Лев [Жозеф Кессель] (fb2) читать онлайн

- Лев (пер. Феликс Львович Мендельсон) (и.с. Французская приключенческая повесть) 587 Кб, 169с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Жозеф Кессель

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Жозеф Кессель Лев

Часть первая

I

Наверное, она тронула мои ресницы, чтобы посмотреть, что там за ними. Не могу сказать точно. Однако я почувствовал, будто легкая и шершавая кисточка скользит по моему лицу. А когда действительно проснулся, увидел ее на уровне подушки: она сидела и очень серьезно и пристально смотрела на меня.

Размером она была не больше кокосового ореха. Короткая шерстка, такого же орехового цвета, покрывала ее от кончиков пальцев до макушки, и вся она казалась плюшевой. Только на мордочке была полумаска из черного атласа, и сквозь разрезы в ней сверкали две капли — глаза.

День едва занимался, но свет походной лампы, которую я от усталости забыл погасить, позволял отчетливо различать на фоне выбеленных известкой стен эту невероятную вестницу зари.

Через несколько часов ее присутствие показалось бы мне вполне естественным. Племя ее обитало на вершинах деревьев вокруг хижин; целые семьи играли на какой-нибудь ветке. Но я прибыл только вчера, уже в сумерках, и был изнурен дорогой. Поэтому сейчас смотрел на крохотную обезьянку, сидевшую рядом с моим лицом, затаив дыхание.

И она не шевелилась. Даже сверкающие капельки в разрезах черной атласной полумаски были неподвижны.

Взгляд ее не выражал ни страха или недоверия, ни любопытства. Я был для нее всего лишь объектом серьезного и бесстрастного изучения.

Затем ее плюшевая головка, величиной с кулачок грудного ребенка, склонилась на левое плечо. В мудрых глазах отразились печаль и жалость. Она пожалела меня!

Казалось, ей хотелось дать мне какой-то совет. Но какой?

Видимо, я бессознательно шевельнулся. Золотистый клубок — весь дым и пламя — сорвался с места, перепрыгивая со стула на стул, долетел до открытого окна и растаял в утреннем тумане.

Моя охотничья одежда валялась в изножье походной койки, как я ее бросил.

Я оделся и вышел на веранду.

Мне почудилось, что накануне, несмотря на сумерки, я разглядел позади хижин массив колючих кустарников, а перед ней — огромную поляну, уходящую в таинственную тьму. Но теперь все было затянуто туманом. Единственным ориентиром прямо передо мной вздымалась до небес вершина мира, циклопический алтарь, покрытый вечными снегами, венчающими Килиманджаро.

Легкий шум, — как будто катились игральные кости, — привлек мое внимание к ступеням из некрашенного дерева, которые вели на веранду. По ним неторопливо и уверенно поднималась газель.

Самая настоящая газель, но такая миниатюрная, что уши ее едва достигали моих колен, рожки были похожи на сосновые иглы, а копытца — на наперстки.

Это чудесное создание, возникшее из тумана, остановилось только возле моих ног и подняло мордочку. Со всевозможными предосторожностями я наклонился и протянул руку к тонко изваянной головке, самой чудесной в мире. Маленькая газель не шелохнулась. Я прикоснулся к ее ноздрям, они вздрогнули.

Она позволяла себя ласкать, не сводя с меня глаз. И в их безмерной нежности я вдруг различил те же чувства, что во взгляде маленькой обезьянки, таком грустном и мудром. И опять я не смог ничего понять.

Словно извиняясь, что не умеет говорить, газель лизнула мне пальцы. Потом тихонько высвободила мордочку. Копытца ее снова застучали по доскам, словно покатились игральные кости. И она исчезла.

Я был снова один.

Но за эти несколько мгновений тропическая заря, которая длится секунды, уже уступила место восходу.

Прорезая тени, отовсюду вдруг брызнул свет — торжествующий, всесильный, неудержимый. Все сверкало, искрилось, сияло.

Розовые стрелы пронзали снега Килиманджаро.

Ложные солнца взрывали, рассеивали, разгоняли, съедали туман, превращая его в обрывки кисеи, завитки, спирали, газовые покрывала с блестками и бесчисленные капельки, подобные алмазной пудре.

Трава, обычно сухая, жесткая и желтая, сейчас была нежна и свежа и купалась в росе.

На деревьях вокруг хижины с колючками, словно отлакированными заново, распевали птицы и болтали обезьяны.

А перед верандой полосы тумана и пара постепенно рассеивались, обнажая — во всем таинственном великолепии — зеленое пространство, в глубине которого, ожидая своей очереди, все еще висели облачные вуали.

Завесы поднимались одна за другой, земля открывала свой театр для спектакля дня со всеми его участниками.

И наконец на дальнем краю поляны, где еще висела почти неощутимая дымка, замерцало водное зеркало.

Что это было? Озеро? Пруд? Болотные окна? Ни то и ни другое, а просто водное пространство, видимо, питаемое слабыми подземными источниками: не в силах разлиться вширь, оно искрилось и трепетало между высоких трав, камышей и взъерошенных кустарников.

А возле воды были звери.

* * *
Я повидал их немало близ дороги и на охотничьих тропах за время своего последнего путешествия по Восточной Африке — возле озера Уиву, в Таганьике, Уганде и Кении. Но то были неясные и, мгновенные видения: стада, удирающие от шума мотора, — испуганные, быстрые, ускользающие тени.

А когда иной раз мне случалось какое-то время незаметно наблюдать за дикими животными, это было всегда издали или из укрытия, тайком, как бы по-воровски.

Свободная и чистая жизнь зверей, которых я видел в засушливой саванне, всегда вызывала у меня удивительное чувство жадности, восторга, зависти и отчаяния. Казалось, я вновь обретал утерянный рай, который знал еще в незапамятные времена. Я стоял у райского порога. И ни разу не мог его переступить.

От встречи к встрече, от одной несбывшейся надежды к другой, во мне крепло желание, — разумеется, детское, но все более непреодолимое, — проникнуть в этот мир. Невинный и свежий, как в первые дни творения.

И вот, прежде чем вернуться в Европу, я решил посетить один из государственных парков Кении, этих заповедников, где строжайшие законы охраняют жизнь диких животных во всех ее проявлениях.

* * *
А сейчас они были передо мной.

И не настороженные или вспугнутые, не скученные страхом в стада, табуны или стаи в зависимости от вида, породы или семейства, а вперемешку, все вместе, уверенные в своей незыблемой безопасности близ водопоя, в мире между собой, с саванной и восходом солнца.

На расстоянии невозможно было оценить фацию их движений или гармонию окраски, но это расстояние не мешало мне видеть, что животные собрались здесь сотнями, что всевозможные породы отдыхали бок о бок и что в это мгновение своей жизни они не ведали страха и никуда не спешили.

Газели, антилопы, жирафы, гну, зебры, носороги, буйволы, слоны — все животные стояли или лениво передвигались, утоляя жажду, либо просто так, по своей прихоти.

Еще не жаркое солнце освещало сбоку снежные поля на вершине Килиманджаро. Утренний ветерок разгонял последние клочья тумана, и эта рассеянная дымка обволакивала водопои и пастбища, — где медленно двигались сотни морд и ноздрей, золотистые, темные или полосатые бока, изогнутые, прямые, заостренные или массивные рога, копыта и бивни, — создавая сказочный живой ковер, расстеленный у подножия великой африканской горы.

Сам не знаю, как и в какой момент я покинул веранду и пошел вперед. Я уже не принадлежал себе. Звери влекли меня в рай, существовавший до появления человека.

Я шел по тропинке по краю поляны вдоль длинной полосы деревьев и кустов. По мере приближения феерическое зрелище не исчезало, а становилось все реальнее и богаче.

Каждый шаг позволял мне лучше различить разнообразие пород, их красоту, изящество и силу. Я видел шкуры антилоп, устрашающие лбы буйволов, гранитные глыбы слонов.

Все продолжали щипать траву, обнюхивать воду или просто блуждали от кочки к кочке, от лужи к луже. А я все приближался. И они по-прежнему были передо мной, в своей безмятежности, в своем царстве, с каждым мгновением все материальнее и доступнее.

Я дошел до границ колючих кустарников. Оставалось только выйти из-под их укрытия, вступить на влажную сверкающую поляну и познать на их священной земле дружбу диких зверей.

Ничто уже не могло меня остановить. Разумная осторожность, инстинкт самосохранения — все отступило перед куда более могучим и темным стремлением, которое влекло меня к иному миру.

Наконец-то я мог в него проникнуть!

И как раз в этот миг какое-то внутреннее чувство остановило меня. Кто-то стоял совсем рядом и противился моему намерению. И это был не зверь. Я уже принадлежал их братству, их миру. Существо, которое я ощутил, — но каким органом чувств? — принадлежало к человеческой породе.

И тогда я услышал тихо произнесенные по-английски слова:

— Дальше вам нельзя.

Всего два-три шага отделяли меня от небольшого силуэта, который я разглядел в тени гигантского колючего кустарника. Человек и не думал прятаться, но поскольку он был в застиранном сером комбинезончике и держался неподвижно, прислонившись к стволу, то сливался с ним совершенно.

Передо мной стоял с непокрытой головой ребенок лет десяти. Черные волосы, подстриженные горшком, закрывали лоб. Лицо было круглым, очень загорелым и удивительно гладким. Большие карие глаза, казалось, меня не замечали: их немигающий пристальный взгляд был устремлен на животных.

Я почувствовал себя весьма неловко: ребенок захватил меня врасплох и уличил в еще большем ребячестве.

Я спросил, понизив голос:

— Туда нельзя? Запрещено?

Круглая головка коротко кивнула, но карие глаза продолжали следить за движением животных. Я снова спросил:

— Это точно?

— Кому же и знать, как не мне! Мой отец — директор заповедника.

— Понятно, — сказал я. — И он поручил своему сыну следить за соблюдением правил?

Наконец-то карие глаза удостоили меня взглядом. И впервые на загорелом лице появилось настоящее детское выражение.

— Вы ошибаетесь, — сказал ребенок в сером комбинезончике. — Я вовсе не мальчик, а девочка. И зовут меня Патриция.

II

Видно, Патриция не в первый раз удивляла так посетителей. Об этом говорила ее торжествующая хитрая улыбка.

В то же время, несомненно для большей убедительности, взгляд, улыбка, грациозный изгиб шеи, оживленные женским инстинктом, одинаково наивным и вечным, вернули ребяческому силуэту его истинную сущность.

Наверное, я нуждался в шоке подобного рода, чтобы обрести чувство реальности: передо мной действительно стояла маленькая девочка, совсем одна в этих зарослях, на восходе дня, и всего в нескольких шагах от диких животных.

Я спросил:

— А тебе разрешают уходить так далеко?

Патриций не ответила. Черты ее вновь стали неподвижными и серьезными, и она опять могла сойти за мальчишку. Она продолжала созерцать дикие стада, словно меня не было.

Теперь свет зари низвергался с высоты все более яркими потоками. Звериное население толпилось среди водных поверхностей, усеянных солнечными пятнами, — такое близкое и доступное!

Прежнее желание, которое привело меня сюда, овладело мной с новой силой. Неужели маленькая девочка в последний миг помешает моему счастью? Я сделал шаг вперед.

— Не ходите туда, — сказала Патриция, не поворачивая головы.

— А что? — спросил я. — Ты доложишь своему отцу, и он выгонит меня из заповедника?

— Я не ябеда! — сказала Патриция.

Взгляд ее выражал презрение. Вся оскорбленная гордость детства отразилась в ее глазах.

— Значит, ты боишься за меня? — снова спросил я.

— Вы уже взрослый и можете сами о себе позаботиться, — ответила Патриция. — И если с вами что случится, мне это безразлично.

Поразительно, как такое гладкое, свежее личико могло вдруг измениться! Оно стало холодным и равнодушным, чуть ли не жестоким. Этой девчурке и впрямь было наплевать, что со мной сделают копыта, бивни и рога животных. Она бы, не дрогнув, смотрела, как меня будут топтать и терзать.

— Но если так, зачем ты меня удержала? — спросил я.

— Разве трудно понять? — возразила Патриция.

Мое тугодумие начинало ее раздражать. В темных глазах сверкнули искры.

— Посмотрите сами, как животные спокойны и как им сейчас хорошо. Для них это самое лучшее время.

Не знаю, что на меня повлияло, — этот ранний час? Этот пейзаж? Удивительная сила внушения исходила от девочки. Временами казалось, что она обладает уверенностью и мудростью, которые не имеют ничего общего с ее возрастом и логикой разума. Она существовала как бы вне и за пределами человеческой повседневности.

— Я не хотел беспокоить животных, — сказал я. — Только мечтал побыть вместе с ними, быть как они.

— Вы их в самом деле любите? — спросила она.

— Да, мне кажется.

Большие темные глаза долгое время смотрели на меня. Затем доверчивая улыбка озарила ее поразительно изменчивое лицо.

— И мне так кажется, — сказала Патриция.

Трудно описать, какую радость доставили мне эта улыбка и эти слова. Я спросил:

— Значит, я могу пойти к ним?

— Нет, — ответила Патриция.

Кругло подстриженная головка на длинной нежной шее склонилась очень мягко, но решительно, подтверждая окончательный отказ.

— Но почему? — спросил я.

Патриция ответила не сразу. Она продолжала задумчиво меня разглядывать. И взгляд ее был очень дружелюбным. Но это было дружелюбие особого рода. Безучастное, строгое, полное грусти и жалости, неспособное мне помочь.

Я уже видел это странное выражение. Но где? И я вспомнил совсем маленькую обезьянку и крохотную газель, которые посетили меня в моей хижине. Ту же таинственную печаль я вновь увидел в темных глазах Патриции. Однако девчушка, по крайней мере, могла объясниться.

— Вы не нужны животным, — сказала наконец Патриция. — При вас они не смогут играть и забавляться. Мирно и свободно, как им хочется, как они привыкли.

— Но я их люблю, — сказал я. — И ты это знаешь.

— Это ничего не значит, — ответила Патриция. — Животные не для вас. Надо их знать, а вы не знаете… и не можете…

На мгновение она умолкла, подыскивая самые понятные слова, затем слегка пожала хрупкими плечами и сказала:

— Вы пришли слишком издалека и слишком поздно.

Патриция еще крепче прижалась к стволу большого тернистого дерева. Из-за своего серого комбинезона она казалась его частью.

Свет вторгался все решительнее в кустарник и заросли. Подлесок превращался в зыбкую золотистую сеть. Из всех убежищ выходили новые группы диких животных и спешили на водопой.

Чтобы не тревожить тех, кто уже был на месте, вновь прибывшие рассеивались по краям поляны. Некоторые подходили вплотную к растительному барьеру, за которым скрывались мы с Патрицией. Но даже они были теперь для меня так же запретны и недоступны, как если бы они паслись на снежных полях Килиманджаро, на границе неба, рассвета и земли.

«Слишком издалека… слишком поздно…» — сказала девочка.

И я ничего не мог противопоставить ее уверенности, ибо глаза ее были при этом такие же нежные, как у маленькой газели, и такие же мудрые, как у крохотной обезьянки.

Внезапно я почувствовал прикосновение Патриции и невольно вздрогнул, потому что ее рука приблизилась так неожиданно и неслышно, что не шелохнулась ни одна травинка. Макушка ее едва доходила мне до локтя, девочка была миниатюрной и до крайности хрупкой. Однако в ее потрескавшихся и жестких пальчиках, охвативших мою кисть, было желание защитить меня и утешить. И Патриция сказала, как бы награждая обиженного ребенка за послушание:

— Может быть, я потом сведу вас в другое место. Там вы будете довольны, я вам обещаю.

Только сейчас я заметил, как странно говорила Патриция. До этого мгновения и она сама и ее поведение повергали меня чуть ли не в шоковое состояние. Но теперь я осознал, что девочка говорила так, как разговаривают, чтобы их не услышали, заключенные, разведчики, охотники. Голос ее не вибрировал, не имел ни тембра, ни резонанса, — это был нейтральный, таинственный и почти неслышный голос.

Я машинально перенял тон Патриции.

— Наверное, самые дикие животные — твои друзья? — спросил я.

Детские пальцы вздрогнули от радости. Теперь рука Патриции была всего лишь рукой маленькой счастливой девочки. И поднятое ко мне лицо, восхищенное и прозрачное, с большими темными глазами, вдруг ярко вспыхнувшими изнутри, выражало только блаженство ребенка, который услышал высшую для себя похвалу.

— Знаете, — заговорила Патриция, и голос ее, несмотря на волнение, от которого порозовели щеки, оставался таким же глухим и таинственным, — знаете, мой отец говорит, что я понимаю зверей лучше, чем он. А ведь мой отец прожил среди них всю жизнь. Он знает их всех. И всюду. В Кении, в Уганде, в Танганьике, в Родезии. А про меня он говорит, что это другое… Да, совсем другое.

Патриция тряхнула головой, прядь ее коротко подстриженных волос приподнялась и обнажила верхнюю часть лба, более нежную и светлую. Взгляд девочки упал на мою руку, в которой покоились ее пальцы с обломанными, с траурной каймой ногтями.

— А ведь вы не охотник, — сказала Патриция.

— Нет, — согласился я. — Откуда ты знаешь?

Патриция безмолвно рассмеялась.

— Здесь ничего нельзя скрыть, — ответила она.

— Однако еще никто со мной не говорил и никто меня даже не видел, — настаивал я.

— Никто? — переспросила Патриция. — А Тауку — клерк, который записывал вас вчера вечером в книгу посетителей? А Матча — бой, который нес ваши вещи? А Авори — уборщик, который подметает хижину.

— Эти люди ничего не могут обо мне знать…

На лице Патриции вновь появилось выражение детского лукавства, как тогда, когда она сообщила, что она не мальчик, а девочка.

— А ваш шофер? — спросила она. — Вы не подумали о вашем шофере?

— Как, неужели Бого?

— Он-то вас хорошо знает, — сказала Патриция. — Разве не он возит вас уже два месяца по всей Африке на машине, которую вы наняли в Найроби?

— Ну, Бого не мог многого рассказать, — сказал я. — Редко встретишь такого замкнутого человека. Из него слова не вытянешь.

— По-английски, возможно, — усмехнулась Патриция.

— Ты хочешь сказать…

— Ну конечно. Я знаю кикуйю не хуже, чем он, — объяснила Патриция, — потому что моя первая нянька, когда я была совсем маленькой, была из племени кикуйю. Я знаю также суахили, потому что его понимают все племена Африки. И еще — язык вакамба. И еще язык масаев, потому что масаи имеют право проходить и останавливаться в заповеднике.

Патриция продолжала улыбаться, но в ее улыбке уже не было насмешки и чувства превосходства, лишь спокойная уверенность в своих способностях общаться со всеми, людьми и животными, согласно законам их собственного мира.

— Эти африканцы все мне рассказывают, — продолжала Патриция. — Я знаю обо всех их делах даже больше, чем мой отец. Он говорит только на суахили и слова выговаривает, как белый человек. А потом, он суровый, — такая уж у него работа. А я никогда не ябедничаю. Клерки, рейнджеры[1], слуги — все это знают.

Вот они и рассказывают. Тауку — клерк — сказал мне, что паспорт у вас французский и вы живете в Париже. Бой, который нес ваши вещи, сказал, что чемодан у вас слишком тяжелый из-за книг. А уборщик хижины сказал: «Этот белый человек не захотел, чтобы я согрел ему воду для ванной и ничего не стал есть перед сном, — такой он был усталый».

— И я бы спал до сих пор, — вставил я, — если бы один посетитель не разбудил меня чуть свет. Но, наверное, и он уж все тебе сообщил.

Я рассказал Патриции о маленькой обезьянке и миниатюрной газели.

— О, это Николас и Цимбеллина, — сказала Патриция. Взгляд ее стал нежным, но в то же время немного презрительным. Она добавила:

— Они мои. Только они позволяют ласкать себя всем, как собака или кошка.

— О! — сказал я. — В самом деле?

Но Патриция не могла понять, как она меня огорчила, низведя моих таинственных посланцев зари до ранга банальных и раболепных домашних животных.

— Там — это совсем другое дело, — сказала девочка, протянув руку к животным, собравшимся на пастбище и вокруг водоемов, за которыми возвышалась огромная гора, увенчанная снегами и облаками. Рука Патриции дрожала, и в голосе ее, по-прежнему привычно однотонном и бесцветном, прозвучала если не страсть, то, по крайней мере, какое-то чувство.

— Эти звери не принадлежат никому, — продолжала Патриция. — Они не умеют повиноваться. Даже когда они вас принимают, они остаются свободными. Чтобы играть с ними, надо знать ветер, солнце, пастбища, вкус трав, источники воды. Догадываться об их настроении. И остерегаться их, когда у них свадьбы или маленькие детеныши. Надо уметь молчать, забавляться, бегать и дышать, как они.

— Наверное, твой отец научил тебя всему этому? — спросил я.

— Мой отец не знает и половины того, что знаю я, — ответила Патриция. — Он всегда занят. И он слишком старый. Я всему научилась сама, только сама.

Патриция вдруг подняла на меня глаза, и я прочел на маленьком загорелом лице, упрямом и гордом, совершенно неожиданное выражение: робости и смущения.

— Скажите… вам правда нескучно слушать… как я рассказываю о животных? — спросила Патриция.

Видя мое изумление, она быстро добавила:

— Моя мать говорит, что взрослым не интересны все мои истории.

— Я бы их слушал целый день! — ответил я.

— Это правда? Правда?

Возбуждение Патриции чем-то болезненно поразило меня. Она жадно уцепилась за мою руку. Пальцы ее горели, как во время приступа лихорадки. Зазубренные, обломанные ногти впились мне в кожу. Это не просто радость от удовлетворения детского каприза, подумал я. Наверное, в ней давно живет глубокая потребность с кем-то поделиться, и она страдает от отсутствия слушателя. Неужели Патриции пришлось расплачиваться за свои мечты и свои удивительные способности тяжелой ценой одиночества?

Девочка снова заговорила. И хотя ее голос без модуляций был, как и прежде, приглушенным и ровным, — а может быть, именно потому, — он звучал, как естественное эхо зарослей.

Мысль ее работала напряженно, едва уравновешивая бессильное стремление проникнуть в тайну, единственную великую тайну созидания и его созданий. Она скрывала, прятала тревогу и беспокойство, как высокие травы и дикий тростник, когда самые легкие порывы ветра извлекают из них чудесный ропот, всегда Одинаковый и вечно новый.

Этот голос уже не мог служить для мелодичного и пустого общения с людьми. Он устанавливал странную связь между их нищетой, их внутренней тюрьмой и этим царством истины, свободы и чистоты, которое расцветало под утренним солнцем Африки.

Какие же походы совершила Патриция по королевскому заповеднику, сколько бессонных часов провела в колючих зарослях, какое неусыпное внимание и какую таинственную проницательность пришлось ей проявить, чтобы узнать о том, что она мне сейчас рассказывала? Запретные для всех стада стали для нее обществом друзей. Она знала звериные племена, кланы, семьи и отдельные особи. Ко всем нужен был особый подход, у всех были свои повадки, и среди зверей у нее были и враги и любимцы.

У буйвола, который катался перед нами в жидкой грязи, оказывается, поистине дьявольский характер. Старый слон с отломанными бивнями любит забавляться, как самый юный слоненок из его стада. А вот большая слониха темно-серого, почти черного цвета, которая загоняла хоботом свое потомство в воду, прямо-таки помешана на чистоте.

Среди антилоп импала с черными стрелами на золотистых боках, самых грациозных и пугливых, Патриция показывала мне тех, кто встречал ее без всякой боязни. А среди маленьких кустарниковых козлов с штопорообразными рогами, безумно храбрых, несмотря на свою хрупкость, лучшими ее друзьями были самые отчаянные драчуны.

В стаде зебр, рассказала она, есть один самец, который на ее глазах спасся от пожара в зарослях. Его можно узнать по рыжим подпалинам между черными полосами.

Еще она видела схватку носорогов, и огромный самец, неподвижно замерший в нескольких шагах от нас с поднятым к небу рогом, подобный доисторической глыбе, вышел тогда победителем. Но у него остался ужасный, глубокий и длинный шрам, который можно увидеть, когда стая его неизменных спутниц, белых чепур, внезапно с шумом взлетает с его спины.

У жираф тоже есть свои истории, и у больших горбатых гну, взрослых и маленьких, — и так из поколения в поколение.

Игры, схватки, переселения, свадьбы.

Когда я вспоминаю ее рассказы, я ловлю себя на том, что невольно пытаюсь внести в них какой-то порядок, последовательность, метод. На самом же деле Патриция говорила сразу обо всем. Обычная логика отсутствовала в ее словах. Ее увлекали мгновенные ассоциации, самые примитивные побуждения, внезапные порывы инстинкта и чувств. Она была чем-то похожа на простых и прекрасных животных, которые паслись перед нами, не ведая человеческих забот и тревог, ибо они не пытались измерить время, а рождались, жили и умирали, не спрашивая, зачем и почему.

Так, подобно подлеску, озаряемому солнцем, передо мной открывалась во всей глубине и прозрачности жизнь царства животных.

Я видел ночные убежища, откуда заря вывела свои племена, и тайные места, куда они уйдут, когда окончится перемирие поры водопоя. Равнины, холмы, леса, кустарниковые заросли и саванны огромного заповедника, который я пересек накануне, превращались для меня в территории, в убежище, обиталища — родину каждого вида и каждого семейства.

Там прыгали импалы, а там паслись буйволы. Там мчались галопом зебры, а там играли слоны.

И вдруг мне пришло на ум, что среди всех этих зверей недоставало одного клана, несомненно самого прекрасного.

— А хищники? — спросил я Патрицию.

Вопрос не удивил ее. Казалось, она его ожидала, и именно в тот момент, когда я его задал.

Я почувствовал по этому признаку, что мы достигли такого согласия, когда разница в возрасте уже ничего не значит.

Глубокий искренний интерес и общие цели — благодаря диким животным — превратили в единомышленников и поставили наравне ребенка и человека, который давно уже вышел из детства.

Девочка закрыла глаза. Улыбка, предназначенная только ей самой, подобная тем, которые видишь порой на лицах крошечных спящих детей, улыбка скрытая, и едва заметная, и в то же время полная таинственной радости, осветила как бы изнутри черты Патриции. Потом она подняла ресницы и подарила мне часть своей улыбки.

Это было как обещание, как очень важный уговор.

— Я отведу вас куда надо, — сказала Патриция.

— Когда?

— Не торопитесь, — ответила тихонько девочка. — Со всеми животными нужно много терпения. Надо повременить.

— Да… но дело в том…

Я не успел закончить. Рука Патриции все время доверчиво лежала в моей, и вдруг девочка отдернула ее резко и грубо. Между темными глазами, сразу утратившими всякое выражение, пролегла складка, похожая на преждевременную морщину.

— Вы хотите поскорее уехать отсюда? — спросила Патриция.

Она смотрела на меня так, что я не мог ей ответить прямо.

— Я, право, не знаю, — пробормотал я.

— Это ложь, — сказала Патриция. — Вы очень даже хорошо знаете. Вы предупредили в регистратуре, что уедете завтра.

Складка между ее бровей углубилась.

— Как же я об этом забыла! — сказала девочка.

Губы ее были твердо сжаты, но она не могла унять их тихую дрожь. Мне было тяжко на нее смотреть.

— Простите, что отняла у вас столько времени, — добавила она и отвернулась к мирным животным.

— Но если даже я скоро уеду, мы ведь останемся друзьями? — спросил я неловко.

Патриция повернулась ко мне резким, бесшумным движением.

— У меня нет друзей, — сказала она. — Вы такой же, как все.

Как все… Посетители, любопытные или равнодушные.

Люди далеких больших городов, рабы своих автомашин, которые приезжают, чтобы уловить мгновение дикой жизни, — и навсегда исчезнуть.

Мне казалось, я вижу, как мертвая вода одиночества смыкается над маленькой девочкой.

— У меня нет друзей, — повторила Патриция.

Не хрустнув ни травинкой, она вышла из колючего кустарника на поляну. Она шла, слегка втянув голову и выставив плечи вперед.

А затем маленький серый силуэт с круглой черной головкой погрузился в трепетный живой ковер, сотканный стадами животных в зарослях у подножия Килиманджаро.

III

Я ощутил такую жестокую боль одиночества, что сначала даже не смог в нее поверить. Поистине это горе было слишком нелепым. Оно не имело права существовать, не имело основы, не имело смысла. У меня самого были друзья, верные, избранные и испытанные за годы долгой жизни. Скоро я им расскажу об этом путешествии по Африке. А они поведают о своих горестях и радостях, о том, что с ними приключилось в мое отсутствие. Привычные вещи ожидают меня в доме, обставленном по моему вкусу. И у меня есть работа, которая одна открывает мне целый мир.

Но я напрасно искал поддержку и объяснения в своем собственном существовании. Ничто не могло заменить мне чудесную полноту, которую я испытал несколько мгновений назад, когда обитатели поляны, казалось, не чуждались меня. Теперь я был один, потерянный, покинутый, отвергнутый и отброшенный без всякой надежды и без исхода до конца моих дней.

Патриция передала мне свою боль.

А теперь она была среди животных.

«Я должен последовать за ней, — сказал я себе. — Она нуждается в защите».

Но я не сделал даже попытки. Я сразу вспомнил о своем возрасте, о своем жалком теле с неловкими движениями, о том, что я всего лишь цивилизованный человек.

Я снова принялся рассуждать.

Защитить Патрицию? Среди скользкой травы и жидкой грязи, среди этого зверья, быстрого, легкого и бесшумного, с обостренным жестоким чутьем? Да как я найду там маленькую девочку, которая чувствует себя в зарослях и среди зверей, словно русалка в глубинах вод или эльф на деревьях?

Полно, побольше здравого смысла!

Директор этого заповедника, сторож диких животных и их хозяин, — отец Патриции. Пусть сам и отвечает за дочь, которая грезит на яву. Какое до этого дело заезжему человеку, чужестранцу.

* * *
Он был задуман так, чтобы не портить пейзажа. Замаскированный большими колючими кустарниками десятков круглых глинобитных хижин с выбеленными стенками и остроконечными крышами, он мог вполне сойти за африканскую деревушку.

Сейчас лагерь был пуст. Туристский сезон еще не начался. А кроме того, страх перед повстанцами мау-мау[2] царил над Кенией.

Когда я вернулся в свою хижину, выбранную накануне, ночью, наугад, меня ожидала на веранде крохотная обезьянка. Она так и не сняла свою черную атласную полумаску, и ее глаза сквозь щелки смотрели на меня так же печально и мудро и, казалось, спрашивали: «Ну, что? Разве я тебя не предупреждала?»

Но вместо того, чтобы растаять, как тогда, в предрассветном тумане, она вспрыгнула мне на плечо.

Я вспомнил, как ее называла Патриция, и сказал тихонько:

— Николас… Николас…

Николас почесал мне затылок.

Я протянул ему руку. Он уместился на моей раскрытой ладони. Весил он не больше мотка шерсти. Ласкать его короткий мех было одно наслаждение. Но если он так быстро и доверчиво привязался ко мне, значит, он был только еще одним хрупким звеном той цепи, которой человек прикован к своей тюрьме.

Я опустил Николаса на барьер веранды и невольно посмотрел в сторону большой поляны. Но и там волшебство уже рассеивалось, теряло силы.

Где была, что делала Патриция?

Я вошел в хижину.

Она состояла из столовой и спальни с самой примитивной обстановкой, однако вполне подходила для непродолжительного пребывания. Открытый коридор между живыми зарослями вел отсюда к маленькому строению, где находились кухня и ванна. Горячая вода поступала из металлической бочки, установленной снаружи на плоских камнях. Под нею горел яркий костер. Поддерживал его чернокожий слуга. Наверное, тот самый бой, который рассказал Патриции, что накануне я отказался от его услуг.

«Патриция… снова она, — подумал я. — Хватит с меня этого наваждения! Надо позаботиться о своих делах».

* * *
Среди моих бумаг были рекомендательные письма. Одно из них, официальное, от правительства в Найроби для Джона Буллита, директора заповедника. Другое, частное, для его жены от одной из подруг по пансиону, которую я случайно встретил перед отъездом из Франции.

Перед хижиной я увидел Бого, своего шофера, ожидавшего моих распоряжений. Ливрея из серого полотна с большими плоскими пуговицами из белого металла — униформа агентства, где он работал, — болталась на его худющем теле. Лишенное возраста лицо Бого, тусклого черного цвета с наголо обритым черепом и все испещренное морщинами и складками, напоминало голову черепахи.

Вручая ему письма, я подумал о том, каким образом этот до крайности угрюмый человек и к тому же сурово сдержанный с белыми, доверился Патриции. Мне хотелось спросить его, почему он так сделал. Но я вовремя вспомнил, что за два месяца совместной жизни на самых трудных дорогах мне ни разу не удалось поговорить с ним ни о чем, кроме его прямых обязанностей, с которыми, кстати, он справлялся великолепно.

Когда он ушел, я еще раз взглянул на поляну. Она была пуста. Я почувствовал странное облегчение и только тогда заметил, что очень хочу есть и пить.

Бого перенес ящик с провизией в кухню. Однако ни печка для древесного угля, ни утварь, развешанная по стенам, мне были ни к чему. Термос с чаем, другой — с кофе, несколько бутылок пива, фляга виски, галеты и кое-какие консервы — что еще нужно для такого короткого визита?

Я позавтракал на веранде. Маленькая обезьянка и маленькая газель составили мне компанию. Николас полакомился сушеными фигами. Цимбеллина приняла кусочек сахара. Килиманджаро затянуло грозовыми тучами. Я снова обрел мир и покой.

Бого вернулся с конвертом.

— Это от госпожи, — сказал он.

В письме, написанном по-французски наклонным высоким и тонким почерком, Сибилла Буллит приглашала меня к себе, когда я смогу. Хоть сейчас, если я не против.

IV

Директор национального парка построил себе дом довольно близко от лагеря посетителей. Однако высокие кроны деревьев почти полностью изолировали расчищенную овальную поляну, на которой стояло бунгало, крытое коричневой соломой. Стены сверкали такой белизной, что казались только что выбеленными, а нежно-зеленая краска на оконных ставнях вроде бы даже еще и не высохла.

Когда я вышел на поляну по тропинке между колючими кустами, все ставни на фасаде были закрыты. Однако в доме меня, видимо, ждали с нетерпением, потому что, едва я подошел ближе, как дверь распахнулась, и я увидел на пороге высокую молодую блондинку в черных противосолнечных очках. Не дав мне поздороваться, она заговорила по-английски, торопливо и смущенно, чуть задыхаясь, видимо, потому, что хотела сказать сразу слишком много.

— Простите, я вас, наверное, потревожила. Входите, прошу вас… Я так рада, что вы сразу пришли… Входите скорей!.. Я так признательна, что вы не заставили меня ждать… Входите же, снаружи такое адское пекло…

Сибилла Буллит приподняла ладонь до уровня своих дымчатых очков и опустила ее только для того, чтобы нетерпеливо захлопнуть за нами дверь.

После пылающих всеми красками зарослей вестибюль показался мне очень темным. Я с трудом различал черты лица молодой женщины и еще меньше — лицо чернокожего слуги, выбежавшего нас встречать.

Сибилла Буллит раздраженно сказала ему что-то на суахили. Он тотчас исчез.

В просторную и прохладную комнату, которая, очевидно, служила гостиной, свет проникал лишь через затененные окна внутреннего дворика. Ослепительный солнечный свет к тому же смягчали плотные полотняные шторы блекло-синего цвета.

Лицо молодой хозяйки сразу стало спокойнее, как только мы оказались в этом прохладном оазисе. И все же она не сняла своих темных очков.

— Извините меня за бесцеремонность, — сказала Сибилла Буллит; голос ее стал живым и нежным. — Простите меня. Но если бы вы только поняли, что для меня значит Лиз! — Молодая женщина помолчала и повторила, по всей видимости, только для себя и только для удовольствия повторить еще раз: — Лиз… Лиз Дарбуа… — Затем она с робостью спросила: — Я еще прилично говорю по-французски?

— Как настоящая француженка! — ответил я искренне. — И меня это не удивляет, после того, как я прочел вашу записку.

Матовые щеки молодой женщины слегка порозовели. Из-за дымчатых очков трудно было понять, что означал этот прилив крови, — удовольствие или смущение.

— Я хотела, чтобы вы пришли быстрее, — сказала Сибилла.

Она шагнула ко мне и продолжила:

— Господи боже! Подумать только, всего два месяца назад вы видели Лиз!.. Мы, конечно, переписываемся все время… То есть я пишу регулярно… Но когда встречаешь человека, который ее видел, говорил с нею, это же совсем другое!

Она сделала движение, словно хотела взять меня за руки, и снова заговорила:

— Рассказывайте же! Как она? Что она делает?

Я постарался припомнить подробности нашей первой встречи с подругой Сибиллы Буллит, с этой Лиз, которую я почти не знал. Память рисовала довольно хорошенькое, довольно веселое личико, очень, впрочем, заурядное, разве что слишком нервное и слишком самоуверенное. Какими же редкостными чертами характера, какими особыми добродетелями могла эта Лиз вызывать такой интерес и такое волнение?

— Как она там? Как? — спрашивала Сибилла Буллит.

— Как вам сказать, — ответил я. — Лиз по-прежнему представляет во Франции американскую парфюмерную фирму… С мужем развелась, живет с художником… Как раз его-то я знаю лучше…

— Она, конечно, счастлива, правда?

— Боюсь сказать, — ответил я. — Такое впечатление, что ей скучновато, что она словно попала в пустоту и что она иногда завидует вам.

Сибилла склонила лицо, затененное темными очками, и медленно проговорила:

— Лиз была моей подружкой на свадьбе. Мы вместе приехали в Кению. Я венчалась в белой часовне между Найроби и Найвашей. Вы ее, наверное, видели, эту часовню.

— Кто же ее не знает! — ответил я.

Это была совсем маленькая церковь, скромная и незаметная. Построили ее итальянские военнопленные, которые прокладывали шоссе в этих местах. Они расчистили для церквушки участок джунглей на высоком склоне долины Рифта, этого громадного разлома, походившего на гигантский поток, который начинался в сердце Черной Африки и иссякал в песках Синая.

— Вам очень повезло, — сказал я. — Мне кажется, в мире нет более прекрасного места для свадьбы.

Не ответив мне, Сибилла Буллит улыбнулась со всей нежностью, какую могут вызвать сладостные воспоминания. И словно почувствовав, что надо оправдать эту улыбку, замедленным движением сомнамбулы сняла очки.

Господи, зачем же она прятала глаза? Огромные, чуть приподнятые к вискам, темно-серые, со светлыми крапинками, они были необыкновенно прекрасны, особенно сейчас, когда горели внутренним огнем.

И тут же, по контрасту с блеском, свежестью и детской непосредственностью глаз, я вдруг увидел, как жестоко, обошлось время с лицом молодой женщины. Оно преждевременно поблекло и увяло, и даже африканское солнце не могло его позолотить. Волосы потускнели. Глубокие, сухие морщины горизонтально пересекали лоб, вертикально спускались по щекам, тянулись глубокими бороздами вниз от уголков рта к подбородку.

Казалось, что лицо принадлежит двум разным женщинам. У одной были только глаза. Все остальное — у другой.

Лиз Дарбуа не исполнилось и тридцати. Неужели измученное и изношенное лицо, которое я видел перед собой, — лицо женщины того же круга и того же поколения?

Сибилла сама ответила на мой невысказанный вопрос:

— Мы с Лиз были одногодками, разница всего в несколько недель, — сказала она. — Пять лет мы прожили, не расставаясь, в нашем пансионате вблизи Лозанны. Там же обеих настигла война. Ее родители жили в Париже, а мой отец служил в Индии, и они решили оставить нас в пансионате, пока не пройдут тяжелые времена.

Сибилла рассмеялась молодо и нежно и продолжала:

— Лиз вам, наверное, обо всем рассказала, я уверена. Но она не могла вам рассказать, как она была тогда хороша и как она умела уже тогда одеваться и причесываться, — лучше всех других девушек. В свои пятнадцать лет она уже была настоящей парижанкой!

