Рабочая гипотеза. [Федор Михайлович Полканов] (fb2) читать онлайн

- Рабочая гипотеза. 539 Кб, 253с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Федор Михайлович Полканов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Федор Полканов
Рабочая гипотеза.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Они прогуливаются по коридору. В восемь утра нужно было дать животным повторный наркоз, и они дали его, а вот теперь восемь тридцать и приходится им гулять – в рабочих комнатах царство уборщиц. Нет худа без добра: Леонид Громов в лаборатории новичок, не вредно лишний раз осмотреться.

А рядом с Громовым Лиза Котова.

– Ты кошмарный догматик, талмудист и начетчик! – говорит Елизавета, переплетая с рекламными целями кончик рыжей косы. – Ну как я буду работать с такой угрюмой личностью, скажи? Спрятала табель Титова – что ужасного? И ваши, товарищ псевдо-Макаренко, воспитательские устремления…

– Ох уж, Лизонька!..

Лаборатория большая, институты меньше бывают. Коридор, начинаясь от лестницы, тянется через весь этаж. С одной стороны коридора окна, с другой – двери. Дверей восемь, и за каждой – столы научных сотрудников; что ни дверь, то несколько тем. Дальним от лестницы концом коридор упирается в лаборантскую – комнату, более чем другие заставленную столами, приборами. Отсюда дверь в маленький, отгороженный фанерною переборочкой поперечный участочек коридора, именуемый в просторечье «аппендиксом». А из «аппендикса» опять двери, за ними столы, сотрудники. Но и это еще далеко не все: виварий с животными, облучательские, склады уже за пределами здания.

– Пойдем на «Олимп»? Посидим, понежимся в креслицах.

Леонид усмехнулся. Ему рассказывали, что «Олимпом» еще в сороковых годах кто-то из языкастых лаборанток Ивана Ивановича окрестил кабинет заведующего. И вот прошло словечко сквозь годы, переехало вместе с Шаровским из университета сюда, в академию, не только не забылось, а наоборот, стало общеизвестным: ведь не случайно Лиза сказала его как понятное каждому.

Чтобы попасть на «Олимп», нужно пересечь лаборантскую. Точно сдвоенные зенитные установки – жерлами в небо, – стоят здесь рядком бинокулярные микроскопы и лупы. Стальные гильотины – микротомы сверкают ножами. Холодильники, термостаты, автоклавы, в воздухе неистребимая смесь запахов бензола, спирта, мышей – обычный радиобиологический ассортимент.

Дверь с надписью «Профессор И. И. Шаровский» ведет в крошечную комнатушку, кафельные стены которой с головой выдают ее санузловское прошлое. Лизонька разъясняет:

– Свой кабинет Ив-Ив отдал аспирантам. А сам после небольшой перестройки – сюда. Двух зайцев убил: лишние места изыскал и к лаборанткам поближе водворился, дабы не ускользали из-под всевидящего ока.

Громов садится в кресло, Лиза – напротив, на ручку другого. Нога на ногу закинута, талия чуть изогнута. В таком положении даже белый лабораторный халатик не скроет от Леонида линий крепенькой, точеной фигурки. «Лизонька, Лизонька! – У Громова в глазах усмешка. – А ведь скромница! Где-то глубоко в душе из скромниц скромница!» Леонид ее изучил – как же, университет вместе кончали.

– Титов – великолепнейший из мерзавцев! Ты присмотрись к нему. Ходит – цветет улыбками, а ботинки скрипят: «Дз, дз!..» Так и кажется – на Ивана Ивановича нож точит. И выточит! Сейчас тих, но на ученом совете не было случая, чтобы не положил Ив-Иву черный шар. А уж беспринципен! Ученик Лихова, казалось бы, высший класс. Но в сорок восьмом перекинулся к его гонителям, а после пятьдесят третьего сидит между двух стульев… Так что спрятанный табельный ярлычок – лишь посильная месть. То ли было!.. Ты знаешь об истории с телеграммой?

Леонид знал. Титов был заядлым преферансистом. На этой почве у него случались конфликты с женой, и поэтому он то и дело слал самому себе на дом отпечатанные на машинке открытки: «Ув. тов. Титов! Такого-то числа, в такое-то время состоится такое-то совещание. Ваша явка строго обязательна. Шаровский».

– Погодите, я его отучу! – сказала как-то Елизавета.

Назавтра Титов подлетел к ней в коридоре, размахивая телеграфным бланком.

– Конечно, ваших рук дело! Послали с расчетом, чтоб я уже ушел из дому!

Кругом было много народу.

– Что такое? – невозмутимо осведомилась Котова и, взяв телеграмму, громко прочла: – «Назначенное на сегодня совещание отменяется. С приветом. Шаровский». Вы видите подпись? При чем здесь я? А впрочем, давайте выясним. – И с телеграммой в руках она решительно зашагала к «Олимпу».

Титов догнал ее, выхватил бумажку и, сопровождаемый общим хохотом, скрылся за дверью.

Об этой истории Леониду рассказывали. Да разве только об этой? Лиза не может жить без постоянных мистификаций, трюков. «В конце концов ее не хитро понять, – думает Громов. – Тут сказываются не только особенности характера, но и специфика работы. Легко ли постоянно помнить о трагедии Хиросимы и Нагасаки? Своими руками ежедневно создавать модели Хиросим, подсчитывать трупы – пусть мышиные? Легко ли искать противоядие и – пока что – не находить его? Сотни опытов, тысячи трупов, напряженные поиски и постоянные разочарования – не легче ли жить вот так, как Лиза, – сдабривая жизнь шуткою?» Леониду все это понятно лучше, чем многим другим: год назад – всего только год! – отняла у него лучевая болезнь Валю – жену, друга, самого близкого человека на свете.


Привыкнуть к новому месту работы – не значит ли прежде всего изучить своего руководителя?

Наблюдать за шефом удобно, когда он беседует с Лизой.

– Не понимаю, зачем вы меня спрашиваете? Ведь все равно поступите по-своему… – эти слова Иван Иванович произносил частенько.

Шаровский меряет комнату шажками по диагонали: семь шажков в одну сторону, семь – в другую.

– А не лучше ли будет планировать не семьсот рентгенов, а семьсот пятьдесят? – спрашивает Елизавета, хотя вопрос давно уже обсужден, да и безразлично на практике – семьсот или семьсот пятьдесят: обе дозы смертельны.

Но Иван Иванович серьезен.

– Насколько я знаю литературу – семьсот рентгенов почти традиционно.

«Сейчас начнется», – думает Леонид и смотрит на Елизавету.

– Но вы же сами учите ломать традиции.

Шаровский останавливается, разводит руками.

Потом снова бежит по комнате: он не любит отвечать, не взвесив своих слов. Но вот наконец:

– В области, в которой работаете вы, наркоз толком никто не пробовал. А пользуясь традиционной дозой…

– Мы тащимся в хвосте у своих предшественников. – Котова пыталась вставить эти слова между строк, но получилось так, что она прервала.

Леонид ловит в уголках Лизиных глаз усмешку и переводит взгляд на Шаровского. Тот убыстряет бег, возмущенно подергивает плечами: вверх-вниз, вверх-вниз… А Елизавета:

– Вы только подумайте, Иван Иванович: взяв семьсот пятьдесят рентгенов, мы в случае успеха сразу подпрыгиваем над всеми этими Коссвингами и Хастлями. Раз, два – и утерли нос всему миру!

У Ивана Ивановича расширяются глаза, он даже отодвигает ногою стул, подвернувшийся на дороге.

– И когда, наконец, вы освоите научную терминологию! Я представить себе не могу, чтоб Леонид Николаевич произнес: «утерли нос»!

Громову случалось применять выражения и покрепче, но не в разговоре с Шаровским. Глядя на Лизу, он укоризненно покачивает головой, но Котова неудержима:

– Что поделаешь, родители плохо меня воспитали. Однако какова сама мысль? Ведь это же гранд-идея!

Шаровский морщится: «гранд-идея» – такие словечки тоже ему не по душе. Но мысль есть мысль, и какова бы она ни была, ее надо обдумать.

– До вечера, – говорит он и тотчас скрывается за дверью.

– Зачем ты его злишь? – начинает воспитательную работу Леонид. – Я не о сути спора, суть эта выеденного яйца не стоит. Я о форме. Право же, Лиза, любую мысль, даже самую несостоятельную, можно облечь в удобоваримую форму.

Елизавета изображает на лице удивленно-презрительную гримасу, которая означает нечто глубокомысленное, вроде «видали осла!».

– Неужели не понимаешь: прививаю ему чувство юмора, которого он, увы…

Пойди тут поговори! Но Леонид не отстает.

– Просто капризничаешь. У него к тебе отеческое отношение, он гордится тобою: вот, мол, ученица, а ты…

– Любимые ученицы всегда капризничают, как и любимые дочери, любимые жены. А я – любимая ученица. Но с ним почему-то все капризничают. Таков стиль.

– Пусть так, но не все его обижают.

– А он не обиделся. Увидишь, скоро опять прибежит.

Это и на самом деле так; ни с кем не разговаривает Иван Иванович с таким удовольствием, как с Лизою. При диаметрально противоположных характерах и темпераментах у них много общего. Обоих, например, всерьез интересует вопрос, не добавить ли к дозе пятьдесят рентгенов.

– Надо обдумать, – говорит Лиза и Леониду.

Громов знает: повышенный интерес к мелочам, обсасывание деталей – основа научной силы Шаровского, Елизаветы, научной школы в целом. Пусть в конкретном случае Лиза не права – Леонид уверен, что отвергнет Шаровский пресловутую «гранд-идею», но очень часто такие разговоры приводят к маленьким усовершенствованиям.

Шаровский появляется через два часа – в неурочное время.

– То, что вы предлагаете, – дешевый прием. В науке недостойно пускаться на подобные хитрости. Однако хочу посоветовать: если при семистах рентгенах наркоз окажется эффективным, можно повысить дозу хотя бы до семисот пятидесяти. Интересно проследить, где проходит верхняя граница защитного действия.

Но Елизавета отрицательно качает головой:

– Семьсот пятьдесят рентгенов мы пробовать не будем.

И снова расширяет глаза и шевелит плечами Шаровский.

– Удивляюсь: зачем же вы спрашиваете, если все делаете по-своему… И потом: утром – одно, сейчас – другое…

Но Котова, оказывается, что-то придумала.

– У артиллеристов существует термин – двухделенная вилка. Они посылают снаряд и смотрят: перелет или недолет. Следующий снаряд посылают ближе или дальше – берут цель в вилку. А потом делят вилку пополам и снова стреляют. И так до тех пор, пока не попадут. Так же и мы поступим. Вилка у нас уже есть, семьсот и тысяча рентгенов. Если семьсот даст защиту, а тысяча нет, мы «выстрелим» восемьюстами пятьюдесятью. Правильно я рассуждаю?

– Правильно.

Леонид искренне удивлен: вот и улучшеньице, а откуда взялось? Из несерьезного, казалось бы, спора да из утилизированного Елизаветой его же собственного фронтового рассказика!

А назавтра Котова снова будет донимать Шаровского очередной мелочью:

– А как вы думаете, Иван Иванович…

Так изо дня в день. Но разговоры о мелочах, вечные насмешки и подзуживания Елизаветы – все это не меняет мнения, сложившегося у Леонида о Шаровском задолго до поступления сюда, в академию: Иван Иванович – большой ученый. И никакого несоответствия тут нет. Море не станет лужей от того, что его назовут лужей. Шаровский – это Шаровский! Шутка ли, создатель научной школы, коллектива со своими особенностями, традициями, чертами характера и даже причудами!

Двенадцать тридцать – обеденный перерыв. Перекусили, и коридор наполняется научной братией. В воздухе гул голосов, прогуливаются парочками, стоят у окон, курят, порою сплетничают, но чаще спорят – в целом это зовется здесь «птичьим базаром».

У окна, в центре коридора, стоят Шнейдер и Брагин – кандидаты наук. Фигура Шнейдера, маленького, тощего, с огромной лысеющей головой на тонюсенькой шейке, олицетворяет ярость, Брагин – скептическая гримаса, скепсис во взгляде – склонился к Шнейдеру вопросительным знаком. Они столь постоянно, изо дня в день стоят здесь, что уже давно всем остальным представляются как единый скульптурный монумент, настолько привычный, что без него и перерыв не был бы перерывом. Шнейдер ораторствует, бешено тряся головой: добропорядочная наука имеет свой метод, объект, свою обобщающую теорию. Отсюда: радиобиология не наука. Допустим, у нас есть объект, что сомнительно, наскребли мы кое-какие методы. Но теория? Незаконнорожденный отпрыск биологии и физики, зачатый на развалинах Хиросимы, общей теории вчистую лишен.

Брагин театральным жестом опускает руку Шнейдеру на плечо, произносит бархатным баритоном, с качаловскими интонациями в голосе:

– Полегче… Не забывай, что никто не знает, как пахнут когти у марсианских змей… Быть может, гипотезы, твоя или моя – гадкие утята, которым суждено стать прекрасными лебедями.

Нет общей теории – простор для гипотез. Каждый, разумеется, прочит в теории именно свою гипотезу, а разговор этот – гимнастика для умов. Брагин с легкостью бросает его, ухватывая Громова за лацкан халата, и начинает изливать ему душу:

– То, чего я не понимаю, не существует – эта аксиома неоидиотизма не Шнейдером изобретена. Наш с вами уважаемый шеф – вот кто мог бы взять на нее авторское свидетельство! Не верите? Попробуйте предложить ему какую-либо тему. Как бы интересна она ни была, он не поймет – сделает вид, что не понял. Инициатива не от него исходит!

– Ну, не совсем так! – возражает Громов. – Нам приходилось предлагать много деталей…

– Детали, да, – пожалуйста! Однако в целом… Очень уж у нас здесь сужены горизонты! Как на благоустроенном пляже: досюда плавай, а дальше – ни-ни… Вы еще убедитесь, у вас еще все впереди!

Леониду не хочется верить в предсказания Брагина, но и Елизавета, готовая выцарапать глаза, если Ивана Ивановича критикует кто-либо из посторонних, Брагина поддерживает:

– Не гляди, Леня, что у нашего Витеньки вид не оракульский: лохмат и нечесан, а на рубашке запечатлено все, чем он питался в последнем отчетном столетии… Дело он говорит: зажать – это наш шеф умеет. Витенька, например, влюблен в гормоны, а Ив-Ив пересадил его на хроническое облучение: тюк да тюк полегонечку, по полрентгена в день…

– Мадонна! – декламирует в ответ Брагин. – Мадонна наша новорязанская! И критика и поощренье из твоих уст воспринимаются мною, как мед!

Эти двое друг на друга не обижаются, да и вообще здесь обижаются разве что на Титова.

После работы Леонид и Лиза долго сидят в библиотеке, а когда собираются, наконец, домой, в вестибюле им бросается в глаза объявление. На двадцатое августа назначен доклад: «Изменчивость патогенных микробов и ионизирующая радиация». Название темы заставляло думать о столь многом, что, в сущности, не говорило решительно ни о чем, однако ниже было написано такое, что взволновало обоих: докладчик КБН Р. П. Мелькова. КБН не могло означать ничего иного, как кандидат биологических наук, Р. П. же – кто этого не знает? – Раиса Петровна. Леонид перечитал: Р. П. Мелькова, все правильно. Он ждал: здесь, у Шаровского, они неизбежно должны были встретиться.

С Лизой попрощался у институтских ворот. И вот он уже в автобусе, садится на освободившееся место возле окна, тотчас достает из портфеля пачку библиотечных карточек со ссылками и цитатами: многое нужно обдумать, ведь через несколько дней они должны подать Шаровскому окончательный вариант плана предстоящей работы. Да и спрятаться в науку от воспоминаний самое вроде время…

Он всегда гордился внутренней своей дисциплинированностью, уменьем делать, что делаешь, выключаясь из всего окружающего. Но сейчас… Нельзя сказать, чтоб отвлекало что-то конкретное, что воспринимают органы чувств. Все дело в памяти, глубинные пласты которой взрыло коротенькое объявление, прочитанное в институтском вестибюле. Но не о Рае Мельковой он думает, не о том, далеком теперь, предвоенном годе, когда, пройдя сквозь чистилище конкурсных испытаний, поступил он на первый курс биофака и сразу же, с места в карьер влюбился в беленькую девчонку из подмосковного Энска. Сложная штука память. Вынырнет что-то одно и тащит за собой другое. Вдруг, мгновенно строится цепь, отдельные звенья которой – события, далеко стоящие одно от другого. Однако в целом цепь непрерывна, и мостики между событиями перекидываются логикой. Он философствует по привычке, а может быть, и не по привычке, а для того лишь, чтобы забыться, отвлечься от последнего звена цепи – смерти Вали…

Библиотечная карточка падает с колен. Громов ее поднимает, хмурит брови, хочет заставить себя нырнуть в науку. Перебирает карточки. Рассел – понятно, Ауэрбах – тоже, Тимофеев… Гм, Тимофеев! А впрочем, и тут все ясно. Бирюлина – сюда. У него есть совместная работа с Мельковой, но это – в сторону. Тимофеев – торможение, наркоз… Кажется, здесь и есть ключ…

Его прерывают.

– Раскладываете пасьянс? – спрашивает, опускаясь на освободившееся рядом с Леонидом место, профессор Лихов.

Вот уж действительно только Лихова сегодня Громову не хватало!

– Простите, Яков Викторович, я вас не заметил.

– А я только сейчас вошел. Еду из биоотделения. Какую задачу решаете? Можно взглянуть?

Лихов взял с колен Леонида первую, большую пачку карточек, расправил ее веером, глянул мельком. Потом взял вторую, третью. На все не ушло и минуты.

– В чем же заключается ваш пасьянс?

Громов хмурится. Ему не хотелось бы сейчас разговаривать с Лиховым на эту тему. Да и не только на эту… Не потому, что Лихов бывший руководитель Валентины, и даже не потому, что смерть ее для Лихова не просто смерть лаборантки. А может быть, именно потому, но Лихов сейчас Громову неприятен! Однако Лихов есть Лихов, а Леонид… Свежевылупившийся кандидат наук подобен бабочке с необсохшими крылышками: хочется попорхать, а трудно. И, усмехнувшись по поводу этого банального энтомологического сравнения, Леонид в тон Лихову отвечает:

– Ищу нечаянный интерес, который объединяет ученых мужей из разных казенных домов.

Яков Викторович поднял брови.

– Чего же тут искать? Наркоз и спячка – вот что их объединяет.

И тогда Громов сует карточки в портфель, щелкает замком довольно рьяно, будто закрывает доступ Лихову в свою тему, в свою душу.

– Спасибо, Яков Викторович, но эти термины – в заголовках работ…

– Как знаете, – откликается Лихов, и голос у него деревянный. – Вы едете дальше? Прощайте. Я схожу здесь.

Он встал, прямой и стройный, легко соскочил с автобуса и зашагал подчеркнуто-бодрой походкой: ему под семьдесят, и где же, если не здесь, не перед Громовым, показывать свою молодцеватость?

А Леонид уже ругает себя. Откуда взялась неприязнь? Отчего так неожиданно, так глупо, бесцельно обидел Лихова? Раньше такого не было. Даже в последние годы, когда, повинуясь старческой прихоти, окружил Лихов его жену атмосферой не претендующего ни на что обожания. Тогда Леонид посмеивался – и только. Чего же сердиться теперь?

– Зря старика обидел, – бормочет Леонид вполголоса.

Кто-то на него оглядывается, но ему это решительно безразлично.

Он не вынимает вновь карточек; теперь ему удается отвлечься иным способом, вспоминая в деталях историю своего поступления в лабораторию Шаровского.

Появления Ивана Ивановича в университете, на рядовой кандидатской защите, никто не ждал, и потому зашушукался внезапно зал, даже ученый секретарь – он читал биографию Леонида – смолк на секунду.

– Будь на защитах тотализатор, – острил потом кто-то, – за тебя бы в этот момент ставили не больше чем один против десяти. Кругом только и слышалось: «Пропал Громов! Обеспечен разное!» И в самом деле: зачем было Шаровскому тащиться в университет, как не для разноса? С тех пор как поссорился с Лиховым, он здесь не появлялся! И вдруг… Не могли же предположить, что таким способом старик подбирает кадры!

После защиты, пожимая Леониду руку и глядя на него снизу вверх, Шаровский скороговоркой сказал:

– Если вас интересует вопрос о значении нервной системы при лучевом поражении, прошу зайти в следующий четверг. У нас в плане тема, и есть единица.

Вряд ли Леонида в эту секунду могла интересовать какая-либо тема, даже только что защищенная, но от предложений Шаровского не отказываются: он это знал твердо.

– Спасибо, Иван Иванович, я обязательно зайду.

Кажется, в первый момент Леонид обольщался: вот, мол, послушал Шаровский защиту и сразу пригласил на работу. Потом он отбросил эту мысль. Диссертация у него была средняя, да и на самой защите он ничем не отличился, кроме разве неторопливого спокойствия, за которым он прятал свое волнение. Была, правда, в диссертации рабочая гипотеза, которой Леонид придавал огромное значение. Однако до нее Шаровский вряд ли мог дочитаться – в автореферате о ней ни слова не сказано.

Во время первой беседы в академии Шаровский проявил живейший интерес к его аспирантской работе: кто вами руководил, у кого консультировались, а вы читали такую-то сводку? Это был откровенный экзамен, и Леонид его выдержал. Иначе почему бы Шаровский сказал: «Кажется, тот, кто вас рекомендовал, в вас не ошибся!» То, что кто-то его Шаровскому, оказывается, рекомендовал, для Громова новость. Но он о ней не задумывался: что ж тут такого, радиобиологический мир тесен.

И вот он работает у Шаровского. Ситуация сложная: он пришел сюда с гипотезой за душой, он убежден, что только она, его гипотеза, ведет к успеху. Однако он вынужден возиться с наркозом и спячкой, потому что тема эта у Шаровского в плане и потому также, что Лихов его гипотезу считает абсурдной, а что Лихов считает, то и Шаровский думает. Ссора стариков, обособленность академической лаборатории от университетской кафедры – все это внешнее, результат стараний проходимца Краева, на деле же Шаровский и Лихов единое целое, одна научная школа. Ситуация сложная, но выход есть: Громов будет выполнять плановую тему, тем более что она интересна, а одновременно работать вне плана, уже над своим. Он так и сказал Шаровскому во время их первого разговора. Шаровский пожал плечами: «Будете успевать – пожалуйста…»

Длинен путь от института до Таганки, но всему приходит конец. Вышагивая через две ступеньки по лестнице и потом, открывая ключом дверь своей комнатушки, Леонид не пытается уже убежать от мыслей о Валентине.

«Ты знаешь, что такое иприт? – набросился бы он на нее сейчас, если бы ждала она его, как бывало раньше. – Иприт – отвратительная жидкость, вызывающая нарывы, язвы. Но, между прочим, если мышь предварительно усыпить наркотиком, а потом пополоскать в иприте, с ней ничего не случится! Да, да! Нужно только смыть иприт до того, как мышка проснется. И как ты думаешь, не поможет ли так же наркоз при облучении?»

Потом Валентина усадила бы его обедать и заставила бы замолчать.

– Питайся, разговоры не способствуют восприятию пищи!

А когда, наскоро проглотив все, он поднял бы ее на руки и, как всегда, болезненно ощущая неожиданную легкость ее довольно длинного тела, усадил бы Валю на диван, она обратилась бы в слух. И он рассказал бы ей о наркозе и спячке, о новой теме и о Шаровском, о новых мыслях… А временами поглядывал бы на нее – любящую, нежную, бесконечно-красивую – на лучшую жену в мире. И смотрели бы на него казавшиеся огромными на худом лице доверчивые карие глаза…

Но вот телефонный звонок:

– Степа? Привет. Да, конечно… Шаровский? Обыкновеннейшее. Он производит впечатление хозяйственника. Лысинка плюс животик. Плюс бородка. И вместе с тем… Что? Да, нам с тобой до него прыгать, прыгать… Шаровский – это Шаровский!

Патриарх! До Дарвина не дотянул, Лихова же превзошел запросто! Что – нет? Ах, нет? Лихов для тебя единый свет в окошке? Ну да, пытаюсь острить… Грустно, Степка, вот и пытаюсь. Спасибо, что позвонил.

А почему, собственно, грустно? Почему чуть ли не слезливые мысли взяли да и посетили сегодня? Почти через год после Валиной смерти? Не из-за Раисы ли Мельковой они пришли? Все Вале мог рассказать, но то, что через месяц неизбежна встреча с Раисой, он, несомненно, попытался бы скрыть. А теперь не от кого скрывать – и лезут в голову эти самые мысли…

Степан молодец – вовремя позвонил. Трехминутный разговор – и обрел вроде второе дыхание.

Громов садится к столу. Что нужно сегодня сделать? Прежде всего – и это самое главное – положить в портфель диссертацию. Завтра он передаст ее Лизе. Важно, необходимо просто, чтобы восприняла Котова его гипотезу: о союзе с таким экспериментатором, как она, можно только мечтать!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Яков Викторович Лихов, величественный, спокойный, сидит в кресле у письменного стола. На высокий, изрезанный морщинами лоб ниспадает прядь знаменитого лиховского «серебряного руна» – седых кудрей, не утративших густоты, блеска. В кресле напротив студентка. Волнуясь, рассказывает она о своей дипломной работе. Лихов слушает, потом делает рукой останавливающий жест.

– Мы не будем больше гоняться в пробирках за следам лучей! Поставьте серию на агаре. Если закономерность повторится, пусть кто-либо скажет, что мы с вами менее очаровательны, чем Раиса Петровна. Мы опровергнем ее вывод в два счета!

Тут же, у стола, сидит ассистент Лихова Степан Андреевич Михайлов. Это его дипломницу консультирует Лихов, и Михайлов спешит студентке на помощь: то, что сейчас предложил шеф, нарушает все планы.

– Необходим ли, Яков Викторович, полемический задор? Нужно ли заранее нацеливать студентку на неизбежность противоречий с Мельковой?

Лихов откидывается на спинку кресла, запрокидывает голову. Теперь он смотрит на Михайлова из-под очков, и глаза у него изучающие.

– Вы находите, что полемика не нужна? Или студентов не следует в нее впутывать? Рано, мол?

– Ни первое, ни второе. Полемика нужна – вне противоречий нет развития. Но неверно ставить все разногласия на одну доску.

– Вы хотите сказать?..

– Да, я хочу сказать, что Мелькова – это Шаровский!

– О нет! – Лихов взмахнул кудрями. – О нет! Я оставляю даже в стороне ваш намек на несущественность наших с Шаровским противоречий. Могу даже согласиться: так на деле и есть. И все же вы не правы. Я говорю о Мельковой. Вы не поняли, куда растет эта дама. Быть может, Лихова уже не будет в живых, когда это произойдет, но вы обо мне вспомните: Мелькова придет к воззрениям Громова. А это ли не противоречие? Громов – Лихов?

Михайлов пожимает плечами.

– Вы такого высокого мнения о гипотезе Громова? Кандидата, два месяца назад бывшего аспирантом?

Лихов разводит руками, и этот жест не только широк, в нем глубина недоумения, сожаление и даже грусть: грусть о годах, которым не будет возврата.

– При чем тут степени, звания? – говорит Яков Викторович. – Отсутствие степеней для теоретика не помеха. Скорее наоборот: чем выше звание, тем больше различных отвлекающих дел. А уж молодость! Взгляды, которых придерживаюсь я сейчас, – я говорю об основе своих взглядов – созданы много лет назад. Тогда была молодость… Что же касается гипотезы Громова…

И Лихов пускается в длительные рассуждения: гипотеза Громова противоположна его теории по таким-то и таким-то причинам, потому, в частности, что он, Лихов, ищет противоядие, чтоб внести его извне, Громов же панацею от всех бед видит во взбудораживании самого организма. Разный подход, отсюда и средства разные! Конечно, пока что гипотеза бездоказательна, но на то она и гипотеза.

– Однако уже сейчас видна ее масштабность! А масштабность, размах – о, это привлечет многих, особенно молодых, да и таких, как Мелькова.

И тут Лихов спохватывается.

– Займемся существом диплома, – говорит он. – Драку с Мельковой вряд ли нужно форсировать – форсировать нужно драки с Краевыми, но и избегать противоречий с Мельковой тоже не следует. То, что я предлагаю, – оригинальный путь, и если он не понравится этой дамочке…

И Лихов начинает развивать свою мысль. Степан постепенно склоняется к тому, что предложение Якова Викторовича нужно принять, и уже хочет сказать об этом, но тут неожиданное произносит студентка:

– Яков Викторович, я подумаю!

Лихова передернуло: право думать обычно в таких случаях предоставлялось ему. Но возражать он не стал. Умилился сперва темным бровям вразлет, нежной свежести личика – тому, что вот ему, Лихову, под семьдесят, а его все еще волнуют такие вещи… Чуть позже подумал: не сам ли только что посеял это разговором о Громове, о праве на теорию для молодых? Ищущий имеет право на поиск – конечно, имеет, даже в том случае, если у ищущего ямочки на щеках и маленький вздернутый носик.

– Думайте, думайте… – только и произнес Лихов.

А когда вышли из кабинета, студентка спросила у Михайлова:

– Яков Викторович говорил о Краеве. Почему он все-таки процветает? Примитивность взглядов да к тому же постоянные наскоки Краева на ученых – совместимо ли это с наукой?

Степан улыбнулся – грустной получилась эта улыбка, – но на вопрос, по существу, не ответил.

– Хорошо, что вы уже со студенческих лет разобрались в этом. Куда как хуже студентам, которых учит Краев. Нам с вами придется еще их переучивать.

…Больше неправдами, нежели правдами Краев подмял в сороковых годах в Ленинграде всех и вся, однако в Москве нерушимыми глыбами стояли Шаровский и Лихов, а вокруг них – молодежь, обязанная учителям научным своим багажом, единая в воззрениях, как только может быть едина научная школа.

Краев стал наведываться в Москву, собрал здесь группу союзников, а затем перешел в атаку.

Начали с Ивана Ивановича, облили его потоками грязи, поссорили с Лиховым, а когда ушел Шаровский из университета – взялись за Якова Викторовича. Лихова начали трепать не в Москве – в Пензе, но было доподлинно известно: Краев руку к сему приложил. А если и нет, уменьшится ли его вина оттого, что, прочитав глупейшую из рецензий, раздул он кадило, ринулся на Лихова во всю силу легких, во всю прыть борзого, штампованного пера?

Первой реакцией Лихова была бравада. Все, что было в Якове Викторовиче рыцарского, а рыцарского в нем бездна, вздыбилось, взбудоражилось, взъерепенилось. Молодцеватый всегда, он сделался молодцеватым в квадрате, галантный и ранее, он теперь превзошел даже себя.

Потом наступил перелом.

Началось с собрания, шумного до визгливости, на котором кто-то кого-то бил. До этого Лихов на собрания не ходил и все нападки попросту игнорировал. Но тут пришел, сидел и слушал, потом послал записку в президиум:

«Прошу слова.

Лжеученый, аморальный тип, псевдодиалектик, старый гриб.

Яков Лихов».

Председательствующий записку огласил полностью, и Лихов вышел на трибуну под аплодисменты и смех.

– Я задержу ваше внимание надолго! – сказал он собранию.

Из кувшина можно вылить только то, что в нем налито, – Лихов не выступал, он делал научный доклад. Он не назвал ни Краева, ни кого-либо еще: Лихов – рыцарь, даже в борьбе с краевцами в первую голову рыцарь. Он разил оружием, которым блестяще владел, – фактами. Педантичность Шаровского плюс собственная лиховская широта – вот что было в этом докладе. Развевались полы халата, седые кудри реяли над старческой головой – Лихов был само вдохновение. Присутствующие удивлялись: больше, чем на лекциях, больше, чем в статьях, останавливался Лихов на философской сущности своих воззрений. «Радиационная биология и диалектический материализм» – вот как, видимо, называл в душе Яков Викторович свой доклад. Одним ударом доказывал Лихов, что он не «лже», не «псевдо», не «анти».

На собрании был триумф – Лихова в университете любили. Но какое Краеву до этого дело? Нападки обострились, Яков же Викторович, сказав «А», и «Б» сказать должен был, – и началась бессмысленнейшая из полемик. Она отнимала все больше времени, отвлекала все больше от единственного, что он обязан и призван был делать, – его работы. А когда Яков Викторович опомнился, так ничего и не добившись, оказалось, что он увешан ярлыками – вплоть до «пособника Уолл-стрита и Сити». И если бы не поддержка физиков, прикрыли бы классическую радиобиологию, как прикрыли в сорок восьмом году ее ближайшую родственницу, классическую генетику.


Лихов консультирует – на это следует посмотреть!

Сейчас в кабинете вместе с Михайловым Гриша Петров – студент, выполняющий курсовую работу.

Въедливый, дотошный, чуть резковатый, Гриша принес схему опытов, прямую, как струна, нацеленную.

Лихов берет листок, смотрит, думает минуту. Потом старческая рука проводит по бумаге, будто стирает написанное.

– Атака в лоб! – говорит Яков Викторович. – Попахивает Шаровским.

И тут же рассказывает анекдот: слону стало тесно в зоопарке. Слон взял да и уволился, а потом долго ходил грустный, с поникшим хоботом: не мог устроиться на работу. Но однажды приходит веселый. «Устроился!» – «Куда, в зоопарк?» – «Нет, в цирк». – «Кем, слоном?» – «Нет, кроликом…»

Анекдот Лихова развеселил. Михайлов же улыбнулся чуть-чуть, из приличия: доморощенный анекдот был старым. Лихов придумал его еще тогда, когда Шаровский, обидевшись на него, ушел из университета. В академии в то время было туго со штатами, и Ивана Ивановича приняли на первых порах всего лишь научным сотрудником, да и то не сразу, совсем не сразу… Анекдотом Лихов хотел сказать: помните, что вами руковожу я, Яков Лихов, тот самый, который остался, когда Шаровский ушел.

Но Гриша непробиваем, его невозможно смутить.

– Я понял так, – говорит он, – похоже на Шаровского, значит плохо. Но почему?

Лихов смеется.

– Плохо? Молодой человек, если бы это и впрямь на Шаровского было похоже, я бы сказал: прекрасно! Но Шаровским здесь только попахивает. Между тем каков поп, таков и приход. Вы мой ученик и, значит, должны и можете работать только по-моему. Я же сделал бы так…

Старческая рука с неожиданной грацией тянется к стопке бумаги, берет лист, разглаживает его зачем-то, положив перед собой, и через секунду бегут по бумаге строчки.

– Обходный маневр. Вы чувствуете? Вот тут, – Лихов тычет пальцем в листок, принесенный Гришей, – тут горка. Совершить траверс ее без каких-либо отклонений смог бы Шаровский. Ну, и его ученики…

Вы – нет. Взятие крови из сердца, агглютинации, преципитации – обилие сложных методик. О, тут необходим культ контроля, Шаровскому свойственный! К каждому опытному варианту несколько контрольных – иначе дело тут не пойдет. Иначе – ошибки, провал. Поймите, задача не для курсовой работы. Да и зачем все это, если можно совершить обходный маневр? Как сказал бы Шаровский, прыгнуть через три ступеньки. Взгляните сюда. Вот что мы сделаем!

В глазах Гриши заинтересованность: Лихов придумал блистательный поворот, этакий ход конем, в случае успеха ведущий к вилке.

– Если бы вами, молодой человек, руководил Шаровский, – продолжает между тем Лихов, – в игре был бы уместен позиционный стиль. Со мною же готовьтесь стать комбинатором. Зачем усложнять то, чего можно добиться проще?

Предложенный Лиховым путь Грише нравится, однако, собирая свои бумажки, он не может не сказать:

– Я понял так: разногласия между вами и Шаровским не в существе, только в стиле работы. Зачем же тогда существует барьер между лабораторией и кафедрой?

Лихов в ответ хмурит брови, показывая, что не хочет отвечать на этот вопрос. Гриша выходит. А Михайлов считает своим долгом сказать:

– Яков Викторович, студент прав!

В ответ он слышит:

– Ошибки легче совершать, чем потом исправлять.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

– Не знаешь, Лизонька, кто меня Шаровскому рекомендовал?

– Знаю, но не скажу: не моя тайна. А вот как была обеспечена тебе штатная единица, могу поведать…

И Елизавета рассказывает Громову историю одной из своих мистификаций.

Как-то в лаборантской зашел разговор о причудах ученых.

– Причуды у всех есть, – заявляла Котова.

С ней спорили:

– Вот, например, Шаровский: весь в работе, и никаких причуд.

– Чепуха! – кипятилась Елизавета. – Чем крупнее ученый, тем нелепее причуды. Хотите, я расскажу вам по секрету, чем увлекается Ив-Ив? Он коллекционирует жестянки из-под консервов! Да, да! Напрасно смеетесь. Я докажу! Принесу завтра жестянку, поставлю здесь, и вы увидите: он ее украдет. Наверняка украдет, потому что коллекционеры всегда крадут, на то они и коллекционеры!

Назавтра жестянка действительно появилась. Это была коробка из-под консервированного перца, замшелая и неаппетитная. Лиза поставила ее в середине комнаты, на «ничьем» столе. Вошел Иван Иванович и тотчас увидел жестянку. Беспорядка Шаровский не любил. Он подошел, осмотрел коробку со всех сторон, заглянул зачем-то внутрь, потом вновь отошел: прием, рассчитанный на то, что кто-то из лаборанток вскочит и, извинившись, утащит жестянку на помойку. Однако никто не вскочил. Что делать? Шаровский взял жестянку двумя пальцами, приподнял и со значением произнес:

– Скажите, это никому не нужно?

– Нет! – ответила за всех Котова.

Тогда Иван Иванович с торжествующим видом понес жестянку в коридор. Он был убежден, что совершает акт великого педагогического значения: теперь-то уж, после того как самому заведующему пришлось выносить из лаборатории сор, никто и никогда не допустит подобного!

Неожиданно эта история продолжилась. Нашлась сотрудница с феноменальными мыслительными способностями, ухитрившаяся принять мистификацию за чистую монету. В силу особенностей ее дарования отношения с Шаровским у этой сотрудницы были натянутыми, и она решила задобрить шефа, преподнеся ему жестянку с потрясающей заграничной этикеткой. Рассказывали, что Иван Иванович в тот же день послал запрос в академическую поликлинику: состоит ли такая-то на психучете, а если нет, то почему? А через несколько дней сотрудница эта выбыла по собственному желанию.

– Так. Это штатная единица, – говорит, выслушав, Громов. – Но кто же рекомендовал?

– Тайна, Лёнечка, тайна… Но, впрочем, почему бы мне не предать? Рекомендовала Раиса Мелькова. Однако ее рекомендация – пшик… Шеф прибежал ко мне: «Громова знаете? Как он, что он?» А я: «Хотите подставить Лихову ножку? Спешите, переманивайте Громова к себе!» Ну, Ив-Ив и понесся…

Вот какие глубокомысленные деяния предшествовали приглашению Громова сюда, в академию.


Наконец план работы готов. Теория наукообразна, методики же – Лизин конек, – с точки зрения Леонида, верх совершенства. К каждому опыту приурочено два-три контроля: мыши, облученные без защиты, и мыши необлученные, мыши такие-то и такие-то – все продумано, все предусмотрено.

– Вот уж поистине культ контроля! – употребил Громов общеизвестную лиховскую остроту. – Ты забыла одно: нужна еще пара научных работников, которая выполняла бы ту же тему и служила бы контролем по отношению к нам с тобой.

Когда план был передан на рассмотрение «богов Олимпа», Елизавету начали посещать идеи.

– Есть новый вариант! – восклицала она.

Но Леонид был неумолим:

– В ходе работы. Сейчас никаких переделок. Пока шеф думает, не отнимать же у него план!

Однако проходило несколько часов, и она снова кричала:

– Есть вариантик!

Вначале вносились поправки по мелочам, но потом Леонид заподозрил, что Котова задумала что-то серьезное. Она обложилась бумажками, извлекла из архивов старые протоколы своих опытов по диссертации, завалила стол микрофотографиями, то и дело смотрела под микроскопом старые препараты.

– Не знаю, над чем мудрствуешь, – предостерегал ее Леонид, – но теперь уже всякое нововведение – через мой труп.

– Я перешагну через него, не заметив.

В день, когда Шаровский, наконец, назначил время для разговора о плане, Леонид вздохнул с облегчением: теперь уж Котова не успеет ничего изменить! А Лиза спокойно крутила ручку арифмометра, проставляла аккуратные цифирки в заранее заготовленную табличку.

Она отодвинула арифмометр, когда до разговора за «круглым столом» оставалось всего полчаса.

– Бедный старый Фок! – начала выводить она жалостливым голосом. – Такой был добротный, заграничный – и вот…

– Что «вот»? – тревожно спросил Леонид.

– Посмотри.

Леонид взял листочки с твердым намерением отклонить все, что бы она ни предложила. На первом листке под заглавием «Причины несовершенства методики Фока и пути их устранения» был разбитый на пункты текст, ко второму были приклеены три микрофотографии с подписями, а на третьем – табличка с цифрами, обработанными методами вариационной статистики. Леонид начал читать и перестал раздражаться: увидел, что это серьезно, очень серьезно. Но что к чему, понял не сразу.

– Ну и пишешь ты…

– Голые мысли.

– Как это «голые»?

– Без надлежащей словесной оболочки. Хочешь, я тебе расскажу? Вот видишь табличку? Методика Фока, как известно, отвечает нам «да» либо «нет». А как быть, если поражение есть, но небольшое? Исследователь вынужден принимать субъективное решение… А у меня… Смотри на микрофото.

– Сама-то ты понимаешь, как это важно?

– Я понимаю, но Шаровский, боюсь, не поймет. Ты, например, до конца не понял. Помнишь твою шутку: не плохо бы еще иметь пару исследователей, контрольных по отношению к нам? Я применяю нечто подобное: ты будешь служить контролем для меня, я – для тебя. Кстати, именно эта шутка и помогла переделать методику. Работала над диссертацией – знала, что методика несовершенна, копила материал, но изменить не удавалось. А тут осенило…

– И превосходно. Но, извини, из твоих бумажек ничто не следует. Ты не обидишься, если я немножко подредактирую?

– Хоть заново перепиши! – Сейчас Елизавета очень сговорчива.

Вскоре новую методику, которая, уж конечно, меняла кое-что в плане работы, смотрел Шаровский.

– Елизавета Михайловна, вам можно простить все прегрешения, – сказал он, и это была высокая похвала.

О плане в целом Иван Иванович тоже высказался положительно:

– Переделывать в соответствии с методикой Фока – Котовой будете в ходе работы.

Румянец на лице Елизаветы Михайловны погасил даже веснушки.


Весть о том, что Котова усовершенствовала методику Фока, дошла до Лихова на другой день: такие вещи узнаются сразу же.

– Кто это Котова? – спросил он, хотя, конечно, прекрасно ее помнил.

Эта сумасбродная девчонка еще несколько лет назад пробила первую брешь в «китайской стене», которой отгородил Лихов свою кафедру от лаборатории Ивана Ивановича. Студентка четвертого курса, она пришла к нему, заявила: «Буду делать диплом в академии».

– До диплома вам еще далеко, – отсрочил щекотливый разговор Лихов.

Котова не возражала, и он об этом забыл. Но через год выяснилось, что половина дипломной работы у этой девицы уже сделана: вечерами она торчала в академии, и старый дурак Шаровский ей всячески потакал. А теперь…

«Без любезного разрешения Котовой не обойтись!» – говорили сотрудники и лаборанты, и Лихов, поминутно слыша эту фразу, злился, кляня все на свете, в том числе и эту выработанную научной этикой формулу: нужно просить не просто разрешения, а именно любезного разрешения! Методика неопубликованная, и применять ее допустимо только в том случае, если можно будет потом в статье написать: «Пользуясь любезным разрешением КБН Е. М. Котовой…» Уж эта научная этика!

Чтобы успокоить себя, Лихов придумал про Шаровского анекдот: «Собрались звери на совещание. «Как дела у слона?» – спрашивают. «Какие уж там дела! Перефокали Фока, и больше ни фока…» Анекдот утешал его лишь несколько минут: слабый получился анекдот, неаппетитный какой-то, даже никому не расскажешь. Ничего не поделаешь, придется просить любезное разрешение у свиристелки: не применять же методику в устаревшем виде! И ведь усовершенствование-то… Хотя, впрочем, усовершенствование коренное.


Не только Лихову, но и Титову нужна методика. У Титова,доктора наук, – отдельная группа. Отношения с Шаровским у Титова натянутые, однако начальство начальством, а сотрудники между собой ладят.

– Слушай! – первым является Гиви Сохадзе, милейший и добрейший грузин с разбойничьими глазами, аспирант Титова. – Кавказ поедем, инжир кушать будем – выходи за меня замуж!

– Выйду, только чуть позже – я еще слишком молода и наивна… Ты пришел, чтоб сделать мне предложение?

– Почему предложение? Методика, сама понимаешь, – выходи за меня замуж…

Получив разрешение и подробную консультацию, Гиви уходит. Но дверь закрывается ненадолго. Теперь на пороге появляется Мезин, титовский сотрудник – воплощенная скромность. Ему тоже дают разрешение – так не бывает, чтоб кто-либо кому-либо разрешения не дал, – но Мезин не спешит уходить: ему хочется пожаловаться на злодейку судьбу:

– До чего ж надоело ездить на реактор с мышами шефа! Год за него облучаю!

Леонид не разделяет еще всеобщей неприязни к Титову, напротив, и к нему, и к Мезину, да и ко всем прочим «нейтронщикам» относится с уважением: как-никак люди работают с самыми опасными из лучей. Но Елизавета к таким вещам менее чувствительна, да и Титова знает получше.

– Выходит, облучая за шефа, вы забрасываете собственную свою тему. Диссертационную?

– Да, диссертационную. Но я не забрасываю: когда есть время – работаю.

– А чем заняты лаборанты? Ведь у Титова три лаборанта. Три! Почему не облучают они?

– О, у них много других дел!

Из этого разговора Леонид узнает немало для себя нового: оказывается, постановка работы в группе Титова совсем иная, чем у Шаровского, в лаборатории в целом. Он уточняет:

– Скажите, Дмитрий Семенович, сколько тем разрабатывает ваша группа?

– Четыре. Тема шефа, две совместные темы шефа с Николаевым и Зотовой и моя, диссертационная.

– К каким темам прикреплены лаборанты?

– Два у Титова и один у Николаева.

Леонид задумывается. У кого работа поставлена правильнее, у Шаровского или у Титова? Штатным расписанием предусмотрены две должности: старший лаборант и лаборант. Старший лаборант – это либо хозяйственник, либо же у него тема, за которую он отвечает. Просто лаборант – работник, помогающий какому-либо сотруднику. Шаровский на штатное расписание не обращает внимания: подавляющее большинство лаборантов у него «сидят на темах», независимо от того, какую зарплату они получают. В результате имеет место своеобразная уравниловка: одну и ту же по характеру работу выполняют и младшие научные сотрудники-кандидаты, и сотрудники без звания, и лаборанты обеих категорий. Делается это для того, чтобы одновременно шло как можно больше тем. Неважно, что отдельные работы выполняются из-за такой постановки дела немного медленнее, зато любая из поставленных проблем сразу же охватывается почти всесторонне. Такая система не каждому руководителю по плечу: нужно обладать работоспособностью Шаровского, чтобы справиться с целым ворохом тем. Так у кого же работа поставлена правильнее – у Шаровского или у Титова? Штатное расписание нарушают оба: Титов превращает сотрудника Мезина в своего лаборанта, Шаровский, наоборот, поднимает лаборантов до уровня научных сотрудников, своих соавторов. Лаборант, интересующийся наукой, скажет, что прав Шаровский; многие же сотрудники, лишенные лаборантской помощи, предпочтут работать в группе Титова, разумеется, находясь на положении Николаева, а не Мезина.


– Когда проходимец Корейко из «Золотого теленка» был юн, он бродил по городу, искал кошелек – вот тебе пример бездумного кладоискательства. В лучшем положении были Том Сойер и Гек Финн – у них были гипотезы: копать нужно там, где нечисто, или же куда падает тень от дерева в полночь. И если верить Твену, гипотезы им помогли!

– Не думала, что ты приравниваешь свое теоретическое детище к твеновской дохлой кошке!

– Не забывай, что эта кошка обладала лечебными свойствами, – сводить бородавки тоже наука…

Этот разговор Громов и Котова вели в день, когда Лиза вернула Леониду его диссертацию. Предстояло выяснить, согласится ли Котова работать с ним над неплановой темой; и чтобы облегчить себе задачу, Громов заговорил с ней на ее языке. Но она ответила совершенно серьезно: удел экспериментатора – к кому-либо примыкать. Гипотеза, эксперимент, теория – этой последовательности трудно избегнуть. Может ли она примкнуть к Лихову? Пропыленный сюртук теории радиотоксинов кажется ей безнадежно устарелым, слишком много вопросов эта теория оставляет без ответа. Брагин с его гормонами, Шнейдер и его черт те что? Трудно кому-либо отдать предпочтение.

– Есть прорехи и в твоей гипотезе, но у меня почему-то чешутся руки перевести ее на язык экспериментов. Потому, может быть, что в отличие от Брагина ты не столько болтаешь, сколько работаешь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Иван Иванович Шаровский почти никогда не прибегал к выражениям иносказательным.

Но Раиса Мелькова услышала:

– Обратимся к терминам кулинарным. У хорошего блюда всегда должен быть хороший гарнир. Совсем плохо, если кто-нибудь вздумает заедать осетрину мороженым. И лучше всего, когда эта деликатная рыба подается в собственном соку.

Они сидели на «Олимпе», беседовали о том времени, когда Шаровский ушел из университета. Он не любил об этом вспоминать, но сегодня Раиса неумолима. Она понимала – в ней говорит настроение, но сделать с собой ничего не могла. Задавала вопрос за вопросом, тянула и тянула Ивана Ивановича за душу, пока он не разговорился.

Виною всему был Лихов – так думал Иван Иванович.

Еще в двадцатых годах, молоденькими ассистентами, они сумели увидеть будущее лучей Рентгена.

– Это не только средство диагностики! – не забегая вперед, говорил Шаровский, а Лихов уже тогда был склонен к «незаконным гарнирам»:

– Лучи эти помогут биологам перевернуть мир!

Сперва они действовали порознь, позднее же решили объединиться. Яков Викторович первый пришел к Шаровскому:

– Иван, мы должны работать вместе.

Но дальше пробивал стену энергичный и дотошный Иван. Он стучал кулаком в Наркомпросе, ломился в двери к университетским тузам, будоражил своим раскатистым баском заседания и собрания. В результате единомышленники, но представители разных отраслей биологии – физиолог Лихов и микробиолог Шаровский – создали общую лабораторию.

– Кто же у нас будет заведующим?

– Не все ли равно? Заведуй ты, Яков.

Тогда Ивану Ивановичу действительно было все равно: была бы возможность работать, а объекты вначале были разграничены очень четко. Но потом они перестали быть микробиологом и физиологом, ибо то, что они создали, было зародышем новой науки. Постепенно перемешались объекты; и скоро они уже сами не знали, где начинается Лихов и где кончается Шаровский…

Лаборатория их, маленькая, уникальная, долгое время находилась в тени, хотя они давно уже стали докторами наук. Потом наступил сорок пятый год, и не успел атомный пепел осесть над Японскими островами, как все увидели: эта парочка, оказывается, опередила свое время. И потекли к ним студенты и аспиранты, и выделило министерство специальные средства, и завалили вновь образованную кафедру приборами и оборудованием.

Яков Викторович был не прав, когда говорил, что в это время Шаровскому стало тесно в университете. Дело было и не в соперничестве, хотя, может быть, и пряталось у Ивана Ивановича в подсознании чувство собственной ущемленности: формально он до сих пор работал под руководством Лихова. И даже разный подход к эксперименту, который, в сущности, не был таким уж разным, хотя и вызывал у них постоянно горячие споры, не явился причиной разрыва.

Приклеивание ярлыков – когда оно было в большем ходу, чем в конце сороковых годов? И вот на одном из собраний «приклеил» кто-то из крикунов – ставленников главного радиобиологического крикуна Краева – ярлычок и к Ивану Ивановичу. Ярлык был не самым страшным, по тем временам и хуже могло быть – Шаровского назвали «буржуазным объективистом». Он долго смеялся, узнав об этом, но отвечать краевцам не стал:

– Зачем? За меня отвечают мои работы.

Постепенно шум начал стихать – взялись краевцы за кого-то другого, но тут выступил Лихов. Корректный и благожелательный, он вовсе не хотел обидеть Шаровского. Напротив, выступление было в его защиту: «Пора положить конец нелепому «шельмованию», – Лихов морщился, произнося этот «термин». – У нас нет радиобиолога крупнее Шаровского, и при чем здесь «буржуазный»? На кафедре два заведующих. Шаровский – наш лучший экспериментатор, хотя, правда, некоторая незначительная доля объективизма в его подходе к эксперименту есть…»

И вот это-то «хотя правда» решило дело. Вылилось ли оно из старых дружеских споров или же сказалась здесь давняя зависть к экспериментальным успехам друга? Во всяком случае, Шаровский Лихову не простил: он ушел, не хлопая дверьми и не поддаваясь ни на какие уговоры. И увел с собой половину сотрудников, разорвав надвое неделимое – научную школу.

– …Так-то, Раиса Петровна! – закончил Шаровский свой рассказ. – А теперь попробуем разобраться, в чем же заключается мой объективизм. Обратимся к терминам кулинарным… – И вот тут-то на свет появилась осетрина с мороженым.

Разговор этот Мелькова задумала давно. Она уже два года вынашивала идею создания радиобиологического института, где главная роль вновь отводилась содружеству Лихова и Шаровского – содружеству на новой, широкой основе. Но разговор откладывался: для того чтобы начать его, понадобилось сегодняшнее Раисино настроение.

Мелькова приехала из Энска за день до своего доклада и пришла прямо сюда, в институт. Когда проходила мимо дверей, за которыми, как знала она, работали Леонид и Лиза, ей очень хотелось зайти. Она даже подозревала, что именно для этого приехала раньше, выдумав для себя оправдания. Она остановилась, взялась за дверную ручку, потом, подумав, пошла дальше.

И вот она сидит на «Олимпе» и тянет из Шаровского то, о чем он предпочитает молчать. Она знает все, что он говорит, – все это общеизвестно, – однако не может не тянуть, не может не выспрашивать. Милый, милый Иван Иванович! Давно вылетела Раиса из вашего гнезда; так давно, что теперь вы даже не решаетесь ее оборвать, хотя нарушает она ваше спокойствие. Но ничего: кто знает, может, и приведет этот разговор к тому, о чем вы сами тайно мечтаете!

– А я люблю осетрину с хреном, – говорит Раиса, и у Шаровского расширяются от удивления глаза. Мельковой смешно, что она придерживается его неуклюжих кулинарных сравнений, но что же сделаешь, ведь надо сказать все. – Да, с хреном! Как ни хорош собственный сок, как ни правильно, что теория должна вытекать из данных эксперимента, а все же, Иван Иванович, в собственном соку долго вариться нельзя. И хрена нашей радиобиологической осетрине весьма не хватает.

– Вы говорите об общей теории? – Шаровский отбросил кулинарию в сторону: слишком уж больной вопрос был поднят. – Марксистская методология нам подсказывает: проблема лучевых воздействий на организм – часть общей проблемы взаимосвязей живого и среды. Отсюда будут танцевать теоретики будущего. Ну, а сейчас… Не знаю ученого, который в силах был бы уже сегодня создать общую теорию пашей науки.

Момент был подходящим, и Раиса не замедлила им воспользоваться.

– А я знаю! – воскликнула она. – Это могут сделать двое: вы и он. Но для этого вы снова должны быть вместе.

Шаровский замахал руками:

– Ну, знаете ли…

Будь у Раисы иное настроение, трудно бы ей пришлось в этот момент – как и другие ученики Ивана Ивановича, она в душе побаивалась своего учителя. Но настроение было особое, и настроение вывезло. Она вдруг вскочила и, подойдя к Шаровскому с растроганным, возбужденным, лицом, ткнулась головою к нему в плечо: поступок, которого ожидать было просто немыслимо.

– Ведь вы его любите, Иван Иванович! Иначе вы бы никогда так на него не обиделись. Сделайте это для нас. Это не я прошу, этого хотят все ваши ученики!

И, красная от смущения, Раиса вышла из кабинета.

Она идет по коридору, и маленькие шажки ее решительны. Теперь ее не страшит ничто. Она подошла к двери, рванула за ручку.

В комнате никого не было, но в коридоре, рядом, стоял знакомый сотрудник.

– Здравствуйте, Дмитрий Семенович! А где Лиза?

Но Лизы нет. Нет и Леонида. Только что, загрузив животными несколько контейнеров, ушли они в облучательскую. Нет, до конца рабочего дня не вернутся. А идти в облучательскую нельзя: Раиса посторонняя, а там – табу.

Мелькова спускается вниз, выходит во двор, садится в свою «Победу», руки привычно ложатся на руль.

Несется навстречу машине размеренная московская сутолока: тротуары, дома, пешеходные дорожки, светофоры. Движение по городу дисциплинирует. Тут не дашь воли чувствам… И все же думается: молодец Иван Иванович! Не только по ее совету взял к себе Леонида, но и посадил вместе с Лизой, дал общую тему – все, как она подсказала. И уж конечно, он ими доволен, иначе не постеснялся бы, укорил.

Часы на площади показывают три. До вечера, до встречи с Лизой не так уж много, до встречи с Леонидом порядочно. Куда же девать себя сейчас?

И вдруг Мелькова развернула машину, набрала скорость. Как это сразу она не сообразила! Нужно, необходимо ехать к Лихову, на биологический факультет! Пора кончать с этой глупостью – последствием краевского «разделяй и властвуй»!


Вечером Раиса сидела на диване в Лизиной комнатке, рассказывала о двух своих визитах, о том, как, в сущности, мил был Иван Иванович и как прятал за внешней вежливостью свою неприступность Лихов.

– Неужели ты так и ткнулась в жилетку Ив-Ива? Ну, знаешь ли… А он что? А ты? А как Лихов? Так и не вымолвил ни словечка по этому поводу? – засыпала ее вопросами Лиза.

– Да, так и ткнулась. Не знаю уж, что мне помогло… Даже, по-моему, оставила слезинку на лацкане пиджака. И на него подействовало, определенно подействовало! А Лихов… Что ж Лихов… Вцепился картинно рукой в сивые букли и бубнил кокетливо: «Ах, Раиса Петровна! Где ж это видано, чтоб очаровательная женщина, украшение нашей науки, вмешивалась в мужские дрязги? Ну, поругались два старых медведя – что ж в этом ужасного?..» Лихов… Этакое изваяние с лицом старика и станом юноши. А может быть, я виновата, не смогла втянуть в разговор, втолковать. Ты знаешь, умным мужчинам нужно втолковывать, иначе они часто ничего не хотят понимать.

– Ты ему улыбалась?

– А как же! Не помогаем…

– Странно… Насчет втолковывать ты хорошо сказала. – Лиза вдруг оживилась, даже забегала по комнате, потом бухнулась на диван к Раисе. – И букли тоже метко.

И она снова вскочила, забегала, напевая: «Втолковывать, надо втолковывать!»

Раиса встревожилась:

– Лизка, ты что-то задумала! Лизок, я тебя умоляю: без штучек! Дело серьезное, и мистификации здесь не уместны.

Но Елизавета уже танцевала вальс.

– «Без штучек, без штучек»!

Потом она остановилась возле Раисы.

– Можно подумать, что ты этот вопрос хочешь монополизировать. «Без штучек»… Конечно «без штучек»! Но и твоя тактика индивидуального террора ни к чему путному не приведет. Если уж заниматься этим, то нужно создать общественное мнение. И сейчас ты будешь свидетельницей того, как это делается.

И Лиза снова начала танцевать, а когда дотанцевала до телефонного столика, взяла аппарат в руки, села на стол, поджав под себя крепкие ножки, а аппарат поставила себе на колени: она устраивалась здесь надолго. И через минуту уже болтала с Михайловым:

– Степа? Приветик… Ты любишь осетрину с хреном? Да, можно и запивать – это не принципиально… Так вот. Раиса Мелькова…

Только через час, переговорив со многими, она позволила Раисе стащить себя со стола.

– Теперь можно болтать о другом. Осетрина с хреном уже гуляет по свету!


