Английская лирика первой половины XVII века (fb2)

- Английская лирика первой половины XVII века (пер. Дмитрий Владимирович Щедровицкий, ...) (и.с. Университетская библиотека) 1.16 Мб, 305с. (скачать fb2) - Джон Донн - Бен Джонсон - Эндрю Марвелл - Эдвард Герберт - Генри Кинг

Настройки текста:



Английская лирика первой половины XVII века

А. Н. Горбунов Поэзия Джона Донна, Бена Джонсона и их младших современников

Историки литературы иногда сравнивают Лондон первых десятилетий XVII века с Афинами времен великих древнегреческих драматургов или с Флоренцией эпохи Медичи. В этом броском сравнении есть свой смысл. Начало XVII века период замечательного расцвета английской культуры и прежде всего литературы. В первые десятилетия века Шекспир создал свои лучшие пьесы; в театр один за другим пришли его младшие современники. Весьма интересна философская и политическая проза тех лет. И очень богата и разнообразна лирика. В первой половине XVII века помимо Шекспира славу лирических поэтов обрели Джон Донн (1572–1631), Бен Джонсон (1572–1637), Джон Мильтон (1608–1674) и Эндрю Марвелл (1627–1678). Стоит только перечислить эти имена, чтобы возникло представление об уровне поэтического мастерства эпохи. А рядом с ними творили и другие значительные и весьма одаренные художники: Роберт Геррик (1591–1674), Джордж Герберт (1593–1633), Томас Кэрью (1595–1640), Джон Саклинг (1609–1642), Ричард Крэшо (1612–1649), Авраам Каули (1618–1677), Ричард Лавлейс (1618–1656/7), Генри Воэн (1622–1695). Кроме них были еще поэты меньшего масштаба, которые известны сейчас несколькими вещами, прочно вошедшими в многочисленные антологии. Такому количеству имен и такому созвездию талантов могла бы позавидовать любая другая эпоха английской литературы.

Первые десятилетия XVII века в Англии (между гораздо более цельной и стабильной елизаветинской эпохой и последующим относительно более спокойным периодом Реставрации) стали свидетелем радикальных перемен, всколыхнувших всю страну и коснувшихся каждого англичанина. Это время брожения умов и постепенно обострявшихся социально-политических конфликтов, которые разделили Англию на два враждебных лагеря, время гражданской войны и буржуазной революции, установления республики и превращения ее в военную диктатуру, новых политических кризисов, завершившихся возвращением Стюартов.

В эти годы преобразился весь облик страны и Лондон эпохи Реставрации (1660–1688) весьма мало походил на столицу елизаветинской Англии. Изменился образ жизни его обитателей, изменилась и система мышления. Социальную ломку сопровождала революция интеллектуальная. В 90-е годы XVI века в сознании большинства англичан была еще прочна геоцентрическая картина мира с ее птолемеевскими представлениями о космосе. В эпоху же Реставрации в Лондоне заседало Научное Королевское общество и Ньютон совершил свои первые открытия. Выражаясь словами известного историка литературы этого периода Д. Буша, «в 1600 году сознание образованного англичанина и его взгляды на мир были более чем наполовину средневековыми, в 1660 году они стали более чем наполовину современными»[1]. Большую роль в этой перемене помимо общественно-идеологических конфликтов сыграли эволюция европейской мысли, новая рационалистическая философия и экспериментальная наука. Открытия Коперника и Галилея в астрономии, Гарвея — в физиологии, скептицизм Монтеня и политическая философия Макиавелли уже в начале XVII века побудили многих англичан усомниться в привычных ценностях. Первый крупный философ эпохи Фрэнсис Бэкон, отделивший экспериментальную науку от богословия, еще во многом разделял ренессансное полупоэтическое представление о мире. Его младший современник Томас Гоббс, обосновавший рационалистический метод мышления, в своей ассоциативной теории познания уже предвосхищал Джона Локка и философов Просвещения.

Ярко выраженная динамика, многообразие и сложность, сочетание противоборствующих тенденций — важные черты культуры первой половины XVII века. И за ними стоит определенное художественное единство, своеобразное новое видение мира и человека. Лучшие художники Англии этого периода каждый по-своему отразили и грозные конфликты истории, и духовные поиски своих современников, их иллюзии, надежды, и прозрения. По сравнению со своими предшественниками, художниками эпохи Ренессанса, они яснее видели «зло мира», яснее понимали и самого человека с его сложными душевными порывами, слабостью и силой. Новый же взгляд на мир определил и новую эстетику, что особенно отчетливо видно именно в поэзии. Стоит заметить, что ее темы, настроения, образный строй и стиль письма оказали большое влияние на поэтов последующих столетий, и прежде всего нашего XX века.

Даты 1600–1660, ограничивающие этот период и принятые английским литературоведением, в известной мере условны. Границы литературных эпох подвижны, и было бы наивно думать, что Возрождение в Англией кончается в 1599 году, а с 1600 года в английской поэзии начинается XVII век с его барочными и классицистическими веяниями. В реальности все обстояло гораздо сложнее, и в первые десятилетия нового века в Англии жило немало поэтов, которых, условно говоря, можно назвать запоздалыми елизаветинцами. Среди них были и талантливые художники, такие, скажем, как Томас Кэмпион. Развивалась, постепенно преобразуясь в барочном стиле, и традиция, идущая от Эдмунда Спенсера. Но все эти поэты занимали явно подчиненное место, и не их творчество определяло собой лицо тогдашней английской лирики. Равным образом и в период Реставрации, когда вкусы решительно изменились, еще были отдельные художники, связанные с предшествующей традицией. И все же хронологические рамки 1600–1660 при всей их условности достаточно удобны. Они охватывают период, когда новые тенденции английской поэзии, наметившиеся еще в недрах Ренессанса в 90-е годы XVI века, стали главенствующими и затем, сильно видоизменившись, уступили место другой поэтической традиции.

У истоков английской лирики XVII века стоят два крупнейших художника Джон Донн и Бен Джонсон, которые противопоставили свое искусство поэтической манере елизаветинцев.

Донн — поэт очень сложный, а подчас и немного загадочный. Его стихи совершенно не умещаются в рамках готовых определений и словно нарочно дразнят читателя своей многозначностью, неожиданными контрастами и поворотами мысли, сочетанием трезво-аналитических суждений с всплесками страстей, постоянными поисками и постоянной неудовлетворенностью.

Донн был всего на восемь лет моложе Шекспира, но он принадлежал уже к иному поколению. Если верить словам могильщиков, Гамлету в последнем акте шекспировской трагедии 30 лет; таким образом, возраст датского принца очень близок возрасту Донна. Исследователи часто подчеркивают этот факт, обыгрывая гамлетическйе моменты в творчестве поэта. И действительно, для Донна, как и для шекспировского героя, «вывихнутое время» вышло из колеи и место стройной гармонии мироздания занял неподвластный разумному осмыслению хаос, сопровождающий смену эпох истории. В ставшем хрестоматийным отрывке из поэмы «Первая годовщина» поэт так описал свой век:

Все новые философы в сомненье.
Эфир отвергли — нет воспламененья,
Исчезло Солнце, и Земля пропала,
А как найти их — знания не стало.
Все признают, что мир наш на исходе,
Коль ищут меж планет, в небесном своде
Познаний новых… Но едва свершится
Открытье — все на атомы крушится.
Все — из частиц, а целого не стало,
Лукавство меж людьми возобладало,
Распались связи, преданы забвенью
Отец и сын, власть и повиновенье.
И каждый думает: «Я — Феникс-птица»,
От всех других желая отвратиться…

Перевод Д. В. Щедровицкого[2]

О себе же самом в одном из сонетов Донн сказал:

Я весь — боренье: на беду мою,
Непостоянство — постоянным стало…

Болезненно чувствуя несовершенство мира, распавшегося, по его словам, на атомы, поэт всю жизнь искал точку опоры. Внутренний разлад — главный мотив его лирики. Именно здесь причина ее сложности, ее мучительных противоречий, сочетания фривольного гедонизма и горечи богооставленности, броской позы и неуверенности в себе, неподдельной радости жизни и глубокого трагизма.

Как и большинство поэтов эпохи, Донн не предназначал свои стихи для печати. Долгое время они были известны лишь по спискам, которые подчас сильно отличались друг от друга (Проблема разночтения отдельных мест до сих пор не решена специалистами.) В первый раз лирика Донна была опубликована только после его смерти, в 1663 году. Поэтому сейчас достаточно трудно решить, когда было написано то или иное его стихотворение. Тем не менее текстологи, сличив сохранившиеся рукописи и изучив многочисленные аллюзии на события эпохи, доказали, что Донн стал писать уже в начале 90-х годов XVI века. Его первую сатиру датируют 1593 годом. Вслед за ней поэт сочинил еще четыре сатиры. Все вместе они ходили в рукописи как «книга сатир Донна». Кроме нее из-под пера поэта в 90-е годы также вышло довольно много стихотворений в других жанрах: эпиграммы, послания, элегии, эпиталамы, песни и т. д. Донн писал их, как бы намеренно соревнуясь со Спенсером, Марло, Шекспиром и другими поэтами-елизаветинцами, что делает его новаторство особенно очевидным.

В сатирах Донн берет за образец не национальную, но древнеримскую традицию Горация, Персия и Ювенала и преображает ее в духе собственного видения мира. Уже первая его сатира была написана в непривычной для елизаветинцев форме драматического монолога — сатирик, условная фигура «от автора», сначала беседует с «нелепым чудаком», а затем рассказывает об их совместном путешествии по улицам Лондона. Отказавшись от знакомой по поэзии Спенсера стилизации под аллегорию или пастораль, Донн обращается к изображению реальной жизни елизаветинской Англии. При этом его интересуют не столько отдельные личности и их взаимоотношения (хотя и это тоже есть в сатирах), сколько определенные социальные явления и типы людей. Зрение Донна гораздо острее, чем у поэтов старшего поколения. Всего несколькими штрихами он весьма точно, хотя и с гротескным преувеличением рисует портреты своих современников: капитана, набившего кошелек жалованьем погибших в сражении солдат, бойкого придворного, от которого исходит запах дорогих духов, рядящегося в бархат судьи, модного франта и других прохожих, а едкие комментарии сатирика, оценивающего каждого из них, помогают воссоздать картину нравов столичного общества. Здесь царят легкомыслие и тщеславие, жадность и угодничество.

Особенно достается от сатирика его спутнику, пустому и глупому щеголю, судящему о людях лишь по их внешности и общественному положению и за всей этой мишурой не замечающему добродетель «в откровенье наготы». Персонажи, подобные ему, вскоре проникли в английскую комедию; в поэзии же они появились впервые в сатирах Донна. Принципиально новым было здесь и авторское отношение к герою-сатирику. Если в ренессансной сатире он благодаря своему моральному превосходству обычно возвышался над людьми, которых высмеивал, то у Донна он превосходит их скорее в интеллектуальном плане, ибо ясно видит, что они собой представляют. Однако он не может устоять перед уговорами приятеля и, прекрасно понимая, что совершает глупость, бросает книги и отправляется на прогулку. Видимо, и его тоже притягивает к себе, пусть и помимо его воли, пестрый и бурлящий водоворот лондонских улиц. Так характерная для маньеризма двойственность сознания проникает уже в это раннее стихотворение Донна.

В форме драматического монолога написаны и другие сатиры поэта. Во второй и пятой он обращается к судейскому сословию, нравы которого прекрасно изучил за время учения в лондонской юридической школе Линкольнз-Инн. Тема лживости, крючкотворства, продажности и жадности судей, занявшая вскоре важное место в комедиях Бена Джонсона и Томаса Мидлтона, впервые возникла в поэзии Донна. Не щадит поэт и придворных (четвертая сатира). Идеал придворного как гармонически развитой личности в духе Кастильоне и Сидни не существует для него. В отличие от Спенсера не видит он его и в далеком прошлом. Донн всячески развенчивает этот идеал, высмеивая тщеславие, глупость, похотливость, гордость, злобу и лицемерие придворных. Жеманный и болтливый франт, который появляется в сатире, словно предвосхищает шекспировского Озрика, а его аффектированная, полная эвфуистических оборотов манера речи начисто отвергается поэтом. В сатирах Донна можно уловить и нотки разочарования в самом монархе. Ведь в реальности всемогущая королева ничего не знает о несправедливости, царящей в Лондоне, а потому и не может ничего исправить. Постепенно объектом сатиры становится вся елизаветинская Англия 90-х годов. В отличие от поэтов старшего поколения, воспевавших это время как новый «золотой век», который принес стране после разгрома Непобедимой армады (1588) счастье и благоденствие, Донн снимает всякий ореол героики со своей эпохи. Он называет ее веком «проржавленного железа», то есть не просто железным веком, худшей из всех мифологических эпох человечества, но веком, в котором и железо-то проела ржавчина. Подобный скептицизм был явлением принципиально новым не только в поэзии, но и во всей английской литературе.

Особенно интересна в плане дальнейшей эволюции Донна его третья сатира (о религии), где поэт сравнивает католическую, пуританскую и англиканскую церкви. Ни одна из них не удовлетворяет поэта, и он приходит к выводу, что путь к истине долог и тернист:

Пик истины высок неимоверно;
Придется покружить по склону, чтоб
Достичь вершины, — нет дороги в лоб!
Спеши, доколе день, а тьма сгустится
Тогда уж будет поздно торопиться.

Хаос мира затронул и земную церковь. И в этом важнейшем для Донна вопросе душевная раздвоенность дает о себе знать с самого начала.

Радикальным образом переосмыслил Донн и жанр эпистолы. Послания его старших современников обычно представляли собой возвышенные комплименты влиятельным особам и собратьям по перу, ярким примером чему служит целая группа сонетов-посвящений, которыми Спенсер предварил первую часть «Королевы фей» (1590). Донн намеренно снизил стиль жанра, придав стиху разговорно-непринужденный характер. В этом поэт опирался на опыт Горация, называвшего свои эпистолы «беседами».

Известное влияние на Донна оказали и темы эпистол Горация, восхвалявшего достоинства уединенного образа жизни. Так, в послании к Генри Уоттону, сравнив жизнь в деревне, при дворе и в городе, Донн советует другу не придавать значения внешним обстоятельствам и избрать путь нравственного самосовершенствования. В моральном пафосе стихотворения, в его проповеди стоического идеала явно ощутимы реминисценции из Горация.

Среди ранних посланий Донна бесспорно лучшими являются «Шторм» и «Штиль» (1597), которые составляют объединенный общей мыслью диптих. Стихотворения рассказывают о реальных событиях, случившихся с поэтом во время плавания на Азорские острова. Описывая встречу с неподвластными человеку стихиями, Донн настолько ярко воспроизводит свои ощущения, что читатель невольно делается соучастником гротескной трагикомедии, разыгравшейся на борту корабля. Стихии вмиг взъярившейся бури и изнурительно-неподвижного штиля противоположны друг другу, и их броский контраст высвечивает главную тему диптиха — хрупкость человека перед лицом непостижимой для него вселенной, его зависимость от помощи свыше:

Что бы меня ни подтолкнуло в путь
Любовь или надежда утонуть,
Прогнивший век, досада, пресыщенье.
Иль попросту мираж обогащенья
Уже неважно. Будь ты здесь храбрец
Иль жалкий трус — тебе один конец.
Меж гончей и оленем нет различий,
Когда судьба их сделает добычей.
. . . . . . . . .
Как человек, однако, измельчал!
Он был ничем в начале всех начал,
Но в нем дремали замыслы природны;
А мы — ничто и ни на что не годны,
В душе ни сил, ни чувств… Но что я лгу?
Унынье же я чувствовать могу!

