Зверь [Ги Декар] (fb2) читать онлайн

- Зверь 912 Кб, 228с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Ги Декар

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

—       

—        

—      

—   

—        

—      

—       

—    

—    

—    

—    

—    

—         

—    

—      

—       

—      

—   

—        

—        

—        

—        

—    

—         

—      

—      

—      

—     

—      

—    

—      

—       

—       

—     

—     

—     

—    

—    

—     

—   

—     

—     

—     

—     

—    

—   

—   

—    

—   

—    

—     

—   

—    

—   

полненная молодыми амбициями и надеждами. С тро­гательной искренностью ее новый друг рассказывал о нищете, которая ее ждет, если ей не удастся утвердить­ся после первых же процессов. Он дал ей понять, что его личный опыт позволяет ему, более чем кому-либо другому, давать такие советы.

Это добродушие и скромность еще более располо­жили ее к нему. Девушка посчитала, что не следует принимать ворчание старого адвоката за истину в по­следней инстанции и заупрямилась. Мало-помалу Вик­тор Дельо заинтересовался ее занятиями. Кроме слу­жанки Даниель была единственной женщиной, которая могла являться в любое время в несколько запущенную квартиру старого холостяка. В какой-то момент Дани­ель даже подумала: не влюбился ли старый друг в нее? Но она быстро поняла, что Виктор Дельо никогда ни в кого не влюбится. Не то чтобы он был эгоистом, а из принципа—он ненавидел женщин. Может быть, пото­му, что они никогда особенно не обращали на него вни­мания. Среди прочих же он более всего презирал жен­скую адвокатуру и судил о ней коротко:

—      Женщины или усыпляют суд, или приводят его в отчаяние, но в любом случае результат — разруши­тельный.

Даниель все же хотела стать адвокатом, и это была главная причина, заставившая ее привязаться к оди­нокому суровому человеку, сообщавшему ей уйму ин­тересных вещей и учившему тонкостям ремесла. Она никогда не могла понять, почему Виктор Дельо не сде­лал карьеру.

В его рабочем кабинете она печатала на старой ма­шинке те немногие письма, которые он не мог не отправ­лять по долгу службы, несмотря на свое отвращение к любой переписке.

—       Внучка, — сказал мечтатель с сигарой, когда студентка вошла к нему в кабинет,— ваш любезный ве­черний визит ко мне доказывает, что диссертация мо­жет и подождать... Вы окажете мне большую услугу, если прямо сейчас сядете за машинку и отпечатаете под копирку письмо в пяти экземплярах. После этого в текст от руки добавьте обращение «мадам» или «мсье», в зависимости от того, кому будет адресовано письмо. Адреса я вам сейчас дам.

—      Какое-нибудь новое дело в уголовном суде? — спросила девушка, садясь за машинку.

—      Не совсем... Я только что принял важное реше­ние... Я отказываюсь от защиты в уголовном суде, буду выступать в суде присяжных... Видите это внушитель­ное досье на столе? Это дело человека, которому мне предстоит попытаться спасти жизнь... Дело это скорее невыигрышное... Клиент необычный. Могу даже утверждать, что с тех пор, как стал адвокатом, не при­помню ничего подобного. Начать с того, что он не хо­чет, чтобы его защищали. Это очень досадно, так как из этого следует, что он признает себя виновным, а по­скольку я собираюсь защищать его против его воли, то боюсь, мне встретятся какие-нибудь препятствия. Вы готовы? Поставьте сегодняшнее число. Оставьте место для «мадам» или «мсье». Диктую:

—       «В качестве защитника Жака Вотье, обвиняемо­го в убийстве Джона Белла пятого мая текущего года на борту теплохода «Грасс», был бы вам чрезвычайно признателен, если бы вы или назначили мне встречу, или явились ко мне в возможно более короткий срок ввиду того, что первое слушание дела назначено в окружном суде присяжных на двадцатое ноября с. г. Прошу вас незамедлительно мне ответить и т. д. ...»Так, теперь отпечатайте адреса на конвертах, я подпишу пись­ма, и их срочно надо отнести на почту. Они могут уйти этой ночью, адресаты получат их завтра, и мы выиг­раем день... Диктую... «Мадам Вотье, отель «Режина», шестнадцать бис, улица Акаций, Париж». Это по доку­ментам в досье ее последний адрес. Не забудьте помет­ку на конверте: «Переслать в случае изменения адре­са». Второй адрес: «Мадам Симон Вотье, пятнадцать, авеню генерала Леклерка, Аньер»... Третий: «Мсье док­тору Дерво, три, Парижская улица, Лимож». Два по­следних письма по одному адресу: «Институт Святого Иосифа, Санак, Верхняя Вьенна», адресатам: «Мсье Ивону Роделеку» и «Мсье Доминику Тирмону». Все... У вас есть завтра занятия на факультете?

—    Один час: я могу, наверно, его пропустить.

—        Пропустите без колебаний. Я хочу, чтобы вы пришли сюда завтра в половине девятого и неотлучно находились здесь. Меня не будет весь день, и вернусь я, может быть, не раньше девяти часов вечера. Вы до­ждетесь меня и будете отвечать на телефонные звонки. Если кто-нибудь из тех, кому мы написали письма, вдруг отзовется, назначьте встречу на послезавтра, в любое время — я как-нибудь выкручусь. Разумеется, не отлучайтесь на время обеда. Я распоряжусь, чтобы Луиза приготовила вам еду.

—      Но, мэтр, вдруг мне понадобится срочно связать­ся с вами, куда звонить?

—         Я еще ничего не знаю. Ждите моего возвраще­ния. Так, письма подписаны. Теперь быстро на почту.

—      Мэтр, не будет нескромностью, если я вас спро­шу: что это за люди, которым вы отправляете письма?

—       Очень нескромно, внучка, но я вам скажу, по­скольку вы становитесь моей помощницей в этом деле: мне кажется, что эти пятеро в качестве свидетелей за­щиты могут быть нам очень полезны. Из этого вовсе не следует, что они все захотят участвовать в процессе. Это уже мое дело — найти аргументы, которые могут их убедить.

Остаток ночи Дельо провел в размышлениях. Раску­ривая сигару, он думал о том, что теперь ему необхо­димо познакомиться с клиентом.

Он не лгал, когда сказал утром Луизе, что почти не спал.

Проглотив незатейливый, приготовленный доброй женщиной завтрак, он снял заношенный старый халат, наскоро совершил утренний туалет и, даже не побрив­шись, уходя, сказал:

—      Луиза, сейчас придет мадемуазель Жени и будет здесь весь день, до моего возвращения. Приготовьте ей обед и не забудьте, что в ее возрасте аппетит бывает изрядный. До завтра, дорогая моя...

Часом позже, совершив необходимые формальности, он шел по тюремному коридору. Сопровождавший его надзиратель спросил:

—       Вы хотите видеть чудака из шестьсот двадцать второго номера?

—     Да.

—       Желаю успеха. Если вам удастся выбить что- нибудь из этого типа, это будет чудом. Он непробива­ем, как тюремная дверь.

—      Ваша шутка, мой друг, кажется мне не слишком изысканной.

—       Ох, мэтр, я это сказал только для того, чтобы предупредить вас. Все приходившие к нему адвокаты отказались его защищать. Беднягу лучше было бы от­править в приют. Говорили, будто бы вообще не удаст­ся найти ему адвоката.

—        Вас обманули дважды: мой клиент совсем не бедняга и у него есть защитник —я.

—     Пришли,— пробормотал надзиратель, а про себя подумал: «Этот адвокат или чокнутый, или садист ка­кой-нибудь».

Заскрипел ключ, и тяжелая обитая железом дверь отворилась. Они вошли в камеру. Виктор Дельо попра­вил пенсне, чтобы вглядеться в своего нового клиента.

Тот сидел на корточках в самом темном углу тесной камеры. Несмотря на эту позу, он казался огромным. Квадратное лицо, громадная челюсть, жесткие воло­сы— в его облике не было ничего человеческого. Адво­кат невольно отступил, и у него промелькнула мысль: уж не встретился ли он с каким-нибудь монстром, чу­дом попавшим сюда из первобытного леса? Невозмож­но было представить себе более странное существо. Не­объятная грудь с висящими вдоль тела волосатыми ру­ками убийцы... руками, ожидающими добычу. В лице больше всего поражало отсутствие жизни: глаза от­крытые, но потухшие; заросшие выступающие над­бровья; толстые выпяченные губы; цвет кожи в сумер­ках— бледный, трупный. Единственный признак жиз­ни— дыхание, шумное, мощное. Никогда в течение сво­ей жизни, теперь уже долгой, Виктор Дельо не встре­чал ничего подобного. Ему пришлось сделать над со­бой усилие, чтобы спросить у надзирателя:

—    Он всегда в этой позе?

—    Почти всегда.

—      Как вы думаете, он отдает себе отчет о нашем присутствии? — спросил он еще у надзирателя.

—      Он-то? Он догадывается обо всем! Удивительно, до какой степени он понимает все, лишенный способно­сти видеть, слышать и говорить.

—     Меня это не удивляет, — ответил адвокат. — Из первоначальных сведений, которые у меня имеются, я знаю, что этот парень образован и очень умен. Вам го­ворили, что этот «зверь» даже написал книгу?

—      Один из ваших предшественников, мэтр Сильв, говорил мне об этом, но я не мог поверить.

—     Напрасно. Я вам принесу эту книгу. Чего-чего, а времени у вас здесь хватит, чтобы прочитать роман.

—    Как ему это удалось?

—        Вместо недостающей с рождения способности видеть, слышать и говорить он использует оставшиеся ему три чувства — осязание, вкус и обоняние. Но это было бы долго вам объяснять.

—       Что касается обоняния, мы с товарищами уже давно заметили, что он чувствует нас сразу, как только

мы входим в камеру. Я уверен, например: он знает, что сегодня именно мое дежурство.

—    Аппетит у него хороший?

—      Нет. Надо признать, впрочем, что баланда здесь не самая лучшая.

—      Умеет ли он правильно пользоваться ложкой и вилкой?

—      Лучше нас с вами, когда захочет. Только боль­шей частью он совсем не притрагивается к миске. Ви­дите ли, больше всего он нуждается в посещениях, Его жизнь в тюрьме хуже, чем у животного в зоопарке. Это может показаться смешным, но он скучает — делать-то он ничего не может. Он не может ни читать, ни писать, ни даже поговорить с нами, когда мы приходим к нему.

—     Похоже, вы правы, но ведь надо, чтобы эта нуж­да в посетителях у него как-то выразилась, а у них чтобы был способ общаться с ним. Как вы думаете, он психически здоров?

—     Все врачи, которые его осматривали — а Бог зна­ет, сколько их тут перебывало,— утверждают, что да.

—      Каким образом они могли в этом удостоверить­ся?

—     Они приходили с переводчиками, которые пыта­лись говорить с ним. Кажется, они говорили, прикаса­ясь к его пальцам.

—    И каков результат?

—      Все они утверждали, что он нарочно уклоняется от разговора. Этот тип не хочет, чтобы его защищали.

Клиент Виктора Дельо резко поднялся и, словно опасаясь, что к нему могут приблизиться, встал спиной к стене, готовый к защите. Он был на голову выше по­сетителей.

—       Какой гигант, — прошептал адвокат.— Сложен, как атлет. Неудивительно, что ом шутя расправился со своей жертвой. Почему он переступает так с ноги на ногу?

—      Не знаю, привычка, наверно. Это делает его по­хожим на медведя в клетке. Осторожно, мэтр! Он по­чуял наше присутствие... Видите, как принюхивается. Не подходите близко! Кто знает!

Адвокат не обратил внимания на это предупрежде­ние и подошел еще ближе. Он положил свои руки на руки несчастного, который быстро их отдернул, словно этот контакт вызвал у него отвращение. Виктор Дельо на этом не остановился и прикоснулся к его лицу — несчастный скорчился и издал хриплый, похожий на животный, крик.

—      Пожалуйста, мэтр! — крикнул надзиратель. Но было уже поздно...

Колосс схватил адвоката двумя руками за плечи и, что-то бормоча, начал его трясти. Затем громадные ру­ки потянулись к горлу... Надзиратель успел выхватить дубинку, и удар по затылку заставил гиганта выпустить жертву и с криком от боли отступить к стене.

—     Ух! — сказал старый адвокат, наклоняясь, чтобы поднять пенсне.

—    Я вас предупреждал, мэтр. Это настоящий зверь.

—     Вы в этом уверены? — ответил Виктор Дельо, по­правляя пенсне на носу. Затем он снова подошел к своему клиенту и долго рассматривал его, прежде чем сказать:

—      Кажется, все, что мне говорили коллеги по теле­фону,— правда. Я понимаю теперь, почему они отказы­вались. Похоже, что защищать этого парня опасно, но случай от этого еще интереснее. Хотел бы я знать, по­чему он нападает на всех, кто пытается его спасти? Я ничего не сделал ему, но он ненавидит меня так же, как Шармо и Сильва. Странно! Если бы мне удалось объяснить, что я желаю ему только добра. Да, но как?

—    До вас все пытались сделать то же самое, мэтр.

—      Надо думать, они плохо старались. Я найду спо­соб. Знаете, если бы не эта тройная убогость, он был бы почти красивым. Некрасивость иногда может быть восхитительной... Посмотрите: черты лица жесткие, но энергичные, рост громадный, но сложение пропорцио­нальное. Я даже допускаю, что он может понравиться женщине. Не всякой, но одной, которой такой тип сим­патичен... Я еще не видел его супругу, но представляю ее себе маленькой, хрупкой, почти воздушной. По веч­ному закону контраста женщина такого типа должна любить подобного мужчину. Может быть, перед нами новое воплощение сюжета о Красавице и Звере.

—      Вы серьезно верите в то, что сейчас говорите?— спросил удивленный надзиратель.

—      Верю ли я? Я убежден, что так оно и есть. Пой­демте, оставим его. На сегодня хватит. Завтра я вер­нусь с кем-нибудь, кто сможет с ним поговорить. По­стойте! Прежде чем уйти, я еще раз подойду к нему, чтобы он мог запомнить мой запах. Чтобы он смог узнать меня завтра. Если бы ему пришла мысль дотро­нуться до меня тоже!

Лицо защитника было в нескольких сантиметрах от лица клиента. Но на этот раз тот не шелохнулся, про­должая держать руки за спиной, прислонившись к стене.

—       Решительно ничего он не хочет сегодня знать. Может, он проснется завтра в лучшем настроении? По­шли...

Снова заскрипела дверь, они вышли в коридор. Вик­тор Дельо шел молча рядом с надзирателем, который, прощаясь, спросил у него:

—    Итак, вы решились? Вы будете его защищать?

—    Я думаю, что да...

—     Это делает вам честь. Такой зверь...

—      Я еще не уверен, что этот парень только зверь. Конечно, все внешние факты свидетельствуют против него, но ведь это только внешние факты. Как мы мо­жем это знать наверняка, если он нас не видит, не слы­шит и не может нам ответить? Для него мы с вами принадлежим к совсем другому миру, с которым он соприкасается только внешне. Мне нужно во что бы то ни стало проникнуть в его собственный мир. И несом­ненно, мне предстоит открыть, что это — несчастный, который страдает и которого никто не постарался по­нять. И мы добьемся этого не с помощью дубинки. Вы никогда не задавались вопросом, что если он убил, то, может быть, потому, что у него была для этого при­чина? И знайте также, что единственно интересные пре­ступники— те, которые не хотят, чтобы их защищали. Прежде чем уйти, я хотел бы нанести визит вежливо­сти вашему директору. Узнайте, может ли он меня при­нять?

Менар, человек любезный, принял его хорошо.

—      Ну, дорогой мэтр, вы только что познакомились со своим клиентом. Можно узнать, каковы ваши первые впечатления?

—      Довольно хорошие,— ответил Дельо, к крайнему удивлению собеседника.— Но это не означает, что на­ша первая встреча была особенно сердечной. Однако у меня теплится слабая надежда, что наши отношения в дальнейшем улучшатся. Впрочем, я пришел к вам не для того, чтобы докучать разговорами обо всем этом, господин директор. Я сейчас здесь только как проси­тель: могу ли я оставить небольшую сумму денег, чтобы, начиная с сегодняшнего вечера, вы могли улучшить содержание моего клиента, кормить его получше?

—       Видите ли, дорогой мэтр, в дополнение к тому, что положено, разрешаются только посылки.

—    Мой клиент их получает?

—     Никогда.

—    Его посещают?

—    Насколько я знаю, нет.

—     Это немного странно. У него есть близкие, мно­гие из которых живут в Париже.

—    Я знаю. Но их никто никогда не видел.

—      У него есть мать. Она не изъявляла желания увидеть сына?

—     Не думаю.

—      А сестра? А зять? По-видимому, они перестали им интересоваться, потому что он с рождения им ме­шает, а теперь еще и позорит. Надо думать, что они ждут только одного — смертной казни, чтобы люди во­обще перестали о нем говорить. А жена?

—      Вам так же, как и мне, наверно, известно, что она исчезла сразу после случившегося.

—        Исчезновение совершенно необъяснимое, если иметь в виду — и это доказано,— что она непричастна к убийству этого американца. Меня удивляет, что она до такой степени безучастна к судьбе своего мужа, об­виняемого в убийстве и заключенного, с которым она была связана столько лет до преступления...

—    Предполагать можно что угодно...

—       Именно так, господин директор. Поскольку вы не можете нарушать правила, я зайду сейчас в бистро напротив, которое хорошо знают родственники и друзья ваших подопечных, и закажу еду; вам ее до­ставят тотчас же. Я надеюсь, вы распорядитесь, чтобы клиент получил ее сегодня же вечером. Это будет про­стая еда — немного ветчины, хлеб, вареные яйца, шо­колад. У меня такое впечатление, что чем лучше он по­ест сегодня вечером, тем лучше поспит. А хорошо вы­спавшись, может быть, он захочет поговорить со мной завтра утром?

—    То есть вы можете разговаривать со слепоглухо­немыми от рождения?

—      Нет, но есть, к счастью, другие люди, которые это умеют. Хотя бы те, которые учили моего клиента в детстве. До свидания, господин директор, и заранее благодарен вам за все, что вы для него сделаете. И вот еще что, самое важное: постарайтесь добиться от ва­ших надзирателей, чтобы они отказались от привычки относиться к заключенному номер шестьсот двадцать два только как к зверю. До того момента, пока не бу­дет доказана его вина, пока он не будет осужден, я буду рассматривать его как невиновного. Что мы зна­ем о нем? Может, это только болезненно робкое, за­стенчивое существо! Я только что провел с ним экспе­римент, который показался мне поучительным: прибли­зившись, я сначала дотронулся до его руки, а потом прикоснулся к лицу. Реакция была немедленной: он хотел задушить меня. Если бы ему удалось это сде­лать, добавился бы еще один случай к уголовной хро­нике... но особенно меня поразил его нечеловеческий крик. Как рев загнанного зверя, затравленного хищ­ника, у которого вырывается ненависть к извечному своему врагу — человеку. Потрясающе. Думаю, госпо­дин директор, вас тоже это потрясло бы до глубины души, потому что я уверен: вы человек с сердцем. Этот крик — выражение нестерпимого нравственного стра­дания... Человек страдает... Страдает от того, что чув­ствует себя униженным. Страдает, может быть, от бо­ли, природу которой мы не знаем и которая толкнула его на преступление. Он страдает нечеловечески — и в этом вся проблема. До скорого свидания, господин ди­ректор.

Спустя два часа Виктор Дельо вошел в книжный магазин, расположенный неподалеку от Одеона.

—     Дорогой мэтр! — воскликнул владелец. — Каким счастливым ветром вас занесло?

—       Дорогой Боше, вы не подозреваете, что перед вами человек, обессиленный хождением по книжным лавкам. Я был уже в четырнадцати и нигде не мог най­ти того, что искал... Почему я сразу не подумал о вас, дорогой Боше? Ведь у вас в завалах всегда найдется книга, которой нет у других. Не попадался ли вам ро­ман под названием «Одинокий»?

—      Да... Довольно странное произведение: автор, ка­жется, слепоглухонемой от рождения.

—     Когда вышел роман?

—    Сейчас я вам скажу...

Хозяин лавки полистал толстый алфавитный спра­вочник. Наконец палец его остановился против фами­лии.

—    Он вышел пять лет назад.

Виктор Дельо произвел в уме расчет, установил, что автору было в ту пору только двадцать два года, и вос­кликнул:

—    Черт возьми! Совсем мальчик! Ранний талант!

—     Если это произведение вас интересует, я попрошу помощника поискать — кажется, где-то в запасах остал­ся еще один экземпляр. Хорошо помню, что этот «Одино­кий» за границей имел больший успех, чем во Франции, и после его выхода автор уехал в Америку, где высту­пал с лекциями о слепоглухонемых. Здесь же о нем пе­рестали вспоминать, и в печати он больше не выступал.

—      Лекция слепоглухонемого, наверно, недоступна широкой публике, даже заинтересованной и доброже­лательной, какой в большинстве случаев бывает амери­канская публика?

—      Я думаю, что лектор выступал в паре с пере­водчиком, который устно переводил знаки дактилоло­гического алфавита. А вот и нужная книга — она слег­ка запылилась, и на ней сохранилась рекламная лента.

—      Не рвите ленту! — воскликнул адвокат. — По­смотрим, что на ней написано. «Одинокий, или Чело­век, который сумел создать свой собственный мир»! Неплохо! И «Одинокий» — неплохое название. О чем идет речь в этой истории?

—      Помнится, что главный герой, как и автор, сле­поглухонемой от рождения, влюбляется в молодую женщину, она его бросает, и несчастный какое-то вре­мя чувствует себя совершенно потерянным. Затем по­степенно он замыкается в себе и отказывается в своем одиночестве от малейших контактов с окружающими людьми.

—    Действительно, дорогой Боше, вы — лучший кни­готорговец из всех, известных мне. Покупаю книгу.

—    Вам не будет скучно ее читать, вы увидите.

Через десять минут защитник Жака Вотье выходил из автобуса перед Национальной библиотекой.

Он вошел в нее как завсегдатай этого почтенного учреждения, как человек, влюбленный в архивы, точно знающий, где следует искать нужные ему документы. Его интересовали газеты, вышедшие 6 мая и в после­дующие дни, в которых излагались — с обилием мрач­ных деталей в одних и сдержанно в других — трагиче­ские события, послужившие причиной ареста его кли­ента. Одна статья, с заголовком «Странное, чудовищ­ное преступление на борту теплохода „Грасс"», особен­но привлекла его внимание. В статье события были из­ложены в основных деталях: «По радио, 6 мая. Вчера, после обеда, в то время как теплоход «Грасс» совершал свой обычный рейс Нью-Йорк—Гавр, начавшийся тре­мя днями раньше, в каюте класса «люкс», которую за­нимал богатый американец Джон Белл, было соверше­но почти непостижимое по своей жестокости преступле­ние. Этот молодой, 25 лет, человек, единственный сын влиятельного члена Конгресса США, совершал свое первое путешествие в Европу. На борту «Грасса», в каюте первого класса, находились также мсье и мадам Вотье. Жак Вотье — тот самый слепоглухонемой от рождения, который несколько лет назад опублико­вал очень любопытный роман «Одинокий», принесший ему в ту пору некоторую известность. Книга была пе­реведена на многие языки и имела большой успех в Соединенных Штатах. Приглашенный американским правительством для чтения лекций о проблемах сле­поглухонемых от рождения и об успехах, достигнутых в этой области во Франции, Жак Вотье в течение пяти лет жил в Америке и Канаде. Его сопровождала жена, которая была ему неоценимой помощницей.

Последняя, имевшая привычку прогуливаться по па­лубе после обеда, в то время как муж отдыхал в каю­те, с удивлением обнаружила, вернувшись с прогулки, что мужа в каюте нет. Поскольку отсутствие Жака Вотье затягивалось, жена отправилась искать его по палубам теплохода. Не найдя, она высказала свое бес­покойство комиссару Бертену, обратив его внимание на то, что можно ждать самого худшего, так как Вотье слепоглухонемой. Тотчас была объявлена тревога, что­бы выяснить, не упал ли он за борт.

На «Грассе» начались тщательные поиски. Проходя мимо каюты Джона Белла, стюард, специально обслу­живающий класс «люкс», заметил, что дверь, выходя­щая в коридор, приоткрыта. С некоторым усилием от­крыв ее до конца, стюард Анри Тераль увидел ужасаю­щую картину: молодой американец стоял на коленях, судорожно вцепившись в дверную ручку. Он был убит. Вытекавшая из шеи струйка крови замочила пижаму и растеклась по ковру. На койке неподвижно, в застыв­шей позе, с бесстрастным лицом сидел Жак Вотье. Взгляд его слепых, без выражения, глаз, казалось, ус­тавился на собственные, залитые кровью, руки. Стюард тотчас же сообщил об этом комиссару Бертену, кото­рый прибыл в каюту. При аресте и заключении в бор­товую тюрьму Жак Вотье не оказал ни малейшего со­противления. Его несчастная жена по просьбе капита­на «Грасса» согласилась быть переводчицей на первом

допросе. Кроме нее, на борту не оказалось ни одного человека, который мог бы общаться с ее слепоглухоне­мым мужем.

Последний дал понять жене, что не станет объяс­нять мотивы преступления, в совершении которого он формально признал себя виновным. Его позиция оста­валась неизменной на всем протяжении оставшегося пути, несмотря на повторные вопросы жены.

Мотивы преступления кажутся тем более странны­ми, что, по утверждению мадам Вотье, ни она, ни тем более ее муж никогда не имели ни малейшего контакта с жертвой, с Джоном Беллом они знакомы не были. Предварительное обследование преступника, проведен­ное корабельным доктором, позволяет сделать вывод, что он психически здоров. По прибытии теплохода в Гавр убийца будет передан в руки уголовной полиции».

В статье этой же газеты от 12 мая сообщались под­робности, связанные с прибытием в порт:

«Главныйинспектор Мервель в сопровождении су­дебно-медицинского эксперта и специального перевод­чика, знающего язык слепоглухонемых, попытался про­вести еще один допрос по прибытии «Грасса» в Гавр. Убийца Джона Белла через переводчика повторил тот же ответ, который им был дан жене сразу после убий­ства. Перед заключением в тюрьму странный преступ­ник будет подвергнут тщательному медицинскому об­следованию, имеющему целью выяснить, нормальный это человек или несчастный, внезапно впавший в безу­мие по причине своего тройного недуга».

По своей обычной привычке Виктор Дельо не сде­лал ни одной выписки, быстро вышел из читального за­ла Национальной библиотеки и поехал на автобусе в Латинский квартал. По дороге адвокат задумался: ни­каких сомнений относительно состояния здоровья его клиента не оставалось. Из множества медицинских справок, содержавшихся в досье, которое лежало на столе в его рабочем кабинете, следовало, что Жак Вотье, за исключением своего тройного недуга, был аб­солютно нормален. Да и сам он на многочисленных до­просах в течение шестимесячного следствия повторял, что действовал на теплоходе «Грасс», отдавая себе во всем полный отчет, что не сожалеет о содеянном и что, слу­чись еще раз такое, он снова убил бы этого Джона Белла. Но он всегда отказывался назвать подлинные мотивы своего преступления.

Все это было странно и указывало Виктору Дельо на то, что его первое впечатление верное: под обличьем зверя была совсем другая душа... «Душа» — может быть, немного громко сказано, но во всяком случае — стальная воля в сочетании с умом редким, специфиче­ским, непостижимым для людей нормальных. Ум, спо­собный ввести в заблуждение кого угодно, то есть тех, кто совершает ошибку, считая себя проницательными потому, что могут видеть, говорить, слышать. Адвокат даже спросил себя: удалось ли когда-нибудь и кому- нибудь догадаться и узнать, что такое подлинный Жак Вотье? Он выяснит это, когда встретится с родственни­ками слепоглухонемого, в особенности с его матерью. Обычно мать хорошо знает своего ребенка. Есть также те, кто его учили, помогали выйти к свету из окружав­шей его ночи. Есть еще, что особенно важно, его же­на — эта Соланж Вотье, которая, кажется, сейчас скры­вается. Именно она должна больше всех помочь защит­нику. Совершенно необходимо ее разыскать.

И когда на углу улиц Сен-Жак и Гей-Люссак Вик­тор Дельо выходил из автобуса, он думал, что ему действительно очень трудно будет защищать своего клиента.

Он остановился перед порталом дома по улице Сен- Жак, над которым была вывеска: «Национальный ин­ститут глухонемых».

Виктор Дельо, переславший директору института визитную карточку, ждал недолго. Кратко изложив ру­ководителю учреждения мотивы своего визита, защит­ник Жака Вотье спросил:

—      Нет ли случайно среди ваших подопечных слепо­глухонемого от рождения?

—      Нет, мэтр. Мы лечим и воспитываем только глу­хонемых. Слепыми занимается фонд Валентина Гюи. Это совершенно нормально, поскольку методы диамет­рально противоположны: для воспитания глухонемых главное наше средство — их зрение. Для слепых же, напротив,— слух и речь.

—      А как же обстоят дела с теми, которые рожда­ются слепоглухонемыми?

—     Только один способ воспитания — комбинирован­ное использование трех оставшихся чувств: осязания, вкуса и обоняния.

—    И бывают хорошие результаты?

—       Бывают ли? Знаете, некоторые слепоглухонемые от рождения так воспитаны и образованны, что нор­мальные люди могли бы им позавидовать.

—    И где совершаются эти чудеса?

—    Во всем мире только пять или шесть учреждений такого рода. Во Франции есть институт в Санаке, Верх­няя Вьенна, где монахи братства Святого Гавриила терпением и упорством достигают поистине удивитель­ных результатов. Я очень советую там побывать. Впро­чем, я припоминаю сейчас, что этот Жак Вотье, кото­рого вы будете защищать, вышел из института в Санаке, где он был одним из самых блестящих учеников. Я вижу у вас его роман «Одинокий». Вы его прочитали?

—    Еще нет.

—     Эта книга — самое убедительное свидетельство того, чего могут достичь в подобном случае настоящие воспитатели.

—       Не могли бы вы мне кратко, в общих чертах рассказать о характере этого воспитания?

—      Охотно... Мне случалось много раз бывать в Са­наке, где работает замечательный человек — мсье Роделек. Можно сказать, что именно он окончательно усо­вершенствовал этот метод. Если бы он не принадлежал к религиозному братству, правительство давно награ­дило бы его красной лентой. Ивон Роделек, к которому я отношусь с искренним восхищением, считает, что сле­поглухонемому от рождения ребенку сначала надо вну­шить представление о «знаке», чтобы он мог уловить отношение, существующее между «знаком» и «вещью», или, если хотите, между осязаемым предметом и мими­ческим знаком, который его выражает. Чтобы достиг­нуть этой первоначальной цели, используются хитроум­ные приемы. Вы все увидите сами в Санаке.

—     Если я правильно понимаю,— сказал адвокат,— вы имеете в виду, что ребенок осваивается в мире с помощью мимики, двигаясь от известного к неизвест­ному?

—      Именно так. Только после этого он может осво­ить дактилологический алфавит. Но чтобы получить представление о букве, ему надо выучить сначала два­дцать шесть положений пальцев — достигнуть этого он может только благодаря послушанию, доверию к учи­телю и, может быть, очень смутному, инстинктивному стремлению к новым знаниям. Постепенно, мало-пома­лу он научится обозначать предмет двумя способа­ми— мимическим знаком и дактилологическими бук­вами.

—       То есть,— спросил Виктор Дельо, указывая на «Одинокого»,— если бы я был воспитателем и захотел дать своему странному ученику представление о «кни­ге», я должен был бы вложить ему том в руки, давая понять, что он может обозначить книгу или мимиче­ским знаком, или воспроизводя пальцами пять букв: к, н, и, г, а?

—    Вы поняли совершенно верно, дорогой мэтр.

—      Все это хорошо, но как потом учат говорить та­кого ребенка?

—       Воспитатель «произносит» каждую дактилологи­ческую букву на руке ученика. Затем при произнесении каждой буквы он заставляет его с помощью осязания определять взаимное расположение языка, зубов и уголков губ, степень вибрации грудной клетки, перед­ней части шеи и крыльев носа, до тех пор, пока сам будет в состоянии воспроизвести этот «звук», который он не слышит и не знает, как произнести. Грудная клет­ка учителя становится для слепоглухонемого своеоб­разным камертоном, по которому он настраивает звук, регулируя собственные вибрации... Не будете ли вы так любезны, дорогой мэтр, произнести какой-нибудь губ­ной звук, неважно какой?

—    Б,— произнес Виктор Дельо.

—       Вам не приходилось задумываться о том, какую работу надо произвести для произнесения этого простого звука? Работу, которую мы проделываем механически и без усилий благодаря еще с детства приобретенной практике? Чтобы издать этот скромный звук «б», язык должен быть расслаблен, свободно лежать в полости рта, губы слегка сжаты, углы губ оттянуты слегка на­зад, дыхание задержано. В таком положении, слегка приоткрывая губы, мы выталкиваем часть воздуха изо рта, и при губном взрыве образуется требуемый звук «б».

—       Боже, — сказал, улыбаясь, адвокат, — должен признаться, что никогда не задумывался обо всем этом. И к счастью! Если бы нужно было сначала думать о том, как ты говоришь, я был бы вообще не в состоянии выступать.

—      Ребенок,— продолжал директор,— должен самым тщательным образом освоить этот физический механизм произнесения каждой буквы. Когда он этим механиз­мом овладеет, то сможет выражаться устно. Речь несо­вершенная, но для посвященных понятная. Тотчас же воспитатель поможет ему понять тождество между дак­тилологической буквой-знаком, буквой произносимой и обычной рельефно воспроизведенной буквой — таким образом он научится читать на ощупь текст для зрячих. Наконец, чтобы для него стали доступными все средст­ва выражения, воспитатель поможет ему установить еще одно, последнее, тождество — между дактилологи­ческой буквой и точечной буквой алфавита Брайля. Таким образом, благодаря точечному письму его смо­жет понимать всякий, в частности вы, взявший на себя неблагодарную роль его защитника.

—      Благодарю вас, дорогой директор. Все начинает становиться на свои места. И вывод, который я делаю, подтверждает первые впечатления, полученные от изу­чения досье и утреннего визита к моему клиенту: напи­сав роман, он в максимальной степени использовал воз­можности, которые предоставляет воспитание в Санаке, и, значит, он прекрасно владеет всеми средствами выражения. Следовательно, он владеет даже устной речью... разумеется, в большей или меньшей степени, но ведь владеет! И если он молчит, то потому, что хочет молчать?

—       Вы так же, как и я, хорошо знаете, что самый глухой — это тот, кто не хочет слышать, а самый не­мой — тот, кто хочет молчать. Между тем я должен об­ратить ваше внимание на то, что ваш клиент, будучи незрячим, не может читать по движениям губ слова, как это делают глухонемые. Вы должны, следователь­но, говорить с ним «руками», используя дактилологи­ческий алфавит. Если он в конце концов решится вам отвечать устно, вам невероятно трудно будет его по­нять. Было бы лучше всего, если бы вы общались с ним с помощью точечного алфавита Брайля.

—     Поскольку я не владею этими двумя способами,— возразил Виктор Дельо,— мне самому понадобится пе­реводчик. Это вынуждает меня просить вас еще об од­ной небольшой услуге: не могли бы вы завтра утром сопровождать меня в тюрьму? Мне хотелось бы заста­вить заговорить моего клиента.

—      Охотно, дорогой мэтр, но не считаете ли вы, что для этой «беседы» лучше было бы использовать одного из братьев ордена Святого Гавриила, которые воспиты­вали Жака Вотье?

—     Я сразу подумал об этом и уже написал в Санак. Я убежден, что кто-нибудь из них согласится помочь в деле, к которому обязывает простое и тем более хри­стианское милосердие. Но надо спешить. Мне кажется, что прямо завтра с утра необходимо войти в контакт с моим клиентом. Вы один можете помочь мне выйти из затруднительного положения. В случае, если важные де­ла, которыми вы заняты, не позволят вам сопровож­дать меня, может быть, вы посоветуете мне обратиться к кому-нибудь из преподавателей вашего института? Я обеспокою его только однажды.

Подумав, директор ответил:

—        Я пойду сам! Чтобы засвидетельствовать свое восхищение вашим мужеством. Никто из ваших коллег, о которых вы упоминали в начале беседы, не дал себе труда прийти ко мне, чтобы получить самые элементар­ные сведения.

—      Напрасно,— сказал адвокат.— Беседа с вами бы­ла для меня очень поучительной. Я покидаю вас, доро­гой директор, чтобы завтра снова встретиться с вами в девять утра перед входом в тюрьму Санте.

Когда наконец Виктор Дельо добрался до дома, в коридоре его встретила Даниель:

—      Как жаль, что вы не вернулись часом раньше! К вам приходили.

—      Кто-нибудь из свидетелей? Уже? Отлично! И кто это был?

—    Мадам Симона Вотье.

—     Да? Прекрасно. И что она вам сказала?

—      Что она получила ваше письмо сегодня утром и тотчас же поехала...

—     Немедленно воспользуемся этим обстоятельством! Я ухожу.

—     Куда вы, мэтр?

—      К этой даме, в Аньер... Думаю, что она уже вер­нулась, а если не вернулась, я ее дождусь. У меня есть чем заняться.

Он показал на книгу, которую держал в руке. Взгля­нув на обложку, студентка удивленно спросила:

—     Вы стали читать романы, мэтр?

—       Почему бы и нет? Никогда не поздно начать. Вас ничем не удивила эта обложка?

—        Нет. Название? «Одинокий» — как-то грустно звучит.

Вдруг глаза Даниель округлились.

—    Ах да! Имя автора?

—     Да, он! Видите ли, внучка, я убежден, что в этих трехстах страницах — ключ к процессу. До скорого сви­дания! Самое главное — не уходите отсюда. Кто знает?

Вдруг появится еще кто-нибудь из возможных свидете­лей.

Он вернулся только в полночь со словами:

—     Я вымотался, но доволен. Не осталось ли там кофе?

—    Я вам приготовила, мэтр.

—     Вы мой добрый ангел, Даниель. А сейчас быст­ро возвращайтесь к себе — пора спать.

—    Но ангелы не спят, мэтр.

—    Я в этом не так твердо уверен, как вы. Мой ан­гел-хранитель на ногах не стоит от усталости.

—    Вы встречались с дамой?

—    Да, я ее видел,— кратко ответил Виктор Дельо.— Спокойной ночи, внучка. Возвращайтесь сюда на де­журство завтра утром в половине девятого.

Оставшись один, он облачился в старый халат, на­дел тапки и погрузился в кресло, чтобы насладиться третьей сигарой из тех, что дал ему шеф адвокатов. Затем он стал читать «Одинокого». Он даже перечитал несколько страниц, где автор описывал состояние свое­го героя, как и он, слепоглухонемого, до того момента, когда тот наконец вошел в прямой контакт с окружа­ющим миром:

«Он был тот,— читал Виктор Дельо, — кто никогда не видел, не говорил, не слышал, кто ничего не знает, не выражает, кто живет, окруженный непроницаемыми тишиной и мраком, даже не отдавая себе отчета в том, что такое жизнь; кто связан с внешним миром — кото­рый из глубины своей бездны он не может и не пыта­ется даже представить — только осязанием, вкусом и обонянием. Он из отбросов человечества и последняя степень человеческого отчаяния. Сидя у открытого ок­на, позволявшего испытывать одно из редких доступ­ных ему ощущений — тепла и холода, — он заключал в себе бесполезную и враждебную силу, которая в любую минуту могла оглушить его сначала неясным, а потом все более отчетливым чувством своей беспомощности.

...Страх в нем чередуется с отупением, когда его ве­дут и он не знает куда, ему кажется, что его бросят, забудут и никто никогда не вернется за ним. Неважно, что он из буржуазной, живущей в достатке семьи. Он будет всегда беден, и единственным его богатством ос­танется тело, которое ведут, останавливают, укладыва­ют, одевают, раздевают, поднимают, усаживают... Кто все это делает? Другие, подобные ему, хотя более по­движные и решительные? Или, может, существа выс­шего порядка? Учителя, доступные для осязания, о при­сутствии которых догадываешься?..

...Зарождающаяся и уже изнуренная чрезмерным усилием мысль не движется дальше у этого слепоглу­хонемого, который бьется во мраке своей ночи, как глу­боководная морская рыба, осужденная жить и лениво сновать в самых темных глубинах в придонной грязи среди водорослей. Иногда крайним и бесполезным уси­лием плавников она пытается подняться вверх, но отка­зывается от тщетной попытки и с тяжелым, грустным смирением камнем падает в мрачное отчаяние своих лабиринтов.

...Но вот однажды, в какой-то миг, который сохра­нится как прекраснейшее из воспоминаний, он, полумерт­вая и полуживая вещь, замечает, что прикосновение к одному из таинственных существ, которые его переме­щают в пространстве, приобретает особое значение, ка­жется, что вместе с ним появляются воля, желания, мысль, попытка выразить себя, обозначить что-то... оно само становится знаком чего-то, перестает наконец быть случайным прикосновением, чтобы стать выраже­нием терпеливо и упорно работающего сознания!

И вот он уже весь настороже, потерявшийся, воз­бужденный от любопытства, дрожащий, страдающий, во власти невыразимой тоски. Он инстинктивно напрягает все свои оцепеневшие способности, прилагает все свое рвение, чтобы полностью уловить смысл того нового знака, который передал ему некто, кто царапается в дверь его тюрьмы. Он еще не знает, чего от него хо­тят, но в глубине своего одиночества он догадался, что чего-то хотят. Есть кто-то, кто только что, прикоснув­шись к нему, толкнул дверь, вошел, ворвался в его по­чти неорганическую до сих пор жизнь. Отныне между двумя существами есть связь — между узником, жела­ющим освободиться, и его освободителем, который уже расшатывает стены его тюрьмы...»

Подобные страницы озадачивали адвоката: только исключительному человеку может быть свойственна та­кая острота мысли. Поскольку Вотье с таким чувством описал самый первый контакт слепоглухонемого с чело­веком, который вывел его из окружавшей его ночи, он сам, должно быть, пережил этот нечеловеческий мо­мент. Кто был этот человек? Мужчина или женщина? Виктор Дельо подумал, что это мог быть тот самый ге­ниальный воспитатель, принадлежащий к братству Свя­того Гавриила, на протяжении многих лет воспитывав­ший Вотье в Санаке, о котором ему говорил директор института глухонемых. Адвокат, следовательно, посту­пил правильно, написав накануне Ивону Роделеку. С нетерпением ждал он от него ответа.

На другое утро служанка снова застала Дельо дре­мавшим в кресле. Она задумалась над тем, какие пе­ремены могли произойти в его жизни за последние двое суток. Пока она думала об этом, адвокат еще сонным голосом спросил:

—     Который час, Луиза?

—    Восемь, мсье...

—          Я отказываюсь просить вас называть меня «мэтр», дорогая моя. У вас это не получится...

—    Вам письмо. Мне его передала консьержка.

Адвокат улыбался, читая письмо: кажется, этот док­тор Дерво — человек любезный и уж во всяком случае вежливый. Ответил сразу же. Единственное неудобство заключается в том, что надо будет ехать в Лимож, что­бы поговорить с ним. Ну что ж, это необходимые из­держки профессии.

В девять часов Дельо вместе с директором института глухонемых был во «временном жилище» своего клиен­та— так он называл тюремную камеру. Тот же самый надзиратель проводил их в шестьсот двадцать второй номер, но на этот раз воздержался от каких бы то ни было вопросов. В тот момент, когда он открывал дверь, адвокат ему сказал:

—      Я прочел роман вашего странного подопечного. Он любопытен и хорошо написан. Кстати, он получил вчера посылку?

—    Да, мэтр.

—    Ну вот, видите... Он хоть оценил ее?

—    Он с жадностью съел вареные яйца и шоколад.

Дельо обернулся к директору института.

—      Мы делаем успехи. Может быть, я нашел способ его приручить? Совсем простой способ! Почему мои предшественники его не использовали? Теперь нужно совсем немного, чтобы между ним и мной, его защитни­ком, установились необходимые доверительные отноше­ния. Именно поэтому мне нужен был опытный перевод­чик. Давайте условимся, что мы не выйдем сегодня из этой камеры до тех пор, пока я его не завоюю! Ну что ж, дорогой Вотье, кто кого?

Как только тяжелая дверь открылась, узник, сидев­ший на кровати, отступил к стене.

—     Надо же,— воскликнул Дельо,— он мне кажется еще более громадным, чем вчера! И так же топчется, как медведь. Но в сущности, почему он так вздыбился? Он не мог слышать, как мы вошли?

—     Повторяю вам, мэтр,— сказал надзиратель,— что он догадывается о малейшем присутствии — нюхом...

—      Вы произнесли, мой друг, самую умную фразу за время нашего знакомства. Наблюдение точное: он чув­ствует нас по запаху. Он так чувствует всех. Ну, доро­гой переводчик, что вы думаете о моем клиенте?

Директор института стоял как вкопанный на поро­ге и не сразу ответил:

—     Это личность, внушающая беспокойство.

—       Другое точное наблюдение, — отметил Виктор Дельо.— Я даже в главном дополню вашу мысль, доро­гой друг: вы задаетесь вопросом — возможно ли, чтобы под таким обличьем скрывался организованный ум? И между тем вы читали его книгу. Странный, в самом де­ле, автор!

Адвокат приблизился к колоссу и, даже не обора­чиваясь, сказал надзирателю:

—       Видите, я вчера поступил правильно, когда дал ему возможность запомнить мой запах, прежде чем выйти из камеры. Теперь он уже спокоен: он знает ме­ня. Даже забавно и довольно странно думать, что ему было достаточно меня однажды «понюхать», чтобы по­том узнать! Это не означает, что мы уже друзья. Ска­жем, мы еще только присматриваемся друг к другу. Между тем здесь есть некто, кто смущает его. Это вы, дорогой переводчик! Он чувствует новый — третий за­пах. Мой и надзирателя ему уже знаком. Нужно, что­бы он к вам привык тоже, но сейчас, поскольку я не вполне доверяю его реакциям и не хотел бы такой же неожиданной встречи для вас, какую он устроил мне вчера, я попытаюсь преодолеть отчуждение небольшой любезностью.

Говоря это, Виктор Дельо вложил пачку сигарет в правую руку Вотье. Не колеблясь, слепоглухонемой до­стал левой рукой из пачки сигарету и поднес ее к гу­бам. Адвокат чиркнул старой зажигалкой. Выходящие из ноздрей густые клубы дыма доказывали, что Вотье оценил проявленное внимание.

—    Он курит,— сказал адвокат.— Это свидетельству­ет о том, что перед нами цивилизованное «животное».

И по всему видно, что он это любит, чертов сын! Что же, никто до сих пор не предложил ему сигарету?

—   Никому не пришло в голову,— сказал надзира­тель.— Что же вы хотите? Как узнаешь, что он любит, чего он хочет? Он только ворчит!

—    Заметьте, мой друг, что сейчас он курит без вся­кого ворчания. И давайте побыстрее воспользуемся этим блаженным состоянием и попробуем его допро­сить. Слушайте, он, кажется, сегодня побрит?

—   Он брился сегодня утром,— подтвердил надзира­тель.

—    Сам?

—    Да. Он ловко работает руками.

—      Да, я это вчера заметил,— поморщившись, ска­зал адвокат.— Мой дорогой переводчик, я думаю, вы мо­жете теперь без опасений приблизиться к нему: у него было достаточно времени освоиться с вашим запахом.

Переводчик не выглядел столь уверенным.

—      Не бойтесь! В сущности, он славный парень. По­чти доступный для общения: свежевыбритый, с сигаре­той. Скоро мы сделаем из него ягненка. Уступаю вам слово. Хотелось бы, чтобы для начала вы дали ему по­нять, что я — новый его защитник, а вы только перевод­чик. Объясните ему также, что я — его лучший друг, пусть он не сомневается, и что я буду продолжать сле­дить за тем, чтобы его кормили и снабжали сигаре­тами.

Переводчик стал осторожно трогать пальцами фа­ланги слепоглухонемого. Тот не противился, но лицо его оставалось непроницаемым.

—      Что он говорит? — с беспокойством спросил ад­вокат.

—    Он не отвечает.

—       Неважно. Главное — он понял, кто я. Скажите ему, что мне очень понравился его роман «Одино­кий».

Переводчик снова пробежал по фалангам пальцами. Лицо Жака Вотье просветлело.

—      Так, так! — воскликнул Дельо. — Мы нащупали чувствительную струнку — авторское самолюбие. Ска­жите, что я добьюсь разрешения, чтобы ему выдали все необходимое для письма по Брайлю, и, воспользовав­шись своим вынужденным одиночеством, он сможет на­бросать замысел своего нового романа. Дайте ему по­нять, что его впечатления от пребывания в камере мог­ли бы очень заинтересовать публику.

Переводчик приступил к делу. Когда его проворные пальцы остановились, пальцы Вотье забегали по фа­лангам его молчаливого собеседника.

—     Наконец-то он отвечает! — воскликнул адвокат.— Что он говорит?

—      Что он благодарит вас, но это бесполезно — он никогда не будет больше писать.

—        Терпеть не могу безответственных заявлений! Скажите ему, что, по моему мнению, он хорошо сделал, что убил американца.

—      Вы думаете, я могу ему это сказать? — не скры­вая удивления, спросил переводчик.

—       Вы должны это сделать! Разумеется, то, что я говорю сейчас,— не слишком обычно, но необходимо, чтобы мой клиент уверовал в абсолютную поддержку своего защитника, иначе между нами не могут устано­виться доверительные отношения.

Переводчик передал то, о чем просил защитник, и Дельо показалось, что на неподвижном лице мелькнула тень удивления.

—    Добавьте,— поспешно сказал адвокат,— поскольку он действовал правильно, то, следовательно, не вино­вен, и задайте ему пять вопросов. Во-первых, почему он признает себя виновным?

—    Он не отвечает,— сказал переводчик.

—       Второй вопрос: почему он до сих пор не хотел, чтобы его защищали?

—     Не отвечает.

—       Третий вопрос: хотел бы он встретиться с ма­терью?

—     Нет.

—      Определенный ответ. Четвертый вопрос: хотел бы он встретиться с женой?

—     Нет.

—      Очень интересно, — пробормотал адвокат.— Пя­тый и последний вопрос: хочет ли он, чтобы я ему устроил здесь свидание с Ивоном Роделеком?

—     Не отвечает.

—     Он не отвечает, но и не говорит: нет! Остановимся на этом, мой дорогой директор: я знаю уже достаточно. Еще раз простите, что злоупотребил вашим ценным вре­менем. Прежде чем уйти, я хотел бы, чтобы вы объяс­нили моему клиенту, что мне совершенно необходимо пожать ему руку — это единственный для меня способ выразить ему не только мою симпатию, но и привязан­ность.

