Побег (fb2)

- Побег (пер. Морис Николаевич Ваксмахер) 120 Кб, 30с. (скачать fb2) - Жозеф Кессель

Настройки текста:



Жозеф Кессель Побег

Шел дождь. Тюремная машина неторопливо ползла по скользкой дороге, петлявшей то вверх, то вниз среди невысоких холмов. В машине сидели Жербье и жандарм. Другой жандарм был за шофера; у жандарма, что конвоировал Жербье, были обветренные щеки крестьянина, от него разило потом.

Когда машина свернула на проселок, он сказал:

— Сделаем небольшой крюк, но ведь вы, я думаю, не спешите.

— Не спешу, — сказал с усмешкой Жербье.

Тюремная машина остановилась возле уединенной фермы. В зарешеченное окно Жербье видел кусок неба и кусок поля. Он услышал, как шофер выходит из кабины.

— Мы скоро, — сказал жандарм. — Мой приятель только возьмет какие-нибудь продукты. В это проклятое время каждый выпутывается как может.

— Что ж, это в порядке вещей, — сказал Жербье.

Жандарм покачал головой и взглянул на арестанта. Человек хорошо одет, приятный голос, приветливое лицо. Проклятые времена... Жандарму стало даже неудобно, что на таком человеке наручники; это чувство неловкости он испытывал не впервые.

— В этом лагере вам будет неплохо! — сказал жандарм. — Я, конечно, не про еду говорю. До войны от такой кормежки отказалась бы и собака. Но в остальном этот лагерь, говорят, самый лучший во Франции. Лагерь для немцев.

— Я что-то не понимаю, — сказал Жербье.

— Во время «странной войны» мы, видно, надеялись взять много пленных, — объяснил жандарм. — Подготовили для них большой лагерь. Понятное дело, ни одного немца в плен не взяли. Но лагерь оказался как нельзя кстати.

— В общем, нам здорово повезло, — заметил Жербье.

— Вот именно, мосье, вот именно! — вскричал жандарм.

Шофер снова забрался в кабину. Тюремная машина тронулась в путь. Над полями Лимузена по-прежнему шел дождь.

Жербье, без наручников, но стоя, ждал, когда комендант лагеря обратится к нему. Комендант лагеря листал личное дело Жербье. Время от времени он втыкал себе в щеку большой палец левой руки и медленно вытаскивал его обратно. На жирной и дряблой щеке несколько секунд держалась белая вмятина, потом она заполнялась кровью — медленно и с трудом, как старая, потерявшая эластичность губка. Движения пальца и щеки отмечали ритм комендантовых раздумий.

«Всегда одно и то же, — думал он. — Понятия не имеешь, кого тебе присылают и как с ним обращаться».

Он вздохнул, припомнив довоенное время, славное время, когда он был начальником тюрьмы. Тогда от него требовалось одно: соблюдать благоразумие и осторожность, подрабатывая на еде для заключенных. Остальное было предельно просто. Заключенные сами располагались по привычным категориям, и каждой из категорий соответствовали определенные правила содержания в тюрьме. Теперь все перевернулось. Лагерный рацион можно было урезывать сколько угодно, никому до этого не было дела, но мучительно трудно стало сортировать людей. Одни прибывали без суда и следствия и оставались в лагере на неопределенный срок. Другие, с ужасающим личным делом, выходили очень скоро на волю и опять занимали важные посты в департаменте, в областной префектуре, даже в Виши.

Комендант не глядел на Жербье. Он отказался от попыток составлять мнение о человеке по его лицу и одежде. Он старался угадать намерения начальства, читая между строк полицейские протоколы, которые передавали ему жандармы вместе с заключенными.

«Независимый характер, живой ум, сдержан, ироничен», — читал комендант. И переводил: «Особо строгий режим». Но далее стояло: «Крупный инженер по строительству мостов и шоссейных дорог», и, воткнув палец в щеку, комендант говорил себе: «Режим вольный».

«Подозревается в голлистских симпатиях» — «особо строгий режим, особо строгий». Но потом: «Освобожден за отсутствием состава преступления» — «значит, есть связи... режим вольный».

Палец коменданта еще глубже вонзился в жирную щеку. Жербье показалось, что щеке больше никогда не вернуться в нормальное состояние. Но впадина понемногу исчезла. Комендант объявил не без торжественности:

— Я помещу вас в барак, предназначенный для немецких офицеров.

— Весьма польщен подобной честью, — сказал Жербье.

В первый раз тяжелый и мутный взгляд коменданта — взгляд человека, который слишком много ест, — остановился на лице нового заключенного.

Тот улыбался, но лишь слегка — тонкие губы были по-прежнему сжаты.

«Вольный режим, это ясно, — думал комендант, — но глядеть за ним надо в оба».

Кладовщик выдал Жербье деревянные башмаки и красную куртку грубой шерсти.

— Это было приготовлено, — начал было кладовщик, — для...

— Для немецких пленных, я знаю, — сказал Жербье.

Он снял свою одежду, натянул куртку. Выходя, оглядел с порога территорию лагеря. Вокруг голого, лишь кое-где поросшего травой плато сходились и расходились, как волны, унылые пустыри. Дождь все сочился с низкого неба. Вечерело. Ряды колючей проволоки и между ними дорожка для часовых были уже ярко освещены. Но в разномастных строениях, разбросанных там и сям, по-прежнему было темно. Жербье направился к одному из них.

Барак, один из самых маленьких в лагере, служил приютом для пяти красных курток.

Полковник, аптекарь и коммивояжер сидели по-турецки возле дверей и, поставив на пол перевернутый котелок, играли на нем в домино, вырезанное из кусочков картона. Двое других тихо разговаривали в глубине барака.

Армель лежал на своем матрасе, закутавшись в единственное одеяло, которое полагалось заключенным. Легрэн набросил на него еще и свое, но Армель все равно дрожал. Сегодня днем он опять потерял много крови. Его лихорадило, светлые волосы прилипли к потному лбу. Исхудавшее лицо выражало кротость, несколько ограниченную, но упорную.

— Уверяю тебя, Роже, уверяю тебя, если бы ты мог обрести веру, ты не чувствовал бы себя несчастным, потому что больше не был бы бунтарем, — пробормотал Армель.

— Но я хочу быть бунтарем, хочу, — сказал Легрэн.

Он сжал худые кулаки, и из его впалой груди вырвался хрип. Он с яростью продолжал:

— Когда тебя сюда привезли, тебе было двадцать, мне семнадцать лет. Оба были здоровы, никому не причиняли зла и хотели лишь одного — жить. Взгляни-ка, кем мы стали сегодня. И что происходит вокруг! Чтобы было такое и чтобы существовал бог — этого я понять не могу!

Армель закрыл глаза. От усталости и сгустившегося сумрака черты его словно стерлись.

— Человек может все понять, если с ним бог, — ответил он.

Армель и Легрэн попали в лагерь в числе первых. И у Легрэна больше не было на свете ни одного друга. Он готов был сделать все, что в его силах, лишь бы это бескровное ангельское лицо обрело покой. Лицо друга внушало ему нежность и жалость; то были единственные узы, связывавшие его с людьми. Но в нем жило еще одно чувство, более сильное и непреодолимое, и оно мешало ему поддаваться заклинаниям Армеля.

