — 1897. — № 21, 25 мая); «Шаня и Женя» (Биржевые ведомости. — 1897. — № 133, 17 мая; № 135–137, 19–21 мая; № 140, 24 мая; № 142–143, 26–27 мая; в Собр. соч.: В 20 т.: «Они были дети»); «Утешение» (1897) (Север. — 1899. — № 15–21, 11 апреля — 23 мая); «Улыбка» (Там же. — 1897. — № 46, 16 ноября); «Лёлька» (впервые: Южное обозрение. — 1897. — № 305, 16 ноября); «Лёлечка» (Север. — 1898. — № 1, 4 января; в Собр. соч.: В 20 т. — «Прятки»); «Белая мама» (Там же. — № 14, 5 апреля); «Земле земное» (Там же. — № 21–24, 24, 31 мая, 7, 14 июня); «Баранчик» (Там же, — № 44, 1 ноября); «Красота» (1898) (Там же. — 1899. — № 1; 3 января); «Жало смерти» (1902) (Новый путь. — 1903. — № 9); «Милый Паж» (1902) (Весы. — 1906.— № 8); «Превращения I–V» (1902) (Воскресенье. — 1904. — № 1, 8 января); «Обруч» (Сологуб Ф. Жало смерти. — М., 1904); «Маленький человек» (Новый мир. — 1905. — № 14); «В плену» (Северные цветы Ассирийские на 1904–1905 годы. — М, 1905).

(обратно)

434

Исключением из этого ряда можно было бы назвать рассказ «Обруч», однако исключение это весьма условно (речь идет о смерти старика, впавшего в детство: «старый что малый»).

(обратно)

435

О мифе о детстве в русской литературе и философии см.: Исупов К. Г. Русская философская танатология // Вопросы философии. — 1994. — № 3. — С. 111; о деконструкции этого мифа в творчестве писателей-модернистов см.: Борковская Н. В. Детство как перекресток между жизнью и смертью (по рассказам Ф. Сологуба) // Мальчики и девочки: реалии социализации. Сб. статей. — Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2004. — С. 70–278.

(обратно)

436

Иванов Вяч. Рассказы тайновидца // Весы. — 1904. — № 8. — С. 49.

(обратно)

437

Сологуб Федор. Собр. соч.: В 6 т. — Т. 1. — С. 512.

(обратно)

438

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 105. Л. 49 об. — 50.

(обратно)

439

А. Б. [Богданович А. И.] Ф. Сологуб. «Жало смерти» // Мир божий. — 1904, — № 11. — Отд. II. — С. 118.

(обратно)

440

Скабичевский А. Больные герои больной литературы // Новое слово. — 1897. — Январь, № 4. — С. 155.

(обратно)

441

РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 1. Ед. хр. 433. Л. 6–7.

(обратно)

442

Борисоглебский М. В. Последнее Федора Сологуба // РНБ. Ф. 92. Оп. 1. Ед. хр. 140. Л. 8. Имеется в виду священник Алексей Алексеевич Измайлов (ум. 1934 — датировка надгробья, похоронен у входа в часовню Ксении Блаженной на Смоленском кладбище), служивший в церкви на Смоленском кладбище, которое систематически посещал Сологуб. Он был сыном настоятеля церкви Смоленской Божьей Матери и братом известного критика, журналиста и сатирика Александра Алексеевича Измайлова (1873–1921; псевд. Смоленский).

(обратно)

443

Скриба [Соловьев (Андреевич Е. А.)]. Литературная хроника // Новости. — 1896, — № 203, 25 июля. — С. 2.

(обратно)

444

Буренин В. Критические очерки // Новое время. — 1896. — № 7380, 13 (25) сентября. — С. 2.

(обратно)

445

Б. п. Федор Сологуб. «Жало смерти» // Русская мысль. — 1904. — № 9. — Отд. II. — С. 279.

(обратно)

446

Б. п. Федор Сологуб. «Жало смерти» и другие рассказы // Иллюстрированное приложение к газете «Новое время». — 1904. — № 10189, 14 (27) июля. — С. 11.

(обратно)

447

Измайлов А. Литературные заметки // Биржевые ведомости. — 1-е изд. — 1904. — № 515, 8 октября. — С. 4.

(обратно)

448

Именно в конце XIX — начале XX в. в России в трудах С. С. Корсакова, П. Г. Розанова, Ф. К. Тереховенко, И. О. Зубова, Г. И. Гордона, И. П. Лебедева, М. В. Бехтерева, И. А. Сикорского, А. Я. Острогорского, М. Н. Гернета, A. Ф. Кони, М. Я. Феноменова и др. складывается специальная междисциплинарная наука — сюисидология (современная суицидология). В частности, в области изучения детской суицидологии значительную роль сыграли труды известного педагога А. Я. Острогорского (главный редактор журнала «Образование»). Подробнее об этом см.: Девиантность и социальный контроль в России (XIX–XX вв.). Тенденции и социологическое осмысление / Под ред. B. П. Сальникова. — СПб.: Алетейя, 2000.

(обратно)

449

Чешихин В. Типы самоубийц // Новости. — 1899. — № 259, 21 сентября; № 260, 22 сентября. Газетная вырезка статьи сохранилась в рабочих материалах писателя в папке с подготовительными материалами к прозе (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 330).

(обратно)

450

Б. п. Федор Сологуб. Тени. Рассказы и стихи // Север. — 1897. — № 17, 27 апреля. — С. 541–542.

(обратно)

451

В. П. Абрамова-Калицкая сообщала, со слов бывшего семинариста, что в годы службы Сологуба в Вытегре мальчики нередко приходили к нему на квартиру — обсуждали сочинения, учились играть в шахматы и т. п.: «Сюда, на „чердачок“, собирались к Федору Кузьмичу ученики. Комната была небольшая, мальчиков же приходило так много, что они набивали ее вплотную»; «Обязанности Федора Кузьмича в учительской семинарии были довольно многообразны; при семинарии был интернат, и все учителя, в том числе Федор Кузьмич, несли там обязанности воспитателей. Всем им приходилось поэтому дежурить то по вечерам, то по ночам» (Федор Сологуб в Вытегре (Записи В. П. Абрамовой-Калицкой) // Неизданный Федор Сологуб. — С. 271–272). Очевидно, к реальной жизненной ситуации восходит эпизод из «Тяжелых снов»: директор гимназии Павликовский запретил Логину принимать учеников на квартире, так как его дружба с гимназистами вызвала пересуды, зависть и злобу сослуживцев (гл. 28).

(обратно)

452

Брюсов В. Федор Сологуб. Книга сказок // Весы. — 1904. — № 11. — С. 50.

(обратно)

453

О прототипах в рассказе «Червяк» см.: Федор Сологуб в Вытегре (Записи В. П. Абрамовой-Калицкой) // Неизданный Федор Сологуб. — С. 264. Дополнение к комментариям К. М. Азадовского к этой публикации содержится в письме бывшего сослуживца Сологуба, священника Павла Ивановича Соколова. 7 августа 1896 года он писал из Вытегры: «С удовольствием прочитал Вашего „Червяка“. Нашел в нем несколько знакомых лиц. Много мы, т. е. я, моя жена и Асинкрит Петрович, смеялись. Как педагогический рассказец „Червяк“ очень мил. Кстати, у некоторых героев „Червяка“ я был в гостях. Рубоносов сиречь П<етр> Т<имофеевич> Н<ечаев>. Живет теперь, как настоящий помещик. Дом его благоустроен, служб целая масса, огород большой возделанный. Н<ечаев> за городом арендует большой участок земли и возделывает его. Держит лошадь и очень доволен, что может кататься на своем коне. <…> По внешности чета Н<ечаевы>х нисколько не изменилась. Анна Фоминична П<икилев>а очень изменилась и, по-моему, к лучшему. Повышение ее на служебном поприще — она состоит начальницей нашей прогимназии и, кажется, очень дельной — примирило ее с жизнью. Вращение ее в высшем кругу Вытегорского общества сделало ее во внешних приемах величавою, но благодушною. Разговор ее всегда уверенный, докторальный, но не раздражительный. Словом, теперь она барышня с весом и, по-видимому, довольна своей судьбой» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 933. Л. 16 об. — 17).

(обратно)

454

См. запись о событиях, легших в основу рассказа «Два Готика» (1906): «Лето <19>02. Новосиверская. Прислуга, девушка 17 л<ет>. Не пускали гулять. Надела барынино платье, и ушла на ночь. Потеряла барынин платок. Поймали, выгнали. Тотчас взяли в другое семейство (где 2 гимназиста, из них один голоногий путешественник). Там под утро переполох, — мальчик-гимназист откуда-то крадется по саду. Разбудили отца, и тот в одном белье. Оказалось (накрыли), что это девица надела одежду гимн<азиста> и отправилась гулять» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538. Конверт «Быт и нравы»).

(обратно)

455

См.: Там же. Ед. хр. 539. Л. 329; Ед. хр. 538. Конверт 88; Оп. 6. Ед. хр. 2.

(обратно)

456

Там же. Л. 287.

(обратно)

457

См.: Буданова Н. Ф. Поэтика фантастического: Достоевский и Пушкин // Pro Метопа Памяти академика Георгия Михайловича Фридлендера (1915–1995). — СПб., 2003. — С. 106–115.

(обратно)

458

Сологуб, несомненно, был знаком с рассказами Д. Мамина-Сибиряка. Рецензия на сборник «Детские тени» (М.: Посредник, 1894) была помещена в «Северном вестнике» (1895. — № 1. — Отд. II. — С. 57). В этом же номере журнала была напечатана статья Сологуба «Наша общественная жизнь» (подпись: Ф. С.) и его рецензия на книгу «Частный почин в деле народного образования. Сборник статей. Издание Московского Комитета грамотности в пользу воскресных школ. М., 1895» (Там же. — С. 61).

(обратно)

459

Мамин-Сибиряк Д. Детские тени. — М.: Посредник, 1894. — С. 101.

(обратно)

460

Там же. — С. 112.

(обратно)

461

Северный вестник. — 1895. — № 1. — Отд. II. — С. 57 (без подписи).

(обратно)

462

См.: Паролек Р. «Детская» тема в творчестве А. П. Чехова // Česko-slovenská Rusistika — Vol. XXVII. — 1982. — № 3. — С. 106–109; Гоноболин Ф. Рассказы Чехова о детях // Семья и школа. — I960. — № 1. — С. 13–15; Гольдберг И. Дети в произведениях А. П. Чехова // Сибирские огни. — 1954. — № 3, май — июнь. — С. 148–151, и др.

(обратно)

463

Реминисценции из чеховских текстов в романе указаны в комментариях в кн.: Мелкий бес (2004). — С. 774, 796, 804, 805–806.

(обратно)

464

В личной библиотеке Ф. Сологуба имелось изд.: Чехов А. П. Рассказы: [Счастье. Тиф. Ванька. Свирель. Перекати-поле. Задача. Степь. Тина. Тайный советник. Письмо. Поцелуй]. — СПб., 1896. На кн. автограф Чехова: «Федору Сологубу на добрую память от автора. 27 июня 1897 г.». Кроме того, в составленном Сологубом реестре личных книг значатся чеховские издания: Собр. соч.: В 9 т. — СПб.: А. Ф. Маркс, 1899–1901; Полн. собр. соч.: Т. 1–23. — 2-е изд. — СПб.: А. Ф. Маркс, 1903–1916. — (Прил. к журн. «Нива»). См.: Шаталина.

(обратно)

465

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 55 (недатированная запись Сологуба).

(обратно)

466

С наибольшей полнотой идея неприятия «мира Божьего» раскрылась в композиции последнего прижизненного Собрания сочинений Сологуба (В 20 т. — СПб.: Сирин, 1913–1914), которое построено не по хронологическому, а тематическому принципу (то есть в соответствии с авторской концепцией, а не реальной художественной эволюцией). Сологуб распределил рассказы из книг по томам и дополнил их новыми. Каждый из томов малой прозы получил тематическое заглавие: «Земные дети» (т. III), «Недобрая госпожа» (т. IV), «Дни печали» (т. VII), «Книга превращений» (т. XI), «Книга стремлений» (т. XII), «Неутолимое» (т. XIV). Концепция двадцатитомника отражала субъективную модель мира, которая сложилась в творчестве Сологуба в 1890-е и просуществовала без серьезных изменений многие годы. Земные дети, находясь в плену у недоброй госпожи («дебелой бабищи жизни»), в дни печали находят оправдание бытия в своих порывах к инобытию (мотивы превращений, метемпсихоза, ухода из жизни); неутолимой жаждой инобытия исполняется смысл земной жизни человека.

(обратно)

467

Сологуб Федор. Собр. соч.: В 20 т. — СПб.: Сирин, 1913. — Т. 4: Недобрая госпожа.

(обратно)

468

Волынский А. Литературные заметки // Северный вестник. — 1896. — № 12. — С. 235. Ср., например, вопросы В. В. Гиппиуса, которые он задал Сологубу в период его работы над повестью «На камни» (ранний вариант повести «Утешение»): «Что Ваш мальчик? Растет и розовеет? Капризничает? Я позабыл, он был склонен к чему-то непозволительному — не то к метафизике, не то к самоубийству?» (письмо от 29 июня 1897 г. — ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. 185).

(обратно)

469

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 286.

(обратно)

470

Там же. — С. 276.

(обратно)

471

Волынский А. Литературные заметки // Северный вестник. — 1896. — № 12. — С. 245.

(обратно)

472

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 268.

(обратно)

473

Там же. — С. 272.

(обратно)

474

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

475

Перечисление примеров фактически будет повторением большого числа текстов из поэтических книг Сологуба, в которые он собрал стихотворения 1880-х — начала 1900-х гг., см.: Стихи, книга первая. — СПб., 1896; Собрание стихов. 1898–1903. — Кн. III и IV. — М.: Скорпион, 1904; а также большое число текстов, не вошедших в эти книги.

(обратно)

476

Рассказ «Милый паж», содержащий элементы аналогии с эротическим сюжетом из «Мелкого беса», был запрещен к печати как произведение «безусловно нетерпимое в цензурном отношении» (РГИА СПб. Ф. 776. Оп. 21. Д. 5. 1904. Л. 124–125), на этом основании он был изъят из сборника «Жало смерти» (М.: Скорпион, 1904); см. цензурный экземпляр рукописи (ИМЛИ. Ф. 210. Оп. 1. Ед. хр. 1).

(обратно)

477

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 282.

(обратно)

478

Там же. — С. 287.

(обратно)

479

Не исключено, что в словах Людмилы содержится намек на один из таинственных ликов Саши. В античном искусстве Дионис, греческий бог плодоносящих сил земли и виноделия, нередко изображался в образе прекрасного отрока или юноши. Дионисийская роль Саши закреплена в сюжете (подобно Дионису он обладает даром к удивительным превращениям и способностью насылать на врагов безумие). Саша вносит в жизнь города оргиастическое начало: окруженный менадами — сестрами Рутиловыми, он участвует в вакханалии — маскараде, во время которого, подобно Дионису, «растерзан» и «воскрешен» Об отождествлении Саши с Дионисом см.: Минц З. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов // Творчество А. А. Блока и русская культура XX века. Блоковский сборник III. — Тарту, 1979. — С. 117 — (Учен. зап. Тартуского гос. ун-та. — Вып. 459); перепеч.: Минц З. Г. Поэтика русского символизма. — СПб., 2004. — С. 59–96 (далее отсылки к этой статье даются по последнему изданию); Розенталь Ш., Фоули X. П. Символический аспект романа Ф. Сологуба «Мелкий бес» // Русская литература XX века. Исследования американских ученых. — СПб., 1993. — С. 7–22 (впервые: Rosenthal Charlotte, Foley Helene. Symbolic Patterning in Sologub’s Melkij Bes // Slavic and East-European Review. — Vol. 26. — 1982. — № 1, spring. — P. 43–55); Венцлова Т. К демонологии русского символизма. — С. 72–74.

(обратно)

480

Мелкий бес (2004). — С. 207.

(обратно)

481

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 286.

(обратно)

482

Мелкий бес (2004). — С. 206.

(обратно)

483

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 234.

(обратно)

484

Мелкий бес (2004). — С. 134.

(обратно)

485

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 292.

(обратно)

486

Мелкий бес (2004). — С. 57.

(обратно)

487

Среди подготовительных материалов Сологуба сохранилась газетная вырезка из «Орловского вестника» (1895. № 1, 1 января) с репортерским отчетом. См.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

488

Примечательно в этой связи, что Ваня Багрецов («Задор»), осознающий себя жертвой непереносимого мещанского общежития, в качестве орудия самоубийства также берет шведский нож.

(обратно)

489

См.: Славянская мифология: Энциклопедический словарь. — М.: Эллис Лак, 1995. — С. 206.

(обратно)

490

Соболев А. Реальный источник в символистской прозе: механизм преобразования (Рассказ Федора Сологуба «Баранчик»). — С. 151.

(обратно)

491

См.: Афанасьев А. Н. Народные русские сказки и легенды. — Берлин, 1922. — Т. 2. — С. 551–552. Подробнее об этом источнике рассказа см.: Ivanits L. Biblical Imagery in Sologub’s Short Stories: «Baranchik», «Zhalo smerti», and «Pretvoryaiushaia vodu v vino» // Russian Literature. — 2001. —Vol. 50. № 2. — P. 129–130.

(обратно)

492

См.: Смирнов И. П. Художественный смысл и эволюция поэтических систем. — М., 1977. — С. 48.