– У меня ночевала Раиса Мелькова!

Было без пяти девять, и Лиза, войдя в комнату, выпалила эту новость Леониду. Но он, оказывается, уже в курсе дела.

– Знаю. Сидели, обгладывали осетрину с хреном вперемежку с косточками своих руководителей… Курносая ассамблея сплетниц. – За полушутливым тоном Громов пытается скрыть неважнецкое настроение.

Прошло полчаса, и выяснилось, что не было в институте человека, который не знал бы деталей вчерашних Раисиных подвигов.

В середине дня обнаружилось, что на доклад Мельковой собираются пойти не только сотрудники Шаровского, но и «изотопщики», для которых тема была очень далекой.

А минут за двадцать до начала доклада в вестибюль группами и в одиночку начали входить биофаковские студенты и аспиранты. Их было так много, что маленькая аудитория, где обычно проводились семинары, была мгновенно переполнена и пришлось переносить доклад в большой актовый зал.

– Митинг команчей перед набегом на стан бледнолицых, – охарактеризовала обстановку Елизавета. – Держу пари, что за секунду организую, чтоб они проскандировали на весь институт: «Хотим осетрины с хреном!» Великолепная демонстрация передовых сил! И знаешь, под каким лозунгом она проходит? «Биологи против Краева». Неважно, что о Краеве не будет сказано здесь ни слова. Все пришли слушать Мелькову, которая хочет объединить Лихова и Шаровского, – это уже показательно само по себе!

С утра Раиса спешит в библиотеку. Нужно на сто процентов использовать приезд в Москву, просмотреть несколько редких книг, которых нет в Энске.

Хорошо работать в Ленинской – тихо, просторно… Может, и не так уж тихо и не слишком просторно – свободных мест нет, но Раиса здесь дома.

Толстую английскую монографию она просматривает, как говорится, по диагонали – сразу ведь видно, что нужно, а что пропустить можно. Зато маленькую статью из тонюсенького журнала переводит почти дословно: работа, близкая ей по тематике.

Вот уже отложены Шелл и Меллер, закрыта и пухлая, полная непонятной физики книга теоретика-англичанина, – кажется, можно ехать в институт. Но тут Мелькова вспоминает: в одном из писем Вельский – юноша, по всему судя, влюбленный в Елизавету, – рекомендовал ей ознакомиться с диссертацией Громова; есть там мысль, которую Раиса должна учесть. Кого только не прочла, а о Леониде забыла!

Давняя дружба с библиотекаршей помогла получить диссертацию в рекордный для здешних порядков срок. Было приятно взять в руки толстую синюю папку в коленкоровом переплете: каждый листочек Леонид перекладывал десятки раз. Однако стоило развернуть диссертацию – и профессиональные навыки взяли верх над чувствами.

Мелькова просматривает оглавление, прочитывает выводы, потом возвращается назад, перелистывает раздел о методике, думает несколько минут над таблицами в описании экспериментов и, наконец, читает обсуждение результатов. Но вскоре она закрывает папку и с трудом сдерживает невольный зевок. Ей хочется забыть, что она брала диссертацию в руки.

Однако старая привычка к работе заставляет ее четко сформулировать и записать свое мнение о диссертации на отдельной карточке. Оно достаточно безжалостно, это мнение, безжалостно прежде всего по отношению к себе самой: эксперимент Леонида, хоть и верно задуманный, нужный, поставлен совсем бесхитростно, теория многословна, а логика рассуждений излишне железна. С такой негибкой логикой любое построение легко ранимо: достаточно шатнуть одно из звеньев, чтобы разрушить всю цепь. Итоговый вывод напрашивался сам собой, но на карточку Раиса его не записала, ибо был этот вывод совсем личным: «Леонид моложе меня на два года, однако сейчас я старше его в науке на десять лет».

«Так-то, Раиса Петровна, не стыдно вам вчерашнего настроеньица?» – спрашивает она себя, но тут же решает: нет, не стыдно.

И снова Раиса едет по городу, теперь уже в сторону института. Дорога не время, можно ехать и в обратную сторону, а вот со временем, что ни делай, не повернешь. И если еще вчера стоял на повестке дня вопрос, каким стал Леонид Громов, то сегодня на него во многом ответила коленкоровая папка. Однако есть и другие вопросы: не нуждается ли Громов, какой бы он ни был, в сочувствии, в помощи Раисы? А если быть откровенной, вопрос нужно поставить так: помнит ли Громов о ней хоть немножечко? Да и потом – диссертация… Так и не нашла – забыла поискать место, о котором говорил Бельский. А ведь мнению Бельского можно верить.

Она опоздала и, бросив машину, почти побежала в аудиторию, где обычно проводились семинары. Ее остановил знакомый вахтер:

– Раиса Петровна, пожалуйте в актовый зал. Народищу там!.. Вас ждут.

Она вошла, кивнула Шаровскому, улыбнулась прочим. Глянула – сплошные студенты. Подумала и отложила в сторону текст доклада: придется перестраиваться на ходу!

Маленькая, стояла она на трибуне, и непонятно было, как сумеет она привлечь внимание всех. Однако начала говорить, и голос ее, красивый и низкий, сразу наполнил воздух, погасил шушукания и покашливания, повел слушателей сквозь дебри таблиц и диаграмм, сквозь спрятанные за ними опыты и раздумья к далекому пока, но, сразу верилось, неоспоримому выводу. Ни этот голос, ни строй изложения не могли принадлежать докладчику – научному работнику; сразу же, с первого звука стало ясно, что говорит лектор, привыкший держать в руках студенческие аудитории.

Леонид слушал, а внутри бушевала буря. Он боялся ее, этой бури, боялся подсознательно все последние дни, да и сознательно, случалось, говорил себе: появится Райка – начнется, чего доброго, тот, довоенный психоз. Не любовь, а психоз, первобытная тяга, переворачивающая мозги набекрень, какие-то, черт знает, флюиды, не страсть даже в ее первозданном виде, а какой-то кишмиш несусветнейший как внутри, так и вовне. Их отношения, те, довоенные, проще всего было бы изобразить в виде кривой колебаний с огромнейшей амплитудой: вверх-вниз, вверх-вниз – от бурных влечений через кратковременные периоды относительного спокойствия к шквалу ссор, взаимных упреков и оскорблений. Он боялся: появится Райка – и вот она появилась. Он увидел и услышал ее – пена белых волос, знакомая мелодия голоса, – будто вернулся в юность. Надолго ли?.. Он хмурит брови: нет, ненадолго. Состояние подобно шоку, а у него есть противошоковые средства. И он совершенно сознательно начинает глотать эти средства большими дозами…

Раиса как следует рассмотрела Леонида только после доклада, когда началось обсуждение. Она даже не сразу его узнала – мудрено ли, война, десяток послевоенных лет. Издали не видно морщин, не привлекает внимания шрам на лбу, ровно, как прежде, лежат темные волосы, так же блестят глаза под густыми бровями, но в углах рта упрямые складки, а в сцепленных пальцах рук чувствуется уверенная сила.

Раиса ловит взгляд Леонида, улыбается ему и видит ответный наклон головы: Громов с нею здоровается. И сразу же к нему склоняется рыжая копна волос – Елизавета, ее ни с кем не спутаешь. Лиза – друг, но если бы доклад состоялся год назад, склонилась бы к Громову другая голова, потому что не могла бы ведь В. М. Громова не прийти на доклад Р. П. Мельковой. Какая она была, эта В. М.? Даже сейчас, после смерти ее, не может Раиса освободиться от неприязни.

Думает в данный момент о Вале и Леонид. Шок прошел, ибо думы о Валентине – лучшее противоядие.

Два года назад Раиса начала заниматься изучением действия космических лучей на живую клетку. Первая ее «космическая» работа, казалось, прошла незамеченной, однако через несколько месяцев посыпались в биологические редакции статьи: разные исследователи из различных городов подхватили ее начинание, развили его в экспериментах. Вскоре Раиса снова выступила с большой теоретической статьей, связав тем самым навсегда свое имя с проблемой так называемой естественной земной радиации.

– Ты чувствуешь, уже говорят «Мелькова», не добавляя «та, что от Шаровского»? – сказал тогда Леонид жене.

В ответ же услышал целую тираду:

– Ты хочешь сказать, что я мелко плаваю? – Право, чисто женская логика! – Да, Леня, я это знаю. Мне никогда не открыть в науке своего «Эльдорадо», как сделала это Раиса. Но это меня не волнует. Тревожит другое: помнишь, не так давно о Мельковой тебе говорила я, ты не вспоминал даже, а теперь я только и слышу: «Раиса, Раиса…» И я ее боюсь. Она, наверно, совсем особенная, а я земная…

Так он узнал, что Валентина ревнует его к Раисе.

А через несколько месяцев, когда было уже известно, что Валя больна, Леонид встретил в одном из бесчисленных факультетских коридоров Володю Токина, того самого, что сидит сейчас в первом ряду и пялит на Раису глаза, как пялил он их и до войны, как пялил на Валю и даже на Елизавету. Володя затащил его тогда к себе на кафедру, в пустую аудиторию.

– Я только сегодня из Энска, от Раи Мельковой. Рассказала она кое-что касающееся тебя. В сорок первом году она долго была в Средней Азии, в экспедиции по борьбе с грызунами. А у тебя изменился адрес. Потом вернулась она в Свердловск, в университет и получила твои письма. Узнала: ты в госпитале, там же, в Свердловске. Побежала туда. «Был Громов, – говорят, – да весь вышел: умер месяц назад от гангрены».

– С кем она разговаривала?

– Я об этом спросил – помнил, что именно в этом госпитале ты познакомился с Валентиной. Раиса думала: Валя ее обманула. Я разубедил: девушка, с которой она говорила, – полная блондинка.

Вечером Леонид передал этот рассказ жене.

– Можешь ты хоть на минуту предположить, что такая история могла произойти со мной? – Валентина была вне себя. – Можешь ты допустить: пришла я в госпиталь, сказали, что Громов умер, и я ушла заливать слезами подушку? Не проверив сто раз, не усомнившись?!

– Ну что ты разволновалась? Знаю: ты бы не поверила. Но не было ли в то время в госпитале другого Громова?

– Был. Был и умер. Однако что это меняет?

…Он смотрит на Раису и вспоминает июльский день сорок первого года.

«Всегда, всю жизнь буду тебя ждать», – сказала тогда Раиса.

И вот дождалась… Хотя трудно сказать, кто ждал дольше. Он женился гораздо раньше, чем вышла замуж Раиса.

Когда расходились после доклада, разговаривать почему-то совсем не хотелось. Но разговор был неизбежен.

– Здравствуй, Леня!

– Здравствуй. Ты превосходно докладывала.

– Правда? Тебе понравилось? А я думала: слишком уж популярно…

– Популярно – это всегда не вредно…

Так начался разговор. А потом Раису отозвал Шаровский. Взял за рукав, потащил по лестнице к себе на «Олимп».

– Подождите! – крикнула она Громову и Котовой, обернувшись.

– Пойдем на улицу. Не в вестибюле ж торчать? – Громов взял Лизу под руку, вывел во двор.

Ждать пришлось долго. Леонид выкурил уже не одну папиросу. Он молчал, Лиза почему-то тоже.

Потом Раиса вышла из подъезда, остановилась, разговаривая с кем-то. Было уже довольно темно, но Леонид сразу узнал: говорит с Токиным. Точно так же ловил всюду, где мог, Токин и Валентину. Поймает и стоит разглагольствует.

Но вот, наконец, Раиса идет к ним.

– Еле отделалась – Вовик Токин все прежний. Поехали?

Они подходят к машине. Незаметно, но неукоснительно Леонид подталкивает Лизу: садись впереди, рядом с ней. Он молчит и, похоже, собирается молчать всю дорогу. А Елизавета оживляется, начинает болтать без умолку. Леонид отвечает «да», «нет» и «гм». Раиса тоже довольно сумрачна.

Однако, проезжая мимо кинотеатра, Мелькова говорит:

– У нас в Энске эта картина еще не идет. Может быть, сходим, товарищи? Леонид отвечает немедля: – У меня на сегодня много дел… В центре он пересаживается на автобус.

ГЛАВА ПЯТАЯ

У Громова гости: лиховский ассистент Степан Михайлов, старый, фронтовой еще друг Леонида, ну и, разумеется, Елизавета.

На столе, покрытом клеенкой, колбаса, кильки, болгарские помидоры, венгерский маринованный перец – обычная пища современного человека, пребывающего в холостом состоянии. Две бутылки: «Столичная» для мужчин, мукузани для Лизоньки.

Водку не пьют, колбасу не едят – некогда: мужчины спорят. Степан наседает: не нравится ему гипотеза Громова, критикует он ее с позиций своего руководителя, Якова Викторовича. Громов обороняется, но в контратаку не переходит. Думает: лиховская теория и моя гипотеза… Лихов ратует за радиотоксины – лучи ведут к образованию в организме ядов, и надо найти противоядия, чтоб победить лучевую болезнь. Яд – противоядие, не слишком ли просто? Почему при пятистах рентгенах одни мыши дохнут, другие выживают? Лихов на этот вопрос внятного ответа дать не может, и именно отсюда вытекает Громов – моя гипотеза…

А Елизавета пришивает пуговицы к рубашке: в холостяцкой комнате Леонида она тотчас нашла точку для приложения своих женских сил. Пришивает, слушает, ничего не упускает и в то же время ухитряется оглядываться по сторонам, думать одновременно и о науке и вовсе не о науке. «Не очень-то понимаю, какая она была, Валя Громова. Любила Леонида – известно и вполне объяснимо. Однако как могла женщина, жена допустить, чтобы три четверти буфета было заставлено книгами? Да и потом, сам буфет! И эта кровать. Ужас!.. Архаика! Я устроила бы здесь все по-другому!»

Мужчины спорят, а Лиза о своем думает. Казалось бы, все дальше и дальше мысли ее от науки, но где-то в голове что-то непрерывно вертится, работает и работает, ухватывает то одно, то другое. Ухватит, подержит, подержит, прощупает со всех сторон и отбросит: не то… И вдруг:

– Яды! – произносит она громко, а в голове: «Вот это то, именно то самое, что целый месяц искала – с того дня, как прочла диссертацию Леонида, как согласилась ему помогать!» – Яды! Не лиховские радиотоксины, а яды в их первозданном виде – пакость, которой травятся! Представляешь, Леня, какую встряску создают в организме яды? Не может быть, чтобы с их помощью нельзя было мобилизовать защитные силы – кроветворные органы, ретикуло-эндотелиальную систему!

Мужчины глядят на нее осоловело: трудно с теоретических высот сразу спуститься на землю. А потом хором, единым дыханием произносят:

– Вот это да!

– Вот уж Шаровский-батюшка! – продолжает Степан. – Мы витаем в дебрях понятий: «адаптивный синдром», «эффект Лихова», а Шаровский-батюшка ковыряет и ковыряет тем временем некую кучу, пока не находит жемчужное зерно. Яды! И, между прочим, Леонид, тут можно перекинуть мостик между тобой и Лиховым…

А Громов уже встал, ходит по комнате. «Яды, – думает он. – Мостик к Лихову – ерунда. Яды, предварительное облучение, инфекции – аналогия полная: чем ни тряхни, один результат – организм спешит защищаться. Тут зарыта собака, и кличка ее – обобщение. Помимо всего прочего, помимо того, что яды, быть может, помогут выйти в практику».

– А ну-ка быстро, – говорит он Елизавете, – что еще, кроме ядов, аналогичное, но другое?

У Степана расширяются глаза; он разводит руками в недоумении: аналогичное подавай ему, да еще быстро! Степан превосходно понимает, как важна Лизина мысль и как редко такие вот мысли приходят в голову.

Но труден лишь первый шаг. Второй дается легче. И Лиза не задумывается:

– Другое? Последствия операций или, например, алкоголь… Однако незачем: яды – бесконечная область. От кураре до всякой банальной гадости. Возьмем разные – что еще нужно?

Леонид погружается в размышления.

А Лизонька снова оглядывается по сторонам, пришивает пуговки и одновременно копошится в методиках: как к ядам подобраться попроще? Но при этом нет-нет да и мелькнет мыслишка: «Буфет, кровать да и диван – все долой! Нужны книжные полки – зигзагами…»

Что прикажете в данной ситуации делать Степану? Эти двое – Громов и Котова – погрязли в ядах. Степан же решает: если хозяин гостя не развлекает, гость должен проявлять самодеятельность. Он наливает себе рюмку водки, выпивает, потом идет в угол комнаты, к пианино, открывает крышку, садится. Пальцы сами выбирают мелодию. Сперва она звучит тихонечко, потом – ха, Шостакович, оказывается! – тревожно и в то же время бодряще, громче, громче и громче. Эти двое, уж верно, забыли о ядах. Война, послевоенные годы, гневное осуждение и в то же время неиссякаемый, негаснущий оптимизм, скорбь о погибших и слава живущим – вот что говорил Михайлову Шостакович.

А Леонид: «Гм, Шостакович… Степка, возможно, думает, что этот фонтан звуков поможет мне подстричь под одну гребенку весь ералаш фактов и домыслов – то. что замесило в голове единственное словечко «яды»? А впрочем, ничего Степка не думает. Год… Нет, вероятно, два года не звучала в комнате музыка… Раньше играла Валя, ну, не так, как Степка, неизмеримо слабее, однако играла. Валя не понимала и не принимала Шостаковича, зато он, Шостакович, понимает и принимает таких, как Валя. Буря, разлом, ураган – крушится, ломается, бьется то, что нужно сломать, и то, что сломать немыслимо.

Так и Валя сломалась… Но прорастает, наливается силами, ширится и побеждает другое – чистое, бесконечное…»

А Лизонька ничего, решительно ничего не думает. Просто что-то щемит, и сразу тоскливо и радостно, и хочется что-то делать, куда-то лететь – и так вот сидеть и слушать, слушать…

Но вот тишина. Степан опускает руки, просто бросает их на колени, опускает голову, закрывает глаза. А через минуту:

– Хотите новую песню?

Громов и Котова песню хотят. Степан музыкален, он не только превосходно играет, он сам пишет песни, слова и музыку. Вступление, прямо скажем, после Шостаковича звучит бледновато, но слушатели снисходительны. Песня про трудные пути и про дружбу – ничего себе песня, слушать можно. И Леонид слушает, но при этом размышляет о ядах и еще вот о чем: Лизка – золото, умница. Кто же лучше, чем Леонид, знает, результатом каких трудов был ее сегодняшний «ядовитый» экспромт?


Гости ушли, а Громов вроде бы и не заметил, что ушли они: как при гостях о науке думал, так и без них тоже. Почему при пятистах рентгенах часть мышей дохнет, а часть выживает? Есть, значит, у этой второй части какая-то сопротивляемость организма – своеобразные внутренние резервы. И почему после облучения малой дозою эти резервы увеличиваются? Казалось бы, должна быть суммация, пятьдесят рентгенов плюс пятьсот, значит повреждения должны быть больше. Ан нет, не всегда! Во многих опытах через две недели после пятидесяти – повышенная устойчивость! Организм не пробирка, тут простыми плюсами и минусами не объяснить решительно ничего.

Еще несколько лет назад пришла в голову мысль: нужно использовать сопротивляемость организма. Потом он наткнулся на книжку Телье и понял, что есть у него пусть не прямые, но все же предшественники. Показательные, великолепные опыты! Оказывается, не только предварительное облучение, но и легкие инфекции повышают устойчивость организма! Телье подсказал и практический путь: надо пробовать различные гормоны. И Громов, так же как и сейчас, работая сверх плана, в ту пору еще аспирантского, гормоны попробовал, но сколько-нибудь удовлетворительного результата не получил, лишь пришел к убеждению: неверно, неправильно ждать ответа лишь от какой-то одной системы, одной группы органов. Гормональные взаимодействия? Да, они несомненно важны! Но не менее важна и кроветворная система – костный мозг, селезенка, не обходится взлет устойчивости и без лимфатических узлов, без ретикулоэндотелиальной системы в целом. Где тот рычаг, которым разом можно привести в движение все защитные силы организма? Он начал его искать, но найти не так-то просто, а вот сегодня Елизавета сказала: «яды». Это еще не открытие, однако заманчивый, перспективный путь, и именно с этого момента гипотеза превращается из отвлеченной в рабочую…

– Яды… А ведь наверняка кто-нибудь работал с какими-нибудь ядами. Следует посмотреть! – рука тянется к ящикам с картотекой. Яды – это хорошо, но уж очень общо! Нужно перерыть горы литературы, прежде чем наткнешься на что-то конкретное, нужное. А потом экспериментировать! Быть может, сотни опытов придется поставить, прежде чем отмычка начнет открывать замок.


Громов теперь пропадал в читалке не только по вечерам, но и в рабочие часы, когда с плановой темой Лиза могла справиться одна. Однако немало ушло времени, прежде чем он смог сказать:

– Цистеин защищает каталазу… (Речь идет эксперименте на молекулярном уровне, отталкиваясь от которого исследователи пришли к открытию целого ряда защитных веществ.) Придется перепробовать родственников этого самого цистеина! Строго говоря, они вовсе не яды, но ты не печалься, Лизок: без твоей ядовитой мысли я бы на них не наткнулся. А поскольку не очень-то ясно, что яды, а что не яды, будем в дальнейшем их ядами звать! Не подскажешь, как раздобыть сотню мышек?

– Проще простого. Обратиться за содействием к лодырям.

– То есть как?

– А вот увидишь. Идем в виварий.

Довольно быстро они отыскивают клетку, битком набитую мышами без меток. Девчушечка Шура – из десятилетки прямо сюда, мышиный помет выскребать – долго мусолит тетрадку, потом находит.

– Исаева. Получила сотню самцов десятого. Облучение должно было быть двенадцатого.

– Сегодня двадцатое. Бери, Леня, клетку, пойдем.

Леонид клетку берет, хоть и не очень уверен в законности своего поступка.

– Берите, берите, не то подохнут. В том месяце у нее штук тридцать зазря подохло.

Шура ничего не понимает в распределении животных, просто ей мышек жалко: раз уж пришла городская девчонка работать в виварии – значит в душе биолог. Иначе устроилась бы на заводе.

Выйдя из вивария, Леонид говорит:

– Надо предупредить Исаеву.

– А как же! – отвечает Лиза и шагает не к дверям института, а к воротам. – Пойдем, пойдем! Неужели ты думаешь, что Исаеву следует искать в лаборатории, когда в магазине напротив хвостятся за венгерскими платьями?

Леонид не очень-то удивлен, увидев Исаеву и впрямь в магазине: лодырей пришлось повидать в жизни всяких.

Исаева смущена, а Лиза подливает жару в огонь:

– Прошу нас благодарить. Шаровский обнаружил в виварии неиспользованных мышек, мы приняли грех на себя и срочно их облучили.

– Спасибо… – говорит Исаева, а Елизавета поворачивается к ней спиной.

– Громов, ходу… И не терзай себя сомнениями. Спи спокойно, мой сын, ты совершил благородный поступок: средства, ассигнованные на науку, пойдут на нее.

– Так-то так… – Громов не очень уверен. – Но ведь можно было заставить эту фефелу мышей облучить.

– А дальше? Она уже пять лет сотрудник – и ни единой законченной темы. А уволить – никак! Собственного желания не проявляет, хоть и намекали, а уволить иначе трудно. Мы мастера говорить и писать: «Очищать науку от неспособных!» Однако пойди очисть. Была переаттестация – самое вроде время. Но не тут-то было: у нее оказалась справка о беременности. Ну, пожалели… А ребенок и не родился, отнюдь нет! Люди, Леня, умеют устраиваться.

Леонид мучился несколько дней, потом все же сказал Шаровскому об этих мышах. Тот нахмурился, затем, подумав, изрек:

– Я введу правило: всякий, кто без причины не ставит вовремя опыта, животных лишается. Однако, Леонид Николаевич, в дальнейшем прошу действовать только через меня. Не перенимайте у своей партнерши партизанских замашек.

Позже Леонид выслушал от Лизы несколько дерзостей, подождал, когда она успокоится, и спросил:

– Как думаешь, будет он давать мышей на «яды»?

– Ты, право, ребенок. Конечно, будет! Ему на наши яды плевать с высокой горы, но нужно же чем-то перекрывать бездействие Исаевой и иже с нею? В конце отчетного года он, если потребуется, сунет нашу тему в план, а нет – все лишняя продукция для лаборатории.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Леонид курил в коридорчике возле библиотеки и вдруг услышал:

– Кажется, товарищ Громов? Вы меня помните? Бельский.

– Очень рад.

Бельский стоял рядом, на Леонида не смотрел, но то, что он говорил, относилось к Громову:

– В вашей диссертации мне понравилась одна мысль… – Далее излагалась суть рабочей гипотезы Леонида: толчок приспособительных возможностей, мобилизация внутренних защитных сил организма как возможный способ борьбы с повреждениями, вызываемыми лучами. Кончил он так: – Вы не пробовали сопоставить это с положениями Раисы Петровны Мельковой? Не тут ли лежит путь к общей теории вашей науки?

Бельского Громов, конечно, помнил, вместе учились. Многие считали: Вельский – большой талант. В двадцать три года защитил диссертацию! Однако сейчас Вельский Леониду совсем не понравился: этакий пижон со слащавым лицом, лиховскими кудрями и блудливым взглядом. Ходит и сеет идеи… Впрочем, чтоб быть справедливым, Леонид говорит себе: мальчик – Бельский производит впечатление мальчика – и в самом деле умен, и единственная его беда – отсутствие должной школы. Взять хотя бы последнюю нашумевшую его работу, за которую Бельского аж в идеализме ухитрились обвинить. Когда это случилось, Леонид любопытства ради работу прочел. Никакого идеализма там не было – рецензент, видимо, не очень-то разбирался, однако материализм этого юнца примитивен, на уровне стихийных воззрений прошлого века. И сейчас Вельский насчет общей теории перегнув, но подсказал дельную вещь: какие-то интересные параллели в статьях Раисы поискать можно.


В обеденный перерыв нередки посещения посторонних. Обычно это друзья Лизы, но вот – Леонид удивлен – является посетитель к нему. Во всяком случае, так было сказано.

Это опять же Виталий Бельский. Котова встретила его весьма нелюбезно:

– Вы, видимо, ошиблись комнатою? Вот дверь…

Бельский улыбается примиряюще:

– Извините, я к Леониду Николаевичу. И, собственно, все с тем же. Провели вы сопоставление своей мысли с данными Мельковой? Елизавета Михайловна, в диссертации Леонида Николаевича есть ценная мысль.

Но Елизавета Михайловна вовсе не собирается его слушать; со стулом в руках обходит она вокруг стола и усаживается к гостю спиной. Бельский тоже передвигает свой стул: он не сдается. Теперь он сидит посреди комнаты, смотрит на Лизу, а говорит, обращаясь к Леониду:

– Мысль прямо-таки выдающаяся…

Громов морщится: заладил, как попугай!

– Боюсь, что эта самая мысль лишь синтез чего-то прочитанного и услышанного.

– Такой синтез зовется открытием. Давно, товарищ Громов, прошли времена, когда научный компот хлебали большими ложками и чуть ли не каждый раз зачерпывали новые ягоды. В наши дни все ягоды известны, все мысли передуманы, и счастлив тот, кто, вынув две ягодки, сумеет в их совокупности почувствовать новый привкус.

Леонид потерял интерес к разговору. Какого лешего! Слова Бельского – сплошная рисовка. Между этим пижоном и Лизой что-то стряслось; он же будет спорить, опровергая чушь, которую преподносят ему для затравки. Но все же Леонид возражает:

– В вечном движении материи постоянно возникает новое, и, не говоря уже о новых формах энергии…

Бельский перебивает:

– Новые формы? Рентген, например? Великое открытие, слов нет… Между прочим, позволяет видеть человека насквозь, хоть это часто возможно и без рентгена.

Тут Елизавета встает. Того, что делает она в следующую секунду, Громов, несмотря на инстинктивную какую-то неприязнь к Бельскому, ожидать не мог. Лиза подходит к двери, распахивает ее.

– Вы сейчас же уйдете, или я попрошу вахтера вас вышвырнуть.

Бельский встает, уходит.Теперь он, конечно, смущен.

Закрылись двери – и летит на пол пинцет, стул отшвыривается: Елизавета Михайловна демонстрирует свой характер.

– Слизняк! Вот уж амфибия!

Потом стоит тишина, оглохнуть можно.

И лишь через несколько минут Громов отваживается:

– Ты смотрела на него так, что я боялся: умрет под лучом… Не слишком ли сурово?

Елизавета молчит, не отвечает ни слова.


Мышь как ни в чем не бывало сидит возле кормушки, ест что-то, поддерживая лапками. Но вот открывается дверца клетки, и цепкие пальцы хватают грызуна за хвост, тащат на стол, прижимают к нему. Острая игла шприца прокалывает кожу, розовые женские пальчики давят на поршень, и с точностью до долей кубического миллилитра животному вводится жидкий наркотик. И снова как ни в чем не бывало сидит в клетке мышь и не видит, как на столе оказывается другая, третья…

Но проходит минута, и мышь начинает бегать, бросается к поилке, оттуда к кормушке, кружится на месте.

– Стадия возбуждения.

Потом грызун тычется носом в пол, вздрагивает, шевелит ножками, хочет свернуться калачиком, поджимает хвост и снова вытягивается, замирает. Стальные пальцы пинцета шевелят мышиное ушко.

– Готова!

– Похоже на смерть.

– Будем надеяться, что это спасет мышь от смерти.

Животное кладут в контейнер рядом с другими.

– Быстрее, быстрее!

Снова пальцы прижимают к столу бьющийся белый комочек, снова впивается шприц…

– Ох уж этот Ив-Ив! Всех лаборанток посадил на самостоятельные темы, жаждет объять необъятное. Нам бы в помощь два человека на час в день, и мы сократили бы разрыв от первой мыши до двенадцатой до минимума.

Но вот контейнер полон: шесть опытных «мертвых» мышей и шесть контрольных живых, норовящих удрать, размещены каждая в своем отделении. Леонид и Лиза спешат в облучательскую. Там, все под одной трубкой, мыши получают шестьсот рентгенов – дозу, достаточную, чтобы убить мышь, достаточную и для того, чтобы убить человека.

Вспыхивает лампочка на дверях: «Внимание, лучи!»

Каждая мышь предварительно взвешена, у каждой взята кровь для анализа, каждая под особым номером записана в толстый журнал.

Когда мышей вновь выпускают в клетку (опытных в правое отделение, контрольных в левое), они кажутся такими же, как несколько часов назад. Но это только лишь кажется: прошли лучи сквозь тельца, и кто знает, предохранил ли наркоз от поражения?

А на столе уже новые мыши: быстрее, быстрее!

– На заводах, где штурмовщина, горячка бывает в конце месяца. У нас – всегда.

– Ты не находишь, что научная работа нашего типа – весьма гармоническое сочетание умственного труда с физическим?

– Нахожу. И даже порою скорблю по поводу того, что просто немыслимо сделать маникюр.

– Ну, не скорби! Твои руки в работе без всякого маникюра очень красивы.

– Двадцать четыре…

– Что «двадцать четыре»?

– Это я веду счет комплиментам, которые ты мне говоришь.

– Неужели уже двадцать четыре набралось?

– Увы, лишь только… Ну, хватит болтать! Быстрее, быстрее!

Но вот четыре часа, и кончился рабочий день. Есть порох – ступайте в библиотеку.

– Устала?

– Не очень. Я прочная.

– Почитаем?

– Конечно.

И так день за днем, день за днем…

Но однажды на обычное «почитаем?» Елизавета отвечает:

– Нет. Скопилось много домашних дел.

Они прощаются. Однако через десять минут Лиза прибегает в читалку.

– Ты не мог бы меня проводить? Там Бельский…

– О боги!.. Но если хочешь – я с удовольствием…


Прошлой зимой Лиза играла в волейбол в одной из команд академии. Однажды после встречи остановил ее в коридоре Бельский. Она была в спортивной форме, и стоять так на виду у множества людей ей было неловко. А Виталий беседовал о науке… Лиза мялась с ноги на ногу, порываясь удрать, и тотчас же удрала, как только заметила, что взгляд его находится в противоречии с высоким смыслом произносимых слов.

А через неделю, в другом зале, среди десятка случайных болельщиков вновь оказался Виталий и снова смотрел на нее, и только на нее. Лиза играла из рук вон плохо, а после встречи, когда он хотел ее остановить, бросила, убегая, что-то дерзкое.

А еще через неделю, собираясь на волейбол, она думала: «Придет или не придет?» Виталий пришел и снова смотрел на нее и снова пытался с ней разговаривать.

После этого Лиза стала замечать его взгляд в академической столовой, в читалке, на улице после работы. И странное дело (она искренне этому удивлялась), первое впечатление от этого взгляда пропало, он начал казаться совсем не таким уж страшным. Смотрел же на нее раньше с какой-то непонятной тоской Степа Михайлов, поглядывали и другие, и даже Громов. Но, впрочем, именно Громов почти не смотрел.

Но все же Лиза Виталия сторонилась, пока однажды не заметила, что он не пришел на волейбол. Она не видала Бельского две недели и почему-то нет-нет да и вспоминала о нем, ругая себя за это. А в марте Виталий вновь появился и после игры, дождавшись Лизу на улице, отправился ее провожать.

Он говорил о науке, и только о ней. И пропасть между значением взглядов, пусть даже не очень страшных, и его словами действовала куда сильнее, чем если бы он говорил комплименты. Как хотела она их услышать! Она бы ответила каскадом острот и вмиг посадила бы эту «скользкую личность» в глубочайшую из калош! Но в науке, не в радиобиологии, а в Биологии с большой буквы, Лиза была слабее Виталия. И она иногда думала, что ненавидит науку!

Бельский провожал Лизу несколько раз, причем ходили они все медленнее и медленнее, а однажды даже пересекли пешком чуть ли не весь город. И трудно сказать, как развернулись бы события, если бы Виталий еще некоторое время держался на той же грани.

Но после очередной игры при выходе из зала Бельский сжал легонько рукою Лизину обнаженную руку, а другая его рука в этот момент скользнула по ее талии. Лиза дернулась и убежала.

Домой она шла с подругами и уже по дороге сказала:

– Защита диссертации на носу, и, значит, прощай, волейбол, до лучших времен!

Несколько недель она старательно обходила Виталия, хотя и постаралась выспросить о нем все, что было возможно.

Тем временем и Виталий разведал ее дорожки.

– Вот дьявол! Вечно пасется в библиотечном предбаннике, – сказала она себе однажды и хотела уже прошмыгнуть в дверь, но Бельский ее остановил:

– Вас не интересуют тропические растительные сообщества? Я сейчас каждый день работаю в Ботаническом саду, во второй пальмовой оранжерее. Если бы вы зашли, я бы рассказал вам много интересного. Я там всегда бываю с трех до семи.

«Этого еще не хватало!» – подумала Лиза и, не сказав ни слова, скрылась в библиотеке.

Шло время. Лиза работала изо всех сил – близилась защита. Ни о чем, кроме диссертации, как будто бы некогда было и думать. Но каждый вечер после трудного дня она шла домой одна, и как тут было не предположить, что за мутными взглядами прячется, быть может, живая душа? Положил руку на талию, ну и что же? А помнишь, как в университете, раздурившись, схватил тебя Леня Громов, поднял и посадил на шкаф: сиди, мол, там вместе с куриным скелетом; получится диаграмма – до и после отмены карточной системы. Тогда ты слезать не стала и Володе Токину запретила помогать, пусть Громов снимает: он сажал, ему и снимать. До сих пор эту историю помнишь, не обиделась. А тут… Впрочем, тут совсем по-другому.

Май был на исходе. Позади кошмар защиты, впереди отпуск. И почему бы Лизе не посмотреть цветы?

Косые лучи вечернего солнца, не запыленные еще, точно покрытые лаком листочки. Блестят лучи в Лизиных волосах, коротенькая прядка которых, быть может, и невзначай выбилась из тяжелой косы. Лиза села на скамью у пруда. Она никуда не спешила, никого не ждала, просто смотрела на листья кувшинок и думала: вовсе не надо сажать на них Дюймовочек, чтобы казались сказочными.

А без пяти семь Лиза встала и пошла к оранжерее. Она переступила порог и попала в тропики. После тихой прохлады московского вечера здесь было душно и влажно. «Тропики – тропиканцам! Нам подавай среднюю полосу», – лениво пошутила она по привычке и повернулась, чтобы уйти. Однако Бельский уже шел навстречу.

– Наконец-то вижу вас в наших джунглях!

Знаете, я так увлекся спецификой здешних условий… Взгляните на сочетаемость этих форм… – он сыпал терминами, – сукцессии, биоценоз, экотипы, – а сам вел ее в глубь оранжереи. Сели на скамеечку под пальмами – бог мой, какая экзотика! Фразы из этого Виталия выскакивают вылощенные и обструганные, она не вслушивается в их смысл, а ждет: не выскочит ли хоть одна человеческая, шершавенькая? «Зачем я пришла сюда? Девица с теоретическими задатками уж, верно, сперва обмозговала бы… Но я экспериментатор, и я поставила эксперимент… Лизка, ты дура! Что тебе в этом слюнтявом щенке? Финал заранее можно уже предсказать: достигнет треп апогея, а потом он попытается тебя обнять, но ты ведь ежик и поэтому тотчас же выпустишь иглы. Лизка, ну почему ты ежик? А если б путный кто был на его месте? Но, впрочем, путный выбрал бы иной климат… А ну, Виталий, валяй обнимай! Давай же, цыпленочек, не стесняйся, моя амфибия: тетя Лиза тебе разрешает».

И, как бы подчиняясь команде, Бельский положил ей на плечо руку. Она скривила губы и брякнула:

– Мармелад… Кофе на желудях… Все ваши тропики – мармелад, желудевый кофе – квинтэссенция всех рассуждений… Я не люблю эрзацев, припрячьте, прошу вас, руки! – Опыт не удался, и далее заговорил характер.

Она встает и идет к выходу. Виталий идет следом, постепенно вскипая, и уже у самых дверей говорит:

– Вы обязательно захотите вернуться сюда, поэтому помните: по средам я здесь не бываю!

Лиза встрепенулась. Ого!.. Щенок показал зубки. Ядовитый ответ у нее уже на кончике языка, но тут она видит: в дверях ключ! Шаг, движение руки, и ключ у нее, еще два шага, хлопнула дверь, и между нею и Виталием-преграда из дерева и стекла. Теперь замочком щелк-щелк: посиди, миленький, одиночное заключение – превосходное наказанье за наглость! К черту непонятные сукцессии, к черту тропики! Ни разочарования, ни обиды – одно презрение.

Тогда был май, а теперь август. Но цветет этот август совсем по-весеннему, и поэтому жаль, что появился вновь на ее пути Бельский. Несколько дней назад она превосходнейше вытурила его из комнаты. За что? Да она и сама не знает, но за что-то очень определенное – спросите у теоретиков, может, они объяснят. Сегодня она Виталия не видела, он ведь в оранжерее, поджидает очередную глупышку.

Громов и Котова спустились по лестнице, пересекли вестибюль, вышли на улицу.

– Где же Бельский?

– Не все ли равно? С высоты твоей колокольни не видно – значит, дальше. Ты любишь цветы? Я говорю не о букетах. Срезанный цветок уже труп, пусть даже не разложившийся. Я говорю о цветах живых. – Она взяла Леонида под руку.

– Елизавета, ты влюблена! Может, не следует бегать от Бельского?

– Глупый… Нет, я еще не влюблена. И хорошо, что нет. Но ты не ответил: любишь цветы?

– Предположим. А что?

– Пойдем в Ботанический?

– Для этого ты извлекла меня из библиотеки?

– Ты опечален?

– Не слишком.


Когда над Японскими островами выросли атомные грибы, не все люди, убитые взрывами, сразу же стали трупами. Многие бродили в развалинах, оплакивали тех, кто не может больше бродить, радовались, что сами они живы-здоровы, – они не знали, что тоже убиты. Смерть подкрадывалась к ним незримо, исподволь, и в решительную атаку бросилась через неделю.

Леонид и Лиза знают все это из книг, а кроме того, сходную до мелочей картину могут наблюдать в виварии, на облученных животных.

Ряды клеток – маленьких, средних, побольше – заполняют весь домик. Крутится вентилятор, но смешавшиеся воедино запахи крыс, мышей, кроликов, морских свинок, кошек непривычному человеку все равно кажутся нестерпимыми. Они же не замечают запахов; они спешат к своим клеткам, к результатам своего опыта.

В первую неделю после облучения животные не отличаются от здоровых.

– А ведь правда, Леня, это страшно: скрытый период лучевой болезни?

– Страшно и трудно объяснимо. Невольно начинаешь думать… – Леонид пускается в теоретические рассуждения. Что же сейчас делать, если не теоретизировать? Не вспоминать же, как изнывал от неизвестности и невозможности чем-либо помочь, когда был скрытый период у Валентины?

Но вот восьмой день, и в клетках немало трупов.

– Пока что разницы между контрольными и наркозными мышками нет. Подождем.

Еще сутки, вторые, третьи… Число мертвых животных растет, но разница не выявляется.

– Мы ничего не напутали?

– Нет.

– Так в чем же дело?

– Не знаю.


Целая серия опытов неудачна, и нужно искать причину. Шаровский читает и перечитывает протоколы экспериментов; можно подумать, хочет выучить их наизусть. Но протоколы ничего не дают. Тогда он, спокойный, сосредоточенный, садится на стул посреди комнаты и говорит:

– Покажите, как вы готовите облучение. С начала и до конца, в деталях.

Появляется клетка с мышами. Леонид достает грызуна, прижимает его к столу. Лиза колет, после чего животное кладется в другую клетку.

– Так! – Шаровский пересаживается ближе, разглядывает животное.

Мышь дергает лапками, засыпает. Шаровский сидит и смотрит; можно подумать, тоже заснул. Но вдруг короткий приказ:

– Попрошу тонкий пинцет и налобную лупу.

Иван Иванович отгибает манжеты халата.

– Леонид Николаевич, достаньте мышь. Нет, не эту. Вон ту, из угла клетки. Совсем заснувшую. Да, эту… Лиза! Настольную лампу! Быстро, к самому ее глазу! Так!

Шаровский вскакивает, бежит по комнате:

– Вы меня поняли, Елизавета Михайловна? А вы, Леонид Николаевич? Вот и прекрасно! Как правильно вы меня поняли, у мыши, которую я смотрел, под наркозом сохранился глазной рефлекс. Проверьте на трех десятках животных. Но я почти убежден: нужно увеличить наркозную дозу.

«Как просто! – думает Леонид. – Но эта вот простота, эта легкость, с которой решается вопрос, поставивший в тупик двух кандидатов наук, – это и зовется: Шаровский!»


Неприятный вкус во рту – вот что ощущал Виталий Бельский, когда, изгнанный Котовой, ехал из академии в Ботанический сад. Напиться, что ли? Выхлебать стакан коньяка и закатиться к какой-нибудь девахе попроще, без этих самых, без мармеладов… Змея, а не женщина! На кой дьявол поперся я в академию?

К змее его почему-то тянуло. Много лет – может, десять уже – превосходно он знает: из змей змея Котова. Но вот тянет! Что в ней особенного? Коса да фигура – еще Чехов справедливо отметил, что рыжие чертовски хорошо сложены…

Он вспоминает, как она его вытурила, и удивляется собственной наглости. Это ему не свойственно – наглость. А может, свойственно? С Котовой, вероятно, именно так надо себя вести, но то, что проявил он наглость при Громове, – приперся в лабораторию – тут он поистине удивлен. Громов старше его, опытнее, жизнь как свои пять пальцев знает, а взгляд, который Громов изредка роняет на Вельского, сдается, говорит: «Я тебя, милый мой, понимаю, а ты меня нет». Громов и Котова – оба для Бельского иной, чем он сам, мир, но Котова попроще. Почему так случилось: учились на одном курсе, у всех троих научные интересы на первом месте, в одни и те же концерты ходят, в одни театры – и на тебе: воспринимают они Бельского как нечто совсем несъедобное! Завидуют – обогнал в науке? Талантливее, мол, их? Не похоже. Насколько способен в науке Громов – гадательно, но ценит он себя высоко, вряд ли считает, что в чем-то отстал от Бельского, – обычное самомнение, свойственное любому теоретику. И все же при гигантском громовском самомнении центропупистом прозвали Виталия! Змея эта прозвала, рыжая, курносая змея, к которой его почему-то теперь так тянет…

Это был горестный случай в его жизни. Правда, он был тогда совершеннейшим мальчишкой, однако молодость не оправдание для глупости. Нагрянула война, отец Виталия пропал без вести, мать же, его ангел-хранитель, заставила сына перепрыгнуть в школе-экстернате через два класса в год: к чему война приведет, кто знает, пусть уж мальчик пораньше получит образование. Так случилось, что шестнадцатилетним поступил он на биофак. Однокурсники старше его, некоторые, особенно инвалиды войны, намного. Но инвалидов мало, среди девчонок же да небольшого числа абсолютно безнадежных очкариков Виталий выделяется, несмотря на молодость, начитанностью, способностями. Смешно – ему смешно это, – его выбирают старостой курса. Он презирает свои обязанности, однако впервые в жизни они дают ему некую иллюзию власти над подобными себе, поэтому, презирая, он дорожит ими. Но вот кончается война, приходят на факультет, гремя сапожищами, Громовы да Михайловы. Опытные, перестрадавшие, легко и просто занимают они ключевые позиции не только в общественной жизни, но, к удивлению, нередко и в науке. Из солдат превращаются они в студентов, однако из молодости не возвращаются в юность. Напротив, ассимилируют прочих всех, делают весь курс взрослым, зубастым. И только Виталий остается за бортом: маленький старичок, погрязший в науке, он и по возрасту и в силу характера не может идти в ногу со всеми. Так появляется предрасположение к болезни, именуемой оскорбленным самолюбием.

Нельзя сказать, что не пытался Виталий включиться в общий ритм. С тем же Громовым пробовал не раз вступать в контакт. Первый разговор состоялся у них после теоретической конференции научного студенческого общества. Виталий сделал на конференции доклад, довольно удачный, его хвалили. Вышли из аудитории, и тут Бельского изловил Громов:

– Я не ботаник, в прениях выступать не счел нужным, но вам скажу: кланялся вам Эймлер. Данные интересны, материал изрядный, но зачем было извлекать на свет божий идеи этого усопшего теоретика?

Виталий ничего не ответил, да и ответить не мог: Эймлера он не читал. Три дня потребовалось, чтоб отыскать нужную книжку, понять, что изобрел велосипед, имевший хождение в прошлом веке. Однако каков Громов? Шутит с девчатами, вкалывает за двоих на субботниках, на обычнейших собраниях произносит обыкновеннейшие речи, в душе же, оказывается, несет знания, какие Виталию и не снились!

Жить робинзоном средь моря людского – дело нелегкое. Громов вроде бы человек подходящий, и Виталий пробует с Громовым сблизиться.

Был перерыв между лекциями, и Леонид, Лиза, кто-то еще стояли на лестничной площадке. Виталий подошел, облокотился на перила, совсем рядышком. Громов потянулся, лязгнул зубами:

– Жрать хочется – собаку бы живьем смолотил!

Это была полушутка, и Виталий хотел полушуткой ответить:

– Ничего, товарищ Громов, кончится восстановительный период, продуктов будет сколько угодно.

Громов взглянул на него как-то странно, а Котова, подхватив под руки Леонида, еще кого-то, сказала:

– Пойдемте, мальчики, в тот коридор. Тут дует.

И все ушли. Виталий думал потом: может, нескладной получилась его реплика? Он не умел шутить – негде ему было обрести это оружие, оттачиваемое лишь в тесных людских общениях. А как этих общений добьешься, если чувствуешь себя отлученным?

Однако он не сдавался. Подошел к Громову еще раз, заговорил о внутривидовой борьбе – в те годы было свыше предписано: внутривидовой борьбы нету. Бельский знал, что Громов держится противоположного мнения. Громов не скрывал своих взглядов, выступал с ними. Естественно, Громова в связи с этим терзали, и Виталий, не представлявший, как же могут разрешаться внутривидовые противоречия вне борьбы, хотел предложить Громову свою поддержку. Но Леонид пробормотал в ответ нечто невнятное и отошел. И Бельский взорвался. Это был характерный для него взрыв: вслух он не сказал ничего, но внутри все клокотало и пенилось, Громова он теперь ненавидел.

Вот тут-то и произошел нелепейший случай, позволивший Котовой прилепить к Бельскому позорную кличку, сопровождающую его с тех пор везде и всюду.

Была избирательная кампания, и Громов к прочим своим нагрузкам прибавил обязанности бригадира агитаторов. Составлялись предварительные списки избирателей. Одна из девчонок-агитаторш оказалась недобросовестной – подала прошлогодние списки. Громов прошляпил, а позже выяснилось, что некая старушка за год покончила счеты с миром И вот – собрание. Громова колотят. Виталий слушает, а в голове у него почему-то вертится совершенно иное: стихи из стенной газеты «Советский биолог»:

Холодно, холодно, холодно,
Лед на портянках нарос,
Душу терзает голодом
Тот, нерешенный, вопрос.
Помнишь: Москва затемненная,
Ночь, эшелон, вокзал,
Сердце, тобою плененное,
Вновь я тебе вручал.
Веет прощание холодом,
Писем уж лучше не ждать…
Молодость, молодость, молодость,
Что тебя может унять?
Подметил Бельский: дважды подходила к газете Валя Громова, читала, и в глазах у нее теплело. Конечно же, Громов стихи писал, он к тому же член редколлегии, а кто, как не редколлегия, пишет стенные газеты? И Виталий – как-то само собой получилось – поднимает руку:

– Боюсь, что ошибка, допущенная Громовым, не случайна. Вспомните стихотворение в «Советском биологе»… – Бельский прочитал стихотворение полностью, память у него безотказная. – Согласитесь: стихи упадочнические. Победоносная армия освобождает страны Европы, а автор ощущает лишь холод физический да голод душевный.

Случалось Виталию наблюдать: начинали вот так же с пустяка, добавлялось что-то, потом еще, еще и еще… Но почему Громов, серьезный до этого, теперь улыбается, а Котова просто хохочет?

Громов в ответном слове сказал:

– Право, мне жаль старушку… Не повезло ей, и мне с ней вместе. Вероятно, меня следует наказать – не будь ротозеем. А вот теперь о стихах. Признателен Белявскому («Белявскому! Надо же: не потрудился фамилии запомнить!») за его высокое мнение обо мне. Но, увы, стихов не пишу. И все же, простите, Белявский: холодно, любимая забыла, однако – что может унять молодость? Где вы тут увидели упадочничество?

Пожалуй, Виталий Громову даже помог: проехался тот на шуточках и отделался в результате лишь легким испугом. А назавтра подскочила к Виталию Елизавета, сунула ему палец чуть ли не в нос и прокричала:

– Знакомьтесь, товарищи: центропупист Белявский, поборник чистого искусства!

Фраза была нелепой – при чем тут чистое искусство, однако обиднейшее из прозвищ – центропупист Белявский – так за Виталием и осталось. Годы прошли. Громов и Елизавета забыли уже про эпизод со стихами, а прозвище все еще при Виталии! И не странно ли после этого, что тянет его, точно магнитом, к ядовитой змее – Лизе Котовой?

«Бабник ты, Виталий, – говорит он себе. – Что тут поделаешь, теоретики в большинстве бабники. Привык к победам, а тут тебе показали кукиш. Смотаться к Зинке?»

Но и к Зинаиде Жуковой – биофаковской студентке, с которой у него был роман,- Бельский пойти не может. Где уж! Еле вывернулся: родился сын. Совесть Бельский сумел успокоить – придумал «теорию» рассеивания генов: талантливый человек обязан оставить миру как можно больше потомков, причем желательно в различных сочетаниях; авось хоть один из них окажется столь же талантливым, как и отец. Молчало по этому поводу и общественное мнение – никто не связывал мальчишку с Виталием. Но зачастишь туда – начнут показывать пальцем.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Громов и Котова, основательно облазив пограничную с радиобиологией область физиологии, окунулись в непролазные дебри атомной физики.

– А, будь они неладны! – ругалась Елизавета, поминутно натыкаясь на интегралы.

Громов не ругался, но и его математического багажа, ограниченного знаниями вариационной статистики, приспособленной для биологов, для понимания физики было мало. Однако прошло несколько дней, пока Леонид, наконец, не признался:

– Мы делаем вещи методически незаконные.

– Как так?

– А очень просто. Мы читаем книжки по физике и отбрасываем в сторону ее суть, ибо суть эта сплошь высказана математическим языком. Мы хватаемся за какие-то сучья, шероховатости, торчащие в сторону от основного научного ствола. Только они нам и доступны. И на этой-то никчемной основе мы пытаемся делать научные выводы!

– Так что же ты предлагаешь?

– Изучить математику – раз, привлечь к работе физиков-специалистов – два.

На другой день, во время очередного обхода Шаровского, Леонид спросил:

– Не считаете ли вы, Иван Иванович, что очень не плохо было бы иметь в лаборатории своего специалиста по теоретической физике? Пусть он нас консультирует до поры до времени, а потом войдет в курс нашей проблематики и, быть может, подскажет что-либо дельное.

Прежде чем ответить, Шаровский измерил шагами комнату раз десять-пятнадцать.

– Вы хотите подойти к вопросу с другой стороны? – заговорил он наконец. – Но представьте себе явление обратное: вас, биолога, пригласили работать в физический институт. Скоро вы там освоитесь? А впрочем, дело не во времени. Принцип верен. Законно было бы даже создать лабораторию или целый отдел, где работали бы физики и биологи в равном числе.

Ничего определенного Шаровский так и не ответил. Но прошло две недели, и в лаборатории появился Владимир Семечкин, недавно окончивший институт физик-теоретик.

– Слыхали? – говорили между собой лаборантки. – Иван Иванович взял на работу физика.

– Да что вы! О, замечательно! У меня как раз сломалась электроплитка. Сейчас же ему отнесу.

И к нему приставали с просьбами отремонтировать плитки, осветители, а иногда даже и холодильники.

– Что ж тут такого? У нас кандидаты наук сами моют посуду: раз нужно – значит нужно. А физик это должен уметь!

Но бедный Семечкин не умел даже держать в руках отвертку: был теоретиком в крайне узком, редко встречающемся у нас смысле слова. Вскоре от него отстали и на первых порах как будто забыли о нем. И начал Семечкин мотаться по лаборатории из угла в угол: ему даже рабочее место не выделили.

– Теоретик! – бушевала Елизавета. – Видите ли, теоретик! Физикам это можно – они физики. А попробовали бы биологи обзавестись такого рода деятелями! Чтоб даже эксперимента не ставили, знай сидели бы, разглядывая собственный пуп! Взрастили бы этаких Нью-Дарвинов, что бы им сказали? Занимайтесь, мол, повышением урожайности или как мы, грешные, потрошением мышей. А ведь все, Ленька, твои затеи! Ходит теперь парень, толчется без дела по коридору. Хотя, знаешь что, я, кажется, его приспособлю.

И она побежала искать Семечкина.

– Владимир Николаевич! – обратилась она к физику голосом, полным почтения. – Нам с Громовым срочно нужна ваша квалифицированная помощь.

Семечкин был вне себя от восторга: кому же приятно фигурировать в роли лентяя? А тут Громов. О Громове говорил ему сам Шаровский. Наконец-то первая консультация!

Но у Елизаветы на уме было другое.

– Мы в цейтноте, – сказала она, введя Семечкина в свою комнату. – Нам нужно сегодня подготовить к облучению сто двадцать мышей. И в то же время мы не можем отказать себе в удовольствии послушать ваш эрудированный рассказ на какую-нибудь электронно-радиофизическую тему. В соответствии с вышеизложенным Леонид Николаевич придумал следующий вариант: он будет метить мышей и подавать вам, вы будете держать их, а я колоть.

– Положим, придумал не я, – поспешил внести коррективы Леонид.

Но в целом «штучка» ему понравилась: в самом деле, почему бы Семечкину не держать мышей? Можно к биологии приобщиться и с этого начиная! Он с любопытством следил за физиком, лицо которого непрерывно меняло цвет: Семечкин чуял издевку, и, кроме того, мыши внушали ему страх и отвращение, и именно это было написано на его лице. И вообще физик был мал, тщедушен и юн, а на носу его веснушки, казалось, собрались на митинг, да так и забыли разойтись. Ничего, попривыкнет! В теоретическом же смысле Громов решил оказать физику помощь.

– Давайте сначала я расскажу вам о нашей теме. А в ходе рассказа вы, быть может, уловите то, где сами сможете приложить свои знания. Мне кажется, так будет лучше. И конечно, все это в процессе работы.

И он протянул Семечкину мышь.

– Нет, нет, не так. – Леонид отстранил руку физика, который решился было ухватить животное поперек живота. – Теория мышедержания такова: тремя пальцами – большим, указательным и средним – вы берете грызуна за загривок и чуть стягиваете ему кожу на шее и туловище. Вот так. – Леонид перехватил мышь левой рукой и прижал ее к столу.

Что усвоил Семечкин из этой «теории», неизвестно, но первая же мышь его укусила. Он отдернул руку, а Лиза изловила удирающего грызуна на лету.

– Еще разок, – неумолимо сказала она, и лицо ее было божественно-спокойным.

Мужества у Семечкина было достаточно, он попробовал еще раз и еще и вскоре освоил это нехитрое дело. И странно: сразу же перестали казаться противными мыши, и насмешница Елизавета Михайловна, несмотря на свою ужасающую курносость, вдруг стала выглядеть просто очаровательной.

А Леонид между тем рассказывал:

– Вы знаете, что такое наркоз? То самое, что вы видите. Елизавета Михайловна вкладывает в мышку немножечко нембутала, и грызун засыпает. Пока он спит, мы вкатим ему семьсот рентгенов, и – кто знает! -б ыть может, одна из тех мышей, которые сегодня вас кусали, возьмет да и выживет: наркоз защитит.

Так началось посвящение физика Владимира Семечкина в тайны радиобиологии.

Все, что ему требовалось знать на первых порах, Семечкин худо-бедно усвоил в каких-нибудь три дня.

– Ты талантливый, Вовик! – говорила Лиза, которая уже на другой день перешла с ним на «ты» – впрочем, односторонне: он продолжал называть ее Елизаветой Михайловной. – А теперь возьми шприц и попробуй поколоть мышек иголочкой в животики.

Но это уже было для Семечкина непостижимым. Он взмолился, уверяя, что с детства очень жалеет животных, а поэтому…

– Да ты баптист, Вовик!

Но уговоры не помогли.

Еще несколько дней выступал Леонид в роли лектора-популяризатора, пока, наконец, Семечкин и сам открыл рот:

– Информация…

Так началось посвящение Леонида Громова и Елизаветы Котовой в тайны современной физики. К сожалению, оно длилось недолго; Шаровский хватился, вспомнил о физике и «бросил» его на нейтронные темы.

И все же стоило Семечкину вырвать свободный часок, как сразу же он бежал к ним, с каким-то радостным упоением держал мышей и говорил, говорил, говорил. Он чувствовал себя крайне обязанным этим двум, Громову и Котовой, которые сумели привить ему вкус к биологической тематике.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Наступление на радиочувствительность нервной системы Шаровский вел не только через изучение наркоза и спячки, не только руками Котовой и Громова. Это был целый комплекс тем, по которым работали еще три сотрудника и пять лаборантов.

– Лакомый пирог сразу со всех концов кусает, – характеризовала ситуацию Елизавета. – Пока Лихов раскачивается, Ив-Ив, глядишь, уже съест пирожок.

Но не зевал, оказывается, и Яков Викторович. Как-то в институте появился Михайлов.

– С чем пожаловал? – спросил у него Громов.

– Разведка боем. Беремся за нервную систему, а что у вас делается, толком не знаем. Боимся сдублировать.

Оказалось, что у Лихова планируется семь тем, шесть отличных от того, что делалось у Шаровского, седьмая же точно повторяла то, над чем трудились в соседней комнате.

– Велика ты, матушка, нервная система! – сказал Михайлов. – Один дубль из семи возможных – не так уж много. Как-нибудь его изживем. Могло быть хуже в наших-то условиях, когда нет нормальных дипломатических отношений. Кстати, об отношениях: Лихов свирепствует.

– А что такое?

Степан ответил не сразу. И по тому, как он мялся, поглядывая на Лизу, Леонид понял: координация действий не главная цель его прихода.