От воспоминания к воспоминанию, от одной подробности к другой Сибилла Буллит вела меня тропинками милого ее сердцу прошлого. И я понял, что она ждала меня с таким нетерпением не для того, чтобы поговорить со мной, а для того, чтобы я ее выслушал.

Я узнал, что к концу войны отец Сибиллы был назначен на высокий пост в Кении и что Сибилла уговорила Лиз Дарбуа поехать вместе с ней, когда наконец собралась навестить отца. Сразу по приезде Сибилла познакомилась с Буллитом, и эта встреча в одно прекрасное утро привела их к алтарю маленькой белой церквушки высоко над великолепным разломом Рифта.

— Лиз уехала почти сразу, — закончила Сибилла. — А вскоре отца отозвали в министерство колоний в Лондоне, и там он умер. Я его так больше и не увидела.

Она замолчала. Пора было откланяться. Сибилла получила от меня все, что ей хотелось, — мое внимание, — и даже истощила его до конца, а мне еще предстояло познакомиться с заповедником. И все же я медлил, сам не понимая, что меня удерживает.

— Ваш муж дома? — спросил я.

— Он всегда уходит, когда я еще сплю, а возвращается в любое время. — Сибилла сделала неопределенный жест. — Когда звери его отпускают…

Между нами снова воцарилось молчание, и только теперь я смог оглядеться. Все краски в этой комнате, все предметы поддерживали впечатление надежности и благополучия: стены медового цвета, приглушенное освещение, светлые циновки на полу, гравюры в старинных рамах на стенах, ветки с огромными распустившимися цветами в больших медных вазах. Во всех мелочах чувствовались вкус и заботливость. Я сделал по этому поводу комплимент Сибилле. Она ответила вполголоса:

— Я просто стараюсь забыть, что на триста километров отсюда нет ни одного города, а у нашей двери бродят самые опасные звери.

Глаза молодой хозяйки переходили с одного предмета обстановки на другой: некоторые были очень хороши.

— Родители моего мужа привезли все это еще в начале века, когда решили поселиться в Африке, — сказала Сибилла. — Вся эта мебель — семейная.

Сибилла сделала как бы случайную паузу и добавила с притворной небрежностью:

— Наш род — старинный. Старшая ветвь — баронеты со времен Тюдоров.

На какое-то мгновение лицо молодой хозяйки дома приняло совершенно иное выражение, какое никак не вязалось с ееобликом, с ее теперешней жизнью, — стало мещански тщеславным. Неужто это и есть проявление ее истинного характера? Или всего лишь средство самообороны, как эта мебель, эти шторы?

Она машинально погладила маленькое креслице из драгоценного дерева с далеких островов, сработанное талантливыми мастерами лет двести назад.

— Мой муж сидел на нем, когда был совсем маленьким. И отец моего мужа, и дед его, — сказала Сибилла. — И моя дочь тоже на нем сидела.

— Патриция! — воскликнул я.

И понял наконец, почему я не ушел, почему остался.

— Вы знаете, как зовут мою дочь? — спросила Сибилла. — Ну да, конечно… от Лиз!

Это было неправдой. Я уже хотел рассказать, как встретился с Патрицией, но удержался. Какой-то темный инстинкт побудил меня войти в тот круг удобной лжи, куда приглашала меня Сибилла Буллит.

— Знаете, о чем я мечтаю для Патриции? — живо продолжала она. — Чтобы она получила образование во Франции, научилась одеваться, ухаживать за собой, вести себя, как будто родилась в Париже. Чтобы она была, как моя Лиз!

Глаза Сибиллы снова осветились верой и блеском юности. И вдруг она вздрогнула и мгновенным и явно бессознательным жестом, — настолько он был внезапным и быстрым, — спряталась за свои темные очки.

В гостиной оказался старик африканец, хотя я не слышал ни малейшего шороха приближения, ни одного его шага. На нем были коричневые полотняные брюки и оборванная рубаха. О росте я не мог судить, потому что он согнулся в полупоклоне, словно переломленный на изуродованных бедрах.

Он произнес несколько слов на суахили и ушел.

— Кихоро, из племени вакамба, — сказала Сибилла тихим и усталым голосом. — Он долго был для моего мужа проводником и следопытом. Но теперь не может служить егерем в парке. Вы видели, как звери его изувечили. Вот он и заботится о Патриции. Очень ее любит. Он сказал, что отнес ей завтрак.

— А она сейчас где? — спросил я.

— Наверное, только проснулась, — сказала Сибилла.

— Но как же…

Я остановился вовремя, чтобы молодая хозяйка могла понять мое удивление по-своему:

— Конечно, уже не рано, — сказала она, — но Патриция так много бегает весь день. И ей хочется поспать.

Сибилла взглянула на меня сквозь темные очки и закончила:

— Впрочем, я схожу за Патрицией, чтобы вы могли рассказать о ней моей Лиз.

* * *
Я подошел к окну с той стороны, где ставни не были опущены, и раздвинул шторы. Окно выходило на большой внутренний двор. Вдоль стен бежала большая веранда, крытая соломой. Сибилла шла по ней, не обращая внимания на пламенеющие пестрые цветы, на водопады золота и лазури — африканские кустарники, занимавшие все четыре угла внутреннего двора. Но вместо того, чтобы сразу войти в комнату Патриции и несмотря на свое болезненное отвращение к яркому солнцу, молодая женщина направилась к центру двора, где ее ничто не защищало от ярости света и жары. Здесь она остановилась возле тоненьких грядок с нездешней почвой, явно привезенной издалека, орошаемых струйками воды, подведенной откуда-то извне: на грядках росли несчастные, хилые и бесцветные цинии, петунии и анютины глазки.

Сибилла наклонилась к этим европейским цветам, приподняла стебелек, поправила бутон. В движениях ее была не заботливость садовника, а какое-то молитвенное преклонение, какая-то мольба. Может быть, об избавлении от одиночества?

От этих мыслей меня оторвал шум подъехавшей автомашины, которая резко затормозила перед самым домом — с той стороны, где глухие шторы были опущены.

Скрежет шин на жесткой почве еще звучал за окном, когда водитель вбежал в гостиную. По-видимому, он не думал меня здесь встретить. Трудно было ожидать, учитывая его рост и вес, что он сможет так мгновенно погасить свой порыв. Но он сделал это легко и точно, — подобная мускульная координация встречается только у профессионалов — боксеров, танцовщиков или акробатов.

В руке он держал кибоко — длинный хлыст из кожи носорога.

— Приветствую вас в нашем доме, — проговорил он. Тон его рокочущего голоса был искренним и открытым. — Я Джон Буллит, директор заповедника.

Я хотел было представиться, но он меня прервал:

— Знаю, знаю… Ваше имя зарегистрировано в книге прибывших. А поскольку вы — наш единственный клиент… — Он не закончил фразу и спросил: — Виски?

Не ожидая ответа, Буллит бросил свой кибоко на стул и направился к маленькому буфету с напитками в глубине комнаты.

Поистине он был необычайно красив, в полном расцвете лет и сил. Очень высокий и длинноногий, с массивным костяком и плотной, мощной мускулатурой, которая хоть и казалась тяжеловесной, но нисколько не мешала быстроте и гибкости его движений. Упругая активная плоть была для него просто источником жизненной энергии, хранилищем его силы. И даже солнце, которое жарило и пережаривало его годами, сумело только придать его лицу цвет горелого дерева, но не проникло дальше поверхности.

Одежда не скрывала, а лишь подчеркивала эластичность и гладкость кожи. Старые шорты едва доходили до колен, рукава старой рубашки были закатаны выше локтей. Она была распахнута от горла до пояса и обнажала могучую грудь.

— За ваше здоровье, — сказал Буллит.

Прежде чем выпить, он поднес стакан к своему немного приплюснутому носу и вдохнул запах виски.

Его как будто вычеканенные ноздри быстро сжимались и расширялись. Квадратная челюсть слегка выступала вперед, и вместе с ней — нижняя губа, твердая и розовая. Жесткие спутанные волосы стояли рыжей, почти красной копной над выпуклым лбом, щеки были полные и упругие. Лицо его скорее напоминало маску, звериную морду. Но благодаря твердому абрису и мужественному выражению оно обладало поразительной притягательной силой.

— Извините, сегодня утром я не мог вами заняться, — сказал Буллит между двумя глотками виски. — Уехал из дома затемно. Дело было срочное. Мне сообщили о двух подозрительных молодчиках в глухом углу заповедника. А там частенько пошаливают браконьеры… Понимаете, слоновая кость еще в цене, а рог носорога, истолченный в порошок, очень высоко ценится на Дальнем Востоке как возбуждающее средство. А всякие ловкие торговцы скупают здесь все и служат посредниками. Вот и выискиваются всякие негодяи; отравленными стрелами они пытаются убить моих слонов и носорогов.

— Вы их поймали? — спросил я.

— Нет, ложная тревога, — ответил Буллит и с сожалением посмотрел на свой хлыст, который он бросил, войдя в комнату. — Там оказались масаи.

В хриплом голосе Буллита я уловил нотку особого почтения, которую уже замечал у всех англичан Кении, когда они рассказывали мне об этом воинственном племени.

— Масаи, — продолжал Буллит, — ничего не покупают и не продают. В них есть какое-то особое благородство.

Он хрипло рассмеялся и добавил:

— Но при всем их благородстве горе им, если они тронут моих людей.

Есть люди, с которыми бессмысленно тратить время на разные банальности и пустые слова, предписываемые правилами вежливости. Условности им ни к чему, потому что они живут в своем собственном мире и сразу вводят вас в этот мир. Поэтому я сказал Буллиту:

— Ваши львы, ваши слоны, ваши носороги. Похоже, вы смотрите на диких зверей, как на свою личную собственность.

— Они принадлежат правительству, — ответил Буллит, — а здесь его представляю я.

— Не думаю, чтобы вы руководствовались только чувством долга.

Буллит резко поставил свой наполовину полный стакан и зашагал по комнате. Он ходил большими шагами. И все же его крупное тело, высокое и тяжелое, не задевало ни за один предмет.

Пробежав несколько раз из угла в угол и продолжая бесшумно двигаться, Буллит снова заговорил:

— После встречи с масаями я два часа ездил по зарослям, рассыпал соль на звериных тропах. Животные любят соль. Она их укрепляет. Можете считать, что я это делаю не только из чувства долга.

Буллит ходил все быстрее размашистыми, эластичными и неслышными шагами по загроможденной комнате.

— И земляные плотины, которые я возвожу, и желоба, которые приказываю копать, чтобы везде в любое время была вода, — это тоже входит в круг моих обязанностей. И я выкидываю отсюда без всяких церемоний любых посетителей, если они гудками своих машин беспокоят животных.

Буллит резко остановился с той легкостью, которую я уже подметил, и проворчал:

— Животные должны здесь чувствовать себя хозяевами. У них на это все права. Я не хочу, чтобы их тревожили. Пусть ни в чем не знают нужды. Пусть не страшатся человека. И живут счастливо. И так оно будет, пока у меня хватит сил, — вы меня поняли?

Я с беспокойством смотрел в его расширенные, немигающие глаза. Откуда это внезапная грубая вспышка? Невозможно, чтобы я был истинной ее причиной. Мое невинное замечание явно послужило только поводом, подходящим предлогом для извержения, которое готовилось уже давно. Но кому, на кого через мою скромную персону была обращена эта ярость и боль?

И вдруг взгляд Буллита утратил всю свою жесткость. Он вскинул голову, так что его квадратная челюсть оказалась на уровне моего лба. Потом схватил стакан и осушил его одним махом. Только тогда я услышал легкие шаги, которые он уловил раньше меня. Когда Сибилла вошла, лицо ее мужа было безмятежно спокойным.

V

Они приблизились друг к другу так просто и так естественно, как будто сделали это совершенно бессознательно. Когда они встретились посреди комнаты, Буллит обнял молодую женщину одной рукой, и плечи ее скрылись под его мощной лапой. Другой рукой с удивительной нежностью он снял с нее темные очки. А потом рыжая львиная морда склонилась к бледному лицу, и он поцеловал Сибиллу в веки. Тело ее расслабилось, и она прильнула к этой горе мускулов. Это произошло так быстро и было так целомудренно, что я не испытывал ни малейшего стеснения от их порыва. Каждое движение Сибиллы и Буллита было настолько естественно и чисто, что исключало всякую мысль о нескромности.

Просто муж и жена, разлученные ранним утром разными обязанностями, наконец-то встретились и обнялись. И больше ничего. Чего им скрывать? Но все, что может любовь принести двум существам, соединенным раз и навсегда их взаимной нежностью, уважением и верностью, все, что мужчина и женщина могут пожелать и получить друг от друга, чтобы заглушить скрытые сомнения и боль и быть друг для друга незаменимым дополнением, дарованным судьбой, — я это прочел и понял, — настолько чисты и красноречивы были лица Сибиллы и Буллита и каждое их движение.

Я вспомнил о маленькой белой церквушке среди диких зарослей, на склоне, откуда открывается великолепный вид на царственную и дикую долину Рифта. Там Буллит обвенчался с Сибиллой. Наивная торжественность, абсолютная вера, великолепное одиночество вдвоем, которое было тогда им так дорого, — все это я сейчас мог представить себе без труда. С тех пор прошло… десять лет. Но для них, между ними, ничто не изменилось. И так продлится до окончания их дней, пока хоть самое слабое биение жизни будет оживлять это бледное лицо и эту почти звериную морду под копною рыжих волос.

Всего несколько секунд ушло на это безупречное слияние нежности и силы. Буллит убрал свою руку, Сибилла отодвинулась. Но я попал в ее поле зрения, и Сибилла сразу вспомнила обо мне, своем госте. Глаза ее, такие прекрасные, мгновенно утратили радость. Она скрыла их, опустив темные очки механическим резким жестом, который был мне уже знаком. Щеки ее подергивались. Нервы снова были на пределе. Однако то, о чем собиралась мне сообщить Сибилла, вряд ли могло оправдать такую перемену.

— Я очень сожалею, — сказала молодая хозяйка. — Мне так и не удалось уговорить Патрицию выйти. Прошу ее извинить. Она не привыкла к обществу.

Буллит замер. Лицо его оставалось безмятежным. Но уловив его взгляд, я понял, что он сейчас предельно внимателен. И мне показалось, что я чувствую какую-то трудно определимую напряженность, когда сторонний наблюдатель иногда подмечает старое и затаенное несогласие, вновь возникшее между двумя людьми, которые так давно живут вместе и любят друг друга.

— Ну это же понятно! — сказал я, смеясь. — Для дочери Килиманджаро что интересного во мне, в посетителе из иного, совсем ей не интересного мира?

Благодарность, отразившаяся на лице Буллита, была такой же неприкрытой, как и гнев за несколько мгновений до этого, неоправданный и несоизмеримый.

— Да, конечно, понятно, — сказал он негромко.

— Но послушай, Джон! — воскликнула Сибилла, и нижняя губа у нее задрожала. — Чем больше Патриция живет здесь, тем больше она дичает. Это же немыслимо! Надо что-то делать…

Буллит ответил еще тише и нежнее:

— Мы уже пробовали, дорогая, и ты это помнишь. В пансионате малышка заболела.

— Ей тогда было на два года меньше, — возразила Сибилла. — Сейчас другое дело. Мы должны думать о будущем ребенка!

На щеках молодой женщины вспыхнули красные лихорадочные пятна. И вдруг она обратилась ко мне:

— Вы, наверное, тоже думаете, что Патриция сама будет нас когда-нибудь упрекать за то, что мы не дали ей хорошего образования?

Буллит молчал, но не сводил с меня глаз — очень светлых и опутанных сетью кровавых сосудов.

И взгляд его, наполненный всей силой воли, на какую он только был способен, требовал от меня ответа противоположного. Каждый из них, жена и муж, искали во мне союзника в стародавнем споре, предметом которого была судьба маленькой девочки в сером комбинезончике, дочери рассвета и диких животных.

Что мог сказать случайный посетитель?

Я думал о Патриции, о ее стриженой круглой головке. И это воспоминание, только оно, — о котором не могли знать родители, — заставило меня решиться. И я сказал шутливым тоном, как человек, от которого ускользнула вся серьезность вопроса, вся его значимость.

— Видите ли, поскольку у меня самого нет детей, я всегда на их стороне. Поэтому считайте, что я — в лагере Патриции.

Последовала короткая пауза. Сибилла заставила себя улыбнуться и сказала:

— Извините, что мы вмешиваем вас в наши семейные дела. Вы ведь сюда приехали вовсе не для этого.

— Разумеется! — подтвердил Буллит.

Он улыбнулся мне, но на этот раз, как мужчина, вдруг встретивший после долгих лет разлуки старого товарища.

— Я вам кое-что покажу в нашем парке, — продолжал он. — Кое-что, чего почти никто не видел…

Он приподнял свою огромную лапу, собираясь дружески хлопнуть меня по плечу, но взглянул на жену и замер. Она была так далека от нас! И Буллит почти робко сказал:

— В честь нашего гостя ты могла бы тоже поехать с нами, дорогая. Как в старые добрые времена. Тебя это развлечет.

Вместо того, чтобы ответить ему, Сибилла обратилась ко мне:

— Господи, что подумает Лиз, когда узнает, что вы даже не видели Патрицию?

— Лиз? — переспросил Буллит. — При чем здесь Лиз?

— Наш гость — ее друг, — ответила Сибилла. — Я не успела тебе рассказать. У него было письмо от Лиз, и, представь себе, он ее скоро увидит!

Каждый раз, когда Сибилла повторяла это имя, лицо ее оживлялось и молодело. И в то же время лицо Буллита замыкалось и черствело. В нем не осталось больше и тени дружелюбия, которое он только что выказал мне.

— Когда вы уезжаете? — спросила меня Сибилла.

— Завтра, — ответил вместо меня Буллит почти грубым тоном. — Согласно расписанию.

— Завтра? — воскликнула Сибилла. — Так скоро… Тогда я должна сразу сесть за письмо к моей Лиз. Мне столько нужно ей рассказать, столько поведать. Знаете, я чувствую ее более близкой, более живой, после того, как увидела вас здесь…

Буллит налил себе еще виски.

— Я даже не приняла вас как полагается, — продолжала Сибилла. — Прошу вас, приходите вечером на чай. К тому же вам все равно нечего будет делать. Джон запрещает ездить по заповеднику после захода солнца. Правда, Джон?

— Фары слепят зверей, — проворчал Буллит.

— Приду с большой радостью, — сказал я Сибилле. — А с письмом нечего торопиться. Мой шофер может взять его утром, перед нашим отъездом.

Буллит взглянул на меня сквозь стаканчик с виски.

— Не будете ли вы так любезны объяснить мне, — вдруг спросил он, — почему ваш шофер ночевал в машине, хотя у него была койка в хижине? Может быть, этот джентльмен из Найроби брезгует спать под одной крышей с бедными африканцами из джунглей?

— Нет, дело вовсе не в этом, — ответил я. — Мы с Бого проделали длинный маршрут до озера Хиву. Там местных жителей не пускают в гостиницы, разве что в собачьи будки. Вот Бого и привык спать в машине. Он очень скромный человек, но у него есть чувство собственного достоинства.

— Джон, — торопливо сказала Сибилла, — пообещай мне, что ты уговоришь Патрицию, чтобы она не капризничала и пришла вечером на чай. Ведь надо, чтобы наш гость мог рассказать о ней Лиз?

Огромная рука, державшая хлыст из кожи носорога, стиснула рукоятку. Затем пальцы разжались, и он склонился своей львиной мордой к болезненно-бледному лицу Сибиллы.

— Обещаю тебе, дорогая.

Он коснулся губами волос жены. Она прижалась к его груди, и он обнял ее, как в минуту встречи и с такой же глубокой любовью.

VI

Я вскоре простился. Сибилла меня не удерживала. Она думала о своем письме и о назначенном на вечер приеме.

Выйдя из бунгало, я вынужден был остановиться, ослепленный и оглушенный внезапной атакой жары и света. Буллит стоял с непокрытой головой возле своего «лендровера» и отдавал приказы Кихоро, своему бывшему следопыту, одноглазому, скрюченному африканцу, сплошь покрытому шрамами. Буллит сделал вид, что не замечает меня. Но Кихоро своим единственным глазом бросил на меня быстрый, пронизывающий взгляд и о чем-то быстро заговорил со своим хозяином. Я повернулся и направился к своей хижине.

Когда я уже настиг границы поляны и входил в обрамляющие ее заросли, внезапно мою тень перекрыла другая. Я остановился. Возле меня возвышался Буллит.

Я испытал необычное и мгновенное ощущение свежести: он был такой огромный и широкоплечий, что закрывал меня от солнца. Но в то же время я почувствовал беспокойство. Зачем Буллит пошел за мной и настиг в этом месте своей бесшумной, всякий раз поражавшей меня походкой? Что ему понадобилось?

Буллит, явно избегая моего взгляда, смотрел поверх моей головы на колючие деревья. Руки его висели неподвижно вдоль тела, но кончики пальцев с широкими, короткими и обстриженными до мяса ногтями нервно постукивали по бронзовым ляжкам. Похоже, он был смущен.

— Если не возражаете, — наконец сказал он, откашлявшись, — я пройдусь с вами. Мне надо в деревню, она рядом с вашим лагерем.

Он шел, как охотник в зарослях: немного наклонившись вперед, уверенными быстрыми шагами. Я едва поспевал за ним. Мы почти сразу же оказались в центре зарослей. И тут Буллит повернулся и преградил мне узкую тропу. Он уперся сжатыми кулаками в бедра. Глаза его с красными искорками внимательно изучали меня. Глубокие морщины обозначились на лбу между волосами и взъерошенными рыжими бровями. У меня мелькнула мысль, что сейчас он кинется на меня и убьет одним ударом. Дикая, конечно, мысль. Но мне уже начинало казаться, что Буллит ведет себя как ненормальный. Нужно было как-то прервать наше молчание, слившееся с безмолвием земли и зарослей.

— В чем дело? — спросил я.

Буллит медленно сказал вполголоса:

— Этим утром вы были совсем рядом с большим водопоем.

Передо мной стоял человек устрашающей физической силы, и я не мог понять, не мог предвидеть его намерения. Однако первое, о чем я подумал, это о Патриции и о том, что она меня предала. Мне было так обидно, что я невольно спросил:

— Значит, ваша дочь донесла на меня?

— Я не видел ее со вчерашнего дня, — ответил Буллит, пожимая плечами.

— Однако вы знаете, что я был с нею там, где мне быть не положено.

— Вот об этом я и хочу с вами поговорить, — сказал Буллит.

Он колебался. Складки на лбу под его всклокоченной шевелюрой стали еще глубже.

— Не знаю даже, как вам объяснить… — наконец проворчал он.

— Послушайте, — сказал я. — В любом случае я просто не знал, что это место запрещено для посетителей. Но если вы считаете, что ваш долг немедленно выдворить меня, — ничего не поделаешь! Я уеду не завтра, а через час, вот и все.

Буллит покачал головой и улыбнулся едва заметной, робкой улыбкой, от которой его львиная морда приобрела какое-то странное очарование.

— Даже если бы мне хотелось выкинуть вас отсюда, я бы не смог, — сказал он. — Сибилла уже вся в мечтах о своем приеме. У бедняжки немного таких развлечений.

И сразу освободившись от всякого стеснения, Буллит сказал мне с предельной высокой простотой, которая наконец-то была естественна для всего его облика:

— Благодарю вас!.. Искренне благодарю вас за то, что вы не сказали моей жене, что видели на рассвете Патрицию там, где вы ее видели.

Буллит отер тыльной стороной ладони взмокшее лицо. Я видел, как он вернулся после долгой поездки под палящим солнцем без единой капли пота на лбу. А сейчас мы стояли в тени гигантских колючих кустарников. Я не знал, что ему сказать.

В нескольких метрах от нас антилопа-импала одним прыжком пересекла тропинку. Какие-то птицы взлетели из подлеска. Слышалось верещание обезьян.

— Если моя жена узнает о том, что делает Патриция каждое утро, — заговорил Буллит, — тогда…

Он мучительно подыскивал слова, снова отер пот со лба и наконец глухо закончил:

— Тогда всем нам будет очень плохо.

Он взъерошил свою жесткую рыжую гриву и перенес тяжесть тела с одной ноги на другую.

— Я только хочу понять, — продолжал Буллит, — почему вы промолчали? Вы ведь ничего не знали. Неужели Сибилла сказала вам что-то такое, что вас насторожило?

— Вовсе нет, — ответил я. — Да и я сам не могу объяснить, какое чувство помешало мне заговорить. Сказать правду, встреча с вашей дочерью показалась тайной, о которой никто не должен знать, кроме нас двоих.

— Но почему?

— Почему?

Я умолк, боясь показаться смешным. А затем, — наверное, потому, что вокруг дышали и невнятно потрескивали заросли и потому, что в маске Буллита было нечто от звериной простоты, — я решился. Я рассказал ему об инстинкте, который влек меня к диким животным, так чудесно собравшимся у подножья Килиманджаро, о том, как мне хотелось удостоиться их запретной для меня дружб как маленькая девочка в сером комбинезончике на несколько мгновений приоткрыла мне дверь в это царство.

Вначале, смущенный этой своей исповедью, он не поднимал глаз от земли, покрытой сухой травой и колючками, и видел только ноги Буллита — цвета темной глины, высокие и мощные, как колонны. Однако он слушал с напряженным вниманием, о чем я мог судить по глубокому ритму его дыхания, и это избавило меня от робости. И я продолжал говорить, уже глядя ему в глаза. Ни один мускул не дрогнул на его лице, но взгляд выражал счастливое недоверие. Когда я кончил, он медленно, с трудом произнес:

— Значит… вы тоже думаете… вы, городской человек… что у Патриции с животными что-то такое… такое, чего нельзя… к чему нельзя прикасаться?

Буллит умолк и, сам того не замечая, взъерошил свою рыжую шевелюру. Он смотрел на меня совсем по-другому, словно мучительно пытался отыскать во мне признак какого-то уродства или скрытого порока.

— Но если так, — спросил он, — если так… как же вы можете быть другом Лиз Дарбуа?

— Я совсем ей не друг, — отрезал я. — Отнюдь нет. Я с ней едва знаком и не претендую на большее.

Та же улыбка, которую я уже заметил, — неуверенная, робкая и такая теплая! — появилась на губах Буллита.

— Признайтесь, — продолжал я, — из-за этой молодой особы вы бы, наверное, с удовольствием попотчевали меня своим хлыстом.

— О, еще как — бог свидетель! — просто ответил Буллит.

И вдруг разразился громовым и наивным хохотом — хохотом ребенка и людоеда. Его раскаты, казалось, заполнили все колючие заросли. Между приступами смеха ему удалось проговорить:

— Бог свидетель! Я бы с удовольствием попотчевал вас кибоко!

И он опять захохотал и, задыхаясь, повторял:

— Кибоко!.. Кибоко!.. Кибоко!..

Это было так заразительно, что я не мог удержаться. Само слово «кибоко» казалось мне таким смешным! И я тоже хохотал на этой тропе между зарослей, глядя в лицо Буллиту, хохотал до слез! Вот тогда мы и стали друзьями.

Когда этот приступ миновал, Буллит заговорил со мной снова, но теперь уже как с близким человеком, которому известны все сокровенные тайны его семьи.

— Просто нельзя представить, — проговорил он с еле сдерживаемой яростью, — сколько мук, сколько горя может причинить такая самодовольная, пустая кукла, как эта Лиз, — на расстоянии в десять тысяч миль!

— И даже не зная, и даже не желая этого, — добавил я.

Буллит упрямо мотнул своей львиной мордой и проворчал:

— Мне наплевать. Я ее ненавижу. Я думаю только о Сибилле и о малышке.

Он развернулся на пятках и пошел вперед. Однако не так быстро, и голова его, — я это видел, — то и дело склонялась. Он раздумывал. Затем начал говорить, не оборачиваясь. Спина его заслоняла мне горизонт. Фраза следовала за фразой в ритм наших шагов. Он говорил:

— Не считайте меня совсем сумасшедшим, потому что я разрешаю Патриции бегать одной в зарослях и приближаться к диким животным, как ей хочется. Прежде всего, она обладает над ними властью. Это есть у человека или этого нет. Можно знать животных до конца, но это совсем другое. Вот я, например. Я провел всю жизнь среди животных, и все разно ничего похожего. Власть — это от рождения. Как у малышки.

Я следовал за Буллитом, стараясь ступать в такт его шагов, чтобы не помешать, не спугнуть этот хриплый медлительный голос, который вновь вводил меня в таинственный мир Патриции.

— Я знал несколько человек, которые обладали властью, — говорил Буллит. — Белых и африканцев… особенно африканцев. Но ни одного такого, как Пат. Она родилась с этим даром. И еще — она выросла с животными. А потом, — тут Буллит на миг заколебался, — она никогда не делала им зла. Она их понимает, и звери ее понимают.

Я не удержался от вопроса:

— И этого достаточно для ее безопасности?

— Она в этом уверена, — ответил Буллит, не сбавляя шагу. — А она должна знать лучше, чем мы. Но я не такой доверчивый. Кихоро охраняет ее по моему приказу.

— Это тот калека? — спросил я.

Буллит немного ускорил шаг и ответил:

— Не заблуждайтесь… Кихоро узувечен, но он ловок, как леопард. Будь я на его месте, Патриция сразу бы услышала, что я иду за ней или брожу где-то поблизости. А я, слава богу, знаю свое ремесло. Кихоро же следует за ней тенью, и она ни о чем не подозревает. И пусть у него всего один глаз, он стреляет быстрее и точнее меня. Хотя я считаюсь одним из лучших стрелков во всей Восточной Африке.

Буллит обернулся. В глазах его загорелся странный огонек, а голос сразу помолодел.

— Знаете, раньше, когда Кихоро шел на самого опасного зверя — льва, слона и даже буйвола, — он всегда брал только один патрон. И когда-то…

Буллит резко оборвал фразу и, словно чтобы наказать себя за оплошность, смысл которой от меня ускользнул, сильно прикусил нижнюю губу.

— Но когда он охраняет малышку, — сказал он, — у Кихоро всегда полный патронташ.

Тропа расширилась. Мы прошли несколько шагов рядом.

— И конечно, это Кихоро рассказал вам о моей встрече с Патрицией? — спросил я.

— Да, — ответил Буллит. — Только смотрите, чтобы она не узнала, что за ней следят. Это испортит ей всю игру. А игра — ее единственная радость, которая у нее здесь есть.

Мы приближались к группе хижин, не похожих на лагерь посетителей. Незаметно для себя я дошел вместе с Буллитом до африканской деревни.

VII

Здесь, в двух десятках соломенных хижин, жил весь персонал заповедника: рейнджеры, клерки, слуги и их семьи. В более основательных зданиях размещались электростанция, ремонтная мастерская, склад горючего и отдельно — склады продовольствия и одежды.

Население деревушки сразу окружило Буллита. Все рейнджеры были в форме: в полотняных куртках цвета хаки с большими металлическими пуговицами, в шортах и шапочках из той же материи, с патронташами на поясе. Механики носили какие-то лохмотья; слуги — длинные белые рубахи, перехваченные в поясе скрученными синими кушаками; клерки — европейские костюмы, даже с галстуками. На хлопчатых одеяниях женщин самые яркие, самые кричащие и самые несовместимые цвета каким-то образом всегда удачно сочетались. Дети бегали голышом.

Прием, оказанный здесь Буллиту, не оставлял никаких сомнений. Рыжий гигант, хозяин королевского парка, был в деревне желанным гостем. Его встретили радостными возгласами и веселыми куплетами. Горячая и наивная радость сияла на черных лицах.

Буллит бросил мне взгляд, который означал: «Видите? И это несмотря на кибоко».

И я прочел в его глазах прежде всего бесконечную самоуверенность, которую столько раз выказывали передо мной старые колонисты и их сыновья: уверенность в превосходстве белой расы над африканцами, этими детьми природы, которые якобы уважают и любят только сильных людей. Я не разделял этих убеждений. Они могли существовать лишь до тех пор, пока сами африканцы в них верили. Но теперь с этим покончено. Лишь отдельные люди, благодаря их личному превосходству, какому-то высшему инстинкту, казалось, еще поддерживали эту легенду. К тому же сохранившуюся только в затерянных, богом забытых краях, куда еще не дошли великие веяния современности. Приближалось время, и уже пришло, для совершенно иных отношений между людьми разного цвета. Однако сейчас мне не хотелось терять времени, которого оставалось так мало, на бесполезные споры с Буллитом. Он бы не стал меня слушать. Он был уверен в своей непогрешимости.

Веселыми шлепками он разогнал осаждавшую его ребятню, от воплей которой звенело в ушах, добродушно покатал в пыли голопузых, восхищенных мальчишек. Затем созвал рейнджеров.

Атмосфера сразу переменилась. Молча, неподвижно вытянув руки по швам и сдвинув пятки, они выслушали его распоряжения и разбежались по своим хижинам.

— Ну, дело сделано, — сказал Буллит. — Теперь они ни на миг не будут спускать глаз с масаев, — всю неделю, пока те здесь пробудут.

— Вы позволяете им разбивать стоянки в заповеднике? — удивился я.

— Приходится, — ответил Буллит. — Эта территория всегда им принадлежала, да они и не доставляют особых хлопот. Держатся всегда на отведенных пастбищах.

— Зачем же тогда за ними так тщательно следить?

— Из-за львов, — сказал Буллит, — по традиции, высшая честь для масая — убить льва копьем и кинжалом. Это запрещено правительством. Но они все же пытаются, тайком. Многие погибают. Им это безразлично. — Буллит пожал плечами. — Да и мне тоже. Одним больше, одним меньше… Но я не могу допустить, чтобы они убивали моих львов.

Рейнджеры выбегали из хижин с карабинами в руках и полными патронташами на поясе и исчезали в зарослях.

Я уже хотел вернуться к себе, но Буллит меня удержал.

— Подождите немного… Мне еще надо зайти к электрикам.

Он исчез в гараже, где шумели моторы.

И тогда мгновенно и бесшумно, явно следуя давно выработанной тактике игры, чернокожие ребятишки сосредоточились по обеим сторонам от двери. Когда Буллит вышел, они кинулись на него.

Буллит сделал вид, что испуган, поражен и не знает, как защищаться. Мальчишки и девчонки гроздьями висели на его сапогах, на шортах и визжали от удовольствия. Все население деревушки собралось вокруг. Весело смеялись крупные белые зубы.

И вдруг круглая стриженая головка прорвала ряды зрителей, и позади Буллита появился растрепанный чертенок. Диким воплем он заставил чернокожую ребятню на миг расступиться, вскочил на бедро Буллита, уцепился за его волосы и одним движением взлетел на его плечо.

Все произошло настолько быстро, — к тому же маленькая девочка была в новом комбинезоне голубого цвета, — что я не сразу узнал силуэт, шею и прическу Патриции. Буллит стоял ко мне спиной, поэтому я не видел выражения ее лица, но о нем нетрудно было догадаться по жестам. Левой рукой она крепко обхватила подбородок Буллита, а правой сбила на землю его широкополую охотничью шляпу. Затем обеими руками впилась в рыжую шевелюру и начала ее дергать и мять.

Патриции не нужны были слова: все в ней говорило о жажде ласки и торжестве обладания.

«Посмотрите на этого гиганта, хозяина королевского заповедника! — кричал каждый ее жест. — Посмотрите на него! Он мой! Только мой. И я делаю с ним, что хочу».

И Буллит, по чьим ребрам стучали детские пятки, а голова которого раскачивалась во всех направлениях, напрягал спину, вытягивал шею и хохотал от счастья.

Патриция бросала по сторонам опьяненные, сверкающие взгляды. Должно быть, заметила меня. Лицо ее сразу вытянулось. Она соскользнула с Буллита, как по стволу дерева, бросилась на чернокожих ребятишек и увлекла их за собой. Они покатились все вместе — кучей, в которой ничего нельзя было различить.

Буллит подобрал свою охотничью шляпу, но прежде чем надеть ее, медленно и нежно пригладил массивной рукой рыжую гриву, растерзанную Патрицией. Смутная улыбка, полная гордости и обожания, скользнула по его лицу.

— Пойдемте, — сказал он наконец. — Я вас провожу.

Я с сожалением отвернулся от вихря красной пыли и черных тел, где то появлялся, то исчезал голубой комбинезон.

VIII

Оказалось, что моя хижина находится совсем рядом. Деревушка и лагерь посетителей были так хорошо замаскированы и отгорожены друг от друга зарослями колючих кустарников, что образовали как бы два отдельных, замкнутых поселения, незримых и недоступных одно для другого.

У своей веранды я спросил Буллита:

— Виски?

И не ожидая его ответа, так же, как и он в своем доме, достал и откупорил бутылку.

Был полдень. Проникая сквозь вертикальное отверстие в ковре веранды, свет лежал на полу, как лист раскаленного железа. У деревьев не осталось больше теней.

Мы выпили без разговора, в дружелюбном многозначительном молчании. Посреди опаленного зноем мира, готового, казалось, расплавиться, сидели двое мужчин под одной кровлей, скованные одинаковой истомой, предаваясь одинаковой счастливой лени и ощущая во рту и крови одинаковое тепло алкоголя. Двое мужчин, в полном согласии между собой, чувствующих, как вызревает их дружба.

— Жалко, что вы уезжаете так быстро… жалко, — голос Буллита был еле внятен. — Вы и в самом деле не можете задержаться?

Я ответил, едва шевеля губами:

— Невозможно… билет на самолет заказан.

Буллит вздохнул.

— Жалко… В кои-то веки приехал приличный посетитель…

Он допил остатки виски и заглянул в стакан. Я налил ему снова.

— Туристы… Вы не знаете эту породу, — сказал Буллит.

И неторопливо отхлебывая по глотку, заговорил об одной даме, которая не могла обойтись без своих драгоценностей даже здесь, у подножья Килиманджаро, и как однажды утром на ее глазах их утащила прямо со столика обезьяна. Он рассказал о людях, которые страдали, потому что в хижинах не было холодильников. И о других, которые в поисках острых ощущений ночевали снаружи. И еще о тех, кто думал найти в заповеднике помосты на деревьях, откуда по ночам можно наблюдать за животными при свете прожекторов, попивая шампанское, как в знаменитом отеле «Тритопс» в Нийери. И о влюбленных, награждавших друг друга именами диких животных…

— И подумать только, — закончил Буллит, оживляясь, — если один из таких типов по глупости, по неловкости или просто из идиотского тщеславия нарушит правила заповедника и попадет в лапы благородного зверя, то я со своими рейнджерами обязан убить зверя!

— А что бы вы делали, — спросил я, — если бы это не было вашим долгом?

— У долга единственная хорошая сторона — он исключает всякие вопросы и колебания, — ответил Буллит.

Я хотел возразить, но внезапно он жестом призвал меня к молчанию. Затем предложил взглянуть вверх, куда указывал его палец.

В нескольких шагах от веранды, возвышаясь над ветвями акации и как бы подвешенная над ними, осторожно покачивалась вытянутая голова с наивной плоской мордой, усеянной табачно-желтыми пятнами, с маленькими треугольниками ушей и длинными, густыми черными ресницами над бархатными глазами томной гурии. Молодая жирафа осторожно и грациозно отыскивала себе пищу среди колючек. Позади нее появилась другая голова, гораздо крупнее.

— Это мама, — прошептал Буллит едва слышно.

Кроме ее головы мы видели только длинную шею с муаровыми разводами, которая медленно покачивалась, как стебель цветка. Мать принялась пощипывать листья на вершине дерева, как раз над юной жирафой, и получилось так, что над первой головой возникла вторая, точно такая же: пятнистая морда, острые ушки и огромные, словно накрашенные тушью ресницы. Затаив дыхание, я любовался этим двуголовым чудищем.

Головы медленно передвигались от ветки к ветке, все время одна над другой, и наконец исчезли.

— Вы видите, как здесь животные доверчивы, как они счастливы, — сказал Буллит. — А ведь жирафы — они из самых пугливых. И все же они подходят вплотную к хижинам.