В то время как переводчик передавал смысл фразы слепоглухонемому, Дельо протянул руку. Но Вотье с застывшими руками не шелохнулся.

Когда оба посетителя вышли на улицу, адвокат спросил:

—     Скажите искренне, что вы думаете о моем кли­енте?

—      То же, что и вы, дорогой мэтр. Вы правы: это умный и хитрый парень, который говорит только тогда, когда захочет, и умеет использовать свою внешность, чтобы обмануть собеседника.

—     Да, я тоже так думаю. Ах, дорогой мсье, я при­хожу к убеждению, что умных людей защищать иногда труднее, чем дураков.

Виктор Дельо сразу вернулся домой, где Даниель с нетерпением ждала его, чтобы передать письмо. По штемпелю было видно, что оно из Санака. Пробежав его глазами, адвокат заявил:

—        Я уезжаю. Времени в обрез, чтобы успеть на дневной экспресс, который прибывает в Лимож в семь вечера... Там мне надо кое-кого увидеть. Затем, я наде­юсь, с утренней почтой будет еще корреспонденция — перед восходом солнца... Если оно взойдет! И даже ес­ли бы оно не взошло, в этом темном деле я все равно пойду до конца. Разумеется, пока я не вернусь, вы бу­дете дежурить здесь.

—     Когда вы вернетесь, мэтр?

—       Не знаю. Посчитаем: из пяти человек, которым мы писали, я виделся пока с одним — с матерью. Се­годня вечером в Лиможе встречусь еще с одним — с доктором. Завтра еще с двумя. Остается последняя встреча — с женой. Это будет самое трудное. Получит ли она мое письмо? А если получит, то ответит ли? За­гадка! Несмотря ни на что, я сильно на это надеюсь. Немного здравого смысла — и самые запутанные дела проясняются. Жаль, что у вас уже много сделано по диссертации, а то я предложил бы вам отличную тему: «Может ли защитник морально оправдать убийство?» Подумайте над этим во всяком случае. И если вам это улыбается, можно все начать сначала. Вы не будете исключением: у меня такое ощущение, что я в свои шестьдесят восемь лет заново начинаю карьеру. До свидания, внучка.

Его не было четыре дня. Даниель была сильно обес­покоена, когда раздался характерный звонок. Было де­сять часов вечера.

—    Наконец, мэтр! Прибыли!

—      Добрый вечер, внучка. Не осталось ли чего-ни­будь поесть? Проголодался как волк. Желудок уже не может приспособиться к сомнительной роскоши вагонно-ресторанной пищи.

—    Все есть, мэтр. Вы, наверно, устали?

—     Меньше, чем можно подумать. Давайте поболта­ем с вами, пока я ем, а потом вы отправитесь домой.

Он занялся едой. Девушка не осмелилась его отвле­кать. Он заговорил первым, разрезая грушу:

—      Вижу, что вы умираете от любопытства. Хотите знать, чем я занимался. И поскольку вы меня ни о чем не спрашиваете, я вам сейчас расскажу. Я был свиде­телем некоторых экспериментов.

—    Экспериментов?

—       Над человеческими существами, рожденными с отсутствием зрения, слуха, речи.

—    И они живут?

—    Лучше, чем вы предполагаете.

Он продолжал отрезать кусочки от груши, наблю­дая за молодой помощницей, которая казалась ему оза­боченной.

—      Что с вами? — спросил он. — Вас что-то бес­покоит?

—     Я даже не хотела говорить вам об этом, мэтр, по­тому что вы слишком сейчас заняты. Но дело в том, что во время вашего отсутствия каждый вечер в одинна­дцать часов были странные звонки. Женский голос, один и тот же, спрашивал вас. Когда я говорила, что вас нет, сразу же вешали трубку.

—    Это все?

—    Да, мэтр.

—      Мало! Если бы у меня была сумасшедшая лю­бовница, я мог бы думать, что это она, но у меня ее нет. Теперь, внучка, возвращайтесь к себе. На завтра я отпускаю вас. Зайдите на всякий случай послезавтра. Спокойной ночи.

Оставшись один, Дельо облачился в халат и на этот раз устроился не в кресле, а за столом — стал просмат­ривать пачку брошюр с грифом на обложке: «Регио­нальный институт слепоглухонемых, Санак»., которые он привез из поездки. Телефонный звонок оторвал его от чтения.

—      Алло? Да, я у телефона, мадам. С кем имею честь? А, прекрасно! Мое письмо нашло вас? Это до­казывает, что не так уж невозможно вас разыскать, как утверждали мои предшественники. Я очень хотел бы встретиться с вами, мадам Вотье. Вы одна можете пролить свет на это тяжкое дело. Умоляю, мадам! Речь идет о вашем муже, о человеке, имя которого вы но­сите. Вы сами должны быть в этом заинтересованы. Причины вашего исчезновения и молчания истолковы­ваются дурно. Я знаю: во всей этой драме вы ни при чем. Поэтому мне нужна ваша помощь. Это придало бы еще большую цену вашим свидетельским показани­ям. Я к вашим услугам. В день и час, которые вы захо­тите назначить. Вы не хотели бы прийти ко мне? Очень хорошо понимаю. Может быть, вы хотите, чтобы я при­шел к вам? Тоже нет? Вы предпочитаете сохранить инкогнито? Тоже допускаю. Где же мы тогда увидимся? В саду Багатель? Прекрасное место, скорее предназна­ченное для влюбленных. Хорошая мысль: в это время года там мало народу. Обещаю вам, что буду один, — профессиональная тайна. Завтра утром? Можете в де­сять часов? В аллее розария? На вас будет темно-синий костюм с серым шарфом? Меня вы легко узнаете: я стар и очень близорук, всегда в черном! Мое почтение, мадам.

Виктор Дельо снова погрузился в чтение. Лицо его не выражало ни малейшего чувства удовлетворения.

Он пришел на свидание в точно назначенное время. Женщина в темно-синем костюме с серым шарфом уже прогуливалась в аллее розария. В этот утренний час сад Багатель был пустынным. Адвокат, направля­ясь к незнакомке, поправил пенсне: ему хотелось по­лучить о ней общее цельное впечатление. Оно оказалось в точности таким, какого он ожидал. Соланж Вотье яв­ляла собой поразительный контраст своему мужу: блондинка, в то время как он был брюнетом, стройная, почти болезненная по виду, но идеально красивая. Лег­кое, воздушное существо, словно порожденное мечта­тельным воображением или явившееся из романтиче­ской легенды с берегов Рейна. Она была небольшого роста, но так же пропорционально сложена, как ее муж. Словом, это было совершенно восхитительное создание.

—      Извините, мадам, что заставил вас ждать,— ска­зал адвокат, снимая шляпу.

—      Это не имеет никакого значения, — ответила мо­лодая женщина со странной грустной улыбкой, которая поразила ее собеседника.— Я вас слушаю.

—      Постараюсь быть кратким, мадам. В двух сло­вах— вы мне нужны! И когда я говорю «мне», можете считать, что «нам» — вашему мужу и мне.

—      Вы в этом уверены, мэтр? — ответила она с со­мнением.— После преступления Жак сделал все, чтобы избежать встречи со мной. Я старалась увидеться с ним в тюрьме, но он всегда отказывался. Кажется, он созна­тельно избегает меня. Почему?

—      Пока я еще не могу ничего объяснить, мадам. Я пытаюсь разобраться, сомневаюсь... Единственное, что я точно знаю, потому что чувствую это,— вы можете, вы должны мне помочь!

—    Я тоже хочу этого, мэтр!

—      Тогда почему, мадам, вы не захотели оказать эту услугу моим предшественникам?

—      Я не доверяла им. Они смотрели на моего мужа только как на средство для того, чтобы утвердить себя в общественном мнении. Уже одно то, что эти так назы­ваемые защитники были убеждены в виновности Жака, в то время как я-то знаю, что Жак не убивал!

—         Какие основания у вас утверждать это, ма­дам?

—      Интимное, глубоко личное чувство. Жак не спо­собен убить! И у меня больше оснований, чем у кого бы то ни было, утверждать это, потому что никто не зна­ет его лучше меня.

—      Не сомневаюсь в этом, мадам. Именно поэтому вы можете очень мне помочь.

—       Нет, мэтр! Я могла бы быть вам сколько-нибудь полезной, если бы Жак хотел, чтобы его защищали. Но он не хочет. Он хочет, чтобы его осудили. Я знаю это, знаю! Ни вам и никому в мире не удастся проникнуть в его тайну, если даже мне это не удалось на теплоходе во время допросов сразу после преступления.

—         Как бы это ни противоречило моим первона­чальным выводам, должен вам признаться, мадам: я убежден, как и мои предшественники, что ваш муж — единственный убийца молодого американца. Уйма до­казательств в подтверждение этому: отпечатки пальцев, собственные признания...

—     Но почему всем вам хочется, чтобы он убил чело­века, которого не знал, о существовании которого даже не подозревал?

—      Вы одна, мадам, в состоянии помочь мне отве­тить на это «почему». У меня есть все основания ду­мать: мотивы этого преступления настолько серьезны — впрочем, я вчера через переводчика уже дал знать об этом вашему мужу,— что для меня не составит труда его оправдать.

Молодая женщина, прежде чем ответить, посмотре­ла на адвоката долгим взглядом.

—    У Жака не было никакой разумной причины со­вершить это преступление...

—      Хорошо, что эти слова, мадам, вы произнесли только предо мной, защитником вашего мужа и, следо­вательно, вашим другом. Если бы вы стали упорство­вать и повторили бы их на процессе, где я твердо наме­рен заявить о вас как о свидетеле защиты, были бы ос­нования опасаться, что они повлияют на обвинительный приговор Вотье. Думаю, мадам, что нам следовало бы встретиться еще раз у меня, чтобы поговорить обо всем этом обстоятельно. Будем считать, что эта встреча на свежем воздухе была только началом знакомства. Я со­гласен на любое время... надо спешить!

—     Позвольте мне подумать. Я позвоню вам вечером около одиннадцати.

—      Как вам угодно. Но прежде чем расстаться, мне хотелось бы, мадам, задать вам еще один, последний и пустячный вопрос.

—    Слушаю вас.

—       Вы только что сказали мне, что ваш муж упорно отказывался увидеться с вами с момента преступления: это в точности совпадает с теми сведениями, которые у меня уже есть. Вы утверждали также, что вы сделали невозможное, чтобы встретиться с ним против его воли: соглашаюсь верить этому, хотя, по моим сведениям, все было наоборот. Некоторые утверждали даже, что вы скрывались... Признайтесь, что ваше поведение в отно­шении защитников до сих пор подтверждает это пред­положение. Это дает мне право спросить вас: «Мадам Вотье, хотите ли вы помочь мне спасти вашего мужа, обвиняемого в убийстве, да или нет?»

Неуверенный взгляд голубых глаз молодой женщи­ны еще раз скользнул по лицу собеседника. Губы ее задрожали, но она не произнесла ни звука. Вдруг, рез­ко отвернувшись, с глазами, полными слез, она почти побежала по аллее розария. Ошеломленный, старый ад­вокат смотрел вслед быстро удалявшемуся хрупкому си­луэту, но не сделал никакой попытки догнать мадам Вотье. Не бросаются вслед за истиной, которая убегает. Он снял пенсне, протер стекла клетчатым носовым платком и направился к выходу из сада. «Вот,— гово­рил он себе, — самая странная чета, которую только можно себе представить... Красавица и Зверь... Краса­вица, должно быть, злая. Зверь, несомненно,— добрый... Но какая между ними тайна, чтобы ни тот, ни другая не хотели друг с другом встретиться?»

Спустя неделю после того, как защиту Жака Вотье шеф адвокатов поручил Виктору Дельо, этот последний снова появился во Дворце правосудия.

—      Ну,— спросил Мюнье, принимая его в своем ка­бинете,— насколько продвинулось твое дело?

—     Я почти готов, — ответил Дельо небрежным то­ном, который удивил друга его молодых лет.

—   Браво! Но ты, наверно, пришел просить отсроч­ки?

—      Нет. Я буду готов к первому слушанию — к два­дцатому ноября.

—      В добрый час. Тебе удалось распутать дело так быстро? И что ты думаешь о своем клиенте?

—    Позволь мне не отвечать тебе.

—       Как тебе угодно! В общем, ты доволен? Ты не сердишься на меня за это поручение?

—      Я поблагодарю тебя позже. Сейчас я хотел бы встретиться со своим противником.

—    Вуареном? Ты его знаешь?

—    Мне известна его репутация.

—      Ты будешь иметь дело с сильным противником. Это посольский адвокат. Он почти всегда защищает американских подданных, особенно убитых у нас. Он должен быть сейчас во Дворце, я попрошу его пригла­сить.

Пока шеф адвокатов отдавал распоряжение курьеру, Дельо сказал ему:

—      В сущности, ты оказываешь мне услугу. Я спра­шивал себя, захочет ли знаменитый собрат унизиться до знакомства с такой мелкой сошкой, как я.

—      Вуарен любезный человек, несмотря на немного высокомерный вид. Хотя он тебя никогда не видел, я уверен, что он с уважением относится к собрату, взва­лившему на себя тяжелое бремя защиты Вотье. Ваши профессиональные отношения могут быть только пре­восходными. Впрочем, вот и он. Входите, дорогой друг! Вот ваш противник в деле Вотье, мой добрый старый товарищ Дельо.

Рукопожатие, которым обменялись два адвоката, было вялым. Мэтры Вуарен и Дельо были совсем не­похожи друг на друга. Внешне Вуарен выглядел хоро­шо: он был на двадцать лет моложе противника, вы­ражался не без изящества и, кажется, любил слушать только себя самого. Внутренне они отличались еще больше: Виктор Дельо думал о своих клиентах, Андре Вуарен думал прежде всего о себе. С этой первой встре­чи защитник гражданской стороны пожелал установить дистанцию:

—      Кажется, дорогой собрат, вы впервые выступаете в суде присяжных?

—       Это действительно так, и поэтому я не очень в себе уверен.

—      Как я вас понимаю! Войти в новую роль всегда трудно. Сам я предпочитаю передавать дела по уголов­ному суду своим сотрудникам.

Старый адвокат не повел бровью и с любезным ви­дом сказал:

—      Поскольку мне повезло, дорогой собрат, встре­титься с вами в кабинете шефа адвокатов, могу я спро­сить, сколько вы предполагаете вызвать свидетелей?

—    Добрую дюжину. А вы?

—    Наполовину меньше.

—      Это меня не удивляет. От ваших предшественни­ков я знаю о трудностях, с которыми им пришлось столкнуться.

—         Они неглубоко копали, — улыбаясь, сказал Дельо.— Мы увидимся с вами, дорогой собрат, на пер­вом слушании.

Как только Виктор Дельо вышел, элегантный Вуарен доверительно сказал шефу адвокатов:

—      Странный малый. Откуда он взялся? Из провин­ции?

—     Ошибаетесь, мой дорогой. Очень скоро Дельо бу­дет старейшиной гильдии адвокатов Парижа.

—      Верится с трудом! Можно узнать, дорогой шеф, почему вы поручили это дело ему?

—      По трем причинам. Во-первых, никто не захотел брать на себя защиту. Во-вторых, мне казалось спра­ведливым поручить такому человеку, как Дельо, дело, благодаря которому его наконец признали хотя бы коллеги, решительно не желающие его замечать. В-третьих, я считаю, что ваш противник талантлив.

—    В самом деле? — скептически спросил Вуарен.

—      В нем нет внешнего блеска, но зато у него есть качество, которое становится все более и более редким: он любит свое дело.

До сих пор будущему адвокату Даниель Жени не удавалось присутствовать на суде присяжных, потому что места, зарезервированные для членов коллегии ад­вокатов, распределялись среди тех, кто на виду. Но сегодня, 20 ноября, в день открытия процесса Вотье, девушка могла быть довольна. Сидя на скамье, предна­значенной для защиты (Дельо представил ее во Дворце как «лучшую свою сотрудницу»), она с любопытством разглядывала зал и собравшихся в нем людей. В тоге и лихо посаженной на черные кудри адвокатской ша­почке она чувствовала себя в своей стихии. Первым, кого встретил ее любопытный взгляд, был, конечно, ее ближайший сосед: добрый, замечательный Виктор Дельо. Казалось, большие эти события никак не повли­яли на его внешний вид: та же порыжевшая тога, бол­тающееся на большом носу пенсне, пышные усы. Ста­рого адвоката нимало не заботили устремленные на не­го взгляды пятисот пар глаз, выражавших одновремен­но сочувствие и удивление. Каждый задавался вопро­сом: откуда мог взяться этот ископаемый чудак и каким образом он надеется с честью выйти из весьма дели­катного положения?

Виктор Дельо в это время с сосредоточенным внима­нием вслушивался в тихий голос своего соседа слева — директора института с улицы Сен-Жак. Этот последний тоже страстно увлекся делом. Он предложил свои ус­луги в качестве основного переводчика между обвиня­емым и судом на все время процесса, и они были при­няты. Уже много раз в течение трех недель, предшест­вовавших процессу, этот благородный человек сопро­вождал Виктора Дельо в тюрьму, и благодаря высоко­му профессионализму ему удалось получить от обвиняе­мого некоторые важные показания. Жак Вотье в конце концов привык к этому переводчику, и для успешного .хода процесса его выбор был со всех точек зрения «оправданным.

Быстро оглядев публику, состоявшую в основном из элегантных и праздных женщин, Даниель остановилась на противнике — на мэтре Вуарене. У него была — по­чему бы это и не признать — представительная внеш­ность, он выглядел совсем иначе, нежели скромный и незаметный Дельо. Вместе с ним был внушительный штаб сотрудников, включавший даже одного известно­го адвоката. В отличие от Виктора Дельо мэтр Вуарен снисходительно разглядывал публику, уже предвкушая эффект от своих ораторских приемов, которые обеспе­чивали этому самодовольному человеку томные взгляды его привычных почитательниц.

Чувствовалось, что и на этот раз известный адвокат рассчитывает на победу. Эта его уверенность смущала Даниель, и она с еще большей отчетливостью представ­ляла глубину пропасти, на краю которой был ее старый друг. Действительно, этот Вуарен был всем хорош, кро­ме разве того, что симпатичным он не был.

Наконец ввели обвиняемого, и на нем остановился ищущий взгляд девушки. Она его еще никогда не виде­ла, а описания Дельо были беглыми и неопределенны­ми. Для тонкой, чувствительной Даниель это был нерв­ный шок, у нее перехватило дыхание. Никогда она не могла бы вообразить себе, что может быть на земле по­добное существо, к тому же принадлежащее к челове­ческому роду. Всклокоченные волосы, животное лицо, бульдожья челюсть, чудовищная, тяжело посаженная голова на огромном теле... Его ввели два жандарма, ка­завшиеся хрупкими рядом с таким гигантом. В себе са­мой девушкаощутила попятное движение мысли: кли­ент Виктора Дельо не мог быть тем несчастным суще­ством, о котором адвокат говорил ей с таким сочувстви­ем. Достаточно было только взглянуть на него, чтобы почувствовать в нем зверя, законченного зверя, встре­чающегося очень редко.

Даниель была в ужасе. Она страдала от мысли, что ее старый друг взялся защищать подобное существо. Взгляд ее переместился на группу присяжных, в мол­чаливом ожидании рассматривавших странного обви­няемого, окаменелое лицо которого не выражало ника­кого чувства. Этот Жак Вотье, замурованный в себе самом тройным недугом, отдавал ли он себе отчет в том, какая здесь сейчас должна разыграться трагедия, жертвой которой должен стать он сам? Появление это­го неподвижного слепоглухонемого вызвало в зале не поддающееся описанию тревожное чувство.

Вошли судьи, и их появление на короткое время от­влекло девушку от грустных размышлений. При появле­нии председателя Легри с заседателями зал встал. В качестве прокурора выступал генеральный адвокат Бертье — человек, которого Виктор Дельо боялся неиз­меримо больше, чем Вуарена. Недавно произведенный в это высокое звание, генеральный адвокат, кажется, считал делом чести добиваться высшей меры наказания для всех обвиняемых, которые ему попадались. Для Дельо этот Бертье был чудовищем, снедаемым жаждой того, что он высокопарно называл «справедливостью». Защите предстояло столкнуться с изворотливым, ловким противником, красноречие которого действовало на при­сяжных.

Секретарь суда монотонным голосом прочитал обви­нительное заключение. В нем не было ничего нового: оно содержало в себе обобщенное изложение в юриди­ческих терминах тех фактов, которые были уже всем из­вестны из газет. После чтения обвинительного заключе­ния начался допрос с целью установления личности подсудимого — переводчик передавал вопросы предсе­дателя Легри с помощью дактилологического алфавита, прикасаясь к фалангам пальцев Вотье. Чтобы исклю­чить малейшую ошибку при переводе, суд разрешил об­виняемому пользоваться точечным алфавитом Брайля. Как только тот заканчивал выдавливать буквы на перфорированной бумаге, другой переводчик устно пе­ресказывал его ответы суду и присяжным. Хотя такой способ занимал много времени, он был выбран как са­мый надежный и единственный, который исключал ис­кажение в вопросах и ответах.

Этот допрос мог бы показаться публике довольно скучным, если бы работа переводчиков не вызывала са­мый живой интерес.

—     Ваше имя?

—     Жак Вотье.

—     Время и место рождения?

—       Пятого марта тысяча девятьсот двадцать треть­его года, улица Кардине, Париж.

—    Имя вашего отца?

—      Поль Вотье, скончался двадцать третьего сентяб­ря тысяча девятьсот сорок первого года.

—     Имя вашей матери?

—     Симона Вотье, урожденная Арну.

—     У вас есть братья и сестры?

—     Одна сестра, Режина.

Присяжные узнали таким образом, что Жак Вотье, родившийся с тройным недугом в Париже, на улице Кардине, в квартире родителей, провел первые десять лет жизни в кругу семьи, специально порученный за­ботам совсем юной бонны (она была всего на три года старше его) Соланж Дюваль, мать которой, Мелани, также была в услужении у Вотье. Юная Соланж зани­малась в доме только несчастным, состояние которого требовало постоянного постороннего присутствия. От­чаявшись дать ему воспитание, родители — состоятель­ные коммерсанты — стали обращаться в различные спе­циализированные институты, чтобы выяснить, не могут ли те принять несчастного ребенка. В конце концов Ре­гиональный институт в Санаке, основанный братством Святого Гавриила, где при воспитании нескольких по­добных детей были достигнуты превосходные резуль­таты, согласился принять ребенка у семьи Вотье. Сам руководитель института, брат Ивон Роделек, прибыл за ним в Париж на улицу Кардине. Следующие двенадцать лет Жак Вотье прожил в Санаке, где он, обладая жи­вым умом, быстро прогрессировал в развитии.

Дважды с блеском выдержав экзамен на бакалав­ра — в восемнадцать и девятнадцать лет,— он по сове­ту Ивона Роделека, почувствовавшего в нем склонность к литературе, начал писать роман «Одинокий», который спустя три года был опубликован и произвел сенсацию. Молодому начинающему писателю помогала бывшая юная бонна, Соланж Дюваль, которая благодаря забо­там Ивона Роделека также получила приличное обра­зование. Соланж Дюваль освоила шесть различных зна­ковых систем, необходимых ей в общении со слепоглу­хонемым: язык мимики, дактилологию, алфавит Брайля, типографический алфавит Баллю, английское письмо и даже устную речь по методике для глухонемых, кото­рой пользуются довольно редко.

Спустя полгода после появления «Одинокого» Соланж Дюваль в Санаке вышла за Жака Вотье замуж. Обвиняемому было в ту пору двадцать три года, а его жене двадцать шесть Вскоре молодая чета собралась в Соединенные Штаты. Приглашенный американской ас­социацией, Жак Вотье в течение пяти лет в большим успехом выступал с лекциями перед широкой американ­ской публикой, рассказывая о замечательных успехах, достигнутых французами в обучении слепоглухонемых от рождения. Все это время Соланж Вотье была по­мощницей и переводчицей своего мужа. Драма на бор­ту «Грасса» произошла при возвращении из этого пу­тешествия.

Председатель произнес ритуальную фразу: — Введите первого свидетеля обвинения...

Это был высокий и стройный молодой блондин, скромно одетый, с открытым приятным лицом: взгляд присутствующих отдыхал на нем после тяжкого впе­чатления от созерцания подсудимого. Даниель не осо­бенно хотелось признаваться себе в этом, но свидетель, о котором она ничего не знала, ей понравился. И по­скольку он ей нравился — а под строгой тогой у нее би­лось девичье сердце, готовое растаять от первого сол­нечного луча,— можно было считать, что он нравился многим женщинам.

—     Ваше имя?

—     Анри Тераль.— Голос был немного смущенным.

—     Время и место рождения?

—        Десятого июля тысяча девятьсот пятнадцатого года, Париж.

—     Национальность?

—     Француз.

—    Ваша профессия?

—     Стюард на теплоходе «Грасс» Генеральной транс­атлантической компании.

—      Поклянитесь говорить правду, только правду, всю правду. Поднимите правую руку. Скажите: «Клянусь...»

—     Клянусь!

—      Мсье Тераль, среди кают класса «люкс», обслу­живаемых вами на борту «Грасса», была каюта, кото­рую занимал Джон Белл. Могли бы вы сказать суду, каким образом вы оказались первым, обнаружившим преступление, совершенное днем пятого мая?

—       Господин председатель, пятого мая после обеда я проверял каюты в то время, когда отдыхающих пас­сажиров обычно не беспокоят. Делал я это по приказу комиссара Бертена. Всему персоналу он приказал ра­зыскать исчезнувшего пассажира — мсье Вотье. Мы все знали, по крайней мере внешне, этого мсье Вотье, сле­поглухонемого, который время от времени прогуливал­ся под руку с женой по палубе и, следовательно, со своим тройным недугом не мог остаться незамеченным на теплоходе. Поэтому искать его было нетрудно. За­глянув в некоторые каюты класса «люкс» — ключи у меня всегда при себе — и извинившись за беспокойство перед пассажирами, большинство из которых разбудил, я был удивлен, когда увидел, что каюта, занятая при отправлении из Нью-Йорка американским пассажиром Джоном Беллом, была приоткрыта... Не без труда я толкнул дверь — казалось, что кто-то навалился на нее с внутренней стороны. Проникнув в каюту, я понял, почему дверь поддавалась с трудом: стоявший на ко­ленях Джон Белл судорожно вцепился в дверную руч­ку. Мне не нужно было много времени, чтобы убедить­ся, что передо мной еще теплый труп...

Глава 2 СВИДЕТЕЛИ ОБВИНЕНИЯ

—       ...Мсье Джон Белл,— продолжал стюард,— был только что убит. На этот счет не могло быть ни малей­шего сомнения: вытекавшая из шеи струйка свернувшей­ся крови, замочив пижаму, растеклась по ковру.

—     Господин председатель,— произнес Виктор Дельо со своей скамьи,— я хотел бы задать вопрос свидете­лю... Скажите нам точно, мсье Тераль, где находился Жак Вотье, когда вы проникли в каюту.

—     Мсье Вотье сидел на койке. Он казался ошелом­ленным и безразличным. Больше всего меня поразили его руки с растопыренными пальцами, которые он дер­жал прямо перед собой и, казалось, с отвращением их рассматривал, хотя он и не мог их видеть... руки, за­литые кровью.

—      И из этого вы заключили,— продолжал Виктор Дельо,— что он убийца?

—      Я вовсе ничего из этого не заключил,— спокой­но ответил стюард.— Передо мной были два человека, один из которых был мертв, а другой — живой. Оба бы­ли в крови. Впрочем, кровь была всюду: на ковре, на одеяле и даже на подушке. Неописуемый беспорядок указывал на то, что была отчаянная борьба. Жертва, несомненно, сопротивлялась, но противник оказался на­много сильнее. В этом каждый может убедиться сам, посмотрев на мсье Вотье.

—     Как вы поступили дальше? — спросил председа­тель.

—      Я бросился из каюты, чтобы позвать на помощь товарища. Я велел ему оставаться на всякий случай у входа в каюту, чтобы мсье Вотье из нее не вышел, а сам побежал за комиссаром Бертеном. Когда я с ним вернулся, мы, на этот раз втроем, вошли в каюту. Вотье не шелохнулся, он по-прежнему сидел на койке в оце­пенении. Нам с товарищем оставалось только выпол­нять приказания мсье Бертена.

—    Какие приказания?

—        Приблизившись, соблюдая предосторожности, к Вотье, мы убедились, что он был без оружия. Рядом с трупом никакого оружия тоже не было. Это отметил ко­миссар Бертен. Я даже хорошо помню, что он сказал: «Странно! Судя по ранению, оно нанесено кинжалом. Где же он? У этого Вотье не спросишь, поскольку он не слышит и не может говорить. Ладно! Потом узнаем... Самое важное сейчас — обезопасить нас от этого парня, который, судя по всему, и есть преступник. В целях предосторожности его следует сейчас же поместить в корабельную тюрьму. Вот только как его туда отвес­ти?» Против наших ожиданий, Вотье не оказал ни ма­лейшего сопротивления. Можно было подумать, что сразу после преступления он смирился со своей участью и намеренно продолжал сидеть на койке убитого, чтобы никто не усомнился в его виновности. Затем мсье Бертен и я отвели его, как ребенка, в корабельную тюрьму, в то время как мой товарищ продолжал дежурить у входа в каюту. Я же остался караулить у железной двери камеры, пока кто-то из экипажа по приказу капи­тана не сменил меня через полчаса.

—      Вы снова вернулись в каюту, в которой было со­вершено преступление?

—       Да, но когда я подошел к двери, то увидел, что капитан, мсье Шардо, приказал ее опечатать. Комиссар Бертен тогда же запретил мне пользоваться моим клю­чом и входить в каюту, где ничего нельзя было трогать до прибытия в Гавр. Кроме того, капитан Шардо ска­зал оказавшимся поблизости стюардам и членам эки­пажа, что не следует преждевременно распространять­ся об этом среди пассажиров, которые и так все узнают.

—      Суд благодарит вас, мсье Тераль. Вы свободны. Пригласите следующего свидетеля.

Свидетель явился в форме.

—     Андре Бертен, первый корабельный комиссар теп­лохода «Грасс».

Рассказ комиссара Бертена в точности совпадал с тем, что говорил стюард.

—        Господин комиссар, — сказал председатель,— предыдущий свидетель мсье Анри Тераль заявил, что вы, так же как и он, были удивлены, не найдя в каюте оружия, которым было совершено преступление.

—       Да, господин председатель, и самое странное в этом деле то, что, несмотря на последующие поиски, это оружие так и не было найдено.

—     В этом нет ничего удивительного,— перебил ге­неральный адвокат Бертье.— В дальнейшем ходе про­цесса для суда и присяжных прояснится характер этого оружия и то, каким простым образом, как свидетельст­вует сам преступник, он от него избавился.

—     Господин комиссар,— снова заговорил председа­тель Легри,— скажите нам точно, что вы сделали пос­ле того, как заключили Жака Вотье в корабельную тюрьму?

—       Позволю себе заметить суду, — сказал Виктор Дельо,— что защита выражает удивление по поводу не­медленной и по крайней мере смелой инициативы ко­миссара Бертена, который заключил в тюрьму—и, сле­довательно, арестовал — моего клиента, хотя ничто не доказывало, что Джона Белла убил именно он.

—      Как ничто? — задохнулся комиссар. — Ну и ну! Это уж слишком! Любой здравомыслящий человек по­ступил бы так же на моем месте. Не мог же я позволить свободно разгуливать по теплоходу человеку, которого я только что обнаружил сидящим с окровавленными руками рядом с еще теплым трупом!

—      Я заявляю протест, — крикнул мэтр Вуарен, — против этого вторжения защиты! Комиссар Бертен вел себя именно так, как требовал от него долг. Впрочем, правильность такого поведения едва ли не через час была подтверждена собственными признаниями Вотье, который в присутствии многих свидетелей безоговороч­но признался в том, что он — убийца.

—     Инцидент исчерпан,— спокойно сказал председа­тель,— и вернемся к моему вопросу, на который вы так и не ответили, господин комиссар.

—      Господин председатель, как только Вотье отвели в камеру, я направился к капитану, которого поставил в известность о том, что обнаружен труп. Капитан тот­час спустился в каюту, где было совершено преступле­ние и где все было оставлено на своих местах, за ис­ключением Вотье, которого мы вынуждены были увес­ти. Тело жертвы оставалось в прежнем положении, пальцы по-прежнему сжимали дверную ручку. Капита­на Шардо сопровождал бортовой врач Ланглуа, кото­рый произвел первоначальный медицинский осмотр. Тем временем по совету капитана, сопровождавшего меня до моего кабинета, и в его присутствии, я посчитал сво­им долгом поставить в известность о случившемся ма­дам Вотье. Когда я ей это рассказал, она упала в обмо­рок. Придя в себя, мадам Вотье согласилась пойти с нами в камеру и быть переводчиком на предваритель­ном допросе ее мужа. Должен подчеркнуть ради репута­ции Генеральной трансатлантической компании, что все было сделано с максимальной аккуратностью. К не­счастью, мы были обязаны сообщить об убийстве фран­цузской полиции и просить ее подняться на борт теп­лохода по прибытии в Гавр. Пересылка такой телеграм­мы, хотя и шифрованной, не исключает чьей-то возмож­ной нескромности. К вечеру следующего дня все пасса­жиры знали, что на борту было совершено преступле­ние.

—        Каким было поведение Жака Вотье во время первого допроса в корабельной тюрьме, в присутствии его жены? — задал вопрос председатель.

—      Он казался спокойным. Единственный ответ, ко­торого с помощью жены мы могли от него добиться, был: «Я убил этого человека. Я официально признаю это и ни о чем не жалею». Ответ, который сам Жак Вотье написал с помощью точечного алфавита Брайля и который был передан капитаном Шардо следователю по прибытии в Гавр.

—      Документ, о котором идет речь,— уточнил гене­ральный адвокат Бертье, — находится в распоряжении суда.

—      Хочу обратить внимание господ присяжных, — сказал мэтр Вуарен,— на основополагающую важность этого заявления, написанного рукой самого обвиняемо­го, в котором он признает, что убил Джона Белла.

—      Свидетель может нам сказать,— спросил Виктор Дельо,— какой была реакция мадам Вотье, когда она узнала от самого мужа, что он убил?

—      Мадам Вотье,— ответил комиссар,— держалась очень мужественно. Помню, что, прочитав ответ, напи­санный с помощью алфавита Брайля, она сказала нам, капитану Шардо и мне: «Жак напрасно утверждает и письменно заявляет, что он убил этого человека. Я ут­верждаю, что это невозможно! Жак не преступник и не может им быть! Зачем он стал бы убивать человека, которого он никогда не встречал, которого ни он, ни я не знали и с которым у нас не было ни малейших от­ношений со времени отправления из Нью-Йорка?».

—      Вы уверены в словах, которые сейчас сообщае­те?— спросил председатель свидетеля.

—    Это собственные слова мадам Вотье.

—     В свою очередь обращаю внимание господ при­сяжных на тот основополагающий факт, что мадам Соланж Вотье отказывается допустить мысль о виновно­сти мужа.

—     Было бы удивительно, если бы утверждалось об­ратное,— вставил генеральный адвокат Бертье.

—    В этом зале, господин генеральный адвокат,— от­ветил Виктор Дельо,— случалось видеть и слышать и более удивительные вещи.

—    У защиты есть еще вопросы к свидетелю? — спро­сил председатель.

—    Других вопросов нет.

—     Суд благодарит вас, господин комиссар. Можете быть свободны. Пригласите третьего свидетеля — ка­питана Шардо.

—      Господин председатель, — начал капитан «Грасса»,— о преступлении мне сообщил первый комиссар Бертен, который из соображений предосторожности на­меревался заключить предполагаемого преступника в корабельную тюрьму. Также он хотел получить от меня инструкции. Хотя пассажир или член команды может быть подвергнут заключению только по моему офици­альному приказанию, я одобрил решение комиссара Бертена, который действовал таким образом, чтобы из­бежать огласки этого злополучного дела. Вместе с ко­миссаром Бертеном и корабельным доктором Ланглуа мы направились в каюту класса «люкс», которую зани­мал Джон Белл. У ее двери дежурил стюард. Я приста­вил к нему еще и матроса. Убедившись, что все в каюте остается на прежних местах, я велел опечатать дверь. Передо мной стояла одна проблема: в Гавр мы прибы­вали только через неделю, и невозможно было, следо­вательно, оставить труп в каюте — он разложился бы. После тщательного осмотра тела доктором Ланглуа я решил ночью, когда пассажиры спят, переместить его в холодильник, чтобы по прибытии в Гавр следователь и судебно-медицинский эксперт нашли его в полной сохранности. Затем я направился в кабинет комиссара Бертена, где обеспокоенная мадам Вотье ждала извес­тий о пропавшем муже. Стараясь щадить ее, насколько это было возможно, мы сообщили ей о драме, в которой ее муж оказался серьезно замешанным.

—      Какова была реакция мадам Вотье? — спросил Виктор Дельо.

—      Мадам Вотье упала в обморок. Только спустя час она смогла проследовать с нами в камеру к мужу.

—       Как держали себя супруги в тот момент, когда они встретились? — спросил защитник Жака Вотье.

—         Сцена была душераздирающая. Мадам Вотье бросилась к мужу, который прижал ее к себе. Она громко повторяла в отчаянии: «Ты не совершал этого, Жак! Это невозможно, любовь моя! Почему?»

—      Прошу господ присяжных обратить внимание на то,— сказал Виктор Дельо, — что Жак Вотье не мог слышать и понимать эти слова отчаяния, произнесенные его женой. Позволю себе задать последний вопрос сви­детелю: держала ли мадам Вотье мужа за руки?

—       За руки? —с удивлением переспросил капитан «Грасса».— Теперь я уже не помню. Кажется, да...

—      Вспомните, капитан, это очень важно, — с на­стойчивостью произнес Виктор Дельо.

—     Суд позволит мне выразить удивление, — язви­тельно сказал мэтр Вуарен,— по поводу того упорства, с которым защита пытается подвергнуть сомнению сви­детельские показания, добросовестность которых оче­видна...

—      Речь здесь идет не о добросовестности, дорогой собрат,— воскликнул Виктор Дельо,— а о человеческой жизни! Все имеет значение! Малейшие детали! Если я настаиваю на этом частном пункте, то просто потому, что, держась за руки, оба супруга могли переговари­ваться незаметно для комиссара Бертена и капитана Шардо.

—       И что дальше? — заметил генеральный адвокат Бертье.— Даже если супруги Вотье и переговаривались, как это может отразиться на ходе процесса?

—      Это могло бы существенным образом все изме­нить, господин генеральный адвокат! Я попытаюсь по­казать это в ходе процесса, но я хотел именно к этому пункту привлечь внимание господ присяжных.

Виктор Дельо сел.

—     Что произошло далее в тюрьме,— спросил пред­седатель,— когда волнение супругов улеглось?

—     Я тотчас же приступил к допросу, протокол кото­рого вел комиссар Бертен. Мадам Вотье переводила вопросы. Жак Вотье отвечал, используя пуансон, кар­тонную бумагу и трафарет,— все это его жена всегда имела в сумочке при себе. Ответы, написанные собст­венной рукой Жака Вотье, приложены к протоколу ко­миссаром Бертеном.

—     Все эти документы находятся в распоряжении су­да,— заявил генеральный адвокат Бертье.

—        Какие вопросы вы задали Жаку Вотье, капи­тан?— спросил председатель.

—       Первый вопрос: «Вы признаете, что убили Джо­на Белла?» Ответ: «Это я убил этого человека. Я при­знаю это и ни о чем не жалею». Второй вопрос: «Чем вы его убили?» Ответ: «Ножом для бумаги». Третий вопрос: «Что это был за нож?» Ответ: «Тот, что лежал на ночном столике, они есть в каждой каюте. Такой же есть в моей каюте». Четвертый вопрос: «Что вы сделали с этим ножом? В каюте его не оказалось». Ответ: «Я избавился от него, выбросив через иллюминатор в мо­ре». Пятый вопрос: «Зачем же вы его выбросили в море, если так легко признаетесь в своем преступлении? Ваш поступок был бессмысленным». Ответ: «Этот нож внушал мне отвращение». Шестой вопрос: «Были ли вы знакомы с жертвой до убийства?» Ответ: «Нет». Седь­мой вопрос: «Тогда почему вы его убили?» На этот воп­рос Жак Вотье не ответил. «Для того чтобы огра­бить?»— спросил я. Ответ: «Нет». Восьмой вопрос: «Мо­жет быть, потому, что Джон Белл был виноват перед вами или нанес вам тяжелый ущерб?» Опять Жак Вотье не ответил и, начиная с этой минуты, не отвечал боль­ше ни на один мой вопрос. Нам с комиссаром Бертеном не оставалось ничего другого, как удалиться, пригласив мадам Вотье присоединиться к нам. Она покорно согла­силась, поцеловав мужа.

—       Вы давали разрешение мадам Вотье видеться с мужем во время дальнейшего следования теплохода?— спросил председатель.

—      Она виделась с ним ежедневно в моем присутст­вии и в присутствии комиссара Бертена. Мы нуждались в ней как в переводчице, поскольку она была единст­венным человеком на борту, знавшим алфавит для глу­хонемых и письмо Брайля для слепых. Но по совету доктора Ланглуа я соблюдал осторожность и не остав­лял мадам Вотье наедине с мужем. Хотя доктор и по­лагал, что у Жака Вотье нет никаких признаков пси­хического расстройства, можно было допустить, что он совершил преступление в приступе внезапного помеша­тельства и что возможен рецидив в отношении его же­ны.

—     Как проходили эти свидания?

—      Мадам Вотье все больше и больше впадала в от­чаяние. Я пытался задавать и другие вопросы ее мужу, но он не отвечал. Жена напрасно его умоляла, стано­вилась на колени, пыталась его убедить в том, что в его интересах было давать ответы, что мы были не судьями, а почти друзьями... Ничто не помогло. Послед­нее свидание было за три часа до прибытия в Гавр. Я еще слышу слова, сказанные мадам Вотье мужу: «Жак! Ведь они тебя осудят! А ты не убивал, я в этом уве­рена!» В этот раз я хорошо помню, как пальцы мадам Вотье лихорадочно бегали по фалангам пальцев мужа. Тот высвободил свои руки из рук жены, давая тем са­мым понять: он уже сказал все, что хотел сказать, и мало придает значения последствиям совершенного. Спустя три часа я сам передавал заключенного в руки инспектора Мервеля с жандармами, поднявшимися на борт вместе с лоцманом...

—       Суд вас благодарит, капитан. Вы можете быть свободны. Пригласите четвертого свидетеля.

Это был корабельный доктор Ланглуа.

—      Защита запросила вашего свидетельства, — ска­зал председатель Легри, — чтобы ознакомиться с ре­зультатами медицинского освидетельствования трупа Джона Белла, которое вы произвели в каюте.

—      Придя с капитаном Шардо и комиссаром Бертеном в каюту, я тотчас установил, что орудием преступ­ления разорвана сонная артерия. Смерть последовала через несколько секунд. Рана не оставляла никакого сомнения относительно использованного оружия: остро­конечный, в виде стилета, нож для бумаги. Когда ко­миссар Бертен предъявил мне один из тех ножей для бумаги, которые есть в каждой каюте на теплоходах Трансатлантической компании, я смог утверждать, без малейшего риска ошибиться, что преступник использо­вал именно такой нож.

—      Вы не думаете, доктор, что смерть могла быть вызвана другой причиной?

—     Нет. Смерть наступила почти мгновенно из-за ос­тановки кровообращения — сонная артерия, подающая кровь от сердца к мозгу, была перерезана. К тому же покойный был молодым, совершенно здоровым чело­веком.

—       Капитан Шардо просил вас обследовать Жака Вотье после первого допроса в корабельной тюрьме?— спросил генеральный адвокат Бертье.

—     Да. Первый осмотр был довольно беглым,— при­знался свидетель,— но затем я осматривал его каждый день на всем протяжении оставшегося пути и не обна­ружил никаких симптомов, указывающих на болезнен­ное состояние. О своих наблюдениях я рассказал док­тору Буле, судебно-медицинскому эксперту, поднявше­муся на борт в Гавре вместе с инспектором Мервелем. Из холодильника, куда я сопровождал Буле для осмот­ра трупа, мы направились в тюремную камеру к Вотье, где уже был Мервель. Тщательный осмотр с помощью переводчика, приглашенного инспектором Мервелем и задававшего вопросы исключительно медицинского ха­рактера, подтвердил мои первоначальные наблюдения: несмотря на тройной врожденный дефект — зрения, слу­ха и речи, Жак Вотье совершенно здоров умственно и физически. Все органы функционируют нормально.

—       Обращаю внимание господ присяжных, — сказал генеральный адвокат, — на весьма существенное пока­зание свидетеля, слово в слово зафиксированное пись­менно в медицинском освидетельствовании, составлен­ном совместно свидетелем и известным судебно-меди­цинским экспертом доктором Буле. Следовательно, мы располагаем не только формальным признанием обви­няемого в совершении преступления. Очень важно, что это признание — отнюдь не следствие расстроенного во­ображения свихнувшегося человека, непонятно из ка­ких соображений взвалившего на себя ответственность за преступление, которого он не совершал. Это достовер­ная истина, высказанная человеком, контролирующим свое душевное состояние. Суд оценит...

Виктор Дельо не шелохнулся и, казалось, почти не придавал значения показаниям доктора Ланглуа.

—        Суд благодарит вас, доктор,— сказал председа­тель Легри. — Вы можете быть свободны. Перед тем как заслушать показания следующего свидетеля, сек­ретарь, зачитайте медицинское заключение, подписан­ное докторами Буле и Ланглуа.

Секретарь монотонным голосом прочитал заключе­ние: оно по всем пунктам совпадало с показаниями доктора Ланглуа. Когда чтение было закончено, предсе­датель произнес:

—    Пригласите старшего инспектора Мервеля.

—    Будьте любезны сообщить нам, инспектор, что вы констатировали, когда поднялись на борт «Грасса» в Гавре.

—       Сначала я присутствовал при осмотре трупа в холодильной камере, затем направился в каюту, где было совершено преступление. Я велел снять отпечат­ки пальцев в разных местах, в частности с ночного сто­лика, простыни и подушки, запятнанных кровью. Угол простыни убийца использовал для того, чтобы вытереть окровавленные после преступления руки, — отпечатки, снятые с простыни, были особенно ценными. Когда эта работа была закончена, я решил воспроизвести карти­ну преступления, основываясь на показаниях стюарда Анри Тераля, комиссара Бертена и доктора Ланглуа.

Для этого я попросил привести Жака Вотье в каюту. На пороге он издал странный вой и хотел бежать. Жан­дармы удержали его силой и заставили войти в каюту, где на койке лежал один из моих подчиненных, одетый в пижаму, похожую на ту, в которой был Джон Белл, Незаметно я подталкивал Вотье к койке и ночному сто­лику, на который я положил нож для бумаги. Когда ру­ки Вотье коснулись лежавшего на койке нашего сотруд­ника, он снова издал хриплый крик и попятился. Я взял его правую руку и приложил ее к находившемуся на столе ножу для бумаги. Вотье содрогнулся, несколь­ко секунд его била нервная дрожь. Затем, казалось, он успокоился. Правой рукой спокойно взял нож для бу­маги и занес его, одновременно наклоняясь над телом инспектора, изображавшего спящего Джона Белла. Ле­вой рукой он уперся в грудь лежавшего человека, чтобы помешать ему двигаться. Если бы я вовремя не отвел руку, готовую нанести удар в шею моему сотруднику, Вотье совершил бы повторное преступление.

Самым странным при воссоздании картины преступ­ления мне показалась точность движений слепого, кото­рый, не видя жертву, действовал как автомат. Можно было подумать, что у него большой опыт в такого рода убийствах. Однако одна мысль не давала мне покоя: ка­ким образом Джон Белл с перерезанной сонной арте­рией нашел в себе силы добраться до двери каюты, где рухнул окончательно, вцепившись в дверную ручку? Судебно-медицинский эксперт, с которым я консульти­ровался, сказал, что подобный последний рывок умира­ющего человека возможен. С другой стороны, опрокину­тая мебель в каюте и кровавый след, ведущий от койки к двери, свидетельствовали еще и о том, что между жерт­вой и убийцей была борьба. Лучше всего это было бы объяснить тем, что убийца хотел помешать жертве до­браться до двери. Несмотря ни на что, этот пункт по- прежнему остается неясным, поскольку Вотье категори­чески отказался давать какие-либо объяснения.

Я провел еще один эксперимент: тот же одетый в пижаму сотрудник расположился перед дверью в позе, в которой был обнаружен труп,— на коленях, с судо­рожно вцепившимися в дверную ручку пальцами. Еще раз мы спровоцировали Вотье, заставив его подойти к двери с вытянутыми вперед руками. Коснувшись паль­цами шеи «жертвы», Жак Вотье снова издал вой и по­пятился в глубь каюты, увлекая за собой жандармов. Они опять хотели подтолкнуть его к двери, но он бро­сился на пол, жандармы попадали вместе с ним — сила у него большая... Вызвав у испытуемого неожиданный психологический шок, я тотчас воспользовался им, что­бы через переводчика задать ему ряд точных вопросов. Жандармы силой удерживали руки слепоглухонемого, чтобы переводчик мог обозначать на фалангах пальцев знаки дактилологического алфавита. Это был напрас­ный труд: Жак Вотье не ответил ни на один вопрос. Я велел снять отпечатки с его пальцев — они были те же, что на мебели в каюте, на подушке и на окровавленной простыне. Когда мне показалось, что Вотье успокоился, я возобновил допрос. Он согласился ответить только на один вопрос: «Признаете ли вы, что убили здесь этого человека?» Ответ был такой: «Я признаю, что совер­шил это убийство. Ни о чем не жалею. Если бы при­шлось начать все сначала, я совершил бы то же самое». Но когда я у него спросил: «Вы убили его таким же но­жом для бумаги, какой я только что вложил вам в ру­ку?»— он только пожал плечами, давая этим жестом понять переводчику, что для него имел значение толь­ко сам факт убийства американца, а способ, каким он его убил,— дело для него второстепенное. Наконец, мой третий вопрос: «Был ли ваш жест по отношению к мо­ему сотруднику, лежавшему на месте жертвы, точным повторением того, которым вы убили Джона Белла?» — остался без ответа. После этого мне не удалось добить­ся от него ни одного слова — ни по алфавиту Брайля, ни по какому другому...

Тщательной проверкой мы установили впоследствии, что причиной убийства было не ограбление — из вещей убитого ничего не пропало. Достоверно также и то, что Вотье не был знаком с жертвой — до убийства он не имел с Джоном Беллом никакого контакта. Поэтому уголовной полиции невозможно было установить под­линные мотивы преступления. Лично я продолжаю ос­таваться в убеждении, что этот акт человекоубийства следует считать внезапным бессмысленным жестом по­мешанного или садиста... Поскольку ничего больше до­биться от него я не мог, мне оставалось только снять его с теплохода. На машине его доставили в Париж, в тюрь­му Санте. Начиная с этого момента моя роль счита­лась исчерпанной, и делом я больше не занимался.