(обратно)

493

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 200.

(обратно)

494

Залетный И. [Гофштеттер И. А.] Критические беседы: «Тяжелые сны» Федора Сологуба // Русская беседа. — 1896. — № 3. — С. 181.

(обратно)

495

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 222.

(обратно)

496

Мелкий бес (2004). — С. 189.

(обратно)

497

Ф. Ш. [Шперк Федор]. Fjodor Ssologub. Traume Roman. Einzig autorislerte Uebersetzung aus dem Russischen von Alexander Brauner. Leipzig. Verlag von Herman Zieger. 1897 // Новое время. — 1897. — № 7571, 26 марта (7 апреля).

(обратно)

498

Старый энтузиаст [Волынский А. Л.]. Ф. К. Сологуб // Жизнь искусства. — 1923. — № 23. — С. 10.

(обратно)

499

ИРЛИ. № 20003. Л. 3 об.

(обратно)

500

РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 2. Ед. хр. 21. Л. 18–19.

(обратно)

501

См.: Элсворт Джон. О философском осмыслении рассказа Ф. Сологуба «Свет и тени» // Русская литература. — 2000. — № 2. — С. 135–138.

(обратно)

502

Ницше. Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Соч. — Т. 2. — С. 22.

(обратно)

503

Сологуб Федор. Собр. соч.: В 6 т. — М., 2000. — Т. 1. — С. 535.

(обратно)

504

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538. Конверт 85.

(обратно)

505

Там же.

(обратно)

506

Сологуб Федор. Собр. соч.: В 6 т. — Т. 1. — С. 535.

(обратно)

507

Сологуб Федор. Собр. соч.: В 6 т. — Т. 1. — С. 531.

(обратно)

508

В черновом автографе имеется авторская помета: «Кончено 1 марта 1897» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 105. Л. 186 об.), однако реальной датой окончания работы над текстом «Утешения» следует считать год публикации — 1899.

(обратно)

509

Там же. — Л. 42–42 об.

(обратно)

510

Ср. «Мелкий бес», гл. XXXII (ночь перед убийством Володина): «Когда, уже к вечеру, он начал было засыпать, его разбудила невесть откуда взявшаяся шальная баба. Курносая, безобразная, она подошла к его постели и забормотала: — Квасок затереть, пироги свалять, жареное зажарить. — Щеки у нее были темные, а зубы гнилые» (С. 242).

(обратно)

511

Ср. в гл. XXV романа: «Вертлявые мальчишки-восьмерки дразнили Передонова, — это были оборотни-гимназисты. Они поднимали ноги странным, неживым движением, как ножки циркуля, но только ноги у них были косматые, с копытцами. Вместо хвостов у них были розги, мальчишки помахивали ими со свистом и сами взвизгивали при каждом взмахе» (С. 199).

(обратно)

512

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 105. Л. 154 об. — 156. Ср. в гл XX романа: «Ночью Передонов бредил. Неясные и страшные ходили бесшумно фигуры, — короли, валеты, помахивая своими палицами. Они шептались, старались спрятаться от Передонова и тихонько лезли к нему под подушку. Но скоро они сделались смелее и заходили, забегали, завозились вокруг Передонова, повсюду, — по полу, по кровати, по подушкам. Они шушукались, дразнили Передонова, казали ему языки, корчили перед ним страшные рожи, безобразно растягивали рты».

(обратно)

513

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 105. Л. 118.

(обратно)

514

Там же. Л. 150.

(обратно)

515

Там же. Л. 122 об.

(обратно)

516

Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 315.

(обратно)

517

См.: Ivanits L. Biblical Imagery in Sologub’s Short Stories… — P. 125–140.

(обратно)

518

См.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. — Л.: Наука, 1976. — Т. 14. — С. 210.

(обратно)

519

Новости. — 1899. — № 259, 21 сентября; № 260, 22 сентября.

(обратно)

520

Московские ведомости. — 1904. — № 351, 20 декабря (подпись: Д. П.).

(обратно)

521

Русская мысль. — 1904. — № 9. — Отд. II. — С. 279 (б. п.).

(обратно)

522

Там же. — С. 280.

(обратно)

523

Московские ведомости. — 1904. — № 351, 20 декабря (подпись: Д. П.).

(обратно)

524

Боцяновский Вл. Критические наброски // Русь. — 1904. — № 245, 17 (30) августа. — С. 3.

(обратно)

525

РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 1. Ед. хр. 416. Л. 1. В августе 1903 г. с просьбой передать повесть для публикации в «Новый путь» к Сологубу обратилась З. Гиппиус. Однако у нее также возникли опасения по поводу прохождения «Жала смерти» через цензуру, о чем она сообщала Сологубу: «…посылаю Вам корректуру со следующими просьбами: прочтите ее и те сделанные поправки карандашом, с которыми вы согласны, — обведите чернилами, остальные сотрите. Просьба еще — не вставляйте, даже если захочется, чего-нибудь „сомнительного“ — умоляю! <…> я кое-что зачеркнула чернилами, нельзя ли не восстанавливать?» (РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 2. Ед. Хр. 21. Л. 16).

(обратно)

526

ИРЛИ. № 15219. Л. 12–13.

(обратно)

527

Иванов Вяч. Рассказы тайновидца // Весы. — 1904. — № 8. — С. 47. Сологуб, очевидно познакомившийся с рецензией Вяч. Иванова еще до ее публикации (см. об этом: Павлова М. М. «Тогда мне дали имя Фрины…». Из истории отношений Ф. Сологуба и Вяч. Иванова // Русская литература. — 2002. — № 1. — С. 221–224), откликнулся на нее стихотворением, в котором посредством античного сюжета представил свою литературную биографию, отождествив себя с Фриной, Вяч. Иванова — с защитником Фрины, представителей традиционного общественного мнения (а возможно, и цензуру) — с обвинителем Евфием, а русских критиков и журнальных обозревателей — с ареопагом (приводится по изд.: Стихотворения. 1979. — С. 299–300):

Насытив очи наготою
Эфирных и бесстрастных тел,
Земною страстной красотою
Я воплотиться захотел.
Тогда мне дали имя Фрины,
И в обаяньи нежных сил
Я восхитил мои Афины
И тело в волны погрузил.
Невинность гимны мне слагала,
Порок стыдился наготы,
И напоил он ядом жало
В пыли ползущей клеветы.
Мне казнь жестокая грозила,
Меня злословила молва,
Но злость в победу превратила
Живая сила божества.
Когда отравленное слово
В меня метал мой грозный враг,
Узрел внезапно без покрова
Мою красу ареопаг.
Затмилось злобное гоненье,
Хула, свиваясь, умерла,
И было — старцев поклоненье,
Восторг бесстрастный и хвала.
3 июля 1904
(обратно)

528

Залетный И. [Гофштеттер И. А.]. Критические беседы: «Тяжелые сны» Федора Сологуба // Русская беседа. — 1896. — № 3. — С. 179.

(обратно)

529

См.: Медведев П. Н. Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе.

(обратно)

530

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 459.

(обратно)

531

Там же. Ед. хр. 171.

(обратно)

532

Летом 1904 г. он предложил сборник издательству «Гриф». 31 июля С. А. Соколов, владелец издательства, писал ему: «„Гриф“ с удовольствием готов издать одну из предложенных Вами книг, — именно — „Сборник сказок“. Мы охотно взяли бы и две книги, но на очереди у нас стоит уже целый ряд изданий, и тогда дело очень затянулось бы. Между тем, книгу сказок мы можем выпустить осенью, — не позднее начала зимы, — даже, вернее, значительно раньше»; 12 октября он сообщал: «Обложка „Сказок“ работы М. Дурнова будет несколько иная, чем думалось: на белом фоне черный квадрат, как в „Только Любовь“, где рука отдергивает занавес, на котором смутно сквозят сказочные лики, а за ним — черная бесконечность со звездами» (РГАЛИ. Ф. 482. Оп. 1. Ед. хр. 426. Л. 1, 3).

(обратно)

533

В архиве писателя сохранились неопубликованные «сказочки» 1914–1917 гг.: «После драки», «Окованные стрелы», «Принцесса на росе», «Топор» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 171).

(обратно)

534

Б. п. [Короленко В. Г.] Федор Сологуб. Книга сказок // Русское богатство. — 1904, — № 12. — Отд. II. — С. 31–32.

(обратно)

535

Тэффи Н. Л. Федор Сологуб // Воспоминания о Серебряном веке / Сост., предисл. и коммент. В. Крейда. — М., 1993. — С. 82.

(обратно)

536

Е. Б-н. «Книга сказок» Федора Сологуба // Киевские отклики. — 1904. — № 324, 23 (6) ноября. — С. 4.

(обратно)

537

Миртов О. [Котылева О. Э.] Федор Сологуб. Книга сказок // Образование. — 1905. — № 3. — Отд. II. — С. 133–134.

(обратно)

538

В-цкой В. Крохотная книжка: Федор Сологуб. Книга сказок // Московские ведомости. — 1905.— № 37, 6 (19) февраля. — С. 5.

(обратно)

539

Русаков В. «Книга сказок» Федора Сологуба // Новый мир. — 1905. — № 10. Журнальная вырезка сохранилась в архиве Сологуба (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 3. Л. 58), в указанном номере журнала (отмечен Сологубом на полях вырезки) публикация не обнаружена.

(обратно)

540

В. Я. Брюсов. Письма к Ф. Сологубу / Публ. В. Н. Орлова и И. Г. Ямпольского // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год. — Л.: Наука, 1976. — С. 108.

(обратно)

541

Брюсов В. Федор Сологуб. Книга сказок // Брюсов Валерий. Среди стихов 1894–1924. Манифесты. Статьи. Рецензии. — М.: Сов. писатель, 1990. — С. 125–126.

(обратно)

542

Смирнов А. Федор Сологуб. Книга сказок // Новый путь. — 1904. — № 12. — С. 289.

(обратно)

543

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 636. Л. 11.0 популярности «сказочек» Сологуба писал также Вл. Пяст: «Георгий Чулков указал мне, даже подвинул ко мне, лежавшие на краю огромного, настоящего „редакционного“ стола корректуры „сказочек“ Федора Сологуба. Они были набраны все, но лишь немногие из них вошли в номер журнала; другая часть их, которую издатель „Нового Пути“ побоялся пустить в журнале, была через некоторое время напечатана в сатирических иллюстрированных еженедельниках. Не помню, однако, посмел ли кто-нибудь напечатать ту стихотворную сказочку, которая кончалась так: Погаснул газ, погасло электричество, — И спрятался его величество» (Пяст Вл. Встречи. — М.: Новое литературное обозрение, 1997. — С. 26).

(обратно)

544

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 310. Л. 1.

(обратно)

545

Проблеме рецепции символистской поэтики в текстах обэриутов посвящена специальная глава в фундаментальном исследовании, см.: Кобринский А. А. Поэтика «ОБЭРИУ» в контексте русского литературного авангарда. — М., 1999. Размышляя о преемственности обэриутов и символистов, А. А. Кобринский концентрирует внимание преимущественно на прозе А. Белого. «Сказочки» Сологуба среди текстов символистов, предшествовавших поэтике «ОБЭРИУ», в монографии не упомянуты. Тем не менее в «Записных книжках» Хармса имя Сологуба встречается рядом с именем А. Белого. Хармс знал лирику Сологуба, переписывал отдельные его стихотворения — например, в «Записной книжке № 3» одновременно упоминаются тексты А. Белого «Веселье на Руси», «Поповна» и Ф. Сологуба: «Все было беспокойно и стройно как всегда…», «Колыбельная песня 1» и «Колыбельная песня 2», «Митинг», «Простая песенка» (см.: Хармс Д. Записные книжки / Сост. и примеч. Ж.-Ф. Жаккара и В. Н. Сажина // Хармс Д. Полн. собр. соч. — СПб.: Академический проект, 2002. — Кн. 1. — С. 35). О восхищении Хармса рассказом Сологуба «Маленький человек» вспоминал Н. И. Харджиев (см.: Харджиев Н. Из последних записей / Публ. М. Мейлаха // Studi е scritti in memoria di Marzio Marzaduri a cura di giovanni Pagani-Cesa e Ol’ga Obuchova Padova: CLEUP, 2002. (Eurasiatica: Quademi del Dipartimento di Studi Eurasiatici Universita degli Studi Ca’Foskari di Venezia 66); рассказ этот вышел в свет в том же 1905 году, что и «Книга сказок». Недочет А. А. Кобринского восполнила Н. В. Барковская (см.: Барковская Н. В. «Сказочки» Ф. Сологуба и «Случаи» Д. Хармса // «Странная» поэзия и «странная» проза: Филологический сб., посвященный 100-летию со дня рождения А. Н. Заболоцкого. — М.: Пятая страна, 2003. — С. 218–229), сопоставившая «сказочки» со «Случаями» Д. Хармса. Связь «сказочек» и «Случаев» отмечена в монографии: Wanner Adrian. Russian minimalizm: From the Prose Poem to the Anti-Story. — Evanston: Northwestern University Press [2003]. — P. 68–84, 128–144.

(обратно)

546

Барковская H. В. «Сказочки» Ф. Сологуба и «Случаи» Д. Хармса.

(обратно)

547

См.: Сологуб Федор. Афоризмы. Достоинство и мера вещей // Неизданный Федор Сологуб. — С. 189–206.

(обратно)

548

Голлербах Э. Встречи и впечатления. — СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. — С. 151.

(обратно)

549

См. Приложение VI. С. 499–500 (в файле — раздел «Приложения», «Приложение VI. Не постыдно ли быть декадентом. Статья», со слов /начало абзаца/ «По общераспространенному взгляду на декадентов…» и до конца — прим. верст.).

(обратно)

550

Г. Чулков вспоминал: «Федор Кузьмич особенно изощрялся по этой части. Он даже шутя предлагал основать общество каламбуристов и приглашал в это общество в качестве членов-основателей — Блока, Эрберга и меня. Однажды утром Федор Кузьмич явился ко мне и пресерьезно объявил, что необходимо петербургским „каламбуристам“ сняться вместе у знаменитого фотографа Здобнова. Мы вызвали Блока и Эрберга и отправились на Невский к фотографу. На карточке вышел удачно только Сологуб. Остальные вовсе не похожи на себя. После фотографического обряда, покорствуя Сологубу, отправились мы в ресторан завтракать. За завтраком выяснилось, что мы все уже не склонны работать в этот день. Пришлось отправиться в другой ресторан обедать» (Чулков Г. Годы странствий. — С. 174).

(обратно)

551

Мелкий бес (2004). — С. 44.

(обратно)

552

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 214–215.

(обратно)

553

Известно, например, что в основу некоторых народных рассказов Л. Н. Толстого легли сочинения учеников его Яснополянской школы.

(обратно)

554

ИРЛИ. Ф. 289. Оп.1. Ед. хр. 8.

(обратно)

555

Сологуб Федор. Собр. соч.: В 6 т. — М., 2001. — Т. 2. — С. 436.

(обратно)

556

Мелкий бес (2004). — С. 188.

(обратно)

557

Волошин М. Гр. Ал. Ник. Толстой. Сорочьи сказки // Аполлон. — 1909. — № 3. — С. 23–24 (Хроника).

(обратно)

558

В составе личной библиотеки Сологуба сохранилось собрание сочинений Толстого, тома имеют владельческие пометы «Ф.Т.», четвертый том содержит педагогические статьи и народные рассказы — так называемые русские книги для чтения (см.: Толстой Л. Н. Соч.: В 14 т. — 2-е изд. — М.: И. Кушнерев, 1903. — Т. 4). Примечательно, что в своих собраниях сочинений Сологуб также помещал в одном томе статьи и «Сказочки». Шифр личного экземпляра Сологуба (с владельческой пометой) в библиотеке ИРЛИ: 1939к/3479–4.

(обратно)

559

См.: Сологуб Федор. Единый путь Льва Толстого // Сологуб Федор. Собр. соч.: В 12 т. — СПб.: Шиповник. 1910. — Т. X. — С. 192–193, 194; впервые опубл.: Die Welt Leo Tolstojs. Feier seines siebzigsten Geburtstage Von Fjodor Sologub (Petersburg) // Die Zeit (Wien). — 1898. — № 206. 10 September. — S. 167–168.

(обратно)

560

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 90. Л.2.

(обратно)

561

Из письма Л. Н. Толстого детскому писателю Е. В. Львову, цит. по: Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. — М.: Худож. лит., 1982. — Т. 10. — С. 508.

(обратно)

562

Там же. — С. 56, 27, 68, 115.

(обратно)

563

Сологуб Федор. Собр. соч.: В 6 т. — М., 2001. — Т. 2. — С. 428.

(обратно)

564

Тема «Хармс и Толстой», вероятно, также заслуживает специального исследования. Известно, что отец Д. Хармса И. П. Ювачев не раз посещал Л. Н. Толстого; «по воспоминаниям В. Петрова, Хармс восхищался Толстым „как человеком“, не слишком высоко ценя его как писателя; писатель — персонаж нескольких произведений Хармса в прозе и стихах» (Хармс Д. Полн. собр. соч. — Кн. 2: Записные книжки. Дневник. — С. 388 (коммент. В. Н. Сажина).

(обратно)

565

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. — С. 564.

(обратно)

566

Чулков Г. Годы странствий. — С. 175.

(обратно)

567

Талое Марк. Избранное. Стихи. — М.: МИК, 1995. — С. 109–110.

