Слишком большие крылья (Скандальная история любви Джона и Йоко) [Ника Черникова] (fb2) читать онлайн

- Слишком большие крылья (Скандальная история любви Джона и Йоко) (и.с. Скандальная биография) 4.74 Мб, 59с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Ника Черникова

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вечерний звонок

Тело Звонок сына совершенно случайно застал ее дома: обычно это время дня она проводила в своей студии на Пятой авеню — работая, как и прежде, много и увлеченно в разных видах искусства, она писала картины и музыку, фантазировала и думала, время от времени готовила очередную выставку. Но почему-то именно сегодня, в этот жаркий июльский день ее внутренний голос, который она уже успела позабыть, вдруг зашептал едва слышно: «Останься!». И она неожиданно повиновалась, как много лет назад, когда еще не разучилась слышать голоса, когда голоса были частью ее жизни, когда расслышать их ей помогал он.

— Мама, выручай! — голос сына звучал тепло. — Мы с Бижу приглашены на ужин, а детей нужно отвезти к дантисту. Хоть один вечер побудешь обыкновенной бабушкой?

Она рассмеялась. Бабушка! Столько лет, а все никак не привыкнуть. Взглянула мельком на себя в зеркало: коротко стриженные черные волосы почти не тронуты сединой, подтянутая миниатюрная фигурка с возрастом нисколько не раздалась, разве что стала суше, жилистее. Ей даже нравится ее новое положение, с удовольствием подумала она. Какая свобода для фантазии! Черный брючный костюмчик и семидесятидвухлетняя пожилая дама легко сойдет за мальчишку. Бросив быстрый взгляд на фото внуков, она вдруг хитро прищурилась.

Внуки

— Бабуля! — улыбающиеся мордашки внуков появились в окне второго этажа, когда она остановила машину у сыновнего дома на Гринвич-Виллидж. Она приглашающе помахала рукой, и спустя несколько минут дети с шумом хлопали дверцами авто и наперебой обнимали бабушку. Она с любовью и непонятной болью посмотрела на них. Лили была вылитая бабушка: жена Шона, Бижу Филипс, не сумела передать дочери европейские черты лица и девчонка родилась настоящей азиаткой, ни за что не скажешь, что она японка лишь на четверть — желтоватая кожа, волевые скулы и черные раскосые глаза, смотрящие, казалось, в самую глубину человеческого существа. Но младший внук не был похож ни на отца, ни на мать, ни на одного из многочисленных родственников семьи. Эдди, восьмилетний Эдди с его вечными непослушными вихрами и круглыми очками с толстыми стеклами так напоминал… Она подернула плечами, словно стряхивая непрошеные воспоминания.

— Ну, хулиганы, едем скорее спасать ваши зубки! — сказала она, нажав педаль газа.

Идея получше

Она едва сдержалась, чтобы не расхохотаться, когда увидела моментально скисшие физиономии детей: ее собственную нелюбовь к зубным врачам, видимо, унаследовал не только сын. И решила подразнить их:

— Да бросьте вы, это же так весело! Бормашина, плевательница, доктор в маске!..

Отражающиеся в зеркале заднего вида побледневшие лица медленно вытягивались, а глаза увеличивались. Лили нервно грызла ноготь, а судя по виду малыша Эдди, он готов был разразиться оглушительным ревом. Она лукаво улыбнулась и заговорщически подмигнула зеркалу.

— У меня есть идея получше.

И, с гибкостью кошки нагнувшись к бардачку, открыла его и достала три билета.

— Гарри Поттер и Кубок огня. Нью-Йорк Синема. Через пятнадцать минут.

Основы киднеппинга

Мысль «украсть» внуков пришла внезапно — как, впрочем, все гениальные мысли, когда бы то ни было приходившие ей в голову, — одного взгляда на погрустневшие детские лица хватило, чтобы кардинально изменить планы. Она всегда делала так: слушала свое сердце, которое часто заглушало голос рационального сознания, вот и сейчас настойчиво стучало в поддержку безумной идеи. Конечно, ей влетит от сына за «безответственность» и «мама, я не ожидал от тебя», но… Внуки светились от счастья: перспектива провести вечер в кресле кинозала, а не дантиста, вселяла оптимизм. И ей было этого достаточно, чтобы признать свое спонтанное решение единственно верным.

Последний сеанс

Душный летний вечер рвался в открытые окна автомобиля, гудел сотней тысяч голосов и машин и убеждал в неоспоримой сиюминутности бытия. Лавируя по запруженным улицам, она с удовольствием вела машину навстречу бьющему в лобовое стекло ветру. Очень давно она решила, что каждый следующий день, каждая следующая минута существования — это новая жизнь, которую ни в коем случае нельзя упустить. И много лет следовала этой философии. Так было правильнее и так было легче.

На заднем сидении дети визжали от восторга в предвкушении развлечения. Ей и самой было любопытно посмотреть, что на этот получилось у создателей саги о мальчике, который свел с ума весь мир. Молодой актер в главной роли был чудо как хорош, и более точного попадания в образ невозможно было себе представить. Но ее не покидало неотвязное дежа вю, преследовавшее ее еще долгое время после просмотра каждого следующего фильма. Но откуда оно брало свои истоки, она объяснить не могла.

Радостные детские лица заставили улыбнуться. Все-таки она любит их больше всего на свете, этих маленьких непосед. Больше всех на свете. Теперь.

Полутемный зал был переполнен: премьера состоялась пару дней назад, но поток жаждущих увидеть продолжение фильма зрителей еще не схлынул. С трудом протиснувшись на свои места, они приготовились наслаждаться.

Вспомни

На мерцающем в темноте экране целовались двое красивых подростков — черноволосый мальчик в круглых очках и девочка-азиатка. Вокруг них, казалось, не было ничего, существовали только они двое в прекрасном проявлении первой любви, и они целовались упоенно, впервые в жизни, две невинности, два девственника в изящно придуманном волшебном мире, таком далеком от настоящей жизни. От настоящей, сегодняшней — да, но о совсем иной, будто безвозвратно утерянной реальности говорили эти два молодых лица, постепенно теряющие свои очертания и приобретающие какие-то другие, до боли знакомые черты.

Сидя между внуками в кромешной тьме зрительного зала, она изо всех сил старалась держаться, но чувствовала, что еще чуть-чуть, и не сможет сопротивляться нахлынувшим внезапно эмоциям. Растущее беспокойство становилось все более ощутимым: оно поднималось откуда-то снизу, из груди, где заволновавшееся вдруг сердце настойчиво выстукивало: «Вспомни, вспомни, вспомни, что было в начале». Она закрыла глаза.

В начале

В потяжелевшей внезапно голове вихрем проносились бесчисленные картинки ее прошлого: удивительно яркие, цветные, почти реальные, но — прошедшие, безвозвратные, недосягаемые. Вот их с родителями большой дом в пригороде Токио. Она думала, ничто не заставит ее уехать оттуда, даже те страшные бомбардировки, прячась от которых в бункере, она дрожала от страха и теснее прижималась к материнской груди. Но жизнь переменчива, как весенний ветер в ветвях сакуры, и вот она, семнадцатилетняя студентка Гарварда, старательно изучает музыку, тайно лелея мечту о карьере оперной певицы.

— Поразительное отсутствие вокальных данных, — старый профессор качает головой. — Абсолютное.

— Вы еще услышите меня! — с вызовом кричит она и хлопает дверью, еще не зная, насколько она права. Старый профессор смотрит ей вслед.

Ее уже тогда настойчивая, напористая натура изо всех молодых сил рвалась наружу. Ей всегда казалось, что главное в достижении любых целей — это упорство и вера в победу, несмотря на ошибки, несмотря ни на что. Вот ее первый муж, не сумевший понять ее увлечения концептуальным искусством, как раз когда она начала делать первые успехи. Вот второй, чудный Тони Кокс, подаривший ей дочь, Киоко. Воспоминания роились, словно рассерженные пчелы в тесном улье, мелькали лица, всплывали события, даты, дни…

«Help!»

Тот день словно поделил всю ее жизнь на две половины: до и после, он стал точкой отсчета, ее главным рубежом. Лишь много позже, годы спустя, она поняла, что все ее поступки и решения, верные и неверные, все головокружительные взлеты и ошеломительные падения, каждый шаг, каждое слово, все, абсолютно все в ее жизни происходило для того, чтобы она узнала о нем в тот ясный летний день.

Как получилось, что в 1965 году, живя в Англии, она ничего не слышала ни о нем, ни о его ансамбле, она не знала. Откровение настигло ее в какой-то лондонской кофейне, где она вдруг замерла. Старый трескучий радиоприемник в углу негромко передавал, похоже, ей одной не знакомую песню: официантка качала головой в такт, посетители кафе двигали губами, неслышно подпевая мужскому голосу, доносящемуся из динамика, который пел:

Когда я был моложе, намного моложе, чем сейчас,
Мне не нужна была помощь.
Но эти дни ушли… Помоги мне!
Она не знала, что за человек за несколько минут сумел выразить все, что она сама боялась произнести вслух так долго, не знала, как его имя, сколько ему лет. Она знала только одно — что теперь ни за что не позволит ему уйти из своей жизни. Ни за что.

— Кто это? — Спросила она сидящую за соседним столиком группку старшеклассниц.

— Вы что? — Девицы закатили глаза. — Это же «Битлз»!

Совпавший паззл

Это было как вспышка, секундное ослепление, парализующее нервную систему, останавливающее сердце, словно по мановению волшебной палочки невидимого чародея. А потом тишина и абсолютная ясность мысли.

Она все решила сразу, за себя и за него, как-то мгновенно начав воспринимать их еще несуществующую пару как единое целое, разделенное кем-то в незапамятные времена на две половины, обреченные на вечный поиск, и вот, наконец, чудесным образом воссоединенное. Это было с ней впервые — после всех ее влюбленностей и любовей, после браков и расставаний тем увереннее она признавалась себе в этом — это случилось с ней впервые, когда она в одно мгновение поняла и увидела свое будущее, лишь только поймав отражение собственного лица в стеклах его очков… Пока еще в воображении. Но она была уверена, что именно так все и будет.

И в условиях такого невыразимого счастья от этой долгожданной и одновременно неожиданной находки было совершенно неважно, что она замужем, а он женат, что она старше его на шесть лет, что он — блистательный музыкант и миллионер, а она — всего лишь никем не признанная авангардистка. Было важно то необыкновенное совпадение кусочков мозаики, судьбоносного паззла, мгновенно собравшегося в ее голове и определившего всю ее дальнейшую жизнь.

Первое «да»

Выставка в «Индике», модной лондонской галерее, должна была стать важным событием в ее карьере художника-авангардиста, поэтому она там дневала и ночевала, доводя своими бесконечными изменениями экспозицию до совершенства, а организаторов — до белого каления. Вечер накануне открытия был, естественно, самым напряженным: все было готово и ничего готово не было, она нервничала и нервировала, беспокоясь о завтрашнем дне, но было и еще кое-что, заставляющее ее судорожно сжимать кулаки и закусывать нижнюю губу. Она металась по галерее взад и вперед, не находя себе места, как вдруг услышала голоса.

— Черт побери, отличная идея: лезть на высоченную стремянку, рискуя разбить себе башку, чтобы увидеть на прикрепленном к потолку холсте микроскопическое «да». — Голос прервался мелодичным смехом. — Честное слово, если бы там было написано «нет», я бы тотчас ушел и никогда не вернулся, но этом столько позитива!

Она встала как вкопанная, с трудом справляясь с волнением. «Неужели получилось? Неужели получилось?» — застучало в висках. От внезапного осознания того, что ее мечта, которую она так долго вынашивала, ради которой она столько сделала, так близка к осуществлению, стало трудно дышать. Не нужно было заглядывать за угол, всем существом она и так знала, кто находится за ним.

Знакомство

В главном зале, возле одного из экспонатов — высокой белой стремянки, спиной к ней, едва ощущающей собственное тело, стояли двое — один из организаторов выставки, ее старый знакомый Джон Дэнбар и высокий длинноволосый брюнет в кожаной куртке, которому принадлежал одобрительно звучащий голос. Дэнбар оглянулся на звук шагов.

— А! Вот и автор собственной персоной!

Брюнет обернулся, обнаружив торчащие на носу, словно нарисованные, круглые очки с синеватыми стеклами. Приблизившись, она вдруг увидела в них свое отражение и почувствовала, как пол уходит из под ног: это было то самое ощущение абсолютной вселенской гармонии и всепонимания, которое она испытала впервые полтора года назад в лондонской кофейне, услышав его по радио.

— Познакомьтесь, друзья мои, — торжественно начал Дэнбар, но незнакомец его опередил. Взвешивая каждое слово, будто следя за тем, какое впечатление они производят, он произнес:

— Джон Леннон.

— Йоко Оно. — Просто ответила она.

Всплеск

Она была смешная, эта маленькая сухая японка, напряженная, как натянутая жилка. Смешная и странная. И было в ней что-то кошачье, необузданное, первобытное, дикое. Какой-то необъяснимой свободой откликалось каждое ее движение, любой жест, поворот головы. Иссиня-черная взлохмаченная шевелюра и пружинистая походка. Бархатная тень на розовеющих широких скулах. Чертовщинка в узких и блестящих, но словно подернутых туманной дымкой, глазах. Ни тени привычного смущения почти всех его новых знакомых, к которому он привык и относился хоть и с презрением, но хорошо скрываемым, не заметил Джон в этих глазах, когда сказал, кто он, ни намека на заискивающую и раболепную улыбку, так часто виденную им, не появилось на сурово сжатых тонких губах. Лишь непонятное ожидание и едва уловимое смятение, короткий всплеск на дне потемневшего взгляда…

Наедине

С трудом оторвавшись от затягивающих глаз Йоко, Джон обнаружил, что они одни в зале. Дэнбар незаметно исчез, невнятно пробормотав что то про внезапные и неотложные дела, оставив новых знакомых наедине в гулкой тишине полутемного помещения. Приглушенный свет и свободное пространство производили магическое воздействие: длинные тени плясали на стенах и потолке при каждом движении, и любой звук, даже шепот, разносился далеко по холлам выставочного зала.