— Нет. Я не могу верить в бога, — сказал он. — Это слишком удобно для подлецов — расплата на том свете. Я хочу видеть справедливость здесь, на земле. Я хочу...

Шум в дверях барака помешал Легрэну договорить. Вошла еще одна куртка.

— Меня зовут Филипп Жербье, — сказал вновь прибывший.

Полковник Жарре дю Плесси, аптекарь Обер и коммивояжер Октав Боннафу поочередно представились.

— Не знаю, мосье, что вас сюда привело... — сказал полковник.

— Я тоже этого не знаю, — сказал Жербье со своей обычной усмешкой.

— Но я хотел бы, чтобы вы сразу же узнали, почему здесь оказался я, — продолжал полковник. — Я заявил в кафе, что адмирал Дарлан — олух. Да-да.

Полковник театрально выдержал паузу и уверенно заключил:

— Сегодня я могу добавить к сему, что маршал Петен — еще один олух, ибо он позволяет морякам издеваться над солдатами. Да-да!

— Вы-то, полковник, по крайней мере страдаете за идею! — воскликнул коммивояжер. — А я просто пошел по служебным делам на площадь, и надо ж было, чтобы там как раз в это время началась голлистская демонстрация.

— А со мной, — перебил аптекарь Обер, — и того хуже. — Он вдруг повернулся к Жербье: — Знаете ли вы, что такое снаряд Малера?

— Нет, — ответил Жербье.

— Вот это всеобщее невежество меня и погубило, — подхватил Обер. — Снаряд Малера, мосье, это сосуд яйцевидной формы, предназначенный для химических реакций под высоким давлением. Я занимаюсь химической экспертизой, мосье. Я не мог обойтись без снаряда Малера. На меня донесли, будто я изготовляю мины. Мне так и не удалось добиться, чтобы власти выслушали меня.

— Властей больше нет, есть только олухи! — сказал полковник. — Да-да! Они лишили меня пенсии.

Жербье понял, что ему предстоит выслушивать эти истории сотни раз. С изысканной вежливостью он спросил, какое место будет дозволено ему занять. Полковник, исполнявший обязанности старосты, указал на свободный матрас в глубине. Жербье перенес туда свой чемодан и подошел к двум другим обитателям барака. Он протянул руку Легрэну. Тот назвал себя и сказал:

— Коммунист.

— Уже? — спросил Жербье.

Легрэн густо покраснел и торопливо ответил:

— Конечно, я еще слишком молод, и потому мне не могли выдать партийный билет, но дело от этого не меняется. Меня арестовали вместе с отцом и несколькими товарищами. Их упекли в другой лагерь. Видно, здешний режим посчитали для них слишком легким. Я просил отправить меня вместе с ними, но меня оставили здесь.

— И давно это произошло? — спросил Жербье.

— Сразу после перемирия.

— Значит, вы здесь почти год, — сказал Жербье.

— Я в лагере самый старый, — сказал Роже Легрэн.

— Самый древний, — улыбаясь, поправил Жербье.

— После меня идет Армель, — продолжал Легрэн. — Вот он лежит... Учитель.

— Спит? — спросил Жербье.

— Нет, он очень болен, — прошептал Легрэн. — Проклятая дизентерия замучила.

— А в больницу? — спросил Жербье.

— Нет мест.

У их ног раздался слабый голос:

— Не все ли равно, где умирать?

— Как вы здесь оказались? — спросил Жербье, наклонившись к Армелю.

— Я заявил, что не буду учить детей ненависти к евреям и англичанам, — сказал учитель; ему тяжело было даже открыть глаза.

Жербье выпрямился. Он ничем не выдал своего волнения. Только губы слегка порозовели.

Жербье поставил свой чемодан у изголовья матраса. В бараке не было ни мебели, ни какой-либо утвари, если не считать непременной параши.

— Раньше здесь было все, что могло понадобиться немецким офицерам, — сказал полковник. — Но они так и не появились, и комендант с охраной забрали себе все мало-мальски ценное, а остальное пошло в бараки спекулянтов с черного рынка.

— Вы играете в домино? — спросил у Жербье аптекарь.

— К сожалению, нет, — ответил Жербье.

— Можем научить, — предложил коммивояжер.

— Большое спасибо, но я совершенно туп в этом отношении, — сказал Жербье.

— Тогда просим нас извинить, — заявил полковник. — Мы как раз успеем закончить партию до темноты.

Стемнело. Охранники произвели перекличку, заперли двери. В бараке стало совсем темно. Легрэн дышал тяжело, с присвистом. Учитель негромко бредил в своем углу. Жербье подумал: «Комендант лагеря не так уж глуп. Сунул меня в мешок с тремя дураками и двумя смертниками».

Когда наутро Роже Легрэн вышел из барака, шел дождь. Но несмотря на дождь и на пронизывающий холод — здесь, на голом плато, открытом для всех ветров, в это апрельское утро было особенно холодно, — Жербье, голый, в одних башмаках и обмотанный вокруг бедер полотенцем, занимался утренней гимнастикой. У него была матовая кожа, сухое и крепкое тело. Мускулов не было видно, но их игра, четкая и слаженная, создавала впечатление монолита, который невозможно расколоть. Легрэн с грустью смотрел на Жербье. Утренняя гимнастика... У Легрэна при первом же глубоком вдохе легкие начинали свистеть, как прохудившаяся футбольная камера... Жербье крикнул ему между двумя приседаниями:

— Уже на прогулке?

— Иду на лагерную электростанцию, — сказал Легрэн. — Я там работаю.

Жербье закончил приседания и подошел к Легрэну.

— Хорошее место? — спросил он.

Яркий румянец залил впалые щеки Легрэна. Только эта способность мгновенно краснеть и выдавала его молодость. В остальном он держался как взрослый; постоянные лишения, тюремный режим, а главное, напряженная работа ума, непрестанный бунт мыслей и чувств заострили его черты, лицо раньше времени возмужало.

— Я и корки хлеба не получаю за эту работу, — сказал Легрэн. — Но я люблю свое ремесло и не хочу терять навык. Вот и все.

Орлиный нос Жербье был в переносице очень тонок. Из-за этого глаза казались близко посаженными друг к другу. Когда Жербье глядел на кого-нибудь пристально и внимательно, как сейчас на Легрэна, рот его кривился в неизменной усмешке, на лбу обозначалась суровая складка, а глаза сливались в полоску черного пламени. Поскольку Жербье молчал, Легрэн повернулся, намереваясь продолжать путь. Жербье тихо сказал:

— До свиданья, товарищ.

Легрэн обернулся с такой стремительностью, точно его что-то обожгло.

— Вы... вы... коммунист, — пробормотал он.

— Нет, я не коммунист, — сказал Жербье.

И после короткой паузы, улыбаясь, добавил:

— Но это не мешает мне иметь товарищей.

Жербье поправил полотенце на бедрах и снова принялся за гимнастику. Красная куртка Легрэна медленно растаяла в струях дождя.