(обратно)

568

См. Ведомость преподавателей Андреевского городского училища за 1899 г. — ЦГИА СПб. Ф. 218. Д. 49.

(обратно)

569

Со слов мемуариста, Сологуб сожалел, что не стал профессиональным математиком, он говорил: «И для литературы было бы лучше: не написал бы мелкого и случайного, что приходилось писать, потому что литературой кормился» (Медведев П. Н. Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе).

(обратно)

570

Подробно см. материалы фонда Андреевского городского училища // ЦГИА СПб. Ф. 102. Оп. 1. Д. 33, 49, 63 и др.

(обратно)

571

Перцов П. П. Литературные воспоминания 1890–1902 гг. — С. 181.

(обратно)

572

Данные авторской библиографии Сологуба к стихотворениям: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 543–545.

(обратно)

573

Сологуб был известен как автор двух поэтических книг (Стихи. Книга первая. — СПб.: [скл. изд. у авт.], 1896; Тени. Рассказы и стихи. — СПб.: Тип. М. Меркушева, 1896); кроме того, в 1890-е годы он систематически помещал стихотворные подборки в массовой периодической печати: «Иллюстрированном мире», «Живописном обозрении», «Книжках недели», «Восходе», «Севере», в газете «Петербургская жизнь» и др.

(обратно)

574

ИРЛИ. Ф. 62. Оп. 3. Ед. хр. 441.

(обратно)

575

Гиппиус З. Отрывочное. О Сологубе // Гиппиус З. Стихотворения. Живые лица. — С. 364–365.

(обратно)

576

Чулкова Н. Г. Воспоминания. — ИРЛИ. Р I. Оп. 35. Ед. хр. 192. Л. 96–98 (Гл. 6: Федор Сологуб).

(обратно)

577

Медведев П. Н. Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе.

(обратно)

578

Эрберг Конст. (Сюннерберг К. А.) Воспоминания / Публ. С. С. Гречишкина и А. В. Лаврова // Гречишкин С. С., Лавров А. В. Символисты вблизи. Статьи и публикации. — СПб.: Скифия, 2004. — С. 233.

(обратно)

579

Там же. С. 234.

(обратно)

580

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. — С. 564 (письмо от 7 февраля 1928). Эти строки были написаны Белым под впечатлением сообщенных ему Ивановым-Разумником фактов биографии Сологуба, почерпнутых из цикла «Из дневника» и «Канвы к биографии», в которой, в частности, имеются записи о том, как в бытность инспектором его секли — сестра и сторожа Андреевского училища (см.: Сологуб Федор. Канва к биографии. — С. 256).

(обратно)

581

Тексты и отдельные фрагменты протоколов приводятся по оригиналам. — ЦГИА СПб. Ф. 102. Оп. 1. Д. 33; Д. 42.

(обратно)

582

Ср.: «Квартира была гораздо скромнее, какая-то более ветхая, давно не ремонтированная, соединявшаяся со школой, в которой он был инспектором, т. е. начальником» (Пяст Вл. Встречи. — М.: Новое литературное обозрение, 1997. — С.85).

(обратно)

583

Имеется в виду западная оконечность Васильевского острова.

(обратно)

584

См., например, записи о посещении «сред» и «воскресений» в дневнике М. Кузмина: Кузмин М. Дневник 1905–1907. — СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2000.

(обратно)

585

См., например: Маска. Литературный мир у Федора Сологуба // Газета Шебуева. — 1906. — № 2 (ноябрь) — С. 4. Этому же автору принадлежала скандальная статья о собраниях на Башне, которые он представил как декадентские оргии, см.: Вакх. Оргиасты. Новая симфония. (Плагиат из Андрея Белого и др.) // Газета Шебуева. — 1906. — № 3 (ноябрь). Подробно об авторе, скрывавшемся под псевдонимами (поэте Якове Године), и резонансе, который его публикации имели в символистской среде, см.: Азадовский К. Эпизоды // Новое литературное обозрение. — № 10 (1994). — С. 11–121.

(обратно)

586

См. Приложение III. С. 463 (в файле — раздел «Приложения», «Приложение III. „Из дневника“. Стихотворения», стихотворение «Что топорщишься, как гоголь!» — прим. верст.).

(обратно)

587

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. — С. 563 (Белый цитирует рассказ Сологуба «Призывающий зверя», 1906).

(обратно)

588

Аякс [Измайлов А. А.]. Ф. Сологуб о своих произведениях // Биржевые ведомости. Веч. вып. — 1908. — № 10761, 16 октября.

(обратно)

589

Чеботаревская Ан. Федор Сологуб: Биографический очерк. — С. 11.

(обратно)

590

Аякс [Измайлов А. А.]. У Ф. К. Сологуба (Интервью) // Биржевые ведомости. Веч. вып. — 1912. — № 13151. 19 сентября. — С. 5–7.

(обратно)

591

См. публикацию материалов из этого архива: Улановская Б. Ю. О прототипах романа Ф. Сологуба «Мелкий бес» // Русская литература. — 1969. — № 3. — С. 181–184; далее документы о педагогической деятельности И. И. Страхова цитируются по этой публикации.

(обратно)

592

Далее отсылки приводятся в тексте по изд.: Мелкий бес (2004).

(обратно)

593

См: Записи Сологуба о посещениях разных лиц // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 81. Л. 24–39.

(обратно)

594

См.: Улановская Б. Ю. О прототипах романа Ф. Сологуба «Мелкий бес». — С. 182.

(обратно)

595

Сологуб Федор. Канва к биографии. — С. 251.

(обратно)

596

Попов И. И. Минувшее и пережитое. — С. 16, 66.

(обратно)

597

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 411. Л. 1–2. Любопытно отметить, что по происхождению Н. Линдбаад, очевидно, из немцев; Андреевское городское училище располагалось на Васильевском острове, в немецкой части города; таким образом, вполне вероятно, что Линдбаад был учеником Сологуба.

(обратно)

598

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 213.

(обратно)

599

Анненский-Кривич В. И. Две записи / Публ. А. Л. Соболева // Сологуб Федор. Творимая легенда. — М.: Худож. лит., 1991. — Т. 2. — С. 255.

(обратно)

600

Чулков Г. Фауст и Мелкий Бес // Речь. — 1908. — № 301, 8 (21) декабря. — С. 3.

(обратно)

601

Чулков Г. Годы странствий. — С. 173.

(обратно)

602

Манн Г. Полн. собр. соч. — М.: Современные проблемы, 1910. — Т. 4. — С. 51.

(обратно)

603

Sologub F. The Little Demon. Authorized Translation by John Cournos and Richard Aldington (London: Martin Seeker, 1916). XV. 349 P.

(обратно)

604

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. xp. 124. Л. 13 (приложено к письму З. А. Венгеровой Сологубу от 5 ноября 1915).

(обратно)

605

Поляков С. У Федора Сологуба // Русское слово. — 1907. — № 232, 10 октября.

(обратно)

606

Там же.

(обратно)

607

Неклюдов Н. А. Общая часть Уголовного Права (Конспект). — СПб.: Рус. книжная торговля, 1875. — С. 122.

(обратно)

608

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 183.

(обратно)

609

Жбанков Д. Н. Телесные наказания в России в настоящее время / Сост. члены комиссии, избранной IV съездом врачей в память Н. И. Пирогова, Д. Н. Жбанков и Вл. И. Яковенко. — М.: Т-во «Печатня С. П. Яковлева», 1899.

(обратно)

610

См., например: Ростиславлев Д. И. О способах сечения розгами // Русская старина. 1892–1893; Биншток B. Л. Материалы для отмены телесных наказаний в России // Юридический вестник. — 1892. — Т. II. — № 7–8; Джаншиев Г. А. Из эпохи великих реформ. — 4-е изд. — М.: Тип. А. И. Мамонтова, 1894; Тимофеев А. Г. История телесных наказаний в русском праве. — СПб.: Тип. С.-Петербургской тюрьмы, 1897; Семевский В. И. Необходимость отмены телесных наказаний // Русская мысль. — 1896. — № 2–3; Чернов А. М. Набросок соображений. — Гжатск, 1895; и др.

(обратно)

611

Об интересе писателя к проблеме телесных наказаний свидетельствует издание, имевшееся в его личной библиотеке: Купер В., д-р <Бертрам В. Г.>. История розги во всех странах: Флагелляция и флагеллянты. — СПб.: Н. С. Аскарханов, 1909. См.: Шаталина. — С. 480.

(обратно)

612

Джаншиев Гр. Из эпохи великих реформ. — 6-е изд. — М., 1896. — С. 169–170. См. также: Телесные наказания в России в настоящее время. — М., 1899.

(обратно)

613

См. с. 54–55 наст. изд. (в файле — «Глава вторая. Портрет декадента в юности и молодые годы», цитата о слов «Жестокосердие гг. педагогов доходило до степеней изумительных…» — прим. верст.).

(обратно)

614

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 9–9 об.

(обратно)

615

Перифраза крылатого выражения из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума»: «Чтобы иметь детей, кому ума недоставало?». Текст статьи «О телесных наказаниях» см.: Приложение IV (в файле — раздел «Приложения», «Приложение IV. О телесных наказаниях (Из незавершенной статьи)» — прим. верст.).

(обратно)

616

См. примечания к ранней редакции романа: Мелкий бес (2004). — С. 857. В этом фрагменте названы фактически все основные этнические группы европейской части России — немцы, русские, евреи, поляки; образно говоря — высекли Империю.

(обратно)

617

В рабочих материалах Сологуба изредка встречаются и сатирические наброски брутальной тематики, например: «Две педагогические части тела: активная — голова для восприятия, пассивная — та, что для сиденья. Эксперименты преимущественно над первою. Если же это не действует успешно, то родители обязываются вложить достаточно прилежания и внимания во вторую педагогическую часть. После того подвергнутый <эксперименту> становится в классе вниз головой, пока родительское внушение не перельется в его голову. Тогда встряхивают и сажают. Такой способ внушения называется березовой эмульсией и продается в аптеке для лучшего цвета лица. И на самом деле, эта эмульсия сообщает лицу наилучший румянец. — Если же и эмульсия не окрашивает пациента в требуемый цвет, то ему дают московского киселя и под звуки марша „Пошел вон“ он летит вверх тормашками во тьму кромешную. Иногда при этом от удара об землю голова его лопается и происходит взрыв. Тогда колпаки ликуют, что паршивая овца вовремя удалена из мирного стада» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539-а. Л. 20–20 об.).

(обратно)

618

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 570. Л. 8. об., 28 об.

(обратно)

619

Сологуб Федор. О школьных наказаниях // Образование. — 1902. — № 11. — С. 69–75.

(обратно)

620

Б. п. Дело Оскара Вильде // Новое время. — 1895. — № 6852, 27 марта (8 апреля). — С. 2.

(обратно)

621

Б. п. Судебное разбирательство по делу Оскара Вильде // Там же. — № 6853, 28 марта (9 апреля). — С. 2.

(обратно)

622

О вхождении имени Уайльда в русскую печать и восприятии его творчества в России (в том числе о значении статей З. Венгеровой) см.: Павлова Т. В. Оскар Уайльд в русской литературе: (конец XIX — начало XX в.) // На рубеже XIX и XX веков: Из истории международных связей русской литературы. Л., 1991. С. 77–128. Берштейн Е. Русский миф об Оскаре Уайльде // Эротизм без берегов — М.: Новое литературное обозрение, 2004. — С. 26–49, впервые опубликовано: Engelstein Evgenii. The Russian Myth of Oskar Wilde / Self and Story in Russian. Eds. L. Engelstein, S. Sandler. Cornell University Press, 2000. — P. 168–188.

(обратно)

623

Волынский А. Оскар Уайльд // Северный вестник. — 1895. — № 12. — С. 313. В этом же номере журнала было напечатано окончание романа «Тяжелые сны», автора которого критик впоследствии также обвинял в имморализме: Волынский А. Литературные заметки (Ф. Сологуб) // Там же. — 1896. — № 12. — Отд. I. — С. 241.

(обратно)

624

Волынский А. Оскар Уайльд // Северный вестник. — 1896. — № 9. — Отд. II. — С. 57–58.

(обратно)

625

Статьи З. А. Венгеровой о новой европейской литературе, печатавшиеся в «Вестнике Европы», «Северном вестнике», «Мире Божьем», «Образовании», были затем представлены в ее трехтомнике «Литературные характеристики» (СПб., 1897–1910).

(обратно)

626

См. черновой и беловой автографы, наброски, корректуру романа «Тяжелые сны» см.: РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 3–6. Ср.: Сологуб Федор. Тяжелые сны. Роман. Рассказы. — С. 176–177.

(обратно)

627

Мелкий бес (2004). — С. 519. Впервые фрагмент приведен в публ. A. Л. Соболева: Ф. Сологуб. «Мелкий бес»: Неизданные фрагменты // Новое литературное обозрение. — 1993. — № 2. — С. 162.

(обратно)

628

Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля. — М.; СПб., 1882. — Т. 3. — С. 547; см. также: Венцлова Т. К демонологии русского символизма. — С. 75, 81.

(обратно)

629

Мелкий бес (2004). — С. 212.

(обратно)

630

Мелкий бес (2004). — С. 218.

(обратно)

631

Там же. — С. 239.

(обратно)

632

Там же. — С. 240. Здесь и далее в цитатах из романа курсив мой (в файле — в некоторых цитатах помимо курсива использован полужирный — прим. верст.).

(обратно)

633

Б. п. Дело Оскара Вильде // Новое время. — 1895. — № 6852, 27 марта (8 апреля). — С. 2.

(обратно)

634

Мелкий бес (2004). — С. 240.

(обратно)

635

Oscar Wilde: Three Times Tried [Famous Old Bailey Trails of the Nineteenth Century]. — London: The Ferrestone Press. [1912]. — P. 45.

(обратно)

636

Мелкий бес (2004). — С. 207.

(обратно)

637

Там же. — С. 209.

(обратно)

638

Oscar Wilde: Three Times Tried. — P. 72.

(обратно)

639

Мелкий бес (2004). — С. 218.

(обратно)

640

Там же. — С. 129.

(обратно)

641

О значении «парфюмерных игр» героев романа см.: Кушлина О. Страстоцвет, или Петербургские подоконники. — С. 109–117. З. Гиппиус вспоминала: «Меня пленяла симфония духов и Людмилочка» (Гиппиус З. Слезинка Передонова (То, чего не знает Ф. Сологуб) // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 74; впервые опубл.: Речь. — 1909. — № 273, 10 ноября).

(обратно)

642

Oscar Wilde: Three Times Tried. — P. 73, 152–153.

(обратно)

643

Сологуб Федор. Мелкий бес (2004). — С. 209.

(обратно)

644

Oscar Wilde: Three Times Tried. — P. 422.

(обратно)

645

Мелкий бес (2004). — С. 219.

(обратно)

646

Там же. — С. 220.

(обратно)

647

Там же.

(обратно)

648

Там же. — С. 238–239.

(обратно)

649

Oscar Wilde: Three Times Tried. — P. 161.

(обратно)

650

Мелкий бес (2004). — С. 217.

(обратно)

651

Сологуб Федор. Художники как жертвы // Биржевые ведомости. Утр. вып. — 1916. — № 15108, 27 февраля. — С. 3.

(обратно)

652

Сологуб Федор. Демоны поэтов // Перевал. — 1907. — № 7. — С. 48. Отмечу, что наряду с цитатами из Лермонтова Сологуб не раз приводил и пушкинские строки, но на это критика не обратила внимания.

(обратно)

653

Измайлов А. Измельчавший русский Мефистофель и передоновщина // Русское слово. — 1907. — № 167, 21 июля. — С. 1.

(обратно)

654

Пильский П. Федор Сологуб // Свободная молва. — 1908. — № 2, 28 января. — С. 4.

(обратно)

655

Цехновицер О. Предисловие // Сологуб Федор. Мелкий бес. — М.; Л.: Academia, 1933. — С. 13–14. Дополнительные аргументы в пользу этой интерпретации см.: Соболев А. «Мелкий бес»: К генезису названия // В честь 70-летия профессора Ю. М. Лотмана. [Сб. статей]. — Тарту, 1992. — С. 171–184.

(обратно)

656

См.: Венцлова Т. К демонологии русского символизма. — С. 48–81.

(обратно)

657

Впервые этот фольклорный мотив (троичность, выбор одного из трех: И пусть каждая скажет, чем она мне угождать будет), преломившийся в трагедии Шекспира «Король Лир» и в сюжете «Сказки о царе Салтане» Пушкина, отметил А. Редько: «Ну, пусть бы одна из трех умных, образованных и с гонором — вышла и рассказала, чем будет угождать подражателю Лира и Пушкинского царя Салтана. Выходят, однако, как у Шекспира и Пушкина, все три; но не к царям, а к Передонову и терпеливо выносят все издевательства, каких не приходилось, конечно, испытывать героиням Пушкинской сказки» (Редько А. Е. Федор Сологуб в бытовых произведениях и в «творимых легендах». — С. 71).

(обратно)

658

Сологуб Федор. II. Старый черт Савельич // Перевал. — 1907. — № 12. — С. 46–50.