Их уединение вызывало у Джона противоречивые чувства. С одной стороны, Йоко не отличалась привычной для него миловидностью, присущей большинству женщин, в компании которых он бывал, он бы скорее назвал ее страшненькой, чем привлекательной. Но, с другой стороны, — она была так экзотична и очаровательна в своей напускной — он не сомневался — холодности. Или это было что-то другое? Он пока не мoг разгадать. Она была крепким орешком, сказочным сундучком без ключа, он сразу это понял. Но тем сильнее была интрига! Безотчетно, каким-то внутренним чутьем Джон ощущал, что эта эксцентричная японка, и ее безумные работы, и ее гипнотические глаза сыграют в его жизни важную роль. Не знал он только, насколько важную и роковую.

Молоток и гвозди

Покажите мне что-нибудь еще.

Быстрый, ему показалось, чуть удивленный, взгляд, — на него, влево, в пол, снова на него — и она приглашающе («Повелительно» — подумал Джон) чуть повела подбородком. Они неспешно и молчаливо пошли по выставочному залу, осматривая инсталляции. Вдруг Джон остановился и восторженно присвистнул. Напротив него стояла подставка с укрепленной на ней массивной доской, на которой лежал молоток и кучка гвоздей. Он взял один из них в левую руку, а молоток в правую и уже занес ее для удара, как вдруг услышал тихое, но решительное:

— Нет. — Японка скрестила руки на груди и еще больше прищурилась. — Выставка еще не открылась.

«Ведьма» — с удовольствием подумал Джон, глядя сверху вниз на неподвижное лицо японки, и по привычке заспорил:

— Да бросьте!.. — Но, перехватив каменный взгляд Йоко, опустил руку.

— Пять шиллингов за право первого гвоздя. — Не меняясь в лице, произнесла она.

— А что, если я заплачу пять воображаемых шиллингов за воображаемый гвоздь?

И она первый и последний раз за вечер улыбнулась.

Женщина, которая никогда не смеялась

— Мне нравится Ваша выставка. — Чуть принужденно сказал Джон, ощущая некоторую скованность не оттого, что лгал, напротив, он был искренен — таких вопиюще несуразных, но, в то же время, таких, как будто исполненных чувства собственного достоинства и значимости инсталляций он никогда не видел. Но смутно он ощущал странную неуместность комплимента, как бывает, когда говоришь об общеизвестном факте с видом первооткрывателя.

— Конечно. — Твердо, но не надменно ответила она.

Странно, с ней было сложно просто поддерживать беседу. Она не улыбалась. Тем более не смеялась. Ее невыносимый восточный прищур высверливал в нем причудливые, почти физически ощутимые узоры. Он попробовал каламбурить, получилось нелепо, необычно для него, известного своим острым чувством юмора:

— Вы увлекаетесь йогой, Йоко?

— Как и Вы, я не верю в йогу.

— Откуда Вы знаете?

— Я знаю не откуда. Я просто знаю. — Не улыбнувшись даже глазами, ответила Йоко.

Самоуверенность и — это больше всего пугало — хладнокровие этой маленькой женщины разозлила Джона. Он начал сомневаться в ее деланности и от неожиданности вспыхнул, как спичка:

— Вот как?.. Может быть, Вы знаете даже, почему я сегодня здесь, на еще не открывшейся выставке малоизвестной художницы?

— Потому что я тебя позвала.

Письма

Зов был непреодолимым, Джон почувствовал это, когда среди утренней почты снова обнаружил этот конверт. Точнее, не тот же самый — очередной. Все конверты были одинаковыми: большими и пухлыми, самодельными, из плотной желтоватой мятой бумаги, похожей на рисовую, с синим штампом Седьмого лондонского почтового отделения. Адресат был всегда один и тот же — он, Джон Леннон, живущий по адресу Лондон, Вишневая улица, 27. Отправители же были разные. Девочка На Льве сменялась Розовым Лепестком Заката, он в свою очередь уступал Патологии Бытия, а она не могла устоять против Логова Смысла и так далее. Правда, все они имели совершенно идентичный — мелкий, быстрый и неразборчивый — почерк, будто летящий куда-то мимо бумажного листа, куда-то туда, где имена неважны, куда зовут странные знаки… За полгода, что приходили конверты, Джон уже досконально изучил этот почерк. И смутно знакомое чувство шевельнулось в груди: острая, почти детская, обида, что, получив столько конвертов от неизвестного отправителя, он так ни разу и не читал его писем.

Пустота

— Как? Еще один? — позевывая, Синтия зашла на кухню. — Дай-ка угадаю, что на этот раз. Ничего?..

Джон не отвечал, глядя на нераскрытый конверт, но был уверен, что жена снова права. Из девяти полученных им конвертов за последние полгода, считая этот, восемь были пусты. То есть, не в буквальном смысле — он всегда находил в них лист бумаги, сложенный в семь раз, но ни строчки, ни слова не было на нем. Только пустота, нетронутая белизна чистого листа. Сначала он удивлялся, потом недоумевал. Когда порожняком пришел четвертый конверт, Джон взбесился, когда пришел шестой — ему стало не по себе. Теперь, в задумчивости заламывая уголки девятого, он неожиданно для себя решил не открывать его.

Таинственный отправитель так заинтриговал его, что жаль было расставаться с приключившимся волшебством. Но Джон понимал — скоро это может перерасти в навязчивую идею, он все чаще ловил себя на мысли, что ждет этих бессмысленных писем, которые и письмами-то сложно было назвать — так, полглотка воздуха, полглотка свежего ветра, законсервированного в бумажной тюрьме, полглотка свободы. Свобода. Может быть, именно эта ассоциация не дает ему сейчас решительно выбросить конверт в мусорное ведро? Свобода, которой так не хватает теперь.

Свобода

А всего пару лет назад свободы было хоть отбавляй! Постоянные концерты, толпы обезумевших фанаток, грандиозная популярность, о которой никто из них, простых ливерпульских парней и мечтать не мог. Их американское турне и участие в «Шоу Эда Салливана» сделало «Битлз» группой мирового уровня, а каждого из них — Пола, Джорджа, Ринго и, конечно же, его, Джона — живыми рок-н-ролльными иконами. Непрекращающаяся череда городов, гостиницы, вечеринки, девушки, алкоголь и наркотики — он уже не помнит деталей, названий, имен. И ему страшно признаться, но он немного скучает по тому времени.

Джон вздохнул. Нет, нельзя снова поддаваться этим безумным порывам, от которых он недавно освободился, и он рад этому, да-да-да, очень рад! Только сейчас все стало налаживаться, он теперь другой, новый, лучший, наконец-то все так, как должно быть!.. Но почему так пусто внутри? Почему кажется, что нечем дышать?..

Хватит мечтать

— Милый?.. — Синтия обеспокоенно отставила чашку с кофе. — Ты в порядке?

— А? Что? Да-да. — Словно очнувшись, Джон вздрогнул, и выронил конверт. Спланировав, он упал под ноги Синтии.

— Слушай, хочешь, я его выброшу? — Взгляд жены лучился заботой. — Я его выброшу, и мы больше никогда не будем их открывать, хочешь?

— Да, пожалуй. — Джон отвернулся к окну. — Пожалуй, хочу.

За окном шел дождь. Лондонская осень в том году была самой английской — сырой, промозглой, пасмурной и серой. Грязная тряпка вместо неба нависла над городом и без устали лила воду на головы хмурым прохожим. Такой осенью не о чем мечтать. Да и к чему ему мечтать? В неполных двадцать семь у него сын и любящая жена, его карьера на высоте и он добился всего, о чем не мог и помыслить еще десять лет назад. Зачем ему вообще это пустое занятие? Может быть, хватит?..

— Милый… — Голос жены снова вывел из раздумий. — Здесь… письмо.

Ложь

Выхватив из рук жены лист и, пожалуй, слишком поспешно отвернувшись к окну, Джон впился в него глазами.

— Что там, Джон? — Синтия с любопытством приподнялась на цыпочки, пытаясь заглянуть ему через плечо.

— Н-ничего. — Чуть заикнувшись, неожиданно даже для самого себя солгал Джон и смял бумагу в кулаке. — Неразборчиво.

Сейчас ему хотелось только одного — остаться одному, чтобы вполне предаться странным чувствам, нахлынувшим неизвестно откуда, и, занятый этими мыслями, он даже не заметил, с какой непривычной легкостью бросил Синтии очередную ложь:

— Мне пора, ребята ждут в студии к одиннадцати.

И, едва коснувшись губами жениной щеки, быстро вышел.

Дыши

Сидя на скамейке в ближайшем от дома сквере, Джон не верил тому, что видел. Бешено колотящееся сердце никак не хотело уняться, а перед глазами расплывалось белое пятно. Он сам не мог объяснить себе причину своего волнения, но чувствовал примерно то же, что должен чувствовать заключенный, который вот-вот будет отпущен на волю.

На огромном белом листе тончайшей бумаги, сложенном в семь раз, надорванном с одного края, в самом центре находилось всего одно едва различимое слово, написанное все тем же знакомым летящим почерком, одно короткое слово — «Дыши!».

Родная

Потом были еще письма. «Танцуй». «Смотри на звезды до рассвета». «Будь». Он воспринимал эти короткие, но емкие послания как ответы на свои вопросы, те незаданные вопросы, которые уже который год головной болью пульсировали в мозгу, ныли в сердце, но так ни разу и не сорвались с языка. Казалось, загадочная отправительница — Джон уверился в том, что это женщина, почувствовав однажды исходящий от одного из посланий тонкий аромат мускусных духов, — знала его наизусть, не зная лично, читала его, словно раскрытую книгу, в то время, как он читал ее письма. Это и пугало, и неодолимо влекло — впервые в жизни другой человек так понимал все, о чем он даже не говорил вслух, словно видел насквозь все тайные и явные закоулки его души. И тем удивительнее было, что человек этот — странный, незнакомый, чужой. Джон еще не мог признаться себе, но в глубине души понимал, что для него уже не было человека роднее и ближе, чем эта неизвестная женщина, знающая наперед все, о чем бы он не спросил.

Что дальше?

Он ждал писем каждый день, но они по-прежнему приходили раз в три — четыре недели в знакомых до боли пухлых конвертах, с запечатанным в них спасением — волшебством, которое начинало действовать, едва лишь Джон надрывал очередной.

Томительные дни ожидания тянулись бесконечно. Джон нервничал, много курил и подолгу просиживал в одиночестве на скамейке в сквере, где прочел ее первое письмо. Были тоскливые минуты, когда он вдруг начинал думать, что сам выдумал себе эту женщину, которая вела с ним лаконичный и односторонний диалог, что его внутреннее одиночество, наконец, победило и воспаленное сознание создало себе утешение. И только новое короткое послание, написанное торопливой рукой, вселяло в него уверенность, что все реально, все по-настоящему, все — близко.

Но постепенно привычный уже вопрос, который преследовал его по пятам все дни ожидания — когда? когда? когда? — сменился новым, тревожным и не находящим ответа: что дальше?.. И она снова услышала его.

Другой финал

До слуха Йоко вдруг донесся какой-то звук, заставивший ее выйти из задумчивости. Словно очнувшись, стряхнув с себя прохладную росу инаний, она посмотрела по сторонам. В зале медленно зажигался свет, зрители, оживленно переговариваясь, поднимались со своих мест. Неужели она задремала?

— Ба, а поехали в кафе-мороженое!

Лили, с пустыми картонными стаканчиками из-под попкорна и кока-колы в руках, выжидательно глядела на нее снизу вверх. Маленький Эдди, подпрыгивая в проходе с зажатым между колен журналом, увлеченно изображал полет на метле. Йоко растерянно озиралась, медленно приходя в себя.

— А… как же?.. — она запнулась, недоговорив. Как же что? Закончился фильм? Она глубоко вдохнула спертый воздух кинозала, размяла затекшие мышцы, невесело улыбнулась.

— Кафе?.. Отличная мысль!

Куда угодно, только не домой, в остановившуюся тишину просторной манхеттэнской квартиры, не в эту светлую днем, а вечерам напоминающую стеклянный саркофаг, пустоту… Наверное, поэтому она так часто ночует в своей студии. Что ж, в кафе так в кафе! Она не увидела, чем закончилась на экране красивая любовь черноволосого мальчика и юной азиатки. Но она одна знает, как все было на самом деле, с самого начала до последней секунды.

Последнее

Джон понял, что писем больше не будет, еще не надорвав долгожданный конверт. Просто натянутая внутри струна, напряженно звеневшая в груди последние дни, вдруг, жалобно взвизгнув, лопнула, и наступила тишина, принеся с собой пустоту и — странное, беспричинное облегчение. К этой тишине он не был готов, она пугала и не давала никакой надежды. Но еще меньше он был готов к тому, что ожидало его внутри конверта. Это была карта Лондона, какие продавались в любом газетном киоске или книжном магазине. Жирный красный крестик на пересечении Эбби Роад и Тауэр Бридж Стрит и одно-единственное слово сразу бросились в глаза. Эбби Роад, 16. Завтра.

Он знал этот адрес.

Куда ты, Джон?

Голос жены заставил его воровато обернуться на пороге, когда он уже собирался выйти из дома. Синтия стояла на середине лестницы, ведущей на второй этаж, тепло глядела доверчивыми глазами, теребя белую крашеную прядь, выбившуюся из прически.

— Уходишь?..

— Да… — Он смешался. — Мне нужно… в студию…

— Так поздно? — Ни тени подозрения, упрека, только свет, свет, свет голубого взгляда ожег выражением безмятежного счастливого неведения. Милая, милая, добрая, глупая… Чужая.

Куда ты, куда ты, куда ты, Джон?.. Он вдруг покачнулся под тяжестью неосознанной и еще беспричинной вины, накатившей густой вязкой волной, свинцом залившей его до самого горла. И малодушно поддался порыву — напасть, уколоть, обидеть первым, только чтобы не остаться наедине с собственными мыслями, чтобы не признать еще внутреннюю, но уже совершенную измену.

— Тебя это не касается.