Он опустил подбородок на кулак. Кулак казался еще огромнее, подбородок — еще квадратнее. Выпитый алкоголь умножил и оживил красные прожилки в его глазах. И все же эту грубую рыжую морду озаряла какая-то светлая радость и робкая надежда на осуществление доброй мечты. Я не верил своим глазам.

— Что, хороша морда для няньки диких животных? — спросил мой гость.

— Да, действительно, — отозвался я. — В Найроби мне говорили о великом Булле[3] Буллите совсем другое.

— Булл Буллит? — медленно переспросил хозяин заповедника.

Подбородок его еще тяжелее оперся на кулак, лицо стало замкнутым.

— Булл Буллит… — повторил он. — Давно не слышал я этого прозвища.

Однако оно вам подходит, — сказал я.

Мой гость медленно поднял тяжелую голову.

— О, я знаю, — сказал он. — И я сделал все возможное, чтобы его прославить. Булл Буллит — браконьер, охотник за бивнями слонов и рогами носорогов, Булл Буллит — профессионал, наемный стрелок, Булл Буллит — истребитель крупной дичи в целых провинциях…

— Такая легенда ходит о вас по всей Восточной Африке, — сказал я.

— И это правда.

Буллит резко встал, одним шагом достиг края веранды и обеими руками вцепился в барьер. Дерево застонало под его пальцами.

— А что я мог сделать? — спросил он.

Он обращался не столько ко мне, сколько к поляне, к водопою и к Килиманджаро, неподвижной и мертвенно-бледной под неподвижным, мервенно-бледным небом.

Буллит снова сел за стол и сказал:

— Чтобы я лучше учил азбуку, мне подарили карабин. Мне не было и десяти, когда отец взял меня с собой в сафари. Меня убаюкивали, меня пичкали, меня обкармливали, черт побери, охотничьими историями и рассказами о знаменитых стрелках. Меня научили выслеживать дичь не хуже африканцев и посылать пулю точно между глаз или прямо в сердце. А когда я захотел зарабатывать на жизнь карабином, отец вдруг взбесился. Он потребовал, да, именно потребовал, чтобы я отправился в Англию, в пансионат.

До сих пор Буллит словно разговаривал сам с собой, но теперь он призвал меня в свидетели:

— Вы можете себе это представить? Общая спальня, столовая, классы — и все это вместо лагерных костров, солнца над зарослями и свободных, диких зверей… Мне оставался один путь, и я его избрал. Я ушел из дома, с карабином и патронташем, зарабатывать себе на жизнь. И я зарабатывал. Вполне прилично.

Последние слова Буллит произнес печально и глухо. Он умолк, и на лице его было такое мечтательное, снисходительное и недоверчивое выражение, какое бывает у стариков, когда они вспоминают безумства и радости своей юности, словно это не они сами прожили такую жизнь. А ведь Буллиту не было и сорока!

Я без труда следил за воспоминаниями моего сурового гостя. Его прошлое, прошлое пирата саванн и разбойника джунглей, было известно от берегов Индийского океана до великих африканских озер. В барах Найроби, в отелях Уганды, на плантациях Танганьики или Кении всегда можно было найти людей, готовых порассказать о подвигах Булла Буллита в его героическую эпоху. Один прославлял его силу и выносливость, другой — его невероятное упорство, третий — его храбрость, четвертый — его безошибочное чутье и его руку, не знавшую промаха. И каждый в доказательство своих слов приводил удивительные примеры.

Орды слонов, истребленных ради слоновой кости, предназначенной для индийских перекупщиков, стада буйволов, уничтоженных ради продажи вяленого мяса, бесчисленные хищники, убитые из-за их ценных шкур. Правительственные миссии поручали Буллиту уничтожение хищников в некоторых районах, где они не давали житья населению. Многодневные засады в конце концов избавляли целые деревни, трепетавшие перед львами-оборотнями и леопардами-колдунами, от этих пожирателей скота и людей. Годы странствий и преследований, терпения и риска, и все это — в мире зверей и бесконечных зарослей под созвездиями африканских ночей… Вот образы, которые, наверное, возникали в памяти Буллита. Мое предположение переросло в уверенность, когда он мечтательно сказал:

— Кихоро все это помнит.

Звук собственного голоса вернул его к реальности и к сегодняшнему дню. Но еще не до конца, потому что он спросил:

— Неужели это возможно?

И видя, что я не понимаю, к чему относится этот вопрос, нетерпеливо продолжал:

— А ведь все очень просто. Чтобы убивать зверей, надо их хорошо знать. А чтобы их знать, надо их любить, и чем сильнее ты их любишь, тем больше убиваешь. Но на деле все гораздо страшнее. Именно любовь к ним побуждает их убивать и приносит охотнику радость. И тогда не важно, голоден ты или нет, получишь ты выгоду или сам приплатишь, с лицензией или без нее, на разрешенных участках или на запрещенных, опасное или беззащитное, — тебе уже все равно. Даже если зверь прекрасен и благороден, даже если он трогает тебя до глубины сердца своей фацией или мощью, ты все равно убиваешь, убиваешь и убиваешь. Но почему?

— Не знаю, — ответил я. — Может быть, в тот миг, когда вы спускаете курок, вы чувствуете, что животное действительно вам принадлежит.

— Возможно, — сказал Буллит, пожимая плечами.

Стадо газелей промчалось по середине поляны на фоне Килиманджаро. Их тонкие рога, откинутые далеко назад, почти горизонтально, напоминали своим изгибом крылья.

Буллит проводил их взглядом и сказал:

— Сегодня мою душу наполняет радость, когда я их вижу, просто вижу. Но раньше я выбрал бы самуюкрупную, самую быстроногую, с самой красивой шкурой, и я бы не промахнулся.

— Это ваша женитьба все изменила? — спросил я.

— Нет, — ответил Буллит. — Это произошло до того, как я встретил Сибиллу. И это тоже необъяснимо. В один прекрасный день звучит выстрел, и зверь падает, как обычно. Радость кровопролития, которая была самой сильной из всех, — ее вдруг не стало, исчезла!

Буллит пригладил широкой ладонью рыжую шерсть на своей обнаженной груди.

— Но ты продолжаешь убивать по привычке, пока не приходит другой день, когда уже нет сил продолжать. И ты понимаешь, что любишь зверей ради того, чтобы видеть, как они живут, а не как они умирают.

Буллит дошел до ступеней веранды и окинул взглядом бесконечный пейзаж, затянутый дымкой зноя.

— И я не один такой, — это уже случилось со многими. Все директора национальных парков — бывшие профессиональные охотники, раскаявшиеся убийцы. — Он горько усмехнулся. — Но раз уж я зашел дальше всех по пути убийства, я пойду дальше всех и в обратном направлении. Наверное, это у меня в крови. А кроме того…

Не закончив, Буллит устремил взгляд в глубь поляны, где водная поверхность в этот час лишь угадывалась по тусклым отсветам. Он спросил:

— Это вон там Патриция вошла в стадо животных?

— Да, там, — ответил я. — Это надо было видеть своими глазами, чтобы поверить.

— Когда у тебя нет перед ними вины, животные это знают, — сказал Буллит.

Он повернулся ко мне, словно пытаясь найти в моих чертах, как бывало уже не раз, ответ на мучивший его вопрос. И наконец сказал:

— По словам Кихоро, малышка долго с вами говорила.

— Патриция отнеслась ко мне по-дружески, — сказал я. — А потом вдруг вспомнила, что я завтра уезжаю. И я перестал быть ее другом.

— А, понятно, — пробормотал Буллит.

Он закрыл глаза. Плечи его опустились, руки бессильно повисли. У него был вид большого и очень больного зверя.

— Неужели ей суждено одиночество? — пробормотал Буллит. Он открыл глаза и спросил меня: — Вы в самом деле не можете задержаться еще немного?

Я не ответил.

— У нас каждый день утром и вечером радиосвязь с Найроби, — робко сказал Буллит. — Вы можете изменить дату отлета.

Я не ответил.

— Наверное, у каждого в жизни свои дела и обязанности, — сказал Буллит.

Он ушел, даже не взглянув на меня. Точно так же, как тогда Патриция.

IX

Я покинул веранду, чтобы позавтракать в хижине. Остроконечная соломенная крыша и стены, обмазанные толстым слоем глины, создавали внутри некое подобие прохлады.

Бого открыл консервы и бутылку вина. Я спросил его, не видел ли он Патрицию.

— Нет, месье, — сказал он и умолк.

Зная его, я ни на что другое и не рассчитывал. Однако на сей раз маленькие геометрические фигурки на его лбу и щеках, — треугольники, кружки и квадратики, образованные морщинами, — как-то странно зашевелились. И словно против воли он продолжал:

— Я больше не видел белую девочку, но все в деревне говорили мне о ней.

Бого замолчал в нерешительности. Я сделал вид, что поглощен едой. Как ни удивительно, сегодня он обязательно хотел мне что-то рассказать, но любой вопрос мог его насторожить.

— Люди ее очень любят, — снова заговорил Бого. — Очень сильно любят. Но они ее боятся.

— Боятся! — воскликнул я.

— Она колдунья среди диких зверей, месье, — сказал Бого, понижая голос. — Мне поклялись, что отец ее — лев.

Я вспомнил львиное лицо Буллита и спросил:

— Эти люди хотят сказать, что ее отец похож на льва?

— Нет, люди говорят, что настоящий лев, месье, — настаивал Бого.

Голос его утратил обычное бесстрастие, а сплошь покрытое морщинами лицо из черного стало серым, словно обесцвеченное ужасом. Между тем Бого был христианином, одевался по-европейски и читал кенийские газеты на английском языке.

— Ты думаешь, это возможно? — спросил я.

— Все возможно, месье, — очень тихо ответил мой шофер. — Все возможно, если бог дозволит.

О ком он думал — о боге христианских миссионеров или о других, более древних и могущественных богах африканской земли?

Он продолжал почти шепотом:

— Люди видели эту девочку в зарослях; она лежала рядом с огромным львом, и лев держал ее в лапах, как своего ребенка.

— Кто это видел? — спросил я.

— Люди, — ответил Бого.

— Какие люди?

— Люди, которые видели, люди, которые знают, — ответил Бого.

Он посмотрел на меня робким взглядом. Я не мог понять, чего он хочет, — чтобы я разуверил или чтобы я разделил с ним страх.

— Полно, Бого, — сказал я, — успокойся. Вспомни, сколько всяких историй мы наслышались за время нашего путешествия — ты ведь сам их мне переводил!.. В Уганде видели людей-пантер, в Танганьике — людей-змей. А около озера Виктория нашлись даже такие, кто говорил с самим Лутембе, великим богом-крокодилом, которому две тысячи лет.

— Это правда, месье, — согласился Бого.

Убедил ли я его? Голос Бого стал снова бесстрастным. А по лицу нельзя было ни о чем догадаться.

В хижину вошел рейнджер. Бого перевел его слова. Рейнджер прислан в мое распоряжение для осмотра заповедника. Этого требуют правила. По территории национального парка запрещено передвигаться без вооруженной охраны.

Рейнджер с карабином сел на переднее сиденье рядом с Бого. Я устроился сзади.

Заповедник был огромен. Он простирался на десятки и десятки миль: здесь были кустарниковые заросли и леса, саванны, холмы и скалистые утесы. И над всеми этими раскаленными зноем дикими пространствами возвышалась колоссальная масса Килиманджаро с его снежной шапкой. Животные были повсюду. Никогда еще не видел я столько семейств жирафов, столько скачущих антилоп, убегающих зебр и страусов или таких огромных стад буйволов.

Не было никаких оград и никаких видимых знаков, которые отделяли бы, заповедник от окружающих зарослей. Граница его значилась только на картах и в кадастрах. И тем не менее животные каким-то образом чувствовали, знали, — и передавали друг другу эту уверенность на своем таинственном языке, — что здесь они под защитой, здесь их убежище.

Изобилие животных и великолепие природы сначала очаровывали. Но очень скоро я почувствовал, что все эти чудеса вызывают у меня раздражение, даже боль. Каждый раз, когда я хотел остановиться и приблизиться к животным, рейнджер не разрешал мне отходить дальше нескольких метров от дороги и при этом все время держался рядом. Каждый раз, когда я хотел свернуть на одну из сотен троп, которые вели к лесам или холмам, к тенистым рощам и звериным логовам, рейнджер меня останавливал. Мы не имели права отступать от установленного официального маршрута, то есть от одной-единственной широкой дороги, пересекавшей заповедник во всю его длину, с короткими редкими ответвлениями, проложенными Буллитом.

Я вспомнил его слова о посетителях и о том, как ему приходится их оберегать. Я был одним из таких посетителей, не меньше и не больше.

Если бы я прожил этот день в заповеднике, как все обычные посетители, я бы наверняка с восторгом восхищался его богатствами и не роптал на общие правила. Но Буллит обещал открыть мне его тайны и убежища зверей. А главное, главное — я видел на рассвете дня вместе с Патрицией сборище зверей близ водопоя.

Время от времени рейнджер протягивал налево или направо свою длинную руку, черную и костлявую, и говорил:

— Симба.

— Тембо.

Эти слова, единственные, которые я понимал на его языке, означали, что там, в далеких колючих зарослях, для меня запретных, обитают львы, а там, за вулканическими холмами, куда я тоже не могу добраться, бродят стада слонов. А моя машина продолжала трястись по предписанной дороге. У меня было чувство, что меня наказали, обманули, лишили самого важного, обокрали. Вконец измученный к тому же пылью и жарой, я не выдержал и приказал Бого возвращаться в лагерь.

Перед моей хижиной рейнджер сдвинул черные босые пятки, откозырял мне костлявой черной рукой, вскинул карабин на плечо и удалился в сторону деревни с улыбкой, такой же сверкающей, как пуговицы на его куртке, плоские и отполированные до блеска. Он выполнил свою миссию: уберечь меня от животных и от самого себя.

Я взглянул на солнце. До чайной церемонии в бунгало Буллитов оставалось не меньше часа. Как убить это время?

Знойная дымка уже рассеялась. Небо было воплощением юности и чистоты. Свет и тени вновь заиграли на земле и на склонах гигантской горы. На вершине в форме стола или фантастической плоской плиты, белой, как алтарь, воздвигнутый для жертвоприношений богам мира, неподвижные вечные снега начинали жить своей таинственной жизнью; они словно закипали, превращались в пену, с кратерами и гребнями, то розовыми, то оранжевыми, то перламутровыми, то золотыми.

Животных в глубине поляны не было видно. Птицы молчали. Обезьяны прекратили свои ссоры. Ни одна травинка вдоль дорожки, ни одна ветка на деревьях не шевелилась. То был час молчания, отдохновения и покоя, который обретал здесь божественное величие. Так сумерки извещали о своем приближении. Даже солнце, казалось, остановило свой бег, прежде чем уступить все свои создания темным покровам ночи.

— Какие будут приказания, месье? — спросил Бого.

Я вздрогнул, но не от звука его голоса, а потому, что он вернул меня к действительности, заставил осознать, кто я и где. А перед этим была минута или секунда, а может, одно мгновение, — откуда мне знать и важно ли это! — когда я вырвался из тесных границ человеческого существования и затерялся, слился с бесконечной вселенной, — я был этой вселенной, и вселенная была во мне.

Но Бого заговорил, и я сразу почувствовал себя скованным и уменьшенным до моей ничтожной сущности, словно насильно втиснутым в свою собственную шкуру.

Я теперь был вынужден отдавать приказания, действовать, что-то делать. А что достойного можно сделать в этот час, когда на заросли и горные снега Африки опускался вечер?

И тогда из-под прикрытия колючих кустарников вышли два человека, два масая.

X

В том, что они принадлежали к этому народу, я уверился сразу, несмотря на мой малый опыт. Путешественник может легко перепутать туземцев далууо, умбу, вакамба, кикуйю, меру, кипсигов или других народов Кении. Но если он хоть раз встретит на широких выжженных равнинах или в знойных зарослях кого-нибудь из народа масаев, он уже никогда их не забудет и не спутает ни с кем.

Их отличает царственная походка, ленивая и в то же время окрыленная, и особый великолепный постав головы, и особая манера нести копье, и наброшенный на одно плечо кусок материи, который одновременно драпирует и обнажает тело. И еще — эта таинственная красота африканцев, в незапамятные времена пришедших с берегов Нила. И вдохновенная, безумная отвага, которая сквозит во всех их движениях и чертах. А главное — горделивая, абсолютная, необоримая свобода народа, который не завидует ничему и никому, потому что пустынные просторы, поросшие колючками, жалкий скот и примитивное оружие из металлов, найденных в пересохших руслах рек, удовлетворяют все его потребности, и потому что он в гордыне своей не желает оставлять на земле ни домов, ни могил.

Два масая, появившиеся передо мной, шли вдоль границы лагеря с высоко поднятыми головами, прямые и стройные, одинаково легким, беззаботным и быстрым шагом. Между тем один из них был старик, а другой — моран. Это означало, что он находился в том установленном вековыми обычаями возрасте, когда подростки превращаются в молодых воинов и становятся славой и гордостью народа. В течение нескольких лет мораны ничего не обязаны делать, — только быть отважными и прекрасными и показывать это всем. Их отличительный признак — прическа.

Во всей Восточной Африке мужчины и женщины с первых до последних дней своей жизни ходят с обритыми наголо головами. И только мораны отпускают курчавые шевелюры и не прикасаются к ним во все время своей племенной весны. Поэтому, едва волосы отрастают до лба, они начинают за ними тщательно ухаживать. Из неведомых растений они добывают сок, благодаря которому священная шевелюра растет быстрее и волосы становятся жестче. Они заплетают их в тонкие косички, которые соединяют между собой. Затем они натирают их коровьим жиром. Косички делаются плотными и блестящими. После этого масаи пропитывают и смазывают их красной грязью и глиной. И тогда уже не шевелюра украшает головы молодых воинов, а великолепная рыжая масса, напоминающая одновременно гнездо окаменевших змей, и неопалимую купину, и медный шлем, который спереди клином спускается до густых бровей, и сзади — эбеновый затылок.

Старик и моран приближались к моей хижине.

Я сказал Бога:

— Попроси их остановиться на минуту.

— Но… месье… но как… — забормотал Бого.

Лицо его под бесчисленными морщинами посерело.

— Но это же масаи, — закончил он жалобным голосом.

— Я с тобой, Бого, — сказал я ему тихонько. — Да и рейнджеры с их карабинами рядом.

— Это правда, месье, — пробормотал он.

Но когда он обратился к масаям, голос его был еле слышан.

— Квахери[4], — сказал Бого.

По-видимому, это было дружеское приветствие.

Взгляд голых людей, едва прикрытых клочком ткани, ниспадающей с их плеч, равнодушно скользнул по африканцу, одетому в одежды белых. Морщинистая кожа Бого стала еще серее. Этот взгляд был исполнен убийственного презрения, чуть ли не отвращения. Так смотрят на гусеницу, которую давят ногой и тут же забывают. Сам Бого, конечно, приспособился к новым обычаям. Но масаи не изменились.

— Квахери, — сказал я в свою очередь.

Моран посмотрел на старика, ожидая, как он поступит. Старик взглянул мне прямо в глаза. Разумеется, он не мог считать меня ровней. Я был другой крови, а под солнцем еще не родился человек, который мог бы сравниться с масаем. Но я был белым, чужестранцем на этой земле. Мне надо было ответить вежливо, не теряя достоинства.

— Квахери, — сказал старик с высокомерным добродушием.

— Квахери, — сказал моран без всякого выражения ни в голосе, ни в лице.

Старик держался так же прямо, как его длинное копье, которое он вонзил перед собою в землю резким ударом.

Моран обеими руками оперся на свое. И так как оно было прижато к его боку, это движение заставило его лениво изогнуть торс и шею. Может быть, он хотел показать, что даже там, где старому вождю масаев приходилось быть вежливым, он, гордый своей шевелюрой, может и должен выказывать дерзость? Или, может быть, он инстинктивно понимал, что именно такое поведение больше всего подходит его удивительной красоте?

У него было юное тело атлета, под черной атласной кожей переливались длинные мускулы, тонкие и нежные, но необычайно мощные. И ничто не могло так выгодно подчеркнуть его мягкую силу и физическое совершенство, как этот небрежный и легкий изгиб. Что касается лица, то оно казалось освещенным изнутри золотыми отблесками.

Упругие розовые губы морана, прямой твердый нос, огромные глаза — все излучало томную негу и яростное пламя. Венчал его расплав живого, красного металла. И когда он стоял так, опершись полусогнутой обнаженной рукой на копье, была в нем нежность сновидения и жестокость страшной маски.

Подобной красоте в самом расцвете ее силы и великолепия было дозволено все, и все ей принадлежало. Моран позволял собой любоваться, невинный, лукавый и жестокий, как черная пантера, которая лениво потягивается на солнце, показывая свои бархатные и смертоносные лапы. Чего же еще от него было требовать?

— Как зовут его? — спросил я через Бого.

Моран презрительно промолчал. Вместо него ответил старик:

— Ориунга.

И прибавил:

— Я — Ол'Калу.

Затем он задал короткий вопрос, который Бого перевел:

— Он хочет знать, зачем вы здесь?

— Ради зверей.

Ол'Калу снова заговорил.

— Он не понимает, — перевел Бого, — потому что здесь зверей нельзя убивать.

После короткого молчания я спросил, в свою очередь, зачем масаи пришли в заповедник.

— Мы ищем пастбища для скота и места, где могут жить наши семьи, — ответил Ол'Калу.

Склонив лицо на согнутую руку, которая опиралась на копье, моран с ленивым великолепием рассматривал меня сквозь длинные ресницы.

Снова воцарилось молчание. Но теперь я сам не знал, что еще сказать. Старик масай поднял руку, прощаясь. От этого движения жалкая тряпка, наброшенная на его плечо, соскользнула и обнажила все его тело. И тогда я увидел длинный рубец, который тянулся от основания его шеи до самого паха. Это был чудовищный шрам с вздутыми буфами, трещинами и развороченными краями цвета копченого мяса и запекшейся крови.

Ол'Калу заметил мой взгляд и сказал:

— Кожа самых лучших щитов не останавливает когти льва.

Старик выдернул копье из земли и задумчиво посмотрел на него. Копье было длинным и тяжелым, с металлическим ободком посередине, сделанным по руке воина. Его можно было метать, как дротик. Ол'Калу взвесил его на одной руке, а другой провел по своей страшной ране и сказал:

— Это было в те времена, когда белые не вмешивались в игры моранов.

Ориунга открыл глаза под своей каской красного золота и улыбнулся. Зубы у него были ровные, острые и сверкающие, как у хищника.

«Склоняйся перед белым, если хочешь, — говорила его безжалостная улыбка. — Ты давно уже перестал быть мораном. А я — моран, в расцвете моей храбрости. И только моя воля для меня закон».

Масаи удалились своим беспечным окрыленным шагом. На расстоянии их силуэты с копьями на плечах по строгости рисунка и красоте линий напоминали мне изображения на скалах и в доисторических пещерах.

— Какие будут приказания, месье? — спросил меня Бого.

Увы, мне больше нечего было делать в этой стране, где встречаются люди еще более непонятные, таинственные и недоступные, чем дикие звери.

— Ну, что ж, укладывай вещи, чтобы завтра не задерживаться, — приказал я Бого.

XI

Я принял настойчивые приглашения Сибиллы Буллит по единственной причине: мне хотелось еще раз увидеть Патрицию. Но когда я пришел к ним в бунгало, девочки там не было.

— Еще не стемнело, а Патриция редко возвращается до захода солнца; у нее поэтическая душа, — сказала Сибилла с нервным смешком.

На ней были туфли с высокими каблуками и шелковое цветастое платье с глубоким вырезом на груди и на спине; на шее — жемчужная нитка. И соответственно этому наряду, не слишком подходящему для нашего скромного вечера, она была чересчур накрашена и надушена.

Голос ее и манеры также изменились. Они не казались фальшивыми или утрированными. Но какое-то искусственное оживление, деланная веселость, чуть повышенный тон и чуть более быстрые, чем обычно, движения говорили, что хозяйка дома решила блеснуть перед заезжим гостем.

Столько забот, столько приманок, и все это — ради незнакомца! Должно быть, жажда общения так сильно обострилась за время долгого одиночества, что достаточно было одного меня, чтобы глаза Сибиллы — очки были сняты! — заблестели лихорадочным блеском.

Буллит был в белом полотняном, хорошо отутюженном костюме, с галстуком в полоску. Его рыжие волосы, смоченные, причесанные и приглаженные, только подчеркивали массивность и свирепость его лица. Он чувствовал себя неловко и был мрачноват.

— Не беспокойтесь, малышка придет вовремя, — сказал он мне.

Я ни разу не произнес имени Патриции и ничем не выдал своего разочарования, что ее еще нет. Однако оба заговорили сразу же о ней. Казалось, обращаясь ко мне, они продолжали диалог, прерванный моим приходом.

— Во всяком случае, мы не станем ждать нашу маленькую бродяжку и выпьем чаю! — воскликнула Сибилла.

Она снова рассмеялась таким же деланным нервным смехом, как и при первой нашей встрече.

Мы прошли из гостиной в столовую. Здесь были сосредоточены все атрибуты традиционной чайной церемонии благородного английского дома: чайник, кипятильник, серебряные кувшинчики, сервиз старинного фарфора, скатерочки с кружевами, вышитые салфетки, молоко в молочнике, нарезанный лимон, поджаренные ломтики хлеба, кекс, апельсиновый мармелад, клубничное варенье, маленькие сандвичи с честерским сыром, — и бог знает что еще…

А в плоской хрустальной вазе посреди стола плавали анемоны, гвоздики, анютины глазки, — короче, все бледные и чахлые цветы Европы, о которых так нежно заботилась Сибилла.

Я сказал молодой хозяйке:

— Не знаю даже, как вас благодарить за такой прием!

— О, пожалуйста, не надо! — воскликнула она. — Я так рада, что могу наконец поставить на стол хоть что-то приличное из нашего буфета. А что касается лакомств, то с консервами это так просто!

Сибилла опять рассмеялась тем же искусственным смешком, похоже, она решила поддерживать атмосферу веселья весь вечер. Но тут она заметила, что мой взгляд упал на цветы, и сразу замолкла.

— А, вы подумали о моих цветах, — медленно сказала она.

Первый раз за все время голос ее прозвучал тихо, искренне и серьезно, парадный блеск в глазах погас, и в них появилось трогательное и прекрасное выражение.

— Прошу к столу, — сказал Буллит.

Двое черных слуг в длинных белых туниках, с малиновыми поясами и в широких шароварах, стянутых у щиколоток, пододвинули стулья. Один стул пока был пуст.

Сибилла на какое-то мгновение повернула голову к окну и так быстро приняла прежнее положение, что я бы, наверное, этого не заметил, если бы Буллит не сказал ей со всей нежностью, на какую только был способен:

— Послушай, милая, ведь еще совсем светло!

— Пока — да, — пробормотала Сибилла.

Взгляд ее остановился на пустующем стуле.

— Дорогая, наш гость, наверное, не откажется от чашки чая, — сказал Буллит.

Сибилла вздрогнула, выпрямилась, машинально дотронулась до своего жемчужного ожерелья и улыбнулась мне.

— Сколько вам сахара? — спросила она. — Вы любите с лимоном? С молоком?

И снова голос ее и улыбка показались мне неестественными. Сибилла опять вошла в роль великосветской хозяйки и, видимо, даже испытывала от этого удовольствие.

— Кекс очень вкусный, — говорила она. — Мне его присылают из Лондона. И мармелад тоже. Угощайтесь, угощайтесь! На обед у вас, наверное, было не бог весть что. Путешествовать в одиночку несладко.

Так она говорила, пока наливала себе и Буллиту. Затем, очевидно, желая, чтобы я тоже принял участие в светской беседе, она спросила, какое впечатление произвела на меня прогулка по заповеднику.

— Пейзажи великолепны, — сказал я. — И я видел много животных… только издали.

Я покосился исподтишка на Буллита, но он в это время смотрел, как сгущаются сумерки за окном.

— Издали животные прекраснее всего! — воскликнула Сибилла. — Особенно газели. Вы знаете, у нас есть одна, прирученная, совсем крохотная, очаровательная.

— Я уже познакомился с Цимбеллиной. Мы с ней друзья.

— Джон, — сказала Сибилла, — ты должен рассказать…

Она не закончила, потому что Буллит по-прежнему смотрел в окно. Сибилла что-то коротко приказала слугам. Один из них задернул все шторы. Другой включил электричество.

— Нет, нет! — вскричала Сибилла.

Она сделала жест, словно хотела опустить на глаза свои темные очки, спохватилась, что их нет, и прикрылась пальцами, раздвинутыми веером.

— Свечи, Джон, прошу тебя, — сказала она нетерпеливо.

На маленьком столике стояли два больших серебряных подсвечника старинной работы. Буллит зажег свечи. Живой и умиротворяющий свет заиграл на отполированном старинном серебре, на прозрачном фарфоре, на хрупких цветах и светло-голубых шторах.

Трудно было представить, что за порогом этой комнаты, похожей на последнее убежище и на последнюю иллюзию, сразу начинались заросли, населенные дикими животными и людьми.

Я вспомнил старика Ол'Калу и морана Ориунгу.

— Сегодня два масая остановились перед моей хижиной, — сказал я. — Они просто великолепны. Особенно молодой. Он был…

— О нет, умоляю вас, не продолжайте! — воскликнула Сибилла.

Она уже не думала о своей роли. В голосе ее прозвучала истерическая нотка. Как будто я впустил смельчаков-воинов в эту комнату с голубыми шторами и нежным светом восковых свечей.

— Я их знаю, — продолжала Сибилла, сжимая пальцами виски. — Я их слишком хорошо знаю! Эти голые, как змеи, тела, эти красные волосы, эти безумные глаза… И они опять здесь!

Хотя окна были плотно зашторены, Сибилла метнула на них испуганный взгляд и пробормотала:

— Что со мной будет? Я и так словно в аду.

Буллит вскочил. Он и сам, наверное, не знал, что он собирается сделать. И стоял так у стола, неподвижный, огромный, разряженный и нелепый в этой одежде, совершенно не приспособленной для могучего костяка и мускулатуры. Лицо его под влажными приглаженными волосами приобрело выражение человека, который чувствует себя непростительно виноватым и не знает, за что вымаливать прощение.

Сибилла увидела это выражение, и любовь ее поборола все остальное. Она живо обошла вокруг стола, взяла Буллита за руку и сказала:

— Дорогой мой, прости, это нервы. Я ведь только из-за Патриции. Но я знаю, что для тебя нет другой жизни.

Буллит сел, словно освобожденный от злых чар. Сибилла вернулась на свое место. Все снова пришло в норму, по крайней мере внешне. Игра в великосветский прием могла и должна была продолжаться.

— Джон, — сказала Сибилла тем тоном, которого требовала ее роль, — почему бы тебе не рассказать нашему гостю о твоих охотах? Я уверена, ему будет очень интересно. Ведь у тебя были такие удивительные случаи!

— Да, да, конечно, сейчас, — согласился Буллит.

Ради Сибиллы он готов был на все, после того, что она сделала ради него. Но внезапное счастье, как и отчаяние, может привести человека в смятенье. Он хотел по привычке взъерошить волосы, почувствовал, что они мокрые, отдернул руку, словно обжегся, и пробормотал:

— Прости, не знаю, с чего начать.

— Ну что ж, — помогла ему Сибилла, — начни с той истории, которую ты мне рассказал в день нашего знакомства.

— Да! Да! — обрадовался Буллит.

Он повернулся ко мне и начал:

— Это было в Серенгети лет двенадцать назад.

Дальше пошло легче. Он рассказывал о том, как выслеживал стаю дьявольски хитрых и свирепых львов-людоедов. Буллит говорил хорошо и просто. А кроме того, в его рассказе звучало какое-то особое волнение: обращаясь ко мне, он в действительности обращался к Сибилле. Сначала, как добропорядочная хозяйка, она внимательно следила, какое впечатление производит рассказ ее мужа на гостя. Но вскоре забыла обо мне. Ее руки, ее лицо успокоились. В глазах загорелось наивное восхищение, отчего она сразу еще больше похорошела. Сибилла видела перед собой не сегодняшнего Буллита, который развлекает случайного гостя, а того, другого, каким он был десять лет назад, — юного, стройного и легкого, без хрипоты в голосе и без красных прожилок в глазах. Того Буллита, которого она встретила в первый раз, смущенного, робкого гиганта, окруженного запахами джунглей и ореолом опасностей, Буллита в расцвете его славы великого охотника. А он, он рассказывал свою историю юной девушке, только что прибывшей из Европы, — экзальтированной и веселой, — и она его слушала где-то среди цветов на веранде отеля в Норфолке, или в баре Сиднея, или в салоне Мутанга-клуба, — слушала, как никто еще его не слушал, и смотрела на него так, как никто еще не смотрел.

Время от времени Сибилла шепотом напоминала Буллиту, что он пропустил какую-то подробность или слишком сократил какой-то эпизод. И всегда это была подробность или эпизод, которые подчеркивали жестокость, силу и хитрость хищников, и тем самым — мужество и ловкость Буллита. Так, вдохновляемый и ведомый молодой женщиной, он вновь обретал вкус дикой крови, вновь становился великим охотником джунглей. Но этот рассказ о мучительной усталости и опасностях многодневкой погони сквозь колючие заросли, о совещаниях с полуголыми следопытами, об утомительных и смертоносных засадах звучал для Буллита и Сибиллы как самые нежные слова, слова любви, которая еще жива.

Внезапно Буллит остановился на середине какой-то фразы, а Сибилла с побледневшим восковым лицом привстала с места. Откуда-то из зарослей донеслось ужасающее громовое рычанье, одновременно яростное и жалобное, — и невозможно было понять, звучит оно вдалеке или совсем близко, — но эхо еще долго не смолкало в закрытом салоне. Никто из нас не шелохнулся. Но потом Сибилла бросилась к окну и подняла шторы. Солнце уже село. Сумерки в этих краях длятся мгновения. Темнота быстро заливает землю.

— Джон! Джон! — позвала Сибилла. — Уже темно.

— Нет, дорогая, еще не совсем, — сказал Буллит, подходя к жене.

— Никогда, никогда еще Патриция не возвращалась так поздно. А скоро ночь…

Сибилла отвернулась от окна: ей невыносимо больно видеть, как африканская тьма с каждым мгновением становится все гуще. Первый порыв вечернего свежего ветра залетел в открытое окно. Пламя свечей заколебалось.

— Джон! Сделай же что-нибудь! — вскричала Сибилла. — Возьми боев, рейнджеров, найди Патрицию!

Гораздо слабее и глуше, но так же отчетливо раскатилось грозное рычание, которое мы только что слышали. Сибилла зажала уши руками. Буллит резко опустил шторы, отрезав нас от надвигающейся ночи.

— Джон! Джон! — взывала Сибилла.

— Хорошо, я иду, — сказал Буллит.

Но тут дверь распахнулась словно сама собой, и в комнату шагнул Кихоро, одноглазый, кривобокий, изувеченный, покрытый шрамами. Не говоря ни слова, он подмигнул своим единственным глазом Буллиту и осклабился в беззубой улыбке.

С криком радости, таким пронзительным, что он походил на вопль, Сибилла упала в кресло.

Огромная рука Буллита легко коснулась бледного, без единой кровинки, лица.

— Ты же видишь, дорогая, — сказал он, — все в порядке.

— Да, да, — шептала Сибилла, но глаза ее были мертвенно пусты.

Она посмотрела на стол: вышитые скатерочки, салфетки с кружевами, старинный фарфоровый сервиз, серебряный чайник, и вода в нем еще кипит. И силы вернулись к ней.

— Будь добр, Джон, — сказала Сибилла. — Сходи за Патрицией. Малышке надо выпить чаю.

XII

Когда мы остались с Сибиллой одни, она попыталась вновь вернуться к своей великосветской роли. Но потрясение было слишком велико.

— Я уже сама не знаю, что делаю, — сказала она, устало покачивая головой. — Джон всегда прав. Но я больше не могу. Нервы не выдерживают. Мы слишком долго живем вот так.

Неизвестно почему, ей показалось, что я хочу ее прервать, и она нетерпеливо взмахнула рукой.

— Понимаю, понимаю, — сказала Сибилла. — Вам кажется, все здесь так восхитительно. Естественно… на несколько дней… для любителя, путешественника. Но попробуйте жить здесь изо дня в день, и вы увидите. Я тоже первое время повсюду следовала за Джоном и повсюду находила красоту, очарование, приключения, поэзию… А потом, постепенно, пришло это…

Молодой хозяйке не было нужды называть то чувство, на которое она намекала. Достаточно было взглянуть на ее лицо. Это был ужас.

Монотонным, однозвучным голосом она мне рассказывала эпизод за эпизодом, описывая каждый этап.

Один раз, после сезона дождей, «лендровер» Буллита увяз в грязи, и им пришлось провести всю ночь посреди диких джунглей. В другой раз, когда они остановились, на машину из густых зарослей ринулся носорог. Их спасла от смерти только поразительная быстрота реакции Буллита и его мастерство водителя. А еще был случай, когда они спали в прицепном домике, потому что вначале этот домик был их единственным жилищем, и мимо них среди ночи прошел слон, так близко, что она слышала каждый его шаг и его дыхание.

— Если бы ему только вздумалось, — сказала Сибилла, — он опрокинул бы нас и растоптал. Ни мужества Джона, ни его сила не спасли бы. А ведь с нами была уже Патриция, совсем крошка. И тогда я познала истинный страх. Леденящий до мозга костей, до глубины души. И этот страх уже не уходит. Все время растет и растет. Он меня пожирает…

По ночам, не в силах заснуть, Сибилла с ужасом вслушивается в голоса и шорохи зарослей.

Днем, когда Джон разъезжал по заповеднику, заботясь лишь о благополучии своих животных, — тут в голосе Сибиллы послышалась ненависть, — она оставалась одна со слугами.

— Я не могу больше выносить их раскатистый смех! — простонала она. — Их слишком белые зубы, их рассказы о приведениях, о людях-пантерах, о колдунах! А главное — их привычку появляться всегда внезапно и бесшумно, как призраки!

* * *
Целый день я стремился вновь увидеть эту девочку с таким нетерпением и волнением, что сам себе казался смешным. И вот она передо мной, и я не находил в ней ничего, что могло бы пробудить во мне эти чувства. Да и что общего было между тем предутренним видением рядом с дикими животными и этой примерной девочкой, которую Буллит держал за руку?

На Патриции было холщовое ярко-синее платьице чуть ниже колен, с нелепым белым воротничком и манжетами. На ногах — белые носочки и лаковые туфельки. И все поведение Патриции соответствовало этому наряду: она была скромна и сдержанна, держалась прямо, вытягивая шею из белого воротничка, и даже прилизанные волосы спускались ровной челкой на лоб. Она сделала легкий реверанс, поцеловала мать и села на предназначенное ей место. Я узнал только ее прежние руки, когда она положила их на скатерть, загорелые, исцарапанные, с обломанными ногтями.

Патриция окинула взглядом стол с пирожными и конфетами и сказала серьезно-одобрительно:

— О, у нас в самом деле праздник?

Она сама налила себе чашку чаю и взяла кекс и кусочек апельсинового мармелада. Манеры ее были безупречны, но она упорно не поднимала глаз.

— Наконец-то вы видите нашу мадемуазель, сможете описать ее Лиз, — сказала мне Сибилла.

Я почувствовал, что она гордится дочерью и постепенно приходит в себя. Сибилла весело обратилась к Патриции:

— Ты знаешь, наш гость — друг Лиз Дарбуа!

Патриция промолчала.

— Я тебе часто рассказывала о Лиз, ты помнишь? — настаивала Сибилла.

— Да, мама, я помню, — сказала Патриция.

Ее звонкий отчетливый голосок не имел ничего общего с таинственным беззвучным шепотом, каким она говорила у водопоя. И в нем ощущалось упрямое желание ни о чем и ни с кем не говорить здесь за столом.