—     Господин профессор Дельмо,— обратился предсе­датель, прерывая обычную процедуру установления личности шестого свидетеля,— можете ли вы сообщить нам результаты обследования психического и физиче­ского состояния Жака Вотье, произведенного медицин­ской комиссией под вашим председательством?

—      В течение шести сеансов мы обследовали подсу­димого. Отчеты о каждом обследовании, произведенном известными профессорами Серецким, Эрмитом и мной, были включены в подробное медицинское заключение, направленное судье Белену. В заключении сказано, что Жак Вотье, хотя и поражен с рождения тройным неду­гом — отсутствием зрения, слуха и речи, является чело­веком совершенно нормальным. Его интеллектуальные способности даже гораздо выше среднего уровня. Он основательно владеет всеми способами выражения, по­зволяющими ему общаться с внешним миром. Если он не отвечает на некоторые вопросы, то делает это, следо­вательно, совершенно сознательно. Что касается осталь­ного, суд может отнестись с полным доверием к по­дробному медицинскому заключению, о котором я толь­ко что говорил. Больше добавить мне нечего.

—     Суд благодарит вас, господин профессор.

Даниель, внимательнейше слушавшая различные

показания, воспользовалась моментом, пока уходил свидетель, чтобы украдкой взглянуть на своего старого друга Дельо. Тот сидел с полузакрытыми глазами и казался погруженным в глубокие размышления. Девуш­ка поддалась искушению и тихо спросила:

—    Что вы обо всем этом думаете, мэтр?

—     Я ничего не думаю, внучка. Я жду,— пробурчал сквозь зубы Виктор Дельо. Похоже, он не хотел дове­рить ей свою мысль: «Во всем этом деле только один пункт по-настоящему не дает мне покоя с того самого момента, когда я впервые прочитал досье,— отпечатки пальцев. Эти проклятые отпечатки пальцев, которые, кажется, с удовольствием и щедро оставлял на месте преступления мой клиент. С такими доказательствами можно отправить человека на эшафот!»

Даниель всматривалась в присутствующих. Настро­ение у всех было мрачное: уже первые показания убеж­дали, что этот Жак Вотье, сознательно упорствующий в своем молчании — а это не самая лучшая тактика,— ведет очень опасную игру и рискует жизнью. Сможет ли он хотя бы воспользоваться смягчающими обстоя­тельствами? Теперь уже ни публика, ни Даниель не бы­ли в этом уверены. Оставалась единственная надежда на то, что обвиняемому зачтется его тройной недуг. В любом случае задача у защиты оставалась трудной... Инстинктивно все взгляды устремлялись к неизвестному старому адвокату, которого до сего дня никто никогда не видел и не слышал. Мрачный и одинокий на сво­ей скамье, он, казалось, ждал конца всего этого кош­мара.

Напротив, скамья, где сидели представители обви­нения, была очень оживленной: окруженный помощни­ками мэтр Вуарен, казалось, был в своей лучшей фор­ме. Он знал, что в этот первый день слушаний предпри­мет решительные шаги. Кроме того, он чувствовал, что его задачу существенно облегчит опасный генеральный адвокат Бертье, внешнее спокойствие которого вплоть до настоящей минуты не предвещало ничего хорошего для подсудимого.

Все это Даниель понимала лучше, чем кто бы то ни было из присутствующих. И против воли, несмотря на внутреннее сопротивление, она еще раз остановила взгляд на зверином облике обвиняемого. Чем больше она вглядывалась в Вотье, тем больше он казался ей законченным типом преступника, который бы был впол­не под стать галерее знаменитых убийц криминологи­ческого музея. Как же девушка, какой бы она ни была, могла согласиться стать женой подобного человека? Это было недоступно для ее понимания.

Но чувство отвращения, которое переполняло Даниель, сразу исчезло, как только председатель монотон­ным голосом вызвал седьмого свидетеля, который уже подходил к барьеру.

—      Томас Белл,— представился свидетель, о нацио­нальности которого можно было судить по ярко выра­женному акценту, золотым очкам и покрою костюма.— Родился девятого апреля тысяча восемьсот девяносто седьмого года в Кливленде, в США. Национальность — американец.

—    Ваша профессия?

— Сенатор от штата Огайо, член Конгресса в Ва­шингтоне.

—       Господин сенатор, в качестве председателя суда я хотел бы публично выразить признательность одному из самых больших друзей нашей страны в Америке. Это обстоятельство усугубляет горечь возложенных на меня обязанностей. Нам известно, господин сенатор, что вы сами захотели специально прибыть во Францию, чтобы выступить в качестве свидетеля на суде. Уместно было бы попросить вас рассказать о сыне?

—        Джон был у меня единственным сыном,— начал сенатор в застывшей от напряженного внимания ауди­тории.— Ему досталась вся моя нежность с момента его появления на свет шестнадцатого февраля тысяча де­вятьсот двадцать пятого года в Кливленде, поскольку его мать умерла при родах. Он был прекрасным ребен­ком. Когда подрос, учился в Гарвардском колледже. Я хотел, чтобы он знал французский язык, и он свободно говорил на нем. Для практического пользования этим языком я давал ему читать лучших ваших писателей. Я старался передать ему свою любовь к Франции и обе­щал после окончания университетского курса отправить его для продолжения учебы в Париж. К несчастью, на­чалась вторая мировая война. Джону было восемна­дцать лет, когда мы узнали о катастрофе на Пёрл-Харбор. Несмотря на юный возраст, он, с моего одобре­ния, поступил на службу во флот Соединенных Штатов. Его зачислили в морскую пехоту, и через год он отпра­вился на Тихий океан, где прослужил всю войну и по­лучил четыре боевые награды. После капитуляции Япо­нии он демобилизовался и вернулся в Кливленд. На войне он возмужал и по возвращении решил заняться делами, связанными с экспортом продовольствия в Европу. Его работа была связана с частыми разъезда­ми между Вашингтоном, Чикаго, Сан-Франциско и Нью- Йорком. Сам я был поглощен работой в Конгрессе, и в последние годы мы виделись с Джоном редко и нерегу­лярно. Но всякий раз, когда мы встречались, это был настоящий праздник, мы проводили время как два то­варища. Я гордился своим сыном и думаю, что он тоже гордился своим отцом; он рассказывал мне обо всех своих делах. Самым интересным для него в его работе было то, что она давала ему возможность общаться с французскими кругами в Нью-Йорке. Я сказал ему, что понять по-настоящему французскую культуру, ментали­тет французов можно, только посетив вашу замечатель­ную страну, побывав во всех ее провинциях и городах. Именно в этот день было принято решение о его поезд­ке во Францию.

Несмотря на свое искреннее желание побывать во Франции, Джон все же немного колебался. Должен здесь упомянуть об одной из его слабостей: он влюбил­ся в какую-то танцовщицу с Бродвея, что мне совсем не нравилось. Лучшим способом расстроить это знаком­ство было поторопить его с отъездом. Спустя месяц я провожал его на теплоход «Грасс»; мне казалось, что он был очень счастлив. За несколько минут до того, как убрали трап, я спросил, сожалеет ли он о своей подру­ге с Бродвея. Со смехом он ответил: «О нет, папа! Я очень хорошо понял, почему ты торопил меня с отъез­дом. Ты был прав: эта девушка не для меня...» Обнимая его в последний раз, я сказал: «Может быть, ты скоро привезешь француженку? Кто знает... но я всем серд­цем желал бы этого!» Больше я Джона не видел. Я описал его таким, каким он был...

Простота, с которой были произнесены эти послед­ние слова, глубоко потрясла присутствующих.

—        Суд благодарит вас, господин сенатор, за то, что вы прибыли рассказать о столь привлекательной личности вашего единственного сына.

—    Господа присяжные,— подчеркнул мэтр Вуарен,— господин сенатор Белл не сказал вам, в каком душев­ном состоянии прибыл он свидетельствовать на этом процессе. Следует видеть в нем не отца, который думает об отмщении, а, скорее, друга Франции, прибывшего просить французский суд присяжных о справедливости, о том, чтобы подобная трагедия не повторилась в буду­щем. Присутствие господина сенатора в этом зале озна­чает, что американский народ устами одного из самых достойных его представителей спрашивает французский народ о том, смогут ли в дальнейшем славные сыновья Америки прибывать в нашу страну без риска быть уби­тыми. Проблема серьезная, господа присяжные, поду­майте об этом. Не забудьте, что, когда вы будете выно­сить приговор, на вас будет смотреть вся Америка!

Сделав театральный жест, он сел. Тихо поднялся Виктор Дельо.

—       Глубоко сочувствуя отцовскому горю господина сенатора Белла, защита полагает, что слова, произне­сенные мэтром Вуареном, слишком обобщают дело. Ес­ли бы американский народ требовал у нас отчета о смерти Джона Белла, то у французского народа тоже были бы все основания требовать отчета о смерти фран­цузов на земле Соединенных Штатов. Вы, господа при­сяжные, не можете поддаться аргументам такого рода, потому что вы, как и я, знаете, что преступление не есть привилегия исключительно одного какого-нибудь на­рода.

—     Странно видеть,— язвительно произнес генераль­ный адвокат Бертье,— как с самого начала процесса защита всячески старается свести слушание дела на бытовой уровень.

—      Защита позволит себе возразить господину гене­ральному адвокату, что судят на основании фактов, а не ораторских домыслов!

—       Прошу вас, господа! — сказал председатель.— Инцидент исчерпан. Господин сенатор, не могли бы вы сказать нам о ваших чувствах по отношению к обвиняе­мому?

—     У меня их нет,— ответил свидетель.— И откуда они могли бы быть? Я искренне сочувствую ему в том, что он явился в мир со своим тройным недугом, но разве это давало ему право убить такого прекрасного человека, каким был Джонни, который не сделал ему ничего плохого и которого он даже не знал? Я убежден, господин председатель, что, если бы мой сын знал Вотье, он заинтересовался бы им: у Джонни была доб­рая душа, и ему было тяжело, когда кто-нибудь рядом с ним страдал. Больше мне сказать нечего.

—      Господа присяжные оценят эти слова,— добавил мэтр Вуарен.

Присутствующие сочувственными взглядами прово­жали отца Джона Белла, пока он шел к выходу. Затем взгляды, уже осуждающие, переместились на Жа­ка Вотье, но поскольку каждый понимал, что никаких чувств на его лице не прочитать и даже догадаться о них нельзя, возрастающую в зале враждебность должен был почувствовать один только Дельо.

Даниель не осмеливалась даже взглянуть на своегостарого друга. Она вдруг почувствовала величие и тя­гость профессии, о чем ей так часто говорил Дельо. Ей казалось несправедливым, что он один в этот момент испытывает гнет всеобщего осуждения, которого не за­служил. Но зачем же тогда он взялся быть защитником в этом деле?

Она представила себе бедного Джонни — одного из тех замечательных красавцев джи-ай, которыми восхи­щался мир за их беззаботное мужество и обаятельную непосредственность. Ей было жаль отца, с таким до­стоинством переносившего горе. И причиной этого стра­дания было преступление, совершенное полусумасшед­шим! Ведь сказал же инспектор Мервель: это необъяс­нимое убийство могло быть совершено только помешан­ным, возжаждавшим внезапно крови, или садистом из зависти к настоящей мужской красоте. Отвращение Даниель и всех присутствующих к обвиняемому особенно усугубляло то, что Вотье оставался неподвижным в своей загородке, безучастным ко всему происходящему. А между тем он знал обо всем, потому что переводчик на фалангах его пальцев передавал ему каждое сказан­ное слово. Ему было хорошо известно, например, что тут присутствует отец его жертвы,— даже в этот миг он не дрогнул.

Пригласили восьмого свидетеля.

—    Ваше имя?

—      Режина Добрей,— опершись на барьер, ответила элегантная молодая женщина.

—    Какова степень вашего родства с обвиняемым?

—    Я его сестра.

—     Можете вы нам рассказать, мадам, о вашем бра­те?

Виктор Дельо приоткрыл глаза и с любопытством стал наблюдать за свидетельницей. Молодая женщина тотчас приступила к рассказу.

—      Не знаю, виновен Жак или невиновен, но когда я узнала из газет о преступлении на «Грассе», была не слишком удивлена... Потому что прожила с братом первые десять лет его жизни в доме родителей на ули­це Кардине. И могу сказать, что все это время Жак был для нас причиной ежедневных мучений. Мы совершали невозможное, чтобы попытаться воспитать его и сделать его жизнь сносной. Любовь усиливалась жалостью к этому ребенку, который не мог ни видеть, ни слышать, ни говорить с нами. Отец приставил к Жаку дочь на­шей служанки Мелани, чтобы кто-то постоянно о нем заботился. Отец принял это решение только после того, как убедился, что Жак ненавидит нас всех. В семь лет брат был уже зверенышем, который впадал в ярость, встречал нас воплями, когда мы заходили к нему в комнату. Я могу утверждать, что Жак был не только тяжелым испытанием для нашей семьи, но и подлинной причиной собственного моего несчастья...

—    Объяснитесь, мадам.

—       Я вышла замуж, когда Жаку было только семь лет. Мой жених, Жорж Добрей, был с Жаком мягким и терпеливым; приходя к нам в дом, всегда приносил ему сласти. Но Жак никогда не испытывал благодар­ности и швырял подарки на землю. Из опасения, что родители жениха могут воспротивиться нашему браку, мы решили не говорить им о существовании моего ущербного брата. Родители мужа могли бы подумать, что в семье дурная наследственность. Вскоре после это­го Ивон Роделек из братства Святого Гавриила при­ехал и увез Жака в институт в Санаке.

Больше я никогда не видела брата, но муж, которо­го я буду любить до конца своих дней, постепенно стал отдаляться от меня. Не то чтобы он перестал меня лю­бить, а просто боялся, что если у нас родится ребенок, то он будет похожим на неполноценного родственника. Это его опасение стало почти болезненным. Измученный мыслью о том, что у него может быть ущербный ребе­нок, он рассказал о Жаке своим родителям. Это было ужасно. Родители мужа никогда нам не простили — мне и моим родителям — то, что мы скрыли правду. Начи­ная с этого дня они стали оказывать давление на Жор­жа, чтобы он потребовал развода, пока я еще не забе­ременела. Муж в конце концов уступил. Что касается меня, то религиозные принципы запрещали мне разво­диться. Мы просто стали жить раздельно и живем так уже четырнадцать лет. Могу сказать без всякой злобы, что косвенным образом моя жизнь была разбита моим неполноценным братом.

—     Вы только что сказали, мадам, что не виделись с братом со времени его отъезда в Санак. Поскольку ва­шему брату сейчас двадцать семь лет, пытались ли вы когда-нибудь увидеться с ним в течение семнадцати лет?

—       Нет, господин председатель. Спустя год после его отъезда в Санак мать была у него в институте. Она вернулась счастливой от того, что Жак добился неверо­ятных успехов в своем развитии, но расстроенная от того, как он ее встретил. Я запомнила эту фразу мате­ри: «Жак нам уже не принадлежит. У него совсем нет желания с нами видеться». Затем умер отец, я стала жить отдельно от мужа... Мать ездила каждый год к Жаку, но у меня, признаться, никогда не хватало сил поехать с ней.

Однажды — это было двенадцать лет спустя —из телефонного разговора с мужем я с изумлением узнала, что Жак написал и опубликовал роман под названием «Одинокий». Я тотчас же отправилась в книжный мага­зин и купила книгу, о которой некоторые критики очень хорошо отзывались. Ночью я прочитала ее и ужасну­лась тому, как брат изобразил семью главного героя, слепоглухонемого от рождения, подобного ему самому. В отталкивающем персонаже сестры можно было узнать меня.

— Если можно было узнать свидетельницу,— произ­нес лукаво Виктор Дельо,— значит, изображение было верным!

Режина Добрей повернулась к перебившему ее Дельо:

—   У сестры в романе были некоторые мои черты, но чудовищно преувеличенные! Эта книга, в которой на трехстах страницах слепоглухонемой, всем обязанный близким, демонстрирует свою ненависть, должна была бы быть запрещена. Впрочем, главную ответственность за публикацию романа несет Ивон Роделек...

—    Как я только что понял, — продолжал Виктор Дельо, — появление мсье Роделека на улице Кардине означало избавление для всей вашей семьи?

—    Поначалу мы все поверили в этого старика, при­бывшего вырвать брата из мрака. Но со временем мы разгадали замысел директора института в Санаке. Для мсье Роделека брат был только еще одним ребенком в дополнение к тем, которых он уже воспитал. Когда мсье Роделек прибыл в Париж к родителям, он познакомил­ся с дочерью Мелани — Соланж, которая была тремя годами старше брата и занималась им. Уже в трина­дцать лет Соланж не была обычной девочкой — упря­мая, честолюбивая, несмотря на детский возраст, она знала, чего хотела. Я с большим удивлением узнала, что она и Мелани оставили службу в доме матери и пода­лись в Санак, где мсье Роделек предложил обеим ра­боту в институте. К этому времени двадцатилетняя Соланж стала дерзкой девицей, которой повезло родиться привлекательной. Возросшее честолюбие заставило ее освоить с помощью мсье Роделека различные способы общения, которыми пользовался в институте Жак. Очень скоро ей удалось приобрести такое влияние на брата, что он на ней женился. Таким образом дочь бывшей нашей служанки превратилась в мою невестку. Но верхом всего было то, что нас — меня с матерью — поставили перед свершившимся фактом — нас даже не пригласили на церемонию. Никто из семьи Жака не присутствовал на бракосочетании в институтской часов­не в Санаке.

—      У защиты есть еще вопросы к свидетельнице? — спросил председатель.

—     Вопросов нет,— ответил Виктор Дельо.

—     Даже странно, — вполголоса бросил реплику ге­неральный адвокат.

—       ...вопросов нет,— продолжил Виктор Дельо, при­поднимаясь с места,— но я хотел бы сделать небольшое замечание с намерением привлечь внимание господ при­сяжных. Считают ли они, по совести, что место мадам Режины Добрей в этом суде должно быть на стороне обвинения? Считают ли они нормальным, что старшая сестра, знавшая брата только в то время, когда он был несчастным, изолированным от мира ребенком, является обвинять его через семнадцать лет? Даже допуская, что Жак Вотье в десять лет был, по ее собственному выражению, зверенышем, абсурдом было бы считать его и сейчас таким же. Никаких доказательств этому нет. Кто из нас, господа судьи и господа присяжные, не изменился за семнадцать лет? Одним словом, пове­дение мадам Добрей, ее потрясающая бесчувственность могут объясняться только одной причиной — расчетом. Позже мы беремся доказать это.

—      Какой расчет? — со злостью спросил генераль­ный адвокат Бертье,

—      Если господин генеральный адвокат еще не до­гадался, тем более для него это будет интересным, ког­да придет время,— сказал Виктор Дельо.— Ведь мадам Добрей дала нам понять, что Соланж Дюваль вышла замуж только из честолюбивых соображений. В самом деле, господа присяжные, почти непостижимо, чтобы девушка, которой, по словам самой свидетельницы, повезло родиться привлекательной, и вдобавок далеко не глупая, ограничила свои амбиции браком со слепо­глухонемым от рождения!

—      Этот брак дал ей возможность,— тотчас возрази­ла Режима Добрей,— выбиться из своей среды и, про­никнув в нашу, подняться тем самым вверх по соци­альной лестнице.

—      Если допустить, что это действительно честь — выбиться из народа в буржуазию, — бросил реплику старый адвокат, покачивая головой.

—      Господин защитник, кажется, забыл,— напористо вступила сестра Вотье,— что Соланж вышла замуж только после появления «Одинокого», когда Жак стал богат и известен. Хотя тираж был сравнительно неболь­шим во Франции, он был значительным в Соединенных Штатах.

—      Свидетельница, конечно, предпочла бы сама вос­пользоваться щедротами младшего слепоглухонемого брата? — заметил Виктор Дельо. — Я не ошибался, утверждая, что чувствами мадам Добрей в отношении брата руководит расчет.

—     Я, я не позволю... — начал мэтр Вуарен.

Председатель резко перебил его:

—      Инцидент исчерпан. Суд благодарит вас, мадам. Можете быть свободны.

Элегантная молодая женщина удалилась под шумок в зале. К барьеру подходил ее муж, биржевой маклер Жорж Добрей.

—     Мсье Добрей, суд хотел бы услышать ваше мне­ние о характере вашего шурина Жака и о его взаимоот­ношениях с семьей.

—      Я очень мало виделся с Жаком, господин предсе­датель. Когда я женился на его старшей сестре Режине, он был семилетним ребенком. В квартире родителей жены он занимал отдаленную комнату, откуда его вы­водили очень редко. Должен сказать, что я неоднократ­но возражал против того, что несчастного ребенка изо­лируют от людей. Но должен также признать в под­держку родителей жены, что Жак со своим тройным врожденным недугом был для близких источником по­стоянного беспокойства. До его отъезда в Санак мой шурин казался мне капризным ребенком, хотя было почти невозможно представить себе, о чем он думал или чего хотел, потому что в то время он был настоя­щим зверенышем...

Не было дня, чтобы он не впадал в ярость, какую трудно представить себе у ребенка такого возраста. Он принимался вопить и хватать все, что попадалось под руку, чтобы запустить в тех, кто к нему приходил. И поскольку, несмотря ни на что, у него все же было смутное сознание своего бессилия, он начинал кататься по полу, слюни обильно текли у него изо рта. Можно было подумать, что он взбесился. Много раз нам вдво­ем с тестем приходилось на него наваливаться — може­те представить, насколько уже тогда он был силен.

—       Но все же чем вы объясняете эти приступы бе­шенства?— спросил председатель.

—     Ничем, просто нашим присутствием. Больше все­го в Жаке меня удивляло то болезненное отвращение, которое внушали ему все члены семьи. Когда после мо­ей женитьбы он понял, что я тоже вошел в семью, мне не было пощады, как и другим. И никогда я не мог себе объяснить, каким образом он, лишенный всякого общения с внешним миром, отличал меня от других.

—      Каковы были чувства родителей вашей жены по отношению к ребенку?

—      Я думаю, что тесть, ныне покойный, испытывал если не любовь к сыну, то по меньшей мере какую-то нежность...

—    А ваша теща?

—   Я не хотел бы отвечать на этот вопрос.

—   А ваша жена?

—     Мне тоже трудно отвечать. Мы с Режиной живем раздельно уже много лет.

—    Мадам Добрей в своих показаниях ваше раздель­ное проживание связывает с тем фактом, что вы будто бы опасались рождения такого же неполноценного ре­бенка, как ваш шурин.

—       Элементарная стыдливость обязывает меня от­ветить, господин председатель, что причины, по кото­рым супруги расходятся, никого не касаются.

—     Мог бы свидетель нам сказать,— спросил Виктор Дельо,— был ли, по его мнению, в непосредственном окружении Жака Вотье в детстве кто-нибудь, способ­ный удержать его от приступов бешенства, не прибегая к физической силе?

—      Да. Единственный человек достигал этого лас­кой— маленькая Соланж, которая была чуть старше его и которая впоследствии стала его женой.

—      Как вы можете это объяснить? — спросил пред­седатель.

—    Я ничего не объясняю, я только привожу факты.

—    И каким образом Соланж это делала?

—      Очень просто: она приближалась к Жаку, глади­ла ему руки или лицо. Этого было достаточно — он успокаивался.

—      Все это странно,— тихо произнес председатель и добавил: — Господин Добрей, вы виделись с Жаком по­сле его отъезда в Санак?

—     Нет, но я прочел его книгу.,.

—      Считаете ли вы, что он описал в ней свою собст­венную семью?

—    Несомненно.

—    Суд благодарит вас. Можете быть свободны. При­гласите следующего свидетеля.

—    Ваше имя?

—    Мелани Дюваль,— ответил робкий голос. Это бы­ла пятидесятилетняя скромно одетая женщина.

—      Мадам Дюваль, — обратился к ней председа­тель,— в течение восьми лет вы были служанкой в семье Вотье, проживавшей на улице Кардине.

—    Да, господин судья.

—    Называйте меня «господин председатель».

—    Хорошо, мой председатель.

—     Скажите, что вы думаете о Жаке Вотье.

—    Я о нем ничего не думаю. Это слепоглухонемой, а о человеке, который не такой, как все, не знаешь что и сказать.

—    Ваша дочь была счастлива с ним?

—     Моя Соланж? Должно быть, она была очень не­счастна. В некотором смысле это даже почти счастье, что он в тюрьме,— я чувствую себя наконец спокойной.

—     В общем, замужество вашей дочери вам не нра­вилось?

—     Я не хотела, чтобы она выходила за неполноцен­ного человека. Несчастье в том, что у Соланж слиш­ком доброе сердце... Занимаясь с Жаком-ребенком, она позволила заморочить себя этому Ивону Роделеку, ко­торый соблазнил нас работой в институте в Санаке. Я была кастеляншей, а Соланж, которую мсье Роделек выучил языку слепоглухонемых, помогала Жаку гото­виться к экзаменам. Вы знаете, что случилось дальше: они поженились. Я сто раз говорила Соланж, что это безумие, но она не хотела меня слушать. Вы только подумайте! Умная и хорошенькая, она могла бы выйти за красивого и богатого нормального парня. Я уверена, что за Жака Вотье она вышла замуж из жалости. Не выходят по любви за несчастного. Потом они отправи­лись в свадебное путешествие. Помню, как они верну­лись через месяц. Если бы вы ее видели, бедняжку! Ко­гда я ее спросила, счастлива ли она, Соланж из гордо­сти ничего не ответила, только разрыдалась. Я расска­зала об этом мсье Роделеку, который сказал, что надо запастись терпением, что им предстоит интересное пу­тешествие в Америку, где все уладится, — словом, на­говорил всякого, разную чепуху, как он это умеет. И какой результат? Через пять лет, встречая их в Гавре, я увидела, как зять спускается на пристань в наручни­ках... А бедняжка плакала! Если бы вы только видели! Я пыталась ее утешить, когда мы возвращались вдвоем в Париж на поезде, но она отказалась поселиться в доме, где я сейчас работаю, у хороших хозяев, которые приготовили ей комнату. Она поцеловала меня на вок­зале Сен-Лазар, и больше я ее не видела. Она где-то прячется. Разве что время от времени пришлет открыт­ку: дескать, все хорошо. Она стыдится! И есть чего! Быть женой убийцы!

—        Защита обращает внимание свидетельницы, — сказал Виктор Дельо,— что у нее нет права квалифици­ровать обвиняемого таким позорным словом, пока не вынесен приговор.

—     Мадам, вы вначале сказали суду,— заметил пред­седатель Легри,— что для вас невозможно иметь какое- либо мнение о вашем зяте. Это заявление расходится с тем, что вы говорите о нем теперь.

—       Когда он был маленьким, господин председатель, Жак, должно быть, не был плохим ребенком... дети — они не злые... Хотя он всегда был резким; единствен­ный, кто мог его успокоить, была моя Соланж. Еще бы! Она знала, как к нему подойти! Очень просто — она делала с ним все, что хотела.

—      Это заставляет предположить, — заметил Виктор Дельо,— что, выходя за него замуж, она отдавала себе отчет о последствиях?

—      Если Соланж вышла замуж за этого несчастного, так я вам скажу — это по вине мсье Роделека, который считал, что ни у кого нет права помешать жениться ущербному. Я же утверждаю обратное. Такие люди не должны размножаться!

—    У них не было детей! — вставил адвокат Жака.

—     К счастью! Что бы из этого вышло! — восклик­нула Мелани.

—     Ваша дочь рассказывала вам о своих отношениях с мужем? — спросил генеральный адвокат Бертье.

—     Нет. Я никогда не могла от нее добиться ни сло­ва об этих делах. Когда подумаю, что моя Соланж... Не хочу об этом говорить, у меня заходится сердце!

—     Мадам Дюваль, считаете ли вы, что родители ва­шего зятя были хорошими родителями по отношению к их несчастному сыну в те годы, которые вы прожили на улице Кардине?— спросил председатель.

—     Были ли они хорошими родителями... Это трудно сказать. Ребенок ни в чем не нуждался, это надо при­знать. Но что касается привязанности — ее было не слишком много. Если бы у Жака не было Соланж! Доб­рая душа! Золотое сердце! Она пожертвовала собой!

—      Семья Вотье, так же как и вы, не хотела этого брака?

—      Да, они его не хотели. Надо поставить себя на их место — им совсем не льстило, что дочь их бывшей служанки входит в семью и будет носить их имя. За время, что я служу в буржуазных семьях, я научилась их понимать — больших эгоистов трудно себе предста­вить. Они думают только о деньгах.

—      Тогда кто же хотел этого брака? — настаивал председатель.

—     Я вам повторяю, господин председатель, это мсье Роделек.

—      Но вы же не станете пытаться убедить суд, ма­дам, что уважаемый представитель братства Святого Гавриила, руководитель учреждения, где воспитывают слепоглухонемых от рождения, превратил свой институт в матримониальную контору!

—      Я этого не говорю, господин председатель, но вы не хотите понять, что слепоглухонемые от рождения, воспитанные мсье Роделеком до Жака, оставались не­женатыми. И тогда он захотел провести эксперимент со своим новым учеником — он заметил, когда был на ули­це Кардине, что Соланж была нежна с Жаком... И, хит­рый, он использовал это чувство девочки. Когда он нас вызвал в Санак под тем предлогом, что даст нам рабо­ту, он имел в виду совсем другие цели. Соланж и я — мы верили этому старому человеку в сутане и ни о чем не догадывались. Вы поймите меня: я уверена, что он околдовал мою дочь.

—     Мадам, вам следует выбирать выражения. Члены братства Святого Гавриила доказали преданность делу и продемонстрировали знания, к которым нельзя отно­ситься без почтения.

—      Ну да, — продолжала женщина, — они говорят о преданности, а сами обделывают свои дела! Посмотри­те на результат: кончается тем, что их ученики оказыва­ются под судом.

—     Короче, мадам, вы считаете, что брак совершился против вашей и семьи Вотье воли?

—     Совершенно верно, господин председатель.

—      И вы совершенно не допускаете, что ваша дочь Соланж действительно могла быть влюблена в того, за кого она вышла замуж?

—    Я повторяю вам: она пожертвовала собой!

—        Суд благодарит вас, мадам Дюваль. Можете быть свободны. Пригласите декана филологического фа­культета из Тулузы господина Марнея.

—       Господин декан, суд хотел бы услышать ваше мнение об интеллектуальных способностях обвиняемого.

—        На нашем факультете Жак Вотье сдал первый экзамен на бакалавра двадцать восьмого июня тысяча девятьсот сорок первого года с оценкой «очень хоро­шо», которая выставляется весьма редко. Его сочине­ние было образцовым. В следующем году кандидат с такой же легкостью выдержал второй экзамен. На пер­вом и втором экзаменах ему было предложено в пись­менной форме ответить на те же вопросы, что и нор­мальным кандидатам, но в присутствии преподавателя- переводчика, специально присланного Фондом Валенти­на Гюи. Сочинения, написанные по системе Брайля, этот преподаватель переводил на обычное письмо. Для уст­ных вопросов — я при этом решил присутствовать сам, учитывая необычность эксперимента, — был другой пе­реводчик, из Национального института с улицы Сен- Жак, который был посредником между кандидатом и экзаменаторами. Могу сказать со всей ответственностью, что Жак Вотье, воспитанник института в Санаке, был одним из самых блестящих бакалавров, которые про­шли через филологический факультет в Тулузе: по просьбе членов братства Святого Гавриила кандидату не было сделано ни единой поблажки.

—     Возможно, факультет в Тулузе принимал экзаме­ны и у других слепоглухонемых кандидатов, представ­ленных институтом в Санаке?

—        Именно так, господин председатель. До Жака Вотье мы выдали диплом шести кандидатам о сдаче двух экзаменов и дипломы бакалавров философии и математики — трем кандидатам. Вместе с Жаком Вотье это в общей сложности десять слепоглухонемых канди­датов за двадцать лет.

—       Вы знакомы с директором института в Санаке мсье Ивоном Роделеком?

—       Побывав на приеме экзаменов у Жака Вотье, я посчитал долгом лично отправить письмо мсье Роделеку и поздравить его с замечательными — скажем даже, не­обыкновенными— результатами. Мсье Роделек ответил мне и пригласил побывать у него в институте. Я отпра­вился туда вместе с двумя коллегами с естественнона­учного и юридического факультетов. Мы были восхище­ны применяющимися там методами. Я и мои коллеги вернулись из Санака с редким ощущением того, что мы наконец встретили гениального воспитателя. Невозмож­но рассказать, сколько терпения нужно было мсье Роделеку, чтобы применить на практике свой метод, в сущности экспериментальный, выводя своих подопеч­ных из глубокого мрака, в который они погружены с рождения.

—     Мсье Роделек высказывал вам свое мнение о Жа­ке Вотье?

—        Он считал, что Жак Вотье, девятнадцатый по счету слепоглухонемой из воспитанных им за пятьдесят лет, намного превосходил способностями всех его преж­них учеников. Он его очень хвалил и даже спросил меня в тот день: «Что подумали бы на факультете, если бы этот девятнадцатилетний юноша стал известным писа­телем?» Помню, что я ему ответил тогда: «Это было бы удивительно, но есть ли у него для этого способности?» Мсье Роделек без колебаний заверил: «Есть». Появление три года спустя «Одинокого» подтвердило, что директор института не ошибался.

—    Можно узнать ваше мнение об этой книге?

—      Если смотреть на нее с точки зрения психологии слепоглухонемых от рождения, то эта книга во всех от­ношениях замечательная. Она хорошо написана. Авто­ра разве что можно упрекнуть в том упорстве, с кото­рым он изображает монстрами нормальных, окружаю­щих героя людей. Это не согласуется с принципами жизни и в особенности с бесчисленными проявлениями доброты, свидетелем которых он был в течение двена­дцати лет, проведенных в Санаке.

—      Свидетель полагает, что этот роман написан че­ловеком умным и проницательным? — спросил генераль­ный адвокат Бертье.

—    Более того! — подчеркнул декан.— «Одинокий» — произведение человека неординарного.

—      Выражая благодарность господину декану Марнею,— продолжал генеральный адвокат, — давшему по­казания, авторитетность которых несомненна, я очень хотел бы обратить внимание господ присяжных на тот факт, неопровержимо теперь доказанный, что обвиняе­мый не только отдает себе отчет в малейших своих по­ступках, но и как человек исключительного ума их об­думывает. И в особенности мы хотим подчеркнуть тот факт, что не следует обманываться внешностью Жака Вотье. Что он зверь — мы не сомневаемся в этом ни од­ной минуты, сам характер преступления это доказыва­ет, но мы должны добавить, что это умный и хитрый зверь. Поэтому мы вправе заключить, что преступление, совершенное на «Грассе», заранее долго обдумывалось, было умышленным, преступник осознавал последствия.

—      Выводы, сделанные господином генеральным ад­вокатом,— сказал Виктор Дельо,— кажутся преждевре­менными. Разумеется, редкий ум Вотье не вызывает ни­какого сомнения, но нет никаких оснований считать, что он употребил свой дар на совершение преступления.

—       Суд благодарит вас, господин декан,— сказал председатель.— Пригласите следующего свидетеля.

Свидетеля вел к барьеру швейцар, так как тот был слепым.

—     Ваше имя?

—    Жан Дони.

—     Время и место рождения?

—      Двадцать третьего ноября тысяча девятьсот два­дцатого года, Пуатье.

—     Ваша профессия?

—    Органист в соборе в Альби.

—      Мсье Дони, — начал председатель, — в течение одиннадцати лет вы были товарищем по учебе и другом юности Жака Вотье в институте в Санаке. Вы сами вы­звались быть свидетелем на суде, когда узнали из га­зет о преступлении, в котором обвиняется ваш бывший друг. Вы утверждали в разговоре со следователем, что можете сообщить очень важные сведения об обвиняе­мом. Суд слушает вас.

—      Господин председатель, могу сказать, что в тече­ние первых шести лет пребывания Жака Вотье в Санаке я был его лучшим другом. Когда он прибыл в институт, я считал его гораздо более несчастным, чем сам, — я только слепой. Я мог говорить и обладал очень разви­тым слухом. Он был моложе меня на три года. В тече­ние первого года директор института мсье Роделек за­нимался с ним только сам, а потом вызвал меня и ска­зал: «Я заметил, что ты интересуешься успехами своего младшего товарища и что ты добр к нему. Поэтому те­перь, когда он знает дактилологическую азбуку и алфа­вит Брайля, вы будете вместе гулять, играть и даже за­ниматься, потому что он уже освоил различные способы общения». Начиная с этого дня я стал в некотором ро­де ближайшим помощником мсье Роделека, и так про­должалось в течение шести лет, пока Жак не достиг семнадцатилетнего возраста. Тогда меня заменили той, которая через шесть лет вышла за него замуж. Должен сказать, что прибытие Соланж Дюваль с матерью про­извело дурное впечатление в институте, где до тех пор не появлялась ни одна женщина. Хотя я убежден, что директор, мсье Роделек, пригласил Соланж Дюваль с самыми лучшими намерениями.

—       Какое впечатление произвела тогда на вас Соланж Дюваль?

—       Лично на меня — никакое, господин председа­тель. Но я знал от товарищей, глухонемых, которые мог­ли ее видеть, что она была очень красивая девушка. Единственное, что мы, слепые, могли отметить — ее при­ятный голос. Но по некоторым интонациям — слух нас никогда не обманывает — можно было почувствовать, что за этой внешней мягкостью, которая могла ввести в заблуждение зрячих, скрывались железная воля и го­товность идти на все...

—      «На все» — что вы под этим подразумеваете? — спросил Виктор Дельо.

—    На брак с Жаком Вотье,— ответил свидетель.

—     Это дает основания предполагать,— заметил пред­седатель,— что чувство Соланж Дюваль к вашему това­рищу было искренним, когда она выходила за него за­муж. Ведь оно было у нее на протяжении многих лет?

—      Я в этом не так уверен, как вы, господин пред­седатель.

—    Что имеет в виду свидетель? — спросил его Дельо.

—     Ничего... или, точнее, по поводу этого деликатно­го пункта я хотел бы оставить свое мнение при себе.

—      Мсье Дони,— вмешался председатель,— вы сами захотели выступить в качестве свидетеля, и суд вправе ждать от вас точных, а не двусмысленных показаний. Высказывайтесь до конца.

—     Я действительно не могу, господин председатель. Жак все же был моим товарищем и, я сказал бы даже, моим протеже в течение многих лет.

—       Вы поклялись говорить правду, всю правду! — сурово сказал председатель.

—     Ну, будь что будет! — поколебавшись, сказал сле­пой.— Соланж Дюваль, к двадцати годам уже сложив­шаяся девушка, не могла любить Жака Вотье — сем­надцатилетнего неопытного мальчика. Я уверен в этом!

—     Вы можете доказать это суду?

—       Да, господин председатель: она сама мне много раз в этом признавалась.

—     Мсье Дони, обращаю ваше внимание на ответст­венность, связанную с подобными утверждениями.

—       Я осознаю всю ее меру, а также отдаю себе от­чет в том, что сейчас скажу. Мы с Соланж были одно­го возраста. Она знала, что в институте я был лучшим другом Жака. Поэтому она говорила мне некоторые ве­щи, которые никогда не осмелилась бы сказать мсье Роделеку или матери. Конечно, она испытывала глубо­кую нежность к Жаку, но до любви было еще далеко.

— А он? У вас было впечатление, что он любил эту девушку?

—      Трудно утверждать, имея в виду Жака, господин председатель. Он всегда был очень замкнутым. Никогда нельзя было знать, о чем он думает. Тройной недуг уси­ливал его скрытность, но я не решился бы сказать, что Жак мне всегда казался хитрым. У нас, незрячих, есть особое чутье, которое позволяет нам догадываться о настроениях окружающих, незаметно для них улавли­вать самые интимные их чувства. Их физический облик не вводит нас в заблуждение. Мы легче догадываемся об их моральных страданиях, потому что наше погру­женное во мрак сознание более сосредоточено.

—     Однако,— сказал Виктор Дельо,— вы ведь никог­да не слышали голоса слепоглухонемого Жака Вотье!

—     Вы забываете об осязании, господин адвокат! Вы и представить себе не можете его выразительную силу... После шести лет, проведенных вместе, я знал Жака Вотье наизусть. Мы «разговаривали» руками: его душа была для меня открытой книгой.

—     Вы же только что нам сказали, что никогда нель­зя было знать, о чем он думает,— заметил председа­тель.— Вы противоречите себе.

—      Нет, господин председатель! Я знаю, что говорю: именно потому, что только мне одному была доступна замкнутая его душа, могу утверждать, что некоторые вещи Жак скрывал от меня сознательно. Человек, спо­собный быть до такой степени скрытным в раннем воз­расте, впоследствии может быть способен на многое. Он, впрочем, и доказал это в Санаке спустя несколько ме­сяцев после того, как я перестал с ним заниматься. Факты, о которых я попытаюсь рассказать со всей прав­дивостью, и заставили меня попроситься в свидетели. Услышав их, суд поймет, почему я не удивился полгода назад, когда узнал из газет и по радио, что мой быв­ший протеже обвиняется в убийстве. Я долго колебался, прежде чем принять тяжелое для меня решение, кото­рое может серьезно отразиться на мнении присяжных. Из Альби в Париж к следователю я решил ехать только после того, как убедился, что Жак будет упорствовать в своем молчании. Для меня это был вопрос совести; должен ли я отмалчиваться, когда все думают, что Жак не способен совершить преступление, или, напротив, мне следует показать, что это была не первая попытка для обвиняемого? Долг, как бы это ни было трудно по отно­шению к другу юности, к которому я сохранил добрые чувства, обязывал меня прояснить истину. Именно поэ­тому я здесь.

—     Суд вас слушает.

—        Это случилось двадцать четвертого мая тысяча девятьсот сорокового года около десяти часов вечера. Помню, это был чудесный весенний день. Наступал теплый тихий вечер. Закончивший вторым по классу ор­гана в консерватории, я должен был через два месяца окончательно расстаться с институтом и начать рабо­тать младшим органистом в соборе в Альби. Этим мес­том я был обязан всегдашней доброте мсье Роделека. Я прогуливался один в глубине парка, в котором мне бы­ли известны самые потаенные уголки, и мысленно сочи­нял пьесу для органа. Весь переполненный музыкой, я направился к дощатому домику, где я обычно набрасы­вал на картон пуансоном первые музыкальные фразы задуманного произведения. Этот домик без окон инсти­тутский садовник Валентин использовал как кладовую для инвентаря. Дверь была всегда заперта, но Вален­тин вешал ключ на гвоздь справа от нее. Я брал ключ, вставлял его в замок и заходил в домик, а уходя, запи­рал дверь на два оборота и вешал ключ на место. Кро­ме инвентаря и горшков с какими-то растениями там были простой деревянный стол и колченогий стул — как раз то, что мне было нужно. Поскольку окон в до­мике не было, Валентину, чтобы разобраться в своем хозяйстве, приходилось пользоваться керосиновой лам­пой, которая всегда стояла на столе, а рядом лежал коробок спичек. Лично у меня в этой лампе не было никакой нужды...

Вечером двадцать четвертого мая, протянув руку, чтобы снять ключ, я с удивлением обнаружил, что его не было на месте и что он уже был вставлен в замочную скважину. Я подумал, что Валентин забыл его повесить на обычное место, и нажал на дверную ручку. Приот­крыв дверь, я услышал изнутри слабый крик. Как будто кто-то хотел позвать на помощь, но кто-то другой за­жал звавшему рот рукой. Я сделал шаг вперед и полу­чил сильный удар по затылку, от которого закачался и потерял сознание. Придя в себя, почувствовал рез­кий удушающий запах и услышал, как потрескивает огонь — домик горел. Соланж Дюваль вцепилась в меня с криком: «Быстрее, Жан! Сгорим! Жак поджег домик, опрокинув лампу, и убежал, закрыв нас с вами на ключ!» Я мгновенно вскочил на ноги. Инстинкт само­сохранения вернул мне силы, я уперся в дверь, чтобы выломать замок. Соланж в страхе плакала. Я все силь­нее чувствовал жар — пламя, которого я не видел, уже почти касалось нас. Наконец дверь поддалась, и мы выскочили наружу в тот момент, когда брат Доминик, привратник, и брат Гаррик, главный смотритель, под­бегали к домику. Вскоре от постройки осталась только куча пепла. Жак исчез. «Что случилось?» — спросил брат Гаррик. «Виновата моя неловкость,— быстро отве­тила Соланж.— Простое любопытство завело меня в этот домик, но поскольку там было очень темно, я за­жгла керосиновую лампу на столе. К несчастью, я оп­рокинула лампу рукой и возник пожар. Я испугалась и стала звать на помощь. Жан Дони, прогуливавшийся поблизости, тотчас же прибежал и вел себя очень му­жественно, вовремя помог мне выбраться».

В тот момент я был так ошарашен этим объяснени­ем, что не произнес ни слова. По дороге в главное зда­ние института я шепотом спросил Соланж Дюваль: «За­чем вы выдумали эту историю, а не сказали правду?» Она тогда мне ответила: «Умоляю вас, Жан, говорите то же, что я. Зачем навлекать бесполезные неприятно­сти на бедного Жака, который был в ненормальном со­стоянии?» Я не нашелся, что ответить, и подумал, что в конце концов Соланж, может быть, права. Потеря домика не была таким уж непоправимым делом, и ни­кто не пострадал. Я направился прямо в комнату Жака и с удивлением обнаружил его в постели, он притво­рялся спящим. Только там, уже лежа в постели, я за­думался о событии, невольным участником которого стал и которое могло закончиться трагически. Мои вы­воды были простыми и ясными: несмотря на свой юный возраст, Жак увлек девушку в затерявшийся в глубине парка домик, чтобы попытаться овладеть ею. Мое не­ожиданное появление помешало ему. В приступе вне­запной ярости он попытался меня оглушить, и именно он, а не Соланж, нарочно смахнул со стола лампу. По­чувствовав по запаху, что начинался пожар, он бро­сился вон и запер нас с Соланж, чтобы мы сгорели за­живо. Получается, что ровно за десять лет до того, как совершилось преступление на «Грассе», он уже пытался погубить двух человек.

Раздался хриплый нечеловеческий крик, от которого у присутствующих пошел мороз по коже. Слепоглухо­немой поднялся со скамьи — несколько секунд он по­трясал в воздухе своими чудовищными кулаками, затем вяло осел на свое место между двумя жандармами.

—      Обвиняемый хочет что-то сказать? — спросил у переводчика председатель.

Пальцы переводчика быстро забегали по фалангам Жака Вотье, и через несколько секунд он сказал:

—     Нет, господин председатель, он не говорит ниче­го.

—      Инцидент исчерпан,— объявил председатель, за­тем спросил у свидетеля: — Вы хотите еще что-нибудь добавить?

Но свидетель молчал, держась руками за барьер: казалось, он оцепенел от крика, который только что слышал. Зал тревожно молчал. Тишину нарушил Вик­тор Дельо:

—      Свидетель — он нам сказал, что у него не было нужды зажигать керосиновую лампу, и это понятно! — может сказать суду, кто же зажег эту злополучную лампу?

—        Соланж Дюваль. Спустя два дня она призна­лась мне, что на нее вдруг нашел страх при мысли, что она может оказаться в темноте вдвоем с Жаком Вотье.

—      Каким образом свидетель может с уверенностью утверждать, — продолжал Виктор Дельо, — что Жак Вотье сбросил со стола лампу нарочно, чтобы устроить пожар?

—       Потому что Соланж Дюваль тоже мне об этом сказала на другой день. Впрочем, она объяснила этот безумный жест приступом ярости, для него необычным.

—       И вы не подумали о том,— продолжал старый адвокат, — что Соланж Дюваль пыталась скрыть вину Жака потому, что, может быть, она его любила?

—      Я подумал, что у нее была просто жалость к не­му, к его душевной угнетенности. Впрочем, считаю, что сказал все, что знал. Больше я не буду отвечать ни на один вопрос.

—      Прежде чем свидетель удалится, — заявил гене­ральный адвокат Бертье,— хочу привлечь внимание гос­под присяжных к только что прозвучавшим показаниям чрезвычайной важности. С большой взвешенностью в суждениях — это придает значимость его показаниям, и это следует отметить особо,— мсье Жан Дони открыл нам, что подсудимый уже десять лет назад был спосо­бен на двойное убийство в припадке ярости. После по­казаний мсье Дони становится более понятной та злоба, с которой Жак Вотье расправился с Джоном Беллом в каюте «Грасса». В момент, когда завершается опрос свидетелей, приглашенных обвинением, я еще раз при­зываю господ присяжных не упускать из виду того фак­та, что не следует доверяться внешнему спокойствию Вотье, которое он сохраняет с самого начала процесса. Все продумано, все рассчитано в его поведении: чем больше будет казаться, что он не понимает происходя­щего, что он только бесчувственный зверь, тем больше у него шансов на снисходительное отношение со сторо­ны присяжных.

—        Суд вас благодарит, — обратился к свидетелю председатель.— Можете быть свободны.

Когда свидетель удалился, он добавил:

—        Объявляется перерыв. Слушание продолжится через пятнадцать минут и начнется с выступления пер­вого свидетеля со стороны защиты.

Когда суд удалился, в зале снова началось гудение. Мэтр Вуарен казался довольным. Виктор Дельо разго­варивал с переводчиком. Многим хотелось бы расслы­шать слова, которые старый адвокат произносил впол­голоса.

—     За исключением недавнего инцидента,— спраши­вал он у директора института с улицы Сен-Жак, — ког­да мой клиент с криком поднялся с места, выражал ли он еще каким-нибудь образом нетерпение или недо­вольство— вы не обратили на это внимание, когда пе­реводили ему показания свидетелей?

—     Нет. Он оставался совершенно спокойным — у не­го даже не дрожали руки.

—     Он у вас спрашивал о чем-нибудь?

—      Нет. Он только фиксировал без малейших заме­чаний все, что я ему говорил.

—        Не было ли у вас впечатления, что показания членов семьи были ему неприятны?

—     Нет. Именно ими, как мне показалось, он меньше всего интересовался.

—     Он давно уже знает, чего можно ждать от своей семьи. Помню, как мой преподаватель гражданского права, тонкий психолог, говорил: «Самая стойкая нена­висть та, которая рождается в детстве».

—       Не будет нескромностью, дорогой мэтр, узнать ваше мнение обо всех этих свидетелях?

—      Действительно, это было бы нескромностью, до­рогой директор... А если бы я задал вам тот же самый вопрос?