И, не глядя в блеснувшие болью глаза, вышел во влажный шумливый вечер. Непрошеные воспоминания многоголосой стаей летели ему вслед.

Синтия

Тем зимним вечером 1958 года он снова увидел ее в ливерпульском «Каверн Клаб» где отдыхал с парнями после репетиции.

— Так, ребята, придержите языки, перед вами явилось Ее Приличество Синтия Пауэлл!

Неуверенно кивнув в знак приветствия, она быстро прошла мимо их гогочущей над остротой компании в соседний с баром танцевальный зал. Неприметная, скромная, сдержанная и тактичная (о, его тетя Мими была бы в восторге от такой девушки!), наверное, именно своей недосягаемостью она крепко зацепила Джона. И ему, восемнадцатилетнему бунтарю в кожаной куртке и с элвисовским коком вместо челки, весельчаку и балагуру, способному очаровать любую понравившуюся сверстницу, вдруг нестерпимо захотелось именно эту тихую русую девчонку, бесконечно далекую от его привычного окружения, да к тому же помолвленную с каким-то типом. Это была вдвойне увлекательная охота: не просто заполучить, а отнять, отбить, увести буквально из под носа у жениха.

В тот вечер, все-таки вызвав Синтию на медленный танец, он нашептывал ей на ухо, пьянея от молочного запаха ее сливочной кожи:

— Знаешь, со светлыми волосами ты была бы вылитая Бриджит Бордо.

Она взглянула на него, кротко улыбнувшись, крепче обняла за шею и, не отводя глаз, поцеловала.

Обыкновенная любовь

Его жизнь, которая почти двадцать лет, казалось, была подобна подземной речке, тихо бегущей под камнями и толщей земли, теперь сильнейшим фонтаном вырвалась наружу и забила сверкающим, пенящимся ключом высоко вверх. Их с Синтией бурный роман был в самом разгаре, когда «Кворри Мэн», сменив название на «Битлз», отправились на гастроли по Германии.

— Син, все только начинается! — Утешал он возлюбленную, дыша густой теплотой ее белокурых волос. — Я скоро вернусь, вернусь знаменитым!

И она верила. Она всегда ему верила, маленькая ливерпульская девочка, любившая в нем в первую очередь обыкновенного человека, а не творческую личность. Она очень старалась понять его сложный характер до конца, но не могла и до половины. Джон стал для нее воздухом и солнечным светом, она же осталась для него просто женщиной, к которой он был привязан. Привязан сначала чувством юношеской влюбленности, потом неожиданным ребенком, потом — узами законного брака, заключить который предложил сам Джон, узнав о беременности Синтии. Жизнь складывалась так, как должна, Джон убеждал в этом самого себя, глядя в преданные глаза жены, в крошечное личико новорожденного Джулиана, взывая к своим отцовским чувствам, но не находя ничего, кроме собственного страха. Страха перед тем, что больше ничто никогда не изменится.

Вечные перемены

Мир изменялся стремительно, как в черно-белом кино при быстрой перемотке. Из черной живой земли на глазах прорастала нежная трава, стремительно набирала густоту, зеленела, цвела, засыхала и оставалась торчать желтой соломой, треплемой сухим ветром. Дети, едва успев родиться, вырастали из новых башмаков, бросали рогатки и скакалки и красили губы и волосы в яркие цвета, огрубевшими голосами заказывали портвейн в придорожных барах и спустя минуту умирали глубокими стариками в холодных постелях. Города, как грибы, как песочные замки, вырастали на пустырях, мгновение, второе — и только пепел и руины оставались на их месте. Вихрем, разноцветной сверкающей каруселью летело Время. Таяло прошлое, незаметно утекало песком сквозь пальцы настоящее, неопределенно маячило будущее, обещая только одно — пройти быстро, быстро и безболезненно. А после будущего в густом тумане едва различимо виднелось Небытие, долгожданная Пустота, недосягаемое Успокоение, вечная Правота и вечное же Счастье. И всему было отведено время — время для жизни и смерти.

И только он, осужденный быть свидетелем бесконечного вселенского бытия, бессменный наблюдатель, бессильный в своем нескончаемом созерцании, никогда не изменится, никогда не сойдет со своего проклятого постамента. Никогда не умрет.

Понедельник

А верь в камеру оглушительно заскрежетала, заставив его очнуться от неспокойного сна с чувством необъяснимой тревоги. Сквозь решетку высокого окна проникал красноватый свет заходящего солнца. Он протер глаза влажной ладонью и, потянувшись к стоящей рядом с кроватью тумбочке, взял очки. На пороге стоял молодой веснушчатый парень в форме надзирателя, держащий в руках поднос с дымящейся тарелкой и высоким стаканом с мутноватой жидкостью. В глазах его читалось неподдельное любопытство вперемешку с недоумением. Новенький. Новенькие всегда так смотрят.

— Чепмен, твой ужин. — Мальчишка намеренно грубил, стараясь выглядеть уверенно, но скованность движений выдавала его. — Ешь.

Он сел на кровати и спустил ноги, почесывая одну о другую. Не торопясь встал, потянулся и сел за стол, без интереса заглянув в тарелку: отбивная и овощное рагу. Значит, опять понедельник. Лениво взялся за вилку.

— Спасибо, сынок. — Сказал он, подцепив кусочек тушеного баклажана, и в упор посмотрел на охранника.

Парень вдруг смутился и, пробормотав что-то нечленораздельное, поспешно вышел, уже не видя странной улыбки, блуждающей на лице заключенного. Взвизгнул железный замок. В камере установилась привычная тишина, нарушаемая только редким звуком скользнувшей по алюминиевой тарелке вилки и его спокойного дыхания.

Избранный

Вскоре он расправился с отбивной и рагу. Вытер рот салфеткой и залпом выпил подстывший чай. Казалось, все так же, как всегда, ничего нового. Он усмехнулся. Что нового может произойти в жизни пожизненного заключенного? Разве что смерть. Обвел взглядом помещение, которое знал, как свои пять пальцев: железная кровать, стол, стул, тумбочка. Туалет и умывальник в углу. Решетки на единственном, расположенном под самым потолком, окне. Ничего лишнего. Жизнь аскета. Жизнь праведника. Жизнь избранного.

Свою избранность он впервые ощутил в пятнадцать лет, когда в руки ему попала старенькая потрепанная материнская Библия. Прыщеватый неудачливый подросток, мучительно переживавший свою заурядность, он вдруг с головой окунулся в древнюю мудрость, ища и находя в ней ответы на все свои вопросы. Ему казалось, что строки сами собой складываются в только ему понятную истину, и что истина эта принадлежит ему безраздельно. Ему казалось, Бог говорит с ним одним, принадлежит ему одному, ему одному позволяет слышать себя, и эта мысль заставляла ликовать. А потом в его жизни появился этот парень, и все раз и навсегда изменилось.

Этот парень

Он был сумасшедшим. Совершенно невменяемым и совершенно гениальным. Марк удивлялся, что этого не замечает никто, и — болезненно обожал его, заслушивая до дыр битловские пластинки, на которых во всем слышал только один голос и одну гитару — его, Джона Леннона, кумира, идола, икону, единственного человека во всем мире, который был достоин того, чтобы к нему прислушаться. У него на все было свое неповторимое мнение, которое он не боялся высказать публично, и особенный взгляд на жизнь. Он относился к жизни, как к игре, правила которой ему неизвестны, поэтому шел напролом и всячески нарушал их, насмешливо поблескивая стеклами очков. Он говорил: "«Битлз» популярнее, чем Иисус Христос!", и общественность ахала и падала в обморок. Он возвратил Королеве орден Члена Британской Империи, которыми все участники квартета были награждены «за заслуги перед родиной», снабдив сопроводительной запиской: «"Возвращаю Ваш орден в знак протеста против войны во Вьетнаме и Биафре, а также в честь того, что моя песня "Ломка" провалилась в хит-параде"». И хохотал в лицо осуждающим его. Он создал и собственноручно развалил величайшую легенду рок-н-ролла, в которую перестал верить, не усомнившись в своей правоте.

И он был свободным, свободным, свободным — таким, каким Марку никогда не суждено было стать.

Сумасшедшая

— Вы?!.. Почему? — Джон захлебнулся собственными вопросами, сбившимся дыханием, необъяснимым чувством внезапной опустошенности. Долгожданная, но, в то же время, такая неожиданная разгадка горчила на языке, затрудняла речь. Он был словно разочарован тем, что его лишили интересной игры, маленький мальчик, которому дали поиграть сказочной вещицей, и вдруг отняли ее, когда он только-только увлекся вполне, настолько, чтобы посвятить ей, возможно, целую жизнь. Но Йоко не выглядела растерянной, она как будто знала, какой будет его реакция.

— Мне кажется, мы достаточно пожили порознь. — Сказала она, не отводя пристального взгляда от лица Джона. — Жизнь длинна, но нам многое нужно успеть.

Потрясенный таким откровенным напором, Джон в первую секунду опешил, но потом расхохотался.

— А, так это специфический японский юмор!.. Шутка! Но зачем столько времени?.. Извините, я не сразу понял, думал, что Вы… — бросив взгляд на ее лицо, он вдруг осекся. И шепотом, словно опасаясь спугнуть редкое животное, спросил:

— Вы сумасшедшая?

— Да. Как и ты.

Крайняя степень безумия

Не дожидаясь очередного всплеска негодования, японка вдруг взяла его за руку, и Джон готов был поклясться, что между их ладоней проскочила голубая искра. От курившихся по всей галерее восточных благовоний или духоты, а может быть, от мускусного запаха, исходящего от Йоко, у него закружилась голова. «Ведьма» — второй раз за вечер промелькнуло у Джона.

— Пойдем, я покажу тебе.

Сопротивляться он больше не мог. Когда-то он читал, что крайняя степень безумия иногда неотличима от нормального состояния психики, поэтому так сложно бывает определить, какой человек перед тобой — вменяемый или абсолютный псих. Эта дикая японка, гипнотизирующая его своими глазами и шокирующая эксцентричными выходками, была как раз из таких людей. Но что она делает? Почему пишет ему странные письма? Чего хочет добиться? Вопросы свистели в растерянном сознании Джона, как пули, не достигающие цели, пока они шли по темному коридору и, наконец, оказались в маленьком зале с проектором и небольшим экраном.

— Садись. — Она отпустила руку и Джона словно бросило в одно из мягких кресел.

Йоко погасила свет, включила проектор и опустилась на соседнее с ним сидение.

Кусочек мира

Начавшийся фильм оказался записью одной из самых известных пацифистских акций Йоко против войны во Вьетнаме. На экране она стояла в длинном белом платье на невысоком постаменте, держа в руках большие ножницы. К ней подходили люди и отрезали от платья по небольшому куску ткани, постепенно открывая гибкое тело художницы. Оператор сосредоточился на крупном плане, но, даже растянутые во весь экран, последовательно появляющиеся из под складок ткани ступни, щиколотки, икры, колени все равно казались крошечными. Завороженный зрелищем, Джон вдруг подумал, что не видел в своей жизни ничего красивее и изящнее, чем эти маленькие женские ноги.

Скосив глаза на Йоко, Джон неожиданно встретился с ней взглядом. Сама она не смотрела фильм, она, не отрываясь, глядела на его лицо, но, взяв Джона за подбородок, повернула его голову к экрану. Она хотела, чтобы он смотрел, чтобы не пропустил ни одной детали, не ее тела, а ее мысли, ее идеи, которую она вкладывала в скандальную акцию. Зрители, отрезав кусок ткани, помещали их в лежащие рядом конверты — Джона словно ударило током, те самые, голубые, самодельные, он знал их по запаху, на ощупь, по хрусту бумаги — и посылали своим друзьям. Как символ мира, как кусочек чистоты. Как тихое, но твердое заявление против войны.

— Ты понимаешь?…

Крик в тишине

Джон сидел, как будто прикованный к креслу, во все глаза глядя на мерцающий в темноте экран. Не потому, что экранная Йоко с каждым очередным подходившим к ней зрителем теряла все больше своего наряда и скоро осталась обнаженной; без тени смущения, с прямой спиной стояла она на своем постаменте ослепительно нагая. Женское тело как таковое Джон, известный своими многочисленными связями, воспринимал как, безусловно, красивую, приятную, но изрядно наскучившую игрушку. Правда, в числе его любовниц никогда не было японок, и цепким взглядом мужчины-завоевателя он отметил соблазнительные черты восточной красоты.

Но что действительно поразило его, потрясло до глубины души, так это смелость этой миниатюрной женщины с раскосыми глазами, маленького творца, своим искусством бросившей вызов общественности, громко и членораздельно заявившей о своем мнении. Йоко не побоялась быть честной, в отличие от многих других публичных людей, предпочетших закрыть глаза на происходящее в мире, среди которых — Джон был вынужден это признать — находился и он сам. Это было как одинокий пронзительный крик в абсолютнойтишине, адресованный всем людям Земли с надеждой на то, что его услышат.

Левушка без лица

Некоторое время они сидели молча: Джон, уставившись невидящим взглядом в пустоту прямо перед собой, Йоко по-прежнему не отводя глаз от его лица, словно пытаясь прочитать на нем переполнявшие его чувства. Он не мог поверить, что это случилось. Он наконец-то нашел того, кого, казалось, ждал целую жизнь. Маленькая японская женщина, еще пару часов назад бывшая совершенно чужой, неожиданно оказалась тем самым человеком, которого он, сам того не осознавая, искал столько лет.

Джон вспомнил, как в юности, только-только потеряв мать, нестерпимо тоскуя по ней, он в задумчивости часами рисовал одну и ту же картинку: черноволосую девушку без лица, стоящую на пристани и вглядывающуюся в пустую линию горизонта, будто в ожидании корабля. Он почему-то больше всего любил именно эти свои рисунки, которые, несмотря на это, сразу сжигал. Сохранился лишь самый последний, на котором лицо таинственной незнакомки приобрело чуть более определенные черты, а на горизонте появилась маленькая точка — как надежда на тот самый корабль, то самое долгожданное будущее.

Глядя на Йоко влажными от волнения глазами, он тихо произнес:

— Я узнал тебя.