Этими многозначительными строками поэт заканчивает диптих.

Принципиально новыми для английской поэзии 90-х годов XVI века были и элегии Донна. Как полагают исследователи, за три года — с 1593 по 1596 поэт написал целую маленькую книгу элегий, которая сразу же получила широкое хождение в рукописи. Элегии Донна посвящены любовной тематике и носят полемический характер: поэт дерзко противопоставил себя недавно начавшемуся всеобщему увлечению сонетом в духе Петрарки. Многочисленные эпигоны итальянского поэта быстро превратили его художественные открытия в штампы, над которыми иронизировал Сидни и которые спародировал Шекспир в знаменитом 130-м сонете:

Ее глаза на звезды не похожи,
Нельзя уста кораллами назвать,
Не белоснежна плеч открытых кожа,
И черной проволокой вьется прядь.

(Перевод С. Я. Маршак)

Очевидно, издержки этой моды очень быстро открылись Донну, быть может, раньше, чем Шекспиру, и в споре с английскими петраркистами он выбрал свой путь.

Поэт и тут обратился к античной традиции, взяв «Любовные элегии» Овидия как образец для подражания. Донна привлекла легкая ироничность Овидия, его отношение к любви как к занятию несерьезному, забавной игре или искусству, украшающему жизнь.

С присущим его эпохе свободным отношением к заимствованию Донн берет у Овидия ряд персонажей и некоторые ситуации. В элегиях английского поэта появляются и неумолимый привратник, и старый ревнивый муж, и обученная героем любовному искусству девица, которая, познав всю прелесть «страсти нежной», изменяет ему. Однако все это переосмыслено Донном и служит материалом для вполне самобытных стихотворений.

Действие элегий Донна разворачивается в современном Лондоне. Поэтому, например, стерегущий дом громадный детина-привратник мало похож на евнуха из элегии Овидия и скорее напоминает персонаж из елизаветинской драмы («Аромат»), а одежды, которые сбрасывает возлюбленная («На раздевание возлюбленной»), являются модными в высшем лондонском свете нарядами. Гладкий и отточенный стих Овидия, плавное движение мысли, обстоятельность повествования у Донна, как правило, заменяет нервная динамика драматического монолога.

Иным, чем у Овидия, было и отношение поэта к чувству. Приняв идею любви как забавной игры, он лишил ее присущей Овидию эстетизации. Надевший маску циника, лирический герой Донна исповедует вульгарный материализм, который в Англии тех лет часто ассоциировался с односторонне понятым учением Maкиавелли. Для людей с подобными взглядами место высших духовных ценностей заняла чувственность, а природа каждого человека диктовала ему собственные законы поведения, свою мораль. Шекспировский Эдмунд («Король Лир») с афористической точностью выразил суть этой доктрины, сказав: «Природа, ты моя богиня». Герой же одной из элегий Донна («Изменчивость»), отстаивая якобы отвечающее законам природы право женщины на непостоянство, сравнил ее с животными, меняющими партнеров по первой прихоти, с морем, в которое впадают многие реки. По мнению героя, равным образом свободны и мужчины, хотя он и советует им быть разборчивыми при выборе и смене подруги.

В противовес петраркистам Донн сознательно снижает образ возлюбленной, смело акцентируя плотскую сторону любви. В его элегиях все перевернуто с ног на голову и неприступная дама и ее томный воздыхатель предстают в виде сговорчивой ветреницы и самонадеянного соблазнителя. Поэт сознательно эпатировал публику: некоторые строки Донна были настолько откровенны, что цензура выкинула пять элегий из первого издания стихов поэта.

И все же критики, воспринявшие эти элегии буквально и увидевшие в них проповедь свободы чувств, явно упростили их смысл. Лирика Донна, как правило, вообще не поддается однозначному прочтению. Ведь в один период с элегиями он писал и третью сатиру, и «Штиль», и «Шторм». Для молодого поэта, как и для большинства его читателей, отрицательный смысл макиавеллизма был достаточно ясен. Ироническая дистанция постоянно отделяет героя элегий от автора. Как и Овидий, Донн тоже смеется над своим героем[3].

В 90-е годы Донн обращается и к другим жанрам любовной лирики. Стихотворения о любви он продолжал писать и в первые два десятилетия XVII века. В посмертном издании (1633) эти стихи были напечатаны вперемешку с другими, но уже в следующем сборнике (1635) составители собрали их в единый цикл, назвав его по аналогии с популярным в XVI веке сборником Р. Тотела «Песнями и сонетами». В языке той эпохи слово сонет помимо его общепринятого смысла часто употреблялось также в значении «стихотворение о любви». В этом смысле употребили его и составители книги Донна.

Читателя, впервые обратившегося к «Песням и сонетам», сразу же поражает необычайное многообразие настроений и ситуаций, воссозданных воображением поэта. «Блоха», первое стихотворение цикла а изданий 1635 года, остроумно переосмысляет распространенный в эротической поэзии XVI века мотив: поэт завидует блохе, касающейся тела его возлюбленной. Донн же заставляет блоху кусать не только девушку, но и героя, делая надоедливое насекомое символом их плотского союза:

Взгляни и рассуди: вот блошка
Куснула, крови вылила немножко,
Сперва — моей, потом — твоей,
И наша кровь перемешалась в ней.

Уже стихотворение «С добрым утром» гораздо более серьезно по тону. Поэт рассказывает в нем о том, как любящие, проснувшись на рассвете, осознают силу чувства, которое создает для них особый мир, противостоящий всей вселенной:

Очнулись наши души лишь теперь,
Очнулись — и застыли в ожиданье;
Любовь на ключ замкнула нашу дверь,
Каморку превращая в мирозданье.
Кто хочет, пусть плывет на край земли
Миры златые открывать вдали
А мы свои миры друг в друге обрели.

Затем следуют «Песня», игриво доказывающая, что на свете нет верных женщин, и по настроению близкая к элегиям в духе Овидия «Женская верность» с ее псевдомакиавеллистической моралью. После них — «Подвиг» (в одной из рукописей — «Платоническая любовь»), в котором восхваляется высокий союз душ любящих, забывающих о телесном начале чувства:

Кто красоту узрел внутри
Лишь к ней питает нежность,
А ты — на кожи блеск смотри,
Влюбившийся во внешность.

«Песни и сонеты» ничем не похожи на елизаветинские циклы любовной лирики, такие, скажем, как «Астрофил и Стелла» Сидни, «Amoretti» Спенсера или даже на смело нарушившие каноны «Сонеты» Шекспира. В стихотворениях Донна полностью отсутствует какое-либо скрепляющее их сюжетное начало. Нет в них и героя в привычном для того времени смысле этого слова. Да и сам Донн, видимо, не воспринимал их как единый поэтический цикл. И все же издатели поступили верно, собрав эти стихотворения вместе, ибо они связаны многозначным единством авторской позиции. Основная тема «Песен и сонетов» место любви в мире, подчиненном переменам и смерти, во вселенной, где царствует «вышедшее из пазов» время.

«Песни и сонеты» представляют собой серию разнообразных зарисовок, своего рода моментальных снимков, фиксирующих широчайшую гамму чувств, лишенных единого центра. Герой цикла, познавая самые разные аспекты любви, безуспешно ищет душевного равновесия. Попадая во все новые и новые ситуации, он как бы непрерывно меняет маски, за которыми не так-то просто угадать его истинное лицо. Во всяком случае, ясно, что герой не тождествен автору, в чье намерение вовсе не входило открыть себя. Лирическая исповедь, откровенное излияние чувств — характерные черты более поздних эпох, прежде всего романтизма, и к «Песням и сонетам» они не имеют никакого отношения.

При первом знакомстве с циклом может возникнуть впечатление, что он вообще не поддается никакой внутренней классификации. Оно обманчиво, хотя, конечно же, любое членение намеренно упрощает всю пеструю сложность опыта любви, раскрытую в «Песнях и сонетах».

Исследователи обычно делят стихотворения цикла на три группы. Однако не все стихи «Песен и сонетов» вмещаются в них («Вечерня в день св. Люции»), а некоторые («Алхимия любви») занимают как бы промежуточное положение. И все же такое деление удобно, ибо оно учитывает три главные литературные традиции, которым следовал Донн.

Первая из них — уже знакомая традиция Овидия. Таких стихотворений довольно много, и они весьма разнообразны по характеру. Есть здесь и игриво-циничная проповедь законности «естественных» для молодого повесы желаний («Общность»):

Итак, бери любую ты,
Как мы с ветвей берем плоды:
Съешь эту и возьмись за ту;
Ведь перемена блюд — не грех,
И все швырнут пустой орех,
Когда ядро уже во рту.

Есть и шутливое обращение к Амуру с просьбой о покровительстве юношеским проказам героя («Ростовщичество Амура»), и искусные убеждения возлюбленной уступить желанию героя («Блоха»), и даже написанный от лица женщины монолог, отстаивающий и ее права на полную свободу отношений с мужчинами («Скованная любовь»), и многое другое в том же ключе. Как и элегиях Донна, героя и автора в этой группе «Песен и сонетов» разделяет ироническая дистанция, и эти стихотворения тоже противостоят петраркистской традиции.

Но есть в «Песнях и сонетах» и особый поворот темы, весьма далекий от дерзкого щегольства элегий. Испытав разнообразные превратности любви, герой разочаровывается в ней, ибо она не приносит облегчения его мятущейся душе. Герой «Алхимии любви» сравнивает страсть с мыльными пузырями и не советует искать разума в женщинах, ибо в лучшем случае они наделены лишь нежностью и остроумием. В другом же, еще более откровенном стихотворении «Прощание с любовью» герой смеется над юношеской идеализацией любви, утверждая, что в ней нет ничего, кроме похоти, насытив которую человек впадает в уныние:

Так жаждущий гостинца
Ребенок, видя пряничного принца,
Готов его украсть,
Но через день желание забыто,
И не внушает больше аппетита
Обгрызанная эта сласть;
Влюбленный,
Еще вчера безумно исступленный,
Добившись цели, скучен и не рад,
Какой-то меланхолией объят.

Своими горькими мыслями эти стихотворения перекликаются с некоторыми сонетами Шекспира, посвященными смуглой леди. Но по сравнению с шекспировским герой Донна настроен гораздо более цинично и мрачно. Очевидно, ему надо было познать крайности разочарования, чтобы изжить искус плоти, радости которой, игриво воспетые поэтом в других стихах цикла, обернулись здесь своей мучительно опустошающей стороной.

В другой группе стихотворений Донн, резко отмежевавшийся от современных подражателей Петрарки, самым неожиданным образом обращается к традиции итальянского поэта и создает собственный вариант петраркизма. Но неожиданность — одно из характернейших свойств поэзии Донна. Видимо, ему мало было спародировать штампы петраркиетов в стихотворениях в духе Овидия, его герой должен был еще и сам переосмыслить опыт страсти, воспетой Петраркой.

Стихотворения этой группы обыгрывают типичную для традиции Петрарки ситуацию — недоступная дама обрекает героя на страдания, отвергнув его любовь. Из лирики «Песен и сонетов», пожалуй, наиболее близким к традиции итальянского мастера был «Твикнамский сад», в котором пышное цветение весеннего сада противопоставлено иссушающе-бесплодным мукам героя, льющего слезы из-за неразделенной любви:

В тумане слез, печалями повитый,
Я в этот сад вхожу, как в сон забытый;
И вот к моим ушам, к моим глазам
Стекается живительный бальзам,
Способный залечить любую рану;
Но монстр ужасный, что во мне сидит,
Паук любви, который все мертвит,
В желчь превращает даже божью манну;
Воистину здесь чудно, как в раю,
Но я, предатель, в рай привел змею.

Написанный как комплимент в честь графини Люси Бедфордской, одной из покровительниц поэта, «Твикнамский сад» вместе с тем и наименее типичное из петраркистских стихотворений Донна. Комплиментарный жанр не требовал от поэта сколько-нибудь серьезных чувств, но он определил собой внешнюю серьезность их выражения. В других стихотворениях Донн более ироничен. Это позволяет ему сохранять должную дистанцию и с улыбкой взирать на отвергнутого влюбленного. Да и сам влюбленный по большей части мало похож на томного воздыхателя. Он способен не без остроумия анализировать свои чувства («Разбитое сердце») и с улыбкой назвать себя дураком («Тройной дурак»). Иногда же привычная ситуация поворачивается вообще совсем непредвиденным образом. Убитый пренебрежением возлюбленной (метафора, ставшая штампом у петраркистов), герой возвращается к ней в виде призрака и, застав ее с другим, пугает, платит презрением за презрение:

Когда убьешь своим презреньем,
Спеша с другим предаться наслажденьям,
О мнимая весталка! — трепещи:
Я к ложу твоему явлюсь в ночи
Ужасным гробовым виденьем,
И вспыхнет, замигав, огонь свечи…

(«Призрак»)

Наконец, есть здесь и стихи, в которых отвергнутый влюбленный решает покинуть недоступную даму и искать утешение у более сговорчивой подруги («Цветок»). И в этой группе стихотворений мятущийся герой, изведав искус страсти (на этот раз неразделенной), побеждает ее.

Третья группа стихов связана с популярной в эпоху Ренессанса традицией неоплатонизма. Эту доктрину, причудливым образом совмещавшую христианство с язычеством, развили итальянские гуманисты — Марсилио Фичино, Пико делла Мирандола, родившийся в Испании Леоне Эбрео и другие мыслители, труды которых были хорошо известны Донну. Итальянские неоплатоники обосновали весьма сложное учение о любви как о единстве любящих, мистическим образом познающих в облике любимого образ творца. Английские поэты XVI века уже обращались к этому учению до Донна, но он идет здесь своим путем. Неоплатоническая доктрина послужила для него исходным моментом развития. Отталкиваясь от него, поэт создал ряд сцен-зарисовок, иногда прямо, а иногда косвенно связанных с неоплатонизмом.

И тут Донн тоже воспроизводит достаточно широкий спектр отношений любящих. В некоторых стихах поэт утверждает, что любовь — непознаваемое чудо. Она не поддается рациональному определению и описать ее можно лишь в отрицательных категориях, указав на то, чем она не является («Ничто»):

Я не из тех, которым любы
Одни лишь глазки, щечки, губы,
И не из тех я, чья мечта
Одной души лишь красота;
Их жжет огонь любви: ему бы
Лишь топлива! Их страсть проста.
Зачем же их со мной равнять?
Пусть мне взаимности не знать
Я страсти суть хочу понять.
В речах про высшее начало
Одно лишь «не» порой звучало;
Вот так и я скажу в ответ
На все, что любо прочим: «Нет».