—     Я был бы в затруднении — некоторые свидетель­ства убийственны... Факты... Доказательства, хотя бы те же самые отпечатки пальцев по всей каюте. Но, не­смотря на все это и на формальное признание вины Жаком Вотье, я продолжаю упорно верить, что ваш клиент невиновен.

—     Как вы это понимаете: «невиновен»?

—       Я хочу сказать, что у него была веская причина для убийства...

—      Я тоже так думаю, дорогой директор и перевод­чик. К сожалению, с правовой точки зрения убийство всегда незаконно.

Впервые с начала процесса Виктор Дельо, торопли­во нацарапавший несколько слов на клочке бумаги, ка­залось, заинтересовался своей молодой соседкой:

—       Дорогая Даниель, вам придется воспользоваться этим перерывом, чтобы сбегать на почту и отправить телеграмму в Нью-Йорк. Сможете разобрать мой по­черк? Побыстрее, вы успеете вернуться как раз к про­должению процесса.

Выходя из зала, девушка успела заметить, как ее старый друг примостился на краю скамьи, полуприкрыв глаза и слегка запрокинув голову,— это была его обыч­ная поза, когда он задумывался. Вдруг Виктор Дельо открыл глаза и неожиданно обратился к наблюдавшему за ним соседу:

—      Дорогой директор, что бы вы сказали, если бы я стал утверждать, что «невиновен» означает для меня «невинный»?

—     Не понимаю.

—    Поясню: Жак Вотье не убивал этого Джона Белла.

—        Боюсь, дорогой мэтр, что вам тяжело будет с присяжными... Это было бы возможно доказать только в одном случае — если бы вы им представили истин­ного убийцу.

—      Все для этого сделаю,— спокойно и твердо отве­тил Дельо,— Но очень многое будет зависеть от ответа на телеграмму, которую я только что отправил в Нью- Йорк.

Даниель в это время бежала на почту. Текст теле­граммы, составленной по-английски, был для нее непо­нятен и не имел значения. Сейчас ее воображение боль­ше всего занимала произнесенная генеральным адвока­том фраза: «Все продумано, все рассчитано в его пове­дении: чем больше будет казаться, что он не понимает происходящего, что он бесчувственный зверь, тем боль­ше у него шансов на снисходительное отношение со стороны присяжных». Но ведь это в точности совпада­ло с мнением самого Дельо! Разве он не говорил и не повторял ей, Даниель, что под обманчивой внешностью его странного клиента скрывался замечательный ум? Мнения обвинителя и защитника не совпадали только в одном: последний, в противоположность генеральному адвокату Бертье, справедливо или несправедливо счи­тал, что это не лучший способзащиты. У девушки не было никакого сомнения: Виктор Дельо сделает невоз­можное, чтобы заставить Вотье заговорить и показать свое истинное лицо. Удастся ли ему это? Несомненно, этот несчастный очень умен. Но в таком случае он не зверь, как с ужасом думают все присутствующие. «Зверь» начинал очень интересовать Даниель...

А что означал этот нечеловеческий крик, который вырвался у несчастного, когда один из его лучших дру­зей по институту обвинил Вотье в попытке убийства, со­вершенной несколькими годами ранее? Это был не только крик бессильной ярости, иначе у присутствую­щих не пошел бы мороз по коже. И сама Даниель так не содрогнулась бы — было в этом крике еще и отчаяние от непереносимого нравственного страдания. А как только «зверь» начал страдать, она стала его жалеть...

Быстро отправив телеграмму, девушка заняла свое место рядом со старым другом как раз в тот момент, когда вызвали первого свидетеля со стороны защиты. Это была пятидесятилетняя, еще стройная женщина в элегантном черном костюме.

—     Мадам,— обратился к ней председатель,— как бы ни тяжело вам было находиться здесь, суд просит вас собраться с силами и рассказать все, что вы знаете о своем сыне. Вы не можете не знать, мадам, что сви­детельство матери имеет первостепенное значение.

—     Я знаю, господин председатель,— ответила Симо­на Вотье дрожащим от волнения голосом.

—     Суд слушает вас...

—      Господин председатель, мне нужно было сделать большое усилие над собой, чтобы прийти свидетельст­вовать на процессе по делу моего сына, который на­всегда останется для меня маленьким Жаком. Должна сразу признать, что этот до крайности впечатлительный и нервный ребенок, кажется, совсем не был счастлив в течение первых десяти лет своей жизни в нашем доме на улице Кардине. Хотя понимать его в ту пору было почти невозможно, но я догадывалась о глубине его ду­шевных страданий. Муж — он был самым образцовым отцом — также страдал вместе со мной. Чтобы облег­чить жизнь нашему несчастному ребенку, мы делали все, что было в человеческих силах. Мы доверили его воспитание институту в Санаке только после того, как сами испробовали все средства. Я была в отчаянии от того, что он уезжает, но мое горе облегчилось при мыс­ли, что мсье Роделеку, может быть, удастся вывести ребенка из мрака.

—      То есть мсье Вотье и вы доверяли мсье Роделеку?

—      Поначалу да... Побывав в Санаке через год после отъезда Жака, я была поражена необыкновенными его успехами, но одновременно меня убило поведение мо­его сына при встрече. Это было ужасно. Свидание про­исходило в присутствии мсье Роделека, высказавшего перед тем восхищение редким умом моего сына. Я была счастлива, когда открылась дверь и появился Жак. Он изменился— сильно вырос, плечи стали широкими. Он держался прямо, с гордо поднятой головой. Меня уди­вило то, что он сразу направился прямо ко мне, без трости, уверенно, как если бы он меня видел или слы­шал мой голос. Его спокойная, уверенная походка бы­ла почти такой же, как у нормального ребенка. Не ве­рилось, что этот повзрослевший мальчик был тем же самым ребенком, который год назад и шагу не мог сде­лать, чтобы на что-нибудь не наткнуться.

Я была так взволнована, что едва могла протянуть руки ему навстречу... прижала его к груди и заплака­ла, но он сразу напрягся, стал отбиваться, словно хотел вырваться из материнских объятий. Отвернулся от ме­ня. Я была в панике. Мсье Роделек пришел на помощь, быстро взял его руки в свои, делая на них знаки и го­воря: «Послушай, Жак! То, что ты делаешь,— нехоро­шо! Наконец-то тебя обнимает мать, которую ты так долго ждал и о которой я часто тебе рассказывал». Лицо сына не дрогнуло. Тогда мсье Роделек взял его правую руку и поднес к моему лицу, чтобы он при­коснулся к нему. Никогда не забуду это ощущение... дрожащая рука против воли погладила мой лоб, спу­стилась по носу, обвела губы и застыла на щеке, по ко­торой текла слеза. Жак как будто удивился и поднес влажный указательный палец к губам, словно пробуя мои слезы на вкус. Его лицо исказилось, и он издал ужасный вопль. Тот самый вопль, с каким он раньше каждый раз встречал меня дома, когда я заходила к нему в комнату. Я ослабила объятия, он этим восполь­зовался и бросился из приемной. Я так опешила, что не могла говорить. Мсье Роделек подошел ко мне со словами: «Вы не должны сердиться на Жака, мадам. Он еще не очень хорошо понимает, что делает». Помню, я его спросила тогда: «Мсье, я и впредь буду слышать этот крик? Это все, что он может сказать матери после года занятий с вами?» Мсье Роделек ответил мне с не­возмутимым спокойствием, как если бы он считал свой ответ совершенно нормальным: «Но ведь он, мадам, сов­сем не знал вас, когда жил дома».

В тот момент я поняла, что сын не только никогда не будет меня любить, но что в этом институте сделали все для того, чтобы оторвать его от семьи. Этот мсье Роде­лек навсегда украл у меня сына. Да, теперь я уверена, что его сильное и пагубное влияние было долгим. Если бы в Санаке дали себе труд по-настоящему привить не­счастному ребенку нормальную любовь к матери, воз­можно, он не оказался бы сейчас на этой позорной скамье.

—      Ничто не мешало вам, мадам,— сказал председа­тель,— забрать сына после первого же приезда в Санак, если его воспитание показалось вам опасным.

—     Все мне мешало... Прежде всего успехи, явные ус­пехи в умственном развитии Жака: я всегда считала и буду считать, что члены братства Святого Гавриила ис­пользуют превосходные методы в работе с несчастными. Мне не нравится только нравственное влияние, которое оказал на Жака мсье Роделек, посчитавший, что он лично должен заниматься с ним. Я должна была дать возможность сыну закончить трудную и необычную его учебу. После этого у меня было намерение его забрать. Таким образом, я тогда пожертвовала материнской лю­бовью ради интересов своего ребенка. Еще раз я пове­рила в мсье Роделека, который сказал при моем отъез­де в Париж: «Дайте мне его убедить, мадам. Когда вы вернетесь сюда в следующий раз, вы увидите, что сын полюбит вас. Это очень чувствительная душа, потрясен­ная первым непосредственным контактом с матерью, о которой я ему столько рассказывал и которую он ждал с волнением, смешанным со страхом. В Париже он не выделял вас из окружавших его людей, он даже не знал такого понятия — «мать». Теперь он знает. Он, должно быть, плачет сейчас в своем углу. После вашего отъезда я постараюсь его утешить. Обещаю вам, что он не заснет сегодня, не помолившись за вас».

Я поверила этим словам и уехала немного успокоен­ная. Время шло. Регулярно, каждый год, я приезжала к Жаку посмотреть на его успехи. Хотя он и не издавал своего ужасного крика при моем появлении, но раз от разу встречал меня со все большей холодностью. Ка­жется, мое посещение не доставляло ему никакой ра­дости, несмотря на обещания мсье Роделека. Эти сви­дания в приемной стали для меня сущей пыткой, путе­шествие в Санак — мучением. Я была в отчаянии. Жак между тем освоил различные способы общения с нор­мальными людьми — он мог бы воспользоваться обыч­ным английским письмом, чтобы спросить меня о чем- нибудь, поверить свои мысли, которые естественно дол­жны были приходить ему в голову в присутствии мате­ри. Я сама, без помощи переводчика, читала бы напи­санное им. Тут же могла бы составлять и ответы из этих больших рельефных букв, которых было много по все­му институту,— он читал бы эти ответы на ощупь. По крайней мере, основное мы могли бы сказать друг дру­гу. К несчастью, Жак ни разу не захотел воспользо­ваться этим способом для разговора со мной. Как и сейчас, он предпочитал пользоваться алфавитом Брайля, а это предполагает присутствие третьего лица в каче­стве переводчика. В Санаке я ни разу не оставалась на­едине со своим сыном — мсье Роделек, вечный мсье Роделек всегда был между нами!

Чем больше Жак взрослел и развивался, тем больше он сознательно не хотел говорить со мной. Что я могла сделать? Ничего... Я чувствовала себя бессильной пе­ред этим притворным волевым воспитателем, который делал вид, что смиренно подчиняется рефлексам несча­стного ребенка. Всякий раз, когда Жак был неласков со мной, встревал мсье Роделек и лицемерно распекал его своим сладким голосом: «Послушай, Жак! Это не­хорошо!» Затем он поворачивался ко мне и говорил: «Как все очень умные люди, Жак — личность, которую почти невозможно усмирить и к которой я должен при­спосабливаться... Это не всегда легко!» Вечно мой бед­ный мальчик был виноват в своем поведении и никог­да — мсье Роделек! Не имея больше сил выносить это, я велела спросить у Жака, когда он сдал второй экза­мен на бакалавра — ему было тогда девятнадцать лет,— хочет ли он вернуться домой. Он категорически отказал­ся. Мсье Роделек дал мне понять, что Жаку лучше бы оставаться еще какое-то время в Санаке, где можно со­средоточиться и обдумать книгу, которую он мечтал на­писать и публикация которой могла бы стать трампли­ном для его необыкновенной карьеры. Имела ли я право помешать этой карьере? Я уступила в последний раз, с беспокойством ожидая публикации этой книги, которая наконец появилась спустя три года.

—      Что вы думаете об этом произведении, мадам? — спросил председатель.

—      «Одинокий» — хороший роман, который растро­гал меня. Я гордилась своим сыном, когда видела его имя в витринах книжных лавок.

—      Вас не шокировал тот факт,— спросил генераль­ный адвокат,— что семья главного героя, страдающего тем же недугом, что и ваш сын, описана в романе весь­ма нелестно?

—      Ничуть. Я всегда относилась к этому произведе­нию только как к роману.

—        Поскольку господин генеральный адвокат еще раз напомнил об этом «Одиноком», позволю себе обра­тить внимание суда и господ присяжных на тот факт, что автор в своей книге ни разу не упоминает о матери героя,— сказал Виктор Дельо.

Мадам Вотье казалась смущенной. И пока Дельо садился, председатель спросил:

—      Скажите, мадам, вы виделись с сыном после пуб­ликации его книги?

—       Не сразу. Несмотря на свою материнскую гор­дость за сына, я была немного рассержена на него, по­тому что он ее мне даже не прислал. И все-таки я ему написала и поздравила его. Он мне не ответил. Очень удивленная, я решила еще раз поехать в Санак. Меня сопровождал один знакомый журналист, который хотел взять интервью у Жака и написать о нем для париж­ской газеты. На этот раз я вытерпела самое страшное для матери оскорбление: Жак не захотел меня видеть и в то же время согласился принять журналиста в своей комнате. Я была возмущена. Естественно, что в прием­ную явился не кто иной, как мсье Роделек, и сообщил мне об этом решении моего ребенка в выражениях, не оставлявших никаких сомнений. Едва выбирая слова, он дал мне понять, что нам с Жаком лучше больше ни­когда не встречаться, чтобы впредь избежать тяжких не­нужных сцен. Он добавил, что мой сын теперь совер­шеннолетний, имя его известно и он может летать на своих крыльях. Ему, Ивону Роделеку, удалось найти для Жака дивную подругу в лице Соланж Дюваль, кото­рая будет для Жака гораздо более надежной опорой, чем семья. Под конец он сказал, что его роль как вос­питателя закончена, что он совсем расстанется с Жа­ком, как только тот женится. Так я впервые услышала об этом предполагавшемся браке с дочерью моей быв­шей служанки.

—    Однако вы знали, что мсье Роделек устроил в Санаке Соланж Дюваль с матерью, когда превратности судьбы не позволили вам сохранить их у себя на служ­бе? — спросил председатель.

—      Да, и это решение директора института мне не понравилось.

—    Чго вы ответили мсье Роделеку по поводу брака?

—     Я ответила ему, что этот брак совершится без мо­его согласия. К сожалению, мое мнение мало значило: Жак был совершеннолетним. Я вернулась в Париж и только спустя полгода получила письмо от мсье Роделека, из которого узнала, что брачная церемония состоит­ся на следующей неделе. Сын даже не дал себе труда сообщить мне о своем решении. Я, впрочем, убеждена, чго он непременно сделал бы это, но ему помешали.

—    Кто?

—    Мсье Роделек и его будущая жена.

—   Свидетельница может нам сказать,— спросил ге­неральный адвокат,— ч го она думает о Соланж Вотье?

—        подобных обстоятельствах трудно полагаться на мнение свекрови, — с живостью ответила Симона Вотье.— Поэтому я предпочитаю его не высказывать... Мне не хотелось бы дать повод подумать, будто я настро­ена против той, которая, хоть и наперекор моей воле, стала моей невесткой, из-за ее скромного происхождения. Соланж не лишена достоинств. Это хорошенькая жен­щина, тонкая, умная, доброжелательная, терпеливая. Терпение помогло ей ждать Жака с тринадцати лет до двадцати пяти, поскольку сын моложе ее на три года.

—     Может быть, это, мадам, скорее свидетельствует о любви? — мягко вставил Виктор Дельо.

—      О любви, которая знает, чего она хочет: выйти замуж. Соланж Дюваль с помощью мсье Роделека в Санаке сделала все для того, чтобы мой бедный сын за­был, что у него есть еще и мать, которая может его лелеять. Своим замужеством она доказала, что готова отречься даже от матери ради достижения собственных целей. Мелани, действительно добрая, очень простая женщина, благодаря своему народному здравому смыс­лу поняла тогда, что брак ее дочери с сыном бывших хозяев был ошибкой. Она приехала в Париж, чтобы мне это сказать. Несмотря на это, Соланж настояла на сво­ем, и брак был заключен в институтской часовне. Ни одной матери там не было.

Разумеется, излишне добавлять, что в течение пяти лет после свадьбы ни сын, ни невестка, ни даже мсье Роделек не написали мне ни одной строчки. Только со­вершенно случайно я узнала об отъезде молодых в Со­единенные Штаты. Материнское сердце жестоко стра­дало от того, что они уезжают не попрощавшись, но я подумала, что в конце концов этот мсье Роделек, может быть, и прав: мой сын нашел свое счастье. Я начинала привыкать к этой мысли, как вдруг — жестокий удар, страшная новость, однажды утром вычитанная из газе­ты: мой сын обвиняется в преступлении! Я думала, что упаду в обморок, но у меня достало сил, чтобы узнать, когда прибывает «Грасс», и поехать в Гавр, где мне не разрешили поговорить с сыном. Он прошел в несколь­ких метрах от меня сквозь онемевшую от ужаса толпу, не подозревая, что мать была там, на пристани, готовая всеми своими слабыми силами помочь ему в новой бе­де. Ведь он был один! Жена спряталась... Я видела, как мое дитя в наручниках усадили в полицейскую машину между двумя жандармами. Я увидела его тогда в пер­вый раз со времени моей предпоследней поездки в Санак шесть лет назад.

Симона Вотье смолкла. Перед судьями была только мать, в слезах цеплявшаяся за барьер, чтобы не упасть. Виктор Дельо подошел поддержать ее.

—     Если вы хотите, мэтр,— предложил сочувственно председатель,— мы можем прервать заседание, а затем продолжим слушать показания свидетельницы.

Но Симона Вотье выпрямилась и почти закричала сквозь слезы:

—      Нет! Я не уйду! Я все скажу! Я пришла сюда, чтобы защитить своего сына против всех, кто его обви­няет... кто ему сделал зло и кто по-настоящему виноват. Он не убивал! Это невозможно! Он невиновен! Мать не может ошибиться... Даже если он был нервным и не­много резким в детстве — это не причина, чтобы он стал убийцей. Я знаю, что все здесь заодно против него, потому что сбиты с толку его внешностью. Знаю, что его внешность может вызвать беспокойство, но это ни­чего не доказывает. Умоляю вас, господа присяжные, оставьте его! Отпустите его! Верните его мне! Я увезу его, он будет при мне, клянусь вам... Он будет наконец со мной! Никто больше никогда о нем не услышит...

—      Поверьте, мадам, суд понимает ваши чувства,— сказал председатель Легри,— но вам нужно найти в се­бе силы, чтобы ответить еще на один, последний воп­рос: вы виделись с сыном после его заключения? При­знался ли он вам в чем-нибудь?

—     Нет, я его не видела — Жак не пожелал. Бедный, он не понял, что я только хотела ему помочь...

Эти слова были произнесены на последнем дыхании. Симона Вотье повернулась к огороженному месту, где сидел обвиняемый. Его руки неподвижно лежали на барьере, и переводчик, прикасаясь к фалангам пальцев, переводил все сказанные матерью слова.

—       Умоляю вас, господин переводчик, скажите ему, что мать здесь, рядом с ним, чтобы ему помочь! Мать умоляет, чтобы и он сам защищался тоже — ради него самого, ради имени, которое он носит, ради памяти от­ца! Мать, которая прощает ему безразличное отноше­ние к ней с детства... Умоляю тебя, Жак, подай какой- нибудь знак, любой! Просто протяни ко мне руки...

—     Обвиняемый отвечает? — спросил председатель у переводчика.

—     Нет, господин председатель.

—    Суд благодарит вас, мадам.

Симона Вотье рухнула. Служащие унесли ее под взглядами оцепеневшей публики.

Даниель была потрясена: ведь и в самом деле мать должна знать своего сына лучше, чем кто бы то ни бы­ло. Если она с такой уверенностью утверждает, что сын — добрый, значит, так оно и есть. Однако был ли он хоть раз добр с матерью, которая пришла его защи­щать из последних сил? Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда переводчик передавал ему патетическую мольбу матери. Если слезы родной матери его не тро­гают, то кто же может его расшевелить?

Девушка снова вглядывалась в несчастного, словно зачарованная этим монстром с отсутствующим взгля­дом. Она подумала: мог ли этот Вотье хоть раз за всю свою, пусть и короткую, жизнь показаться кому-нибудь красивым и человечным? По правде сказать, Даниель не могла до конца разобраться в своих путаных и проти­воречивых чувствах по отношению к обвиняемому. Ей пришлось сделать усилие над собой, чтобы отвлечься от Вотье и перевести взгляд на старого своего друга: Вик­тор Дельо, покрасневший и по-прежнему бесстрастный, протирал клетчатым платком пенсне. Председатель вы­звал следующего свидетеля.

Выглядел он довольно странно. Высокий, слегка су­тулый, в сутане, из-под которой выглядывали брюки, спадавшие на грубые башмаки с квадратными подко­ванными носами. Единственным украшением его черно­го облачения были прямоугольные голубые брыжи. Се­дые волосы обрамляли румяное, в красных прожилках лицо со стального цвета глазами. От всей его фигуры исходило ощущение доброты и застенчивости. Не надо было долго приглядываться к нему, чтобы определить — он был из тех, кто с детства привык видеть людей и ве­щи только с лучшей их стороны и совсем не замечать сторону дурную. Неловкий, он стоял перед барьером с видом просителя и вертел в руках черную фетровую треуголку.

—      Ивон Роделек, родился третьего октября тысяча восемьсот семьдесят пятого года в Кемпере, директор Института Святого Иосифа в Санаке.

—      Мсье Роделек, будьте добры сказать суду все, что вы знаете и думаете о Жаке Вотье.

—      Когда я семнадцать лет назад прибыл за ним в Париж, чтобы отвезти его в Санак, Жак обитал в квартире родителей в дальней комнате, выходившей ок­нами во двор. Войдя к нему, я увидел, что он сидит за столом. Единственное проявление жизни выражалось у него только в том, что он без конца лихорадочно вертел лежавшую на столе тряпичную куклу. С неутомимой жадностью ощупывал он пальцами контуры игрушки. Напротив сидела девочка чуть постарше. Соланж; она с сосредоточенным вниманием вглядывалась в непрони­цаемое лицо Жака, как будто хотела проникнуть в его тайны. С первого взгляда мне показалось, что с этих дрожащих губ готовы были сорваться самые разные вопросы, самые нежные слова. У мальчика же с широ­ко открытым ртом губы были безжизненны. Это прида­вало его лицу странное выражение. При моем появле­нии девочка встала, он же не шелохнулся — никакие звуки до него не доходили. Комната была небольшая, но чистая,— я понял, что Соланж заботливо ее при­брала. Сам несчастный был хорошо ухожен — на школь­ном фартуке не было ни единого пятнышка. Лицо умы­тое, руки чистые. Таким, господин председатель, я впер­вые увидел девятнадцатого слепоглухонемого от рожде­ния, которого мне предстояло воспитывать, чтобы по­пытаться сделать из него почти нормальное существо.

После короткой паузы старик мягко продолжал:

— Я сел за стол между двумя детьми, чтобы лучше рассмотреть несчастного. Сначала я попытался раздви­нуть его зажатые веки, но он задрожал от прикоснове­ния и с ворчанием резко отклонил голову. Поскольку я настаивал, недовольство перешло в гнев — вцепившись руками в стол, он топал ногами, его била нервная дрожь. Помогла девочка — она тоже приложила пухлые ручки к его векам, погладила лицо Жака. Благотворное действие этого прикосновения для мальчика было ог­ромным, он тотчас же успокоился. Я разговорился с девочкой, спросил, как ее зовут, сколько ей лет и давно ли она занимается с Жаком. «Три года»,— ответила она. «Ты уже начинаешь его понимать?» — «О да!» — вос­кликнула она с неожиданным воодушевлением. «Ты уве­рена, что он абсолютно ничего не видит, не слышит, не может говорить?» — «Если бы это было иначе, мсье, я давно бы уже заметила. Эти три года я была с ним по­стоянно». Я легко поверил ей — было видно, что она его очень любит. Поэтому я у нее спросил: «А он любит те­бя?»— «Не знаю,— грустно ответила она.— Он не мо­жет этого выразить». Тогда я объяснил Соланж, что скоро ее маленький друг научится выражать свои чув­ства, и добавил: «Тебе приятно было бы услышать, если бы Жак сказал, что ты — его самый большой друг?» — «Зачем вы говорите о невозможном? — ответила она.— В чем я уверена, так это в том, что он предпочитает ме­ня всем остальным людям, которые здесь живут. Он не хочет, чтобы кто-нибудь, кроме меня, гладил ему ли­цо».— «Даже мать?» — «Даже чтобы она», — ответила Соланж, опустив голову. Затем она резко ее подняла, чтобы спросить меня с детской недоверчивостью: «Кто вы, мсье?» — «Я? Просто отец многочисленного семей­ства. У меня три сотни детей. Это тебе о чем-нибудь го­ворит?»— «И вы их всех любите?» — «Ну конечно!»

Милая Соланж не могла опомниться, но между нами уже установилось доверие, и она стала мне рассказы­вать, что ей удалось научить Жака многим вещам, что они умеют очень хорошо понимать друг друга: «Они все думают, что Жак не может ничего понимать. Это невер­но! Я, например, знаю, что он очень умный...» — «А как тебе удалось это узнать?» — «Благодаря Фланелли».— «Кто такая Фланелль?» — спросил я с удивлением. «Моя кукла, которую он сейчас держит в руках. У него нет игрушек и ничего такого, чем он мог бы заниматься». — «Так ты сама уже не играешь с куклой?» — «Мне боль­ше нравится играть с Жаком, это важнее — никто боль­ше не хочет играть с ним. Я даю ему куклу и время от времени забираю обратно. Он очень любит Фланелль и, когда хочет играть с ней, просит ее у меня. Для этого я придумала простой знак: указательным пальцем он нажимает на ладонь моей правой руки. Это означает для него: «Дай мне куклу», и я ему ее даю. Когда мне нужно, чтобы он вернул куклу, я делаю тот же знак».— «Как тебе пришла эта мысль — объясняться знака­ми?»— заинтересовавшись, спросил я. «Когда я первый раз дала ему Фланелль и забрала ее перед обедом, он рассердился и, катаясь по полу, издавал звуки, похожие на собачий лай. Пришлось куклу ему вернуть. Какое-то время он ее подержал в руках, и я снова ее забрала, но одновременно сделала знак. Он снова разозлился, но я отдала Фланелль только после того, как ему самому пришла мысль сделать такой же знак. С того дня он за­сыпает только с куклой в руках».— «И тебе не жалко было Фланелль?» — «Нисколько! Это как если бы она была нашим ребенком, моим и Жака».— «Чему ты на­учила его еще?» — «Просить еду, которую он любит... Мама потихоньку ему готовит».— «Кто твоя мать?» — «Служанка мадам Вотье».

Я все больше и больше удивлялся и спросил: «Жак может попросить с помощью знаков любую еду, которая ему нравится?» — «Не любую, но ту, которую особенно любит. С первых дней, как меня приставили к нему, я заметила, что он очень любит яйца и хлеб. Однажды, когда он с жадностью ощупывал яйцо всмятку, я его забрала и пальцем изобразила небольшой овал на его левой ладони. Он рассвирепел, но не хотел повторить новый знак. Поэтому яйцо я ему не отдала, а вместо него положила на тарелку мясо. Жак был недоволен и ощупывал все блюда на столе — искал яйцо. На другой день я снова положила яйцо на тарелку и снова забра­ла, изобразив на левой ладони овальный знак. На этот раз он его повторил — и я вернула ему яйцо. С этого дня я начала придумывать новые знаки — для хлеба и другой еды».— «Знаешь, милая Соланж, ты была бы мне ценной помощницей в Санаке». — «Так вы живете не в Париже?» — «Нет. И я приехал, чтобы забрать с собой Жака». — «Вы хотите отобрать его у меня?» — взволновалась она. «Через какое-то время ты его снова увидишь. Пойми меня... Жак не может всю жизнь оста­ваться таким. Конечно, ты его уже многому научила, и я тебя поздравляю. Но этого же мало: ему нужно раз­вить свои первоначальные знания и образоваться, что­бы из него что-нибудь получилось».— «За Жака я спо­койна— он такой умный! Иногда мне кажется, что он все понимает, только прикоснувшись к моей руке. Если бы я только могла придумать еще какие-нибудь знаки! Но я их придумала уже все, какие могла. Больше не по­лучается. Всю прошлую ночь я думала, как ему объяс­нить, что у него тоже, как у меня, есть мать».— «И ты придумала?» — «Нет».— «Раз ты сама признаешь, что больше ничего не можешь придумать, значит, нужны какие-то другие способы, чтобы продолжить работу, так хорошо начатую тобой».— «Если бы я больше знала, то, уверена, справилась бы одна. Ему никто не нужен».— «Конечно, знаки, которые ты придумала,— интересные, но с их помощью Жак мог бы объясняться только с то­бой одной. Нужно, чтобы он мог попросить Фланелль или яйцо у любого другого. Он научится этому, но толь­ко когда будет знать алфавит и сможет им пользовать­ся так же, как ты и я». Соланж была готова запла­кать, она не понимала, как Жак мог бы обойтись без нее. «Если вы увезете Жака, то ведь ненадолго?» — «Это будет зависеть от его успехов. Тебе ничто не мешает приезжать иногда в Санак повидаться с ним. Можешь рассчитывать на меня: он будет помнить тебя». Никогда бы я не поверил тогда, что познакомился с той, которая будет впоследствии носить имя моего нового ученика.

Ивон Роделек замолчал.

—       Вы нам дали понять,— сказал председатель Легри, — что семья Вотье совсем не занималась сыном?

—       Я далек от этой мысли, господин председатель. Я пришел сюда не для того, чтобы судить других, а чтобы помочь ближнему.

—       Как прошло первое путешествие с вашим новым учеником? — спросил председатель.

—       Лучше, чем я предполагал. Соланж — мать ей разрешила провожать нас на Аустерлицкий вокзал — захватила с собой Фланелль, которую Жак гладил всю дорогу, пока мы ехали. Вечером мы прибыли в Санак, я велел там приготовить для ребенка комнату, сообщав­шуюся с моей. Нельзя было и думать, чтобы поместить его в общей спальне с глухонемыми или слепыми.

—      Были ли среди трехсот ваших воспитанников, — спросил председатель,— еще слепоглухонемые от рож­дения, кроме Жака Вотье?

—     Нет. Его предшественник, мой восемнадцатый уче­ник с такими же недостатками, прошедший курс обуче­ния, уехал за полгода перед этим. Он устроился учени­ком столяра — мне удалось подыскать для него это мес­то. Впрочем, для быстрого развития лучше, чтобы он был один. Я хотел, так же как и с предыдущими восем­надцатью учениками, лично заниматься с Жаком, опыт у меня был уже большой. Начать я решил прямо со следующего утра, сразу после сна.

—      Считаю необходимым, — заявил генеральный ад­вокат Бертье,— чтобы свидетель рассказал суду о мето­де воспитания, с помощью которого бесчувственный зве­реныш, каким был десятилетний Жак Вотье, превратил­ся в нормального интеллектуально развитого человека. Господа присяжные могут составить себе подлинное представление о его личности, скрывающейся за обман­чивой внешностью.

—      Суд разделяет точку зрения господина генераль­ного адвоката. Слушаем вас, мсье Роделек.

—      Ту первую ночь, когда Жак мирно спал под кры­шей нашего института, я провел в молитве и размышле­ниях о той тяжкой борьбе, которая предстояла мне на­чиная с завтрашнего утра. Я молил о помощи Богома­терь. Она всегда приходит к нам, бретонцам, на помощь в трудных делах. Она меня и просветила.

Я еще не знал, какой мне выбрать метод для воспи­тания звереныша. Действительно ли Жак был умен, как утверждала добросердечная, милая Соланж? Или это был ребенок обычный, средних способностей? Проявит­ся ли этот дремлющий ум в активном желании вырвать­ся из мрака, или он будет только пассивно регистриро­вать поступающие извне сигналы? Узнать это было мож­но только одним способом: обратиться к тем несколь­ким предметам, которые добрая девочка использовала как единственное средство общения между нею и Жа­ком. Тут могли помочь кукла, ложка, тарелка, стакан... Нужно было идти почти на ощупь от известного к неиз­вестному. Я знал, что любой ребенок задолго до того, как он познакомится с алфавитом и элементами грам­матики, способен уловить общий смысл фразы, которую он еще не может ни произнести, ни проанализировать. В этом ему помогает привычка слушать и наблюдать за лицом говорящего, а еще, может быть, необъяснимая интуиция, которая рождается в нем вместе с первым криком.

Для Жака помощником станет натренированная ру­ка: она будет одновременно и слухом и зрением, с по­мощью которых воспринимается речь, а также она за­менит язык и голос. Мне предстояло быть настороже, напрягаться душой недели, месяцы, годы, чтобы отыс­кать в этом необозримом мраке искру разума, беспоря­дочно блуждавшую далеко от всякого света, горя и ра­дости — далеко от жизни.

Пробуждение на следующее утро было нормальным. Трудности начались с утренним туалетом, к которому я должен был принудить Жака насильно: он хорошо чув­ствовал, что его намыливают, моют, причесывают дру­гие руки. В бешенстве он несколько раз переворачивал таз и катался по полу. Всякий раз я помогал ему встать, снова наливал в таз воду, старался не проявлять нетер­пения: столкнулись его и моя воля, между нами нача­лась упорная глухая борьба. Закончиться она могла только полной моей победой. И чем труднее был этот первый утренний туалет, тем легче был следующий, а потом он стал и вовсе обычным. В воспитании Жака все должно было сводиться к методическому повторе­нию простейших действий, которые требуются от чело­века в обычной повседневной жизни. И каждая схватка позволяла мне обнаружить какие-то новые черты харак­тера моего странного ученика. Конечно, вначале были только очень неясные проявления (иногда резкий крик, иногда гримаса, чаще всего — какой-нибудь бессмыслен­ный дикий жест), но долгий опыт научил меня прида­вать значение и малейшим признакам чего-то нового.

Однажды я подставил на несколько секунд под струю холодной воды его правую руку и сильно ее сжал. Раз десять повторил я это упражнение, пока ру­ка его не замерзла. Из-под опущенных по-прежнему век потекли слезы — впервые я увидел, как брызнули слезы из потухших глаз. Я радовался этим слезам — ведь это была сама жизнь. Жак успокоился — он смирился с не­приятным ощущением от холодной воды. Тогда я взял его руку и приложил ее к своей щеке: по контрасту ре­бенок почувствовал удовольствие от тепла. Ощущение тепла и холода укоренилось в нем.

Затем, водя его рукой по краю таза, я сделал на его безжизненной и готовой все воспринять ладони другой характерный, не похожий на предыдущий, знак. Вдруг мой ученик побледнел, затем покраснел и наконец за­мер в каком-то восторге. Плотный туман рассеялся — он понял! Пробившись из глубины небытия, яркий свет внезапно озарил его дремлющее сознание, и он понял, что каждый из двух новых знаков соотносится с одним из предметов, которые он осязал,— холодной водой и ме­таллическим тазом. Внезапным прозрением он усвоил понятия «содержимое» и «содержащее». Смутно он чув­ствовал также, что сможет в будущем просить, полу­чать, слушать, понимать, систематически обмениваясь знаками с кем-то неведомым для него тогда, кто посто­янно прикасался к нему. Он наконец вырвался из того слишком тесного мира, придуманного Соланж, который сводился к еде и тряпичной кукле.

Опьянев от безумной радости, Жак принялся ощу­пывать в комнате все подряд: стол, на котором стоял таз, полотенце, местами сухое, местами мокрое, мыло, выскальзывающее из рук, губку, которую лихорадочно сжимал, чтобы выдавить из нее холодную воду. Ин­стинктивно он подносил каждый предмет к лицу, чтобы его понюхать, вдохнуть и почувствовать его особенный запах. Морщась, он кусал мыло, губку — у мыла был не­приятный вкус. Я позволял ему делать все, что он хо­чет, как бы в вознаграждение за проведенные во мраке десять лет. Чудо свершилось на моих глазах, три чувст­ва, с помощью которых предстояло воспитывать Жака, начинали взаимодействовать, чтобы помочь прояснить­ся сознанию. Запах и вкус пришли на помощь к осяза­нию. Все это происходило самым простым образом: я наблюдал за беспорядочными, механическими жестами ребенка и видел, как он сначала ощупывал каждый предмет дрожащими пальцами, затем нюхал и наконец пробовал его жадными губами на вкус.

Казалось, что и лицо, непроницаемое до сих пор, жаждало узнавания новых предметов. У Жака появил­ся ключ к пониманию вещей. У меня было теперь дока­зательство живого ума — доброе сердце Соланж не ошиблось. Прошел час, два, три — часы, насыщенные новой жизнью, в это время я последовательно его за­ставлял ощупывать, обнюхивать уже знакомые пред­меты, давая им наименования осязаемым знаком на его жадных ладонях. Руки вспотели, он часто дышал. Я по­нял, что не следует слишком затягивать этот первый урок, иначе сознание — еще слабое — не выдержит по­трясения. Завтра я начну с тех же самых знакомых предметов утреннего туалета и добавлю новые.

А до тех пор, я считал, надо дать ему возможность двигаться, подышать свежим воздухом. Чрезмерная моз­говая работа в течение нескольких часов требовала ус­покоительной разрядки. Я отвел его в институтский парк и заставил следовать заранее обозначенным мар­шрутом. Для этого между некоторыми деревьями были натянуты веревки. Жаку оставалось только идти от де­рева к дереву вдоль веревок, деревья служили вехами. Спустя три дня он мог уже прогуливаться один. Так он узнал понятие «пространство». Очень быстро он понял значение слова «движение» и обнаружил, что ноги кон­тролируются его волей.

Естественно, я был рядом с ним во время этих прогу­лок, чтобы что-нибудь не случилось, но не указывал ему дорогу — позволял действовать самостоятельно. Как только он заучил наизусть этот маршрут, я обозначил ему веревками другой. Не нужно было, чтобы он посто­янно проделывал один и тот же путь. Когда я научил Жака обозначать каждый предмет мимическим знаком, я стал с ним общаться только как с глухонемым, заста­вил его осваивать дактилологический алфавит, кото­рый считывается кожным покровом, — именно этим алфавитом пользуется сейчас переводчик. Затем я стал с ним общаться как со слепым и обучил его алфавиту Брайля, который позволил ему читать. Но он мог пока узнавать и обозначать только конкретные предметы и простейшие действия. Для того чтобы обращаться не­посредственно к его душе и сердцу, нужно было ему внушить представление о некоторых понятиях.

Я начал с понятия «величина», для чего дал ему воз­можность тщательно ощупать двух товарищей — боль­шого и маленького. Затем продолжил в этом же духе. Однажды вечером, когда к нам в институт явился ни­щий бродяга, чтобы попросить крова и хлеба, я отвел его к Жаку, и мой ученик ощупал рваную одежду и стоптанные башмаки несчастного. Эксперимент был же­стокий, но необходимый. Жак очень резко выразил свое отвращение при этом первом непосредственном сопри­косновении с бедностью. Сразу же после этого я дал ему возможность ощупать добротную одежду, тонкое белье, часы с браслетом и новые туфли институтского врача Дерво. Жак тотчас же с помощью мимического языка заявил: «Я не хочу быть бедным! Не люблю ни­щих!»— «Ты не имеешь права так говорить,— ответил я.— Ты меня немного любишь?» Лицо его выразило нежность. «Ты любишь меня,— сказал я ему,— а между тем я тоже бедный».

Жак понял тогда, что нет ничего позорного в том, чтобы любить бедных, и в то же время усвоил понятия «богатство» и «бедность». Воспользовавшись этим под­ходящим моментом, я взял его руки и приложил их к своему лицу. Он долго ощупывал мои морщины, затем сравнил мое лицо со своим — чистым и молодым. Я объ­яснил ему, что придет день, и у него тоже будут мор­щины,— так в его сознании возникло представление о старости. Он запротестовал, заявил, что никогда не бу­дет таким, всю жизнь собирается оставаться молодым и что у него никогда не будет морщин. Невероятно трудно было ему объяснить, что стареют все, что старость не будет грустной, если она сумеет окружить себя моло­достью. Ведь единственно настоящая молодость — это та, которая у нас в душе.

Когда спустя несколько дней Жак прогуливался вдоль веревок в парке под моим наблюдением, мне при­шла мысль внушить ему еще одно необходимое понятие: «будущее». Объяснения, несмотря на все мои усилия, были бы трудными и недостаточными, если бы ребенок впервые меня не опередил. Жак сделал простой жест, который доказывал, что он все прекрасно понял: вытя­нув руки вперед, он быстро шел впереди меня, не обра­щая внимания на вехи маршрута. Самостоятельно, вну­три себя он нашел вечное сравнение жизни с дорогой, о котором замечательно сказал Боссюэ. Вернувшись с этой волнующей прогулки, открывшей перед ним необо­зримые горизонты, Жак впервые соприкоснулся с поня­тием «смерть». Теперь, когда он представлял себе, что такое «будущее», я считал его вполне подготовленным к восприятию смерти.

Брат Ансельм — наш эконом — только что почил в мире, прослужив пятьдесят лет во благо нашему инсти­туту. Жак был сильно привязан к брату Ансельму, ко­торый при встрече всегда совал ему в карман плитку шоколада. Я стал спокойно говорить своему ученику об умершем, о том, что он заснул навсегда, что он больше не встанет, не будет ходить, не положит плитку шоко­лада в его карман. «А кто же тогда мне его даст?»— спросил с беспокойством Жак. Я предложил ему схо­дить к умершему. Прикоснувшись к нему, лежащему, он был поражен холодностью трупа. Узнав, что он тоже умрет, что его тело будет таким же холодным, как у брата Ансельма, Жак опять запротестовал: чудовищное это открытие заставило его разрыдаться. Я объяснил ему, что я тоже умру и что не боюсь смерти. Однако нельзя было оставлять в его сознании такое материали­стическое и неполное представление о смерти. Для это­го нужно было дать ему представление о существовании «души».

Всегда живое присутствие Соланж в сердце Жака помогло запустить механизм, который привел конкрет­ный ум к восприятию более абстрактных понятий. Я спросил у него: «Ты любишь Соланж? Но чем ты ее любишь? Руками? Ногами? Головой?» В ответ на каж­дый из вопросов Жак отрицательно качал головой. «Ты прав, милый Жак. Что-то есть в тебе, что любит Со­ланж. Это любящее что-то заключено в твоем теле, оно зовется душой. В момент смерти душа расстается с телом. Когда брат Ансельм умер, ты, прикоснувшись к его телу, заметил, что оно холодное,— это потому, что душа покинула его. Она теперь в другом месте. Тебя любила его душа, не тело, она жива по-прежнему и про­должает тебя любить». Так начали зарождаться в со­знании Жака представления о сложных абстрактных понятиях, о бессмертии души. Мне оставалось только довести его до главного пункта, до кульминационного момента во всяком воспитании — дать представление о понятии «Бог». Чтобы этого достигнуть, я использовал самый яркий известный людям символ — Солнце.

Звезда, от которой зависит жизнь, ее возрождение и обновление; ее благотворные лучи проникают в са­мые мрачные углы, они ласкают и лицо Жака. Солнце за его тепло мой ученик любил так же страстно, как ненавидел смерть, которая приносит с собой только хо­лод. Каждый раз, прогуливаясь с Жаком, я замечал, до какой степени он любил исходящее от солнца тепло. Он протягивал руки в направлении того места, откуда, ему казалось, оно исходило, и пытался иногда залезть на деревья только для того, чтобы быть ближе к солнцу.

Однажды, когда он убежал в поле и вернулся ко мне загорелый, счастливый, сияющий, переполненный детс­кой радостной благодарностью к светилу, давшему ему эту радость, я спросил его: «Жак, кто сделал солн­це? Может быть, столяр?» — «Нет,— ответил он,— это булочник». В своем сознании, где теснилось столько но­вых понятий, он наивно сблизил солнечное тепло с теп­лом от печки в пекарне. Я ему объяснил, что булочник не мог сделать солнце, ему это не по силам, что булоч­ник— всего лишь человек, как он, как я, что ему до­ступно только искусство месить тесто. «Тот, кто сделал солнце, Жак,— более сильный, более могущественный, чем булочник, чем мы, умнее, чем весь мир». Жак слу­шал меня с восхищением. Я рассказал ему о сотворении мира, о дивном небе с луной и звездами.

Постепенно я продолжал урок. Скоро он знал наи­зусть основные сюжеты из Священной истории, кото­рые, как и всех детей, приводили его в восторг. После Ветхого завета последовал рассказ о страстях господ­них. Жак был очень взволнован, и, поскольку представ­ление о времени было у него еще не совсем точное, он с беспокойством спросил: «Папа тоже был среди тех злых людей, которые убили Христа?» — «Нет, дитя мое. Твой отец, так же как и ты, как все мы, только часть тех, для кого Господь стал искупителем». Я восполь­зовался упоминанием об отце, чтобы развить еще смут­ное у него понятие о семье. Я объяснил, что у него есть еще мать, которую ом должен любить всем сердцем и уважать. Много раз он выражал удивление по поводу того, что не часто встречается со своими близкими и в особенности с матерью. Я только и мог ему ответить: «Она скоро приедет...» Действительно, она приехала по­чти через год. К сожалению, это свидание, на которое я возлагал большие надежды, было удручающим.

—        Мадам Вотье сама нам здесь рассказала об этом,— сказал председатель Легри,

Ивон Роделек как будто удивился этому замечанию и, покачав головой, не спеша сказал:

—      О чем мадам Вотье, несомненно, не знала, так это о том, что ее сын хотел покончить жизнь самоубий­ством после того, как выбежал из приемной, где она напрасно пыталась удержать его в своих объятиях.

—    Объяснитесь, мсье Роделек,— попросил председа­тель.

—      Детали не имеют значения: Жак, забравшись на чердак главного здания института, прыгнул вниз, как только понял, что я его там нашел. Ксчастью, он попал на копну сена, которая смягчила удар. Только спустя несколько дней мне удалось вырвать у него признание, почему он сделал это. Он сказал мне: «Я подумал, что вы пришли для того, чтобы снова отдать меня этой жен­щине. Лучше умереть, чем встретиться с ней снова. На­прасно вы будете говорить, что она моя мать: я знаю, что она меня не любит. Она никогда меня не любила. Я узнал ее по запаху. Она не занималась мной, когда я у нее жил. Никто меня там не любил, кроме Соланж». Я долго размышлял об этой семейной драме. И в конце концов пришел к выводу, что с взрослением Жака кон­фликт будет ослабевать, постепенно, со временем все образуется. Между тем я урезонил Жака, он меня вы­слушал и сделал над собой большое усилие, чтобы луч­ше встретить мать, когда она еще раз приехала через год. Но во время этого второго свидания я понял, что мой ученик никогда не будет любить ни свою мать, ни кого-нибудь другого из членов своей семьи. Долго я ос­тавался в недоумении, спрашивая, в чем причина такой озлобленности...

—     И вы нашли ее? — скептически спросил генераль­ный адвокат.

—         Думаю, что да. Впервые приехав в Париж за Жаком, я не мог не заметить, что его отъезд в Санак был большим облегчением для всей семьи, в том числе и для матери,— надо это сказать. Видеть это было тя­жело, и я понял, что именно мне предстояло создать для несчастного ребенка новую семью, в которой он чувствовал бы себя любимым и окруженным заботами всего нашего братства.

После второго приезда мадам Вотье в Санак я по­считал, что было бы разумным реже устраивать эти сви­дания сына с матерью. Был ли я не прав? Не думаю. Если бы я продолжал настаивать, произошло бы самое худшее — Жак перестал бы доверять мне, он перестал бы верить всем, а между тем для успешного развития было необходимо, чтобы он сохранил доверие.

—      У Жака Вотье были хорошие отношения с други­ми воспитанниками?

—        Он был отличным товарищем. С самого начала все его полюбили в Санаке за доброжелательность. Че­рез несколько месяцев им восхищались, удивлялись упорству, с каким он учился.

—        Был ли среди его товарищей Жан Дони, кото­рый специально занимался им?

—       Да, был. Я специально выбрал Жана Дони — сле­пого,— чтобы он опекал Жака. Выбор был продуман — они стали неразлучными друзьями на многие годы.

—       До прибытия в Санак Соланж Дюваль,— вставил генеральный адвокат Бертье.

—       Когда Жаку пришло время сдавать экзамены, я подумал, что Соланж Дюваль могла бы стать ему луч­шей помощницей. Будучи неплохим человеком, Жан претендовал на особые права в дружбе — ему не по­нравилось, что девушка стала занимать большое место в жизни Жака. Он был не прав. Я объяснил ему, что в дальнейшем он все равно не сможет заниматься со своим младшим другом: ведь всего через несколько ме­сяцев ему предстояло занять место органиста в соборе в Альби, где он работает до сих пор. Соланж Дюваль должна была его заменить. Жан Дони согласился с мои­ми доводами и доказал, что не помнит обиды, когда на­рочно приехал из Альби, чтобы самому сесть за орган в нашей часовне в день бракосочетания.

—      Свидетель может нам сказать, — спросил гене­ральный адвокат Бертье, — какими мотивами он руко­водствовался, приглашая Соланж Дюваль с матерью в Санак?

—        Никакими мотивами я не руководствовался,— спокойно сказал Ивон Роделек,— я только подчинился необходимости. Воспитание Жака было бы неполным, если бы он не испытал нежности в той форме, которая есть любовь, доведенная до самоотречения. Нужно было дать этому чрезвычайно чувствительному ребенку пол­ное представление о понятии «любовь» — о любви к ближнему, о любви к самому себе, что позволило бы ему осознать свое человеческое достоинство. Только Соланж Дюваль могла дать ему представление о неж­ности. Чем больше размышлял я о странной судьбе этих двух детей, тем больше обретал уверенность в том, что мой девятнадцатый слепоглухонемой не предназна­чен в будущем к одиночеству, как это было с его пред­шественниками. Я поговорил с нашим врачом — докто­ром Дерво,— он придерживался такого же мнения. Раз­ве не лучше было бы, если бы в нем заговорили самой природой обусловленные стремления и желания, вплоть до желания плоти? Такой день придет, и никакой закон не запрещает Жаку радоваться человеческими радостя­ми. Человек не создан для того, чтобы жить в одиночест­ве, если только он самим небом не предназначен для спа­сения душ человеческих. Разве не само Провидение в его бесконечной мудрости устроило так, что на пути не­счастного ребенка встретилась Соланж Дюваль?