И она ласково ответила:

— Я знаю.

На ее посветлевшем лице играли причудливые тени, похожие на морские волны.

Старое кафе

Маленькое уютное кафе-мороженое на пересечении Тридцать четвертой улицы и Седьмой авеню, несмотря на вечерний час, пустовало. Негромко передавало покашливающее радио, да худощавая официантка, гремя тарелками, убирала со стола. Оформленное в модном ретро-ключе — потускневшие обои на стенах, старые афиши и сломанный граммофон в углу, — кафе имело какую-то особенную атмосферу. Йоко никогда раньше не бывала здесь, но неожиданно почувствовала себя как дома, и, усевшись на потертый диванчик у окна, поняла почему. Старомодная обстановка, показавшаяся на первый взгляд изысками нью-йоркских дизайнеров, на деле оказалась подлинной. Судя по всему, это кафе уже не одно десятилетие принимало посетителей, и, проведя ладонью по шершавой поверхности столика, много повидавшего на своем веку, Йоко словно оказалась во временах своей молодости.

Дети, в восторге от необычного места, внимательно осмотрели все достопримечательности и, наконец успокоившись, стали сосредоточенно изучать меню. Все еще погруженная в собственные мысли, Йоко задумчиво курила, глядя на оживленную, расцвеченную огнями улицу, где нескончаемый людской поток торопился по своим делам, даже не подозревая, что за стеклом, на расстоянии вытянутой руки неторопливо протекает совсем другое время.

Странная

— Готовы сделать заказ?

Встретившись глазами с подошедшей официанткой, Йоко заметила в них странное выражение. Женщина тоже была японкой, немолодой, но еще и не старой, однако затравленный взгляд и мучительная складка возле рта выдавала постоянную, непрекращающуюся тоску, и, несмотря на яркий девчачий макияж, значительно старила ее. «Мы где-то встречались» — мелькнуло у Йоко. — «Но где?..».

— Эспрессо без сахара, пожалуйста, — произнесла она вслух. — А этим оболтусам то, что они выберут.

Слушая перебивающих друг друга Лили и Эдди, официантка не сводила с Йоко вспыхнувшего неуверенным огоньком взгляда. Привыкшая к популярности, Йоко не придала этому значения. Но дети закончили с заказом, а странная женщина все не уходила, испытующе глядя на нее, словно ожидая чего-то. Чувствуя какую-то безотчетную тревогу, Йоко спросила:

— Что-то не так?

Вся вспыхнув, но ничего не сказав, официантка стремительно отошла.

Тень прошлого

Йоко снова овладело навязчивое ощущение дежа вю, оно, казалось, въелось в кору головного мозга и стучало молоточками по вискам, заставляя вспоминать все больше и больше. Этому безжалостному чувству было все равно, как тяжело каждый раз давались Йоко эти воспоминания, сколько душевных сил отнимали и что оставляли, постепенно растворяясь в неизбежности настоящего. Иногда ей казалось, что она живет среди них — бесчисленных теней своего прошлого, среди призраков, полупрозрачных, неосязаемых, но неотвязно преследующих ее.

И эта странная японка с несчастливыми глазами, исподволь — Йоко чувствовала, — наблюдающая за ней, была словно неживая, как те самые тени, как старые фотоснимки, запечатленные на терпеливой пленке времени, как отпечатки пальцев на пыльной поверхности жизни. «Мы виделись, виделись непременно» — твердила себе Йоко, туша очередную сигарету. Но где, когда, при каких обстоятельствах — подробности стерлись из памяти за ненадобностью ли, мимолетностью, или, может быть, за невозможностью пережить?…

То, что невозможно

— Я знаю. — Повторила Йоко и мягко провела рукой по его щеке.

— Но это ведь невозможно! — Он спрятал пылающее лицо в ладонях и тихонько засмеялся, по слогам проговаривая это слово, будто хотел почувствовать его вкус. — Не-воз-мож-но…

Ему казалось, ничего подобного уже не случится в его жизни, просто не может случиться, он почти верил в это, ведь он и без того счастливчик, чертов lucky, баловень судьбы, на долю которого и так пришлось слишком много удачи. Джон ждал, что вот-вот пробьет полночь и чары рассеются, принцесса растворится в тумане, оставив разочарованному принцу погрызенную крысами тыкву и, если повезет, хрустальную туфельку. Но тянулись минуты, и стрелка часов давно перевалила за двенадцать, а сидящая на расстоянии вытянутой руки необыкновенная женщина дышала с ним одним воздухом, говорила на им одним понятном языке и — никуда не исчезала.

Они долго сидели в свете мягко мерцавшего пустого экрана и молчали. И не было никого, только они двое в звенящей тишине пустой галереи, вслушивавшиеся в стук сердец друг друга, два человека, доказавшие своей неожиданной любовью себе и всему миру, что невозможное возможно.

Ненавистная правда

Скрывать не было смысла, да, впрочем, Джон ни-когда не умел по-настоящему лгать, не умел и не хотел, считая это унизительным, и, что важнее всего, ограничивающим его в его свободе. «Я женат прежде всего на своей собственной личной жизни, Син» — в каждой их с Синтией ссоре это был его главный, неоспоримый аргумент и она никогда не находила, что ответить на это. Синтия всегда была в курсе всех его романов на стороне, по большей части кратковременных, мимолетных, ничего не значащих, но от этого не менее болезненных для нее. За годы совместной жизни она научилась безошибочно распознавать появление очередной пассии — что-то дикое, страшное, почти нездоровое появлялось в глазах Джона, он становился холоднее обычного, и Синтия с ужасом ждала этого неотвратимого момента, который всегда наступал, когда Джон вдруг ни с того ни с сего подходил к ней совсем близко, брал ее лицо в ладони и говорил только одно слово:

— Да.

В такие минуты она ненавидела его за эту убийственную правдивость, ей хотелось схватить самый большой нож, который только был в их доме, и покончить с… собой. Уничтожить, вырезать свое сердце, искрошить его на мелкие кусочки и развеять по ветру, только чтобы заставить его перестать чувствовать эту страшную, роковую, приносящую одни страдания, невыносимую любовь.

Что-то другое

Но теперь было что-то другое. Инстинктивно, подспудным женским чутьем, чутьем матери и жены, она чувствовала, что что-то не так. Уже несколько месяцев, как эти странные письма перестали приходить, и Синтия успокоилась, думая, что сумасшедшая фанатка, наконец, охладела к кумиру. Но изменился Джон. Не так, как менялся обычно, напротив, в его глазах появился какой-то неугасимый огонь, и в уголках губ поселилась едва уловимая улыбка. Он был ласков с ней, однако, спал в одной из многочисленных комнат для гостей, ничего не объясняя, больше времени проводил с Джулианом, хотя никогда не отличался особенной любовью к сыну и рвением к его воспитанию. Он весь излучал гармонию, как человек, которому открылась внезапно вся правда мира, вселенское чудо, и теперь ему не о чем больше беспокоиться, потому что все вопросы разрешены. Впрочем, иногда Синтия ловила на себе его неожиданно помрачневший взгляд, но настроение Джона всегда было переменчивым, поэтому она старалась не обращать на это внимания. Однако неотвязное беспокойство неутомимым червем грызло ее сердце, сжигало изнутри неутихающим огнем подозрения, и она уже знала, почему, но не хотела верить.

Познакомься, это Йоко

— Почему, Джон?! За что?..

Синтия плакала навзрыд, закусывая кулаки, уже несколько часов подряд. Не в состоянии больше кричать, охрипшая, обессиленная, опухшими от слез глазами смотрела она в отчужденное лицо мужа с помертвевшими, незнакомыми чертами. Джон сидел напротив за кухонным столом в той же позе, в какой утром она, вернувшись из двухнедельного путешествия из Испании, застала его хохочущим в компании белозубой японки в ее, Синтии, домашнем халате. Окаменев на пороге кухни, с дорожным чемоданом в руке, она вдруг поймала себя на мысли, стремительно пронесшейся в охваченной пламенем голове, что никогда в жизни она не видела Джона таким умиротворенным и — что было больнее всего — счастливым. Когда ее заметили, Синтии на мгновение показалось, что в наступившей гробовой тишине она слышит удары только двух сердец — его и этой незнакомой черноглазой женщины. Ее собственное сердце в этот момент остановилось навсегда. А Джон с неожиданным облегчением улыбнулся:

— Привет. Познакомься, это Йоко.

И чертова стерва приветственно подняла дымящуюся кружку с кофе.

Почему

Марк еще раз огляделся и чуть слышно мстительно рассмеялся: ведь ты именно этого и хотел, да, дружище? Почему — теперь он уже не мог ответить на этот вопрос, а тогда, им, этим людям по всему миру, которые кричали и плакали, целились в него объективами видеокамер и ослепляли фотовспышками, совали под нос микрофоны и спрашивали, спрашивали, просто не хотел. Некоторые многозначительно крутили пальцем у виска или делали вид, что ничего не случилось. Но все они, все без исключения, даже те, кому было как будто все равно, словно задавали своим равнодушным видом один и тот же вопрос- почему?

Что он говорил тогда, на суде, глядя прямо в помутневшие от горя глаза красивой японки, так похожей на его собственную жену? А может, это и была его жена? Глория? Или ее звали Йоко? Он не помнит. Он все забыл. Кажется, он встал со своего стула и, подняв руки со скованными наручниками запястьями к лицу, заплакал. Он плакал и плакал, и все смотрели на его слабость, как на очередной бесплатный аттракцион в этой невероятной истории, а красивая японская женщина нет, она отвела вспыхнувший ненавистью страшный, угольно-черный взгляд и что-то шептала беззвучно, одними губами. И тогда он сказал:

— При чем тут Леннон?

И красивая японская женщина, он не помнит, может быть, его собственная жена, закричала.

Главное чудо

Когда Марк впервые понял «Битлз», расслышал, наконец, о чем они поют, ему было восемнадцать, а Леннону тридцать три. «Битлз» уже не существовало, они остались заключенными в черные витки виниловых пластинок, а те люди, на которых распался знаменитый квартет, уже не имели к нему отношения. Остался только Джон Леннон, уничтожить талант которого не было под силу никаким обстоятельствам, живой, более того, — бессмертный. Марк знал это, он один во всем мире разгадал тайну Леннона и ревностно берег ее в своем сердце. Джон носил длинные волосы и не брился. Не ел мяса и исцелял тремя аккордами и двумя рифмами. Лежа в белоснежной пижаме на кровати со своей японской дикаркой под объективами видеокамер, он проповедовал любовь и мир, и писал пацифистские песни. Он был главным чудом в маленькой жизни Марка Чепмена, получеловек-полубог, брат-близнец, потерянный во младенчестве, певший о том, что было по-настоящему важно. И всегда попадал в точку.

Но однажды он все-таки ошибся. И это была его первая и последняя ошибка.

Право на ошибку

Джон устало курил, глядя мимо нее. Не было смысла спрашивать, выяснять, взывать к его совести, пытаться отговорить его — он все решил, Синтия видела шальной огонек, мерцавший за стеклами очков, но в ее разбитой на осколки душе еще ютилась слабая надежда, что все образуется, что можно проснуться и с облегчением стряхнуть с себя это, как страшное сновидение.

— Джон, я знаю, я часто ошибалась, — с горечью говорила она. — Но я ведь человек, я имею право на ошибку… Джон, пожалуйста, не уходи…

Но он уже поднялся и направился к выходу. Синтия вдруг осознала, что сейчас он уйдет, уйдет по-настоящему, навсегда, без слов, потому что словам уже не было места. Как не было места любви, уже очень давно… Обернувшись, он медленно произнес:

— Твоя главная ошибка в том, что я никогда не любил тебя. — И ступил за порог кухни, потянув за собой дверь.

Лицо Синтии внезапно ожесточилось, мгновенно высохли слезы, и, устремив горящий взгляд на закрытую дверь, она в каком-то полузабытьи, в исступлении, зашептала, словно мантру, страшные слова, еще до конца не осознав их значения:

— Я ненавижу тебя! Ненавижу! Я хочу, чтобы ты умер, умер, умер, умер, умер…

Но Джон, уходя все дальше и дальше от дома, от Синтии, от своего прошлого, так и не узнал страшного пророчества, которому суждено было сбыться.

Узнавание

Вечер заканчивался. Дети, с ног до головы перемазанные мороженым, охрипшие от безостановочного хохота, довольные и уставшие от впечатлений, начинали клевать носом.

— Пора домой, ребята, — произнесла Йоко, затушив последнюю сигарету, и заговорщически подмигнула внукам. — Страшно представить, какую взбучку мне устроит ваша мама!..

Пока Лили и Эдди увлеченно выдумывали «правдоподобные» истории для Бижу, чтобы выручить бабушку, Йоко кивком подозвала официантку, которая все это время не сводила с нее глаз, и попросила счет. Понимающе кивнув, женщина сделала шаг в сторону, но, словно удерживаемая невидимой рукой, снова вернулась. Ее голос прозвучал неожиданно громко — мелодичный и ясный, но с ощутимым надломом, как будто каждое слово давалось ей с трудом, и обращение, от которого Йоко так давно отвыкла, ударило ее наотмашь, обожгло, заставив зажмуриться как от внезапной боли.

— Миссис… Леннон… — она запнулась, глотая подступивший к горлу комок. — Вы… не узнаете меня?..

Два голоса

Вздрогнув, как от испуга, Йоко подняла глаза и впервые за вечер внимательно вгляделась в лицо официантки. Ей показалось, что все окружающее стремительно завертелось, потеряв очертания, осталось только это усталое восточное лицо, с разбегающимися в разные стороны ранними морщинами и выражением абсолютной беспомощности, безотчетного поиска и едва уловимой надежды. Словно кадры из немого кино, пронеслись перед глазами картины прошлого, которые, Йоко надеялась, ей удалось забыть. И голос, голос звучал как набат, похоронный колокол, разрывая перепонки, напрягая голосовые связки, как бывает, когда кричишь сам. Как в тот день, много лет назад, когда два голоса — ее, Йоко Оно, и кого-то еще, она не помнит, не помнит, не помнит, слились воедино, в один пронзительный, непримиримый, исполненный ненависти и боли, душераздирающий вопль женщины, жены и матери, оставшейся в одиночестве.