(обратно)

659

См.: Минц З. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов. — С. 59–96; Соболев А. Л. Из комментариев к «Мелкому бесу»: «Пушкинский» урок Передонова. — С. 157–160; Пильд Л. Пушкин в «Мелком бесе» Ф. Сологуба // Пушкинские чтения в Тарту. — [Вып.] 2. — Тарту, 2000. — С. 306–321; Спроге Л. В. «Закон игры» в «Мелком бесе» Федора Сологуба // Филологические чтения. 2001. — Даугавпилс: Saule, 2002. — С. 47–57.

(обратно)

660

Рысс П. Ф. К. Сологуб // За свободу (Варшава). — 1927. — № 286, 14 декабря. — С. 2.

(обратно)

661

Вероятно, Сологуб имел в виду рецензии на труд Вересаева (см.: Наша газета. — 1927. — 8 июня; Печать и революция. — 1927. — № 3. — С. 70–75, и др.). Б. В. Томашевский, например, критиковал Вересаева за стремление удовлетворить социальный запрос и за популярно-массовый характер издания (отсутствие научного комментария), тенденциозность в выборе материала и т. п.; объясняя причину успеха книги, он заключил: «приходится вспомнить отзыв Пушкина о подобных произведениях: „Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могучего. При открывании всякой мерзости она в восхищении“» (Б. Т. В. Вересаев. «Пушкин в жизни. Систематический свод подлинных свидетельств современников». М.: Недра, 1927 // Красная газета. — 1927. — № 133, 20 мая).

(обратно)

662

Вересаев В. В. Ф. К. Сологуб // РГАЛИ. Ф. 1041. Оп. 4. Ед. хр. 112. Л. 13.

(обратно)

663

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 81. Л. 36.

(обратно)

664

Сологуб Федор. К Всероссийскому торжеству // Мир искусства. — 1899. — Т. II, № 13–14; перепеч.: Пушкин. Pro et Contra: Личность и творчество Александра Пушкина в оценке русских мыслителей и исследователей: Антология: В 2 т. — СПб.: РХГИ, 2000. — Т.1. — С. 343 (далее цит. из статьи приводятся по этому изд.).

(обратно)

665

Сологуб регистрировал все посещения «пятниц» (см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 81. Л. 24–39). Об участии Сологуба в кружке поэтов см.: Сапожков С. «Пятницы» К. К. Случевского (по новым материалам); Альбом «пятниц» / [Публ. С. Сапожкова] // Новое литературное обозрение. — 1996. — № 18. — С. 232–281.

(обратно)

666

О юбилейных мероприятиях см.: Чествованиепамяти А. С. Пушкина Императорской Академией наук в сотую годовщину дня рождения. Май 1899 г. — СПб., 1900; 50 лет Пушкинского Дома. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1956.

(обратно)

667

См.: Денница. Альманах 1900 года / Под ред. П. П. Гнедича, К. К. Случевского, И. И. Ясинского. — СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1900. — С. 68–72.

(обратно)

668

РГБ. Ф. 386. Карт. 75. Ед. хр. 48. Л. 6–7 об. Содержание переписки сообщено Н. А. Богомоловым.

(обратно)

669

Там же. Л. 10.

(обратно)

670

Сохранился конверт с выписками Сологуба из Пушкина (на карточках), см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

671

Впоследствии, в исправленном виде, вошло в его книгу «Вечные спутники. Портреты из всемирной литературы» (СПб., 1897; 2-е изд. — 1899).

(обратно)

672

См.: Мир искусства. — 1899. — Т. II, № 13/14.

(обратно)

673

См. полемические выпады против этой статьи: Перцов П. П. Смерть Пушкина // Мир искусства. — 1899. — Т. II, № 21/22. — С. 156–168, Соловьев Е. А. А. С. Пушкин в потомстве // Памяти А. С. Пушкина. Юбилейный сборник. Изд. журнала «Жизнь». — СПб., 1899. — С. 64; Розанов В. В. Еще о смерти Пушкина // Мир искусства. — 1900. — Т. III, № 7/8. — Отд. 2. — С. 133–143) и т. д. См. об этом в комментариях Г. Е. Потаповой в кн.: Пушкин. Pro et Contra.

(обратно)

674

Соловьев В. С. Особое чествование Пушкина // Вестник Европы. — 1899. — № 7. — С. 432–440.

(обратно)

675

См: Пильд Л. Пушкин в «Мелком бесе» Ф. Сологуба // Пушкинские чтения в Тарту; Пильд Л. Тургенев и отвергнутая сюжетная линия романа Ф. Сологуба «Мелкий бес» // Пильд Л. Тургенев в восприятии русских символистов (1890–1900-е годы). — Тарту, 1999. — С. 50–51.

(обратно)

676

Сологуб Федор. К Всероссийскому торжеству // Пушкин. Pro et Contra — С. 343.

(обратно)

677

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 23–23 об. (рукой О. Н. Черносвитовой); Там же. Ед. хр. 538.

(обратно)

678

См. об этом: Венцлова Т. К демонологии русского символизма.

(обратно)

679

О реминисценциях из романа Ф. М. Достоевского «Бесы» в «Мелком бесе» см.: Соболев Л. «Мелкий бес»: К генезису названия; Пильд Л. Тургенев в восприятии русских символистов. — С. 45–55.

(обратно)

680

См.: Венцлова Т. К демонологии русского символизма. — С. 64.

(обратно)

681

Мелкий бес (2004). — С. 400.

(обратно)

682

В воспоминаниях о встречах с писателем в 1925–1926 гг. Е. Я. Данько рассказывала, как Сологуб убеждал ее в том, что Пушкин в образе Татьяны оклеветал женщину: «Какая женщина, если она любит, может сказать такую ложь, такую гнусную неестественную ложь: „Но я другому отдана и буду век ему верна“. Кто это сказал когда-нибудь? Это ложь, ложь!» (Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения. — С. 209–210).

(обратно)

683

Уединенный домик на Васильевском. Рассказ А. С. Пушкина по записи В. П. Титова / С послеслов. П. Е. Щеголева и Федора Сологуба. — СПб., 1913. — С. 58–59.

(обратно)

684

В приветственном адресе, подписанном пушкинистами Б. Л. Модзалевским, Ю. Г. Оксманом, Н. В. Измайловым и др., в частности, говорилось: «Пушкинский Дом при Российской Академии Наук — пантеон русской литературы — приветствует в лице Вашем, Федор Кузьмич, русского писателя, впереди многих и многих литературных деятелей нашего времени бережно и благоговейно несущего в руках своих то нетленное наследие, которое оставил русским творческим силам великий Пушкин. 11 февраля 1924» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 153).

(обратно)

685

Там же. Ед. хр. 171.

(обратно)

686

Вергежский А. [Тыркова-Вильямс A. B.] «Мелкий бес». Роман Ф. Сологуба // Речь. — 1907. — № 89, 17 апреля.

(обратно)

687

Горнфельд А. Г. Недотыкомка // Горнфельд А. Г. Книги и люди: Литературные беседы. — СПб.: Жизнь, 1908. — С. 39.

(обратно)

688

Амфитеатров А. Все равно // Утро России. — 1907. — 4 октября.

(обратно)

689

Блок А. Письма о поэзии: 2. «Пламенный круг» // Блок А. Собр. соч.: В 8 т. — М.; Л.: ГИХЛ, 1962. — Т. 5. — С. 284. Впервые опубл.: Золотое руно. — 1908. — № 7/9. — С. 97–99.

(обратно)

690

Измайлов А. Измельчавший русский Мефистофель и передоновщина // Русское слово. — 1907. — № 167, 21 июля. — С. 1.

(обратно)

691

Белый Андрей. Мастерство Гоголя. — М.; Л.: ГИХЛ, 1934. — С. 291.

(обратно)

692

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Л. 167.

(обратно)

693

В системе демонологических образов «Мелкого беса» автору отводилась роль демиурга, о чем сообщается в предисловии посредством введения мотива «романа-зеркала», соотнесенного с повествованием о зеркале тролля из сказки X. К. Андерсена «Снежная королева», ср.: «Так вот, жил однажды тролль, злющий-презлющий; то был сам дьявол. Раз он был в особенно хорошем расположении духа: он смастерил такое зеркало, в котором все доброе и прекрасное уменьшалось донельзя, все же негодное и безобразное, напротив, выступало еще ярче, казалось еще хуже. <…> Добрая, благочестивая человеческая мысль отражалась в зеркале невообразимой гримасой, так что тролль не мог не хохотать, радуясь своей выдумке. <…> Миллионы, биллионы его осколков наделали, однако, еще больше бед, чем само зеркало. Некоторые из них были не больше песчинки, разлетелись по белу свету, попадали, случалось, людям в глаза и так там и оставались. Человек же с таким осколком в глазу начинал видеть все навыворот или замечать в каждой вещи одни лишь дурные стороны, — ведь каждый осколок сохранял свойство, которым отличалось самое зеркало» и т. д. (Андерсен X. К. Сказки, рассказанные детям. Новые сказки / Изд. подгот. K. Ю. Брауде, И. П. Стребловой; Пер. А. В. и П. Г. Ганзен. — М.: Наука, 1983. — С. 161–162. — (Лит. памятники). Метафора приобретает особый смысл в свете мистификации Сологуба (сын дьявола) в стихотворении «Когда я в бурном море плавал…» (23 июля 1902; впервые опубл.: Северные цветы. Третий альманах книгоиздательства «Скорпион». — М., 1903. — С. 160), ставшем популярным в 1900-е годы.

(обратно)

694

См.: Венцлова Т. К демонологии русского символизма. По мнению Л. В. Евдокимовой, «название сологубовского романа, а также особенности поэтики произведения, сюжетообразующими звеньями которого являются „рассыпанные“ по страницам „Мелкого беса“ фразеологизмы о черте, свидетельствуют о том, что Сологуб ориентировался прежде всего на мелкого беса народных поверий, на черта малых жанров фольклора, следуя особенностям народных верований» (Евдокимова Л. В. Мифопоэтическая традиция в творчестве Ф. Сологуба. — Астрахань, 1998. — С. 81).

(обратно)

695

По мнению М. И. Дикман, образ Недотыкомки восходит к описанию чудовищного насекомого в романе Достоевского «Идиот» (ч. III, гл. 5 — исповедь Ипполита «Мое необходимое объяснение»), см. ее комментарий в кн.: Стихотворения. 1979. — С. 601. Это предположение получает основание в свете гипотезы, высказанной З. Г. Минц: «Важно и обыгрывание — хотя и сильно трансформированное — сюжетной схемы „Идиота“ (коллизии „треугольника“, разрешающиеся зверским и безумным убийством в финале романа). Отсылками к „Идиоту“ служат и имена Ардальона Передонова и Варвары» (Минц З. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов. — С. 89).

(обратно)

696

Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. — СПб.: Т-во Р. Голике и А. Вильборг, 1903. — С. 8.

(обратно)

697

Там же. С. 11–12.

(обратно)

698

Венцлова Т. К демонологии русского символизма. — С. 76.

(обратно)

699

Чулков Г. Федор Сологуб. «Мелкий бес». Роман // Перевал. — 1907. — № 7. — С. 54.

(обратно)

700

См.: Минц З. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов. — С. 91. О литературных источниках образа см. также: Соболев А. «Мелкий бес»: К генезису заглавия. — С. 171–184.

(обратно)

701

Мережковский Д. С. Гоголь и черт. — М.: Скорпион, 1906. Ранее в публикации книги «Судьба Гоголя. Творчество, жизнь и религия» в журнале «Новый путь» (1903. № 1–3). Ср.: «Гоголь первый увидел невидимое и самое страшное, вечное зло не в трагедии, а в отсутствии всего трагического, не в силе, а в бессилье, не в безумных крайностях, а в благополучной середине, не в остроте и глубине, а в тупости и плоскости, пошлости всех человеческих чувств и мыслей не в самом великом, а самом малом».

(обратно)

702

См. об этом: Пустыгина Н. Г. Символика огня в романе Федора Сологуба «Мелкий бес» // Блоковский сборник IX: Памяти Д. Е. Максимова. — Тарту, 1989. — С. 124–137. — (Учен. зап. Тартуского гос. ун-та. — Вып. 857).

(обратно)

703

Вергежский А. [Тыркова-Вильямс А. В.] «Мелкий бес». Роман Ф. Сологуба // Речь. — 1907. — № 89, 17 апреля.

(обратно)

704

Чулков Г. Федор Сологуб. «Мелкий бес». Роман // Перевал. — 1907. — № 7. — С. 54.

(обратно)

705

Иванов-Разумник. Федор Сологуб // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 16.

(обратно)

706

Чуковский К. Поэт сквознячка (О Федоре Сологубе) // Свободные мысли. — 1907. — № 29, 3 октября. — С. 3.

(обратно)

707

В литературе о романе существуют противоречивые толкования сюжета. Традиция рассматривать любовные игры героев как преступление нравственных норм, как один из ликов передоновщины восходит к статьям А. Г. Горнфельда «Недотыкомка» (Горнфельд А. Г. Книги и люди: Литературные беседы. — СПб.: Жизнь, 1908) и В. Кранихфельда (по мнению критика, «Людмила — типичная обывательница русского города Свинска»; см.: Кранихфельд В. Литературные отклики. «Мелкий бес» // Современный мир. — 1907. — № 5. — Отд. II); эту точку зрения разделял также М. Бахтин (см.: Запись лекций Михаила Бахтина об Андрее Белом и Федоре Сологубе / Публ. С. Бочарова, коммент. Л. Силард // Studia Slavica Hungarica — 1983. — Vol. 23. — С. 232; Бахтин М. М. Собр. соч. — М.: Русские словари, 2000. — Т. 2,— С. 308). Противоположное мнение (история светлой первой любви) высказывали А. Блок (Блок А. Собр. соч. — М.; Л., 1962. — Т. 5. — С. 127) и Ан. Чеботаревская (Чеботаревская Ан. К инсценировке пьесы «Мелкий бес» // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 333–334). В современной критической литературе взгляд Бахтина (любовная игра Людмилы и Саши — изнанка передоновщины) разделяют многие исследователи: Вик. Ерофеев (см.: Ерофеев Вик. На грани разрыва («Мелкий бес» Ф. Сологуба и русский реализм) // В лабиринте проклятых вопросов. — М.: Сов. писатель, 1990. — С. 94–95 (впервые опубл.: Вопросы литературы. — 1985. — № 2); Дж. Конноли (см.: Connoly Julian W. The Medium and the Message: Oral Utterances in Melkij Bes // Russian Literature. — 1981. — IX. — 4, 15 May. — P. 363); Диана Грин (см.: Greene Diana. Insidious Intent: An Interpretation of Fedor Sologub’s The Petty Demon. — Columbus. Ohio, 1986. — P. 36, 55, 67), Томас Венцлова (Венцлова Т. К демонологии русского символизма) и др. Нейтральную позицию в оценке сюжета заняли З. Г. Минц (Минц З. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов) и Стенли Рабинович (см.: Rabinowitz Stanley J. Sologub’s Literary Children. — Columbus. Ohio, 1980. — P. 71–89 (Chapter: The special case of The Petty Demon).

(обратно)

708

Венцлова Т. К демонологии русского символизма. — С. 76.

(обратно)

709

Field Andrew. Preface and Notes in Sologub F. The Petty Demon. Transl. by A Field. — New York, 1962. — Bloomington, 1970.

(обратно)

710

Черносвитова О. H. Материалы к биографии Ф. Сологуба // Неизданный Федор Сологуб. — С. 240.

(обратно)

711

См.: Hall Bruce Т. Don Quixote in Sologub’s Melkij Bes // Slavic and East European Journal. — 1989. — Vol. 33. — № 4.

(обратно)

712

Анненский-Кривич В. И. Две записи. — С. 225.

(обратно)

713

Замятин Е. Белая любовь // Современная литература: Сб. статей. — Д., 1925. — С. 81; перепеч.: Замятин Е. Я боюсь: Литературная критика. Публицистика. Воспоминания. — М.: Наследие, 1999. — С. 136.

(обратно)

714

См. договор Ф. Сологуба с издательством «Шиповник» в лице С. Ю. Копельмана на первое издание романа «Мелкий бес» // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 39. Л. 6.

(обратно)

715

Блок А. Письма о поэзии: 2. «Пламенный круг» // Блок А. Собр. соч. — М.; Л., 1962. — Т. 5. — С. 284.

(обратно)

716

Иванов-Разумник. Федор Сологуб // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 16.

(обратно)

717

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 198. Л. 2.

(обратно)

718

Сологуб собирал рецензии на роман; в ИРЛИ (Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 6 и 7) сохранилось два альбома с газетными и журнальными вырезками.

(обратно)

719

Пустовойтенко К. О детях // Варшавский дневник. — 1908. — № 36, 5 февраля. — С.2.

(обратно)

720

Чеботаревская Ан. Федор Сологуб. «Мелкий бес» // Образование. — 1907. — № 7. — Отд. III. — С. 126–127.

(обратно)

721

Е. К<олтонов>ская. Федор Сологуб. «Истлевающие личины. Книга рассказов». М., 1907 // Современный мир. — 1907. — № 10. — Отд. II. — С.77.

(обратно)

722

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 183. Л. 15.

(обратно)

723

Гиппиус З. Слезинка Передонова (То, чего не знает Ф. Сологуб) // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 74.

(обратно)

724

Аничков Евг. Федор Сологуб. Мелкий бес // Критическое обозрение. — 1907. — № 3. — С. 31–32.

(обратно)

725

Измайлов А. Измельчавший русский Мефистофель и передоновщина. «Мелкий бес» — роман Ф. Сологуба // Русское слово. — 1907. — № 167, 21 июля. — С.1.