Каждую неделю Соланж писала Жаку. Я вниматель­но читал эти письма, отвечал на них вместо Жака, ко­торый еще не мог этого делать, и складывал в ящик письменного стола. Однажды наконец я перевел их по Брайлю и вручил Жаку. Он с жадностью прочитал их. Успехи сделал не только мой ученик. Повзрослев­шая Соланж писала совершенно замечательно. Уроки, которые с согласия матери по моей просьбе давала ей в Париже сестра Мария из приюта Милосердия, пошли на пользу. К совершеннолетию Соланж могла бы иметь солидные знания, необходимые для того, чтобы помо­гать Жаку. Ибо я был теперь уверен, что мой ученик не сможет в будущем жить один и что ему нужна внима­тельная подруга. И я позаботился о том, чтобы мона­хиня подготовила такую подругу,— она регулярно пи­сала мне из Парижа и рассказывала об успехах своей воспитанницы.

Я посоветовал сестре Марии постараться, чтобы тон­кая и чувствительная девушка не заподозрила о наших дальних планах в отношении ее будущего и особенно чтобы она не догадалась, что из ее писем мы знаем о ее чувствах, очень чистых, к Жаку. Мы с сестрой Мари­ей решили, что Провидение само распорядится, когда придет время. Соланж с Жаком были еще очень моло­ды, нужно было ждать их совершеннолетия. Сначала его достигнет Соланж, а когда Жаку будет двадцать один год, ей исполнится двадцать четыре. Но это и не­плохо— лучше, если спутница жизни будет постарше, хотя бы для того, чтобы руководить в семье.

Таким образом, читая и перечитывая письма, пере­веденные мной по Брайлю, Жак узнал сердце девушки, которая когда-то научила его просить любимые кушанья и подарила Фланелль. «Когда она приедет?» — спраши­вал он без конца. Поэтому, узнав от мадам Вотье, что она не может больше держать служанку, я написал ма­дам Дюваль и предложил работу в институте — она бу­дет кастеляншей, а двадцатилетняя хорошо образован­ная Соланж заменит Жана Дони. Мадам Дюваль с радостью согласилась. Через месяц рядом с моим уче­ником была та, которую он так долго ждал и которая, как он считал, не должна больше его покинуть. Оши­бался ли я, поступая так? Не думаю.

—      То есть вы полагаете,— спросил председатель Легри,— что Соланж Дюваль была идеальной подругой для юноши с его тройным недугом?

—       Она была единственно возможной подругой. Но зачем об этом говорить в прошедшем времени? Соланж Вотье до сих пор остается идеальной спутницей жизни для своего мужа.

—       Только он сам мог бы сказать нам об этом,— за­метил генеральный адвокат Бертье.— К сожалению, по­ведение подсудимого по отношению к жене после пре­ступления свидетельствует скорее о том, что он не впол­не ей доверяет.

—       Защита не признает за прокуратурой права на это замечание, которое не основано ни на каких точных фактах! — воскликнул Виктор Дельо.— Пока не будет доказано обратное, мы утверждаем, что чета Вотье про­должает жить в добром согласии.

—       Тогда каким образом защита может объяснить тот факт, — язвительно спросил генеральный адвокат Бертье,— что обвиняемый с момента заключения упор­но отказывался встретиться с женой?

—     Обвиняемый не хотел встречаться ни с кем —ни с женой, ни с матерью. Это скорее доказательство муже­ственного достоинства,— ответил Виктор Дельо.

—     Боюсь, господа, мы отклонились,— заметил пред­седатель.— Можете нам сказать, господин Роделек, ко­гда и при каких обстоятельствах решился вопрос о браке?

—       Когда моему ученику исполнилось двадцать два года, а Соланж — двадцать пять, Жак уже не мог обой­тись без Соланж, которая помогла ему закончить обра­зование и собрала материалы для будущего романа «Одинокий». На другой день после выхода этой книги Жак стал известен, пресса заинтересовалась им, а од­новременно и нашим институтом. Сама Америка с ее обычным великодушием захотела познакомиться со странным автором этой книги. Но я не мог сопровож­дать своего ученика в турне по Соединенным Штатам. Более важные дела удерживали меня в Санаке. Хотя я и знал, что это турне с лекциями сделает результаты нашего труда достоянием широкой публики, возможно, обеспечит необходимые нам субсидии и будет способ­ствовать распространению малоизвестного французско­го метода воспитания слепоглухонемых от рождения. Должен сказать, что представитель Министерства наци­онального образования специально прибыл из Парижа в Санак, чтобы сообщить о благоприятном отношении правительства к этой поездке и о его готовности помочь в ее организации. Имел ли я право отказываться? На­конец, и сам Жак хотел ехать. Одно только его угнета­ло— разлука с Соланж. Разве что... Он сам сказал мне о своем горячем желании жениться на ней. Я посовето­вал ему хорошенько подумать. Он ответил, что у него для этого было достаточно времени в течение пяти лет, которые он провел рядом с Соланж. Мне оставалось только склониться перед его желанием и согласиться, по его настоятельной просьбе, поговорить с той, кого он хотел сделать своей супругой.

—      Какова была первая реакция Соланж Дюваль? — спросил председатель,

—     Я почувствовал, что она радостно взволнована, но немного и обеспокоена. Я успокоил ее, напомнил, что они полюбили друг друга с самого детства. Спустя три месяца впервые в нашей часовне произошло бракосоче­тание слепоглухонемого от рождения — для нашего братства это была прекраснейшая из всех церемоний. Мы видели, как наш Жак, наш маленький Жак, при­бывший двенадцать лет назад почти в животном со­стоянии, сияющий, улыбающийся, выходил под руку из часовни с той, которая будет ему опорой в жизни, с ее зоркими глазами, тонким слухом, благозвучным голо­сом, а также — почему не сказать об этом? — с ее жен­скими руками, которые защитят его в жизни и при­ласкают, дадут ему то, чего он был всегда лишен.

—        Молодая чета сразу же оставила институт?— спросил председатель.

—      В тот же вечер они отправились в свадебное пу­тешествие в Лурд. Жак дал обет поклониться чудотвор­ной Богоматери Лурдской, если Соланж согласится стать его женой. Разве это не было похоже на чудо?

—      Сколько раз вы видели Жака Вотье с женой по­сле свадьбы?

—      Один раз, после их возвращения из свадебного путешествия. Отправляясь на теплоход в Гавр, они про­езжали через Санак.

—    Они казались вам счастливыми?

Ивон Роделек, прежде чем ответить, слегка заколе­бался. Это не осталось незамеченным Виктором Дельо.

—        Да... Правда, молодая женщина поделилась со мной некоторыми затруднениями интимного порядка, которые надо было преодолеть. Я посоветовал ей за­пастись терпением, сказал, что прочный союз требует долгого времени. Через месяц я с удовлетворением про­чел большое письмо из Нью-Йорка, в котором Соланж писала, что я был прав и что она счастлива.

—      У свидетеля сохранилось это письмо? — спросил генеральный адвокат Бертье.

—      Да, оно у меня в Санаке,— ответил Ивон Роде­лек.

—       Таким образом, — спросил председатель, — за ис­текшие пять лет вы видите своего бывшего ученика впервые?

—    Да, господин председатель.

—     Не могли бы вы теперь повернуться к нему и вни­мательно на него посмотреть? — продолжал председа­тель.— Изменился ли он с тех пор, как вы видели его в последний раз?

—    Действительно, он сильно изменился.

Ответ вызвал некоторое замешательство.

—    Что вы имеете в виду?

Ивон Роделек ответил не сразу. Он подошел к скамье для защиты, где стоял переводчик. Кисти рук об­виняемого по-прежнему лежали на барьере, и перевод­чик, прикасаясь к фалангам, переводил все произнесен­ные в зале слова. Остановившись перед Жаком, его воспитатель обернулся к председателю:

—      Суд разрешит мне прямо задать бывшему моему ученику один вопрос?

—      Суд разрешит вам это, мсье Роделек, при усло­вии, что вы сформулируете его сначала устно, до того как обратитесь к подсудимому с помощью дактилоло­гического алфавита.

—     Вот мой вопрос: «Жак, дитя мое, скажите, поче­му вы не хотите защищаться?»

—      Можете задать этот вопрос, — разрешил предсе­датель.

Пальцы старика забегали по фалангам несчастного, который при этом прикосновении вздрогнул.

—    Он отвечает? — спросил председатель.

—      Нет, он плачет,— ответил Ивон Роделек, возвра­щаясь к барьеру.

Впервые судьи увидели, как слезы текут по лицу Вотье, непроницаемая бесстрастность которого смени­лась выражением мучительного страдания.

—      Суд разрешает вам, мсье Роделек, задать обви­няемому и другие вопросы,— предложил председатель, который, как и все присутствующие, понял, что от появ­ления этого старика в сутане и его слов сердце Вотье впервые дрогнуло.

—        Все мои усилия будут напрасными, — ответил Ивон Роделек с грустью.— Жак будет молчать — я хоро­шо его знаю,— но не подумайте, что из гордости. Боюсь, что он хочет скрыть что-то, чего мы никогда не узнаем.

—      Свидетель хочет сказать, что он тоже рассматри­вает подсудимого как виновного? — спросил генераль­ный адвокат.

Ивон Роделек не ответил. В публике воцарилось не­ловкое молчание. Виктор Дельо поспешно встал с места:

—      Если мсье Роделек не отвечает, господин гене­ральный адвокат, то исключительно потому, что он ищет истинную причину, которая определила необъясни­мое поведение Жака Вотье с момента драмы на тепло­ходе.

—     Защита позволит мне заметить ей,— возразил ге­неральный адвокат,— что прокуратура, напротив, счи­тает: поведение обвиняемого было неизменным с мо­мента совершения преступления. Преступления, в совер­шении которого он неоднократно и безоговорочно при­знался, даже не пытаясь оправдываться. Что об этом думает его бывший учитель?

Голос Ивона Роделека снова зазвучал, на этот раз с такой горячностью, которая еще ни разу не прорыва­лась во время его долгих показаний:

—     Я думаю, что Жак Вотье испытывает в эту минуту страдания человека, взявшего на себя вину за прегре­шение, которого он не совершал. И это для того, чтобы спасти жизнь истинного преступника, которого знает он один. Поскольку суд меня просил об этом, я задам не­посредственно Жаку, без особой надежды впрочем, вто­рой вопрос.

Он снова подошел к несчастному, взял его за обе ру­ки и, пока его длинные сухие пальцы бегали по непод­вижным фалангам, громко переводил суду:

—       Жак! Скажи мне, кто убийца? Я чувствую, что ты знаешь. Я уверен. Это не ты, дитя мое! Ты не спосо­бен совершить такое. Ты не можешь скрыть правду от меня, твоего учителя, который научил тебя понимать и быть понятым. Почему ты не назовешь имя виновного? Он дорог тебе? Потому что ты его любишь? Даже если это и так, ты должен назвать его, ты ведь всегда жаж­дал правды. Это твой долг — ты не имеешь права по­зволить осудить себя, поскольку ты невиновен. Почему ты молчишь? Ты боишься? Боишься чего? Кого? Ах, Жак, если б ты знал, какую боль мне сейчас причиня­ешь!

Обескураженный, старик медленно направился к барьеру для свидетелей, повторяя:

—        Он не убивал, господин председатель! Нужно сделать невозможное, чтобы найти настоящего преступ­ника!

—       Утверждения свидетеля, несомненно, достойны со­чувствия, — сухо произнес генеральный адвокат Бертье.— К несчастью, мсье Роделек забывает, что обви­няемый не только признался в убийстве, но и расписал­ся в этом отпечатками пальцев.

—     Даже если бы мне привели и более убийственные доказательства,— ответил старик,— я не поверил бы в виновность Жака...

—     Суду, — перебил председатель,— известно, что вы лучше всех знаете обвиняемого. И он просит вас отве­тить на следующие вопросы. Повинуясь голосу совести, скажите, вы уверены, что Жак Вотье невиновен?

—      По совести, — с ударением ответил Ивон Роделек,— я уверен в этом!

—      В таком случае не могли бы вы высказать суду ваши предположения относительно личности истинного преступника?

—       Как я могу? О смерти молодого американца я узнал только из газет — как все.

—      Полагаете ли вы, что, несмотря на упорное мол­чание и отказ отвечать, Жак Вотье вменяем?

—       Я уверен в этом. Только какая-то неизвестная нам тайна заставляет его молчать.

—       Его интеллектуальные способности, которые вы развивали в течение многих лет, действительно очень высокого уровня?

—      Жак — один из самых организованных умов, ка­кие я когда-либо встречал в течение своей долгой жиз­ни.

—       Вывод, следовательно, простой: все, что делает Жак Вотье, он делает умышленно. Что вы думаете о его романе «Одинокий»?

—      Я о нем такого же хорошего мнения, как и все, кто его прочел без предвзятости, — ответил старик мягко.

—    Он написал его один или с чьей-либо помощью?

—      Жак написал свою книгу алфавитом Брайля ис­ключительно сам. Моя роль сводилась только к тому, чтобы переписать ее с помощью обычного алфавита.

—      Считаете ли вы, что книга отражает подлинные чувства автора?

—     Я думаю, что да... Это одна из причин, не позво­ляющая мне допустить, чтобы человеку, написавшему такие превосходные страницы о милосердии, могла даже на мгновение прийти мысль причинить зло ближнему.

—      Среди этих страниц, квалифицируемых свидете­лем как «превосходные», — заметил генеральный адво­кат,—есть и посвященные собственной семье автора, ко­торые с моральной точки зрения обычному читателю могут показаться довольно сомнительными.

—    Я всегда сожалел об этом,— признался Ивон Ро­делек.— Но мои попытки уговорить Жака исключить не­которые страницы оказались напрасными. Юный автор неизменно отвечал: «Я написал и всегда буду писать только то, что я думаю, иначе я был бы неискренним по отношению к себе самому».

—     Суд благодарит вас, мсье Роделек, и считает не­обходимым отметить, прежде чем вы покинете зал за­седаний, важность того благородного дела, которым вы с вашими сотрудниками заняты в тиши института в Санаке.

—   Я предпочел бы, господин председатель,— ответил старик угасшим голосом,— никогда не удостаиваться по­добной похвалы в таком месте и при таких обстоятель­ствах.

Сгорбившись и опустив голову, Ивон Роделек на­правился к выходу. Этот прекрасный человек не созна­вал, какое впечатление его спокойные и взвешенные, трогательные в своей искренности показания произвели на суд, присяжных и всех присутствующих.

Даниель Жени испытывала те же чувства, что и большинство из находившихся в зале людей. Даже не прилагая особых усилий, благодаря только своему здра­вому смыслу и благородству, директор института про­лил свет на темную до тех пор личность подсудимого. Кульминацией в его долгом выступлении был тот мо­мент, когда у обвиняемого после прямого вопроса учи­теля потекли из потухших глаз слезы. Завеса вдруг спа­ла, и Даниель, как и многие другие, подумала, что сильный человек, способный плакать, должен иметь сердце. Эта мысль резко ослабила впечатление от живот­ной физиономии, сквозь которую стало вдруг прогляды­вать человеческое лицо. Она убеждала себя, что слезы сделали Вотье почти красивым. Может быть, ей это только казалось? Однако она была уверена, что замети­ла в ту минуту выражение чувства на грубом, бесстра­стном лице. У нее было ощущение, что слепоглухоне­мой видел и слышал лучше, чем нормальные люди,— та­ким внезапно открытым выглядело его лицо.

Впрочем, это была только искра, которую усилием воли Вотье быстро погасил и снова надел маску бес­чувственного монстра. Теперь, снова всматриваясь в него, Даниель спрашивала себя, не стала ли она, как и все присутствующие, жертвой коллективной галлюцина­ции? Но нет, «зверь» плакал...

—      Доктор Дерво,— сказал председатель после тра­диционного выяснения личности свидетеля, — нам из­вестно, что, имея обширную клиентуру в Лиможе, вы работаете одновременно в институте в Санаке, где бы­ваете три раза в неделю для оказания медицинской по­мощи воспитанникам. Следовательно, когда в этом бы­ла нужда, вам приходилось лечить Жака Вотье?

—       Да, действительно. Но я должен сразу сказать суду, что благодаря своим исключительным физиче­ским данным Жак Вотье почти никогда не болел. На другой день по прибытии в Санак я тщательно его об­следовал в присутствии мсье Роделека. Состояние здо­ровья ребенка было нормальным. Впоследствии он уди­вительно быстро развился. Поэтому мсье Роделек без всяких опасений мог заниматься его воспитанием, в чем он достиг замечательных успехов.

—      Свидетель считает, что воспитание, данное Жаку Вотье мсье Роделеком, — замечательное? — с иронией спросил генеральный адвокат Бертье.

—        Надо быть просто недобросовестным, чтобы не признать этого. И мое мнение тем более беспристраст­но, что, в отличие от членов братства Святого Гаврии­ла, я всегда верил не в чудо, а в науку. Мсье Роделеку удалось постепенно преодолеть физическую ущербность Жака Вотье, лишенного некоторых чувств, интенсивным развитием тех, которые у него оставались и нормально функционировали. В отличие от мсье Роделека я всегда считал, что доброта прекрасно может существовать без того, чтобы на нее навешивать религиозный ярлык. Поэтому, когда через несколько дней после прибытия Жака Вотье мсье Роделек высоко отозвался об уме сво­его нового ученика, я сказал ему примерно следующее: «Почему бы вам не попытаться воспитать этого малень­кого Жака, не забивая ему голову Евангелием? Доверь­тесь больше естественному ходу вещей, хотя бы по си­стеме Жана Жака Руссо, которую он описал в „Эмиле"».

Мсье Роделек ответил, что если мне положено зани­маться телом Жака, то он займется его душой. «Вдвоем мы прекрасно сделаем то, что нужно»,— заключил он. И вот теперь, несмотря на видимость, свидетельствующую против нас, я продолжаю упорно думать, что мсье Роделек и я прекрасно сделали свою работу.

—      То есть, если суд понимает правильно,— резюми­ровал генеральный адвокат Бертье,— свидетель готов разделить с мсье Роделеком ответственность за воспи­тание Жака Вотье, приведшее его к преступлению?

—     Я горжусь тем,— резко ответил доктор Дерво,— что в течение многих лет работал с человеком такого мас­штаба, как Ивон Роделек, помогая ему облегчить судь­бу несчастных детей, и категорически протестую, когда, обвиняя, справедливо или несправедливо, одного из этих детей в преступлении, хотят заставить думать, что оно является закономерным следствием воспитания, полу­ченного в Санаке. Это безумие! Поверьте, господа, ес­ли бы этих зверенышей не подобрал и не воспитал та­кой человек, как Ивон Роделек, они, по мере того как возрастали и увеличивались их желания и аппетиты в хаосе животной жизни, становились бы страшной опас­ностью, даже бичом для общества. Мир должен благо­дарить таких людей, как Ивон Роделек. И я утверждаю: если есть на земле школа, совершенно несовместимая с какой бы то ни было преступностью, так это — институт в Санаке, где главный принцип воспитания детей — лю­бовь к ближнему.

—      Суд,— заявил председатель,— только что публич­но воздал должное мсье Роделеку, чтобы показать, что он ни на мгновение не ставит под сомнение качество его воспитания. Поскольку вы были врачом в институте, не могли бы вы нам объяснить природу некоторых неожи­данных рефлексов Жака Вотье, вроде его попытки са­моубийства после первого свидания с матерью?

—        Этот случай надолго меня озадачил. Мы много говорили об этом с мсье Роделеком и согласились в од­ном: паническое бегство ребенка от матери доказывает, что отвращение к ней — а это именно отвращение — очень давнего происхождения. За несколько месяцев мсье Роделеку с его редким терпением удалось изменить чувства Жака. К несчастью, в своем стремлении сделать добро воспитатель, по-видимому, слишком идеализиро­вал понятие «мать» в возбужденном сознании ребенка. Входя в приемную, где его ждала воображаемая чудес­ная мама, он надеялся встретиться почти с идеальным существом. Но, подойдя к мадам Вотье и почувствовав ее запах, он резко изменился в лице. Он мгновенно вспомнил, что это присутствие ему ненавистно, и в то же время понял, что эта ненавистная женщина и есть та самая идеальная мать, представление о которой ему—не без труда, правда,— внушил мсье Роделек. Он был потрясен. Ивон Роделек в тот же вечер признавал­ся мне: «Это ужасно, доктор. Ребенок убежден, что я его обманул, внушая идеальное представление о чело­веке, который таковым для него не был. Если эти со­мнения в отношении меня не развеются, я ничего не смогу от него добиться. Вы так же, как и я, знаете, что никогда нельзя обманывать доверие нормального ребен­ка и тем более — ненормального. Вся моя система по­строена на абсолютном доверии ученика к учителю. Вы сами увидите, что положение тяжелое. Помогите мне, доктор».

Поскольку он был уверен, что Жак никогда не полю­бит мать, я посоветовал сосредоточить его внимание на каком-то другом образе — лучше всего было бы, если бы чья-то нежность заменила ему материнскую. Мсье Роделек часто говорил мне о Соланж и о ее письмах к Жаку. Он считал, что Соланж могла бы заменить ему мать и, может быть, впоследствии даже стать ему же­ной. Он напомнил мне, что в свое время я советовал ему не забивать голову Жака Евангелием, и добавил, что после долгих размышлений он решил в некотором смы­сле последовать моему совету — сделать из Жака чело­века в полном смысле этого слова. Чтобы достигнуть этой цели, он хотел рассчитывать на меня. Я был счаст­лив, что этот святой человек принял решение в согласии с законами природы, и обещал ему помочь чем смогу. В свою очередь я стал с большим любопытством при­глядываться к этому мальчику, которым мсье Роделеку и мне предстояло заниматься особенным образом. В то время как его воспитатель внушал ему основные поня­тия, я внимательно следил за его физическим развити­ем. Очень скоро я отметил, что сексуальный инстинкт будет играть в его жизни слишком большую роль. Жак не сможет обойтись без женщины. Своими наблюдени­ями я поделился с мсье Роделеком. Мы знали, что де­вушка думает только о Жаке. Почему бы так не могло быть и с молодым человеком? У него все это было еще на стадии невыраженного желания. Жак знал в самой общей форме — в четырнадцать лет мы давали это предварительное знание всем нашим глухонемым и сле­пым,— что такое женщина и половой акт, но, поскольку он был слепоглухонемым, проблема оставалась слишком деликатной. Прекрасный воспитатель, но очень набож­ный человек, мсье Роделек полагал, что все в руках Божьих, два существа соединятся только тогда и так, как этого захочет Провидение. К сожалению, мне было лучше знать, что неловкость мужчины при первом фи­зическом контакте может этот союз непоправимо ис­портить. Мне нетрудно было представить, что от Жака с его тройным недугом можно было ждать любых нелов­костей.

Меня долго смущала мысль о том, что Соланж, един­ственно возможная подруга для Жака, может стать предметом для эксперимента — роль для нее чудовищ­ная. Не будет ли это связано для нее — молодой, цело­мудренной — с тяжкими, унизительными страданиями? Залечится ли потом эта рана? Не возникнет ли чувство отвращения при физическом контакте с неполноценным человеком и не перерастет ли оно затем в ненависть? Достаточно ли велика будет нежность, чтобы это чувст­во уравновесить?

Что делать? Единственное решение — каким бы шо­кирующим оно ни могло казаться — дать Жаку возмож­ность узнать сначала других женщин. Но тут тоже было препятствие. Не говоря уже о христианской морали, это могло быть просто опасно. Дать Жаку познать вкус к женщине без чувства того, что эта женщина — единст­венная, необходимая подруга. Не лучше ли было бы при­вить ему прочное убеждение, что только одна Соланж могла бы физически его удовлетворить? Этому способст­вовало и то обстоятельство, что Соланж была единст­венной женщиной, готовой заниматься им с преданно­стью и нежностью. Постоянное присутствие Соланж бы­ло бы для Жака счастьем — вот что было важно. И кро­ме того, Ивон Роделек мог поступить только в соответ­ствии с христианской моралью.

Я навсегда запомнил день, когда девушка приехала в Санак. Свидание состоялось в приемной, в нашем при­сутствии. Ступив через порог, Соланж словно окамене­ла, увидев Жака, которого она знала еще ребенком и который предстал перед ней теперь мужчиной. Бледная, с золотистыми волосами, ома стояла как вкопанная. Первые шаги навстречу сделал Жак —он медленно дви­нулся к ней, словно притягиваемый таинственной си­лой. Приблизившись, остановился, чтобы глубоко вдох­нуть,— позже он мне признался, что в ту незабываемую минуту вспомнил «запах Соланж», запах, который так отличался от запаха ненавистной матери. И как непохо­жа была эта встреча на встречу с матерью! На этот раз у него не было желания убежать, он протянул руки и с нежностью ощупал контуры уже любимого лица. Соланж, неподвижная как статуя, едва могла дышать, пока он таким образом узнавал ее. Вдруг он резко взял ее ру­ки в свои, пальцы забегали по ее прозрачным пальчи­кам— они спешили сказать наконец прямо все то, что Жак хранил в течение многих лет в своем сердце.

Какими были эти первые слова любви, ни мсье Роделек, ни я никогда не узнали. Но встреча эта была на всю жизнь.

В течение пяти лет молодая девушка постоянно бы­ла рядом с Жаком, поэтому мне пришлось коснуться не­которых физиологических проблем, которые его беспо­коили. Хотя выражение может показаться несколько вольным — заранее прошу меня простить,— но оно тем не менее точно передает физическое состояние, в кото­ром Жак тогда находился: он постоянно чувствовал возле себя «запах женщины». Для того чтобы его не­удовлетворенное любопытство не вылилось в болезнен­ные формы, нужно было, чтобы о женщине он имел полное представление.

Ивон Роделек позволил мне действовать самостоя­тельно, ограничив свою роль воспитателя интеллекту­альной и моральной сферами. Конечно, никто, кроме врача, не сделал бы этого лучше, но моя задача была бы невероятно сложной, если бы сама Соланж не ока­залась понимающей и ценной для меня помощницей. Она согласилась продемонстрировать Жаку строение женского тела так, как это обычно делают на медицин­ских факультетах. Она решила, что будет лучше» если она сама, а не кто-то другой откроет ему тайну женщи­ны. Когда Соланж разделась, я взял его руки, чтобы он ощупал женскую шею, женскую грудь, женские бедра. Я в это время делал пояснения. Его лицо просветлело, ког­да он понял высокий смысл кормления материнской грудью. Когда я ему объяснил любовный акт, отмечен­ный совокуплением двух существ, он это нашел нор­мальным. Именно этого я и хотел. Этот странный урок естествознания заключал в себе нечто библейское. У ме­ня было ощущение, что я приобщаю нового Адама, чи­стого и целомудренного, к познанию вечной Евы. Сле­поглухонемого пронизала божественная дрожь. Его те­лесные желания теперь естественным образом сосредо­точивались на Соланж, как того и хотел Ивон Роделек. Низкие инстинкты у Жака незаметно превратились во властную потребность творить жизнь с этой идеальной подругой, которую судьба послала ему на его пути.

Прошло несколько дней; я чувствовал, что он все больше и больше мучается, одержимый неотвязной мыслью. У него была потребность до конца познать женщину С беспокойством я ждал того момента, когда он сам придет ко мне и признается наконец, что страст­но желает Соланж. Когда это случилось, я тотчас же предупредил мсье Роделека. Жаку было двадцать два года, Соланж — двадцать пять. Никаких препятствий. Через три месяца Соланж Дюваль стала мадам Вотье.

—      Вы искренне считаете, доктор, что этот брак был удачным? — спросил председатель.

—    Он был бы более удачным, если бы был ребенок.

—     Что-нибудь мешает этому? — спросил генераль­ный адвокат Бертье.

—       Ничего. Супруги хорошего телосложения, и если бы в течение пяти лет, что они состоят в браке, у них появился ребенок, он был бы, несомненно, нормальным. Слепота, немота и глухота по наследству не передают­ся. Лучшее пожелание, которое я мог бы выразить Со­ланж и Жаку, состоит в том, чтобы у них наконец по­явился ребенок. Естественно, когда вся эта история кон­чится. Сын или дочь окончательно скрепит их брак.

—      Это пожелание, доктор,— сказал председатель, — наводит на мысль, что вы убеждены в невиновности под­судимого.

—         Именно так, господин председатель. Узнав из газет о преступлении на борту «Грасса», я упорно до­искивался причины, которая могла бы заставить Жака Вотье его совершить. И я ее не нашел... или, скорее, на­шел! Я, глубоко изучивший Вотье за многие годы, оты­скал причину, но она показалась мне настолько неправ­доподобной, что я не стал задерживаться на ней...

—       Назовите ее суду, доктор, — подсказал Виктор Дельо.

—       Хорошо... Жак слишком любил жену, чтобы по­зволить кому-нибудь отнестись к ней без должного ува­жения Не хочу оскорблять память жертвы, тем более что ничего не знаю о молодом американце. Но чувст­венные желания Жака Вотье, сосредоточенные на един­ственном существе — жене, могли заставить его попы­таться устранить — не скажу «соперника»: о сопернике не может быть и речи с такой безупречной в нравствен­ном отношении спутницей жизни, как Соланж,— просто какого-нибудь незнакомца, бездумно решившего поуха­живать за хорошенькой женщиной. Сила у него геркулесова—он мог бы, наверно, убить, даже не желая того. Это единственное правдоподобное объяснение его многократных признаний, подтвержденных отпечатками пальцев.

—       Выводы доктора Дерво, выступающего, впрочем, свидетелем со стороны защиты,— живо подхватил гене­ральный адвокат Бертье,— достойны самого присталь­ного внимания господ присяжных: они основаны на здра­вом смысле. Возможно, в самом деле, здесь кроется ис­тинная причина преступления, которую обвиняемый так упорно от нас скрывает.

—      Нет, господин генеральный адвокат! — восклик­нул Виктор Дельо. — Пытаясь из благих намерений найти причину, оправдывающую отчаянный акт Жака Вотье, свидетель совершает ошибку. Причина преступ­ления— даже если допустить, что обвиняемый его дей­ствительно совершил, — должна быть гораздо более серьезной. Защита полагает, что у Жака Вотье были серьезные основания, чтобы убить этого Джона Белла, и, когда придет время, берется это доказать. Дело толь­ко в том, что Жак Вотье не осуществил своего наме­рения.

—      Что вы имеете в виду, мэтр Дельо? — спросил председатель.

—    Только то, господин председатель, что Жак Вотье не совершал преступления, в котором его обвиняют.

В зале на короткое время возникло замешательство, раздались протестующие возгласы.

—      В самом деле? — воскликнул мэтр Вуарен.— А как вы объясните, дорогой коллега, отпечатки пальцев и признания обвиняемого?

—       Боже, эти отпечатки действительно Жака Вотье, но... здесь я тоже прошу суд отнестись к этому факту со всей внимательностью. Мне кажется, что следствие не велось с той тщательностью, которой требовало бы по­добное странное преступление. Это мы тоже беремся до­казать в нужный момент. Что касается признаний, то сама их многократность и готовность, с которой они де­лались с самого момента совершения преступления, за­ставляют задуматься Несмотря ни на что, мы не теря­ем надежды заставить нашего клиента отказаться от своих слов еще до конца процесса. Но это случится только в том случае — в этом мы давно уже убеждены,— если мы представим Жаку Вотье неопровержимые дока­зательства его невиновности и он не сможет более упор­ствовать в своей, скажем так, прекрасной лжи.

—      Вы подразумеваете, — спросил председатель, — что обвиняемый в течение полугода на допросах гово­рил неправду?

—      Он лгал, господин председатель... Мой клиент лгал должностным лицам на теплоходе, полицейским инспекторам, врачам, следователям, собственной своей жене, мне, взявшемуся его защищать против его воли. Жак Вотье лгал всем!

—    Но с какой целью? — спросил генеральный адво­кат.

—     О, господин генеральный адвокат, именно здесь и скрыта загадка всего процесса, — ответил Виктор Де­льо.— Как только мы достоверно выясним, почему мой клиент обвиняет себя в убийстве, которого он не совер­шал, и тем самым хочет спасти жизнь ему одному изве­стному истинному убийце,— это уже дал понять мсье Роделек в своих замечательных показаниях, — нам не­трудно будет этого убийцу найти.

—      Прокуратура, — иронически заметил генеральный адвокат Бертье, — имеет все основания опасаться, что этот «истинный» убийца никогда не будет обнаружен только потому, что он не существует в природе. Есть только один преступник, господа присяжные, не плод химерического воображения, а живой, реальный. Он пе­ред вами, господа присяжные,— это Жак Вотье.

—        Защита возражает против того, чтобы прокура­тура квалифицировала моего клиента, используя ос­корбительные термины, до вынесения обвинительного приговора,— резко произнес Виктор Дельо.

—      Ни прокуратура, ни господа присяжные, — в том же тоне ответил генеральный адвокат Бертье,— не под­дадутся безответственным заявлениям со стороны за­щиты. Нелишне будет напомнить здесь, что суд вершит­ся только на основании фактов. Если защита и дальше пойдет по этому же пути, мы вправе будем попросить ее назвать нам этого пресловутого неизвестного пре­ступника и первыми потребуем безусловного оправдания Жака Вотье. Мы так же, как и защита, хотим справед­ливости, и наша роль заключается в том, чтобы востор­жествовало Право. Но мы также хорошо знаем, что в этом тяжком деле есть только один преступник.

—     Инцидент исчерпан,— прервал председатель и об­ратился к ожидавшему у барьера доктору Дерво: — У вас есть еще какие-нибудь заявления?

—       Да, господин председатель... Боюсь, что суд мо­жет неправильно истолковать слова, которые только что неосторожно у меня вырвались и вызвали эту дискус­сию. Я высказал только предположение, которое могло бы объяснить мотивы преступления, но само это пред­положение никогда полностью не удовлетворяло меня, потому что мне, проработавшему двенадцать лет в Санаке, лучше, чем кому бы то ни было, известен образ мыслей Жака Вотье. Несмотря на все улики против не­го, он не мог убить, потому что моральные принципы, привитые ему Ивоном Роделеком, таковы, что человек, которому выпало счастье обладать ими, может посвя­тить себя только добру. Жак Вотье отправился в Аме­рику с целью познакомить с успехами в области воспи­тания обездоленных судьбой людей. Невозможно пред­ставить, чтобы человек, уехавший с такой благородной миссией, вернулся с руками, обагренными кровью.

— Суд благодарит вас, доктор Дерво. Можете быть свободны.

Закончившиеся показания заставили Даниель заду­маться об одной деликатной проблеме. Мысль эта еще не приходила ей в голову — о физических взаимоотно­шениях между слепоглухонемым и женщиной, которая согласилась выйти за него замуж. Даниель сначала со­дрогнулась при мысли, что женщина, молодая и пре­красная, какой, по описаниям многих свидетелей, дол­жна быть Соланж, может отдаться ласкам такого зве­ря... Однако некоторые высказывания Ивона Роделека и доктора Дерво — людей, лучше всего знавших Жака Вотье,— заставили ее теперь задуматься. В безгранич­ной любви слепоглухонемого к Соланж сомневаться не приходилось. В сущности, этой Соланж Дюваль в неко­тором смысле повезло с такой любовью. Многим ли женщинам удается до такой степени покорить себе сильного мужчину? В конце концов Даниель пришла к мысли, что эта Соланж совсем не была столь уж не­счастной со своим «зверем», как это могло показаться обычным смертным. Чем больше девушка наблюдала за Вотье, тем чаще ей казалось, что ощущения от объя­тий этого колосса должны быть необыкновенными. Да и кроме того, этот Вотье был человеком большого ума. Сердце его было способно к чувству — все присутствую­щие могли убедиться в этом. Но даже если предполо­жить, что он был только зверем, для любви, может быть, это не так уж и плохо. В сущности, как многие женщины и девушки, с любопытством следившие за хо­дом процесса, Даниель, не отдавая себе в том отчета и почти против своей воли, растрогалась. Ей не терпе­лось увидеть наконец эту Соланж Дюваль, о которой некоторые свидетели говорили в восторженных выраже­ниях, хотя большинство отзывалось о ней плохо. Во всяком случае, женщина, возбуждающая к себе столь

различное отношение, не может быть существом зауряд­ным.

Вышедший к барьеру новый свидетель был, как и Ивон Роделек, в черной сутане с голубыми брыжами. Но в отличие от рослого Ивона Роделека привратник института в Санаке брат Доминик Тирмон был толст и коротконог. Его добродушное лицо лучилось вечной ве­селостью.

—    Мсье Тирмон, можете ли вы рассказать суду все, что знаете и думаете о Жаке Вотье?

—    Такой милый ребенок! — воскликнул брат Доми­ник.— Я о нем думаю только хорошо, как и обо всех наших учениках. Они очень славные1

—      Вы занимались Жаком Вотье в то время, когда он находился в институте в Санаке?

—       Скорее, эту задачу взвалил на себя наш дирек­тор... но мне часто случалось «поболтать» с этим милым ребенком с помощью дактилологического алфавита. И меня, так же как и других преподавателей нашего ин­ститута, поражал его ум. Думаю, что он привязался ко мне с того дня, как я сшил новое платье для его куклы Фланелли, которую он принес ко мне в швейцарскую. Наверно, это было спустя год после его прибытия. Хо­рошо помню наш разговор в тот день. Чтобы подтру­нить над ним, я сказал: «Платье и волосы Фланелли уже вышли из моды — они слишком длинные». — «Како­го цвета будет новое платье Фланелли?» — спросил ме­ня тотчас Жак. Меня так удивил этот вопрос слепого ребенка о «цвете», что я какое-то время колебался, прежде чем ответил: «Красного. А как ты себе пред­ставляешь красный цвет?» — «Это, должно быть, теплый цвет»,— ответил он. «Ты прав, Жак. Мсье Роделек тебе уже говорил о солнечном спектре?» — «Да, он мне уже объяснял, что такое радуга». Самое замечательное, что в ответе этого милого ребенка не было и следа бахваль­ства. Он составил себе представление о цвете поанало­гии со вкусом и запахом. Например, различие между запахом апельсина и груши, абрикоса и персика давало ему представление о различии между черным и белым или зеленым и красным. Методом дедукции он прихо­дил к заключению о существовании тонов и оттенков. Думая о предмете, он инстинктивно окрашивал его в какой-нибудь цвет радужного спектра.

—      Свидетель может нам сказать, было ли точным представление о цвете в сознании ребенка? —спросил Виктор Дельо.

—       Нет. На этот недостаток я сразу обратил внима­ние. К сожалению, он не был преодолен и впоследствии. Когда он у меня спросил, какого цвета глаза у Фланелли, я ответил, что глаза голубые, а волосы черные. Ребенок был сильно разочарован: «Мне это не нравит­ся,— сказал он.— Фланелль была бы красивее, если бы глаза у нее были желтыми, а волосы голубыми». Я не стал возражать ему тогда, подумав, что на портретах у современных художников цвета бывают и похуже. Со­знание Жака выработало свою индивидуальную палит­ру, где зеленый цвет ассоциировался со свежестью, красный — с силой и необузданностью, белый — с ис­кренностью и чистотой. И если воображаемый цвет не соответствовал истинному, это было не страшно, потому что абсолютной истины в том, что касается цвета, нет. Многие ли зрячие согласны в точном определении того или иного цвета?

—      Все эти соображения относительно чувства цвета у обвиняемого, несомненно, интересны, — заявил гене­ральный адвокат Бертье,— но, по нашему мнению, они не относятся к делу.

—       Нет, господин генеральный адвокат, — ответил Виктор Дельо.— Мы дали высказаться мсье Тирмону о восприятии цвета обвиняемым исключительно потому, что цвет, как бы неправдоподобно это ни выглядело, сыграл решающую роль в убийстве, которое до сих пор несправедливо приписывается Вотье.

—      Мэтр Дельо,— воскликнул генеральный адвокат Бертье,— решительно закидал нас сюрпризами! Если бы я не опасался показаться непочтительным по отно­шению к тому месту, где мы находимся, то сказал бы, имея в виду загадочные фразы защитника, что все у нас происходит как в детективном романе.

—     А почему бы и нет? — ответил старый адвокат.— В любом детективном романе преступника находят на последних страницах. Повторяю: тот, кто совершил пре­ступление на «Грассе», будет установлен в последние минуты процесса.

—      Почему же защита не назовет его нам сразу, по скольку, как кажется, имя его ей известно? — спросил генеральный адвокат Бертье.

—        Защита никогда не утверждала, что она знает убийцу, — спокойно ответил Виктор Дельо. — Она ут­верждала только, что клиент не совершал преступле­ния и что он один знает преступника. Трудность, и гро­мадная,— суд должен признать это вместе с защитой,— заключается в том, чтобы с помощью психологического шока или каким-то иным образом заставить Жака Вотье сказать все, что он знает. Сейчас защита может утверж­дать только то, что три человека могли иметь серьезные причины для убийства Джона Белла. Среди них, несом­ненно, и обвиняемый, но убил не он — это мы докажем. Что касается другого человека, поведение его сомни­тельно, хотя он защищен некоторым алиби. Остается третий — он, по всей вероятности, и есть убийца. К не­счастью, защите еще пока неизвестна эта третья лич­ность, иначе процесс бы уже закончился. И наконец, в ответ на замечание господина генерального адвоката, поставившего под сомнение уместность показаний мсье Доминика Тирмона о чувстве цвета у обвиняемого, мы просим господ присяжных не упускать из виду тот факт, что наиболее важен для человека тот цвет, кото­рый он любит, даже если этот цвет — воображаемый, как в случае с Жаком Вотье.

—     Считаете ли вы, мсье Тирмон,— спросил председа­тель, чтобы еще раз решительно прервать полемику между защитой и прокуратурой,— что Жак Вотье спо­собен совершить преступление, в котором он обвиня­ется?

—      Жак! — воскликнул брат Доминик.— Но он был самым добрым воспитанником из всех, какие когда-либо были в нашем институте! У него было инстинктивное от­вращение к злу и жестокости. Наш старый садовник Валентин сказал мне о нем: «Жак Вотье — убийца? Он же так любил цветы!»

—      Это тот Валентин, — продолжал председатель, — который хранил садовый инвентарь в домике а глубине сада?

Брат Доминик выслушал вопрос с изумлением.

—       Да, господин председатель... Вы бывали у нас в Санаке?

—       Нет,— ответил председатель Легри.— Но не те­ряю надежды побывать там теперь. Этот домик по- прежнему на месте?

—       То есть он отстроен после пожара на прежнем месте.

—     Какого пожара?

—     В результате несчастного случая,— К счастью, без тяжелых последствий. Вспоминаю сейчас, что Соланж Дюваль, которая через пять лет стала мадам Вотье, была причастна к этому.

—      Вы можете рассказать об этом несчастном слу­чае? — спросил председатель.

—     Если не ошибаюсь, мы с братом Гарриком, про­гуливаясь весенним вечером в парке, заметили, что до­мик охвачен пламенем. Мы побежали к домику, уверен­ные, что его нечаянно поджег Валентин. Но, к боль­шому нашему удивлению, перед догорающим строени­ем мы увидели Соланж Дюваль и Жана Дони, одного из наших воспитанников; их одежда и лица были в саже. Валентина там не было.

—      Когда вы направлялись к домику, вам не встре­тился Жак Вотье, бежавший к главному зданию инсти­тута?

—      Нет, господин председатель, но ваш вопрос на­помнил мне странный разговор с Жаном Дони на дру­гой день после пожара у меня в швейцарской. Он во­шел, когда я разбирал почту, и сказал: «Вы слышали, что ответила вчера Соланж брату Гаррику, когда тот спросил, что случилось?» — «Да, — ответил я, — ну и что?» — «Соланж, — поведал мне Жан Дони,— солгала, говоря, что пожар произошел из-за ее неловкости. Не она опрокинула керосиновую лампу — это Жак нарочно швырнул ее, чтобы поджечь домик, а потом закрыл нас на ключ — меня и Соланж,— сам же убежал». — «Что это вы такое говорите,— ответил я Жану Дони.— Вы со­знаете, какое это тяжкое обвинение? Вы не имеете пра­ва клеветать на товарища! Начать с того, что Жака там вообще не было!» — «Он там был, брат Доминик, но успел убежать, пока я пытался выбить дверь изнутри. Если бы в последнюю минуту она не поддалась, вы на­шли бы два обугленных трупа — Соланж и мой. Жак попытался нас уничтожить!» — «Вы совсем с ума сошли, Жан! Какой смысл ему было делать это?» — «Потому что он ревнует ко мне,— ответил Жан Дони.— Он дума­ет, что Соланж любит меня, а не его».

Несколько дней я не знал, что делать: поверить Жа­ну Дони, который был одним из самых образцовых на­ших воспитанников и через несколько недель от нас уезжал? Или лучше рассказать об этой странной бесе­де директору? Я боялся, что Ивон Роделек, зная мою склонность к болтливости, скажет: «Вы, брат, с вашим хорошо подвешенным языком, суетесь в дела, которые вас совсем не касаются». И мсье Роделек был бы прав. Было еще одно возможное решение — предпринять соб­ственное расследование, чтобы выяснить истину. Од­нажды, когда Жак зашел ко мне в привратницкую, я ему сказал: «Бедный Жак, вы, наверно, очень пережи­вали, когда узнали, что Соланж и ваш лучший друг чуть не сгорели заживо в садовом домике». Жак только и ответил: «Не понимаю, как это могло случиться... Знаю только, что Жан мне уже не лучший друг». Боль­ше я ничего не смог от него добиться. Я пытался снова разговориться с Жаном Дони, но он, возможно сожалея о неосторожно вырвавшихся у него словах, всячески из­бегал меня. Я решил забыть о том, что мне сказал Жан Дони. И правильно поступил, потому что он обрадовал меня своим приездом из Альби, чтобы самому сесть за орган на свадебной церемонии Соланж и Жака. Из это­го я заключил, что никакой обиды между ними не было.

—      Что вы думаете о Соланж Дюваль? — спросил председатель.

—    Думаю о ней только хорошее, так же как, долж­но быть, наш директор.

—      Было у вас впечатление на свадьбе, что молодые супруги счастливы?

—       Были ли они счастливы, господин председатель? Лица их сияли счастьем, когда они, соединившись на всю жизнь, выходили из нашей часовни. Все были сча­стливы в этот день. Какая была прекрасная церемония! Я видел и надеюсь еще увидеть много праздников в Санаке, но не думаю, что какой-нибудь из них мог бы сравниться с этой свадьбой — первой в нашем институ­те. У меня было ощущение, что все мы немного причастны к этому счастью.

—     Вы видели молодых после?

—      Однажды, когда они вернулись из свадебного пу­тешествия, перед поездкой в Америку.

—       Они по-прежнему были счастливы, так же как в день свадьбы?

—       Мне кажется, что да, и я воздал благодарность Всевышнему за это их счастье. Это дает мне надежду думать, что Бог не мог оставить Жака после того, как он помог ему стать полноценным человеком. Я верю — не в его милосердие, потому что не могу считать этого ребенка виновным,— а в то, что он поможет ему с честью выйти из этого испытания.

—      Суд благодарит вас. Можете быть свободны. При­гласите следующего свидетеля.

Появление молодой блондинки с бирюзовыми глаза­ми, изящная фигурка которой резко контрастировала с атлетическим сложением Вотье, произвело сенсацию. Присутствующие поочередно переводили взгляды с хрупкой женщины с очаровательным, слегка покраснев­шим личиком, которая казалась смущенной от того, что находится в подобном месте, на колосса, неизменно со­хранявшего бесстрастное выражение лица. Соланж вы­шла к барьеру, не поворачивая головы в сторону обви­няемого, и застыла перед председателем, словно боясь взглянуть на человека, в пользу которого она пришла давать показания.

«Вот и она наконец! — подумала Даниель Жени.— Она точно такая, какой я ее себе представляла!» Самые восторженные отзывы свидетелей не преувеличивали ее красоту — Соланж была очень хорошенькой. Будущий адвокат даже ощутила в себе что-то похожее на рев­ность. Это было глупо, но она ничего не могла с собой поделать. Она дошла даже до того, что вообразила, буд­то Жак — так она называла теперь в мыслях бывшего «зверя» — смотрит на них обеих и сравнивает ее с Соланж. Тройной его недуг значил теперь гораздо меньше. В открытом, чистом лице Соланж она искала черты, ко­торые свидетельствовали бы об эгоизме:«Ведь она сов­сем не позаботилась о несчастном с тех пор, как он в тюрьме». Об этом она узнала от самого Виктора Дельо, и это был ее основной упрек молодой женщине.

—     Мадам Вотье,— доброжелательно обратился к ней председатель Легри,— суду уже известно, что вы знали Жака Вотье задолго до того, как вышли за него замуж, то есть с тех времен, когда вы оба были детьми.

Молодая женщина не спеша рассказала о своих впе­чатлениях той поры, о жалости к ребенку, о возмуще­нии родственников. Вспомнила о том, как тяжело ей бы­ло расставаться с ним, когда его увозили в Санак, как она надеялась увидеться с ним снова, рассказала о сво­их занятиях с сестрой Марией.

—      Все те семь лет, которые предшествовали вашему приезду в Санак, вы переписывались с Жаком Вотье?

—      Я писала ему каждую неделю. Первые два года вместо него мне отвечал мсье Роделек. Затем Жак стал писать сам с помощью алфавита Брайля, который я хо­рошо понимала. Отвечала я ему таким же образом.

—     Вы помните товарища Жака Вотье, который был немного постарше его и тоже воспитывался в Санаке, Жана Дони?

—   Да,— спокойно ответила Соланж.

—     Суду важно, мадам, получить ваше разъяснение по одному конкретному пункту. Жан Дони утверждал в этом зале, будто у вас был с ним некий доверительный разговор.

—    Какой разговор? — быстро откликнулась Соланж.

Председатель обратился к секретарю:

—    Зачитайте мадам Вотье показания свидетеля Жа­на Дони.

Молодая женщина молча выслушала зачитанные секретарем показания. Затем председатель спросил:

—    Вы согласны, мадам, с содержанием этих показа­ний?

—     Жан Дони, — твердо ответила она, — в связи с этим несчастным случаем, не имевшим, к счастью, тя­желых последствий, позволил себе сделать лживые ут­верждения, которые выставляют его в благородном све­те, хотя в действительности его поведение было далеко не таким. Чтобы Жак затащил меня в этот садовый до­мик и попытался овладеть мной! Это смешно! Жак слишком уважал меня. Я не могу сказать этого о Жане Дони, моем ровеснике, чьи манеры мне всегда не нра­вились Именно он сыграл в тот день гнусную роль и несет ответственность за все случившееся.

—    Что вы имеете в виду, мадам?

—      Я надеюсь, господин председатель, что суд меня достаточно хорошо понял, и нет нужды возвращаться к событию, которое никакого интереса не представляет. И я настаиваю, что никогда никакого доверительного раз­говора с Жаном Дони у меня не было.

—      Суд принимает к сведению ваше заявление и хо­тел бы знать теперь, мадам, следующее: участвовали ли вы в написании романа Жака Вотье?

—       Нет. Жак один написал «Одинокого». Я только собирала по его просьбе документы, которые ему были нужны. А мсье Роделек взялся переложить роман на обычное письмо.