В других стихотворениях Донн изображает любовь возвышенную и идеальную, не знающую телесных устремлений («Подвиг», «Мощи»). Но это скорее платоническая любовь в обыденном смысле слова, и возможна она лишь как один из вариантов союза любящих. Неоплатоники Ренессанса были не склонны целиком отрицать роль плотской стороны любовного союза. Подобное отношение разделял и Донн.

В «Экстазе», одном из самых известных стихотворений цикла, поэт описал занимавший воображение неоплатоников мистический экстаз любящих, чьи души, выйдя из тел, слились воедино. Но хотя таинственный союз и свершился в душах любящих, породив единую новую душу, он был бы немыслим без участия плоти. Ведь она свела любящих вместе и является для них, выражаясь языком Донна, не никчемным шлаком, а важной частью сплава, символизирующего их союз.

Но плоть — ужели с ней разлад?
Откуда к плоти безразличье?
Тела — не мы, но наш наряд,
Мы — дух, они — его обличья.
Нам должно их благодарить
Они движеньем, силой, страстью
Смогли друг дружке нас открыть
И сами стали нашей частью.
Как небо нам веленья шлет,
Сходя к воздушному пределу,
Так и душа к душе плывет,
Сначала приобщаясь к телу.

В любви духовное и телесное не только противостоящие, но и взаимодополняющие друг друга начала.

Как гармоническое единство духовного и чувственного начал показана любовь в лучших стихотворениях цикла. Назовем среди них «С добрым утром», где герой размышляет о смысле взаимного чувства, неожиданно открывшемся любящим, «Годовщину» и «Восходящему солнцу», где неподвластная тлению любовь противопоставлена бренному миру, «Растущую любовь», где поэт развивает мысль о том, что меняющееся с течением времени чувство все же остается неизменным в своей основе, и «Прощание, возбраняющее печаль», где герой доказывает, что нерасторжимому союзу любящих не страшна никакая разлука.

Благодаря этим стихотворениям Донн сумел занять выдающееся место в английской лирике. Ни один крупный поэт в Англии ни до, ни после него не оставил столь яркого изображения любви взаимной и всепоглощающей, дающей героям радость и счастье. Однако и на эту любовь «вывихнутое» время тоже наложило свой отпечаток. Сила чувств любящих столь велика, что они, создают для себя собственную, неподвластную общим законам вселенную, которая противостоит окружающему их миру. Само солнце, управляющее временем и пространством, находится у них в услужении, освещая стены их спальни. Мир любящих необъятен, но это потому, что он сжимается для них до размера маленькой комнатки:

Я ей — монарх, она мне — государство,
Нет ничего другого;
В сравненье с этим власть — пустое слово,
Богатство — прах, и почести — фиглярство.
Ты, Солнце, в долгих странствиях устало.
Так радуйся, что зришь на этом ложе
Весь мир: тебе заботы меньше стало,
Согреешь нас — и мир согреешь тоже.
Забудь иные сферы и пути:
Для нас одних вращайся и свети!

Знаменательно, что стихотворениям, воспевшим гармонический союз любящих, в «Песнях и сонетах» противостоят стихотворения, в которых сама возможность такого союза ставится под сомнение. «Алхимия любви» и «Прощание с любовью» с их разоблачением чувственности были направлены против неоплатонической идеи любви, доказывая, что все ее тайны лишь пустое притворство и выдумка. И здесь Донн остался верен себе, обыграв различные? ситуации и столкнув противоположности.

В первые десятилетия XVII века помимо «Песен и сонетов» Донн написал и довольно большое количество разнообразных стихотворений на случай посланий, эпиталам, траурных элегий. Во всех них поэт проявил себя как законченный мастер, который в совершенстве овладел стихом, способным передать даже самый: причудливый ход мысли автора. Но, как справедливо заметили специалисты, все же блестящее мастерство редко сочетается в этих стихах с глубиной истинного чувства[4]. Донн, однако, ставил перед собой иные цели. Сочиняя стихотворения на случай, он платил дань широко принятому обычаю: искавший покровительства поэт посвящал свои строки какой-либо могущественной особе. Подобные стихотворения писали очень многие современники Донна (например, Бен Джонсон). Но и тут он пошел своим путем, переосмыслив традицию[5]. У Донна похвала лицу, которому посвящено стихотворение, как правило, не содержит в себе привычного прославления его нравственных достоинств и не ограничивается чисто светскими комплиментами, но служит поводом к размышлению о высоких духовных истинах. При таком отношении автора восхваляемая им особа теряет свои индивидуальные черты и превращается в отвлеченный образец добра, доблести и других совершенств. Сами же стихотворения носят явно выраженный дидактический характер и при всей отраженной в них игре ума не выдерживают сравнения с «Песнями и сонетами».

Со стихотворениями на случай тесно связаны и поэмы Донна «Первая годовщина» (1611) и «Вторая годовщина» (1612), посвященные памяти юной Элизабет Друри, дочери одного из покровителей поэта. «Годовщины» сложнейшие произведения Донна, в которых сочетаются черты элегии, медитации, проповеди, анатомии и гимна[6]. Здесь в наиболее очевидной форме проявилась энциклопедическая эрудиция автора, по праву снискавшего славу одного из самых образованных людей начала XVII века. Относительно большие размеры обеих поэм позволили Донну дать волю фантазии, что привело его к барочным излишествам, в целом мало характерным для его лирики (нечто сходное можно найти лишь в поздних стихотворениях на случай). И уж конечно, ни в одном другом произведении Донна причудливая игра ума и пышная риторика не проявили себя столь полно, как в «Годовщинах».

Известно, что Бен Джонсон, критикуя «Годовщины», саркастически заметил, что хвала, возданная в них юной Элизабет, скорее подобает Деве Марии. На это Донн якобы возразил, что он пытался представить в стихах идею Женщины, а не какое-либо реальное лицо. И, действительно, кончина четырнадцатилетней девушки, которую поэту ни разу не довелось встретить, служит лишь поводом для размышлений о мире, смерти и загробной жизни. Сама же Элизабет Друри становится образцом добродетелей, которые человек утратил после грехопадения, а ее прославление носит явно гиперболический характер.

«Годовщины» построены на контрасте реального и идеального планов падшего мира, в котором живут поэт и его читатели, и небесного совершенства, воплощенного в образе героини. Донн осмысливает этот контраст с его привычным средневековым contemptus mundi[7] в остросовременном духе. «Годовщины» представляют собой как бы развернутую иллюстрацию знаменитых слов датского принца о том, что эта прекрасная храмина, земля, кажется ему пустынным мысом, несравненнейший полог, воздух, — мутным и чумным скоплением паров, а человек, краса вселенной и венец всего живущего, — лишь квинтэссенцией праха. И если описание небесного плана бытия у Донна грешит дидактикой и абстрактностью, то реальный распавшийся мир, где порчей охвачена и природа человека (микрокосм), и вся вселенная (макрокосм), где отсутствует гармония и нарушены привычные связи, воссоздан с великолепным мастерством. Тонкая наблюдательность сочетается здесь с афористичностью мысли. Недаром, почти каждый ученый, пишущий о брожении умов в Англии начала XVII века, как правило, цитирует те или иные строки из поэм Донна.

В начале XVII века поэт обратился и к религиозной лирике. По всей видимости, раньше других стихотворений он сочинил семь сонетов, названных им по-итальянски «La Corona» («корона, венок»). Этот маленький цикл написан именно в форме венка сонетов, где последняя строка каждого сонета повторяется как первая строка следующего, а первая строка первого из них и последняя последнего совпадают. Донн блестяще обыграл поэтические возможности жанра с повторением строк, сложным переплетением рифм и взаимосвязью отдельных стихотворений, которые действительно смыкаются в единый венок. Но в то же время строго заданная форма, видимо, несколько сковала поэта. «La Corona» удалась скорее как виртуозный эксперимент, где сугубо рациональное начало преобладает над эмоциональным.

Иное дело «Священные сонеты». Их никак не назовешь лишь виртуозным поэтическим экспериментом, а некоторые из них по своему художественному уровню вполне сопоставимы с лучшими из светских стихов поэта. Как и в «La Corona», поэт обратился не к шекспировской, предполагающей сочетание трех катренов и заключительного двустишия, но к итальянской форме сонета, наполнив ее неожиданными после эпигонов Сидни силой чувств и драматизмом и тем самым радикально видоизменив жанр.

Как доказали исследователи, «Священные сонеты» связаны с системой индивидуальной медитаций, которую разработал глава ордена иезуитов Игнатий Лойола в своих «Духовных упражнениях» (1521–1541). Написанная в духе характерного для Контрреформации чувственного подхода к религии, книга Лойолы была необычайно популярна среди духовенства и католиков-мирян в XVI и XVII столетиях. По мнению биографов, есть основания полагать, что и Донн в юности обращался к «Духовным упражнениям». Система медитации, предложенная Лойолой, была рассчитана на ежедневные занятия в течение месяца и строилась на отработке особых психофизических навыков. Она, в частности, предполагала умение в нужные моменты зримо воспроизвести в воображении определенные евангельские сцены (распятие, положение во гроб) и вызвать в себе необходимые эмоции (скорбь, радость). Как завершение каждого упражнения следовала мысленная беседа с творцом.

Некоторые сонеты Донна по своей структуре, действительно весьма похожи на медитации по системе Лойолы. Так, например, начало седьмого сонета (октава) можно рассматривать как воспроизведение картины Страшного суда, а конец стихотворения (секстет), как соответствующее данной сцене прошение:

С углов Земли, хотя она кругла,
Трубите, ангелы! Восстань, восстань
Из мертвых, душ неисчислимый стан!
Спешите, души, в прежние тела!
Кто утонул и кто сгорел дотла,
Кого война, суд, голод, мор, тиран
Иль страх убил… Кто богом осиян,
Кого вовек не скроет смерти мгла!..
Пусть спят они. Мне ж горше всех рыдать
Дай, боже, над виной моей кромешной.
Там поздно уповать на благодать…
Благоволи ж меня в сей жизни грешной
Раскаянью всечасно поучать:
Ведь кровь твоя — прощения печать!

В начале одиннадцатого сонета герой представляет себе, как он находился рядом с распятым Христом на Голгофе и размышляет о своих грехах. Конец же стихотворения выражает эмоции любви и удивления[8]. Да и сами размышления о смерти, покаянии, Страшном суде и божественной любви, содержащиеся в первых шестнадцати сонетах, тоже весьма типичны для медитации по системе Лойолы.

Однако и тут Донн переосмыслил традицию, подчинив ее своей индивидуальности. Весь маленький цикл проникнут ощущением душевного конфликта, внутренней борьбы, страха, сомнения и боли, то есть именно теми чувствами, от которых медитации должны были бы освободить поэта. В действительности же получилось нечто обратное. Первые шестнадцать сонетов цикла являются скорее свидетельством духовного кризиса, из которого поэт старается найти выход. Но и обращение к религии, как оказывается, не дает ему твердой точки опоры. Бога и лирического героя сонетов разделяет непроходимая пропасть. Отсюда тупая боль и опустошенность (третий сонет), отсюда близкое к отчаянию чувство отверженности (второй сонет), отсюда и, казалось бы, столь неуместные, стоящие почти на грани с кощунством эротические мотивы (тринадцатый сонет).

Душевный конфликт отразился и в трех поздних сонетах Донна, написанных, по всей вероятности, уже после 1617 года. За обманчивым спокойствием и глубокой внутренней сосредоточенностью сонета на смерть жены стоит не только щемящая горечь утраты, но и неудовлетворенная жажда любви. Восемнадцатый сонет, неожиданно возвращаясь к мотивам третьей сатиры, обыгрывает теперь еще более остро ощущаемый контраст небесной церкви и ее столь далекого от идеала земного воплощения. Знаменитый же девятнадцатый сонет, развивая общее для всего цикла настроение страха и трепета, раскрывает противоречивую природу характера поэта, для которого «непостоянство постоянным стало».

Самые поздние из стихотворений поэта — это гимны. Их резко выделяют на общем фоне лирики Донна спокойствие и простота тона. Стихотворения исполнены внутренней уравновешенности. Им чужда экзальтация, и тайны жизни и смерти принимаются в них со спокойной отрешенностью. Столь долго отсутствовавшая гармония здесь наконец найдена. Парадоксальным образом, однако, эта долгожданная гармония погасила поэтический импульс Донна. В последнее десятилетие жизни он почти не писал стихов, правда, творческое начало его натуры в эти годы нашло выражение в весьма интересной с художественной точки зрения прозе, где настроения, воплощенные в гимнах, получили дальнейшее развитие.

Поэтическая манера Донна была настолько оригинальна, что читателю, обращающемуся к его стихам после чтения старших елизаветинцев, может показаться, что он попал в иной мир. Плавному, мелодично льющемуся стиху елизаветинцев Донн противопоставил нервно-драматическое начало своей лирики. Почти каждое его стихотворение представляет собой маленькую сценку с четко намеченной ситуацией и вполне определенными характерами. Герой и его возлюбленная прогуливаются в течение трех часов, но вот наступает полдень, они останавливаются, и герой начинает лекцию о философии любви («Лекция о тени»); проснувшись на рассвете, герой насмешливо приветствует «рыжей дурня» — солнце, которое разбудило его и его возлюбленную («К восходящему солнцу»); собираясь в путешествие за границей герой прощается с возлюбленной, умоляя ее сдержать потоки слез. («Прощальная речь о слезах»); обращаясь к тем, кто будет хори нить его, герой просит не трогать прядь волос, кольцом обвившую его руку («Погребение») и т. д. Знакомясь со стихами Донна, читатель почти всякий раз становится зрителем маленького спектакля, разыгранного перед его глазами.

Драматический элемент стихотворений Донна часто обозначался сразу же, с первых строк, которые могли быть написаны в форме обращения либо как-то иначе вводили сюжетную ситуации. Сами же стихотворения обычно имели форму драматического монолога, новаторскую для английской поэзии рубежа XVI–XVII веков. Беседуя с возлюбленной, размышляя над той или иной ситуацией, герой «открывал себя». И хотя его «я» не совпадало с авторским (известным исключением была, пожалуй, лишь религиозная лирика), поэзия Донна носила гораздо более личностный характер, чем стихи его предшественников.

Драматическое начало определило и новые взаимоотношения автора и читателя, который как бы нечаянно становился свидетелем происходящего. Поэт никогда прямо не обращался к читателю, искусно создавая впечатление, что его нет вообще, как, например, нет зрителей для беседующих друг с другом театральных персонажей. И это способствовало особому лирическому накалу его стиха, подобного которому не было в поэзии елизаветинцев.

Ярко индивидуальной была и интонация стиха Донна, меняющаяся в зависимости от ситуации, но всегда близкая к разговорной речи. Из поэтов старшего поколения к разговорной речи обращался Сидни, который пытался воспроизвести в своем стихе язык придворных. Однако для Донна и его поколения язык придворных казался чересчур манерным. Неприемлем для автора «Песен и сонетов» был и синтез Шекспира, соединившего в своей лирике традиции Сидни с мелодическим стихом Спенсера. Драматические монологи героев Донна, несмотря на всю его любовь к, театру, во многом отличны и от сценической речи героев Марло, раннего Шекспира и других елизаветинских драматургов 90-х годов, писавших для открытых театров с их разношерстной публикой, которую составляли все слои населения.