Трудности перевода

— Слушайте, Чепмен, то есть, Марк… то есть, мистер Чепмен…

— Сынок, я давно не мистер.

— Ну, тогда… Марк?., можно Вас спросить?

— Только не зачем и почему я это сделал, ладно? А не то я и тебя убью.

Они тихонько смеются, стараясь не шуметь, сидя на полу и прислонившись спинами к двери камеры каждый со своей стороны — Марк изнутри, а Джим, его новый надзиратель и первый за много лет собеседник, снаружи. Теперь они часто говорят через дверь, сквозь маленькое чуть приоткрытое окошечко, во время ночных дежурств Джима. Два разных человека, два инопланетянина, встретившиеся в пространстве вселенной, они ночи напролет говорят на разных языках, пытаясь рассказать один другому о своих мирах. И не могут, никак не могут, потому что эти миры существуют параллельно, порознь, и ничего общего нет между ними. Уже нет.

Сто лет одиночества

— Я хотел спросить… Вам одиноко здесь?

Не слышно даже дыхания Джима, так ему хочется лучше расслышать его ответ, его, Марка Чепмена, изолированного от общества социально-опасного элемента, злого гения, религиозного фанатика и сошедшего с ума фаната, безумца, выродка, богоубийцу. Марк сотрясается всем телом, зажав рот рукой, содрогаясь от приступов неудержимого смеха. Что ты знаешь об одиночестве, мальчик? Что все вы знаете об одиночестве? Вы думаете, заперев человека в четырех стенах, вы наказали его? Черта с два! Вы думаете, что обрекли его на пожизненные мучения? Вы дали ему то, чего он хотел. Вы сыграли именно тот финал пьесы, в которой он был и автором, и кукловодом. Вы думаете, вы спасли свое идеальное общество от еще одного паразита, разлагавшего вас изнутри? Чтобы сгнить, вам не нужны помощники, вы справитесь самостоятельно. И теперь живите в своем несуществующем мире, в этом вечном шоу Трумэна, вечном Дне сурка, в подлинной сотне лет одиночества, упиваясь иллюзией свершившейся справедливости.

Вытирая слезы, градом катящиеся по щекам, — он не понимает, не понимает, как не понял никто, как это смешно! — Марк отвечает сквозь зубы.

— Я свободен, наконец-то свободен.

Цена свободы

Судьба назвала ему свою цену 27 октября 1980 в маленьком подвальчике на Бэрроу Стрит, оборудованном под магазин, где он купил короткоствольный пистолет.

— Не заиграйся, парень. — Многозначительно произнес старый татуированный продавец в кожаном жилете и с жидким седым хвостом на затылке, протягивая ему увесистый сверток. — С этой штукой шутки плохи.

Марк почувствовал, как над верхней губой выступил предательский пот, неуверенно улыбнулся и протянул руку. И словно истина открылась ему, вся правда мира вдруг предстала перед ним в своем естественном и ослепляющем обнажении, как только он взвесил пистолет на ладони. Все стало так ясно, определенно и однозначно, что было смешно думать о том, как долго он сомневался.

Он выбежал из магазинчика стремительно, лишь бросил влажные смятые купюры на прилавок, и, сунув сверток во внутренний карман своей старенькой кожаной куртки, зажал уши, зажмурил глаза, чувствуя где-то под сердцем металлический холод — от оружия ли, от принятого ли решения — он не знал. Он знал только одно — у него есть выход, есть способ спастись, разделаться раз и навсегда с этим наваждением, преследовавшим его последние несколько лет. И если такова цена свободы, он готов заплатить ее сполна.

Взятка для памяти

Глубоко вдохнув показавшийся спертым воздух, Йоко вытащила из кошелька стодолларовую купюру.

— Возьмите. Сдачи не нужно. — И, повернувшись к разинувшим рты внукам, резко бросила. — Мы уходим.

Официантка подняла руки, словно отгораживаясь от денег:

— Но… мне не нужно… Миссис Леннон! Я…

— Моя фамилия Оно. — Прямой взгляд Йоко отливал металлическим блеском. — Вы обознались.

Она поднялась с диванчика и быстро пошла к выходу, махнув рукой едва поспевающим за ней внукам. Повернувшись спиной к растерянной официантке, Йоко на секунду зажмурилась и выдохнула подступившие к горлу рыдания. Конечно, она помнит ее. Декабрь, черные одежды, слезы, слезы, чья-то крепкая рука на плече, и вместо Йоко Оно — маленький прозрачный призрак с дырой вместо сердца, с ледышкой вместо души. Зал суда, скамьи, скамьи, лица, вспышки, человек в наручниках, а поодаль словно ее собственное отражение: восточный профиль, заплаканные глаза, траурное платье. И их одновременный крик, от которого зазвенели стекла. За эти годы ей так и не удалось ничего забыть. Но она не хочет вспоминать.

Как бы ей хотелось откупиться от памяти! Но этот неподкупный страж времени не берет взяток, бескорыстно и ревностно охраняя каждый шрам, каждый рубец на человеческом сердце, никогда не позволяя им зарасти до конца.

Ты со мной

Пробка на Парк Авеню, в которой они стояли уже полчаса, вовсе не обещала рассосаться, а, судя по оглушительно сигналящим машинам сзади, только прибывала. Глядя в приоткрытое окно машины, Йоко курила, наверное, сотую сигарету за вечер и молчала. Притихшие Лили и Эдди, конечно, не понимали причин, но своей детской интуицией чувствовали, что встреча в кафе далась бабушке нелегко и не докучали Йоко привычными милыми глупостями, негромко препираясь между собой на заднем сидении. Чтобы как-то отвлечься от мыслей, которых было слишком много, Йоко включила радио и вздрогнула. Дерзкая фортепианная мелодия, знакомая до боли, до слез, до заледеневших кончиков пальцев, до предсмертного хрипа прорвалась из динамиков, бешеным цунами залила тесное пространство салона, грозя выплеснуться из окон и смести город, в котором она была создана. Йоко почувствовала, что задыхается. Голос Джона, все тот же, молодой, звонкий, жизнеутверждающий, вопреки времени и смерти, пел о том, что по-прежнему, спустя столько лет, верит только в себя, в себя и в нее, Йоко, — потому что они по-прежнему неразделимы, инь и янь, она и он, вчера и сегодня, жизнь и смерть.

— Бог — это концепция, которой мы измеряем нашу боль, — неслось из динамиков, а Йоко, улыбаясь сквозь слезы, шептала, как молитву: «Ты со мной, ты со мной, ты со мной…».

Каким он был

Она очнулась, ощутив на своей мокрой щеке прикосновение теплой детской ладошки.

— Ба… — из-за толстых круглых стекол на нее внимательно и серьезно смотрел внук. — Ты очень скучаешь по нему?

— Да, малыш, — признание вырвалось неожиданно, не успела Йоко даже обдумать свой ответ. — Очень.

Почему она говорит это? И кому? Маленькому ребенку, который не в состоянии еще ни понять вполне, ни помочь, ни разделить ее постоянную, ноющую, как старый рубец, не проходящую даже спустя столько лет боль? Ребенку, который, сам не того зная, одним своим видом, голосом, интонацией и взглядом, взглядом особенно, ни на секунду не позволяет ей забыть? Впрочем, она и сама не хочет забывать. Никогда. Ни за что. Иначе, что ей останется?..

— Расскажи, какой он был.

Вопрос, такой простой на первый взгляд, неожиданно застал ее врасплох. А какой он был, человек-легенда, человек-мистификация, человек, которого она любила больше жизни, и за это была так жестоко наказана? Разве Эдди первый, кто задает ей этот вопрос? Но разве она способна, в силах, имеет право ответить? Именно поэтому она не пишет воспоминаний о Джоне — боится ошибиться, солгать, взять не те краски, ввести в заблуждение. И еще ей жаль. Невыносимо жаль делиться своей памятью, которая изгрызла ее изнутри, испепелила, измучила… Но что она, Йоко Оно, будет без своих воспоминаний?

Навстречу

Шагая прочь от своего старого дома, Джон чувствовал, что никогда больше туда не вернется: последняя, давно истершаяся, гнилая нить, связывающая его с его прошлым, оборвалась почти безболезненно, отпустила его, наконец, на свободу. Слегка задыхаясь с непривычки, Джон наслаждался сладким, как ему казалось, обновленным, упоительным влажным воздухом вечернего Лондона, который приветливо блестел мокрыми тротуарами, улыбался цветастыми витринами, нашептывал ему, как сообщнику, свои тайны, свои ветреные желания.

Он шел в никуда, но ни секунды не сомневался в том, что движется в правильном направлении — где-то в глубине этого города, в лабиринте улиц, среди тысяч лиц, было одно единственное лицо, за улыбку которого он бы отдал целую жизнь. И отдаст, уже отдал — безвозмездно, просто потому, что любовь не требует ничего взамен. Теперь он знает это.

Нежный голос негромко окликнул его.

— Наконец-то. — Йоко, завернувшись в тоненький дождевик, сидела на скамейке, она выглядела точно так же, как утром, когда многозначительно уходила из его дома, оставляя его наедине с Синтией, и унося с собой сладкий запах их совместной ночи — чуть растрепанная, с нежными, будто растушеванными, чертами лица и затуманенным взглядом. — Я заждалась.

Птичьи ключицы

У них было самое главное для того, чтобы быть счастливыми — они сами. Ни на минуту не расставаясь, они все же умудрялись скучать друг по другу, как птички-неразлучники, они прорастали друг в друга накрепко, насовсем, день ото дня ощущая каждый в себе что-нибудь новое — от другого. И радовались этим открытиям, как дети.

— Дикая женщина, признайся, ты меня приворожила. — Говорил он, уткнувшись ей в плечо, чувствуя невыносимую нежность к хрупким птичьим ключицам, к которым было страшно прикоснуться. Она вся была такая — невесомая, тонкая, изящная, похожая на хрустальную статуэтку, но с несгибаемым внутренним стержнем и стальным отблеском во взгляде.

— Ты сам виноват. — Серьезно глядя на него, отвечала Йоко. — Я беру только самое лучшее.

И таинственно улыбалась своим мыслям, которых Джон никогда не мог постичь вполне. В ней было много загадок, в этой маленькой японке с необъятным внутренним миром и необыкновенным даром добиваться всего, чего бы она ни пожелала. Всего.

Оголенные провода

Любовь, подобно неизлечимому яду, постепенно проникла во все клеточки его организма, поселилась в потайных закоулках подсознания, в дальних уголках сердца. Йоко была с ним повсюду: дома, на прогулке, за обедом, в ванной, когда он спал и бодрствовал, молчал и говорил, сочинял музыку и читал книги. Ради нее он нарушил негласное правило «Битлз», и привел Йоко в студию. Пока они с ребятами записывались, она неотлучно находилась рядом: сквозь полуприкрытые веки часами наблюдала за струнами гитары, ни на секунду не отводя взгляда, ни говоря ни слова, словно пытаясь загипнотизировать, очаровать, а может быть… просто запомнить?..

Парни бесились. Молчаливое присутствие Йоко не угнетало одного Джона, который, уйдя с головой в безмятежное счастье, казалось, не замечал нарастающего напряжения. Но тучи сгущались, атмосфера становилась все тяжелее, и отношения неразлучного квартета то и дело искрили, как оголенные провода. Однажды после записи они возвращались домой, и Йоко задумчиво произнесла, будто поставив точку на каких-то своих невысказанных мыслях:

— Конец.

— Что ты имеешь ввиду? — Не понял Джон.

— Это конец. — Повторила она и посмотрела вверх. Одна из звезд, ярко вспыхнув, вдруг сорвалась с черного небосклона и, чиркнув на прощанье по бархату неба сверкающим хвостом, погасла.

Две любви

— Джон, — Пол выглядел смертельно усталым, с трудом подбирающим слова, и таким, каким Джон никогда его не видел — необыкновенно ненастоящим. — Ты должен что-то решить с этим.

Дело было в Йоко, Джон прекрасно понимал это. С тех пор, как она появилась в его жизни, между ним и ребятами будто пробежала черная кошка — «черная япошка», как позволил себе скаламбурить Ринго, за что немедленно получил по зубам, спровоцировав очередной скандал. Как бы то ни было, парни отчасти были правы — Джон все больше отдалялся от них, предпочитая проводить время с Йоко, и знаменитый квартет постепенно превращался в хромоногое трио, теряя свой главный стержень, свою изюминку, свою идею — его, Джона Леннона.

Джон чувствовал себя словно зажатым в тесную клетку огромным зверем, мечущимся в поисках выхода и не находящим его. Слишком важные вещи лежали на чашах весов, две совершенно разных любви: неожиданная, случайная, но, несомненно, самая главная женщина в его жизни и любимое дело, его детище, которое он вскормил и выпестовал, поставил на ноги и был свидетелем его головокружительного взлета. Но выбор мог быть только один. И Джон сделал его, не задумываясь.

Пьеса под названием Жизнь

Задумавшись над тем, что еще можно рассказать Эдди, а о чем стоит умолчать, Йоко не заметила, как автомобильная пробка постепенно рассосалась, а они все не трогались с места, и только требовательные сигналы машин сзади заставили ее нажать на педаль газа.

Таких странных, богатых событиями, встречами и знаками дней давно не было в ее жизни. С некоторых пор она даже начала думать, что безумное время, отмеренное ей Судьбой, просто подошло к концу и все, что теперь остается, — это тихое, размеренное существование почтенной пожилой леди, без всплесков, нервов, накала, в общем, безо всего того, что раньше было для нее нормальным. Но сегодняшний день был лишним доказательством того, что жизнь, как бы долго она не длилась, все еще щедра на сюрпризы, подарки, загадки, потери и потрясения. Она никогда не была фаталисткой, непоколебимо веря в то, что лишь от нее одной зависит ее судьба, нужно только сделать правильный выбор, свернуть на верную дорогу, заглянуть за нужный угол. И больше всего Йоко будоражила мысль о том, что день еще не закончился, и со смесью страха и авантюрного любопытства, детской радости и необъяснимой щемящей тоски, она с нетерпением ожидала, какой поворот примет пьеса под названием Жизнь на этот раз.