Но Сибилле хотелось продемонстрировать таланты своей дочери.

— Да не смущайся так, милая! — сказала она. — Расскажи нам что-нибудь о заповеднике, о животных. Ты же их знаешь, неправда ли?

— Я не знаю ничего интересного, — ответила Патриция, держась так же прямо и глядя в свою тарелку.

— Право же, ты совсем дикарка! — раздраженно воскликнула Сибилла.

Нервы у нее снова начали сдавать. С деланным смехом она обратилась к Буллиту:

— Джон, надеюсь, у тебя память лучше, чем у нашей дочери. Доскажи нам о твоей замечательной охоте в Серенгети!

И тут произошла короткая и поразительная сцена.

Услышав последние слова матери, Патриция подняла глаза, — впервые с того момента, как вошла в комнату, — и устремила их на Буллита. А он, словно ждал и боялся этого, не осмелился взглянуть на собственную дочь. Но воля Патриции, — было страшно смотреть, как искажалось и твердело ее нежное подвижное личико, — сломила Буллита. Глаза его встретились с глазами ребенка. И чувство бессилия, вины, страдания и мольбы отразилось на его лице. Глаза Патриции оставались неумолимыми.

Значение этого безмолвного разговора я понял, увы, лишь гораздо позднее. Но его сразу поняла Сибилла. Губы ее побелели. Она заговорила, и тон ее становился все выше с каждой фразой:

— Так что же, Джон? И ты онемел, как твоя дочь? Всегда вместе против меня? Ты даже не упрекнул ее, что она возвращается так поздно, а я умираю от страха!

— Мне очень жаль, мама, поверь, — тихо сказала Патриция. — Сегодня Кинг пришел поздно. И он обязательно хотел меня проводить. Вы, наверное, его слышали.

— Конечно, — сказал Буллит, — его голос…

Сибилла не дала ему закончить.

— Хватит, хватит! — закричала она. — Я больше не хочу, не хочу жить в этом безумии!

Она повернулась ко мне, сотрясаясь от безмолвного и бессмысленного хохота, и закричала:

— Вы знаете, кто это — Кинг, которого моя дочь ждет до вечера, чтобы он ее проводил? И чей голос мой муж узнает? Вы знаете? — Сибилла перевела дух, чтобы закончить пронзительным вскриком: — Это лев! Лев! Хищник! Чудовище!

Она была на грани истерики и, видимо, сама это поняла. Отчаяние и стыд стерли все иные чувства с ее лица, она выбежала из комнаты.

Патриция сидела очень прямо в своем нарядном платьице, но загар на ее щеках словно потускнел.

— Пойди к ней, — сказала она своему отцу. — Ты ей сейчас нужен.

Буллит повиновался. Девочка посмотрела на меня. Взгляд ее был непроницаем. И я ушел. Никому из них я не мог помочь.

«Дочь льва», — говорили о Патриции люди в заповеднике.

XIII

Бого, ожидавший меня перед хижиной, вошел вслед за мною в комнату и спросил:

— Когда подать ужин?

Его форменная одежда, его голос, его лицо, его манера себя держать, а главное — необходимость отвечать ему, все взвинтило меня до предела.

— Какой там ужин! — сказал я. — Да ладно, поем позднее.

— Месье хотел, чтобы я сложил вещи сегодня, чтобы уехать утром, — напомнил Бого.

— Уедем, когда я захочу, — ответил я, стискивая зубы.

Бого заколебался, склонил голову, но все же спросил:

— Но ведь мы уедем, месье, правда?

Его тон, выражавший боязнь, упрек и упорное желание покинуть заповедник как можно скорее, был мне невыносим.

— Это уж мое дело, — ответил я.

— А как же самолет, месье? — пробормотал Бого.

Наверняка я бы поступил точно так же, даже если бы мой шофер не проявил столько упорства. Но в этот момент мне казалось, что только дух противоречия против отвратительного насилия заставил меня восстать. Я вырвал листок из блокнота, написал несколько строчек и приказал Бого:

— Отнеси это в бунгало, и немедленно!

В этой записке, адресованной Буллиту, с просил передать во время ближайшего сеанса радиосвязи с Найроби, что я аннулирую свой билет на послезавтрашний рейс на Занзибар.

* * *
По расписанию электростанция заповедника прекратила работу в десять часов. Я зажег лампу-«молнию» и устроился на веранде. Бутылка с виски стояла под рукой. Но я к ней не прикасался. Мне не хотелось ни пить, ни есть, ни спать. А главное — ни о чем не хотелось думать. Становилось светло. Ночь была прозрачной. В темноте резко выделялись сухие линии колючих деревьев и столообразный силуэт Килиманджаро. Соломенный навес крыши скрывал от меня небо и звезды. Мне это было безразлично. Мысли мои обратились к самым обыденным делам. Я думал, не позабыл ли я чего-нибудь из списка покупок, который передал Бого. На рассвете он должен быть отправиться за тридцать километров от заповедника, в деревню Лантокито к бакалейщику-индийцу. Посмеиваясь про себя, я вспомнил, каким испуганным стало похожее на черепаху лицо моего шофера, когда он узнал, что мы остаемся здесь, среди диких зверей, бог знает еще на сколько дней. А потом я вообще ни о чем не думал. Наверное, устал…

Звуки джунглей — потрескивание, стоны, посвист, шепот — обступили хижину таинственным ночным хором. Время от времени слышался жалобный вопль, или грозное рычание, или пронзительный призыв. А иногда в глубине далекой поляны проплывали огромные тени.

Я ждал, внутренне затаив дыхание. Зачем утомлять разум? Кто-нибудь придет и объяснит мне все ночные тайны, смысл моего присутствия в заповеднике и почему я не могу отсюда уехать.

Но я напрасно сидел на веранде до предутреннего часа, когда перила уже покрылись росой. Никто ко мне не пришел.

Часть вторая

I

Я с трудом открыл глаза. На сей раз меня разбудила не прелестная маленькая обезьянка, а мой шофер Бого.

— Завтрак, месье, — повторял он. — Завтрак.

— Завтрак? — переспросил я.

— Да, месье. Уже больше двенадцати.

— Я, наверное, поздно заснул.

В моем ответе прозвучали виноватые нотки. Тут уж я ничего не мог поделать. За многие недели я сам приучил Бого к точным маршрутам и твердому расписанию. Отъезды, прибытия, трапезы — все подчинялось строгим правилам. Я делал все возможное, чтобы каждое мгновение моего путешествия приносило мне максимум новых знаний и ощущений. Бого понял это и был целиком со мной согласен. И вот на тебе — вдруг я сам нарушил и ниспроверг мною же установленный — закон. Ему приходилось вытаскивать меня из постели, чтобы накормить!

Все мое тело затекло и ныло, словно меня избили. «Это, вероятно, потому, — подумал я, — что я почти всю ночь просидел, не двигаясь, на веранде». С трудом доплелся я до ванной. Однако ни горячая вода, ни холодная не вернули мне ни сил, ни бодрости духа, как обычно. Я был измучен морально. Все меня раздражало, и больше всего — я сам.

Опять консервы, — на какой же срок я к ним приговорен?

Занзибар… Я никогда туда не выберусь. Занзибар, райский остров в Индийском океане, весь пропитанный ароматом гвоздики.

И зачем я застрял в этом заповеднике? Ради чего отказался от последнего и наверняка самого прекрасного этапа своего путешествия?

Дикие животные?.. Если мне предложат повторить вчерашнюю прогулку под надзором рейнджера, я лучше останусь в своей хижине, где, по крайней мере, нет зноя и пыли, и буду попивать себе виски. Благо, по моим указаниям Бого привез мне из Лантокито целый ящик.

Ящик! Но почему целый ящик? Для кого? Для Буллита? Он меня презирает и дал ясно это понять. Что до Сибиллы, то после того, как я стал свидетелем ее истерики, она меня и видеть не захочет, это же ясно. А неприязнь Патриции, должно быть, обратилась в непримиримую жгучую ненависть.

У всех у них наверняка было только одно желание: чтобы я поскорее убрался отсюда как можно дальше. А я вместо этого застрял и даже начал обживаться.

С каждой минутой я все сильнее проклинал свое решение задержаться в заповеднике. Но в то же время, как и в первое мгновение, когда это решение было принято, я отказывался признать его истинную причину: стыд за самого себя.

С трудом закончил я завтрак: еда была отвратительной, пиво — теплым.

— Какие будут приказания, месье? — спросил меня Бого.

— Пока никаких, — ответил я, стараясь успокоиться. — Иди отдыхай.

С порога моей комнаты зажурчал тонкий детский голосок:

— Нет, нет, пусть останется! Он вам сейчас будет нужен.

Это была Патриция. Разумеется, ни один звук не предупредил меня о ее приближении. Она снова была всером комбинезончике. Но в ее поведении сохранилось что-то от заученной скромности и благовоспитанности, которые она демонстрировала вчера за чайным столом. На плече у нее сидел маленький Николас. Ее сопровождала Цимбеллина.

— Отец передал вашу телеграмму в Найроби, — сказала Патриция. — Мама приглашает вас на обед сегодня вечером. Они были довольны, что вы не уедете из заповедника.

Патриция тщательно выговаривала и подчеркивала каждое слово. И взгляд ее требовал в ответ такой же церемонной вежливости.

— Весьма признателен твоим родителям, — сказал я. — То, что ты сообщила, меня очень радует.

— Благодарю вас от их имени, — сказала Патриция.

И в этот момент я осознал, что мне совершенно безразличны чувства Буллита и его жены. Я спросил:

— Ну а ты, Патриция? Ты рада, что я задержусь здесь еще на несколько дней?

Выражение лица девочки едва заметно изменилось. Но эта перемена совершенно преобразила ее, маленькое загорелое лицо стало совсем другим. Оно осталось серьезным. Однако это уже не была серьезность благовоспитанной девочки, хорошо выучившей свой урок. Это была внимательная, тонкая и чуткая серьезность ребенка, который застал меня врасплох у водопоя Килиманджаро. И неизвестно почему ко мне вернулись надежда и радость.

— Я хотела бы знать, почему вы остались, — сказала Патриция вполголоса.

И вдруг то, в чем я не решался признаться себе самому, показалось мне простым и естественным.

— Из-за Кинга, — сказал я. — Из-за твоего льва.

Патриция несколько раз энергично, быстро кивнула, отчего маленький Николас беспокойно заерзал у нее на плече, и сказала:

— Да, да. Ни отец, ни мама не подумали о Кинге. Но я-то знала…

Я спросил:

— Значит, мы снова друзья?

— Вы остались ради Кинга, ради льва. Вот пусть он вам и ответит, — серьезно сказала Патриция.

И тут мы услышали странный звук, наполовину вздох, наполовину всхлип. Мой шофер никак не мог перевести дыхание. Лицо его было пепельно-серым.

— Зачем тебе понадобился Бого? — спросил я Патрицию.

— Я скажу потом. Сейчас еще не время, — ответила она.

Мной овладело мучительное нетерпение. Мне показалось, что в словах Патриции таилось какое-то обещание, она что-то решила. Ведь не для того же пришла она ко мне, чтобы только передать слова родителей. Это лишь предлог, за которым кроется более важная тайная цель. Я на мгновение закрыл глаза, чтобы избавиться от внезапного головокружения. Неужели девочка решилась на то, о чем я боялся даже мечтать?

Я постарался взять себя в руки. Опять эти глупые ребяческие сны! Остается только ждать, когда придет час, час Патриции. Но я чувствовал, что не могу больше сидеть в стенах этой хижины.

— Пойдем на веранду, — сказал я Патриции. И добавил, обращаясь к Бого: — Принеси мне виски!

— А нет ли у вас лимонада? — спросила Патриция с загоревшимися глазами.

Мы с Бого переглянулись. Вид у нас обоих, вероятно, был преглупый.

— Может быть, мадемуазель любит содовую? — робко спросил мой шофер.

— Если вы дадите мне лимон и сахару, — ответила Патриция, — я сделаю лимонад сама.

Она тщательно перемешала свой напиток, поглядывая на большую поляну и гигантскую гору, которую солнце в этот час лишило теней и красок.

— Ты уже была там, среди животных? — спросил я.

— Нет, — ответила Патриция. — Я завтракала с мамой. А потом мы все утро вместе делали уроки.

Патриция подула на свой лимонад, любуясь пузырьками газа, и добавила вполголоса:

— Бедная мамочка, она так счастлива, когда я сажусь за учебники! Забывает обо всем остальном. А после вчерашнего я просто должна была ей помочь.

Девочка снова принялась дуть в стакан, но уже совершенно машинально. Ее черты выражали всепонимание и глубокую боль взрослого человека. Жизнь Патриции была, видимо, куда труднее и сложнее, чем я думал. Она любила мать и знала, что заставляет ее мучиться, но ничего не могла поделать, иначе она перестала бы быть сама собой.

Патриция обмакнула в свое питье палец с обломанным ногтем, отхлебнула немного и добавила сахару.

— Мама у меня очень ученая, — снова заговорила девочка с гордостью. — Историю, географию, арифметику, грамматику, — все-все знает. И я, если только хочу, заучиваю все быстро.

Она перешла на тот доверительный, почти беззвучный тон, каким говорила со мной при первой нашей встрече у водопоя — чтобы не тревожить животных:

— Знаете, в пансионе, в Найроби, я была впереди всех других, я это сразу увидела. Я могла бы перескочить через класс, а может, и через два. Но я притворялась дурочкой, чтобы меня поскорее отослали обратно. Иначе я бы там умерла!

Патриция жадным взглядом окинула большую поляну, лужи воды, мерцавшие среди трав, и густые массивы деревьев, словно хотела проникнуть в их таинственную глубину. Потом, в несколько глотков, допила лимонад и воскликнула:

— Зовите вашего шофера! Пора!

Она сняла с плеча обезьянку и посадила ее на спину Цимбеллины.

— Уходите-ка отсюда, вы оба! — сказала она. — Домой!

Маленькая газель с Николасом на спине, аккуратно переставляя копытца, величиной с наперсток, спустилась с веранды и затрусила к бунгало Буллитов.

Патриция, пританцовывая, сбежала по ступенькам и толкнула дверцу моей машины.

— Если бы я была одна, я бы пошла, как всегда, пешком, — сказала она. — Но с вами…

Ее темные глаза искрились. Наверное, она представила себе, как бы я бежал за ней, задыхаясь, неловко путаясь, застревал во всех колючих кустах, мимо которых она проскальзывала, как ящерица.

— Куда мы едем, мадемуазель? — спросил Бого.

Она что-то быстро ответила ему на языке кикуйю. Бого повернулся ко мне: каждая морщина его лица выражала ужас. Даже белки глаз потускнели.

— Молчать! — крикнула ему Патриция. — Я сказала, молчать!

Она вдруг обрела голос своей крови, голос приказа, естественный и жестокий, свойственный детям, которым со дня их рождения подчинялись все слуги в доме.

— Но…о, простите, мадемуазель, — бормотал Бого, словно защищаясь. — Простите, месье… Ведь это строго запрещено, — подъезжать к животным без рейнджера.

— Да, это так, — сказал я Патриции. — Твой отец…

— Со мной можно! — крикнула девочка. — И нам никто не нужен!

Пока я раздумывал, из колючего кустарника неожиданно вынырнул Кихоро. Он шел, наклонившись вперед, как будто тяжесть двустволки пригибала его к земле. Кихоро остановился у машины и уставился на меня своим единственным глазом. Я понимал его затруднение. Ему было приказано охранять девочку всюду, и чтобы она этого не заподозрила. Как ему быть, если она уедет со мной?

И я предложил:

— Может быть, вместо рейнджера мы возьмем Кихоро?

«Вместо рейнджера»! — возмущенно передразнила меня Патриция. — Да он самый лучший следопыт, загонщик и стрелок во всем заповеднике! Он знает его лучше всех!

Она сделала знак Кихоро. Тот боком — иначе не позволяло искалеченное тело — втиснулся в машину и сел рядом с шофером. Бого вздрогнул от отвращения. Этот человек не имел ничего общего с рейнджерами в красивых мундирах, приученными сопровождать посетителей. Одноглазый, весь в шрамах, в лохмотьях, от которых воняло потом и джунглями! А главное — Кихоро был из племени вакамба, самого воинственного и смелого, такого же, как масаи.

Мы поехали по средней, уже знакомой дороге, единственной, разрешенной для туристов. Патриция оперлась на спинку, вытянула ноги на сиденье, потом поджала их, вытянула снова и полузакрыла глаза.

— Ваш автомобиль прямо как кровать на колесах, — сказала она.

В моем распоряжении был наемный «шевроле», лимузин, выпущенный несколько лет тому назад, куда более вместительный и с более мягкой подвеской, чем «лендровер» Буллита — английский вариант джипа.

— Только эта машина, — продолжала Патриция, с наслаждением потягиваясь и радуясь такой роскоши, — ни за что не пройдет там, где ездит отец. А потом — из нее почти ничего не видно. Патриция подползла ко мне по сиденью на коленях.

Она безмолвно смеялась.

— Посмотрите на Кихоро, — шепнула она. — Какой он несчастный! Ну прямо обезьяна, запертая в клетку…

Но как ни тихо говорила Патриция, старый следопыт услышал свое имя. Он повернулся к нам. Никогда еще не видел я так близко его лица, на котором среди десятков шрамов на месте правого глаза зияло черное пятно, кровавая дыра. Патриция жестом показала, что не звала его. Изуродованное лицо снова отвернулось, глядя вперед.

— Откуда у несчастного все эти шрамы? — спросил я.

— Он вовсе не несчастен, — уверенно сказала Патриция. — Здешние люди не страдают от своего уродства. И охотники гордятся полученными на охоте ранами.

— А как он их получил?

— Сломанное плечо и глаз — это не на охоте, — объяснила Патриция. — Это уже здесь, в заповеднике. Он был слишком уверен в себе и не остерегался диких животных. В другой раз на него накинулся носорог и прижал боком к стволу дерева, на которое он не успел взобраться.

— А лицо? — спросил я. — Ведь это следы когтей…

— Да, тут нельзя ошибиться, — сказала Патриция.

Я посмотрел на нее внимательнее. На лице у нее была гордость. Глаза ее потемнели, а губы порозовели, когда она начала рассказывать.

Лицо Кихоро изуродовали когти леопарда. Кихоро долго выслеживал его с единственным патроном, который он брал у Буллита, когда уходил на охоту. Эта единственная пуля поразила хищника, но не наповал. У леопарда еще хватило сил броситься на Кихоро, и он терзал охотника, пока тот, отбиваясь вслепую, не поразил его кинжалом прямо в сердце.

Когда Патриция закончила свой рассказ, она дышала учащенно и руки ее были крепко сцеплены.

— Ты гордишься Кихоро? — спросил я.

— Он не боится ничего.

— А твой отец? Ведь он тоже…

— Не хочу! Замолчите! — вскричала девочка.

Я уже привык к резким переменам в ее настроении. И все же страдальческое выражение ее лица поразило меня. Щеки побледнели под загаром, рот и глаза выражали такое страдание, какое, наверное, могла причинить лишь невыносимая физическая боль.

— Белые не имеют права, — сказала Патриция. — Я не хочу, чтобы они убивали животных.

Голос ее был глухой, задыхающийся.

— Черные — это совсем другое дело. Это справедливо. Оки живут среди зверей. Живут такой же жизнью. И у них почти такое же оружие. А белые… С их большими ружьями, с сотнями патронов! И все это ни для чего. Для забавы. Чтобы хвалиться трупами…

Голос девочки взмыл до истерического крика:

— Ненавижу, проклинаю всех белых охотников!

Патриция смотрела мне прямо в глаза. Она поняла значение моего взгляда. И крик перешел в испуганный шепот:

— Нет, нет… Только не отца. Он лучше всех. Он делает животным столько добра. Я не хочу слышать о тех, которых он убивал.

— А откуда ты знаешь? — спросил я.

— Он рассказывал маме и своим друзьям, когда я была совсем маленькая. Он думал, я не понимаю. Но теперь я не хочу, я не вынесу… Я его слишком люблю.

И только тогда я понял до конца тот взгляд, которым накануне в бунгало Патриция запретила Буллиту рассказывать о его охоте на львов в Серенгети.

Патриция опустила стекло, высунула наружу свою круглую стриженую головку и долго жадно вдыхала горячую пыль, поднятую нашими колесами. Когда я снова увидел ее лицо, на нем не осталось и тени страдания. Оно выражало только радостное нетерпение. Патриция отдала Бого приказ. Машина свернула на извилистую, ухабистую тропу.

Может быть, из-за плохой дороги или ее направления, приближавшего нас к таинственным зарослям и убежищам диких зверей, Бого вел машину из рук вон плохо. Рессоры, тормоза, коробка скоростей. Мы двигались с ужасающим шумом.

— Стоп! — внезапно приказала Патриция шоферу. — Так мы распугаем всех зверей или доведем их до бешенства.

Она схватила меня за руку и скомандовала:

— Пойдем!

Потом подтянулась к моему уху и прошептала:

— Он уже недалеко.

Соскочив на землю, она направилась прямиком к зарослям колючих кустарников.

II

Пока мы шли, Патриция была по отношению ко мне само внимание. Она раздвигала кусты, поднимала над головой колючие ветки, предупреждала о трудных местах, а там, где было нужно, буквально прокладывала мне дорогу. По ее пятам я обогнул холм, болото, взобрался на скалу и очутился в почти непроходимых зарослях. Часто мне приходилось ползти на коленях, а иногда — на животе.

Когда девочка наконец остановилась, мы были в глубине впадины, огороженной живой изгородью кустарника, густого и плотного, как стена. Патриция долго прислушивалась, определяла направление ветра и наконец произнесла своим беззвучным голосом:

— Не двигайтесь. Замрите и не дышите, пока я не позову. Будьте осторожны. Это очень серьезно.

Она без всяких усилий поднялась по склону впадины и исчезла, словно поглощенная зарослями. Я остался один посреди абсолютного безмолвия, которое царит на дикой африканской земле, близ экватора, когда солнце только перевалило зенит и густой воздух раскален и тускл от его пламени.

Я был один, затерянный в хаосе сухих непроходимых зарослей, из которых никогда бы не выбрался: единственное, что меня еще связывало с обитаемым миром, — это маленькая девочка, которая исчезла среди колючих кустов.

Дрожь пробегала по моему взмокшему телу короткими мелкими волнами все быстрее и быстрее. Но то был не страх. Вернее, страх, не похожий на обычный. Его вызывало не чувство опасности. Я дрожал, потому что каждое мгновение приближало встречу, знакомство, соприкосновение с чем-то непостижимым и сверхчеловеческим. Ибо если мое предчувствие меня не обманывало, я теперь знал, кто это…

Детский смех, высокий, звонкий, счастливый и восхищенный, зазвенел, как колокольчик в тишине зарослей. И смех, который ему ответил, был еще чудеснее. Ибо это действительно был смех. Во всяком случае, я не мог найти ни в памяти, ни в своих ощущениях другого слова, другого выражения, чтобы описать это добродушное рычание, эти громовые раскаты животной радости.

Нет, это было невозможно. Такого просто быть не могло!

И вот уже оба смеха, — колокольчик и рычание, — звучали вместе. Когда они умолкли, я услышал, как Патриция меня зовет.

Скользя и спотыкаясь, я вскарабкался по склону, цепляясь за кусты, раздвигая заросли израненными руками и оставляя на колючках капельки крови.

За растительной стеной оказалось обширное пространство, поросшее низкой травой. На границе саванны стояло единственное дерево. Оно было не очень высоким. Но от его узловатого коренастого ствола, подобно спицам колеса, во все стороны отходили могучие длинные и густые ветви, образуя гигантский зонт. В его тени лежал лев. Лев, во всей своей ужасной красе и великолепии. Грива волной ниспадала на его опущенную на землю морду.

И между его огромными передними лапами, которые, играя, выпускали и втягивали когти, я увидел Патрицию. Она прижималась спиной к груди гигантского хищника. Шея ее была совсем рядом с полуоткрытой пастью. Одной рукой она тормошила чудовищную шевелюру.

«Кинг, воистину Кинг, — была моя первая мысль. — Король. Царь зверей».

Однако это уже говорит о том, как плохо я был защищен в тот момент: ни разум, ни даже инстинкт меня не охраняли.

Лев поднял голову и, увидев меня, зарычал. Странное оцепенение замедлило все мои рефлексы. Его хвост взвился в неподвижном воздухе и щелкнул по боку, как кнут пастуха. И тогда я перестал дрожать: страх, самый вульгарный страх, свел все мои мускулы. В одно мгновение истина предстала передо мной с ужасающей ясностью: Патриция сумасшедшая и заразила меня своим безумием.

Лев зарычал еще громче, хвост ударил его по боку еще сильнее. Голос, лишенный тембра и выражения, приказал мне:

— Не шевелитесь… не бойтесь… ждите.

Одной рукой Патриция изо всех сил вцепилась в гриву, а другой начала почесывать морду хищника между глазами. Одновременно она приговаривала немного нараспев:

— Спокойно, Кинг, спокойно. Это новый друг, Кинг. Это друг… друг…

Сначала она говорила по-английски, затем перешла на африканский диалект. Но слово «Кинг» повторялось все время.

Угрожающе поднятый хвост опустился на землю. Рычание постепенно затихло. Морда снова приникла к траве, и только что взъерошенная грива опять закрыла ее до половины.

— Сделайте шаг, — сказал голос без эха.

Я повиновался. Лев не шевельнулся. Но уже не спускал с меня глаз.

— Еще, — сказал голос без эха.

Я шагнул вперед.

Приказ за приказом, шаг за шагом. Я с ужасом видел, как неумолимо сокращается расстояние между львом и мною, чью трепещущую плоть и кровь он, наверное, уже ощущал на вкус.

О чем только я не думал, стараясь не замечать блеска устремленных на меня Желтых глаз! Я говорил себе, что даже самые свирепые собаки любят детей и слушаются их. Я вспоминал укротителя из Богемии, с которым подружился. Каждый вечер на арене он клал голову в пасть колоссального льва. И его брата, ухаживающего за хищниками. Когда цирк переезжал и ему по ночам было холодно, он укладывался спать между двумя тиграми. И, наконец, я думал о Кихоро, который, наверное, был рядом.

Но никакие успокоительные мысли и образы не помогали. Они теряли всякий смысл по мере того, как беззвучный доверительный голос призывал меня, притягивая все ближе к огромному зверю. И я не мог не повиноваться ему. Ибо только этот голос, — я знал наверняка, — был моим единственным шансом на спасение, единственной нитью, — и такой непрочной и ненадежной! — которая удерживала нас всех — Патрицию, льва и меня — в волшебном равновесии.

Но долго ли это могло продолжаться? Я сделал еще один шаг. Теперь, если бы я протянул руку, я мог бы дотронуться до льва.

На этот раз лев не зарычал, но пасть его открылась, как сверкающая западня, и он приподнялся.

— Кинг! — крикнула Патриция. — Кинг, лежать!

Мне показалось, что я услышал совершенно незнакомый голос, настолько он был повелительным и полным уверенности в своей власти. В то же мгновение Патриция изо всех сил ударила рыжего хищника по лбу.

Лев повернул голову к девочке, похлопал ресницами и спокойно улегся.

— Протяните руку, быстро! — сказала Патриция.

Я повиновался. Моя ладонь коснулась шеи льва у самого основания гривы.

— Не двигайтесь, — сказала Патриция.

Она молча гладила морду Кинга между глазами.

Потом приказала мне:

— Теперь почешите ему затылок.

Я сделал, как она приказала.

— Быстрее, быстрее, — командовала Патриция.

Лев вытянул немного морду, чтобы меня обнюхать, зевнул и закрыл глаза. Я продолжал грубо ласкать рыжую шкуру. Кинг больше не шевелился.

— Хорошо, теперь вы друзья, — важно сказала Патриция.

Но тотчас она рассмеялась, и невинное лукавство, которое я в ней так любил, брызнуло в ее веселом смехе со всей детской непосредственностью. — Сильно испугались, правда? — спросила она.

— Мне и сейчас страшно, — ответил я.

При звуках моего голоса огромный лев приоткрыл один желтый глаз и уставился на меня.

— Чешите ему шею, не останавливайтесь и говорите что-нибудь, быстро! — приказывала Патриция.

Я повторил:

— Мне и сейчас страшно, очень страшно, очень…

Лев послушал меня немного, зевнул, потянулся, — я почувствовал, как под моей ладонью перекатились чудовищные мышцы, — скрестил передние лапы и замер неподвижно.

— Хорошо, — сказала Патриция. — Теперь он вас знает. Ваш запах, кожу, голос, — все знает. Теперь можно устроиться поудобнее и поболтать.

Я постепенно замедлял движения, просто держал руку на шее льва и наконец убрал ее.

— Садитесь сюда, — сказала Патриция, показывая мне покрытый сухой травой клочок земли в одном шаге от львиных когтей. Я начал постепенно сгибать колени, опираясь о землю руками, и медленно-медленно сел.

Лев протянул ко мне морду. Глаза его перебегали с моих рук на плечи, на лицо и обратно, — раз, другой, третий. Он меня изучал. И тогда, пораженный и восхищенный, я почувствовал, как с каждым мгновением рассеивается мой страх, ибо в глазах огромного льва Килиманджаро я прочел понятные мне человеческие выражения, которые мог определить и назвать: любопытство, дружелюбие и великодушие сильного мира сего.

— Все хорошо, все хорошо, — напевала Патриция.

Она уже не обращалась к Кингу: ее песенка рассказывала о единении с миром. С ее миром, в котором не было ни барьеров, ни перегородок. Этот мир через посредство, с помощью Патриции становился и моим миром. Уже не думая ни о какой опасности, я с восторгом ощущал себя как бы расколдованным, избавленным от непонимания и векового страха. И этот дружеский обмен, взаимная благожелательность, возникшая между львом и человеком, доказывали, что мы не из разных враждебных друг другу миров, а стоим рядом, бок о бок, на единственной и бесконечной лестнице живых созданий.

Сам толком не понимая, что я делаю, я наклонился, словно зачарованный, к царственной морде и, как Патриция, кончиками пальцев погладил темно-каштановый треугольник между большими золотистыми глазами. Легкая дрожь пробежала по гриве Кинга. Тяжелые брыли дрогнули, приподнялись. Пасть приоткрылась и на миг сверкнули страшные клыки.

— Смотрите, смотрите хорошенько! — сказала Патриция. — Он вам улыбается.

Как было ей не поверить? Ведь я сам слышал из лощины смех Кинга!

— Я выбрала самый подходящий момент, чтобы вас познакомить, — сказала Патриция. — Он хорошо поел, налопался до отвала, — она похлопала льва по могучему брюху. — Сейчас самый жаркий час. А здесь много тени. Он счастлив.

Патриция устроилась между передними лапами льва, прижалась круглой черноволосой головкой к его огромной гриве и прибавила:

— Видите, он совсем не такой страшный. И с ним легко.

— Да, только если ты рядом.

Едва я произнес эти слова, все вокруг меня и во мне изменилось. Я вышел из состояния транса, в который погрузил меня страх, а затем — безмерная радость, когда любое чудо кажется естественным. И в этом новом свете, и в перспективе, более свойственной моему разумению, я вдруг увидел и осознал мифический характер того, что меня окружает: эту саванну, этот изолированный мирок, это дерево неблагодарной земли, с колючками вместо листьев, и под зонтом его длинных ветвей зверь, самый страшный хищник, на свободе, в своем царстве, и я сижу рядом и глажу его лоб. И все это реальное, настоящее, подтверждаемое чувствами и разумом, — но лишь благодаря Патриции. Благодаря маленькой девочке в сером комбинезончике, которая примостилась на груди у льва, зарылась в его гриву.

Как выразить ей мою ни с чем не сравнимую признательность и нежность? Я нашел только самый банальный способ. Я сказал:

— Разреши тебя поцеловать, Патриция?

Может быть, сила моего чувства отразилась в голосе, а может быть, Патриция просто не привыкла к таким проявлениям нежности. Во всяком случае, загорелые щеки ее нежно порозовели, как с нею бывало, когда она краснела от удовольствия. Живо отодвинув огромную лапу, которая ее прикрывала, Патриция протянула мне свое личико. Оно пахло лавандовым мылом, всеми ароматами зарослей и запахом льва.

Своими большими золотыми глазами Кинг наблюдал за нашими жестами со сдержанным вниманием. Когда он увидел, что моя голова приближается к ее голове и что я коснулся губами ее лица, на его морде мелькнуло то же самое выражение, которое Патриция называла улыбкой. А когда девочка вновь заняла свое место между лапами Кинга, он лизнул ей волосы.

— О, Кинг меня часто целует! — сказала Патриция со смехом.

И так мы были здесь все трое, объединенные дружелюбием тени и земли. Я спросил:

— Расскажи, Патриция, расскажи мне, как это все началось?

Внезапно девочка обеими руками почти конвульсивно вцепилась в львиную гриву. Привлекла к себе массивную голову и, как в зеркало, уставилась в золотые глаза.

— Он был такой слабый, такой маленький, вы представить не можете, какой он был, когда Кихоро принес его мне! — воскликнула Патриция.

Она еще какое-то мгновение всматривалась в львиную морду, и на ее детском личике блуждало выражение, — недоверчивое, нежное и грустное, — какое бывает у матерей, когда они смотрят на взрослого сына и вспоминают его в младенчестве.

— В то время, — со вздохом заговорила Патриция, — Кихоро уже был, конечно, одноглазым, но носорог еще не прижал его к дереву. А потом, я тоже была маленькая. Кихоро еще не был совсем моим. И когда отец объезжал такие уголки заповедника, где никто не бывает, Кихоро отправлялся с ним. И вот как-то утром, — вы знаете, у Кихоро нюх на зверей лучше, чем у моего отца, — Кихоро нашел в чаще кустов маленького львенка, самое большее двух дней от рождения, как сказал Кихоро. Он был совсем один, и еще слепой, и он плакал.

Патриция потерлась щекой о гриву Кинга.

— Но почему его бросили? — спросил я.

Девочка загнула один палец и сказала:

— Может быть, его родители погнались за дичью, вышли из заповедника, и там, где отец не мог их защитить, охотники их убили. Может быть, у его матери было слишком много львят, и она захотела избавиться от самого слабого. — Патриция еще сильнее прижалась щекой к царственней гриве. — А может быть, — она его просто не любила.

В голосе Патриции было столько жалости, словно огромный лев все еще был слабым котенком, беспомощным и беззащитным в жестоком мире зарослей.

— Вы никогда не видели такого маленького! — воскликнула Патриция, устраиваясь между массивными лапами. — Честное слово, тогда Кинг был меньше двух кулаков моего отца. И такой худой и голый, — совсем без шерсти! И он плакал от голода, от жажды и от страха. Мама говорила, что он прямо как новорожденный младенец. И еще она говорила, что он слишком хилый и не выживет. Но я не хотела, чтобы он умер.

Подробно и с какой-то грустной нежностью рассказывала мне Патриция о том, как она выхаживала, спасала младенца льва. Сначала она выкармливала его соской, затем начала добавлять в молоко сахар, наконец приучала его к овсянке. Он спал вместе с ней, прижимаясь к ее телу. Она заботилась, чтобы он не простужался. Когда вечерами свежело, она покрывала его своими простынями. И когда он поправился, стал толстый и гладкий, Патриция устроила праздник в честь его крещения.

— Я сама придумала ему имя, — сказала девочка. — Я знала, верила, только я одна, что когда-нибудь он станет настоящим царем. И назвала его Кингом.

На лице ее снова мелькнула странная материнская улыбка, но тут же она продолжала совсем по-детски.

— Вы представить себе не можете, как быстро растут эти львы! Я только научилась за ним ухаживать, а он уже был с меня ростом! И тогда, — лукавая улыбка осветила ее личико, сразу вернув ему истинный возраст, — и тогда мы начали с ним играть. И он делал все, что я хотела!

Патриция яростно отбросила тяжелую лапу, которая могла бы расплющить ее одним ударом, и встала, вытянувшись, невероятно хрупкая перед огромным полусонным хищником. По ее лицу, вдруг загоревшемуся повелительной страстью, нетрудно было догадаться, как она горда, что и сейчас, в расцвете своих сил и великолепия, Кинг принадлежал ей всецело, как тогда, когда был покинутым львенком, который дышал только благодаря ее заботам.

Она крикнула:

— Он и сейчас делает все, что я захочу. Смотрите! Смотрите!

Я уже не думал, что смогу в этот день испытать ужас иного свойства. Однако Патриция сумела мне его внушить. Но на этот раз я дрожал от страха за нее.

Девочка вдруг подогнула колени, подпрыгнула как можно выше и со всего размаха, сдвинув ноги, обрушилась на бок льва. Она вскочила на землю и опять прыгнула на льва, стараясь удвоить силу удара. Потом замолотила кулаками по животу Кинга, начала бодать его головой. Потом вцепилась двумя руками в гриву и начала дергать страшную голову во всех направлениях. И при этом кричала:

— А ну, Кинг! Отвечай, Кинг! Я тебя не боюсь, старый увалень! Вставай, Кинг! А ну! Посмотрим, кто из нас сильнее!..

Огромный лев перевалился на спину, вытянул лапу и разинул темную пасть.

«Кихоро! Кихоро! — молил я про себя. — Стреляй! Стреляй же! Он ее растерзает!»

Но я не услышал смертоносного рева. Вместо этого из открытой пасти вырвалось громовое, раскатистое и радостное рычание, полное рокочущего веселья. Кинг смеялся! Чудовищная лапа вместо того, чтобы обрушиться на Патрицию и раздавить ее, осторожно приблизилась к ней со втянутыми когтями, подхватила девочку и мягко уложила ее на землю. Патриция снова набросилась на Кинга, и он повторил тот же прием. Лев входил во вкус игры. Он уже не просто обхватывал лапой Патрицию за талию и укладывал на землю. Он начал откидывать ее, как мяч. Каждый его удар был чудом эластичности, расчета и осторожности. Кончиком лапы он пользовался, как бархатной ракеткой, и ударял ею так, чтобы отбрасывать тело девочки, не причиняя ей ни малейшего вреда.

Патриция пыталась уворачиваться от этого мягкого бича, но он настигал ее всюду. Тогда она вцепилась в уши льва, начала их безжалостно дергать, запускала пальцы ему в глаза. Кинг смеялся все громче, тряс головой, наваливался на Патрицию, но всегда с таким расчетом, чтобы не раздавить ее своей массой. И девочка выскальзывала из-под другого бока, и все начиналось сначала.

Наконец, запыхавшись, вся в поту, растрепанная, в комбинезоне, покрытом рыжей шерстью, сухой травой и колючками, Патриция остановила игру и растянулась рядом с хищником. Он облизал ей руки и затылок. Патриция блаженно улыбалась. Кинг показал свой ум и всю свою покорность.

— Я очень боялся за тебя, — сказал я негромко.

— За меня?

Она приподнялась на локте и уставилась на меня, сдвинув брови и сжав губы, словно я ее оскорбил.

— Неужели вы думаете, что он может причинить мне зло? — спросила девочка. — Вы не верите, что я могу с ним делать, что хочу?

В глазах ее мелькнуло какое-то особенное выражение.

— Вы не правы, — сказала она. — Если я захочу, Кинг тут же разорвет вас на куски. Попробуем?

Я не успел ответить. Патриция повернула голову Кинга в мою сторону, указала на меня пальцем, из горла ее вырвался короткий звук, низкий, глухой и одновременно свистящий. Кинг поднялся одним движением. Я еще не видел его во весь рост. Он показался мне колоссальным. Его грива стояла дыбом. Хвост яростно хлестал бока. Лапы подобрались. Сейчас он…

— Нет, Кинг, нет! — сказала Патриция.

Она положила ладонь на его расширенные от злости ноздри и несколько раз негромко, успокаивающе щелкнула языком. Кинг сдержал свой порыв.

Наверное, я был очень бледен, потому что Патриция, взглянув на меня, рассмеялась с добродушным лукавством.

— Будете знать, как за меня бояться, — сказала она.

Патриция массировала затылок огромного льва. Его напряженные мускулы все еще вздрагивали.