(обратно)

726

Джонсон И. [И. И. Иванов]. Поэт пошлости // Киевский вестник. — 1907. — № 183, 17 (30) декабря. — С. 1. Имеются в виду монархические черносотенные организации, возникшие в 1905–1907 годах, — «Союз русского народа» и «Союз Михаила Архангела».

(обратно)

727

Пильский П. Федор Сологуб // Свободная молва. — 1908. — № 2, 28 января. — С. 4.

(обратно)

728

Блок А. О реалистах // Блок А. Полн. собр. соч.: В 20 т. — М.: Наука, 2003. — Т. 7: Проза (1903–1907). — С. 59; впервые опубл.: Золотое руно. — 1907. — № 5. — С. 63–72.

(обратно)

729

Чулков Г. Федор Сологуб. «Мелкий бес». Роман // Перевал. — 1907. — № 7. — С. 54.

(обратно)

730

Б. п. Федор Сологуб и «Мелкий бес» // Южный край. — 1910. — № 990, 28 января.

(обратно)

731

Иоаннесиан А. Творчество Сологуба // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 100.

(обратно)

732

Иванов-Разумник. Федор Сологуб // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 16.

(обратно)

733

Сологуб Федор. После катастрофы // Новости и биржевая газета. — 1904. — № 181, 3 июля. — С.2.

(обратно)

734

Пильский П. Федор Сологуб // Свободная молва. — 1908,— № 2, 28 января. — С. 3.

(обратно)

735

М. Сл. [Слоним М.] Федор Сологуб // Воля России (Прага). — 1927. — № 11/12. — С. 279.

(обратно)

736

Венцлова Т. К демонологии русского символизма. — С. 59.

(обратно)

737

Из современных работ: Mills Judith М. Expanding Critical Contexts: Sologub’s Petty Demon // Slavic and East-European Journal. — 1984. — Vol. 28. — № 1. — P. 15–31; отчасти в кн.: Greene Diana. Insidious Intent: An Interpretation of Fedor Sologub’s The Petty Demon.

(обратно)

738

Ерофеев Вик. На грани разрыва («Мелкий бес» Ф. Сологуба и русский реализм).

(обратно)

739

Силард Л. Поэтика символистского романа конца XIX — начала XX в. (В. Брюсов, Ф. Сологуб, А. Белый). — С. 271–275; Минц З. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов; Борковская Н. В. Поэтика символистского романа. — Екатеринбург, 1996. — С. 128–161; Евдокимова Л. В. Мифопоэтическая традиция в творчестве Ф. Сологуба. — С. 69–108.

(обратно)

740

Ivanits Linda J. The Grotesque in Fedor Sologub’s Novel The Petty Demon // Sologub Fyodor. The Petty Demon. — Ann Arbor, 1983. — P. 312–323.

(обратно)

741

Masing-Delic Irene. Peredonov’s Little Tear — Why is It Shed? // Ibid. — P. 333–343.

(обратно)

742

Пантелей И. В. Традиции Ф. М. Достоевского в романах Федора Сологуба: Автореф. дис. … канд. филол. наук. — М., 1998.

(обратно)

743

Thurson Jarvis. Sologub’s Melkij Bes // Slavic and East European Review. — 1977. Vol. 55. — № 1, January. — P. 30–44; Минц З. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов; Розенталь Ш., Фоули X. П. Символический аспект романа Ф. Сологуба «Мелкий бес».

(обратно)

744

Connoly Julian W. The Medium and the Message: Oral Utterances in Melkij Bes // Russian Literatute. — 1981. — IX. — 4, 15 May. — P. 357–368.

(обратно)

745

Павлова М. Из творческой предыстории «Мелкого беса» (Алголагнический роман Федора Сологуба).

(обратно)

746

Венцлова Т. К демонологии русского символизма.

(обратно)

747

Евдокимова Л. В. Мифопоэтическая традиция в творчестве Ф. Сологуба.

(обратно)

748

Сергеева Е. В. Проблемы мировоззрения и поэтика прозы Ф. К. Сологуба (художественная космогония романов «Мелкий бес» и «Творимая легенда»): Автореф. дис. канд. филол. наук. — Магнитогорск, 1998.

(обратно)

749

Пильд Л. Тургенев и отвергнутая сюжетная линия романа Ф. Сологуба «Мелкий бес». — С. 45–55.

(обратно)

750

См.: Аякс [Измайлов А.]. У Ф. К. Сологуба (Интервью) // Биржевые ведомости. — 1912. Веч. вып. — № 13151, 19 сентября. — С. 5–7.

(обратно)

751

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 96. Л. 2 об.

(обратно)

752

Сологуб Федор. Сергей Тургенев и Шарик. Ненапечатанные эпизоды из романа «Мелкий бес» // Речь. 1912. — № 102, 15 апреля. — С. 2; № 109, 22 апреля. — С. 3; № 116, 29 апреля. — С. 2.

(обратно)

753

Горький и Леонид Андреев. Неизданная переписка. — М.: Наука, 1965. — С. 346 (примеч. В. Н. Чувакова). — (Лит. наследство. — Т. 72).

(обратно)

754

Там же. С. 345.

(обратно)

755

Русское слово. — 1912. — № 290, 16 декабря.

(обратно)

756

АГ. Рав-пГ 17–17-1; Рав-пГ 41–5/1. Пометы Горького на этих текстах сводятся исключительно к исправлению опечаток.

(обратно)

757

См.: Горький М. Собр. соч.: В 30 т. — М.: ГИХЛ, 1956. — Т. 30. — С. 275 (письмо от 7 января 1933 г.).

(обратно)

758

Материалы неопубликованной статьи А. Л. Дымшица использованы в исследовании:: Никитина М. А. М. Горький и Ф. Сологуб (К истории отношений) // Горький и его эпоха. Исследования и материалы. — М.: Наука, 1989. — Вып.1. — С. 185–203. Автор прослеживает основные этапы контактов писателей (в том числе и заочных) в период с 1896 по 1921 год.

(обратно)

759

М. Горький и советская печать: В 2 т. — М., 1964. — Т. 1. — С. 289. — (Архив А. М. Горького. — Т. X).

(обратно)

760

См.: Там же. — С. 290.

(обратно)

761

Ленин В. И. Полн. собр. соч. — М.: Госполитиздат, 1961. — Т. 23. — С. 131, 132.

(обратно)

762

По предположению М. А. Никитиной, первая встреча Сологуба и Горького состоялась 3 января 1906 года у Вяч. Иванова (на собрании «Факелов»), см.: Никитина М. А. М. Горький и Ф. Сологуб (К истории отношений). — С. 187.

(обратно)

763

Аякс [Измайлов А.]. У Ф. К. Сологуба (Интервью) // Биржевые ведомости. Веч. вып. — 1912. — № 13151, 19 сентября.

(обратно)

764

Федор Сологуб и Ан. Н. Чеботаревская. Переписка с А. А. Измайловым // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. — С. 237.

(обратно)

765

Скриба [Соловьев Е. А.]. О В. Г. Короленко // Одесские новости. — 1903. — № 6033, 22 июля. — С. 2.

(обратно)

766

Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. — М.: Наука, 1997. — Т. 1. — С. 363.

(обратно)

767

В письме к Е. П. Пешковой от 18 октября 1899 года Горький рассказывал: «Я видел вчера, как Гиппиус целовалась с Давыдовой. До чего это противно! Они обе терпеть не могут друг друга, обе рассказывают друг о друге изумительные мерзости. Сколько здесь лжи, сколько хитрости!» (Там же. С. 370). О первых встречах Горького с Мережковским см.: Петрова М. Г. Первый приезд Горького в Петербург (октябрь 1899) // Горький и его эпоха. Исследования и материалы. — М.: Наука, 1989. — Вып. 2. — С. 46–47.

(обратно)

768

См.: Летопись жизни и творчества А. М. Горького. — М.: Изд-во АН СССР, 1958. — Т. 1. — С. 243.

(обратно)

769

Слово-Глаголь [Гусев С. С.]. Наброски и недомолвки. Противоречия // Одесские новости. — 1900. — № 4990,18 июня. — С. 2.

(обратно)

770

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 96 (тетрадь 23, л. 392).

(обратно)

771

Мелкий бес (2004). — С. 350.

(обратно)

772

Матвеев Ф. Стилизованные хамы // Русская земля. — 1910. — № 146, 7 июля. — С. 2.

(обратно)

773

М. Горький. Материалы и исследования. — М.; Л.: АН СССР, 1935. — С. 41.

(обратно)

774

Азадовский К. Ф. Филлер. Встречи с Горьким // Литературное обозрение. — 1984. — № 8. — С. 105.

(обратно)

775

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538. Конверт 12. Сологуб приводит цитаты по изд.: Горький М. Очерки и рассказы. — СПб., 1898. — Т. 2.

(обратно)

776

Мелкий бес (2004). — С. 372.

(обратно)

777

Подробнее см.: Мисникевич Т. В. Неизвестное стихотворение Федора Сологуба о Максиме Горьком // Русская литература. — 2002. — № 1. — С. 224–226.

(обратно)

778

См.: Минский Н. М. М. Горький. Очерки и рассказы, том первый. СПб., 1898 г. // Новости и биржевая газета. — 1898. — № 138, 21 мая. — С. 2; Философов Д. В. О «лжи» Горького // Новый путь. — 1903. — № 6 — С. 212–217; Философов Д. В. Завтрашнее мещанство // Там же. — 1904. — № 11 — С. 321–332; Антон Крайний [Гиппиус З. Н.]. Выбор мешка. Углекислота // Там же. — № 1. — С.254–261.

(обратно)

779

Мелкий бес (2004). — С. 749–750.

(обратно)

780

Самарская газета. — 1896. — № 81, 12 апреля; № 85, 18 апреля.

(обратно)

781

См.: Горький М. Собр. соч. — М.: ГИХЛ, 1953. — Т. 23. — С. 161–187, 193–197. В статье «М. Врубель и „Принцесса Греза“ Ростана» Горький, в частности, писал: «О, новое искусство! Помимо недостатка истинной любви к искусству, ты грешишь еще и полным отсутствием вкуса»; «В жизни достаточно непонятного и туманного, болезненного и тяжелого и без фабрикантов фирмы Врубель, Бальмонт, Гиппиус и Ко» и т. п. (Там же. — С. 165, 182). См. также его «Ответ А. А. Карелину» и др.

(обратно)

782

А. П. Еще поэт // Самарская газета. — 1896. — № 47, 28 февраля.

(обратно)

783

Михайловский Н. К. О г. Максиме Горьком и его героях // Русское богатство. — 1898. — № 9; Михайловский Н. К. Еще о г. Максиме Горьком и его героях // Там же. — № 10.

(обратно)

784

Волынский А. Критика и библиография. М. Горький. Очерки и рассказы. СПб., 1898 // Северный вестник. — 1898.— № 10/12. — С. 209.

(обратно)

785

Ср., например, мнение Брюсова: «Зашла речь о Горьком. Мережковские бранили его жестоко. Я защищал и не без успеха» (Брюсов В. Я. Дневники. — М., 1927. — С. 96); см. также дарственную надпись Брюсова Горькому на книге стихов «Tertia vigilia»: «Максиму Горькому, сильному и свободному, жадно любящий его творчество Валерий Брюсов. 1900. Октябрь» (Летопись жизни и творчества А. М. Горького. — Т. 1. — С. 285).

(обратно)

786

Минский Н. М. Горький. Очерки и рассказы, том первый… // Новости и биржевая газета. — 1898. — № 138, 21 мая. — С. 2.

(обратно)

787

Новый путь. — 1903. — № 6.

(обратно)

788

Ср.: «О братья мои, разве я жесток? Но я говорю, что падает, то нужно еще толкнуть!» (Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Соч. — М.: Мысль, 1990. — Т. 2. — С. 151).

(обратно)

789

Мелкий бес (2004). — С. 351.

(обратно)

790

Горький М. Полн. собр. соч.: В 25 т. — М.: ГИХЛ, 1969. — Т. 4. — С. 211.

(обратно)

791

Филиппов М. М. О Максиме Горьком // Научное обозрение. — 1901. — № 2. — С. 104–105.

(обратно)

792

Буренин В. Критические очерки // Новое время. — 1900. — № 8805, 1(14) сентября. — С. 2.

(обратно)

793

Мелкий бес (2004). — С. 368.

(обратно)

794

См.: Азадовский К. Ф. Фидлер. Встречи с Горьким. — С. 105.

(обратно)

795

Справочник С. Балухатого «Критика о Горьком. Библиография статей и книг 1893–1932 гг.» (Л.: ГИХЛ, 1934) приводит 1855 названий различных публикаций о Горьком за девять лет (с 1895 по 1904), позднее список был дополнен.

(обратно)

796

Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. — М.: Наука, 1997. — Т. 2. — С. 67–68.

(обратно)

797

Горький писал В. С. Миролюбову: «Псевдоним — ни в каком случае изменять нельзя, об этом усиленно прошу. Это очень важно для меня, Петрову — безразлично. <…> Пускай кто хочет, смеется, потом я попытаюсь заставить задуматься над такой штукой, как Скиталец, — не Петров, а вообще скиталец» (Там же. — С. 64).

(обратно)

798

Венгеров С. А. Скиталец // ИРЛИ. Ф. 377. Оп. 1. Ед. хр. 67. Л. 3.

(обратно)

799

Ср. в письме С. Г. Петрова брату от 10 декабря 1900 г.: «Я живу на полном иждивении Горького. Под его влиянием я быстро развиваюсь, развертываюсь. Горький возится со мной как с ребенком. Нянчится, учит меня, заставляет до бесконечности переделывать мои работы. При таких хлопотах даже бездарного человека можно выучить писательству» (Милютин И. Незабываемые встречи. Из воспоминаний. — Челябинск, 1957. — С. 83).

(обратно)

800

Горький М. Полн. собр. соч. Письма. — М.: Наука, 1997. — Т. 1. — С. 344.

(обратно)

801

Там же. — Т. 2. — С. 67.

(обратно)

802

Горький М. Полн. собр. соч. Письма. — М.: Наука, 1997. — Т. 2. — С. 102.

(обратно)

803

Мелкий бес (2004). — С. 356.

(обратно)

804

Коробка Н. Рассказы Скитальца // Образование. — 1902. — № 9. — Отд. II. — С. 41.

(обратно)

805

Б. п. Новые книги. Скиталец. Рассказы и песни. Т. 1. СПб., 1902 // Русское богатство. — 1902. — № 9. — Отд. II. — С. 19.

(обратно)

806

См. вступительную статью и примечания С. В. Касторского в кн.: М. Горький и поэты «Знания». — Д., 1958. — (Библиотека поэта. Большая серия).

(обратно)

807

Мелкий бес (2004). — С. 356.

(обратно)

808

Высказывалось предположение, что прототипом Тургенева мог быть А. И. Куприн, см.: Пустыгина Н. Г. Символика огня в романе Федора Сологуба «Мелкий бес». — С. 131.

(обратно)

809

Ср. замечание М. Слонима: «…будучи непосредственно связан с символизмом, Сологуб и в прозе, и в стихах дал образец легкого изящного стиля, достигшего предельной отточенности и даже строгости. Ему чужды были словесный кисель раннего декадентства, зыбь и многозначительная темнота символизма. Даже эстетствуя, даже в закругленных периодах „творимых легенд“ соблюдал он сдержанное благородство, точно не хотел расплескать в обилии слов имевшееся у него богатство мыслей» (М. Сл. [Слоним М.] Федор Сологуб. // Воля России (Прага). — 1927. — № 11/12. — С. 279).

(обратно)

810

По мнению Л. Пильд, отвергнутая сюжетная линия романа «представляет собой практически единственный из ставших известными читателю художественных текстов, где Сологуб в форме пародии эксплицирует свою концепцию истории русской литературы» (Пильд Л. Тургенев в восприятии русских символистов. — С. 45–55).

(обратно)

811

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 96. Л. 392.

(обратно)

812

Мелкий бес (2004). — С. 197.

(обратно)

813

Измайлов А. А. Измельчавший русский Мефистофель и «передоновщина» // О Федоре Сологубе: Критика. Статьи и заметки. — С. 16.

(обратно)

814

См.: Пильд Л. Тургенев в воспоминаниях русских символистов. — С. 46–48.

(обратно)

815

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

816

Сологуб Федор. Заметки // Дневники писателей. — 1914. — № 1, март. — С. 17.

(обратно)

817

Мелкий бес (2004). — С. 373.

(обратно)

818

Иванов-Разумник. О смысле жизни. Федор Сологуб, Леонид Андреев, Лев Шестов. — СПб.: Тип. М. М. Стасюлевича, 1908. — С. 40.

(обратно)

819

Мелкий бес (2004). — С. 214–215.

(обратно)

820

Там же. — С. 365.

(обратно)

821

О текстуальных перекличках между «Мелким бесом» и «Бесами» см.: Соболев А. «Мелкий бес»: К генезису заглавия. — С. 175–177.

(обратно)

822

Антон Крайний [Гиппиус З. Н.]. Выбор мешка. Углекислота // Новый путь. — 1904. — № 1. — С. 258–259.

(обратно)

823

О своеобразии мифа национальной истории в «Мелком бесе» см.: Ерофеев Вик. На грани разрыва («Мелкий бес» Ф. Сологуба и русский реализм). — С. 88–100.