Лирика Донна имела свой особый адрес, что явственно сказалось уже в первых стихах поэта. Они были написаны для тогдашней культурной элиты, по преимуществу для молодых людей с университетским образованием. С приходом Донна в литературу характерное уже отчасти для поколения Марло и других «университетских умов» (Лили, Грина, Лоджа и др.) отличие интеллектуальных интересов учено-культурного слоя от более примитивных запросов придворных стало вполне очевидным. Поэтическая речь сатир и элегий Донна и воспроизводит характерную интонацию образованного молодого человека его круга, личности скептической и утонченной.

Во времена Сидни английский литературный язык и поэтическая традиция еще только формировались. К приходу Донна поэтическая традиция уже сложилась, и его зоркому взгляду открылись ее издержки. Не приняв возвышенный слог сонетистов и Спенсера, поэт писал стихи намеренно низким стилем. Донн не просто сближал интонацию с разговорной Тречью, но порой придавал ей известную резкость и даже грубоватость. Особенно это заметно в сатирах, где сам жанр, согласно канонам эпохи Ренессанса, требовал низкого стиля. Но эта резкость есть и в некоторых стихах «Песен и сонетов» (начало «С добрым утром» или «Канонизации») и даже в религиозной лирике (сонет XIV). Во многих произведениях Донна свободное, раскованное движение стиха порой вступало в противоречие с размером, за что Бен Джонсон резко критиковал его. Но тут сказалось новаторство Донна, который, стремясь воспроизвести интонацию живой речи, ввел в стихи нечто вроде речитатива. По меткому выражению одного из критиков, мелодия человеческого голоса звучала здесь как бы на фоне воображаемого аккомпанемента размера. Для достижения нужного эффекта Донн смело вводил разговорные обороты, элизию, менял ударения и использовал мало характерный для елизаветинцев, enjambement, то есть перенос слов, связанных по мысли с данной строкой, в следующую. Понять просодию Донна часто можно, лишь прочитав то или иное стихотворение вслух.

Вместе с тем Донн прекрасно владел музыкой размера, когда жанр стихотворения требовал этого. В качестве образца достаточно привести песни и близкую к ним лирику «Песен и сонетов». (Некоторые из песен Донн написал на популярные в его время мотивы, другие были положены на музыку его современниками и часто исполнялись в XVII веке.) Но и здесь концентрация мысли, своеобразие синтаксических конструкций, которые можно оценить лишь при чтении, сближают эти стихотворения с разговорной речью и выделяют их на фоне елизаветинской песенной лирики[9].

Свои первые стихотворения Донн написал в студенческие годы во время занятий в лондонской юридической школе Линкольнз-Инн. Обучавшиеся тут студенты уделяли большое внимание логике и риторике. Чтобы выиграть дело, будущие адвокаты должны были научиться оспаривать показания свидетелей, поворачивать ход процесса в нужное русло и убеждать присяжных в правоте (быть может, и мнимой) своего подзащитного. Первые пробы пера поэта, видимо, предназначались для его соучеников. В этих стихотворениях Донн всячески стремился ошеломить виртуозностью своих доводов и вместе с тем с улыбкой, как будто со стороны, следил за реакцией воображаемого читателя, расставляя ему разнообразные ловушки. Гибкая логика аргументов целиком подчинялась здесь поставленной в данную минуту цели, и вся прелесть веселой игры состояла в том, чтобы с легкостью доказать любое положение, каким бы вызывающе странным оно ни казалось на первый взгляд. (Вспомним дерзкую проповедь вульгарного материализма и свободы сексуальных отношений.) В дальнейшем приемы подобной веселой игры прочно вошли в поэтический арсенал Донна и он часто пользовался ими в своих самых серьезных стихотворениях, по-прежнему поражая читателя виртуозностью доводов и головокружительными виражами мысли (сошлемся хотя бы на «Годовщины» или «Страстную пятницу 1613 г.»).

Чтобы понять такие стихотворения, требовалось немалое усилие ума. Строки Донна были в первую очередь обращены к интеллекту читателя. Отсюда их порой намеренная трудность, пресловутая темнота, за которую столь часто упрекали поэта (еще Бен Джонсон говорил, что «не будучи понят, Донн погибнет»). Но трудность как раз и входила в «умысел» поэта, стремившегося прежде всего пробудить мысль читателя. Работа же интеллекта в свою очередь будила и чувства. Так рождался особый сплав мысли и чувства, своеобразная интеллектуализация эмоций, ставшая затем важной чертой английской лирики XVII века.

В отличие от поэтов старшего поколения — и прежде всего раннего Шекспира, — увлекавшихся игрой слов, любивших неологизмы и музыку звука, Донна больше интересовала мысль. Конечно, и он виртуозно владел словом, но всегда подчинял его смыслу стихотворения, стремясь выразить все свои сложные интеллектуальные пируэты простым разговорным языком. В этом поэт стоял ближе к позднему Шекспиру. Как и в его великих трагедиях и поздних трагикомедиях, мысль автора «Песен и сонетов» перевешивала слово. При этом, однако, поэтическая манера Донна была много проще и по-своему аскетичней шекспировской. В целом для его стихов характерны краткость и точность, умение сказать все необходимое всего в нескольких строках. Недаром Марциал был с юности одним из любимых авторов Донна.

От лирики поэтов старшего поколения стихи Донна отличало также его пристрастие к особого рода метафоре, которую в Англии того времени называли концепт (conceit). При употреблении метафоры обычно происходит перенос значения и один предмет уподобляется другому, в чем-то схожему с ним, как бы показывая его в новом свете и тем открывая цепь поэтических ассоциаций. Внутренняя механика концепта более сложна. Здесь тоже один предмет уподобляется другому, но предметы эти обычно весьма далеки друг от друга и на первый взгляд не имеют между собой ничего общего. Поэта в данном случае интересует не столько изображение первого предмета с помощью второго, сколько взаимоотношения между двумя несхожими предметами и те ассоциации, которые возникают при их сопоставлении[10]. В качестве примера приведем уподобление душ любящих ножкам циркуля, скрепленным единым стержнем, сравнение врачей, склонившихся над телом больного, с картографами или сопоставление стирающейся на глобусе границы между западным и восточным полушарием с переходом от жизни к смерти и от смерти к воскресению.

Поэты-елизаветинцы изредка пользовались такими метафорами и раньше, но именно Донн сознательно сделал их важной частью своей поэтической техники. Поражая читателей неожиданностью ассоциаций, они помогали поэту выразить движение мысли, которая обыгрывала разного рода парадоксы и противопоставления. Поэтому метафоры-концепты у Донна и моментальны, как, скажем, у Гонгоры, и развернуты во времени, его сопоставления подробно раскрыты и обоснованы, наглядно демонстрируют «математическое» мышление поэта, его неумолимую логику и спокойную точность:

Как ножки циркуля, вдвойне
Мы нераздельны и едины:
Где б ни скитался я, ко мне
Ты тянешься из середины.
Кружась с моим круженьем в лад,
Склоняешься, как бы внимая,
Пока не повернет назад
К твоей прямой моя кривая.
Куда стезю ни повернуть,
Лишь ты — надежная опора
Того, кто, замыкая путь,
К истоку возвратится скоро.
«Прощание, возбраняющее печаль»

Концепт, как и другие стилистические приемы, не был для Донна украшением, но всегда подчинялся замыслу стихотворения. Орнаментальными такие метафоры стали позже, когда они вошли в моду в творчестве некоторых последователей Донна типа Д. Кливленда[11].

В поэтическом мышлении Донна тонко развитая способность к анализу сочеталась с даром синтеза. Расчленяя явления, поэт умел и объединять их. Тут ему помогало его блестящее остроумие, которое он, предвосхищая более поздние теории Грасиана, понимал как особого рода интеллектуальную деятельность, особое качество ума (wit) и в конечном счете особую разновидность духовного творчества, куда смех, комическое начало входили лишь как один из компонентов. Остроумие давало Донну возможность подняться не только над людской глупостью и пороками, но и над хаосом окружающего мира. Благодаря искусству остроумия поэт, оставаясь частью этого падшего, раздробленного мира, в то же время глядел на него как бы со стороны и скептически оценивал его. Хаос мира стимулировал иронию Донна и двигал его мысль.

Умение столкнуть противоположности и найти точку их соприкосновения, понять сложную, состоящую из разнородных элементов природу явления и одновременно увидеть скрепляющее эти элементы единство — важнейшая черта творчества Донна. Она во многом объясняет бросающиеся в глаза противоречия его поэзии. Некоторые из них уже были названы: обыгрывание взаимоисключающих взглядов на природу любви или создание примерно в одно время гедонистических элегии в духе Овидия и эпистолярного диптиха «Шторм» и «Штиль» с его изображением хрупкости человека перед лицом стихий. В более поздний период творчества Донн создает горькоциничную «Алхимию любви» и религиозную лирику. Используя для создания священных сонетов медитации по системе И. Лойолы, поэт одновременно работал и над сатирическим памфлетом в прозе «Игнатий и его конклав» (1611). Памфлет был направлен против иезуитов и изображал Лойолу в карикатурном виде, сидящим рядом с Люцифером в центре преисподней. И в эти годы хаос мира давал пищу для скептического ума поэта, стимулировал его воображение, а разнообразные интеллектуальные концепции по-прежнему превращались в поэтические образы, искусно обыгранные Донном.

Хотя Донн всячески отталкивался от елизаветинцев, без них его поэзия была бы невозможна. Они сформировали традицию, в которой он был воспитан, и дали ему главный импульс для поисков нового. Экспериментируя, он всегда оглядывался на своих старших современников. Однако новаторство Донна было столь радикальным, что его творчество уже не умещается в рамки Ренессанса. В ранней и зрелой лирике Донн самым тесным образом связан с маньеризмом, стилем искусства и литературы, возникшим в период кризиса Возрождения. Как ни один другой поэт эпохи Донн выразил типичное для маньеризма дисгармоническое ощущение непрочности мира, воплотил присущую этому стилю рефлексию, характерные для него контрасты спиритуализма и чувственности. Поздняя же лирика поэта, и прежде всего гимны с их спокойствием и более гармоническим мироощущением, связана с барочной поэтикой, которая уравновесила контрасты маньеризма и в противовес ренессансному антропоцентризму создала новый синтез, по-своему определив место человека в необъятных просторах вселенной. Именно барочные тенденции стали главными в творчестве поэтов следующего за Донном поколения.

Другим крупным художником, повлиявшим на судьбы английской поэзии XVII века, был Бен Джонсон. В наши дни он гораздо более известен как драматург, один из талантливейших, современников Шекспира. Однако сам Джонсон в частных беседах называл себя поэтом, отдавая явное предпочтение стихам перед драмами.

Среди художников своего поколения Джонсон был, несомненно, лучшим знатоком античности, и многие его стихотворение представляют собой обработку греческих и — главным образом — римских образцов. Античность, по мнению Джонсона, была школой, обязательной для каждого поэта, желающего достичь совершенства.

Однако подражание древним обнаруживает в творческой практике Джонсона свои закономерности. Чем точнее он пытался воспроизвести оригинал, тем хуже, бледнее становились его стихи.

По единодушному мнению критиков, оба варианта перевода «Науки поэзии» Горация стали явной неудачей английского поэта. Успех ждал его в тех случаях, когда он, вжившись в оригинал, переосмыслял его в духе современности. Так рождалось смелое новаторство, строившееся на твердом фундаменте уважения к традиции древних. Сам Джонсон прекрасно понимал это.

В своем сборнике «Эпиграммы» (1616) Джонсон обратился к традиции Марциала. Правда, техника отточенной сентенции, полный иронии лаконизм Марциала, с непринужденной легкостью воспроизведенные Донном, меньше соответствовали характеру дарования Джонсона. Его эпиграммы длиннее марциаловских. Джонсону особенно удавались заключительные строки, часто содержащие неожиданный поворот мысли, который раскрывал суть эпиграммы. Подобно Марциалу, большое значение Джонсон придавал и композиции сборника, пытаясь сочетать разнообразные по тематике стихотворения. Главное же, что роднило его с римским поэтом, это сатирическое видение мира, равно как и зоркое внимание к быту и нравам.

Одним из лучших стихотворений сборника по праву считается «Приглашение друга на ужин». В этом полном легкого юмора произведении Джонсон опирается на несколько сходных по теме эпиграмм Марциала, где римский поэт, приглашая гостей, предлагал им со вкусом сервированный стол и дружеский разговор. Сохранив ряд деталей, почерпнутых у Марциала, Джонсон переносит события в современный Лондон. Изысканный стол сервирован поэтом на английский манер, и гостю он предлагает чашу любимого им Канарского вина. Его друг не увидит за столом неприятных ему людей типа известного тогда осведомителя Роберта Пули и т. д. и т. п. Своим искусством поэт заставляет читателей ощутить неповторимую атмосферу встречи друзей-интеллигентов, читающих за столом римских классиков и ведущих непринужденную беседу. Как утверждают исследователи, Марциал в своих эпиграммах противопоставлял изысканную простоту застолья безвкусной роскоши пиров, описанных в «Сатириконе» Петрония[12]. Банкеты под стать этим пирам устраивались и в современном Джонсону Лондоне. Одако для английского поэта важнее другое идеал интимного содружества умов, который противостоит упадку нравов его эпохи. Противоречие мудреца-стоика и мира выражено здесь в легкой, слегка игривой форме. Но обращение Джонсона к учению стоиков носило принципиальный характер. Влияние стоицизма было достаточно широко распространено в эпоху Возрождения и в XVII веке и затронуло многих английских художников той поры. В творчестве Джонсона оно особенно явно сказалось именно в лирике. Поэт был не склонен абсолютизировать вселенский хаос. Разладу современности Джонсон не только противополагал мифологизируемую им в духе «золотого века» античность, он считал, что художник, видящий неустройство мира, должен стараться как можно ближе подойти к идеалу стоического мудреца, возвышающегося над бурями судьбы. И с течением времени подобные настроения все более усиливались в лирике поэта.

Сатирический запал «Эпиграмм» Джонсона был гораздо мощнее, чем у Марциала. Римский поэт принимал мир таким, как он есть, иронизируя над его пороками, но ничего не утверждая и не отрицая. Для Джонсона же пафос отрицания и утверждения составлял суть его видения мира, и все стихотворения сборника легко делятся на две половины: в одних поэт бичует порок, в других — воздает хвалу добродетели[13].