— А сейчас вам лучше уйти, — весело сказала Патриция. — Теперь Кинг будет смотреть на вас с подозрением весь день. Но до следующего раза он забудет.

Патриция, объяснила мне, как найти обратную дорогу. Надо дойти до скалы, которая стоит по ту сторону лощины. Ее хорошо отсюда видно. А от скалы — все время прямо на солнце.

Патриция вскочила на Кинга верхом. Для них я больше не существовал.

III

Полдень остался далеко позади, и животные начали выходить из своих убежищ. Между внешним миром и мною стоял Кинг, друг Патриции, большой лев Килиманджаро. Его гриву, его золотые глаза, оскал морды и его ужасные лапы, играющие девочкой, как мячиком, — вот что мне чудилось за каждым кустом, на каждой прогалине саванны.

Когда я добрался до машины, Бого заговорил о каких-то людях и стадах на дороге, но я, весь во власти недавнего колдовства, не обратил на него внимания.

Слова шофера дошли до меня лишь тогда, когда на большой дороге показалась колонна масаев. Они наконец вернули меня к действительности.

Я часто встречал в своей жизни и под небом разных стран кочевников на переходе. Но даже самые жалкие и обездоленные имели какое-то имущество, пусть самое бедное и примитивное, и хоть каких-то вьючных животных, хотя бы полдюжину несчастных осликов. Масаи же шли без единого свертка или узла, без парусины для укрытия, без посуды для приготовления пищи, без всякой ноши, которая могла бы их стеснить.

Стадо, окруженное погонщиками, состояло из сотни низкорослых истощенных коров. Их ребра выпирали из-под шкур. А сами шкуры, тусклые и обвисшие, были покрыты кровоточащими язвами, облепленными роями мух. Однако племя, чьим единственным достоянием было это жалкое стадо, не носило никаких стигматов, обычных спутников нищеты: в них не было трусливого отупения, уныния или раболепия. Эти женщины в хлопчатых лохмотьях, эти мужчины, скорее обнаженные, чем прикрытые куском ткани, переброшенным через плечо — со стороны той руки, в которой они держали копье, шли твердым шагом, выпрямившись, с гордо поднятой головой. Смех и громкие крики перекатывались по всей цепочке. Никого в мире не было богаче их именно потому, что они не владели ничем и ничего не желали.

Колонна масаев занимала всю ширину дороги. Им было бы нетрудно отогнать свое стадо к обочинам, чтобы пропустить нашу машину. Но они об этом даже не подумали. Бого пришлось свернуть на целину и продираться сквозь заросли, чтобы обогнуть кочевников. Во главе их шествовали молодые воины, три морана в своих касках из волос и красной глины. Самый высокий, самый красивый и самый дерзкий из троих был Ориунга.

Я высунулся в окошко и крикнул:

— Квахери!

Дети и несколько женщин, которые шли за моранами, весело ответили на мое приветствие. Ориунга даже не повернул головы.

* * *
Я возился в своей хижине один до глубокой ночи. Опустошил все свои чемоданы, разложил их содержимое, расставил по местам книги, продукты. Потому что не знал, на сколько дней еще продлится мое пребывание в заповеднике. Ибо это зависело от Кинга. Может, мне удастся выторговать у судьбы еще один-два дня, подобных нынешнему?

Когда пришло время отправиться на обед в бунгало Буллитов, я заколебался. Меня страшило, что я найду там вчерашнюю атмосферу: манерность, наигранную веселость, нервное напряжение.

Однако с первых же мгновений я убедился, что опасения мои были напрасны. Разумеется, Сибилла оделась, как для бала, Буллит пригладил свою шевелюру, а Патриция появилась в ярко-синем платьице и лаковых туфельках, и столовая была освещена свечами. Но все эти детали, придававшие вчера нашей встрече искусственность и болезненную атмосферу, в этот вечер приобрели какую-то необъяснимую прелесть, легкость и семейное очарование.

Сибилла старалась ни словом, ни жестом не напоминать о вчерашнем истеричном приступе, с которым не сумела справиться. Судя по тому, как естественно она держалась, эта сцена полностью изгладилась из ее памяти. И одновременно казалось, что светские условности были для нее важны только в первый раз, а теперь она предпочитала более живой и непринужденный тон беседы. И сразу же дала понять, что относится ко мне как к другу.

Буллит с искренней радостью поблагодарил меня за принесенную бутылку виски.

— У меня как раз запас истощился, — сказал он мне на ухо. — Спасибо, старина. Между нами, похоже, я в этом деле начал выходить из нормы.

Что до Патриции, то эта смиренная и очень нежная девочка ничем не походила на взъерошенного разъяренного бесенка, который под деревом с длинными ветвями заставлял выполнять все свои капризы огромного льва Килиманджаро.

Я запретил себе думать о нем. Я боялся, что в своей одержимости могу вдруг произнести имя Кинга. Потому что слишком хорошо помнил, как оно действует на Сибиллу.

Однако едва мы уселись за стол, сама хозяйка затронула эту тему.

— Я узнала, — сказала она, улыбаясь, — что Патриция удостоила вас сегодня чести показать вам наш заповедник и познакомить со своим лучшим другом.

Такой внезапный поворот настолько меня поразил, что я не мог и подумать, что речь зашла о Кинге.

— Вы имеете в виду… — пробормотал я, оставив из осторожности вопрос неоконченным.

— Ну конечно, Кинга! — весело воскликнула Сибилла. И добавила с едва уловимой и очень нежной усмешкой, обращенной к дочери: — И, надеюсь, вы нашли его прекрасным, умным и великолепным?

— В жизни я не видел ничего удивительнее, — ответил я. — И как он слушается вашу дочь!

Глаза Сибиллы сохраняли свой умиротворенный свет.

— Сегодня Патриция вернулась рано, — сказала она. — И мы смогли продолжить утренние уроки.

— Я обещаю, обещаю тебе, мама, — с жаром воскликнула Патриция. — Когда-нибудь я буду такая ученая, как ты! И научусь одеваться, как твоя подруга Лиз.

Сибилла тихо склонила голову.

— Это не так-то просто, дорогая, — сказала она.

Патриция чуть-чуть прищурилась, и ресницы ее сошлись, так что невозможно стало понять выражение ее глаз.

— Я уже давно не видела твоих фотографий с Лиз в пансионе, — сказала Патриция. — Мама, может быть, ты нам покажешь их после обеда?

— Молодец, Пат! — воскликнул Буллит. — Видишь, как маме приятно?

Обычно бледные щеки Сибиллы и вправду зарозовели. Она сказала мне:

— Я буду рада показать эта старые снимки, даже если вам придется немного поскучать. Но за это вы получите вознаграждение. У Джона целая коллекция снимков Кинга с самого раннего возраста.

До этого момента Сибилла и ее дочь не обменялись ни единым словом, ни одним взглядом. Наверное, они сами понимали, что в течение целого дня между ними шел тайный и тонкий торг, который наконец закончился инстинктивным компромиссом, счастливым примирением.

Когда обед кончился, Буллит и его жена отправились за своими сувенирами.

Сибилла вернулась первая, в руках у нее был большой альбом с золотыми обрезами, переплетенный в какую-то жуткую желтую ткань.

— Я его не выбирала, — объяснила Сибилла. — Это подарок от старой дамы, которая заведовала нашим пансионом. За хорошее поведение.

Растроганная легкая улыбка осветила лицо молодой женщины. Она признавала, что альбом ее безвкусен, но она любила его, как напоминание о счастливых днях.

Рассматривая фотографии, слащавые до тошноты или в лучшем случае изумительно глупые, я, несмотря на все мои усилия, не смог выразить ничего, кроме самой банальной вежливости. Однако Патриция проявила к ним живейший интерес. Что это было — искренняя симпатия или хитрость? А может быть, далекий мир этих девочек, очень близких по возрасту к Патриции, действительно будоражил ее воображение и чувства.

Как бы там ни было, искренность Патриции ни у кого не вызывала сомнений. Она вскрикивала от удовольствия, от восторга. Она слушала с жадностью, расспрашивала, заставляла Сибиллу комментировать каждый снимок. Она не уставала восхищаться чертами лица, прическами, платьями и бантиками одной воспитанницы, которая для меня ничем не отличалась от других, но явно была той самой Лиз Дарбуа.

Этот диалог был прерван возвращением Буллита. Он положил на длинный узкий стол грубый конверт, набитый фотографиями, и сказал:

— Извините, что я задержался; забыл, куда мог засунуть все это старье.

Буллит вытряхнул из конверта первую пачку снимков и разложил их по столу.

— Первый эпизод, дамы и господа, — сказал он. — Кинг в младенчестве.

— Не шути так, Джон, — сказала Сибилла вполголоса.

Она встала и склонилась над фотографиями.

— Они так долго пролежали в шкафу, — продолжала молодая женщина, — что я уже забыла, как это прелестно. Посмотрите!

Она протянула мне десяток снимков.

На них, в разных положениях, — то на худеньких руках маленькой девочки, которая казалась младшей сестренкой Патриции, то у нее на плече, то у нее на коленях, то с бутылочкой молока — всюду было изображено самое трогательное существо, какое только можно вообразить, — неуклюжее, полуслепое, с квадратной головенкой.

— Неужели это Кинг? — невольно воскликнул я.

Буллит взъерошил волосы, которые уже успели высохнуть и снова стали рыжей гривой, и ответил своим хрипловатым голосом, дрогнувшим от волнения и нежности:

— В самом деле трудно поверить, что этот львенок…

— Никогда не видела такого беспомощного, такого доброго и ласкового существа, — перебила его Сибилла.

И только Патриция не сказала ни слова. К тому же она не смотрела на фотографии.

— Мне так хотелось тогда его понянчить, — продолжала Сибилла, — но Патриция мне не позволяла. Стоило мне прикоснуться к маленькому львенку, она так кричала от злости, просто ужас!

До сих пор безмятежное лицо Патриции на какое-то мгновение стало яростным и неукротимым, как тогда на поляне под деревом с длинными ветвями.

— Кинг мой! — сказала она.

Я живо перебил ее:

— А здесь что происходит?

На снимке был виден какой-то пушистый сверток, из которого наполовину высовывалась круглая мордочка с закрытыми глазами и маленькими изящными ушками.

— Он простудился, — объяснила Патриция. — Я завернула его в мой свитер.

Казалось, она снова успокоилась, но, когда я попытался ее о чем-то еще спросить, Патриция сухо ответила:

— Извините, я тогда была маленькая. Я уже не помню.

Это было явной неправдой. Я знал это по рассказам самой Патриции, когда ока лежала между лапами Кинга. О детстве львенка Патриция хранила в памяти малейшие подробности. Но она не хотела вспоминать о тех днях, когда он полностью зависел от нее, потому что сейчас огромный хищник вольно бродил в африканской ночи и был для нее недостижим.

— Мой отец может рассказать вам обо всем, — сказала Патриция. — Ведь он делал снимки.

Она снова взяла ядовито-желтый альбом, и Сибилла присоединилась к ней. Оки сели в одно кресло и тихонько заговорили о чем-то своем. Теперь я мог, — и это было мое единственное желание, — полностью сосредоточиться на фотоснимках, которые Буллит выкладывал передо мной один за другим.

Они были подобраны по датам. Таким образом, я как будто смотрел замедленный фильм и передо мной открывались тайны звериной жизни, я следил за постепенными превращениями младенца-львенка, которого укачивала худенькая девочка, в великолепного, могучего и величественного зверя, и мне казалось, что он неотрывно смотрит на меня огромными золотистыми глазами.

Котенок. Большая кошка. Совсем молодой львенок. Юный хищник. Настоящий лев, но еще не до конца сформировавшийся. И наконец, Кинг, каким я его увидел несколько часов назад.

— Неужели для всего этого понадобился только год? — спросил я, сравнивая даты на обороте снимков, написанные крупным почерком Буллита.

— Да, представьте, — ответил он. — Это зверье растет куда быстрее нас. Но чувства не меняются. Вот, смотрите сами!

Замедленный фильм продолжался, но с каждым новым кадром в него становилосьвсе труднее верить.

Огромный лев в «лендровере» рядом с Буллитом или за столом — между ним и Патрицией.

Ужасный хищник, разрывающий кибоко, которым его наказали. (Но при этом он даже не рыкнул на хозяина!)

Кинг играет с рейнджерами.

Кинг лижет руки Сибиллы.

Я повторял, как автомат:

— Невероятно… Невероятно… Невероятно…

— Почему же? — сказал наконец Буллит слегка раздраженно. — У нас на ферме, когда я был маленьким, тоже был львенок, его нашли, как Кинга. Пять лет он жил с нами и ни разу не тронул ни одного человека, белого или черного, и ни одно животное. Потом отца перевели в город, и, прежде чем отпустить нашего льва на свободу, в заросли, пришлось научить его охотиться и убивать.

— А что это? — спрашивал я. — Что здесь?

На фотографии, которую я держал в руках, Кинг лежал на поляне вместе с другими львами.

— Я его застал однажды во время объезда, — сказал Буллит. — Он играл со своими приятелями. С ними это частенько бывает.

— Но он всегда возвращается, — вставила Патриция из кресла, где сидела вместе с матерью. Голос ее был очень жестким.

Буллит небрежно сгреб фотографии и сунул их в конверт.

— Пожалуй, пора уделить внимание дамам, — сказал он.

Сибилла расспрашивала меня о Париже, о Лондоне, о новых книгах и спектаклях, о последних модах, празднествах и концертах… Время от времени она вздыхала. Тогда Патриция прижималась к ней, и Сибилла нежно погладила ее круглую стриженую головку. И каждый раз плоская тень на задернутых шторах повторяла этот ее жест.

Буллит смотрел на жену, на дочь и с наслаждением затягивался черной сигарой.

IV

Когда я вернулся от Буллитов к себе в хижину, электричество уже выключили. Но кто-то из слуг поставил на стол на веранде зажженную лампу-«молнию». Я устроился перед ней и задумался о событиях дня.

Спокойный вечер в бунгало Буллита, как ни странно, взвинтил меня гораздо больше, чем почти истерические вспышки Сибиллы накануне. Мир и тишина его, — говорил я себе, — неестественны, неправдоподобны для этих трех людей, живущих под одной крышей. Это как стоячая вода, опасная и нездоровая.

Чем объяснить благосклонность Сибиллы к Кингу, хотя еще вчера она его ненавидела?

А кроткое поведение Патриции перед альбомом матери — как увязать его с ее безумными играми с диким зверем?

Огромный лев снова завладел моими мыслями. Может быть, это он глухо ворчит в глубине ночи из зарослей? Или это раскаты далекой сухой грозы? Или это мне чудится?

Нервы у меня были на пределе, а потому, когда передо мной внезапно появился Буллит, я разделил ненависть Сибиллы к людям, которые возникают без малейшего звука. Высокая фигура, вдруг вступившая в световой круг от лампы, едва не заставила меня закричать от ужаса.

Буллит переоделся в свой охотничий костюм и сапоги, и волосы его были снова взъерошены гривой. Он держал в руке еще наполовину полную бутылку виски, которую я ему принес.

— Знаю, знаю, у вас еще целый ящик, — сказал он, предупреждая мои протесты. — Но сегодня мы должны прикончить эту бутылку вместе. Очень уж хорошо мы ее начали.

Все черты его широкого лица дышали бесконечным добродушием и дружелюбием.

— Давно, так давно в нашем доме не было счастливых вечеров, — продолжал он. — Ваше присутствие успокоило Сибиллу. А малышка вас обожает.

Я поспешно сходил за стаканами: наедине с Буллитом мне всегда хотелось выпить.

Мы пили молча. Я чувствовал, что мой гость, так же как и я, блаженно расслабился. Мне показалось, что далекое рычание снова потревожило одиночество ночи. Однако Буллит не шевельнулся. Очевидно, я ослышался. А может быть, его безразличие объяснялось привычкой? Я спросил:

— Почему Кинг ушел от вас?

— Из-за Сибиллы, — ответил Буллит. — Она родилась не здесь и не была воспитана в Восточной Африке. Ей было невыносимо видеть все время его гриву, его клыки. И этого рыжего великана, который одним прыжком пересекал комнаты, чтобы опустить мне лапы на плечи или чтобы облизать ей руки. А когда Патриция каталась вместе со львом по траве, Сибилла каждый раз чуть не падала в обморок. Она возненавидела Кинга. И он, естественно, это понял. Он больше не ласкался к Сибилле и не давал ей себя гладить. И тогда она так перепугалась, что поклялась вернуться в Найроби, если я не избавлюсь от Кинга… Мне было безразлично, останется он у нас или уйдет. Но была еще Пат…

Буллит остановился, и по его выражению я понял, как ему трудно продолжать. Но я решил любой ценой узнать конец этой истории, в которую попался, как в западню. А Буллит, я это чувствовал, ни в чем не мог мне отказать в такой вечер.

— Итак, что же случилось? — спросил я настойчиво.

— Сибилла и я сделали то, что каждый из нас должен был сделать, — ответил Буллит. — В то же утро я отвез Кинга на своей машине в самую глубину заповедника и там оставил. А Сибилла увезла малышку в Найроби и поместила в лучший пансион.

Буллит тяжело вздохнул.

— Вы знаете, что нам пришлось очень скоро забрать Патрицию обратно?

— Знаю.

— Так вот, — продолжал Буллит, пристукнув донышком стакана по столу… — Так вот, на следующий день, когда малышка вернулась, Кинг ожидал ее перед бунгало, и скоро они вместе катались по траве на поляне… Сибилла умоляла меня пристрелить льва. Ее нужно понять. Но разве я мог? Дочь и так не прощает мне всех убийств, совершенных до ее рождения.

Буллит тяжело взглянул на меня и сказал:

— Если бы на моих руках была еще кровь Кинга… представляете?

Великий охотник закрыл глаза и содрогнулся.

— Что же дальше? — спросил я.

— А дальше, — сказал Буллит, пожимая плечами, — мы пошли на компромисс. Вместе с Пат отыскали то самое дерево, которое вы видели утром. И когда на следующий день Кинг вернулся в бунгало, мы отправились туда все трое. И малышка объяснила Кингу, что там будет место их свиданий. Она заставила его понять… почувствовать… В общем, вы понимаете, что я хочу сказать. Она может его заставить сделать все. Вы теперь это знаете.

— Еще бы, — сказал я.

— Лев и меня любил, — продолжал Буллит… — Раньше, когда я возвращался после объездов, он чуял мою машину за десятки миль и бежал мне навстречу. С ним это до сих пор еще бывает… А иногда он устраивал мне сюрпризы где-нибудь в глухих уголках саванны. Как мы веселились!.. Но малышка, это совсем другое дело. Он узнал ее кожу с первых дней, когда начал жить. И теперь он — ее, навсегда.

Буллит плеснул остаток виски себе в стакан, осушил его и поднялся.

— Еще секунду! — попросил я. — Скажите, у Кинга есть львица и львята?

Глаза Буллита затягивала сетка кровавых жилок.

— Я слишком много пью, — сказал он, будто не расслышав моего вопроса. — Желаю вам спокойного сна.

Он опустился по ступеням тяжело, но так же бесшумно.

Я не стал засиживаться на веранде, а сразу прошел в комнату. Отворив дверь, я увидел маленького Николаса, который сидел на углу моей подушки, и Патрицию, растянувшуюся на постели в бумажной розовой пижаме.

Мое изумление вызвало у нее взрыв самого ребячьего смеха. Она вскочила одним прыжком. Курточка ее пижамки немного распахнулась. Ниже шеи тело ее было трогательно белым и нежным.

— Я выбралась из дома через окно и к вам залезла так же, — объяснила девочка. — По-другому я не могла. Родителям и днем хватает со мной хлопот.

«Интересно, следит за ней Кихоро по ночам?» — подумал я. Но она уже продолжала.

— Поэтому я сейчас же уйду. Я хотела только сказать, чтобы вы проснулись завтра пораньше. Поедем смотреть, как масаи устанавливают свою манийятту, свой лагерь. Это очень забавно, вы увидите.

Масаи… Перед моими глазами мелькнула пылающая шевелюра Ориунги, морана.

— Вы согласны, да? На рассвете? — спросила Патриция.

— Да, на рассвете, — ответил я.

Маленькая обезьянка и маленькая девочка улетели через открытое окно.

V

Старый Ол'Калу и Ориунга выбрали место для стоянки своего племени в самом бесплодном уголке заповедника. Масаи, дети широких пустынных просторов, не доверяют лесистым местностям. Им чужд и враждебен культ деревьев, непонятно почитание леса. Поэтому выбор Ол'Калу и Ориунги пал на расположенный близ источника маленький холм, с которого далеко просматривалась сухая плоская равнина.

К месту стоянки не вела ни одна тропинка. Но рельеф местности позволял доехать туда на машине. Поэтому уже на рассвете мы увидели плешивый холм, на котором копошились черные силуэты.

— Вот они! Вот они! — закричала Патриция, наполовину высовываясь из окна машины. — Мы подоспели вовремя.

Она плюхнулась рядом со мной на сиденье и сказала со смехом:

— Посмотрите-ка на наших двух слуг: не очень-то они довольны! А знаете почему?

— Бого боится.

— Конечно, ведь он же кикуйю из большого города, — презрительно сказала Патриция.

— А Кихоро?

— О, Кихоро не боится масаев. У него с ними старые счеты.

Голос ее стал немножко высокомерным, как всегда, когда она меня просвещала:

— Кихоро из племени вакамба, а они очень храбрые. И раньше воевали с масаями. Даже до сих пор, несмотря на законы правительства, они иногда сражаются насмерть. Их земли граничат, понимаете?

Патриция перегнулась на переднее сиденье, где сидел старый кривой следопыт, и что-то шепнула ему на ухо на его родном языке. Кихоро показал щербатые зубы в свирепом оскале и похлопал по ружью.

— Зачем вы его раздражаете? — спросил я девочку.

— Чтобы он стал бешеным, опасным, — ответила она. — А когда он слишком разозлится, я его успокою. Это игра.

— Но он-то этого не знает?

— Конечно, не знает! — воскликнула Патриция. — Иначе не было бы никакой игры.

Кихоро — одноглазый.

Кихоро — огромный лев.

С какими новыми приятелями и до каких пределов когда-нибудь дойдет Патриция в своих играх?

Мы были у подножия холма. Патриция выскочила из машины, не дожидаясь, пока та остановится.

Солнце во всем великолепии поднималось над зарослями, но вонь грязного хлева, коровьей мочи и навоза отравляла свежий утренний воздух.

— Идите скорей! — крикнула Патриция. — Они начинают.

Она потащила меня по длинному пологому склону к вершине холма. Там была выровнена площадка в форме грубого овала. По его обводам возвышался двойной барьер из колючих кустарников, сцепленных между собой шипами. Внутри этой ограды дымилась желтоватая, густая масса, скользкая и вонючая. Это был полужидкий коровий навоз.

Чернокожие мужчины, женщины и дети топтали, разминали, переворачивали и месили эту отвратительную кашу, чтобы сделать ее плотнее и однороднее. Патриция заговорила с ними на их родном языке. Вначале на свирепых лицах застыло изумление: как, эта маленькая белая девочка знает их язык? Но затем даже самые замкнутые и жестокие лица смягчились. Женщины пронзительно захохотали, дети завизжали от радости.

Я искал взглядом Ориунгу, но не увидел ни одного из троих моранов. Однако старый Ол'Калу был здесь. Я с ним поздоровался. Он узнал меня и ответил:

— Квахери.

Затем он подал своим соплеменникам знак продолжать работу.

Волна зловония разлилась еще шире, стала плотнее, гуще. Я инстинктивно отступал и задерживал дыхание. Но Патрицию, похоже, это совсем не смущало. Девчушка, которая накануне, убегая из моей хижины, оставила после себя легкий запах мыла и лавандовой воды, — он и до сих пор исходил от нее, — эта девчушка с таким обонянием, что различала тончайшие оттенки ароматов джунглей, сейчас с горящими от удовольствия глазами жадно вдыхала отвратительную вонь.

— Ну и хитрецы эти масаи, — сказала Патриция, пытаясь заразить меня своим энтузиазмом. — Знаете, они очень умные. Построить дом из коровьего навоза! Понимаете, они никогда не живут на одном месте, у них нет ни одной лопаты, никаких инструментов, ничего. И тогда они изобрели манийятту. Они держат свое стадо весь день и всю ночь на том месте, где хотят разбить лагерь. Потом все топчут навоз, готовят смесь.

— А дальше? — спросил я.

— Сейчас увидите, — сказала Патриция. — Смотрите, они начинают.

Несколько мужчин вокруг липкой лужи устанавливали в два ряда плетни, соединенные арками из колючих ветвей, плотно сцепленных между собой шипами. Постепенно плетни принимали форму овала, окружающего всю площадку, и скоро ажурный туннель на вершине маленького холма замкнулся. Он был очень низким — сводчатая кровля едва доходила до пояса тем, кто ее устанавливал, и бесчисленные колючки торчали из него во все стороны.

— Сейчас! Сейчас! — крикнула Патриция. — Смотрите!

Старик Ол'Калу отдал приказ. И тогда все разом — мужчины, женщины, дети, — кто ладонями, кто бурдюками, в которых в обычное время хранились вода и молоко, принялись поливать коричневатой теплой массой плетеный остов своего сооружения. Навозная смесь была еще жидкой и невыносимо зловонной, но она стекала, сгущалась, приклеивалась к плетням и образовывала стены, налипала и засыхала на сводах из колючих ветвей, и они становились крышей. И мужчины, женщины, дети, не теряя ни мгновения, укрепляли эти первые слои, обмазывая и поливая их все новыми порциями замешанного ими коровьего навоза.

— За несколько часов солнце все высушит и сделает прочным, — сказала Патриция. — Ну разве это не чудо?

Хотя с утра еще было довольно свежо, большие мухи уже начали слетаться жадными жужжащими роями.

— Поехали, смотреть больше нечего, — сказал я Патриции.

— Еще немножко, прошу вас! — взмолилась она. — Это так интересно.

Девочки-масайки окружили ее со всех сторон, смеясь и болтая. Вскоре она прибежала ко мне.

— Слушайте, слушайте, они думают, что мы женаты!

— Кто это «мы»?

— Ну, вы и я, — сказала Патриция.

И сделав паузу, чтобы насладиться моим удивлением, объяснила:

— Эти девочки не старше меня, но уже замужем. Так принято у масаев. И другие ждут, когда молодые воины племени пройдут испытания и смогут на них жениться.

— Кстати, где сами мораны?

— Там, — сказала Патриция.

Она подвела меня к другому краю площадки, противоположному тому склону, по которому мы пришли. Там у подножия холма и скрытое за ним теснилось стадо в квадратном загоне из колючих веток. Среди коров сверкали под лучами восходящего солнца три копья и три медные шевелюры.

— Спустимся! — предложила Патриция.

Мораны сгоняли стадо к откидному плетню из колючих ветвей, закрывавшему вход в загон. Патриция, замерев, смотрела на молодых людей. Они не удостаивали ее даже взглядом. В глазах у девочки было почти такое же выражение, — серьезное и далекое, — как тогда, на рассвете у водопоя.

— В старые времена, — заговорила Патриция тихим и как-то сразу охрипшим голосом, — прежде чем стать настоящим мужчиной и получить право на жену, моран должен был убить льва. И не издалека, не из большого ружья. А своим копьем и кинжалом.

Стадо собралось перед выходом из ограды. Но молодые воины пока не открывали плетеный заслон. Каждый выбрал себе корову и каждый острым концом копья сделал на шее животного тонкий надрез. И каждый приник губами к свежей ране, медленно глотая горячую кровь. Потом они положили на надрезы ладони, подождали, пока ранки затянутся. Коровы не издали ни звука.

— Вот и вся их пища, — сказала Патриция. — Вечером — молоко. Утром — кровь.

Плетеные ворота из колючек наконец распахнулись. Стадо двинулось на пастбище. Вел его Ориунга. Проходя мимо нас, он слизнул с губы капельку крови и лениво смерил Патрицию презрительным обжигающим взглядом. А потом удалился, великолепный, как полубог, — он, которому единственной пищей служили кровь и молоко, а кровом — навоз исхудалых коров.

VI

Патриция молчала.

— Пойдем к машине? — предложил я.

— Если хотите, — ответила она.

Мы обогнули холм. На его верхней площадке заканчивалось сооружение манийятты. Если бы я не видел, как ее строили, я бы, наверное, ее совсем не заметил. Барьер из колючих ветвей сливался с пучками травы и кустами на склонах маленькой возвышенности. Да и сама манийятта почти не возвышалась над этой усеянной шипами живой изгородью. Под солнцем она уже приобрела цвет запекшейся земли, и теперь эту коричневатую свернувшуюся в кольцо гусеницу можно было принять за капризный изгиб зарослей.

Я вспомнил, что уже не раз замечал на возвышениях, которые горбами усеивали саванну, подобные стены, рассыпавшиеся в прах. Но я не подозревал об их происхождении.

Теперь, когда мухи не осаждали меня, а зловоние вокруг рассеялось, я начал лучше понимать восхищение Патриции перед этими плетеными стенами и арками, по которым стекал, застывая, коровий навоз. Какая изобретательность! Ведь все — из ничего! И как мудро защищали эти жилища масаев от того, что их страшило больше всего на свете: от оседлости, привязанности, силы привычки. Манийятта, недолговечное убежище, непрочный кров, которое так легко выстроить и так легко покинуть и от которого вскоре не останется следов, — для вечных странников не может быть лучшего жилища!

Кихоро, привалившись к машине спиной и держа ружье в руках, пристально смотрел на манийятту. Патриция ни разу не обратилась к нему и, казалось, вовсе его не замечала.

Когда мы все заняли места в машине, Бого, ожидая дальнейших приказаний, повернулся к Патриции, а не ко мне. Но она этого не заметила или не захотела заметить. Тогда Бого по собственному почину двинулся в обратном направлении по той же самой дороге, по которой мы приехали.

Патриция сидела, полузакрыв глаза, и, казалось, дремала. Но теперь я уже знал ее слишком хорошо, и ее вид меня не обманул. Прикрываясь внешним безразличием, она о чем-то напряженно думала.

Впереди нас на довольно близком расстоянии клубы пыли скрывали стадо, которые масаи перегоняли на пастбища. Бого обогнул его, стараясь держаться подальше. По обеим сторонам стада над клубами пыли возвышались пылающие шевелюры моранов. А во главе стада, словно в красном ореоле, плыл плетеный из медных кос шлем Ориунги.

Патриция приоткрыла глаза. Я решил, что она думала о самом прекрасном и самом дерзком из трех юных воинов. Я ошибся. Она думала о крови.

— Когда я начала давать Кингу сырое мясо, — заговорила Патриция, — он разрывал его с таким удовольствием, что мне тоже захотелось попробовать. Это было невкусно. Потом Кихоро пришлось уходить со своим ружьем за пределы заповедника, чтобы добывать Кингу мясо. Я всегда смотрела, как он его пожирает. Наконец Кинг начал охотиться сам. Сначала он притаскивал газель или антилопу в пасти к самому нашему дому. Но мама этого не хотела. Вот тогда отцу и пришлось частенько угощать Кинга хлыстом, а Кинг после этого разрывал кибоко.

При этом воспоминании Патриция легко рассмеялась. Но тотчас на лицо ее вернулось серьезное и даже суровое выражение, которое делало ее совершенно взрослой.

— Когда Кинг облизывал кровь со своих клыков, он казался ужасно счастливым, — продолжала Патриция. — И я пробовала еще несколько раз. Макала палец и облизывала. И все равно было невкусно.

Патриция обернулась, посмотрела сквозь заднее стекло машины. Но там уже не было видно ни стада, ни его свирепого пастуха. Даже пыль казалась маленьким рыжим облачком, едва различимым вдали.

— С тех пор я уже давно не пробовала, — вновь заговорила Патриция. — Но когда сейчас моран слизнул кровь со своей губы — вы видели?.. Он мне напомнил Кинга, мне опять захотелось. Как глупо!

Патриция тряхнула головой так, что волосы ее растрепались.

— А масаи пьют кровь коров с самого детства, — сказала она. — Они к ней привыкли, как хищники, которые убивают, чтобы жить.

Мы оставили позади масаев с их манийяттой и пастбищами и теперь катились наугад, как позволяла местность: то мимо лесистых холмов, то через поляны, то между зарослями. Положив подбородок на край открытого оконца, Патриция наблюдала за животными, — их становилось вокруг нас все больше и больше. Даже в этих заповедных местах количество их изумляло.

— Это час, когда животные возвращаются к водопоям, — сказала Патриция. — Одни пасутся, гуляют…

Нежные губы и тонкие крылья ее носа вздрогнули.

— А другие — охотятся, — добавила она.

Потом схватила Бого за плечо и приказала:

— Езжайте как можно медленнее!

Мне она объяснила:

— Если машина не очень шумит и идет медленно, животные не обращают на нее внимания. Они думают, что это другое животное. Спросите у моего отца. Он не помнит случая, чтобы лев, слон, носорог или буйвол бросились на машину, даже когда в ней люди.

— Слышишь, Бого? — спросил я.

— Слышу, месье, — ответил шофер.

Морщины на его лице, которые я видел в профиль, разгладились. Он улыбался.

— Не разговаривайте! — вполголоса приказала Патриция.

Высунувшись из окна, она вглядывалась в заросли.

После длинного отрезка по ровной, голой саванне, где целыми табунами резвились и носились зебры, машина пошла по проселку вдоль невысоких, поросших кустарником холмов.

— Стоп! — шепнула Патриция.

Она открыла дверцу потихоньку, неслышно нажав ручку несколько раз.

Затем она сделала нам знак не шевелиться и соскользнула на землю. Тело Кихоро едва заметно переместилось, стволы его ружья повернулись туда, куда двинулась девочка.

Она подкрадывалась неслышным шагом к двум колючим кустам с узким проходом между ними. И вдруг Патриция замерла. Ружье Кихоро чуть шевельнулось на его коленях.

Между двумя кустами появилась голова хищника. Изящная вытянутая голова со светлым мехом и веселыми рыжими пятнами, но губы морщились над страшными клыками, а из трепещущего горла рвалось смертоносное рычание.

Зверь выдвинулся немного вперед. У него были узкие морда и грудь, длинные лапы, круглая шея; пятна на его шкуре были меньше и темнее, чем у пантеры или леопарда. Это был очень крупный гепард. Патриция смотрела ему прямо в глаза, неподвижная, как маленькая статуэтка из дерева, забытая здесь в зарослях. Через какое-то время, которое мне показалось бесконечным, хищник сделал шаг назад, а Патриция — шаг вперед. И они снова замерли. Гепард отступал, и Патриция следовала за ним на том же расстоянии. И так они скрылись в кустах.

Неужели Кихоро не пойдет за ребенком, которого ему поручили? Он опустил ружье на колени, закрыл свой единственный глаз. Он-то знал точно, что власть Патриции оберегала ее надежнее, чем его пуля.

Толкнув дверцу, которую Патриция оставила открытой, я вышел из машины и, приподнявшись на цыпочках, заглянул поверх кустов. За ними лежало тело животного, похожего по размерам и форме на маленького жеребенка, но с черными полосами на белой шкуре. Рядом играли две кошки кремового цвета, словно обсыпанные коричневым конфетти, — самые живые, грациозные и благородные, каких только можно представить. Оки шлепали друг друга лапами, сталкивались головами, кувыркались, гонялись друг за другом. И, не прерывая игры, молодые гепарды отрывали куски мяса от трупа маленькой зебры.

Кусты скрывали от меня Патрицию и взрослого хищника. О чем они говорили? Чем могли обмениваться?

Когда Патриция наконец присоединилась ко мне, я спросил у нее:

— Почему ты не держишь у себя одного или двух таких зверей? Говорят, они прекрасно приручаются…

Девочка посмотрела на меня изумленно и презрительно.

— Гепарды? Когда у меня есть Кинг?

Она тихонько повторила:

— Кинг…

Внезапно дикая, почти свирепая решимость исказила, напрягла черты ее лица. Я не знал, на что она решилась, но я испугался.

— Давай вернемся, — сказал я. — Ты заставила меня подняться еще до света. А потом этот навоз, манийятта, мухи. Я должен принять ванну.

— Возвращайтесь, если хотите, — отрезала Патриция. — Но только без меня.

Ну что мне делать, кроме как остаться?

Девочка склонилась к Кихоро и что-то шепнула ему на ухо. И впервые я увидел, как старый кривой следопыт покачал изуродованной шрамами головой в знак отказа. Патриция заговорила быстро и громко. Он склонил голову. Если она ему сказала то же самое, что и мне, Кихоро вынужден был отступить.

А что оставалось делать Бого, кроме как подчиняться приказам и знакам Кихоро, который указывал дорогу? Ведь этого требовала Патриция!

Наверное, очень немного людей, белых или черных, забирались туда, куда нас вел кривой следопыт. И уж наверняка только они с Буллитом пересекали на машине эти обширные, неведомые пространства, истинное царство диких животных.

Глубокие долины… Сухие до треска джунгли… Широкие просторы саванны… Таинственные заросли… Порой мы видели вершину Килиманджаро. Порой все закрывали густые кусты, царапая шипами металл автомашины. Но везде и все время мы видели, слышали, ощущали звериную вольную жизнь во всех ее первородных проявлениях — стремительный бег, погони, прыжки, ржание, крики боли, грозное рычание и трубный рев. Для всех животных, — от самых маленьких до самых огромных, от самых беззащитных и до самых хищных, — это был час, когда они отыскивали себе пищу.

Кихоро подал шоферу знак остановиться. Мы находились между двумя массивами зарослей, которые нас полностью скрывали. Я вышел из машины вместе с Патрицией и старым следопытом. Лицо Бого было мокрым от страха, и даже капли пота на нем казались серыми. Мне стало жаль его. Я остановился и сказал:

— Тебе нечего бояться. Вспомни, что говорила белая девочка. Звери машину не трогают.

— Я постараюсь, месье, — ответил Бого.

Патриция и Кихоро опередили меня лишь на мгновение. Но они так быстро, легко и бесшумно двигались, перебегая от укрытия к укрытию, что за ними не оставалось ни следа, ни тени. Они были совсем близко от меня, и все же я не мог ни догнать их, ни увидеть. Словно они ушли на много миль вперед. Да и как их отыскать в этом колючем лабиринте? К счастью, Патриции, видимо, надоело слушать, как я топчусь в кустах, обламывая шипы и сучья, и она позвала меня негромким свистом. Я нашел ее притаившейся в глубине зарослей. Она была одна.

— Где Кихоро? — спросил я шепотом.

Патриция указала рукой в просвет между ветвями с острыми колючками: там виднелась длинная, чуть всхолмленная травянистая равнина с купами деревьев и кустарников.

— Но почему он там? — спросил я.

Патриция ответила шепотом:

— Он знает охотничьи участки всех зверей…

Она остановилась, потому что издали донесся, возвышаясь и разрастаясь, длинный, казалось, нескончаемый призыв, похожий на вопль отчаяния и на варварскую песню. Я хотел привстать, посмотреть. Патриция удержала меня за рукав.

Призыв затих, взлетел, оборвался и зазвучал снова.

— Смотрите, — шепнула Патриция.

Я наклонился к просвету между двумя ветвями. Их шипы оцарапали мне руки, лоб. Но какое это имело значение? Я увидел Кихоро: он стоял, прислонившись спиной к одинокой акации посреди равнины, а к нему огромными прыжками, распустив гриву на ветру, несся огромный лев. Это был Кинг.

Добежав до акации, он поднялся во весь свой рост и положил передние лапы на плечи человека, который его призвал.

— Кихоро нашел Кинга, спас его совсем маленького, покинутого, — пробормотала Патриция. — Кинг этого не забыл.

Кихоро приник на мгновение изуродованным лицом к морде льва, потом взял его за гриву и повел к зарослям, где мы скрывались.

Кинг обнюхал меня и узнал. Затем он отпраздновал встречу с Патрицией, но без малейшего шума.

— Час охоты, — объяснила мне Патриция.

Мне не нужно было объяснять. Теперь все мне казалось естественным и возможным. Я преодолел рубеж. Я перешел в мир Патриции, Кихоро и Кинга.