И снова не ошиблась.

Трудное решение

Наградив его долгим поцелуем у порога, Йоко мягко провела рукой по его щеке, словно благословляя, ободряя, напутствуя, и эта молчаливая поддержка, и хрупкое плечо, безоговорочно отданное ему, и жизнь, доверчиво лежащая у него на ладони, — все это говорило лучше слов. Она была с ним, она была его безраздельно, маленький японский ангел с самурайским мечом за пазухой. И она отдавала ему всю себя, просто так, ни за что, потому что любила и не умела иначе.

Но сегодня он должен побыть один. Слишком важно, больно и трудно то решение, которое ему предстоит, наконец, принять, слишком напоминало оно другой, далекий день с привкусом соли на языке, соли и невосполнимой утраты. Глубоко задумавшись, он, как старый фотоальбом с пожелтевшими от времени фотографиями, листал картины прошлого, и за каждой следующей, как длинный шлейф, тянулась новая череда воспоминаний. Но Джон, с усилием трущий переносицу, хотел найти только одну, самую давнюю картинку, врезавшуюся в память на всю жизнь. Похожее на почтовую открытку, тихое побережье на севере Англии, с которого все началось…

Блэкпул

Они на песчаном берегу моря в Блэкпуле, соленый морской ветер треплет мамины волосы, и они прилипают к мокрому лицу, а чуть поодаль тяжело стоит отец.

— Что ж, Джон, — сквозь пелену прошедшего времени ее голос все такой же чистый и высокий, как тогда, когда ему было пять. — Я уважаю твое решение.

Как в старом кино, изображение выцвело, потускнело, немного потеряло четкость, но он видит мамино лицо прямо перед своим, потому что она присела на корточки, и ее огромные влажные глаза, и до крови закушенную нижнюю губу, но голос, ее голос не дрожит ничуть, когда она говорит с ним, как со взрослым, и снова и снова задает ему один и тот же вопрос: с кем ты хочешь остаться?..

Отец берет Джона за руку, Джулия морщится, как от пощечины, и они идут в разные стороны — плачущая, словно придавленная чем-то тяжелым, мама и Джон с отцом, с Новой Зеландией, с новой жизнью. И маленькое сердце, разрывающееся на части, начинает невыносимо щемить, так больно, так больно, больно, что он, захлебываясь плачем, вырывает руку и бежит обратно к матери, потому что нельзя выбирать между любовью и… любовью.

А отец, Джон видит, выпустив его маленькую ладонь, уходит все дальше и дальше, не оборачиваясь, чтобы никогда больше не вернуться. Этой потери Джон так и не успел простить матери.

Порванные струны

Ночной воздух освежал горящее лицо Джона, осушая слезы, сбегавшие по щекам. Пьяный полицейский за рулем вильнувшего грузовика вместе с жизнью Джулии оборвал, смял, разрушил его хрупкую веру в справедливость мира, которую он, даже спустя почти двенадцать лет, так и не смог возвратить к жизни. Как нельзя было вернуть к жизни его мать и его детские мечты.

Всю свою боль, не находящую выхода, разрывающую, грызущую его изнутри, не утихающую во сне, не потопляемую в алкоголе и наркотиках, Джон направил в русло творчества.

— На вершину, на самую вершину. — Бормотал он в никуда, сильнее сжимая гриф гитары, и рвал струну за струной.

«Битлз» выстрелили и попали точно в цель, их боготворили, их носили на руках, по миру покатилась лавина сносящей все на своем пути «битломании», и среди своих парней Джон чувствовал себя, наконец, на своем месте. Но, добившись славы, денег и признания, Джон смутно ощущал, что маленькому мальчику, оставшемуся в одиночестве много лет назад, всего этого было мало, и он все еще тихонько всхлипывал в глубине души, маленький сиротка внутри великого триумфатора.

Слишком большие крылья

Однажды в Гамбурге, когда до всемирной популярности «Битлз» оставалось совсем чуть-чуть, он возвращался в гостиницу из клуба после концерта, пьяный и счастливый, преисполненный надежд и ожиданий. Из темноты пустого переулка вдруг выступила смутная фигура и скрипучий старушечий голос прошептал:

— Слишком большие крылья, слишком тесное небо. Она исчезла, не проронив больше ни слова, и оставив мигом протрезвевшему Джону ледяной осколок в груди, который никак не таял. Но смысл пророчества гамбургской сумасшедшей, как он тогда подумал, дошел до него много позже. Может быть, слишком поздно, чтобы успеть что-то изменить…

Пленники славы

И теперь, уже после всего, когда даже нестерпимая боль от кровоточащего рубца поперек сердца не то, чтобы утихла, а просто вошла в привычку, Йоко ни разу не задумалась о том, почему «Битлз» изжили себя, как это вышло, что самый удачный рок-н-ролльный проект века на пике своей популярности так быстротечно и нелепо распался.

Не задумывалась — потому, что для нее, человека генетически наделенного мудростью восточных предков, все было совершенно ясно. Конечно, дело было не в ней, хотя брызжущие слюной разъяренные фанаты и злопыхатели на всю жизнь наградили ее клеймом Женщины, Которая Разрушила «Битлз», и не в непримиримых разногласиях Джона и Пола, с которыми они якобы не могли справиться без потерь с обеих сторон.

Они были слишком щедрыми сердцем и слишком высоко взлетели, а мир, в котором они очутились, был чересчур мал. Они задыхались, осужденные всеобщей любовью Пленники собственной славы, они были вынуждены не жить, а лишь репетировать роли в спектакле, который никогда не был сыгран. И больше всего страдал Джон, растущий быстрее остальных, видящий глубже, стремящийся дальше других. Берущий разбег с самой высокой вершины только затем, чтобы ощутить недолгое парение на неверных крыльях и упасть. Ради мечты, ради свободы, ради… чего?…

Для двоих

Он вспоминал свою жизнь с «Битлз», прошедшую, словно в бреду, в поисках неуловимого счастья, ошибках, исправлениях, взлетах и падениях. Жизнь, не успевшая измениться так же стремительно, как он сам, переставшая идти с ним в ногу, переставшая быть его жизнью. Остановившись посреди пустынной улицы, задыхаясь от беззвучного, неизвестно откуда накатившего плача, Джон поднял голову к небу и закричал, вечный бунтарь, бросающий вызов молчаливым небесам:

— Эй, Бог! Зачем все это было?!

И тихий голос откуда-то изнутри, из под бешено стучащего сердца чуть слышно прошептал: «Для двоих».

Смерть легенды

— Это все, Макка. — Произнес Джон, с затаенной болью глядя в лицо побледневшего Маккартни. — Мне тесно, и я ухожу.

Пол пытался что-то сказать, хватая ртом воздух, но, встретившись с Джоном взглядом, сжал зубы и отвернулся, глубоко дыша, убеждая себя в ненависти к этому неисправимому человеку напротив и проклиная себя за навернувшуюся откуда ни возьмись на глаза пелену.

— Ты знаешь, где выход.

Говорить больше было не о чем. Да и что тут скажешь? Жизнь заканчивалась в этой маленькой музыкальной студии, маленьком мирке, доступном когда-то только для них четверых, в предсмертных муках рождая какую-то другую, незнакомую, странную, новую. Агонизируя стремительно и бесповоротно, подобно извержению вулкана, и каплями раскаленной лавы забрызгивая все поблизости, умирала величайшая легенда рок-н-ролла, вот так, как будто между делом, захлебнувшись сухими словами, умирала на руках своих растерянных создателей, ставших ей и убийцами, и могильщиками, единственными на ее похоронах.

Он крепко обнял заспанную Йоко, встретившую его на пороге, полной грудью вдохнув запах утреннего сна, и зарылся лицом ей в волосы. Все было правильно. И впереди их ждало только счастье, ослепительный солнечный свет, жизнеутверждающая сила любви. И никакой смерти, никогда, никогда, никогда…

«Два девственника»

Это была ее идея, конечно, ее, Джону никогда не пришло бы в голову выбрать для обложки их первого совместного альбома такое провокационное оформление. Но Йоко предложила это, задорно блестя глазами, и ее детский азарт невольно передался и ему. Чем дольше они были вместе, тем больше становились похожими на сообщающиеся сосуды — в каждом из них было поровну всего, и если у одного появлялась какая-то новая идея, другой естественно впитывал ее. Общественность гудела, как улей, снова и снова перемывая косточки двум сумасшедшим, осмелившимся так беззастенчиво и дерзко заявить о своей любви, а они только хохотали в лицо всем этим ханжам и лицемерам, довольные своей шуткой.

На фото они стояли рядом, близко-близко, обнявшись, на белоснежном фоне их спальни с измятой постелью на заднем плане, скромные, влюбленные и совершенно голые. Они глядели прямо в глаза тем, кто смотрел на них — и в их взглядах было столько неподдельной нежности друг к другу, что, казалось, они готовы были поделиться ею с каждым.

Джон и Йоко

Вскоре они поженились на Гибралтаре, под звуки испанский гитары и трескучих кастаньет, а потом Джон Леннон и Йоко Оно, музыкант и авангардистка, мужчина и женщина, исчезли. Но остались Джон и Йоко, величайшие влюбленные своего времени, два девственника, белым цветом свадебных нарядов подтверждающие непорочность своей любви. Они уже не были двумя разными людьми, чем больше проходило времени, тем глубже, сильнее, прочнее прорастали они в мысли друг друга, наполняясь один другим, дыша один другим, они были словно сказочное существо с двумя головами и одним на двоих сердцем, мифическими андрогинами, нашедшими, наконец, свои потерянные половинки. Их сердце билось так громко, в двойную силу, что эхо отдавалось везде, повсюду, во всем, что так или иначе касалось этих двоих.

— Я всюду последую за тобой. — Говорил Джон, наблюдая, как поутру босая Йоко танцует в косом солнечном луче под неслышную музыку, запрокинув голову и закрыв глаза, вся — движение, красота и гармония.

— Я всюду последую за тобой. — Не открывая глаз, эхом вторила она. — Потому что мы уже не-де-ли-мы.

И всегда при этих словах что-то тоненькое, пронзительное, невыносимое кололо Джона, как будто предупреждая, остерегая, пророчествуя…

Дай миру шанс

Их амстердамский медовый месяц, освещенный светом фотовспышек и газетными таблоидами, наделал много шума. Они искренне хотели донести до общественности свою главную идею, идею мира во всем мире, позволив каждому заглянуть в свою спальню и разглядеть за маской мировой знаменитости простого гражданина своей страны, протестующего против бессмысленного смертоубийства. Они предлагали самое простое решение, призывая дать миру шанс, но их снова не услышали. В погоне за бесплатной «клубничкой», неприкрытым и нарочно усугубляемым скандалом, газеты писали о том, что «Ленноны выставляют свою интимную жизнь на всеобщее обозрение», приправляя заметки смачными снимками молодоженов в постельном антураже гостиничного номера. Джон и Йоко открыли самое личное — свою любовь без купюр, без ложной скромности, а мир истекал слюной при возможности в очередной раз перемыть кости «этим эксгибиционистам». «Война закончена! Если ты захочешь» — так звучало новогоднее поздравление Джона и Йоко для тех, кому было наплевать на войну. В пижамных демонстрациях люди хотели видеть только нижнее белье, и хуже всего было не непонимание, а нежелание понять.

— Это страна глухих, — повторяла Йоко, когда они гуляли по улицам Лондона, а из-за витрин на них смотрели пустоглазые манекены, точь-в-точь похожие на встречных прохожих.

Надкушенное яблоко

Побег в Нью-Йорк оказался для них одной из первых общих удач, первых по-настоящему судьбоносных решений, которое они приняли, почти не сговариваясь. С облегчением выдохнув английский туман, они вгрызлись в зеленое яблоко Америки, еще не зная, что значит этот новый вкус, нопринимая его с наслаждением. Казалось, они нашли то место, где могут быть вполне счастливы. Огромный незнакомый город с неразгаданными тайнами, неизученными местами не шел ни в какое сравнение с тесным Лондоном, где на каждом шагу они рисковали наткнуться на папарацци, где приходилось прятаться и убегать.

«Приезжай в Нью-Йорк, Макка, тебе понравится!»-писал Джон Маккартни. — «Черт побери, мне следовало бы родиться не в Ливерпуле, а где-нибудь в Гринвич-Виллидж. Мы катаемся на велосипедах по Бэнк-стрит, как добропорядочные граждане, и не приходится даже надевать темные очки!..».

Но зерна были брошены раньше, еще на другой земле, а прорасти должны были на этой. И скоро начался сезон дождей.

Йоко, мучимая необъяснимой тревогой, все больше хмурилась и молчала, глядя на сбегавшие по стеклу крупные капли, но окрыленный Джон и не подозревал, что так опрометчиво надкушенное яблоко приведет его к первому изгнанию из едва обретенного рая.

Враг государства

Наверное, Америка так и не простила Джону его заявления об Иисусе Христе, а, может быть, их с Йоко антивоенные акции или борьба за права индейцев, в которую он вступил, едва приехав в США, так подорвали его репутацию, но американское правительство расценивало Леннона как личного, очень опасного врага, которого следовало незамедлительно стереть с лица земли. Или, по меньшей мере, удалить со своей территории.

— Йоко, они следят за мной! — Джон был в ужасе, когда его подозрения подтвердились. Измученный бесконечными угрозами и постоянным контролем, он задыхался и постепенно впадал в депрессию, из которой даже Йоко с ее любовью не могла его вывести. Он словно опять разочаровался во всем мире, как тот маленький мальчик много лет назад, которого не хотели выслушать, понять, принять таким, какой он есть, заставляя снова и снова выбирать. Джон не хотел прогибаться, чувствуя поддержку американской общественности, которой этот дерзкий англичанин своим примером показал, к какой жизни можно стремиться — свободной, независимой, новой.

Но поддержка никак не помогала Джону в получении визы на проживание в США. Ее получила Йоко, и это стало последней каплей для него. Они оба разгадали страшные планы американских властей, но только Джон осмелился, наконец, произнести эти слова вслух.