—      Но все же, мадам, не были ли вы в какой-то сте­пени вдохновительницей произведения, в частности тех страниц, где речь идет о семье героя? — с намеком за­дал вопрос генеральный адвокат Бертье.

—      То, что вы сказали сейчас, мсье, не очень краси­во,— ответила молодая женщина. — Если я правильно поняла смысл ваших слов, вы хотите сделать меня ви­новной в том, что Жак так резко высказался о своих близких? Ну так знайте же раз и навсегда, что я никог­да на него не влияла — ни до, ни после замужества.

—      Кажется, мадам, Жак проявил большую робость, когда пришло время просить вашей руки?

—        Какой же мужчина, господин председатель, в этих обстоятельствах не испытал подобного душевно­го состояния?

—      Это верно, мадам, но суд хотел бы услышать из ваших уст, каким именно образом действовал директор института, в некотором смысле заменивший Жака Вотье— слишком робкого, чтобы самому осмелиться про­сить вашей руки?

—      Полагает ли суд, что подобный вопрос, ответ на который ставит свидетеля в щекотливое положение, не­обходим для нормального хода процесса? — спросил Виктор Дельо.

—    Суду, — ответил председатель, — необходимо вы­яснить характер отношений между подсудимым и его женой в тот момент, когда встал вопрос о браке.

—     В таком случае отвечайте, мадам! — бросил Вик­тор Дельо слегка покрасневшей женщине.

—      Прибыв в Санак, я встретила порывистого мо­лодого человека, подлинные чувства которого по отно­шению ко мне проявились очень скоро. Я была и счаст­лива, и немного встревожена. Я любила его, но это еще не была любовь-страсть: в моей нежности было слиш­ком много жалости. Людей, к которым испытывают жа­лость, не любят. Им сострадают! Так прошло пять лет, к счастью занятые напряженным трудом, затем подго­товкой к написанию «Одинокого».

Роман наконец появился, и Жак стал известен. Вскоре после этого мсье Роделек постучался однажды вечером в дверь моей комнаты. Этот замечательный че­ловек сказал мне: «Не сердитесь на меня, милая Соланж, за то, что я пришел к вам в такой поздний час, но у меня к вам важный разговор. Вы давно поняли, что Жак влюблен в вас. Но он робок и не осмеливается признать­ся вам в своих чувствах. Поэтому его приемный отец пришел просить руки прекрасной девушки. Не подумай­те только, что я хочу как-нибудь повлиять на вас. По­думайте хорошенько. У вас с Жаком есть время».

Поскольку я молчала, мсье Роделек посмотрел на меня долгим пристальным взглядом. «Я не могу пове­рить в то, что вы не любите Жака настоящей любовью. Все в вашем поведении по отношению к нему говорит об обратном — ваша детская нежность, письма, которые вы писали каждую неделю, радость, с которой встрети­лись с ним здесь, усердие, с которым помогали мне сде­лать из него человека. Все это говорит в пользу того, что ваш союз будет прочным. Жака, несомненно, ждет карьера мыслителя и писателя. Его уже пригласили в Америку. Кому же, как не жене, сопровождать его ту­да? Кто, кроме вас, мог бы окружить его постоянной заботой, вниманием, любовью, в которых он так нужда­ется? Подумайте об этом, Соланж. Вы сами, можете ли вы сами жить без него? Пусть сердце подскажет вам ответ на этот вопрос. Спокойной ночи, милая Со­ланж» .

Часами я думала обо всем, что мне сказал мсье Роделек. Сердцу легко было ответить на любой из его воп­росов, кроме последнего: «Вы сами, сможете ли вы сами теперь жить без него?» Я поняла, что люблю Жака лю­бовью, которая сильнее всего, сильнее моей нежности к нему. Сила этой любви ничего не оставила от чувства жалости, которое я испытывала к тому, кого долгое вре­мя считала своим «подопечным». Через три дня я дала мсье Роделеку ответ: «Я буду женой Жака».

—      Это прекрасная история любви, мадам,— признал председатель.— И вы не испытали сожаления, почувст­вовав, что вы уже на всю жизнь связаны с Жаком Вотье?

—      Я была счастлива, господин председатель, — от­ветила она после недолгого колебания.

—       И долго вы были счастливы? — резко спросил генеральный адвокат Бертье.

Она разрыдалась.

—    Успокойтесь, мадам,— мягко сказал председатель.

Виктор Дельо уже поднимался со своего места:

—       Мы считаем, что вопрос, только что заданный господином генеральным адвокатом, неуместен.

—       Прокуратура, — ответил генеральный адвокат,— считает этот вопрос важным.

Соланж подняла заплаканное лицо.

—      Даже если бы Жак совершил преступление, в ко­тором его обвиняют и к которому, я уверена, он непри­частен, я и сегодня была бы счастлива, если бы знала, что он любит меня по-прежнему. Но после этой ужас­ной драмы я уже не знаю... Он ничего не захотел ска­зать мне на «Грассе», кроме того, что ложно обвинил себя в преступлении, в котором не виноват. Он даже не захотел встретиться со мной, несмотря на мои просьбы, переданные через его защитников. Одному из них, мэт­ру Сильву, он сказал, что я больше для него ничего не значу... Он сердится на меня, но я не знаю за что. Он больше не доверяет мне, а когда кому-нибудь не дове­ряют, значит, уже не любят. После этого преступления я потеряла слепую, преданную любовь, которая была у Жака ко мне с детства. Вот единственная причина моего несчастья.

—       Суд понимает ваше смятение, мадам, — сказал председатель.— Однако не могли бы вы сообщить еще некоторые необходимые детали, связанные с вашей се­мейной жизнью? Мсье Роделек в своих показаниях об­молвился о том, что по возвращении из свадебного пу­тешествия вы говорили ему о некоторых сложностях интимного порядка, которые мешали вашему счастью.

—     Может быть. Но время все уладило, как и пред­видел мсье Роделек, Жак стал для меня идеальным му­жем.

—      И это счастье продолжалось в течение всего ва­шего пребывания в Америке?

—      Да. Мы переезжали из города в город, и нас вез­де прекрасно встречали.

—      Вспомните, мадам, — спросил председатель, — за время пятилетнего путешествия по Соединенным Шта­там вам никогда не случалось встречать жертву — Джо­на Белла?

—    Нет, господин председатель.

—     А в течение первых трех дней путешествия на те­плоходе вы или ваш муж говорили с Джоном Беллом?

—       Нет. Лично я не знала о его существовании. То же самое я могу утверждать и в отношении Жака, ко­торый выходил из каюты только вместе со мной дважды в день на часовую прогулку по палубе. Остальное вре­мя мы проводили в каюте, куда нам приносили еду.

—      Как вы объясните тогда, почему ваш муж озло­бился на незнакомого ему человека?

—     Я себе этого не объясняю, господин председатель, по той причине, что уверена — этого американца убил не Жак.

—     Чтобы иметь такую уверенность, мадам, надо по­дозревать кого-нибудь другого.

—       Я подозреваю всех, действительно всех, кроме Жака, потому что я, его жена, знаю: он не способен причинить зло другому.

—     Но все же, мадам! — воскликнул генеральный ад­вокат.— Как вы объясните, что ваш муж, который, по вашему же признанию, в течение трех дней выходил из каюты только вместе с вами, как он мог ускользнуть из-под вашего внимательного присмотра, да так, что вы сами вынуждены были сообщить о его исчезновении ко­рабельному комиссару,— и это случилось именно в мо­мент преступления!

—      После обеда я воспользовалась тем, что Жак за­дремал, и вышла подышать свежим воздухом на верх­нюю палубу. Вернувшись через двадцать минут, я с удивлением обнаружила, что его койка пуста. Подума­ла, что он проснулся и пошел меня искать. Это меня ис­пугало: я знала, что он плохо разбирается в бесконеч­ных коридорах и лестницах на теплоходе. Я тотчас же вышла из каюты. Полчаса его разыскивала и снова вернулась в каюту в надежде, что Жак уже там. Но его по-прежнему не было. Обезумев от мысли, что он мог стать жертвой несчастного случая, я бросилась к комиссару, которому рассказала о своих страхах. Что было дальше, вы знаете.

—      Свидетельница, — сказал Виктор Дельо, — могла бы внести ясность по поводу одного пункта, не отмечен­ного следствием. Мадам Вотье, вы только что сказали, что ваше отсутствие после того, как вы оставили мужа спящим в каюте, продолжалось двадцать минут. Вы уве­рены, что это было именно так?

—       Возможно, что я оставалась на верхней палубе двадцать пять минут, но уверена, что в целом время мо­его отсутствия не превышало получаса.

—      Прекрасно,— сказал Виктор Дельо.— Будем счи­тать— полчаса. Затем вы вернулись и снова отправи­лись на поиски мужа еще на полчаса. В целом — это уже час. Вернувшись во второй раз в каюту и увидев, что мужа там нет, вы пошли к комиссару Бертену. Ему вы объяснили причины вашего беспокойства — допус­тим, это заняло у вас десять минут. И только после это­го комиссар и экипаж теплохода начали официальные поиски, то есть через час десять минут после того, как вы видели мужа в последний раз спящим в каюте. Сколько времени продолжались эти поиски до того мо­мента, когда вашего мужа обнаружили сидящим на койке в каюте, где было совершено преступление?

—       Может быть, минут сорок пять,— ответила мо­лодая женщина.

—       Где находились вы в течение этих сорока пяти минут?

—      Я ждала в кабинете комиссара Бертена — он сам посоветовал мне там оставаться, потому что все сведе­ния в первую очередь должны были поступать туда. Это долгое ожидание было ужасно. Самые разные мысли приходили мне в голову, кроме одной: что Жак станет не жертвой несчастного случая, а преступником! Нако­нец вернулся комиссар Бертен, с ним пришел капитан теплохода, они рассказали, при каких обстоятельствах обнаружили моего мужа. И когда капитан Шардо ска­зал, что, судя по всему, американца убил Жак, я поте­ряла сознание. Когда я пришла в себя, они попросили меня отправиться с ними в корабельную тюрьму, куда заключили Жака, и быть переводчицей на предвари­тельном допросе, который ему предстоял. Я подбежала к Жаку, быстро схватила его руки, чтобы по дактилоло­гическому алфавиту спросить: «Это неправда, Жак? Ты этого не делал?» Он мне ответил тем же способом: «Не беспокойся! Я беру все на себя. Я люблю тебя».— «Но ты с ума сошел, любимый! Именно потому, что ты меня любишь, ты не должен напрасно наговаривать на себя, признаваться в преступлении, которого не совершал». Я умоляла, валялась у него в ногах, но он мне больше ни­чего не сказал. И когда капитан попросил меня задать ему роковой вопрос, он, к моему ужасу, ответил: «Этого человека убил я. Я признаюсь в этом и ни о чем не жа­лею». Это все, чего мне удалось от него добиться. На другой день и в следующие, вплоть до прибытия в Гавр, каждый раз он повторял то же самое. Подобное же за­явление он написал по алфавиту Брайля и подписал его в присутствии многих свидетелей.

—       Суд простит мне,— встал Виктор Дельо — если я еще раз вернусь к вопросу о времени, но мне кажется очень важным обратить внимание господ присяжных на то, что если подытожить время, прошедшее с той мину­ты, когда мадам Вотье в последний раз видела мужа спящим в своей каюте, до того момента, когда стюард Анри Тераль обнаружил его в каюте Джона Белла, мы получим минимум два часа. Два часа — это более чем достаточно, чтобы совершить преступление!

—      Что вы имеете в виду, мэтр Дельо? — спросил председатель.

—      Я просто напоминаю суду предыдущее заявление, в котором я утверждал, что три человека по крайней мере могли быть заинтересованы в том, чтобы убрать Джона Белла. Из трех предполагаемых преступников Жак Вотье более всего несовместим со злодеянием. Ес­ли бы он его совершил, то только, как бы неправдопо­добно это ни выглядело, под давлением обстоятельств.

Но у Жака Вотье— этим мы обязаны замечательным принципам, привитым ему Ивоном Роделеком,— была и всегда будет совесть, которая указывает ему верный путь. Именно совесть и заставляет его сейчас брать на себя ответственность за преступление, которого он не совершал. Но есть и другая, более прозаическая причи­на, свидетельствующая о невиновности подсудимого: даже если допустить, что совесть не удержала Жака Вотье от зла, у него просто не было времени совершить это убийство, потому что настоящий преступник опере­дил его на эти два роковых часа.

—    В самом деле? — спросил генеральный адвокат. — И кто же этот преступник?

—    Придет время, и мы это узнаем.

—      А до тех пор,— резко вступил председатель Легри,— суд хотел бы услышать от самой мадам Вотье, что она делала после того, как в Гавре ее муж был пере­дан в руки полиции.

—       Мы вернулись с матерью в Париж поездом, на вокзале Сен-Лазар расстались, хотя мать хотела, чтобы я жила у нее.

—       Создается впечатление, мадам, что вы как будто скрывались в то время, пока шло расследование.

—       Ничуть, господин председатель, я трижды явля­лась к следователю Белену по его повесткам. И только после того, как он сказал, что не будет больше меня до­прашивать, я решила избавить себя от навязчивого лю­бопытства прессы.

—       Поскольку ваш муж не хотел во время заключе­ния встречаться с вами, сегодня, следовательно, вы впервые оказались вместе?

—       Да,— тихо ответила молодая женщина, опустив голову.

—       Скажите, — спросил председатель у переводчи­ка,— какова была реакция обвиняемого, когда он узнал, что его жена находится в зале?

—     Ни малейшей реакции, господин председатель.

—       Задавал ли он вам вопросы или делал ли какие- либо замечания во время показаний мадам Вотье?

—       Нет, господин председатель. Он ничего не ска­зал.

—      Такое поведение все же озадачивает,— заключил председатель.

—      Но не меня, господин председатель,— сказал Вик­тор Дельо, вставая.— Думаю, что я нашел ему объясне­ние, но чтобы быть до конца уверенным, прошу суд раз­решить мне воспользоваться присутствием в зале свиде­тельницы и провести с обвиняемым эксперимент.

Посовещавшись с заседателями, председатель спро­сил:

—    Что вы имеете в виду под «экспериментом», мэтр?

—    Просто прикосновение.

—     Суд позволяет вам.

—     Мадам Вотье,— обратился Виктор Дельо к моло­дой женщине,— будьте добры, подойдите, пожалуйста, к вашему мужу.

Казалось, Соланж выполнила просьбу адвоката не без некоторого отвращения. Когда она была в несколь­ких сантиметрах от рук слепоглухонемого, он обратился к переводчику:

—    Возьмите, пожалуйста, правую руку обвиняемого, и пусть он ею слегка прикоснется к шелковому шарфу на шее мадам Вотье.

Как только рука коснулась шарфа, подсудимый нервно затрепетал всем телом и издал хриплый крик, пальцы его лихорадочно забегали по фалангам пере­водчика.

—     Наконец-то он заговорил! — торжествующе вос­кликнул Виктор Дельо.

—    Что он говорит? — спросил председатель.

—      Он повторяет без конца один и тот же вопрос: «Какого цвета шарф у моей жены?» — ответил перевод­чик.— Мне ему ответить?

—      Постойте! — крикнул Виктор Дельо. — Скажите ему, что шарф — зеленый.

—      Но он серый! — удивился генеральный адвокат Бертье.

—      Знаю! — рявкнул Виктор Дельо.— Разве один из свидетелей, брат Доминик, уже не объяснил здесь, что реальный цвет совсем не совпадает с тем, каким его воображает себе Жак Вотье? И сам я разве не говорил, что один из цветов спектра сыграл решающую роль в убийстве, в котором несправедливо обвиняют моего кли­ента? Ложь, на которой я настаиваю, абсолютно необ­ходима. Нужно ему сказать, что шарф, который сейчас на шее у его жены, зеленого цвета.

Переводчик сообщил ответ обвиняемому. Слепоглу­хонемой вскочил с места и стал огромными руками ис­кать перед собой. Ему удалось уцепиться за шарф, и он стал стягивать его с шеи жены. Несмотря на отчаян­ные усилия жандармов, он продолжал тащить его к себе. Жена успела только прошептать: «Ты мне делаешь больно, Жак»; лицо ее стало лиловым. Виктор Дельо с переводчиком бросились на помощь жандармам. Потре­бовались усилия четырех мужчин, чтобы справиться со слепоглухонемым. Со звероподобным застывшим лицом он как мешок рухнул на свое место. Виктор Дельо под­держивал молодую женщину, которая мало-помалу при­ходила в себя.

—     Ничего, ничего, мадам. Простите меня, но это бы­ло необходимо.

Когда подсудимый набросился на жену, присутству­ющие с возгласами ужаса повскакивали со своих мест, а затем в зале разом установилась тишина. Публика пы­талась разобраться в случившемся. Даниель закусила губу, чтобы не закричать. Сейчас, когда опасность ми­новала, девушка снова с тревогой задавалась вопросом: не бывает ли в самом деле этот Вотье временами насто­ящим зверем? Разве Виктор Дельо не рассказывал ей, что слепоглухонемой и его хотел задушить во время первой встречи в тюремной камере? А эта история с по­дожженным садовым домиком? А рассказы членов се­мьи о том, как он еще в детстве бросался наземь с пе­ной у рта от ярости? Все это было странно. Несмотря ни на что, ей хотелось верить, что она, как и все сейчас, ошибается в характере Жака. Очень скоро она стала даже искать оправдание этой выходке: если уж мысль задушить жену возникла в мозгу несчастного, значит, для этого была какая-то серьезная причина. Этот шарф, цвет которого он себе неправильно представлял, играл, по-видимому, какую-то важную роль в его жизни. От него было много зла, и Виктор Дельо уже разгадал эту тайну. Иначе зачем ему был нужен этот эксперимент?

Тишину нарушил саркастический вопрос генерально­го адвоката Бертье:

—     Защита удовлетворена своим «экспериментом»?

—       Вполне удовлетворена, — ответил Виктор Дельо, успевший уже вернуться на свое место.

—        Суд ждет от вас, мэтр Дельо, что вы объясните причину и этого эксперимента, и публично заявленной лжи.

—        Суд, конечно, будет немного недоволен мной,— ответил, улыбаясь, Виктор Дельо,— но я прошу его по­терпеть до завтра. Обязуюсь все разъяснить в своей ре­чи. И кроме того, разве нам не предстоит многое узнать из замечательной обвинительной речи, с которой непре­менно выступит господин генеральный адвокат?

—       Суд благодарит вас, мадам, — сказал председа­тель.— Можете быть свободны. Слушание дела будет продолжено завтра в час дня. Заседание закрыто.

Надзиратели уже увели подсудимого. Зал пустел. Даниель Жени подошла к Виктору Дельо, спокойно вы­тиравшему пенсне носовым платком.

—    Замечательно, мэтр!

—    Что замечательно, внучка?

—      Ну, то, как вы заронили у присяжных сомнение в виновности подсудимого.

—     Да... это удалось, правда? — сказал старый адво­кат со слабой улыбкой— И потом, это было крайне не­обходимо: после выступления свидетелей обвинения об­щее мнение складывалось не в нашу пользу. Вы могли сами судить об этом по реакции зала.

—      Но, мэтр, вы уверены, что все это удастся дока­зать?

—      Ах, вот вы о чем! Уж не считаете ли вы меня выжившим из ума?

—      Нет, что вы, мэтр! Я уверена, как и вы, что Жак не убивал. Он не мог убить. Он слишком умен для та­кого идиотского преступления. И потом... под внеш­ностью зверя я чувствую в нем очень доброго чело­века.

Старый друг смотрел на нее с добродушным любо­пытством, а она не решалась вслух признаться в своих мыслях: «Жак — добрый зверь. Даже, наверно, в объя­тиях. «Зверь», который понравился бы многим женщи­нам. Мне? Не знаю... Такого мужчину надо только вре­мя от времени уметь усмирять. Это, должно быть, не так уж трудно. Но вот, однако же, у этой Соланж не очень-то получалось. Разве что когда она была девоч­кой, а он еще ребенком. А потом, когда она стала жен­щиной, а он сильным мужчиной? Под влиянием Ивона Роделека она вышла за него замуж из самопожертво­вания, а не по любви. А этому бедному Жаку нужна была бы такая любовь...»

И вдруг странная, сумасшедшая мысль вспыхнула в возбужденном сознании девушки: в конце концов, что доказывало, что эта не очень хорошая жена не могла быть преступницей? Она вполне могла бы убить этого американца, подстроив дело так, чтобы вся ответствен­ность пала на Жака: это был бы легкий способ изба­виться от слепоглухонемого, которого она, возможно, уже не могла выносить. «Нет! Это было бы ужасно! То,

что я думаю сейчас, — чудовищно, недостойно меня и этой женщины».

Даниель, устыдившись, зажала ладонями голову, словно хотела спрятаться.

—     Ну, что с вами, внучка, померещилось что-то страшное? — забеспокоился Виктор Дельо.

—  Да, да, мэтр, вы правильно сказали: именно — по­мерещилось.

—     В вашем возрасте,— мягко сказал адвокат,— это нездорово. Кстати, рано утром я получил ответ на теле­грамму, которую вы отправляли вчера. Мне позвонили по телефону прямо из Нью-Йорка. Какое чудесное изо­бретение этот телефон! И практичное к тому же! Воис­тину: с его помощью можно отправить на гильотину то­го, кто никак на это не рассчитывает...

—     Слово предоставляется адвокату от прокуратуры мэтру Вуарену.

—       Господа судьи, господа присяжные заседатели,— начал противник Виктора Дельо,— моя роль ограничит­ся исключительно защитой памяти Джона Белла, звер­ски убитого пятого мая этого года на борту теплохода «Грасс». Считаю излишним возвращаться к обстоятель­ствам, при которых было совершено это преступление и которые были подробно изложены суду. Свою задачу я вижу в том, чтобы дать представление о личности жерт­вы. Можно утверждать, что этому молодому двадцати­пятилетнему американцу было уготовано блестящее бу­дущее, если вспомнить о том, какой многообещающей была его юность. Закончив с отличием Гарвардский уни­верситет, где он считал делом чести выучить наш язык и овладел им в совершенстве, Джон Белл в восемна­дцать лет записался в одно из лучших войсковых соеди­нений, которое не нуждается в похвале,— в морскую пе­хоту Соединенных Штатов. После капитуляции Японии он вернулся с четырьмя наградами. Как очень многие молодые люди, молодость которых была отмечена страда­ниями войны, Джон Белл мог бы предаваться радостям жизни, но он поступил иначе. На войне он окончатель­но созрел и, зная ее разрушительные последствия в раз­личных частях земного шара, более пострадавших, чем

Америка, без промедления решил посвятить себя небла­годарному делу — снабжению разоренной войной Ев­ропы.

Его отец, сенатор Белл — мы могли оценить здесь сдержанность и уравновешенность его показаний, из ко­торых был исключен малейший намек на чувство мести по отношению к убийце единственного сына,— разве он не поведал нам о том, что самой большой радостью для сына в его новой миссии были постоянные контакты с французскими кругами в Нью-Йорке? Разве Джон Белл не пошел на разрыв с красавицей с Бродвея, чтобы иметь возможность побывать во Франции, которую он так любил, хотя никогда ее еще не видел? И разве отец, обнимая его в последний раз перед отплытием «Грасса», не сказал ему: «Может быть, из путешествия ты приве­зешь француженку. Всем сердцем я желал бы этого!» Мне кажется, господа присяжные, что было бы трудно сильнее любить Францию, и между тем спустя три дня, находясь на борту французского теплохода «Грасс», то есть уже на территории Франции, молодой американец был зверски убит одним из наших соотечественников.

Конечно, мотивы остаются неясными, и мы должны отдать должное защите: ей удалось заронить в умы со­мнение на этот счет, но преступление—вот оно! — на­лицо, дважды удостоверенное — многими отпечатками пальцев, снятыми на месте происшествия, и неоднократ­ными признаниями убийцы. Можно также позволить се­бе растрогаться тем печальным фактом, что преступник страдал от рождения тройным недугом, серьезно отяго­щавшим его существование. Было бы нелепо отрицать, что положение слепоглухонемого от рождения — очень незавидно, но является ли это оправданием для убий­ства? Допуская даже, что Жак Вотье с детства был одержим злобой против окружающих, против тех, кто имел счастье видеть, слышать и говорить, все равно спро­сим себя: давала ли эта звериная ненависть право на убийство? Допустимо ли набрасываться на незнакомого человека, к тому же иностранца, который не сделал ни­чего плохого,— на этого молодого американца, отец ко­торого без колебаний заявил: «Я убежден, что если бы мой сын познакомился с Вотье, он им заинтересовался бы — душа у него была благородная».

Единственным возможным оправданием поступка Вотье— если допустить, что вообще можно оправдать пре­ступление,— могла бы быть его невменяемость. Некото­рым из вас, господа присяжные, в начале процесса мог­ло показаться, что мы имеем дело с опасным сумасшед­шим. Справедливый приговор в таком случае мог бы быть иным: поскольку это снимало бы ответственность с подсудимого, защитники могли бы надеяться отпра­вить его в дом для душевнобольных, где он закончил бы свои дни, не представляя постоянной опасности для об­щества. Но показания свидетелей, осведомленность, ав­торитет и независимость которых вне всяких сомнений, доказали, что Жак Вотье — вменяем.

Зверем он только выглядит — хорошо зная, какое тя­гостное впечатление на других производит его внеш­ность, он пользуется этим, чтобы обмануть всех. При необходимости он готов публично симулировать страш­ный истерический припадок, чтобы усилить ложное представление о себе. Все эти гортанные нечеловече­ские крики, слюна, которая течет изо рта, жесты убий­цы— только орудие самозащиты, которым он умело пользуется. Он очень хорошо знает: то, что склонны простить человеку грубому, неспособному себя контро­лировать, никогда не простят человеку культурному. А перед нами именно интеллектуал, действующий созна­тельно, рассчитывающий малейшие свои поступки. Его упорное молчание с того момента, когда он сознался в своем преступлении, — лишнее тому доказательство: этим он надеется убедить суд, несмотря на свои призна­ния и отпечатки пальцев, что не несет ответственности за убийство. Разве нам не давали понять, что Жак Вотье признался в преступлении только для того, чтобы скрыть имя подлинного убийцы, одному ему хорошо из­вестного?

К сожалению, эти утверждения, согласно которым кто-то другой или даже двое других могли убить Джона Белла, ни на чем не основываются, в то время как от­печатки пальцев — неопровержимое доказательство, и против него бессильны любые речи. Благодаря богатому воображению мэтра Дельо дело обретало в какие-то мо­менты такой же оборот, как в детективном романе. Но лучшие романы этого жанра всегда заканчиваются об­наружением преступника. И когда он известен —а в данном случае он известен с того момента, когда стю­ард Анри Тераль первым проник в каюту жертвы,— на­казание должно быть неотвратимым, иначе в этом мирг не останется справедливости.

Считаю необходимым напомнить здесь некоторые за­явления свидетелей со стороны обвинения. Для нача­ла—точные показания комиссара теплохода: «Единст­венный ответ, которого с помощью жены мы могли от него добиться, был: «Я убил этого человека. Я офици­ально признаю это и ни о чем не жалею». Ответ, кото­рый сам Жак Вотье написал с помощью точечного ал­фавита Брайля и который был передан капитаном Шардо следователю по прибытии в Гавр».

Эти показания подтверждены капитаном Шардо.

Показания бортового врача Ланглуа и профессора Дельмо — председателя медицинской комиссии, тща­тельно обследовавшей физическое и психическое состоя­ние Жака Вотье,— свидетельствуют о том, что подсуди­мый действовал в здравом рассудке. Профессор Дельмо клятвенно заверил, что «его интеллектуальные способ­ности даже гораздо выше среднего уровня; он основа­тельно владеет всеми способами выражения, позволяю­щими ему общаться с внешним миром».

Напомню также слова, произнесенные собственной сестрой подсудимого: «Не знаю, виновен Жак или неви­новен, но когда я узнала из газет о преступлении на «Грассе», была не слишком удивлена». Это показание подтверждается выступлениями и других членов семьи, в частности зятя и тещи Жака Вотье — мадам Дюваль.

Разве ректор Марией в ответ на точно сформулиро­ванный вопрос председателя Легри не заявил, что ро­ман Жака Вотье — «произведение человека неординар­ного»?

К этим показаниям можно добавить собственные за­явления основных свидетелей защиты — мсье Ивона Роделека и доктора Дерво. Первый заявил в конце показа­ний о своей уверенности в том, что, несмотря на упорное молчание подсудимого, он полностью вменяем и что Жак Вотье — один из самых организованных умов, какие он когда-либо встречал в течение своей долгой жизни. Что касается второго, то разве он не представил нам, как заметил господин генеральный адвокат, очень правдо­подобное объяснение преступления, которое Жак Вотье мог совершить в слепой ревности по отношению к лю­бому нормальному мужчине, позволившему себе при­близиться к его жене?

В заключение, господа присяжные, скажу, что дока­зательств, признаний и свидетельств более чем доста­точно. Они не противоречат друг другу и указывают нам на убийцу Джона Белла. Думаю, что мои полномочия в качестве защитника жертвы не будут превышены, ес­ли я буду просить суд о наказании преступника. Не за­бывайте, господа присяжные, что за нами наблюдает вся Америка и что, несмотря на некоторые утверждения защиты, значение этого процесса выходит за рамки од­ной только нашей страны. Последствия его будут ощу­тимы за рубежом. Вы сумеете принять решение, достой­ное возложенной на вас миссии: почтить память жерт­вы, наказав виновного по всей строгости закона. Только при этом условии союзная нация, приверженная спра­ведливости, потерявшая за период двух войн стольких славных своих сыновей на нашей земле, павших за ее освобождение, будет по-прежнему с уважением отно­ситься кфранцузской юстиции.

Мэтр Вуарен сел, скользнув взглядом вокруг себя, чтобы увидеть, какое впечатление произвела его речь на публику. Публика осталась к ней безразличной. Бро­сив взгляд на скамью для защиты, он увидел Виктора Дельо, который, казалось, дремал с закрытыми за стек­лами пенсне глазами.

Даниель не сводила со старого друга глаз. Она была уверена, что он, несмотря ни на что и вопреки всему, сумеет спасти своего клиента. Это было надо, надо...

Начав свою обвинительную речь с подробного описа­ния обстоятельств, при которых было совершено пре­ступление на борту «Грасса», и показав, что виновность подсудимого не подлежит сомнению, поскольку собст­венные его признания и отпечатки пальцев указывали на него как на единственного возможного преступника, генеральный адвокат Бертье продолжал:

— Между тем остается один пункт в этом тяжком деле, который господам присяжным может казаться не­ясным,— мотивы преступления. Если бы это преступле­ние было делом рук какого-нибудь садиста или свих­нувшегося, мы нашли бы ему объяснение — просто в наслаждении от убийства. Но у нас есть все основания полагать, что это предположение несостоятельно: пове­дение подсудимого до и после преступления, показания свидетелей, таких, как доктор Ланглуа, профессор Дельмо, ректор Марией и даже мсье Роделек, доказали, что Жак Вотье был не только в здравом уме, но и что он никогда не поступал необдуманно. Мы узнали также из показаний свидетелей, что у Жака Вотье было ярко вы­раженное предрасположение к насильственным дей­ствиям.

Мсье Жан Дони показал нам, на что был способен обвиняемый уже тогда, когда сбросил со стола кероси­новую лампу в садовом домике. Мадам и мсье Добрей признали у барьера, что их юный брат и шурин уже в детстве был настоящим зверенышем. Разве образчик та­кого поведения не был нам представлен здесь, в этом зале, когда мэтр Дельо производил то, что он назвал «экспериментом»?

Мудрые принципы поведения, привитые замечатель­ным воспитателем, до поры до времени усмиряли ин­стинктивные позывы к насилию, но ничто не доказыва­ет, что на борту «Грасса» в Вотье вдруг не проснулся зверь, что заявили о себе подавленные религиозной мо­ралью дурные инстинкты, которые нашли удовлетворе­ние в чудовищном преступлении. В ходе процесса никто не обратил внимания на то, каким образом в сознании слепоглухонемого могла зародиться мысль об убийстве. Но один из свидетелей, приглашенных защитой, доктор Дерво, пролил на этот факт новый свет. Как и все, заинтересовавшиеся в последние месяцы странным слу­чаем Жака, врач, в течение двадцати двух лет постоян­но наблюдавший за воспитанниками в Санаке и в тече­ние двенадцати лет изучавший психологию обвиняемо­го, заявил здесь, что он упорно искал причину, которая могла заставить Жака Вотье совершить подобное пре­ступление. И в конце концов он нашел только одно до­стоверное объяснение. Позволю себе процитировать соб­ственные слова свидетеля: «Жак слишком любил жену, чтобы позволить кому-нибудь отнестись к ней без долж­ного уважения. Не хочу оскорблять память жерт­вы, тем более что ничего не знаю о молодом американ­це. Но чувственные желания Жака Вотье, сосредоточен­ные на единственном существе — жене, могли заставить его попытаться устранить соперника... Сила у него гер­кулесова— он мог бы, наверно, убить, даже не желая этого. Это единственное правдоподобное объяснение его многократных признаний и его деяния».

Разумеется, мэтр Дельо поспешил заверить суд, что свидетель совершает ошибку. Всегда неприятно, когда показания свидетеля, на которого рассчитывали, обора­чиваются против вас. Ибо любой не может не признать здесь, что выдвинутое предположение тем более убеди­тельно, что пристрастие доктора Дерво, если оно есть, может быть только в пользу подсудимого. Что касается нас, то мы полагаем — и не устанем это повторять,— что вывод, сделанный доктором Дерво, основывается на здравом смысле: Жак Вотье убил под влиянием неосо­знанного порыва дикой ревности по отношению к не­знакомцу, который, как ему показалось в возбужденном воображении, посягает на его жену. Хорошо понимаем, что нам могут возразить: «Как вы объясните, что Жак. Вотье набросился именно на незнакомого ему Джона Белла, а не на какого-нибудь другого пассажира на теплоходе?» На это мы ответим: единственное свиде­тельство, на которое может опираться суд, допуская, что обвиняемый и жертва никогда не встречались до мо­мента преступления,— показания Соланж Вотье, собст­венной жены подсудимого. Но свидетельство жены, явившейся в суд с единственной целью — способствовать оправданию мужа,— можно ли его считать достаточно веским? Судить господам присяжным.

Что касается нас, мы убеждены, что Жак Вотье очень хорошо знал жертву до своего преступления, без малейшего колебания и без всякого труда добрался до каюты молодого американца, чтобы совершить убийст­во. В этом преступлении все было обдумано, рассчита­но, взвешено. После обеда Жак Вотье притворился спя­щим, ему это нетрудно было сделать, потому что он спал после обеда каждый день с начала путешествия. Он знал, что жена этим воспользовалась, чтобы выйти подышать на верхнюю палубу. Как только она ушла, он встал, пошел по коридору, в который выходили каюты первого класса, и поднялся по лестнице на площадку, откуда был доступ к каютам класса «люкс». Подойдя к каюте Джона Белла, он постучал в дверь. Молодой аме­риканец, который, должно быть, отдыхал в пижаме, под­нялся, чтобы открыть дверь и встретить посетителя. У Джона Белла не было никаких причин заподозрить в чем-либо безобидного с виду слепоглухонемого, с кото­рым он был знаком. Он закрыл выходившую в коридор дверь и спокойно снова улегся на койке: это важный момент, здесь мы расходимся с инспектором Мервелем, полагающим, что преступник воспользовался сном жертвы, чтобы ее убить. Это предположение кажется нам сомнительным — как тогда Вотье мог проникнуть в каюту?

Что же сделал слепоглухонемой, когда Джон Белл снова лег на койку? Несомненно, он сделал то, что отказывается сделать с момента ареста: издал несколь­ко тех гортанных восклицаний, которые могут создать впечатление, что он в состоянии объясниться устно. Воз­можно даже, Вотье присел на край койки и, воспользо­вавшись тем, что внимание молодого американца было отвлечено попыткой его понять, протянул руку к ноч­ному столику с тайной надеждой обнаружить на нем какой-нибудь пригодный для убийства инструмент. Чут­кими пальцами он прикоснулся к ножу для бумаги. Он уже больше не колебался. Резким движением схватил нож и нанес удар. Этот самый жест он без колебаний, с механической точностью воспроизвел по прибытии теп­лохода в Гавр, когда инспектор Мервель воссоздавал картину убийства.

Все произошло мгновенно: сильно заостренный нож для бумаги — следователь Белен представил суду его копию — перерезал несчастному молодому человеку сон­ную артерию. Из последних сил, с хрипом тот сумел до­браться до двери, чтобы позвать на помощь. Об этом свидетельствует кровавый след, который тянется от по­душки по ковру и до самой двери. Рухнув окончатель­но, он успел судорожно вцепиться пальцами в дверную ручку. Его тело мешало открыть дверь в каюту. Обезу­мевший от содеянного преступник в это время опустил­ся на койку и стал вытирать о простыню окровавлен­ные руки. Затем он впал в прострацию, забыв даже прикрыть дверь, на ручке которой повис убитый. Впро­чем, зачем ему запирать дверь, если он и не собирался отрицать убийства? У него не возникло даже желания покинуть каюту и вернуться к жене, чтобы признаться в совершенном в припадке ревности убийстве. Прежде чем сесть на койку, он сделал только одно — подошел к открытому иллюминатору и выбросил в море нож, ко­торый, как он сказал капитану Шардо, внушал ему омерзение. После этого он стал ждать, пока кто-нибудь явится в каюту и обнаружит преступление, о котором он не сожалел. Сколько времени продолжалось это со­стояние прострации? Как долго оставались наедине слепоглухонемой убийца и подпиравшая дверь колено­преклоненная жертва? Полчаса, максимум — час, до тех пор, пока их не обнаружил стюард Анри Тераль.

Чудовищное, почти непостижимое преступление, по­водом для которого явилась глупая и совершенно неоп­равданная ревность. Потому что даже на мгновение мы не можем предположить какие-нибудь ухаживания со стороны жертвы за мадам Вотье — это было бы оскорб­лением памяти убитого. В равной мере мы не можем предположить, что Соланж, поведение которой и отно­шение к мужу были всегда образцовыми, могла быть неверной мужу. Нет! Слепая ревность — вот причина этой роковой драмы! «Виновата страсть»,— скажут од­ни. «Безумие»,— скажут другие. «Обдуманное преступ­ление»,— утверждает прокуратура. И если нас спросят: «Каким образом могло возникнуть это чувство ревности по отношению к Джону Беллу у слепоглухонемого?» — мы можем ответить просто: «Благодаря запаху».

В самом деле, вспомним произнесенную здесь вчера слепым Жаном Дони фразу: «У нас, незрячих, есть осо­бое чутье, которое позволяет нам догадываться о на­строениях окружающих, незаметно для них улавливать самые интимные их чувства». У Жака Вотье, который не мог ни видеть, ни говорить, ни слышать, единствен­ное чувство развилось до такой степени, что могло за­менить все другие: это чувство обоняния. Развитое до опасной тонкости обоняние могло указать ему на при­сутствие в его жизни соперника. Жаку Вотье достаточ­но было только однажды идентифицировать Джона Бел­ла во время какой-нибудь случайной встречи, чтобы по­том уловить его запах где угодно, даже и на одежде жены,— ведь, как нам ясно объяснил мсье Ивон Роделек, для слепоглухонемого каждый человек обладает своим неповторимым характерным запахом. Этого за­паха могло быть достаточно для того, чтобы тотчас ро­дилась ревность, притом что ни Джон Белл, ни Соланж не подавали для нее ни малейшего повода.

Разве нас, зрячих, не настораживают шевелящиеся губы двух далеко от нас беседующих людей, когда мы их не можем слышать? Нам кажется — чаще всего не­справедливо,— что они говорят о нас, и нам это не­приятно. Никто никогда не узнает, какая разрушитель­ная работа совершилась в возбужденном воображении Жака Вотье в результате простого совпадения запахов. Можно быть уверенным только в том, что он свою месть вынашивал. Впрочем, к необдуманным крайностям он прибегал не впервые. Вспомните, господа присяжные, пожар в садовом домике! Лучший друг подсудимого — слепой Жан Дони — разве не признал у этого барьера, что ровно за десять лет до убийства на «Грассе» Жак Вотье уже пытался убить двух человек? Из этих двоих одна была той, которая должна стать его женой. Единст­венным мотивом для того, чтобы учинить пожар, обошед­шийся, к счастью, без тяжелых последствий, уже была ревность. Жгучая ревность в отношении лучшего друга, в котором он подозревал — тоже несправедливо — со­перника. А привратник института Доминик Тирмон раз­ве не воспроизвел нам беседу с Жаном Дони на другой день после пожара, когда собеседник на его вопрос: «По­чему вы думаете, что Жак совершил этот бессмыслен­ный поступок?» — не задумываясь произнес слова, кото­рые не оставляют никаких сомнений: «Потому что он ревнует ко мне. Он вообразил, что Соланж любит меня, а не его».

Эта же жгучая ревность заметна и на страницах «Одинокого», посвященных семье героя, которая изо­бражена с досадной язвительностью. Тут Жак Вотье то­же дал волю своей ненависти по отношению к тем, кто его окружал и кому он всем обязан.

В противоположность тому, что можно было бы ожидать, Жак Вотье не чувствовал себя духовно ущем­ленным по причине своего тройного недуга. Напротив, мы, скорее, склонны думать, что его интеллект развился необычайно. Перед вами, господа присяжные, не слабое существо, угнетенное своими физическими недостатка­ми, а человек сильный, упорно боровшийся для того, чтобы достигнуть интеллектуального уровня себе по­добных и даже его превзойти. Человек скрытный, хит­рый, который необычайную физическую силу в сочета­нии с умом Макиавелли умеет использовать для того, чтобы произвести на других впечатление угрюмого жи­вотного и строить свое поведение соответствующим об­разом, когда этого требуют его мрачные инстинкты. Осознав в юности, что нормальным людям его тройной недуг внушает жалость, он понял: без особого риска ему можно делать все, в том числе и причинять зло. Кто бы стал противостоять человеку, до такой степени оби­женному судьбой? У кого вместо сердца камень? И он пользуется этим. Никто не осмелился в ходе процесса сказать об этом вслух, но каждый про себя думал имен­но так.

Конечно, нам искренно жаль Вотье, которому от при­роды не даны все человеческие чувства, но нам ясно, что он не любит, чтобы его жалели, он не нуждается в жалости, он чувствует себя достаточно сильным, уве­ренным в себе, чтобы противостоять всем, даже своему защитнику, который, как нам кажется, напрасно пыта­ется изо всех сил спасти его от справедливого наказа­ния. Защита дошла до того, что пыталась нам внушить, будто есть еще по крайней мере два человека, заинте­ресованных в том, чтобы убрать молодого американца. Абсолютно безответственное утверждение, как только что справедливо сказал мэтр Вуарен. Признания под­судимого, его отпечатки пальцев навсегда останутся в архивах уголовной полиции — это неопровержимые до­казательства.

Защита, увлекшая нас домыслами из детективных романов, признала все же, что подсудимый — несомнен­но один из трех таинственных персонажей, которые мог­ли убить Джона Белла. Но он будто бы не совершил преступления по двум причинам: ему не позволила бы совесть и, кроме того, у него будто бы не было для этого времени: истинный убийца на несколько минут его опе­редил. Серьезное утверждение. Не признает ли тем са­мым защита тот факт, что у Жака Вотье было «наме­рение убить»? И поскольку с первых минут следствия на борту «Грасса» доказано, что, кроме него, нет иного возможного преступника, сам защитник подтверждает нашу мысль: преступление было обдуманным.

Мое заключение простое: ссылаясь на триста вторую статью уголовного кодекса, предусматривающую смерт­ную казнь за умышленное убийство, прошу суд вынести решение, которое общество вправе от него ожидать. Я верю в справедливость вынесенного приговора и одно­временно подчеркиваю, что в отношении Жака Вотье не могут быть приняты во внимание смягчающие обсто­ятельства, связанные с его тройным недугом, который, как это доказали самые квалифицированные специали­сты, никоим образом не отразился на его умственных способностях. И поскольку в ходе процесса подсудимо­го нередко определяли словом «зверь», не поддаваясь общему впечатлению, уточним, однако: Вотье — лице­мерный зверь, с прекрасно развитым умом, подготовив­ший преступление, которым он гордится и в котором никогда не раскается.

Краткая обвинительная речь, которую генеральный адвокат Бертье произнес сознательно суховатым тоном, подействовала на публику как холодный душ. Даниель с беспокойством отметила, что Вотье еще больше по­бледнел, когда переводчик перевел ему слова о смерт­ной казни. Девушка отвела печальные глаза от подсу­димого и встретила спокойный взгляд Виктора Дельо. В сотый раз с начала процесса поправив на носу пенс­не, он скромно встал со своего места.

— Господа судьи, господа присяжные, сначала я должен попросить у вас снисходительного к себе отно­шения и даже простить меня за мою речь, которая, в отличие от речи моего замечательного коллеги мэтра Вуарена и прекрасной речи господина генерального ад­воката Бертье, похоже, будет довольно долгой. Мне предстоит тяжелая задача — спасти Жака Вотье от наказания, которому уважаемые люди, составляющие суд присяжных, посовещавшись и в соответствии с ве­лениями собственной совести, его подвергнут, если мне не удастся показать, что перед нами достойная сожале­ния юридическая ошибка.

В самом деле, с начала процесса все способствовало тому, чтобы установить и даже еще больше усугубить вину Вотье — этого действительно странного подсудимо­го, личность которого постоянно влияла на ход процес­са. Многие свидетели более или менее удачно эту лич­ность нам описали. Я говорю намеренно: «более или менее». У меня такое впечатление, что если мы теперь лучше знаем Вотье — ребенка и юношу, мы мало что знаем о нем взрослом. Разве это не серьезное упущение? Прежде чем осудить человека за такое тяжкое деяние, какое вменяется Вотье, мне кажется необходимым, что­бы у тех, кому надлежит вынести приговор, не было сомнений относительно того, что он за человек.

Итак, перед нами Жак Вотье, слепоглухонемой от рождения, двадцати семи лет, обвиняется в убийстве Джона Белла на борту теплохода «Грасс» пятого мая сего года.

Кто этот человек? Никто не описал его душевное состояние лучше, чем он сам, изображая главного ге­роя в начале романа «Одинокий». Героя, который похож на него, как брат. Тот, кто прочитает роман, узнает Жака Вотье. Но, по совести говоря, много ли здесь та­ких, и в частности среди вас, господа присяжные, кто прочитал хотя бы несколько страниц этого необычного произведения? И если такое желание возникло у кого- то, не кажется ли вам, что ключ к той тайне, которой подсудимый себя окутал,— в этом романе?

Прежде всего давайте вспомним поразительную вещь: к десяти годам Жак Вотье уже пробыл десять лет в тюрьме. Он был узником ночи, узником окружавшего его с рождения мрака. Действительно, это был только зверь, но зверь, прозябавший в инстинктивном ожида­нии события, которое перевернуло бы его животную жизнь. Можно сказать, что смутно, даже не осознавая этого чувства, маленький Вотье надеялся. Возможно, он пребывал бы в этом состоянии еще и по сей день, если бы скромная девочка, всего тремя годами старше его, маленькая Соланж, с восхитительным детским упорст­вом не постучалась в дверь его тюрьмы. Соланж была первой, разрушившей стены мрака, открывшей слепо­глухонемому окно в мир.

У открытого одна сидят двое детей — такую картину увидел Ивон Роделек, когда впервые оказался в этом неблагополучном доме. Отныне перед нами три глав­ных героя драмы, которую нам предстоит пережить. Я скажу даже больше: это единственные герои, которые для нас имеют значение,— Жак, Соланж, Ивон Роделек. Остальные — только статисты. Давайте определим ис­тинную цену каждому и избавимся от этих статистов, одного за другим, в том самом порядке, в каком они предстали перед судом. Освободив сцену, мы сможем вернуться к основным героям.

Сначала поговорим о свидетелях обвинения. Я умышленно не буду особо распространяться о показа­ниях стюарда Анри Тераля, комиссара Бертена, капи­тана Шардо, доктора Ланглуа, инспектора Мервеля и профессора Дельмо. У меня есть все основания думать, что эти первые шестеро свидетелей только объективно рассказали об обстоятельствах, при которых на борту «Грасса» было обнаружено преступление, и об аресте и предварительных допросах предполагаемого преступни­ка. Позже, когда речь пойдет о характере самого пре­ступления, я вернусь к некоторым деталям в этих по­казаниях, оставшимся, на мой взгляд, недостаточно проясненными. Сейчас же мне кажется уместным на­чать с показаний седьмого свидетеля — сенатора Тома­са Белла.

Томас Белл нарисовал нам очень лестный и — при­знаем это — трогательный портрет своего сына Джона. Любой отец, если только он не лишен человеческих чувств, будет защищать память единственного сына, не­ожиданно ушедшего из жизни при трагических обстоя­тельствах. Такой отец искренне считает, что выполняет свой долг; ошибки и умолчания, которые могут случить­ся в его показаниях, в сущности, понятны и извинитель­ны. Сенатору Беллу, как всем несчастным отцам, не удалось этого избежать. Но прежде всего, хочу подчерк­нуть: я полностью согласен с моим глубокоуважаемым коллегой мэтром Вуареном, утверждавшим, что из по­казаний сенатора Белла «исключен малейший намек на чувство мести по отношению к убийце единственного сына». Я тоже совершенно убежден, что свидетель не испытывает враждебных чувств по отношению к обви­няемому. Им владеют другие чувства, он пересек Ат­лантический океан только для того, чтобы громко зая­вить за границей о достоинствах дорогого ему человека. Я,сказал «за границей», потому что в собственной стра­не молодого Джона, к сожалению, далеко не так цени­ли, как хотел нам дать понять его уважаемый отец. В действительности Джои Белл пошел совсем не по отцов­ским стопам! Если в юности он записался в морскую пехоту, то только потому, что отец заставил его это сделать после скандала, связанного с любовными по­хождениями. Самое малое, что можно сказать по этому поводу, это то, что этот темпераментный молодой чело­век отнюдь не стеснялся водить постоянную компанию с приятными, но малодобродетельными особами, обита­ющими в барах Манхэттена и ночных клубах Бродвея. Джон достойно исполнял свой воинский долг и вернул­ся с войны с четырьмя наградами, однако, в противопо­ложность тому, что растроганно утверждал отец, пере­несенные на войне лишения ничуть не умудрили его. Да­же напротив — казалось, что жажда женщин стала его неуемной страстью.

Именно в эту пору он познакомился с соблазнитель­ным созданием, Филис Брук. Ее официальная профес­сия— платная партнерша для танцев в одном из высо­коразрядных дансингов на Пятой авеню — служила прикрытием для неофициальной, менее достойной, на которую полиция часто закрывает глаза, но мораль осуждает. Среди бесчисленных друзей, которых она при­нимала у себя дома, был и Джон Белл, быстро поддав­шийся ее чарам до такой степени, что поначалу даже хотел жениться на ней. Отец, старавшийся разорвать любой ценой эту позорную для чести семьи связь, выну­дил Джона отправиться на ближайшем теплоходе — им оказался «Грасс» — во Францию.