Старый следопыт оставил нас. Патриция, вцепившись в гриву Кинга, придерживала его рядом с собой. И я знал, — откуда? каким чутьем? — что Кихоро, который был когда-то лучшим загонщиком Восточной Африки, вернулся к своему старому ремеслу. И что на этот раз он работал не на человека.

Ожидание было долгим. Зато все остальное развернулось с ошеломляющей быстротой.

Послышалось пронзительное, высокое улюлюканье, раскатилось скова и снова. Казалось, оно звучит сразу отовсюду, заполняя все пространство. Стадо буйволов, которое паслось в глубине равнины, дрогнуло, животные в ужасе разбегались во все стороны. Позади одного из них появился Кихоро. Дикими криками он гнал его к нашему укрытию. Буйвол промчался мимо зарослей с ревом, с пеной на ноздрях, грохоча копытами. И тогда Патриция отпустила гриву Кинга и издала тот самый глухой шипящий звук, которым чуть не натравила на меня огромного льва, — этого звука я никогда не забуду! Одним прыжком Кинг перемахнул через кусты. И тогда перед моими глазами внезапно ожила картинка из книги, по которой я учился читать и которая преследовала меня в детстве: Буйвол на полном скаку, а на нем, как всадник, лев, вонзающий клыки в его горбатый затылок.

Мифическая пара — буйвол со своим ужасным седоком — исчезла в зарослях и клубах пыли. Кихоро присоединился к нам. Но Патриция все еще смотрела туда, куда буйвол умчал вцепившегося в него Кинга. Ни одной чертой Патриция не напоминала отца. И все-таки в этот миг они были так похожи! Вернее, я увидел на нежном и гладком личике девочки то же самое выражение, какое было у Буллита, вспоминавшего с болью и страстью те времена, когда он убивал без жалости и без пощады.

Патриция вдруг приложила ухо к земле, прислушалась…

— Кончено, — сказала она, поднимаясь.

Я мысленно увидел, как рухнул обескровленный буйвол.

— Ты ведь так любишь животных, — сказал я Патриции. — Неужели тебе не жалко этого буйвола?

Девочка с удивлением посмотрела на меня и ответила:

— Львам надо есть, чтобы жить.

Я вспомнил маленьких гепардов, раздиравших труп зебры.

— Да, это правда, — сказал я. — И у Кинга, наверное, тоже семья…

Внезапно Патриция побелела как полотно и словно окаменела. Рот ее искривился в жалкой гримасе. Я боялся, что она сейчас заплачет. Но она сдержалась и посмотрела на меня странным неприятным взглядом.

— А почему бы и нет? — сказала она.

К машине мы вернулись молча.

VII

Я так долго сидел в горячей ванне, что Буллит нашел меня в ней наполовину заснувшим.

— Ха-ха-ха! — веселился он. — Прелестные запахи манийятты, не так ли?

Хохот ребенка и людоеда заполнил всю хижину. Потом он сказал:

— А для внутренней дезинфекции я вам составлю компанию.

Мы не успели выпить и по стаканчику виски, когда за ближайшими зарослями колючих кустов раздались озлобленные голоса.

Буллит прислушался.

— Похоже, это вакамба, — сказал он.

С десяток африканцев в хлопчатом тряпье, босоногих, но с пиками и кинжалами, появились перед верандой. Их окружали рейнджеры.

Буллит встал на верхней ступеньке. Вакамба оглушали его криками, размахивали оружием.

— Из самой глуши, — сказал мне Буллит, улыбаясь. — Не говорят даже на суахили. А из всех местных языков и наречий я знаю только этот. Придется послать за Кихоро.

Старый кривой следопыт возник перед хижиной, словно по волшебству. Он заговорил с такой яростью, что кровь прилила к его мертвой глазнице и затянула ее красной пеленой.

— В этом проклятом заповеднике никогда нет покоя, — проворчал Буллит. — Теперь они обвиняют масаев, будто те украли у них коров. И Кихоро, конечно, за своих. Надо ехать немедленно. Иначе они отправятся туда без меня. И тогда…

Буллит потянулся, почти достав руками до навеса веранды, осушил свой стакан и спросил меня:

— Поедем? Это ненадолго.

Мы влезли в «лендровер» вшестером. Два старших вакамба и два рейнджера уселись сзади, я втиснулся между Буллитом и Кихоро на переднем сиденье. Карабины были только у рейнджеров. Буллит запретил Кихоро брать свое ружье.

— Он бы ухлопал всех масаев с превеликим удовольствием, — сказал мне рыжий гигант, хохоча от души.

Буллит вел машину напрямик, очень умело и быстро. Его «лендровер» обладал способностями, недоступными для моего «шевроле». Мы добрались до манийятты гораздо быстрее, чем я думал.

— Видите, я сказал, что это не займет много времени, — сказал Буллит, соскакивая на землю. — Да и само дело не продлится долго. Надо отдать справедливость масаям: единственные среди всех местных жителей, они, невзирая на последствия, никогда не лгут. Слишком горды для этого.

Жаркое солнце уже поработало над удивительным сооружением на вершине холма. Стенки его высохли. И сводчатая кровля тоже. И даже запах, словно поглощенный зноем, стал довольно терпимым. Теперь манийятта походила на замкнутый вкруговую туннель, разделенный перегородками на одинаковые ячейки с выходами внутрь кольца.

В такой ячейке Буллит и нашел старика Ол'Калу, простертого на земле. Одна из многочисленных ран, нанесенных ему пятьдесят лет назад львиными когтями, снова открылась: когда он месил коровий навоз и размазывал его по стенкам манийятты. Едва увидев хозяина заповедника, старый вождь племени масаев поднялся, обернув живот окровавленной тряпкой. Сделал он это не ради Буллита, а из уважения к самому себе.

Сводчатый потолок был таким низким, что даже человеку среднего роста приходилось пригибать голову. Ол'Калу и Буллит, одинаково высокие, вынуждены были говорить здесь — на суахили, — согнувшись в три погибели. Оба не выдержали и вышли наружу.

Я остался один, чтобы проникнуться наготой этого укрытия.

Там не было ничего. Ни одного предмета, необходимого человеку. Не было даже очага. И ни единой вещи, — хотя бы скромнейшей циновки, самой ветхой сумы, ни примитивнейшей утвари для приготовления пищи. Ничего.

Снаружи, на овальной площадке, окруженной манийяттой, масаи толпились вокруг Буллита и Ол'Калу, поддерживая своего старого вождя, который говорил, тяжело опираясь на копье.

— Он поедет с нами на пастбище, — перевел мне Буллит. — Он знает, что мораны, проходя по территории вакамба по дороге к заповеднику, действительно увели несколько коров. Но сколько и каких, он не удосужился спросить. Это дело моранов.

«Лендровер» Буллита быстро доставил нас на пастбище, где жалкий скот отыскивал себе пропитание среди колючей и сухой травы.

Ориунга и два его товарища, сидя на корточках в тени маленькой, но развесистой акации, следили за стадом. Их копья были воткнуты в землю рядом с каждым.

Ни один из них не поднялся при нашем появлении. Ни одна голова, увенчанная шлемом из волос и красной глины, не соизволила даже шелохнуться, когда вакамба с воплями бросились к двум коровам, которые паслись неподалеку.

Ол'Калу о чем-то спросил Ориунгу.

Моран небрежно качнул головой в знак отрицания.

— Черт побери! — вскричал Буллит. — Нахальный ублюдок! — От гнева кровь прилила к его массивному лицу. — Он говорит, что не крал этих двух коров. Черт побери! Первый раз в жизни вижу масая, который врет.

Но Ориунга лениво обронил еще несколько слов со своих презрительных губ. Ол'Калу, перевел их Буллиту, и Буллит машинально присвистнул. С оттенком уважения он проворчал:

— Нахальный ублюдок! Неправда, говорит он, что они украли двух коров. На самом деле они украли трех!

Последняя из угнанных у вакамба коров паслась за кустами. Ее присоединили к двум первым. После проклятий, угроз и насмешек по адресу масаев Кихоро и его соплеменники повели трех коров за собой. Рейнджеры их охраняли.

Ориунга по-прежнему сидел на корточках, полузакрыв глаза, на лице его выражалось полнейшее безразличие.

Но когда двое вакамба со своим скотом и рейнджеры уже удалились с пастбища, моран внезапно вскочил и вырвал копье из земли. Великолепное тело распрямилось, как пружина, движения его были так стремительны и гармоничны, что казалось, будто заостренный с двух концов металлический стержень сам по себе выскочил из земли, очутился в руке морана и сам, вибрируя, взвился в воздух, чтобы со свистом вонзиться в шею коровы, которую гнал Кихоро. Она споткнулась и рухнула.

Два других морана тоже схватили копья. Но они опоздали. Рейнджеры взяли их на прицел, а старый Ол'Калу, опоясанный по животу окровавленной тряпкой, встал перед молодыми воинами.

Вождь племени обратился к Буллиту, и тот утвердительно кивнул головой. Потом он сказал мне:

— Нам здесь больше нечего делать. Старик говорит, если местный судья назначит в пользу вакамба штраф, масаи охотно заплатят. Он считает, что гордость и честь морана выше любой цены.

Ориунга, чуть улыбнувшись, снова сел на корточки. Не знаю почему, я подумал о Патриции и порадовался, что она не видела его триумфа.

* * *
Но в сумерках того же дня она пришла вместе с родителями, которых я пригласил к себе посидеть на веранде и выпить традиционный вечерний коктейль. И воспользовавшись моментом, когда Сибилла и Буллит залюбовались последними отсветами солнца на снегах Килиманджаро, девочка спросила меня своим доверительным шепотом, но со сверкающими глазами:

— Этот масай, который так ловко бросает копье, тот самый моран, что утром смотрел на меня?

VIII

На следующий день Буллит сдержал наконец обещание, которое дал еще при первой нашей встрече: показать мне свои владения.

— Вы увидите такое, что почти никто не видел, — сказал он тогда. И по-царски сдержал свое слово.

Однако вначале, когда я залезал в «лендровер», где уже сидели Патриция, Кихоро и два рейнджера, я, по правде говоря, не ожидал от этого утра новых откровений. После походов по заповеднику с девочкой, знающей все его дикие тайны, я уже не надеялся увидеть что-нибудь удивительное. Мне казалось, что я пресытился.

Как я ошибался! И как счастлив был в этом убедиться!

Прежде всего была эта машина — без крыши, без стекол, с прекрасным обзором, открытая всем ветрам и приспособленная для езды по самому жуткому бездорожью. И за рулем сидел ас, который вел машину смело, уверенно, легко, с неподражаемым мастерством. К тому же он превосходно знал местность, — результат бесчисленных экспедиций, объездов, инспекций и наблюдений, которые вел каждый день и уже много лет. Это был Буллит в его основном воплощении, во всем блеске его редкой профессии, несравнимой ни с какой другой, и для которой его могучее тело и львиная морда с рыжей шевелюрой казались специально созданными и предназначенными.

Широкие плечи его распрямились, мощная шея была обнажена, сильные губы чуть Оскалены из-за встречного ветра, и он мчал меня навстречу этому радостному утру, словно на победоносный бой.

В это мгновение, — он это знал и ничуть этому не удивлялся, — ему принадлежало все! Машина, с которой он делал, что хотел. Преданные до конца рейнджеры, чей громкий, детски непосредственный хохот я слышал всякий раз, когда рывок «лендровера», ухаб или крутой поворот бросали их друг на друга.

Патриция, которая прижималась к боку своего отца, словно для того, чтобы впитать в себя его тепло и его силу, и которая то и дело обращала ко мне исхлестанное ветром личико и подмигивала, дергая за рукав, чтобы я полюбовался искусством и смелостью могучих рук, сжимавших баранку.

И наконец: все эти леса, раскинувшиеся на десятки и десятки миль невероятным разнообразием растительности и живых существ, все эти просторы под величавой сенью Килиманджаро.

Порой Буллит гнал «лендровер» вверх по крутейшему склону под немыслимым углом, так что машина чуть не вставала на дыбы, и резко тормозил на вершине холма, откуда словно с высоты птичьего полета открывался необъятный вид. Порой он нырял в глубину долин, таких темных, извилистых и заросших колючими кустами, что они напоминали подводные ущелья с колониями звездчатых кораллов. Так же внезапно вылетали мы на солнечный простор саванны. И снова ныряли в тень могучих деревьев.

Разумеется, ничто не могло сравниться с тайнами, которые приоткрыла мне Патриция. Но и то, что показал мне Буллит в стремительном бешеном темпе, тоже было бесподобно. Сам возраст девочки, — в котором и заключалась ее главная сила, — ее одержимость Кингом, заразившая и меня, ограничили наш мир пределами сказочного царства тайны. Буллит, наоборот, расширял его, освещал, открывал перед нами заповедник во всей его полноте и великолепии.

Я давно утратил самую элементарную способность ориентироваться, не понимая уже, где право, где лево, куда мы мчимся — вперед или назад, и нимало о том не заботился. Эти понятия ничего не значили и не имели никакого смысла среди замкнутых полян, густых зарослей, узких долин в форме полумесяца, массивов гигантских деревьев и саванн с призрачными лесами, которые мелькали, перемешивались, крутились вокруг нас, сливаясь в единый пейзаж, одновременно буколический и дикий, полный меланхоличной нежности и свирепой жесткости. Утреннее солнце высвечивало яркие или глухие тона, кричащие или пастельные пятна трепещущей листвы и трав в этом зеленом океане, из волн которого, подобно утесам, вздымались тут и там обломки древних вулканов, еще увенчанные застывшими потоками лавы, как черной пеной.

Где были города, или потерянные деревушки, или хотя бы одинокие хижины, над которыми курился бы дымок, загрязняя лазурь неба? Здесь земля никогда не знала ни следа, ни запаха, ни тени человека. С незапамятных времен здесь рождались, жили, охотились, спаривались и умирали животные. И ничто здесь не изменилось. Животные, как сама земля, помнили о первых днях творения. И Буллит, великий волшебник с рыжей гривой, заклинал их всех, замыкая в стремительные магические круги.

Антилопы, гну, газели, зебры и буйволы, — на пределе скорости машина кренилась, выпрямлялась, ныряла, вставала на дыбы и гнала их стада друг на друга и все сужала круги, пока не наступал момент, когда весь этот калейдоскоп пестрых шкур, морд и рогов не рассыпался во все стороны прыжками, скачками, галопом, отчаянными перебежками и не исчезал в бескрайних зарослях.

Задыхаясь, опьяненная и ослепленная счастьем, Патриция кричала:

— Смотрите! Как они хороши! Как быстро мчатся зебры! Как высоко прыгают антилопы! С какой силой буйволы ломятся сквозь кусты!

Она схватила меня за руку, словно чтобы понадежнее передать мне свою уверенность, и сказала:

— Мой отец — их друг. Животные нас знают. Мы можем с ними играть.

Не знаю, разделял ли Буллит, столь суровый ко всем, кто хоть в малейшей степени нарушал покой животных, наивную уверенность своей дочери. Возможно, он полагал, что именно из-за непреклонной строгости, с какой он охранял этот покой, сам он мог его иногда нарушать. А может быть, просто в нем пробудился инстинкт, страсть, с которой он не в силах был справиться? Какое мне было дело! Игра продолжалась. И становилась все рискованнее, все опасней.

Помню, мы натолкнулись в глубине долины на слонов. Их было целое стадо, — голов сорок — пятьдесят, — и все они бродили по лужицам воды,вытекаемой из какого-то чудесного источника в зарослях, расчищенного Буллитом. Одни отыскивали хоботами пищу в порослях на склонах, другие перекатывались в тине. Слонята толкались, мамаши обливали их водой. Вожак стада с пожелтевшими от времени бивнями, огромный и одинокий, возвышался над своим племенем, как гранитное изваяние.

Завидев между деревьями нашу машину, он даже не шевельнулся. Что могло ему, всемогущему, сделать это насекомое с другими насекомыми на спине? Но «лендровер» от холма к холму, от впадины к впадине приближался к стаду гигантов. Он подпрыгивал, скрежетал и рычал, проносясь между их семьями. И слонята перепугались. Тогда хобот старого вожака взвился вверх, загнулся, и тишину джунглей разорвал оглушительный трубный рев, более страшный и мощный, чем сигнал сотни боевых труб. Все стадо сдвинулось, присоединилось к нему. Самцы встали позади вожака. Самки окружили слонят.

Буллит остановил машину прямо напротив слонов, сгрудившихся в единую неподвижную массу лбов, плеч и колоссальных спин; лишь хоботы их конвульсивно метались, как разъяренные змеи. И только в последнюю секунду, когда из всех этих хоботов одновременно вырвался тот же пронзительный бешеный рев и вся чудовищная фаланга стронулась с места, Буллит повернул «лендровер» и на полной скорости устремился прочь, виляя между кустами. Дорога, к нашему счастью, оказалась приличной. Это походило на чудо, но, наверное, Буллит давно уже расчистил ее и привел в порядок.

Не знаю, какое у меня было в тот момент выражение лица, но, посмотрев на меня, Буллит и Патриция обменялись заговорщицкими взглядами. Затем Буллит нагнулся к дочери и что-то шепнул ей на ухо. Патриция радостно закивала, и глаза ее заискрились лукавством.

Машина выкарабкалась по склону из долины слонов, и мы очутились на плато, где заросли перемежались с широкими открытыми пространствами. Буллит замедлил ход, приближаясь к одной из этих больших полян, поросших сухой травой. На середине ее, прямо на солнце, лежали рядом три огромные корявые колоды с серой корой. Какой же силы должен быть ураган, чтобы забросить — и откуда? — эти стволы на середину голого поля? Я спросил об этом Буллита. Не отвечая, стиснув губы, он все осторожнее приближался к поверженным великанам.

Внезапно конец одного ствола дрогнул, приподнялся и превратился в кошмарную голову, грубо отесанную, всю в буграх и корявых нашлепках, которая оканчивалась массивным загнутым рогом. Две другие чудовищные колоды ожили таким же образом. Три носорога, не двигаясь, смотрели на машину. И тогда Буллит начал описывать вокруг них круги. И с каждым кругом подъезжал к ним все ближе и ближе.

Первое чудовище тяжело поднялось. Затем второе. Затем третье. Они встали плотно зад к заду, выставив рога в разных направлениях. Материал, из которого они были сделаны, был настолько груб, а формы так примитивны, словно в спешке и наугад их вырубали из серых потрескавшихся глыб в последний час творения.

Носороги поворачивали за нами ужасные рогатые морды. Их маленькие косые глаза неотрывно следили за нами сквозь щели между тяжелыми складками.

Я услышал, как Патриция шепнула мне:

— Вы узнаете самого большого? Вон того, со шрамом на спине? Я вам показывала его на водопое.

Да, это был он. Но я ни о чем больше не успел подумать. Буллит еще больше приблизился к апокалипсической троице. Из глубоких ноздрей вырывался шипящий свист, угрожающий и зловещий. Расстояние между носорогами и нами все уменьшалось.

— Посмотрите на нашего приятеля! — воскликнула Патриция. — Он самый злой и храбрый. Сейчас, сейчас кинется!

Ее голос еще звучал, когда носорог бросился на нас.

Я был настолько ошеломлен, что не испытывал никаких иных чувств, кроме изумления. Никогда бы в жизни я не поверил, что такая масса на бесформенных коротких ногах может одним рывком развить такую скорость! Но Буллит был настороже. Он нажал на газ и рванул руль в нужную сторону. И тем не менее животное, словно глыба, выброшенная из катапульты, пронеслось так близко от нашей машины, что я услышал его яростное сопение. Испугался ли я в тот миг? Не знаю, не помню. Все произошло слишком внезапно, беспорядочно и быстро. Два других носорога бросились в атаку. Между рогатыми мордами чудовищ «лендровер», кренясь, закладывал виражи, отпрыгивал, метался и ускользал. Малейшего перебоя в моторе, одного неверного маневра было достаточно, чтобы нас пронзили, выпотрошили и разорвали острые рога. Но Буллит так уверенно вел смертельную игру! Рейнджеры вопили от восторга! И Патриция весело смеялась своим чудесным прозрачным смехом, какой услышишь только в цирке, когда заливается от радости звонкоголосая ребятня…

Животные утомились быстрее, чем машина. Один за другим носороги прекратили нападение. Они сгрудились в единый монолит. Бока их вздымались от могучего дыхания, уродливые ноги дрожали, но рога по-прежнему были нацелены на нас.

— До скорого, приятели! — крикнул Буллит.

Когда мы удалялись от поляны носорогов, лицо его и голос словно обрели былую молодость и здоровье. Таким я его еще не видел. Он вышел, словно освеженный, из этой опасной игры, которую сам дерзко затеял и в которой победил. Наверное, это потребность натуры, — подумал я. И время над ней не властно. Хозяину заповедника необходимы такие вот встряски. Единственная разница в том, что сегодня он вместо ружья воспользовался «лендровером».

Я спросил Буллита:

— Вы никогда не берете с собой оружия?

— У меня его нет, — ответил Буллит.

Он снял одну руку с руля и погладил пушистые волосы дочери. И тогда Патриция внезапным, страстным движением погрузила свои пальцы в рыжую шевелюру отца, — я невольно вспомнил, как она точно так же вцеплялась в гриву Кинга, — притянула к себе голову Буллита и потерлась щекой о его щеку. Одинаковое выражение глубокого счастья было на их лицах.

Машина катилась медленно и словно наугад. Снова вокруг нас мелькали антилопы, зебры, страусы, буйволы и их становилось все больше. Несколько раз Патриция выскакивала из машины и уходила к животным. На расстоянии ее фигурка нежных тонов, — в этот день на Патриции был голубоватый комбинезон, — казалась почти призрачной. И поэтому представлялось естественным, что она свободно скользит между дикими животными, не возбуждая у них страха, беспокойства и даже удивления.

Она особенно надолго задержалась в низине, где трава от близости подземных источников была зеленее и мягче, а на редких деревьях вместо колючек росли нежные листья. Животных там было больше, и они чувствовали себя счастливее. С возвышения, на котором Буллит остановил машину, нам было видно каждое движение девочки и каждое движение животных. Только невинная доверчивость и легкость, с какой они принимали Патрицию, могли сравниться с доверчивостью и легкостью Патриции. Антилопы касались мордами ее плеча. Буйволы дружелюбно обнюхивали ее. Одна зебра настойчиво кружила вокруг Патриции, заигрывая с ней. Патриция разговаривала со всеми.

— Она знает волшебные слова, — тихонько сказал мне Буллит.

— На каком языке? — спросил я.

— На всех, — ответил Буллит. — На языках племен вакамба и джаллуа, кипсигов и сам буру, кикуйю и масаев. Она их узнала от Кихоро, и от рейнджеров, и от бродячих колдунов, которые проходят через заповедник.

— Вы в это действительно верите? — спросил я.

— Я белый человек и христианин, — сказал Буллит. — Но я видел такое…

Он покачал головой и пробормотал:

— Во всяком случае, малышка в это верит. И она могла бы так же говорить со слонами и носорогами.

Наверное, они оба правы. Мне эта область недоступна. Но после того утра, проведенного с Буллитом и Патрицией, я пришел к твердому убеждению, что власть девочки над животными определялась главным образом ее всесильным наследственным инстинктом и теми знаниями, которые ее отец собрал за двадцать лет жизни в африканских зарослях. Он рассказывал ей, как волшебные сказки, о жизни и нравах диких зверей, о тысячах засад, о тысячах погонь, о запахах лесов, саванн и логовищ. И он воплощал в себе для Патриции с первых дней ее жизни всех могучих хищников и чудовищ заповедника и одновременно — был повелителем этих чудовищ.

Ослепленным блаженным взглядом следил Буллит за своей дочуркой, которая скользила между стадами. Может быть, он чувствовал, подозревал, что добрая власть Патриции над всеми животными диких зарослей оставалась единственной нитью, единственным средством общения — с тех пор, как он отказался от убийства, — между ним и этим великим народом, чудесным и свободным, с которым была связана вся его жизнь.

Ни с чем не сравнить взаимное понимание и нежность между Патрицией и ее отцом. У каждого свои неповторимые свойства, необходимые для этого единства, такого же естественного для них, как дыхание.

Только этим можно объяснить встречу, которая нас ожидала. Когда возникает первородная необходимость, она не оставляет места случаю.

IX

Нет, поистине это не могло быть случайностью.

Буллит прекрасно знал, — поскольку сам мне об этом рассказывал, — что Кинг на расстоянии многих миль слышит его машину и прибегает навстречу. И Буллит должен был знать — поскольку это была его профессия, — где, в зависимости от дождливых или засушливых сезонов, находились временные логова большого льва, выпущенного на волю в дикие заросли.

Кроме того, когда мы выехали на длинный участок саванны, я заметил, как Буллит вытягивает шею и поверх ветрового стекла внимательно и пристально осматривает зорким глазом охотника далекую опушку леса на краю сухой травянистой равнины. И вдруг он улыбнулся. А потом легонько локтем подтолкнул Патрицию. И тогда я увидел на горизонте саванны сначала пятно, потом клубок рыжего зверя, который прыжками несся нам навстречу.

— Кинг! — закричала Патриция. — О, папа, это же Кинг!

Буллит безмолвно смеялся. Было в порядке вещей, чтобы это утро абсолютного согласия между ним и Патрицией завершилось самым чудесным сюрпризом, какой он только мог сделать дочери.

— Когда ты узнал, что он живет здесь? — воскликнула она.

— Только вчера, — ответил Буллит. — Я послал трех рейнджеров по его следам, когда он ушел со старого места. И вчера кипсиг Маина, — он повернулся к самому молодому из двух черных гигантов на заднем сиденье, — пришел и рассказал мне.

Буллит обнял тяжелой рукой девочку.

— Я хотел проверить вместе с тобой, — сказал он.

— Кинг! Кинг! — кричала Патриция, вскочив на ноги.

Большой лев приближался огромными скачками, грива его развевалась по ветру, и он рычал от радости. Кинг уже почти достиг машины, но Патриция крикнула:

— Папа, заставь его побегать! Быстрее, быстрее, как он только может. Он на бегу такой красивый!

«Лендровер» резко отвернул, и лев оказался не перед машиной, а рядом. Буллит поддал газу и пошел с такой скоростью, чтобы не отрываться далеко от Кинга и в то же время заставить его мчаться изо всех сил, из последнего дыхания. И Кинг понесся за нами вслед длинными прыжками, — ну совсем, как пес, — но пес апокалипсиса, собака конца света, — и при этом он так же радостно лаял, но от лая его дрожала саванна и заросли.

Так мы пронеслись раз, и два, и три по большой равнине. Испуганные животные убегали за горизонт, а над нами, обманутые львиным рыком, обычно предвещающим смертельную охоту, закружились, заслоняя солнце, грифы и стервятники.

Кинг все так же мчался прыжками и рычал, но на краях его брылей уже выступила пена. Патриция села на место, положила руку на руку Буллита. Казалось, они вели машину вместе. «Лендровер» постепенно замедлил ход и остановился.

Мгновенно Кинг очутился рядом, встал во весь рост и положил передние лапы на плечи Буллита. Хрипя и задыхаясь от радости и усталости, он терся мордой о щеку человека, который приютил его, сберег его детство. Грива и рыжие волосы перепутались, смешались в одно золотое руно.

— Смотрите, ну прямо два льва, ведь правда? — сказала Патриция.

Голос ее был не громче дыхания, но Кинг его услышал. Он протянул лапу со втянутыми когтями, чувствительную и мягкую, как огромная губка, обнял девочку за шею, прижал к Буллиту и облизал им лица обоим сразу своим жарким языком.

Потом он сел и золотыми глазами осмотрел всех, кто был в машине. Он узнал нас: Кихоро, рейнджеров и меня. Потом лев обратил свой взгляд на Буллита. И тот понял, чего от него ждет лев.

Он медленно открыл дверцу, медленно спустился на землю и так же медленно подошел к Кингу. Встал перед ним и сказал, отделяя каждое слово:

— Ну что, мальчик, хочешь проверить, кто из нас сильнее? Как в старые добрые времена? Ведь так?

Кинг пристально смотрел на Буллита. Левый глаз его был немного уже и длиннее правого и, казалось, подмигивал. Легким глухим порыкиванием он словно подтверждал каждую фразу Буллита. Кинг все понимал.

— Ну ладно, малыш, держись! — закричал Буллит.

Он бросился на Кинга. Лев поднялся во весь свой рост на задних лапах и обхватил передними шею Буллита. На сей раз это была уже не ласка. Всей тяжестью лев пытался опрокинуть человека. И человек напрягал все силы, чтобы бросить на землю льва. Видно было, как под шерстью и кожей Кинга перекатываются могучие длинные мышцы. На голых руках и открытой шее Буллита вздулись мускулы Геркулеса. Напирая друг на друга, отвечая усилием на усилие, они не уступали ни пяди. Наверняка, если бы лев применил всю свою мощь или если бы приступ ярости сжал его тело в стальную пружину, Буллит, несмотря на свою необычайную физическую силу, не выстоял бы и мгновения. Но Кинг знал, — не хуже, чем Буллит, — что это игра. И точно так же, как Буллит, который несколько минут назад замедлил ход машины, чтобы лев не отстал, Кинг сейчас использовал свою страшную мощь только для того, чтобы противостоять напору Буллита.

Тогда Буллит изменил тактику. Он зацепил правой ногой заднюю лапу Кинга, дернул ее к себе и закричал:

— Ну, а что ты ответишь на этот прием, сынок?

Человек и лев вместе покатились по траве. Завязалась беспорядочная борьба, вся в раскатах хохота и рычания. И наконец человек очутился внизу, под грудью льва, прижатый лопатками к земле. Теперь Буллит переводил дух, а лев своим узким натянутым глазом посматривал на него, словно посмеиваясь. Внезапно, одним рывком Буллит перевернулся на живот, подобрал под себя колени, уперся ладонями в землю и, — толчок за толчком, — невероятным усилием выпрямил спину и поднял большого льва Килиманджаро, который повис на нем, беспомощно размахивая лапами и вовсе не сопротивляясь.

— Ура, папа! Ура! — закричала Патриция.

Оба рейнджера хлопали в ладоши.

Один Кихоро оставался безмолвным. Он отвернулся и своим единственным глазом пытливо и подозрительно всматривался в узкую длинную полосу редколесья, которая клином выходила на поляну.

Не знаю, каким образом заметил это Буллит. Он сбросил Кинга со спины, вздохнул воздух, запрокинув голову к солнцу и потянулся всем телом, расправляя плечи, разводя руками. Должно быть, все его мышцы, все связки болели от напряжения. Однако он хохотал от счастья. Его сила и ярость наконец-то получили разрядку и были увенчаны высшей наградой на глазах его дочери.

— Хорошо поиграли, сынок, — сказал он Кингу, беря его за гриву.

— А теперь моя очередь! — вскрикнула Патриция.

Но когда она уже хотела выскочить из машины, ее удержала черная сухая рука Кихоро. В то же мгновение из треугольника колючих зарослей, за которыми так пристально наблюдал кривой следопыт, послышался львиный рев и сразу же — еще. Даже я, совсем непривычный к голосам джунглей, не мог ошибиться. Этот рев ничем не походил на добродушное, веселое и дружелюбное рыканье Кинга, которое я знал. Это были свирепые, хриплые и страшные раскаты, от которых замирает сердце самых храбрых людей. Издавать их могли только разъяренные хищники, одержимые жаждой убийства.

Две львицы вышли из зарослей. Две большие прекрасные львицы с великолепными шкурами. Они хлестали себя хвостами по бокам и оскаливали рычащие пасти.

За ними выбежало несколько маленьких львят.

Я понял истинное значение этой сцены только благодаря выражению Патриции. Ее всегда живое и чувствительное лицо тотчас замкнулось. Казалось, оно окаменело от невыносимого позора и мучительной ненависти, постыдной и гнусной. Только одно-единственное чувство способно настолько исказить и изуродовать женские черты: ревность, доведенная до пароксизма. Как могло это зло в такой степени поразить Патрицию? Ответ был один: эти львицы были избранницами Кинга и теперь призывали его к себе.

Кинг понял это в тот же миг, что и Патриция. Глаза его обратились к Буллиту, потом к девочке, потом на разгневанных львиц. Он встряхнул гривой. Он колебался. Патриция приоткрыла рот. Огромный лев повернул к ней голову. Если бы она его удержала, он бы наверняка остался. Но яростное пламя гордости сверкнуло в ее глазах. Она не издала ни звука. И тогда Кинг пошел к своим самкам. Сначала, как бы из вежливости к нам, неторопливо. А затем в несколько длинных прыжков присоединился к своим львицам и львятам. Все вместе они исчезли в зарослях.

* * *
Буллит сел за руль и включил мотор. С неловкой улыбкой и таким же неловким тоном он сказал:

— Ну что, Пат, хорошо мы повеселились, не правда ли?

Девочка не ответила ему ни словом. Буллит повернул к краю лесной полосы.

— Теперь мы скоро доедем, — сказал он.

Буллит говорил как человек, который говорит бог знает о чем, лишь бы не молчать.

— За этим леском начинается хорошая дорога, — продолжал он. — Прямо на юг. Я ее недавно привел в порядок. А потом — саванна, потом манийятта, потом наше бунгало и сразу же — по стаканчику виски.

Поляна осталась позади. Буллит испустил глубокий вздох облегчения. Но когда он уже поворачивал на дорогу, о которой говорил, Патриция схватила его за руку.

— Останови здесь! — сказала она.

Буллит непонимающе уставился на нее. Она закричала:

— Останови, говорю я! Иначе выскочу на ходу!

Патриция пыталась совладать со своим голосом. Но в нем звучали почти истерические нотки, и я с трепетом вспомнил голос ее матери: точно так же кричала Сибилла на грани нервного приступа.

Буллит подчинился. Девочка выпрыгнула из машины, не открывая дверцы. Буллит сделал движение.

— Нет, — сказала Патриция с тем же мрачным упрямством. — Я не хочу никого. Мне никто не нужен.

Лихорадочно горящие глаза ее встретились с моими. И как в полубреду, — невозможно было понять, то ли из презрения, то ли из какого-то дружеского чувства ко мне, — добавила:

— Разве что вы… Конечно, если, хотите.

— Да, да, — пробормотал Буллит.

Я вышел из машины. Патриция приказала отцу:

— Уезжай!

Буллит тронул «лендровер». Патриция углубилась в колючие заросли. Прежде чем последовать за ней, я обернулся и краем глаза увидел, как переломленное в талии, черное тело бесшумно выпало из машины и тотчас распласталось на земле.

Стволы деревьев стояли густо. Между ними росли кусты, усаженные шипами. Они замедляли шаг Патриции. Я был этому рад. Кихоро сможет незаметно скользить или ползти по нашим следам.

Но вскоре Патриция вышла из леса и быстро пошла по краю поляны. Когда перед нами возник треугольник колючих зарослей, где было львиное логово, она мне сказала:

— Возвращайтесь в лес. Львы не любят нападать среди густых деревьев. А когда нападают, они там очень неловки. Уходите скорей. Я хочу быть спокойной за вас.

Она побежала по опушке и остановилась только на открытом месте. Солнце било ей прямо в лицо. И она смотрела прямо на треугольник колючих зарослей.

Девочка поднесла ко рту ладонь, согнутую в рожок. Удивительный переливчатый звук, которым Кихоро призывал Кинга, разлился над саванной.

Из колючего треугольника донеслось короткое злобное рычание, и две львицы вышли из кустов, — разъяренные, ощетинившиеся, с оскаленными мордами. Они могли преодолеть одним прыжком расстояние до Патриции. Где был Кихоро? Чего он ждал?

Но раздался другой рев — такой могучий, что заглушил все звуки саванны. И Кинг, как огромная птица, перелетел через кусты и грозно встал между Патрицией и своими разъяренными самками.

Самая крупная из них, и самая смелая, — великолепная львица! — прыгнула в сторону, чтобы обойти Кинга. Он бросился на нее и опрокинул толчком плеча. Она взвилась и снова кинулась в атаку. Опять Кинг преградил ей путь, но на этот раз его лапа с выпущенными когтями обрушилась ей на затылок, раздирая кожу и мясо. Кровь брызнула на рыжую шкуру. Прекрасная львица взвыла от боли и унижения и попятилась. Кинг, рыча, заставлял ее отступать, шаг за шагом, пока не скрылась в кустах, куда уже спряталась раньше вторая львица.

Переливчатый призыв вновь прозвучал в знойном воздухе саванны. Кинг приблизился к Патриции, которая стояла на месте.

Она почти неприметно дрожала. Я это заметил, когда Патриция поднимала руку, чтобы положить её на голову Кинга между его золотистых глаз. Дрожь прошла. Ногти девочки тихонько почесывали морду льва. И тогда Кинг развалился на траве, и Патриция угнездилась у него между лапами. Она провела пальцем по когтям, на которых еще не высохла кровь, и взгляд ее бросил вызов колючим зарослям, где глухо ворчали супруги Кинга, усмиренные, опозоренные и побитые.

А потом и эти жалобы смолкли. Львицы смирились. Тяжелая полуденная тишина упала на саванну.

* * *
Я уверен, если бы не внезапность и полнота этой вдруг наступившей тишины, я бы не услышал звука, который заставил меня насторожиться. Слабый, сдержанный, почти неразличимый — это был легкий звон или шорох от прикосновения металла к дереву. Я пригнулся, чтобы посмотреть сквозь кусты, откуда долетел этот еле слышный звук. В сумраке подлеска неясно мерцал наконечник копья. Копье было прислонено к стволу гигантской акации. И рядом с ним, на фоне коры того же дерева, я различил плетеную каску с отливами меди. Это была шевелюра Ориунги, гордого морана.

Его прекрасный и жесткий профиль, обращенный в сторону Патриции, был настолько неподвижен, что казался изваянием из черного мрамора. В этот миг для него ничего не существовало, кроме белой девочки в объятиях льва. Копье выскользнуло у него из рук, он оказался на виду, но ему было все безразлично.

Патриция отдыхала на груди Кинга.

X

День уже клонился к вечеру.

— Потерпите, мы скоро придем, — весело сказала Патриция.

И в самом деле, я заметил вдали единственный массив колючих деревьев, который я мог различить в заповеднике, потому что за ним прятались редкие и легкие сооружения, предназначенные для жизни людей. И увидел их вовремя.

Мои мышцы и нервы были напряжены. От поляны, где жил Кинг со своей семьей, мы шли около четырех часов. Этот бесконечный путь сквозь заросли кустарников и деревьев, в пыли, под палящим зноем Патриция проделала играючи, без всяких усилий. Порою она шла впереди, что-то напевая, порою возвращалась и брала меня за руку, чтобы приободрить. Ее дружба со мной стала более глубокой, искренней и приобрела новый оттенок: ведь я был свидетелем — единственным, как она думала, — свидетелем ее реванша и торжества.

Время от времени она повторяла с восторгом:

— Вы видели? Вы все видели?

Но большую часть пути мы молчали. Патриция думала о своей победе, а я — о моране.

Каким образом и зачем Ориунга оказался именно в этом месте и в этот момент, когда Патриция выигрывала свой страшный спор? Может быть, он случайно наткнулся на логово Кинга, когда бродил по заповеднику? Манийятта находилась довольно близко. Может быть, он вспомнил о не столь далеких временах, когда вековой обычай, такой же сильный, как миф, требовал, чтобы настоящий мужчина из племени масаев убил своего льва? И что означал этот непреклонный горящий взгляд, которым он смерил Патрицию, пока она прощалась с Кингом, сидя между его лап?

Патриция, наверное, могла бы ответить на все мои вопросы. Но она не видела Ориунгу, и какой-то суеверный страх мешал мне сказать ей о моране.

— Ну вот мы и пришли наконец! — со смехом проговорила Патриция, глядя на мое измученное лицо.

Мы подошли к деревне. Отсюда расходились две дороги: одна вела к бунгало Буллита, другая, более короткая, — к лагерю посетителей и моей хижине.