(обратно)

824

Белый Андрей. Далай-Лама из Сапожка (О творчестве Ф. Сологуба) // Весы. — 1908. — № 3. — С. 64.

(обратно)

825

ИРЛИ. Ф. 556. Оп. 1. Ед. хр. 146. Л. 1–2. Письмо от 30 октября с аналогичной просьбой было оставлено без ответа.

(обратно)

826

О предложении Сологуба напечатать роман в журнале «Образование» см.: Клейнборт Л. М. Встречи. Федор Сологуб. — С. 202.

(обратно)

827

РГБ. Ф. 386. Карт. 103. Ед. хр. 25. Л. 36.

(обратно)

828

Там же. Л. 37 об. В письме от 17 октября 1905 г. Сологуб предлагал издательству «Скорпион» выпустить «Мелкого беса» отдельным изданием (Там же. Л. 3); в это время роман печатался в «Вопросах жизни». В 1906 г. Сологуб пытался также договориться об издании книги с И. Т. Сытиным (см. письмо Сологуба к Г. Чулкову от 18 января 1907 // РГБ. Ф. 371. Карт. 4. № 76. Л. 17) и с Н. П. Рябушинским (см. недатированное письмо Н. П. Рябушинского к Сологубу // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 601. Л. 8).

(обратно)

829

РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Ед. хр. 207 (сообщено Н. А. Богомоловым).

(обратно)

830

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 636.

(обратно)

831

Перцов П. П. Литературные воспоминания. 1890–1902 гг. — С. 182.

(обратно)

832

Гиппиус З. Слезинка Передонова (То, чего не знает Ф. Сологуб) // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 74.

(обратно)

833

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 183. Л. 6 об.

(обратно)

834

РНБ. Ф. 1136. Ед. хр. 34. Л. 28.

(обратно)

835

См.: Письма З. Н. Гиппиус к П. П. Перцову / Публ. М. М. Павловой // Русская литература. — 1991. — № 4. — С. 124–127; 1992. — № 1. — С. 148.

(обратно)

836

Клейнборт Л. Встречи. Федор Сологуб. — С. 203.

(обратно)

837

Чулков Г. Годы странствий. — С. 165–166.

(обратно)

838

Письмо Перцова к Д. Е. Максимову по поводу публикации главы из воспоминаний Чулкова в журнале «Звезда» (1928. № 1) см. в комментариях А. В. Лаврова в кн.: Перцов П. П. Литературные воспоминания. 1890–1902 гг. — С. 409–410.

(обратно)

839

Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. — М.: Наука, 1997. — Т. 4. — С. 136 (письмо К. П. Пятницкому от 18 сентября 1904 г.).

(обратно)

840

Булгаков С. Без плана. «Вопросы жизни» и вопросы жизни // Вопросы жизни. — 1905. — № 2. — С. 354.

(обратно)

841

Бердяев Н. О Новом религиозном сознании // Там же. — № 9. — С. 186.

(обратно)

842

Венгеров С. А. М. Горький // Русская литература XX века (1890–1910). — Т. 1. — С. 197.

(обратно)

843

О переменах, произошедших в жизни Сологуба после его женитьбы на Ан. Н. Чеботаревской, см.: Федор Сологуб и Анастасия Чеботаревская / Вступ. статья, публ. и коммент. А. В. Лаврова // Неизданный Федор Сологуб. — С. 290–385.

(обратно)

844

ИРЛИ. Ф.289. Оп. 1. Ед. хр. 537.

(обратно)

845

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 96.

(обратно)

846

РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 2 и 3. Рукопись поступила в Публичную библиотеку в декабре 1919 г. от автора; в записях Сологуба о доходах за 1918–1919 гг. зафиксировано, что он продал ее за 15.000 рублей (см.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 181. Л. 2 об.). Вероятно, этот экземпляр предоставлялся в редакцию журнала «Вопросы жизни», о чем может свидетельствовать регистрационная отметка, сделанная синим карандашом в верхнем левом углу обложки первой тетради, — № 173 / 24 август (Там же. Ф. 724. Ед. хр. 2. Л. 1).

(обратно)

847

ИРЛИ. Ф.289. Оп. 1. Ед. хр. 537.

(обратно)

848

ИРЛИ. Ф.289. Оп. 1. Ед. хр. 537. Л. 93–101.

(обратно)

849

ИРЛИ. Ф.289. Оп. 1. Ед. хр. 537. Л. 79. Курсив мой.

(обратно)

850

Там же. Л. 94.

(обратно)

851

Там же Л. 98.

(обратно)

852

В личной библиотеке Сологуба имелись изд.: Приготовительный курс ботаники (по Любену) / Сост. Н. Раевский. — СПб., 1897; Ростовцев С. Определитель растений для школ и самообразования. — М., 1903. См.: Шаталина. — С. 466, 467.

(обратно)

853

Эта аллюзия была отмечена в критике: «Передонов — сын безвременья, жуткого мрака невежества, сын политического тупика и реакционных тисков. Это отвратительная сорная трава, которая произрастает на истощенной почве, и страшно аловоние этого растения, страшно растление, которое вносит в окружающую жизнь» (Феникс [Василевский И. М. (Не Буква) —?]. Бытовой роман Федора Сологуба «Мелкий бес» // Южный край. — 1907. — № 9232, 10 ноября.

(обратно)

854

РГАЛИ. Ф. 257. Оп. 1. Ед. хр. 72. Л. 8 об. — 9. Аналогичные мысли о путях обогащения литературного языка Сологуб высказывал в статье «Не постыдно ли быть декадентом» (1896).

(обратно)

855

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 537. Конверт 86. Л. 1–8.

(обратно)

856

Разночтения белового и чернового автографов романа см. в комментариях в кн.: Мелкий бес (2004). — С. 826–888.

(обратно)

857

Гиппиус З. Слезинка Передонова (То, чего не знает Ф. Сологуб) // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 73.

(обратно)

858

В папках с авторской библиографией к поэтическим произведениям встречаются карточки, на обороте которых имеется текст «Мелкого беса»; вероятно, Сологуб использовал для библиографических записей одну из черновых рукописей романа. См.: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 543–545.

(обратно)

859

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 96. Л. 544.

(обратно)

860

Мелкий бес (2004) — С. 211.

(обратно)

861

Фрагмент впервые приведен в публикации А. Соболева «„Мелкий бес“: Неизданные фрагменты» (Новое литературное обозрение. — 1993. — Ne 2) по беловому автографу (РНБ). В тексте чернового автографа имеются разночтения идополнительный эпизод, см. комментарии в кн.: Мелкий бес (2004). — С. 845–846.

(обратно)

862

См. фрагменты чернового автографа романа в комментарии в кн.: Мелкий бес (2004).

(обратно)

863

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 96. Л. 446 об. Далее все отсылки на лист чернового автографа приводятся прямо в тексте. Курсив мой.

(обратно)

864

В тетради с текстом главы XXIV имеются четыре авторских карандашных рисунка, на которых изображены персонажи «Мелкого беса», среди них (предположительно) — автопортрет (РНБ. Ф. 724. Ед. хр. 3. Л. 139 об., 142 об., 143 об., 144 об.); опубл.: Мелкий бес (2004).

(обратно)

865

Опубл.: Мелкий бес (2004). — С. 370–373.

(обратно)

866

Вопросы жизни. — 1905. — № 6. — С. 132. Далее отсылки на журнальную публикацию и беловой автограф ранней редакции приводятся прямо в тексте.

(обратно)

867

Вхождение в обиход в конце XIX в. антиномии аполлиническое — дионисическое (аполлинийское — дионисийское) связано с усвоением в России идей Ф. Ницше. Первое подробное изложение содержания его работы «Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм» появилось в 1896 г. (см.: Волынский А. Аполлон и Дионис // Северный вестник. — 1896. — № 11. — С. 232–255), в 1899 г. книга была переведена на русский язык и в последующие десять лет издавалась семь раз (см. об этом: Безродный М. К истории рецепции антиномии apollinisch/dionysisch // Исследования по истории русской мысли. Ежегодник за 2000 год / Под ред. М. А. Колерова. — М., 2000. — С. 224–235). Вероятно, замена слова, произведенная в журнальной публикации романа, была сделана автором под впечатлением от чтения исследования Вяч. Иванова (см.: Иванов Вяч. Ницше и Дионис // Весы. — 1904. — № 5; Иванов Вяч. Эллинская религия страдающего бога // Новый путь. — 1904.— № 1–3, 5, 8–9; Иванов Вяч. Религия Диониса // Вопросы жизни. — 1905. — № 6–7). В изложении Вяч. Иванова, участники дионисий переживали «счастливое переполнение души… игру избыточных жизненных сил, рвущееся из всех пределов цветущее изобилие радостной природы» (Иванов Вяч. Религия Диониса // Там же. — № 6. — С. 196). Сологуб не разделял взгляды Вяч. Иванова на кризис индивидуализма и пути его преодоления (см., например, его мистерию «Литургия Мне», 1906, и эссе «Я. Книга совершенного самоутверждения», 1906). В этой связи введение в языковую ткань романа «чужого» слова можно рассматривать как иронический жест Сологуба по отношению к Вяч. Иванову и пропагандируемой им идее «соборности».

(обратно)

868

Здесь и далее в тексте курсивом выделены наращения текста, вставки, дополнения.

(обратно)

869

Ерофеев Вик. На грани разрыва («Мелкий бес» Ф. Сологуба и русский реализм). — С.85.

(обратно)

870

Сологуб Федор. Единый путь Льва Толстого // Сологуб Федор. Собр. соч.: В 12 т. — СПб.: Шиповник, 1910. — Т. X. — С.192–193, 194; впервые опубл.: Die Welt Leo Tolstojs. Feier seines siebzigsten Geburtstage Von Fjodor Sologub (Petersburg) // Die Zeit (Wien). — 1898. — № 206, 10 September. — S. 167–168.

(обратно)

871

Во время переизданий романа (последнее прижизненное издание: Л.: Мысль, 1926) Сологуб продолжал вносить в текст отдельные незначительные исправления: стилистические, синтаксические, лексические, орфографические. Подробно см.: Гуральник Е. Н.: 1) История текстологии прижизненных изданий романа Ф. К. Сологуба «Мелкий бес»: Автореферат. — М., 2000; 2) Текстология прижизненных изданий романа Ф. Сологуба «Мелкий бес» // Эдиционная практика и проблемы текстологии. Доклады и сообщения Всероссийской конференции 24–25 мая 1999 г. — М., 2002. — С. 69–77.

(обратно)

872

Эпиграф — первая строка стихотворения Сологуба, датированного 19 июня 1902 г. (впервые: Петербургская жизнь. 1903. № 720. С. 4870); эта же дата в черновом автографе «Мелкого беса» фиксирует день окончания работы над романом (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 96. Л. 584 об.), содержание стихотворения перекликается с текстом XXXI главы, в которой повествуется о попытке Передонова сжечь княгиню, ср.:

Я сжечь ее хотел, колдунью злую.
Но у нее нашлись проклятые слова, —
Я увидал ее опять живую,
Вся в пламени и в искрах голова.
И говорит она: «Я не сгорела, —
Восстановил огонь мою красу.
Огнем упитанное тело
Я от костра к волшебству унесу.
Перебегая, гаснет пламя в складках
Моих магических одежд.
Безумен ты! В моих загадках
Ты не найдешь своих надежд».
(обратно)

873

О семантике эпиграфа см.: Пустыгина Н. Г. Символика огня в романе Федора Сологуба «Мелкий бес». — С. 124–137.

(обратно)

874

См., например: Б. п. В литературном мире // Биржевые ведомости. Веч. вып. — 1907. — № 10176, 30 октября (12 ноября). — С. 4.

(обратно)

875

Аякс [Измайлов А. А.]. Ф. Сологуб о своих произведениях // Там же. — 1908. — № 10761, 16 (29) октября. — С. 3.

(обратно)

876

См.: Мелкий бес (2004). — С. 8.

(обратно)

877

Впервые опубл.: Утро России. — 1907. — № 8, 25 сентября.

(обратно)

878

Иванов-Разумник в письме Е. И. Замятину (7 февраля 1924) сообщал, что Сологуб «подробно рассказывал о содержании этого романа <продолжения „Мелкого беса“. — М.П.> — в частной беседе» (Ф. Сологуб и Е. Замятин. Переписка / Вступ. статья, публ. и коммент. А. Ю. Галушкина и М. Ю. Любимовой // Неизданный Федор Сологуб. — С. 387).

(обратно)

879

Медведев П. Н. Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе.

(обратно)

880

РГАЛИ. Ф. 1041. Оп. 4. Ед. хр. 394.

(обратно)

881

Впервые опубл.: Грани. — 1976. — № 101. — С. 196.

(обратно)

882

Гиппиус З. Слезинка Передонова (То, чего не знает Ф. Сологуб) // О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. — С. 77.

(обратно)

883

Горнфельд А. Недотыкомка // Товарищ. — 1907. — № 242, 14 (27) апреля. — С. 3; перепеч.: Горнфельд А. Книги и люди. — СПб., 1908. — С. 35.

(обратно)

884

Блок А. О реалистах // Золотое руно. — 1907. — № 5. — С.63–72; Блок А. Полн. собр. соч.: В 20 т. — М.: Наука, 2003. — Т. 7: Проза (1903–1907). — С. 59.

(обратно)

885

Пильский П. Федор Сологуб // Свободная молва. — 1908. — № 2, 28 января.

(обратно)

886

Кранихфельд Вл. Литературные отклики // Современный мир. — 1909. — № 1. — Отд. II. — С. 51.

(обратно)

887

Мелкий бес (2004). — С. 5.

(обратно)

888

Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения. — С. 211.

(обратно)

889

Айхенвальд Ю. Памяти Сологуба // Руль (Берлин). — 1927. — № 2142, 14 декабря. — С. 2.

(обратно)

890

Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения. — С. 235.

(обратно)

891

Горбовский Г. Остывшие следы. Записки литератора. — Л.: Лениздат, 1991. — С. 93–94.

(обратно)

892

Вересаев В. В. Ф. К. Сологуб // РГАЛИ. Ф. 1041. Оп. 4. Ед. хр. 112. — Л. 8.

(обратно)

893

Рысс П. Ф. К. Сологуб <Некролог> // За Свободу! (Варшава). — 1927. — 10 декабря.

(обратно)

894

Клейнборт Л. М. Встречи: Федор Сологуб. // Русская литература. — 2003. — № 2. — С. 103.

(обратно)

895

Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения. — С. 198, 227.

(обратно)

896

Чулков Г. Годы странствий. — С. 161.

(обратно)

897

Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. — С. 564.

(обратно)

898

Тэффи Н. А. Федор Сологуб // Воспоминания о Серебряном веке. — М.: Республика, 1993. — С. 80.

(обратно)

899

Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. — М.: Согласие, 1997. — Т. 4. — С. 107.

(обратно)

900

Иванов Г. Собр соч. — Т. З. — С. 138–139.

(обратно)

901

Голлербах Э. Встречи и впечатления. — СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. — С. 151.

(обратно)

902

Добужинский М. В. Воспоминания. — М.: Наука, 1987. — С. 275.

(обратно)

903

ИРЛИ. Собр. М. С. Лесмана. Речь идет о подлинном дневнике, который был изъят Ивановым-Разумником из архива писателя перед передачей его в Пушкинский Дом из опасения за судьбу этого интимного документа в советском архиве; дневник был вывезен Ивановым-Разумником в Германию (см.: Письма Р. В. Иванова-Разумника к А. Л. Бёму (1942–1944) // Звезда. — 2002. — № 10. — С. 141).

(обратно)

904

См.: Стеклов Ю. М. О творчестве Федора Сологуба // Литературный распад. Критический сб. — СПб.: Eos, 1909. — Кн. 2. — С. 174.

(обратно)

905

Клейнборт Л. М. Встречи. Федор Сологуб // Русская литература. — 2003. — № 2. — С. 103.

(обратно)

906

Стихотворение «Чем бы и как бы меня ни унизили…» (7 августа 1895), см.: Сологуб Федор. Собр. соч.: В 20 т. — СПб.: Сирин, 1913. — Т. 13: Жемчужные светила. — С. 109; впервые в сб. «Тени. Рассказы и стихи». — С. 125.

(обратно)

907

Поповицкий Ив. Джек-потрошитель современной литературы // Русская Ривьера (Ялта). — 1908. — № 88, 20 апреля.

(обратно)

908

Золотое руно. — 1908. — № 2.

(обратно)

909

Кранихфельд Вл. Ф. Сологуб // Вершины. — СПб.: Прометей, 1909. — Кн. 1. — С. 172.

(обратно)

910

Новополин Г. С. Порнографический элемент в русской литературе. — СПб.: М. М. Стасюлевича, 1909. — С. 180.

(обратно)

911

Стеклов Ю. М. О творчестве Федора Сологуба. — С. 198, 192.

(обратно)

912

Абрамович Н. Я. Художники сатанизма // Сатанизм. Сборник. — М.: Заря, 1913. — С. 126.

(обратно)

913

Биржевые ведомости. Утр. вып. — 1912. — № 12905, 25 апреля.

(обратно)

914

Философов Д. В. Облики Федора Сологуба // За свободу! (Варшава). — 1927. — № 284, 11 декабря. — С. 2.

(обратно)

915

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.

(обратно)

916

Мисникевич Т. В. Федор Сологуб, его поклонницы и корреспондентки // Эротизм без берегов. — М.: Новое литературное обозрение, 2004. — С. 380.