– Вторжение Раисы Лихова бесит. Да и других он не милует. Некое прекрасное создание, например, взяло да и усовершенствовало методику Фока…

– Понятно! – оживилась Елизавета. – Потребовалось разрешение на использование методики. Что скажет Громов?

– Полагаю, что ты им не откажешь.

– Безусловно. Но…

Елизавета задумалась, а мужчины переглянулись: какой шантаж за этим последует? Но оказалось, не очень страшный.

– Это первый случай, когда они обращаются к нам с просьбой. Как ты, Леня, отнесешься к такому варианту? Сейчас я Степану официально ничего не скажу. Что мне Степан? А Лихову позвоню сама. Буду предельно вежлива и предложу свои услуги: так и так, мол, я не только разрешаю, но могу и проконсультировать всех, кому это нужно.

– Подходит. Но только тогда сейчас же иди и звони.

– Так уж прямо сейчас же?

– Конечно. Хотя бы по одному тому, что Степка не пешка какая-нибудь, а ассистент и ставить его в глупое положение недопустимо. Так что, если уж тебе хочется повеселиться, милости прошу к телефону.

И Елизавета пошла звонить, а Степан с Леонидом остались, тотчас заспорили по теоретическим вопросам.

Вернулась Лиза довольно быстро. Она сияла:

– Аж ножками Лихов шаркал: в телефон слышно было. И знаете что? От консультаций не отказался. Наоборот, спросил, когда я свободна. Я говорю: «Для вас в любой день после четырех». А он отвечает: «Тогда сегодня в четыре я пришлю за вами машину». Что теперь делать?

– Как что? Консультировать.

Ровно в четыре роскошный лимузин остановился у институтского подъезда.

– Это не его машина, где он взял? – шептала Елизавета Громову, который спустился вниз ее проводить.

– Выпросил у своего приятеля-физика, – ответил Леонид, узнавший шофера. – Позвоню вечером. Ладно?

– Обязательно! Я умру, если не смогу рассказать тебе до утра.

Он позвонил ей из библиотеки в восемь вечера. Ее не было. В девять, уже из дому, он позвонил на кафедру. Оттуда сообщили, что час назад Елизавета уехала с Лиховым на той же машине. Он позвонил в десять – она еще не приходила.

– Каков старик, а? Похитил мою Лизуху!

Без четверти одиннадцать Лиза позвонила сама.

– Дивный, чудный, чудный Лихов! Куда уж нашему Ив-Иву! Будь он даже не молодой, хотя бы твоего возраста, я бы обязательно в него влюбилась. Сначала он учился сам: я ему все показывала. Потом он слушал, как я учу других, а потом потащил к себе в кабинет, и мы целый час беседовали. А потом – не смогла отвертеться – повез к себе домой и надарил оттисков своих статей с потрясающими надписями. Чудный, чудный старик!

– И даже пытался за тобой ухаживать?

– А как же? За мной все ухаживают, кроме тебя. Я, например, уже год не была в театре.


Назавтра в Большом давали «Ромео», и Леонид подумал: почему бы ему не сходить туда с Елизаветой. Нельзя же, в самом деле, ежедневно торчать до одури в читалке.

Он съездил в театр в обеденный перерыв, но билетов, разумеется, не достал. Препятствия разжигают, и Леонид, договорившись с Лизой, что будет звонить ей между шестью и семью, поехал в четыре к театру. Но сколько он ни ходил, как ни присматривался, никто ему билетов не предложил, ни у кого он не решился спросить и даже ни одного из встреченных людей не мог заподозрить в перепродаже билетов.

Он хотел уже ехать куда-нибудь – черт с ним, в другой театр пойдем, на какую-нибудь модную пьеску с героем кандидатом наук, проходимцем и стяжателем, – как вдруг возле метро столкнулся с Бельским.

– Как поживаете, Леонид Николаевич? Что поделываете?

– Да вот… Хотел, по правде сказать, купить с рук билеты в Большой.

– И что же? Ах, понимаю! Не нашли? Да и не мудрено! У вас такое выражение лица, что можно подумать: вы пришли не билеты искать, а ловить спекулянтов.

Занятие было не из приятных, и Леонид действительно был зол.

– Хотите, достану? В один момент! – И, не дожидаясь ответа, Бельский отошел в сторону. Леонид вначале потерял его из виду, потом заметил: Виталий идет в сквер под руку с юношей диковинного экстерьера. Вернулся Бельский совсем скоро.

– Пожалуйста. Двадцать восьмой ряд, но все же партер. А вам… Понятно, что вам не продадут. Да и мало уже их осталось, «рыцарей вольного поиска». Надо быть таким театралом, как я…

Леонид поспешил расплатиться. Вот ведь как бывает: человек помог, достал билеты, но, кроме неприязни, к нему никаких чувств не испытываешь.

Из ближайшего автомата он позвонил Лизе:

– Хочешь пойти сегодня на «Ромео»?

– Но ты не достанешь билетов.

– Уже есть.

– О-о!.. – протянула она с восторгом, и это «о-о!..» отозвалось в Леониде как-то болезненно-радостно. Так, что он удивился: с чего бы? Потом вспомнил: был когда-то такой же разговор.

– Хочешь на «Ромео»? – спросил он тогда у Вали и в ответ тоже услышал «о-о!..».

А потом Валя добавила:

– За это я сообщу тебе новость…

Он скрыл от Лизы, откуда взялись билеты. Попробовал бы он сказать о Бельском! Пусть себе сидит и смотрит Уланову!..

Перед началом спектакля он ходил по скверику возле театра. Елизавета, конечно, опаздывала, но он не очень бесился. Валентина в театр тоже всегда собиралась удивительно долго, а в тот день, когда они ходили на «Ромео», она превзошла самое себя. Она все ждала, что вот он рассердится, как бывало в таких случаях раньше, и тогда она сообщит ему свою новость. Он понимал это и наблюдал за ней исподтишка. Он как сейчас помнит: забралась Валентина на стул, вертелась на нем во все стороны, не столько хотела рассмотреть в маленьком зеркале ножки, сколько показаться ему.

– Ну как? – спросила она.

– Ты сегодня совсем удивительная.

– А знаешь почему?

Он догадывался, но все равно изобразил на лице вопрос. И тогда она спрыгнула со стула и, прижавшись к нему, шепнула:

– У нас будет ребенок.

И он обрадовался. Обрадовался от неожиданности, хотя и раньше был уверен, что ее новость будет именно такой.

А потом они пошли в театр, и она любовалась своей Улановой, а он своей Валей. Он был на «Ромео» второй раз, но особенно остро чувствовал музыку – не потому ли, что любовь на сцене сплеталась с его любовью, тревога – с его тревогой: он радовался и боялся, потому что такую новость Валя сообщала ему и раньше два раза, и оба раза ошибалась. Не бояться тогда надо было – бить в набат! И кто знает, быть может, все обернулось бы по-другому. Но не надо терзать себя: жизнь продолжается…

Лиза появилась за пять минут до начала спектакля. И когда шла навстречу, рыжая коса – общепризнанное чудо – была впереди, лежала тяжелым жгутом, струилась по гладкому красновато-коричневому платью. Поравнявшись с ним, Лиза перекинула косу назад; и, хоть и была в его взгляде в этот момент усмешка, он оценил и этот жест, грациозный, как любое ее движение, и косу, и платье, подчеркивающее слаженность, спортивность ее облика. А когда уже звучала знакомая музыка, Леонид не унесся воспоминаниями в прошлое. Сегодня все: и музыка и события на сцене – все было сегодняшним. И Лиза, та самая Лиза, которая порою казалась ему вульгарной, сегодня была особенная. Он так и сказал ей:

– Ты сегодня особенная.

А она замотала в ответ головой:

– Это не я. Это Шекспир, Прокофьев, Уланова и Габович…

Выйдя из театра, Леонид предложил пройтись пешком. Уже давно, два или три года, не ходил он вот так по Москве – с тех самых пор, как стала Валя уставать на работе. Он вел Лизу под руку, сильную, крепкую, так же осторожно и бережно, как когда-то хрупкую Валентину.

Сперва говорили о спектакле, потом перешли на науку, на ту самую Науку с большой буквы, о которой когда-то разглагольствовал Виталий. Но хоть и была уверена Лиза, что Громов в науке сильнее Бельского, с ним разговаривать было очень легко. Случалось, она говорила глупости – где уж ей разобраться в нюансах большой теории! – и тут же сама вместе с Громовым смеялась над своими ошибками. Попробовал бы Бельский улыбнуться по поводу ее ошибки!

Они прошли мимо Манежа, миновали Каменный мост и были уже на Большой Полянке, когда Лизе надоело слушать бесконечную лекцию о тончайших оттенках диалектически понятого дарвинизма. И сразу она прервала Леонида:

– Спустись на землю. Не правда ли, чудесная стоит осень?

– Правда.

– Поедем как-нибудь в воскресенье за город?

– А почему бы и нет?


– Надо же так распуститься! – клял себя Лихов, вспоминая историю получения «любезного разрешения» от Котовой. – Надо же! Точно дореволюционная провинциальная шансонетка тряс юбками перед нетребовательной публикой.

Все помнилось как-то особенно выпукло, очень скульптурно.

После первого бума, который он сам же вызвал, беспричинно всполошившись при известии об усовершенствовании методики Фока, Лихов успокоился: не так уж велико было усовершенствование, чтобы без него нельзя было обойтись. Пораскинув мозгами, он с легкостью изобрел варианты, позволяющие забыть не только про Котову, но и про самого Фока. Но он никому ничего не сказал: время покажет, во что это выльется.

Потом на кафедре появилась Мелькова, разбередила старую рану, вылила на его голову целые потоки безудержного, капризного романтизма. Когда-то, в молодости, еще фанфароном-мальчишкой, Лихов и сам порою сменял фанфаронство на слезливую романтику. Он и теперь, реже, чем раньше, бывает сентиментальным, и попади эта Раиса Петровна в подходящий момент – плакать бы Якову на груди у Ивана, того самого, который оплевал, опошлил большую дружбу, приняв за слона пролетевшую между ними муху.

Лихов переживал визит Мельковой долго, и хоть одобрил посещение студентами семинара лаборатории Шаровского, в душе он лязгал и скрежетал зубами. И, как всегда, больше, чем кого-либо, ругал самого себя. Через два дня он забыл детали своих рассуждений, но глубоко спрятанный подтекст остался: нужно было давно, сразу после прихода Шаровского на громовскую защиту, двинуть к нему на семинары стаи студентов. Это старость уже, когда человек становится задним умом крепок!

И вот к Лихову подходит Михайлов, который в Лихове не чает души и которого сам Лихов уважает и даже немножко побаивается: черт ее разберет, эту радиобиологическую молодежь, ринувшуюся в науку прямо с фронта и чуть ли не до пятидесятого года донашивавшую офицерские кителя и солдатские гимнастерки, – уж очень они прямолинейно-принципиальны!.. Вот и сейчас:

– Еду к Котовой просить разрешения на использование ее методики. Если хотите, Яков Викторович, я попрошу для всей лаборатории.

– Удивляюсь, зачем вы спрашиваете? Ведь все равно вы сделаете по-своему!

– Ну что ж… Раз вы согласны – пойду. – И Михайлов мотнул головой на прощание.

Вот так всегда: поправляют, чуть шагнешь в сторону. И тонко как поправляют: разве можно было в его «удивляюсь» услышать согласие, хоть оно там и было? Тонко, но бесповоротно. В иных вопросах Степан Андреевич чересчур мягок, порою же… Лихов завидовал Михайлову, а еще больше Громову и десяткам других, молодых и уверенных в себе, и если и не лишенных треклятой склонности к самоанализу, заставляющей его порою рыскать в поисках верного решения из тупика в тупик, то уж, во всяком случае, умеющих спрятать эту склонность поглубже.

Они – люди века, он же хоть и нужный еще, но анахронизм.

Когда зазвенел телефон, он поначалу испугался: ему почему-то представилось, что это Громова, последняя в его жизни привязанность, чудо женственности, котороетоже пришло когда-то на факультет в гимнастерке и не раз показывало ему свои острые зубки.

Он заговорил с Котовой на том высшем уровне светской вежливости, который недоступен всем этим молодым. А заговорив так, вошел во вкус: уже не мог отказать себе в великом соблазне пригласить Котову на кафедру, пообещать машину – этакий светский Рокфеллер атомного века.

С машиной вышло неладно: от мысли послать такси пришлось отказаться сразу же, потому что Котова, несомненно, сама расплатилась бы с шофером. Он позвонил декану, но факультетская «Победа» куда-то ушла. Тогда он бросился к физикам и выпросил лимузин у приятеля. Конечно, насмешки: «Ох, Яша, я тебя знаю!» – но что оставалось делать?

А когда Котова приехала, он решил повеселиться. Спрятав издевку за любезнейшую из улыбок, он слушал ее детски-подробное разъяснение общеизвестных вещей, всей этой ее методики, для изложения которой достаточно было сказать ему два-три слова. А потом она разъясняла то же самое его аспирантам. Лихов сидел рядом и делал вид, что слушает. Но вдруг ему показалось: это Шаровский. Да, да, Шаровский, говорящий молодым женским голосом! Ведь это его логика, его отточенные до предела педагогические приемы, его фразы, его мысли. И даже манера держать себя перед аудиторией – все, все было здесь от Ивана. Право же, Лихов только мечтал о том, чтоб сам он вот так же, в деталях воплотился в ком-нибудь из своих учеников. Ему это никогда не удавалось, и это всегда удавалось Шаровскому. Он стал слушать внимательно и все более и более удивлялся – теперь уже не только сходству, но и тому, что, несмотря на явное подражание, здесь все было совсем, совсем самобытным. Да и могло ли быть иначе? Человек, усовершенствовавший методику Фока, не мог оказаться простым попугаем! Нет! Перед ним – Шаровский будущего!

И, как часто бывает с увлекающимися людьми, он тут же забыл, что час назад считал усовершенствование Котовой пустячным. Он повел свое новое курносое божество в кабинет, он разговаривал с ней, как с равной, все более восторгаясь, он спрашивал у нее советов. А потом – старый безмозглый осел! – он катал ее в автомобиле по городу, предложил подавать на конкурс к себе на кафедру, надарил оттисков!

Отрезвление наступило назавтра. Ведь эта девчонка – ехиднейшее из живых существ, эта сорока уже разнесла вести о нем по всей академии, и уже ходят по Москве десятки анекдотов, в десятки раз более зубастых и метких, чем сам он когда-либо придумывал о Шаровском. Ах, осел, старый осел!

Он приехал на факультет на такси; ему сегодня даже не хотелось показывать свою молодцеватость. На кафедре он встретил Михайлова.

– Вчера я звонил Котовой, – сказал тот, поздоровавшись, – она от вас в полном восторге. Так и говорит: «Куда нашему Шаровскому!» Вы, Яков Викторович, приобрели в академической лаборатории нового преданного союзника.

И Лихов подумал: «А ведь так оно, наверно, и есть. Иначе и быть не может. У Котовой светлый ум, и она не могла понять превратно».

Он сразу же успокоился, однако…

«Однако как они умеют управлять моими настроениями, эти бывшие гимнастерочники!»

И, как бы в подтверждение этой мысли, Михайлов к нему «подъехал»:

– Как мы будем в этом году разделываться с большим практикумом? Кто будет вести занятия по крови?

– А кого бы вы предложили? – Лихов догадывался, кого имеет в виду Степан.

– У нас вакантное место ассистента. Не пригласить ли пока что на почасовую оплату Котову?

Так и есть. Обкрутили, опутали, взяли старого дурака в полон. Что делать, пусть будет по-вашему.

– Котову так Котову. Полагаю, она справится. Но почему на почасовую? В штат, в штат! Пожалуй, я сам этим займусь.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Еще когда Леонид становился в институте на партучет, Грушин, секретарь партийной организации, сказал ему:

– В первое время у Шаровского работать трудно, и больших общественных нагрузок мы вам не будем давать. Но лекции среди населения читать придется. Продумайте какую-нибудь радиобиологическую тему, интересную для всех, и подготовьте тезисы.

Тему Леонид придумал, тезисы написал, но долгое время никаких лекций ему не поручали. Потом пришла первая путевка – нужно было читать лекцию в пожарной команде.

Пожарников на лекцию привели строем и Леониду доложили:

– Товарищ лектор, такое-то подразделение готово для слушания лекции!

Расселись, и Громов начал говорить. Через три минуты аудитория спала: пожарников привели на лекцию после суточного дежурства. Можно было их разбудить тем или иным способом, но Громов подумал: опять заснут, каково слушать о неведомой науке после суток непрерывного бдения! Он выбрал одного пожарника, глаза которого были полуоткрыты, и далее говорил, обращаясь только к нему. Бедняга так и не заснул до конца лекции, ибо мудрено заснуть, когда на тебя непрерывно устремлен лекторский взгляд.

Пожарное начальство написало Громову в путевке, что он очень эрудирован и превосходно рассказал об устройстве атомной бомбы; начальство отправилось в объятия Морфея в первых рядах и о содержании лекции судить не могло.

– Что ж это вы так формально относитесь к лекционной пропаганде? Неужели нельзя выбрать другое время?

Свою точку зрения Громов не только высказал, но и написал на корешке путевки, том самом, что направляется в отдел пропаганды райкома партии. Быть может, именно поэтому его лекцию снова долго никто не заказывал: пошла о лекторе Громове дурная слава сквалыжника.

Следующая путевка привела Громова на автобазу какого-то министерства. Лекция была назначена на девять утра – странное в общем-то время. На автобазе был первоклассный клуб, зрительный зал на двести мест, и, к удивлению Громова, почти все места были заняты.

Московские шоферы народ образованный, с разнообразными интересами. Специфика работы – весь день один со своею машиной, весь день внимание поглощено сутолокою улицы – делает их разговорчивыми, но умеющими и слушать. С первых же слов своих Громов увидел: аудитория серьезная, и лекция здесь действительно нужна. Но вскоре пришло разочарование.

– Петров, на выезд! – покрыло громовский голос невидимое радио, и Петров встал и вышел из зала.

– Елкин, Грачев, Спиридонов, Мошкурцев, на выезд! – прозвучало вскоре.

И Елкин, Грачев, Спиридонов встали, а четвертый, быть может Мошкурцев, в досаде сплюнул:

– И что не сидится начальнику!

К концу в зале осталась лишь треть слушателей, но об организации лекции Громов написал положительный отзыв: после пожарников шоферы пришлись ему по душе.

Третья лекция просто-напросто сорвалась. Должна была она состояться в артели, занимающейся изготовлением ящиков. Когда Громов пришел туда, артельное начальство бегало и суетилось, делая какой-то бизнес. Ему было не до Громова и его лекции. Кое-как, с немалым трудом и после скандала, загнали в одну из комнат двух старичков и старушку. Громов поговорил с ними, выяснил, что все они беспросветно дремучи и к восприятию радиобиологии не приспособлены. Все же он рассказал им кое-что. В путевке написал: лекция сорвана по вине артели.

После этого его вызывали в райком, смотрели тезисы и беседовали. Тезисы понравились, Громов тоже.

– Следующей лекцией останетесь довольны. Только постарайтесь максимально сжать материал: будете читать на заводе в обеденный перерыв. Не занимайте более двадцати минут, людям и перекусить нужно.

Громов шел на завод с неприятным чувством. Казалось неправильным отвлекать людей от такого нужного им отдыха, мешать обедать.

Слушать лекцию собрались прямо в цехе, у станков. Громов заговорил – и сразу забыл опасения: глаза слушателей были устремлены на него, и это были далеко не безразличные глаза, настолько небезразличные, что Громов отступил от первоначально намеченного плана, почувствовал, что не только овладел вниманием аудитории, но аудитория ведет его, заставляя порою приводить дополнительные данные, порою опускать часть материала, казавшуюся ранее важной, теперь же – абсолютно ясно было излишнюю, само собой разумеющуюся.

– Когда к нам на завод попадает интересный человек, мы не так-то скоро его отпускаем, – сказали ему потом в завкоме. – У нас одиннадцать цехов, так что уж не сердитесь, пока вы не побываете во всех, мы вас будем тревожить.


Удачи чередуются с неудачами. И наркоз, и цистеиноподобные вещества, и предварительное облучение, которым они теперь занялись всерьез, то защищают, то оказываются абсолютно нейтральными, а порою даже усиливают вредное действие радиации. Не просто найти условия, при которых защита осуществляется безотказно, и после очередной неудачи Елизавета бунтует:

– Осточертело! Облучения, анализы, препараты, взвешивания, операции, опять облучения… Каждый день, каждый час – каторга!

Леонид не спорит – все правильно, каждодневная работа радиобиолога однообразна и утомительна, и мудрено ли выбиться из колеи? К тому же – характер. Попробуй ей возрази! Нет уж, лучше сейчас согласиться. И он демонстрирует свою полную солидарность с Елизаветой:

– Правильно! К черту! Пойдем в театр?

– Нет! За грибами!

– Правильно! Пойдем за грибами!

И они едут за город за грибами, бродят по лесу, сидят у костра – отдыхают. Отдых необходим, нет спору, однако:

– Селезенка в норме, костный мозг тоже, вес надпочечника не выше, чем у контроля, – и вдруг защита. Как это объяснить?

– Интересно и показательно! Два животных одинаковы по всем этим признакам, но предварительно облученное малой дозою выживает, в то время как второе, контрольное, гибнет. Организм как целое! Организм не сумма органов – это вовсе не общая фраза.

Отдых? Да, отдых. Руки свободны, ноги идут, куда хотят, легкие дышат озоном, а голова… Что с ней сделаешь, с головой: постоянная внутренняя занятость – удел научного работника, от которого немыслимо убежать.

Елизавета находит белый гриб, показывает его Леониду.

– Посмотри, какая прелесть! Вот ты говоришь – организм как целое. Кроме выживаемости, нужно иметь в руках какие-то еще показатели. Иначе мы ничего не найдем.

– Действительно замечательный гриб! Показатели! Ну, ясно! Однако искать показатели своими средствами мы не можем. Придется кооперироваться с биохимиками, а возможно, и с иммунологами. Взять сыроежку? Не знаю, как ты, а я сегодня замечательно отдохнул!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Голубая «Победа» вошла в жизнь Мельковой нежданно-негаданно. У Раисы была хорошая привычка, свойственная многим научным работникам: прочитав какую-нибудь иностранную статью, она писала маленький реферат и отправляла его в Институт научной информации или в какой-нибудь реферативный сборник – пусть познакомятся с материалом те, кто плохо владеет иностранным языком. Переводила она добротно, писала гладко, и рефераты, помеченные инициалами Р. М., то и дело появлялись в печати. Время от времени приходили повестки-напоминания: зайдите, получите гонорар. Но с этим она не спешила – пусть копятся деньги, когда-нибудь пригодятся. Была она тогда одинокой, и зарплаты хватало с лихвой.

Однажды Лиза Котова, в ту пору еще лаборант-несмышленыш, зашла в «Информацию» получить свои первые приработанные рублики.

– Вы радиобиолог? – спросили у нее там. – Не знаете, случайно, что это за финансовый магнат Раиса Петровна Мелькова? У нас лежит на несколько тысяч ее гонораров, а она и не думает получать.

В тот же день Лиза звонила в Энск.

– Я слыхала, что ты покупаешь «Победу»…

– С чего ты взяла?

– Скажи лучше, когда ты получала деньги за рефераты?

– Не получала ни разу.

Вскоре Мелькова приехала в Москву и совершила обход мест злачных.

– Никак не предполагала, что так много платят, – говорила она потом.

А Лиза в ответ твердила:

– Купи машину. От Москвы до Энска шоссе.

Многочисленные Котовы – братья и сестры Лизы – ей вторили, причем не только уговаривали, но и записали Мелькову на очередь. Однако все их старания чуть не окончились крахом: Раиса, сдавшая на «отлично» за свою жизнь множество экзаменов, провалила на зачете шоферскую премудрость.

– Не сумела задним ходом в ворота въехать.

– Понятно. Передовой научный работник наших дней принципиально не может пятиться. Однако представь себе, как мило ты будешь выглядеть за рулем.

– Чудно! Просто чудесно! – поддерживало Елизавету ведомое ею полчище Котовых-младших.

И Раиса решилась принять срам во второй раз.

В первую поездку Мелькова повезла всех молодых Котовых. Их было шестеро, и галдели они так, что у Раисы звенело в ушах. В довершение всего на первом же перекрестке милиционер оштрафовал Мелькову за недозволенную перегрузку машины. Тогда «мальчики» – двадцатилетние Петр и Николай – вышли, «девочки» же – погодки Лиза и Лида и близнецы Наташа и Галя – поехали дальше. Вскоре гвалт стих, и Котовы с таким же напряжением, как и сама Раиса, стали смотреть в ветровое стекло.

– Ты так и норовишь кого-нибудь задавить, – сердилась Лиза.

И хоть машина тащилась предельно медленно, такая опасность действительно существовала.

Раиса сделала небольшой кружок и направилась к дому Котовых. Когда въезжала во двор, царапнула крылом угол здания, и Елизавета осведомилась:

– Ты все еще пишешь рефераты? Если да, то можно надеяться, что гонораров и зарплаты тебе на штрафы хватит.

Эти слова Раиса вспомнила в тот же день: чтобы перегнать машину в Энск, пришлось подряжать шофера-профессионала, а он запросил изрядную сумму.

Однако прошло два месяца, и Котовы стали свидетелями того, как резво въехала в их двор запыленная голубая «Победа»: Раиса кое-чему научилась.

Одна из поездок была для Мельковой особенно памятной. В тридцати километрах от Энска вдруг возмущенно зафыркал мотор.

– Что ты, миленький? – Раиса переключила скорость.

Мотор еще немножко пофыркал и смолк.

Мелькова вылезла из машины, открыла капот и нерешительно поковыряла что-то пальцем. Она только испачкалась, и ничего более. А между тем была осень, и быстро надвигались сумерки. Раиса безнадежно махнула рукой: не стоит копаться, все равно она мало что понимает. Лучше уж обратиться за консультацией к знающим людям.

Она подняла руку как можно выше, но шофер огромного грузовика в ответ лишь послал воздушный поцелуй. Следующим на шоссе появился «Москвич». Он шел от Энска. Раиса взмахнула рукой чуть-чуть, не «проголосовала» – поправила шляпку. На «Москвича» надежда была плохая, тоже небось едет «спец» вроде нее. Однако машина остановилась, вильнув к обочине. Из открывшейся дверцы сначала появился рукав пальто, потом нога в немодных широких брюках и, наконец, мягкая серая шляпа.

– Терпим бедствие?

В ответ Раиса кивнула. Водитель «Москвича» был среднего роста, молодой и поджарый, со спокойным простым лицом и ясными серыми глазами – таким, во всяком случае, показался он Раисе.

– Симптомы заболевания?

– Чихал… Три раза…

– О, грипп!

Одним движением откинул он капот, потом спохватился, снял пальто, бросил Раисе.

– Лошадка у вас молоденькая, – сказал он, освещая мотор ручным фонариком. – За такой лошадкой нужно ухаживать, иначе быстро состарится. А вы… На месте вашего папы я не доверил бы вам машину. Кстати, девушка, сколько вам лет?

– Видимо, больше, чем вам.

Он выпрямился и осветил фонарем ее лицо.

– Разочаровались? – Раиса сморщила нос, зажмурившись от яркого света. – Если бы не сумерки – наверно, не остановились бы.

– Напротив, – раздался из темноты голос. – Если бы я знал, что вы, Раиса Петровна, сидите на шоссе, я бы специально приехал! Так что в следующий раз учтите: чуть что – звоните мне.

И, отвернувшись, он начал копаться в моторе. Раиса молчала, силясь припомнить, где и когда она его видела. Однако на ум ничего не шло.

– Откуда вы меня знаете?

– Энск город не слишком большой. Готово! – И он закрыл крышку, стал вытирать руки поданной Раисой тряпкой.

– Скажите хоть, кому я обязана спасеньем?

– Игорь Волкович. Не слышали?

– Не приходилось.

– Это ничего. Теперь на правах старого знакомого я заскочу к вам как-нибудь вечером. Люблю машины и с удовольствием проделал бы вашему коняшке кое-какую профилактику. Не возражаете? До встречи!

Волкович пошел к «Москвичу», а Раиса крикнула вслед:

– Постойте! А адрес?

– Найду.

Он дал газ, и «Москвича» поглотила тьма.

– Кто такой Волкович? – спросила она в Энске у соседки по квартире.

– Игорь Петрович? Неужели не знаете? Инженер. Раньше жил через дом от нас. Теперь дали комнату в новом доме. А что?

– Да так…

А через два дня пришел Волкович.

– Не ожидали?

– Напротив. Вы производите впечатление человека слова.

Держался он удивительно просто. Сразу шагнул к книжному шкафу.

– «Радиобиология»! Ух ты, страсти-мордасти!.. «Что такое лучевой синдром?» А это? «Атомная опасность». Мы привыкли видеть в атомах будущее человечества, а вы нас пугаете.

– Не пугаем, а защищаем. Хотим, чтобы будущее было совсем светлым.

– Ну да, конечно… Я именно так вас себе и представлял: маленькая женщина, с риском для жизни делающая свое дело на благо стране и людям.

– Не говорите комплиментов, вам это совсем не идет. А что касается риска, какой же тут риск? Не больше, чем во многих специальностях. Можно ведь у вас на заводе сунуть руку в какую-нибудь машину?

– Можно и голову, но это не обязательно.

– Точно так и у нас.

– Но все же бывает?

– Редко. Год назад облучилась жена одного моего знакомого. Разумеется, сама виновата.

– Вот видите! Ну и как?

– Обошлось. Правда, бывают отдаленные последствия. Но это уже воля случая.

Раиса, наконец, его рассмотрела. Он был уже не молод – во всяком случае, не слишком молод, лет тридцати пяти, а может быть, тридцати двух – не, поймешь. Лоб умный, глаза веселые, нос не длинный и не короткий.

– Вы что-то оказали?

– Нет, молчу…

– Тогда подумали!

– Возможно. Это изредка со мною случается. А вы умеете читать мысли?

– Конечно. Сейчас вы подумали: «Зачем он ко мне приперся?» Не так ли?

Оба улыбнулись, а Волкович тем временем разглядывал крошечную карточку на столе – карточку Громова.

– Муж?

– Не угадали.

– Но ведь могло быть и так?

– Могло.

Он стукнул согнутым пальцем по стеклу – все-таки, мол, угадал, потом еще раз обежал взглядом комнату, улыбнулся как старому знакомому деревянному восточному божку на полочке и, наконец, спросил:

– Ну, а что вы обо мне думаете?

– Предполагаю, что вы неплохой человек, у которого есть, однако, существенный недостаток: он пытается читать мои мысли.

Так вошел в жизнь Раисы Игорь Волкович. Он был хорош, «слишком хорош для меня», – нередко думала Раиса. И думала она так не потому, что дешево себя ценила, а потому, что хорошего Игоря не хотелось обижать, а она никак не могла понять, может она его полюбить или нет. В том, что Волкович ее любит, она не сомневалась.

В Раису влюблялись часто. Она принимала это как должное и немножко кокетничала, как кокетничают маленькие беленькие женщины: мягко, с умеренной дозой веселости. Но на объяснения всегда отвечала «нет». Однако если и отходил после этого тот или иной вздыхатель в сторону, число их не уменьшалось, ибо всегда появлялся кто-либо новый. «Моя коллекция жердочек», – говорила она, ибо чаще всего ее поклонники были худыми, длинными, и если и не стремилась коллекцию увеличить, то уж, во всяком случае, на должном уровне ее поддерживала. В прошлом только Леониду удалось пробить на некоторое время существенную брешь в стене окружающих ее многозначительных взглядов, и это было чудесное время. Но Леонид исчез, и неважно, что он появился потом вновь: он уже не мог принадлежать ей. А Раиса собственница, в этом она себе признается. И постепенно, не сразу, вновь появились вздыхатели, вновь атмосфера легкого флирта окружила ее, сочетаясь с преданностью науке, с серьезнейшими интересами.

Месяца через четыре после того, как состоялось их знакомство, Раисе предстояло ответить Игорю, сможет ли она когда-либо его полюбить. Раньше перед ней не возникало даже такого вопроса, и она со спокойной душой говорила «нет». Теперь же этот вопрос возник – возник много раньше, чем Игорь его задал. И нельзя было не задуматься над тем, почему он возник, и нельзя было ответить что-либо неопределенно-лукавое, потому что Волкович был полностью лишен распространеннейшего недостатка: он вовсе, совсем за ней не ухаживал. «Как Леня», – думала она часто, и думала совершенно напрасно, ибо ничего похожего на ту, довоенную историю здесь не было. Там было столкновение характеров, достаточно уравновешенных порознь, но в совокупности дающих реакцию, название которой – взрыв. Здесь же, с Игорем… Раиса, разумеется, понимает, что здесь совсем не так, – в конечном счете здесь просто будет продуманное соглашение двух взрослых людей, «пересидевших в девках», и ничего более. Грубо? Возможно. На деле все это много мягче, и отношения их очень приятны, но когда настает время принимать решение, Раисе хочется применить именно грубую формулу: «Пересидели в девках оба, теперь подвернулась подходящая партия, и почему бы не изменить жизнь?»

Игорю она говорит это, правда, в завуалированной форме:

– Вы же читаете мои мысли… И, значит, догадываетесь, что скорее всего я выйду за вас замуж. Выйду потому, что знаю: лучше вас мужа придумать трудно.

– А он? – Игорь вновь постучал согнутым пальцем по карточке Леонида.

Раиса ответила честно.

– Он – мечта юности. Скорее всего, он оказался бы для меня плохим мужем, а я для него плохой женой. Но он – мечта…

– Понятно. Он позовет, и вы побежите, хотя бы это была дорога навстречу гибели. Так?

– Да. Быть может, только не так напыщенно. Слова не те, но вы верно во мне разобрались. Однако он не позовет. Он женат, любит и не из тех, что бросают жен. Год назад его жена облучилась – это о ней я рассказывала. Но все обошлось – к общему, можно полагать, счастью.

Они поженились в июле 1952 года.

Карточка Леонида так и осталась на столе, под стеклом. Игорь сказал:

– Я не считаю, что приобрел право на твои мечты.

Но прошло время, и карточка исчезла; на ее месте появилась карточка Лени маленького…

…Так было недавно. А теперь… Если бы не Лизка!.. Какая же я дрянь! Если бы не Лизка, буквально пожирающая Громова глазами, я, может быть, и вытерпела бы, а так… Толстая, веснушчатая Лизка, придется мне тебя огорчить!

Она едет из Москвы после своего доклада на семинаре у Шаровского, едет и плачет. Машина разогнана до предела, мелькают столбы, деревья… Слезы на глазах застилают дорогу. Ну и пусть рядом кювет… Если бы не маленький Леня… Один поворот руля. Если бы не маленький Леня, все было бы проще, но так даже и думать нельзя: как это – чтоб не было маленького Лени?

Первое успокоение вносит милиционер на мотоцикле. Дырка в шоферском документе, штраф. Серьезные глаза на загорелом лице.

– Я вас догонял, гражданка! Как только не совестно, прошли поворот на такой скорости.

– Спасибо, – говорит Раиса, и это первое в жизни спасибо за далеко не первый штраф.

Она отъезжает медленно-медленно: она испугалась.

Ближе к Энску страхи уже другие: «Как буду смотреть на Игоря, на сына?» Но дома ждет неприятность – и сразу все, что казалось главным, отходит в сторону: мальчишка болен, и муж сидит возле него, не пошел на завод.

– Ах, Игорь, Игорь, что мы теперь будем делать?

– О, ничего страшного: насморк, резь в глазах. Скорее всего корь. Этим надо переболеть. И ты, думаю, переболеешь и успокоишься. Вот у меня… Видала его?

– Ах, Игорь!..

Мальчонка выздоровел в положенный срок, и сразу же Волкович стал собираться в командировку.

– Надолго. Возможно, месяца на четыре. Ты ведь знаешь, в Венгрии осваивают нашу машину.

Раиса знала не только это: в Венгрию должен был ехать заместитель Игоря; и если уж едет он сам…

– Тебя прошу об одном, – внешне Игорь совсем спокоен. – Разберись, пожалуйста, за это время в своих чувствах…

Какой же он хитрый! Леонид в подобной ситуации поступил бы не так, он бы активно боролся.

Но Игорь тоже борется: ничто другое не могло бы подействовать на Раису сильнее его благородства. И он знает это. Сейчас, чего доброго, скажет: «Меня не жалей, делай так, чтобы тебе было лучше».

Однако Волкович говорит другое:

– Когда ты была в Москве, звонил твой отец. Я забыл тебе сказать об этом сразу. Он спрашивал, не отпустим ли мы Лешку к нему погостить. Я ответил: «Не возражаю». В деревне сейчас хорошо, впрочем, ты сама там росла, знаешь…

Раиса готова была кричать: сговорились за ее спиной, хотят отнять мальчишку. Знают: если сын будет в деревне, в Москву Раиса не поедет, каждый свободный день будет навещать его, а каждую ночь думать: не потонул ли в реке, не простудился ли?

– Ленчика не отдам!

– Как хочешь… Я думал, ты умная. Но не будем ссориться на прощание…

Петр Захарович Мельков посадил внука в кабину грузовика, не очень-то обращая внимание на слезы дочери. Впрочем, Раиса смирилась давно и теперь, всхлипывая, покорно выслушивала нотацию:

– Раз появился этот длинный – хорошего не жди… Ты непутевая, а он уж… Помню ваши довоенные фокусы! Ну, да тебя учить поздно, а вот мальца портить не дам!

«Непутевая» Раиса входит в опустевшую комнату. Машинально берет в руки журнал, английский попался. Открывает, листает страницы. Глаза по привычке шарят в списках литературы: интересно ведь, кто и по какому поводу ее цитирует. Вот, у самого Холдейна: «Р. П. Мелькова, «К вопросу о действии…» Может ли предположить Холдейн, что заревет сейчас Р. П. Мелькова во весь голос, ткнется в подушку и будет лежать – одна, одна во всем мире?.. Но это сегодня она одна, а завтра – первое сентября, первая лекция. Наполнятся гвалтом студенческим коридоры института, войдет в аудиторию Раиса Петровна, доцент и руководитель лаборатории, и потечет плавная речь, и забегают по бумаге автоматические ручки. А после лекции будет Раиса разговаривать со своими девочками-дипломницами, фамилии которых все чаще упоминаются в ее работах: такая-то показала то-то, при участии такой-то проведен следующий эксперимент… И пусть пока что не говорят «школа Мельковой», а говорят «школа Шаровского», но для своих дипломниц она не меньший авторитет, чем Иван Иванович для Котовой и Громова.

И ни одна из дипломниц, которые из кожи лезут, чтобы походить на свою руководительницу во всем, включая прическу и платья, ни одна из них не допустит ни на секунду, что плакала Раиса Петровна горькими слезами, что называли ее Райкой, добавляя к тому ж «непутевая».

«Однако как обстоят дела в лаборатории? Все ли подготовили?» – Раиса вытирает слезы и едет в институт. Беда сейчас будет тому, кто что-либо не доделал или допустил оплошность!


Колесо завертелось, жизнь вошла в привычную колею. Лекции, заседания, лабораторные эксперименты – это еще далеко не все. Мелькова, кроме того, член профкома и к общественным обязанностям относится с полной серьезностью. Все ею довольны, но сама она в постоянной тревоге:

– Плохо, плохо у меня с профсоюзной работой!

Когда был в городе Игорь, он, случалось, ей говорил:

– Не плохо, а хорошо. Превосходно уже потому, что тебе чужд формализм. Правда, методы у тебя своеобразные: другие спорят, стучат кулаком, ты же лишь улыбаешься. У каждого свое оружие!

Улыбкой Раиса пользуется умело.

– Товарищ такой-то! – произносит она, когда дела приводят ее в кабинет какого-нибудь зава.

Слова сопровождаются улыбкой номер один, подготовительной, имеющей целью настроить зава на соответствующий лад. А после разведки следует артподготовка.

– Институту нужно то-то и то-то. Вам ничего не стоит все это сделать.

Здесь следует улыбка номер два, улыбка-предупреждение:

– Не хочется занимать мелким делом первого секретаря горкома!

И тут зав почти наверняка улыбнется в ответ и, быть может, удовлетворит просьбу: по опыту знает он, что ничего не стоит Раисе Петровне пройти в горком и повторить там серию своих улыбок. А там, в горкоме, не только улыбки заметят, но вспомнят: Мелькова – один из известнейших ученых города, занимается на благо Родины и во славу Энска какой-то там модной радиобиологией. Как не посодействовать такому человеку?

В этом году, как нарочно, возникают дела, в которых улыбкой ничего не добьешься: старушку уборщицу забыл сын, студентку бросил жених… Раиса стремится помочь, примирить, наказать, а у самой ноет сердце: как быть с личным вашим тяжелым случаем, уважаемый профсоюзный деятель? Месяц прошел со дня доклада, а по ночам все не спится… И вот в одну из ночей приходит решение: надо лечиться. Но как? А вот как: прибегнуть к средству, однажды помогшему, – перечитать диссертацию Леонида. А заодно и поговорить с ним. Обольет Громов холодной водицей – может, и исчезнет бессонница…

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Громов и Котова сидят в библиотеке, читают одну и ту же книгу. Книга новая, только что переведенная с английского и изданная крошечным тиражом. Называется она «Острый лучевой синдром» и повествует о трагедии, разыгравшейся возле американского городка Лос-Аламаса.

Бездействовал остановленный на ремонт реактор. Люди – физики, техники, рабочие – делали как ни в чем не бывало свое дело. И вдруг сказалось несовершенство конструкции, произошел взрыв, и девять человек получили лучевую дозу.

Скрупулезно, педантично изучали пострадавших ученые. Вот появились на теле следы ожогов, вот воспалились глаза, выпали волосы на голове, брови, ресницы… В полном соответствии с ожиданиями менялись формулы крови, так же, как и у облученных животных, уменьшались селезенка и костный мозг – все, все так же!

Читать книгу трудно. Возьми ее в руки непосвященный, за колонками цифр, за сухим перечнем изменений скрылся бы от него, быть может, страшный смысл. Но от Леонида и Лизы суть не скроется. Неприятная книга, но и из такой исследователь должен, обязан что-то для себя вынести.

– Обрати внимание на параллелизм явлений… Не так ли точно бывает все у животных? При таких дозах видовых различий уже нет. Защитные возможности организма исчерпаны. – Леонид находит и здесь важное для себя.

Но еще важнее, чем теоретический вывод, ощущение колоссальной значимости собственной их работы: нужно, необходимо научиться лечить лучевую болезнь! А значит: быстрее, быстрее! Быстрее ставить опыты и обрабатывать их результаты, быстрее расчищать теоретические дебри, быстрее двигаться к конечной цели.

– Неужели когда-нибудь будет применена лучевая бомба? На самоубийство порою идут одиночки, причем девяносто процентов из них шизофреники. Может ли сумасшествие захватить целое государство?

– Американцы знали, на что шли, и все же бомбы сбросили. Не путай государство с народом. Народ и тогда не захотел бы бомб, если бы у него спросили. Именно поэтому и важны народный разум и трезвость, всеобщая бдительность, борьба за мир. И, разумеется, то, что мы сильны и с каждым днем все сильнее.


Владимир Семечкин настолько акклиматизировался в лаборатории, что у него появились идеи. К Шаровскому он с ними не шел – Шаровского он побаивался, а приходил к Громову, врывался в дверь, уже на ходу начиная рассказывать.

У него была формуломания. Он пытался «заинтегралить» все на свете и удивлялся, когда биологи отвергали его интегралы.

– Высший класс! – говорила Елизавета, разглядывая формулу зависимости степени поражения от того или иного фактора. – Однако скажи, мой миленький, к какому конкретному случаю приложим твой шедеврик?

Какому-либо определенному случаю формула на первый взгляд всегда соответствовала, но всегда только на первый взгляд и только очень определенному, конкретному случаю. Любопытная деталь: скрупулезно точный в высшей математике, Семечкин, подсчитывая, например, проценты, в сумме получал, как правило, не более девяноста пяти вместо ста. Он был выше банальной арифметики. Это, разумеется, его не тревожило, сокрушался он по поводу совершенно иному.

– Слишком много у вас переменных!

Громов его утешал:

– Когда будешь с биологией на «ты», ох как пригодится нам твой физический и математический багаж!

Леонид уже и сам немножечко разбирается в высшей математике, не настолько, правда, чтобы забыть, что дважды два четыре. Но самостоятельно сделать что-либо серьезное еще не может. А нужда появляется, поэтому Семечкин однажды услышал от него:

– Хочешь маленькую совместную работку? Речь идет о… – Далее следовали труднопроизносимые термины.

Так появилась еще одна тема и был обеспечен более высокий, чем раньше, уровень поиска. Семечкин сотрудничал с ними уже до конца.


Пробралась в виварий инфекция и унесла все мышиные резервы. На плановые темы животных кое-как наскребли, о том же, чтоб попросить на внеплановые, не могло быть и речи. Но радиобиологический опыт зачастую коварная вещь: шла серия, где нужно точно блюсти календарные сроки. Что делать? Ничего не придумаешь, как только взять да и вывернуть собственные свои карманы. Позже какими-либо хитрыми путями институт им оплатит. Но оказалось, что и это не просто: ни в одном из зоомагазинов мышей не было.

– Есть такой Каплан… Или Савинков. Точно не помню, но фамилия у него эсеровская. Этот тип работает в артели «Зоотехник». Мышатник-надомник. Как-то в аналогичной ситуации Брагин перехватил у него за наличные сотню самцов.

– Так чего ж ты сидишь? Беги к Брагину, выясняй адрес этого своего… Чхеидзе!

Елизавета адрес выяснила. Фамилия мышатника была Блюмкин, и жил он на станции Удельная.

В Удельную поехали в тот же день. По дороге прикидывали, что делать, если у Блюмкина мышей не окажется. Ведь завтра опыт! Потом долго лазали по темным улочкам Удельной, разыскивали хибару Блюмкина. Быть может, и не нашли бы, однако попался навстречу дядька, у которого в руках был мешок, а в нем явно мышиная клетка.

– Где Блюмкин живет?

Дядечка показал.

«Хибара» была не маленькая, комнат на десять. Открыл дверь сам хозяин, сам Блюмкин. Он был сравнительно молод и весьма кругл. Для проформы спросил:

– Вы с путевкою «Зоотехника»?

И был откровенно рад, когда узнал, что мыши будут приобретаться способом частнокапиталистическим.

– Мышек получите отличных. Какую линию пожелаете? (Линией в зоотехнике и биологии называется группа животных, обладающих определенными наследственными свойствами. Ниже говорится о линии С-54. Название условное, рассматривать его можно так: серые мыши, с 1954 года разводимые в близкородственных спариваниях.)

Леониду хотелось выяснить, что за мышиный король Блюмкин, и он спросил:

– А какими линиями вы располагаете?

Блюмкин располагал многими.

– И каждой линии можно приобрести сотню?

– О, разумеется!

– Вы не могли бы показать мне, как поставлено у вас дело? Ну, клетки там, стеллажи… Не бойтесь, я не конкурент, я просто из любопытства.

– К сожалению, нет. Мое первое и главное правило: никого не пускать в помещения с животными. Биологов в особенности. Вот вы говорите, у вас в виварии инфекция. Как же могу я пустить вас? Что же касается конкурентов, то их бояться мне не приходится.

– Так уж? А если построят большой питомник – скажем, целый мышиный совхоз? Такой строится.

– О, не страшно! Если его величество паратиф посетит хозяйство Блюмкина, институты без мышей не останутся, потому что таких Блюмкиных есть еще три-четыре десятка. А вот если Блюмкиных не будет, а паратиф прогуляется по вашему совхозу, что тогда запоют институты?

Блюмкин продал им сотню первоклассных трехмесячных самцов линии С-54 за семьсот рублей.

На обратном пути Леонид говорил:

– Проблема инфекций в питомниках действительно существует. Однако Блюмкин все малость преувеличивает. Так или иначе Блюмкиным скоро придет конец. Помимо всего прочего, это безумно дорого: семь рублей за мышь.

– Да. И особенно чувствуется дороговизна, когда деньги вынуты из собственного кармана. Начинаешь понимать, во сколько обходится государству наша работа.


Порт-оф-Спейн… Где находятся чертовы кулички с таким названием? Виталий Бельский не раз и не два облазил по карте весь мир, прежде чем отыскал: на Тринидаде.

О Порт-оф-Спейне ему рассказал Башковец – ботаник, приехавший (везет же людям!) с конференции в Лондоне. В Порт-оф-Спейне есть колледж тропического сельского хозяйства. Благословенный этот колледж взрастил Фернандо Ферейро – человека с банальным испанским именем, но отнюдь не с банальными мыслями. Возможно, единственный в мире, этот Ферейро взял в руки диссертацию Бельского не для того, чтобы вылить на диссертанта помои. Благородный Ферейро столь тщательно изучил труд Виталия, что изыскал способ практического его приложения.

К сожалению, лишь понаслышке знал об этом Виталий. Услыхав на конференции фамилию Бельский, Башковец машинально, быть может, записал ссылку: Ф. Ферейро, журн. такой-то, номер такой-то. Запоминанием деталей Башковец себя не утрудил: трясся небось по поводу собственного доклада.

И вот бегает Бельский из библиотеки в библиотеку. «Порт-оф…? Нет, такого издания не поступало. Поступит!» Однако когда? Хочется побыстрее!.. Но вдруг телефонный звонок. Это Краев. Для многих Краев злой гений, для Виталия – добрый. Краев Бельскому не раз помогал. В пятьдесят втором Виталий защитил диссертацию. В институте все прошло гладко, но в Высшей аттестационной комиссии получилась осечка: безыдейно, мол, беспочвенно, бесперспективно. Бельский совсем уже поставил на диссертации крест, она и впрямь была в смысле практики бесперспективной, но тут подвернулся Краев. Тот самый Краев, что клеймил радиобиологов и навешивал ярлыки, в том числе безыдейности, беспочвенности, бесперспективности. Бельский от радиобиологии далек – ботаник. Но разве знаешь, что впереди может пригодиться, когда идешь войной на Лихова? Краев Бельского отыскал, поговорил с ним – и диссертацию послали на дополнительный отзыв. Рецензента подобрал Краев, и отзыв получился удовлетворительный: талантливо, идейно, перспективно. Ну, провести индивидуальную обработку кое-кого из членов ВАКа – это уже задача для Краева несложная. Высшая аттестационная комиссия диссертацию утвердила.

– Порт-оф-Спейн? Правильно я записал? – говорит Краев. – Ф… Тьфу, дьявол! Фе-рей-ро! Журнал? Номер? Найдем! Поручу кому-нибудь из своих. Для друга Краев все сделает. Буду в Москве еще долго. Встретимся! Ауфвидерзеен, как сказал бы Фернандо Ферейро!

Вельского не смущает интеллектуальная краевская невинность: ведь это не в шутку, на полном серьезе приписал Краев Фернандо Ферейро, испанцу, живущему в английской колонии, немецкое «ауфвидерзеен». При всем при этом Краев совсем недавно был чуть ли не всемогущ, да и ныне, если чего захочет, – сможет…

Краев позвонил дней через пять.

– Встретиться не удастся: срочно уезжаю. А ведь неплохо бы встретиться, а? «Арагви», цыплятки-табака… Но не горюйте! У меня для вас есть кое-что получше цыпляток. Да, да! Посылаю вам фотокопию этого… Ферейро. Нашли мои мальчики! Не просто так посылаю – с заказом на перевод. Для одного сборника – с издательством полная договоренность. Что толку, если вы один прочтете? А опубликуем – понимаете сами… Не будьте ребенком, переводите без всяких стеснений, особенно то, что о вас там. Поняли? Подпишитесь псевдонимом, а страницы сборника вытерпят. Желаю успеха!.. Вы не будете на конференции в Киеве? Хотя да, вы ведь ботаник! – Краев смолкает на несколько секунд, думает, а потом: – Прошу вас, не проболтайтесь о конференции радиобиологам. Я надеюсь, что приглашения будут посланы избирательно.

Виталий перевел статью честно: намеки Краева его шокировали. Но и при честном переводе работа поднимала диссертацию Бельского на изрядненький пьедестал. Очень, надо сказать, ко времени: Виталия покусывали за отрыв от практики, а тут… Теперь можно было контратаковать: в Порт-оф-Спейне сумели извлечь практический урок из теории, у нас же…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

– Жаль, что Шаровского нет. Он бы вам разъяснил, что такое рабочее время, – бросает на ходу Елизавета, пробегая по коридору.

Сейчас десять, а Раиса и Леонид уже час стоят у окна, возле ящиков с чахлыми, облученными кем-то растениями.

– Лиза, мы беседуем о науке, – отвечает ей, улыбаясь, Раиса. Нос у нее при этом морщится.

Сегодня он все время в складочку, этот маленький прямой носик, а научные разговоры сегодня начинаются со слов: «А помнишь?..» И поскольку вспоминать есть о чем, разговор бесконечен.

На работу Леонид пришел, как всегда, без десяти девять и, как всегда, встретился с Елизаветой в виварии. Как и вчера, как и каждый день, они скорбели над каждой мышью, погибшей в защищаемом опыте, и радовались смерти каждой «беззащитной» контрольной. Сегодня в контроле отход семнадцать, а в опыте семь животных. И этот итог, весьма положительный, настроил Леонида на веселый лад.

– Сегодня нам все будет удаваться, вот увидишь, – шутливо сказал он, и, хоть и знал, что это совершеннейшая чепуха, почему-то подумал: сегодня и сусликов привезти могут. Суслики заказаны два месяца назад, но «Зооцентр» – крайне милая организация – не удосужился завезти их и по сей день. А суслики необходимы для работы по спячке.

Когда, оставив виварий, подходили они к институтскому подъезду, улыбка с Лизиных губ внезапно стерлась: увидала машину со знакомым номером. Она поморщилась. «Не хватало, чтоб это меня тревожило!» И сказала Леониду:

– Тебя и впрямь ждет сегодня сюрприз.

– Какой же?

– Увидишь.

В вестибюле Леонида остановил вахтер:

– Товарищ Громов?

– Вы угадали…

– Вас спрашивала Раиса Петровна Мелькова.

Она поднялась наверх, к Ивану Ивановичу.

Не начнись день так хорошо, Леонид, вероятно, был бы озадачен: о чем разговаривать с Раисой? Прошлое ворошить нет вроде нужды, а в настоящем – что у них общего? Но сейчас он воспринял услышанное совсем иначе и если не ускорил шаг, то потому лишь, что рядом была Елизавета.

Раису он увидел снизу, когда между ними был еще целый лестничный марш. Она стояла, смотрела в окно, прищурившись от яркого солнца, маленькая, издали совсем девочка. Вот так же удивила она его своим крошечным ростом и белыми-белыми волосами и в сороковом году, когда увидел Леонид ее впервые возле ступеней, ведущих в ботанический корпус университета. «Ты не заблудилась, детка? Как ты сюда попала?» – спросил он тогда, с места в карьер знакомясь. И сейчас, в тон воспоминаниям, он говорит:

– Здравствуй, ребенок… Как ты здесь очутилась?

«Ребенок» – довоенное интимное прозвище, и Раиса улыбнулась, сморщив носик точь-в-точь как тогда, первого сентября сорокового года.

И вот они стоят в коридоре. Лиза давно работает, а они спрашивают друг друга: «А помнишь?..» Будто нет никого вокруг, будто не лежит вечность между сегодняшним днем и их юностью.

Но вот наконец:

– Раиса Петровна! Какими судьбами? – Волоча пузатый портфель, в коридоре появился Шаровский. – Пойдемте, пойдемте ко мне в кабинет.

На секунду Раиса теряет способность улыбаться, но только лишь на секунду.

– Иван Иванович, я вас догоню. Мне нужно сказать Громову два слова. – Улыбка, чуть приметное движение бровей, иШаровский отходит, убежденный в нежнейшей преданности своей ученицы. И тут же Раиса шепчет:

– Ровно в четыре я за тобой заеду. Да, да! Никаких библиотек!

Теперь улыбка летит Леониду – особенная, довоенная.

…Как случилось, что проехала она мимо библиотеки, почему свернула машина в институтский двор – на это Раиса вряд ли ответит внятно. Планировала с утра в библиотеке сидеть и лишь потом в институт, но вот…

Говорила с Шаровским – была точно в угаре. Глупо смеялась, щеки горели, и бедному Ивану Ивановичу пришлось не сладко: он никак не мог понять, что с ней происходит, не попадал в тон, да и не мог попасть, потому что смеялась Раиса над его попытками вести умные научные разговоры.

А когда села в машину, все пело… Расплата за легкомыслие пришла позже. Было неясно, почему произошел перелом, только отлила от сердца кровь, точно высосали ее оттуда шприцем. Играете в восемнадцатилетнюю, Раиса Петровна? Забываете, что скоро сорок? А в сорок экскурсии в юность обходятся дорого…

Откуда всплыло вдруг это «сорок»? Но дальше не было мыслей, только представилась очень выпукло нелепая картина: актовый зал в Энске. Сотни людей пришли на юбилей. Говорят речи: «Многие ли из нас в сорок лет могли похвастать такими успехами?» Лихов прислал телеграмму: «Очаровательнейшей из женщин-радиобиологов…» Лихов это умеет. Телеграмма Шаровского длинна и скучна. Дипломницы шепчутся: «Не скажешь, что такая она старая…» А Раиса сидит и плачет. Сорок лет не пятьдесят, но и сорокалетний юбилей – репетиция похорон, и слова говорят такие же. Только Игорь, быть может, поймет, что плачет Раиса о прошедших годах, что отдала бы она все, лишь бы вернуть молодость. Но тут Раиса спохватывается: как бы не так – отдала!.. Да и сорокалетние юбилеи отмечают разве что балерины! Для биолога сорок – юность. И между прочим, до сорока нужно еще дожить, пока лишь тридцать шесть! А что будет в сорок… Лиза Котова наверняка б пошутила: «О том, что будет через четыре года, не скажет точно даже профсоюзный босс типа Р. П. Мельковой».

В библиотеке Раиса сразу же начинает планомерно «лечиться». На первых порах синяя папка приносит ей некоторое облегчение: все верно, выводы, которые она сделала при беглом просмотре диссертации, в основном правильные. Что же нашел здесь Бельский? Раиса снова и снова ищет, наконец натыкается на абзац, который ее удивляет. Она перечитывает и понимает: это продолжение, а может быть, конец какой-то ранее высказанной мысли. Приходится снова листать, снова читать, на этот раз практически все подряд. И теперь начинает казаться, что все здесь подчинено определенной идее, которая, однако, прямо не высказывается. Железная логика, псевдодиалектика… Хотя, быть может, не псевдо… Но вот, наконец, и начало. Вот и пометка Бельского на полях: «Р. П.! Как нравится вам эта идейка? Ваш верный паж В. Бель…» «Отвратительная привычка писать на полях библиотечных рукописей», – говорит Раиса и черкает карандашиком приписку Вельского. Дальше она читает внимательно.

Начинает Леонид совсем осторожно: ниже высказывается предположение, не находящее в данной работе прямого подтверждения, но заслуживающее внимания. Изложено предположение сухо и кратко, но за скупостью слов нетрудно рассмотреть большой труд. И Раисе кажется: речь идет о широкой гипотезе, претендующей на объяснение многих явлений.

Сразу всего не поймешь, и она перечитывает второй раз. Теперь видит: нет, не осознал Бельский того, что несет ей эта гипотеза! Не сопоставления с ее фактами она ждет, гипотеза – естественный итог всего, что сделано Раисой в науке. И тут ей приходит в голову мысль: никто и никогда не наносил ей такого удара, как Леонид. Ведь это она должна была создать гипотезу, а не он! Для нее это было бы обобщением, выводом из экспериментов и наблюдений, он же… Собственно, на чем Леонид основывается?