Патриция в нерешительности остановилась на развилке. Она наклонила голову и принялась чертить носком туфли на песке геометрические фигуры. Удивительная робость отразилась на ее лице и в ее глазах, которые только что бесстрашно смотрели на двух разъяренных львиц.

— Если вы не очень устали, — сказала она наконец, — проводите меня до дома… Я буду очень… рада. Если мама увидит вас, она не будет так сердиться… Я очень опоздала.

Патриция подняла голову и живо добавила:

— Я не для себя прошу, вы знаете, а для нее. Она очень, очень огорчится.

Неужели мое влияние на Сибиллу было действительно так велико, как думала Патриция, или Буллит просто придумал для опоздания дочери подходящее оправдание? Я этого никогда не узнаю. Во всяком случае, Сибилла встретила нас радушно, весело. Потом она отослала Патрицию принимать душ, а когда та ушла, сказала:

— Мне нужно поговорить с вами наедине.

— Это проще сделать у меня, — ответил я.

— Хорошо, я приду к вам на днях, — с улыбкой сказала Сибилла.

* * *
У себя в хижине я сразу рухнул на походную койку. Сон мой был прерывистым, лихорадочным кошмаром. Когда я проснулся, была уже глубокая ночь. На душе у меня было тяжело, разум — в смятении. Я упрекал себя за то, что остался, ибо это уже ничего не могло мне дать. Любопытство мое удовлетворено сверх всякой меры. Я узнал все о жизни Кинга и об их с Патрицией отношениях. Мало того — огромный лев стал для меня знакомым зверем. Я мог спокойно уехать. Я должен был это сделать.

«Но развязка? — подумал я вдруг. — Я должен увидеть развязку».

Я соскочил с койки и раздраженно зашагал по темной веранде.

Почему развязка? И какая?

Чего я ждал? Чтобы Кихоро пристрелил Ориунгу? Или чтобы моран пронзил своим дротиком старого одноглазого следопыта? Или чтобы носорог вспорол живот Буллита? Или чтобы Кинг вдруг забыл все правила игры и растерзал Патрицию? Или чтобы Сибилла сошла с ума?

Все эти мысли отвратительны и одновременно абсурдны. Я утрачивал остатки здравого смысла. Надо было как можно скорее покинуть эти места, этих животных и этих людей.

Но я чувствовал, что останусь в заповеднике до конца, до развязки, ибо непонятно почему был уверен: развязка неизбежна.

Я зажег ламлу-«молнию» и отыскал бутылку виски. Выпил я достаточно, чтобы в конце концов уснуть, — но лишь много позднее.

* * *
Совсем маленькая бархатная лапка приподняла мне одно веко. Я увидел на краю подушки обезьянку величиной с кокосовый орех, с черной атласной полумаской на мордочке. Все было, как в мое первое пробуждение в этой хижине: еще неясный рассвет, моя дорожная одежда в ногах кровати и лампа-«молния», которую я забыл погасить.

И так же, как в то утро, я вышел на веранду. Там ждала меня Цимбеллина, крохотная газель с копытцами, как наперстки, и рожками, словно сосновые иглы. И туман, как тогда, скрывал длинную поляну, которая сбегала к водопою.

Да, все было точно так же, как в первый раз! Но сегодня все это было надо мной не властно. Николас и Цимбеллина перестали быть таинственными поэтическими созданиями. Я заранее видел все подробности пейзажа, которые постепенно приоткрывал туман. Короче, все мои чувства были только жалким подобием некогда испытанного очарования.

Но заря разгорелась внезапно, ослепительная и прекрасная. Снега Килиманджаро вспыхнули нежно-алым костром. Туман разорвался на феерические вуали, рассыпался алмазной пудрой. Вода засверкала среди травы. Животные начали ткать свой волшебный живой ковер у подножья великой горы.

И вот вся эта красота снова предстала передо мной во всей своей свежести — как в то неповторимое утро. Природа может вечно повторять свои чудеса, и они нисколько не теряют от этого своей новизны и великолепия. У меня возникло желание разделить свободу и простодушную радость диких стад. Желание это было столь же непреодолимо, как в день моего приезда.

Я оделся и пошел вдоль ряда гигантских колючих кустов. Мне казалось, что все это — полусон, что все повторится, как на рассвете того первого дня. Это ощущение оказалось настолько сильным, что в том месте, где нужно было выйти из-под прикрытия деревьев, я на миг задержался, ожидая голоса Патриции.

И голос в самом деле прозвучал:

— Дальше не ходите. Запрещено.

Но именно потому, что я его ждал и предчувствовал, что этот беззвучный доверительный голос прозвучит снова, он поразил и испугал меня куда сильнее, чем если бы я услышал его неожиданно. Слишком много совпадений! Словно я попал в бредовый мир, придуманный мною самим.

И все же, когда я обернулся, маленькая стриженная «под горшок» девочка в сером комбинезончике стояла, опираясь о ствол того же самого дерева. Только на этот раз она смеялась.

— Какое-то наваждение, — сказал я. — Николас, Цимбеллина… А теперь ты.

Беззвучный смех Патриции стал еще безудержнее. Прелестные лукавые бесенята плясали в ее глазах.

— Я так и думала, что вы не догадаетесь, — сказала она. — Ведь это же я послала их за вами! Я знала, вы сами придете сюда.

Я рассмеялся так же тихо, как она. Потом вместе с нею мы стали смотреть на животных.

По уродливой борозде на спине я узнал носорога, который на нас кидался. Я говорил себе, что маленькая зебра, чья полосатая шкура мелькала среди мокрой травы, могла быть сестрою того самого зебренка, останки которого терзали молодые гепарды. И глядя на пасущихся буйволов, я вспомнил того, что в последней бешеной скачке уносил на своем хребте страшного седока Кинга.

И еще немало всяких мыслей и образов возникало у меня по ассоциации. Я делился ими с Патрицией. Иные она одобряла, иные исправляла, иные объясняла по-своему.

Внезапно она очень серьезно спросила:

— Я все хочу понять, чем вы вообще занимаетесь?

— Путешествую, смотрю, — ответил я. — Это очень интересно…

— Ну, конечно! — согласилась Патриция. — Но неужели это — все?

— Нет… Потом пишу.

— О чем?

— О том, что видел во время таких путешествий.

— Для чего?

— Для людей, которые не могут путешествовать.

— Понимаю, — сказала Патриция.

Между ее бровями залегла морщинка.

Девочка кивнула в сторону животных.

— О них вы тоже напишете?

— Не думаю, — сказал я.

— Да, не надо, — сказала девочка. — Вы все равно не сумеете.

— Я это и сам понял.

— Почему?

— Благодаря тебе.

Патриция дружески рассмеялась и взяла меня за руку.

— Надо вам приезжать сюда почаще, много раз, и тогда, быть может…

Она снова рассмеялась и сказала:

— Пора! Пойду поговорю со своими друзьями. Подождите меня здесь.

Тонкий, хрупкий силуэт заскользил между травами, кустами и большими лужами: она шла к зверям Килиманджаро, чтобы нашептывать им магические слова.

Я оперся о ствол дерева и устремил взгляд к вершине горы и ее снегам, окрашенным в цвете гари.

Несколько мгновений пролетели, как в полузабытьи, затем я вернулся на землю, чтобы отыскать здесь Патрицию. Я сразу заметил ее. Она еще не дошла до скопления животных. И тут я чуть не закричал от ужаса: по пятам за девочкой быстро двигалась среди травы тонкая, черная тень с треугольной, сверкающей на солнце головой. Оберегают ли Патрицию ее чары от змей? И сумеет ли Кихоро, будь он даже лучшим в мире стрелком, попасть в эту извивающуюся, неверную цель? Я уже готов был поддаться панике и позвать одноглазого следопыта, броситься вслед за Патрицией, — не знаю, что бы я сделал… Но девочка остановилась около газели, и черная тень медленно поднялась из травы. Она превратилась в тело человека, нагого и прекрасного, с копьем и похожей на шлем шевелюрой цвета меди и глины.

Я закричал:

— Патриция, берегись! Ориунга!

Наверное, голос мне отказал. А может быть, ветер отнес мои слова. Во всяком случае, девочка их не услышала. Я только вспугнул стайку антилоп и обратил в бегство зебр, которые паслись поблизости. И все равно было уже поздно. Морам приблизился к Патриции.

Я затаил дыхание. Но ничего не произошло. Просто девочка и Ориунга пошли дальше вместе. Ориунга тоже привык к диким животным и, возможно, тоже знал магические слова.

Солнце стояло уже высоко, и было гораздо жарче, когда Патриция возвратилась одна. Она спросила меня со смехом:

— Вы видели морана?

— Да. — В горле у меня пересохло. — И что?

— Он сторожил всю ночь около нашего бунгало, ждал, когда я выйду, — сказала Патриция.

— Для чего?

— Чтобы проследить за мной и поговорить.

— Что ему нужно?

— Очень хотел узнать, кто я — дочь большого льва или колдунья, — снова рассмеявшись, ответила Патриция.

— И что ты ему ответила?

— Сказала: сам догадайся!

Она подмигнула мне и добавила:

— Вы же знаете, что он прятался вчера возле логова Кинга и видел всю эту ссору с львицами?

— Да, верно.

— Что же вы не предупредили?

Я не ответил. Патриция подмигнула мне другим глазом.

— О, я знаю! Вы боялись за меня. И напрасно. Он ничего не может. Я не из его племени.

Она согнулась вдвое от приступа смеха, который было особенно трудно удержать, чтобы не испугать животных. Когда Патриция наконец отдышалась, она сказала:

— Знаете, он просил меня стать его женой.

— Ну и что?

— Я сказала ему, пусть спросит у Кинга.

У меня в голове не укладывалось, я отказывался понимать, к чему могут привести эти слова, и я сказал:

— Не понимаю.

— А ведь это просто, — объяснила девочка. — Я рассказала морану, где мы встречаемся с Кингом каждый день. Я сказала, что он не осмелится прийти туда без оружия. — Патриция важно вскинула головой. — Кинг ненавидит африканцев с копьями. Наверное, он знает, что его родителей убили такие же люди.

— Но ты же сама говорила, что масаи горды до безумия! — вскричал я.

— Ну и что? — спросила девочка с превосходно разыгранной наивностью.

— Теперь Ориунга не может не прийти.

— Вы так думаете? — спросила Патриция.

Голос ее был таким же наивным, но теперь она подмигнула обоими глазами почти одновременно.

* * *
Ориунга пришел.

Едва мы расположились в тени развесистого дерева, — теперь Кинг считал меня старым приятелем, — как моран вышел из зарослей, где наверняка сидел уже не один час, и направился к нам. На нем не было ничего, кроме куска серой ткани, переброшенной через плечо, которая на каждом шагу открывала все его тело.

Огромный лев глухо заворчал. Его желтые глаза враждебно уставились на морана. Ему не нравился этот незнакомец с красной шевелюрой, который дерзко приближался к нам и с вызовом смотрел ему в глаза.

Кинг повернул голову к Патриции, спрашивая совета.

— Сиди, — сказала ему девочка.

Ориунга вошел в тень, прошел мимо льва, едва не задев его морду краем своей развевающейся накидки, и уселся, опершись спиной о ствол дерева.

Патриция встала, и Кинг тоже поднялся. Но девочка держала руку на его могучем затылке, и лев медленно позволил подвести себя к морану. Патриция и Кинг остановились от него в трех шагах.

Моран смотрел на них, сохраняя полную неподвижность, гордо выпрямив шею и вскинув голову в каске обмазанных глиной волос. Пасть Кинга открылась. Сверкнули клыки. Выпустив когти, он взрыл передней лапой землю. Ориунга презрительно улыбнулся.

Тогда Патриция, точно так же, как она это сделала со мной, спустила на него льва и в последний миг удержала, еще раз спустила и опять удержала. Но сегодня лев с рычанием бросался на морана не только ради прихоти маленькой девочки. У него были с ним свои счеты. Он инстинктивно ненавидел Ориунгу. Казалось, он чуял в этом человеке, прислонившемся к дереву, всю его расу, которая с незапамятных времен вела с львами беспощадную войну. И Патриции приходилось употреблять всю свою власть, чтобы утихомирить ярость Кинга.

Во время этих наскоков, когда пасть Кинга оказывалась в сантиметре от обнаженного горла морана и он чувствовал на себе жаркое львиное дыхание, ни один мускул ни разу не дрогнул на его теле атлета, его высокомерное лицо оставалось неподвижным.

Считал ли Ориунга, что власть его охраняется белой девочкой? Или это была безумная гордыня? Или гордость безупречного мужества? Или, может быть, что-то превыше гордости и мужества — слепая вера в предания племени, вера во всемогущество бесчисленных теней всех моранов, которые с незапамятных времен поражали львов или становились их жертвами?

Я не мог оторвать от Ориунги глаз, и мне было страшно. Но не за него. После всего, что я видел, я уверовал, что с дикими животными Патриция может делать все, — ей все дозволено. Но ей было мало зверей для своих игр, — теперь я это видел. Она хотела вовлечь в них людей, чтобы испытать свою власть над ними, забывая, что люди и звери живут по разным законам.

Внезапно Ориунга поднял правую руку и сурово заговорил:

— Он хочет уйти, — сказала Патриция. — Потому что он не желает быть игрушкой — даже для льва.

Ориунга прошел мимо рычащего Кинга, которого Патриция удерживала изо всех сил за вздыбленную гриву, и удалился своим небрежным окрыленным шагом. Перед тем, как выйти из тени длинных ветвей, он обернулся и снова заговорил.

— В следующий раз он придет со своим копьем, — сказала Патриция.

Моран давно уже исчез в зарослях, но огромный лев все еще дрожал от ярости. Патриция устроилась между его лап, прильнула к его груди. Только тогда он успокоился.

XI

В тот день около трех часов ко мне в хижину неожиданно пришла Сибилла. Правда, она обещала зайти ко мне для особого разговора, когда нам никто не помешает. Но я все же думал, что она предупредит меня заранее. Однако меня больше удивило поведение молодой женщины, чем это отступление от правил приличия. Она была весела, спокойна и без своих ужасных черных очков.

Я извинился, что сразу не могу угостить ее чаем. Сам я пил чай только по утрам, и то из термоса.

— Но я сейчас позову боя или Бого, и нам приготовят, — сказал я Сибилле.

Она остановила меня:

— Вы ведь предпочитаете в это время виски, не правда ли? Так мне, по правде говоря, сейчас тоже лучше подайте стаканчик джина с лимоном.

У меня сохранился приличный запас напитков и всего, что к ним полагалось. Я расставил бутылки на столе веранды и наполнил бокалы.

— Право, мне совестно, что я заставила вас соблюдать скучнейший этикет в тот первый вечер у нас в доме, — сказала Сибилла. — И все из-за того, что мне захотелось показать вам наши сервизы и серебро.

Она улыбнулась слегка иронично и грустно и добавила:

— Порою цепляешься за всякие пустяки…

Я не смел взглянуть Сибилле в лицо. Я боялся: вдруг она поймет, как мне трудно поверить в ее искренность и здравый смысл.

Она пригубила из своего бокала и продолжала вполголоса:

— Хорошо порой немного выпить. Слишком хорошо. И слишком просто… стоит только посмотреть на жен некоторых колонистов здесь и в Найроби. У меня нервы и так уже сдают.

Она посмотрела на меня своими прекрасными глазами и сказала очень просто и с чувством:

— Мы все вам так благодарны. Посмотрите на Джона, посмотрите на малышку… Да и я какой стала, сами видите…

Откровенность Сибиллы была заразительной.

— Неужели вы думаете, что в этом моя заслуга? — спросил я. — Вам просто нужно поговорить с кем-нибудь, не замешанным в ваши семейные дела.

— Да, это правда, — сказала Сибилла. — Мы уже не можем говорить друг с другом о самом важном.

Сибилла склонила голову. Глаза ее почти закрылись. Но она решила идти до конца. Казалось, она хотела воспользоваться последней возможностью. И она сказала:

— Все это не потому, что любовь ушла. Наоборот: ее слишком много.

Чтобы взглянуть мне прямо в глаза, молодая женщина подняла голову. Лицо ее в этот миг выражало решимость и отчаянное мужество. Решимость — любой ценой понять, что происходит в ней и вокруг нее, а мужество — сказать об этом напрямик.

— Понимаете, — продолжала Сибилла, — мы любим настолько, что чувствуем, какую боль причиняем друг другу, и это невыносимо! А поэтому каждый из нас хочет, старается переложить вину на другого.

Черты Сибиллы исказились, морщинки обозначились резче, но она сохраняла спокойствие и твердость. Ровным голосом она продолжала:

— Я говорю себе, что Джон, — бесчувственный дикарь, которому наплевать на все, кроме его зверей, которому безразлично будущее и счастье Патриции… А Джон говорит себе, — лицо Сибиллы осветила прекрасная и нежная улыбка, — о, я уверена, очень редко и очень робко он говорит себе, что я истеричная горожанка, что я ничего не понимаю в великолепии джунглей и что из-за своего снобизма и своих психозов я делаю Патрицию несчастной. А малышка думает, будто я предпочитаю, чтобы она умерла от тоски в Найроби, а не была счастлива здесь со своим львом. И если отец пытается как-то ее вразумить, она воображает, что это только из-за меня и начинает ненавидеть нас обоих. А когда Джон, бедняга Джон, хочет порадовать свою дочь, я обвиняю их обоих, что они сговариваются против меня…

Сибилла скрестила на столе свои худые руки и так крепко стиснула их, что пальцы захрустели. Взгляд ее был по-прежнему устремлен на меня, но уже не ожидал ответа.

— Если б мы могли все время поддерживать в себе этот неправедный гнев, — продолжала Сибилла, — тогда мы могли бы жить вместе. Тогда каждый считал бы себя правым, оскорбленным в лучших чувствах. Но мы слишком любим друг друга, чтобы не видеть, как отвратительны и бессмысленны наши ссоры. И тогда нас охватывает бесконечная жалость. Они жалеют меня, я жалею их. Я вижу это каждый раз. Они — далеко не всегда, я уверена. Но какая разница? Ни я, ни они не хотим этой жалости.

Только теперь нижняя губа Сибиллы дрогнула и голос повысился. Я ничего не ответил, потому что мне нечего было сказать.

— Понимаете, — продолжала Сибилла, — иногда наступает самое страшное, это когда не остается уже ни гнева, ни жалости. Это когда мы холодны и прозорливы. Потому что в такие мгновения мы понимаем, что уже ничего не исправишь.

Как она была беспощадна к самой себе! Я не мог этого больше переносить и спросил:

— Почему вы во всем этом так уверены?

Сибилла покачала головой.

— Нет, тут уже ничего не исправишь, — повторила она. — Ничего не исправишь и ничего не поделаешь, когда люди так сильно любят, что не могут обойтись друг без друга, и в то же время не могутжить одной жизнью, и никто из них в этом не виноват. Они еще этого не знают. Патриция, слава богу, еще слишком маленькая, а Джон, на его счастье, слишком прост. Малейшая передышка, как вот сейчас, и они надеются, что все еще можно поправить. Но я-то знаю!

Сибилла умолкла. Глядя в профиль на ее истощенное и уже поблекшее лицо, я испытывал смешанное чувство печали, нежности и вины. И думал: «Вот женщина, которую я счел недалекой, тщеславной и глупой только потому, что она наивно восхищалась своей школьной подругой, умевшей изысканно одеваться, и так радовалась своей нелепой чайной церемонии. Она вызывала в лучшем случае снисходительную жалость. А на самом деле она страдает, и причина ее страданий — в особой остроте ума и тонкости чувств».

Обратив взгляд на Килиманджаро, Сибилла вдруг воскликнула:

— Они думают, что я слепа, что я не вижу всей красоты, величия, дикого великолепия заповедника! И что поэтому я не могу их понять!..

Голос молодой женщины прервался. Она подняла ладони к вискам.

— Господи, — почти простонала она, — если б это было правдой, разве бы я страдала так?

Она резко повернулась ко мне и заговорила с внезапной страстью:

— Меня преследует одно воспоминание. Я должна рассказать вам… Это было, когда я еще не познала того страха, с которым не могу совладать. Я тогда всюду сопровождала Джона. И это мне очень нравилось. Однажды мы были там. — Сибилла указала пальцем за горизонт, в сторону от великой горы. — Мы были на тропе, которая пересекала саванну и исчезала в зарослях темно-зеленого, густого, почти черного леса. Над ним была хорошо видна вершина Килиманджаро. Именно там, на границе саванны и зарослей, мы их заметили: носорога и слона. Они стояли друг против друга почти вплотную: рог против хобота. Они встретились при выходе из леса на одной тропе, и ни один не желал уступить дорогу. Джон сказал, что так бывает всегда. Понимаете, два самых могучих чудовища. Они сражались насмерть у нас на глазах. За ними была стена темной зелени, а вдали — гора. Слон победил, — как всегда, сказал мне Джон. Ему под конец удалось опрокинуть носорога ударом плеча, — каким ударом и какого плеча! — и он растоптал его. Но кишки вывалились из его вспоротого брюха, и Джону пришлось потом приказать, чтобы его пристрелили. Так поверите ли, мне тогда хотелось, чтобы эта битва гигантов длилась и длилась без конца! В ней была вся сила и ярость мира. Начало и конец всех времен. И я уже не чувствовала себя просто женщиной, хилой и боязливой. Я была с ними, была всем этим…

У Сибиллы не хватило дыхания закончить фразу. Лишь через какое-то мгновение она сказала:

— Будьте добры, налейте мне еще джину.

Она осушила свою порцию одним глотком и продолжала:

— Если бы я не ощутила все это в самой себе, если бы не прониклась этим до глубины души, разве смогла бы я понять, что означают джунгли и дикие звери для таких людей, как Джон? Вы ведь знаете, я смогла бы уговорить его перебраться в Найроби. Он бы сделал это ради меня, бедняга Джон.

Улыбка и глаза молодой женщины выражали в это мгновение бесконечную любовь и нежность.

— Мы с Джоном как-нибудь договоримся, — быстро продолжала Сибилла. — И я пришла к вам не ради нас.

Она умолкла на миг, словно собираясь с силами, и заговорила с новой страстью:

— Мы не в счет, но Патрицию нужно убрать отсюда! Поверьте мне, это необходимо! Вы видите: я еще не сошла с ума. Я знаю, что говорю. Я все обдумала во время этого нашего перемирия… Пансион или частный дом. Найроби или Европа, это не важно, но нужно, чтобы девочка уехала отсюда, и как можно скорее! Иначе будет поздно. И я думаю вовсе не об ее образовании или ее манерах. Этим я могу заняться и сама. Я думаю о ее безопасности, о ее жизни. Мне страшно…

— Кинг? Дикие животные? — спросил я.

— Откуда мне знать! — воскликнула Сибилла. — Я боюсь всего. Боюсь ее страсти, ее нервного напряжения. Этот климат, природа, все вокруг. Так не может продолжаться. Все это кончится бедой.

Я подумал об Ориунге. Сибилла еще не знала о нем, однако чувствовала, что я разделяю ее опасения. И решительно сказала:

— Малышка вам целиком доверяет. Сделайте все возможное, чтобы ее убедить!

Сибилла — поднялась и добавила:

— Я рассчитываю на вас.

Она медленно спустилась с веранды и ушла к себе, в свое одиночество и любовь, которое смыкались над ее семьей, как неумолимые дуги капкана.

* * *
Уже близился вечер, когда Патриция взбежала по ступенькам ко мне на веранду. Гладкие щеки девочки были смуглыми от солнца и розовыми от радости: Кинг был с ней сегодня особенно нежен и добр. Потому что старался, — Патриция была в этом убеждена, — извиниться перед ней за грубость и злобность своих львиц.

Я слушал болтовню Патриции, не перебивая. Но когда она уже собралась уходить, я сказал ей:

— Мне придется вскоре уехать, ты это знаешь?

Глаза ее сразу погрустнели, и она тихо ответила:

— Да, знаю… Такова жизнь…

— Ты не хотела бы поехать со мной во Францию? — спросил я.

— А на сколько дней?

— Ну, на сколько понадобится, чтобы походить по большим магазинам, в красивые театры, чтобы завести подружек твоего возраста.

Лицо девочки, только что такое нежное и доверчивое, мгновенно стало замкнутым, черствым и диковатым.

— Вы говорите, как мама! — вскричала она. — Чей вы друг — мой или ее?

Я вспомнил слова Сибиллы о том, какими они становятся несправедливыми, когда стараются скрыть свою боль. И я сказал Патриции:

— У меня нет выбора. Я всегда на твоей стороне.

Но девочка продолжала смотреть на меня с нескрываемым гневом.

— И вы тоже, вы тоже думаете, что мне лучше уехать?

Я не ответил. Губы Патриции побелели и сжались.

— Я никогда не уеду из заповедника! — воскликнула она. — Никогда! А если меня захотят увезти силой, я спрячусь в деревне, или у масаев, или просто уйду к Кингу, и подружусь с его женами, и буду нянчить его детей.

Мне с трудом удалось помириться с Патрицией. Наконец, сменив гнев на милость, она сказала мне:

— Я ведь знаю, вы совсем не злой, и знаю, почему вы хотите меня увезти: вы за меня боитесь.

Она пожала своими хрупкими плечами и воскликнула:

— Но чего вы все боитесь, чего?

XII

Новость принес мне Бого: у масаев умер старый Ол'Калу. Племя только что выбрало нового вождя, сурового и мудрого человека. Бого знал даже его имя: Ваинана. Он также знал, что по этому случаю сегодня в манийятте будет празднество.

Я поблагодарил своего шофера за столь своевременную информацию. Но Бого, видимо, хотел еще что-то сказать и не знал, как к этому подступиться. В смущении вертел он большие плоские пуговицы из белого металла на своей куртке. Морщины и складки на его лице причудливо шевелились. Я сделал вид, что ничего не замечаю. Наконец Бого уставился на квадратные носки своих желтых ботинок с грубыми швами и проговорил:

— Месье, наверное, захочет пойти на этот праздник. Месье всегда интересуется такими вещами.

— Да, разумеется, — сказал я. — А в чем дело?

Бого поднял на меня несчастные глаза и одним дыханием выпалил:

— Эти масаи сходят с ума, когда пляшут. И у них всегда в руках копья, и они вспоминают о старых войнах с нами, кикуйю. Если бы месье был так добр и поехал в манийятту вместе с хозяином заповедника…

— С большим удовольствием, — сказал я. — Но разве…

Впервые за все время наших совместных странствий Бого настолько забылся, что не дал мне договорить.

— Они туда поедут, поедут, месье! — вскричал он. — Масаи его пригласили. Ваинана сейчас говорит с ним в деревне.

От моей хижины до деревушки было максимум минут пять ходу. Обычно я проделывал этот путь пешком. Но сейчас Бого хотел во что бы то ни стало отвезти меня туда на машине. Этим он хотел выразить мне благодарность за великодушие и одновременно убедиться, что наверняка избавился от поездки в манийятту.

Я застал Буллита за разговором с пожилым масаем, который выглядел ненамного моложе Ол'Калу и казался вроде бы добродушнее. Однако его глаза, живые и хитрые, опровергали первое впечатление. Мочки его ушей свисали до плеч. Он изъяснялся на суахили.

— Вы уже в курсе дела, — сказал мне Буллит. — Тамтамы заповедника действуют превосходно, насколько я вижу… Да, я, конечно, пойду на праздник. Долг вежливости. Они начнут в полдень. За вами заедут немного раньше.

Я искал в холодильнике своей хижины, чем бы перекусить, когда появился Буллит. Его лицо, даже рыжая шевелюра выражали какую-то тайну, детскую радость.

Загадка разъяснилась, когда я увидел, что в «лендровере» рядом с Патрицией сидит Сибилла.

— Видите, — сказала она, улыбаясь моему удивлению, — мне стало гораздо лучше. И даже пробудился интерес к местной экзотике.

Молодая женщина, которая явно не знала о моем разговоре с Патрицией, взяла дочь на колени, освобождая мне место на переднем сиденье, и мы поехали в деревню, чтобы захватить троих рейнджеров.

— Это что, предосторожность? — спросил я Буллита.

— Предосторожность?.. Когда мы будем гостями масаев?.. Вы шутите!

— Значит, почетный эскорт? Чтобы оказать вам честь? — сказал я.

— Нет, скорее масаям, — сказал Буллит.

Он посмотрел на меня поверх головы дочери и подмигнул сначала одним, потом другим глазом — точно так же, как это делала иногда Патриция.

— Чтобы не оскорбить их достоинства, — сказал он.

Я вспомнил, с каким презрением и гневом смотрел на меня Буллит, когда я употребил это слово по отношению к Бого при нашей первой встрече. Сейчас его глаза говорили, что с тех пор мы ушли далеко по дороге дружбы.

— Старый Ол'Калу, — сказал я, — был благородной личностью.

— Он и умер благородно, — сказал Буллит. — От коровьего навоза воспалились раны, нанесенные ему когда-то когтями льва. О чем еще может мечтать истинный вождь масаев?

Сибилла сказала мне:

— Джон — один из немногих белых, которые видели, как мораны сражаются со львом.

Из-за того, что в машине была его жена, Буллит ехал гораздо медленнее обычного. И пока голая саванна сменялась зарослями, а Килиманджаро то появлялся, то исчезал на горизонте, он успел рассказать мне об одной из таких легендарных схваток, которые до еще недавних времен сеяли смерть среди львов и масаев.

Утром, на рассвете, десять — двенадцать молодых воинов направились из манийятты к логову льва, которого долго выслеживали с неистощимым терпением. Их украшали только высокие каски из волос, обмазанных маслом, соком растений и глиной; тела были обнажены. На лоб им свисали львиные гривы, — трофеи, добытые старейшинами племени, когда они сами были моранами. Для нападения у каждого было только копье и кинжал. Для обороны — щит.

Вооруженные таким образом, они неслышно, как змеи, ползком окружили логово. Когда кольцо сжалось достаточно тесно, чтобы на пути хищника обязательно оказался один из охотников, они разом вскочили с пронзительными воплями, осыпая льва оскорблениями и ударяя копьями по щитам. Появился лев. Копья вонзились в него. И тогда рыжая смерть обрушилась на юношей.

— Я не знаю ни одного человека, кроме моранов, — говорил Буллит, — кто не отступил бы перед разъяренным львом хоть на один шаг и не склонил голову хоть на сантиметр. Даже когда у тебя в руках ружье самого крупного калибра, хочется сжаться в комок, когда лев бросается прямо на тебя.

Но мораны, наоборот, кинулись навстречу громадному хищнику, устремленному на них всей своей мощью и яростью. Крики их звучали так пронзительно, что заглушали даже львиный рев. Кольцо их было так тесно, что лев, для того чтобы пробиться, должен был нападать, терзать, убивать, стараясь разорвать хоть одно звено этой живой цепи хрупких костей и человеческой плоти. Моран, который оказался на его смертоносном пути и принял на щит всю тяжесть и силу его бешенства, покатился по земле. Но ни клыки, ни когти не могли сломить его мужество. Он вцепился в хищника. И сразу другие воины набросились на льва: они кололи его копьями в бока и в глотку, кромсали своими большими кинжалами. Один, другой, третий моран откатились из схватки со вспоротыми животами, сломанными руками, перебитой шеей или позвоночником. Но они не ощущали боли. Исступление делало их нечувствительными. Они возвращались, пытаясь помочь остальным. И всегда их оставалось достаточно, чтобы закончить эту невероятную бешеную охоту, убить и разрубить на куски могучего хищника.

Те, кто уцелел, вернулись в манийятту.

Черные тела были покрыты их собственной кровью и кровью льва. На остриях копий они несли львиную гриву.

— Вот от чего умер Ол'Калу, — закончил Буллит. — Через пятьдесят лет. Как старый солдат, страдавший от своих ран целых полвека.

Патриция спросила отца:

— А бывает, чтобы моран вышел против льва один на один?

— Никогда о таком не слышал, — сказал Буллит. — Они, конечно, безумцы, но все же предпочитают иметь хоть какой-то шанс на успех.

В этот момент перед нами открылась большая саванна, где была расположена манийятта. Издали можно было различить невысокий холм, на котором она стояла. На ровном месте Буллит прибавил скорость. Мы быстро добрались до подножия возвышения, увенчанного этим овальным термитником, который служил убежищем племени масаев. Тут Патриция сказала мне:

— Нам с вами лучше подождать. Погуляем здесь. Перед началом праздника всегда много речей и скуки. Гораздо интереснее подойти, когда все начнется по-настоящему.

Я взглядом спросил совета у Буллита и Сибиллы.

— Отчасти она права, — улыбаясь, сказала Сибилла.

— Еще бы, у нее большой опыт, — с громким смехом поддержал Буллит.

Я вышел из машины. Патриция, прежде чем соскочить с колен матери, пылко обняла ее.

Глаза Сибиллы поверх головки девочки пытались перехватить мой взгляд. По их выражению я понял, что она надеется, что я уговорил Патрицию уехать из заповедника. Я не успел ее разубедить даже знаком. Патриция схватила меня за руку и увлекла за собой.

Увидев, что «лендровер» поднимается по пологому склону к манийятте, она сказала:

— Вам я могу признаться. Я хочу подождать, чтобы сделать масаям сюрприз. Им очень, очень хочется меня увидеть, я знаю. Ориунга наверняка рассказал им про Кинга. Сначала они подумают, что я не приду. И вдруг — вот она, я! Понимаете?

Патриция беззвучно рассмеялась и подмигнула. Затем, огибая холм, она повела меня к ограде из колючих кустов, где масаи содержали стадо.

— Здесь нас никто не увидит, — сказала Патриция. — Можно полежать и подождать.

Я растянулся рядом с ней. Но я не обладал ее естественной способностью сразу закрывать глаза и ни о чем больше не думать, особенно под палящим тропическим солнцем в зените и на этой земле, которая обжигала даже сквозь сухую траву и одежду. Наверное, поэтому я первый сморщился от гнилостного и одновременно сладковатого запаха. Он исходил не от загона для скота, как я сначала подумал, а от довольно удаленной полосы кустов. Я сказал об этом Патриции.

— Знаю, — лениво ответила она. — Какое-нибудь дохлое животное.

Она снова закрыла глаза, но тотчас открыла их и приподнялась на локте. Из тех самых кустов до нас донесся стон. И хотя он был глухим и еле слышным, он походил на стон человека. Стон оборвался, снова прозвучал и опять умолк. Патриция повернула голову в сторону маленького холма. Диковинная мелодия под ритмичные хлопки ладоней зазвучала в манийятте.

— Праздник начался, и они ни о чем больше не думают, — сказала Патриция. — Можно пойти к тем кустам, посмотреть. Теперь нас никто не заметит.

По мере приближения к зарослям, запах становился все гуще.

Вонь исходила от умирающего человека. И этим человеком был старый Ол'Калу.

Он уже никого не мог узнать. Гангрена, ужасный залах которой распространялся по зарослям, довершала свое дело. Но он еще был жив. Судороги сотрясали его иссохшее тело, вспугивая на миг рой мух с гниющей раны. Из горла через равные интервалы вырывалось хриплое, шипящее дыхание.

— Что же это такое? — крикнул я. — Ведь все говорили, что он умер!

— Но он в самом деле умер, потому что не может больше жить, — сказала Патриция.

Голос ее не выдавал никакого волнения, и большие глаза спокойно смотрели на Ол'Калу.

— Но ведь родичи могли бы о нем позаботиться, — настаивал я. — Хотя бы пока он не умрет.

— Только не масаи, — сказала Патриция.

И на ее лице появилось снисходительное выражение, как всегда, когда ей приходилось растолковывать мне самые простые и самые очевидные, по ее мнению, истины.

— Когда в манийятте умирает мужчина или женщина, дух его остается там и это очень плохо для всего племени, — сказала Патриция. — Надо сразу сжигать манийятту и уходить. И вот, чтобы не бросать манийятту, они относят умирающего в заросли. Как этого старика.

В голосе девочки не было ни жалости, ни страха. Где и каким образом успела Патриция постичь смысл смерти?

— Скоро он уже не будет так пахнуть, — продолжала она. — Грифы и собаки джунглей займутся им.

С вершины маленького холма донеслись возбужденные крики.

— Пора, пора! — воскликнула Патриция.

Она хотела броситься прочь. Я удержал ее за руку.

— Подожди, — сказал я. — Кажется, Ол'Калу хочет что-то сказать.

Девочка внимательно прислушалась, затем пожала плечами.

— Он повторяет одно и то же. Лев… Лев… Лев…

И она побежала к манийятте. Я медленно пошел за ней. Последнее бредовое видение Ол'Калу потрясло меня. Перед ним вновь и вновь оживал грозный хищник, которого старик убил, когда был мораном, и который теперь, пятьдесят лет спустя, убивал его.

XIII

Я опоздал и не мог воочию насладиться эффектом, на который рассчитывала Патриция. Но я мог судить о нем на слух. Потому что, когда я находился еще на полпути к манийятте, шум и вопли, звучащие там, разом смолкли. По этой внезапной тишине можно было догадаться, как велико было почтительное удивление масаев перед девочкой, которая повелевала львом. Впрочем, молчание было коротким. Едва я добрался до извилистого прохода в колючей ограде, праздничный гомон в манийятте возобновился с новой силой. А когда вошел внутрь, празднество масаев развернулось передо мной во всем блеске первобытных красок, звуков и движений.

Какие декорации!

Какие персонажи!

Низкая и сводчатая, покрытая слоем засохшей корки, которую поддерживали расположенные на ровном расстоянии согнутые ветки, — несколько дней назад их поливали на моих глазах коровьим навозом, — теперь манийятта походила на свернувшуюся в неровный круг коричневую кольчатую гусеницу. И внутри этого круга собралось все племя.

Все, за исключением десятка молодых людей на середине площадки, жались к растрескавшимся стенкам манийятты.

На женщинах и девушках были их самые лучшие наряды: хлопчатые платья кричащих цветов. Многочисленные кольца белого металла охватывали их темные шеи, руки и лодыжки, и на всех были украшения из базальта или меди, добытой в руслах пересохших рек или в маленьких погасших вулканах, которые горбами вздымаются над зарослями. Самые старые с достоинством покачивали удлиненными, оттянутыми мочками ушей со вставленными в них трубочками из тканей, дерева или железа, — они походили на петли из кожаных сморщенных шнурков и спускались им на плечи.

Единственным украшением мужчин были их копья.

У всех, кроме молодых воинов, которые вереницей кружились на середине площадки.

Каждый из них, помимо копья, был вооружен длинным кинжалом, заточенным, как меч, и толстым щитом из коровьих шкур, раскрашенным в яркие цвета, с непонятными знаками. И у всех было какое-нибудь украшение: страусовые перья, укрепленные на лбу, серьги слоновой кости, ожерелье из цветных стекляшек. Но только у троих моранов, которые возглавляли хоровод, были прически. Ибо остальные — те, кто лишь приближался к заветному возрасту или уже вышел из него, — были обриты наголо, как и все масаи. И только моранов украшали высшие трофеи: львиные когти, клыки, куски рыжей шкуры. Впереди шел самый высокий и самый красивый моран, Ориунга, и над его шлемом из заплетенных волос и красной глины колыхалась царственная грива.

Все это оружие, все украшение вздрагивали, сотрясались, мелькали, подчиняясь ритму темных тел, молодых и могучих, которые не стеснял и не скрывал кусок ткани, переброшенной через плечо. Один за другим они кружили, кружили все быстрее, и движения их становились все судорожнее.

Они не просто шли или плясали. Это был хоровод, состоявший из подскоков, прыжков и прерывистых пробежек с резкими остановками. Ничто ими не управляло, ничто не связывало между собой. Каждый делал, что хотел. Вернее, каждый отдавал свое тело во власть исступления; его вывихивало, выкручивало, расчленяло. Не оставалось ни одного сухожилия, ни одной мышцы, ни одной фаланги, которые бы не жили своей собственной жизнью, подчиняясь конвульсиям.

И то, что вырывалось у них из груди и горла, не походило ни на песню, ни на речитатив: это были нечленораздельные хриплые звуки, и они задавали ритм вибрациям расчлененных вывихнутых тел. Это был какой-то нескончаемый крик. Опьяненный, самозабвенный, затухающий, прерывистый. Каждый издавал его по-своему, подчиняясь желанию, инстинкту: у одних в нем преобладала радость, у других — страдание, у третьих — тоска, у четвертых — торжество.