Во второй половине дня немного прояснилось, и Жербье обошел лагерь. Это заняло у него несколько часов. Плато было огромное, всю его площадь занимали бараки заключенных. Видно было, что лагерь расширялся беспорядочными толчками, по мере того как приказы Виши гнали на это голое плоскогорье все новые и новые толпы арестованных. В центре высилось первоначальное ядро, подготовленное для немецких военнопленных. Строения здесь были прочные и выглядели вполне пристойно. В лучших из них разместились службы лагерной администрации. Дальше, насколько хватал глаз, шли вереницы бараков — из досок, из гофрированного железа, из просмоленного картона. Это напоминало зону нищеты и отверженности, опоясывающую большие города. Лагерю требовалось все больше и больше места.

Больше места для иностранцев. Для спекулянтов. Для франкмасонов. Для кабилов. Для противников Легиона. Для евреев. Для крестьян, уклонявшихся от поставок. Для цыган. Для рецидивистов. Для политически неблагонадежных. Для подозреваемых в неблагонадежности. Для тех, кто был правительству неугоден. Для тех, чьего влияния на народ опасались власти. Для тех, на кого поступили доносы, но не нашлось улик. Для тех, кто отбыл срок наказания, но кого не хотели выпускать на волю. Для тех, кого судьи отказывались судить и кто был наказан за свою невиновность...

Их были сотни и сотни — людей, арестованных у себя дома, на работе, на улице, в их будничном бытии и отправленных в лагерь одним росчерком чиновничьего пера, посаженных на неопределенный срок, свирепо выброшенных из жизни; так море швыряет на илистый берег обломки кораблекрушения, и потом до них уже не могут добраться лапы прибоя.

Для охраны этих людей, число которых с каждым днем возрастало, требовались другие люди, все возраставшее множество других людей. Их набирали случайно, в спешке, без всякой системы, вербовали среди безработных самого низкого пошиба, среди всякого сброда, среди прощелыг и проходимцев, среди алкоголиков и дегенератов. Они щеголяли в своих собственных отрепьях, украшенных формальными атрибутами власти: беретом и нарукавной повязкой. Платили им мало. Но эти подонки вдруг ощутили свое всемогущество. Они проявляли страшную жестокость. Они выколачивали деньги буквально изо всего: из голодного пайка заключенных, который они урезывали наполовину, из табака, из мыла, из любых хозяйственных мелочей, которые тут же перепродавали за чудовищную цену. Воздействовать на охранников можно было одним лишь способом — используя их продажность.

Во время прогулки Жербье договорился с двумя из них, что они станут его поставщиками. Он обменялся несколькими словами и с заключенными, которые валялись возле своих бараков. У него было такое чувство, что перед ним плесень, нечто вроде бурых грибов в человеческом образе. У этих голодных, ничем не занятых, небритых и немытых людей, дрожавших от холода в своих красных куртках, были тусклые и пустые глаза, безвольные вялые рты. Жербье подумал, что утрата человеческих качеств здесь довольно естественна и закономерна. Когда в лапы врага попадали настоящие борцы, их, как правило, держали в тюрьмах, в глухих каменных мешках, — или передавали гестапо. Даже и в этом лагере наверняка были люди, не утратившие решимости и не поддавшиеся разложению. Но требовалось время, чтобы обнаружить их в гуще огромной, сломленной горем толпы. Жербье вспомнил Роже Легрэна, его измученное, но непреклонное лицо, его худые мужественные плечи. А ведь его дольше, чем всех остальных, гноили в этой яме. Жербье направился к электростанции, она находилась среди центральных зданий, именовавшихся в лагере «Немецким кварталом».

По дороге Жербье увидел группу изможденных кабилов, похожих на скелеты; вытянувшись в цепочку, они катили перед собой тачки с мусором. Они шли очень медленно. Казалось, их запястья вот-вот переломятся пополам. Их головы едва держались на тощих птичьих шеях. Один из них споткнулся, тачка опрокинулась, мусор вывалился на землю. Прежде чем Жербье успел понять, в чем дело, свора обезумевших людей кинулась подбирать смрадные отбросы. Следом подоспела другая свора. Охранники начали избивать людей — кулаками, ногами, палками, бычьими жилами. Сперва они делали это по служебной обязанности, стремясь навести порядок. Но скоро стали получать удовольствие от самого процесса избиения. Хмелея от наносимых ударов, они метили в самые уязвимые и болезненные места: в живот, поясницу, под ложечку, в пах. Били до тех пор, пока жертва не теряла сознания.

Внезапно Жербье услышал глухой и хриплый голос Легрэна:

— Я схожу с ума при мысли о том, что этих несчастных взяли в Африке, у них на родине. Пели им о Франции, о прекрасной Франции, о добром дедушке маршале. Обещали по десять франков в день; а когда они прибыли на место, на стройки, им стали платить вдвое меньше. Они спросили почему. Их отправили сюда. Мрут здесь, как мухи. А с теми, кто еще не успел умереть, происходит вот это...

Легрэну не хватило воздуха, и он закашлялся.

— За все будет уплачено сполна, — сказал Жербье.

Его усмешка обозначилась сейчас особенно резко. Люди обычно чувствовали себя неуютно, когда на лице Жербье появлялось это выражение. Но Легрэну оно внушило доверие.

К середине мая установилась хорошая погода. Поздняя весна вспыхнула разом и во всем своем великолепии. В лагерной траве расцвели тысячи мелких цветов. Заключенные стали греться на солнце. Среди цветов там и сям виднелись острые позвонки и худые ребра, желтела дряблая кожа, торчали тонкие руки. Жербье, который целыми днями шагал по плато, то и дело натыкался на хворых людей, словно пришибленных блеском весны. Никто не мог бы сказать, какие чувства испытывал он к этому люду — отвращение, жалость или безразличие. Он и сам этого не знал. Но когда он заметил в полдень Легрэна, который, как и все, расположился на жарком солнце, он быстро подошел к нему.

— Не делайте этого, сейчас же прикройтесь, — сказал он.

Юноша не послушался, и Жербье набросил куртку на его жалкий торс.

— Я слышал, как вы хрипите и кашляете во сне, — сказал Жербье. — У вас неладно с легкими. Солнце для вас очень опасно.

До сих пор Жербье проявлял к Легрэну не больше интереса, чем к аптекарю или к полковнику.

— Вы не похожи на врача, — удивленно сказал Легрэн.

— А я и не врач, — сказал Жербье, — но я руководил строительством линии высокого напряжения в Савойе. Там были туберкулезные санатории. Я беседовал там с врачами.

У Легрэна загорелись глаза. Он воскликнул:

— Вы электрик?

— Так же, как вы, — весело сказал Жербье.

— О нет! Я вижу, вы птица высокого полета, — сказал Легрэн. — Но все-таки мы могли бы с вами потолковать о нашей профессии. — Испугавшись своей дерзости, Легрэн тут же добавил: — Время от времени.

— Да хоть сейчас, если хотите, — сказал Жербье.

Он растянулся рядом с Легрэном и, покусывая травинки и цветочные стебли, принялся слушать его рассказ о группе, обслуживавшей электрогенератор, где он работал.

— Хотите, я вас туда проведу? — спросил в завершение Легрэн.

И Жербье увидел электростанцию — довольно примитивную, но содержавшуюся с любовью и знанием дела. Увидел он и помощника Легрэна. Это был старый инженер, австрийский еврей. Ему пришлось бежать из Вены в Прагу и из Праги во Францию. Он был необычайно робок, старался занимать как можно меньше места. Казалось, после всех своих скитаний и передряг он теперь был вполне доволен судьбой.