Раиса читает диссертацию дальше. Первое впечатление обманчиво: гипотеза заключена далеко не в одном абзаце. Но то, что пишет Громов, Раисе кажется странным. Он ссылается на работы: одну, другую, третью… Невольно забегая глазами вперед, она ждет упоминания о Мельковой. Но этого упоминания нет. И не случайно: не процитирована ни одна статья, не только ее, но и чужая, из тех, кто трудится над теми же вопросами. На что же тогда опирается Громов? Танцует он от Телье – книги, которую переводила Раиса по поручению одного издательства. Громов, разумеется, пользуется оригиналом – тем самым, которым пользовалась она. Ха, а вот и упоминание о Мельковой! Так сказать, «незлым тихим словом»: Громов указывает, что в русском переводе допущена неточность, и поправляет. Мило… Но дальше. От Телье Громов только отталкивается, отрицая нацело всю теоретическую часть. Потом следуют ссылки на Лихова и лиховцев, и снова Громова интересуют лишь добытые ими факты, а от теории радиотоксинов он крайне далек. Железная логика – вот, оказывается, откуда она! Обеими ногами стоит Громов на завоеванных позициях и все без исключения факты, все теоретические высказывания просеивает, словно через сито, сквозь контуры своей гипотезы. Именно контуры – он и сам это пишет: контуры, костяк, и не малый нужен, мол, труд, чтоб нарастить на костяк мякоть. Но каков костяк, если он объясняет самые различные данные! Не одной Мельковой нанес Громов удар, многим!

Раиса ловит себя на слове «удар» и сама себе возражает: удар тут ни при чем, радоваться надо, раз появилось что-то новое, тем более такое многообещающее. Но радоваться она не может. Почему? Не она ли горевала: отстал от нее Громов? Так почему же теперь, когда оказалось, что не отстал, она огорчается? Не потому ли, что обогнал он именно ее? Не ребячья ли задиристость заговорила вдруг в ней? Как до войны: дружба, любовь, конкуренция – все в едином клубке. Нелепая конкуренция, нелепое столкновение интеллектов, бездарнейшие ссоры двух умных людей. Неужели это вернется, если восстановятся их отношения? Вернется, ибо даже сейчас, осознав, что Громов перегнал ее в науке, она готова рвать на себе волосы! Но так ли уж Громов ее перегнал? Интересно, что думают об этом отцы радиобиологии – Шаровский и Лихов? Иван Иванович диссертации мог не читать – кто их читает, диссертации? Но Громов защищал у Лихова, а значит – Лихов в курсе дела. И, забыв о не совсем любезном приеме, который оказал ей Лихов месяц назад, Раиса спешит к телефону.

– Яков Викторович? Добрый день. Это Мелькова… Спасибо, спасибо! О да, прекрасно. Я к вам по не совсем обычному поводу. Да, вы правы, как всегда, по необычному. Скажите, какого вы мнения о диссертации Громова? Не о работе в целом, а о том ее месте… Да, да, о синдроме напряжения, но только не по Телье…

Голос Лихова полон любезнейшего злорадства:

– Понятно, понятно, что вас интересует именно это место. Я этого ждал. Но вы напрасно волнуетесь, ведь там же гипотеза.

– Яков Викторович, я хотела бы знать ваше мнение, если оно не секрет.

– Помилуйте, какой там секрет! Мнение мое таково: это вставной номер. Знаете, как в оперетте. Когда сюжет становится скучным, авторы заставляют актеров петь куплеты и дрыгать ножками для вящего удовольствия зрителей.

– Яков Викторович…

– Ну, ну, шучу… Не сердитесь. А если серьезно: на общем сером фоне диссертации гипотеза, что ни говори, пятнышко. Розовое, цвета самоуверенной юности… Но бездоказательно, совсем бездоказательно. Хорошо еще, что хватило у автора такта подать это кушанье с низким поклоном и без излишних соусов. Кажется, такого рода терминология вам по душе?

Направляясь к своему столику, Раиса бормочет себе под нос:

– Паяц, старый паяц… Бездоказательно! Будто не читал моих работ…

Но Лихов есть Лихов, и к его словам нужно прислушиваться. Раиса – в который уже раз! – читает страничку громовской диссертации, и что же? Теперь, преломленная через призму лиховского мнения, гипотеза и впрямь начинает казаться ей не очень-то убедительной!

Тогда Мелькова формулирует предварительный вывод: вначале она к гипотезе многое примыслила, ибо обладает данными, которые Громову неизвестны. Но это не умаляет достоинств предположения Громова. Что бы с ним ни случилось дальше, предположение это сыграет положительную роль уже потому, что заставит Мелькову торить новые тропки! Но надо быть идиотом, надо быть кошмарнейшим идиотом, чтоб затолкать теорию такого размаха в диссертацию, которую никто никогда не прочтет! На Громова совсем не похоже!

Однако и это мнение не окончательно, Раиса и сама это знает. Что поделаешь, Мелькова – не Лихов…

– Становление взглядов у тебя подчинено закону маятника, – шутил, случалось, Игорь Волкович. – Тебе обязательно нужно несколько раз шарахнуться из одного крайнего положения в другое. Только тогда ты займешь правильную позицию.

А другой близкий ей человек, Громов, говорил когда-то:

– Ты мечешься, точно заяц, попавший между лучами двух автомобильных фар. Направо-налево, направо-налево – пока не раздавит колесами.

Правы оба: Раиса мечется, и бывает, что выбирается на верный путь, бывает и так, что ныряет в пропасть. Сегодня, например, утром, не шарахнулась ли она в крайнее положение?

Раиса смотрит на часы – двенадцать пятьдесят пять. В четыре, через три часа, они встретятся. Однако нужно ли? Не пора ли удариться в другую крайность? Может быть, да, а может, нет. Но сегодня встречаться не хочется. Лучше уж посидеть здесь, почитать, разобраться.

И Раиса идет к телефону.

– Громова! – говорит она и долго ждет. То есть, быть может, не так уж долго, но времени этого достаточно, чтоб зародились сомнения.

И вот:

– Леня… – произносит, потом молчит и вдруг, точно с обрыва, головой в омут: – Ты не забыл, что мы встречаемся ровно в четыре? Это важно, очень важно…


Что это: преддверие счастья или авария?

Они лежат на диване в комнате на Таганке. Леонид закинул руки за голову, смотрит в потолок, Раиса приткнулась рядом. Лениво, медленно течет спор. Леонид говорит:

– Примитивно… Уж очень ортодоксально ты мыслишь. Ни одна из теорий в радиобиологии не будет обладать геометрической прямолинейностью: сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы…

– Ты, дорогой, похоже, заблудился в тобою же изобретенных трех соснах! Я тебе предлагаю экспериментальные материалы, подтверждающие твои воззрения, а ты, извини, поворачиваешься к ним спиной…

Спор постепенно затихает, ибо не о том думы. Да и глупо было его сейчас начинать!

Раиса приехала в институт ровно в четыре. Пришлось для этого сделать изрядный кружок, потому что из библиотеки отправилась рановато.

И вот они едут по городу, и как-то сразу восстановилось утреннее настроение – вернулись в юность, и губы произносят: «А помнишь?» Говорят о мелочах, вспоминают совершеннейшую ерунду – разные смешные случаи, которыми изобиловала студенческая жизнь, однако за внешними, произносимыми вслух «А помнишь?» спрятаны иные, несказанные… «А помнишь, была весна, и мы не усидели на лекциях, и бродили по городу, и ты привел меня на вокзал, не спрашивая, взял билеты на электричку и увез меня в тартарары, в лес и в поле, и мы бегали между деревьями, шлепая промокшими ногами по лужам, гонялись друг за другом, пока не выбежали на опушку, к деревне…» – «Да, помню. Мы застыли, смотря вперед, и ты потупила голову, мы думали об одном, но не могли сказать это друг другу. И тогда я взял тебя за руку, ощущая легкое сопротивление, ты смотрела в сторону, но все-таки шла за мной, потому что не могла не идти, а я не мог не вести тебя, а потом ты осталась на улице, я же вошел в избу…» – «Ленька, мне тогда было очень стыдно, мне казалось, что на меня смотрят изо всех окон, а ты все не шел и не шел, и мне уже захотелось удрать, но тут появился ты, спокойный, серьезный, только в глазах сумасшедшинка: все в порядке, Раиска, наврал с три короба, завтра суббота, потом воскресенье – до понедельника комната в нашем распоряжении… Мы забыли про все: про твоих родственников, которые будут тревожиться, про моих подруг из общежития, про биофак, про Москву – была весна, солнце смотрелось в лужи, а грачиная возня на березах напоминала картину Саврасова…»

– Направо… Сверни здесь направо – мы срежем угол. – «Ленька, откуда ты знаешь, что я везу тебя на Таганку?» – «Знаю! Это не ты везешь меня, Рая, это я веду тебя за руку, как тогда, в сорок первом, – через вспаханные огороды, мимо плетней, к деревне… Вычеркнем из памяти пятнадцать лет – и ничего более!..» – «Ленька, но мы тогда были котятами». – «Вычеркнем! Чувствуешь мою руку на своем плече? Уже вычеркнули! Сверни налево… Проскочим здесь переулочком, и мы дома…»

Так было в четыре, а сейчас уже восемь, экскурсия в юность окончена, и на диване лежат взрослые люди, которым нужно о многом подумать. Медленно, но верно глохнет научный спор – ну до чего же нелепо, что он начат сейчас, и до чего ж печально, что он сейчас начат!

– О промфинплане в кровати – как в литературе конца сороковых годов… Чувствуешь, Ленька, мы с тобой разговариваем о промфинплане…

– Экспериментализм… Поставлен опыт – авось да выйдет. Но почему бы и нет? Меня тревожишь лишь ты, я же…

– Хочешь сказать: ты свободен?

– Не только… Хочу сказать: я одинок. То есть, разумеется, я не сосна, выросшая на севере диком, на горной вершине. Это несовременно… Но не всего мне в жизни хватает, и я не могу не жалеть о том, что потерял. С тобой же меня связывают не только воспоминания…

– Только они. Не спорь, Леня, у тебя только воспоминания… Ну и, быть может, как это ты говорил раньше? Флюиды. Неизъяснимые тяготения, которые так легко объяснить. У меня иначе. Я не забывала тебя ни на один день. Но не подумай, что тебя упрекаю. Вовсе нет. Я сейчас с тобой, и, быть может, я даже счастлива – во всяком случае, собственной гордости я уже угодила… Все очень сложно: сын, муж… И именно потому, что сложно, да и не только с моей стороны, но и с твоей, ты, видимо, прав: поставлен опыт, и остается ждать результатов. Скажу еще только: каков бы ни был финал, я не пожалею о том, что опыт поставлен, ибо не поставь я его – всю жизнь терзалась бы…

…Леонид проводил Раису до Энска. Вернулся в Москву на электричке под утро, прилег, однако так и не заснул. На работу пришел не то что злой, но сумрачный. И почему-то было стыдно смотреть на Елизавету.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Проклятущий Фок, усовершенствованный и улучшенный, окончил свое триумфальное шествие по лабораториям многих институтов, осел прочно в двух-трех десятках тем и теперь мучил главным образом свою создательницу.

– Срам на мою бедную голову! – сокрушалась Елизавета.

Как хорошо все было, когда она показывала методику другим! Прекрасно получалось у них, пока они с Леонидом работали порознь. Но стоило перейти ко взаимным проверкам, поменяться препаратами, как сразу же у обоих получались разные цифры.

– Методика тут ни при чем! – утверждал Леонид. – Тут все дело в нас самих, в индивидуальных различиях наших органов чувств.

– А что это означает? На кой шут нужна методика, если она по-прежнему субъективна! Таков и старый испытанный Фок!

– Посчитаем еще раз…

Но результаты не желали сближаться. Лиза покрылась багровыми пятнами, и Леонид, глядя на нее, боялся, что она расплачется. И было с чего: немало людей, быть может, клянет ее в данную минуту.

– Сдаваться рановато. Попробуем обменяться микроскопами – чем черт не шутит!

Но и это не привело ни к чему путному: цифры стали немножко иными, но расхождения не уменьшились.

К Лизе, казалось, пришло отчаяние.

– Бросим. Я больше не могу. – Она подошла к окошку, прижалась щекой к косяку.

Такой огорченной Леонид ее еще никогда не видел.

– Что скажет Иван Иванович! Так промахнуться в методике!..

– Сдаваться рано. – Леонид убежден: здесь должен быть какой-то простой выход.

Он машинально чертил на бумажке цифры, рисовал клетки, те самые, что видел минуту назад под микроскопом. Он рисовал, и в то же время именно эти рисунки и именно в сочетании с цифрами почему-то его совсем не устраивали. Тогда он зачертил на своих рисунках середину клеток, округлил их края. И удивительно: теперь, в обобщенном, зачерненном виде, клетки ему пришлись по душе. Он улыбнулся, подумал минуту, потом сказал:

– Зачем нужен этот хвостик к твоей методике? Я говорю о взаимном контроле. Не для того ли, чтобы избежать субъективных суждений?

– Плетешь чепуху! В том и беда, что мы их не можем избежать. Цифры…

– Забудь о цифрах… Вот что! Я, кажется, сам себе все объяснил. Уменьшение числа тех или иных клеток – еще не лучевая болезнь. Это лишь показатель, не так ли? При чем же тогда цифры? Садись за микроскоп, и просчитаем еще два препарата с другим сроком облучения.

В голосе у Леонида звучала уверенность, и Лиза снова села за стол.

– Просчитала? А теперь построй график. Как следует, на миллиметровке.

Они построили графики, обменялись препаратами и проделали еще раз то же самое. Потом сопоставили графики. Кривые лежали на разных уровнях, и Лиза в досаде махнула рукой.

– Погоди немножечко, – успокоил ее Леонид. – Смотри фокус.

Он сдвинул Лизину бумажку вниз, и кривые совпали.

– Понятно?

– Нет.

– А между тем проще простого. – Леонид произвел нехитрый подсчет – исходные точки обеих кривых принял за сто процентов. А когда построил новые графики на основе этих расчетов, линии легли одна на другую.

– Какой-нибудь физик или математик хохотал бы над нами в голос. На такой пустяк потратили день. До тебя дошло?

– Как будто… Ты переходишь на индексы. Глаза у нас разные, и ты приводишь их к общему знаменателю.

– Примерно… Только не глаза, а результаты. Абстрагируясь от реальных цифр, мы получаем наиболее объективные данные, причем в нашем случае это вовсе не парадокс.

– Да, ты меня спас!

– Пустяк! Мне стыдно, что мы так долго с этим возились. Уверен, что Лихов это сделал за три минуты.

Позвонили Лихову – они не упускают ни единого случая ему позвонить: чем больше контактов между лабораториями, тем лучше. Так и есть: Яков Викторович считал переход на индексы в новом варианте методики само собой разумеющимся.

– Так-то, Лизонька! Котова и Громов еще не доросли до Лихова! Но все равно сегодняшним днем я доволен. Кроме чепуховинки с индексами, я сегодня открыл Америку районного значения: чтобы лучше соображать, надо отойти от своих данных в сторонку и взглянуть на них, слегка прищурившись, как художник на недописанную картину. Уткнись он носом в нее, ничего не заметит, кроме пятен и бликов. Но вот художник отходит, прикладывает руку к глазам – козырьком, – и напрашивается обобщение.

– Гениальное открытие!.. Кстати, не пробовал ты применить его, помимо науки, и к жизни? Со стороны многое выглядит иначе, нежели под носом…

Леонид смотрит на нее: ох уж эта Елизавета!

С индексами дело пошло успешнее, однако…

– Не болят у тебя глаза?

– Болят, но что сделаешь? Нужно считать…

И они работают, но когда начинают сличать данные, выясняется, что в конце дня и с индексами получаются разные результаты: по-разному за день устают глаза.

– Если считать только по утрам, все планы перестраивать нужно.

– Ты можешь предложить другое?

– Нет.

Однажды заскочил к ним Семечкин, и Елизавета свои огорчения обрушила на него:

– Физики! Представители передовой науки! Зарылись в теории по уши, а чтобы помочь чем-либо разумным, дельным…

– Я всегда рад, Елизавета Михайловна. Сейчас, например, готов подержать мышей.

– При чем тут мыши! Взгляни-ка, дорогой, в микроскоп.

Семечкин послушно сел и неумело уставился в окуляры.

– Что видишь?

– Кружочки.

– Ослик! Это же лейкоциты! Видишь ядра?

– Ну, вижу.

– Так помоги. Двинь научный прогресс! Можно приспособить машину, чтобы считать такие штуки?

– Проще простого. Фотоэлемент и считающее устройство – что-то в этом духе во всяком случае.

– Ну и действуй!

– Не мое амплуа. Нужен специалист по счетным машинам. Попробую такого специалиста найти.

Семечкин ушел, а вскоре выяснилось, что слов на ветер он не бросает: нужного специалиста он привел.

Это был мальчик, еще более юный, чем сам Семечкин, длинный и черный; причем в отличие от Володи скромностью здесь даже не пахло. Он долго пялил глаза в микроскоп, выспрашивал о совершеннейших пустяках, известных любому студенту-биологу. А потом вдруг сказал:

– Теперь попрошу вас поработать так, как работаете обычно.

Лиза села за микроскоп и показала экстра-класс просмотра препаратов. Физик что-то записывал, что-то рисовал, и Леонид любопытства ради заглянул к нему в бумажку. Записывал юноша Лизины объяснения и последовательность операций, а рисовал женские руки, почти такие же красивые, как руки Елизаветы, косу элита-рекорд, носик-закорючечку. Однако развлечения не мешали, видимо, ему заниматься делом, потому что в конце он сказал:

– Машинка будет. Подготовьте официальный запрос в наш институт, что-нибудь очень авторитетное. Включим в план. Штука занятная, да и начальство не откажет – радиобиологам. Пишите: «Просим осуществить проектирование и изготовление пробного образца».

– Так. А когда же будет готова ваша высокоумная мясорубка?

– О, сделаем быстро! Ну, через год…

Леонид и Лиза переглянулись: ничего себе быстро!

– Иди, Леня, выколачивай из директора бумажку. Правда, через год мы уже кончим тему, но хоть на благо потомкам…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Местом действия эксперимента Громова и Мельковой была главным образом магистраль Москва – Энск, временем действия – субботы и воскресенья.

В одну из суббот Леонид спешил утром на работу, но на Таганке, возле метро, задержался и купил несколько роз, потом подумал и купил еще столько же: захотелось сделать приятное и Елизавете.

Своему букету Котова радовалась откровенно, на второй же долго косилась, потом брякнула:

– Убери с глаз моих Райкин веник! В этой комнате могут находиться только мои цветы.

Леонид подумал секунду и перенес все розы к ней на стол: не объяснишь почему, но эта претензия, в общем нелепая, показалась ему справедливой.

– Вот так нужно бороться за свое счастье. – Елизавета ухмыляется, но кажется Леониду, что не совсем это шутка.

Ровно в три Громов вышел из института и, не заезжая домой, отправился на вокзал. В электричке было тесно, и он стоял на площадке, утешаясь тем, что здесь, пусть неофициально, но можно курить. Смотрел на примелькавшиеся пейзажи, думал: «Как нужно бороться за свое счастье? И что такое счастье вообще?» Год перед войной шел он навстречу Раисе. Не просто сложилась любовь, не легкой была она, ссоры да споры, бури да грозы – сколько их хранит память? Было ли тогда счастье? Казалось, что да, а теперь кажется – нет. Счастье новизны – это было. Счастье взаимного узнавания плюс напряженное ожидание того, что впереди будет лучше и радостней. Точно пластины в конденсаторе, порознь они были ничто, вместе же – индуцировали друг в друге противоположный заряд. И все же казалось тогда: пронесут любовь через всю жизнь. Но по-иному сложилась судьба.

В прошлую субботу в Энске он попал под дождь, промок основательно, и Раиса, забеспокоившись, заставила его переодеться в костюм Игоря. Что, собственно, произошло? Громов уговаривал себя: Раиса его любит и, значит, принадлежит ему по праву. Что выше права любви? Но вот… Достаточно было надеть чужой костюм, чтобы почувствовать: ты в чужом доме, с чужой женой. Тогда, неделю назад, ночь стерла это ощущение, теперь оно появилось вновь: к чужой жене едешь ты, Громов, не имеешь права к ней ехать! Как и прежде, они индуцировали друг в друге противоположные мысли, общение их рождало споры. Однако и здесь все было иным, не прежним: спорили с оглядкой, не отдаваясь спору целиком, не растворяясь в нем, потому что не могли отдать друг другу всю душу.

– Мы даже поругаться толком не можем! – сокрушалась по этому поводу Раиса, и было о чем сокрушаться, ибо понимали оба, что внешняя миролюбивость их отношений – лишь показатель того, как каждый замкнулся в себе, что хоть и составляют они по-прежнему конденсатор, разрядиться он сейчас не может, потому что нет нужного контакта.

– Право же, Леня, пословица насчет того, что плохой мир лучше доброй ссоры, к нам совсем не подходит. Ну почему мы даже о науке не спорим всерьез?

Леонид видит: Раиса и хочет вновь обрести близость и боится этого в то же время. Он же – ну. право, он сам не знает, чего сейчас хочет он. Сосуществование путем балансирования на грани войны – вот что было у них когда-то. Теперь, после Валентины, раз и навсегда вручившей ему всю свою душу, такое Громова не может прельстить. Валентине и он отдавал частицу своей души – ровно столько, сколько была в состоянии Валентина взять. И, может быть, именно в том чуточку покровительственном отношении, которое Валентина допускала и поощряла, во всегдашнем сознании, что нуждается она в помощи и защите, и заключалось счастье. А может, не только в этом, но не от этого ли зависело многое? Человеческая сущность извилиста, и не тогда ли люди сходятся, когда извилины совместимы в какой-то мере? Раиса не Валентина, и ежели уж крошечная девчоночка из подмосковного Энска не очень-то нуждалась в его покровительстве, то что говорить о Раисе сегодняшней, женщине с характером, сложной, мятущейся, своевольной?

Нельзя сказать, что хорошее было у него настроение, когда, наконец, вышел из вагона и зашагал старенькой улочкой к одному из старых кварталов Энска. Вот и бревенчатый домик, осыпающаяся сирень под окнами, дощатый забор с большими щелями, калитка. А у калитки стоит мальчишка. Белые волосы и голубые глаза, маленький прямой носик, смотрит на вечернее солнце – носик морщится. Батюшки, несомненнейший Райкин сын!

– Дядя, вы к нам?

– К вам, Леня. Куда же еще? Я тебя знаю, а ты меня нет. Видишь, как интересно бывает?..

– Дядя, вы дядя Леня?

– Правильно. Выходит, ты тоже меня знаешь. Ну, пойдем, что ли?

И двое мужчин, большой и маленький, зашагали к крылечку.

Ехать в Энск еще полбеды, возвращаться обратно гораздо хуже: именно на обратном пути особенно четко, жестко оценивал Леонид ситуацию.

Запомнилось одно из воскресений.

Поздно вечером сел он в электричку. Вагон был полупустой, но близко от Леонида сидели туристы. Громов глянул и сразу узнал: студенты-биологи. Поезд тронулся, и студенты запели:

Завывают вдалеке
Бомбочки-комарики,
В брюхе пусто, дым в руке,
Сухари-сухарики…
Песня была знакомой, очень знакомой. Когда-то написал ее Михайлов, и не просто так написал, а посвятил Вале, подарил ей. Леонид полагал, что песня давно умерла, но, оказывается, живет и поется.

Ему не хотелось разговаривать со студентами, среди которых были знакомые, да и убежать от воспоминаний вроде имело смысл. Он встал и направился в другой вагон. А вслед летело:

К сожаленью, не видал
Я тебя в пилотке,
Я чуть дольше воевал,
Все мотал обмотки…
Больше Леонид ничего уже не слыхал, грохотали колеса на стыке, а потом был другой вагон, но услужливая память подсказывала то, что было дальше в той старой песне: увидал бы тебя тогда – может, и перехватил бы у своего друга Леньки. Но вряд ли: он быть счастливым умеет, а я нет, а быть счастливым надо уметь… Где, подскажи, найти вторую такую же, Валя-Валентинка?

«В самом деле, где? – думает Громов. – Не в Энске… Только не в Энске». Чем была любовь к Вале, как не отрицанием, зачеркиванием всего с Раисою связанного? И что будет означать любовь к Раисе, если вновь она утвердится, как не зачеркиванием связанного с Валентиной? Но может ли он что-либо, хоть один день, зачеркнуть?


Мисс Элисабет Котова в новеньком белом халатике – талия подчеркнута – водит по институту иностранных туристов: двух безусловных научных работников-радиобиологов и одного безусловного журналиста. Мисс Элисабет с непостижимой для Громова и даже для Шаровского легкостью лопочет по-английски, научные работники слушают, задают вопросы и получают объяснения, газетчик же то и дело щелкает фотоаппаратом: «Мисс Элисабет на фоне электронного микроскопа», «Морская свинка в руках мисс Элисабет» и просто: «Мисс Элисабет Котова, русская специалистка по борьбе с повреждениями, вызываемыми атомными бомбами». Громов, видимо, талантливый ученик мисс Элисабет, ибо он довольно зло комментирует вполголоса каждый снимок, вызывая смешки у сопровождающих иностранцев русских. В то же время Шаровский цветет улыбками («Любуйтесь, заморские гости, какая у меня лаборатория, да и какова ученица!»). Титов смотрит американцам во рты, стараясь вставить в разговор глубокомысленное замечание вроде «о'кэй!», а Грушин, секретарь парторганизации, подзуживает Леонида:

– Что, Громов, отстали мы в знании языка? Догонять надо!

Но вот прозвучали последние «гуд бай!», все вздохнули свободнее. Шаровский потряс Лизину руку, Грушин хлопнул ее по плечу: «Молодчинка, Котова!» – и рабочий день вошел в свою колею.

– У тебя нет желания помочь мне получше освоить разговорный «энглиш»? – спрашивает Леонид, а Елизавета передразнивает его неверное произношение.

– «Энглиш»! Нет, дорогой, с этим в Энск поезжай, там тоже язык знают… Немножко разве что хуже…

Громов задумывается: а вот ведь нет, не обратится он к Раисе с такой просьбой. Легче Елизавету заставить. В Энске же внешняя близость отношений не означает вовсе… Чего не означает? Ну, если прямо говорить, – что в Энске не назревает конфликт!

– Обидели Лёнечку? – Елизавета, оказывается, за ним наблюдает. – А ты как думал? Не раз еще вспомнишь свою Валентину, скромную овечку! Сейчас же над тобой над самим пастух!

– Знаю, Лизонька, что умеешь больно ужалить, но тут ты не в курсе дела…

– Немножко знакома с тобой и с Раисой… А впрочем, молчу.

Однако Елизавета молчала только вначале – месяц назад. Молчала не из деликатности, а потому, что события ее ошарашили. Теперь же она не молчит, высказывается то и дело. И Громов уверен: чует, что в Энске зреет развязка, и весьма откровенно стремится ее ускорить.

Идут дни, и близится приезд Игоря, и беспокойнее становится Раиса, и Леня-маленький спрашивает то и дело, когда Волкович приедет, а в прошлое воскресенье даже сказал:

– Мама, а когда мой папа вернется, дядя Леня тоже приезжать будет?

Непостижим ход мыслей пятилетнего человека, но кто более точно мог бы сформулировать вопрос, с самого начала висящий в воздухе?

Позднее Раиса сказала:

– Соседи. Им до всего дело. Видно, разговаривали при мальчишке…

Сыну она не ответила, а Громов вопроса не повторил. Теперь, через неделю почти, об этом жалеет. Тянуть дальше нельзя. А чем это может кончиться? Ничем. Не вычеркнешь прожитого этапа, на новой основе из тех же материалов принципиально иного не создашь; и если месяц не принес близости, не придет она и через год. Разошлись пути-дорожки, вроде и параллельно лежат они, но и параллели не сходятся. И сколько можно продолжать опыт, дающий заведомо отрицательный результат?

– Пойдем в кино? – Это Громов обращается к Елизавете.

– В кино? Но ведь сегодня суббота.

– Знаю.

– Ну что же, пойдем. А по дороге будем говорить по-английски, ладно? – Елизавета довольна, хоть и пытается скрыть это.

Назавтра Раиса звонила:

– Ты заболел?

– Нет. Просто хотел дать тебе возможность подумать. И себе тоже.

– Назрела, значит, необходимость подумать?

– А разве нет?

– Ну, хорошо. Разговор не для телефона. В следующую субботу я буду в Москве, мне нужна монография Вольфа, тогда и поговорим.

Но в следующую субботу она не появилась, а Леонид не стал ей звонить, и правильно сделал, ибо через день пришло письмо: «Все очень сложно. Игорь вернулся. Мальчишка прилип к нему. Приходится откладывать разговор».

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Составление годового плана для Шаровского дело приятное; особенно наглядно виден размах работы, ее устремленность. А вот в составлении сметы что-либо приятное усмотреть трудно.

– Сколько тебе на год понадобится животных, Витя? – спрашивает он у Брагина.

Тот достает из стола листочек. Шаровский минуту думает над расчетом, потом говорит:

– Увеличь все цифры в два раза. Треть при любых условиях срежут со сметы, а кроме того, нужен резерв.

Брагин свой человек, здесь, в лаборатории, вырос, и хоть и брюзжит – к самостоятельности рвется, но Иван Иванович вовсе его не стесняется.

Такая же операция, как с мышами, производится с реактивами, на треть увеличивается и число необходимых приборов. Спирт? Гм, спирта нужно побольше, безлюдного фонда у лаборатории нет никакого.

Точно такой разговор происходит со Шнейдером, Басовой, Дзуриди. Но вот с индивидуальными сметами «легких» людей покончено и остаются люди «трудные». Как, например, скажешь Громову: увеличьте заказ на спирт? Даже такое не посоветуешь: напишите, мол, на наркозную тему побольше мышей, сами же потом в дело их пустите. Громов трудится над несколькими темами, в плане же лишь одна. Выход, казалось бы, прост: поставить в план все темы. Но это не выход. Громов без году неделя кандидат, без году неделя в лаборатории, и предоставление ему самостоятельности обидит многих. Нельзя и запретить Громову работать вне плана. Можно ли тому, кто везет воз, запретить положить на него и свой груз?

Еще большие трудности со сметой группы Титова. Во-первых, ему вовсе не посоветуешь ничего; и во-вторых, Иван Иванович вынужден здесь становиться в позицию вышестоящего начальника, призванного смету урезать, – Шаровский пунктуален, даже мыслит порою по пунктам.

Но вот индивидуальные сметы собраны, и начинаются подсчеты, прикидки, накидки. И как ни крутится Иван Иванович, нужной суммы не получается. Тогда, испробовав предварительно все остальное, он вписывает в план несуществующую тему: «Теоретические основы противолучевой защиты», исполнитель И. И. Шаровский. Раньше такое сходило, но как будет на этот раз? Под тему можно запросить многое, однако…

Неприятно совершать такой вот подлог, как неприятно и искусственно раздувать смету, но что поделаешь? Заставляет сама практика рассмотрения смет, когда с итоговой суммы чуть ли не механически из года в год срезается треть. Не из того ли исходят, что все и всегда представляют сметы заведомо завышенные?..

Смета составлена, ее надо нести либо к директору, либо к его заместителю. Директора Шаровский уважает: настоящий ученый. А заместителя – нет. Это барин, барин от науки – и ничего более. Холеное лицо, холеные руки, забывшие, что такое работа. А был ведь экспериментатором заместитель директора Холодовский, совсем неплохим экспериментатором был когда-то! Почему так случается? Засосала административная текучка? Но ведь директора не засосала, тот до сих пор по всем делам принимает в лаборатории, этот же редко поднимается до своего третьего этажа, вечно сонно представительствует в кабинете на первом. Не любит Иван Иванович Холодовского, однако сейчас, когда идет речь о смете, предпочитает его. Директор, чего доброго, заинтересуется, что понимает Шаровский под теоретическими проблемами лучевой защиты, и будет неловко; этот же барин, если и заметит, смолчит, побоится впросак попасть, будет торговаться по мелочам, да и то не слишком, потому что у самого лабораторная смета завышена куда хлестче.

Иван Иванович идет к Холодовскому, но того на месте не оказывается: укатил куда-то на институтской машине. Шаровский оставляет смету секретарше: ждать ему некогда, второй раз ходить – ну, знаете ли, к Холодовскому ходить по два раза!

А через два дня на «Олимпе» появляется Грушин – секретарь партбюро. В руках у него смета Шаровского. Иван Иванович ежится: приятно разве, если сметою интересуется парторганизация?

– Зашел поболтать. – Грушин садится, листает смету. – Никто, Иван Иванович, этого документа еще не читал. Я первый – Холодовский нерасторопен. И мне хотелось бы, чтобы никто и не прочел его больше в таком виде. Вот тут есть пункт: «Исполнитель И. И. Шаровский». Решили поработать руками или обеспечиваете дополнительными мышками учеников?

Выкручиваться бесполезно: Грушин не Холодовский – это отличный экспериментатор, пусть давний, но ученик Ивана Ивановича, представитель созданной им научной школы – и Шаровский идет ва-банк:

– Вы же знаете аппетиты нашей молодежи… Громов, например…

– Знаю. Даже на свои деньги мышей покупают, ставя институт в дурацкое положение: пойди потом этих мышей заприходуй… И все же считаю, что смету следует переделать. «Теоретические основы»… Нет, так нельзя! Просто нужно представить себе, что такое наши внеплановые темы. Не есть ли это работа сверх плана? Стоит вместо «вне» сказать «сверх», и все станет на свои места. Так и советую написать. «Разведывательные эксперименты (работа сверх плана)». Такую статью сметы я буду отстаивать. Согласны?

– Трудно не согласиться…

– Тогда дальше. У вас тут вот насчет спирта абсолютно фантастические цифры.

– Ну, немножечко сократить можно.

– Не немножечко, а ровно в три раза.

– Так уж и в три? Павел Павлович, побойтесь бога!

– Ну, в два.

Пришлось Шаровскому соглашаться и с этим.

Что же касается Громова, то тут Иван Иванович опасался напрасно. Дня за два до этого был разговор:

– Тянем план да еще вкалываем вне плана, а Шаровский жмется с мышами.

– Не агитируй, я давно сагитированная. Сколько тебе удалось накинуть?

– Порассовал по разным статьям шестьсот штук. Мало!

– А крыс написал?

– Крыс? А зачем? Хотя… Отлично придумано! Сколько мышей можно выменять на одну крысу?

– У изотопщиков вечный крысиный голод, так что на черной бирже тариф три мыши за одну крысу.

– Не очень все это мне нравится, но не прекращать же работу! Напишу еще хомячков… Половину пустим на спячку, а остальных…

– И правильно сделаешь! Ленька, из тебя выйдет отличный завлаб!

– К тому времени, когда я буду заведовать лабораторией, практика составления смет, надеюсь, изменится. Ее следует ставить на строго научные рельсы, причем не только в науке, а всюду.


По дороге на работу Елизавета встретила Грушина и атаковала его:

– Как вы относитесь к критике, Павел Павлович? Вы секретарь, и вам положено ее страстно любить.

Круглые глаза Грушина, глубоко спрятанные в складках полного, круглого лица, смотрят на Елизавету сверху вниз, и выражение в них изучающее:

– Давай критикуй! Посмотрим, куда нелегкая тебя занесет.

– Я вот о чем: отсталый вы человек, не ощущаете нового, прогрессивного, нарождающегося, а посему неодолимого…

– Так-так… В чем же выражается моя отсталость?

– Во многом. Оглянитесь, к примеру, вокруг.

Оглянулись? Что заметили? То-то и есть, что ничего!.. А между тем все ясней ясного: страна переодевается в шляпы, вы же в силу отсталости ходите в какой-то кепчонке. Это во-первых…

Грушин смеется:

– Знаешь, во-вторых, пожалуй, не надо… Давай сразу в-десятых!

Котова изображает на лице удивление:

– Ого!.. Вы читаете мои мысли! Быть может, прочли, что в-десятых?

– А как же! – Грушин хитро подмигивает. – В-десятых вот что: «Какого черта вы, Павел Павлович, не замечаете гипотезы Громова? Она прогрессивная, за ней будущее!» В общем все, что все и всегда говорят о своих гипотезах.

– М-м… Примерно!

– Вот видишь! – Грушин теперь серьезен. – Но ты не права. Работу заметил и, если хочешь знать, реально ее поддержал. Тем хотя бы, что оба вы – и Леонид и ты – не слишком загружены общественной работой. Но ты хотела иной помощи: нельзя ли, мол, лаборантов подбросить. На это скажу – нельзя. В молодости, на первых порах полезно походить ножками… Позже посмотрим – в зависимости от результатов.


– Значит, «ножками»? – разговор с Грушиным Лиза передала Леониду, и тот теперь не хуже Шаровского вышагивает по комнате. – «Ножками» или, верней, ручками? Но лаборанты сейчас не главное. Главное – биохимик. Без него мы вскоре окажемся на мели. А как его раздобудешь, когда тема не в плане? Нужно договариваться с кем-то солидным о совместной работе, однако кто будет кооперироваться с какой-то там самодеятельностью? Пойду к Шаровскому, душу из него выну, а заставлю включить в план тему.

И вот разговор на «Олимпе».

Шаровский ходит по кабинету – четыре шажка в одну сторону, четыре в другую. А Громов стоит, прислонившись к стене, старается занимать как можно меньше места, чтобы не мешать шефу ходить. Он только что изложил свои соображения и ждет ответа.

А Шаровский ходит и ходит… Громов чувствует: шеф с удовольствием отложил бы разговор, мало того – он был бы рад, если б его вообще не было, но Громов не думает отступать: отступать он не может.

Постукивает микротом за стеной, словно отбивает такт, словно подсчитывает шаги Ивана Ивановича. Воробей на улице чирикает; тоже, стервец, в такт попадает…

Шеф молчит, молчит и Громов. Но вот наконец:

– Вы говорите – Кронкайт… Не спорю, интересные данные, но, право же, требуют проверки.

– Разработки. Мы много сделали.

И снова звуки шагов, микротом за стеной, чьи-то приглушенные голоса в лаборантской – все сливается в какую-то «тик-так»-симфонию, дирижер которой Шаровский. Гладенько и размеренно. С ума можно сойти. Лезут в голову глупости… Нет уж, как хочет, но не отвертится, скажет прямо!

– Помимо Кронкайта, есть сотни других…

– Кронкайт льет воду на мельницу Лихова. Можно эти данные осмыслить иначе: малые дозы способствуют выработке антител на продукты распада белков.

– Далекая гипотеза.

– Согласен! Но ваша разве хоть сколько-нибудь ближе? Вы скажете: она более обща, охватывает больше связей. Все так! Но где доказательства?

Это ли не отрицательный ответ? Но Громов не может сдаваться, тем более что ответ по сути не верен: речь идет о гипотезе, при чем же здесь доказательства?

– Я их хочу найти. Именно потому и поднял вопрос.

– Ради бога, не поймите меня превратно. Я не собираюсь гипотезу опровергать. Могу даже согласиться: есть в ней какие-то притягательные моменты. Но… как бы вам объяснить?.. Давайте обратимся к терминам спортивным. Так вот… Когда дистанция короткая и финиш виден, бегуну легко. А если дистанция марафонская? Вы знаете лучше меня, я от спорта далек, – в этих случаях устраивают промежуточные финиши. Так вот… Я всегда боролся против слишком длинных дистанций. Не в науке в целом, а в лаборатории. Быть может, не прав я, но на моей стороне все то положительное, что я создал. Ученые различны. Есть стайеры, а я… Как это называется?

– Вы спринтер, – без тени улыбки говорит Громов, а про себя думает: «Нет, это не признание собственной недальновидности. Это куда глубже».

– Жизнь человеческая коротка, а наша наука в самом зачатке. Множество в ней дорог, и разве трудно заблудиться? Я, Леонид Николаевич, пока что еще не ходил по ложному следу, и знаете почему? Потому что выбираю след свежий и вижу финиш уже со старта. Значит ли это, что нет у меня дальнего прицела? Нет, не значит. Он есть. Так вот: и вам советую избрать промежуточный финиш. Конкретно: у вас есть успехи с МЭА. (Бетамеркаптоэтиламин, сокращенно МЭА, – вещество, обладающее некоторым защитным действием от влиянияионизирующей радиации при профилактическом его введении в организм.) Что ж? Пусть МЭА, конкретно МЭА, и ничего больше на первых порах, войдет в план.

Компромисс? Скорее победа. Правда, за бортом остаются еще три темы, но и это успех! И все же, придя в свою комнату, Громов говорит:

– Похоже, Лизонька, скоро настанет время, когда придется прощаться с Иваном Ивановичем! И среди прочих причин, знаешь почему? Как ни спорят они с Лиховым, факт остается фактом: в развитии лиховской теории роль Ивана Ивановича столь же важна, как твоя во всех наших делах. И сможет ли он при таком положении быть объективным?

– Религия Ив-Ива – факты, – откликается Елизавета. – Зажать гипотезу – пожалуйста! Гипотеза для него еще не вещественна. Но у нас уже стеночка из кирпичиков-фактов. Дело иное! Тут уж он трижды подумает, прежде чем стать на пути.

Леонид пожимает плечами: хорошо, если так.


Как бы ни была нацелена гипотеза, поисковый эксперимент всегда в той или иной мере орел или решка: попадания чередуются с промахами, и хорошо, если соотношение их один к двум – нередко бывает так, что на одну удачу неудач приходится целый десяток. Отсюда стремление максимально сузить сектор обстрела, а в конкретном случае – необходимо сотрудничество квалифицированного биохимика, и Громов день за днем ходит и ходит из института в институт, ведет переговоры в десятке инстанций, но все загружены, никто не может, да и не хочет надеть на себя дополнительный хомут.

Когда уже почти все возможности были испробованы, Леонид вспомнил: есть на свете Сережа Зотов. Вместе поступали на биофак, вместе на фронт ушли, однако дальше судьбы сложились по-разному; после тяжелого ранения Зотов еще в сорок втором был демобилизован, вернулся в университет, и сейчас уже доктор наук, заведует биохимической лабораторией. Человек подходящий, тем более что лаборатория на переднем крае: возятся с ДНК ((дезоксирнбонуклеиновая кислота) – вещество, ответственное за передачу наследственной информации.) Не согласится ли хотя бы консультировать?

Леонид позвонил Зотову; тот был приветлив, хотя и не сразу вспомнил, кто такой Громов. Предложил встретиться в четыре возле ресторана «Южный», того, что напротив биоотделения академии.

Зотов Леонида узнал сразу, Громов же Зотова нет, потому, быть может, что для доктора наук Зотов был одет, пожалуй, излишне щегольски: черная тройка, галстук-«бабочка», лакированные ботинки. На работу в таком виде вряд ли необходимо ходить. Зотов же, как и Громов, прямо с работы, но в костюме ли в конце концов дело? Они вошли в ресторан, вспоминая о делах довоенных. «Знаешь, Леня, теперь можно признаться, я ведь тоже был в Раю Мелькову немножко влюблен». Сели за столик. «Коньяк пьешь?» – «Всяк злак человеку на пользу…» Заказали бутылку «Отборного».

– Немножко встряхнуться… Я люблю так вот немножко встряхнуться… Устаю… Шутка ли!.. Задания даны, все вкалывают. Ну, пройдешься, посмотришь, что как… Сиди себе, кажется… Но ведь вонища в лаборатории. Выдыхаешься за день.

– Скоро ли оседлаете ДНК?

– ДНК? Ах, да… Это Никифоров. Кандидатик есть у меня. Способный, дьявол! Я не очень вникаю: Белопольского в области ДНК все равно не догонишь. Но Никифоров работает здорово!

Зотов пьет, Громов не отстает, но Зотов пьянеет, на Громова же коньяк не действует, не ради коньяка сюда он пришел.

– Краев… Ты слыхал о таком? Хотя, конечно, слыхал. Кто из радиобиологов не знает Краева? Этот самый Краев приставал как-то ко мне с аналогичной просьбой: биохимик ему нужен был. Давай, мол, ставить совместную работу. Я тогда отказался: своих дел было невпроворот – докторскую лепил. Да и потом, что мне Краев? Фигура, что ни говори, одиозная. Ты дело другое, ты свой человек, тебе не откажу. Даже более того, по секрету: твое предложение мне интересно. Суди сам: у меня одиннадцать мальчиков, каждому дай тему. Ну, некоторые к тому же норовят вовсе уйти из-под опеки – ходи возле них этаким держимордой. А так я передаю младенца тебе, ты его как хочешь, так и пеленаешь. Работа идет, а забот меньше, к тому же почет: кооперирование смежных наук, комплексная тема, то да се, форпосты.

– Скажи, Сережа, а кто руководит Никифоровым? Он самостоятелен?

– Никифоров? Что ты! А… Хотя постой, ты меня не поймаешь! Думаешь, я людей разбазариваю? Нет, милый… С Никифоровым, если знать хочешь, картина как раз обратной была: он канючил год добрый, разреши да разреши ему работать с ДНК, консультироваться у Белопольского. Я не пускал: темку кончал он. Ну, а потом махнул рукой: проваливай на все четыре!.. Ну… консультируется.

С этого момента Громову все ясно. Другие, видите ли, «вкалывают», а Зотов отсиживается в кабинете. Биохимические запахи не по душе ему – ему, биохимику по призванию! А уж практика отдачи работников в аренду исполу, хоть и прикрывается она громкими фразами о кооперировании наук, свидетельствует по меньшей мере о вялости ума и недееспособности. В общем явно не тот человек, с которым можно работать совместно, однако не все же у него в лаборатории такие! А что подпишется в дальнейшем под статьей Зотов (он, судя по всему, подпишется) – это уже его совести дело.

– Кого же ты мне собираешься сунуть? Какого-нибудь шалопая?

– Я что, себе враг, по-твоему? Дашь тебе шалопая или там дурака, так он потом ко мне же будет бегать по всякому пустяку. Нет, брат, тут нужно командировать человека с головой, чтобы сумел постоять за биохимию. Кстати, у тебя нет знакомств в каком-нибудь мебельном магазине?

Это «кстати» было настолько некстати, что Громов понял: дальше коньяк Зотову пойдет во вред.

– Кстати, нет… Так кого же ты дашь мне?

– Есть у меня лаборантик. По знаниям это, пожалуй, что кандидат. Но откровенно скажу: с червоточинкой. Очень уж горазд принимать самостоятельные решения. Сам понимаешь, это не самое лучшее, на что может быть горазд лаборант! Но трудолюбив, несмотря на строптивость. Возьмешь такого? Я откровенен, как видишь. Трудиться он сможет на моей базе, реактивы, приборы – препятствий чинить не буду.

Именно такой работник Громову подходил, и он согласился.

На другой день пришел молодой человек, Василий Львович Кочетов, с виду скромный, но весьма настороженный: к какому такому лиходею его прикомандировывают?

Громов поговорил с ним, потом вручил пачку журналов.

– Садитесь здесь и читайте. Именно здесь, за этим столом.

Расчет был правильным: не столько журналы и проблематика, сколько рабочая атмосфера комнаты и лаборатории в целом уже к вечеру растопили лед.

А через несколько дней парень и вовсе освоился. Развернулся сразу же: прошел месяц, и он удивил всех, показав, чего стоят порою научные аксиомы.

– Напрасно вы молились на скрытый период болезни! Биохимия снимает это понятие одним махом. – Он протянул Громову журнал своих протоколов.

Леонид посмотрел и удивился не столько тому, что увидел в журнале, сколько быстроте, с какой увиденное было добыто: Кочетов неопровержимо показывал, что по такому важному фактору, как содержание азота в крови, облученные животные отличаются от необлученных уже на второй день после воздействия. Следовательно, какой там скрытый период?

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Произошло два события: посрамление Елизаветы и возникновение идеи о замене сусликов ежами. Точнее, первое событие произошло на почве второго. Дело было так.

Утром в комнату вошел Шаровский. В руках у него был портфель, более пузатый, чем обычно, к тому же чуть-чуть шевелящийся. Иван Иванович, щелкнув, открыл замок и вывалил на стол из портфеля ежа, большого и жирного.

– Елизавета Михайловна, это вам от Ив-Ива! – с ликованием в голосе произнес шеф.

– От… кого?! – Елизавета Михайловна начала заикаться.

– От Ив-Ива. Неужели вы думали, что я мог иначе назвать своего фокстерьера?

Далее Шаровский обращался только к Громову.

Тот изо всех сил старался сохранить на лице полнейшую невозмутимость.

– Сколько еще можно ждать сусликов, Леонид Николаевич? «Зооцентр» может завезти их и через год. Между тем ежи хорошо спят, а с помощью моей собаки их можно наловить сколько угодно. Почему бы вам не совершить в воскресенье прогулку за город?

Сказав это, Шаровский вышел, а Громов, еле дождавшись, когда закроется дверь, позволил себе засмеяться.

– Десять ноль в его пользу, никак не меньше. Что теперь предпримет великий штукмейстер?

Елизавета то краснела, то бледнела, бегала по комнате и снова садилась, потом пулей вылетела в коридор: понеслась на «Олимп» объясняться.


Щеки у Раисы горят, глаза сверкают. То и дело отрывает она взгляд от шоссе, чтобы взглянуть в зеркальце: как там, на заднем сиденье Леня? А рядом с нею Елизавета, колкая, злая.

– Ситуация из ковбойского фильма. Миллион долларов не пожалели бы в Голливуде за подобный сюжет. – Раиса говорит и дарит Леониду через зеркальце белозубейшую из улыбок. – Ты представляешь, Лизонька, среди белого дня, в самом центре столицы, не где-нибудь, а возле здания Министерства внутренних дел, был похищен полновесный тридцатитрехлетний мужчина. Ведь тебе тридцать три, Леня?

Ответить Громов не успевает, за него отвечает Елизавета:

– Тридцать четыре. Ты спутала, Раенька, это Иисусу Христу было тридцать три и Остапу Бендеру. А Громову тридцать четыре.

– Неважно. – Взгляд, брошенный на Елизавету, тревожен. – Тем лучше даже…

– Понятно лучше! Ведь тебе-то все тридцать девять!

– О, мелкие бабьи дрязги! Лизонька, для него мне всегда восемнадцать. Не так ли, Леня?.. И кем похищен: очаровательной крошкой-леди!

Машина летит по шоссе, обгоняя автобусы, колонны грузовиков. Летит по направлению к Энску.

Разговор в машине не умолкает ни на секунду. Если не считать бестактностей, допущенных Елизаветой (к ним тут привыкли), разговор может быть признан даже веселым. Но все, быть может и повизгивающий рядом с Леонидом фоксик Ив-Ив, чувствуют: обстановка напряжена. Микроскопически-тонкий слой веселости прикрывает смесь из огорчения, смятения, ревности, недоумения, тревоги, досады. Леонид понимает: будь даже защитный веселый слой в несколько раз толще, все равно сегодня можно ждать взрыва, ибо Елизавета – это Елизавета, а Раиса – это Рапса. Но взрыва следует избежать, а потому он, помалкивая до поры до времени, ежеминутно готов принять срочные меры. Да, знаете ли, ситуация!..

– Что впереди? – Голос Раисы полон сладости. – Девственный лес, благоухающие осенние листья. Избушка в солнечной долине. Некрашеный столик, лавки вдоль стен, грузинское вино на столе, ломтики льющего слезы сыра… Нравится вам подобный пейзаж?

Леонид прикидывает: домик в лесу – значит не в Энск везет. И то хорошо! Но что придумала сумасшедшая Раиса?

А Елизавета говорит:

– Все вина земного шара и его ближайших окрестностей мы с Громовым готовы променять на три десятка ежей. Ты это учла?

– О да! Ежики, маленькие, смешные, колючие, встанут толпою возле стола и протянут к вам лапки: берите нас, экспериментируйте! Папа Шаровский будет доволен, и даже толстая тетка Котова сменит в финале гнев на милость. Но повторяю: какова ситуация!.. Королева мистификаторов оказалась жертвою трюка, подстроенного таким ягненком, как я!

– Ну, хватит! – Голос у Елизаветы сердитый. – Выкладывай, что затеяла, мне надоело!

Леонид тоже думает: пора Раисе открыть свои карты. Все так нелепо!

Вчера она позвонила:

– Леня, я завтра свободна и, может быть, подведем итоги?

– Ох, Раенька, незадача какая! Ты понимаешь, Шаровский… – И он рассказал ей о предстоящей поездке за ежами. В семь утра встречаются они с Елизаветой у площади Дзержинского и едут за город на целый день.

– Ну, ну!.. – только и сказала Раиса и повесила трубку.

А утром, в семь, встретившись с Елизаветой, он стал искать такси, ибо с собакой, только что взятой у Шаровского, жившего в Комсомольском переулке, на метро не поедешь. И тут возле них остановилась голубая «Победа».

– Садитесь, так и быть подвезу! – сказала Раиса, предварительно разыграв изумление по поводу неожиданной встречи.

А Елизавета поначалу даже обрадовалась:

– Раенька, какими судьбами? Вот удачно!..

Просветление у нее началось минут через пятнадцать. Леонид же раньше заметил: едет Раиса мимо Таганки, Абельмановской заставы – какой там Савеловский вокзал, совсем в другую сторону! Но он промолчал: в случае чего можно позже дело исправить. И вот машина летит по шоссе.

– Мы едем за ежиками, – говорит Раиса. – Просто решила я к вам присоединиться. Разве не имею я право провести свободный день со своими друзьями? И все подготовлено, ежи уже ловятся. Как? Очень просто. Нужно лишь иметь организаторский талант. По дороге сюда заехала я к знакомому леснику. У него куча ребят, и мне ничего не стоило организовать между ними соревнование по ежеловству. Понятно? А мы будем на лоне природы пить цинандали.

– Понятно вполне. Все понятно. Даже то, что долговязый донжуан в лыжных штанах, болтающийся на заднем сиденье, не изволил меня предупредить.

– Ох, Лизонька, он и сам попал в мышеловку!

– Так кто ж тогда предал нас? Откуда узнала ты о сегодняшних планах? Шаровский? Неужели Шаровский?

Мелькова загадочно улыбается.

На семидесятом километре шоссе Раиса убавляет скорость, сворачивает на проселок. Вокруг теперь багряно-желто-зеленый смешанный лес. Из машины он и впрямь кажется девственным. Но любоваться им долго не приходится: не проехали и двухсот метров, как «Победа» забуксовала, вырывая задними колесами колдобины в грязи.

– Драндулет-амфибия. Последняя модель. Повышенная проходимость по асфальту. – Елизавета выходит, чтобы присоединиться к Громову. – Эй, ухнем!..

– Будь на твоем месте кто путный, обернулся бы Раисе сейчас ее трюк тыльной стороною. Бросить ее и – фюйть за ежами! Пусть сидит со своей колымагою!

– Надеюсь, шутишь? – Громов смотрит на Елизавету. – Не считаешь, что сегодня ты шутишь излишне резко? Насчет возраста, например. Она ведь обиделась! Советую, Лизок, помолчи.

Тон строг, слова тоже, но Елизавета рада: в сегодняшнем столкновении характеров Громов, выходит, даже союз ей предлагает.

– Что же… Помолчу. Я послушная.

Они дружно наваливаются, машина дергается, выскакивает из грязи.

Избушка лесника и впрямь стоит в солнечной долине, ребятишек вокруг и впрямь уйма, а вот с ежами дела обстоят плохо: бегали, бегали ребятишки, но только четырех ежей нашли, да и те, оказывается, были заимствованы в соседней деревне, где жили под печками с лета.

– Поздновато приехали, – говорит лесник. – Еж уже в спячку залег, теперь его не отыщешь.

– И даже с собакой?

– Свежих следов нет. Ребята с собакой ходили, никакого проку!

Леонид и Елизавета огорчились, Раиса – ничуть.

– Пойдемте, товарищи, пить цинандали!

Вошли в избу, выпили цинандали и съели сыр. Далее Раиса планировала прогулку по лесу, но…

– Братцы-сестрицы, а ведь ежи у нас будут! – Елизавета что-то придумала. – Раенька, и впрямь я уже рада твоему вмешательству. Леня, в нашем распоряжении машина! Машина, чуешь? Если лесниковы мальчишки в одной деревне раздобыли четырех ежей, то стоит проехаться по пяти деревням – будет еще двадцать! Правда, придется потратиться. Скупим всех ежей в округе, а, Леня?

Перспектива поездки по деревням Раису не очень-то радовала, но что сделаешь? В глазах у Громова она прочла просьбу. И голубая «Победа», подпрыгивая на ухабах, заколесила от деревни к деревне.

В первом селе переговоры по поводу единственного оказавшегося там ежа вел Леонид. Он купил его за пятнадцать рублей, и хоть до следующей деревни было добрых пять километров, причем машина дважды застревала в грязи, Елизавета, не умолкая, корила его за расточительность. В дальнейшем она взялась за дело сама. И вот она уже идет вдоль четвертой деревни, заходит в каждый дом, а сама поглядывает на машину. Вот и последний дом. Какая неудача: ни одного ежика! Она садится в «Победу». Здесь – полное безмолвие. У Раисы глаза сердитые, у Леонида не поймешь какие, но брови сдвинуты. Переругались? Похоже на то!

Вскоре выехали на шоссе.

– Спасибо, Раенька! – говорит Леонид. – Тут мы проголосуем и на попутной в Москву. А ты домой? Тебе спешить уже нужно?

– Спешить. О да, всегда нужно спешить… – Раиса кивает головой им на прощанье, захлопывает дверцу.

Остановив направляющийся к Москве грузовик, Леонид предлагает Лизе сесть в кабину, но та энергично трясет головой.

– С тобой, в кузов.

Громов не спорит. А когда уже ветер обжег лицо, она спрашивает:

– Ссора?

– Нет, просто подбили баланс и признали опыт неудавшимся. В том-то и беда, Лизок, что даже поссориться толком мы не можем.

– О-о, у теоретиков все шиворот-навыворот! Однако что она тебе говорила? Секрет?

– От тебя нет. Говорила, что безнадежно устала, что последние месяцы были трепкою нервов, что на четвертом десятке трудно приспосабливаться друг к другу…

– Особенно тебе к ней… Этого она не сказала? Раиса вся тут. Сегодня, к примеру: приехала расставаться, но весь день только и делала, что заявляла свои права на тебя. Она и в науке такая. Не спорь, Леня, она оккупантка, не спорь, а радуйся, что избавился от оккупации.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

– Странный ты человек! Шнейдер обрушился на нашу работу, а ты…

– Странный, Лизонька, очень странный…

Комната преобразилась. Третий стол выехал на середину, на нем пока что ничего нет, но два других стола завалены всяческими шедеврами стеклодувного производства. Шедевры то и дело лопаются, бьются, трескаются, норовят свалиться на пол; и пока Елизавета сметает в угол очередной Млечный Путь из осколков, Леонид чертыхается сквозь зубы.

– Хорошо хоть сообразили заказать три комплекта!

Безуспешно пытаясь надеть шланг на горлышко пузатой штуки, Леонид смешно морщит губы – точь-в-точь как морщится шланг, сопротивляясь насилию. Елизавета подходит со стаканом воды.

– Хочешь, покажу фокус?

– Быть может, попозже, во время паузы? «У ковра – клоун-иллюзионист Е. Котова». Клоуны, Лизонька, выступают во время пауз.

– Дай шланг. – Она выдернула резинку из рук Громова, сунула ее в воду. – Попробуй теперь.

Леонид пробует, и шланг надевается.

– Почти гениально…

– А как же? Но ты не ответил насчет Шнейдера.

– Шнейдер? Ах, Шнейдер!.. Но, Лизонька, это тоже почти гениально, что он сказал.

Разговор о Шнейдере, о том, что он сказал, заводят они ежедневно.

Началось с очередного визита Шаровского.

– В среду слушаем ваш отчет. Приготовьтесь.

Видно, тревожило Ивана Ивановича состояние наркозной темы: не слишком ли увлекались разработкой гипотезы Громова. Иначе чем объяснить этот отчет, незапланированный, несвоевременный?

И вот Леонид на трибуне. Малая аудитория заполнена лишь наполовину. Все свои – кто из чужих придет на текущий отчет? Доклад четкий – опыты и выводы, опыты и выводы… Докладчик блистает неторопливым спокойствием, заканчивает, уложившись в отведенное время. Шаровский одобрительно кивает головой – любит точность. Вопросов задают мало, и Леонид на них отвечает.

Потом начались прения. Умно, однако по мелочам, критикует работы Басова – типичная ученица Ивана Ивановича. Лиза записывает: мелкие улучшеньица, которые Басова предлагает, ее устраивают. Далее выходит Семечкин, и доска покрывается орнаментом из непонятных большинству интегралов. Теоретический зуд Семечкина пока что никто всерьез не принимает. Никто, кроме Громова. Леонид интегралы перерисовывает: надо обдумать, поспорить. После Семечкина Титов, сияя улыбками, мягко чернит обе темы: наркозную за откровенно теоретический крен, «ядовитую» – за необоснованный практицизм, отсутствие теоретической подстилки. Никто ничего по поводу его выступления не записывает; мнение свое Титов не обосновывает, громкие, но пустые слова, и, значит, мнение это – факт личной биографии товарища Титова, не более.