(обратно)

917

Там же. — С. 365.

(обратно)

918

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 937. Л. 9–9 об.

(обратно)

919

Волошин М. Собр. соч. — М.: Эллис Лак 2000, 2006. — Т. 7, кн. 1. — С. 294–295.

(обратно)

920

Кузмин М. Стихотворения. Переписка // Сост., подгот. текста и примеч. Н. А. Богомолова. — М.: Прогресс-Плеяда, 2006. — С. 35.

(обратно)

921

Медведев П. Н. Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе.

(обратно)

922

Чулков Г. Годы странствий. — С. 166.

(обратно)

923

Оцуп Н. Встречи с Федором Сологубом // Оцуп Н. Океан времени. Стихотворения. Дневник в стихах. Статьи и воспоминания о писателях. — СПб.; Дюссельдорф: Logos; Голубой всадник, 1993. — С. 524.

(обратно)

924

См.: Марков А. Магия старой книги. Записки библиофила. — М.: Аграф, 2004. — С. 386

(обратно)

925

Письмо от 6 июля 1915 г. // Гумилев Н. Собр. соч.: В 3 т. — М.: Худож. лит., 1991. — С. 240–241 (подготовка текста и примеч. Р. Д. Тименчика). Копию письма Гумилева к Сологубу см. там же.

(обратно)

926

Иванов Г. Собр. соч. — Т. 3. — С.140–141.

(обратно)

927

См.: Брюсов В. Я. Дневники 1891–1910. — М.: Изд. М. и С. Сабашниковых, 1927. — С. 66 (высказывание зафиксировано в записи от 17–22 марта 1899 г.).

(обратно)

928

Сологуб, по-видимому не имевший в буквальном смысле донжуанского списка, в то же время имел большое число поклонниц своего писательского таланта, см. об этом: Мисникевич Т. В. Федор Сологуб, его поклонницы и корреспондентки // Эротизм без берегов. — С. 349–390.

(обратно)

929

По словам Е. Данько, он «хвалился своей властью над всеми женщинами» (Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения. — С. 215).

(обратно)

930

Эрберг Конст. (Сюннерберг К. А.) Федор Сологуб. — С. 235.

(обратно)

931

21 января 1911 г., в финале скандальной переписки между сторонами, «пострадавший» писал Толстому: «По получении Вашего письма прошу Вас прекратить всякие отношения с моим домом. Федор Тетерников». См.: Письма Ф. Сологуба к А. А. Ахматовой, А. Н. Толстому, А. В. Луначарскому / Публ. В. С. Федорова // Н. Гумилев и А. Ахматова. По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого. — СПб.: Наука, 2005. — С. 319.

(обратно)

932

Оцуп Н. Встречи с Федором Сологубом. — С. 524.

(обратно)

933

Чулков Г. Годы странствий. — С. 176.

(обратно)

934

Подробно см.: Обатнина Е. Р. От маскарада к третейскому суду («Судное дело об обезьяньем хвосте» в жизни и творчестве А. М. Ремизова) // Лица: Биографический альманах. — М.; СПб.: Феникс, 1993. — Вып. 3. — С. 448–465.

(обратно)

935

Весы. — 1908. — № 3. — С. 63–76.

(обратно)

936

Андрей Белый. Письма к Ф. Сологубу / Публ. С. С. Гречишкина и А. В. Лаврова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1972 год. — Л.: Наука, 1974. — С. 134.

(обратно)

937

Там же. — С. 132.

(обратно)

938

Ф. Сологуб и Е. Замятин. Переписка / Вступ. статья, публ. и коммент. А. Ю. Галушкина и М. Ю. Любимовой. — С. 387.

(обратно)

939

Ходасевич В. Собр. соч. — Т. 4. — С. 116.

(обратно)

940

Оцуп Н. Встречи с Федором Сологубом. — С. 526–527. См. также в записи П. Н. Медведева: «Беспощадные отзывы о современниках-символистах. Только — поросячий писк, гениальничающие поросята. А нужно было просто вернуться к Пушкину и разъяснить, что такое поэзия и стихи. Подвизгивали из-за отсутствия таланта. Особенно — А. Белый. Общение с ним — невыносимо. Не выносит его читки» («Из встреч с Ф. К. Сологубом летом 1925 г. в Царском Селе»).

(обратно)

941

Брюсов. Письма к Ф. Сологубу // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год — С. 109. Курсив мой (в файле — полужирный — прим. верст.).

(обратно)

942

РГБ. Ф. 386. Карт. 103. Ед. хр. 26. Л. 15–16 об.

(обратно)

943

В. Брюсов. Письма к Ф. Сологубу // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1973 год. — С. 110.

(обратно)

944

Кузмин М. Картонный домик // Белые ночи. Петербургский альманах. — СПб., 1907. — С. 123–124. В альманахе напечатано 7 стихотворений Сологуба: «На закат, на зарю…», «Над усталою пустыней…», «Оболью горячей кровью…», «Росою весь обрызган двор…», «Сладко мечтается мне», «Тихая дорога…», «Целуйте руки…» (С. 201–208).

(обратно)

945

Чулков Г. Годы странствий. — С. 163. Имеются в виду «Куранты любви» — стихи М. Кузмина, положенные им на музыку (впервые опубл.: Весы. — 1909. — № 2).

(обратно)

946

Кузмин М. Дневник 1905–1907 / Предисл., подгот. текста и коммент. Н. А. Богомолова и С. В. Шумихина. — СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2000. — С.398.

(обратно)

947

Cheron G. F. Sologub and М. Kuzmin: Two Letters // Wiener slawistischer Almanach. Wien. — 1982. — Bd. 9. — S. 373.

(обратно)

948

См. примирительное письмо Кузмина к Сологубу от 4 сентября 1907: Кузмин М. Стихотворения. Переписка. — С. 9 (публ. Н. А. Богомолова).

(обратно)

949

Текст письма см.: Чулков Г. Годы странствий. — С. 163.

(обратно)

950

Имеется в виду репродукция с портрета Ф. Сологуба (1907) кисти Б. М. Кустодиева. Портрет был заказан Рябушинским в 1907 г., по этому поводу он писал Сологубу: «Будет к Вам у меня просьба: разрешите нарисовать с Вас портрет художнику Кустодиеву, который уже изъявил свое согласие и явится к Вам на днях. Это продолжение той галереи, которую я печатаю; Ваш портрет будет помещен одновременно с трагедией „Дар мудрых пчел“» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 601. Л. 11; письмо не датировано). Планировалось дать портрет в № 2/3 «Золотого руна» за 1907 г., однако напечатан он был позднее — в № 11/12 журнала.

(обратно)

951

См.: Сологуб Федор. Дар мудрых пчел. Трагедия в пяти действиях // Золотое руно. — 1907. — № 2. — С. 38–48; № 3. — С. 41–53.

(обратно)

952

Письмо на бланке «Золотого руна» (не ранее 4 ноября 1907 г.), рукой Г. Э. Тастевена // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 601. Л. 12. Курсив мой.

(обратно)

953

Имеются в виду помещенные в «Золотом руне» репродукции портретов: В. Брюсова работы М. Врубеля (1906. № 7/8/9); Вяч. Иванова работы К. Сомова (1907. № 3); А. М. Ремизова работы Б. Кустодиева (1907. № 7/8/9), А. Блока работы К. А. Сомова (1908. № 1).

(обратно)

954

В № 7/8/9 «Золотого руна» за 1907 г. были напечатаны стихотворения Сологуба: «Там, за стеною, холодный туман от реки…», «Мой друг, любовь неслышная…» (С. 66).

(обратно)

955

Портрет К. А. Сомова работы Е. Е. Лансере был опубликован в 1908 г. (№ 11/12); портрет Л. Андреева работы В. Серова — в 1909 (№ 7/8/9).

(обратно)

956

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 672. Л. 9–10 (на бланке «Золотого руна»).

(обратно)

957

Исключительная способность Сологуба устраивать скандалы в шутку и всерьез отражена в дружеской эпиграмме Влад. Смиренского (упоминаемый Союз — ЛО Союза писателей, председателем которого в 1924–1927 гг. был Сологуб):

                 Сологуб
Он мирно спит в тяжелом кресле,
Посасывая шоколад.
Но нашему Союзу если
Его доставить прямо в ад, —
То нам обратно возвратят
Его, на том же самом кресле.
(РНБ. Ф. 92. Оп. 2. Ед. хр. 115. Л. 10).
(обратно)

958

См.: Смиренский В. В. Воспоминания о Федоре Сологубе // Неизданный Федор Сологуб. — С. 401, 404.

(обратно)

959

Кривич В. Об Иннокентии Анненском (Страницы и строки воспоминаний сына) // Памятники культуры. Новые открытия: Письменность. Искусство. Археология. Ежегодник 1981. — Л.: Наука, 1983. — С. 98 (в составе публикации: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Иннокентий Анненский в неизданных воспоминаниях).

(обратно)

960

Подробнее см.: Федор Сологуб и Ан. Н. Чеботаревская. Переписка с А. А. Измайловым // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. — С. 233–238.

(обратно)

961

Эрберг Конст. (Сюннерберг К. А.) Воспоминания. — С. 235. Своеобразным намеком на Чеботаревскую, составившую сборник критических статей «О Федоре Сологубе» (СПб., 1911), было также упоминание о том, что Заваляшкина «тщательно собирала все рецензии о стихах мужа и, уничтожая неодобрительные, — похвальные издавала отдельными томиками» (Горький М. Собр. соч.: В 30 т. — М.: ГИХЛ, 1951. — Т. 10. — С. 495).

(обратно)

962

Опубл.: Горький М. Полн. собр. соч.: В 25 т. Письма. — М.: Наука, 1971. — Т. 12. — С. 578.

(обратно)

963

Под названием «Пепел и жупел» вошла в книгу А. Измайлова «Осиновый кол (2-й томик „Кривого зеркала“)» (Пг.: Шиповник, 1915. — С. 84–88).

(обратно)

964

См., например, статьи и рецензии А. Измайлова: 1) Что нового в литературе? // Биржевые ведомости. — 1908. — № 10296, 12 января; 2) Новый роман Ф. Сологуба «Королева Ортруда» // Русское слово. — 1909. — № 11, 15 января; 3) На ковре-самолете (О романе Ф. Сологуба «Королева Ортруда») // Там же. — 1909. — № 170, 25 июля; 3) На отмели (Итоги литературного года) // Биржевые ведомости. — 1909. — № 11469, 16 декабря; 4) У стола клиники (Патологическая беллетристика) // Измайлов А. Помрачение божков и новые кумиры. — М.: Тип. Т-ва И. Д. Сытина, 1910. — С. 176–182; 5) Загадка Сфинкса // Измайлов А. Литературный Олимп. — М.: Тип. Т-ва И. Д. Сытина, 1911. — С. 309–325; а также пародию на «Королеву Ортруду»: Новый век // Измайлов А. А. Кривое зеркало. Пародии и шаржи. — СПб., 1912. — С. 125–126.

(обратно)

965

Федор Сологуб и Ан. Н. Чеботаревская. Переписка с А. А. Измайловым // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. — С. 239. Курсив мой (в файле — полужирный — прим. верст.).

(обратно)

966

Подробнее см.: Федор Сологуб и Ан. Н. Чеботаревская. Переписка с А. А. Измайловым.

(обратно)

967

Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения. — С. 208.

(обратно)

968

Стихотворения. 1979. — С. 243.

(обратно)

969

Опубл.: Русская школа. — 1914, — № 2. — С. 81–94.

(обратно)

970

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 185. Курсив мой (в файле — полужирный — прим. верст.).

(обратно)

971

«За что Вы меня обидели в эту нашу случайную встречу, которой я так обрадовался? — спрашивал Вл. Гиппиус Сологуба в письме 17(4) марта 1923 года. — За что Вы возмущены против меня? Чем я виноват перед Вами? Я мальчиком еще полюбил Вас и с тех пор люблю. Я не бывал у Вас последние годы потому, что, когда после семи лет одиночества, осенью 1912 г. пришел к Вам по старинке с прежней любовью, я почувствовал Вашу небывалую раньше ко мне холодность» (Там же).

(обратно)

972

Опубл.: Русское слово. — 1914. — № 43, 21 февраля. — С. 2; № 47, 26 февраля. — С. 2; № 49, 28 февраля. — С. 3.

(обратно)

973

Отчет о лекции и фрагменты выступления см.: Русские декаденты и самоубийство // День. — 1914. — № 5, 6 января. — С. 4. Далее цитаты из писем приводятся без отсылок. Курсив мой.

(обратно)

974

Из письма А. А. Измайлову (июль 1915). — Федор Сологуб и Ан. Н. Чеботаревская. Переписка с А. А. Измайловым // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. — С. 259.

(обратно)

975

Чулков Г. Годы странствий. — С. 166. Курсив мой.

(обратно)

976

Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения. — С. 211.

(обратно)

977

Волошин М. Личность и творчество Барбэ д’Оревильи // Барбэ Д’Оревильи Жюль Амеде. Лики Дьявола / Пер. Ан. Чеботаревской, статьи М. Волошина. — СПб.: Пантеон, [1908]. — С. 25, 31; Лики творчества. — Л.: Наука, 1988. — С. 34–53.

(обратно)

978

См. его поэму «Одиночество» (Приложение II) и очерк «Об одиночестве» (с. 65–69 наст. изд.) [в файле — раздел «Приложения», «Приложение II. Начало поэмы „Одиночество“ и некоторые отрывки», а также глава вторая «Портрет декадента в юности и молодые годы» часть 2 цитата «Как происходит одиночество, как оно развивается…» — прим. верст.].

(обратно)

979

Сологуб Федор. Эстетика мечты // Театр и искусство. — 1915. — № 5. — С. 84.

(обратно)

980

Сологуб Федор. Канва к биографии. — С. 256.

(обратно)

981

Антоний Павлович Воротников (1857–1937) — драматург, беллетрист, переводчик, режиссер, сценарист. Бывал у Сологуба на «воскресеньях» в Андреевском училище в 1906–1907 гг., состоял с ним в переписке. Упоминание о решении Сологуба сделать инсценировку «Мелкого беса» см. в письме Воротникова к Сологубу от 25 августа 1909 г. // ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 155. Л. 55 об.

(обратно)

982

Е. Я. <Янтарев Е. Я. — ?> У Ф. Сологуба // Утро России. — 1909. — № 36–3, 18 ноября. — С. 5.

(обратно)

983

Константин Николаевич Незлобин (Алябьев, 1857–1930) — актер, режиссер, один из наиболее маститых и культурных антрепренеров России; в 1909 г. основал в Москве театр, в 1911 г. учредил филиал московского театра в Петербурге (Русский драматический театр К. Н. Незлобина и А. К. Рейнеке).

(обратно)

984

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 484. Л. 1.

(обратно)

985

Константин Александрович Марджанов (Марджанишвили; 1872–1933) — режиссер, в 1900-е годы работал в театре Незлобина, в Русском театре в Риге, с 1909 г. — в Москве.

(обратно)

986

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 155. Л. 5 об.

(обратно)

987

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 155. Л. 19–19 об.

(обратно)

988

Там же. Л. 43–44 об. (письмо от 20 июля 1909 г.).

(обратно)

989

Автор одной из самых резких рецензий, в частности, негодовал: «О сценах во вкусе „огарков“ между гимназистом и взрослою девицею упоминать противно: порок, когда он надушен и обсахарен, еще отвратительнее, чем когда он выставлен во всей своей отталкивающей наготе. И невольно является вопрос: кому нужны такие книги? Для молодежи они вредны» (Пустовойтенко К. О детях // Варшавский дневник. — 1908. — № 36, 5 февраля.

(обратно)

990

Театр. — 1907. — № 88, 31 октября.

(обратно)

991

См.: Данько Е. Я. Воспоминания о Федоре Сологубе. Стихотворения. — С. 217.

(обратно)

992

См.: Е. С. [Коган С. М.] О студентах // Мир (СПб.) — 1909. — № 9/10, 1 марта. — С.62.

(обратно)

993

См.: Цехновицер О. В. Символизм и царская цензура // Ученые записки Ленинградского гос. ун-та. — Л., 1941. — Вып. 11. — С. 279–314. — (Сер. филол. наук).

(обратно)

994

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. З. Ед. хр. 155. Л. 46–47.

(обратно)

995

Там же. Л. 48–50.

(обратно)

996

Николай Васильевич Дризен (Остен-Дризен; 1868–1935), барон — цензор Главного управления по делам печати, редактор «Ежегодника Императорских театров». Сологуб посещал литературные беседы в салоне Дризена на Большой Московской, 8. Сохранилось 8 писем Дризена Сологубу за 1910–1925 гг. (Там же. № 242). См.: Конечный А. М. Блок и театрально-литературные беседы («среды» Н. В. Дризена // Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Тарту, 1985. — Вып. 657. Мир А. Блока: Блоковский сборник. — С. 74–87.

(обратно)

997

Там же. Ед. хр. 155. Л. 54 об. — 55.

(обратно)

998

Там же. Л. 71 об. (письмо от 30 сентября 1909 г.).

(обратно)

999

Там же. Л. 72–72 об.

(обратно)

1000

Николай Александрович Попов (1871–1949) — режиссер, драматург, театральный деятель. В 1902–1907 гг. руководил (с перерывами) Народным театром Василеостровского общества народных развлечений в Петербурге, в 1904–1906 гг. режиссер театра В. Ф. Коммиссаржевской, в 1901–1910 гг. — главный режиссер киевского театра «Соловцов», в 1907–1910 гг. — режиссер московского Малого театра.