Нет сил

— Они хотят, чтобы мы расстались!..

Впервые за долгое время Джон напился до полубессознательного состояния, круша мебель и несвязно выкрикивая ругательства и угрозы. Животный страх потерять Йоко, поддавшись провокации правительства, доводил его до такого отчаяния, что он, как ребенок, не понимающий своей вины, сложившись пополам на полу в их недавно купленном новом доме возле Центрального парка, рыдал несколько часов без остановки среди пустых бутылок из-под виски. И только почувствовав спиной ледяной взгляд, молчаливо сверлящий его насквозь, Джон понял, что она вернулась домой.

Теперь, обратив к стоящей в дверях комнаты Йоко мокрые глаза, он шептал эти бессильные слова, ожидая, что она утешит, объяснит, убедит в счастливом конце. Но Йоко вдруг отшатнулась с таким выражением лица, что он не поверил своим глазам.

Она заговорила; никогда после Джон не слышал в голосе любимой женщины столько презрения, фатального разочарования, боли и обиды.

— Если у тебя нет сил справиться с этим недоразумением, то с чего ты взял, что их достаточно, чтобы удержать меня?

Она смотрела прямо и равнодушно, моментально и бесповоротно все решив. Она хотела мужчину, воина, победителя, а он стоял с заплаканными глазами, и, потеряв веру, беспомощно тянул к ней руки.

— Нет. — Она покачала головой. — Нет.

Доктор Уинстон О’Буги

Стремительное, как вихрь, расставание с Йоко надломило Джона. Он уехал в Калифорнию, оставив ей их новый дом, не подписывая никаких бумаг, просто уехал, чувствуя, что нуждается в полном уединении, чтобы принять, наконец-то, самые важные решения в своей жизни и до конца проститься со всем прошлым.

Он отчаянно пил и скандалил под придуманным псевдонимом Доктор Уинстон О'Буги, но между тем писал музыку, которая немедленно занимала высшие строки хит-парадов и приносила ему не одну сотню тысяч долларов. Но все было не то. Доктор Уинстон, дарящий миру исцеляющую душу музыку и надежду, не мог вылечить свое сердце, которое невыносимо тянуло его к Йоко.

Элтон Джон, с которым Джон работал в это время, тонко чувствовал внутреннее беспокойство своего нового друга.

— Она лучшая из женщин, Джон. — С убеждением говорил он. — И она не будет ждать долго.

Джон тосковал так сильно, что ежедневно писал Йоко нежные письма, в память о том времени, когда сам получал от нее таинственные послания, но ни разу так и не решился отправить их. Часы выливались в дни, дни — в месяцы, и чем больше проходило времени, тем чаще Джон задавался одним и тем же вопросом: «Где я?». Но не мог найти ответа.

Ответ

Когда Марку исполнилось двадцать два, произошло то, чего он боялся больше всего. Мир оскалился. И сошел с ума. Улицы червяками изгибались под ногами, стены домов сдвигались, будто желая раздавить его, стереть в пыль, в муку, в ничто. Этот страх, который преследовал его, липким холодным потом стекая по спине, не давал спать, есть, думать. Каждый второй прохожий хохотал ему в лицо ощеренной окровавленной пастью и тянулся когтистой лапой. И некуда было деться, негде спастись.

А самое невыносимое было то, что Бог отказался от него. Он просто оглох ко всем его словам, просьбам и мольбам, никак не объясняя свою немилость. «Почему? Почему? Почему?» — было страшно и одиноко, и солнечный свет резал глаза, и Марк понял, что помощи больше не будет, только он один может найти ответ, его спасение — в его руках.

Но ответ все же пришел.

По дороге с работы Марк наткнулся на брошенный кем-то посреди тротуара свежий номер «Роллинг Стоунз» с фотографией Дэвида Боуи и Джона Леннона на каком-то концерте.

И вдруг ничего не стало. Пустота и молчание, и он, Марк Чепмен, медленно переводящий взгляд с лица на лицо, с улыбки на улыбку, напряженно нахмурив лоб, будто не в силах определиться. Покопавшись в кармане, он выудил пятицентовую монету, высоко подбросил вверх и поймал, крепко зажав в кулаке… Решка.

Потерянный уик-энд

— И вы совсем не виделись? — Глаза внука удивленно заблестели.

Йоко грустно улыбнулась. Она помнит, сердце вдруг обледенело, покрылось коркой, и она монотонно произносила эти слова: «Нет. Нет. Уходи». Подумать только!.. Нужно было находиться рядом постоянно, всегда, каждую секунду, каждую минуту, ловить его вдох и выдох, потому что времени не хватит, не хватит, не хватит… Но кто тогда знал об этом?

Те полтора года прошли для нее не менее мучительно, чем для Джона. Впоследствии они станут называть эти бесконечные месяцы, прожитые порознь, «потерянным уик-эндом», бесполезной передышкой в отношениях, взятой, чтобы разобраться в своих чувствах, а на деле не принесшей ничего, кроме тоски и одиночества. Она жила затворницей, отказавшись от внешнего мира, как от безделицы, не в силах до конца поверить в то, что человек, которому она отдала всю себя, духовно и телесно, оказался недостоин такого бесценного дара. Эта мысль заставляла ее невыносимо страдать, но в глубине души она все еще верила в то, что все образуется. Ведь их любовь — особенная, она не могла кончиться так банально. Она вообще не могла кончиться. Никогда.

Наконец-то

Йоко проснулась, словно пронзенная электрическим током, в половину пятого утра. Телефон молчал. В дверь не звонили. Было так тихо, что она, казалось, слышала, как на подмерзший за ночь тротуар на улице с мелодичным звоном опускаются снежинки. Но что-то непреодолимо тянуло ее к входной двери, звало, тихий голос в глубине пустой коробки в форме сердца как будто сдернул ее с кровати. И, как была, в длинной белой рубашке на голое тело, с разметавшимися по плечам волосами и босая, она стремглав побежала через всю огромную квартиру в прихожую, поскальзываясь на паркете, задевая за углы, роняя какие-то предметы, ничего не видя и не слыша, кроме голоса, который твердил: «Там, там, там…». В одно мгновение справившись с замками, она рывком открыла дверь и… замерла.

Он стоял на пороге. Сгорбившийся, заметно похудевший, с заострившимися чертами лица и странно блестевшими глазами. Одной рукой он бережно сжимал повядший букет белых настурций — ее любимых цветов, другой держал исхудавший чемодан. Взглянул неуверенно:

— Я не хотел тебя будить.

Едва касаясь холодного пола, Йоко подошла к Джону и, уже приникнув сухими губами к быстро-быстро бьющейся голубой венке на шее, ощутила чуть уловимый цветочный запах, который, казалось, пропитал его всего — кожу, волосы, робкое дыхание.

— Наконец-то.

Утро в белых лепестках

При одной мысли о том прохладном раннем утре, согретом их жарким дыханием и неразборчивыми, горячими признаниями, обжигающими поцелуями, Йоко и теперь чувствовала необыкновенное волнение — странно пересыхало во рту и хотелось смеяться без причины. Нежное пробуждение в объятиях сонного Джона, белоснежные лепестки в их спутанных волосах, и его тихое: «Я люблю тебя, Йоко», вышеп-танное ей в шею, как аксиому, не требующую доказательств, и осознание невыразимого счастья, счастья, которому нет предела, нет названия, нет определения — о, как отчетливо она помнит каждую глупую мелочь, ставшую впоследствии такой важной деталью. И легкая тень от его ресниц, и тонкая кисть руки, лежащая на ее груди, и неслышное дыхание…. Где ты, где ты, любовь моя? В каком времени мы встретимся? Когда снова обретем друг друга?..

Телефонный звонок вывел ее из задумчивости. Она нажала кнопку разговора и мельком посмотрела на внуков — прислонившись друг к другу, оба спали, как ангелы. Понизив голос, чтобы случайно не разбудить детей, Йоко ответила:

— Да, Шон?..

Шон

Он появился на свет, как бесценный подарок, прямо в день рождения Джона — 9 октября 1975 года, когда, казалось, они уже простились с надеждой когда-либо иметь своих детей. Три выкидыша, предшествовавшие рождению сына, Йоко перенесла очень тяжело, с каждым последующим все больше разуверяясь в том, что способна стать матерью во второй раз и подарить любимому мужчине желанного ребенка.

Но их любовь была поистине животворящей, и, узнав о своей беременности, Йоко, несмотря на запреты врачей, решилась еще на одну попытку, которая, вопреки всем прогнозам, оказалась удачной.

— Я хочу, чтобы его звали Джон. — Обессиленная после родов, она осторожно прикоснулось пальцем к нежной щеке младенца и взглянула на растроганного мужа. — По-ирландски.

Джон был уверен, что их новорожденный сын — плод того самого памятного утра в белых лепестках, а значит, плод великой любви, в отличие от Джулиана, который был «результатом лишней бутылки виски», как бы цинично это не звучало.

Бесконечно благодарный Йоко за сына, Джон моментально отошел от всех дел, целиком посвятив себя заботе о ребенке. Почти на пять лет он перестал быть музыкантом, оставшись только нежным отцом, проводя с малышом Шоном все свое время, пока Йоко занималась бизнесом. Позже он говорил, что это было самое счастливое время его жизни.

Вопрос

— Мама? — Голос Шона звучал встревоженно.

— Где вы? Бижу с ума сходит!

Йоко взглянула на часы. Бог мой — половина двенадцатого! Немудрено, что дети крепко уснули, обычно в это время они видели десятый сон.

— Я… мы… уже возвращаемся, Шон. Еще пятнадцать минут. — Она вдохнула полной грудью.

— Хорошо. — Сын успокоился. — Тогда до встречи?..

— Да.. — Она помедлила. — Шон!..

Внезапно она почувствовала, что именно сейчас, в эту минуту, и ни секундой позже должна, обязана спросить его о том, что уже много лет время от времени всплывало в ее мозгу, прожигая до самого сердца, до самого нутра, но она никак не решалась с тех пор, как ему исполнилось десять.

— Да?.. Мама?.. Алло?

Йоко задержала воздух и, закрыв глаза, прошептала:

— Что ты помнишь о нем?

Слова сорвались с сухих губ одичалыми птицами, задев неумелыми, слабыми крыльями ее лица, и рухнули в глубокую пропасть воцарившейся на том конце провода и во всего мира оглушительной тишины. Шон молчал так долго, что смутное, страшное подозрение закралось в мысли Йоко, и, боясь открыть глаза, боясь сказать еще хоть слово, она ждала. «Неужели ничего? Неужели?.. Нет. Нет. Нет».

Наконец на том конце раздался странный звук, как будто он поперхнулся, сглотнул незваный комок в горле.

— Я помню белую комнату.

Белая комната

Уже двадцать семь лет он видит один и тот же сон. Он в белой комнате с белым потолком, белыми стенами, белым пушистым ковром, в котором по щиколотку утопают его босые ноги, огромным окном, сквозь который неудержимым потоком, льется ослепительный, режущий глаза белый свет — солнечный или лунный, все равно, ведь в этой комнате день и ночь слиты воедино. Он стоит за спиной черноволосого человека в белом костюме, сидящего за белоснежным роялем, как прорицатель, как странный призрак из будущего, как палач. А этот человек, прикрыв близорукие глаза, негромко поет о неведомом мире, в котором нет рая и ада, стран и материков, веры и безверия, жадных и голодных, а есть только великое братство людей, полюбивших друг друга. И он тоже хочет туда, и рьяно подпевает, но ни слова не срывается с его искаженного мукой рта, он хрипнет в своей неизбывной немоте, обливаясь потом и слезами, беззвучно кричит, но его не слышат. Поодаль женщина в белых одеждах стоит безмолвно, так же, как он, но она — здесь, здесь, на ее руках младенец, улыбающийся играющему человеку. А его нет. Просто нет. Потому что ему, Марку Чепмену, человеку-невидимке, нет здесь места — ни здесь, ни где-либо еще в этом огромном, пустом, как арктическое небо, ледяном белоснежном мире.

«Imagine»

Голос сына, перекрывая откуда ни возьмись появившиеся помехи, щелчки в трубке, описывает тот день абсолютного, вселенского счастья, который она, конечно, не забыла, но как он, тогда полугодовалый ребенок, смог запомнить его в таких деталях? И белые настурции, ставшие их символом возрождения, в петлице белоснежного костюма Джона и в ее волосах, и луч заходящего солнца, падающий сквозь огромное окно с видом на чистое нью-йоркское небо, и эту странную тень за спиной Джона, мелькнувшую на долю секунды, на единственный взмах ресниц, игру света в крадущихся сумерках…

— Он пел «Представьте»… Для меня, для нас. А у меня на щеке были твои слезы, мама. Ты плакала в первый раз в моей жизни. — Она почти услышала его улыбку.

— Можешь назвать меня мечтателем, — вдруг негромко запел Шон, и сердце ее взорвалось ликующим фонтаном, салютующим продолжению жизни. — Но я не единственный. И я надеюсь, ты будешь с нами, когда мир объединится.

Сын немного помолчал.

— Он хотел бы, чтобы жили мы. Он ничего бы не изменил. Просто представь…

1980

Тысяча девятьсот восьмидесятый год стал для него временем настоящего возрождения.

— Я не могу дождаться! Я так рад, что живу, и, кажется, все будет просто прекрасно, и таких, как мы, будет все больше и больше, и, что бы вы там не думали, у вас нет ни единого шанса!

Голос Джона в прямом эфире звенел, переливался, заточенным клинком прорезая, вспарывая упругое полотно пятилетнего молчания. Это было его первое интервью за долгое время, и он немного волновался, но уверенно ставил жирную точку на своем затворничестве. Он был полон самых дерзких планов, сумасшедших идей, с небывалым энтузиазмом принимаясь за работу. Новый, совместный с Йоко, альбом писался легко, сынишка рос не по дням, а по часам, постоянно радуя счастливых родителей своими крошечными открытиями, а за плечом, подобно черноволосому ангелу, стояла она — его любимая, единственная женщина, волшебница, вернувшая его к жизни и подарившая бессмертие в лице их маленького сына.