Шнейдер появился – точно из-под земли вынырнул.

Голос у Шнейдера резкий, с присвистом. Поначалу кажется, что слова во фразах недостаточно пережеваны, топорщатся, норовят разбежаться в разные стороны. Однако вслушаешься – гладко, обкатанно и увесисто.

– Приятно, что Леонид Николаевич решительно рвет с ветхозаветным планом построения сообщений: литвведение, материал и методика, эксперимент…

Это камешек в огород Шаровского, Басовой, школы в целом. Однако, пропустив мимо ушей одобрительно-неодобрительный шумок, Шнейдер продолжает, и теперь достается уже Громову.

– В докладе все гладко: гладенькие гипотезы, данные их подтверждают. Плохо это? Нет. Но такие исследования должны настораживать самих исследователей: не прошли ли они мимо фактов, могущих гипотезам повредить? Работы хорошо оснащены математически, однако, мне кажется, мимо одного крайне важного математического метода исследователи прошли: мимо метода доказательства от противного. Не уподоблюсь товарищу Титову, буду конкретен. (Смешок в зале.) Я не поверю в роль нервной системы… («Привет! А Павлов?» – голос Титова с места.) Речь идет о данном определенном случае, при чем здесь Павлов, товарищ Титов? Я не поверю в значение нервной системы, пока не докажут мне, что защиту вызывает ее торможение, а не побочное действие наркотиков просто как химических веществ. Ну, скажем, так же, как защищает угарный газ. Практически предлагаю испытать гедонал – наркотик с особым химизмом. Что вы говорите, товарищ Титов? Культ контроля? Да, культ контроля! Культ точности – этим наша школа может гордиться!

Шнейдер исчез с трибуны так же внезапно, как и появился на ней: спрятался за головами других, погрузился в изучение какого-то толстенного тома.

Так заварилась каша, и теперь они ее расхлебывают.

Сразу же после отчета поставили еще один контроль – серию «от противного» – с гедоналом и получили отрицательный результат: гедонал не давал противолучевой защиты. Могла быть просто случайность, и они начали варьировать опыты, пока, наконец, не подметили: под гедоналовым наркозом мыши интенсивнее дышат, чем под барбамиловым, который применялся раньше и регулярно давал защиту. Тогда-то и понадобился прибор для измерения газообмена, и комната заполнилась изделиями стеклодувов.

Прибор сделали, и первые же испытания повергли Елизавету в отчаяние: газообмен при барбамиловом наркозе оказался настолько низким, что доказанные ими факты защиты с легкостью объяснились недостатком кислорода в тканях – и при чем же здесь нервная система? Защита при кислородном голодании доказана давно и без них. Гипотеза рушится, а раздражение Елизавета выливает на Леонида:

– Горе-теоретик! Дернул меня черт с тобой связаться!

Расстроенный и без того, Громов счел за благо не выслушивать ее обвинений. Вышел и хлопнул дверью. Курил в коридоре – в голове абсолютный нуль, – потом зачем-то спустился вниз, вышагивал по вестибюлю, однако объяснение не приходило. А ведь должно же быть оно! Уехал, обозленный, домой. «Ну и характер у этой змеи! Нет того, чтобы поддержать – бьет вдогонку!..» Валялся на диване, пытаясь привести в порядок сумятицу мыслей.

Назавтра проснулся – чехарда в голове, злость на Елизавету, на себя самого – и ничего более. Придешь в институт – чехарда увеличится: партнерша его не тот человек, чтобы внести в мысли ясность. Стоит ли идти?

Позвонил Шаровскому:

– Я зашился… Нельзя ли взять отпуск за свой счет? Дня на три…

Иван Иванович превосходно себе представлял, что работники с теоретическим креном – птицы особые: все у них не как у людей.

– Пусть будут библиотечные дни… Я оформлю.

До вечера просидел у стола, перекладывая домашнюю картотеку, роясь в статьях. Дважды казалось: видит он объяснение, но тут же построения рушились, нужной ниточки он никак не мог ухватить.

Назавтра с утра съездил в библиотеку – безрезультатно! Лишь еще больше запутался. Разозлившись окончательно, решил: «Отдохну».

Улица встретила его ералашем движения. Этот ералаш, пестрота лиц и одежд, гул моторов, шелест голосов – все это не расчищало мозгов, но и дома было бы сидеть не легче, и он куда-то пошел, а в голове почему-то стучало: «Наркотики бывают разные». Он гнал эту мысль – явный сорняк, – но прогнать окончательно не удавалось, и даже подумалось: «Именно от этой мысли из библиотеки удрал». Усмехнувшись, он сел в трамвай: «Не удалось убежать, так уеду». Однако мысль ехала с ним, и весь ералаш ехал, и даже кое-что поприбавилось – шум колес, мотора и «Будьте любезны, оторвите билет»… Фу! «Наркотики бывают разные» – ну и что? Заведомо разные – что же дальше?

Вагон шел через Яузу, а за мостом, слева, был Лефортовский парк, старые липы вокруг старых прудов. И на остановке Леонид вышел, чтобы походить под этими липами. Ворота парка. Р-раз – и вроде бы одолел звуковой барьер, звуки города были рядом и слышались, но из головы выскочили, остались там, за воротами. Царство детей и нянек, бабушек и внучат, мамаш и младенцев – здорово, в гуще города! Удрал или нет? «Наркотики бывают разные» – нет, не удрал!

Прошел по аллее, глянул на берег пруда. Ба, рыболовы! Символы надежды, изваянные скульптором, не питавшим ни малейшей надежды, – разве же здесь что-либо клюнет? Спустился к воде, остановился возле юного члена ассоциации неисправимых оптимистов. Вот так-так! Клюет! Оптимист был неопытен: рыба тянула, а он зевал, кончала тянуть – выдергивал. И тогда Леонид взял у мальчишки удочку, насадил по всем правилам мотыля на крючок, закинул и изловил верхоплавку. Юнец был счастлив, и Громов, к собственному удивлению, тоже. Снова закинул и снова вытянул, снова и снова… Что-то случилось у него в голове. Глаза теперь видели поплавок, а уши слышали музыку: по радио передавали «Мазурку» Шопена. Не было ералаша, не было ничего, одна-единственная, окрепшая, выросшая, заполнившая все, стояла мысль: «А ведь наркотики-то – они разные!» Он не гнал ее теперь – лелеял, поворачивая и оглядывая со всех сторон, даром что она примитивная, само собой разумеющаяся. К ней и сводились все возражения Шнейдера. Клавиша!.. Точно клавиша перед пианистом, лежала теперь перед ним эта мысль. Ну, а движение клавиши передается на рычаги, в конце же молоточек бьет по нужной струне. Клавиша есть, а рычаг… Он выудил верхоплавку, а вместе с ней выудил справочник по фармакологии – открылся справочник перед внутренним взглядом там, где пишется про наркотики.

– Трудись дальше сам, отпрыск! – Он передал удочку мальчишке и, пройдя вдоль берега, выбрался на аллею.

В голове листались страницы справочника: барбитураты тормозят дыхательный центр, ну, а как гедонал? Разумеется, нет – тут загвоздка… Не по той клавише стукнули? Ну и что ж, что гедонал тоже наркотик? На клавишу можно нажать пальцами, можно ударить по ней молотком – дело не в том, важно выбрать нужную клавишу! Его гипотеза, можно ее и так сформулировать: лечебный препарат лишь средство, чтоб заставить зазвучать нужную струну, пощекотать защитные силы организма.

Он присел на корточки. За общими фразами крылось конкретное, чертовски сложное, и это сложное захотелось выразить, и он присел на корточки среди парка, стал чертить на песке пальцем. Молоденькая мамаша, симпатичная, с белой кожицей, хихикнула в книжку, взглянув на него, а он улыбнулся мамаше и произвел на песке несложный расчет. Так! Мостик! Получается мостик между его гипотезой и наркозной темой. Пока что этот мостик горбат, вроде того, что впереди, на аллее. Выпрямим!

Это уже вопрос техники и труда. Запряжем Семечкина, пусть помогает.

– Выпрямим! – сказал он мамаше и быстро пошел к выходу.

Однако далеко уйти не удалось, он опустился на скамью и снова начал чертить на песке графики. Кривые коробились, лежали на разных уровнях, но по характеру напоминали одна другую. Превосходно!.. Он только сейчас вспомнил, что есть у него блокнот, вынул его – и дело пошло быстрее. Вот вам, товарищ Шнейдер, ответ! Я получил больше, чем ожидал, больше того, на что мог надеяться!

Старые липы бросали на дорожки пятнистые тени, разрисовывая песок причудливыми узорами. Кружилась за деревьями карусель, пенсионеры вколачивали костяшки домино в стол, ребячьи голоса, трамвай за забором, блеск стекол большого дома, стрела крана над стройкой, «вира-майна» рабочих, – город с размеренной его жизнью, стройными шумами входил постепенно в него, вовсе не раздражая теперь.

«Те-те-те! Уже шесть часов, а во рту с утра ничего не было!»

Веранда, а на веранде столики. Люди едят сардельки, а в стаканах коньяк, – местечко не очень чтоб привлекательное, однако не все ли равно? Выпил стакан коньяка, съел две сардельки. На душе стало легко, а навстречу ему теперь шли сплошь красивые женщины. Выбрался на улицу, поймал такси, назвал адрес Елизаветы.

– Ой! – Увидев его, Котова всплеснула руками. – Пьяненький! От тебя пахнет так, что мне захотелось закусить!

– Ага! – ответил он ей. – И мне почему-то тоже.

Она побежала на кухню опустошать холодильник, а он пошел следом за нею. И пока колдовала она возле плиты, рассказывал про то, что наркотики разные, что он перекинул мостик, и теперь наркозная тема тоже работает на гипотезу, и нервная система очень даже при чем, ибо дыхательный центр в продолговатом мозгу – ее часть, да и вообще – все отлично!

– Перекусим и сядем считать!

– Ну, уж дудки! Сегодня ты насчитаешь… Поведете меня в кино, ясно вам, дорогой товарищ?

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Пришел Шаровский, сказал:

– Возмутительно! Через три дня в Киеве открывается конференция, а они только сейчас изволили прислать приглашение! Будто Шаровский может поехать туда без доклада! Ни малейшего понятия об элементарной этике!

Шеф был обижен, шеф явно жаждал сочувствия и именно за ним прибежал. Будь Громов на месте, он нашел бы нужные слова, поговорил бы, «как академик с академиком», Шаровский успокоился бы и пошел работать. Но Громова не было. Елизавета же:

– Иван Иванович, ведь это чудесно! Киев осенью! Вам ехать нельзя. Но мы, мы…

– Что – вы?

– Мы, Громов и я… Мы не видали Киева. Громов поедет и скажет: «Шаровский – это Шаровский! Разберитесь в научной этике!» О, Громов скажет!..

Шаровский ушел, ничего не ответил. Хлопнул он дверью или нет – это еще предстояло выяснить. Елизавета подождала минут двадцать и отправилась на «Олимп». Иван Иванович сидел, склонившись над какой-то бумажкой. Он показал на стул, и Лиза села на краешек, опустив глаза, – само смирение.

Шаровский думал: «Послать этих двух? И вежливость была бы соблюдена и демарш сделан: вы жаждете профессора для представительства? Не умеете приглашать – пеняйте на себя: вот вам два младших научных сотрудника! А кроме того, Громов при свежести суждений обладает достаточной эрудицией. И он действительно скажет: «Шаровский – это Шаровский». Вежливо, но твердо».

– Вот что… Пожалуй, вам в самом деле полезно съездить, – говорит, наконец, Иван Иванович.


– Михайлов тоже едет на конференцию. Представляешь, там собирается вся гоп-компания! А Мелькова… О, Мельковой даже приглашения не прислали. Забыли! – Елизавета ликует.

Леонид хотел было заказать по телефону билеты на поезд, но Лиза запротестовала:

– Лететь! Только лететь! Я даже вблизи не видела самолета – могу ли я упустить возможность слетать в Киев?

…И вот они уже в аэропорту, ожидают посадки.

– Степик, золотце! – атакует Елизавета Михайлова. Сегодня она особенно оживленна. – Степик, золотце, ведь ты же поэт, а поэты все влюбчивые, и почему бы тебе в меня не влюбиться? Ведь ты ж не такой сухарь, как эта плохо обтесанная жердь – Громов. Степик, золотко, выдай стихи! Быстренько, Степик! Мне посвященные…

Чтоб отвязалась, Степан «выдал» экспромт: «Сижу я рядом с королевой, она в середке, я – налево». Экспромт Лизе понравился: «Ха, он даже звучит по-котовски!» И вообще она сегодня счастлива: солнечный день, серебристый лайнер вот-вот взлетит в небо, впереди Киев, днепровские кручи в осеннем убранстве, золотые купола Лавры, Крещатик, рядом же Леонид, а Мелькову – Мелькову забыли пригласить на конференцию!


Назавтра в гостиничном номере, где поселили Леонида, Степана и какого-то радиобиолога из Свердловска, в шесть утра зазвонил телефон.

Злой спросонья, Леонид снял трубку.

– Кому не спится?

Это была Елизавета. Леонид не сказал бы, что голос у нее был веселый:

– Поднимайся! Тут сюрпризик… Прихвати с собой Степку.

Он разбудил Степана, они оделись, вышли в коридор и увидели: навстречу им идет Лиза, а с нею Раиса.

– Трепещи, конференция! Прибыли оккупанты! – ораторствует на ходу Елизавета. – Знакомьтесь: мадам Волкович!

И тут же набрасывается на Леонида:

– Что ты на себя напялил? А ну-ка марш, надень старые брюки. И ты, Степка, тоже. Индивидуальный кабриолет этой синьоры застрял где-то под Киевом, и мы будем олицетворять тягловую силу.

Постепенно ситуация проясняется: эта сумасшедшая Раиса Мелькова только вчера узнала о конференции и гнала всю ночь на пределе – приехала, видите ли, из Энска на один день, сделать доклад.

– Мадам Волкович в своем репертуаре! Но ведь доклад не запланирован!

– Что делать? Как-нибудь уговорю устроителей… Мои чары, Лизонька, пока что действуют безотказно… А после доклада – обратно: завтра у меня лекция. Только бы успели отремонтировать машину. Ну, будет Игорю!.. Выпустил меня в такой рейс, не заметив, что барахлит зажигание! В четыре часа на шоссе ни души… Ладно подвернулся какой-то деятель на «ЗИЛе», подвез до города. Ну, будет Игорю!..

Выяснив у швейцара, где находится ближайший гараж, Громов пошел туда; и через двадцать минут они ехали на грузовике по шоссе, чтобы взять на буксир «Победу». Однако брать ее на буксир не пришлось: шофер грузовика, открыв капот, подвинтил что-то ключом, и мотор заработал.

– Бедный, он не читал Ремарка! – сказала Лиза о шофере. – Герои «Трех товарищей» на его месте определили бы, что машина смертельно больна, и деранули б с мадам Волкович изрядную контрибуцию. Законную плату за полное ее интеллектуальное невежество.

В город вернулись в начале девятого, уже на «Победе». Побеседовали в гостинице.

– Мой приезд, Леня, не главный сюрприз для тебя. Главный впереди будет, в докладе.

– Чувствую. Иначе зачем бы шины рвать?

В девять Раиса ушла улыбаться организационному комитету, и, видимо, улыбалась успешно: график конференции поломали, назначили доклад на час дня, а обсуждение на час тридцать. Раисе отводилось полчаса; причем это время тоже было уступкой улыбкам: регламентом лишь на один доклад давалось сорок минут, на все остальные по двадцать.

Первым в это утро был назначен доклад Краева. Наслышаны о нем Леонид и Лиза были весьма, а вот сталкиваться не приходилось. Во времена краевского процветания они еще стояли в стороне от научных битв.

Доклад Краева интересовал их не только потому, что это был доклад Краева – человека некогда со зловещей, а ныне скорее с анекдотической славою. Интересовал он их и сам по себе: Краев собирался говорить о роли нервной системы.

– Приятно видеть Александра Ивановича отодвинутым на задворки! – Это Раиса. Ей имя Краева говорит о многом. – В пятьдесят втором достаточно было одного его слова, чтобы угробить любую мою статью, сегодня же мне дают тридцать минут, а ему – двадцать.

– Не так уж он отодвинут! Его докладом открывается конференция!

И вот над трибуной вознесся бюст Краева. Длинное лицо, узкий и непомерно высокий из-за отступивших назад волос лоб, глубоко посаженные глаза, выдвинутый вперед подбородок, выражение настороженности – нет, они представляли его другим.

Первые слова доклада – великий Павлов, выдающаяся роль нервной системы – возражений не вызывали, однако и задуматься было не о чем. Передовицы «Медицинского работника» – кто не знает их наизусть? Далее появился «открытый нами закон» и даже «закон Краева». Бедный Исаак Ньютон – не догадался он, увидав падающее яблоко, закричать о законе Ньютона. Но, впрочем, ему простили бы, если бы и закричал, тут же никто, кроме самого Краева, закона не признает. Что ж, посмотрим, как будет все это обосновываться! Краев перешел к экспериментальным данным, и Леонид сразу же записал: «Цукояма». Раиса, взглянув на эту запись, подсунула руку под локоть Громова и приписала внизу: «Крестовников». Да, совершенно верно! Аналогичный опыт десять лет назад был поставлен в Японии – сорок седьмой год, радиобиология в пеленках, свежи еще впечатления о Хиросиме, первые робкие, вынужденно-примитивные шаги, первые обоснования. Крестовников из Новосибирска позднее начисто опроверг выводы Цукоямы, и японец признал это, отказавшись от ранней своей работы. Зал зашушукался – поучительную историю японского эксперимента помнили многие. Но не Краев – его опыт ничем не отличался от опыта Цукоямы. Видит конференция и другое: цифровые данные Краева, математически не обработанные, оставляют желать лучшего. Многие произвели прикидку и махнули рукой – болтай сколько влезет, тебя не исправишь!

– Бедный Цукояма! – Раиса улыбается. – С этим симпатичным японцем мне доводилось встречаться на конференции в Женеве. По-моему, он был не прочь за мной поухаживать… Он и не подозревает, что открыл всеобщий закон!

Громов слушает теперь краем уха: Раиса, знакомая со всеми и каждым, показывала ему делегатов конференции:

– Вон Якименко – знаешь, костный мозг, введение эмульсии… Вон Цыбин, а этот, видишь вихрастый, Казаринский, тот, что возлагает надежды на кортизон… (Кортизон – гормон надпочечника, влияние которого на ход лучевой болезни изучалось многими исследователями. При профилактическом введении способствует лечению.)

Но неожиданно Громову пришлось отнестись к докладу с полным вниманием. Перейдя к обсуждению результатов, Краев начал искать союзников и последователей, и Леонид, удивленный донельзя, услышал:

– Нельзя пройти мимо блестящих исследований Котовой и Громова. Эти талантливые ученые, идя по нашим стопам, окончательно разобрались в вопросе влияния наркоза и спячки на ход лучевой болезни.

– Здорово! – Елизавета хохотала, а Леонид взялся за карандаш.

Краев процитировал их данные, в какой-то мере идущие ему в строку, о прочем же, противоречащем его взглядам, деликатненько умолчал – миленький, старенький метод цитирования. И тут же Краев набросился на Ивана Ивановича и Лихова, ниспровергал их работы, поливал грязью.

– Придется выступать! – сказал Леонид, а Раиса:

– Бесспорно, но будь осторожен, иначе в Москву ты уедешь оплеванным.

Елизавета, возможно, сама сказала бы то же самое, но сегодня она противоречит Мельковой:

– Знаешь ли, оставь свои интеллигентские штучки! Врежет Леня ему – вот и вся дипломатия!


До начала прений по докладу Краева далеко. Нужно еще прослушать и обсудить доклад Раисы.

Помогая Мельковой развесить таблицы, Леонид всматривается в них. Все, кажется, ясно: радиогенетика. Правда, коэффициенты корреляции соседствуют с высотами над уровнем моря – это не очень понятно, но все же в чем сюрприз?

Но вот Раиса взмахивает указкой, необычно длинной в ее руке. Вступлению предшествует улыбка, широкая, всему залу подаренная, но остановившийся на секунду взгляд говорит: принадлежит она одному Леониду.

– Год назад, – начинает Раиса, и снова улыбка, теперь уже только Громову, – была защищена диссертация, на первый взгляд обычная, похожая на другие. Автор ее – присутствующий здесь Леонид Николаевич Громов. Диссертация была посвящена изучению комплексного действия различных антибиотиков на ход лучевой болезни. Казалось бы, какое отношение может она иметь к докладываемой работе? Однако всякий, кто знакомился с трудом Громова, не мог пройти мимо изложенной там гипотезы. Это плодотворное предположение позволило уже многое сделать самому Громову, позволит и другим провести немало важных исследований, толкнуло оно и нас на постановку серии экспериментов.

– Ты, оказывается, классик. – Елизавета щиплет Громова за руку: не смотри, мол, на нее так.

А он просто диву дается: говорили, кажется, спорили, знает Раиса его мнение о преждевременном афишировании теорий-недоносков. Ну, предположим, появилась у Раисы нужда доложить данные, опирающиеся на гипотезу. Что же тут такого, докладывай, кто запретит может? Всякий умеющий читать может взять диссертацию в Ленинке, всяк пишущий да сошлется, на кого пожелает. Но зачем же бить в барабаны? К чему тут бубна звон? Нет, Рая, так не пройдет, ты не Краев, но все же поговорим…

– Может показаться странным, что из отведенных мне тридцати минут пятнадцать я трачу на изложение гипотезы Громова. В самом деле, непосредственной нужды в этом нет: можно было просто сослаться. Однако в детальном изложении гипотезы возникла самая насущная потребность. Диссертация не лучшее место для теоретически важных идей, тем более что в автореферате гипотеза не изложена. А в результате достаточно открыть статью Кэлвина в последнем номере американского радиобиологического журнала, чтоб обнаружить, что без всякой ссылки на Громова там выдвигаются сходные положения.

«Сходные, но принципиально иные. – Громов открывает блокнот. – Вот в чем дело-то: Кэлвин ее взволновал! А впрочем, послушаем…»

Наконец Раиса переходит к собственным данным. Они интересны, хотя все это априори можно было бы предположить. Как назывались те бактерии, что поселились возле уранового котла, опущенного в океан? Забыл. Они жрали смолу с котла и постепенно, в ходе отбора чудненько приспособились к бешеной радиации. Нечто аналогичное у Мельковой, правда, объекты иные. Ах, Райка, прощу я, похоже, тебе сегодняшнее! Быть может, и не простил бы, если б отстаивала ты лишь мой приоритет. Но Кэлвин встал поперек твоей, личной дороги. Громов опередил – горько, однако пришлось смириться, а уж Кэлвина-то вперед ты не пустишь! Что ж, защищайся! Право на самозащиту кто может отнять?

Громов захлопнул блокнот, вычеркнув сделанную там запись.

В прениях выступают один, другой, третий… Все хвалят. Данные хороши, гипотеза любопытная, докладчица очаровательна – как не хвалить?

Но вот к кафедре идет Громов. Идет и четко не знает, что скажет. Надо что-то сказать, а так – захлестнет лавиной не очень-то заслуженных похвал – что тут приятного? Так что же сказать? Ах да, лавина…

– Поскольку в докладе вспоминались горы, позвольте и мне привести горный пример. Бегает по вершине какой-нибудь, скажем, муфлон. И вдруг ненароком столкнет камешек. Покатится камешек, столкнет другой, глядишь – лавина… Надеюсь, конференция простит мне это лирическое отступление? Так вот… Я оказался в роли муфлона, гипотеза же моя в роли камешка. И я искренне рад, что мое предположение помогло Раисе Петровне создать лавину – доложенную ею концепцию…

Больше ничего не сказал Громов. Просто отошел от кафедры, шагнул к Мельковой, склонившись, поцеловал ей руку. Откуда только такое взялось? Не Леонид, а сам Лихов! Ай да Леня! Раиса довольна.

– Во как! – говорит Елизавета, когда Громов садится на место. – Кто знает, быть может, и придется благодарить Райку за сегодняшнее, однако лапку ты ей лизал зря. Еще не ясно, чем это для тебя обернется!


– Я – девушкапервый сорт, рыжие сейчас в моде.

– И курносые тоже.

– А что? Разве нет? Скажи, что не первый сорт?

– Зачем же я так говорить буду? Первый, именно первый, в том смысле, что не высший, не экстра.

– Но хоть что-то тебе во мне нравится?

– Безусловно… Во-первых, характер. Ты тихая, скромная, покладистая и податливая. Смиренная, как монахиня. А еще ты эфирная – кожа да кости…

– Фу, Ленька, ну почему ты такой несносный?

– Твоя, Лизонька, школа. Ученик перегоняет учителя – как обычно!

Серые волны бьются о борт белого катера. Это Леонид «штучкует», это по его инициативе удрали они с очередной экскурсии в очередную церковь и в порядке индивидуального бродяжничества отправились на катере по Днепру, благо стоит осень и катера совершенно пустые.

– Леня, ну почему ты не поэт? Степа Михайлов сейчас посвятил бы мне какую-нибудь элегию или стансы: «Бьются, бьются, бьются и бьются волны о катера борт…» А потом на этой основе написал бы романс.

– Ты ясно себе представляешь, что такое элегия?

– О, конечно! Это не стансы и не баллада.

– Вот именно! Я столь же хорошо ориентируюсь в этих вопросах. Какие мы некультурные!

– Ужас, ужас!..

Сколько времени можно разговаривать таким образом? А сколько угодно. Особенно сегодня, после вчерашних научных бурь, после неудачного выступления Громова по поводу доклада Краева и его теории «воинствующего нервизма».

Случилось так, как случается часто: заговорили совсем не о том, о чем нужно было говорить. Доклад Мельковой обсуждался ранее, и тогда никто ни о чем не спорил, все просто хвалили. Раиса была уже, вероятно, за сотни километров, когда вышел на трибуну первый спорщик по эволюционным вопросам. Спорили долго и ожесточенно, но хоть и явился толчком для спора мельковский доклад, о нем даже не вспомнили. Спорили по эволюционным вопросам вообще, а биологов хлебом не корми, дай поспорить по эволюционным вопросам. И когда на трибуну вышел Громов, от него ждали эволюционных откровений: как же, сама Мелькова опиралась на его гипотезу!

Но Громов заговорил совсем о другом. Начало его выступления – первые, вводные фразы – показалось неожиданно скучным, навязшим в зубах. И зал заговорил – «шерочка с машерочкой», сосед с соседом. А когда разобрались, что Громов Краева не поддерживает, а, наоборот, доказывает полную свою непричастность к «закону Краева», хоть и выступает очень объективно, приводя лишь научные факты, было уже поздно – Громов кончал. Жиденькие аплодисменты, и он оставил трибуну.

Никто, ни один человек не выступил после него ни «за», ни «против» Краева. Просто тому было предоставлено заключительное слово.

Назавтра Елизавета говорит:

– Если бы такая история случилась несколько лет назад, как пить дать назвал бы тебя Краев агентом империализма. И это несмотря на твое ультравежливое выступление!

– А он и так почти что назвал: «Тлетворное влияние западной науки, сознательный, направляемый кем-то выпад против мичуринской биологии».

Но разговаривать об этом не хочется.

– Вернемся к вопросу о рыжих. Как было сказано, ныне они в моде.

– О, да! – откликается Леонид. – И курносые тоже. Кстати, курносые становятся просто невыносимыми, когда на горизонте появляется Раиса Мелькова.

– Привет! Плохим бы я была тебе другом, если б не выставляла на оккупантских тропах рогаток!

Так и болтали о том, о сем, не подозревая, что о Краеве еще не раз и не два придется им вспомнить.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Старости, даже в будущее устремленной, свойственно оглядываться назад.

Двадцать четвертого ноября Лихов уже к одиннадцати заканчивает все кафедральные дела, садится в такси, говорит шоферу:

– К Введенскому кладбищу.

В маленьком магазинчике возле кладбищенских ворот он, тщательно выбрав, покупает шесть роз – все, что было удовлетворительного в магазинном букете.

Теперь можно идти.

Опавшие листья шуршат под ногами.

Розовый камень, на нем надпись: «Софья Николаевна Лихова и Сергей Яковлевич Лихов, погибли в 1942 году». К камню Лихов подходит сзади, так, чтоб не видна была надпись, ему незачем читать ее, к тому же она – неправда… Все условность, всякая могила условность, как условность и эти вот розы… А эта могила – условность вдвойне: не лежит под камнем Сергей, нет здесь и Сони… Всякая смерть – трагедия, но если уж умирать, то так, как Сергей. Или как Валенька Громова… Но Соня…

Лихов идет в сторону. Думает: «Пусть шуршат иод ногами листья! Нельзя, не следует стоять возле камня. Пусть шуршат под ногами листья – легче ходить по тихим аллеям!.. Соня… Тридцать седьмой… Ночной стук в дверь, люди с пистолетами у поясов, книги, вываленные из шкафов, вещи, вышвырнутые из гардероба… Соня, с которой нужно прощаться… «Почему, Соня?..» – «Яков, нам этого не понять…» Двадцать четвертое ноября тридцать седьмого года… «Приговор приведен в исполнение»… Приговор? Соня – и приговор!.. Ноябрь тридцать седьмого… Двадцать лет назад – ныне можно было бы заменить надпись, но это условность, все условность, кроме того, что под ногами, причмокивая, шуршат мокрые осенние листья.

Сколько лет не мог спокойно работать, спокойно спать… Прошли годы – не забылось. Напротив, в ту пору был только страх, ныне же, оглядываясь назад, остро ощущаешь, нелепость, неправомерность, чудовищность…

Сережка ушел воевать, и прилетел в сорок втором снаряд, разрушил блиндаж, убил и похоронил сразу же…

Лихов идет, заложив руки за спину, думает: «Сейчас поверну и пойду обратно, положу им розы… Розы на розовый камень… Камень придумал Иван… Иван Шаровский взял похоронную и устроил в обход закона – шутка ли! – памятник Соне. Ваня, ты придешь сегодня сюда? Придешь, потому что не мог ты забыть: двадцать четвертое ноября – двадцать лет… Иван Шаровский придет, несомненно придет сегодня побеседовать с Соней. Он имеет право на молчаливый, горький разговор в памяти: право большой, светлой дружбы».

Лихов бредет по тропинке. Высокая худая фигура сгорблена, ноги волочатся – сейчас он стар. Стар, потому что один, нет университета, нет студентов… И нет Ивана… Быть может, сейчас Иван там, возле камня? Весьма вероятно. И именно поэтому не нужно, нельзя идти туда, нельзя, не нужно мешать ему – пусть уж лучше шуршат опавшие листья… Девятнадцатый год. «Помнишь, Ваня, какой была Соня тогда – комсомолка тех лет, в простой кумачовой косынке? Задорная, неуемная и красивая. А в двадцатом ты уже помогал нянчить Сережку… И позже, у тебя были уже свои дети, ты продолжал играть с Сережкой в лошадки. О, как вы были с Соней дружны! Вечно объединялись против меня во всех, решительно во всех спорах!

Похожу немного, еще несколько минут похожу тут, вдалеке, а потом положу им цветы…»

Однако только в час дня возвращается Лихов к камню, ищет глазами и сразу находит: да, вот он букет, все так, и не могло быть иначе… Огромный букетище, конечно же, те самые розы, которые он, Лихов, забраковал в магазине. «Иван, ты никогда не умел выбирать цветы, но знал бы ты, как дороги мне вот эти, подвядшие!»

Свои розы Лихов бережно кладет рядышком, стоит минуту, опустив голову, потом распрямляется, уходит подчеркнуто-бодрой походкой.

У ворог садится в такси, говорит шоферу:

– Ленинский проспект, к академии!

Конец глупой ссоре, сегодня он положит ей конец! И пусть видят все молодые – это им тоже наука! – пусть видят, как надлежит исправлять ошибки!


Слухи о том, что боги вот-вот помирятся, витали в воздухе.

И все же появления Лихова в институте никто не ожидал. Он преодолел лестницу с завидной легкостью. Шел по коридору и рассыпал направо и налево поклоны, улыбки. Вывернулась неожиданно Елизавета – конечно, уж не случайно, – и Лихов, элегантно склонившись, поцеловал ей руку.

Потом он прошел на «Олимп». И прежде чем закрылись двери, лаборантки услышали:

– Иван, мы снова должны работать вместе…

Из кабинета боги вышли вдвоем через пять минут.

– Я уезжаю в президиум, – буркнул Шаровский.

Они сели в машину, уехали. В президиуме академии Шаровский не был, не оказалось их и в университете: об этом в лаборатории узнали сразу же. Но никто, ни один человек не мог даже предположить, что было на самом деле. А было следующее:

Они приехали домой к Лихову, засели у него в кабинете. Вскоре на письменном столе появился поднос, на нем длинная бутылка с подозрительно-прозрачной жидкостью и общеизвестной этикеткой…

– И все же, Яков, ты не прав… В твоем подходе к эксперименту… – говорит Шаровский, нанизывая на вилку соленый огурчик.

И это в рабочее время!

Перед каждым из них лежали бумажки с одинаковыми заголовками: «Повестка дня». Пункты тоже были схожими: § 1. Координация, § 2. Учебник… § 3… И только в шестом параграфе были расхождения. У Лихова значилось «Забрать Котову на полную ставку». У Шаровского: «Котова – Громова (?). Декр.отпуска? Фок, наркоз, знание языков, руки. Не отпускать!»

Лихов подсмотрел различия в этом пункте:

– Иван, у меня горит ассистентская ставка! А у нее твоя школа, и нужно ведь учить студентов методикам.

– Давай по порядку. Вечно ты прыгаешь через три ступеньки! Дойдем и до этого.

Они чокнулись, выпили.

Совещание началось.


– Да здравствуют творческие содружества! Бойль и Мариотт, Шаровский и Лихов, Штепсель и Тарапунька, Котова и Громов! И уж кому-кому, а Краевым и Титовым мы сумеем теперь сказать: no pasaran!

Лиза торжествует, ее пригласили по совместительству в университет вести большой практикум. Пожертвовал Лихов штатной единицей за право смотреть на нее – так она сама характеризует ситуацию.

И вот первое занятие. Каждая фраза отточена, каждое движение – хоть картину пиши, сложнейшие операции проделываются с изумительной ловкостью, в общем все хорошо, а о том, какие скандалы и даже истерики этому предшествовали, знают лишь многочисленные Котовы да частично Громов: Елизавета волновалась перед первым занятием и донимала ближних своих.

В университете она была весела и мила. Степану шепнула:

– Конец твоему владычеству… Лихов завоевывается двумя улыбками, студенты – двумя занятиями. И все, отошел Степандрушко на второй план!

Разумеется, это шутки, но за ними кое-что кроется. Уже после третьего занятия пришел к Лихову Гриша Петров, способный студент и лиховская надежда. Пришел и заявил:

– Мои интересы во многом совпадают с интересами Громова, работающего в академии. Не разрешите ли вы, Яков Викторович, мне делать диплом под его руководством?

А через два дня пришла Галя Бирюлина, дочь известного радиобиолога и лиховская надежда номер два. Просьба ее была аналогичной просьбе Петрова, однако ответ она получила иной:

– Почему Громов? Мало разве в академии способных людей? Да и сам Шаровский, я полагаю, с удовольствием стал бы руководить вами. И если уж не устраиваю вас я как руководитель, то…

Гале пришлось извиняться и заверять, что она просто не мечтала даже о Лихове как руководителе, и что просто Гриша Петров получил интереснейшую тему с физико-математическим уклоном, и она думала…

Котовой Лихов сказал:

– Какая вы, оказывается, узурпаторша!.. Я ни в коей мере не против того, чтобы делались дипломы в академии, но нельзя же перетаскивать туда всех способных студентов!

– Дураками и в академии пруд прудить можно… – брякнула Елизавета, но тактику после этого изменила.

– Яков Викторович, – сказала она тремя днями позже, – что, если я не в ущерб программе практикума поставлю с группой какую-нибудь реальную научную работу? Скучновато изучать методики для методик, если же у группы будет определенная научная цель, дело, мне кажется, пойдет лучше.

– Продумайте как следует. Если ваша тема охватит все нужные методики, я буду только приветствовать.

Тема охватила все методики, и, конечно же, это была громовская тема.

Вскоре появился в университете и сам Громов.

– Яков Викторович, я пришел по просьбе Котовой. Она считает, что кое-кому из студентов полезна моя консультация.

– Что ж… Хорошо. Но учтите, что оплатить мы вам не сможем.

– О, это пустое!.. Я и не думаю об оплате.

Работа шла очень успешно, настолько успешно, что Михайлов завидовал: как это он сам не догадался построить практикум таким образом? Ведь как легко можно было собрать огромнейший материал!

Через полтора месяца была готова статья. Титульный лист ее выглядел необычно – фамилии авторов занимали шесть строчек: Котова и далее неисчислимые студенты. Громов в числе авторов не значился, но он незримо присутствовал: его идеи, литературная часть написана на основе его картотеки, да и сведение воедино студенческих писаний пришлось осуществлять ему.

Лихов, прочтя статью, немножечко удивился:

– Сказать по правде, я не думал, что Громов так вырос!

Маленькие хитрости Елизаветы были ему абсолютно понятны.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Сколько времени прошло с того дня, как ездили за ежами? Леонид прикидывает: три месяца. И много и мало. Много потому, что за эти месяцы сделано множество дел, мало по причине иной: всего девяносто дней назад расстались с Раисой, но уже ощущает он новую тягу, явную и несомненную, – тягу к Елизавете. Можно кое-что придумать себе в оправдание: к Раисе, мол, вовсе и тяги не было, просто сделали попытку вернуться назад, да и форсировала эту попытку скорее Раиса, чем он. Можно придумать, но нужно ли? Не росло ли вот это, сегодняшнее, еще до Раисы? И ничегошеньки противозаконного тут нет. Напротив, если уж ставить точки над «и», нелепым, ошибочным выглядит месяц возврата к прошлому. Хорошо еще, что нашли в себе силы расстаться вовремя, без всяких дрязг.

Подобные мысли – один из тормозов, сдерживающих скольжение навстречу Елизавете. Есть и другие тормоза, но всякий тормоз – вещь относительная: был бы уклон достаточным, а там – пусть даже колеса заклинены – юзом поедешь…

Когда ямочки на щеках, рука, поднятая, чтобы поправить прическу, веселый блеск косо поставленных, «модных» Лизиных глаз заволновали всерьез, стало явным: полетят в тартарары все и всяческие тормоза. Уверяют, трудно, мол, заарканить старого холостяка, он дорожит своей свободой. Возможно. В старохолостяцком положении Леонид не пребывал никогда. А с вдовцом дело обстоит иначе. Прошли события в памяти сквозь частое сито отбора, мелочь, мусор отсеялись, одно лишь осталось: «Ах, до чего ж это здорово – так называемая семейная жизнь!» Плохо ли иметь друга, с которым все общее? Таким другом была Валентина. Валентина… «Что скажешь на этот счет ты, Валя?» – спрашивает Леонид у своей совести, и она не возражает. Почему бы ей возражать? Елизавета – чудесная девушка, если, конечно, прищуриться, глядя на букет ее недостатков…

Однако прищуриваться порою трудно. Вот, например, разговор:

– Можешь выслушать меня внимательно? – спрашивает Леонид. – Я кое-что придумал.

– Давай, слушаю.

– Но только прошу: отнесись, пожалуйста, со всей серьезностью.

– А как же? Я говорю: валяй!

– Так вот… Ты помнишь работу Иолоса?

– Опыт на грош, а рассуждения силятся потрясти мир.

– Положим, работа классическая. Однако дело не в этом. Я попробовал сопоставить…

– Мура!

– Как так мура? Ты еще ничего не слыхала…

– Мура, чушь, чепуха, ересь!

– Но, Лиза, позволь… Выслушай, а потом…

– А я разве что-нибудь говорю? Продолжай, выкладывай, я вся внимание!

– Так вот…

– Между прочим, Леня, мне очень понравился жатый ситчик, который мы видели в магазине…

Леонид в изнеможении замолкает и отворачивается к окну. Елизавета молчания просто не переносит:

– Долго я ждать буду? Изложишь ты мне, наконец, свое горе-открытие!

Но если Леонид снова заговорит, она вновь его перебьет.

Изредка бывают прозрения, и тогда Елизавета безжалостна к себе самой:

– Ну и характерец у меня, знаешь ли… Думаешь, я нарочно? Назло? Вовсе нет. Просто первая реакция у меня – возразить. Сначала меня все возмущает, что бы ты ни сказал!

При подобных ситуациях лучше молчать, и тогда она продолжит свои покаяния. Но если откроешь рот: самокритика, мол, дивная вещь, полезно и современно – тогда держись…

– Сам хорош! Думаешь: положительный герой эпохи? Как бы не так! Бабник – раз, самовлюбленный эгоист – два, теоретик, как следствие предыдущего, – три! Лопух в мятых штанах!

Короче говоря, с изрядной сумасшедшинкой это премилое создание!

Прямая противоположность Валентине: та, бывало, ловит каждое слово, хоть и понимает разве что половину, эта же все на лету схватывает, но попробуй заставь выслушать!

При всем при этом – блестящий экспериментатор. Гм, обязательное ли это качество для жены?..


Наука зиждется на трех китах: эксперимент, теория, оргработа. Что такое теоретик, Громов по себе знает, организатором, хочет он того или нет, заставляет быть жизнь, ну, а экспериментатора он может наблюдать каждый день. Однако попробуй проследи тайные тропы, которыми движется мысль этого экспериментатора! Поэтому Громов доволен, когда удается понаблюдать за экспериментатором совершенно иного типа.

Это Петр Петрович Бабушкин, работник одного из институтов Медицинской академии. Чтобы вычленить роль головного мозга, у Громова и Котовой появилась нужда облучить однодневных мышат, экранируя им попеременно то туловище, то голову. У Бабушкина в этом отношении был опыт, он даже изобрел контейнер, хитроумный и очень удобный. Естественно, они поехали к Бабушкину.

Петр Петрович, пожилой, с аккуратной бородкой а-ля Шаровский и вообще чем-то напоминающий Ивана Ивановича – несомненный его ученик, типичный представитель школы, – принял их очень любезно, показал контейнер из оргстекла, который Леониду представился чудом экспериментальной техники, развернул на столе чертежи. Громов восторгался довольно шумно: Бабушкин ему понравился, а, кроме того, шумные восторги в данном случае были воспитательным мероприятием по отношению к Елизавете.

– Просто и хорошо. Удивляюсь, как вы додумались!

Выслушав это, Бабушкин достал папку. В ней были записи и расчеты, все аккуратно до крайности, многое подчеркнуто разноцветными карандашиками. Леонид подтолкнул Лизу локтем: учись! У человека записи, по которым при желании легко написать книгу. У Котовой лицо непонятное, словно гримаса на нем обращена сейчас внутрь.

Леонид вынул фотоаппарат из чехла, снял контейнер, снял чертежи – может пригодиться, в памяти все не удержишь. А Елизавета лишь повертела в руках контейнер, причем в какой-то момент Леонид встревожился, как бы чего не ляпнула: она усмехнулась.

Распрощались с Петром Петровичем, и еле успел Леонид прикрыть дверь, Елизавета начала:

– Бабушкин, Дедушкин, Прапрадедушкин – пыль веков…

– Завидуешь?

– Ужасно!

Вышли из здания, сели в троллейбус, и тотчас Елизавета попросила листок бумаги. Леонид передал ей записную книжку и ручку, начал смотреть, что это она вырисовывает. Нечто вроде нижней половины перекрещивающихся на нуле синусоидальных кривых, причем от отрицательных вершин вниз шли черточки. Что бы это могло быть?

– Стая галок?

– Невежда! Неужели не видишь: мышиные попы. Вот хвостики.

Решительно ничего Леонид не понял, разъяснять же Елизавета не собиралась. Просто распорядилась:

– Я в институт поеду, а ты сойдешь у аптеки, купишь моток лейкопластыря. Уж мне Дедушкин-Прапрадедушкин!

Громов сошел у аптеки, купил лейкопластырь. А когда пришел в институт, у Елизаветы уже все было готово. Свой чертеж она перенесла на миллиметровку и приклеила к деревянной пластинке.

– Теперь дошло?

Ничего до Леонида пока что еще не дошло, и он протянул ей лейкопластырь. Отмотав полосочку, Лиза прилепила лейкопластырь на свой чертеж, а потом – раз-раз-раз! – натыкала спинками вниз мышаток. Голенькие, малоподвижные, они приклеились и никуда не могли теперь деться, а экранировать свинцом – это уже проще простого.

– Равнение будем держать по хвостам – чтоб ложились точненько на полоски. Ох уж мне Распрабабушкин!

Вот и все. Метод ее, донельзя примитивный, обеспечивал не меньшую, чем у Бабушкина, надежность, но при этом избавлял от хождений по разным начальникам и мастерским – не нужен теперь контейнер – и, значит, экономил время.

Попробуй тут разберись, что же такое экспериментатор! Ну, интуиция – явно и несомненно интуиция играет здесь первостепенную роль. Подтолкнул и визит к Бабушкину, возбудив чувство противоречия: раз уж Бабушкин создал сложный контейнер, Елизавета просто-напросто не могла не придумать что-либо сногсшибательное по простоте.


Зима принесла снег, прихватила с собой и желание пройтись на лыжах. У Громова этого желания не было уже несколько лет – аспирантура, работа, болезнь Вали; поэтому, когда оно появилось, он усомнился: не слишком ли поздно, не стар ли он?

Елизавета беспощадна:

– Конечно, стар! Несомненно – развалина. Но я убегать вперед не буду, а потихоньку могут и старики.

На первый раз они решили далеко не ездить, ограничиться Сокольниками. Еще в метро Лиза с опаской поглядывала на лыжи Леонида: уж очень они у него роскошные; она таких, по правде сказать, и не видела.

– Раньше, когда ты был молодой, ты хорошо катался?

– На лыжах, Лизонька, обычно ходят. Катаются на саночках с горки. Кстати, какой у тебя по лыжам разряд?

– Первый, конечно, первый…

Услышав о первом разряде, Леонид понял, что ему предстоит обучить Лизу лыжной премудрости.

В Сокольниках дело быстро пошло на лад: Лиза падала, он ее поднимал, она снова падала, он поднимал снова. Потом они нашли скамеечку, и Леонид, стряхнув с нее снег, сказал:

– У меня к тебе просьба: будь моим тренером. Сядь здесь и с высоты своего перворазрядного величия смотри, как я пойду. Сделаю кружок и вернусь минут через десять, не больше; хочется немножко размять старые косточки. А ты потом выскажешь замечания насчет моей техники.

Он на самом деле покинул ее только на десять минут, пройдя за это время несколько километров.

Они еще три раза были в Сокольниках, потом Елизавета сказала:

– Я обрела форму, и мы можем совершить настоящий поход. Ты не устанешь?

Поехали поездом до Малоярославца, оттуда автобусом в сторону, а дальше – на лыжах.

Сначала шли вдоль шоссе, и справа мелькали машины, а слева манила, звала к себе роща. Потом хрустальный звон сучьев на ветерке переместился вверх: роща осталась позади, и слева был настоящий лес. И они свернули в него, пошли нехоженым снегом.

Сверху был рыхлый снег, под ним корочка, потом снег плотный, но чувствовал это лишь Леонид. Лиза же видела перед собой только струну лыжни и шла, шла по ней, довольно размеренно, довольно четко. Сначала сбоку тянулась заячья стежка, потом лыжня пересекла след лисы, а дальше, на опушке, они любовались стайкою снегирей, неправдоподобно яркая краса которых не казалась неуместной в красноватых лучах низкого уже солнца.

Дальше путь им пересекла река, и они спустились к ней, каждый как мог: Леонид на лыжах, Лиза – опираясь на максимальное число точек. По льду шли долго, и когда, наконец, справа на пригорке показалась деревня, слева они увидали закат, лиловый, тонущий в дымке, перечеркнутый облаком, не московский.

Леонид быстро нашел подходящий дом, где им отвели отдельную комнату. Они сидели и пили чай, а Елизаветины глаза сверлили – с ума сойти можно! И Леонид – дернул его черт! – положил руку ей на плечо. Она отодвинулась, сказала жестко:

– Товарищ Громов, прошу не нарушать мой суверенитет!

Обижаться не стоило, да Леонид и не обиделся. Но все же на всякий случай сдвинул брови: подействовал приспособительный защитный инстинкт, выработанный в общениях с Елизаветой. И тогда она опустила вдруг голову на стол, прижалась на миг щекою к его руке, шепнула:

– Ой, Громов…

После этого можно было погладить рукою по голове, можно было и обнять. Но он не шевельнулся, только сжал ее руку.

– Что, Котова?

И когда Лиза спросила:

– Как у вас было с Валентиной? С самого начала?

Он рассказал.

В сентябре сорок первого Леонид был ранен.

Долго дымил санитарный эшелон, оставляя позади не только запах дыма, но и запахи лекарств и солдатских ран. В дождливый осенний день докатился, наконец, эшелон до Свердловска, и здесь, во дворе госпиталя, Громову помогла сойти с машины молоденькая каштанововолосая сестричка. В карих глазах ее было все неподдельным, искренним, и Леонид сестричку заметил, спросил:

– Скажите, как ваше имя?

– Валя.

А через два месяца она провожала его на фронт.

Когда эшелон загудел, он шагнул к ней и крепко-крепко поцеловал в губы.

– Будешь писать, сестренка?

– Пока жива… А встретимся в университете.

Он прыгнул в вагон на ходу и долго смотрел назад, на перрон. Он ни о чем не думал: думать он стал позже. После этого были окопы, бомбежки, танки, атаки и контратаки, потом снова госпиталь, снова фронт. Но всюду его догоняли треугольнички Валиных писем. Понемногу забылись боли, забылся и страх смерти, который в Свердловске так его донимал. Тогда он действительно был от смерти на волосок, и если бы не заботливые Валины руки… Он почему-то забыл о врачах, сделавших для него, конечно, уж больше, чем Валя, он не узнал бы, наверно, многих из них в лицо, но Валю забыть не мог. Не мог забыть и поцелуй, единственный, прощальный. И было странно, почему он его помнит, ведь во время войны всякое бывало.

Но вот война кончилась. Леонид приехал в Москву и встретил Валю на биофаке: начинающий медик превратился в начинающего биолога. Она училась на первом курсе, Леонида восстановили на втором, но свободное время они проводили вместе. Штурмовали студенческую столовку, сидели в читалке, бегали по этажам, работая агитаторами на избирательном участке. Даже в комсомольское бюро факультета избрали обоих сразу, хоть и шутил Степа Михайлов:

– Не следовало бы в бюро разводить семейственность…

Леонид таскал Валю с собой на футбол, она его – в клуб, на танцы. Давно заметил Громов, что, сменив гимнастерку на скромное платьице, стала сестренка Валя поразительно женственной и очень приятной. Но все же слегка удивлялся: что это мужчины пялят на нее глаза? У него было наоборот: вдалеке от Вали, на фронте, тянуло к ней больше, теперь же он сомневался: нет, это не любовь, уж очень спокойно все, уж очень просто.

Всякий биолог в душе немножко бродяга. Половить рыбу, грибы пособирать, пошляться по лесу – от этого ни один не откажется. Во все походы отправлялись вместе. Как-то попали в «семейную» компанию: на привале разбилась она на парочки.

– Видно, судьба, – сказал Леонид и обнял Валю за талию.

Она легонько отстранилась. Потом Громов долго помнил удивленно поднятые длинные брови…

Набеги на «сиротскую» комнату Леонида Валя делала регулярно.

– Суровая мужская чистота, – говорил он, показывая рукой на свой относительный порядок.

– В один прекрасный день ты не придешь на факультет – не сможешь продраться сквозь здешнюю грязь.

– После твоих уборок ничего не разыщешь, – ворчал он, хотя в душе был доволен.

Однажды во дворе факультета встретились два потока. Первокурсники летели на всех парах занимать места в ботанической аудитории, навстречу степенно шли в зоологичку студенты второго курса. Столкнувшись с Леонидом, Валя остановила его.

– Получила официальное предложение, – сказала она смеясь. – Володя Токин предлагает выйти за него замуж.

– И ты, конечно, согласна?

– Да. Но требуется твое разрешение. Как старшего брата!

– Ну, я подожду тебя выдавать. Приданое не готово.

Они разошлись каждый на свою лекцию, но шутливый разговор заставил задуматься: сколько можно тянуть? Да и нужно ли?

Прошла зима с ее изнурительной сессией и скоропалительными каникулами, прошел и короткий для биологов весенний семестр. Близилась летняя практика. Как-то в читалке, одурев от изучения низших растений, Леонид взял газету и среди объявлений о защитах диссертаций отыскал знакомую фамилию: Р. П. Мелькова. Вот как, жива-здорова, и фамилия девичья! Особых волнений прочитанное не вызвало. Он подтолкнул локтем Валю, шепнул:

– Моя первая любовь… Диссертацию…

– Мир праху ее! – Валентина в данный момент блуждала в дебрях зоологической систематики и явно не поняла, в чем дело.

Тогда он прикрыл газетой ее учебник, показывая пальцем на объявление.

– Всплыви на поверхность хоть на минуту… Первая, говорю, любовь.

– А кто вторая? Я со Свердловска слышу о первой… Нашлась, значит.

Зашушукались соседи – они мешали. Пришлось замолчать, но Валентина тянула уже его за рукав – пойдем в коридор.

То, что произошло через минуту, было вовсе не неожиданным.

– Явишься на ее защиту?

– Может быть. А почему бы и нет?

Валентина стояла, опустив ресницы, а когда подняла их, он увидел слезы.

– А я-то, дура, уж сколько лет… – И она убежала вниз по лестнице.

Вечером Леонид позвонил ей в общежитие, но ее не было. Не нашел он ее и назавтра, после экзамена. А когда через два дня Валя прошла мимо него по коридору, не оглянувшись, он разозлился, ибо вины за собою не числил.

Летнюю практику первый курс проходил в Москве, выезжая за город для сбора материала в природе. Леонид же со вторым курсом уехал в Звенигород.

Чувствовал он себя отвратительно. Прескверная практика! Сиди, кромсай лягушек. Да и на кромсании лягушек не сосредоточишься, ибо острят вокруг напропалую:

– Что, Громов, пригорюнился? Вовка Токин, что ли, покоя не дает?

Но о Вовке Леонид и не вспоминал. Просто почувствовал, как не хватает ему Вали.

В пятницу вечером возле ожившей после чьих-то стараний радиолы начались танцы. Обычно равнодушный к ним, Леонид на этот раз вертелся и притопывал весь вечер: ведь завтра суббота! А назавтра сразу после занятий выбежал на шоссе. Проголосовал, остановил машину, прыгнул в кузов. И хоть именно в этот день должна была состояться защита Раисы, ехал он к Валентине.

Когда Громов пришел в общежитие на Стромынку, было около одиннадцати. В комнате, где жила Валя, слышались голоса. Он постучал, вошел. Первокурсники – девчата и парни – болтали, смеялись. Валя сидела у стола с книжкой, рядом томился Токин. Валя Леонида не заметила: мало ли кто входит?

– Трофимова, к тебе, – сказал кто-то из девчат.

Она увидала, покраснела. Сразу все поняла.

Встала, помедлила секунду, потом решительно подошла к нему, обняла, закинула руки на шею. Он был серьезен, даже строг. Взял обеими руками ее голову, отклонил назад, поцеловал в губы.

– На сборы тебе две минуты. Такси у подъезда, а денег, сама знаешь… Где чемодан? Едем домой.

Собираться помогала вся комната. А когда уходили, девичий голос сказал:

– Вот и улетела наша Валюха! Кто следующий?


– Из твоей исповеди я делаю такие выводы: ты низкопробнейший донжуан, которому многие бросались на шею и который никого не скидывал, – так Елизавета резюмировала его рассказ. – Ну, а теперь последний аккорд: столь же подробно об этой захватчице, о Раисе. Только не подумай, что имею на тебя виды!.. Вовсе нет. Ратую за сестер по несчастью, за старых дев. Холостяк в наши дни подобен зайцу из Подмосковья: на него одного зарится десяток охотниц. И стародевическая солидарность вздергивает меня на дыбы, когда замужние протягивают к холостяку свои лапы. Лично же для меня ты ничто. Надеюсь, это ты понимаешь?

– О да! Настолько хорошо понимаю, что, пожалуй, не буду тебе больше ничего рассказывать.

Леонид сунул в рот папиросу. Казалось бы, следовало привыкнуть к манере разглагольствовать, свойственной Елизавете, но привыкнуть сложно: «стародевическая солидарность», «имею виды», «низкопробнейший донжуан» – все это проглотить трудно. Нужно будет всерьез заняться ее воспитанием!

– Не расскажешь? Как знаешь! Тогда проваливай, кури на крылечке, а я лягу спать. Тебе же советую: не забудь поплакать на сон грядущий о потерянной навеки Райке!

А назавтра:

– Ты в детстве кем хотел стать?

– Биологом.

– Фу, проза! Я мечтала сделаться разведчицей. В тылу врага. И сделалась бы, будь я в войну немного постарше. Представляешь, какой простор для мистификаций?

– О да! – отвечает Громов. – О да! Беда только одна: твой лисий хвост быстро бы примелькался, и немцы бы тебя выловили.

– Святая наивность! Хочешь, черненькой стану? Пожалуй, действительно, стану-ка я черненькой.

Громов накрутил на руку ее косу, потянул легонько, заставляя отклонить назад голову, сказал спокойно:

– Убью! Убью, если покрасишься! Волосы – единственное светлое место во всем твоем облике…

– Четыреста тридцать шесть! – обрадовалась Елизавета. – Четыреста тридцать шесть комплиментов. Не пора ль объясниться в любви!

– Четыреста тридцать шесть? Много… Но я подожду. Тысяча наберется – вернемся к этому вопросу.

– Ну что ж! Намечен определенный рубеж – чудненько! Остается вытягивать из тебя комплименты!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Как всегда, как и каждую ночь, Краев сегодня и спал и не спал – лежал и думал, проваливаясь временами в бездну.

Где-то между тремя и четырьмя выбросил он пустую пачку «Казбека», открыл новую. Густой дым стоял здесь, в кабинете, куда выселили его домашние, ибо всю ночь напролет курил он папиросу за папиросой, роняя на себя недокуренные, когда путались мысли, зажигая их вновь и вновь.

Это был не сон – ожидание рассвета.

И вот уже за окном разжижается тьма, выступают из черноты кажущиеся сейчас серыми красные портьеры на двери, в тон им смотрятся и зеленая обшивка кресел и пестрорядье корешков книг на столе – предрассветная выровненность, сглаженное, нивелированное разноцветье. Оно ему по душе, он и сам не объяснит, почему, но оно ему по душе; зубоскалы из противоположного научного лагеря, непомерно разросшегося, уж, верно, сказали бы: общая серость. Вроде как в законе его, верном для тех, кто смотрит издали, абсурдном для всякого, у кого в руках факты.

Он встает, сует ноги в туфли, отдергивает штору, не зажигая света, садится в кресло возле окна. Папиросы? Вот они, папиросы…

Свинцовая плита реки, свинцовая ширь асфальта, мост, черные башни вдали, снег на крышах, безлюдье, беззвучье – усредненный, упрощенный сном, тишиной город. Сниженное, размеренное дыхание, нивелированные мысли, страсти и пульсы – «тук-тук-тук!», как шаги милиционера внизу, под окном – четкие, тяжелые шаги по тротуару. В голове еще нет полной ясности, дневное, жесткое, путается с ночным, расплывчатым: Громов, его критика на конференции, великий Павлов, примат нервизма, закон, открытый им, Краевым, интегралы и термины, хитросплетение терминов, появившихся в обилии в последние годы: все эти дезоксирибонуклеины и бетамеркаптоэтиламины, милые Громовым, для него же муть, чертовщина, враждебное и отвратное. Идеализм! Папиросы? Вот они, папиросы.