Объектом сатиры Джонсона становятся придворные, провинциальные сквайры, охотники за богатыми невестами, занудные пуритане, ростовщики, алхимики, сводники, продажные адвокаты, бездарные поэты-плагиаторы, светские модницы, доносчики-осведомители, игроки в кости и т. д. Эти плуты и глупцы служат как бы эскизами к картине нравов Лондона, которую Джонсон с таким мастерством развернул в своих комедиях. Однако, несмотря на многочисленные бытовые подробности, в этой пестрой галерее трудно разглядеть отдельные лица. Такое отсутствие «фокуса» и предполагалось поэтом. В духе классицизма он сознательно приблизил отрицательные персонажи своих эпиграмм к типам, которые и подвергаются сатирическому осмеянию.

Образцы добродетели, как правило, названы поэтом по именам; это вполне реальные люди, современники Джонсона, разного рода знатные особы и собратья по перу. Но и они тоже приближены к типу идеального друга, вельможи-покровителя или поэта. И хотя по манере письма эти эпиграммы совсем не похожи на стихотворения на случай Донна, их герои обычно также превращены в отвлеченный образец совершенства. (Так, например, Донн в посвященных ему эпиграммах изображен идеальным поэтом, но читатель не получает никакого представления о том, в чем своеобразие его поэзии и как ее оценивает Джонсон. Узнать об этоммы можем только из его прозы.) Истинное чувство прорывается лишь в немногих из подобных стихотворений, прежде всего в эпитафиях — в «Эпитафии на С. П.» и особенно в эпитафии «Моему первому сыну», где за нарочитой сдержанностью эмоций скрывается неподдельная горечь скорби:

Прощай, мой Бенджамин. Вина моя
В том, что в твою удачу верил я.
Ты на семь лет был ссужен небом мне,
Но нынче оплатил я долг вполне.
Нет, не рыдаю я. Рыдать грешно
О том, что зависть вызывать должно.
Нам всем придется скоро в мир теней:
Уйти от плоти яростной своей.
И если горе не подточит силы,
То старость доведет нас до могилы.
Спи, сын мой! Схоронил здесь, без сомненья,
Бен Джонсон лучшее свое творенье
И клятву дал: столь сильно, как его,
Не полюбить вовеки никого.

В «Лесе», второй книге стихотворений, напечатанной вместе с — «Эпиграммами» в собрании сочинений, Джонсон обратился к иным жанрам. Большое место здесь занимает любовная лирика, представленная главным образом в форме песен. Часть из них обращена к Селии, возлюбленной, вымышленной поэтом на манер Коринны у Овидия. Селия (Челия) — также персонаж из комедии Джонсона «Вольпоне». Одна из песен «Леса» и взята прямо из этой комедии. В пьесе ее поет хитроумный Вольпоне, пытаясь соблазнить добродетельную героиню. И тут Джонсон не обошелся без античного образца, обработав знаменитое стихотворение Катулла («Будем жить и любить, моя подруга…») и дав свою версию весьма важной для любовной лирики XVII века темы быстротечности времени и краткости радостей жизни. Хотя некоторые строки песенки Вольпоне являются достаточно точным переводом с оригинала, интонация Джонсона резко отлична от возвышенно-серьезной, полной страсти речи Катулла. Песенка носит явно игривый и даже слегка циничный характер, что особенно ясно видно в последних строках с откровенно беззастенчивой моралью в духе героя комедии — «не пойман, не вор»:

Плод любви сорвать — не грех,
Грех — не скрыть любви утех.
Ведь известно с давних пор:
Кто не пойман — тот не вор.

Другие песни к Селии были написаны уже специально для «Леса», но и в них звучит все та же игривая интонация. В песенке о поцелуях, отталкиваясь от первых строк другого известного стихотворения Катулла, поэт переносит действие в Лондон. Неминуемо возникавший в сознании читателей. Джонсон а контраст античности с современностью наполнял это стихотворение легкой иронией. Даже более возвышенная по тону третья песня к Селии тоже не лишена оттенка шутливости. Опираясь на отрывки из позднегреческой прозы (Филострат), поэт создает полное утонченной галантности стихотворение-комплимент, которое сочетает грациозную простоту формы с изысканностью образов:

До дна очами пей меня,
Как я тебя — до дна.
Иль поцелуй бокал, чтоб я
Не возжелал вина.
Мечтаю я испить огня,
Напиться допьяна,
Но не заменит, жизнь моя,
Нектар тебя сполна.
Тебе послал я в дар венок,
Душистый, словно сад.
Я верил — взятые тобой,
Цветы не облетят.
Вздох подарив цветам, венок
Вернула ты назад.
Теперь дарить не свой, а твой
Он будет аромат.

Хотя эмоциональный спектр любовной лирики Джонсона, амплитуда его чувств были намного ограниченнее, чем у Донна, подобные стихотворения вносили новые мотивы в английскую поэзию. Видимо, и сам Джонсон прекрасно понимал это, «Лес» открывается стихотворением, которое поэт назвал «Почему я не пишу о любви». За его шутливым сюжетом — старый поэт не может заковать Амура в свои рифмы — стоят серьезные размышления. По мнению критиков, Амур олицетворяет собой традиционную любовную лирику елизаветинцев. Стихи в духе петраркизма Джонсон не может и не хочет писать. Вместо этого он сочиняет стихотворение, где с улыбкой признается в разрыве со своими предшественниками.

По своей дидактической ориентации послания, помещенные в «Лесе», близки эпиграммам, восхваляющим добродетель, но написаны они с еще большим мастерством. Особенно удалась Джонсону эпистола «К Пенсхерсту», которая явилась новым для английской лирики образцом поэмы о загородной усадьбе и ее обитателях, где описание природы сочетается с размышлениями о ходе времени и истории. Пенсхерст, которым некогда владел Филип Сидни и где теперь живет его брат Роберт, олицетворяет для Джонсона идеал гармонической жизни, которая противостоит несовершенству современности. Щедрая и изобильная природа, лес, вода, воздух, деревья, цветы и плоды, птицы и звери, языческие лесные божества окружают дом, который служит центром этого маленького мира. Природа с ее круговоротом времен года и люди живут здесь в идиллическом согласии. Гармоничны взаимоотношения людей разного происхождения, и недаром все — от простого крестьянина до самого короля — гостеприимно встречаются хозяевами усадьбы. В первых строках стихотворения Джонсон противопоставляет Пенсхерст вульгарным особнякам выскочек-нуворишей, тем самым касаясь главной цели послания — воздать хвалу старой доброй Англии, которая на глазах поэта с пугающей быстротой становилась достоянием истории. Поэтому и Филип Сидни, лишь несколько десятилетий назад владевший Пенсхерстом, в стихотворении превращается в фигуру мифологическую, а сама старая добрая Англия обретает черты «золотого века».

Во втором сборнике стихотворений Джонсон обратился и к религиозной лирике, внеся в нее настроение меланхолического спокойствия. Его стихам чужды мучительные взрывы чувств «Священных сонетов» и отрешенная примиренность гимнов Донна. Здесь все проще и приглушенней — религиозный опыт Джонсона неотделим от обыденной жизни с ее горестями и утратами.

В поздней лирике Джонсона темы его двух первых книг получают дальнейшее развитие, значительно усложняясь. Как не раз отмечалось в критике, любовные элегии Джонсона написаны не без влияния Донна. Об этом говорит ярко выраженное в них драматическое начало. Однако любовная топика подана у Джонсона несколько в ином ключе. Герой элегий Джонсона меньше поглощен страстью. Он еще более смотрит на чувства как бы со стороны, оценивая их и размышляя об их связи со своим искусством.

Неоплатонические идеи встречались в поэзии Джонсона и раньше. Но именно теперь они проникают в его любовную лирику, определяя суть целого цикла стихотворений, названного им «Прославление Хариты». Эти стихотворения представляют собой нечто вроде маленького диалога, в котором поэт на манер итальянских неоплатоников сталкивает различные взгляды на природу любви[14].

И здесь Джонсон остается верен себе — его стихи носят полушутливый характер. Прелестная Харита отвергает ухаживания пятидесятилетнего поэта, толстого и бородатого, хотя только он один и может по-настоящему оценить ее красоту, которая, по учению неоплатоников, скрывает духовные совершенства. Только он, поэт, может предложить ей любовь, которая позволит, отрешившись от физического мира, приобщиться к миру нетленных сущностей. Другая дама, участница диалога, противопоставляет взгляду поэта чисто чувственное понимание любви. Сама же Харита с лукавым юмором пытается найти золотую середину, совмещающую духовный и чувственный полюса любви.

Драматическое начало, сталкивающее взгляды персонажей, выражено в «Прославлении Хариты» весьма сложным образом. Для Джонсона и сам герой цикла, носящий его имя и внешне столь похожий на него, — тоже один из забавных персонажей этой маленькой комедии. Поэт откровенно подсмеивается над незадачливым пожилым героем и обеими дамами, каждая из которых в реальности далека от совершенства. Сами же неоплатонические идеи, всерьез занимавшие Джонсона в его поздних пьесах, в «Прославлении Хариты» иронически снижены всем контекстом поэмы.

В этот период Джонсон обратился также к теме доблести, заложив важную для английской лирики XVII века традицию, которую продолжили поэты-кавалеры и поэты эпохи Реставрации. Однако Джонсон понимал доблесть иначе, чем его последователи. Ему претил вошедший в моду при дворе Карла I культ псевдокуртуазности, который он высмеял в пьесе «Новая гостиница». Доблесть осмысляется Джонсоном в духе близких ему идей стоицизма. Она помогает человеку подняться над погрязшим в пороках, смешным и уродливым обществом. Храбрость в бою для поэта лишь начальная ступень доблести. Главное же в том, что человек должен научиться владеть собой в самых тяжких обстоятельствах, вопреки всем ударам судьбы, искать не славы, но истины и почитать великим только то, что благо («Послание к другу, убеждающее его отправиться на войну»).

Идеи стоицизма наложили отпечаток и на обе его знаменитые оды «К самому себе». Как известно, Джонсона-драматурга в последние годы жизни преследовали неудачи. В английском театре стала модной чуждая ему барочная драма, да и сами его поздние комедии во многом уступали более ранним пьесам. Джонсон эти неудачи воспринимал болезненно. В одах он прощается со «шлюхой-сценой», где царят те же нравы, что и в обществе. Но бездействие губительно, художник все равно не должен прекращать свой труд, иначе он потеряет себя. Отвернувшись от театра, Джонсон обращается к поэзии. Образ стоика-мудреца, неподвластного бурям судьбы, ассоциируется для него с высоким призванием художника, бескомпромиссно служащего искусству и не стремящегося угодить прихотям невежд:

Ты лирою своей
Вновь песню разбуди
И, словно Прометей,
Огонь для всех людей
У неба укради.
Афина и тебе поможет, подожди.
Пока же век нечуткий
Еще у лжи во власти,
Не создавай и шутки
Для сцены-проститутки,
Тогда хотя б отчасти
Ты избежишь копыт осла и волчьей пасти.

Если Донн никогда не стремился напечатать свои стихи, предназначая их для досуга таких же любителей поэзии, как и он сам, то Джонсон смотрел на себя как на профессионала, целиком посвятившего жизнь искусству. Свои стихи он тщательно готовил к публикации, предназначая их не просто любителям, но истинным знатокам поэзии. Тем выше, по его мнению, должен быть их уровень, тем глубже мысль. Только тогда поэзия будет не удовлетворением сиюминутной прихоти, но станет достоянием грядущих поколений.

В поздний период сатира Джонсона становится более едкой и целенаправленной. Инвективы поэта теперь часто направлены против конкретных лиц (таких, например, как известный художник Иниго Джонс). Полной мерой воздается современному «немощному и дряблому» миру, где более нет места высоким идеалам:

Весь здешний мир замешан на дрожжах
Безумства, и царит в его садах
Безудержное буйство сорных трав,
Учение Создателя поправ.
Мир закоснел в распутстве и грехах,
И чужд ему небесной кары страх.
Все доброе опошлено. На всем
Печать двуличья. То, что мы зовем
Сегодня дружбой, — скрытая вражда.
Нет ни стыда, ни правого суда.
Молчит закон. Утехи лишь одни
Желанны тем, для коих честь сродни
Игрушке. Шутовства и чванства смесь
Вот их величье. И в почете здесь
Обжора, франт да толстая мошна,
Что похоть их обслуживать должна.
«Послание к другу, убеждающее его отправиться на войну»

В подобных строках Джонсона отчетливо звучат пессимистические ноты, которые подчас даже перевешивают неостоический пафос его поэзии, наделяя ее характерными чертами маньеризма.

Однако в целом в лирике Джонсона все же преобладают классицистические черты. Помимо творческого осмысления античности, большое значение он придавал и подражанию природе, которая осмыслялась им, как и другими классицистами, в соответствии с критериями разума. Пристальное внимание Джонсон уделял мастерству, форме и отделке стиха. В лучших стихотворениях поэта явно чувствуется строгая самодисциплина. В них на практике реализуется его идеал гармонического сочетания всех компонентов, или, выражаясь его собственными словами, «целое состоит из таких частей, без любой из которых оно не является целым»[15].

Джонсон, как и Донн, противопоставлял поэтическим излишествам елизаветинцев низкий стиль разговорной речи, но в остальном пути обоих поэтов решительным образом расходились. «Я люблю чистый и опрятный слог, если он не бесцветен и не тривиален. Двусмысленные выражения выводят меня из терпения»[16],- писал Джонсон. Его идеалом была простота и ясность. Известно, что свои мысли он сначала излагал прозой, а затем придавал им поэтическую форму. Это помогало ему достичь предельной четкости мысли и единства тона. По сравнению с елизаветинцами и Донном у Джонсона мало поэтических образов и они имеют иной характер. Он всегда употребляет слово точно, обычно пользуясь его прямым значением, и мысль у него в отличие от Донна не перевешивает слово. Меньше экспериментирует он и с размером, по большей части пользуясь так называемым рифмованным куплетом (пятистопный ямб с рифмами по схеме аа, bb, cc). Его поэзию отличают необычное сочетание простоты и утонченности, особого рода сжатость и выразительность слога, грациозная изысканность формы и мужественная энергия тона. В лирике, как и в драматургии, Джонсон не повторял никого из предшественников или современников, а упорно и последовательно шел своим путем.

Авторитет Донна и Джонсона у поэтов-лириков следующего за ними поколения был настолько велик, что исследователи в прошлом даже делили их на две группы: школу Донна и школу Джонсона. На самом деле все обстояло сложнее. Донн и Джонсон совместными усилиями изменили манеру английского стиха, но в рамках новой традиции лучшие лирики середины XVII века искали собственные решения. Кроме того, влияние Донна и Джонсона не было взаимоисключающим, и один и тот же поэт мог сочетать в своем творчестве разнообразные элементы их открытий.

Гораздо более удобным нам представляется давно принятое в критике деление поэтов эпохи на «метафизиков» и «кавалеров». При всей своей условности (некоторые поэты не вписывались целиком в эти группы, другие занимают как бы промежуточное положение) оно все же лучше отражает основные тенденции развития английской лирики в творчестве младших современников; Донна и Джонсона.