Мнение, которое Жербье составил об этом человеке, позволило ему ощутить весь трагизм сцены, разыгравшейся несколько дней спустя.

Перед воротами концлагеря остановилась гестаповская машина. Поднялся шлагбаум. Несколько охранников в беретах и нарукавных повязках вскочили на подножки, серая машина медленно двинулась к «Немецкому кварталу». Она подъехала к электростанции, из нее вышел эсэсовский офицер и сделал охранникам знак следовать за ним внутрь здания. Был час солнечных ванн. Многие заключенные поднялись с земли и приблизились к машине. Шофер в солдатской форме курил сигару, пуская дым из ноздрей широкого курносого носа. Он не смотрел на обступавших машину людей, изможденных, полуголых, молчаливых. В тишине раздался крик, потом второй, третий. Крики слились в протяжный вопль — в вой раненого зверя. По рядам полуголых людей прошла волна паники. Но ужас заворожил их, не позволяя сдвинуться с места. Они ждали. Охранники выволокли из электростанции человека с седой головой. Старый инженер бился у них в руках и не переставая кричал. Он увидел толпу полуголых, молчаливых, бледных людей. Из горла его рвались бессвязные слова. Можно было разобрать только: «Французская территория... французское правительство... свободная зона... право убежища...»

Жербье сначала стоял в стороне от зрителей, потом, сам того не замечая, подошел к ним вплотную, прошел сквозь задний ряд, потом через следующий, дошел до переднего ряда, прошел сквозь него. Дрожащая горячая рука легла на его запястье. Тело Жербье сразу расслабилось, в глазах погасло напряжение.

— Спасибо, — сказал он Легрэну.

Жербье тяжело дышал. С жадным отвращением смотрел он, как охранники швырнули старого инженера в машину, а шофер все пускал дым из широченных ноздрей.

— Спасибо, — сказал Жербье еще раз.

Губы его скривились в обычной усмешке, в которой глаза не принимали никакого участия.

Вечером в бараке Легрэн хотел было заговорить о случившемся, но Жербье уклонился от разговора. То же самое повторилось и в последующие дни. Впрочем, учителю Армелю становилось все хуже, и мысли Легрэна были заняты теперь только умиравшим другом.

Молодой учитель умер ночью, в среду. На рассвете кабилы унесли остывшее тело. Легрэн отправился на работу. День прошел точно так же, как предыдущие дни. Когда Легрэн вернулся в барак, полковник, аптекарь и коммивояжер прервали партию в домино, стали утешать его.

— Не нужно, — сказал Легрэн. — Теперь Армелю хорошо.

Жербье ничего не сказал Легрэну. Он протянул ему пачку сигарет, купленную у охранника. Легрэн выкурил три сигареты подряд, несмотря на душивший его кашель. Стемнело. Охрана произвела перекличку, заперла двери. Полковник, коммивояжер, аптекарь заснули. Легрэн, казалось, немного успокоился. Жербье тоже уснул.

Его разбудил знакомый звук. Легрэн кашлял. Жербье больше не мог уснуть. И вдруг он понял. Легрэн заставлял себя кашлять, чтобы подавить рвавшиеся из груди рыданья. Жербье нашел в темноте руку Легрэна, шепнул:

— Я здесь, старина.

С того места, где был матрас Легрэна, несколько секунд не доносилось ни звука. «Он борется за свое достоинство», — подумал Жербье. Он угадал. И все же Легрэн был только ребенком. Жербье вдруг почувствовал, как к нему прильнуло невесомое тело, прижались костлявые плечи. Он услышал жалобный вздох, с трудом различил слова:

— У меня больше нет никого на свете... Армель ушел. Может, он сейчас у своего бога. Он так в него верил. А мне никогда не увидеть Армеля... Я в это не верю, мосье Жербье... Простите меня... я больше не могу. У меня нет никого. Говорите со мной хоть иногда, мосье Жербье, ладно?

Тогда Жербье шепнул Легрэну в ухо:

— У нас в Сопротивлении не оставляют товарища в беде.

Легрэн умолк.

— В Сопротивлении. Ты слышишь? — продолжал Жербье. — Запомни это слово и спи. Теперь это самое прекрасное слово во французском языке. Ты не мог его знать. Когда оно родилось, ты уже томился здесь. Спи, я обещаю тебе обо всем рассказать.

Жербье пошел проводить Легрэна до электростанции. Шли медленно. Жербье говорил:

— Понимаешь, они прибыли на танках, с пустыми глазами. Они считали, что гусеницы танков существуют для того, чтобы дать народам новый закон. Они сделали много танков и поэтому верили, что рождены для того, чтобы написать этот новый закон. Они ненавидят свободу и разум. Истинная цель, ради которой они начали войну, — смерть человека, мыслящего и свободного. Они хотят уничтожить всех, у кого не пустые глаза. Они нашли во Франции людей с такими же вкусами, и эти люди пошли к ним на службу. Они-то и хотят сгноить в этом лагере тебя, еще не начавшего жить. Они убили Армеля. Ты видел, как они выдали немцам несчастного человека, верившего в право убежища. И при этом они заявляют в печати, что завоеватели великодушны. Гнусный Старик пытался развратить страну. «Будьте благоразумны, будьте трусливы, — проповедовал он. — Забудьте о том, что вы были горды, веселы и свободны. Покоритесь победителю, улыбайтесь ему. Он разрешит вам прозябать где-нибудь в уголке». Люди, окружавшие Старика, прикинули, что Франция доверчива и миролюбива. Что она — страна чувства меры и золотой середины. «Франция настолько цивилизовалась и изнежилась, — думали они, — что утратила дух подпольной борьбы и героической смерти. Она подчинится, она заснет. А пока она будет спать, мы сделаем так, чтобы она проснулась с пустыми глазами». И еще они думали: «Мы не боимся этих бешеных патриотов. Они разобщены. Они безоружны. А мы под защитой всех германских дивизий». И пока они услаждали себя подобными мыслями, рождалось Сопротивление.

Роже Легрэн шел, не решаясь взглянуть на Жербье. Он словно боялся спугнуть своим вмешательством чудо. Этот человек, такой сдержанный, такой скупой на слова, вдруг разразился пламенной речью... И мир вокруг Легрэна стал вдруг иным... Легрэн видел траву и лагерные бараки, видел красные куртки, видел истощенные фигуры кабилов, вышедших в очередной наряд. Но все изменило свою форму и свое назначение. Жизнь лагеря не ограничивалась больше рядами колючей проволоки. Она выплеснулась и обняла всю страну. Она озарилась и приобрела смысл. Кабилы, и Армель, и он сам вливались в великий людской поток. Легрэн почувствовал, что он постепенно избавляется от своего бунта — слепого, неистового, скованного, смутного, тупого, безысходного, от бунта, который пожирал и раздирал в кровь все его существо. Легрэн приблизился к великой тайне. Нo он казался себе слишком маленьким и слабым, чтобы поднять глаза на своего спутника, который срывал сейчас перед ним завесы с этой тайны.