Это было давно. Он тогда еще умел спать по ночам, и ему даже не грезился пьедестал, с которого теперь его пытаются сбросить. Не было тогда сегодняшнего, рожденного бессонницей блеска в глазах, а лоб, кажущийся двухэтажным из-за отступивших назад волос, не перерезали морщины. Он тогда еще не курил «Казбек» – модно было кичиться народными корнями, и он коптил небо махоркою. Пестрота красок и запахов, волнующие ветры молодости, сладости женских ласк, муки ожиданий и радости встреч – он был безвестен, однако все это, ныне ушедшее, тогда принадлежало ему. Он работал в районе, в ветеринарной лечебнице, и добился успеха. Сам он не понял, что создал волну, на которой при умении можно выплыть. Поняли другие – журналисты, раззвонившие об его успехе на весь Союз, представившие желаемое за достигнутое, – поняли, стали подталкивать, вытолкнули и вскарабкались сами. Спички? Куда могли деться спички? Вот они, спички.

Море пшеницы, шапки кустов вдоль оврагов, кони – табуны коней – степь… Сальск? Под Одессой? Не ясно… Земля – трава – зерно – кони – овцы – труд – уравнение со многими неизвестными, там тоже были свои проблемы. Сон это или не сон? Папиросы? Здесь, во рту, папироса. Женское тепло: руки ее, грубые ладони, тонкие запястья, пьянящая кожа, душистые волосы… О, черт! Выронил папиросу, обжегся. А ведь это не сон – скорее воспоминания. Как ее звали? Вера? Надя? Фу!.. Да как же ее звали-то? Ох, ее звали Шурою, Александрой Захаровной. Это жена, и она спит за стенкою – постаревшая, располневшая Александра Захаровна.

В Ленинградском институте, где Краеву сразу же предоставили лабораторию, остро ощутил он недостаточную свою подготовленность – куда острее, нежели сейчас, когда показал ее Громов всей конференции. Он начал учиться, и если бы дали ему время учиться! Но времени не было, и учеба невольно свелась к обучению искусству полемики. Должностной рост при отстающей от него внутренней базе, когда, не побывав в рядовых, становится человек командиром, когда дискуссии во имя поддержания авторитета делаются самоцелью, а методы их ведения утрачивают чистоту, – это трагедия.

Скрип сапог за окном, предрассветный ветерок, тяжелые облака над спящим городом. Сон, кажется, идет сон. Наконец-то!.. Папиросы? Нет, не нужны уже папиросы.

– Оленька! Открывай, открывай глазки! В школу пора. Ты слышишь бабушку? – Александра Захаровна в соседней комнате склонилась над внучкою.

Он просыпается – эти слова его будят. Встает, опираясь на подоконник. Поспал бы еще, спал ведь всего минуту, но он не может пропустить момент, когда Оленька появится на пороге со спутанными волосенками, покачиваясь со сна, протирая глазки: «Деда, пойдем умываться…» Привязанность, самая сильная в его жизни привязанность, – крохотная Оленька, которая не сравнивает, не сопоставляет его с кем-либо, просто любит – и все: можно ли не любить дедушку?

– Ох, ох, ох! – ворочается в соседней комнате Игорь. – Папаша опять накурил, валит дымище из-под дверей, точно из трубы крематория. Не высыпаюсь от этого я. Папаша! Слышишь, не высыпаюсь.

Через несколько минут, умытые, но еще не совсем проснувшиеся, Оленька с дедушкой садятся к столу, и с этого момента Оленька переходит в собственность бабушки.

Утром Краеву необходим кофе – две большие кружки крепкого кофе делают его дневным, жестким Краевым.

– Чем заменить слово «антимарксист». Чтоб попроще?

– Ох, папаша! Неугомонный ты… Право, не ко времени. Не советую!

– А я и не спрашиваю твоих советов. Как написать попроще вместо антимарксист? Может, религиозный человек? Глупо! Никогда от тебя не дождешься помощи!


О том, как хранятся в Ленинке диссертации, сотрудники библиотеки наверняка могут прочесть цикл лекций: то-то делается, чтобы не погрызли мыши, то-то – чтоб не завалились от обилия папок полки. Громовы этих деталей не знают, и представляются им подвалы, забитые не нужными никому фолиантами. Изредка случается чудо: та или иная папка кому-то требуется, и тогда, кряхтя и охая, счищают лопатами с груды пыль, долго роются, а потом, чихая, тащат папку в читальный зал. Да простят библиотечные работники Громовым их ужасающее невежество!

Случилось чудо и с диссертацией Леонида, а кудесником, сдунувшим вековую пыль, оказалась «Медицинская газета». Но действовал этот достопочтенный орган не по собственному разумению, а доверив свои столбцы Александру Ивановичу Краеву.

Прибежала Зиночка Жукова, лаборантка, которая, по утверждению Елизаветы, чтит Громова не только как будущего выдающегося косца радиобиологической нивы.

– Леонид Николаевич! Вы читали? Возмутительнейшая статья! – Она размахивала «Медицинской газетой».

Нет, Громов статьи еще не читал. Взяв газету, он просмотрел и передал Елизавете. На третьей странице был обзор радиобиологических работ, написанный Краевым. Среди восхвалений и воспеваний, свидетельств о выдающихся открытиях – «закон Краева» – была отдана дань киевскому докладу Мельковой: смелый эксперимент, интересные результаты, но… исследовательнице изменило чутье: объяснение своих данных она видит в спекулятивной, чуждой марксистской методологии, такой, сякой и этакой гипотезе Громова. И далее в том же духе еще пятнадцать строк.

– То ли еще принесет дружеское дуновение флюидов! Но, Ленечка, не журись: после такого макроразноса твоя гипотеза быстренько станет достоянием широких радиобиологических масс.


Иван Иванович ходит из комнаты в комнату.

– Как вам нравится гипотеза Громова?

Шнейдер вскидывает голову.

– Пока что я не вижу гипотезы. Тезис, быть может, верный, быть может, нет. Неразвито и… надуманно.

Брагин реагирует по-иному:

– Когда не могут сказать ничего конкретного, – гримаса, – выдумывают общие фразы. Если не знают, что в колбу налито, – скептический жест, – описывают сам сосуд. Но сосуд, надо сказать, описан превосходно. Дело за тем, какой будет жидкость, которою Громов его заполнит.

Басова на вопрос Ивана Ивановича отвечает вопросом:

– А каково ваше мнение?

Ну, а Титов:

– Иван Иванович, я привык верить печатному слову.

Окончив хождения, Шаровский, предшествуемый бородою, отправляется на «Олимп», усаживается возле своей картотеки. Свежих карточек он не смотрит: свежие работы Громов наверняка знает. Статьи, ссылки на которые Шаровский откладывал, хранились в библиотеках, бесспорно, под большим слоем пыли, чем сравнительно свежее творение Громова.

Потом он попросил пригласить Леонида.

– Мне хотелось бы знать, о чем вам говорят эти статьи.

Громов взял пачку, перелистал: ба, предшественники! Зачем Шаровский повытаскивал их из могил? Похоже, что это экзамен на зрелость. Не правда ли, странно: вызвать вот так и начать экзаменовать? Но странности начальства – это странности начальства. Что же, будем экзаменоваться!

– В отличие от Телье я говорю не только о гормонах. Вы угадали, с Телье я и начал… Шульц и Гробер, 1914. Рентгенотерапия опухолей повышала устойчивость тканей… Страсберг… Страсберг. Но, Иван Иванович, у Страсберга ведь не о том…

Громов одного за другим раскладывает предшественников по местам. Шаровский слушает, подсовывает бумажку, когда Громов хочет выразить свою мысль математически, снова слушает.

– Вы многое успели сделать.

– Иван Иванович, о том, что я сделать успел, я не сказал ни слова. Все, о чем сказано, я принес с собою из университета. А сделали мы вот что… Я говорю «мы», потому что Елизавета Михайловна участник всех моих дел. Так вот…

И снова Шаровский слушает, еще целый час.

Но вот Громов кончает, смотрит на Ивана Ивановича: какова, мол, отметочка, выдержал я экзамен?

Шаровский доволен:

– Почему бы вам не сделать публичный доклад?

– Считаю, что рано. Если бы работа созрела, мне не понадобилось бы сегодня отнимать у вас столько времени. Во многом у меня еще скопище фактов, сплести из которых нечто единое не легко. Во всяком случае, для этого нужно еще трудиться и трудиться.

Беседа заканчивается так:

– Я могу вам помочь?

– Да. Нам тяжело работать вне плана.

– Кроме цистеиновых, сколько у вас еще идет тем?

– Три. Но все объединены все той же проблемой.

– Широкий охват… Ну что ж… Заканчивайте с наркозом, потом узаконим все остальное. Ищущий имеет право на поиск!

Услышав такое, Громов думает: «А Шнейдер? А Брагин? Как быть с их правом на поиск?» О том же думает и Шаровский: Громов работал сверх плана – честь ему и хвала! Теперь, когда нужно емузащищаться от Краева – а это ведь тоже показатель роста, то, что Краев вынужден на Громова нападать, – Громов получит «зеленую улицу». А Брагин и Шнейдер? Их еще нужно водить за ручку. Люди с хорошими головами, но слишком много энергии тратят на болтовню в обеденный перерыв, на «птичьем базаре» – только в этом и выражается их самостоятельность. Гм, «птичий базар»… Котова придумала для него новое название – «психодром».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

– Чем живет-дышит сегодня ваш институт? – случалось, спрашивал кто-либо из посторонних.

– Как чем? – отвечала Лиза. – Плащами, что продаются напротив.

Часто и в самом деле можно было подумать, что дело обстоит так: очередь жаждущих стать красивыми в соседнем универмаге состояла из женщин, работающих в институте. Раньше Леонид посмеивался, подводя под «тряпичничество» теоретическую базу:

– Надоело в войну носить что попало, вот и сходят с ума ученые тетки. Хоть бы один-единственный образцово-показательный синий чулок остался!

Однако благодушное отношение к институтским модницам сменилось у него на отрицательное, как только заметил он, что Елизавета становится заядлейшей «тряпкоманкой».

– Жалкая отсталая личность! – говорила она ему. – Неужели не можешь понять, что в атомный век вкусы своеобразны? Не стану же я плестись в хвосте! Вот запущу себе сниженную талию, разом сядут в калошу все институтские фифы!

И она «запускала» вышеупомянутую талию.

Изменения коснулись не только нарядов, но, временно, и прически. Ушла в прошлое «примитивная» чудо-коса, так приятно змеившаяся в ложбинке между лопатками. Вместо нее на голове начал сооружаться этакий монумент под титлом «Краса и сила». Но монумент просуществовал недолго. Леонид несколько дней смотрел на это феерическое сооружение, нарочито шумно вздыхая, потом сказал:

– Быть может, колбаски на голове и впрямь красивы, не знаю, я человек отсталый… Однако косу мне всегда хотелось потрогать, здесь же я не прочь отвернуться. Не по возрасту коса, говоришь? Такая, как у тебя, – по возрасту.

Назавтра Лиза пришла с косой.

Но далеко не всегда его мнение для нее что-либо значило. Чаще бывало наоборот. Так, например, с математикой: Лиза уже не понимает и десятой доли того, о чем говорят между собой Громов и Семечкин, и не потому, что к восприятию математики не способна, а просто из принципа.

– Шаровский высшей математики не знает – и хоть бы что! Вот-вот станет членом-корреспондентом. На кой же шут нужна она мне? Сам говоришь: я при тебе то же, что Шаровский при Лихове.

Леонида эта позиция воинствующего невежества бесит. Чувствует он: еще немного – и не сможет Елизавета в науке идти с ним в ногу.

– В ногу? В ногу с тобой я никогда и не шла: кое в чем всегда впереди, а кое в чем сзади. Что же может изменить математика?

Однако все расхождения – частности. В основном они все больше сближаются. И не только в науке.

Вечером Громову позвонили и сообщили, что одну из его родственниц увезли в родильный дом.

Назавтра он сказал Елизавете:

– Не поможешь в обеденный перерыв купить что-нибудь, что нужно для новорожденных? Моя двоюродная сестра собирается пополнить человечество.

– Ой, Леня!.. – простонала в ответ Лиза и в этот день даже забыла повести Громова в столовую.

В магазине продавщица у нее спросила:

– Кого ждете, мамаша? Мальчика или девочку?

Елизавета смутилась, но Леонид принял игру:

– Тащите побольше! Мы ждем парочку.

И вот перед ними горка вещичек: пеленки, распашонки, слюнявчики.

– Заверните, – сказал Леонид, увидев, что Лиза отложила несколько штук, но она отрицательно закачала головой:

– О боги! В мире нет больших ишаков, чем начинающие отцы!..

После этого долго длилось священнодействие: не было складочки или шовчика, которых не прощупали бы Лизины пальцы, каждую вещичку она вертела со всех сторон, то подносила к самым глазам, то отдаляла, то откладывала в сторону, то снова брала. Постепенно горка на прилавке таяла, пока не осталось только четыре маленьких смешных штучки, с виду таких же, как все остальные, на самом же деле – можно ли сомневаться? – самых лучших из всех. На это ушло много времени, но Леонид, к удивлению своему, не возмущался, хотя не далее как вчера сердился и фыркал по поводу того, что Лиза целых пять минут примеряла шляпки.

Когда со свертком в руках они проходили по институтскому вестибюлю, их провожали голоса высокоученых сплетниц:

– Слыхали? Лаборатория Шаровского ждет юного мичуринца!

– Не может быть?! Бедный Иван Иванович! У него обязательно будет инфаркт! Подумать только: сотрудница выбывает из строя на полгода!

Услышав это, они улыбнулись друг другу: ох уж эти институтские кумушки! Выследили, подсмотрели в магазине!


Громов и Котова работают в библиотеке. Переговариваются:

– Данные интересные, но публиковать их боюсь. Дозиметрию проводил Вьюшков, и опасаюсь, что он напутал.

– Вырази ему в статье благодарность – и дело с концом!

– За что? За путаницу?

– Ну до чего ж ты наивен, не перестаю удивляться! Благодарность не всегда выражают за что-то. Благодарность – удобнейшая вещь. Ты не уверен в дозах? Прекрасно! Ты пишешь: «Выражаю свою искреннюю признательность кандидату наук Вьюшкову, взявшему на себя труд по проведению дозиметрии». Прилично и действенно. Если потом выяснится, что дозы перевраны, ты ответственности не несешь. Всем и каждому ясно, что наврал Вьюшков, а ты – жертва. Дошло?

Леонид так и сделал, а потом, просмотрев десяток статей, убедился, что не Елизавета изобрела этот способ. Благодарности сплошь и рядом выражались лишь для того, чтобы конкретизировать: за то-то и то-то, сомнение вызывающее, ответствен не автор, а такой-то. Действительно, благодарность удобная вещь! Выражают ее и в тех случаях, когда хотят показать, что некто весьма авторитетный приложил руку к работе: «Особую признательность за неоценимую помощь считаю своим приятным долгом выразить профессору Пробкину-Бутылкину». А для того чтобы получить моральное право на выражение благодарности, вовсе не обязательно заставлять профессора работу читать. Достаточно поймать его где-нибудь и задать ему два пустяковых вопроса. Ответы его учитывать опять же не обязательно, в особенности если он Пробкин… Чего только не узнаешь, работая с Елизаветой!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Пока Громов со своей гипотезой нянчится, Лихов подбил итоги, и предстоит финальный эксперимент, проведение которого доверено Михайлову.

И вот Степан на Кавказе.

Обезьян подбирали по возрасту, весу, росту, показателям крови. Выбрали шестнадцать самцов, и теперь Степану предстояло разбить их на группы. Он присмотрелся к животным. Четыре самца – как раз по числу вариантов опыта – были покрепче характерами, явно верховодили среди остальных. Степан сразу же рассадил этих четырех. Остальное решил жребий: двенадцать бумажек с номерами и кличками были опущены в шапку – и через минуту группы сформировались. Михайлов обозначил их по кличкам самцов-вожаков: группа Щегла, группа Угрюмого, группа Лешего и, наконец, Фердинанда. С самого начала Степан как-то особенно симпатизировал Лешему, обезьянке забавнейшей, гораздой на всякие выдумки. В то же время с первого дня ему не понравился Фердинанд, внешность и поведение которого вполне соответствовали его помпезному заграничному имени. Но опыт есть опыт, тут симпатии и антипатии побоку: на столе вновь появилась шапка. Оказалось, что под счастливой звездой живет Угрюмый: ни облучения, ни защиты, его группе надлежало быть чистым контролем, несколько раз дать кровь, костный мозг для анализа и ничего более. Если бы понимали обезьяны что к чему, могли бы они позавидовать и Щеглу: группа его олицетворяла защиту без облучения. Обезьянам Лешего предстояло получить лучи, а затем продемонстрировать эффективность придуманных Лиховым защитных средств. Наихудшее предстояло четвертой группе, фердинандовской, – облученному контролю.

Окончательно утрясая графики работы, инструктируя технический персонал, Степан старался не думать об обезьянах. Он уговаривал себя: тысячи мышей прошли через твои руки, сотни кроликов и морских свинок, десятки кошек. Ну да, ты избегал работать с собаками, потому что боялся привыкнуть к обреченным опытным животным, а еще больше боялся, что они привыкнут к тебе и полюбят тебя. Но когда обстоятельства вынуждали, ты брал шприц и твердой рукой отправлял на тот свет симпатичнейших шавок с умными, доверчивыми глазами. Нужно!.. Может ли быть оправдание более веское, чем содержится в этом слове? Жизни людей, быть может, тысяч, быть может, миллионов под угрозой. Можно ли в надежде спасти их думать о судьбах животных?

Подобно Павлову, можно и нужно поставить животным памятники, но нельзя колебаться, если опыт велит убить. Кто более, чем биологи, животных любит? Гонимые этой любовью приходят в биологические вузы юноши и девушки, и только потом вкладывает им в руки наука скальпель и шприц, вооружает приборами, вынуждает губить живое во имя спасения, процветания живого. Кто этого не знает, кому из биологов не чужды ханжеские, старушечьи взгляды на этот вопрос? Все знают, всем чужды. Но обезьяны… Право же, с ними работать трудно…

В день, когда в опыте были даны лучи, Степан сразу же после работы ушел в город. Заглянул в гостиницу, но писем не было. Ходил по набережным, любовался зимним Кавказом, тяжелыми волнами моря, потом сидел в ресторанчике, посасывал из стакана «твиши», писал приятелям. Обо всем на свете, в том числе и об обезьянах.

А через три дня рожденная Лиховым теоретическая система дала трещину. В этот день Степан в третий раз вводил обезьянам «Ли-4» – комплексный препарат, многократно испытанный на лабораторных животных. Уже в первые дни он наблюдал, что обезьяны тяжелее, чем мыши и кролики, переносят введение препарата. Его это не удивило. О том же говорили и предварительные эксперименты, этого следовало ожидать и из соображений чисто теоретических: нервная система грызунов не может идти ни в какое сравнение с той же системой приматов, и мудрено ли, что травмируют обезьян колоссальные нагрузки, связанные с введением «Ли-4»? Но первые два дня ласками и уговорами удавалось держать животных в повиновении, на третий же день уже первая из взятых на операционный стол обезьян взбунтовалась. Это был Тарзан, самец из группы Щегла, ранее очень спокойный. Лаборантка не сумела его удержать, а пока ловили, Тарзан ухитрился оборвать электропровод, повиснув на лампе.

Тарзана привязали, распяв на станке, и он начал кричать, как только увидел шприц.

– Ведешь себя, браток, точно дама-истеричка!

Не так уж все страшно. Прикинь-ка, каково Лешему: там к тому же еще и лучи.

Тарзан, конечно, не может понять, что ему говорят, но тихий и ласковый человеческий голос животных всегда успокаивает. «Лекцию» пришлось читать добрых пятнадцать минут, и только после того, как губы Тарзана вытянулись в трубочку, взяли из рук лаборанта кусочек яблока, Степан с великою осторожностью ввел в вену иглу. Тарзан дернулся, но тут же почти успокоился. Михайлов с облегчением вздохнул. Однако рано он радовался: ровно через минуту у обезьяны начались судороги. Тарзан забился, точно в эпилепсии, а еще через минуту стало ясно, что опыт Лихова получил черный шар, необычайно веский, ибо если и без лучей погибло животное, то что же будет в группе с лучами?

Только минут через сорок Степан заставил себя продолжать. Теперь на столе появился Щегол. Он был спокоен, даже не вздрогнул, когда вошла в тело игла, да и потом только и смотрел, как бы не прозевать свой кусок яблока. Третья обезьяна на яблоко не смотрела, но чуть ли не сама протянула лапу: нате, колите, все равно этого не избежать. А четвертый зверек, подобно Тарзану, бился в припадке, однако минуты через три пришел в себя и через двадцать минут как ни в чем не бывало прыгал по клетке.

Вечером Степан позвонил Лихову, но того не оказалось дома. Нужно было хоть с кем-то посоветоваться, и он позвонил Громову.

– Дохнут от «Ли»? М-да… Насколько я знаю, снижать дозу защитного средства нельзя, не так ли?

– Так. Это доказано неопровержимо.

– В таком случае трудно что-либо посоветовать. Особенно с ходу… Медик, разумеется, стал бы вводить «Ли» под наркозом. Но мы не медики, и опыт должен быть чистым. Якову Викторовичу я сегодня же позвоню, передам все. Хочешь знать мое мнение? Честное? Вот оно: эксперимент стоило бы прекратить. Ваш препарат явно не доработан… Но кончать нельзя, слишком велики затраты, – это я тоже понимаю.

По дороге в гостиницу Степан думал: «Вводить «Ли» под наркозом?» Конечно же, Громов прав! Но это дело дальнейшее. Сейчас же, как это ни трудно, нужно тянуть до конца. Думал, а у самого не выходил из головы Тарзан, ужас в обезьяньих глазах, предсмертные конвульсии волосатого тельца.

А в гостинице его ждали письма. В одном письме его утешали: что уж так-то переживать из-за обезьян? Опыт необходим – стоит ли волноваться? Ведь не терзался, вероятно, Степан на Орловско-Курской дуге, где орудие под его командой превратило в металлолом танк, которым управляли не обезьяны… Степан бросил письмо, не дочитав. Как не могут понять, что утешения такого порядка – вовсе не утешения? Громов, хранящий в ящике стола чуть ли не десяток боевых наград, такое никогда не напишет…


Пушка Лихова и выстрелила и не выстрелила: в группе с облучением и защитой выжили две обезьяны, в то время как в облученном контроле погибли все, однако было две смерти от «Ли» без лучей, и этот «выстрел по своим» сводил на нет положительные стороны эксперимента.

Страшнее всех погибал Фердинанд. Балуй и Славный, обезьянки, которым «Ли» принес пользу, к концу опыта Степана возненавидели: они не могли понять, что злоключения их вызваны лучами, и все беды свои сваливали на Степана, связывали с блестящими штуками, которыми тот колол их и резал. Фердинанд погибал от лучей. Разумеется, он тоже не понимал, отчего болен, но по-иному, чем Балуй, воспринимал посещения Степана: в последние дни тот кормил Фердинанда и поил, укрывал одеяльцем. И Фердинанд его полюбил. В результате, как ни гнал Степан от себя мысль, она появлялась вновь и вновь: Фердинанд смотрит на него так же, как смотрела в последние дни свои Валя на Леонида: «Нет, не того боюсь, что умру, а того, что, умерев, больше тебя не увижу…» Так же точно смотрел в сорок втором Алеша Морев. Ему разворотило осколком грудную клетку, но он ухитрился умирать в полном сознании. «Оказывается, это не так уж страшно… Страшнее другое: как вы-то, ребята, выстоите?» – вот что, казалось, говорили его глаза.

В этот день Степан напросился в гости к сотруднику питомника, у которого дома был рояль. Весь вечер играл, хозяевам надоел даже. Надо было отвлечься.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

– Когда кто-нибудь болеет, шеф воспринимает это как личное оскорбление, – говорит Елизавета, и Леонид находит сказанному подтверждения.

По городу гуляет грипп, не сильный, но и не слабый, эпидемия как эпидемия. Лаборатории везет, у соседей больных больше, однако Иван Иванович сумрачен: по шести темам вынужденные задержки. Но вот грипп начинает стихать, и все-таки одна сотрудница, все время крепившаяся, заболевает.

– Странно! – произносит тогда Шаровский. – Ведь кривая эпидемии пошла на спад.

По поводу этих слов тайно хохотали все. Их передавали как анекдот, и стоило любому биологу их услышать в сочетании с фамилией «Шаровский», как рот у него расплывался до самых ушей: ведь и во время спада заболеть нехитро, и то, что Шаровский, именно Шаровский говорит такую в сути своей методически нелепую вещь, всем кажется очень смешным. Но анекдот имел продолжение. Как бы для того, чтобы показать Ивану Ивановичу его ошибку, вездесущий грипп свалил самого Шаровского в момент, когда кривая была близка к нулю.

– Не может быть! – говорили вокруг. – Это противоестественно! В анналах лаборатории не записано случая, чтобы Иван Иванович не вышел на работу!

Возможно, шеф находился в полубреду, когда он звонил Громову. Так, во всяком случае, считает Елизавета.

– Леонид Николаевич? Я неожиданно заболел, и у меня к вам просьба. В течение тех двух-трех дней, пока меня не будет, проследите, пожалуйста, за ходом тем, связанных с нервной системой. Прошу докладывать мне ежедневно по телефону.

– Вот здорово! – Елизавета даже на стуле подпрыгивает. – Чего ж ты ждешь? Моментально отправляйся, делай обход!

– Обход? Ну нет. Это выглядело бы глуповато. – Леонид собирается просто в течение дня справиться у всех по-товарищески: что и как.

– Не выйдет! Народ наш привык к обходам, и ты сам поймешь: не выйдет.

– Оставь, пожалуйста, мы с тобою можем работать самостоятельно, а чем хуже другие?

Но, оказывается, Лиза знает лабораторию лучше. Проходит час, и в их комнате появляется лаборантка, недавнее приобретение Ивана Ивановича, Зиночка Жукова, «этакий черно-бело упитанный шлемпомпончик в восточном вкусе. Ты заметил, Леня, что шеф на старости лет стал подбирать кадры по внешности?».

– Простите, Леонид Николаевич, что я вас тревожу, но у меня ничего не получается.

Громов встает, отправляется вместе с Жуковой на ее рабочее место. Тут все ясно: дамочка не владеет элементарной методикой. Громов показывает: «Вот так делайте», – и хочет уйти. Но за столом рядом сидит Извекова, научный сотрудник, такой же кандидат, как и сам Громов. Она подтаскивает свободный стул, смущенно улыбается, смотрит на Леонида: видно, и ей нужна помощь. Громов подсаживается, читает протоколы. Тут идет «лоскутная» тема. Интересно!

– На каком этапе у вас работа?

Извекова рассказывает, Леонид слушает. На спине у крысы вырезают кожный лоскут – квадратик, сохраняющий связь с организмом лишь одной своей стороною – несколькими кровеносными сосудами, нервной веточкой. Потом в разных вариантах облучают лоскут бешеной дозой и смотрят изменения в организме. Вникнув, Леонид и здесь подает разумный совет: посмотреть, не изменит ли результат новокаиновая блокада лоскута перед облучением.

Кончив говорить с Извековой, Громов уже сам направляется дальше, к другим. Он хочет казаться товарищем, забежавшим случайно, но не всегда это ему удается:

– Ну-с, как у нас сегодня дела? – Один раз он даже эти слова Шаровского повторяет.

Обход есть обход, а руководитель – это руководитель, сегодня же руководитель он, Громов.

– Конечно, Брагин, быть может, и нас поучит, но остальные в ежедневных обходах нуждаются, – говорит он позднее Котовой.

К гриппу Иван Иванович отнесся легкомысленно, не вылежал всего, что положено, раньше времени пришел на работу. В результате на ученом совете он почувствовал себя плохо: закружилась голова. Назавтра директор института почти насильно выпихнул его в отпуск.

– Поезжайте в Узкое! Замечательный академический санаторий, к тому же райские кущи в двадцати минутах езды отсюда, от института. Молодежь сможет вас навещать, и вы будете в курсе всех лабораторных дел!

К среде, когда нужно было Ивану Ивановичу отправляться в Узкое, он уже был здоров, но путевка оплачена, отпуск оформлен – что делать, нужно в Узкое ехать, попробовать, что оно из себя представляет, это самое Узкое.

А в воскресенье навестить Шаровского поехали Громов и Котова. С виду здесь, в Узком, и впрямь были райские кущи. Стрелка с шоссе показывала направление к санаторию, и сразу же справа начинался красивый, решетчатый санаторный забор, и тянулся он на два километра, а за ним были заснеженные поляны и перелески, зеркальный лед пруда, аллеи, аллейки. Нигде сквозь забор не разглядишь ни души, отдыхающие не клубились и не роились, как бывает нередко в иных санаториях, – райские кущи, и только.

Вошли в ворота и по главной аллее пошли к санаторным зданиям. Справа и слева в лес, в кусты то и дело уходили расчищенные, посыпанные песком тропинки, и возле каждой из них указатель: «Маршрут номер два. 300 метров», «Маршрут номер один – 200 метров», «Маршрут номер четыре – 500 метров». По одной из тропинок медленно-медленно шел академик, а рядом с ним вышагивала медсестра, которая только что не поддерживала академика за талию: не дай бог упадет, что делать тогда?

– Чуешь, Леня, здесь даже из лесу веет оздоровляющим ароматом валерьянки и валидола! Сдается мне, Ивану Ивановичу будет здесь не слишком-то по душе!

Вошли в здание. Огромный холл был пуст, только два академика в замедленном темпе играли здесь на бильярде. Но в соседней комнате слышались оживленные голоса. Они вошли туда и оказались среди своих, лабораторных: здесь были Брагин, девочки-лаборантки.

– В нашем полку прибыло! – обрадовался Брагин. – Вы представляете, Ивана Ивановича уложили в кровать и никого к нему не пускают! А ну-ка, Лиза, сходи к главврачу; быть может, ты перехитришь старикана!

Все были возмущены, и никому даже в голову не приходило, что Иван Иванович, может быть, действительно болен настолько, что к нему даже и посетителей пропускать не следует.

К врачу пошел Громов и выяснил, что это вовсе не главный врач, а дежурный, который сидит в кабинете главного. И именно этот дежурный врач является ведущим врачом Ивана Ивановича. Естественно, Громов не вышел из кабинета до тех пор, пока не показали ему – хоть это и не положено – больничную карту Шаровского, все объективные данные: электрокардиограмму, рентген, анализы, график температуры и даже стула. Все было в полном порядке. Ну, право же, Громов не врач, но и он видит: все в полном порядке. Даже давление юношеское – 140 на 80!

– В чем дело, товарищ? Почему вы его положили?

– А вы хотели, батенька мой, чтоб я профессора, без пяти минут члена-корреспондента, только что перенесшего грипп, не обследовав, пустил гулять по аллеям? Шаровский, батенька, – это элита, научная наша элита, и мы для того здесь сидим, чтобы оберегать его! В пятницу звонил ваш директор, сказал: построже, мол, чтоб выполнял Шаровский режим, и объяснил нам, что такое Шаровский! – «Так… – подумал про себя Громов. – Директор перестарался!» – Да и вас вон сколько сюда набежало! Случись что с Шаровским, что вы нам скажете? Так что увольте, завтра посмотрит главврач, тогда, может, и выпущу!

– Но, товарищ, послушайте: нужен индивидуальный подход. У него расшатаны нервы, и самое страшное для него – отсутствие связей с научным миром. Доктор, так его может хватить инсульт!

– Ну-ну, батенька мой, не усердствуйте… Вы его заместитель?

– А как же? – Громов пустился во все тяжкие: надо, чтоб кто-то к Шаровскому сегодня прошел.

– Ну, раз заместитель… Только, батенька мой, на пять минут.

Иван Иванович лежал в отдельной, белоснежной палате, и борода его задорно торчала из-под одеяла.

– Прорвались все-таки? Ну, молодец! – Так приветствовал он Громова. – С этим батенькой мы поспорили. Он уверял, что никого не пустит ко мне, а я говорил: «Прорвутся!»

Незачем было спрашивать, как Шаровский себя чувствует, – это было ясно и без вопросов.

– Добивайтесь главврача! – только и сказал Громов.

А потом говорили они о науке, и Иван Иванович испытывал явное неудобство: говоря о науке, он имеет потребность пробежаться туда-сюда – ну, как бегает он по «Олимпу», – а тут – лежи.

Громов сидел у Шаровского, пока «батенька мой» не турнул его самолично.

– Ну как? – спросили разом шесть голосов, когда Громов, наконец, вышел.

– Отлично! На мой взгляд, нашего шефа, товарищи, можно уже сегодня выпускать на рысях на маршрут номер семь – восемьсот метров с препятствиями.

Назавтра Ивана Ивановича смотрел главный врач, и Шаровский обрел относительную свободу. Он осмотрелся. Обитатели Узкого делились на две четкие группы: 1) подлинно больные – по отношению к ним оправдан тщательнейший уход; и 2) больные мнимые – они приехали завязывать связи. Нигде не встретишь вместе так много научных тузов, как здесь; и если твои научные заслуги невелики, а академиком стать хочется – поезжай в Узкое. Разговаривали здесь главным образом о болезнях. Шаровского же среди сонма недугов интересует лишь болезнь лучевая – мудрено ли, что срока своего он в Узком не дожил? И способствовал этому Лихов. Приехал, посмотрел все вокруг.

– Как твое сердце, Ваня?

– Превосходно, Яков. Я забыл, что оно у меня есть.

– Так что ж ты? Может, тряхнем стариной, а?

Сразу договорились: заберут ружья, фокса Ив-Ива и поедут в леса, что раскинулись между Волоколамском и Новой Рузою.

Прощаясь в Узком с врачом, Иван Иванович сказал:

– Вот это, батенька мой, будет маршрут так маршрут! Хлеб домашней выпечки, топленое молоко, щи из русской печи – превосходнейшая диета!

Все же как-то было за них неспокойно. И Громов с Котовой очередную лыжную трассу проложили через деревню, которую старики выбрали своей базою.

Попали на праздник: в этот день, после долгих мытарств, «боги», наконец, пришли с охоты с добычею. Веселились они от души. Лихов рассказывал – он был бесподобен – о том, как Ив-Ив, собака с изумительнейшим чутьем, учуял зайца только тогда, когда наступил на него, как порскнул зайчишка, а Ив-Ив полетел за ним, как он, Лихов, вскинул ружье, но Иван Иванович тоже не выдержал и с азарта порскнул вслед за собакой.

– Стрелять было нельзя: представляете – все на одной линии! Зайчишка, зайчишка помог – тоже дурак попался! – на глазах у собаки начал петлю закладывать. Тут я и спустил курок…

У Ивана Ивановича глаза хитрущие. Он лезет в карман, достает квитанцию, протягивает Громову.

– Теперь поняли? Нет? Так это ж был кролик! Кролик, удравший с фермы. Как видите, уже деньги за него в колхоз заплачены. Я сразу понял, что это кролик, потому и понесся за ним – отнимать у фокса. А Яков – ха-ха-ха! – Яков выпалил в кролика!


– Это уже становится модным – ругать тебя в печати! – Елизавета читает очередной номер журнала, в одной из статей которого вскользь, для порядка брыкнули гипотезу Громова.

Такого рода статьи появляются то и дело: включил Краев гипотезу в число методически неверных, ошибочных, а иные-прочие переписывают, не вникая в суть. Каждому такому писаке не ответишь, но что-то надо же предпринимать!

– Предпринимать? – Шаровский, только что вернувшийся из отпуска, пожимает плечами. – Временно заткните уши и закройте глаза. Помните, что в научных дискуссиях первыми всегда и на все откликаются попугаи, а с попугаями есть ли смысл спорить? Думающим людям для раскачки требуется времени значительно больше – таков уж закон полемики. И думающие люди откликнутся, будьте уверены! Тогда и вам будет уместно взять слово. Не раньше!

– Нужно быстрее работать. – Леонид только в этом и видит выход. Результаты опытов все более обнадеживают, и не это ли лучший ответ Краеву и другим?


Лихов достал для Степана работу: редактирование сборника статей лаборатории Шаровского.

В издательстве академии Михайлову сказали:

– Постарайтесь сжать текст, объем рукописи больше запланированного.

И вот Степан сжимает. Для начала открыл статью Громова, совместную с Семечкиным: работа знакомая, ранее читанная, не за нее ли в первую очередь браться? Ведь редакторского опыта практически нет.

Читает первую страницу и думает: «Что тут можно поправить? Кажется, ничего». Но править надо, и он читает еще раз, и теперь несколько фраз представляются чересчур длинными. И вот любопытная вещь: в обыденной устной речи Громову не свойствен трафарет, но стоит ему взять в руки перо, как рука выводит: «Изучению действия ионизирующей радиации на организм отводится огромная роль в круге проблем современной биофизики». Сколько раз так писалось, и нужно ли это повторять? Можно ручаться, что большинство статей сборника начинается если не с этих слов, то с этой мысли. Степан фразу зачеркивает, а из следующей делает три, экономя при этом место за счет аннулированных искусственных переходов. А далее натыкается на фразу: «В излагаемом опыте, проведенном согласно приведенной выше схеме, результаты полностью соответствовали таковым в экспериментах, сведенных в таблице 1; так же, как было показано там, наблюдалась стопроцентная гибель животных». Фраза не слишком длинная, но заслуживающая внимания редактора. Степан ее вычеркнул, написав: «Все мыши подохли».

Лиха беда начало! Далее дело идет быстрее, и статья Леонида сокращается почти на четверть. Это статья Громова, бесспорно интересная, бесспорно нужная! Что же будет с так называемыми «средними» статьями?

В тот же день Степан звонит Леониду.

– Отредактировал твою работу. Зайди, согласуем правку.

Просмотрев рукопись, Громов сказал:

– Конфетка! Ну почему не поэт я? Писал бы, как ты… А то, вместо того чтобы написать «корова», старательно вывожу: «Животное, относящееся согласно существующей классификации к классу млекопитающих, отряду парнокопытных, семейству полорогих…»

– Значит, правка тебе понравилась?

– Я ж говорю: конфетка!

– Так почему же, понимая, что плохо и что хорошо, делаешь плохо?

– Э, милый! Я понимаю, что Козловский превосходно поет, однако пою почему-то хуже… А насчет правки… Знаешь, меня не очень огорчает, что ты много направил. В извечном споре гуманитарного и точного на этот раз последнее слово остается за мной. Вот интегральчик. Закорючечка, но выражает в итоге все, что хотел я сказать. Можешь ли ты сказать точнее, проще?

Когда Громов ушел, Степан вынул несколько собственных своих печатных статей, стал просматривать. И тут же наткнулся на фразу, только что у Громова вычеркнутую: «Изучению действия лучистой энергии на организм…» Видно, написал когда-то эту фразу Лихов или Шаровский, ученики же подхватили – и штамп готов.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Мелькова приехала, как всегда, неожиданно.

– Здравствуй, Лизонька, – сказала она. – Все толстеешь?

– Здравствуй. Тебя догоняю, – ответила Елизавета и тут же продолжила: – Один пожилой мужчина из числа наших общих знакомых утверждает, что я эффектнее, нежели ты.

Раиса пожала плечами.

– Он покривил душой, этот пожилой мужчина. Кстати, где он сейчас? Представляешь, я приехала специально для консультации с ним. Растет Леня! Так где же он?

– В длительной командировке. Отрывает головы волокитчикам из «Зооцентра». Сусликов до сих пор нет!

Раиса сморщила носик – не улыбнулась, а по-другому сморщила, полупрезрительно.

– Отрывать головы – примитивный метод. С оторванными головами зооцентровские мальчики и вовсе вам ничего не достанут. Не головы отрывать надо, а умы завоевывать. И почему бы тебе, коль теперь ты такая эффектная, не взяться за это самой? Ты бегала бы по зооцентрам, а Леонид тем временем беседовал бы со мною.

Разговоры такого типа – полушутливые препирательства – они ведут не впервой. Мелькова несколько раз звонила из Энска – то ссылка нужна, то срочно передать что-то Шаровскому, – и всегда разговор принимал такой оборот. Раиса понимает, что происходит, и даже удивляется: медленно события развиваются…

Леонид пришел в то самое время, когда они, покончив со взаимными шпильками, начали мирно и плодотворно обсуждать проблемы новейших мод.

– …оборочка тут, а тут воланчик, – говорила Раиса. Но фразу не кончила и начала с места в карьер:

– А вот и Леня! Приехала, дабы скоординировать наши с тобою усилия.

– Если насчет воланчиков, прошу к ней. Лизуха по этой части…

– Нет, что ты! Разговор длинный. И если ты можешь уделить мне время сейчас – превосходно, а нет – отложим до вечера.

– Можно и сейчас. Как будто срочных дел нет. – У Леонида на вечер иные планы.

– Вот и отлично! Пойдем на «Олимп». Шаровский куда-то ушел, там и устроимся. Не будем мешать Лизе работать.

Когда вышли в коридор, Леонид заметил: в руках у Раисы тяжеленный портфель.

– Аварийный запас продовольствия на случай вынужденной остановки машины? – спросил он, отнимая у нее ношу.

– Что? Ах, нет… Просто полное собрание моих сочинений.

На «Олимпе» расположились удобно: Раиса в кресле Ивана Ивановича, Громов – в другом, напротив.

– Прежде всего давай обусловим: ни слова о личном. Ни тебе, ни мне такой разговор не принесет радости.

– По-видимому, так, – согласился Громов. – А если точнее, он просто не нужен. Хорошо было бы, если бы мы с тобою смогли дружить. Вот все личное, что можно и нужно сказать.

– Полагаю, что так и будет. Тем более что, как кажется мне, нас свяжет работа. – И Раиса вывалила из портфеля кипы оттисков и журналов.

– Еще в сорок седьмом году я показала, – начала она и далее говорила подробно и долго, называя работы и годы, описывая эксперименты и выводы из них.

Громов сидел, слушал и поначалу диву давался: зачем говорится все это, куда клонится? Потом постепенно все более внятно и остро начал в нем зреть протест: ведь это то же, о чем говорилось и спорилось, то самое примитивное и непоследовательное, не женское даже – бабье понимание его гипотезы! Что побуждает Раису поднимать эти вопросы вновь и вновь? Когда-то – он был еще студентом, сильным мировоззренчески, война, жизнь многому научили – родилась у него мысль, идея, которую даже сам не считал строго научной. Потом, к окончанию аспирантуры, гипотеза обросла кое-каким материалом. Уже тогда она в принципе была иной, чем в годы студенчества, осталась лишь философская суть. Теперь, когда данные повалили валом, когда он уже еле успевает обобщать материал, вновь совершенно естественно подверглись переоценке многие положения. А о чем говорит Раиса? «Я показала», «под моим руководством осуществлено». Куда ты, милая, клонишь?

– Куда ты клонишь? – перебил он ее.

Но Раиса остановила его жестом руки.

– Не спеши! Наблюдениями прошлого года моя дипломница Женя Фирсова подтвердила…

То, что подтвердила дипломница Женя Фирсова, и впрямь интересно. Это уже другая опера, не радиобиология даже, а радиогенетика: там, где повышенная радиоустойчивость полезна и необходима, она в ходе естественного отбора утверждается, как наследственная; то же в общем-то, что докладывала Раиса в Киеве. Чистой воды дарвинизм и ничего более, однако дарвинизм этот увязывается с тем, что составляло когда-то гипотезу Громова. Когда-то, а не теперь! Ныне это только закваска, дрожжи, тесто же, из которого лепит Громов свой теоретический хлебец, стало иным; причем не только благодаря пряностям, но и в основе своей: мука ныне иная, дорогая Раиса Петровна, мельче помол! Громов вот-вот взор-рвется – чертовщина, оказывается, и теперь когда флюиды развеяны и глаза стали отмечать не столько изысканность линии от уха до подбородка, сколько то, что подбородок стал двойным, – даже теперь общение с Раисой порождает в нем бурю! Нет, не годится, нужно взять себя в руки! И он отвлекается на минуту тем, что пытается про себя усмехнуться: мука, дрожжи, пряности, теоретический хлебец – не прямые ли это потомки бесчисленных, ныне уже бородатых анекдотов об осетрине с мороженым? Или, быть может, просто дань явлению, получившему с легкой руки Елизаветы наименование попугаизма: все, кто с Шаровским работает, волей-неволей начинают ему кое в чем подражать. Вот и Раиса: «Доказательством этому служат следующие положения…» – и дальше пошла нанизывать пункты с подпунктами – первое, А, Б, В и Г, второе, А, Б. Ни дать ни взять «дорогой и любимый шефуля» – новое прозвище, вытеснившее старое, скомпрометированное – Ив-Ив. Однако второй пункт В у Раисы опять любопытен. Надо послушать!

И Громов слушает. А Мелькова берет со стола и раскрывает перед ним статью за статьей. Раздражение постепенно стихает. Интересный график, своеобразный поворот эксперимента – вот что отвлекает вначале. А далее начинает нравиться общая нить рассуждений. Что ж это получается? Восприняла, выходит, Раиса его гипотезу, не сегодняшнюю, близкую к завершению, а вчерашнюю, времен написания диссертации.

Как это говорил Шаровский? Промежуточный финиш. То, что явилось первым промежуточным финишем для Громова, для Мельковой оказалось стартом. Принял и Громов здесь новый старт. Но трассы науки – не стадионная дорожка. Разный материал обусловил и разные направления. Заветный финиш для Громова – найти лечение лучевой болезни. Мелькову ныне влечет другое: судьба будущих поколений, радиогенетика.

– Что же ты мне скажешь? – Раиса исчерпала, наконец, материал и теперь вопросительно смотрит на Леонида.

– А что я должен сказать? Не совсем понимаю… Ну, интересно, ну, важно – все сама знаешь. Приятно, наконец, что чем-то тебе оказался полезен. Что еще я должен сказать?

– Caмoe главное: не поставишь ли ты меня в дурацкое положение, сдублировав то, над чем я тружусь? Зная твой размах, я не могу до конца быть спокойна.

– Можешь. На данном этапе вполне. Года через два, быть может, и двинусь по твоим стопам, займусь радиогенетикой, но к тому времени уже придется тебя догонять. Однако каковы твои ближайшие планы?

– Сейчас расскажу. Тем более что только ты один и можешь подсказать что-либо дельное.

На обсуждение планов ушел еще час, всего же разговаривали около трех часов. Условились встретиться через месяц, причем обязательно с Елизаветой: многое следовало оговорить втроем.

– К вам я, пожалуй, уже не зайду. Извинись перед Лизой. И – до скорой встречи! – остановившись у дверей, за которыми сидела Елизавета, сказала Раиса.

– Зачем же прощаться тут? Провожу тебя до машины, иначе ты согнешься под грузом собственных достижений. – Леонид помахал тяжелым портфелем.

В комнату Леонид вернулся через пять минут. Елизаветы там не было, а на столе лежала записка: «Уехала к Лихову. Соглашаюсь на переход к ним в штат». Час от часу не легче! Ну ладно же!.. Никуда не денешься!

Вечером он позвонил к ней домой, но к телефону подошел Петр, Елизаветин брат:

– Как, разве она не с вами? Сказала: «Иду в театр…»

Громов прилег на диван, попробовал почитать. Потом встал, оделся, вышел из дому. Долго бродил полутемными переулками, думал: «Нелепо!» И не показательно ли: когда развернулись события, пополнившие число пассажиров на магистрали Москва – Энск, Елизавета наглядно продемонстрировала, что умеет ждать и молчать. Самому ему еще не ясен был исход, она же не сомневалась в нем ни минуты: сама потом говорила, да и у него глаза есть. А теперь? Второй раз в жизни попадает он в подобное положение: сначала с Валентиной из-за той же Раисы, теперь – с Елизаветой. Наивно и глупо: чтобы прийти к окончательному решению, нужна такая вот видимость внешних препятствий. Не возникни она, и счетная машина, сидящая в дурацкой его голове, черт знает сколько еще времени прикидывала бы бесконечные сальдо-бульдо. Быть может, так бывает всегда и у всех?

Но теперь все станет на место. Однако будет все не так, как с Валентиной. Нельзя, например, пойти и просто-напросто забрать этот клубок противоречивых чувств и инстинктов, этот сгусток искренности и лживости, доброты и злости, таланта и непроходимого упрямства, кокетства и наивности – эту проклятущую Елизавету, ставшую для него такой необходимой. Нельзя просто сказать: «Собирайся, едем ко мне». Нет уж, дорогая, дождусь, сама прибежишь, ума хватит, чтоб одолеть в себе вспышку ревности! Характера же, чтоб заставить меня прибежать, хватить не должно. Глупо? Бесспорно, несомненно, глупо показывать характер по пустякам, однако специфика объекта, сиречь Елизаветы, оправдывает именно этот эксперимент именно в данной ситуации. Нельзя забывать, что в предстоящем брачном союзе одной из функций Громова будет функция воспитательная.

Когда, поднявшись на свой пятый этаж, он открывал ключом дверь, услышал телефонный звонок. Заторопился – не Елизавета ли? Но, оказалось, нет.

– Товарищ Громов? Это из «Зооцентра», дежурный. Только что звонили из аэропорта. Прибыли ваши суслики.

– Не прошло и двух лет…

– Ну, уж не знаю. Звоню вот почему: не можете ли вы их прямо оттуда забрать, из Внукова? Завтра выходной, на базе у нас ни единого свободного человека, оставить же на аэродроме до понедельника – могут сдохнуть.

– Эх, «Зооцентр», «Зооцентр»! Порядки у вас, знаете ли…

– Случай особый, все в разъездах.

– Оправдываться будете потом. Готовьте доверенность, через полчаса буду у вас. Учтите: у меня нет никаких полномочий от академии.

– О, это оформим позже.

– Спасибо, что хоть не бюрократы.

Он положил трубку и только потом сообразил: машину в академии в субботу вечером не достанешь. «Ладно, – подумал, – деньги есть, накажу «Зооцентр», возьму грузовое такси. Пусть проводят потом через бухгалтерию, как хотят, хотя, кажется, они там с легкостью проводят любые расходы».

Во Внуково приехал в полночь. Клетки с сусликами – грязнющие ящики – стояли на открытом воздухе: постеснялись, видно, такую срамотищу вносить в склад с деликатными авиагрузами. Половина животных спала непробудным сном – может, и подохли, – половина же фыркала, скалила зубы – не грызуны, а собаки злющие.

Грузового такси не оказалось, но «левую» машину нашел моментально: какой-то мудрец-начальничек пригнал трехтонный грузовик за крошечной посылочкой в картонной коробке. Как плату за нее оформлять, за «левую» машину? Похоже, не «Зооцентр», а Громов будет наказан, но не бросать же животных? К несчастью, начальничек сидел тут же, в кабине. Пришлось лезть в кузов, располагаться на клетках, а тут еще один чертов скот сквозь дырку в ящике куснул Громова за ногу.

В институте, пока растолкал вахтера, нашел ключи от вивария, пока затащил клетки и сунул сусликам по клочку сена – прошел час, и в результате домой, хоть и на такси, добрался только в четыре.

Бухнулся на диван – и сразу же телефонный звонок.

– Я слушаю!

Молчание. Кто-то дышит в трубку, не отвечает. Елизавета, конечно, кто же еще! Проверяет, когда пришел. Пусть! Пусть даже подумает: успел в Энск съездить. Сейчас спать, а завтра он проведет разъяснительную работу.


После ночной поездки в кузове автомашины у Громова разболелась голова, повысилась температура. Он ругается: телячьи нежности – то ли было на фронте и хоть бы что, а тут…

Но ничего не поделаешь, пришлось лечь в постель, а в понедельник вызвать врача, не идти на работу. Усматривал в этом и положительное: живо небось Елизавета прилетит, как только узнает, что болен. Он позвонил в институт:

– У меня грипп.

Однако уже к двенадцати – только-только ушел врач – температура спала, а вместе с нею исчезла потребность валяться. Встал, сел к столу. Принялся за статью – не выходит! Голова забита другим. Какая-то каша, винегрет, три имени – Валентина, Раиса и Лиза – и еще что-то, самое главное: его гипотеза, работа Мельковой над ней, приятное и неприятное, тревожное и успокаивающее, грустное-грустное, но в общем веселое. Похоже, температура ночью была высокой, похоже, он бредил, видел сны наяву и основательно запутался. Теперь рассуждает: дисциплина мысли. Трудная штука, пустые слова для случаев, подобных сегодняшнему. Прежде всего – Елизавета. Вздорная истеричка, могущая порою быть вовсе не вздорной. Конфликт – мыльный пузырь.

Ход событий неотвратим, ничего не изменишь, тем более что менять и не хочется. Бьется сердце, и уши настроены на волну, на которой звонок звенит. Нет Елизаветы, ихочется, чтоб сидела тут, рядышком. Придет, сядет рядом – исключено ли, что через час начнется спор? Не исключено, что и с первой минуты. Однако пускай придет. Порою, право, даже капризы кажутся милыми…

Она придет, и Леонид скажет: «Ты знаешь, Лизок, что такое флюиды? Не знаешь? Ай-ай!.. Стыд и позор! Флюиды – это флюиды. В биологию их притащил Ламарк. Флюиды – это соки и запахи, и в то же время это не соки и вовсе не запахи. Это какая-то чертовщина, какой-то идеализм. Так вот: раньше, когда я видел Раису, она источала флюиды. Я млел и таял, раскалялся до красноты и взрывался, но кончики пальцев даже во время взрывов немели… Ну, и потом, на фронте. Я думал о ней, и флюиды тоски и нежности, ожидания и долготерпения не покидали меня. Но далее все изменилось. Время и обстоятельства – вот факторы, способные создать сквозняк, развеять любые флюиды. А позже была ошибка. И знаешь, Лизонька, ежели бы не некоторые, так сказать, стороны твоего, если можно так выразиться, ангельского характера, ошибки могло б и не быть. Да, да! Баланс под известным сальдо-бульдо мог быть подведен гораздо раньше…» Он скажет еще… Хотя неужели он скажет всю эту чепуху? Скажет! И, вероятно, добавит: Раиса восприняла гипотезу. Первая в него поверила (не считая тебя, ты статья особая, ибо ты – это я). Раиса – первый порыв грядущей бури, призванной развеять радиобиологическую тишь и гладь. Как, как ты говоришь? Центропупизм? Фу, что за мерзость, эти твои словечки! Но пусть. Пусть центропупизм или пупоцентризм, как ни повернет твоя излишне извилистая мозговая система – пусть так! А как иначе, Лизёныш? Не верить в себя? В этом случае даже табуретки не изобретешь, даже не обобщишь, что стол плюс диван, плюс стулья есть мебельный гарнитур. Ты говоришь: Шаровский и Лихов, поссорились, помирились, то да сё? Ах, Лизонька, вспомни: дрязги и распри, школы и школки, течения и люди, идущие против течения, – вот чем недавно была физика. И физикам тоже кричали: идеалисты. А теперь? Цепная реакция – детище разума; океаны новых реальных проблем поглотили проблемы мнимые. И где теперь школы и школки? Погибли, если не превратились в школищи и университеты. Физика едина, как никогда. Так точно будет и у нас. Пусть же и наша с тобою струйка вольется в будущий шквал!

Но где же Елизавета? Где этот ходячий комплекс противоречий? Конечно же, на работе, но почему нет телефонного звонка?


В театр Елизавета ходила с Бельским. Скажи ей кто-либо об этом ранее, не поверила бы. Но вот пошла…

Сначала Громов и Мелькова долго сидели на «Олимпе». Так долго, что она приоткрыла дверь, смотрела в щелочку: не идут ли. Потом дверь кабинета открылась, и она срочно захлопнула свою. Они остановились в коридоре, совсем рядом. «Бу-бу-бу», – гудел баритон Леонида, ничего не поймешь, но хорошо поставленное, привычное к лекциям мельковское контральто можно было бы услышать и через более толстую стену. «До скорой встречи», – долетело до ее ушей. До какой встречи? На Таганке? В первый момент она не очень-то верила в эту догадку. Однако настрочила записку, вышла из комнаты, через лаборантскую во двор, к виварию, оттуда к воротам. Раисина «Победа» профыркала ей что-то, мигнув красным фонариком. Мелькова уезжала, и показалось Лизе, что не одна. Тогда Лиза взяла в гардеробе пальто, вскочила в автобус, поехала домой. Приехав, бухнулась на диван, долго плакала.

– Готова! – заглянув в комнату, сказала Галка, младшая сестра. – Самое время идти к Громову, кидаться на шею.

Позже чуть пришел брат Петр:

– Собрать чемоданчик? Могу даже дотащить до Таганки, – Котовы все одинаковы и во всех случаях жизни верны себе.

– Закрой дверь, дурак! – заорала Елизавета, и Петр дверь закрыл, но не сразу.

– Права Галка! Совсем созрела. Вот счастье-то: скоро от тебя избавимся!

Петр любит Елизавету, все Котовы вообще любят друг друга, но слов утешения в их лексиконе нет. Разве что остроты:

– Громов сейчас, вероятно, госбюджет пополняет, пьет с горя водку, потому что легко представить себе, как потрясающе мила ты была с ним, коль сказал он тебе пару ласковых… Вот телефон. Набрать номер?

И тогда Лиза вскочила и набрала номер:

– Биоцинологию, срочно! Бельского! То есть как это «нет»? Как это «вышел»? Найдите, говорят из президиума!!

Бельского нашли, болтался небось, как всегда, в коридоре. Лиза ему оказала:

– Виталий Сергеевич? Привет! Котова. Можете вы сегодня повести меня в театр? Серьезно, без всяких розыгрышей.

– Так неожиданно… Чем можно объяснить? – бормотал Бельский, а она орала в ответ:

– Можете или нет? Ну, отвечайте!

– Конечно, конечно…

В театр пришла чопорная, надменная. В фойе взглянула на себя в зеркало, подумала: «Рожа такая, будто съела лягушку и задние ножки еще шевелятся в пищеводе. А он и есть лягушка, этот Виталий. Ну, погоди, Ленечка, я тебе отплачу!..» Ей было противно смотреть на себя, на Бельского, на все вокруг.

Однако что-то она Виталию отвечала. В одном из антрактов, говоря о науке, он взял Лизу под руку и сжал слегка ее локоть. Она не отдернулась, только сказала:

– От ваших доводов отдает девятнадцатым веком. Инстинктивный материализм… Ныне это уже устарело.

Слова были громовские: что-то в этом роде сказал как-то о Бельском Громов. И Елизавета вконец расстроилась: уже и думать самостоятельно разучилась, уже и в голове только его рассужденьица. Ну, погоди!.. А что погоди? Я же даже поцеловать себя Бельскому разрешить не смогу. И все Леониду прощу, если, конечно, прощать есть что.

Она назначила Бельскому свидание на понедельник: пусть Громов видит.

Воскресенье провалялась в кровати: надо же, вернулся домой в четыре утра! Ну, погоди!.. Попытку родителей всунуть ей градусник пресекла на корню серией дерзостей. Котовы-старшие хорошо знали свое чадо и оставили ее в покое.

А в понедельник Громов не пришел в институт. Утром это ее взбесило. Позже, обнаружив сусликов и выяснив, как и когда попали они в виварий, начала тревожиться. Потом ей сказали: Громов болен. И сразу пробирки начали падать из рук.

А перед вечером позвонила Мелькова.

– Куда вы оба исчезли? Ищу, ищу… Громов просил ссылку, вот запиши. Вчера не звонила: Леня сказал, что вы на лыжах едете, а сегодня только сейчас узнала, что он болен. Не опасно? Ах, грипп. Передай привет. И еще… Будьте счастливы, если сумеете…

Как это понимать? Оккупантка безоговорочно капитулирует? И на каком транспорте быстрей до Таганки добраться?

Без четверти четыре она уже все растолкала по шкафам, спрятала микроскоп, выключила электроприборы. Оставалось сидеть, ждать четырех. Пятнадцать минут – ох, и долго же! Но вот можно бежать.

Перегоняя кого-то, слетела с лестницы и чуть было с размаху не угодила в объятия Бельского: она же ему в четыре свидание назначила!

– Такси! – воскликнула она. – Виталий Сергеевич, скорее ищите такси.

– Зачем?

– Сюрприз… Позже узнаете.

Бельский ушел за такси, а когда вернулся с машиной, сюрприз был выложен:

– Я вышла замуж за Громова. Спешу к нему.

Спасибо вам за содействие. Вы даже не знаете, что мне содействие оказали!

Дверца захлопнулась, и ошарашенный Бельский остался на тротуаре.

На одном дыхании взлетела она на пятый этаж, а потом долго, минуту целую стояла, не решаясь нажать кнопку звонка.