К метафизикам мы относим поэтов, которые в своих поисках отталкивались от открытий Донна, хотя их индивидуальная манера могла быть и непохожей на манеру автора «Песен и сонетов». Как показали исследователи[17], главным, что метафизики восприняли от Донна, была лирическая интенсивность его поэзии, ее устремленность вовнутрь, обращение к сугубо личному опыту, который помогал им осмыслить внешний мир и найти в нем свое место. Эта опора на личный опыт и связанное с ним особого рода, личностное начало стиха отделяют этих художников от большинства елизаветинцев, кавалеров и поэтов эпохи Реставрации. От Донна метафизики в той или иной мере восприняли также драматизм его лирики, игру ума, увлечение метафорами-концептами и некоторые иные элементы его манеры, хотя все эти элементы по-разному сочетались в их творчестве.

Самым старшим по возрасту среди метафизиков был Эдвард Герберт. Его творческие интересы были весьма широки, и в литературу он вошел не только как поэт, но и как прозаик-мемуарист и философ рационалистического толка, одним из первых в истории английской мысли попытавшийся обосновать доктрину деизма. В своей лирике он продолжил традицию ученой поэзии XVI века, трансформировав ее в стиле Нового времени. Среди его стихотворений были и написанные в типичных для елизаветинцев жанрах: сонеты, мадригалы, песни. Однако поэт старательно избегал богатой палитры красок своих предшественников, их любования сочными, чувственными образами. В духе XVII века Герберт интеллектуализировал эти жанры. Его слог прост, мысль обычно сжата и часто весьма сложна (на «темноту» Герберта обратил внимание сам Донн). Пользовался он и метафорами-концептами. Наиболее интересна любовная лирика Герберта, которая по большей части носила философский характер. Поэт опирался в ней на идеи неоплатонизма, прославляя любовь как путь к истинному знанию, свободе, свету и вечности. В самом известном своем стихотворении «Ода в ответ на вопрос, может ли любовь длиться вечно» Герберт, используя драматическую ситуацию, сходную с ситуацией «Экстаза» Донна, доказывал, что настоящее чувство приобщает любящих к вечности:

Нет, и в заоблачном пути
Любовь не ведает утрат.
Где добродетели царят,
Сей дар тем более в чести.
Вновь очи встретятся с очами.
Вновь будут руки сплетены.
И счастье нынешней весны
Там навсегда пребудет с нами.

Генри Кинг также пробовал силы в разных жанрах и сочинял любовную и философскую лирику, как и Эдвард Герберт интеллектуализируя эти жанры. В некоторых из своих стихотворений утонченной простотой слога Кинг близок Джонсону. Однако в наи

более известных вещах, где поэт обратился к теме разлуки и смерти, он все же следовал традиции Донна, внося в свою поэзию особую интимную интонацию, простую и бесхитростную, которая причудливым образом сочеталась с игрой ума. Это отчетливо видев но в «Траурной элегии», лучшем стихотворении Кинга, которое он. посвятил памяти умершей жены:

Я вниз спешу день ото дня
Мой компас вниз зовет меня.
Но я теченью не перечу,
Ведь впереди тебя я встречу.
Поверь, обидно мне до боли,
Что первой ты на вражье поле
Пришла и в битве захватила
Сию холодную могилу,
Хотя по возрасту скорей
Мне полагалось быть бы в ней.
Но пульса тихое биенье
Есть нашей встречи приближенье,
И как ни медленно он бьет,
Но нас в конце концов сведет.

Наиболее одаренным среди поэтов-метафизиков предреволюционных десятилетий был Джордж Герберт, младший брат Эдварда Герберта. Перу Джорджа Герберта принадлежит лишь одна книга «Храм» (1633), куда вошло большинство стихотворений, написанных им в течение всей жизни. Стихотворения эти распадаются на несколько групп, на первый взгляд не связанных друг с другом. Часть из них посвящена архитектуре храма (алтарю, витражам, мраморному полу), другие — праздникам или моментам церковной службы, третьи содержат размышления о высоком смысле любви или задачах поэзии и т. д. Но впечатление калейдоскопичности построения книги обманчиво. Композиция сборника строго продумана автором. Подобно памятникам барочного искусства, «Храм» произведение по-своему монументальное, и стихотворения, входящие в него, скрепляет сложная и многозначная метафора, которую поэт вынес в название книги. Для Герберта храм — это и здание, где совершаются богослужения, и сложившийся за века институт церкви, и весь миропорядок, и, наконец, человеческое сердце. Последнее особенно важно, поскольку вся книга представляет собой символический рассказ о внутренней жизни поэта, служившего пастором в одном из маленьких приходов провинциальной Англии[18].

Один из важнейших мотивов «Храма» — внутренний конфликт временами бурно выплескивающийся наружу. Поэтом владеет чувство разочарования от несбывшихся надежд и богооставленности; ему кажется, что жизнь с ее радостями прошла мимо него; он не может найти свое место в мире; подобно Гамлету, он страдает от бренности всего сущего, а иногда даже пробует поднять бунт:

Я громко стукнул кулаком:
Ну, все! Испил до дна!
Иль без конца мне суждено
Вздыхать? Нет, жизнь моя вольна,
Нет, вольным ветром я влеком!
Доколь терпеть мне этот гнет?
Иль весь мой урожай — колючки терна,
И кровь моя горит на нем?
Когда ж в душе моей созреет плод?..
«Ярмо»

Знаменитая болезнь эпохи — меланхолия — окрашивает многие стихотворения сборника («Бедствие», «Темперамент», «Отказ» и др.), Заставляет поэта мучиться от сознания собственного несовершенства и несовершенства окружающего его мира. Здесь Герберт, развивая традицию Донна, скрупулезным анализом противоречивых чувств, умением заставить читателя воочию увидеть хаос страстей, бурлящих в сердце человека; вносит свой весомый вклад в английскую лирику XVII века.

Однако меланхолия вовсе не единственное настроение книги. Каким бы острым ни был душевный разлад, поэта влечет к себе гармония. Сиюминутное и вечное неразрывно связаны для него, и в борениях собственного духа он видит некое подобие опыта каждого человека. Лирический герой книги ясно понимает, что обрести душевное равновесие можно, лишь преодолев себя, выйдя за рамки собственного «я» и приблизившись к целому. Тогда внутренние конфликты могут найти разрешение. Отсюда рождается главная тема «Храма» — восхваление высшего начала.

В характерной для барокко манере Герберт абсолютизирует это начало, противопоставляя его упадку современного мира. В грандиозной схеме бытия увиденное как бы с высоты полета всякое явление, и великое, и бесконечно малое, исполнено смысла, поскольку на нем лежит отблеск вечного. Герберта волнуют и страсти Голгофы, и недолгая жизнь цветка, и звуки хоралов, и красота пропорций человеческого тела. Задача поэзии, по мнению автора «Храма», и состоит в том, чтобы воздать хвалу мирозданию, воспев его. нетленную красоту. Сохранившиеся черновики книги показывают, что Герберт стремился подчинить лирику «Храма» этой главной для себя цели, сознательно приглушая мотивы внутренней дисгармонии. Поэтому и душевный конфликт обычно предстает здесь как нечто хотя и очень важное, но всегда преодоленное, как искушение, которое в конечном счете удалось победить.

В лирике «Храма» Герберт обратился к популярному в XVII веке иероглифическому, или эмблематическому, методу письма, который своими корнями восходит к средневековью. Согласно его канонам человеку для познания вселенной даны две книги — Библия как книга откровения и Природа как книга творения, мир — не что иное, как божественная поэма, особая система символов или эмблем, в таинства которой нужно проникнуть. Художников XVII века привлекала мысль о том, что поэт, подражая творцу вселенной, может выражать свои идеи в символической форме и создавать собственные эмблемы по аналогии с божественными. Наиболее явственно этот принцип нашел выражение в книгах эмблем, где печатались разного рода иллюстрации вместе с кратким девизом и более пространным объяснением смысла изображаемого.

В Англии первые эмблематические книги появились еще в елизаветинскую эпоху, но особую известность они приобрели только в XVII веке, когда к этому жанру обратился Фрэнсис Кворлес. Плодовитый, хотя и не отличающийся ярким талантом поэт,

Кворлес написал большое количество стихотворений, в которых назидательность часто играла главную роль. К эмблемам как стилистическому приему иногда обращались и более одаренные художники, такие, например, как Донн, а позднее Крэшо, Воэн и Марвелл. Но именно Герберт наиболее последовательно использовал эту традицию в своей лирике, подчиняя эмблеме не отдельные строки и образы, но все стихотворение в целом.

На страницах его книги не было никаких иллюстраций — их роль должны были сыграть сами стихи. Некоторым из них Герберт искусно придавал графическую форму изображаемого предмета. Так, длина и расположение строк «Алтаря» действительно воспроизводили его архитектурную структуру, а «Пасхальные крылья» визуально напоминали раскрытые для полета крылья птицы:

Я с той поры, как на земле возник,
Одних постыдных дел алкал,
Но ты казнил за них,
И я от кар
Поник:
С тобой
Слиясь, хочу
Петь подвиг твой,
Мое крыло с твоим сращу,
Пусть скорбь моя рождает взлет крутой!

Правда, таких стихов у Герберта мало, и связь с эмблематикой в его поэзии обычно сложнее. Поэт часто выносит эмблему-метафору в заглавие, лотом ни разу не употребляя ее в тексте. Задача такого стихотворения расшифровать смысл заглавия (например, ярмо как метафора обуздания бушующих страстей). Причем в отличие от других поэтов эпохи (окажем, того же Кворлеса), дававших в таких случаях однозначную расшифровку, у Герберта смысл эмблемы-заглавия обычно многозначен и предоставляет свободу для творческой фантазии читателя. Так, сложенный из разноцветных мраморных плит церковный пол в результате неожиданных ассоциаций оказывается метафорой страждущего сердца человека («Церковный пол»), а роза и реальный цветок, и эмблема недолговечной и обманчивой красоты земного существования, и снадобье, и символ Христа и Богоматери, и небесный «цветок цветов», та роза без шипов, которая, по преданию, росла в раю («Роза»).

Сочиняя лирику, Герберт смело черпал из богатейшего кладезя народной литургической поэзии средневековья. Некоторые стихи «Храма» написаны в виде гимнов, другие — антифонов, в третьих используются тексты службы в Страстную пятницу и т. д. При этом, однако, поэт всякий раз подчиняет традиционную форму собственным задачам. Весьма наглядно это проявилось в стихах-аллегориях. Подобно поэтам средневековья, Герберт наделяет абстрактные идеи предметным бытием. Красоту он изображает в виде розы, Деньги у него ходят, позванивая драгоценным металлом, а страждущая одышкой Слава одевается в шелестящие шелка («Ответ»); использует автор «Храма» и традиционный для аллегории мотив паломничества («Паломничество») и т. д. Однако в отличие от поэтов средневековья аллегория для Герберта не способ видения мира, но поэтический прием, нужный ему для создания необходимого эффекта в духе барочного искусства.

Герберта привлекали к себе и наиболее популярные в его эпоху жанры, прежде всего сонет, который он тоже переосмысливал в своем духе. Итальянской форме сонета он предпочитал национальную шекспировскую, порой сохраняя, но часто и нарушая принятое деление на октаву и секстет. Главным для Герберта было движение мысли, которое и подчиняло себе сонет, иногда почти до неузнаваемости меняя его четкую структуру («Любовь I»). Вообще Герберт, как показали критики, использовал в своей книге почти все распространенные тогда формы лирических стихотворений, стараясь по возможности эти формы не повторять. Знакомое и привычное он поворачивал новыми гранями, намеренно удивляя читателя и восхищая его своим мастерством.

Важной задачей для Герберта-художника было добиться максимального разнообразия в своих стихах; он проявил себя как один из самых смелых новаторов в истории английской поэзии. Главным объектом эксперимента Герберта была строка и система рифм. Однако экспериментаторство не было для поэта самоцелью — найденную с такой изобретательностью форму стиха он всегда подчинял движению мысли, общей идее стихотворения. Так, скажем, перебивы ритма и отсутствие рифмы в конце строфы в «Отказе» передавали внутреннее смятение героя:

Ты слух замкнул от слов моих,
Ты отвратился,
Мне сердце сокрушил, и с ним — мой стих:
И ужас в грудь вселился,
Гул хаоса.
И, как смычок, переломились
Все помыслы во мне:
Одни к желаньям грубым устремились,
Другие — к шуму и войне,
На путь тревог…

а сложная строфика «Пасхальных крыльев» не только воспроизводила форму крыльев, но и соответствовала ходу мысли поэта, размышляющего о падении и духовном возрождении человека.

Хотя Герберт воспринял от Донна лирическую интенсивность мысли, умение драматизировать события внутренней жизни и игру ума, ярче всего проявившую себя в пристрастии к эмблемам, его собственная манера глубоко индивидуальна. В подавляющем большинстве случаев интонация Герберта проще и спокойнее. Вместе с тем она отличается и от «чистого и опрятного слога» Джонсона. Не ясность прозы, но скорее выразительность музыкальной фразы привлекает поэта — недаром к своим стихам он сочинял музыку и с увлечением пел их под собственный аккомпанемент. С годами Герберт всячески старался упростить свою манеру. При этом, однако, он стремился не к четкости в духе Джонсона, но скорее к барочной гармонии формы. И если по сравнению с поэзией Донна лирика «Храма», действительно, кажется проще, то это простота, которую можно назвать намеренной и искусной.

Иной путь в искусстве избрали поэты-кавалеры. Хотя их явно привлекали некоторые темы и настроения любовной лирики Донна и характерная для его стихов виртуозная игра ума, в целом влияние Джонсона в их творчестве было сильнее. Многие из кавалеров входили в кружок литераторов учившихся у Джонсона и называвших себя «сыновьями Бена». От своего учителя они переняли любовь к античности, стремление к тщательной отделке стиха и — главное иную, чем у метафизиков, интонацию речи, обращенную к определенному, хотя и узкому кругу людей и учитывающую принятые в этом кругу условности. Таким кругом для кавалеров был прежде всего королевский двор, который в 30-е годы жил своей обособленной жизнью в тепличной атмосфере роскоши, отдаваясь увлечению искусством, беззаботному веселью, не думая о завтрашнем дне.

Томас Кэрью, наиболее талантливый среди поэтов-кавалеров, очень точно выразил эти настроения, сказав в одном из стихотворений, что гул Тридцатилетней войны, доходящий из Германии, не должен мешать веселью англичан, а «выстрелы немецких карабинов» — заглушать нежные мелодии английских скрипок («Ответ на элегию Орелиана Тауншенда, посвященную смерти короля Швеции»). Какими странными и неуместными казались эти строки спустя всего несколько лет!

Нельзя отрицать, что круг тем лирики кавалеров был относительно узким, камерным. Однако лучшие среди них отнюдь не были всего только «светскими мотыльками», фатоватыми щеголями, наподобие карикатурных персонажей, которые стали тогда появляться на подмостках сцены. Стихам кавалеров присуще свое видение мира и свое особое мастерство. Взятая в совокупности, их поэзия наиболее полно воспроизводит особенности аристократического барокко в литературе Англии середины XVII века.