(обратно)

1001

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 556. Л. 3.

(обратно)

1002

Там же. Ед. хр. 636. Л. 40.

(обратно)

1003

Там же. Л. 42.

(обратно)

1004

Там же. Ед. хр. 556. Л. 5.

(обратно)

1005

23 ноября 1909 г. И. Э. Дуван-Торцов (директор театра) сообщал Сологубу: «Поручил перевести Вам 100 рублей за возмещение расходов по приезду Вашему в Киев на представление „Мел<кого> бес<а>“. 7 ноября 09 г.» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 878. Л. 2).

(обратно)

1006

7 октября 1907 г. актриса записала в дневнике: «Играю в „Мелком бесе“ Дарию Рутилову — роль хорошая. Боже, это большая вещь, может многое дать и многое погубить» (Из дневника Л. Д. Рындиной / Вступ. статья, подгот. текста и коммент. Н. А. Богомолова // Лица: Биографический альманах. — СПб.: Феникс — Дмитрий Буланин, 2004. — Вып. 10. — С. 203).

(обратно)

1007

Наталья Антоновна Будкевич (ум. 1928) — драматическая актриса; в 1902–1906 гг. в Товариществе новой драмы, с осени 1907 г. в труппе театра В. Ф. Комиссаржевской. В спектакле «Мелкий бес» она исполняла роль Варвары.

(обратно)

1008

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 5. Ед. хр. 252. Л. 4 об. — 5.

(обратно)

1009

Яблоновский А. Кривое зеркало // Киевская мысль. — 1909. — № 311, 10 ноября. — С. 2. См. также одобрительные отклики на постановку: Киевские вести. — 1909. — № 299, 9 (22) ноября. — С. 3; Киевская мысль. — 1909. — № 309, 8 ноября. — С. 5.

(обратно)

1010

См.: Театральный день. — 1909. — № 111, 8 (22) декабря. — С. 8.

(обратно)

1011

22 декабря 1909 г. Воротников писал Чеботаревской: «…крайне жаль, что Федор Кузьмич не может присутствовать на первом представлении „Мелкого беса“ — 4 января. Конечно, Константин Николаевич может перенести его на 7 янв<аря>» (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 5. Ед. хр. 70. Л. 9).

(обратно)

1012

С. Я. [Потресов С. В.] Театр Неэлобина. «Мелкий бес» // Русское слово. — 1910. — № 5, 8 (21) января. — С. 5.

(обратно)

1013

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 155. Л. 94–95 об.

(обратно)

1014

Ярцев П. «Мелкий бес» у Незлобина // Утро России. — 1910. — № 76–43, 9 января. — С. 5.

(обратно)

1015

ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 3. Ед. хр. 6. Л. 16.

(обратно)

1016

Ярцев П. «Мелкий бес» у Незлобина // Утро России. — 1910. — № 76–43, 9 января. — С. 5.

(обратно)

1017

William. «Мелкий бес» Федора Сологуба // Новые люди (СПб.). — 1909. — № 4, 15 марта.

(обратно)

1018

Цитата из стихотворения Сологуба «Расстегни свои застежки, и завязки развяжи…». Впервые опубл.: Золотое руно. — 1908. — № 2. — С. 22.

(обратно)

1019

Этот взгляд на роль Незлобина в постановке пьесы разделяла Ан. Чеботаревская, см. ее статью: К инсценировке пьесы «Мелкий бес» // О Федоре Сологубе. Статьи и заметки. — С. 330–336.

(обратно)

1020

Бескин Эм. Московские письма // Театр и искусство. — 1910. — № 3, 17 января.

(обратно)

1021

Львов Як. «Мелкий бес» // Рампа и жизнь. — 1910. — № 3, 17 января. — С. 54–55.

(обратно)

1022

Боцяновский Вл. «Мелкий бес» // Новая Русь. — 1910. — № 68, 11 (24) марта. — С. 3.

(обратно)

1023

К. П. Театр Сологуба //Дни (Париж). — 1927. — № 1272, 19 декабря. — С. 3.

(обратно)

1024

Ярцев П. «Мелкий бес» у Незлобина // Утро России. — 1910. — № 76–43, 9 января. — С. 5.

(обратно)

1025

— н. Театр «Соловцов». «Мелкий бес» // Киевская мысль. — 1909. — № 309, 8 ноября. — С. 5.

(обратно)

1026

Эхо [Россиев П. А.?]. «Мелкий бес» — на сцене // Театральный день (СПб.). — 1909. — № 111,8 (22) декабря. — С. 8.

(обратно)

1027

Е. Я. <Янтарев Е. Я. — ?> У Ф. Сологуба // Утро России. — 1909. — № 363, 18 ноября. — С. 5.

(обратно)

1028

В 1910 г. пьеса была поставлена в Екатеринбурге, Екатеринославе, Харькове, Одессе, Самаре, Тифлисе и др.

(обратно)

1029

Яблоновский А. Кривое зеркало // Киевская мысль. — 1909. — № 311, 10 ноября. — С. 2.

(обратно)

1030

Б. п. Театр «Соловцов» («Мелкий бес») // Русские ведомости. — 1910. — 8 января.

(обратно)

1031

В. Ш. «Мелкий бес» (Вместо рецензии) // Харьковские ведомости. — 1910. — 22 января. — С. 2–3.

(обратно)

1032

Яблоновский А. Кривое зеркало // Киевская мысль. — 1909. — № 311, 10 ноября. — С. 2.

(обратно)

1033

Лоэнгрин [Герцо-Виноградский П. Т.]. Зигзаги // Одесские новости. — 1910. — № 8100, 27 апреля. — С. 4–5.

(обратно)

1034

Капер. «Мелкий бес». Драма Сологуба в театре Незлобина // Россия. — 1910. — № 1322, 13 (26) марта. — С. 4.

(обратно)

1035

Русские ведомости. — 1910. — № 5, 8 января. — С. 5.

(обратно)

1036

Б.п. Театр «Соловцов» («Мелкий бес») // Киевские вести. — 1909. — № 299, 9 ноября.

(обратно)

1037

Боцяновский Вл. «Мелкий бес» // Новая Русь. — 1910. — № 68, 11 (24) марта. — С. 3.

(обратно)

1038

Марк [Оссендовский А. М.]. У Федора Сологуба: Автор о своей пьесе «Мелкий бес». О Новом театре. Новые замыслы драматурга и беллетриста // Биржевые ведомости. Веч. вып. — 1910. — № 11606, 10 марта. — С. 3–4. Наиболее адекватное понимание авторского замысла пьесы предложил А. А. Измайлов. Он провел параллель между сценической версией «Мелкого беса» и гоголевским «Ревизором»: «Время дало ключ к художественному гиперболизму Гоголя. Всю дрянь, всю слякоть, всю мерзость старой России он действительно сконцентрировал в одной точке, как не бывает в жизни, но вышла великолепная картина. <…> Сологуб тоже собрал всю слизь и слякоть русской „передоновщины“ в нескольких образах в той же манере гоголевского гиперболизма и дал кошмарную, хаотическую картину загнившей Руси» (Смоленский [Измайлов A.A.]. Театр г. Незлобина. «Мелкий бес» Ф. Сологуба // Биржевые ведомости. Веч. вып. — 1910. — № 11604, 9 марта). Статья Измайлова получила одобрение Ан. Н. Чеботаревской, см.: Федор Сологуб и Ан. H. Чеботаревская. Переписка с А. А. Измайловым // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. — С. 203–204.

(обратно)

1039

Детальный сравнительный анализ см.: Герабан Д. К поэтике повествовательной и драматической модели мира в романе и пьесе Ф. Сологуба «Мелкий бес» // Studia Russica II. — Budapest, 1979. — P. 171–186.

(обратно)

1040

Ходасевич В. Собр. соч. — Т. 4. — С. 106–107.

(обратно)

1041

Стихотворение «Там, где статуя блистала…» (6 июля 1889) см.: Неизданные стихотворения. 1878–1889. — С. 276–278.

(обратно)

1042

Другие: графический портрет Ю. Анненкова; портреты-близнецы М. С. Наппельбаума 1920-х годов: фотопортрет Сологуба и шарж этого портрета, изготовленный как испорченная фотография (изображение в кривом зеркале), опубл.: на обложке книги «Неизданный Федор Сологуб».

(обратно)

1043

Примечание автора на полях рукописи: «Княгинею овладела жажда крови. Она хотела повторять такие сцены. Секла собственноручно. Приказала себя высечь (тайная машина)».

(обратно)

1044

Письма Р. В. Иванова-Разумника к А. Л. Бёму / Публ., вступ. заметка и коммент. Ж. Шерона и Л. Шерон // Звезда. — 2002. — № 10. — С. 148).

(обратно)

1045

См.: Максимов Д. Е. Спасенный архив // Огонек. — 1982. — № 49, декабрь.

(обратно)

1046

Бальзаминов — см. о нем на с. 81 наст. изд. (в файле — глава вторая «Портрет декадента в юности и молодые годы» раздел 3, цитата «/начало/…Розенберг Александр Петрович… /и далее по тексту/…Бальзаминов Александр Николаевич…» — прим. верст.).

(обратно)

1047

Розенберг — см. о нем на с. 79–81 наст. изд. (в файле — глава вторая «Портрет декадента в юности и молодые годы» раздел 3, цитата «/начало/ Розенберг Александр Петрович…» — прим. верст.).

(обратно)

1048

Имеется в виду статья Дмитрия Ивановича Писарева (1840–1868) «Цветы невинного юмора» (1864).

(обратно)

1049

См. комментарий на с. 154 наст. изд. (глава четвертая) [в файле — глава четвертая «Не постыдно ли быть декадентом?» со слов /начало абзаца/ «Статью „Не постыдно ли быть декадентом“ Сологуб начал с непосредственного обращения к оппонентам…» — прим. верст.].

(обратно)

1050

Отсылка к «Письму в редакцию» З. Гиппиус, ср.: «Быть может, даже не следовало бы упоминать о декадентстве рядом с символизмом. <…> эти два понятия так печально смешались в умах людей даже наиболее почтенных, что невольно хочется разделить их навсегда» (Северный вестник. — 1896. — № 12; цит. по: Волынский А. Борьба за идеализм. — СПб., 1900. — С. 316).

(обратно)

1051

Вероятно, отклик на замечание З. Гиппиус в «Письмев редакцию», ср.: «Ну а вообще у декадентов, индивидуалистов и эстетов, не только нет нового, но даже полное забвение старого, старой бессознательной мудрости. Они убили мысль, совершенно откровенно, без стыда, но не заменили ее „вопросами“, как либералы, а остались так, ни с чем. Это — нездоровые дети, которые даже играть не любят и не ищут игрушек. <…> И все им скучно, бедным, недолговечным детям, все им противно, все не по ним» (Там же).

(обратно)

1052

Неточная цитата из «Письма в редакцию» З. Гиппиус, ср.: «Символизм не рождался и потому не может умереть. Он был всегда. Он был и в раннем искусстве, в душе художника — только слишком глубоко, там, куда еще не хватали лучи сознания. Но душа человека выросла» (Там же).

(обратно)

1053

Сологуб налагает основные тезисы статей О. Уайльда «Упадок лжи» и «Правдивость масок», с содержанием которых мог познакомиться по пересказу, см., например: Волынский А. Оскар Уайльд // Северный вестник. — 1895. — № 12. — С. 313–316; Н. В. [Н. Н. Вентцель]. Оскар Уайльд и английские эстеты // Книжки Недели. — 1897. — № 6. — С. 21–23. Ср.: «Каждый оригинальный художник вносит что-нибудь новое в наше понимание природы и созерцание ее. Облекая свои утонченные впечатления в образы, художник делает их более доступными для обыкновенных людей, приучает нас к ним и расширяет, таким образом, наши восприятия внешнего и внутреннего мира. Цветовой оттенок теней и тумана, например, был недоступен прежним наблюдателям, а теперь вряд ли кто усумнится в его существовании. <…> Все ли цвета радуги стали сразу нам доступны? Герои Гомера не отличали всех цветов. Постепенно, по мере развития нашего чувственного зрения, прибавлялся новый цвет к тем, которые мы умели уже отличать. Кто первый подметил его? — Люди большой впечатлительности и потому первые застрельщики в каждом открытии. <…> Это бессознательная работа таланта и гения разрывает для него, как молнией, завесу, закрывающую истину, и он передает ее окружающим, не будучи часто в состоянии сам проследить связующих звеньев» (Там же. — С. 22).

(обратно)

1054

Полемическая отсылка к тезису А. Волынского из статьи «Литературные заметки» (Северный вестник. — 1896. — № 12; перепеч. под другим заглавием: Декадентство и символизм // Волынский А. Л. Борьба за идеализм: Статьи и очерки. — СПб., 1900), ср.: «Люди, откровенно называющие себя декадентами, бросились искать новых формул, небывалых словесных сочетаний для передачи своих еще неясных ощущений» (Там же. — С. 315).

(обратно)

1055

Критический выпад против пародий Вл. Соловьева на стихи сборников «Русские символисты» (1894–1895); впервые — в тексте рецензии на третий выпуск сборника (1895): Вестник Европы. — 1895. — № 10 (ср.: «Но не дразни гиену подозренья, / Мышей тоски! / Не то смотри, как леопарды мщенья / Острят клыки!»). Возможно также, что одновременно это выпад и против В. П. Буренина, издавшего книгу «Голубые звуки и белые поэмы» (1895), в которой часть пародий основана на подобных сочетаниях, как то: «Красные собаки желтой ненависти / Грызутся с белыми собаками розовой любви» (указано Н. А. Богомоловым).

(обратно)

1056

Цитата из стихотворения Ф. Тютчева «Silentium!».

(обратно)

1057

Научная достоверность и точность составляли основу «экспериментального метода» Э. Золя.

(обратно)

1058

Вероятно, образ восходит к стихотворению М. Метерлинка «Теплица» из одноименного сборника, см.: Метерлинк М. Полн. собр. соч. / В пер. Н. Минского и Л. Вилькиной, под ред. Н. Минского. — СПб.: изд. Ф. Маркс, 1915. — Т. 2. — С. 12. Стихотворение известно в переводе В. Брюсова; Сологуб также планировал перевести его, см. авторскую картотеку переводов (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538).

(обратно)

1059

Этот тезис перекликается с основными положениями литературного манифеста Жана Мореаса «Символизм» (1886), ср.: «Символистскому синтезу должен соответствовать особый, первозданно-всеохватный стиль; отсюда непривычные словообразования, периоды то неуклюже тяжеловесные, то пленительно гибкие, многозначительные повторы, таинственные умолчания, неожиданная недоговоренность — все дерзко и образно, а в результате — прекрасный французский язык — древний и новый одновременно — сочный, богатый и красочный…» (Поэзия французского символизма. Лотреамон. Песни Мальдорора. — М., 1993. — С. 430).

(обратно)

1060

Возможно, иронический намек на теорию М. Нордау; автор «Вырождения» назвал впечатлительность и возбудимость наиболее характерными чертами художников конца века: «…признак этот действительно по большей части свойственен вырождению. Психопаты смеются до слез или горько плачут по какому-нибудь сравнительно пустому поводу. Самый обыкновенный стих или строка в прозе вызывают в них дрожь; они приходят в экстаз от заурядной картины или статуи <…>. Легкая возбуждаемость представляется им превосходством; они воображают, что у них особое чутье, и презирают профана, грубым нервам которого недоступно понимание красоты» (Нордау Макс. Вырождение. Современные французы. — М., 1995. — С. 35).

(обратно)

Оглавление

  • À PROPOS
  • ГЛАВА ПЕРВАЯ Генеалогическая таблица и послужной список
  •   1
  •   2
  •   3
  • ГЛАВА ВТОРАЯ Портрет декадента в юности и молодые годы
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ «Архи-декадентский» роман
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Не постыдно ли быть декадентом?
  • ГЛАВА ПЯТАЯ О «маленьких и невинных» (больные герои больной литературы)
  •   1
  •   2
  •   Приложение к главе пятой «Сказочки». Не для маленьких и невинных
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ Инспекторское место Ф. К. Тетерникова
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ «Мелкий бес»
  •   1 Первогерои и Первособытия
  •   2 О происхождении «стегальных дел мастера»
  •   3 Процесс Оскара Уайльда и суд над Сашей Пыльниковым («Художники как жертвы» и жертвы художников)
  •   4 С «подсказки» Пушкина, по «наущенью» Гоголя
  •   5 «Образцовый роман»
  •   6 «Большой успех»
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ Несчастливый сюжет: «Смертяшкин» против «Шарика»
  •   1
  •   2
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ История текста романа «Мелкий бес»
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Post Factum: «Человек большого страдания»
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Post Scriptum: Обида самому себе («Мелкий бес. Драма в пяти действиях (6 картинах)»)
  • POST POST SCRIPTUM
  • ПРИЛОЖЕНИЯ
  •   Приложение I Фрагмент из черновых набросков к роману «Ночные росы»
  •   Приложение II Начало поэмы «Одиночество» и некоторые отрывки
  •   Приложение III «Из дневника». Стихотворения
  •   Приложение IV «О телесных наказаниях» (Из незавершенной статьи)
  •   Приложение V «Черти». Статья
  •   Приложение VI «Не постыдно ли быть декадентом». Статья
  • *** Примечания ***