Громов открыл сразу же. Не говоря ни слова, шмыгнула она мимо него, пролетела коридор и только в комнате остановилась. Громов, не торопясь, вошел следом, спросил:

– Что скажешь?

– Ненавижу! Все, все и всех! – Она прижалась к нему. – Тебя ненавижу, твои интегралы, Райку Мелькову терпеть не могу, себя… себя недолюбливаю!

– Это заметно, – очень спокойно откликнулся Леонид. – Особенно последнее. Не сама ли себя два дня мучила? Сними пальто. Или ты с минутным визитом, как представитель соцстраха?

– Гонишь? Уйду!

Она метнулась к двери, но он поймал ее. Тогда она сняла пальто, бросила на диван, упала сама туда же, залилась слезами.

Громов сел рядом, не обращая внимания на сопротивление, повернул ее к себе, склонился:

– Сейчас передам тебе свой грипп.

Губы были влажными, солеными от слез. Они сразу раскрылись, ответили поцелуем – долгим, жадным. Потом она, разумеется, вырвалась.

– Думаешь, поцеловав, приобрел на меня права?

– Не совсем так. Полагаю, что имел их и ранее.

– Подлец, Ленька! Ну почему ты такой подлец?!


– До чего ж покладистый мужик ты! Не перестаю удивляться. Раньше я думала: у Громова железный характер. А вот поди ж ты: веревки из тебя вью.

– Вьешь, Лизонька. А завтра в загс сходим – вовсе удобно вить будет.

– В загс? Никогда!

– Ну, хорошо. Не пойдем в загс. Будем жить во внебрачном союзе.

– Что-о?!.

– Ну почему ты такой наоборотик?

– Тут виноват немец.

– Какой немец?

– Старый и добропорядочный. Из тех, что осчастливили Россию своим появлением еще при Петре Первом.

– Ого! Сколько же ему лет?

– Много, Леня, ужасно много. То есть теперь он уже умер и не коверкает детские души. Он был модным врачом. Когда я родилась, я открыла рот, чтоб закричать, да так и не закрывала его, орала и днем и ночью. Родители всполошились, решили, что у меня рак. Позвали немца. Тот сказал: «Ребенок с ярко выраженной индивидуальностью, с подвижными нервными процессами», – немец для своего времени был прогрессивный. И не надо, мол, нельзя подавлять ее интеллект! Не противоречьте девочке, потворствуйте ее прихотям. Дивный был немец! Меня лупить следовало, а он…

– Лупить, полагаю, никогда не поздно. Вот я и займусь!

– Ой ли? Ты у меня золото. Я напложу тебе целую банду рыжих мальчишек и девчонок. Все они прямо с пеленок будут штучковать. То-то тебе будет весело! Вот только не знаю, как быть с фамилией. Менять или не менять? Котова звучит гордо. Котовых не меньше миллиона, среди них есть музыканты, и ученые, летчики и конькобежцы, журналисты, шахматисты и прочие «исты». И это все, не считая Кацманов и Котрикадзе! Так как же быть? Котова-Громова, через черточку, маленечко смешновато, просто Громова – с Валей спутают. Но фамилия еще что! Хуже отчество. Отчество будущих деток. Леонидовичи – это ужасно… Бедные детки, бедные детки! Нет, пожалуй, не буду выходить за тебя замуж. Не уговаривай, ни за что!

…Свадьба у Котовых, потом на Таганке – для институтских. На этом свадебная эпопея не кончилась: предстояло еще познакомить Елизавету с новыми ее родственниками – Громовыми.

И вот в воскресенье.

– Смотрины! Подумать только, смотрины устроил, пещерный житель, синантроп с кандидатским дипломом!

Громова-вторая ходит вокруг стола, измышляет, какие бы усовершенствования еще осуществить. Сегодня она превзошла себя: что там свадьба, одна, другая! Чушь, ерунда! Подумаешь – Котовы, подумаешь – институтские! Тут придут Громовы – таинственные и непонятные: кроме водки и сухого вина, им нужна еще бутылка сладенького винишка. Невероятно!

– Леня, а что будет, если они меня отвергнут? Разведешься? Как в таких случаях поступают согласно вашим пещерным законам?

В приготовление каждого кушанья внесено методическое новшество. Нельзя сказать, чтоб все было уж очень удачно, но оригинально все.

– Кончишь ты воровать грибную икру? По рукам бить буду!

Родственники приглашены к пяти, но уже много шестого, а никого нет. И Леонид ворует грибную икру.

Но вот и звонок, за ним другой, третий: родственник – существо стадное, он валом пошел…

Знакомятся, кое-кто даже руку целует, все вежливенькие, чистенькие, в глаженых брюках – вот они какие, Громовы. Не то что Степка Михайлов: приперся на свадьбу в костюме, от которого мышами несет. Правда, институтским мышиный запах привычен, для них он нектар и амброзия, но все же Елизавета была шокирована. Громовы же… О, тут все на высоком уровне!

Расселись, чокнулись – за новобрачных! – и Лизонька совсем успокоилась: аппетиты подходящие, почти котовские, смотреть любо-дорого!

После второго тоста заговорили все сразу, причем выяснилось, что у каждого свой конек. Дядя Гриша пропагандировал теорию, согласно которой все иены надо пересмотреть и все зарплаты тоже: одним снизить, другим повысить, одно сделать дороже, другое дешевле. И тогда – и только тогда! – все будет совсем идеально. Леонид знает: дядя Гриша всю жизнь носится с этой теорией. Он даже трактат по этому поводу пишет – в наши дни пенсионеры, в домино не играющие, сплошь пишут трактаты. А Гришка – сын дяди Гриши, ему под сорок – что-то подозрительно быстро пьянеет. «Заскочил, дьявол, по дороге на профилактику, душа не выдержала», – думает Леонид. Гришка, разумеется, ведет речь о сдельщине: палка о двух концах она, даже в передовом цехе передового предприятия.

– А ты что смотришь? Начальник цеха, тебе в руки карты даны. – Леонид наседает на Гришку. Нужно его раззадорить: погрязнет в разговорах – забудет про водку.

– Я? Ха! Я! Мелкая сошка! Что я могу сделать? Воюю, конечно, но налаживается медленно. И причин много. За качеством, например, должны следить контролеры, а как, ты думаешь, они следят, если вместе со всем цехом получают прогрессивку? Чем дотошнее контролер, тем меньше он зарабатывает. Да и потом: от штурмовщины избавились, теперь показуха. Говорим, говорим и еще пять лет говорить будем!

И только Наденьку, жену Григория Громова-младшего, интересуют вопросы иного плана:

– Скажите, Лизонька (можно я буду вас так называть?), где вы купили эту очаровательную кофточку?

Поели, попили, наговорились всласть и начали расходиться. В коридоре Елизавета деликатно отошла в сторонку: любопытно ведь, может, кто из пещерных жителей шепнет мужу свое мнение о ней. Гости воспользовались ее деликатностью и мнение шепнули.

– Ну как? – спросила она потом.

– Одобрили. Условно, конечно, с испытательным сроком…

– Что говорили?

– Дядя Гриша – гурман и придумал пословицу: «Хорошая еда для семьи не беда». А Гришка, чего с него взять, пьяный ведь, ляпнул: «На уровне. И цвет волос патриотический. Отныне, Леня, ты и днем и ночью под красным флагом».

Леонид всего не сказал. По пьяной лавочке Гришка спросил: «Валентина умерла от облучения. Не страшно тебе второй раз жениться на девушке той же специальности?» По сердцу резанули эти слова, и Елизавета что-то почуяла. Прильнула к нему, зашептала:

– Милый, их двое…

– Кого?

– Будущих наших мальчишек. Я чувствую: двое.

– Ого!.. Да ведь им всего-то неделя!

– Ну и что же! Дети талантливые… Ванька и Яшка. В честь Лихова и Шаровского. И знаешь, мне показалось, что Яшка брыкнул Ваньку ногой…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Дела между тем идут полным ходом, и вот важный рубеж: у них появляется первая лаборантка. Это Зина Жукова. И Елизавета говорит мужу:

– Могло ли иначе быть? Эта конструкция из шаров, этот колобок в кубе слишком часто подкатывался к твоей пасти. Можно ли было сомневаться в том, что в конечном итоге ты проглотишь ее?

Нет, не черная ревность Лизу гложет. Жукова не Красницкая – ох, уж эта Красницкая, дамочка из соседней лаборатории, вышедшая по отношению к Елизавете на тропу войны! Зина не Красницкая, здесь причины тяготения к тематике Громовых совершенно иные. Лиза знает их, но знать это одно, а сказать мужу – другое. Зачем говорить? Будет воспитывать: вечно, мол, не те методы, вечно хитрости, пора, мол, уже остепениться и все прочее, что в таких случаях он проповедует. И добро бы за дело, так нет же ведь!

Жукову она приметила, когда та, заочница-дипломница, стала ходить на занятия четвертого курса – не такое уж частое, прямо скажем, радение. Оказалось, что руки у Жуковой хорошие, голова быстро схватывает, вот только навыков никаких: Зина оставляла на время университет, у нее сын родился – поэтому она и делает диплом в неурочное время. Лиза поговорила с ней несколько раз – и диплом Жуковой засверкал новыми красками, но при этом как-то само собой получилось, что вызрело у Жуковой убеждение: нет теоретика сильней Громова, нет пути вернее подсказанного его гипотезой. А позже защитила Жукова диплом, Лиза сказала о ней Ивану Ивановичу, тот, даром что помирился с Лиховым, тайно нажал на какие-то кнопки, и Жукову при распределении направили к нему.

– Вы, знаете, кто? – говорил потом Лихов, первый из не поверивших в Лизину невиновность. – Вы этот… Наш человек в Гаване… Когда вы поймете, что работаете теперь и здесь и там?

Ну вот! Из лучших чувств посодействовала трудоустройству одинокой матери – и обвиняют в происках!

– Яков Викторович, не кривите душой! Жукову вы не приметили. Только когда Шаровский взял ее, подумали, что у вас из-под носа увели способного человека.

– А она способная?

– Вот видите!.. Не печальтесь: способная, но нужно еще учить и учить! А доучиваться в академии легче, чем тут, – здесь основное внимание обращено на студентов.

Жукова уже работала в академии, когда Лиза неожиданно поняла: это же лаборант, специально подготовленный для нее и для Леонида. Но предпринять что-либо не успела – Жукова сама изловила Громова в коридоре.

– Хочу работать под вашим руководством.

Леонид пожал плечами.

– У нас непрерывный аврал, и лишний человек нам нужен. Однако решить тут может только Шаровский. Поговорю,с ним.

Но прежде он поговорил с Лизою, и разговор этот подействовал на нее, как звук трубы на боевого коня.

– Опять скажешь, что я топчу твои лучшие чувства, но смолчать не могу. Ты помнишь, как Том Сойер воровал ложку у тети Полли? То положит, то опять украдет. Это самый гуманный из способов воровства: пострадавший постепенно привыкает к тому, что он пострадал. Способ действен и при уводе лаборантки. Проси прикомандировать к нам Жукову временно, ты понимаешь, временно, а потом будет как с Кочетовым, биохимиком: трудится с нами человек, и никакими силами от нашей тематики его уже не оторвешь. Пойми, это не «штучка»!

Леонид не стал спорить, «штучка» это или нет. Без помощников они задыхались, и важно было получить лаборантку хотя бы на время. Получить же на постоянно, думалось, не удастся: Шаровский и сам задыхался.

И вот разговор на «Олимпе»:

– Жукову? Временно? Та-ак… Через неделю она настолько будет завалена вашей работой, что обратно ее мне уже не получить. Но, впрочем, берите Жукову, у нее настолько выраженное тяготение к вашей тематике, что на другой работе толку от нее не будет. Елизавета Михайловна тут постаралась! Однако не подумайте, что я на нее в обиде. Готовить студентов, уже в университете нацеливая на определенную проблему, – в этом, право, есть немалый резон! А остальное все – от характера.

Шаровский был вторым, кто не поверил в Лизину невиновность, а Леонид – третьим. Ну и пожалуйста! Не верите – и не надо! Лиза вовсе не огорчена: она дорожит своей славой «штукмейстера».


На этот раз встретились в ресторане «Арагви». Цыплята-табака, пятнадцатилетний коньяк, Краев, с самого начала заявивший: «Сегодня я вас угощаю» – все настораживало. Бельский всегда знал: не из-за красивых глаз благоволит к нему Краев. Теперь, опасаясь расплаты, решил для себя: ни в какие ловушки не попадаться. Однако все оказалось таким милым, таким невинным!

Александр Иванович, преисполненный благожелательности, без всякого ресторанного форса, просто, по-домашнему, водрузился на стул, расстегнул пиджак, вытер платком пот со лба, с лысинки.

– Сегодня Краев на коне, молодой человек! В науке тропки круты, не легко, не просто вот так, как сегодня я, вскочить на вершинку. Вы читали мою статью в «Медицинской газете»? А отклики на нее? То-то же!..

В голубых глазах, как правило, прочесть что-либо трудно, у Краева же глаза такой беспросветнейшей голубизны, что на дне их ничегошеньки не усмотришь – только лихорадочный блеск невыспавшегося человека. Говорит о науке. Бельский, хоть и насторожен, не может про себя не отметить: это же, право, смешно, все эти «теории», направленные на ниспровержение такого-то и такого-то. «Закон Краева»! А уж апломб… Нет, к Краеву, как к ученому, Бельский не может относиться серьезно. Однако, подвыпив, Краев уже не раз приоткрывал Виталию завесу над огромной, неизведанной областью, где научные взгляды и люди науки сплетались в неожиданный малопонятный клубок, увлекательный, ну, скажем, как увлекательны ухищрения д'Артаньяна, добывающего для королевы алмазные подвески. В Краеве что-то есть – страстность, энергия, постоянная возбужденность – возможно, именно то, чего самому Вельскому не хватает.

– Юноша, а ведь я вынужден буду оказать вам еще одну, на этот раз очень серьезную, услугу. Самую сложную для меня, для вас же… Впрочем, зачем я рассказываю? Вы же, несомненно, читали статью Денисмана.

Нет, Бельскому статья Денисмана не попадалась.

– Хотя да! Я забыл: она опубликована в труднодоступном журнале, опять в Порт-оф-Спейне, где и этот публиковался, как его там?

– Фернандо Ферейро, – подсказывает Виталий, а Краев достает из портфеля рукопись.

– Михайлова знаете? Лиховский выкормыш, вечно халтурит в журналах, на баб, что ли, деньги нужны. Вот его перевод.

Бельский берет рукопись, смотрит. Михайлов явно не тот: не Степан, а Ю. Я., фамилия автора статьи не Денисман, а Девидсон, – Краеву ли помнить такие мелочи? Да и Бельскому не до переводчика с автором: статья уничтожающая. Фернандо Ферейро, благодетель Бельского, некогда так высоко поднявший его диссертацию, оказался фальсификатором: данные опытов подтасованы, выводы неверны, практические советы наносят вред. А среди прочих у Девидсона есть такая милая фраза: как могли русские, с их практической сметкою, допустить появление работы, подобной диссертации Бельского?

– Виталий, напрасно печалитесь! Я же вам сразу сказал: помогу. Краев друзей не подводит! Выпьем?

Бельский глотнул – не заметил, что и глотнул. Краев же, спокойный, самоуверенный, смаковал коньяк, поглядывая на Виталия.

Все течет, все меняется – сегодняшний Краев иной, чем прежде. Некогда это был козырной туз, «одним махом всех побивахом». Потом, в пятьдесят пятом, голова Виталия, приученная к беспощадному анализу фактов, отметила перемену: вместо «антимарксист» говорилось уже «антипавловец» – термином «антимарксист» оперировать стало сложнее. Сейчас Краев опять торжествует, вновь «антимарксистом» вовсю козыряет, однако до чего ж относительно его торжество! Шпага, загнавшая некогда в угол самого Лихова, ныне обнажена против Громова – против младшего научного сотрудника, да и то обнажена лишь в порядке самозащиты: дай Краев такому вот Громову однажды себя покритиковать – и возьмут в работу Александра Ивановича. Но Громову крышка! Тут уж Виталий уверен.

– В Киеве он пытался меня ошельмовать. Меня, Краева, а через меня и самого Павлова! Русского гения, признанного всем миром, гордость отечественной науки!.. Не совсем так, говорите? Ах, вы деталей не знаете. Ну, ну… Но позицию Громова знаете? Лихов и Шаровский – вот вся позиция Громова! Так и веет с этой позиции чуждым душком, Павловым там и не пахнет. А главное: исходя из этой позиции, ох, как желательно куснуть Краева! Ох, как желательно! Вы вдумайтесь: в Киеве он прицепился к экспериментальной работе, понашвырял мне в лицо дурацких своих интегралов! Не скрою, в высшей математике я не силен, но что касается марксистской диалектики… Юноша, эксперимент – дышло, куда повернешь, туда и вышло! Философия, важна философия!

Виталий немножко пьян, статья Девидсона его уже мало тревожит – статью Краев зажмет. И сейчас ему хочется спорить:

– Эксперимент – дышло? Александр Иванович, с этакой диалектикой не рекомендую вам выступать перед Громовым. Ох, и дал бы он вам по шапке за дышло!..

– Дал бы по шапке? Мне? Юноша, можно подумать, что вам самому Громов дорог и мил.

– О нет! Мне он тоже не раз досаждал. Откровенно скажу: тут замешана девушка…

– Девушка? Ну и ну!.. Ах вы, проказник!.. Вот видите? Но я не кончил. Поймите, я не преследую никаких целей. Просто всякий ученый – сеятель, так дайте же мне посеять в вашей талантливой голове выстраданную мною идею. Возьмем эту его гипотезу. Мой закон… Виталий, вы опять спорите? Утверждаете даже? Талантливая гипотеза, построенная на основе павловского учения? Ну, знаете ли!.. Нет, подождите, я вам докажу!

Коньяк кончился, разговор нет. Краев заказывает еще бутылку. Виталий все больше пьянеет, все яростней спорит, однако при этом не перестает понимать: низко же вы опустились, Александр Иванович, если для победы над Громовым понадобилась вам такая вот ресторанная покупка союзника! Низко, да и не купишь – разве что сам Бельский пойдет вам навстречу. А почему бы и нет? Заманчиво отплатить Громову!

– Александр Иванович, я готов даже помочь вам. Но продолжаю упорствовать: гипотеза интересная.

– Помочь? Очень мне нужна ваша помощь! Важен толчок был. Далее – снежный ком. Разросшийся материал, всеобщее осуждение! Дело мое правое! Сформулированный мною закон… Правда, желательно было бы весь этот материал собрать воедино. Сводная статья… Кстати, вы знаете, что такое сводная статья? Золотая вещь! Автор сводки может не разделять точку зрения тех, с чьих слов он пишет. Не поймите неверно! Не поймите неверно, я вовсе не прошу вас написать сводку. Нет вовсе! Зачем? Любой из прихлебателей, кормящихся возле журналов, напишет сводку, только шепни. Кому не хочется заработать? Что? Что? Вы лучше других сделаете? А я разве сомневаюсь? С вашей талантливостью… Но, повторяю, вам незачем впутываться! Ах, вы настаиваете… Право, не знаю… А впрочем…

Из ресторана Краев выволакивает Бельского с помощью швейцара. Запихивает его в такси, прикрепив предварительно к пуговице бумажку с домашним адресом Виталия. Шоферу сует тридцатку:

– Доставишь этот багаж в точности – сей неживой груз мне дорог. Учти: если что будет не так… Я записал твой номер!


Трое – Лиза, Зина, сам третий, даже если считать биохимика – четверо, – это еще не группа. Но события развиваются быстрыми темпами. Начинается с того, что младший научный сотрудник Дмитрий Семенович Мезин облучается нейтронами. В институте Мезин никому ничего не сказал, но физики с реактора позвонили по телефону – Грушин вызывает к себе Громова.

– Тебе разбираться, больше некому. В комиссию, кроме тебя, войдут: от дирекции Холодовский, от профкома Крутиков. Ты – председатель. С чего начнешь?

– Отвезу Мезина в поликлинику. Самодеятельность недопустима.

– Правильно. Кроме того, побывай на реакторе, уточни дозу. Она мала, пройдет бесследно, но уточнить надо.

Разговоры с врачами в поликлинике, с физиками на реакторе, с Мезиным и его руководителем, Титовым, – на все неделя ушла.

– Кто вернет мне, Дмитрий Семенович, потерянное из-за вас время? – С Мезиным Громов суров, хотя Мезина ему по-человечески жалко.

Облучение, как и полагал Грушин, пустячное, однако могло быть и не так. Физики только руками разводили, такую дремучесть проявил Мезин. Будто в жизни не имел дела с лучами! Сначала удивлялся и Леонид, потом разобрался, как только вник во взаимоотношения Титова с Мезиным.

Мезин облучал на реакторе титовских мышей. Вначале он делал это попутно, одновременно работая по своей диссертационной теме. Но Мезин разворачивался так медленно, а Титов с такой настоятельностью загружал его попутными делами, что Дмитрия Семеновича многие обогнали, материал устарел, не успев оформиться в диссертацию, – и Мезин полностью превратился в титовского лаборанта. Дело осложнялось тем, что получал он зарплату сотрудника. Это для многодетного Мезина было важным, Титов же не уставал намекать: такое положение может сохраниться лишь при большой старательности. Дмитрий Семенович по природе своей трудолюбив, однако слабохарактерен, и постоянные придирки и подхлестывания не только не заставляли его работать лучше, а, наоборот, зачастую приводили к тому, что у Мезина все валилось из рук. Так, видимо, было и на реакторе. Впопыхах он плохо задвинул крышку контейнера, пронырливые грызуны раздвинули щели и разбежались. Мезин, убоявшись титовского гнева, сунулся ловить мышей куда не положено. Его сразу одернули, однако дозу, превышающую допустимую правилами, он успел получить. Физики отобрали у него пропуск на реактор («Пусть в институте вас сначала научат!») и позвонили Грушину.

– Как мог сделать такую глупость, сам не пойму… В пятьдесят пятом мыши разбежались точно так же. Тогда именно я подсказал оператору, что нужно делать, а тут…

Мезин огорошен и смущен. Облучение его не пугает, он и сам прикинул – доза мала. Его и сейчас тревожит лишь следующее:

– Как ко мне теперь будет относиться Титов, после этой истории?

К сожалению, Мезин откровенен лишь с Громовым. Когда же предстал перед всей комиссией, напротив, выгораживал Титова. Явно хочет оставить Титова в стороне заместитель директора института Холодовский:

– Не может руководитель отвечать за все, что выкинет подчиненный!

«Видимо, побаивается черных шаров», – думает Громов о Холодовском. Нежелание получать черные шары при голосованиях на Ученом совете – именно то, что заставляет многих поддерживать хорошие от: ношения с Титовым.

Третий член комиссии, Крутиков, черных шаров не боится, ему просто не хочется терять время.

– Свертывайте вы поскорей это разбирательство! – откровенно говорит он Леониду. – Кто из нас не схватывал ненароком десяток рентгенов?

Всякий схватывал, в том-то и беда, и всегда по-глупому. И сколько же можно по-глупому облучаться? Громов не хочет, да и не может оставить все это просто так, без последствий.

– Не вмешайся тут физики, не получи история эта огласки, никто б и внимания не обратил. Во всяком случае, институт не стал бы делать из этого пустяка чрезвычайного происшествия! – доказывает Крутиков.

Громова же его доводы злят.

Грушин, выслушав, думает, потом говорит:

– Мезину – выговор. Тут все ясно. А к Титову придраться, – тут Холодовский прав в чем-то, к Титову придраться почти невозможно. Неправильно руководил, неверные методы – даже этого ты не докажешь. Мезин-то ведь молчит! Придется подойти к Титову иначе. Его вызовет председатель месткома, и мы с тобой придем на эту беседу. Обеспечим себе черные шары по гроб жизни, однако такова уж наша с тобою доля. Скользок он, черт, этот Титов, но, я полагаю, прочувствует…

Разговор в профкоме длился почти два часа. Титов вначале юлил, а потом вдруг начал со всем соглашаться: Титов из тех, кто постиг, что в иных случаях проще и выгодней сказать: «Виноват, каюсь». Трудно ли языком шевельнуть? Между тем после того, как сказано «виноват, каюсь», если это сказано вовремя, доводы противников силу теряют. Обезоруживающе улыбаясь, Титов был мил и ни с кем не спорил. А насколько искренен он был, стало ясным назавтра: учинил Титов Мезину с глазу на глаз страшнейший разнос, а в довершение всего отказался руководить Дмитрием Семеновичем: не сработались, мол, и точка!

Мезин пришел к Громову, уселся на стул, отвлекая Леонида от дел.

– Ах, Леонид Николаевич! Говорил я вам: не надо за меня заступаться. Ну, получил бы я «строгача» вместо выговора, не все ли равно? А теперь…

– Теперь? Прежде всего – не нойте. Зайдите на «Олимп» и поговорите. Иван Иванович даст вам тему – и все! Что страшного?

– Я вас уважаю, Леонид Николаевич, вы знаете… Однако скажу: вы очень горячи, вероятно потому, что еще молоды. Шаровский не станет спорить с Титовым. И так отношения у них натянутые, зачем же обострять? Иван Иванович снова меня к Титову пошлет: умели ссориться, сумейте и помириться. А как я пойду?

– Хотите, я вместо вас поговорю с Шаровским?

И Громов идет на «Олимп».

– Что вы думаете делать с Мезиным, Иван Иванович?

Шаровский пожимает плечами:

– Отправлю в отпуск. За месяц Титов успокоится, а нет… Там будет видно.

– Мне кажется, это не решение вопроса. Ведь в самом деле они не сработались.

Шаровский вновь вздергивает вверх плечами.

– А какого вы от меня ждете решения? Мезин работник хороший, нужно только уметь его загружать. Но мне Мезин не нужен. Хватит с меня титовских любезностей! Вы же знаете, я группу Титова давным-давно обхожу стороной, – это отрезанный ломоть. Хотя постойте, я, кажется, решение нашел. – Шаровский вскочил, пробежался. – Постойте! Мне Мезин не нужен. А вам?

– То есть как, Иван Иванович?

– А очень просто. Жукову получили – дел только прибавилось, ибо Жукову вы посадили на самостоятельную тему. У вас аппетиты вроде моих. Берите Мезина – превосходные руки, и никаких претензий. Он как будто понял уже, что стать кандидатом дано не каждому.

– А откровеннее?

– Откровеннее? – повторяет Шаровский. – Вам могу сказать откровеннее. С Титовым вы отношения испортили напрочь – чего же бояться еще?

– А я ничегошеньки и не боюсь.

– Понятно! В печати вас ругают и без Титова, а аспирантов у вас нет.

– Иван Иванович, не только потому, что у меня нет аспирантов. Просто не страшно – и все тут!

– Тем лучше! Берите Мезина, но только заручитесь согласием директора и Грушина.

«Хитрющий старик! – думает Громов, уходя с «Олимпа». – Противопоставил мою группу группе Титова, а сам будет стоять в сторонке. Ну что ж. Не так уж и это плохо. А что Титов скажет: «Громов затеял историю, чтобы переманить работника», – пусть говорит. Краева не убоялся, а уж этого-то молчальника с улыбкою на лице и с ножом за пазухой тем более. Пусть себе швыряет черные шары на здоровье!»

Назавтра, войдя в комнату и совершенно забыв о Мезине, Леонид, как раньше бывало, сказал:

– Ну-с, девочки, какие у нас на сегодня дела?

«Девочки», в том числе Мезин, расхохотались.

А слово, случайно брошенное, прижилось. Уже через неделю кто-то жаловался Шаровскому:

– Девочки Громова заполнили виварий своими клетками, пройти негде.

Речь шла о морских свинках Дмитрия Семеновича.


Очередная неприятность, на этот раз очень серьезная: в биоотделении академии вычеркнули из плана темы Громовых. Можно ли придумать что-либо более огорчительное?

Леонид сходил к Шаровскому, к директору, к Грушину – никто не мог объяснить, почему это произошло.

– Съезжу в биоотделение, выясню, – обещает Шаровский.

Этим Громова не утешишь: нужно не выяснять, а добиваться восстановления справедливости.

– Не будете возражать, если схожу я сам?

– Видите ли, они не любят, когда ходят сотрудники. По сути дела, этим должен заниматься директор; куда ни шло, если пойду я… А впрочем, рисковать нечем, положение таково, что я так же бессилен что-либо сделать, как и вы.

Неторопливое спокойствие – откуда оно берется в ответственные моменты? Видимо, выработалась эта привычка еще на фронте. Когда на батарею лезут фашистские танки, про себя можешь волноваться и трусить, однако на то у тебя и звездочки на погонах, чтоб подпустить их поближе и даже последнюю команду «огонь» подать спокойно, неторопливо – таков единственный способ и победить и выжить. Да, надлежит и здесь быть спокойным, неторопливым – куда как хуже получится, если войдешь в биоотделение и начнешь стучать кулаком по столу. Прошли времена, когда что-либо можно было решить нахрапом, элементарным «Даешь!» – ныне организатор должен быть в первую голову человековедом. Найдешь клавишу – и заиграет в твоем собеседнике нужная струна.

– Почему вы не обратились к директору или, на худой конец, к заместителю? В их функции входит… – как и предсказал Шаровский, начинается именно с этого.

– Да, совершенно верно. Но я тону, а утопающему бросают спасательный круг – в момент, когда он тонет, уже поздно учить его плавать. Ваше замечание учту на будущее. Но если бы я сейчас пошел к директору, знаете, на это нужно много времени – боюсь, что я начал бы пускать пузыри.

Громов выбрал правильную линию поведения: биоотделенец слегка улыбнулся, однако при этом не замедлил высунуть безапелляционную бюрократическую рогатку:

– Не надейтесь на аудиенцию у академика-секретаря!

Именно на эту аудиенцию Громов надеялся – кто же, кроме академика-секретаря, может ему помочь? – однако решил поначалу не открывать свои карты.

– Ну зачем же? – сказал он. – Я рассчитываю выбраться на бережок уже с вашей помощью. Прежде всего нужно выяснить, почему именно меня топят. Вот что тонет. – Он протянул листочек с кратким описанием тем. – Согласитесь, что работам такого рода следует обеспечить непотопляемость.

Темы говорят за себя сами, да и Леонид не производит отпугивающего впечатления – не шумит, не бренчит регалиями: я, мол, вот кто, а вы кто такие? – и постепенно завязывается разговор, поднимаются протоколы, перерываются папки. Однако сами сотрудники отделения удивлены – причин отказа выявить так и не удается. И биоотделенцы отпускают Громову успокоительную пилюлю:

– Знаете что? Напишите заявление…

Ничего себе выход! Заявление полежит-полежит, потом двинется шажком по инстанциям, а тем временем прекратят финасировать темы, – нет уж, увольте!

– Обязательно напишу! – говорит Громов и тут же спрашивает: – К академику-секретарю сюда, этим вот коридорчиком?

Миновал коридорчик. Вот и приемная, однако попробуй пройди – в дверях насмерть стоит секретарша, девица с подведенными глазами.

– Сегодня – никого!

– Значит, завтра?

– Вас вызывали?

Сквозь помаду и пудру Леонид усматривает в ее лице сообразительность и серьезность – похоже, секретарша из тех, что не на словах, а на деле являются правой рукою начальника.

– Да, вызывали – примерно… Вызвали на смертный бой и даже нанесли недозволенный удар – под ложечку… Подскажите, будьте добры, как должны поступать ходоки от народа, жаждущие предстать перед очами? Можете вы мне уделить десять минут?

– Присаживайтесь.

Громов сел и рассказал горестную свою историю.

– Представляете – у референтов никаких следов! Что бы это могло означать?

– Очень просто. Раз референты не в курсе дела, значит – выше.

– Как выше? Неужели в президиуме?

– Нет, что вы! У нас, но не в аппарате, а в бюро отделения. Какие-то противоборствующие течения… Признайтесь откровенно: у вас есть враги?

– Враги? Гм… Слово, пожалуй, не то, но меня то и дело покусывает Краев.

– Краев? Ах, этот… Ну, Краев у нас давно не котируется. А кроме Краева?

– Больше никого, кто был бы вхож.

Секретарша думает секунду, потом решает:

– Придется включиться мне. Раз референты не обнаружили – займусь сама!

Не умилительно ли? Референты – сплошь кандидаты наук – не выяснили, теперь займется «сама», женщина с квалификацией стенографистки. И ведь раскопает, сомнений нет, раскопает! Не оставить ли при академике-секретаре только ее «саму»? Громов искренне признателен секретарше, но в то же время и зол. Будешь злым, когда работа находится под угрозой!

Прошло три томительных дня, прежде чем секретарша позвонила Леониду: «Можете приезжать». Громов поспешил. И как только пришел в биоотделение, сразу услышал:

– Титова знаете? Краевского дружка? Он! Никаких бумажек – результат дачного знакомства с… Впрочем, не важно с кем. Партия крокета располагает к проникновенным беседам. Академика винить не следует – ему напели… Посидите пятнадцать минут. Станислав Владимирович будет мне сейчас диктовать, и я попрошу его, чтоб он вас принял. Ему эту историю не рассказывайте: шеф не переносит никаких дрязг и любит разбираться лишь в сути научных проблем.

Секретарша, несомненно, человек дела – через пятнадцать минут она и впрямь приглашает Громова в кабинет.

Фундаментальный стол, портьеры и кресла, письменный прибор, нелепый в наш век, когда пишут все самописками, – вся дребедень разом уплывает куда-то, не задерживая ни на секунду внимания. Величественный, седовласый старик, восседающий за столом, уже своим обликом гасит всю канцелярщину, превращает ее в доподлинно научную обстановку. Он любезен и прост, подслеповатые глаза его с трудом проглядывают сквозь толщу очков, однако это не уменьшает впечатления от их проницательности.

– Против ваших тем выдвигаются веские аргументы… – Голос звучит твердо, но в то же время сочувственно.

Все, что он говорит, Леонид ожидал услышать: не по плечу размах, без тщательно обоснованной теории, без привлечения больших сил нечего и думать решить проблему… Спорить? С таким мнением можно спорить, но тут, в кабинете, начинать со споров не хочется – нужно выслушать до конца. А в конце Громов слышит вопрос:

– У вас группа? Сколько в ней теоретиков? В биологии теорию от эксперимента пока что четко отделить нельзя, но вы понимаете, о чем я хочу спросить.

– Да, понимаю… Теоретик один.

– Сколько экспериментаторов?

– Тоже один.

– Организаторов?

– Полтора.

– Гм… А сколько же всего человек в группе?

– Сейчас четыре, но до последнего времени вместе со мной было двое.

– Н-да! Маловато… Но, впрочем, не целыми же институтами вести разведку. Связь с физиками?

– Совместные работы. Есть и биохимик – прикомандирован.

– Так! Ну, что же… Желаю успехов!

И это – все. Академик взял карандаш, написал размашисто на принесенном Леонидом листочке: «Пересмотреть и включить в план. Доложить об исполнении».

Громов уходит, торжествуя победу, не понимая, почему она ему далась так легко. Неужели Станислав Владимирович уверовал в гипотезу, услышав лишь несколько фраз?

Но Станислав Владимирович в гипотезу и не думал вникать. В данном случае для него важна была не гипотеза, а ее создатель. Пришел младший научный сотрудник, который сколотил группу и замахивается на проблему проблем. Человек, явно сочетающий дар теоретика с даром организатора. Не из таких ли людей вырастают Курчатовы? Пусть даже из тысячи таких вырастет один – имеет смысл поддерживать тысячу!

ГДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Степан Михайлов написал теоретическую статью и, прежде чем показать ее Лихову, принес к Громову: смущала математика, тут Лихов ничем не смог бы помочь. Степан обнаружил на кривых смертности от лучевой болезни несколько пиков – в определенные дни после облучения гибло особенно много животных. Биология здесь была для Михайлова совершенно ясна: первый пик обусловлен шоками, второй – преимущественно поражением кишечника, третий – нарушением кроветворных органов, а четвертый – инфекциями. Но математика… Правильно ли он обработал материал?

– Пики смертности, говоришь? А ну, дай посмотреть!

Громов берет у Степана рукопись и углубляется в чтение.

– Гм… Пики смертности…

Комната на Таганке преобразилась до неузнаваемости. Нет буфета, совмещавшего столь долго две должности. Нет «девичьей» кровати Громова, нет и дивана. Два низких лежалища – пружинные матрацы на ножках, что ли? – да полки, современнейший орнамент из книжных полок. Лишь пианино сохранилось из старых вещей, но оно блестит как-то по-новому. Возле письменного стола углубился в рукопись вполне современный Громов, а на одном из «лежалищ», поджав под себя ножки, сидит Елизавета, современнейшая Афродита спортивного покроя, рыжая, курносая, колючая, недомашняя. Коса собрана теперь на затылке в узел, а так все такая же, как была до замужества.

– Гм… Пики смертности… – Громов роется в картотеке, а Елизавета беседует со Степаном:

– Твой мил-дружок, знаешь, что он у меня тут вытворяет? Просыпается ночью, зажигает торшер, не вставая, берет карандаш и ну разрисовывать новехонькие обоилебедиными шеями интегралов.

Видишь ли, для памяти записал – чтоб не заспать… Уж я терла, терла резинкою…

Наконец встает Громов:

– Сегодня, Степа, я тебе ничего не скажу. Нужно провести как следует расшифровку кривых. Тут у тебя, извини, кустарщина.

– Право, мне неудобно, ведь адский труд…

– Есть на то вычислительные машины… И потом: для меня, быть может, пики твои будут играть большую роль, чем для тебя самого. Ведь если ты прав, все, над чем бьемся мы с Лизой, относится ко второму и третьему пику, все лиховское – к четвертому. С тех пор как радиобиология стала точной наукой, к таким заключениям следует относиться с полным вниманием. Это не домыслы – математика!.. Ну, а сегодня… Сбренчи, Степик, нам что-либо.

Степан сел к пианино. Преобразившаяся комната, радиобиология, которая ныне сродни математике, – все это, видимо, на него повлияло: он «сбренчал» такой ультрамодерн, что Громовы, когда кончил он, попросили:

– Нельзя ли какого-нибудь «устаревшего» композитора? Ну, скажем, Чайковского или Бетховена…


– Поговорим о жизни?

– В каком смысле?

– В том, что ты у меня пентюх.

– Мило…

– То ли дело Степка! И швец, и жнец, и на дуде, обратно ж, игрец…

– Зато графики прибегает считать ко мне.

– Вот-вот! Не один ты такой пентюх, мода ныне пошла на теоретиков-пентюхов, так называемых людей одной страсти.

– Мода не мода, но в чем-то ты и права. Разносторонняя одаренность была в большом ходу во времена Леонардо да Винчи и Ломоносова. Ныне специализация уже, а объем материала наук куда как шире. И мудрено ли, что тот, кто разом по двум дорожкам бежит, редко оказывается в лидирующей группе… Но проблема физиков и лириков в том плане, что физикам, мол, ни к чему искусство, – нелепость. Физики наводняют концертные залы и выставки – кому, как не научным работникам, необходим активный отдых?

– Попадем на той неделе на Рихтера?

– Если повезет с билетами.

– То-то и оно, что не повезет! Мышей добывать или Семечкина подключать к работе – тут ты горазд и ловок, насчет же билетов…

– О том я и говорю: за всем не угонишься.


Нате вам, Шаровский и Лихов, – доктора наук Якименко, работающего на Урале, выдвинули кандидатом в члены-корреспонденты академии!

Якименко? Гм… Много сделал для создания методики лечения костным мозгом. В московском институте никто не думает отрицать заслуг Якименко, напротив, его поздравили телеграммою, и все же огорчены: обидно ведь и Ивану Ивановичу и Якову Викторовичу, оба давно достойны быть не только член-коррами, но и действительными членами. Но уральцы выдвинули Якименко, москвичи же не выдвинули никого.

– О чем думает директор? И почему спите вы, партбюро? – Елизавета возмущена и изливает это возмущение на мужа. Да и на кого же еще изливать, ведь Леонида выбрали в партбюро.

Громов не отвечает, хоть ясно Лизе: он что-то знает. Она атакует его снова и снова, но в институте он упорно отмалчивается и лишь по дороге домой удовлетворяет ее любопытство:

– Не хотел говорить при Мезине и Жуковой, да и тебе, быть может, сообщать не следовало, дабы не создавать преждевременного ажиотажа. Но ведь ты не отвяжешься. Выдвинуть их не забыли, напротив, Грушин с директором сейчас только этим и заняты. Но пока что не выдвинули, так как получается чехарда: на радиобиологию выделили лишь одно член-коррское место. Даже если не считать Якименко – ему с нашими, сама понимаешь, конкурировать трудно, то все равно нельзя выдвигать ни одного, ни обоих вместе: одного выдвинешь – другому обидно, обоих – только что помирились, и сразу такое?

– Какой же выход?

– Выход есть. Добиваются предоставления еще двух мест: у антропологов, еще у кого-то места лишние… И тогда – сразу обоих. С университетом договоренность полная.

Когда-то еще предоставят дополнительные места, а пока что Иван Иванович явно дуется. И придирается к наркозной теме, к той ее части, где испытываются возможности комплексного действия наркоза и эмульсии костного мозга, – после успехов Якименко Громовы не могли не поставить таких опытов.

– Следует прекращать эту бессмысленную возню! – говорит Шаровский.

Возня и правда на первый взгляд совершенно бессмысленная. В контролях все гладко, костный мозг лечит, но в опыте ничего путного нет. Напротив, во многих сериях введение наркоза увеличивает смертность. Однако Громов считает, что кончать опыты рано.

– Еще несколько серий придется поставить. Очень хочется выяснить, почему нет здесь суммарного эффекта.

Атакует его не только Шаровский, но и Елизавета:

– Ох уж эти теоретические «почему»! Если ты поскользнешься на улице и тебе трамваем отрежет ногу, ты прежде всего, уж конечно, подумаешь: «А почему я поскользнулся?» Не все ли равно, почему? Не выходит – нужно бросать.

Громов настаивает на своем, и опыты продолжаются.

А дома стол завален миллиметровкой, рисуются бесконечные графики, фигурирует новый Степанов термин – пики смертности – и изводятся груды бумаги на математические выкладки и расчеты. Так каждый вечер, пока не объявляет Елизавета отбой:

– Ты ляжешь в конце концов? Свет мне мешает!

Но вот настает день, когда этот довод не действует.

– Завешу лампу. Очень хочется закончить.

Леонид работает почти всю ночь, а под утро, когда ложится, улыбается и еле удерживается от искушения разбудить жену. «Нашел! И знала бы Лизуха, что я нашел!..»

Назавтра обе институтские машинистки получают срочную «левую» работу, а после обеда, проставив в рукописи от руки формулы, Громов несет ее на «Олимп»:

– Иван Иванович, у меня к вам большая просьба. Прочтите, пожалуйста, и выскажите свое мнение.

– Срочно?

– Нет, почему же… Но полагаю, что вам будет интересно.

– Раз интересно, следовательно срочно. Тут немного, сейчас прочту.

Через час агентурная разведка доносит: вызван на «Олимп» Семечкин. Громову ясно: потребовалась математическая консультация. Но еще через час появляется Лихов, и это плохо, ибо отложена будет в сторону рукопись Леонида, начнется бесконечный спор: «Яков, Яков, нельзя прыгать через десять ступенек!»

– И что не сидится старому в университете? – Сегодня Елизавета откровенно болеет за мужа.

Через некоторое время в район «Олимпа» отправляется Жукова, стремится выяснить, скоро ли уйдет Лихов. Возвращается она мгновенно, влетает в комнату:

– Идут, идут сюда! Оба!

Через минуту появляются «боги».

– Леонид Николаевич! – преисполненный достоинства, торжествующий Лихов просто великолепен. – Вы общий наш ученик, поэтому мы решили поздравить вас вместе. Это срочно нужно публиковать!

Шаровский тоже сияет:

– Большой успех! И главное – какая неожиданность: вы не только объясняете отсутствие суммарного эффекта, но и подводите теоретическую базу под результаты Якименко!

Такова человеческая сущность: при самых теплых чувствах к профессору Якименко Шаровский не может забыть, что выдвинут тот в члены-корреспонденты, а он нет, и не может не радоваться, что под работу будущего член-корра подвел теоретическую базу некий безвестный кандидат наук! Громов смотрит на Шаровского и все понимает. Он даже знает, что будет дальше: сейчас в Иване Ивановиче скажется педагог. Вот вам, пожалуйста:

– Однако, Леонид Николаевич, не обольщайтесь… Я уверен, что будет в дальнейшем придумано еще несколько других теоретических объяснений. И я не уверен, что ваше окажется лучшим.

Так и так, мол, дорогой Громов, признавая вашу талантливость, хочу напомнить, что вы пока еще сосунок…


Народонаселение возрастает, что наглядно можно проследить на примере лаборатории Шаровского: ушли в декретные отпуска Зайцева и Карасевич, набирали в этом отношении темпы Извекова, Данченко, Кузнецова.

Иван Иванович усерднейше скреб в затылке, измышляя, как избежать срыва планов.

Именно в этот момент стали реальными чаяния и четы Громовых: можно ли было сомневаться, что будущий Ванька с самого начала выкинет хотя бы такую «штучку»! Правда, широкие бедра плюс спортивность гарантировали на первое время тайну его победного шествия в мир, но раньше или позже Шаровскому следовало сказать, и Елизавета терзалась:

– Ты же знаешь, он всегда первый замечает такие вещи! Карасевич уверяет, что сама не подозревала, когда он рассмотрел! И он обижается, если не сообщают своевременно.

– Так пойди и скажи…

– Надо быть ненормальной. Ведь не видно еще! Будет потом ходить и присматриваться!

– Тогда подожди говорить.

– А вдруг заметит?

Проблема «сказать – не сказать» дискутировалась долго. Потом зеркало принесло весть: талия стала зримо шире. Утро это для Леонида было тяжелым: внутреннее напряжение перед разговором на «Олимпе» вылилось на него потоком капризов, придирок.

Но вот оно позади, это утро, и Леонид, посмеиваясь, ждет возвращения жены от Шаровского. Она входит весьма оживленная.

– Никаких удивлений. «Следовало ожидать», – горестно произнес он. А потом задал свой любимый вопрос: «Сколько времени вам на это потребуется?»

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Колбы с косо залитым агаром, чашки Петри – здесь тоже занимаются радиобиологией, только объекты иные.

Грушин разговаривает, а в руках пробирка и платиновая проволочка. У Павла Павловича две лаборантки, сотрудник, но не видел еще Громов институтского партийного секретаря в лаборатории без пробирки. Всем и каждому говорится:

– Не смущайтесь, я буду работать… Знаете, специфика объекта… Сегодня массовый пересев культур.

Так «Спецификой объекта» Грушина и зовут.

– Краев меня уже ничем удивить не может, – говорит Павел Павлович. – Но кто такой Бельский? Нечто новое… Выступить с такой похабнейшей сводкой! Кто он?

– Ботаник… Тут… Ну, был тут личный конфликт… Бельский, по сути дела, щенок… Ухаживал за Елизаветой, она же…

– Она же штучкует – общеизвестно. Обидела Бельского, очень понятно, она хоть кого может обидеть. Но ты заблуждаешься, придавая личному моменту такое значение. Чтоб из-за этого пойти на рецидив критики прошлых лет? Не думаю. По всему ходу дела здесь чувствуется многоопытная рука. Именно такой Бельский, ботаник, далекий от радиобиологии, наиболее пригоден на роль автора сводки – создается видимость всеобщности осуждения гипотезы. Не это ли нужно Краеву? Нашел пустышку Бельского…

– Прости, Павел Павлович, я тебя перебью… То-то и странно, что Бельский отнюдь не пустышка. И мою гипотезу знает – раньше не раз хвалил ее. Вот копия письма этого Бельского к Раисе Мельковой.

Грушин с тоской смотрит на пробирку, вздыхает, откладывая ее в сторону, – придется прервать работу, – потом берет у Леонида листок.

– Ну и ну!.. – говорит он, прочтя. – Огорчительно: перед вами свидетельство падения способного человека. Ты даже в суд можешь подать!

– По судам, естественно, бегать некогда.

Грушин задумывается, а Громов смотрит на Грушина. Каково тебе сейчас, товарищ «Специфика объекта»? Ведь ты такой же, как я: главной своей жизненной функцией почитаешь научную работу, и ты, безусловно, прав – для того тебя учили, растили. Однако тебе поручили важные общественные дела, и вот ты столкнулся с интригой, плохо прикрытой, но крепко сработанной, – какие контрмеры изобретешь?

Грушин не изобрел решительно ничего, ему и изобретать было незачем.

– Будем поступать как положено. Есть сигнал – мы обязаны его проверить. Создадим комиссию, пусть разберется, что за гусь Леонид Громов, верно ли о нем тут написано. – Грушин локтем, руки заняты пробиркой, показывает на статью Бельского. – Выяснится, что здесь клевета, – направим заключение комиссии в редакцию.

– До чего ж прозорлив наш дорогой и любимый шефуля! – Елизавета потрясает журналом, в котором помещена не чья-либо статья – самого Якименко, уральца, выдвинутого в члены-корреспонденты. – Ну, до чего ж прозорлив! Не зря говорил: «Думающие люди еще откликнутся». «Удивляет серия голословных, ничем не подтверждаемых обвинений, которую адресовал А. И. Краев талантливой, своеобразной гипотезе Л. Н. Громова». Счет в нашу пользу!

Леонид настроен не столь радужно:

– Абзац в специальной статье прочтут только специалисты, то есть те, кто и без того мне слова плохого не скажет. Но те, что далеки от нашей науки… Вчера иду по коридору в биоотделении, а сзади шепчутся какие-то физиологи: «Вон Громов пошел, антипавловец…» Как полагаешь, приятно? Или, того хлестче, – в Академснабе. Ни одна душа ничего научного там не читает, но если пахнет скандалом – тотчас унюхивают: «Громов? Ах, Громов! Слыхали!» А сами думают: ваши заявки, товарищ, не так уж и обязательно удовлетворять в срок!.. До смерти надоело!


Лихов сказал:

– Возмутительно! Кто это Бельский?

– Кончал университет, мой однокурсник, с ботанического отделения, поэтому вы его и не знаете, – ответил Михайлов.

– Ваш однокурсник? Значит, и громовский? Я не большой поклонник гипотезы вашего друга, однако когда ссылаются на диссертацию и перевирают ее суть, это не может меня не бесить. Кажется, с Киева началось? Там приложила свою ручку Раиса Петровна Мелькова, а где появляется эта дамочка с ее сантиментами… Ну, почему, объясните, у меня ярко выраженная идиосинкразия по отношению к дамочкам-теоретикам?

– Если помните, все исказил Краев… – Степан возвращает разговор в магистральное русло. Это он подложил Лихову статью Бельского, и теперь старческая рука то и дело ставит на полях журнала вопросительные знаки.

– Партбюро создало в институте комиссию, – продолжает между тем Михайлов. – Просмотрели материалы, проверили работу Громова, выяснили: обвинения – клевета и чушь. Однако в момент, когда готовились отослать заключение комиссии в газету, появилась статья какого-то Цыбина. Новые нелепые вымыслы, передернутые цитаты, прикрытый фразами абсурд. Пришлось комиссии начинать сызнова: выводы ее устарели.

Лихов смеется:

– Плакать надо, а не могу! До чего ж он изобретателен, старый мой друг Краев! Честное слово, направь он свою энергию на что-либо путное – несомненный толк был бы. Однако, Степан Андреевич, куда вы клоните, чего добиваетесь?

– А вы не поняли? Уговариваю вас выступить со статьей. Не в защиту Громова, а в защиту науки, его величества факта! Учтите: я обращаюсь к вам от всего коллектива, да и не только нашего. Грушин предоставляет в ваше распоряжение выводы комиссии, все материалы.

– О, в такой компании выступать лестно!


– Степка, это ты подложил мне свинью – уговорил Лихова выступить со статьей? – Громов разговаривает по телефону.

– Лихову посоветовал я, но почему же свинью?

– Как почему? Группа весь день не работала. Сперва каждый – весь институт – счел своим долгом поздравить. Потом приперся дядечка из «Медицинской газеты»: дай, мол, ему интервью, изложи гипотезу.

– И ты изложил?

– По твоему, я располагаю лишним временем? Отправил в читалку, пусть сам просвещается. Потом приходил Бельский. Почувствовал – повалили одна за другою статьи, и не какие-нибудь, а авторитетных людей – Якименко, Лихов, Казаринский из Новосибирска, Сергеев из Ленинграда, да плюс к тому несколько медиков! Ополчилась радиобиология против краевщины!

– Ты не кончил о Бельском.

– А что кончать-то? Прибежал извиняться. Разговаривать с ним я не стал, а тут еще выяснилось одно обстоятельство… Но, впрочем, это уже не моя тайна.

– Тайна так тайна. Но почему ты недоволен лиховской статьей?

– Кто? Я? Я радехонек. А если сказал про свинью, то потому лишь, что довожусь родственником некоему штучкующему индивидууму…


Чего не сказал Громов, выложила Елизавета, как только пришла в университет.

– Приперся Бельский, – рассказывала она Степану. – «Я хороший, не думай, Краев ввел меня в заблуждение», – врет напропалую, диссертацию он читал. «Я занят, прошу не мешать!» – отрезал Громов и отбыл к Шаровскому. Тут приготовилась я. Но не потребовалось! И знаешь почему? Вошла Жукова – и Бельский аж обомлел. Я ничего не могу понять, а Зинаида – неприступность во взоре, ни дать ни взять любимый ее шефуля – Громов. «Садитесь, Виталий Сергеевич! Елизавета Михайловна мне не помеха, напротив, при ней удобнее». И далее начинается! Что бы ты думал? Не догадаешься! Оказывается, Бельский – отец ее сына! Черт знает как тесен мир! И… Короче, премиленькие были устроены похороны его самомнению!


На столе у Жуковой стали появляться цветы. Их приносили из магазина без всякой записки регулярно через два дня. Не только Зина – вся лаборатория интересовалась вопросом, откуда они берутся. Подозревали Гришу Петрова – дипломника, работающего у Громова, уж очень выразительны были взгляды, которыми он Зину обстреливал. Однако Леонид произвел математическую прикидку, и получилось, что нет, не Гриша: тому стипендии не хватило бы.

– Шаровский, не иначе Шаровский! – Елизавета развивает версию-«штучку».

Но приходит букет с запискою, и группа становится свидетелем того, как Жукова записку рвет, букет же выносит в коридор, сует в урну.

– От амфибии… – Зина понемножечку осваивает лексикон Елизаветы.


Когда «жизнь входит в штопор», волей-неволей стремишься ее выровнять. И если выровняешь, прежде чем превратишься в лепешку, дальше уже полетишь по иной горизонтали.

Бельского вызвали на профком, дали взбучку за статью по поводу гипотезы Громова. Виталий изворачивался как мог, однако, став по отношению ко всем прочим в позу рака-отшельника, и изворачиваться как следует не научишься – собственная раковина тому помехою. А тут еще Раиса Мелькова… Не ожидал, что разошлет она всюду копию злосчастного письма!

Бельский знал, что профкомом дело не кончится: близилась переаттестация, а на него точили зубы. Вылететь из академии? Перспектива не из приятных… Он послал букет Жуковой: чего стоит Громовым натравить на него Зину? А поступит от нее жалоба – все…

Рабочее настроение накатывало на Виталия волнами: мелькнет мысль, зацепит другую – и точно запой. Забывал обедать и ужинать, из читалки выпихивали его после закрытия, ночевал частенько в оранжерее. Но бури не вечны. Пронесется вихрь – наступает затишье, нередко задолго до того, как он разберется в вопросе. Все начинает валиться из рук, вызывает тошноту и отвращение.

На необитаемом острове что и делать, как не думать, – размышлениям по поводу циклики своих настроений Виталий предавался частенько: «запои» становятся короче и наступают реже – отчего бы? Он изобрел много «теорий»; они отметались одна за другой, утешая ненадолго; и все чаще являлась мысль, которую гнал, хотя она была правильной: не за те темы берешься! Наука для тебя не цель, а средство, чтобы от жизни спрятаться или возвыситься над другими. От жизни не спрячешься – в могилу разве что, другие же прочие твоего величия не замечают. Оригинальное исследование – это ценится, а оригинальная тема – далеко не всегда: черта ли в ее оригинальности, если она не к делу? Так уж устроен наш мир, и попробуй его измени.

– Тропики? Что ж, пусть будут тропики! В тропиках у нас много друзей, а дальше их будет больше, – так, случалось, говорил Виталию шеф, когда находился под гипнозом его диссертации, далекой от жизни, однако «талантливой, знаете, очень талантливой». Но с годами настроения изменились: «Боюсь, Виталий Сергеевич, что и в тропиках это вряд ли заинтересует кого-либо… Практицизм? Нет, почему же… Занимайтесь теорией – не возражаю, но выполняйте план! У вас все условия. Вспомните, сколько людей стремятся к самостоятельности и не получают ее! Вы талантливы – где же ваша целеустремленность? Целеустремленность и талант должны ходить в единой упряжке, без этого ничего не добьешься».

Виталий чувствовал: теряет он под ногами почву.

На него произвел впечатление разговор с Жуковой в день, когда, смертельно напуганный, ходил он к Громову извиняться. Надо же: эта пигалица, не так давно – воплощение доброты, нежности, доверия и безволия, превратилась в женщину с характером покрепче, нежели у него самого!

Штурм букетами – метод старенький. Сначала женщина озадачена: что это за дурень деньгами швыряется? Потом начинает задумываться, а дальше – все… Но он впервые штурмовал букетами женщину, ранее обиженную, к тому же включенную Громовым в свою орбиту. Он волновался: получится или нет?

Очень хотел, чтобы получилось, так хотел, что начал уже забывать, зачем он эту кампанию предпринял, уже независимо от поставленной цели начал думать: «Выйдет или не выйдет?»

Уборщица жаловалась:

– Леонид Николаевич, ваши девочки все время забивают урну цветами. Каково мне оттуда вытряхивать?

Громов посоветовал Зине:

– Почему бы вам не делать несколько шагов в сторону? Запихивайте в урну, что стоит у титовских дверей. Когда будете защищать диссертацию, вспомните с радостью, что полученный от Титова черный шар хоть так, но оплачен.

Большие букеты выбрасывались, но маленькие букетики постоянно стояли на Зиночкином столе: Гриша Петров, превосходнейший математик, видимо, распределил свой бюджет.

Гриша – прелесть! Только вот уши уж очень торчат да высказывается слишком уж «современно». Громова зовет «предком», Шаровского – «ископаемым». На словах презирает все, ко всему равнодушен, даже к науке – «люблю красивую жизнь». Самого же от микроскопа можно оттащить разве что за уши, благо торчат. Зиночка порою его именно за них и оттаскивает – разумеется, когда в комнате никого нет. Как хорошо работать, работать, работать, а потом бежать к сыну, там снова о науке думать – ну, и немножечко о Грише Петрове! Какой он смешной: «Предок Громов влупил мне задачку. Тысячеинтегральную. Будь проклят! Но вечерком я буду у приятеля в вашем районе, можно к вам на секунду причалить?» Нерешителен очень уж… «Прах условностей мы стряхнули с рук-ног» – это о своем и Зинином поколении. И, стряхнув этот прах, боится за руку взять… Ох, до чего нерешителен! И как хорошо, что нерешителен, ничто не напоминает о наглости, которую совсем недавно принимала за мужское достоинство.

Однажды после работы вышли из института вместе с Громовыми, и Елизавета подошла к газетному киоску, купила справочник по обмену жилплощади, протянула его Зине:

– Проштудируйте раздел «Две в разных на одну вместе». Увлекательнейшее чтение, и скоро вам пригодится.

А Громов, до этого задумчивый, молчаливый, сказал неожиданное:

– Как вы Бельского называете? Моллюск?.. Из головы он у меня не выходит… Сдается, не трафаретный это мерзавец. Те в наши дни сплошь ловчилы, у него же что ни подлость, то, извините, мордою об пол. И от Краева после первой же неудачи он отшатнулся… Понимаете, что хочу сказать, Зина?

– Не очень.