Я упомянул этот факт исключительно потому, что он может иметь важное значение в моей дальнейшей речи, а также чтобы опровергнуть ту мысль, которую мэтр, Вуарен и господин генеральный адвокат Бертье ловко заронили в сознание господ присяжных, будто бы Джон Белл отправился в путешествие «из любви к Франции». В действительности причиной для этой поездки, решение о которой было принято в последнюю минуту, стала ба­нальная история, связанная с женщиной. Разве госпо­дин сенатор Белл не повторил здесь фразу, произнесен­ную его сыном перед отплытием, которая дает закончен­ное представление о ситуации: «Я очень хорошо понял.

папа, почему ты поторопил меня с отъездом. Ты был прав: эта девушка не для меня...»

Следовательно, как я уже дал понять, это совсем не то преступление, которое могло бы дать повод великой союзной нации требовать отмщения из чувства патрио­тизма. Соединенные Штаты доказали, что у них доста­точно здравого смысла, чтобы не рассматривать част­ный случай как межгосударственную проблему. Разу­меется, и я не устану это повторять, господину сенатору Беллу простительно выступать во французском суде присяжных в роли отца-заступника, но, как я полагаю и как это подтвердят впоследствии факты, большая сдержанность была бы для него предпочтительнее. Же­лающий доказать слишком много обычно ничего не до­казывает. Дополнив таким образом показания этого важного свидетеля, перейдем к следующему — родной сестре обвиняемого Режине Добрей.

Мадам Добрей явилась свидетельствовать против брата с таким напором, который не мог не удивить при­сутствующих. Но ничего нового из ее показаний мы не узнали, разве что убедились в одном: если в сердце Жа­ка для сестры не нашлось места, то и сестра платит ему тем же. Она его не любит, даже ненавидит. Я попытал­ся выяснить причину этой ненависти, которая проходит через все ее показания. Мадам Добрей напрасно при­крывалась здесь своими так называемыми «религиозны­ми принципами», не позволившими ей развестись с Жор­жем Добреем, с которым она живет раздельно четыр­надцать лет. Действительная причина гораздо более прозаическая: Режина Добрей не развелась с Жоржем Добреем просто потому, что муж продолжает выплачи­вать ей солидное содержание, которое и позволяет ма­дам Добрей так элегантно одеваться — уважаемая пуб­лика имела возможность это отметить. Если бы у Режины Добрей в самом деле были серьезные религиоз­ные убеждения, то любовь к ближнему выразилась бы и в любви к брату. Словом, я повторяю: она его ненави­дит. Эта ненависть, впрочем, есть закономерное продол­жение двух других чувств, глубоко укорененных в душе свидетельницы, — корыстолюбия и гордости. Корысть дала о себе знать, когда Добрей по совету родителей, боявшихся дурной наследственности, решил развестись с женой. Гордость же сквозит в той уничтожающей оценке, которую она не постеснялась дать книге своего брата, где в одном из персонажей узнала себя. И в особенности — в ее отношении к нежной и доброй Соланж. Невестка — дочь служанки! Этого она ей никогда не простит. Впрочем, я убежден, господа присяжные, что на ваше решение едва ли повлияют ее показания. Пе­рехожу к следующему свидетелю.

Выступление мсье Жоржа Добрея нам показалось не лишенным человеческого достоинства. Мы благодарны ему за то, что он неоднократно протестовал против то­го, что несчастного ребенка изолировали от внешнего мира. Но мы не можем простить свидетелю того, что раздельное проживание с женой он объяснил исключи­тельно страхом иметь ребенка, похожего на своего юно­го шурина. Жорж Добрей, известный в Париже бирже­вой маклер, просто боялся потерять престиж из-за трой­ного недуга Жака. Вызывает удивление, что у этого не слишком отважного человека явилась потребность вы­ступить в хоре вместе с другими и хоть немного доба­вить к обвинениям по адресу шурина, о чем свидетель­ствует его заявление об «очень выраженном отвраще­нии, которое внушали Жаку члены семьи».

Теперь мы подошли к теще подсудимого — Мелани Дюваль. Эта добрая женщина поведала нам, что «когда Жак был маленьким, он не был плохим ребенком». Сле­довательно, можно заключить, что в ту пору служанка семьи Вотье жалела слепоглухонемого мальчика. Но эти чувства резко переменились, когда встал вопрос о бра­ке Соланж с Жаком. Несмотря на свое скромное проис­хождение — а может быть, именно вследствие этого,— Мелани считала, что ее дочь могла бы выйти замуж за какого-нибудь нормального и богатого парня вместо то­го, чтобы связывать свою судьбу с убогим, у которого не было ни гроша. Это возмущало здравый смысл Мелани, женщины из народа, которая всю жизнь тяжело работала, чтобы сделать из своей дочери даму. И к то­му же главный упрек, даже позор,— я цитирую собст­венные слова свидетельницы — «думать, что такая кра­сивая девушка могла связать жизнь с человеком, кото­рый ее никогда не видел и никогда не сможет увидеть».

С этого времени более упорного врага, чем Мелани, у Жака не будет. Той Мелани, которая явилась сюда, чтобы прокричать со всей злобой, копившейся у нее го­дами: «Вы думаете, Соланж весело быть женой убий­цы!» Ибо у Мелани, которая, впрочем, ничего не знает о преступлении, нет никаких сомнений —ее зять, безус­ловно, убийца. Она желает даже, чтобы ее зять как можно скорее был осужден к высшей мере наказания и ее дочь, став свободной, могла бы начать новую жизнь.

Вспомните, господа присяжные, что ненависть ограни­ченного ума — беспощадна. И естественно, эту нена­висть Мелани перенесла на Ивона Роделека, прекрасно­го воспитателя, на которого она навешивает все мысли­мые грехи только за то, что он «подстрекал» ее дочь к браку. Старая служанка не останавливается перед ут­верждением, что «этот мсье Роделек загипнотизировал ее дочь», не останавливается она и перед бессмыслен­ными суждениями обо всем братстве Святого Гавриила.

Причины, заставившие Мелани Дюваль свидетельст­вовать против зятя,— малодостойны и лишены юриди­ческого основания. Суд уже оценил их должным об­разом.

Последним свидетелем со стороны обвинения был Жан Дони. Здесь мы сталкиваемся с позицией иного ро­да, но — увы! — не менее тягостной, чем в предыдущих случаях. Показания этого так называемого товарища юных лет самые хитроумные, и в них кроется более все­го ненависти. Мсье Дони удалось даже, господа при­сяжные, заронить серьезные сомнения в ваши души в связи с его своеобразной версией пожара в садовом домике. Этому пожару, похоже, придали куда более серьезное значение, чем он того заслуживает. В дейст­вительности же событие, которое могло иметь драмати­ческий исход, было всего лишь проявлением ревности Жана Дони по отношению к Жаку Вотье.

В том, что Жак Вотье любил Соланж с юности,— нет никаких сомнений. В дальнейшем я покажу на фактах, что глубокая любовь Жака к девушке, которая впослед­ствии станет его женой, с годами только усиливалась. То, что Соланж в ту пору, когда она прибыла в Санак, испытывала нежное чувство к Жаку,— в этом тоже нет никаких сомнений, несмотря на вполне понятные коле­бания, испытанные несколькими годами позже, когда мсье Роделек посоветовал ей выйти замуж за Жака. Верно также и то, что Жан Дони сам был безумно влюблен в эту хорошенькую и обаятельную девушку. Впрочем, следовало бы удивиться, если бы было ина­че: небольшое расследование, которое я недавно провел в Санаке, убедило меня в том, что Соланж Дюваль ос­тавила там неизгладимое впечатление. Можно даже ска­зать, что весь институт был влюблен в эту яркую, при­ветливую девушку; само ее присутствие вносило в су­ровую, наполненную учением жизнь воспитанников не­много той женственности, о которой с сочувствием го­ворили мсье Роделек и доктор Дерво. Жан Дони не мог не поддаться этому общему чувству по отношению к ней. Ведь он сам сказал: «Я знал от товарищей, глухо­немых, которые могли ее видеть, что она была очень красивая. Единственное, что могли отметить мы, сле­пые,— ее приятный голос».

Ах, господа, какие мечты, какие новые и пылкие чув­ства должно было вызвать в сердцах этих молодых лю­дей одно присутствие женщины! Но и ревность должна была появиться тоже. У Жана Дони она была двояко­го свойства: ревность мужчины, понимающего, что жен­щина, о которой он мечтает, никогда не будет принад­лежать ему, и в то же время ревность по отношению к девушке, занявшей его многолетнее место «покровите­ля» Жака. Сколько желчи в этих словах свидетеля: «По некоторым интонациям Соланж Дюваль — слух нас ни­когда не обманывает — можно было почувствовать, что за этой внешней мягкостью, которая могла ввести в за­блуждение зрячих, скрывалась железная воля!» Из-за этой ревности он сам себе противоречит в своих показа­ниях. Он любит Соланж и в то же время ее ненавидит. Он тоже явился сюда по своей доброй воле свидетельст­вовать против бывшего друга и тем самым — косвенно — против той, которая некогда отвергла его ухаживания. Это показания озлобленного человека. Известность, ко­торую спустя несколько лет приобрел Жак после выхо­да «Одинокого», только усилила эту злобу. Соперник не только остался единственным избранником Соланж, но слава придала ему еще больше значения в глазах лю­бимой женщины. Люди с такой душой, как у Жаиа До­ни, трудно переносят подобные вещи. То, что он приехал на свадьбу и сел за орган,— всего-навсего итог настой­чивых просьб мсье Роделека.

Узнав о преступлении на «Грассе», неудачливый со­перник Жан Дони решил, что час отмщения пробил. Он дошел даже до того, что свой добровольный визит к сле­дователю объяснил требованием совести. Воспроизвожу собственные его слова: «Должен ли я отмалчиваться, когда все думают, что Жак Вотье не способен совер­шить преступление, или, напротив, мне следует пока­зать, что это была не первая попытка для обвиняемого? Долг, как бы это ни было трудно по отношению к другу юности, к которому я сохранил добрые чувства, обязы­вал меня прояснить истину». Разве такие слова, господа присяжные, должен был бы произнести перед вами че­ловек, назвавшийся лучшим другом Жака Вотье в юно­сти?

Рассказ о пожаре — это изощренная ложь. Он совер­шенно не соответствует действительности, как с цело­мудренным достоинством дала нам это понять Соланж Вотье. Так же как и она, и брат Доминик, мы не будем распространяться об этом пожаре. Заметим только, что господин генеральный адвокат не преминул в своей ре­чи сослаться на лживые показания Жана Дони, утверж­дая, что случившееся на «Грассе» было не первой по­пыткой Вотье совершить преступление. По нашему скромному мнению, заключение господина генерального адвоката, не побоявшегося поставить в один ряд про­стую ссору между молодыми людьми и преступление, совершенное десятью годами позже, представляется по меньшей мере неожиданным.

Теперь мы переходим к разбору показаний свидете­лей со стороны защиты. Как бы странно это ни выгля­дело в глазах суда, мы не вполне удовлетворены этими показаниями, несмотря на выраженные в них чувства привязанности и уважения по отношению к подсудимо­му. У нас даже сложилось впечатление, что чрезмерная любовь такой матушки, как мадам Вотье, веселая бол­товня такого славного человека, как брат Доминик и доброжелательная проницательность такого опытного доктора, как мсье Дерво, могли заронить сомнение в ду­ши присяжных и больше навредили обвиняемому, чем ему помогли.

Мадам Симона Вотье изливалась перед судом с пылом раскаивающейся матери. Я тщательно взвеши­ваю свои слова: как и другие члены семьи, Симона Вотье в течение первых десяти лет пренебрегала несчаст­ным Жаком Интерес к нему проснулся, когда его уже не было рядом с ней. Тут она просто подчинилась тому странному чувству, благодаря которому мы открываем новые качества в покинувших нас людях. Тяжела вина Симоны Вотье: мать у которой нет ни малейшей привя­занности к своему несчастному ребенку,— чудовище. Ре­бенок это инстинктивно почувствовал и отдалился от женщины, присутствие которой ему сначала было без­различно, а потом стало невыносимо. Ничего нельзя было сделать, чтобы сблизить сына и мать,— показания Ивона Роделека и доктора Дерво не оставляют сомне­ний на этот счет. Всякие попытки сближения заканчи­вались плачевно. Если у кого-то из господ присяжных и были еще сомнения относительно характера взаимоот­ношений между сыном и матерью, они могли получить о них точные представления по тому равнодушию, с кото­рым обвиняемый отнесся к запоздалым слезам Симоны Вотье, умолявшей его защищаться и кричавшей перед всеми здесь о невиновности ее Жака.

В том, что мать убеждена в невиновности сына, нет ничего удивительного, но страдания Симоны Вотье — это, в сущности, только крик дважды раненного само­любия: во-первых, бешеная злоба от того, что другой, Ивон Роделек, заменил ее в сердце Жака, и, во-вторых, вполне понятное отчаяние от того, что имя, которое она носит, оказалось связанным с преступлением.

Мои слова у некоторых вызовут удивление: зачем же я тогда пригласил эту свидетельницу? Отвечу им, что место матери может быть только среди защитников. Лучше уж истерические упреки Симоны Вотье тем, кто, как она напрасно считает, украл у нее любовь ее ре­бенка, чем ненависть старшей сестры. Материнская ис­кренность Симоны Вотье, стыд за свое прежнее поведе­ние показали, что хотя в прошлом все члены семьи ве­ли себя как монстры по отношению к слепоглухонемому ребенку, но теперь по крайней мере один из них спосо­бен искупить свою вину. Как и я, вы, господа присяж­ные, забудете достойные сожаления чувства, выражен­ные по отношению к тем, кто имел более сильное, чем она, влияние на ее сына, и сохраните в памяти только образ этой несчастной, в бессильном отчаянии простер­шейся перед вами после восклицания: «Умоляю вас, господин переводчик, скажите ему, что мать здесь, ря­дом с ним, чтобы помочь... Мать, которая знает лучше кого бы то ни было, что он не способен убить... »

Я искренне полагаю, что мать должна догадываться, убивало ее чадо или не убивало. Для Симоны Вотье ее сын Жак — невиновен. Это свидетельство, которым пре­небречь нельзя.

Мсье Доминик Тирмон, симпатичный институтский привратник,— добрый человек и одновременно, как это часто бывает среди привратников,— добродушный бол­тун. Он с большим удовольствием и своеобразно пове­дал нам о сгоревшем садовом домике. Для него это был всего лишь несчастный случай, и не будем больше воз­вращаться к этому. Зато его разговорчивость оказалась нам полезной в другом отношении — подробно, в дета­лях он рассказал нам о чувстве цвета у подсудимого.

Таким образом мы узнали, что представление о цвето­вом спектре было у Жака Вотье неверным. По правде сказать, было бы удивительно, если бы оно было вер­ным. Действуя по аналогии, Жак Вотье представляет себе цветовой спектр, соотнося каждый цвет с вкусом и запахом. Так, подсудимый никогда не представляет себе предмет, не наделив его инстинктивно цветом. Как мы по­кажем позже, это смешение сыграло основную роль в мо­мент преступления на «Грассе». Необычный эксперимент, который я провел с Жаком Вотье в присутствии его жены, уже доказал вам, господа присяжные, две вещи: для Жака Вотье имеет важное значение шелковый шарф, который носит его жена, и он не может без содрогания «слышать» слова «зеленый цвет». Обратите внимание, господа присяжные: от зеленого цвета подсудимый при­ходит в ужас! С чем связано это отвращение? Простая логика дает нам ответ: потому что с зеленым цветом у него связано дурное воспоминание. Скажем даже: страшное воспоминание. Что касается шарфа, который носит его жена — на самом деле он не зеленый, а се­рый,— должен сделать одно признание: именно я по­просил Соланж Вотье прийти в суд с этим шарфом на шее. Это было необходимо для того, чтобы мой план удался. И я не жалею об этом, хотя у эксперимента бы­ла и весьма неприятная сторона. Поблагодарим же брата Доминика за его свидетельство и проанализиру­ем показания последнего свидетеля со стороны защи­ты—доктора Дерво.

Итак, доктор Дерво также явился в суд с искренним желанием помочь подсудимому. Взвешенные показания этого известного врача, после Ивона Роделека, несом­ненно, лучше всего знающего Жака Вотье, имеют боль­шое значение. На этот раз перед нами образованный, с практическим умом человек, не подверженный горячим порывам веры. Доктор сам перед нами признался, что, «не будучи тем, кого называют атеистом, он тем не ме­нее всегда был скептиком». Скептицизм, который отно­сится с доверием только к научным результатам экспе­риментального метода. Врожденный вкус к эксперимен­ту, следовательно, очень развит у этого практика. Имен­но поэтому он и посоветовал Ивону Роделеку не только воспитывать Жака, не забивая ему голову Евангелием, но также пробудить в душе слепоглухонемого новую нежность взамен недополученной от слишком эгоистич­ной матери. Можно утверждать, что олицетворявший собою науку доктор Дерво был в такой же степени от­ветствен за брак Жака с Соланж, как и олицетворяв­ший собою религию Ивон Роделек. Восхитительная от­ветственность, ибо я продолжаю настаивать на том, что этот брак был удачным.

К сожалению, научный склад ума доброго доктора в сочетании с издержками профессионализма слишком далеко его завели в личном расследовании преступле­ния на «Грассе». Оказавшись неспособным решить про­блему отпечатков пальцев и собственных признаний подсудимого, рационалистический ум доктора Дерво на­чал искать каких-то оправданий преступлению. У нас нет никаких иллюзий: этот свидетель внутренне был все же убежден в виновности Вотье. Поэтому, увидев, какой вред он нанес ему своими показаниями, добрый доктор в конце своего выступления попытался без особого ус­пеха объяснить суду, что его неправильно поняли.

Господин генеральный адвокат не преминул, впро­чем, сделать из этих показаний вывод, исключительно неблагоприятный для подсудимого. И только после за­явленного мной намерения доказать в своей речи, что Жак Вотье — не преступник, доктор Дерво попытался смягчить последствия своего выступления и свел поле­мику исключительно к моральным проблемам. И он на­шел не лишенный значения, заставляющий иначе взгля­нуть на вещи аргумент, когда заявил: «Жак Вотье слишком боготворил жену, чтобы подвергнуть ее тому позору, который она переживает уже полгода». Это ска­зал уже не ученый, а просто человек с умом и сердцем. Даже не подозревая об этом, доктор Дерво в тот мо­мент прикоснулся к истине: вина подсудимого заключа­ется только в том, что он все сделал для того, чтобы взять на себя ответственность за преступление. Причи­на же всему этому — безграничная любовь к женщине, доведенная до крайней степени самопожертвования. Тут мы подошли к главному персонажу драмы — Со­ланж Вотье. Последуем за ней шаг за шагом, анализи­руя обстоятельства преступления.

Комиссар Бертен и капитан Шардо оба в своих по­казаниях заявили, что Соланж Вотье общалась с му­жем сразу после обнаружения преступления, в тюрем­ной камере на теплоходе. Этот молчаливый и непонят­ный для двух свидетелей разговор велся руками: лег­кие пальцы жены бегали по фалангам пальцев мужа. Сама она утверждала, что задала ему только один воп­рос: «Это неправда, Жак? Ты не делал этого?» И он будто бы ей ответил: «Не беспокойся. Я отвечу за все. Я люблю тебя». Ответ возможный, но едва ли достовер­ный. Скорее, Жак Вотье мог бы ответить жене так: «Я знаю, что вина —твоя, но молчи! Ты поступила пра­вильно, что убила его. Только ни в коем случае не при­знавайся. Я спасу тебя». Ответ, который, как видите, по­ворачивает проблему совсем другой стороной. У нас же есть все основания считать, что он был именно таким. Соланж в тот момент оцепенела. Ее вина? Конечно, она была, но не в том смысле, как понимал это муж. Жак Вотье был убежден, будто он располагает неопровержи­мым доказательством того, что любимая, обожаемая жена — убийца Джона Белла. В этой уверенности он пребывает и до сих пор. Взгляните на его напряженное в беспокойном ожидании лицо: переводчик сообщает ему каждое мое слово. Вотье только того и хотел бы, чтобы освободиться от страшных, терзающих его сомнений. Он боится, что его жена, милая добрая Соланж, которая для него — все и без которой он не мыслит жизни, мо­жет стать обвиняемой. Посмотрите, как струится пот по его лбу. Это — агония ожидания. Дай Бог, чтобы это не стало агонией любви. Он ждет. И начинает задаваться вопросом: а вдруг этот чертов адвокат, который уже несколько недель бьется, чтобы спасти ему жизнь напе­рекор его собственному желанию, вдруг возьмет да и откроет истину?

Жак Вотье, сейчас я вам докажу, что ваша жена не убивала, и с той минуты вы перестанете запираться в вашей «героической» лжи. С первой моей встречи с вами в тюрьме Санте я знал, что вы всем лжете, Жак Вотье, даже мне вы доверились не больше, чем всем осталь­ным. В тот день вы набросились на меня, чтобы дать ясно понять: вам не нравится, что адвокат вмешивается вваши дела, но в особенности вам хотелось убедить ме­ня в том, что вы — всего-навсего заурядный зверь. К этой мысли вам удалось склонить уже почти всех, от капи­тана «Грасса» до следователя, включая сюда же ин­спектора Мервеля, бесчисленных психиатров и судебно- медицинских экспертов. Не забудем также моих пред­шественников-защитников, которые были вынуждены от­казаться от этого запутанного дела, потому что они не надеялись ничего из вас выжать, но рисковали при этом быть вами задушенными. Я готов признать: притворя­ясь зверем, вы были гениальны, Вотье. Верх вашего ис­кусства в этом деле — обман тюремного надзирателя. Этот достойный человек был глубоко убежден, что вы — опасное животное, много раз он советовал мне быть предельно осторожным с вами. К несчастью для вас, Вотье,— или, скорее, к счастью,— со мной вам не повез­ло. Будучи человеком редкой проницательности, вы очень скоро поняли, что со мной ваш ловкий трюк не пройдет. И тогда вы просто замкнулись. Я сделал вид, что принимаю вашу игру, но решил непременно заста­вить вас заговорить, когда придет время.

В ходе процесса мне уже дважды удалось это сде­лать. В первый раз — когда ваш воспитатель прикоснул­ся к вашей руке, и вы заплакали. Вы не можете отка­заться от этих горьких слез, Вотье. Они были прекрас­ны, потому что шли от сердца. Второй раз — когда вы дотронулись до шарфа жены. Бессильное бешенство, в которое вы впали, было искренним. Следовательно, два­жды мне удалось доказать наглядным образом, что все ваше поведение с тех пор, как вас обнаружили на койке Джона Белла, не более чем фантастическая комедия. Вы можете быть зверем, я не отрицаю этого. Вы даже однажды — всего один раз в жизни — были им до такой степени, что редко какой человек мог бы сравниться с вами. Когда придет время раскрыть карты, я напомню, при каких обстоятельствах это случилось. Но что вы всегда и вообще зверь, как думает здесь большинство присутствующих, потому что вам удалось создать о себе такое впечатление,— это неправда!

Я только что вам сказал, что ваша жена — не убий­ца: но это не означает, что она невиновна. Просто ее вина в другом. Пеняйте же теперь на себя: ваше упор­ное молчание и ваша упорная ложь поставили меня перед печальным выбором — или позволить вас, неви­новного, осудить, или публично открыть вам то, чего вы предпочли бы не знать никогда.

Лгали не только вы: ваша жена тоже обманула, ко­гда неверно передала ваш ответ на первый вопрос, за­данный вам в камере на теплоходе. Но могла ли она поступить иначе?

Господа присяжные! Соланж Вотье знала, что муж действительно считал ее убийцей Джона Белла, в то время как она к преступлению отношения не имела. Она знала также, что это внутреннее убеждение Жака дей­ствовало на него, как бальзам, что это успокаивало его относительно поведения жены, что оно почти доставляло ему удовольствие — такова любовь этого человека: он предпочитает видеть жену убийцей домогавшегося ее мужчины, нежели состоящей с ним в предосудительной связи. Соланж — убийца Джона Белла — это героиня, которая убила, чтобы не обманывать его, Жака. С той самой минуты, как он счел, что знает истину, Вотье одер­жим только одной мыслью — спасти жену, которая уби­ла соперника, чтобы остаться верной мужу. Именно по­этому он терпеливо ждал в каюте, пока его арестуют, поэтому он с удивительной ловкостью подделал улики на месте преступления, чтобы подумали, будто он его со­вершил, а не его жена, поэтому, наконец, он дал жене такой странный ответ на ее вопрос: «Я знаю, что вина — твоя, но молчи! Ты поступила правильно, что его убила. Только ни в коем случае не признавайся. Я спасу тебя». Такое поведение легко объясняется безграничной лю­бовью Жака к Соланж, но оно совершенно неоправдан­но, если доказать, что жена не убивала, как это думает Вотье, молодого американца,— его убил кто-то третий. Это подтверждает то, что я не уставал повторять: три человека были заинтересованы в том, чтобы убрать Джона Белла. Вотье — чтобы избавиться от соперника, Соланж — чтобы перечеркнуть прошлое, которое ей ме­шало и угнетало совесть. У настоящего убийцы были свои причины, о которых мы скажем в свое время.

Я знаю, господа судьи, насколько странной может показаться вам моя речь, но еще раз прошу вашего вни­мания. Мне нужно дать вам представление о тех шести месяцах, которые предшествовали возвращению в Евро­пу четы Вотье.

Начнем с того, что Вотье и его жена заставили всех поверить, будто они никогда не были знакомы с жерт­вой. Они оба солгали. На этот раз защита совершенно согласна с прокуратурой, которая утверждает, что Соланж и Жак Вотье хорошо знали Джона Белла. Вчера утром мне подтвердили по телефону из Нью-Йорка, что молодой американец, хорошо известный во французских кругах в Соединенных Штатах, проникся дружескими чувствами к супругам Вотье. В. том, что эти чувства бы­ли взаимными, уверенности нет. Исключительно для то­го, чтобы иметь точное представление о характере взаи­моотношений между этими тремя лицами, мне представ­ляется необходимым взять дополнительные показания у Соланж Вотье. Я прошу господина председателя сно­ва пригласить свидетельницу.

—      Суд удовлетворяет требование защиты, — заявил председатель Легри, коротко посовещавшись с заседа­телями и после того, как генеральный адвокат утверди­тельно кивнул головой.

Молодая женщина снова вышла к барьеру, не скры­вая удивления.

—     Мадам Вотье,— продолжал старый адвокат, под­ходя к застывшей в напряженном ожидании свидетель­нице,— надеюсь, вы не рассердитесь на защитника му­жа за то, что он вызвал вас сюда во второй раз. Это было совершенно необходимо для того, чтобы наконец достигнуть общей стоящей перед нами цели: оправдать Жака. Для начала позволю себе напомнить вопрос, за­данный вам председателем Легри во время первого по­казания: «Вспомните, мадам, за время пятилетнего путешествия по Соединенным Штатам вам никогда не случалось встречать жертву — Джона Белла?» Вы ответили отрицательно.

Так вот, как бы тяжело это ни было для меня, счи­таю своим долгом сказать вам, что вы солгали, мадам Вотье. Вы очень хорошо знали этого Джона Белла более года. Он представился вам и вашему мужу после одного из ваших выступлений в Кливленде, Он сразу произвел на вас приятное впечатление. Но и то сказать: разве он не старался изо всех сил облегчить ваши переезды и пребывание в городах, где вы выступали? Разве его лю­безность не доходила до того, что он сам возил вас на автомобиле? Разве не было приятным его внимание по отношению к вам? И случилось то, что неизбежно дол­жно было случиться: ведь молодой американец был кра­сив. Разве не было у него сравнительно с вашим мужем неоценимого преимущества — он мог видеть вас? Он пожирал глазами ваше лицо, вашу изящную фигуру, в его взгляде выражалось неукротимое желание нормаль­ного здорового янки по отношению к красивой француз­ской женщине. Несмотря на безграничную нежность к мужу, вы не смогли до конца привыкнуть к мысли, что именно он, единственный, так никогда и не увидит вас, в то время как глаза всех других могли наслаждаться ва­шей красотой. Во время первого показания вы, мадам, произнесли ужасную фразу: «В моей нежности было слишком много жалости. Людей, к которым испытыва­ют жалость, не любят! Им сострадают!»

Я сожалею, Жак Вотье, что должен сегодня все это сказать, не щадя вас, без обиняков, но могу ли я иначе? Ваше лицо становится все более несчастным, страдальческим. Умоляю вас, Вотье, сохраните самообладание, на которое вы способны,— а вы доказали уже, что спо­собны, обвиняя себя в преступлении, которого не совер­шали,— чтобы дослушать мою речь, самую, может быть, неблагодарную из всех, какие приходилось произносить защитникам. Нужно, чтобы вы знали, что Соланж ре­шилась выйти за вас замуж только после разговора Ивона Роделека с ней, после его настойчивой просьбы.

Соланж вышла замуж за вас только из жалости, вы же были безумно влюблены в нее.

Это было, как нам здесь сказал добрый брат Доми­ник, единственное незабываемое событие в истории ин­ститута. Вспомните о странной церемонии в часовне, где служками были глухонемые, а певчими — слепые. Вели­колепную проповедь священника вы, Соланж, переводи­ли пальцами на фалангах Жака. И то же самое —на каждой скамье в часовне: слепой переводил соседу — глухонемому. Вы даже не знали тогда, Соланж Дюваль, плакать вам или смеяться. Смеяться — не от радости, но нервным смехом над трагикомизмом этой церемонии, главной героиней которой были вы. Плакать — от мысли, что вы на всю жизнь связываете свою судьбу со слепоглу­хонемым. Вот такие мысли одолевали вас, когда после окончания церемонии вы проходили под руку с Жаком сквозь живой коридор присутствующих — суровых вос­питателей в черных сутанах и обделенных природой вос­питанников. На возвышении за органом сидел Жан Дони, и исполняемый им свадебный марш казался вам на­смешкой. И если вы на секунду поднимали опущенные под фатой глаза, то, может быть, для того, чтобы встре­титься с чьим-нибудь юным взглядом, живым и внима­тельным, жадно устремленным на ваше лицо, взглядом, горящим желанием, которого вы никогда не увидите в мертвых глазах мужа.

Ваши страдания в этот день были невыносимы. Дальше вам становилось еще хуже: из этого ужасного свадебного путешествия вы вернулись в отчаянии. Каж­дый час этого путешествия добавлял вам муки. Вам нужно было собрать всю волю, чтобы преодолеть физи­ческое отвращение, не убежать, когда слепоглухонемой муж хотел заключить вас в объятия.

А была еще первая ночь, которая никогда не изгла­дится из вашей памяти,— тогда вы впервые осознали значение вашей жертвы. Вы поняли, что до замужества все казалось простым и легким, потому что в вообра­жении любое препятствие кажется преодолимым. Но в момент, когда надо было перейти от красивой мечты к жестокой реальности, вам открылась ущербность ваше­го мужа. Признайтесь, Соланж Вотье, что тяжело, когда вас целуют губы, неспособные произнести слова любви, тяжело видеть перед собой лицо с невидящими глазами. Любовный акт в таких условиях может вызвать только отвращение. Быстрее, чем вы думали, — а думали ли вы об этом в жертвенном порыве, который заставил вас

ответить Ивону Роделеку «да»,— близость с глухоне­мым и слепым супругом привела вас в отчаяние, и всей вашей решимости как не бывало. Как не понять вас? Чтобы перенести это тяжкое испытание, вам нужна была бы такая сила духа, которой редко обладают про­стые смертные.

А что он? Разве вы не поняли, Соланж, что, живя постоянно с вами, он в конце концов пришел к осозна­нию собственной неполноценности? Его тайное смятение только усугублялось: чувства безнадежного отчаяния, ревности, недоверия начали уже омрачать вашу совме­стную жизнь. Но тем не менее он держался за вас. Вы всегда были, и теперь тоже, невероятно ему нужны — и физически, и морально. Именно из-за этого между ва­ми возник глухой разлад, но вы оба предпочли не доис­киваться до его причин непонятно из какой взаимной стыдливости. Можно утверждать, господа присяжные, что в течение первых недель брака была непрекращаю­щаяся борьба между рассудочной нежностью молодой женщины и плотскими желаниями слепоглухонемого. Поэтому можно себе представить, каким было их сва­дебное путешествие. Днем, в обычном общении, все бы­ло прекрасно: были гармоничные отношения между дву­мя людьми, которые дополняют друг друга, поскольку один из них зависел полностью от другого. Но ночью! Роли переменялись: признайтесь, Соланж, что вы убе­жали бы на край земли, лишь бы не отдаваться ласкам, которые повергали вас в ужас. В отчаянии, не в силах больше переносить физическое присутствие Жака, кото­рого вы, возможно, слишком идеализировали, вы поде­лились вашими страхами с Ивоном Роделеком, когда заехали в Санак попрощаться с ним перед отбытием в Америку. И опять мудрым словом, разумным советом воспитателю удалось смягчить ваше женское разочаро­вание. Поездка в совершенно новую для вас и для Жака страну немного уладила дело. Поочередные активность и покорность в отношениях со слепоглухонемым мужем стали для вас привычными.

Не желая того вовсе, почти против воли, вы стали для Жака единственной необходимой для счастья жен­щиной просто потому, что такой мужчина, как он, ни­когда не знал и не узнает другой женщины, других ощу­щений. Отдаваясь его ласкам, вы рождали у него ил­люзию, что он такой же мужчина, как все.

Чтобы как-то отвлечься от тягостных переживаний, которые вам доставляла такая страсть, вы с головой бросились в водоворот бурной жизни Нового Света, разъезжая по городам с лекциями, давая интервью по радио, появляясь на приемах, где вы блистали с каж­дым разом все ослепительнее. Ваша красота побежда­ла все. Казалось даже, что присутствие слепоглухонемо­го великана, следовавшего за вами повсюду с рабской покорностью как тень, придавало вам еще большую це­ну, подчеркивало вашу лучезарную красоту. В первое время вам казалось, что вы счастливы там, Соланж. Спустя некоторое время после приезда в Соединенные Штаты вы даже написали об этом Ивону Роделеку — единственному человеку, с которым вы могли говорить откровенно. Но увы, в Кливленде на вашем пути встре­тился Джон Белл.

Интерес, который проявил молодой американец к исключительному случаю Жака Вотье — французскому романисту, слепоглухонемому от рождения,— был толь­ко предлогом, способом добиться вашего внимания. Он загорелся желанием к вам — красивой жене инвалида — с того самого момента, как впервые вас увидел. Его ухаживания становились все более настойчивыми. Он увозил вас одну на прогулки в автомобиле, и муж ни­чего не имел против. Жаку даже в голову не приходи­ло, что вы могли ему изменить. Но именно это и случи­лось: спустя несколько месяцев после встречи в Клив­ленде красивые глаза молодого американца утонули в ваших. Губы шептали слова любви, которых вы так долго ждали. Хоть ваше счастье было и недолгим, но, по крайней мере, оно было полным: в любви повелевали вы!

Молодая женщина побледнела и схватилась руками за барьер в тот самый момент, когда у ее мужа вырвал­ся долгий хриплый крик. Он пытался вырваться из сво­его огороженного места, чтобы наброситься на Виктора Дельо, но жандармы силой усадили его.

— Я знаю, что причиняю этому несчастному нестер­пимую боль, — продолжал адвокат. — Если бы он мог, он убил бы меня сейчас. Посмотрите на него: вот это, господа присяжные, именно тот Вотье, которого я хотел вам открыть. Жак Вотье, человек, который становится зверем только тогда, когда он защищает то, что считает принадлежащим ему одному,— свою жену. Посмот­рите на нее: она тоже вот-вот лишится чувств отто­го, что не может опровергнуть предъявленные ей обви­нения. Что могла бы она сказать, кроме того, что в кон­це концов уступила домогательствам молодого амери­канца, потому что у нее уже не было сил безраздельно принадлежать человеку, которому не дано было никог­да ее увидеть? Вот в чем заключается драма этой мо­лодой женщины. Не подумайте только, господа присяж­ные, что Соланж полюбила Джона Белла! Очень скоро отношения с молодым американцем, который следовал за ней по всем городам, стали угнетать ее.

Обманув человека, для которого вы были всем, Соланж Вотье, вы почувствовали угрызения совести и пы­тались сделать невозможное: быстро и решительно по­рвать со случайным любовником. Но он и слышать не хотел об этом — он уже не мог без вас обойтись. Вы хо­тели порвать быстрее еще и потому, что возникшие у мужа подозрения пугали вас. Ваш слепоглухонемой муж начал смутно подозревать Джона Белла. К счастью, Жаку даже в голову не приходило, что вы могли быть ему неверной. Единственным виновником он считал это­го молодого американца, горевшего желанием к вам и которому, как он считал, вы отчаянно сопротивлялись. Вы же в течение многих месяцев уже были его любов­ницей.

Чтобы избавиться от опасного любовника, вы вдруг решили ближайшим теплоходом вернуться во Францию. Но вы не могли предвидеть, что на его борту окажется и Джон Белл, решившийся и дальше вас преследовать. Спустя несколько часов после отправления из Нью-Йор­ка вы с мужем встретили его на палубе. Чтобы как-то оправдаться перед Жаком, он объяснил, что отправля­ется во Францию с особой миссией, связанной с планом помощи послевоенной Европе. Ничего себе помощь!

Чтобы избежать подобных встреч в дальнейшем, не желая больше рисковать, вы устроили так, что еду вам приносили в каюту, из которой вы теперь выходили очень редко. На другой день Джону Беллу удалось все же подкараулить вас в коридоре. Он настаивал, умо­лял. Обезумев, вы убежали. Был момент — вам пришла мысль о самоубийстве. Но вы подумали о том, что Жак один не выживет. Жак, который не мог больше жить без вас! Не лучше ли было пожертвовать Джоном, ко­торый никому не был нужен? Мысль об этом преступле­нии, должно быть, преследовала вас, вы видели в этом некую возможность восстановить справедливость в от­ношении Жака. Вы не можете представить себе, госпо­да присяжные, какие прихотливые и подчас чудовищные чувства могут родиться в сердце оступившейся и раска­ивающейся женщины.

Джон Белл продолжал преследовать вас. Открывая дверь каюты, вы сразу наталкивались на него. Ваш муж благодаря чрезвычайно развитому обонянию тоже по­стоянно чувствовал его непосредственную близость, и боялись скандала. Измучившись вконец, вы захоте­ли решительно объясниться с бывшим любовником.

Дельо отвернулся от Соланж и предупредил:

—     Господа судьи, господа присяжные! Вот теперь мы подходим к моменту преступления.

Он снова повернулся к сидевшей на стуле подавлен­ной Соланж.

—      Ваш муж, мадам, как всегда после обеда, отды­хает на своей койке. Вы выходите ненадолго подышать на палубу. Возможно, вы положили в сумочку тот са­мый револьвер, который, как признались мне во время второй встречи, всегда имели при себе для защиты. Вы направляетесь к каюте Джона Белла. План простой: вы постучите в дверь, он откроет, обрадованный, счастли­вый, что вы наконец пришли для любовной встречи. Оставшись с ним наедине, вы попытаетесь убедить его в том, какая опасность угрожает вам обоим, вам и ему, будете умолять его оставить вас. Возможно, вам удаст­ся его убедить, потому что, в сущности, он человек не­плохой. Если же нет... Если нет — в сумочке небольшой револьвер. Достать его — и снова наконец стать сво­бодной? Затем через иллюминатор выбросить его в мо­ре и спокойно выйти — сначала на палубу, чтобы ветром смыло запах любовника, затем — отправиться в свою каюту, где спокойно спит муж.

К несчастью, когда вы подошли к каюте Джона Бел­ла, события стали развиваться непредвиденным обра­зом. Дверь каюты оказалась полуоткрытой. Вы осто­рожно толкнули ее и оцепенели перед страшной карти­ной: ваш любовник лежал на своей койке мертвый, с окровавленной шеей. Обезумев, вы даже не успели за­метить зеленый шелковый шарф, странно похожий на ваш,— тот самый шарф, который вы часто носили и ко­торый так любил гладить руками ваш муж. Он лежал на ночном столике. В ужасе вы бросились из каюты.

Свежий ветер привел ваши мысли в порядок. На палубе вы начали понимать, что кто-то на несколько минут, на несколько мгновений, может быть, опередил вас и убил вашего любовника. Несомненно, его убили только что, хотя у вас не хватило духу дотронуться до еще теплого трупа. Но кто убил его? Соперник? Одна мысль тотчас мелькнула у вас в уме: может быть, Жак? Но это было невозможно: в течение дня, до обеда, вы не отходили от мужа. Оставив его спящим в каюте, вы кратчайшим путем отправились к Джону Беллу; он ни­как не мог вас опередить. Он мог бы последовать за вами, но и этого не случилось: никто за вами в каюту не вошел.

Кто же тогда мог убить молодого американца? Дру­гая женщина? В конце концов, почему бы и нет? Она или он, но кто-то оказал вам очень своевременную ус­лугу— освободил вас от назойливого, преследовавшего вас своими ухаживаниями и угрозами любовника, ко­торый был вам невыносим. Джона убили, однако сде­лали это не вы и не Жак. Размышляя обо всем этом на палубе, вы в какой-то момент подумали, что надо избавиться от револьвера, бросить его в море — но за­чем, если оружием не пользовались? Револьвер не мог стать вещественным доказательством. И вы его сохра­нили и держите всегда при себе, он и сейчас у вас в сумочке, потому что вы давно уже думаете направить его против себя, если окончательно прольется свет на все обстоятельства.

Молодая женщина, вздрогнув, сделала резкое дви­жение, но Виктор Дельо, все это время стоявший рядом, вырвал у нее сумочку.

—     Нет, мадам! Только не это! — воскликнул он— Вы должны жить, потому что вы не убивали, потому что ваш муж еще больше нуждается в вас теперь, потому что на протяжении оставшейся жизни вы должны иску­пить свою вину перед ним.

Сказав это, адвокат достал из сумочки револьвер и передал председателю. Затем продолжал:

—     Когда вы успокоились, вам не оставалось ничего другого, как вернуться в каюту. Но там вас ждал еще один сюрприз — мужа на месте не оказалось. У вас родилось страшное подозрение: может быть, действи­тельно убил он? Но простая логика опять вам подсказа­ла: это невозможно. Не мог он раньше вас добраться до каюты Джона Белла. Кроме того, Джон ведь стал бы защищаться. Тогда где же мог быть Жак? И почему он вышел из каюты один, без вас — такого никогда не бывало со времени отплытия из Нью-Йорка. Нарастаю­щее беспокойство должно было бы заставить вас снова вернуться в каюту любовника, чтобы узнать, нет ли там мужа, и попытаться еще что-нибудь выяснить. Но мысль о том, что вы снова окажетесь наедине с трупом Джона, помешала вам осуществить это намерение. Кроме того, осторожность подсказывала вам, что не следует появ­ляться поблизости от места преступления. Кто знает? Может быть, полуоткрытая дверь уже привлекла внима­ние и преступление обнаружено? Лучше всего было ждать в своей каюте возвращения Жака. Ожидание за­тянулось...

Минут через двадцать ваше беспокойство переросло в тревогу — что с Жаком? Где он? Наверно, он не мог заснуть и вышел к вам на палубу? Ужасно, что он вас там не нашел... Эта мысль заставила вас выйти из ка­юты. После получасовых поисков, как вы сами сказали во время первого показания, вы снова вернулись в каю­ту в надежде, что Жак уже появился. Его там так и не было. В отчаянии вам пришло в голову худшее — уж не случилось ли что-нибудь с ним? Не выпал ли он, сле­пой, за борт? В испуге вы бросились к комиссару. Ос­тальное известно.

Во время следствия вы были обречены на молчание. Рассказать о том, что вы обнаружили преступление, бы­ло нельзя — тем самым вы признали бы, что были в ка­юте молодого американца. Подозрения пали бы на вас — это могло быть вам безразличным, если бы вы не опасались, что в дальнейшем для Жака обнаружится ваша связь с Джоном Беллом. А этого вы ни в коем случае не хотели. Затем вы были ошеломлены подроб­ностями, которые узнали от следователей. Еще больше вас поразили заявления самого Жака. Вам было непо­нятно, почему он обвиняет себя в преступлении и вооб­ще непонятен смысл его фразы: «Не беспокойся. Я от­вечу за все. Ты поступила правильно, что его убила. Я люблю тебя». Или Жак сошел с ума, убеждая себя, что вы преступница, или, вопреки всякой логике, убил он. Начиная с этой минуты и до сих пор вы тоже, Соланж Вотье, во власти тяжких сомнений. Даже явившись сю­да защищать мужа, вы все еще задаетесь вопросом: не он ли совершил преступление?

Теперь, когда мне удалось доказать вашему мужу, что вы не виноваты в смерти Джона Белла, я надеюсь, мне удастся доказать, что Жак тоже не убивал вашего бывшего любовника, и объяснить, почему он ложно об­винял себя в преступлении. Если позволите, господа присяжные, давайте вернемся к тому моменту, когда Соланж Вотье вышла из каюты, в которой оставался спящий муж.

Мадам Вотье не знала, что в тот день ее муж не спал. Как только жена вышла из каюты, он встал, осто­рожно открыл дверь и последовал за женой на некото­ром расстоянии, чтобы не привлечь ее внимания. Он по­дозревал, что она шла к американцу. Каким образом ему, слепому, удавалось следовать за ней по лабирин­там лестниц и коридоров огромного корабля? Благодаря обонянию, обостренному у него до предела. Его жена, Соланж, всегда использовала одни и те же духи, кото­рые он любил,— как и все слепые, он обожал духи. Ид­ти за ней по коридорам «по запаху» — это для него бы­ло вроде игры.

Это, по-видимому, представляло собой странное зре­лище — слепоглухонемой, с расширившимися ноздрями, на ощупь и по запаху пробирается вдоль коридоров, спускается и поднимается по бесконечным лестницам. Страшно подумать о тех мыслях — поочередно безыс­ходных и мстительных,— которые во время этой про­гулки преследовали Вотье. Несомненно, что мысль об убийстве зародилась у него тогда же. Он не подозревал, навстречу какой опасности идет, даже и представить се­бе не мог сцену, свидетелем которой окажется через не­сколько мгновений. С его чувствительностью смысл ее он понял в одну секунду.

Он надеялся еще, что жена не изменяла ему, но со­мнения увеличивались, ревность жгла его. Как верно за­метил господин генеральный адвокат, «хищник», мол­чаливо преследовавший близкую жертву, делал страш­ное для себя открытие. Животные инстинкты, подавля­емые в течение многих лет мудрым влиянием Ивона Роделека, проснулись во всей своей мерзости. Вотье был готов на все, даже убить. Кого? Он еще и сам не знал. Его или ее? Несомненно, первого, кто попадется под его мстящую руку... А может быть, и сразу двоих. Он шел по коридорам навстречу судьбе, его вел запах — впере­ди была жизнь или смерть.

Перед каютой Джона Белла он заколебался: стран­ная вещь — запах духов уходил и дальше по коридору. Это его озадачило. Как поступить? Войти в каюту или идти дальше по коридору? В конце концов он осторож­но толкнул дверь.

Последуем за ним дальше, в каюту, где он почувст­вовал запах ненавистного американца. Два интимно смешанных запаха могут свидетельствовать только о виновности обоих. Они там... Им не скрыться. Никако­го оружия ему не надо — хватит рук. Зачем терять вре­мя и искать нож для бумаги? Уверенный в своей герку­лесовой силе, Вотье и не думал о том, чтобы использо­вать какое-нибудь оружие для преступления. Им руко­водит рефлекс, подсказанный другим чувством, которым он, слепой, владеет виртуозно,— осязанием. А осязание требует непосредственного контакта — он задушит!

Я настаиваю, господа присяжные, на этом пункте только для того, чтобы исправить грубую психологиче­скую ошибку, допущенную при воссоздании картины преступления. Если бы убил Вотье, то он не стал бы пользоваться ножом, он сделал бы это своими сильны­ми и ловкими руками. Само это воссоздание картины преступления должно было бы удивить инспектора Мервеля и его сотрудников: удар, нанесенный слепоглухоне­мым, слишком профессионален, чтобы его можно было считать достоверным. Это был удар, заранее отрепети­рованный в течение получаса, пока он находился с по­койником. Вотье прекрасно понимал, что исход суда в большой степени будет зависеть от того, как он нанесет этот удар,— а он хотел взять ответственность на себя, чтобы спасти жену. Любой ценой надо было внушить следователям абсолютную уверенность в том, что он способен пользоваться ножом и нанести с первого раза точный удар, несмотря на свою слепоту.

Именно здесь следствие начало спотыкаться. Но вернемся к тому моменту, когда слепоглухонемой осто­рожно входит в каюту, угрожающе вытянув вперед ру­ки. Он наталкивается на койку, спотыкается. Инстинк­тивно протянутые вперед руки натыкаются на лежащее тело, он узнает ненавистный запах, к которому приме­шивается запах духов Соланж, и еще — терпкий запах крови. Уже начинает пахнуть трупом.

Вотье отступил, затем руки снова потянулись к аме­риканцу. Пальцы касаются груди, затем медленно под­нимаются к лицу, останавливаются на шее, ощущают теплую, вязкую жидкость — кровь! Пальцы нащупывают края раны. У слепоглухонемого — никаких сомнений — рана нанесена ножом. Пальцы снова спускаются к гру­ди и на какое-то время замирают в области сердца. Все так и есть — сердце уже не бьется. Американец — мертв, убит. Пальцы начинают бегать по койке, вокруг трупа в лихорадочных поисках орудия преступления. Наконец рука его находит: Вотье тотчас узнает такой же нож для бумаги, которым он часто пользуется в своей каюте, разрезая книги, которые Соланж ему читает.

Пальцы ощупывают все подряд в надежде найти что-нибудь еще. На ночном столике они внезапно зами­рают снова, наткнувшись на еще один предмет —прос­той шелковый шарф, пахнущий духами Соланж, кото­рый он столько раз трогал. Этот шелковый прямоуголь­ник, который Вотье по привычке называл «зеленым шар­фом»,— шарф жены. Еще одно неопровержимое дока­зательство того, что Соланж где-то здесь, недалеко. Но где она может прятаться?

Вотье оставляет койку, чтобы проверить в каюте все — пройти в туалет, ощупать стены, платяной шкаф, багажные полки. Ничего! Никого! И вдруг он понима­ет... Все объясняется! Все так просто и ясно! Под каким- то простым предлогом американцу удалось затащить Соланж в каюту, но она сопротивлялась. Она не захо­тела ему уступить и совершила поступок, который ему, мужу, кажется героическим — она ударила несчастного первым подвернувшимся под руку предметом. Им ока­зался лежащий на ночном столике нож для бумаги.