— Как все началось, я не знаю, — говорил Жербье. — Думаю, этого не узнает никогда и никто. Но один крестьянин перерезал в поле телефонный провод. Старая женщина ударила своей клюкой немецкого солдата. Появились листовки. Рабочий на бойнях в Ла-Вийет швырнул в холодильную камеру немецкого капитана, который слишком уж рьяно принялся реквизировать мясо. Горожанин послал в противоположную сторону победителей, опросивших у него дорогу. Железнодорожники, кюре, браконьеры, банкиры помогают сотням людей, бежавших из лагерей. Фермеры укрывают английских солдат. Проститутка отказывается спать с завоевателями. Французские офицеры, солдаты, каменщики, художники прячут оружие. Ты ничего об этом не знаешь. Ты сидел в лагере. Но для того, кто ощутил это пробуждение, эту первую дрожь, — для того это стало самой волнующей вещью на свете. Сок свободы заструился по жилам французской земли. Немцы, и их прислужники, и гнусный Старик решили вырвать опасный росток с корнем. Но чем усердней его вырывали, тем упрямей он рос. Они забили до отказа тюрьмы. Понастроили лагерей. Они совсем обезумели. Посадили за решетку полковника, коммивояжера, аптекаря. И приобрели новых врагов. Они стали расстреливать. Но кровь тоже нужна упрямому растению, чтобы крепнуть и давать новые всходы. Кровь пролилась. Кровь льется. Она будет литься потоками. И растение превратится в лес.

Жербье и Легрэн обошли кругом электростанцию. Жербье еще сказал:

— Тот, кто вступает в Сопротивление, берет на прицел немца. Но в то же время он бьет и по Виши, и по Старику, и по прихвостням Старика, и по коменданту нашего лагеря, и по охранникам, которых ты видишь ежедневно за их грязной работой. Сопротивление — это все французы, которые не хотят, чтобы у Франции были мертвые, пустые глаза.

Жербье и Легрэн сидели на траве. Было ветрено, с холмов тянуло прохладой. Смеркалось. Жербье говорил юноше о газетах Сопротивления.

— И люди, которые их выпускают, не боятся писать все, что думают? — спросил Легрэн, и у него зардели скулы.

— Они ничего не боятся, они не признают никакого другого закона, никакого другого хозяина, кроме собственной мысли, — сказал Жербье. — Мысль в них сильнее, чем инстинкт самосохранения. Люди, выпускающие эти листки, никому не известны, но настанет день, когда поставят памятник их делам. Тот, кто добывает бумагу, рискует жизнью. Тот, кто набирает полосу, рискует жизнью. И тот, кто распространяет газету, рискует жизнью. Но ничто не может их остановить. Никто не в силах заглушить крик, который рвется из-под ротаторов, спрятанных по жалким лачугам, рвется из-под станков, укрытых в подвалах. Не думай, что эти газеты выглядят так же нарядно, как те, что продаются открыто на каждом углу. Это крохотные, жалкие листки. Бумага серая, печать плохая. Сбитые литеры, тусклые заголовки, краска смазана. Но люди делают все, что в их силах. Неделю выпускают газету в одном городе, неделю — в другом. В дело идет то, что есть под рукой. Но газета выходит. Статьи прибывают неведомыми путями. Кто-то их собирает, кто-то редактирует. Подпольные бригады верстают. Полицейские, шпики, провокаторы, шпионы мечутся, шарят, вынюхивают, выслеживают. Газета идет по дорогам Франции. Она небольшая, на вид невзрачная. Ее везут в старых, потертых чемоданах. Но каждая строчка в ней — золотой луч. Луч свободной мысли.

— Мой отец был печатник... так что я понимаю, — сказал Легрэн. — Только вряд ли их много, этих газет.

— Их очень много, — сказал Жербье. — В Сопротивлении каждая мало-мальски значительная группа выпускает свою газету, выпускает тиражом в несколько десятков тысяч. Свои газеты есть и у отдельных групп, действующих самостоятельно. Есть газеты в провинциях. Своя газета есть у врачей, у музыкантов, у студентов, у учителей, у преподавателей университетов, у художников, у писателей, у инженеров.

— А у коммунистов? — тихо опросил Легрэн.

— Ну конечно. У них — «Юманите». Как до войны.

— «Юма», — сказал Легрэн, — «Юма»...

Его запавшие глаза светились восторгом. Он хотел сказать еще что-то, но приступ кашля заставил его замолчать.

Был полдень. Проглотив по котелку соленой воды, называемой обедом, заключенные валялись на солнце. Легрэн и Жербье улеглись в тени за бараком.

— В Сопротивлении люди гибнут на каждом шагу, — говорил Жербье. — Гестаповцы собирались казнить дочь одного промышленника, потому что она не захотела выдать организацию, к которой принадлежала. Отец добился свидания с ней. Он умолял ее все сказать. Она ответила бранью и приказала немецкому офицеру, присутствовавшему при свидании, увести отца... Один деятель христианских профсоюзов по слабости или из корысти снюхался с немцами. Жена выгнала его. А сын, совсем еще мальчик, вступил в боевую группу. Он участвовал в диверсиях, убивал часовых. Когда его арестовали, он написал матери: «Наша честь восстановлена. Я умираю как настоящий француз и настоящий христианин». Я видел это письмо... Один знаменитый ученый был арестован, гестаповцы бросили его в тюрьму Френ. Его пытали, требовали назвать имена. Он молчал... молчал... Но потом почувствовал, что силы его иссякают. Он стал бояться самого себя. Тогда он разорвал на полосы свою рубаху и повесился... В Париже, после одной дерзкой операции, стоившей немцам многих жизней, десяток людей был приговорен к смерти. Их должны были расстрелять на рассвете. Они это знали. И один из них, рабочий, начал рассказывать забавные истории. Всю ночь он смешил товарищей. Об этом сообщил его семье немецкий священник, который служил в тюрьме.

Легрэн потупился и нерешительно спросил:

— Скажите... мосье Жербье... а среди участников этой операции не было коммунистов?

— Все они были коммунисты, — ответил Жербье. — А один коммунист, Габриэль Пери, написал перед смертью слова, которые стали прекрасным девизом Сопротивления. «Я счастлив, — написал он. — Мы готовим поющее завтра».

Жербье положил руку на запястье Легрэна и ласково продолжал:

— Я хочу, чтобы ты понял раз навсегда. Сейчас между коммунистами и остальными французами нет больше ненависти, нет подозрений, нет вообще никаких преград. Все мы ведем одну и ту же борьбу, и враг обрушивает самые страшные удары в первую очередь на коммунистов. Мы это знаем. Мы знаем, что они смелее всех и лучше организованы. Они помогают нам, и мы помогаем им. Они любят нас, и мы любим их. Все стало очень просто.

— Говорите, мосье Жербье, говорите еще, — прошептал Легрэн.

Больше всего Жербье говорил по ночам.