– Вы человек добрый. И ни в коей мере вы не обязаны, однако полезно было б сходить к гаденышу, поговорить с ним. Не одной… Гриша тут в провожатые не годится, до рукоприкладства может дело дойти – горячий «потомок» у меня… Пойти нужно с Лизой. Пойдете? – Зина кивнула, а Громов на секунду умолк. – И вот еще что: когда-то он подарил мне идею. В долгу быть не хочу. Если пойдете, скажите следующее: любимую его проблему, сочетаемость форм и прочее, нужно только легонечко повернуть, чтоб стала она полезной. Тропики побоку. Закономерности проникновения сорняков на поля, взаимосвязь посевов и степной растительности. Далее – поймет. Дойдет и то, что без подобного поворота не видать ему больше науки. Не подумайте только, что с моей стороны это проявление доброты. С вашей – да, с моей – нет вовсе. Просто бесхозяйственно было бы вышвырнуть его, не испробовав последнего средства.

В Ботанический Зина и Лиза сходили, с Бельским поговорили.

Подействовало ли на него это – кто знает?


Сквозь клубы табачного дыма увидал Краев в дверях своего кабинета Титова. Давно не встречались – в последний раз это было в день смерти Сталина.

Они тогда сидели в другом кабинете, дома у Александра Ивановича, и по радио передавали траурную музыку, и было у Краева ощущение невосполнимой потери. Он принес тогда из буфета чашки, из холодильника – кулек с колбасой, а водку вынул из ящика письменного стола, где была наготове бутылка на случай, если уж очень измучит бессонница. Пили из чашек, а колбасу брали с бумажки руками. Титов усмехнулся, а может, и осудил Александра Ивановича за этакую простоту быта, Краев же не замечал ничего – не приспособлена его голова к размышлениям о тарелках и рюмках. Александр Иванович сразу же захмелел, полез обниматься к Титову.

– Вот и Иосиф Виссарионович ушел от нас… Старые стали мы с тобой, Николай! Оглянуться не успели, а жизнь уже под откос катится!

Титов быстренько изобразил во взоре слезу, начал поддакивать:

– Старые, Александр, ужасно старые!

Александру было в ту пору лишь пятьдесят, Николаю же не перевалило за сорок.

Почему это сейчас всплыло в памяти? Очень уж молод, круглолик и сияющ сегодня Титов, точно спрыгнул с рекламной картинки, прославляющей бифштексы и антрекоты.

Краев навстречу Титову не встал, однако руку пожал сердечно, хоть и не удержался, брякнул:

– Не молодеешь! Седина – как овсюг на полях плохого колхоза. – Сказал, а сам наблюдает за Титовым: артист, сияния мигом как не бывало, всемирная скорбь на лице – да, мол, старею; а через секунду улыбочка умиления:

– Зато вы, Александр Иванович, совсем хоть куда – в пору женить вас на молодухе.

Черт знает что! Откровенная, беспардонная лесть – Краев понимает, что постарел, нелегки для него послесталинские годы, а все же приятно.

– Садись, побалакаем! В командировку приехал? Так-так… Читал эту ересь? – Он показал на стопку журналов. – Кто только меня не клюет! Физики-химики, менделисты-морганисты… И клюют, понимаешь, не по-людски. Нет того, чтобы прямо, по-русски. Разводят интеллигентские антимонии – такой-то показал, из таких-то опытов видно, трали-вали, и только в конце: из этого следует, что критика гипотезы Громова не опирается на реальные факты! Идеализм противостоит материализму – какие еще факты нужны?

Титов поддакивает, покачивая головой: идеализм, да, действительно идеализм, действительно трали-вали… Нет, не удивляет его примитивность краевского мышления. То ли было еще! Не какую-то там гипотезу, отрицали целые науки: всю генетику, всю кибернетику. Материализм или идеализм – это решалось в голове. Америки, другими открытые, закрывались, опыты, практика инакомыслящих не считались критерием истины. Эксперимент – дышло, куда повернешь, туда и вышло. Краев любит сие повторять…

– Да, Александр Иванович, я вас понимаю…

Еще бы не понимал! Титов понимает не только

Краева, но и Шаровского, Лихова, Громова – Титов понимает всех и все. Положа руку на сердце, он даже вынужден будет сказать: великолепно вышло у Громова! Использовав модель, созданную на молекулярном уровне, – защиту каталазы с помощью цистеина, – Громов перешел к защите на уровне организма. Передовая, прогрессивная, новаторская работа, и философски вполне оправданная – от частного к общему через понимание диалектического единства части и целого. Материалистическая диалектика Громова, стоящая на подстилке из фактов, что-то лучше до Титова доходит, чем измышления Краева. Однако этого он не скажет. Напротив.

– Всюду лезут сейчас менделисты. Физики, химики и генетики – это, я вам скажу, блок.

– Блок? Нет, Николай, я бы покрепче выразился: круговая порука.

– Точно! Удивительно точно найденный термин – круговая порука идеалистов!

Краев берет папиросу за папиросой, Титов тоже курит. Единственный выход – курить самому, иначе в такой атмосфере, чего доброго, хватит кондрашка… Он смотрит на Краева. Феномен! Потрясающая, фанатическая убежденность! Верит в свои нелепые выдумки! Но, впрочем, фанатики такого типа Титову не в новость. Краев – заряженное ружье. Старое ружье снятой с производства системы, однако и по сей день стреляющее, и, главное, в том направлении, куда и Титов не прочь выстрелить из-за угла… Любопытно, догадывается ли Краев, что, сев в кресло Шаровского на «Олимпе», Титов сразу бы изменился? Начал бы поддерживать тех, на кого нападает ныне – Громова, Брагина, Шнейдера, – всех, кто был бы полезен ему, чтобы стать академиком. А от Краева – крутой поворот. Краева Титов стал бы критиковать, потому что среди физиков, химиков, подавляющего большинства биологов примитивизм, тем паче воинствующий, мягко говоря, не популярен, а это значит, что сторонника Краева могут забаллотировать…

А Александр Иванович между тем гнет свое:

– Рано делают из Краева собачью вешалку! Не позволю травить меня! Сформулированный мною закон… Пишу статью. Сам! Разом отвечу всем! Шаровского тоже задену, хоть он и отмолчался!

Титов доволен. Вот это дело! Не зря столько времени торчал в дымище. Шаровского задеть – это дело!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Дел множество, и число их непрерывно растет. Мало того, что у Леонида группа и он должен ею руководить, хоть и не может сам не работать руками: хочется, чтобы шла работа скорее, скорее, потому что близится последний, решающий эксперимент. Мало того, что все еще надо учиться. К физике, математике, английскому прибавились сейчас французский и биохимия, и все изучается всерьез, очень всерьез. В партбюро он ведает научно-производственным сектором – тоже работа немалая. Вечерами же, а порою ночами, нужно писать: данных скопилось множество, и то, что первоначально было задумано как теоретическая статья, вырастает теперь в монографию, в докторскую диссертацию. Но и это еще не все.

– Леонид Николаевич, у меня к вам просьба. Прочтите доклады, представляемые на Женевскую конференцию, – это просит Шаровский, а просьба Шаровского есть приказ, да и сам Грэмов чувствует, что многим докладам он может принести пользу.

Такого рода задания постоянны: только что кончил он обобщать радиобиологические материалы для Советского комитета защиты мира, чем занимался по поручению дирекции института и партбюро, и вот – Женевская конференция по мирному использованию атомной энергии. Там, кстати, и его исследование будет доложено.

Елизавета его «утешает»:

– Через две недели уйду на покой, то-то тебе работы прибавится!

Да, через две недели Елизавета уходит в декретный отпуск. Хоть и принесет этот отпуск Ваньку, Леонид превосходно понимает теперь чувства Ивана Ивановича в подобных ситуациях. Уйдет Елизавета, четвертая часть его группы, но это только с точки зрения статистики четвертая, реально же все пятьдесят процентов рабочей силы, ибо кто же быстрее Лизы работает!

– Надеюсь, во время отпуска ты не откажешься помочь хотя бы советом?

– Эксплуататор! Придется напомнить тебе несколько выдержек из трудового законодательства! – У Елизаветы тоже кошки на сердце скребут: как-то они тут без нее справятся? Мезин, правда, трудится очень неплохо, но точно смотришь кадры замедленной киносъемки. Зиночка же неопытна, а Леонид загружен по уши оргработою и, кроме того, избалован тем, что технически тонкие вещи вечно делала за него она.

– Советов тут мало. Добейся еще одного лаборанта.

Пусть лопнет Шаровский от злости, а ты все равно добивайся.

– Подозреваю, что ситуация резко изменится. Член-корром он будет, а это приведет к изменению стиля работы, и лаборантов получат многие. И мы в том числе.


И вот оно произошло, событие чрезвычайной важности: к дверям «Олимпа» четырьмя крепчайшими шурупами прикрепили дощечку, на которой белым по черному было написано: «Член-корреспондент Академии наук СССР И. И. Шаровский».

В этот день двое независимо друг от друга произнесли одни и те же слова:

– Первая из надгробных надписей, которой удостаиваются ученые…

Громова, говоря это, полагала, что шутит, Брагин же цедил слова сквозь зубы. И оба были не правы: хоть и верно, что хорошо бы делать член-коррами людей молодых и растущих, но и Иван Иванович лавр сих достоин. К тому же хоть и не молод он, но к росту способен, что и продемонстрировал буквально на другой день. А впрочем, все началось раньше. Двери в принципе все одинаковы. Ну, пошикарнее чуть или чуть хуже – не в дверях дело. А вот то, что за дверями находится, всегда разное. И понятно, что дверь с упомянутой выше стеклянной доской не могла скрывать за собой стены, кафель которых постоянно напоминал о чем-то очень знакомом. Шаровский учел это, и «Олимп» переехал – куда бы вы думали? В комнату группы Громова!

Вместо рабочих столов, приборов, шкафов с препаратами там разместились теперь традиционно кабинетный диван, кресла, новенькие книжные шкафы, письменный стол таких габаритов и такой неподъемности, что его втаскивали по специально составленному плану. И только вращающийся шкаф-тумба с выдвижными ящичками, невесть когда «уведенный» из какой-то аптеки, напоминал здесь о добром старом «Олимпе». Картотека с ссылками, неотъемлемая часть Шаровского, его дополнительный орган, такой же естественный, как для любого другого сердце, легкие или желчный пузырь, ездила вместе с Иваном Ивановичем везде и всюду.

Переезд «Олимпа» был всеми признан необходимым и никаких разговоров, кроме зубоскальств и ухмылок местных масштабов, не вызвал. Однако то, что за переездом последовало, взбаламутило всех и вся, полило животворным бальзамом раны одних, другим же, наоборот, разбередило шрамы.

Первыми встали на дыбы «девочки» Громова.

– Надо же: в коридор выбросили! А этот горе-теоретик, жердь неблагоустроенная, и в ус не дует! – Елизавета-отпускница, специально пожаловавшая в институт, готова идти к директору, в президиум академии, еще выше.

– Право же, не понимаю я Ивана Ивановича, – вежливо возмущается Мезин, а Жукова:

– Товарищи, я полагаю, что шеф что-то скрывает, иначе он так легко не сдал бы позиций.

Для Зиночки шеф – Громов. И шеф успокаивает, изобразив на лице смирение:

– Терпите! Все к лучшему… Устраивайтесь в коридоре, не прекращать же работу! – И тут же на ушко дражайшей своей половине: – Заткнись! Завтра второй тур переезда. Не прогадаем!

В тот же день вывешивается объявление: «В 15.00 состоится совещание руководителей групп…» Возле него летучие митинги следуют один за другим: совещание руководителей групп – новая форма работы, ранее не бывало такого, больше того, руководители групп перечислены, и перечень выглядит странно: Басова, Дзуриди, Громов, Титов, Брагин, Шнейдер. Как не удивляться, если у Басовой, Дзуриди, Брагина, Шнейдера никаких групп нет?

В 15.00 перечисленные апробировали пружины дивана и кресел «Нью-Олимпа».

Шаровский торжествен:

– Я собрал вас, товарищи, чтобы обсудить перестройки в работе лаборатории, вытекающие из требований дня и новых задач.

Далее следовало изложение сюрпризов. Вот оно в сокращенном виде: 1) Каков главный тормоз в развитии радиобиологии? Отсутствие подготовленных кадров. Кандидатов полно, а вот докторов наук мало. Между тем страна, наука нуждаются в докторах. Многие способные кандидаты, пожалуй, даже пересидели на стартах. И старт им дается: Басова, Дзуриди, Громов, Брагин, Шнейдер в ближайшие годы должны защитить докторские. 2) Пребывая в новом качестве члена-корреспондента, заведующий лабораторией не сможет, как прежде, ежедневно вникать в ход каждой темы, руководить каждым сотрудником и лаборантом. А посему на докторантов возлагается руководство группами. 3) Отсюда следует перераспределение кадров и помещений…

Назавтра был день всеобщего шкафодвижения. Шкафы, столы, приборы двигались туда и сюда по коридору, сталкивались и расходились снова. А вместе со шкафами бродили мысли: ну, Шнейдер, Брагин, Громов – ладно, им вроде пора стать докторами, но почему Дзуриди, а не Николаев? И почему кандидат наук Павлова должна работать под руководством кандидата наук Шнейдера? А Шаровский? Как он-то обойдется двумя сотрудниками, один из которых всеобщий помощник Семечкин? Потом: референты! У Ивана Ивановича будет два референта. Это чтоб, значит, литературу за него читали. Да где это видано, чтоб кто-либо, будь он семидесяти пядей во лбу, ухитрился прочесть статью раньше Шаровского?! Нет, все неспроста! Не только докторов Шаровский готовить задумал, но и еще что-то…

– Ну конечно! – бросает в коридоре Елизавета, выглядывая из-за шкафа, застрявшего в дверях лаборантской. Что ж, что она в отпуске! Может ли она, мама-патронесса своей группы, усидеть дома в такой день? – Не только в докторах дело. Став член-корром, шефуля увидел во сне директорское кресло! А ну, навались плечом, руководитель группы!

Руководитель группы наваливается плечом, шкаф движется, а на ходу Громов вставляет в разговор:

– Нелепые домыслы! Подготовка докторов – логическое завершение создания научной школы, чему Шаровский и посвятил всю свою жизнь.

Кончилось шкафодвижение, и все поняли: хоть и есть пострадавшие от перестройки, но их меньше, чем выигравших. Нечего и говорить о Брагине, Дзуриди и Шнейдере. Они выиграли. Но и группа Громова тоже. Теперь у них две комнаты: бывшая лаборантская и бывший «Олимп». Да и два новых лаборанта разве не выигрыш?

Новые идеи переполнили лабораторию до краев и даже через края перехлестывать начали.

Ученый совет института. Все чинно, гладко, мирно, все на том высочайшем уровне, при котором, по традиционному мнению злых языков, со скуки мрут мухи.

Но вот выходит на трибуну Шаровский, и после первых же его слов члены совета дружно суют руки в карманы, извлекают тюбики с валидолом, флакончики с нитроглицерином: Иван Иванович предлагает ни более и ни менее, как провести омоложение состава совета!

– Мы обязаны заботиться о смене. Молодежь внесет новые веяния, оживит, всколыхнет… Ввести в состав совета дополнительно восемь человек. Поставить вопрос перед президиумом. Не откажут…

А после Шаровского встает Грушин:

– Партийное бюро обсуждало и поддерживает инициативу Ивана Ивановича. Предлагаются кандидатуры: Сакоян, Красникова, Громов, Шнейдер, Быков, Ванюшин, Глыбов, Зайцева. Растущие, принципиальные молодые ученые.

Думаете, были бурные прения? Нет. Поспорили вяло – Красникову или Красницкую? – и проголосовали, посасывая валидол. Иначе и быть не могло: идея правильная, вопрос подготовлен, чего стоит хотя бы корпорация Шаровский – Грушин!

Громов получил при голосовании черный шар: Титов не дремлет…

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

– Хэлло, Бетси! – приоткрыв дверь в коридор, кричит Леонид. Нет, стилягою он не стал, хоть и идет уже пятьдесят девятый год, хоть и купила ему Елизавета несколько рискованных по цвету ковбоек. И все же, пусть в шутку, однако:

– Хэлло, Бетси!

О многом приходится думать, когда вот-вот в семье ребенок появится. Год первый – пеленки, подгузнички, бессонные ночи – куда денешься! Через это пройти можно. Но годы последующие! Родители высокооплачиваемые, на ясли и детский сад рассчитывать не приходится. Няньку взять? А где их берут? И где их селят? При пятнадцати метрах это проблема. Квартиру, конечно, дадут, но когда? А если отпадает нянька, что остается? В садах, на бульварах рождаются стихийные группки. Руководительница – так только говорится. В лучшем случае это бонна – охотница за рублями, в худшем – того хлестче. Пасутся вокруг такой бонны ребячьи стада – сто пятьдесят рублей с головы, и приносят детки на радость папам и мамам из этих групп всякое. Не далее как вчера соседская Маринка принесла рок-н-ролл, неделю назад – книксен. Папа с мамой у нее о книксене лишь понаслышке знают, а дочь… Но книксен куда ни шло, рок-н-ролл хуже, а завтра что будет?

– Я тебе опишу, как будет у нас. Не завтра, а через три года. Приходит Ванька и изображает «рок». Мама у него на руку скорая, раз-раз – вот тебе рок-н-ролл, иди к своему милому папочке, утешайся! Папочка не наказывает – что вы, как можно! – он просто подводит теоретическую базу: «Ты помнишь обезьян в зоопарке? Это они так кривляются и трясут задиками. Ты ж человек, и дедушка Горький…» А по ночам будешь меня воспитывать: «Как смела ребенка ударить, непедагогично!» Говорю тебе: нужно переезжать к моим. Бабке Котовой делать нечего, деду Котову на пенсию пора, вот и пусть с Ванькой носятся!

– Лизонька, пожалей мои нервы! К тебе я привык, но Котовы в большой дозе… И потом вряд ли ребенку полезна судорожно-веселая обстановка вашей семьи.

– Ну хорошо. Через недельку Маринка принесет на радость дорогим нашим соседям кое-что похлестче, чем «рок», тогда и поговорим.

Разговоры эти ведутся часто, почти каждый вечер.

Однако сегодня вечер особенный: они приглашены к Лихову.

Старый дом, старая лестница, архаический звонок-вертушка на двери.

– Бедный Лихов! Здесь нет даже лифта, и он ползает по лестнице на свой четвертый этаж!

Дверь открывает старая женщина. Понятно сразу, что домработница.

– Вы к Якову Викторовичу? Он ждет… – Чистый московский выговор: видно, уже сто лет живет у Лихова. Может, его самого нянчила, хотя, впрочем, она моложе, чем он.

Старый коридор заставлен старыми шкафами со старыми книгами. В углу один на другом сундуки, вышедшие из употребления в прошлом веке. На стенах между шкафами портреты.

– …крахмальные манишки, предки Лихова…

– Ради бога, молчи!

Скрипучие двери, комната, другая, третья… Деревянные колонны в комнате, сразу не поймешь, колонны или подпорки. Но вот кабинет.

– Яков Викторович, к вам пришли…

Яков Викторович, древний, как весь этот дом, с юношеской легкостью вскакивает с кресла.

– Простите, простите, я не слыхал звонка. Проходите, пожалуйста.

Древний письменный стол, древний диван, бывший когда-то кожаным, ныне обтянутый вполне современной материей. И только шкафы, шкафы с книгами здесь, в кабинете, новые, как новые и стоящие в них книги.

Поздоровались. Леонид устремился к шкафу. Лиза уселась в предложенное ей кресло.

Леонид читает названия на корешках книг. Лихов же, мудрый, проницательный Лихов, – мысли Елизаветы в ее глазах.

– Не бойтесь, потолок не обвалится. Этот дом вроде меня: скрипит, но держится.

– Яков Викторович, вы совсем молодой…

– Не здесь. В университете стараюсь не отставать, здесь же все из прошлого века, и я тоже. Знаете, я все меньше и меньше люблю здесь бывать… У Шаровского – там не так. Внуков орава, и Иван по вечерам играет с ними в лошадки. Да, да, это не анекдот, он обожает играть в лошадки… У меня же внуков нет, у меня никого нет, только студенты да воспоминания. Так зачем же мне бывать здесь? А вот переехать в университетский дом не могу. Это было бы просто изменой моему девятнадцатому веку…

– Из крупных радиобиологов нет никого более современного, чем вы, – говорит Леонид, и Лихов бросает в его сторону благодарный взгляд.

– Пойдемте в столовую, – говорит он. – Разбираться в винах – удел стариков. И я хочу показать вам свои способности в этой области.

Все очень просто. Только старое вино играет в старых хрустальных бокалах, только старая скатерть выглажена по-старому, только старый Лихов в старой своей квартире – и ничего более. Вино грузинское – вся научная братия такое вино пьет, – и только романтика старины (в рухляди, оказывается, есть тоже романтика) украшает и это вино, и эту квартиру, и этот вечер.

Однако разговор за столом касается дел сегодняшних:

– Реакцияцелого, как результат интегрирования частных реакций органов?

– Нет, Яков Викторович, целое вовсе не сумма. Частные реакции – только тесты. Физиологию целого нельзя познать через физиологию органов, однако изменения части отражают в какой-то мере изменения целого.

– Понятно, понятно…

Термин на термине, формулировка на формулировке. Дальше математика пойдет, даже вычислительные машины теперь помогают – нет, Лизоньке этого не одолеть… Да и нужно ли? Она смотрит на Лихова, смотрит на мужа. Милый Лихов, милый Леня! Какие же вы оба умные, такие умные, что кое-что до вас даже и не доходит. Например, вы не знаете, что вы одинаковые. Разница лишь во времени: в тридцати, в пятидесяти, в двухстах годах. Но что такое двести лет в наши дни, когда каждый год равен тысяче?

– Что превосходно, так это параллели с физиологией. Я бы сказал: закон специфики ответа. В целом же, должен признаться, вашу теорию, боюсь, воспримут немногие. У меня, например, она целиком не укладывается.

«И у меня тоже, – думает Елизавета. – Но у меня есть вера. Я верю в Леню, одна я, и никто больше. Раиса, другие – все это не то. Я верю… Не потому ли я больше других на него нападаю? Милый Леня, миленький старенький Лихов! Вам нужно чаще встречаться, быть ближе друг к другу. Лихов так одинок!.. Но вы этого не поймете, и вам нужно помочь».

– Яков Викторович! – Елизавета прерывает мужа на самом интересном месте. – Скоро у нас будет сын, и мы с Громовым решили назвать его Яковом…

Громов шокирован. Лихов нет. Он ценит экспрессию, любит порыв: так непосредственно, так мило! Очаровательно, просто очаровательно! Громов хмурится, а Лихов сияет.

– Вы не представляете, что это для меня… О, я буду его любить!

Нить разговора потеряна. Теперь и Громов сиять вынужден. О том, как молниеносно был переименован сын, как скоропалительно обеспечила Елизавета будущему потомку зажиточного и славящегося щедростью деда – можно ведь и так понять! – разговор будет впереди, по дороге домой, пока же – куда денешься! – сияй, Громов.

– Лиза проговорилась… Мы, Яков Викторович, готовили вам сюрприз. Право же, Лиза…

– О, сюрприз и сейчас хорош! Прелесть!.. А если будет дочь, тогда как?

– Тогда Валентина! – безапелляционно заявляет Леонид. Ни разу не обсуждался этот вопрос, но вот тебе, Лизонька!.. – Однако будет сын. Мы уверены…

– О, при таком варианте я согласен на внучку! Кстати, о Валентине Михайловне… Помнится, вы звонили мне насчет ее тетрадок, там что-то по поводу классификации. Вы спрашивали, думаю ли я продолжать над этим работать. Так вот… Как и тогда говорил, я отошел от этого вопроса. И рад буду, если вы за меня доделаете.

Щедрый дед в данном случае не вполне искренен. Эта самая классификация – один из вопросов, в которых Громов, оседлав математического конька, ускакал много дальше того полустанка, где застрял в свое время Лихов…

– Яков Викторович, мы с Лизой закончили то, что не доделала когда-то Валя. Логика развития теории вынудила меня на это пойти. Разумеется, на вас я сослался. На вас и на Валю.

– О, на меня-то зачем? Я понять не могу, как догадались вы, к чему стремился я в той работе.

– Как – это, право, не знаю, – теперь не вполне искренен Громов.

Вовсе он не догадывался, о чем думал Лихов, просто сам пришел к тому же, чтобы потом двинуться дальше, но сейчас признаваться в этом не стоит: пусть думает Лихов, что подхватил и развил Громов его мысль. Старики так любят во всех вокруг видеть своих учеников.

– Чудный Лихов, не правда ли? – говорит Лиза, когда закрывается за ними дверь.

– Лихов – да, – отвечает ей Леонид, – а вот ты…

Начинается воспитательная работа.

А вот разговор на «Олимпе»:

– Как поживает Елизавета Михайловна? Во время отпуска хоть иногда наукою интересуется?

Громов кивает головою.

– Пишет статью. И знаете, говорит, что по стилю получается похоже на ваши работы.

Шаровский краснеет, потом сгоняет краску с лица, изображает в глазах хитринку, приглашая улыбнуться вместе с собой Громова.

– Положим… Положим, она сказала вот так: «Ох, уж этот шефуля! До того в мозги въелся, что даже пишу его дурацкими фразами».

Громов улыбается, воспользовавшись приглашением: ничего не скажешь, изучил Иван Иванович своих сотрудников. Именно так, слово в слово, и высказалась Елизавета.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

– Сидеть!

Крошечная обезьянка Виннипух перестала биться в руках у Мезина, замерла, дрожа, протянула лапку.

Идет решающий опыт. Десятки статей, вереницы формул, напряженные дни и бессонные ночи, раздумья, чаяния и надежды, поражения и полупобеды – все уже позади, все материализовалось в нескольких кубиках прозрачной жидкости, розовато просвечивающей через стекло шприца. Да или нет? Воспарит ли гипотеза к высям теории или рухнет, оплеванная, обреченная на забытье?

– Вы что, заснули? Давайте Мурзилку!

Надо же: назвать опытных обезьян именами героев ребячьих книжек! Кто придумывает им клички? Да и зачем придумывает? Числить по номерам – и делу конец! Положим, сантименты, свойственные Степану, Леониду чужды, но Мурзилка…

Леонид стоит перед лабораторным столом, руки раскинуты, пальцы в хирургических перчатках раздвинуты, на лице маска – нелепое положение. Где Мезин? Сколько можно ходить от лаборатории до вольеры! Мезин – типичнейший представитель того человеческого типа, в котором процессы торможения нервной системы преобладают над процессами возбуждения. Гнать надо таких, но где взять других? Елизавета в мире одна, да и обидно было бы, если бы оказалась в мире вторая такая же… Елизавета рвалась сюда, на Кавказ. Кто в конце концов более, чем она, заработал право на проведение решающего эксперимента? Елизавета рвалась, но Леонид сказал: «Нет». Так сказал, что она даже не «штучковала». А вот теперь Леонид жалеет. Работать Лизе, конечно, нельзя – скоро будет ребенок. Но обязательно разве работать? Могла бы сидеть в гостинице, гулять по городу, дышать морским воздухом. Он так привык, что она всегда рядом! Да и потом: решающий опыт – и вдруг без Лизы! Смешно! Ведь даже шифр препарата «ЕГ-1». ЕГ – Елизавета Громова. В этом высшая справедливость: Лизой созданы все методики, ее руками сделана добрая половина дела.

– Я думал, вы умерли! Сколько времени можно ловить полудохлую обезьяну? Сидеть! – последний окрик относится к Мурзилке, но Мезин вздрагивает вместе с животным.

Вот уж не предполагал он никогда, что Леонид Николаевич может быть таким, как сегодня! Ну, напряжение, это понятно, но зачем же кричать?

К вечеру Мезин чуть не падает от усталости. С Леонида пот тоже льет ручьями. Но вот – последняя обезьяна.

– Все! Дмитрий Семенович, на сегодня все. Мы с вами заработали вечерок в ресторане. Здесь превосходные вина, пойдемте.

И уже по дороге, много позже:

– Вы поняли, почему я сегодня был строг? Я вам открою секрет. В Москве еще я попробовал препарат на себе. Введение его крайне болезненно. Нет, в отличие от «Ли-4» он не токсичен. Но обмороки быть могли. И чтоб избежать их, я держал обезьян в строгости. Дисциплина – превосходное лекарство от обмороков…

Мезин покачивает головой. Он ничего не отвечает, но думает: он-то в обморок падать не собирался, зачем же было рявкать весь день на него? И не может Мезин понять: как ни проверено все, как ни уточнено, в душе опасается Громов повторения лиховского провала. Вот и сейчас мелькают у Леонида мысли: Степан чуть ли не характеры у обезьян рассмотрел, он же вынужденным свинским к ним отношением нивелировал все.

Перед Мезиным пытается Леонид загладить свою вину: ведет в ресторан, хотя самому хотелось бы просчитать кое-что в этот вечер. Мезин его раздражает. Не он, медлительный, недотепистый, должен быть здесь, а Лиза, стремительная, дотошная, зубастая, противная, бесповоротно любимая, бесконечно необходимая. Больше – вот странно! – больше даже, чем была необходима Валя…


Шаровский раздобыл для Громова тридцать одну обезьяну, почти вдвое больше того, чем располагал в свое время Лихов. Узнав об этом, Леонид чуть было не допустил ошибку. Хорош бы он был сейчас, если бы допустил!

– У Якова Викторовича было шестнадцать. Совесть спортсмена подсказывает мне, что и я должен ограничиться этим числом.

Шаровский не развел даже руками, плечами не пожал даже.

– Надеюсь, шутите? Ваша супруга привила и вам привычку к нелепым остротам. Вместо того чтобы прислушиваться к совести спортсмена, прикинь-ка, что говорит вам совесть ученого и человека.

Совесть ученого и человека подсказывала: нужно брать все, что дают, и три десятка животных совсем не много. Однако каков Шаровский! Как заговорил! Впрочем, его право выправлять заскоки учеников, даже в том случае, если эти ученики обогнали учителя.

Все эти мысли были в Москве, вернулись они в измененном виде здесь, на Кавказе, на третий день эксперимента: «Что бы я делал, если бы не подкинул Иван Иванович лишних животных?!»

На третий день опыта его разбудили в пять утра. Прибежал из питомника ночной дежурный.

– Леонид Николаевич, в вашей вольере труп.

Он растолкал Мезина, и вскоре они были на месте.

Погиб Магули, самец из опытной группы. Смерть эта была тем более неприятной, что произошла она рановато, не пройден еще и второй пик, против которого, по теории, «ЕГ» должен был защищать. И либо был виноват препарат, вопреки ожиданиям оказавшийся для обезьян токсичным, либо же имела место какая-то непредвиденная случайность. Леонид гнал от себя мысли о возможности лиховской неудачи, но все же его чуть не трясло, когда приступал к патологоанатомическому вскрытию. Сознавая, что ведет себя ничуть не лучше, чем когда-то Титов, срывал злость на Мезине:

– Поторапливайтесь! Сколько можно мыть руки? Здесь инфекция уже не страшна…

Печень, пищеварительный тракт, селезенка – органы брюшной полости без каких-либо нарушений. Только бы найти причину! Если вскрытие не даст ничего, изыщутся мудрецы, которые постараются свалить эту смерть на бездейственность «ЕГ»… Хорошо хоть, что отравление как таковое анализы опровергнут. «ЕГ-1» усваивается почти мгновенно, его задача – толкнуть, взбудоражить присущие организму защитные силы, далее он не оставляет после себя никаких следов. Это одна из основ успеха, что сумел вовремя втянуть в работу толкового биохимика! И все же, если не удастся найти причину, отыщутся стервецы, готовые опорочить препарат. Титов хотя бы! Да и Краев приутих, но все еще по земле бродит.

Мезин фиксирует органы – кто знает, возможно, с ними еще придется возиться, Леонид же осторожно рассекает ребра, начинает вскрытие грудной полости.

– Есть! – Радостный возглас заставляет Мезина выпустить печень из рук. Он устремляется к столу, смотрит. Слева, расширенное и деформированное, лежит сердце. На поверхности его четкое пятнышко.

– Инфаркт! Зовите, Дмитрий Семенович, здешнего терапевта. Скажу я ему пару ласковых! Посоветую обзавестись слуховым аппаратом. Подумать только: проворонил застарелый порок сердца! Но и мы опростоволосились. Нужно было придираться! Придираться, когда получаешь животных, – это я запомню на всю жизнь!


В первую неделю острого периода лучевой болезни опыт шел столь хорошо, что у Мезина создалось впечатление: выживут сто процентов животных. Он удивлялся: что уж так беспокоится Леонид Николаевич, почему твердит, что радоваться рановато? Наконец он отважился прямо спросить об этом Громова, в ответ же получил нагоняй:

– Вы капитулировали! Давно и безоговорочно. В тот самый день, когда провалилась ваша диссертация. Работать у меня в группе и задавать беспрецедентные по невежеству вопросы! Вы не просто не следите за литературой, вы даже моих писаний читать не изволили, даже таких необходимых статей, как работа Михайлова о пиках смертности. Сейчас же отправляйтесь в библиотеку и, пока не разберетесь как следует, не попадайтесь мне на глаза! Постойте! Я дам вам ссылки…

Мезин ушел, а Леонид – в который уже раз! – подумал: это ошибка была, что взял он с собою именно Мезина. Правда, выбор был ограничен: Лиза в отпуске, Зина недостаточно опытна. Оставался практически один Гриша Петров, потому что новые лаборантки совсем не в счет. А Гриша занят дипломной. Но можно было, следовало его оторвать: первоклассный работник, а кроме того, погрязнув в неизбежных теоретических спорах, Громов не так распускался бы, как сейчас. Растет Гриша! Сделает диплом, поступит в аспирантуру. А дальше что? Дальше – кто знает? – быть может, откроются годам к тридцати у Григория Петрова способности организатора, и тогда, став командиром науки, он, чего доброго, еще и обгонит Леонида Громова!

И правильно сделает, ибо не было бы в науке прогресса, если бы последователи не обгоняли предшественников, пусть даже вполне прогрессивных.

В этот день Громов бродил по питомнику, разыскивал Славного и Балуя – самцов, выживших в опыте Лихова: интересно ведь взглянуть на плоды трудов самого прогрессивного из своих предшественников. Нашел не сразу. Оказалось, что оба самца все еще в чьем-то опыте, теперь уже в генетическом: изучалось влияние перенесенного облучения на потомство. Сидели они в разных вольерах, каждый с группою самок, каждый с обезьянятами. И Славный и Балуй выглядели превосходно, этакие самчищи с матерыми, нахальными мордами. Но внешний вид бывает обманчив, и Леонид стал искать хозяина эксперимента: нужно было взглянуть на результаты анализов. Отыскал не хозяина, а хозяйку, девчушечку-аспирантку.

– Не знаю… – замялась та. – По сути дела, я не совсем вправе показывать вам данные без согласия своей руководительницы… Раисы Петровны Мельковой.

– Ну, с ней-то я быстро договорюсь!

Мир дьявольски тесен, и, ну можно ли не восторгаться хваткой Раисы! Если бы не она, пропал бы великолепнейший материал!

Он хотел уйти, но аспирантка его остановила:

– Товарищ Громов? Простите, я вас не узнала…

А ведь встречала в прошлом не раз в Энске. Она зарделась, сообразив, что встречала его в Энске отнюдь не на научной стезе.

Лицо Леонида стало угрюмым – грехи жизни… Не потонули, все еще на поверхности плавают. Он взял у аспирантки журнал опыта и, отмахнувшись от всего прочего, погрузился в его изучение. Полное бесплодие в течение нескольких месяцев, потом – случаи мертворождения, уродцы, видимые изменения в потомстве, постепенное восстановление плодовитости. Все правильно, этого и следовало ожидать. А вот и результаты последнего обследования Балуя и Славного.

Анализы в совершеннейшей норме, да и вообще все в порядке. Что это может означать, как не то, что «Ли», несмотря на токсичность, сделал свое дело?


– Вот и расстались мы с одной из групп! – Леонид только что закончил посмертное вскрытие последней из обезьян облученного контроля. – А опыт-то держится! Держится, Дмитрий Семенович!

Радоваться еще рановато – не он ли об этом постоянно твердит? Но разве можно не радоваться, сознавая, что опытная группа с минимальными потерями прошла через первые пики смертности? Будут смерти во время четвертого пика – это как пить дать! Но можно почти ручаться, почти с полной гарантией можно ручаться – смертей будет мало.

Теперь Леонид уже не кричит на Мезина. Где там!.. Именно Мезин, в седьмой раз ведущий эксперименты на обезьянах, Мезин-сиделка, Мезин-нянька, совершенно незаменим! Сам Леонид так запугал обезьян на старте опыта, что они до сих пор трясутся, увидев его, а сейчас волноваться им вредно. И Леонид не ходит теперь к обезьянам. Мезин же совсем переселился к вольерам и оттуда докладывает Громову по телефону:

– Плох, очень плох Буратино… Знаете, я отгородил его от остальных шторкою.

– Разумный шаг! Как Виннипух?

– Мил, очень мил… Очарователен просто. Такой нежный, такой умный! По-моему, он сознательно себя бережет: не прыгает, хотя и может.

– Ну, знаете, вы начинаете их очеловечивать. Диктуйте-ка лучше объективные данные.

И Громов проставляет в таблицу называемые Мезиным цифры.

На двадцать первый день лучевой болезни погиб Виннипух. Громов не зря все время спрашивал о нем Мезина. Знал, что за внешним благополучием кроется здесь опасность: у Виннипуха с самого начала опыта прослушивались хрипы в легких, а две обезьянки с хрипами в облученном контроле погибли первыми.

– Как остальные?

– Держатся. Плох, очень плох Буратино!

На двадцать третий день погиб Зайчик. За ним Громов как-то совсем не следил: сидел себе Зайчик в уголочке, особого беспокойства не проявлял, да и объективные данные не заставляли тревожиться, а теперь принес Мезин Громову его труп,

– Что с другими?

– Очень плох Буратино…

На двадцать четвертый день у всех обезьян наметилось улучшение: четвертый – лиховский – пик был пройден, острый период болезни подходил к концу. Буратино, который все время был очень плох, Петрушка, несколько дней не встававший, выжили. Много еще загадочного в лучевой болезни!


– Теперь можно радоваться? – спрашивает Мезин.

– Можно. Но… рановато. Ведь предстоит еще не один опыт, только проводить их будем не мы. Медики – что покажут лечебные эксперименты у них? Мы всего лишь разведчики, за нами следом в атаку пойдут целые институты. Проверки, уточнения, преобразования. Внедрят в практику, если внедрят – мы и не узнаем в итоге своего препарата. А может, и забудем о нем – уведут нас в сторону новые разведывательные тропы.

Перед отъездом Громов вновь навестил Славного и Балуя. Долго разглядывал, размышлял. Это еще не все, что средство его дало лучший результат, чем средство Лихова. Плох последователь, не сумевший обогнать предшественника, – это-то факт! Но плох и тот, кто, обогнав, не оглядывается назад. По каплям, по атомам вобрал в себя «Ли-4» труд жизни Якова Викторовича, да и Ивана Ивановича. Десятилетия понадобились для того, чтобы его создать. Минута равна минуте, год – году. Однако вместимость времени разная: Леониду и Лизе потребовалось для взлета гораздо меньше. Но не потому ли, что Лихов и Шаровский подготовили для них стартовую площадку? «Ли-1», «Ли-2», «Ли-3», «Ли-4» – этапы поиска, этапы разочарований. А ныне даже Степан признает: «Ли-5» никогда уже создан не будет. Как ни беги, в конце концов все равно остановишься – и Лихов с Шаровским свое отбегали. Но кто-то же должен подставить плечо? Не только из соображений, философски-этических, но потому прежде всего, что вот они, Славный и Балуй, живы-здоровы и, значит, нужен «Ли-5»! Тем более что «Ли» снимает четвертый пик, чего не делает «ЕГ-1».

В день, когда Громов вернулся с Кавказа, Шаровский не хотел говорить ему о статье, которую Леонид, занятый опытом, прозевал, – статье Краева. Успех воспитывает уверенность – пусть Громов сегодня насладится успехом. Но Леонид о статье знал – сказала Елизавета.

– Какова терминология, а? Это же потрясающе, Иван Иванович! Единство физиков, химиков и биологов – круговая порука, а научные школы, оказывается, ведут к предпочтению групповых интересов государственным! Я бы сказал, что он уникум, если б не знал, что есть и другие, точь-в-точь такие же.

– Огорчаетесь?

– Да, но не слишком. Два академика оказались дилетантами, а Яков Викторович и вы – «биологами, чуждающимися диалектики». Простите, что повторяю его нелепости, однако в такой компании мне даже быть обруганным лестно! А по-настоящему меня тревожит наш препарат. Не начнет Краев совать палки в колеса у медиков? Составит комиссию из своих дружков, оболгут, поперепутают… Не удается же генетикам отличные сорта провести через испытания, если они созданы «крамольными» методами.

– Опасения основательные. Придется нам с вами схитрить. Я консультирую в институте, где директором генерал медицинской службы.

– Великолепно! Спрятать от Краева препарат за высокие стены и проходную будку, в которой сидит человек с ружьем! Было бы замечательно!

– Все относительно, Леонид Николаевич. Замечательно – это наука без Краевых.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Ждали Яшку, родилась Валька.

Этому предшествовал каскад событий: Елизавета, по словам Громова, превзошла себя. В последний месяц все ей было не так. В одну из минут, когда настроение было самокритичным, она признавала это.

– Теоретики-физики делают что-либо путное до сорока лет, теоретики-биологи – до пятидесяти. Тут самое время выбирать их в какой-либо высокопоставленный комитет: там они еще могут принести пользу. Так вот, лет через пятнадцать между двумя встречами с митрополитом Коломенским – тебя с ним в один комитет выберут – ты будешь писать мемуары. И знаешь, я уже сейчас могу предложить тебе название для главы, где речь пойдет о сегодняшних днях: «В двух шагах от инфаркта». Искренне удивляюсь, что мои придирки и злопыхательства еще не вогнали тебя в могилу!

Доставалось не только Леониду, но и другим.

Дед и бабка Котовы купили кроватку. С пословицей, касающейся дареного коня, дочь их, вероятно, не была знакома.

– Кроватка! Клопоприемник, а не кроватка… Троллейбус! К такой кроватке в придачу надо дарить комнату! Куда, по вашей мысли, мы с нею должны деваться, с такой громадиной?

Но у деда и бабки на этот счет свое мнение:

– Как-нибудь потеснитесь, а потом…

Что будет потом, об этом не говорится, но это и так ясно: хотят дед и бабка воспитывать внука. Скучно деду с бабкою – ведь пагубный пример Елизаветы повлек за собою серию свадеб, которые не только расстроили семейный бюджет, но и оставили стариков почти одинокими. «Почти» – это значит, что Галка с Наталкой еще дома, но когда было шестеро, а осталось двое, то это уже пустота.

– Дудки! Дудки насчет «потом»! – Елизавета хочет того же, но характер вынуждает к протесту.

Больше всего достается Громову.

– Лизуха, я одеяльце купил. Глянь-ка!

– Одеяльце? Что ты называешь одеяльцем? Это? Но я же сказала ясно: цве-та мор-ской волны! Неужели не ясно?

– А это какой, по-твоему, цвет?

– Это! О, остолопище! Такая волна разве что под Баку бывает, где море залито нефтью. Нет, не допущу, чтобы ребенок с первых дней жизни созерцал эту мрачнейшую грязь!

Нападки перемежаются с шутками – в силу привычки. Но Громов знает: причины нападок серьезны. Их нетрудно разгадать. Дело не только в Яшке, совсем нет. Дело в «ЕГ-1», в том, что переданы все материалы медикам, проверяются там. Известно: медики начали применять препарат, однако каковы результаты, совсем не ясно. Волнуется не только Лиза, и Леонид тоже, и Шаровский, и вся лаборатория, но у разных людей волнение выражается по-разному, и если Леонид внешне спокоен – он перебесился на Кавказе, – то Елизавета…

За три недели до родов появилось новое устремление:

– За город, в пампасы! Только такой изверг, как ты, может заставлять грядущего сына жить в московской духоте.

Леонид поддержал охотно: свежий воздух, конечно, полезен, хотя какая же духота весною! Расхождение было в другом. Он считал, что, поскольку сроки близятся, надо поселиться где-то рядышком, чтоб в случае нужды без промедления вернуться в город. Он съездил на Клязьму, снял комнатушку в трех минутах ходьбы от электрички, вернулся домой и получил страшнейший нагоняй:

– Нужна мне твоя Клязьма! Снял – и живи там! А я в глухомань поеду, чтоб и духу культуры не было!

– Инстинкт волчицы. Когда приближается некое время, та тоже тащится в глухомань. Неужели ты не можешь понять…

– Понять? Могу. Но не хочу. Вам ясно? Еще ведь полтора месяца!

– Три недели!

– Пол-то-ра ме-ся-ца! За неделю вернусь и буду сидеть на Таганке, положив руку на телефонный рычаг, чтоб в любой момент можно было вызвать машину. Так-то вот! Будь любезен снять по Савеловской дороге. Еще ведь два месяца.

Два месяца? Возможно, что так, но только не до родов, а до окончательной ясности в судьбе «ЕГ-1». Но спорить бесполезно, и Леонид поехал выбирать глухомань не слишком глухую. А чтобы Елизавета не могла даже предположить, что живет в трехстах метрах от станции, прямо из дому повез ее на автомобиле. Машина попалась для Москвы редкая: легковой «газик» с прицепом. Елизавета в восторге.

– Не так ли ездил по Испании Хемингуэй: впереди он сам и его жена Мери, а сзади – ящики с кальвадосом и всяким прочим мартини?

Домик был маленький, крайний в деревне, и с крыльца открывался вид на далекую речку, на веселый весенний лес, на всходы ржаного поля.

– Леня, это бесподобно! Я тебя безумно люблю. Ты лучший из моих мужей, но почему так четко слышится стук колес и гудки электрички?

– Во время беременности обостряется слух. Ты этого разве не знаешь?

– Ах да, я и забыла! Между прочим, у мужей беременных женщин обостряется хитрость… Милый, единственный, как я тебя люблю! Ради моего благополучия ты даже отважился выкинуть штучку. Мы оба тебя очень любим, и я и Джек.

– Час от часу не легче! Какой Джек?

– Тот, что в погребе. Французы про мое состояние говорят: «Мадам не носит корсета». А американцы – те грубые. Они тычут пальцем и зубоскалят: «Джек в погребе!» Ну, а русские…

– Стоп! Не хватает еще, чтоб ты начала выдумывать анекдоты! Право же, если бы деятельность твоих мозговых извилин направить всецело в науку, было бы больше пользы.

– Нет, я не думаю о науке! И знаешь что, давай условимся: до появления Яшки ни звука о препарате!

Переезд в деревню отразился на Елизавете благодатнейшим образом. Она буквально стала неузнаваемой: никаких придирок, никаких раздражений. Они действительно не говорили о науке, и жилось в маленьком домике превосходно. Леонид взял отпуск, двадцать четыре часа в сутки они были вместе и ухитрялись не ссориться.

– Это наша Лунная долина. Воркования, поцелуйчики, печки-лавочки, в общем идиллия. И ни единого крупного разговора! Тебе не надоело такое вегетарьянское существование?

– Да нет, ничего.

– Ну, если не надоело, можно еще немножечко… А вообще-то хорошая ссора в семейной жизни необходимая вещь. Возьми моих стариков. Ты заметил, что у нас в квартире над дверьми вся штукатурка отбита? От хлопанья. Но как они любят друг друга! А у соседей была тишь да гладь, а потом развелись. А почему? Не ругались профилактически! Улавливаешь мою мысль?

– О да! Она потрясла меня до глубины души! Так свежо, так мудро! Вот только одно не ясно: ссоры разве надоесть не могут? Тишина надоедает, ты утверждаешь. А ссоры?

– Если тишь и бураны чередовать, разумно дозируя, никогда ни то, ни другое не надоест.


Они обедали, когда рядом, на улице зафыркал мотор, и, приминая колесами травку, к крыльцу подкатила голубая «Победа». Здравствуйте, давненько не виделись, флюиды пожаловали.

Раиса полна неожиданностей – всякий знает, однако новость, которую она выпалила, покончив с приветствиями, удивила бы кого угодно:

– Товарищи, я ушла из своего института и уезжаю далеко-далеко! Еле вас разыскала, но не для того, чтоб попрощаться, а чтобы с собой звать.

Успокоившись, Раиса начала рассказывать связно: в космос пойдут ракеты. В ракетах полетят животные, и представляете, какие возможности для биолога? Громовы представляли: нужно застолбить дорогу в космос для человека.

– Мне предложили, и я не могла отказаться! Вам тоже предложат – там очень нужны люди. Леня, на тебя особые виды. Там ты получишь лабораторию. Масштабы группы ты уже перерос! Что скажешь?

Леонид сказал следующее:

– Масштабы группы я, наверно, и впрямь перерос – как видишь, недооценка своих возможностей мне несвойственна. Однако у меня большой долг перед грешной Землей – лучевую болезнь еще только-только начинаем лечить. И тебе ли не знать, как крепко я врос корнями в проблему! Ты из нас самая космическая, и хорошо, что будешь работать по прямому своему назначению. А мы сейчас будем помогать Лихову стряпать «Ли-5». Для этого хватит и группы.

Распрощались с Раисою только вечером; Леонид математически обработал ей экспериментальные данные, с этой целью она и прилетела. А пока он считал, Елизавета «развлекала» гостью.

– Слыхала? Семечкин йогом заделался. Высший шик! Ездил с Шаровским на конференцию в Ташкент, накупил там грецких орехов. На все деньги, дабы поставить препоны соблазнам. Несколько дней их с энтузиазмом жевал, а потом Шаровский повел его в гости к тамошнему тузу – подкормить. И что бы ты думала? Вовик сожрал одиннадцать шашлыков! Шефуля их сосчитал: со свойственной ему педантичностью ставил карандашиком галочки на бумажной салфетке. А рассказала я эту историю вот для чего: ты и генетик, ты и косметик, почему бы тебе к тому же йогом не сделаться? Может, похудела б немножечко.

Трудно защищать Раису от нападок жены, да и неудобно при ней начинать спор, однако, когда Мелькова уезжает, Громов, помня о своих обязанностях воспитателя, отваживается:

– Восхищаюсь Раисиной хваткой!

– Вот-вот: оккупантка…

– Науку делают разные люди. Однопроблемники вроде нас, ну и… Ох, помолчи минутку! Обратимся к примерам. У нас не была обеспечена генетическая сторона – Мелькова тут как тут! Сразу прикрыла прорыв!

– Фигаро здесь…

– Фигаро тоже не болтался без дела! Далее – Лихов. Если бы не она и ее аспирантка, пропал бы у Лихова драгоценнейший материал! Или…

– Браво-брависсимо!

– А что ты думаешь? Ее начинания надо поддерживать!

– Вот я и советую ей: внеси вклад в развитие системы йогов. Или в астроботанику: темна вода и – увлекательнейший предмет! Ты уж не заступайся! «Восхищаюсь…» Постыдился бы, даже Яшка краснеет!

Пущена в ход тяжелая артиллерия – Яшка, и спор сползает с научных рельсов. Яшке раздражаться на данном этапе вредно – придется Громову промолчать.

Однако молчать не легко. Приезд Раисы вернул Елизавету к далеко не лучшим дням ее жизни, но одновременно и напомнил о ее победе над Мельковой, и Лиза устроила Леониду «вечер воспоминаний». Следуя традициям школы, ее высказывания можно сгруппировать по пунктам:

1. Леня, она талантливая! В Киеве я сразу не поняла, а теперь понимаю: замечательная у нее работа! И теорию твою она применяет очень своеобразно. Вообще она чудо! Красавица… И как это мне удалось тебя у нее украсть? Ведь я украла тебя у нее, да? Она неземная, а мы с Валей земные, поэтому нам и удалось это. Так ведь? Я всегда была уверена, что тебя украду, даже когда в Энск ездил. А вот теперь, когда украла, мне ее жалко. Ведь это себе в утешение она твердит: «Игорь, Игорь». На каждом слове Игорь…

2. Маленькие собачки всегда злые.

– Ты тоже не сенбернар…

– О, ко мне это отношения не имеет! Это правило распространяется только на породистых собак, а я дворняжка. Да и к тому же я совсем не мала!

– К какой же породе ты ее причисляешь?

– Она болонка. Крашеная…

– Ох уж!.. Да у нее и в сороковом году были такие же волосы, а тогда женщины еще не освоили перекись!

– Леня, не спорь – крашеная! И на лице штукатурка. Добро бы, как я, применяла микродозу губной помады, так нет ведь… Но, впрочем, не всем от природы дана яркая, впечатляющая внешность моего типа. И потом она толстая. Всюду толстая, а не так, как я, только местами… Маленькая, противная шавка, которая так и норовит укусить всякого.

3. Мы должны быть благодарны Раисе до гроба. Ведь это она посоветовала шефуле воссоединить теоретика Громова с экспериментатором Котовой. Себе на голову – хи!.. Не учла, что экспериментатор – женщина, да к тому же очаровательная! Ведь я очаровательная, да, Леня?

И так далее и тому подобное. То флейта слышится, то саксофон, то бубен, но в целом это оркестр. Основную его мелодию Леонид различать научился.


Когда до предполагаемого дня появления Яшки оставалась неделя, Леонид отправил на дачу Галку, а сам остался в Москве – нужно было многое приготовить к приезду Лизы. Утром, когда прощался с Елизаветой, она была веселой, порывалась проводить его до станции, и он уехал со спокойной душой.

Он передвигал книжный шкаф, когда в комнату ворвалась Галка.

– Леня, она рожает!

– Как, где же она?

– У нас дома. Прямо с вокзала – туда… «К маме», – говорит, и все тут!

Поймав такси, Леонид доехал до Котовых за пятнадцать минут. По дороге выспрашивал у Галки, как все случилось.

– Очень просто. Я пошла в лес прогуляться. А когда вернулась, она стояла посреди комнаты и ругалась. Потом я потащила ее на станцию.

– Пешком?

– Конечно. А как иначе? Она снова ругалась, и пока шли и в поезде. Говорила, что рано еще, что у нее двенадцать дней впереди, и двенадцать дней ей в Москве делать нечего. Поругается, поругается, а потом сморщится и за живот обеими руками. Очень страшно! С вокзала на трамвае поехали. На такси ни за что не захотела садиться. И только уже в подъезде, на лестнице сказала: «Сейчас рожу». Но не родила. Теперь она твердит: «Через двенадцать дней».

На лице, у Леонида, видимо, было написано то, что творилось в душе, потому что, когда Лиза его увидала, она закричала:

– Можно подумать, что ты рожать собираешься, а не я! Возьми себя в руки, слышишь!

– Вызвали машину? – спросил Леонид.

Оказалось, что нет. Елизавета, видите ли, отказывалась куда-либо ехать.

– Приму ванну и лягу спать. У меня еще двенадцать дней впереди!

И странно: мать ее в этом поддерживала.

– Вы не волнуйтесь, Леня. Она чувствует, что время еще есть.

Леонид пошел к телефону и вызвал машину. Потом, не говоря ни слова, взял Елизавету на руки и понес по лестнице вниз.

В машине она клялась и божилась, что завтра же вернется домой, что все это так, ошибка.

Уже в родильном сказала, кривясь от боли:

– Хочешь от меня избавиться, да? Знаешь, что еще двенадцать дней, и все же запихиваешь сюда! Боишься, что провалится твой «ЕГ», и хочешь, чтобы я осталась в сторонке!

Она родила через час – Леонид еще не успел до дому доехать.

Назавтра он разговаривал с нею по телефону. Елизавета была нежна.

– Милый, ты мой разум, мой мозг! Ведь если б не ты, представляешь, что могло бы случиться?

– Как ты себя чувствуешь?

– Ужасно! То есть я совершенно здорова и могу хоть сейчас отсюда уйти, но чувствую я себя ужасно. Во-первых – девка. На кой черт нам девка нужна! И потом: никуда не годную девку мы родили. Прежде всего не рыжую. Голос – твой, бас настоящий. В общем красный комочек. Страшная! То есть вообще-то красивая, но в общем совсем неказистая. Но не это главное. Представляешь, я здесь узнала, что у рыжих никуда не годное молоко, чего-то там в нем не хватает. Как тебе это понравится?!

– Тебе врач сказал?

– Не-ет, девки-мамаши, что рядом лежат.

– И ты, биолог, им веришь?

– А почему нет? Может же быть корреляция…

После этого в телефоне зашебуршало, послышались какие-то чужие голоса, потом шум спора и наконец:

– Тут одна медичка-службистка отнимает у меня трубку. «Вредно, – говорит, – много болтать». А чего вредного, ведь телефон на тумбочке, возле кровати? Ну, в общем пока! Спасибо за цветы. От Лихова тоже букетище, от Шаровского, от многих…

Через минуту Громов по телефону же пересказывал разговор Котовым. Те то и дело задавали вопросы:

– А правда, что девочка некрасивая? Правда, что у рыжих молоко плохое?

Надо же! Сами взрастили это распролживейшее создание и сами же верят ее россказням! Да ни во что верить нельзя – даже в то, что девчонка не рыжая! Хотя, впрочем… А вдруг правда, что у рыжих молоко плохое? Где об этом прочесть можно? Дал бы кто сведущий ссылку. Глянуть, что ли, в «Медицинскую энциклопедию»?..

Надо было куда-то деваться. Попробовал поработать и тут же прервал: в голове были иные мысли; тогда вышел на улицу, пошел по городу, не думая, куда и зачем идет. Шел и рассматривал по дороге детишек, особенно внимательно девочек. «Какая ты, моя дочь?» Маленькая, только вчера родившаяся старушка. В этом мире ты самая молодая и в то же время самая старая, потому что ты старше меня на целое поколение. Светоч идей и груз пережитков, горы свершений и пропасти недоделок, солнечная дорога и тучи на горизонте – вот наше наследие, которое мы тебе завещаем. А еще завещаем мы тебе нашу бодрость, нашу уверенность, нашу поступь. Жительница вселенной, ты воочию убедишься в ее беспредельности. А когда немножечко подрастешь, ты по утрам, открывая газету, не будешь хмурить брови, не побегут у тебя по спине мурашки и маленькое словечко «атом» будет иметь для тебя только один, светлый смысл…

Темные локоны и карие глаза, вздернутый носик и белая кожица – такой ты будешь, моя Валентинка. Мое прошлое, мое настоящее, мое будущее…


Двадцать четыре подгузничка, двадцать четыре тонкие пеленки, двадцать четыре байковых – Лизку избаловал, избалую, кажется, и эту девчонку!

Все давно куплено, но Леонид к приезду Лизы решил купить еще кое-что. Долго ходил по магазинам; а когда вернулся, его ждала телеграмма Шаровского: «Завтра двенадцать будьте лаборатории». Что еще шефу понадобилось?

А назавтра, в двенадцать, в институт пришел старенький, седенький генерал медицинской службы. Глянул на него Леонид и сразу понял: это идет его триумф. По-разному он приходит к ученым, а вот к нему пришел так.

Старичок, сверкая погонами, прошел на «Олимп», оттуда же вместе с Шаровским – в комнаты группы Громова. Вошли, и старичок плотно-плотно прикрыл за собой дверь.

– Здесь все свои? – спросил он, а Шаровский ему кивнул.

После этого старичок долго тряс руки – Леониду, потом остальным.

– Приехал поблагодарить вас, а также поздравить. Пользуясь вашими материалами, мы модифицировали метод лечения. В результате удалось одолеть, казалось бы, безнадежный случай…

Никто генерала не расспрашивает, что и как модифицировали врачи, кого и от чего вылечили. Всем и каждому ясно, что старичок очень секретный…

Вот и весь триумф… Вернули в жизнь человека – этого разве мало? И важно ли, что не напишут об этом в газетах, не прокричит радио на весь мир?

Шаровский и Громов провожают генерала, потом возвращаются. И тут Шаровский, улыбаясь во весь рот, произносит:

– Нет Елизаветы Михайловны, но кто-то же должен сказать слова, которые она сказала б? Придется мне: Громов на пьедестале!

Шеф смеется, шеф даже острит! А как же иначе? Триумф Громова – разве это не триумф всей лаборатории, всей радиобиологии, школ Лихова и Шаровского?

Громов, понятно, тоже сияет. Но в голове уже крутится: «Надо форсировать изготовление «Ли-5». А потом: комплексный эксперимент, «ЕГ» плюс «Ли». Что покажет это направление поиска?»

А пока что Леонид идет к телефону, удивляет сестру из роддома.

– Прошу передать Громовой из пятой палаты: «ЕГ» на орбите!


Конец первой книги.


Оглавление

  • ГЛАВА ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  • ГДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