Но несмотря ни на что, в этих безудержных, бесформенных, беспорядочных движениях и в этих голосах без ритма и лада была какая-то неуловимая связь, первозданная гармония, которая не подчинялась никаким законам, но брала за самое нутро.

Эта гармония была из тех областей, где не властны традиционные ритмы и жесты. Она бросала вызов судьбе, возникала из кипения крови, в бою и в любви, из древнего экстаза племени.

Мужчины и женщины, вдоль стенок манийятты тоже испытывали ее могучее влияние. Они кричали и хлопали в ладоши — оркестр, хор и публика одновременно. И хотя все сидели на местах, чувствовалось, что они захвачены, вовлечены в конвульсивный хоровод молодых воинов племени, через них общаются с теми же демонами.

Черные лица юношей, напоминавшие суровыми чертами барельефы древнего Египта, были подобны маскам зловещей красоты. И самый прекрасный, самый таинственный, самый свирепый из них был моран Ориунга под своим шлемом из медных волос и львиной гривой.

Когда мне удалось оторвать взгляд от этих лиц и тел, от этого невообразимого хоровода на фоне стены манийятты и бескрайней саванны, залитой солнцем, я увидел наконец Буллита и Сибиллу. Они сидели на квадратном куске ткани, подобной той, что служила масаям накидкой. Патриция стояла между ними на коленях, чтобы лучше видеть. Я проскользнул за их спины.

— Что они говорят? — спросил я девочку.

— Они рассказывают об охоте Ол'Калу, когда он был молодой, — шепнула Патриция, не оборачиваясь. — Это когти, клыки и грива льва, которого он убил.

— Теперь о чем? — спросил я немного спустя…

— Они окружили льва, — нетерпеливо ответила Патриция. — Дайте послушать!

Тогда Сибилла наклонилась ко мне и прошептала, не спуская глаз с напряженного личика дочери:

— Итак? Она согласна уехать?

— Я ничего не мог поделать, — ответил я так же тихо.

Лицо Сибиллы не дрогнуло. Она только машинально вынула из кармана и надела свои темные очки. Солнце, и правда, ослепительно сверкало над площадкой манийятты. Но теперь сквозь темные очки Сибилла могла наблюдать за Патрицией.

Девочка не обращала на нее никакого внимания. Она полностью слилась с окружающим, а праздник вокруг с каждым мгновением все больше приобретал характер безумства, массового исступления. Танец на площадке становился все быстрее, вереница танцоров рвалась все чаще. Их руки и ноги дергались, тела скручивались, бедра резко вихляли, колени и лодыжки сталкивались, плечи выворачивались, и животы то втягивались, то выпячивались, и это все быстрее, все судорожнее, со все большей амплитудой. Но поразительнее всего были их длинные черные шеи, сильные и гибкие; в безумном вывихивании всего тела они играли роль основной пружины. То втягивались совсем, то взлетали и замирали, как тонкие колонны, раскачивались во все стороны, изгибались по-змеиному, словно окрученные и лишенные позвонков, — словно жили отдельной жизнью, вели свой особый танец. И под кожей на шеях от криков и воплей вздувались узлы и вены.

Мужчины и женщины, сидящие вдоль стенок манийятты, подхватывали и умножали эти хриплые возгласы, и, хотя они не двигались с места, шеи у них тоже начинали оживать, вздрагивая, изгибаясь и раскачиваясь.

Воины вдруг подпрыгнули все разом, вздымая кинжалы и копья, потрясая щитами. Металл оружия зазвенел, ударяясь о толстые шкуры.

Я склонился к Буллиту, сидевшему передо мной, и спросил:

— Наверное, они представляют конец охоты? Смерть льва?

— Да, — ответил Буллит, не оборачиваясь.

Тут я заметил, что мускулы на его массивном затылке подрагивают. Я чувствовал, что у меня тоже судорожно сводит шею. Лихорадочное возбуждение масаев передавалось даже нам.

Взгляд мой упал на Патрицию. Прямо и напряженно сидела она на сдвинутых коленях. Лицо ее было спокойным и гладким, но губы очень быстро шевелились. Она беззвучно шептала слова, которые выкрикивали воины и повторяло все племя.

Только Сибилла, скрывшись за темными стеклами своих очков, не поддавалась зловещей магии этого сумасшествия. Правда, щеки молодой женщины запали и углы рта дергались, но это мне было уже знакомо. То были симптомы старой болезни, которая в последние дни, казалось, отступила. Я вспомнил все, что она мне говорила на веранде, подумал о ее ясном здоровом разуме. На миг мне захотелось напомнить ей ее же слова, чтобы она справилась со своими нервами. Но как ей было сейчас это сказать и как могла она услышать?

Хоровод все убыстрял свой беспорядочный рваный бег: в хриплом дыхании и глухом реве уже не оставалось ничего человеческого. Мокрые от пота груди и ребра судорожно вздымались. Копья, Кинжалы звенели о щиты. Шеи воинов походили на черных ящериц, охваченных спазмами бешенства.

Внезапно две, три, десять девочек разом сорвались со своих мест и образовали хоровод вокруг воинов, впавших в неистовство. И каждая, сотрясаясь всем телом от затылка до пальцев ног, повторяла судорожные движения воинов. Хрупкие суставы, узкие бедра, костлявые плечи вздрагивали, выворачивались, подскакивали, вторя мучительному дикому танцу молодых мужчин. Только на открытых в крике ртах девочек уже выступала пена, а глаза их были закрыты.

Ногти впились в мою ладонь, ногти Сибиллы. Она стояла. Слова бессвязно срывались с ее губ:

— Я думала, что справлюсь… Но нет… Это слишком… Эти маленькие… уже жены этих буйнопомешанных!.. — И она почти закричала: — Спросите, спросите у Джона!

— Это правда, — сказал Буллит, не оборачиваясь. — Но по-настоящему женаты только те, кто прошел испытание. У остальных наложницы.

Послышался голос Патриции — резкий, хриплый, неузнаваемый:

— Умоляю вас, замолчите! Сейчас самое главное. Мораны вернулись в манийятту с останками льва.

Две параллельные вереницы танцоров разворачивались и сворачивались.

— Посмотрите на малышку, — шепнула Сибилла. — Это ужасно!

Патриция по-прежнему стояла на коленях, но ее бедра, плечи и шея, — особенно шея, такая чистая и нежная, — начинали вздрагивать, изгибаться, выворачиваться!

— Джон! Джон! — звала Сибилла.

Буллит не ответил, потому что в это мгновение Ориунга, увлекая всех за собой, остановился перед ним и что-то закричал, потрясая копьем.

Я невольно повернулся к рейнджерам. Они опирались на свои ружья и хохотали.

Буллит вопросительно взглянул на Ваинану, который стоял рядом. Новый вождь племени повторил слова морана на суахили. Он говорил медленно и старательно. Сибилла поняла его слова.

— Джон! — крикнула она. — Он просит Патрицию себе в жены!

Буллит не спеша поднялся. Он обнял Сибиллу за плечи и очень тихо, ласково сказал:

— Не пугайся, дорогая. Это вовсе не оскорбительно. Наоборот, большая честь. Ориунга у них самый красивый моран.

— И что ты ему ответишь? — спросила Сибилла, с трудом шевеля побелевшими губами.

— Что он еще не мужчина, а потом видно будет. А поскольку они уйдут из заповедника в конце недели…

Он повернулся к Ваинане, заговорил с ним на суахили, и тот перевел его слова Ориунге.

Сибиллу трясло, несмотря на удушающую жару.

Она сказала Патриции прерывающимся, почти истерическим голосом:

— Поднимись же, встань! Не стой перед ним на коленях…

Патриция повиновалась. Черты ее лица были безмятежны, но глаза настороже. Она ждала чего-то еще.

Ориунга уставился на нее безумным взглядом, сорвал с головы львиную гриву, высоко воздел ее на острие копья и прокричал, обратив лицо к нему, какое-то яростное заклятье. Затем шея его втянулась, вытянулась, изогнулась волной, позвонок за позвонком, и, расслабив, словно бескостные, руки и ноги, выворачивая суставы и вихляя бедрами, он снова повел за собой хоровод. Другие воины последовали за ним, вывихивая тела в том же ритме. Прижимаясь к ним, двинулись девочки с пеной на губах, повторяя все их конвульсии.

Патриция шагнула за ними. Сибилла вцепилась в нее обеими руками.

— Уйдем отсюда, Джон, немедленно! — крикнула молодая женщина. — Мне сейчас будет плохо.

— Хорошо, дорогая, — сказал Буллит. — Но я должен еще немного задержаться. Иначе я нанесу им оскорбление. А у них свое достоинство.

На этот раз в его голосе не было никакой иронии. Слово прозвучало недвусмысленно.

— Прошу вас, — обратился ко мне Буллит, — проводить Сибиллу и малышку. Рейнджер вас довезет, а потом пригонит «лендровер» обратно.

Мы были уже далеко от манийятты, но все еще слышали гул празднества. Он еще больше подчеркивал молчание, царившее в машине. Чтобы прервать его, я спросил Патрицию:

— Праздник продлится еще долго?

— Весь день и всю ночь, — ответила Патриция.

Сибилла держала дочь на коленях и жадно вдыхала воздух, как после обморока. Она склонилась к стриженой круглой головке и спросила Патрицию:

— Что прокричал этот моран под конец?

— Я не поняла, да и что нам до этого, мамочка! — ласково сказала Патриция.

Я был уверен, что она солгала, и, кажется, догадывался, почему.

XIV

Я увидел Патрицию только на следующий день. И утро уже подходило к концу, когда она появилась в моей хижине. На сей раз с ней не было ни маленькой газели, ни обезьянки. И она не говорила в этот день о животных. На ее маленьких походных туфельках не было ни капли грязи или глины, а на ее застиранном комбинезончике бледно-голубого цвета ни единого пятнышка, ни одной морщинки.

— Я все время была с мамой, — сразу сказала Патриция, словно ей нужно было извиниться за то, что она меня забросила. — Мы делали уроки и о многом говорили. Ей теперь лучше, гораздо лучше.

Лицо Патриции было спокойным, умиротворенным, совсем детское и очень нежное. Она улыбнулась мне своей самой очаровательной лукавой улыбкой и сказала:

— Мама позволила мне позавтракать с вами.

— Великолепно! — сказал я. — Но у меня кет ничего горячего.

— Я на это и рассчитывала, — сказала девочка. — Мы позавтракаем быстрее.

— Ты торопишься? — спросил я.

Не ответив на мой вопрос, она воскликнула:

— Я сама все сделаю! Где у вас что?

В кухне хижины нашлись галеты, банки с сардинами и говядиной, масло и засохший сыр. Патриция, сдвинув брови и высунув кончик языка, перемешала что можно, полила горчицей и всякими соусами и расставила все на столе на веранде. Личико у нее было серьезное и счастливое.

Мы уже заканчивали еду, когда Бого появился, чтобы приготовить мне завтрак. С ним был Кихоро.

— Очень хорошо, — сказала Патриция. — Мы едем.

— Куда? — спросил я.

— К дереву Кинга, — ответила Патриция.

— Так рано?

— Кто может знать, — сказала Патриция.

Ее большие темные глаза смотрели на меня пристально, и в них было уже знакомое мне наивное и упрямое выражение, означавшее, что спрашивать у нее объяснений бессмысленно и бесполезно.

Мы поехали по обычному маршруту: по большой дороге, затем по тропе, которая вела к месту свиданий девочки и льва. Бого, как обычно, остановил машину на этой тропе, вскоре после поворота. И, как обычно, Кихоро сделал вид, что остается вместе с ним. Дальше мы двинулись с Патрицией одни, не произнося ни слова. И так же молча дошли до большого колючего дерева с длинными, раскинутыми зонтом ветвями.

Кинга под ним не было.

— Вот видишь, — сказал я девочке.

— Мне все равно, — сказала Патриция. — Лучше подождать здесь.

Она растянулась у подножия дерева.

— Как хорошо! — вздохнула она. — Как вкусно пахнет!..

Я не знал, о чем она говорит, — о сухих ли, чуть горьковатых ароматах зарослей или о неощутимом для меня запахе, который оставил на траве огромный лев.

— Да, здесь прекрасно, — пробормотала Патриция.

Казалось, она готова ждать до бесконечности. Уверенная, что дождется.

Красивая антилопа приблизилась беспечными длинными скачками, увидела нас под деревом, сделала невероятный прыжок — и умчалась галопом.

— Она приняла нас за Кинга! — еле выговорила Патриция, задыхаясь от смеха.

Потом закрыла глаза и мечтательно сказала:

— Она очень похожа, особенно ростом, на антилоп, которых в этом заповеднике не увидишь.

Девочка вдруг приподнялась, опираясь на локоть, и живо заговорила:

— Я ее не знала, только видела фотографии, и мои родители мне часто рассказывали об этой антилопе. Ее поймал совсем маленькой друг моего отца в Уганде и подарил моей маме на свадьбу. Эта антилопа, — я не знаю, какой она породы. Ее назвали Уганда-Коб. Мама увезла ее на ферму около озера Наиваша. Мой отец арендовал там ферму перед женитьбой. Ради мамы… чтобы доставить ей удовольствие, — он целый год был плантатором, пока не перебрался в этот заповедник.

Патриция пожала плечиками:

— Мой отец, и… плантатор! Там, где водились гиппопотамы, большие обезьяны и дикие утки! Он только и делал, что смотрел на гиппо, дразнил обезьян и охотился на уток. И знаете, что он делал с этой Угандо-Коб? Научил ее таскать из воды подстреленных уток! Антилопа таскала лучше, чем любая собака. Спросите у него.

Оживление Патриции сразу угасло, и она добавила совсем другим голосом:

— Когда мы вернемся…

Она снова растянулась на траве и повторила шепотом:

— Когда мы вернемся…

Какие видения проносились под ее прикрытыми веками, почему это детское лицо превратилось вдруг в таинственную, страстную маску? Мне казалось, я знаю. Я был почти уверен. Но мне было страшно даже думать об этом, не то что говорить. Я сел рядом с Патрицией. Она открыла глаза. Они были чистыми и нежными.

— Мама снова просила меня уехать в пансион, — сказала Патриция. — Она была такая грустная… и я так ее люблю… Она ведь не понимает. — (Слишком хорошо понимает, — подумал я). — И тогда я ей обещала, но не сейчас, позднее. — Девочка подмигнула. — Много, много позднее. Но мама была довольна. А этого мне только и надо.

Неопределенным и широким жестом она обвела заросли, саванну, лес колючих деревьев. Килиманджаро. Потом встала на колени, чтобы глаза ее были на уровне моих.

— Разве возможно оставить все это? — спросила она.

Я обернулся. Я был согласен с этой маленькой девочкой.

— Здесь я так счастлива, так счастлива! — сказала Патриция, словно засыпая, и в голосе ее звучала абсолютная уверенность в этом счастье. — Папа знает это, знает…

Кровь прихлынула к ее загорелым щекам. Голос ее возвысился, срываясь на крик:

— Как я буду жить в пансионе и не видеть его? А он? Что с ним станет без меня? Он самый сильный на свете! И он делает все, что я захочу.

Патриция беззвучно рассмеялась.

— А Кихоро! Разве я смогу взять его с собой?

Девочка склонила голову.

— Мама всегда мне рассказывает о красивых игрушках у детей, там, в городе… Об игрушках! Об этих…

Патриция хотела еще раз повторить это бессмысленное слово, но забыла о нем. Вдалеке, среди высокой травы, появилось рыжее пятно в ореоле темной гривы. Кинг неторопливо приближался к нам. Он думал, что идет слишком рано. Каждый шаг его массивных лап, каждое движение могучих плеч дышали царственным величием. Он не смотрел по сторонам. И даже не внюхивался в запахи саванны. Зачем? Час охоты еще не настал. Что ему было тревожиться? Звери? Пусть они его боятся. А человек в заповеднике был его другом.

И большой лев шествовал, беззаботный и великолепный, и если его хвост хлестал по бокам, то только для того, чтобы отгонять назойливых мух.

Патриция смотрела, затаив дыхание. Было такое впечатление, будто она видит Кинга впервые. И словно боялась, что это очарование разрушится. Солнце сверкнуло в золотых глазах льва. Девочка не могла больше сдерживаться. Она издала переливчатый знакомый призыв. Грива Кинга вздыбилась. Веселый, рокочущий рев, который был его смехом, раскатился по саванне. Огромный лев сделал один прыжок, как бы медлительный и небрежный, еще один, третий, — и очутился рядом с нами.

Кинг облизал лицо Патриции и протянул ко мне морду, — чтобы я почесал ее между глаз. Его левый, более узкий и маленький глаз сегодня, казалось, подмигивал мне особенно дружелюбно. Затем большой лев растянулся на боку и поднял передние лапы, чтобы девочка могла уместиться на своем обычном месте.

Но Патриция этого не сделала. Настроение ее сразу изменилось, и она повела себя очень странно. До сих пор, до прихода Кинга, она была такой ласковой, беззаботной и безмятежной, и вдруг ею овладело почти исступленное нетерпение.

Она выбежала из тени ветвей и приставила ладонь козырьком ко лбу, пристально вглядываясь в окружающие заросли. Потом вернулась, села на корточки между мной и львом, снова вскочила. Я хотел заговорить. Она жестом приказала мне молчать.

Опустив на траву морду, которая от этого словно расплющилась, Кинг время от времени подзывал ее дружелюбным ворчанием. Он был здесь, под своим деревом, и Патриция была рядом, но почему-то сегодня она его не замечала. Кинг ничего не понимал.

Лев осторожно вытянул лапу и тронул девочку за плечо. В это мгновение она всматривалась в заросли, а поэтому вздрогнула от неожиданности и отбросила его лапу. Лев тоже вздрогнул, но от удовольствия. Наконец-то начинается игра! Он толкнул девочку лапой немного сильнее. На этот раз Патриция отшвырнула ее изо всех сил, ударила и дико вскричала:

— Сиди тихо, болван!

Кинг медленно перевалился, лег на живот. От его глаз под тяжелыми и почти закрытыми веками остались только узкие желтые щели. Он походил на сфинкса. Но этот сфинкс своим взглядом сейчас вопрошал Патрицию. Он еще никогда не видел ее такой.

Лев вытянул морду и ласково лизнул девочку в щеку. Она ударила его кулаком по ноздрям.

Кинг встряхнул гривой и молча, не издав даже ворчания, встал, ©пустил голову и сделал шаг, чтобы уйти.

— Ну, нет! — закричала Патриция. — Ты меня так не оставишь! Еще не пришел такой день!

Она бросилась за Кингом, вцепилась обеими руками в его гриву, прижалась горящим лицом к его ноздрям. И Кинг снова рассмеялся, снова повалился на бок. Счастливые глаза льва опять стали золотыми. Патриция растянулась рядом с ним. Но взгляд ее не отрывался от далеких зарослей на краю поляны.

Звук запущенного мотора долетел до нас… Я инстинктивно встал.

— Садитесь! — сердито сказала Патриция. — Ваш дурак шофер, наверное, испугался, что его оставили так надолго одного.

По лицу ее пошли морщинки от напряженной работы мысли, словно она вспомнила что-то неприятное.

— Но ведь он не один, — пробормотала она. — С ним Кихоро…

Я мог бы ей сказать, что старый кривой следопыт давно где-то поблизости, с ружьем наготове. Но мне это было запрещено.

Несколько секунд пролетели в молчании. И наконец из далеких зарослей выступил человек. Тот, кого девочка ожидала с таким нетерпением, и кто после праздника в манийятте должен был обязательно прийти — я тоже знал это наверняка.

Однако я не сразу узнал его силуэт. Казалось, он возник из тьмы времен. Впереди себя, на вытянутой руке, он нес огромный щит, а вокруг его головы-каски, в медных отсветах красной глины, колыхалась царственная львиная грива, и на уровне ее сверкал наконечник копья.

Вооруженный и одетый по незапамятным обычаям своего племени, Ориунга шел навстречу испытанию, чтобы стать настоящим мужчиной. И чтобы завоевать Патрицию. * Патриция и Кинг поднялись одновременно, одним движением.

С первых дней своего младенчества лев знал все запахи и рефлексы хрупкого тела своей хозяйки, и теперь через нее почувствовал приближение чего-то необычного, тревожного, угрожающего. Патриция и Кинг стояли бок о бок; она держала его за гриву, а он, чуть приподняв губы над ужасными клыками, пристально смотрел на воина-масая, который шел на них.

Я попятился, чтобы прислониться к стволу большого дерева. Отодвинуться меня заставил вовсе не страх! Если бы испугался, я бы мог в этом признаться без стыда. Но ни трусость, ни мужество не имели никакого смысла после всего того, что заставила меня испытать и узнать Патриция, и теперь я ждал только развязки.

Игра кончилась.

Девочка вдруг сразу это поняла. Лицо ее не выражало ни радости, ни любопытства, ни гнева — только внезапный страх перед надвигающейся судьбой, только страх и такое детское отчаяние перед тем, что уже нельзя остановить.

Она закричала что-то на языке масаев. Я понял, что она приказывала, просила Ориунгу не приближаться. Но Ориунга взмахнул копьем, поднял щит, тряхнул рыжей гривой, укрепленной на его голове, и ускорил шаг.

Я искал глазами Кихоро. Он был где-то здесь, совсем рядом. Он должен был выйти. Должен был помешать. Мне почудилось, что между кустами в конце тропинки блеснул металл ружейных стволов. Казалось, они следил за каждым движением морана. Кинг почуял врага. И у врага на сей раз было сверкающее копье и этот кожаный, дико раскрашенный щит, а главное — львиная грива!

— Тихо, тихо, Кинг, успокойся, — повторяла Патриция. — Слушай, слушай меня.

Голос ее утратил повелительный тон, теперь она только просила. Потому что ей было страшно, и она умоляла Кинга, чтобы он послушался.

Ориунга остановился. Он выставил щит и издал такой пронзительный вопль, что мне показалось, будто дрогнуло небо.

— Нет, Кинг, нет! — бормотала Патриция. — Стой, не шевелись.

Кинг снова подчинился.

Ориунга откинул назад плечо и поднял руку вековечным жестом метателя копья. Длинный стержень из сверкающего металла с отточенным острием взвился.

И тогда, в тот самый миг, когда железный наконечниккопья вонзился в тело Кинга и брызнула кровь, Патриция закричала, словно это было ее собственное тело и ее собственная кровь. Вместо того, чтобы удерживать Кинга всеми силами своих рук и души, как она это делала до последнего мгновения, она отпустила его, толкнула, бросила прямо на чернокожего воина.

Лев взлетел в воздух невообразимо легко, и вся его вздыбленная ревущая масса обрушилась на Ориунгу. Две гривы — мертвая и живая — смешались.

Ориунга покатился по земле, прикрываясь щитом. Не чувствуя ни тяжести, ни львиных когтей, которые его уже терзали, он яростно, вслепую, наугад отбивался кинжалом, похожим на меч.

Патриция вплотную подбежала к месту схватки, к этому переплетению тел. Она не сознавала, что каким-то упрямым и неуловимым инстинктом сама желала ее, сама подготовила и спровоцировала. Она уже ничего не сознавала, кроме того, что человек посмел поднять руку с копьем на ее Кинга, и что за это он должен поплатиться жизнью. И даже слово «смерть» уже ничего не означало для нее.

С раздувающимися ноздрями, оскалив рот, Патриция кричала, не соизмеряя звуков своего голоса:

— Убей его, Кинг, убей!

Уже рассыпался под острыми когтями щит, несмотря на тройной слой кожи, и несчастная человеческая плоть, лишенная своей жалкой брони, уже корчилась и извивалась перед отверстой пастью смерти.

Я закрыл глаза. Но тотчас открыл их снова. Рев мотора заглушил рычанье зверя. Вихрь пыли взлетел над саванной. Из него возник «лендровер», на пределе скорости. За рулем был Буллит. У последних кустов он тормознул так, что машина взвыла, и спрыгнул на землю. Кихоро очутился с ним рядом.

Я не мог услышать их слов. И не мог уловить их чувств в то мгновение. Но бывает, что жесты и выражение лиц позволяют все сразу понять и обо всем догадаться.

— Стреляй! — закричал Буллит, у которого не было ружья.

— Не могу, — ответил Кихоро, вскидывая свое двуствольное ружье. — Лев закрывает масая!

Ибо этому одноглазому старику, который был нянькой и стражем Патриции со дня ее рождения, этому несравненному следопыту, который принес ей еще слепого мяукающего Кинга, этому воину из племени вакамба, ненавидевшему морана за его неслыханное, беспримерное высокомерие и наглость, — нет, поистине, да и как могло быть иначе? — ему и в голову не могло прийти, что Буллит приказал стрелять не в Ориунгу. Другой цели он не видел.

Тогда Буллит выхватил ружье из рук Кихоро. Наверное, он сам не знал, что сейчас сделает.

И хотя человек, которого подмял под себя лев, был масаем, и к тому же сам накликал на себя беду, Буллит всем нутром ощутил инстинктивную с ним солидарность, первородную, непредсказуемую, пришедшую из тьмы времени. В смертельной схватке между зверем и человеком он встал на сторону человека.

И в то же мгновение Буллит вспомнил, хотя и сам этого не осознал, тот договор, который он подписал с законом и с самим собой, когда согласился стать хозяином и хранителем этой священной земли. Он должен был защищать животных при всех условиях, за единственным исключением — когда зверь угрожал жизни человека. Теперь у него не оставалось выбора. Он сам говорил: долг повелевает мне даже ничтожного человека предпочесть самому благородному зверю.

И наконец — и это, может быть, главное — Буллит услышал первобытный призыв, ощутил давно подавляемую, заглушаемую и от этого еще более нестерпимую жажду — жажду крови. Годами над ним тяготел высочайший запрет. Но сегодня не только желание, но и долг обязывали его нарушить это табу. Буллит мог и должен был хотя бы на мгновение возродиться и вновь познать, пусть еще только раз, восторг и радость охоты.

Все остальное произошло мгновенно и просто. Приклад сам вжался в правое плечо Буллита. Стволы ружья нацелились сами собой. И в тот миг, когда Кинг уже разинул пасть, чтобы вонзить клыки в горло морана, пуля поразила его в левое плечо, прямо в сердце. Страшный удар приподнял его и отбросил, и он взревел от гнева, но больше — от изумления. И рев его не успел замолкнуть, когда вторая пуля вонзилась рядом с первой, — вторая, щадящая, смертоносная, — выстрел, которым прославился охотник с рыжей гривой, великий Булл Буллит.

И сразу настала тишина. В тени длинных ветвей с шипами лежали два тела, увенчанные гривами: человек и лев, а рядом с ними неподвижно стояла Патриция.

Буллит бросился к этой группе. Я перехватил его на полпути, бессмысленно крича:

— Но как?.. Каким образом?

Буллит ответил, сам толком не понимая, что он говорит:

— Я еще с вечера приказал следить за масаем. Мой рейнджер шел за ним. Он увидел вашу машину и взял ее. Я подоспел вовремя. К счастью…

Только тогда Буллит осознал, что же он говорит! Я увидел это, потому что ружье выпало из его рук. Жалкая гримаса слабоумного, гримаса идиота исказила его лицо, а он все повторял:

— К счастью… К счастью…

Затем лицо его снова стало осмысленным. Он прошептал:

— Пат, малышка моя…

Но Патриция смотрела на Кинга.

Лев лежал на боку с открытыми глазами, зарывшись мордой в траву. Он словно ждал, чтобы Патриция еще раз прилегла с ним рядом. И Патриция, которая еще не поняла, что даже самые прекрасные игры приходят к концу и самое дорогое существо когда-нибудь умирает, наклонилась к Кингу и попыталась поднять его царственную лапу. Но она была безмерно тяжела. Патриция выпустила ее, и лапа упала на землю. Тогда она протянула руку к золотому глазу, к тому, более узкому, который обычно словно смеялся и подмигивал. Но сейчас выражение его глаз не имело ни смысла, ни названия.

Патриция прижала ладони к вискам, как это делала ее мать.

— Кинг! — закричала она невыносимым голосом. — Кинг, проснись!

Стеклянистая пленка уже начинала затягивать глаза льва. И мухи уже роились на густеющей крови, которая сочилась из проделанных пулями черных отверстий.

Буллит протянул свою большую руку к волосам Патриции. Она увернулась одним прыжком. Лицо ее выражало ненависть и ужас.

— Не прикасайся ко мне больше никогда! — крикнула она. — Это ты… это ты…

Глаза ее снова устремились на недвижимого Кинга, но она тотчас отвела взгляд. И опять закричала:

— Он тебя любил! Так хорошо играл с тобой совсем недавно, там, в саванне!

Голос Патриции вдруг пресекся. С какой гордостью говорила она в тот день, что Буллит и Кинг похожи на двух львов. И оба тогда принадлежали ей. Теперь она потеряла и того и другого. Мучительные, трудные слезы наполнили глаза Патриции. Но она не умела плакать. Слезы сразу иссякли. Лихорадочные, сверкающие, как от сильного жара, глаза Патриции молили о помощи. Буллит сделал шаг к своей дочери.

Патриция метнулась от него к Кихоро и обняла сломанное, искривленное тело. Старый черный охотник склонил над ней все шрамы своего лица.

Буллит видел это. На его лице отразилось такое унижение, такое отчаяние, что я испугался за его рассудок.

— Пат, — пробормотал он. — Пат, малышка, я тебе обещаю, клянусь: Кихоро найдет тебе еще львенка. Мы возьмем маленького Кинга.

— Да, и я его выращу, и он тоже будет моим другом, и ты его тоже застрелишь, — сказала Патриция.

Она отчетливо, с рассчитанной жестокостью выговаривала каждое слово.

Хриплый стон послышался в этот миг из-под дерева с длинными ветвями. Он вырвался из растерзанной груди Ориунги. Буллит перевернул окровавленное тело. Моран открыл глаза, взглянул на поверженного льва, торжествующе усмехнулся и опять потерял сознание.

Я спросил Буллита:

— Что теперь с ним будет?

— Это уже забота его родичей, — проворчал Буллит. — Здесь или рядом с манийяттой он все равно умрет.

Патриция пристально посмотрела на Ориунгу, распростертого рядом со своим сломанным копьем и разбитым щитом.

— Он-то, по крайней мере, был храбрецом, — сказала девочка.

Внезапно она отстранилась от Кихоро и сделала шаг к Буллиту.

— А твое ружье? — спросила она. — Ты ведь обещал никогда не брать оружия!

— Это оружие Кихоро, — пробормотал Буллит.

Лихорадочные глаза Патриции стали огромными, а губы побелели.

— Значит, — сказала она глубоким, чуть слышным голосом, — значит, ты был уверен, что найдешь здесь Кихоро? Почему?

Буллит опустил голову. Рот его дрожал и кривился, он не мог произнести ни слова.

— Значит, ты все время заставлял его следить за мной? — снова заговорила Патриция.

Лоб Буллита склонился еще ниже.

— Он повиновался тебе тайком от меня, — добавила Патриция.

Она отвернулась от Буллита и Кихоро, как от бесплотных теней, и наклонилась над Кингом. Единственный чистый друг! Единственный, кто во всей своей силе и нежности ни разу ее не обидел, ни разу не обманул.

Но как мог он так сразу на ее глазах вдруг стать глухим и слепым, недвижным и безгласным? Он не имел права упрямиться, оставаться чудовищно равнодушным и безразличным, когда она из-за него невообразимо страдала.

Патриция судорожно вцепилась в гриву Кинга, чтобы встряхнуть его, заставить зарычать или засмеяться. Голова льва не шевельнулась. Зияющая пасть не дрогнула. Только рой крупных мух взлетел и закружился с жужжанием над уже почерневшей раной.

Впервые я увидел на лице Патриции внезапный страх. Страх перед непостижимым, перед тем, чего не может быть. Патриция отпустила гриву и инстинктивно подняла глаза к небу, к солнцу. Большие черные тени с распростертыми крыльями и лысыми головами кружили над деревом Кинга.

Сдавленный, но такой мучительный крик вырвался у Патриции при виде этих теней. Для девочки из заповедника были как никогда понятны эти письмена — зловещие круги стервятников в небе. Когда они собирались вот так, что означало только одно: их ждала добыча, труп животного. Патриция это знала. Она с детства видела столько мертвых животных — буйволов, зебр, антилоп, слонов, что до сих пор ей казалось самым простым, самым естественным, самым разумным законом саванны… Трупы… Падаль… И больше ничего. Но Кинг?

Пусть Ол'Калу. Пусть даже Ориунга.

Но только не Кинг. Нет! Кинг — это было невозможно! Она же его любила, и он ее любил. Они были необходимы друг другу. И вот он лежал перед ней так привычно, в позе покровительственной нежности, словно готовый к игре, — и с каждым мгновением уходил от нее все дальше. И был как бы погружен в себя, в глубину самого себя. Он уходил. Но куда? А стервятники приближались, все время приближались, чтобы растерзать его — всемогущего?!

Самые глубокие чувства — материнство, дружбу, вкус крови, силу, ревность и любовь, — все их Патриция познала через Кинга. И вот теперь огромный лев заставил ее познать смерть.

Девочка искала помутневшими от ужаса глазами хотя бы одного человека, который помог бы ей убежать от страха и невыносимой тайны. Она нашла только иностранца, случайного посетителя. Он, по крайней мере, не успел ее ранить.

— Увезите меня, увезите меня отсюда! — крикнула она мне.

Я подумал, что она говорит об этой поляне, где мы были, но Патриция снова закричала:

— Я не могу больше видеть отца, не могу больше видеть этот заповедник!

Как можно ласковее я опустил руки на узкие, сжатые плечи.

— Я сделаю, как ты хочешь, — сказал я Патриции.

И тогда она вскричала:

— Возьмите меня с собой в Найроби!

— Хорошо, а там куда?

Патриция искоса бросила на Буллита взгляд, полный ненависти.

— В пансион, где я уже была, — сказала она холодно.

Я подумал, что это просто гневная вспышка, желание отомстить, которое быстро пройдет.

Я ошибался.

XV

Мы выехали в Найроби еще до восхода луны. Так пожелала Патриция. С той же почти истерической страстью, с какой она цеплялась за заповедник, она хотела теперь как можно скорее от него избавиться, — словно бежала от привидений. От одной мысли, что ей придется провести здесь хотя бы еще одну ночь, девочка начинала дрожать, и мы боялись, что ее здоровье и рассудок не выдержат. Пришлось уступить. Было решено, что мы проведем ночь в гостинице в Найроби, а утром я отведу Патрицию в тот же пансион, где она уже побывала.

Патриция никому не позволила укладывать свои вещи. Она сама выбрала для дороги легкое шерстяное платьице, пальто из твида и круглую фетровую шляпку. Сама отобрала одежду, которую хотела взять с собой. И выбросила все, что напоминало о заповеднике, — комбинезоны, охотничьи мокасины, — все, все!

Маленький чемодан и портфель с ее тетрадками и учебниками лежали между нами на заднем сиденье машины. Бого тронулся с места. Два рейнджера сидели с ним рядом. Они должны были проводить нас до границы заповедника. Во избежание опасных встреч. До сих пор ни один посетитель не имел права тревожить животных в ночные часы.

Хижина, которая приютила меня на несколько дней, осталась позади. Затем деревушка. Мы выехали на большую дорогу. Патриция забилась в угол, сжалась в комок, и лицо ее, под круглой шляпкой, казалось неясной тенью. Она упрямо смотрела только внутрь машины. И не шевелилась. Словно перестала дышать.

Молчание было ужаснее всего. Надо было вырвать ее из этого одиночества. Я задал первый вопрос, который мне пришел на ум:

— Почему ты не захотела, чтобы мать проводила нас?

Патриция ответила сквозь стиснутые зубы:

— Что ее слезы? Она все равно довольна.

И это была правда. Сибилла плакала и мучилась, глядя, как страдает ее дочь, но, несмотря на все это, я чувствовал, что она счастлива. Наконец-то исполнилось ее сокровенное желание: теперь дочь ее, ей же на благо, станет, как все. Наконец-то свершилось то, о чем она уже не мечтала!

— Ей остался отец, она будет рада его утешить, — добавила Патриция голосом, от которого мне стало больно.

И это тоже была правда. Страдания Буллита открывали перед Сибиллой чудесные возможности. Сразу помолодев, она прямо на моих глазах начала разыгрывать роль утешительницы. Да, у Буллита оставалась его любовь, его заповедник и его виски.

А у Патриции не осталось ничего. По ее собственной вине? Но в чем она виновата? У нее был лев. У нее был моран. Она просто хотела, чтобы они сыграли в ту самую игру, о которой ей столько раз рассказывал ее любимый отец.

В свете фар отчетливо виднелись все неровности дороги, кусты и стволы деревьев. Внезапно нам преградил путь какой-то утес. Бого резко затормозил. Рейнджеры крикнули ему что-то. Он выключил фары. Огромный, чудовищный слон — расплывчатая громадина, более черная, чем ночь, — стоял перед нами. Хобот его неуверенно, медленно раскачивался.

— Наверное, старик-одиночка? — спросил я Патрицию.

Она не ответила. Даже не взглянула на черного гиганта. Она отринула от себя, отбросила навсегда весь парк и всех его обитателей.

Слон тронулся с места, прошел мимо нас и углубился в заросли. Слышно было, как трещат колючие кусты.

Бого включил мотор, и мы поехали дальше. Патриция сидела неподвижно, спрятав лицо под своей круглой шляпкой. И вдруг схватила ручку дверцы, открыла ее и чуть не выпрыгнула на ходу. Как ни замыкалась она в себе, какими отчаянными усилиями ни сдерживалась, она узнала, почувствовала, что мы доехали до перекрестка, откуда боковая тропа вела к большому дереву с длинными ветвями.

Я даже не попытался ее удержать. Я с ужасом думал о том, что ее ожидает в Найроби: дортуар, столовая, тюрьма хорошего общества. Патриция сама захлопнула дверцу и еще глубже забилась в угол. Но теперь ее трясло.

Я потянулся к ней поверх маленького чемодана, хотел нащупать ее руку. Она спрятала ее в кармане пальто.

* * *
Луна уже поднялась высоко, когда мы доехали до центра заповедника, обширной круглой низины, где когда-то белело озеро.

В ночном полумраке трава на ней переливалась серебряными волнами. И в этом лунном мареве, который простирался до подножья Килиманджаро, играли дикие стада, привлеченные сюда открытым пространством, свежестью воздуха и небесным светом. Самые неловкие и самые большие животные — гну, буйволы и жирафы — медленно перемещались по очарованному кругу. Зато газели Гранта, зебры, импалы, кустарниковые козлы кружились вперемежку посреди высохшего озера в бесконечном, неведомом, призрачном хороводе. Их бестелесные силуэты возникали на ночном серебре словно выписанные китайской тушью, они прыгали, становились на дыбы, рвались вперед и останавливались, взмывали и падали и снова взлетали, и движения их были так стремительны, легки и грациозны, как никогда в дневные часы. Лунный свет завораживал их и вел в безумном и священном хороводе.

Патриция вздрагивала все сильнее и чаще в своем углу. Она сама нашла мою руку и ухватилась за нее, словно утопающая.

— А он там один! — простонала она. — Совсем один. Навсегда!

Первые рыдания ее были такими трудными, что походили на хрип. Но за ними полился плач, все свободнее и легче, по проторенному пути.

Патриция плакала, как самая обыкновенная маленькая девочка, как любое дитя человеческое.

А животные кружились в своем танце.

Примечания

1

Рейнджер — объезчик, или егерь заповедника.

(обратно)

2

Мау-мау — религиозно-политическое движение, ставившее целью возврат захваченных колонизаторами земель и установление самоуправления. Члены мау-мау участвовали в восстании 1952–1956 гг., направленном против колонизаторов.

(обратно)

3

Булл — буйвол (англ.).

(обратно)

4

Как поживаете (суахили).

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  • Часть вторая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  • *** Примечания ***