Ночами маленький тесный барак щедро отдавал все накопленное за день тепло. Матрасы жгли спину. Мрак душил. Товарищи по заключению ворочались с боку на бок в тяжелом сне. Но Легрэн ничего не замечал, как не замечал и грозного хрипа в собственных легких, заставлявшего его время от времени хвататься обеими руками за грудь. Жербье говорил ему о бесчисленных радиоприемниках и передатчиках, спрятанных в городских квартирах и деревенских домах и позволяющих ежедневно беседовать с друзьями из свободного мира. Он рассказывал ему о работе тайных радистов, об их ловкости и терпении, о смертельном риске, которому они подвергаются, и о чудесной музыке шифрованных передач. Он рисовал перед ним огромную сеть подслушивания и наблюдения, которой Сопротивление опутывает врага, проникая в его планы и документы, пересчитывая его полки и дивизии. Жербье говорил о том, как в любое время дня и ночи, в любую погоду по всей Франции идут, едут, проскальзывают под самым носом у врага бесчисленные связные. И он рисовал перед Легрэном эту подпольную Францию, Францию потайных оружейных складов, Францию командных пунктов, чуть ли не ежедневно переезжающих с места на место. Францию безвестных командиров, Францию мужчин и женщин, без конца меняющих свое имя, одежду, лицо и кров.

— Эти люди, — говорил Жербье, — могли бы спокойно сидеть у себя дома. Ничто не принуждало их к действию. Благоразумие и здравый смысл подсказывали совсем иное: надо есть и спать под сенью немецких штыков, радоваться, видя, как процветают дела, как улыбаются жены, как растут дети. Они могли наслаждаться и материальными благами, и семейными радостями. Их совесть баюкали речи Старика из Виши. Нет, поистине, ничто не принуждало их к борьбе. Ничто, кроме собственной свободной души.

Знаешь ли ты, — говорил Жербье, — что такое жизнь подпольщика, жизнь участника Сопротивления? У него больше нет документов, а если и есть, то подложные или чужие. Нет продуктовых карточек. Он больше не может питаться даже впроголодь. Он ночует на чердаке, или у проститутки, или на полу в какой-нибудь лавке, или в чьем-то пустом амбаре, или на вокзальной скамье. Он не может повидаться с семьей, потому что она под надзором полиции. Если его жена тоже работает в Сопротивлении, — а это бывает довольно часто, — их дети остаются беспризорными. Угроза, что его в любой момент схватят, преследует его по пятам. Каждый день исчезают товарищи, их пытают, расстреливают. Бездомный, затравленный, он идет от пристанища к пристанищу, как бледная тень, как призрак своего прежнего «я».

И Жербье говорил:

— Но он никогда не одинок. Он ощущает вокруг веру и любовь всего порабощенного народа. Он находит единомышленников и помощников, находит везде. В полях и на заводах. В предместьях и замках, среди жандармов, железнодорожников, контрабандистов, торговцев и священников. У старых нотариусов и у девчонок-школьниц. Бедняк делится с ним последним куском хлеба. С ним, не имеющим даже права войти в булочную, ибо он борется за все урожаи Франции.

Так говорил Жербье. И Легрэн, на своем убогом ложе, в душной темноте, открывал для себя новую волшебную страну, населенную борцами, бесчисленными и безоружными, открывал страну людей, связанных священной дружбой, свою новую прекрасную родину. Имя ей было — Сопротивление.

Как-то утром, по дороге на работу, Легрэн вдруг спросил:

— Мосье Жербье, вы один из руководителей Сопротивления?

Жербье пристально и чуть ли не жестоко посмотрел на пылающее, изможденное лицо Легрэна. Он прочел на нем безграничную честность и преданность.

— Я работал в штабе одной организации, — сказал он. — Здесь никто об этом не знает. Я ехал из Парижа, меня арестовали в Тулузе, наверно, по доносу. Но никаких улик. Они даже не решились меня судить. Тогда они взяли и отправили меня сюда.

— На какой срок? — спросил Легрэн.

Жербье пожал плечами и улыбнулся.

— Уж это как им заблагорассудится, — сказал он. — Тебе-то об этом известно лучше, чем кому бы то ни было.

Легрэн остановился и потупился. Потом сказал сдавленным, но твердым голосом:

— Мосье Жербье, надо, чтобы вы отсюда ушли. — Сделал паузу, поднял голову и добавил: — Вы нужны на воле.

Жербье молчал, и Легрэн опять заговорил:

— У меня есть одна идея... я давно об этом думаю... Расскажу вам сегодня вечером.

Они расстались. Жербье купил сигарет у охранника, который был его постоянным поставщиком. Потом обошел лагерь. На его лице была обычная усмешка. А между тем он достиг цели, ради которой он опьянял своими рассказами Легрэна.

— Сейчас расскажу вам, какая у меня появилась идея, — прошептал Легрэн, убедившись, что полковник, коммивояжер и аптекарь крепко спят. Он помолчал, подыскивая слова. Потом сказал: — Что мешает вам бежать? Два обстоятельства — колючая проволока и часовые. Что касается проволоки, то почва здесь неровная и есть места, где человек худощавый, вроде вас, мосье Жербье, может под проволокой пролезть, она его только чуть оцарапает.

— Я знаю эти места, — сказал Жербье.

— Значит, с проволокой просто, — сказал Легрэн. — Остаются часовые. Сколько вам потребуется минут, чтобы добежать до дорожки, пролезть под проволокой и скрыться среди холмов?

— Двенадцать... Самое большее — пятнадцать, — сказал Жербье.

— Так вот, я могу сделать так, что охранники ослепнут больше чем на пятнадцать минут, — сказал Легрэн.

— Я знаю, — спокойно сказал Жербье. — Для опытного электрика не составит труда заранее подготовить маленькую аварию.

— Вы уже думали об этом, — пробормотал Легрэн. — И ни разу мне не сказали, даже не намекнули.

— Я умею приказывать, умею подчиняться приказам. Но не умею просить, — сказал Жербье. — Я ждал, когда ты сам мне это предложишь.

Жербье привстал на локте, словно пытаясь в темноте разглядеть лицо товарища. Потом сказал:

— Я часто спрашивал себя, почему, располагая этой возможностью, ты сам ею не воспользовался.

Прежде чем ответить, Легрэн долго кашлял.

— Вначале я говорил об этом с Армелем. Он был не согласен. Возможно, он слишком легко примирился со своей участью. Но в одном отношении он был прав. Он сказал, что в наших куртках, без документов, без продуктовых карточек нам далеко не уйти. Потом Армель заболел. Я не мог его оставить. Да и сам я стал хворать. А вы — совсем другое дело. С вашими друзьями по Сопротивлению...

— Я уже установил с ними контакт через одного охранника, который продает мне сигареты, — сказал Жербье. И без всякого перехода добавил: — Через неделю, самое позднее через две, мы можем уйти.

Наступило молчание. У Легрэна так сильно стучало сердце, что Жербье слышал его стук. Юноша прошептал:

— Вы сказали «мы», мосье Жербье?

— Ну конечно, — ответил Жербье. — Разве ты думал иначе?

— Иногда мне тоже казалось, что вы собираетесь взять меня с собой. Но я не смел в это поверить, — сказал Легрэн.

Медленно, подчеркивая каждое слово, Жербье спросил:

— Значит, ты мирился с мыслью, что подготовишь мой побег, а сам останешься здесь?

— Да, я так решил, — сказал Легрэн.

— И ты бы это сделал?

— Вы нужны в Сопротивлении, мосье Жербье.

Несколько минут Жербье мучительно боролся с желанием закурить. Но он не сразу зажег спичку. Он терпеть не мог, когда люди видели волнение на его лице.