Неплохо разбиравшийся в искусстве Карл I благоволил к Томасу Кэрью, называя его одним из самых остроумных людей при дворе. Высоко ценили дарование Кэрью и его собратья по перу, другие поэты-кавалеры: Орелиан Таунщенд, Томас Рэндолф, Уильям Дэвенант и Джон Саклинг. Среди них всех Кэрью был наиболее преданным своему делу художником, и подуровню мастерства его поэзия значительно превосходит стихи других кавалеров.

Основное место в наследии Кэрью занимает любовная лирика. Вполне естественно, что поэт, учившийся у Джонсона и всю жизнь преклонявшийся перед Донном, критически оценивал елизаветинскую традицию и часто шутливо обыгрывал ее петраркистские штампы. Так, герой его стихотворений откровенно заявляет, что ему не нужна «божественная» возлюбленная, и просит богов даровать ей человечность («Божественная возлюбленная»). Он расстается с любимой не потому, что она отвергла его, но потому, что, пресытившись страстью, она нашла себе другого поклонника («Отречение от любви»). Даже когда стихотворения Кэрью по содержанию в чем-то сближаются с елизаветинской традицией, их все равно отличает грациозно-шутливая интонация автора. По всей видимости, Кэрью воспринял ее у Джонсона, существенно видоизменив IB своих стихах. Все акценты расставлены здесь иначе. Это и понятно — ведь лирика Кэрью имеет иной адрес, и поэт рассчитывает, что его читатели, хорошо знакомые с особым этикетом и условностями придворного круга, обо всем догадаются с полуслова и с улыбкой примут всю эту забавную игру.

Самим пониманием любви Кэрью больше обязан Донну, автору элегий и других стихотворений в стиле Овидия, чем Джонсону, хотя и тут он по-своему переосмысляет традицию Донна. У Кэрью нет ни интеллектуальной остроты Джона Донна, ни силы его чувств. Правда, в одном из стихотворений он отвергает умеренность в любви, требуя полноты чувства — либо максимума страсти, либо максимума презрения («Против умеренности в любви»). Но это, по-видимому, лишь эффектная поза. Игра контрастами не в духе Кэрью. Его эмоции не достигают нажала истинной страсти, и выступающее в его поэзии на передний план эротическое начало эстетизировано. Кэрью любит разного рода намеки и слегка рискованные ситуации. Он с удовольствием обращается к новобрачной, еще не разделившей ложе с женихом, или воспевает родинку на груди возлюбленной:

Сей темный знак на млечном шелке
Остался от несчастной пчелки,
Чьим домом были до поры
Двух ульев парные шатры.
Она нектар свой медоносный
Сбирала в той долине росной,
Что пролегает посреди
Благоухающей груди;
Но струйка пота вдоль ущелья
Сползла в разгар ее веселья
И терпкий, сладостный поток
Последний стон ее пресек:
Погибла бедная сластена
В бесценной влаге благовонной.
Но тень ее и днесь видна,
Меж двух холмов пригвождена;
И всякий, кто прильнет, сгорая,
Устами к сей долине рая
Две вещи извлечет оттоль:
Сласть меда и укуса боль.
«Родинка на груди у Селии»

Но даже его наиболее откровенная вещь «Блаженство» лишена цинизма и искусно стилизована в декоративно-пасторальной манере. Как и другие поэты-кавалеры, он противопоставляет любовь быстротекущему времени и призывает ловить мгновение, но, как и у них, в трактовке этой темы у Кэрью нет боли и силы внутреннего убеждения:

Взгляни, как бледен я лицом:
Твой лик прелестный виден в нем
И взор, чей холод жжет огнем.
Уйми мороз. Пришел черед!
Чуть-чуть любви, и этот лед
Потоком счастья потечет.
«Зеркало»

Философский смысл здесь сглажен, и стихи поэта воспринимаются скорее всего как часть шутливой игры в светской комедии нравов. Комедия же эта у Кэрью всегда элегантна и никогда не выходит за рамки изысканного вкуса.

Привлекающая читателя легкость и непринужденность давались Кэрью не так-то просто. Он долго и упорно отделывал каждую вещь, следуя в этом примеру Бена Джонсона. С Джонсоном, видимо, связано и частое обращение Кэрью к жанру песни с ее плавным ритмом и точным соблюдением размера. Интонация Кэрью сохраняет плавность и в других поэтических жанрах. Как и остальные «сыновья Бена», он редко пользуется сложной метафизической образностью, предпочитая ясный и изящный слог.

Среди художников своего поколения Кэрью был, пожалуй, caмым тонким ценителем поэзии. Доказательством тому служат его стихотворения, посвященные Бену Джонсону и Донну. Примечательно, что каждое из них написано в манере поэта, к которому обращается автор, и тем самым он наглядно, «вещественно» воздает дань их творчеству.

Однако при всем уважении к «старшим» Кэрью, когда нужно, умеет сохранить и критическую отрешенность. Послание к Джонсону — ответ на его «Оду к самому себе», в которой Кэрью покоробило самовосхваление драматурга, сочетавшееся с нигилизмом по отношению к современному искусству. Идеал стоика-мудреца мало что говорил Кэрью. И хотя авторитет Джонсона среди его «сыновей» был непререкаем, поэт все же осмелился вступить с ним в спор. Похвала сочетается в послании с недвусмысленным укором. Кэрью высоко оценивает вклад Джонсона в английскую литературу и вместе с тем справедливо указывает на постепенный спад в творчестве Джонсона-комедиографа со времен «Алхимика».

Особенно интересна элегия на смерть Донна. В ней Кэрью первым в истории английской литературы определил место Донна в поэзии его эпохи, дал емкую и точную характеристику его манеры и раскрыл суть новаторства поэта, порвавшего с елизаветинской традицией. У Донна не было более внимательного и глубокого ценителя, чем Кэрью, вплоть до начала нашего столетия.

Как художник Ричард Лавлейс уступал Кэрью. Лирика Лавлейса неоднородна: яркие, самобытные стихотворения соседствуют с салонными. Любимым поэтом Лавлейса был Филип Сидни, и ему он главным образом стремится подражать. Но времена сильно изменились, и идеал гармонического человека Возрождения, который воплощал Сидни, сочетавший в своем облике черты отважного воина, широко образованного ученого, талантливого поэта и куртуазного вельможи, был теперь уже неосуществим. Лавлейс упростил его и стилизовал в псевдокуртуазном духе.

Не миновало Лавлейса увлечение французской прециозной литературой, культ которой при английском дворе насаждала королева-француженка Генриетта-Мария. В наибольшей мере это влияние проявило себя в придворной драматургии. Так, например, герои пьесы-маски Уолтера Монтегю «Пастушеский рай» (1633), написанной специально для постановки при дворе, не только исповедовали идеалы окрашенного в сентиментальные тона неоплатонизма в духе «Астреи» Оноре д'Юрфе, но и изъяснялись в вычурно-цветистом стиле, наподобие смешных жеманниц Мольера. Игравшая главную роль королева, разумеется, не могла запомнить текст и читала его по бумаге. Конечно, поэзия Лавлейса далека от стилистических крайностей прециозной литературы. У его музы менее изощренный вкус. Как у Кэрью и Саклинга, стих Лавлейса по большей части прост и музыкален, хотя быть может, и не столь емок и хорошо отделан. Но, как и в придворной драме, куртуазные идеалы чести, воинской доблести и рыцарственной любви в лирике Лавлейса превращаются в позу, немного вызывающую и немного сентиментальную:

Меня неверным не зови
За то, что тихий сад
Твоей доверчивой любви
Сменял на гром и ад.
Да, я отныне увлечен
Врагом, бегущим прочь!
Коня ласкаю и с мечом
Я коротаю ночь…
Я изменил? Что ж — так и есть!
Но изменил любя:
Ведь если бы я предал честь,
Я предал бы тебя.
«Лукасте, уходя на войну»

Подобную позу и связанный с ней церемониал Лавлейс осмысляет абсолютно серьезно. Правда, иногда он пытается шутить, но внутренняя отрешенность иронии мало свойственна ему. Лавлейс воспринимает придворный этикет таким, как он выглядит, и, довольствуясь блестящей поверхностью вещей, не старается смотреть вглубь. Ноты разочарования я пессимизма вторгаются в его лирику сравнительно поздно, в 40-е годы, когда, пережив крушение своих идеалов, поэт стал искать утешение в философии стоиков.

Поэзия Лавлейса достаточно разнообразна по темам и настроениям. Псевдокуртуазные мотивы сочетаются в его любовной лирике с декоративно-пасторальными. Но есть у него и стихи, в которых отношение к женщине эротически двусмысленно и в соответствии с модой дня немного цинично. Отдельную группу представляют собой стихи о природе, в которых добродушная шутливость баснописца сочетается с тонким ощущением сельского быта, совершенно нетипичным для других кавалеров. Вот, например, как Лавлейс рисует кузнечика, веселое и беззаботное создание, владельца «радостей воздушных и земных»:

О ты, что кверху весело взмываешь,
Пригнув колосья за усы,
О ты, что всякий вечер пьян бываешь
Слезой небесной — капелькой росы,
Владелец крыльев и упругих лапок,
И радостей воздушных и земных,
В пустой скорлупке ты ложишься на бок
Для снов чудесных и хмельных.
А поутру не ты ли первый вскочишь,
Встречая золотой восход?
Ты веселишь сердца, поешь, стрекочешь
Все дни, все лето напролет…
«Кузнечик»

В английской традиции не стрекоза, но кузнечик был героем известной басни о стрекозе и муравье. Однако в этом позднем стихотворении Лавлейса акценты смещены. Поэт откровенно восхищается легкомысленным созданием, хотя и знает, что зимой кузнечик застынет «зеленой льдинкой». Летняя пора и беззаботные радости кузнечика напоминают Лавлейсу о недавних днях молодости, которые теперь кажутся снами, «чудесными и хмельными». Эти воспоминания и тепло дружбы — единственная отрада в «зимнем» мире сегодняшней Англии, единственная возможность вступить в спор «с холодною судьбою»:

И ты застынешь льдинкою зеленой,
Но, вспомнив голос твой среди полей,
Мы в зимний холод, в дождь неугомонный
Бокалы вспеним веселей!
Мой несравненный Чарльз! У нас с тобою
В груди пылает дружбы летний зной,
И спорит он с холодною судьбою,
Как печь со стужей ледяной…
Каких еще сокровищ нам, дружище?
Казны, хвалы? Покой всего милей!
Кто не в ладу с самим собой — тот нищий,
А мы стократ богаче королей.

Если поэзия Лавлейса больше ориентировалась на идеалы прошлого, которые навсегда исчезли с гибелью Карла I, то лирика Джона Саклинга уже предвосхищала недалекое будущее эпохи Реставрации. Стихи Саклинга в целом оставались в рамках лирики кавалеров, хотя чутьем художника он и ощущал всю хрупкость подобной позиции. Наивный идеализм раннего Лавлейса, по всей видимости, казался ему смешным, и главным настроением его собственной лирики стал скептицизм, сочетавший вольнодумство с известной долей пессимизма.

От Кэрью, как и от Лавлейса, Саклинга отличает иное видение мира и иное понимание любви. Различие это раскрыл сам Саклинг в стихотворении «По поводу прогулки леди Карлейль в парке Хэмптон-Корт», которое написано в форме воображаемого диалога между ним самим и Томасом Кэрью. Каждый из них по-своему оценивает красоту знатной дамы. Саклинг с иронией отвергает грациозный комплимент Кэрью, заявляя, что не ощутил исходящего от нее аромата и не понимает, почему появление леди Карлейль в парке несет с собой новую весну. Но зато он старался как можно лучше разглядеть прелести юной красавицы, и Кэрью принимает его доводы. Спор как будто разрешен — оба поэта трактуют любовь как забавную игру, выдвигая на передний план эротический момент чувства. Но в последней строфе стихотворения, которую первые издатели убрали за излишнюю смелость, Саклинг дозволил себе изобразить леди Карлейль как светскую развратницу, легкую добычу для каждого:

Грозишь ты жаждой мне? Коль скоро
И впрямь прельстительна опора,
То бишь Колонны, что несут
Благоуханный сей сосуд,
Не столь я глуп, чтоб отступиться:
Добрался — так сумей напиться!
А заблудиться мудрено,
Где торный путь пролег давно.

И это уже совсем не в духе Кэрью, никогда не преступавшего границы элегантного вкуса.

Отношение Саклинга к любви не просто скептично, оно окрашено цинизмом. С этой позиции он я высмеивает петраркистские и псевдокуртуазные штампы, опираясь при этом на традицию Донна. Как справедливо отметили критики, в стихах Саклинга о любви любовь, как правило, отсутствует[19], а герой играет роль пресыщенного гурмана, понимающего бессмысленность игры в чувства и все же не прекращающего ее.

Что называют люди красотой?
Химеру, звук пустой!
Кто и когда напел им,
Что краше нет, мол, алого на белом?
Я Цвет иной, быть может, предпочту
Чтоб нынче в темной масти
Зреть красоту
По праву своего пристрастья!
Искусней всех нам кушанье сластит
Здоровый аппетит;
А полюбилось блюдо
Оно нам яство яств, причуд причуда!
Часам, заждавшимся часовщика,
Не все ль едино,
Что за рука
Взведет заветную пружину?
«Сонет II»

Конечно, в подтексте таких стихотворений можно ощутить горьковатый привкус меланхолии. Жизнь, подчиненная чувственному аппетиту, постоянно меняющимся эротическим прихотям, лишена твердого основания, а мир, где царит случайность, непрочен и обманчив. В известном смысле поэзия Саклинга завершает традицию английской любовной лирики XVI — начала XVII века. Своим пафосом его стихотворения предвосхищают гедонистические строки Джона Уилмота*, графа Рочестерского, одного из лучших поэтов-лириков эпохи Реставрации, в творчестве которого любовь окончательно утратила всякую связь с высокими идеалами, став толь!ю забавой досужего джентльмена, искателя приключений[20].

С поэзией эпохи Реставрации Саклинга связывает также и определенный сдвиг социальной перспективы в некоторых его стихотворениях, где поэт выходит за рамки придворной традиции со всеми ее условностями[21]. Меняется адрес его строк. В таких стихотворениях Саклинг обращается к гораздо более широкому кругу читателей, к тем, кто собирается уже не при дворе, но скорее в одной из модных лондонских кофеен. А это существенно меняет все акценты.

Особенно остроумно эта смена перспективы обыграна в «Свадебной балладе», где поэт пародирует традиционную эпиталаму, ведя рассказ о свадьбе знатных особ от лица наивного деревенского жителя и весело подшучивая над благородными читателями, которых рассказчик считает равными себе:

Но вот погасли все огни:
И чем же занялись они?
Ну, чем же, в самом деле?
Примерно тем — сдается мне
Чем занимались на гумне
Ты с Маргарет, я — с Нэлли.

Ничего подобного поэзия других кавалеров не знала.