Пройдя, казалось, все возможные ипостаси, огонь, воду и медные трубы, он опять стал самим собой — гениальным музыкантом, вынашивающим свою внутреннюю гармонию, как мать вынашивает ребенка, долго, неторопливо, бережно, чтобы непременно, любыми путями подарить миру пронзительный первый крик новой жизни. Даже если придется пожертвовать собственной.

Джоан

С самого раннего детства у нее были двое, с которыми она разговаривала перед сном — Господь и один мальчик, которого она видела по телевизору. Его звали Джон, а ее Джоан. Ему было тридцать, а ей пять, но он все равно был ее лучшим и единственным другом. Все дети в ее родном городе были глупые, шумные, хотели только бегать и дурачиться, и Джоан было жалко тратить на них время. А Джон приходил по вечерам, садился на краешек ее кровати и, держа в полупрозрачных руках гитару, тихонько пел ей смешные песенки, а она рассказывала ему выдуманные на ходу истории. Он считал, что она должна стать писательницей.

Когда она немного подросла, Джон перестал приходить. Оказывается, он был звездой, из тех, что по ночам так ярко светят в окна и мешают спать. Поэтому у него очень мало времени — дорога до неба и обратно отнимает столько сил, что днем он спит как убитый, а вечером снова идет на работу. Джоан жалела Джона, рисовала ему открытки с адресом «На небо», и, привязывая к ним воздушные шары, бросала с деревянного моста через маленькую речку неподалеку от дома.

Потом она совсем выросла, и узнала, что Джон теперь живет в Америке, и на американском небе так тесно от своих, американских звезд, что он снова играет на гитаре одному счастливому маленькому мальчику.

А потом пришел последний декабрь…

Последний декабрь

Не было ничего, что могло бы его остановить. Он шел уже совершенно определенно, на Семьдесят вторую улицу, где, теперь он это знал, затянувшаяся история наконец придет к логическому, единственно верному, завершению. Немного сосало под ложечкой, немного потели ладони, и болела голова, но все это ничего не значило по сравнению с тем, что ждало впереди. Освобождение, освобождение, долгожданный глоток свежего воздуха, долгожданное избавление от страха. Спрячьте меня, спрячьте, мир слишком жесток, а я слишком мал и уязвим, как морская мидия, вырванная любопытной рукой из ракушки. Ветер обжигает так нестерпимо, асфальт стирает нежное бесформенное тельце, и оно истекает прозрачной сукровицей… Спрячьте меня, спрячьте…

Он сам был, как этот декабрь, пустой и обледеневший, выскобленный морозным ветром изнутри, и им же подгоняемый в спину: «Не останавливайся, иди! Не останавливайся!.. Иди, иди, иди…». Глаза слезились, а небо молчало, словно навсегда отказавшись от него, отвернув всевидящий взгляд, притворившись ослепшим, оглохшим, неживым.

Марк поднял лицо вверх. Равнодушные сизые облака бежали на восток, мимо него, мимо всей его жизни, мимо его страшного намерения.

— Только один знак. Что-нибудь, что-нибудь, и я уеду домой… — Молитвой шептал он, прикрыв глаза.

Небо молчало.

Фото на память

Было некогда смотреть по сторонам — их ждали в студии, на переговоры по поводу гастролей с «Двойной Фантазией», на интервью и фотосессию, их ждали, казалось, всюду в этом городе, и нужно было спешить. По-мальчишески легко Джон сбежал со ступеней парадного крыльца, подал руку Йоко и направился к ожидавшему их лимузину. Неизвестно откуда появившийся фотограф защелкал аппаратом, а от телефонной будки поблизости отделилась тяжеловатая тень. Круглое щербатое лицо. Пухлый рот с прикушенной нижней губой. И за толстыми стеклами очков совсем невидно глаз.

— М-мистер Леннон… — слегка заикнувшись, мужчина протянул обложку «Двойной Фантазии» и ручку.

— Так пойдет? — На ходу чиркнув «Джон Леннон 1980», Джон, уже не глядя на увальня, замершего в свете фотовспышки, навсегда соединившей их двоих, спешил к машине. — Всего доброго!

Кашлянув облаком выхлопных газов, лимузин сорвался с места, оставив журналиста и поклонника наедине.

— Послушай! — Толстяк пристально посмотрел на фотографа и тот съежился под неожиданно холодным, мертвым и неподвижным, как у змеи, взглядом. — А на фото я был в шляпе или без?.. Мне бы хотелось, чтобы без шляпы…

Пиф-паф

Ожидание. Ожидание. Жаждущая крови тварь, присосавшаяся к изнанке сердца. Поздний вечер клочьями ложился на город, вползая в свет, затемняя его, окрашивая в серые полутона и еще больше насыщая и без того темное. Он, стоя у телефонной будки уже неразличимой в темноте тенью, словно окаменел. Он пробыл здесь уже почти пять часов неотлучно, боясь пропустить возвращение лимузина, но не чувствовал ни голода, ни морозца, который с наступлением темноты окреп и стал пощипывать щеки, ни усталости.

Он стоял с закрытыми глазами, весь обратившись в слух, весь — один натянутый нерв, судорожно сжимая скользкую рукоять револьвера, купленного 12 дней назад и спрятанного в кармане брюк. Еще чуть-чуть, потерпи, еще совсем немного, не бойся, скоро все закончится, и ты спрячешься в свою раковину, прочь от людей, от ощерившихся улиц, от мира, желающего тебе смерти. Не бойся, не бойся, одно усилие, одно короткое мгновение ради вечного уединения, вечного спокойствия, вечной жизни.

Скрип тормозов. Голоса. Смех. Хлопает дверца. До боли зажав пистолет в ладони, он стремительно выходит из тени на свет, безымянный герой в свой единственный в жизни звездный час, видя перед собой только неожиданно хрупкую спину с выпирающими из под черной куртки лопатками.

— Мистер Леннон!..

Джон обернулся.

Пиф-паф.

Не больно

Он успел услышать только какой-то странный звук, похожий на хлопок, и что-то дважды прожгло ему спину, подбросив на месте. Обернувшись, он увидел смутно знакомую фигуру, — да-да-да, роговые очки, смешное лицо, автограф, да-да-да… — замершую с вытянутыми руками, и, казалось, целившуюся в него указательным пальцем, от которого струился дымок.

— Ах, вот оно что… — еще три вспышки, три удара в грудь, и что-то сладкое, горячее, живое пошло ртом, перехватив дыхание, смяв слова.

Ослепнув на секунду, Джон увидел прямо перед собой лицо Йоко, которое, казалось, закрыло собой все нью-йоркское небо, обогревая его лучами своей улыбки, точно такой же, как в то памятное утро, когда он вернулся. Он потянулся к ней, но она вдруг стала стремительно уменьшаться, таять, растворяться в угольной темноте, мгновенно залившей улицу.

Шаг. Еще шаг. Ступеньки — ползком, откашливаясь от чего-то приторного, хлещущего через рот, свистящего в груди, утекающего сквозь измазанные чем-то красным пальцы, утекающего прочь. Шаг. Шаг. Дверь открылась внутрь, и он упал прямо под ноги помертвевшей Йоко, угасающим сознанием уловив непередаваемый ужас в ее глазах:

— Не… больно.

И, падая в засасывающую воронку вечной темноты, в последний раз улыбнулся окровавленным ртом.

Пора

В больнице имени Рузвельта все было ослепительно белым: стены, потолок, летящий над ним, как небо, белые халаты врачей и ее лицо, склоненное над ним, белое как мел. На секунду ему показалось, что он дома, в «Дакоте», в их белой комнате, и все было бы также, если бы не бурый отпечаток ладони, который он оставил на ее щеке, пытаясь сказать: «Эй, что за шутки, детка?». Но потом вспомнил… Ах, да… Бах! Бах! Падай, ты убит!.. Ах, да… Разве уже пора? Пора? Пора.

Ее вылепленное из снега лицо, казалось, расплывалось, растекалось, таяло, капли падали ему на глаза, а она все шептала и шептала что-то по-японски, словно укачивая, усыпляя, прощаясь. Прощаясь не навсегда-ненадолго, на короткую человеческую жизнь, на один взмах ресниц Вечности, после которого они снова будут одним целым. На все времена.

Кто победил?

Марка Чепмена задержали, как только подоспела полиция. Он не сделал ни единой попытки к бегству и не оказал сопротивления, сразу и безоговорочно признав себя виновным. Кто-то из очевидцев позднее вспоминал, что с Чепмена градом катился пот, и он выглядел бесконечно усталым, но все время странно улыбался и тихонько повторял:

— Я победил… Победил…

В 1981 году специальная комиссия официально признала его полную вменяемость, и Чепмен был осужден на пожизненное заключение за убийство бессмертного лидера легендарной группы «Битлз». На многочисленные просьбы объяснить свой поступок Чепмен пускался в витиеватые рассуждения о Боге и религии, о предательстве и лицемерии, о жизни земной и жизни вечной, никогда не говоря ничего конкретного.

На настоящий момент Марк Чепмен отбывает наказание в тюрьме строгого режима «Аттика» недалеко от Баффало, штат Нью-Йорк.

Какую победу имел в виду в тот декабрьский вечер этот странный человек, решившийся на убийство самой культовой личности того времени, так никто и не узнал. Да и кому это интересно, когда приговор уже приведен в исполнение, и отрубленная голова катится с плахи, подпрыгивая, оставляя позади навсегда осиротевшее тело, даже если необъяснимая улыбка озаряет это, скоро уже совсем мертвое лицо?.. Толпа ревет. Закон торжествует.

Или нет?..

Жрица

Не сдавшись тогда, в страшном 1980 году, Йоко Оно не сдается и по сей день, и ничто не в силах сломить эту бойкую энергичную женщину, не чувствующую своих лет и лучащуюся оптимизмом и молодым задором. Ее имя навсегда связано с именем самого знаменитого из ее мужей, но она, тем не менее, не остается в тени, не уставая демонстрировать затаившей дыхание общественности свой собственный, индивидуальный взгляд на мир. Йоко и сейчас, спустя годы, называют авангарда. Она продолжает заниматься творчеством в разных видах искусства и ездить по миру со своими выставками, которые неизменно вызывают восхищение критиков креативностью идей и смелостью их воплощения. С последними своими работами под провокационным названием «Одиссея таракана» Йоко объехала весь мир.

Вторжение внезапной, слепой и нелепой смерти, которое ей выдалось испытать, только укрепило ее уверенность в бесконечной правоте судьбы, в неизбывном торжестве жизни. И сегодня ее религия по-прежнему — мир, а она сама — верховная жрица своего старого храма под названием Любовь.

Новое рождение

Октябрьский ветер дул с запада, со стороны недавно зашедшего солнца, которое, спрятавшись в холодное исландское море, еще ярко пламенело тлеющей полосой, похожей на след кисти задумчивого художника.

Йоко стояла лицом к морю, вдыхая солоноватые брызги, и думала о том, к чему стремилась последние несколько лет, чем дышала, и что держала в строжайшем секрете даже от самых близких людей. Подарок на день рождения. Самый большой подарок из всех, что она дарила ему после смерти. Самый важный проект из всех, что она когда-либо затевала.

Луч света, поднимающийся из глубокого колодца высоко в небо, пронизывающий стремительно темнеющее небесное полотно, своим мягким мерцанием как будто подтверждал, что жизнь продолжается, утешая отчаявшихся, трогая равнодушных, подтверждая правоту счастливых. Башня Воображаемого Мира — гигантский фонарь, который отныне будет светить каждый год со дня, когда он родился, по день, когда оборвалась его жизнь, как символ любви и памяти, как новое рождение. Как неоспоримое доказательство существования жизни после смерти — в сердцах его поклонников, друзей и родных и, главное, в одном единственном сердце, которое продолжает биться, биться за двоих, во имя их скорого, непременного воссоединения. На все времена.

— С Днем рождения, любовь моя. С Днем рождения!




Оглавление

  • Вечерний звонок
  • Внуки
  • Идея получше
  • Основы киднеппинга
  • Последний сеанс
  • Вспомни
  • В начале
  • «Help!»
  • Совпавший паззл
  • Первое «да»
  • Знакомство
  • Всплеск
  • Наедине
  • Молоток и гвозди
  • Женщина, которая никогда не смеялась
  • Письма
  • Пустота
  • Свобода
  • Хватит мечтать
  • Ложь
  • Дыши
  • Родная
  • Что дальше?
  • Другой финал
  • Последнее
  • Куда ты, Джон?
  • Синтия
  • Обыкновенная любовь
  • Вечные перемены
  • Понедельник
  • Избранный
  • Этот парень
  • Сумасшедшая
  • Крайняя степень безумия
  • Кусочек мира
  • Крик в тишине
  • Левушка без лица
  • Старое кафе
  • Странная
  • Тень прошлого
  • То, что невозможно
  • Ненавистная правда
  • Что-то другое
  • Познакомься, это Йоко
  • Почему
  • Главное чудо
  • Право на ошибку
  • Узнавание
  • Два голоса
  • Трудности перевода
  • Сто лет одиночества
  • Цена свободы
  • Взятка для памяти
  • Ты со мной
  • Каким он был
  • Навстречу
  • Птичьи ключицы
  • Оголенные провода
  • Две любви
  • Пьеса под названием Жизнь
  • Трудное решение
  • Блэкпул
  • Порванные струны
  • Слишком большие крылья
  • Пленники славы
  • Для двоих
  • Смерть легенды
  • «Два девственника»
  • Джон и Йоко
  • Дай миру шанс
  • Надкушенное яблоко
  • Враг государства
  • Нет сил
  • Доктор Уинстон О’Буги
  • Ответ
  • Потерянный уик-энд
  • Наконец-то
  • Утро в белых лепестках
  • Шон
  • Вопрос
  • Белая комната
  • «Imagine»
  • 1980
  • Джоан
  • Последний декабрь
  • Фото на память
  • Пиф-паф
  • Не больно
  • Пора
  • Кто победил?
  • Жрица
  • Новое рождение