Приступая к новой партии в домино, полковник Жарре дю Плесси сказал своим партнерам:

— Нашего маленького коммуниста словно подменили. Уходя на работу, он теперь даже песни поет.

— Это все весна, — заверил коммивояжер.

— Дело скорее в том, что человек ко всему привыкает, — вздохнул аптекарь. — Бедный парень устроен так же, как и мы, грешные.

Все трое не питали к Легрэну никакой враждебности. Напротив, его молодость, его горе, состояние его здоровья внушали этим от природы добрым людям сочувствие к юноше. Они предлагали ему дежурить по очереди у Армеля. Но Легрэн ревниво отказывался от их услуг. Когда они получали с воли продуктовые посылки, они всегда угощали Легрэна. Но зная, что у него нет никакой надежды ответить им когда-нибудь тем же, Легрэн упорно отказывался от угощений. И привыкнув к тому, что Легрэн постоянно дичится, игроки в домино постепенно забыли об его существовании. Теперь, когда его поведение изменилось, он опять привлек к себе их внимание. Однажды вечером, когда аптекарь предложил соседям несколько плиток шоколада, присланных ему семьей, Легрэн тоже протянул руку.

— Браво! — воскликнул полковник Жарре дю Плесси. — Наш маленький коммунист понемногу приручается.

Полковник обернулся к Жербье и сказал:

— Поздравляю вас, мосье, это ваше влияние.

— Я думаю, что это скорее влияние шоколада, — ответил Жербье.

Несколько часов спустя, когда все заснули, Жербье сказал Легрэну:

— Ты выбрал не самое удачное время для того, чтобы люди начали обсуждать твой аппетит.

— Я подумал... подумал, что я мог бы скоро прислать ему что-нибудь с воли... — пробормотал юноша.

— Им могла прийти в голову та же самая мысль. Никогда не нужно считать, что люди глупее тебя, — сказал Жербье.

Они замолчали. Потом Легрэн смиренно спросил:

— Вы на меня не сердитесь, мосье Жербье?

— Да нет же, хватит об этом, — сказал Жербье.

— Тогда расскажите мне, пожалуйста, как все произойдет после того, как погаснет свет, — попросил Легрэн.

— Я тебе уже подробно все объяснял — и вчера, и позавчера, — сказал Жербье.

— Если вы не будете мне повторять снова и снова, — сказал Легрэн, — я не смогу в это поверить, я просто не засну... Нет, правда у нас будет машина?

— Да, с газогенератором, — сказал Жербье. — И я думаю, что на ней приедет Гийом.

— Бывший сержант Иностранного легиона? Которому сам черт не брат? По прозвищу Бизон? — зашептал Легрэн.

— В машине будет одежда, — продолжал Жербье. — Нас отвезут в дом одного кюре. А там будет видно.

— И друзья из Сопротивления снабдят нас фальшивыми документами? — спросил Легрэн.

— И продовольственными карточками.

— И вы познакомите меня с коммунистами, мосье Жербье? И я буду работать с ними в Сопротивлении?

— Обещаю тебе.

— Но мы с вами все равно будем видеться, мосье Жербье?

— Если ты станешь связным.

— Я хочу им стать, — сказал Легрэн.

И все последующие ночи Легрэн каждый раз просил:

— Расскажите мне про Гийома Бизона и обо всем остальном; ну, пожалуйста, мосье Жербье.

Купив очередную пачку сигарет, Жербье обнаружил в ней листок тонкой бумаги. Он заперся в уборной, внимательно прочел сообщение и сжег его. Потом, как обычно, обошел лагерь кругом, вдоль рядов колючей проволоки. Под вечер он сказал Легрэну:

— Все в порядке. Мы отправляемся в субботу.

— Через четыре дня, — пробормотал Легрэн.

Кровь отхлынула от его впалых щек, потом густо окрасила их румянцем и опять отлила. Он привалился к Жербье:

— Простите... У меня кружится голова. Это от счастья.

Жербье осторожно уложил его на траву. Он видел, что за последнюю неделю юноша заметно сдал. Лицо у него словно уменьшилось, а глаза стали огромными. Нос заострился и торчал, точно рыбья кость. Кадык выпирал еще больше, чем прежде.

— Ты должен успокоиться, — строго сказал Жербье, — и не выдавать своих чувств. К. субботе ты должен поправиться. Как-никак нам предстоит пройти пять километров. Будешь съедать мою порцию похлебки, слышишь?

— Хорошо, мосье Жербье.

— И ты мало спишь. Завтра пойдешь к врачу и попросишь снотворного.

— Хорошо, мосье Жербье.

Наутро Легрэн ушел из барака раньше обычного, Жербье проводил его до порога.

— Еще три ночи здесь и потом — машина Бизона, — сказал Легрэн.

Он убежал. Жербье смотрел ему вслед и думал: «Молодой, выдержит».

За обедом Жербье протянул Легрэну свой котелок. Но тот покачал головой.

— Я знаю, мы договорились, но я не могу, меня тошнит, — сказал он.

— Тогда возьми мой хлеб, — сказал Жербье, — съешь его на работе.

Легрэн сунул серый ломоть в карман куртки. Движения у него были вялые, лицо тупое.

— Ты неважно выглядишь, — заметил Жербье.

Легрэн не ответил и отправился на электростанцию. Вечером он даже не попросил Жербье рассказывать ему про Бизона и прочие чудеса.

— Ты принял снотворное? — спросил Жербье.

— Принял. Думаю, я быстро засну, — сказал Легрэн.

В четверг его поведение сделалось еще более странным. Он не стал завтракать, а вечером в бараке, дожидаясь отбоя, он вместо того, чтобы поговорить с Жербье, сел смотреть, как играют в домино. Уснул он, казалось, мгновенно.

В пятницу Легрэн затеял нелепую ссору с аптекарем, назвал его грязным буржуем. Жербье тогда ничего не сказал, по ночью, в темноте и тишине барака, он с силой сжал руку Легрэна, хотя, казалось, тот уже спал, и спросил его: !

— Что с тобой происходит?

— Да ничего, мосье Жербье, — сказал Легрэн.

— Нет, я прошу тебя ответить, — сказал Жербье. — Ты больше не веришь? Нервы сдают? Даю тебе слово, что с моей стороны все будет в полном порядке.

— Я это знаю, мосье Жербье.

— Ас твоей?

— Работа будет чистая, могу вас уверить. Комар носу не подточит.

— Тогда в чем же дело?

— Я сам не знаю, мосье Жербье, честное слово... Голова тяжелая. Сердце ноет...

Казалось, глаза Жербье пронзают ночь, стремясь проникнуть в тайну собеседника. Но нет, в темноте его глаза были бессильны.

— Должно быть, ты слишком наглотался снотворного, — сказал наконец Жербье.

— Наверно, мосье Жербье, — сказал Легрэн.

— Завтра тебе сразу станет лучше, как только ты увидишь машину, а в ней Бизона.

— Бизона, — повторил Легрэн.

Но больше ни о чем расспрашивать не стал.

Впоследствии Жербье не раз вспоминал бессознательную и страшную жестокость этого диалога в ночи.

Утром в субботу, совершая свою обычную прогулку, Жербье зашел на электростанцию, где, после того как увезли старого инженера-австрийца, Легрэн работал один. Жербье с удовлетворением отметил, что Легрэн спокоен.