К несчастью, в этом безумии Соланж потеряла свой шарф, который остался в каюте после ее бегства,— зе­леный шарф. Теперь он понял, почему запах духов Соланж уходил дальше по коридору,— убив американца, Соланж побежала в том направлении, на верхнюю па­лубу. В спешке она даже не захлопнула за собой дверь, которая так и осталась приоткрытой. Поскольку рас­права свершилась, нужно было любой ценой спасти Соланж от обвинения в убийстве. Нельзя было терять ни секунды. В любой момент кто-нибудь мог прийти и об­наружить преступление еще до того, как Жак его «под­делает». Такая верная супруга стоила того, чтобы ради нее пожертвовать собой. Лучший и самый надежный способ отвести подозрение — подставить в этом убийст­ве себя вместо Соланж. Он, слепоглухонемой, возьмет это преступление на себя. Он ничем не рискует, кроме как несколькими годами тюрьмы. Разве они осмелятся осудить на смертную казнь слепоглухонемого от рожде­ния? Учтут смягчающие обстоятельства. Впрочем, за­щищаться ему будет легко — он будет упорно молчать, это произведет впечатление на суд и зародит такое сом­нение, результатом которого будет легкое наказание. Затем, выйдя из тюрьмы, он снова соединится со своей прекрасной женой и заживет с ней счастливой жизнью, без всяких соперников.

Все эти путаные мысли должны были промелькнуть в его разгоряченном мозгу в течение нескольких секунд. Он прикрыл дверь. Прежде всего надо было убрать два вещественных доказательства — нож, на котором оста­лись отпечатки пальцев Соланж, и, в особенности, шел­ковый шарф — он выбросил его в море. Собираясь вы­бросить и нож, Вотье заколебался. Когда его арестуют, то спросят, каким образом он мог убить этим оружием. Нужно было хладнокровно отрепетировать удар, кото­рый в безумии нанесла Соланж, нужно, чтобы он был безупречно точным. Он судорожно зажал в руке нож. Много раз он повторял механическое движение рукой. Только убедившись, что он может продемонстрировать этот смертельный удар при воссоздании картины пре­ступления, Вотье решился выбросить через иллюмина­тор в море нож, на котором были отпечатки пальцев его жены.

Он должен был теперь оставить на месте преступле­ния свои собственные отпечатки. Он хватался испачкан­ными кровью пальцами за все. Он расписался в «своем» преступлении. Чтобы создать впечатление, будто амери­канец сопротивлялся, он с койки перетащил труп к двери, намеренно опрокидывая по дороге мебель. Сно­ва осторожно приоткрыл дверь, чтобы первый, кто пройдет по коридору, обнаружил убитого и убийцу. Ждать пришлось долго. В этом ожидании был особый привкус. Третье хорошо развитое в нем чувство позво­ляло ему во всей полноте ощутить «вкус» преступления, «его» преступления. Я говорил вам, господа судьи, что однажды — только однажды за всю свою странную жизнь — Вотье проявил себя как настоящий зверь. И было это именно в тот момент, о котором я говорю. С необыкновенной остротой он пережил от начала до конца преступление, которого не совершал. В своем воображении он представлял поднятую на американца в справедливом возмездии руку. Он уже больше не со­мневался в том, что действительно был убийцей, и упи­вался воображаемым преступлением. Жак Вотье не со­жалел ни о чем — морально он тоже убил Джона Белла.

Вот в чем состоит его преступление, господа присяж­ные. Конечно, оно велико, но не подлежит уголовному наказанию.

Последние произнесенные адвокатом слова застави­ли присутствующих содрогнуться. Даниель была потря­сена. Мысль о том, что человек такого исключительного ума мог из-за любви превратиться в зверя и даже убить, странным образом взволновала ее. Постепенно нараставшее чувство невольного восхищения обвиня­емым от этого еще более усилилось — разве не исклю­чительный человек этот Жак Вотье, для которого ничто не имело значения, кроме любимой жены?

Виктор Дельо не обратил ни малейшего внимания на замешательство в зале, которое породили его слова. Он подождал, пока гул утихнет, и продолжал с тем спокой­ствием, которое никогда его не покидало:

—      Прошу вас теперь, господа присяжные, взгляните на Вотье: что он собой представляет! Посмотрите, как изменилось его бесстрастное до сих пор лицо. Сейчас он уже не играет роль — его смятение неподдельное, ис­креннее. Его восторженная мечта о любви рухнула. Он только что узнал также, что не Соланж убила своего любовника, не она нанесла удар, который он в ослеп­лении страдающего сердца считал справедливым. И сле­довательно, у него уже нет никаких причин брать ответ­ственность за преступление на себя. Прошу переводчи­ка, если будет согласие господина председателя, задать подсудимому такой вопрос: «Жак Вотье, верно ли мое описание того, как вы обнаружили и «подделали» пре­ступление?»

Переводчик передал вопрос слепоглухонемому. Вотье поднялся во весь свой высокий рост и впервые за время процесса стал делать быстрые знаки пальцами по мимическому алфавиту, которые могли видеть все присутствующие. Переводчик громко перевел:

—     Описание верное.

—      В таком случае,— продолжал адвокат, — задайте ему последний вопрос, и мы оставим его в покое: «Жак Вотье, вы продолжаете настаивать, что пятого мая сего года на теплоходе «Грасс» убили Джона Белла?»

Жак, по-прежнему стоя, ответил таким же образом, как и в первый раз:

—     Признаюсь, что я лгал, чтобы спасти жену. Джо­на Белла убил не я.

Жалкий, убитый горем, он опустился на свое место.

—       Вы помните, господа присяжные, я говорил вам вчера, что надеюсь до конца процесса заставить своего клиента отказаться от ранее сделанных им признаний? Чтобы добиться этого, мне нужно было представить Жа­ку Вотье такие очевидные доказательства, после которых он не мог уже запираться в том, что я продолжаю на­зывать прекрасной ложью,— в ней виновата его лю­бовь. Теперь мне ничего более не остается, как задать три небольших вопроса мадам Соланж Вотье, предвари­тельно извинившись за причиняемое ей в таком состоя­нии беспокойство. У меня есть все основания полагать, что у мадам Вотье нет больше никаких причин говорить неправду. Соланж Вотье — да или нет? — Джон Белл был вашим любовником?

Молодая женщина замерла и тихо ответила:

—    Он был моим любовником.

—     Да или нет, — продолжал адвокат, — вы были в его каюте в два часа пятого мая этого года?

С большей твердостью Соланж ответила:

—      Да... Я хотела добиться от Джона обещания, что он не будет больше пытаться меня увидеть. Если бы он не согласился, я думаю, что ради счастья Жака я уби­ла бы его без сожаления. Но когда я вошла в каюту, Джон был уже мертв.

—       Третий и последний вопрос. Но прошу вас, дам, сделайте серьезное усилие и попытайтесь вспом­нить: теперь, когда мои собственные скромные заклю­чения позволили вам оживить некоторые воспомина­ния, скажите, не заметили ли вы в каюте на ночном столике шелковый зеленый шарф?

—       Нет. Я была слишком потрясена случившимся, чтобы обратить внимание на детали. Это было ужасно! Всюду кровь! Кровь! Кровь! Не могу!

Молодая женщина закрыла лицо ладонями, словно пытаясь отгородиться от преследовавшего ее кошмара. Она рыдала. Даниель слегка пожала плечами и не без горечи подумала, что Соланж оплакивает любовника, но у нее нет искреннего сочувствия к мужу. В этом ей виделось доказательство того, что эта женщина никог­да не любила Жака и никогда не полюбит его настоя­щей любовью.

Виктор Дельо почти вполголоса спросил еще:

—       Вы не обратили внимания: этот зеленый шарф вы потеряли еще до преступления?

—      Да. Когда мы садились на теплоход в Нью-Йор­ке, он у меня был. Но вечером в тот же день куда-то ис­чез. Это меня расстроило. Я ничего не сказала Жаку, потому что ему этот шарф нравился. В конце концов я перестала об этом думать.

—      На самом деле зеленый шарф, мадам, был укра­ден у вас убийцей за три дня до преступления. Это дол­жен был быть тот, кто вас хорошо знал, знал, что вы постоянно носили этот пахнувший духами шарф. Кому- то, находившемуся с вами на теплоходе и имевшему на­мерение убить Джона Белла, нужна была какая-нибудь ваша вещь, чтобы оставить ее на месте преступления и свалить вину на вас. Это был тот, у кого не было ника­ких дурных намерений в отношении вашего мужа, а только в отношении Джона Белла и вас.

Долгими ночами я думал и пытался, так же как док­тор Дерво и господин генеральный адвокат, выяснить мотивы этого хорошо подготовленного преступления, жертвой которого чуть-чуть не стали и вы. Подумайте о том, что если бы ваш муж не выбросил в море вещест­венное доказательство, каким был ваш шарф, если бы повсюду он не оставил отпечатки пальцев, вместо него судили бы теперь вас, и ни одному защитнику в мире не удалось бы спасти вас от возмездия.

Следовательно, кто-то хотел зла вам и молодому американцу. Но кто? Кто-то, кому вы или Джон нанес­ли ущерб? Какой ущерб? Материальный? С самого на­чала мне это казалось неправдоподобным. Моральный? Здесь я приближался к истине. Почему бы тут не мог­ли быть затронуты чувства? Ведь перед нами тот слу­чай, когда в основе всего — страсти. Почему же ни я и никто из следователей и защитников до меня не поду­мал об этом раньше! Преступником или подстрекателем к преступлению, на этом втором определении я в особен­ности настаиваю, могли быть мужчина или женщина. Мужчина — оставленный вами любовник; женщина — любовница, место которой вы заняли в сердце Джона Белла.

Меня долго занимала первая версия, но я был уве­рен, что ваше увлечение молодым американцем было результатом некоторой слабости. Но все же временами я думал: не был ли причастен к убийству Жан Дони, с которым у вас когда-то была довольно неприятная ис­тория? Но я точно узнал, что в момент совершения пре­ступления Жан Дони по-прежнему был органистом в Альби. Оставалась вторая версия, связанная с сопер­ницей. И тогда странным образом все стало просто.

В самом деле, господа присяжные, предположим, что у Джона Белла на протяжении нескольких месяцев или даже лет была любовница — красивая, но сомнительная в смысле нравственности девушка, вроде той платной партнерши из ночного клуба, о которой уже шла речь,— Филис Брук. От самой Соланж Вотье мы знаем теперь, что она познакомилась с Джоном Беллом за несколько месяцев до возвращения во Францию и что он стал ее любовником. Чувства молодого темпераментного аме­риканца по отношению к прекрасной Филис должны были заметно ослабеть с того самого дня, когда он по­знакомился с хорошенькой француженкой. Филис Брук, желавшая сохранить безраздельное влияние на Джо­на,— и тут был больше расчет, чем чувство, потому что он был единственным сыном богатого и влиятельного члена Конгресса, — должна была испытать разочарова­ние, превратившееся в ненависть, когда она узнала, что Соланж Вотье вытеснила ее из сердца Джона. Разумеет­ся, Джон Белл никогда не рассказывал вам, мадам Вотье, ни о Филис, ни о тех сценах, сопровождаемых уг­розами, которые она устраивала ему почти каждый день. Но Джон, несмотря на то, что вы начинали со­жалеть о связи с ним, привязывался к вам все больше и больше. Узнав, что вы вдруг решили вернуться с му­жем во Францию, он сделал вид, что согласен с отцом, сенатором Беллом, считавшим, что путешествие в Евро­пу поможет сыну окончательно расстаться с Филис. Джон, следовательно, отправился тем же теплоходом, не предупредив вас. Поэтому вы и были удивлены, встретив его на палубе спустя несколько часов после отплытия из Нью-Йорка.

Между тем Филис как бы не совсем отсутствовала. Находился некто на теплоходе, кто был связан с ней, — ее муж! Тот самый муж, который нака­нуне путешествия застал ее с любовником — Джоном Беллом. Была безобразная сцена в квартире Филис в Нью-Йорке. В тот день ее мужа дома не было. Филис, зная, что он вернется поздно вечером, позвонила Джо­ну: она хотела встретиться с ним и сделать последнюю попытку его удержать. Джон, будучи, в сущности, сла­бым человеком, не мог не подчиниться властному тре­бованию женщины, которую собирался оставить на­всегда. Возможно, он даже испугался, что не слишком разборчивая в средствах женщина учинит скандал — один из тех светских скандалов, на которые так падка Америка и который может повредить его отцу, уважае­мому члену Конгресса, да еще в разгар предвыборной кампании. Джон посчитал более благоразумным по­ехать к Филис и попытаться уладить дело деньгами. Мо­лодой человек никогда особенно не обольщался относи­тельно истинной причины ее привязанности — Филис интересовали только его имя и — особенно — деньги. Филис Брук была истинное дитя Бродвея — красивая и склочная, ограниченная и алчная. Мужчина ей нужен был прежде всего для того, чтобы вымогать деньги, тем более что муж ей совсем их не давал.

Через четверть часа после телефонного разговора

Джон был у Филис. Мужа ее он не знал. От самой Филис ему с некоторых пор стало известно, что она заму­жем и что муж ее человек ничтожный, один из тех, ко­торые хороши тем, что всегда в отъезде. Джон не знал даже имени этого образцового супруга — Филис пользо­валась своей девичьей фамилией. Так было удобнее для ее профессии танцовщицы.

Нетрудно представить, каким был этот разговор кра­сотки с бывшим любовником, который пытался от нее избавиться. Сначала она, должно быть, попыталась со­блазнить его, но молодой человек не поддался на улов­ку. Его душа и сердце были слишком покорены обая­тельнойнежной француженкой, так непохожей на властную, корыстную американку. Джон предпочел при­ступить сразу к делу: «Сколько ты хочешь?» — «Пять­десят тысяч долларов», — уверенно сказала Филис. В конце концов после мерзких препирательств останови­лись на двадцати пяти тысячах. Был подписан чек на предъявителя, чтобы танцовщица тотчас могла получить деньги. К несчастью для нее, когда она пошла на дру­гой день в банк, ей пришлось предъявить удостоверение личности, а там была ее настоящая фамилия — по му­жу. Филис получила деньги, но номер ее удостоверения личности был зафиксирован в банке — он оказался весь­ма полезным моему коллеге в Нью-Йорке.

В тот самый момент, когда Джон собрался ухо­дить и навсегда расстаться с алчной красоткой, в дверях квартиры повернулся ключ. Пришел муж, который вер­нулся раньше, чем ожидалось. Мужчины не встрети­лись — я настаиваю на этом пункте,— потому что моло­дому человеку удалось спуститься по наружной метал­лической лестнице: они устроены на многих домах в Нью-Йорке. Муж успел заметить только мелькнувший мужской силуэт. Этого было достаточно, чтобы он обра­тился к жене за разъяснениями. Сделал он это жесто­ко — через секунду Филис со сдавленным горлом была опрокинута на кушетку. Филис захрипела и вынуждена была признаться:

— Это Джон... Джон Белл... Но больше я его не увижу: завтра он отплывает с женщиной, которую лю­бит, на том же теплоходе, что и ты.

Джон Белл не знал, что муж Филис был французом и что профессия обязывала его каждый месяц отправ­ляться во Францию на теплоходе «Грасс».

Через час, помирившись, муж повел Филис в ресто­ран, и там они весело провели последний перед его отъ­ездом вечер. Она, довольная тем, что они помирились, думала о двадцати пяти тысячах долларов, о кото­рых муж ничего не знал. В сущности, из всей этой исто­рии она одна выпуталась с большой выгодой для себя.

На другой день муж отбыл. С тех пор как он в тече­ние трех лет регулярно плавал между Нью-Йорком и Гавром, секретов на теплоходе для него не было. Он прекрасно знал расположение кают первого класса и класса «люкс», лабиринты лестниц и коридоров, при­вычки пассажиров, распорядок на теплоходе,— короче, знал во всех подробностях напряженную жизнь этого плавучего города. Ему нетрудно было выяснить, какие каюты занимали чета Вотье и Джон Белл. Зная все это, он с самого начала путешествия пытался выкрасть ка­кую-нибудь личную вещь у Соланж Вотье, новой любов­ницы Джона Белла, на которую он собирался свалить вину за задуманное им преступление.

Месть обманутого супруга планировалась с желез­ной логикой: сначала он убьет Джона Белла. Это гаран­тирует ему, что Филис никогда больше не увидит свое­го любовника. Лаконичной телеграммой он сам сообщит ей о смерти Джона Белла,— это будет для нее сюрпри­зом и одновременно предупреждением: в следующий раз она подумает, прежде чем завести нового дружка. Рас­считывая на безнаказанность, он собирался устроить дело таким образом, чтобы бросить подозрения на фран­цуженку— любовницу молодого американца. В конце концов никому не покажется странным, что Джон был убит замужней женщиной, пытавшейся спасти свою честь. Смерть сына сенатора наделает много шума. Убийцу на основании неопровержимых улик будет су­дить французский суд присяжных, и почти неизбежно она будет наказана. Он же будет продолжать спокойно жить с прекрасной Филис.

Вычислив Соланж Вотье, он заметил, что молодая женщина постоянно носила зеленый шелковый шарф. Столкнувшись с ней два-три раза, он также обратил внимание на очень характерный запах духов — этими духами должен был пахнуть и шарф. Следовало украсть этот шарф, чтобы оставить его потом на месте преступ­ления, когда все будет кончено. Таким образом, отно­сительно личности убийцы у следствия не будет ника­ких сомнений.

Надо признать, что все это было неплохо задумано. Но вот осуществить свой план ему удалось только напо­ловину. Если само преступление совершилось в точно­сти так, как было рассчитано, то остальному помешало неожиданное вторжение Вотье — он был первым и един­ственным, разрушившим эти построения изворотливого ума. В каюте, где произошло убийство, Жак обнаружил пахнувший знакомыми духами шарф жены. Остальное известно.

Велико было удивление Филис, когда утром шестого мая она узнала из газет о преступлении, совершенном на теплоходе «Грасс». Она узнала также, что уже за­держанный убийца — вовсе не ее муж, а муж соперни­цы. Она плохо понимала случившееся еще и потому, что накануне, в пять часов, на ее имя пришла лаконичная телеграмма, подписанная «Анри» — так звали ее му­жа,— в которой сообщалось: «Разделяю ваше горе».

Сначала Филис испытала нервное потрясение. Но практичная безнравственная женщина быстро оправи­лась. В конце концов двадцать пять тысяч долларов бы­ли у нее в кармане. Лишь бы ее дурак муж не был сильно замешан в деле. Это было бы ни к чему, потому что при расследовании полиция могла установить, что по одному из последних подписанных в Нью-Йорке Джоном Беллом чеков были выданы деньги женщине, носившей имя убийцы. Филис опасалась последствий. Вышедшие на другой день газеты хотя и удивили ее, но одновременно и успокоили. Она рассчитывала выяс­нить все, когда муж вернется в Нью-Йорк.

Теперь мы немного знаем Филис Брук, Нам остается только установить личность ее мужа и одновременно убийцы Джона Белла. Работа эта не потребует сверхъ­естественных усилий благодаря фактам, которые мы собрали. Но позволю себе прежде обратить внимание суда на то, что дальнейшее присутствие у барьера ма­дам Вотье не кажется мне больше необходимым.

—     Можете быть свободны, мадам, — тотчас обра­тился к ней председатель.

Когда молодая женщина удалилась, Виктор Дельо продолжил:

—     Чтобы быстро установить эту личность, мне пред­ставляется необходимым снова пригласить к барьеру первых свидетелей, дававших показания на этом процес­се. Я имею в виду свидетелей исключительно объектив­ных, не связанных с подсудимым узами дружбы или родства и ограничивавшихся в своих показаниях только фактами. Если мне не изменяет память, это были после­довательно стюард Тераль, комиссар Бертен, капитан Шардо, доктор Ланглуа и профессор Дельмо. Если суд не возражает, я предлагаю, чтобы каждый из назван­ных свидетелей снова подошел к барьеру и ответил на вопросы, которые я должен им задать.

—    Суд не возражает,— ответил председатель Легри.

—      Благодарю. Думаю, что следует снова вызвать свидетелей в том порядке, в котором они давали пока­зания. Первым, насколько я помню, был стюард Тераль.

—     Мсье Тераль,— начал старый адвокат, когда стю­ард появился в зале,— вы сообщили нам, что первым обнаружили преступление в каюте класса «люкс», кото­рую занимал Джон Белл.

—    Да, действительно.

—      Вы начали проверять каюты класса «люкс», ко­торые обслуживали, только по приказу комиссара Бертена, последовавшего после обращения к нему мадам Вотье?

—    Именно так.

—     Когда вы увидели из коридора дверь каюты Джо­на Белла приоткрытой, вас это не особенно удивило?

—    То есть как это?

—     Вы ведь могли ожидать этого, мсье Тераль! Уди­вило вас то, что дверь подпирало тело, а на койке си­дел оцепеневший Вотье.

—    Да, действительно...

—     Тем более,— продолжал адвокат,— что эта стран­ная картина не совпадала с той, какой она была два часа назад.

—    Не понимаю...

—      Дальше будет все понятно,— сказал Виктор Дельо— За два часа до того, как вы, скажем так, «офи­циально обнаружили преступление», вы уже заходили в каюту с вашим служебным ключом, который положено иметь обслуживающему персоналу. Вы постарались вой­ти осторожно, без шума, чтобы не разбудить пассажи­ра, отдыхавшего на койке после обеда. За три предше­ствующих дня вы изучили привычки Джона Белла. В это время он всегда спал сном праведника. На ночном столике лежал нож для бумаги — он представлял собой идеальное оружие. Вы знали, что он лежит там, и вам не надо было даже приносить его с собой. Этот спящий здоровый парень не оказал вам ни малейшего сопротив­ления— он даже не почувствовал, что перешел от зем­ного сна к вечному.

—    Я не позволю! — взревел стюард.

В зале раздались возгласы изумления.

—    Тихо! — закричал председатель.

—      Ах, вы не позволите, мсье Тераль! — неумолимо продолжал Виктор Дельо. — Тогда я официально обви­няю вас в убийстве Джона Белла в его каюте в трина­дцать часов сорок пять минут пятого мая сего года. Смерть последовала в результате того, что сонная арте­рия была перерезана ножом для бумаги, на котором не могли остаться отпечатки пальцев потому, что вы дей­ствовали в перчатках. Поэтому и не побоялись оставить орудие преступления на ночном столике рядом с зеле­ным шелковым шарфом, украденным у мадам Вотье. Исходя из этого я и позволил себе спросить вас, мсье Тераль: не вызвало ли у вас нервного потрясения не­ожиданное присутствие Вотье в каюте рядом с жерт­вой?

—     Я ничего не понимаю из того, что вы говорите, — ответил стюард.

—      Вы не понимаете, но все больше и больше блед­неете, мсье Тераль. Я вам расскажу, каким образом мне удалось установить, что убийца — именно вы. Посколь­ку судебное следствие мне не помогло, свое расследова­ние я вел сам. Я познакомился со всей семьей Вотье, с институтом в Санаке. Но я познакомился также и с не­которыми документами Трансатлантической генераль­ной компании. Выяснил имена всех пассажиров, нахо­дившихся на борту теплохода во время этого рейса. Просмотрел все телеграммы, отправленные с корабля. И среди вороха обычных поздравлений и биржевой ин­формации мое внимание привлекла телеграмма, подпи­санная «Анри», в которой говорилось: «Разделяю ваше горе». Телеграфистам на «Грассе» не пришло в голову соотнести «разделенное горе» с преступлением, совер­шенным на борту теплохода, но я взглянул на это ина­че. Я обратил внимание, что эта телеграмма, подписан­ная «Анри», была отправлена с борта теплохода в ад­рес некоей Филис Брук в Нью-Йорке спустя полчаса после совершения преступления. Я тотчас же поручил одному своему старому другу, который живет в этом го­роде почти четверть века, быстро и незаметно выяснить, кто эта таинственная незнакомка. Очень скоро получил необходимые сведения о достаточно характерной лично­сти этой женщины и ее недавних связях.

Среди ее знакомых числился некий Джон Белл, уби­тый на борту «Грасса» пятого мая этого года. Одновре­менно я узнал, что эта Филис Брук три года назад вы­шла замуж за французского гражданина, некоего Анри Тераля. Девичью фамилию эта Филис Брук использо­вала только... скажем, для нужд своей «профессии». Телеграмма же, отправленная с «Грасса», была под­писана «Анри». Этим таинственным Анри мог быть толь­ко муж Филис, и в момент преступления он находился на борту теплохода. Надо признать, что совпадение было по крайней мере любопытным. Не обнаружив Анри в списке пассажиров, любезно предоставленном мне ком­панией, я просмотрел список членов команды, вышед­ших в этот рейс. В нем я и обнаружил имя Анри рядом с фамилией Тераль — стюарда, обслуживавшего каюты класса «люкс», одну из которых занимал Джон Белл. Все стало ясно. В деле можно было ставить точку.

Гул восхищения пробежал по залу. Даниель с гор­достью посмотрела на своего старого друга. Он был то­же взволнован, тщетно пытаясь поправить на носу пен­сне. Откашлявшись, он продолжал:

— Мое заключение, господа судьи и господа при­сяжные, будет простым: подлинный убийца Джона Бел­ла— перед вами. Придет время, и он предстанет перед судом. Боюсь, что это будет трудная задача для его за­щитника... во всяком случае, слишком трудная для мо­их старых плеч. Лично я выполнил поручение шефа ад­вокатов мсье Мюнье, назначившего меня в этом деле защитником Жака Вотье, которого вы сейчас оправда­ете. Я ни от кого не жду благодарности — ни, в особен­ности, от странного своего клиента, которому, знаю, причинил много зла, рассказав о недостойном поведении его жены; ни от самой жены, которая может сердиться на меня за то, что я предал публичной огласке некото­рые факты ее интимной жизни; ни от семьи несчастного подсудимого, которая никогда не простит мне того, что к нему не будет применена триста вторая статья уго­ловного кодекса, чего с таким пылом требовал гене­ральный адвокат Бертье. Единственный человек, кото­рый должен в глубине своего сердца благодарить Бога за то, что он меня просветил,— это мсье Роделек, пре­красный и скромный Ивон Роделек, светлая личность которого возвысила уровень этого процесса. Я же со сво­ей стороны должен поблагодарить вас, господа судьи и господа присяжные, выслушавших мою долгую речь с тем терпением, которое делает честь французскому пра­восудию.

В своей квартире на улице Сен-Пэр Виктор Дельо снова наконец облачился в выцветший домашний ха­лат и тапочки. Он сидел с полузакрытыми глазами, за­прокинув голову на спинку старого кресла. Беседа с юной помощницей Даниель, казалось, почти не занима­ла его. Как обычно по вечерам, кабинет освещала толь­ко лампа под абажуром, стоящая на письменном столе.

—       Вы, наверно, очень устали, мэтр? День был тя­желый. Может быть, мне лучше уйти?

—       Нет, внучка, — ответил адвокат, не открывая глаз. — Побудьте еще немного — после судебной лихо­радки ваше присутствие успокаивает меня. К тому же сейчас мне было бы немного одиноко без вас.

—     Если бы вы знали, мэтр, как вы были великолеп­ны! Вы не просто спасли Жака, вы вернули ему челове­ческое достоинство. Вместо зверя все увидели в нем ра­нимое, глубоко чувствующее создание.

—      Ну что же, тем лучше! Вас, по крайней мере, моя речь не разочаровала. Я почувствовал, что другим она не слишком понравилась, начиная с моего клиента. Он, мне кажется, предпочел бы быть осужденным за пре­ступление, которого не совершал, чем узнать об измене жены.

—       Если бы вы видели, мэтр, с каким вниманием весь зал слушал вас почти три часа! Все ловили каждое ваше слово. Вы выступали не просто как защитник, вы воплощали собой правосудие во всех его ипостасях: вы были поочередно и полицейским, и следователем, и про­курором, и защитником, и обвинителем в одном лице.

—     Ну да. Или одним во всех лицах.

—    А что будет дальше, мэтр?

—       Дальше все просто, внучка. Настоящий убийца, взятый под стражу после моей речи прямо в зале суда, пойдет, конечно, на гильотину — и многоуважаемый Бертье будет удовлетворен. Ему лишь бы высшая мера, а кому — Жаку или Анри — неважно.

—    А жена убийцы?

—       Красавица Филис? За нее не беспокойтесь. Она сейчас где-нибудь в ночном клубе на Бродвее пьет, при­чем сама не знает — с горя или от радости. Оттого, что потеряла богатого любовника, или оттого, что освободи­лась от презираемого мужа.

—     А почему Жака не освободили сразу? Он ведь так настрадался. Неужели его оставят на ночь в тюрьме?

—     Дитя мое, Фемида — очень обидчивая старая да­ма. Ей не понравилось, что какой-то слепой водил ее за нос и выставил на посмешище. Но не волнуйтесь, дня через три Жак Вотье вернется к жене.

—      Вернется к жене? Надеюсь, он не станет с ней жить...

—     Придется, внучка. Что он без нее? К тому же он умный парень и уже, наверно, понял, что мимолетное увлечение Соланж — ничто в сравнении с той предан­ностью, с которой она относилась к нему с детства. Я не могу их себе представить одного без другого.

—     Это было бы чудовищно! — пылко возразила Да­ниель. — Холодная, эгоистичная женщина недостойна любви этого замечательного человека. Нет, это было бы действительно чудовищно!

Дельо посмотрел на нее с удивлением:

—    Что с вами, милочка?

Она покраснела в сильном смущении, попыталась улыбнуться.

—     Да нет, ничего... просто разволновалась от вашей речи. А вы, мэтр? Что вы теперь будете делать?

—      Я? Так же как и вы, дорогая Даниель, попытаюсь хорошо выспаться и надеюсь, что мне не будут сниться слепоглухонемые, американские сенаторы, члены брат­ства Святого Гавриила, судебно-медицинские эксперты и танцовщицы с Бродвея.

—    Спокойной ночи, мэтр.

Уже на пороге девушка, поколебавшись, спро­сила:

—    Простите, мэтр, прежде чем уйти, мне хотелось бы спросить вас еще об одной вещи, которая меня занима­ет.

—    Давайте.

—      Дело вот в чем. Я очень хорошо поняла мотив преступления и то, как оно было совершено, вы очень ясно изложили это суду. Только никак не могу понять, как вам удалось раскрыть тайну этого зеленого шар­фа, выброшенного в море Вотье. Ведь только он один знал, что этот шарф был в каюте. А деталь эта едва ли не самая важная. Ведь если бы Вотье не нашел рядом с трупом этот шарф, пахнущий духами Соланж и так хорошо ему знакомый, у него не было бы доказатель­ства, подтверждавшего виновность жены. Он просто по­думал бы, что кто-то другой, незнакомый ему, убил

Джона Белла. В таком случае ему было бы совершенно незачем брать на себя это преступление. И тогда не было бы громкого дела Вотье, было бы просто дело об убийстве американца неким преступником, и шеф адво­катов не назначил бы вас защитником...

—     Вы тысячу раз правы, внучка, все было бы имен­но так, не будь этого пресловутого шарфа. Как я доду­мался до этого? Очень просто. Это была почти детская задачка. Вы помните, что моя первая встреча с Соланж Вотье произошла после ее телефонного звонка, утром в центральной аллее розария сада Багатель?

—     Да, конечно, мэтр.

—        Вы догадываетесь, конечно, что, несмотря на свою близорукость, я постарался во время этого перво­го разговора разглядеть молодую женщину с головы до ног. Мне особенно запомнились две вещи: какие-то осо­бенные духи и серый шелковый шарф на шее у Соланж. Я сразу заметил, что именно от этого шарфа исходил запах духов, и мне непроизвольно пришли на память строчки из романа «Одинокий», который прочел как раз накануне. В них автор, то есть Вотье, так описывал же­ну своего героя: «Она часто носила на шее зеленый шел­ковый шарф, сильно надушенный. В этом проявлялась ее нежность к мужу, который любил зеленый цвет, хотя никогда его не видел. Вдыхая исходивший от шарфа аромат духов, он думал о зелени, которую представлял себе по-своему». Я тотчас соотнес чету Вотье с героями романа и заключил, что автору, должно быть, тоже нравился надушенный шарф жены. Потом я подумал о другом и не стал делиться этими личными наблюдения­ми с собеседницей, которой мне надо было задать мно­жество гораздо более важных вопросов.

Через три дня в этом самом кабинете у меня была вторая встреча с Соланж Вотье. Как только она вошла, я сразу почувствовал запах тех же духов и увидел на ней тот же самый серый шелковый шарф. Подумал тог­да, что Соланж Вотье либо очень любит этот серый шарф, либо носит его в подражание героине романа, чтобы доставить удовольствие мужу. Но почему тогда шарф серый, а не зеленый? Движимый скорее любопыт­ством, чем профессиональными соображениями, я ска­зал ей, что мне нравятся ее духи. Она меланхолично заметила, что ее мужу они нравятся тоже. Зная, какую роль играет обоняние в жизни слепоглухонемого, я сде­лал вывод, и на этот раз тоже только для себя самого, что Вотье не мог обходиться без этого запаха, по нему он ощущал присутствие своей жены рядом. Поэтому без колебаний спросил у нее: «Ваш муж знал, что шарф — серого цвета?» Она простодушно ответила: «Нет, муж, к счастью, всегда считал его зеленым. Сама не знаю почему, но он обожает зеленый цвет. В вообра­жении он связывает его с ощущением свежести».

Видя, что я заинтригован, она добавила: «У этого шарфа своя история. Я очень долго носила такой же шелковый шарф, но только зеленый, который Жак ку­пил мне в Америке. Он очень дорожил им, во всяком случае больше, чем я. Ему нравилось, что шарф всегда на мне, он любил его трогать, с наслаждением мял... К несчастью, вскоре после того, как «Грасс» вышел из порта в Нью-Йорке, я обнаружила, что потеряла его. Я была уверена, что он был на мне, когда мы садились на теплоход, поэтому долго и безуспешно его искала. Я была очень огорчена, боялась, как бы Жак не придал этой пропаже слишком большого значения или не уви­дел в ней дурного предзнаменования. Поэтому тайком купила похожий шарф в одном из магазинов на тепло­ходе— он и сейчас на мне. На ощупь шелк точно такой же, но цвет, как видите, серый. Подумала, что в конце концов Жак все равно об этом не узнает, важно, что на ощупь они одинаковы. В каюте я надушила шарф. Это была ложь во спасение — Жак ничего не заметил».

Я сказал Соланж Вотье, что на ее месте сделал бы то же самое, и мы переменили разговор. Все это пока­залось мне случайным и не имеющим никакого значе­ния, я даже и не подозревал тогда, что история с шар­фом станет ключом к разгадке всего дела. Еще не­сколько дней прошло в раздумьях. Я съездил в Санак. Часто бывал с переводчиком у своего клиента в тюрьме. В третий раз встретился с его женой — снова на ней был тот же надушенный шарф. Кончилось тем, что он засел у меня в голове. Ставшая неотступной мысль ма­ло-помалу привела меня к разгадке этого преступления. Конечно, под ним стояла подпись «Вотье» в виде ос­тавленных повсюду отпечатков пальцев. Но с другой стороны,— не слишком ли их было много? Выходило, что если Вотье не был истинным преступником, но брал убийство на себя, значит, делал он это только для того, чтобы спасти истинного убийцу, которого знал. Кого он мог спасать такой ценой? Ради кого пойти на самопо­жертвование? Таким человеком могла быть только его жена — прекрасная и нежная Соланж. Следовательно, Джона Белла убила Соланж, и у Вотье были доказа­тельства этого. Какие доказательства? Да тот самый зеленый шарф, черт побери! Заветный, пахнущий ее ду­хами шарф, который оказался у него в руках,— Соланж, должно быть, его забыла или потеряла в каюте аме­риканца.

Но тогда возник новый мучительный для меня воп­рос: почему Соланж убила Джона Белла? Чтобы из­бавиться от него? Значит, Соланж была в тайной связи с молодым американцем? Убила ли она его сама или с помощью сообщника? Джон Белл был крепким мужчи­ной. Могло ли столь хрупкое создание быть убийцей? Это казалось неправдоподобным. Разве что — и вот тут- то, дорогая Даниэль, меня осенило,— разве что убийца был кто-то другой, неизвестный Соланж, но заинтересо­ванный в том, чтобы убрать их обоих — Джона Белла и молодую женщину. В этом случае для преступника луч­ше всего было убить американца таким образом, чтобы подозрения в убийстве пали на Соланж. Для этого до­статочно было оставить на месте преступления вещест­венное доказательство присутствия молодой женщины. Так же, как я, убийца обратил внимание на неизменный надушенный шарф Соланж. Ему оставалось только украсть его — он и сделал это. Остальное вам известно.

Однако все это были только предположения. Нужно было доказательство того, что Вотье действительно об­наружил возле убитого Джона Белла зеленый шарф же­ны. Поэтому накануне процесса я посоветовал Соланж явиться в суд с серым шарфом на шее. У меня был точный план: я собирался устроить так, чтобы в опре­деленный момент Соланж очутилась поблизости от под­судимого и он мог почувствовать запах ее духов. Нужно было посмотреть, как он будет реагировать. Вы помни­те его реакцию. Всеми силами он пытался сорвать с шеи жены шарф, думая, что он зеленый. Для него это бы­ло страшное доказательство виновности жены, он был ошеломлен, потрясен, не понимая, каким образом этот шарф оказался на ней, в то время как он сам от него избавился, когда подделывал преступление. Вот, Даниель, и вся разгадка тайны этого шарфа.

—      Простите, мэтр, но вы не сказали, как догада­лись, что Вотье избавился от этого шарфа?

—      Тут я попытался поставить себя на место Вотье: что сделал бы я сам, если бы обнаружил в каюте возле трупа предмет, принадлежащий жене, которую хочу спа­сти любой ценой? Я бы просто выбросил его через ил­люминатор в море, так же поступил бы и с орудием пре­ступления. Не пойман — не вор, а следов не осталось! А теперь спокойной ночи, внучка. Выбросьте все это из головы, иначе вас одолеют кошмары.

Даниель рассеянно слушала, словно была не в со­стоянии оторваться от воспоминаний о той сцене в каю­те, где мужчина из любви к женщине обвинял себя в убийстве, которого не совершал. Задумчиво направилась она к двери. И когда уже выходила, Виктор Дельо из кресла позвал ее:

—     Внучка...

Он произнес это с такой нежностью, что она смути­лась.

—    Подождите,— продолжал старик.— Подойдите по­ближе, чтобы я мог вас лучше видеть.

Она повиновалась. Поправив на носу пенсне, он мол­ча смотрел на свою юную ученицу.

—      Мне не нравится, внучка, ваше растерянное ли­цо... и глаза тоже. Что случилось?

—     Да нет... ничего, мэтр,— ответила она.

—     В самом деле? Отчего же тогда в глазах слезы?

—     Уверяю вас...

Она не смогла договорить и разрыдалась, уткнув­шись лицом в подлокотник кресла.

—      Ну, ну,— сказал Виктор Дельо и сделал жест, на который она считала его до сих пор неспособным,— он погладил ей волосы. И вдруг потеплевшим голосом про­должил:— Вы, значит, думаете, что я ничего не понял? Что такой старый увалень, как я, не способен понять те странные и чистые чувства, которые волнуют сердце мо­ей внучки? Посмотрите на меня,— он заставил ее под­нять голову,— и послушайте. Жак Вотье, детка, принад­лежит не к тому миру, к которому принадлежим мы — вы и я. Вы с ним были бы всегда совершенно чужими друг другу, все было бы не так, как вам представля­лось, когда вы наблюдали за ним в ходе процесса. Вна­чале он вам внушал ужас, и это было несправедливо. Затем мало-помалу вы стали проникаться к нему тре­петным чувством. Все это несерьезно, внучка: в сущно­сти, такое чувство может возникнуть только у простуш­ки с нежным сердцем. Я не говорю, что это плохо, Даниель. Но чтобы посвятить жизнь слепоглухонемому от рождения, для этого нужно иметь закаленную душу. У Соланж именно такая душа. У нее могла быть мимо­летная слабость, в общем-то извинительная, — я знаю, это больше не повторится, кризис миновал. Что же ка­сается вас — запомните, если вы хотите достичь успеха в своей профессии: никогда не следует проникаться особым чувством к клиенту. Другими словами: не по­ступайте так, как я. Посмотрите: кто я такой? Старый адвокат-неудачник! Ну, вставайте, внучка, идите домой с улыбкой — когда болит душа, для этого тоже надо иметь мужество.

Пришла весна. На деревьях набухли почки, по дво­рам и на подоконниках зачирикали воробьи. Виктор Дельо достал свою выгоревшую соломенную шляпу. Поднявшись по лестнице Дворца правосудия, старик в соответствии с неизменным порядком направился через зал ожидания в гардероб. Там он сменил свою старую шляпу на старый же ток, поверх одежды облачился в тогу. Потрепанная кожаная папка с вечным «Вестни­ком юстиции» внутри дополнила его портрет. Виктор Дельо снова вернулся к старым привычкам.

У входа на Торговую галерею он столкнулся с шефом адвокатов Мюнье.

—       Дельо! — воскликнул тот. — Я подумал, уж не привидение ли это. Что с тобой случилось, старик? По­чти полгода тебя не было видно во Дворце! И как раз после твоего триумфа в деле Вотье!

—     Не преувеличивай,— мягко ответил Дельо.

—      То есть как? Но ведь все во Дворце, вся пресса только и говорили что о тебе. В один момент ты стал знаменитым, и вдруг — где Виктор Дельо? Нет вели­кого человека! Что с тобой случилось?

—       Со мной? Ничего... Я надеялся, что мне будут предлагать громкие дела, и терпеливо ждал у себя дома.

—     И предлагали?

—      Ни разу! Вообще-то это нужно было предвидеть. Что ты хочешь... Я — адвокат старой школы, молодые карьеристы таких теснят. Кроме того, я не слишком светский человек.

—       Слушай, тебе надо встряхнуться. Я как раз хочу предложить тебе новое сенсационное дело. Речь идет об одном калеке, который убил жену...

—      Ты, похоже, решил сделать из меня специалиста по убогим. Нет уж, спасибо. Скажу тебе, чтобы ты знал: я предпочитаю вернуться в свой уголовный суд.

—     Ты с ума сошел!

—    Может быть... если только не поумнел.

—      Разумеется, делай как знаешь. Но тебе ведь это не помешает заглядывать ко мне иногда? Хорошие си­гары всегда ждут тебя.

—    Хочешь поймать на слабости...

Улыбнувшись вслед удалявшемуся шефу адвокатов,

Виктор Дельо отправился по своему обычному маршру­ту— от секретаря к секретарю, из канцелярии в канце­лярию, изучая объявления о находящихся в производ­стве делах. Спустя три часа, освободившись от тоги и сменив ток на канотье, он выходил из адвокатского гардероба. Погода была прекрасная и располагала к мечтаниям. Виктор Дельо направился к дому. Он шел не спеша по набережной Гранд-Огюстен, останавлива­ясь возле каждого букиниста, листая пожелтевшие страницы книг, поправляя пенсне, чтобы лучше рас­смотреть старинную гравюру. Но на самом деле он ни­чего не видел, погруженный в мечтания, которые уноси­ли его далеко, очень далеко,— в Институт Святого Ио­сифа в Санак, о котором он не мог забыть с тех пор, как там побывал. Там, по крайней мере, можно было успокоиться душой и забыть о страстях и расчете, ко­торые движут людьми.

Он был очень удивлен, когда увидел ожидавшего его на лестничной площадке человека. Это был Ивон Роделек — в черной сутане с голубыми брыжами, сму­щенно вертевший треуголку в больших руках. Высокий, с ясным взглядом за толстыми стеклами очков, старик, казалось, еще больше ссутулился.

—     Какой приятный сюрприз! — воскликнул адвокат, приглашая посетителя пройти в свою скромную квар­тиру.— Вот уж не ожидал, что сегодня с вами увижусь! Возвращаясь из Дворца, я как раз думал о вас, о ва­ших сотрудниках в Санаке, об учениках тоже.

—      Должен сначала извиниться перед вами, дорогой мэтр,— мягко сказал Роделек,— за то, что не пришел раньше поблагодарить вас за все, сделанное вами для моего Жака. Но я не решался увидеться с вами до тех пор, пока все не закончилось, и хорошо закончи­лось!

—     Да, да! Виновный понес наказание, а невиновный оправдан. Как чувствует себя мой бывший клиент?

—     Вы, наверно, сильно обижены на него, так же как и на его жену, за то, что ни он, ни она до сих пор не явились выразить вам свою благодарность?

—      Это в порядке вещей, мсье Роделек. Вам самому давно известно, что истинное вознаграждение не в люд­ском признании. Но давайте не будем говорить об этом и вернемся к моему вопросу: как дела у Жака?

—      Хорошо. Даже очень хорошо. Могу вам сказать сегодня, что он снова будет счастлив.

—     Прекрасно!

—       Главная цель моего приезда в Париж заключа­лась в том, чтобы помирить его с женой, которой он все простил.

—      Я так же, как и вы, всегда думал, что они со­зданы друг для друга. Разве нежность не есть основа большой любви?

—      Да, я всегда так думал... и рад сказать вам, что мне удалось уговорить Жака и Соланж приехать на несколько месяцев в Санак, где они снова смогут обрес­ти друг друга в родственной им среде. Завтра утром мы выезжаем туда.

—       Счастлив слышать это от вас. А сами вы, мсье Роделек? Давайте поговорим немного о вас. Как вы себя чувствуете?

—      Я старею, как все. Несмотря на очки, плохо ви­жу— слабеет зрение. Все больше и больше глохну... Со­гласитесь, любопытно было бы, если бы я вдруг ослеп и оглох после того, как худо-бедно научил многих своих несчастных воспитанников слышать при отсутствии слу­ха и видеть при отсутствии зрения? Если бы это слу­чилось, я благодарил бы Бога за то, что он дал мне раз и навсегда по-настоящему понять то состояние, в котором находятся мои дорогие ученики.

—     Вы все тот же, мсье Роделек.

—    И вы тоже, дорогой мэтр.

—      Может быть, отличительная черта старых холо­стяков в том и состоит, что все они немного похожи друг на друга?

—     Несмотря на громадное удовольствие от беседы с вами, я вынужден вас покинуть,— сказал Ивон Роделек, вставая.— У меня еще один визит.

—      Держу пари, что речь идет о каком-нибудь не­счастном, которого вы хотите увезти в Санак.

—        Вы замечательный психолог, дорогой мэтр. Да, действительно, речь идет о несчастном ребенке, тоже слепоглухонемом от рождения. Еще не знаю, смогу ли я его взять в Санак, хотя очень хочу воспитать еще од­ного, двадцатого своего ученика, перед тем как отойти в иной мир.

Оставшись один, Виктор Дельо облачился в выцвет­ший халат, надел домашние туфли и погрузился в крес­ло. Хотя глаза его были закрыты, он не дремал. Он вспоминал весь процесс по делу Вотье, его многочис­ленных участников-свидетелей, среди которых были и малоприятные, и неловкие в своем чрезмерном стрем­лении помочь подсудимому; изворотливого и агрессив­ного генерального адвоката, спокойного и понимающего председателя, наконец, самого подсудимого, замкнув­шегося в молчании. Потом он подумал о завтрашнем отъезде Жака, Соланж и Ивона Роделека с новым вос­питанником. Адвокат хорошо понимал сердце старого человека и знал, что он не устоит перед желанием вне­сти свет в сознание и пробудить душу еще одного су­щества. Четыре человека сойдут завтра с поезда в Санаке; на площади перед скромным вокзальным зданием их будет ждать улыбающийся и говорливый брат До­миник, который отведет их к крытой старым брезентом повозке и по пути расскажет последние новости. Эта по­возка служила для выездов в город, на ней же достав­ляли и продовольствие для института. Запряженная в нее пегая лошадь по возрасту могла почти сравниться с Валентином, совмещавшим обязанности кучера и са­довника. Виктор Дельо, побывавший в институте, знал, что у каждого там было несколько обязанностей, ску­чать времени ни у кого не оставалось.

По-прежнему погруженный в мечтания, он предста­вил себе, как тронулась повозка. На облучке рядом с Валентином — брат Доминик, весело здоровающийся со всеми своими многочисленными знакомыми. И никто из посторонних не знает, что внутри древней повозки си­дит— ни жив ни мертв — еще один обделенный судьбой, которому предстоит соединиться с братьями по несча­стью. Он тоже ничего обо всем этом не знает — двадца­тый по счету ученик Ивона Роделека, пристроившийся рядом с девятнадцатым — Жаком Вотье, который давно уже не зверь, а такой же человек, как все, способный снова стать счастливым.

Путь предстоит долгий: адвокат знает это, потому что в этой же повозке его отвозили на вокзал к париж­скому поезду, когда он в первый раз побывал в Санаке. Того посещения он никогда не забудет.

Этот путь может показаться нескончаемым нормаль­ному человеку. Но ни Вотье с его обманчивой внеш­ностью, ни хрупкая Соланж, ни добрый Роделек, ни аморфное существо — новый воспитанник, ни болтливый

Доминик, ни смиренный Валентин обычными людьми не были. Эти шестеро были особыми людьми в век вы­соких скоростей, прогресса, эгоизма, подлости.

Виктор Дельо очень отчетливо представил себе, как остановилась повозка перед большими воротами с вы­веской: «Региональный институт глухонемых и слепых». Кирпичные, полинявшие от времени стены по обеим сторонам ворот кажутся громадными, похожими на тю­ремные. Ворота открываются, и повозка тяжело въез­жает во двор. Пока их тяжелые створки закрываются, Виктору Дельо кажется, что он слышит, как во внут­реннем дворе постукивают деревянные башмаки, как поскрипывает под колесами повозки гравий. Затем все стихает: ни один звук не долетает больше из-за высо­ких стен...

Вновь прибывший несчастный малыш находится, должно быть, в оцепенении — в ожидании, пока добрый гений не зажжет свет во мраке его сознания. Молодые руки нежной Соланж соединятся со старческими натру­женными руками Ивона Роделека, чтобы сотворить но­вое чудо. И может быть, даже молодой женщине, еще не склонявшейся над чадом, вышедшим из собственного ее чрева, материнский инстинкт подскажет, как приду­мать еще одну тряпичную куклу вроде Фланелли, кото­рая поможет несчастному малышу установить первый контакт с жизнью.


Оглавление

  • Глава 1 ОБВИНЯЕМЫЙ
  • Глава 2 СВИДЕТЕЛИ ОБВИНЕНИЯ
  • Глава 3 СВИДЕТЕЛИ ЗАЩИТЫ
  • Глава 4 ОБВИНЕНИЕ
  • Глава 5 ЗАЩИТА
  • Глава 6 ПРИГОВОР