— Все готово, — сказал ему юноша.

Жербье внимательно осмотрел работу Легрэна. Часовой механизм, который должен был произвести короткое замыкание, был задуман и собран остроумно и ловко. Подача энергии прекратится точно в назначенный час.

— И уж будьте спокойны, — заверил его Легрэн, — этим невеждам из ночной охраны понадобится самое меньшее сорок минут, чтобы все починить.

— Никто бы не смог соорудить все это лучше. Можно считать, что мы уже на воле, — сказал Жербье.

— Спасибо, мосье Жербье, — пробормотал юноша.

Глаза у него горели.

В последних отблесках заката полковник, аптекарь и коммивояжер закончили партию в домино. Сумерки серым дымом расползались по территории лагеря. Но кольцо яркого и неподвижного света удерживало их внутри ограды. Дорожка для часовых между рядами металлических шипов и колючек была освещена беспощадно ярко. Дальше сумерек не было, там сразу начиналась ночь. Жербье и Легрэн стояли перед бараком и молча смотрели на освещенную прожекторами проволоку. Время от времени Жербье ощупывал у себя в кармане инструмент. Легрэн прихватил его в мастерской, чтобы взломать замок. Охранник в берете крикнул:

— Поверка!

Легрэн и Жербье вернулись в барак. Охранник пересчитал обитателей барака и запер двери. Наступила полная тьма. Каждый ощупью нашел свой матрас. Полковник, коммивояжер и аптекарь какое-то время еще обменивались замечаниями, паузы между словами все удлинялись. Жербье и Легрэн молчали. Соседи, привычно вздыхая, погружались в сон. Жербье и Легрэн молчали.

Жербье был доволен, что Легрэн молчит. Он опасался, что в эти долгие минуты ожидания юноша станет нервничать, суетиться, болтать. Часовой механизм, установленный Легрэном, должен был сработать ровно в полночь. Оставалось около получаса. Жербье выкурил несколько сигарет, потом подошел к дверям и бесшумно взломал замок. Приоткрыв одну створку, он увидел яркий свет, заливавший плато. Жербье вернулся к своему матрасу и сказал:

— Готовься, Роже, теперь недолго осталось.

Он снова услышал, как колотится сердце Легрэна.

— Мосье Жербье, — запинаясь, выговорил юноша, — я должен вам кое-что сказать.

Он с трудом перевел дыхание.

— Я не иду, — сказал он.

Несмотря на все свое самообладание, Жербье чуть было не закричал. Но взял себя в руки и заговорил тем же тоном, каким всегда беседовал с Легрэном в ночные часы.

— Боишься? — спросил он очень спокойно.

— О, мосье Жербье! — всхлипнул Легрэн.

И Жербье понял, что Легрэн ничего не боится. Понял совершенно твердо, будто видел его лицо.

— Ты считаешь, что слишком слаб, чтобы пройти такой путь? — сказал Жербье. — Если надо будет, я понесу тебя на руках.

— Я бы и сам прошел его до конца. Прошел бы гораздо дальше, — сказал Легрэн.

И Жербье почувствовал, что тот говорит правду.

— Я вам сейчас все объясню, мосье Жербье, только не перебивайте меня, — сказал Легрэн. — Мне нужно успеть вам многое сказать, а это мне трудно.

В легких у Легрэна хрипело. Он закашлялся, потом продолжал:

— Когда я пошел, как вы мне велели, за снотворным, я побывал у врача. Он хорошо отнесся ко мне. Он старик и все понимает. Это он поместил меня и Армеля в этот барак, потому что здесь хоть крыша не протекает и поэтому пол сухой. Больше он не мог ничего для нас сделать. Но поговорить с ним всегда хорошо. Он сказал, что я паршиво выгляжу. Осмотрел меня и прослушал. Я в общем-то не все понял, что он говорил... Но хорошо понял, что одно легкое у меня уже готово и со вторым началось то же самое. Он вздыхал, оттого что я сижу здесь так долго и оттого что у меня нет никакой надежды выбраться. Тогда я у него спросил, а что было бы, если бы я оказался на воле. Он сказал, два года в санатории — и я бы, пожалуй, поправился. А иначе мне конец. Я ушел от него, точно меня по голове стукнули. Вы видели, на что я тогда был похож... И все-таки я все время думал о том, что вы мне рассказывали про Сопротивление. И только сегодня утром окончательно понял, что мне нельзя с вами идти.

Жербье считал себя человеком сильным. И он им был. Он считал, что никогда ничего не делает необдуманно. И это было правдой. Он распалил Легрэна своими рассказами для того только, чтобы сделать его своим сообщником. Но теперь, забыв обо всем, он сказал в безотчетном порыве:

— Я тебя не оставлю. Деньги у меня есть, я смогу раздобыть, если нужно, еще, поселю тебя у надежных людей, тебя будут лечить. Проживешь там, сколько нужно, до полного выздоровления.

— Не для этого я собирался бежать, мосье Жербье, — услышал он в темноте спокойный голос Легрэна. — Я хотел стать связным. Не хочу отнимать у товарищей карточки ради своего драгоценного здоровья. Не хочу быть для Сопротивления обузой. Я ведь теперь отлично знаю, что такое Сопротивление.

Жербье был не в силах что-либо ответить Легрэну, а тот продолжал:

— И все же я рад, что узнал от вас про Сопротивление. Больше я не буду чувствовать себя таким несчастным. Я понимаю, что такое жизнь, я люблю ее. Теперь я стал как Армель. У меня есть вера.

Он немного оживился, в голосе зазвучала ожесточенность:

— Но справедливость нужна мне не на том свете, мосье Жербье. Скажите друзьям — и в лагере, и на вале, — скажите, пусть они поторопятся. Я хотел бы сам увидать, как придет конец людям с пустыми глазами.

Он замолчал, никто из двоих не мог бы сказать, как долго длилось молчание. Оба не сводили глаз со щели в дверях, сквозь которую проникал свет прожекторов, освещавших колючую проволоку. И оба одновременно вскочили, когда свет погас. Мрак свободы слился с мраком тюрьмы. Жербье и Легрэн стояли в дверях.

Вопреки здравому смыслу, забыв об осторожности, Жербье сделал еще одну попытку:

— Они обнаружат причину аварии, увидят, что я бежал. Сопоставят факты и примутся за тебя.

— А что они могут еще мне сделать? — пробормотал Легрэн.

Жербье все не уходил.

— Наоборот, я буду вам полезен, — сказал юноша. — За мной придут, чтобы починить линию. Я сразу выскочу из барака, они не заметят, что вас нет, а я еще проволынюсь лишних полчаса с ремонтом. Вы с Бизоном будете уже далеко.

Жербье переступил порог.

— Подумай в последний раз, — сказал он почти умоляюще.

— Я никогда никому не был в тягость, — ответил Легрэн. — Не буду в тягость и Сопротивлению.

Жербье проскользнул в дверь и, не оборачиваясь, пошел туда, где в колючей проволоке был лаз. Он знал это место наизусть, знал наизусть, сколько шагов до него.

Легрэн аккуратно затворил дверь, прошел к своему убогому ложу, вцепился зубами в парусину матраса и молча стал ждать.