Роберта Геррика, быть может самого верного из «сыновей Бена», обычно тоже причисляют к кавалерам. Его поэтическая манера, действительно, близка этим поэтам, хотя в целом его творчество не вмещается в узкие рамки придворного искусства. Книга стихов Геррика «Геспериды» появилась в 1648 году. Хотя большинство вошедших туда вещей было сочинено раньше, еще до начала гражданской войны, в контексте идеологической борьбы 40-х годов XVII века «Геспериды» имели явно полемический смысл. Резко возросшему влиянию пуритан, которые яростно нападали на современную «языческую» культуру и театр и начисто отвергали «идолопоклонство» англиканской церкви, Геррик противопоставил свой поэтический космос, где языческое начало уживалось с христианским и где царил родившийся в фантазии поэта причудливый театральный ритуал, немного напоминавший «Сон в летнюю ночь» Шекспира.

В целом мир «Гесперид» светел и гармоничен. В нем любят и веселятся. Ему присуще ощущение праздничности, которое Геррик не только впитал в себя при чтении древнеримских поэтов, но и воспринял из народной традиции, из фольклора. Однако радость эта все же сильно отличается от бьющего через край карнавального веселья Шекспира, смело сочетавшего реальность с фантазией, возвышенную поэзию с грубоватой прозой фарса. Радость книги Геррика совсем не столь беззаботна и гораздо более церемонна. Улыбка Геррика подчас кажется грустноватой. Уж слишком прозрачным и хрупким был нарисованный акварельными красками мир его книги. Ностальгические нотки «Гесперид» понятны. Старая добрая Англия разрушалась на глазах у поэта и прошлое, даже не столь уж и отдаленное, постепенно обретало мифологические черты безвозвратно ушедшего «золотого века». Тут Геррик сближался с Джонсоном, неожиданным образом переосмысляя его поэтическую традицию.

В пасторальных мотивах «Гесперид» можно уловить оттенок эскепизма. Разладу современности поэт противопоставляет созданную силою воображения «эпикурейскую Аркадию»[22], которая существует как бы вне времени и пространства и вместе с тем явно напоминает быт и природу сельской Англии. Уход от столичной (цивилизации на лоно природы, однако, еще не дает Геррику в отличие от поэтов следующего поколения возможности понять себя и окружающий мир. Сельская идиллия не связана для него с идеалом созерцания. Да и рядом с пасторальными стихами «Гесперкд» звучат другие, где поэт с горькой иронией описывает свой скудный быт в Девоншире и даже называет жизнь на лоне природы «долгой и утомительной ссылкой». Подобное сочетание контрастов вообще характерно для поэзии Геррика.

Важнейший принцип своей эстетики Геррик выразил в стихотворении «Пленительность беспорядка». В нем поэт подхватил тему песни из комедии Джонсона «Эписин», где драматург, в шутливой форме комментируя дамские туалеты, противопоставил естественную прелесть беспорядка природы изощренным ухищрениям искусства:

Хотя румяна и белила
Вы скрыть умеете вполне,
В ином любезна прелесть мне.
Невинный взгляд, убор неброский,
Небрежность милая в прическе
Для сердца больше говорят,
Чем ваш обдуманный наряд.

Геррик тоже восхищен пленительностью сбившихся кружев и расстегнутых манжет женского наряда:

Небрежность легкая убора
Обворожительна для взора:
Батиста кружевные складки
В прелестно-зыбком беспорядке,
Шнуровка на корсаже алом,
Затянутая, как попало,
Бант, набок сбившийся игриво,
И лент капризные извивы,
И юбка, взвихренная бурей
В своем волнующем сумбуре,
И позабытая застежка
Ботинка — милая оплошка!
Приятней для ума и чувства,
Чем скучной точности искусство.

Однако в стихотворении Геррика «волнующий сумбур» уже не столько естественный, близкий духу природы, сколько искусственный, нарочно, придуманный кокеткой-модницей, чтобы очаровать, поклонников. Его поэт противопоставляет искусству «точному во всех деталях» и тем самым отходит от классицистической традиции Джонсона. Идеалом Геррика служит не подражание природе, но пленяющая взор «буйная учтивость» (wild civility), своеобразный этикет беспорядка, который воплощает типичное для барокко стремление свести воедино несовместимые противоположности. А это в свою очередь напоминает Донна и метафизиков.

«Буйная учтивость», этикет беспорядка объясняют и кажущиеся противоречия «Гесперид». Открывающая сборник «Тема книги» написана в форме привычного для барокко каталога, где малое и хрупкое сосуществует с бесконечным и оба начала обретают смысл во взаимном проникновении. Подобным образом и языческая стихия не просто сосуществует в сборнике с христианской по принципу анахронизма, но они как бы уравновешивают друг друга, сливаясь в причудливом барочном синтезе. Это отчетливо видно, например, в знаменитом стихотворении Геррика «Коринна встречает май», где в живописную картину майских игр, языческого обряда встречи весны, в полушутливой форме поэт вводит глубоко чуждый язычеству мотив греха. Поэт убеждает Коринну поскорее встать и, отправившись на улицу, принять участие в веселом шествии: «грешно» лежать в постели в такое утро. Парадоксальным образом девушка «грешна» и перед Аполлоном, богом солнца, и перед Иисусом Христом, которого природа встречает утренними молитвами[23]. Автор просит Коринну не отменить, но сократить молитвы перед уходом из дома:

Молитв сегодня долго не читай,
Господь простит, ведь мы встречаем май.

Изменяет поэт и смысл восходящего к античной лирике призыва «ловить мгновение». Весна — пора любви, и, встречая май, юноши и девушки не только обмениваются поцелуями, но обручаются и находят священника для венчания. Знакомая по стихам Катулла и других античных поэтов горькая острота кратких радостей любви у Геррика сглажена, а сила чувств укрощена.

В любовную лирику XVII века Геррик внес свое особое настроение. За редким исключением поэт пишет о счастливой любви. Она ничем не похожа на всепоглощающую страсть героя Донна. В «Гесперидах» нет мужественной элегантности Джонсона или насмешливого цинизма кавалеров, На страницах книги появляется несколько возлюбленных героя. Согласно моде эпохи они носят имена, взятые у римских поэтов. Но различить их трудно — все они сливается в единый, слегка расплывчатый образ нежной и прелестной женщины, которая является не столько живой личностью, сколько воплощением красоты, мягкости нрава и преданности[24]. Поэт взирает на отношения героя и его возлюбленной как бы со стороны, не приближаясь слишком и придавая эротике слегка сентиментальный характер. Автора «Гесперид» привлекает ровный и мягкий свет чувства, скорее напоминающий мечту о любви, чем ее реальность.

Время для Геррика нечто безжалостное, жизнь всего прекрасного в мире коротка, недолговечно и человеческое счастье. В отличие от Донна поэт не размышляет о философском смысле смерти, но воспринимает ее как неизбежное зло и украшает похороны полуязыческими церемониями с курением фимиама и возложением цветов на могилу усопшего. Победить время можно, лишь создав неподвластное его силе произведение искусства. В стихах на эту тему Геррик продолжает традицию сонетов Шекспира, осмысляя ее в характерном для «Гесперид» духе эпикурейской Аркадии. На празднике Вакха автор провозглашает тост в честь своих любимых поэтов античности, утверждая, что жизнь — в стихах, ибо только они способны противостоять Лете («Веселиться и радоваться прекрасным стихам»).

Поэзия кавалеров перестала существовать в 40-е годы XVII века, когда сошли со сцены ее лучшие представители. Кэрью умер в 1640 году, Саклинг — в 1642. Лавлейс, правда, дожил до середины 50-х годов и в поздних стихах стремился найти новые пути творчества, но писал он очень мало и последние годы жизни провел в полной безвестности — не установлена даже точная дата его смерти. После выхода «Гесперид» замолчал и близкий к кавалерам Геррик. Другие, менее одаренные поэты, продолжавшие и после писать стихи в прежней манере, воспринимались лишь как эпигоны.

Судьба же поэтов-метафизиков сложилась иначе. В 40-е и 50-е годы в литературу пришло новое поколение талантливых художников, которые существенным-образом видоизменили эту традицию, хотя и в их лирике явственно видны черты постепенно назревающего кризиса.

Генри Воэн начал с подражания кавалерам. Однако период увлечения придворной поэзией довольно быстро кончился, и в зрелой лирике поэт обратился к традиции метафизиков, которая гораздо более соответствовала природе его духовных поисков. Стихи его лучшей книги «Искры из-под кремня» написаны в момент душевного кризиса, который был обусловлен смертью близких и трагедией гражданской войны, разрушившей привычный с детства миропорядок и заставившей поэта вернуться из Лондона в родной Уэльс, чтобы там в уединении осмыслить случившееся. В эти трудные годы Воэн открывает для себя поэзию Джорджа Герберта, чтение которой помогло ему найти собственный стиль.

Как и «Храм», «Искры из-под кремня» представляют собой рассказ о внутренней жизни, и, как у Герберта, высшее начало здесь абсолютизировано в типичном для барокко духе. Знакомая по стихам Донна и Герберта тема богооставленности находит в книге Воэна новый поворот: она связана для поэта с грозным переломом истории, который совершается на его глазах и который он, подобно другим художникам эпохи, мифологизирует в своем сознании. Воэн полностью разделяет эсхатологические настроения тех лет, называя свое время «последним и самым безнравственным веком». Бог теперь словно отвернулся от Англии и не слышит страждущего человека. Но и человек тоже отвернулся от неба, потерял корни и сбился с пути. Хотя поэт недолгое время сражался на стороне роялистов, в стихах он не отдает предпочтения ни одной из враждующих сторон. Ему кажется, что кровь братьев, затопившая Англию, вопиет к небу («Кровь Авеля»). Лирика книги исполнена глубокой боли за родину. Чувство это нередко прорывается, звучит открыто, но еще чаще слышно в подтексте.

Но это лишь одна сторона «Искр из-под кремня». В книге ей противостоит другая — прославление сущего, которое превращается порой в ликующий гимн природе. Поэт с восхищением описывает журчащую струю водопада, рощи и холмы, туманы и ветры, цветы и пение птиц, смену времен года и вообще всю «великую гармонию природы»:

И мир поет, очнувшись от зимы,
И песнь гласят
И сонм ветров,
И струй каскад,
И сотни стад
На сотни голосов
Поют псалмы,
В симфонии природы пресвятой
Мы — ноты…
«Утреннее бдение»

Картины природы у Возна лишены условности и декоративности, как это было у его предшественников. Взгляд поэта необычайно точен, и его пейзажи, по свидетельствам биографов, правдиво воссоздают живописный ландшафт сельского Уэльса. Именно в таких стихотворениях талант Воэна раскрылся наиболее ярко. Недаром его часто называют прежде всего поэтом природы, а XIX век, заново открывший для себя «Искры из-под кремня», даже провозгласил его предшественником Вордсворта и других романтиков,

Но Воэн прежде всего оставался художником своей эпохи, не только видевшим в природе иероглифическую книгу откровения, но и отводившим ей подчиненное место в грандиозной схеме бытия. Образы, взятые из природы, обычно служили для Воэна средством выражения занимавших его мыслей и порой превращались в эмблемы феноменов трансцендентного мира.

Большинство стихотворений Воэна о природе органично вписывается в пасторальную традицию XVII века. Поэт обратился к ней еще в ранней лирике, противопоставив безнравственность столичного Лондона безыскусной простоте сельской жизни. В «Искрах из-под кремня» Воэн отказался от любовной тематики и эпикурейских мотивов, наделив «золотой век» античности христианскими чертами. Эскепизм сложным образом переплетается тут со стоической самоотрешенностью и подчиняется ей. Ведь только на лоне природы поэт может обрести должную дистанцию, чтобы осмыслить жизнь. И если Воэну в отличие, скажем, от Мильтона или (в ином плане) от Марвелла не было дано подняться над схваткой и осмыслить ход истории, то все же он по крайней мере сумел разобраться в себе и найти свое ярко индивидуальное видение мира, свой неповторимый голос.

Пристальное внимание поэта к явлениям природы связано с его интересом к неоплатонической философии. У нее он заимствовал образ творца как всепожирающего огня и света или как созидающего духа природы[25]. Оттуда же Воэн взял и идею «симпатии», или «магнетизма», который связывает все элементы космоса и проявляет себя в форме постоянного взаимодействия нетварного света с искрами звездного огня, пронизавшими всю вселенную и наделившими подобием жизни даже неодушевленные предметы.

Образ света, быть может, чаще всего встречающийся в книге, был важнейшим в поэтической системе Воэна. Свет, белизна были прежде всего связаны для него с трансцендентным миром, и вечность он изображал в виде «огромного круга чистого и бесконечного света, тихого и блестящего»:

Однажды в полночь вечность видел я,
Она кольцом сверкала, блеск лия,
Бескрайний свет струя.
Под ней кружилось время, словно тень:
Час, год и день…
«Мир»

«Белым» и «светлым» поэт называл все самое близкое для себя. Важную роль тут сыграли ассоциации с родным для Воэна валлийским языком, где рай дословно переводится как «белый мир», a gwyn означает не только «белый», но и «прекрасный, счастливый, святой, благословенный»[26]. Все эти оттенки смысла можно найти и в стихах Воэна.

Другим важным образом «Искр из-под кремня» была тьма, ночь. Она не противостояла свету, но скорее дополняла его, ассоциируясь с моментами мистических откровений, таинственной темнотой экстаза. Такое понимание образа легко обнаружить в знаменитом стихотворении «Ночь», где поэт искусно обыгрывает контрасты тьмы и света:

Здесь, где слепящий свет,
Где все бессильно — и лишает сил,
Где я блуждаю — и утратил след,
И путь забыл,
Ловя неверные лучи
И видя хуже, чем в ночи…

Такие образы требуют специальной расшифровки. Многие из них имеют так называемый «частный», или индивидуальный, характер. Как правило, внешне они весьма точны и конкретны, хотя скрытый за ними смысл порой бывает достаточно темным. Так, например, смена пейзажей, мастерски воссозданные образы природы в стихотворении «Возрождение» представляются загадочными: свой смысл они обретают лишь в причудливой аллегорической канве всего стихотворения, которое в символической форме передает внезапное озарение, посетившее поэта в его сельском уединении, тот мистический опыт, который и преобразил его поэзию. В этом важнейшее отличие лирики Воэна от Донна и Джорджа Герберта. Если поэты старшего поколения писали о мыслях и чувствах, которые в той или иной мере были знакомы многим их современникам, то Воэн часто касается переживаний, испытанных им одним, ищет соответствующие им образы. Отсюда особого рода эксцентричность, присущая его лирике и выделяющая его на фоне других поэтов первой половины XVII века.

В отличие от Донна и Герберта автор «Искр из-под кремня» не был экспериментатором. Он развивал открытия предшественников, по-своему осмысляя их. Воэну, как и другим метафизикам, присуща лирическая наполненность, но роль интеллекта в его стихах меньше, чем у Донна или Герберта, а драматическое начало и вовсе отсутствует. Новаторство Воэна состояло в том, что, видимо сам того не осознавая, он создал новый жанр свободно построенной поэтической медитации, который стал особенно популярным в лирике XX века, в творчестве таких поэтов, как У. Б. Йейтс.

Творчество Ричарда Крэшо занимает особое место в английской литературе. Оно весьма слабо связано с национальной поэзией и традициями Донна, в частности. Хотя Крэшо, воздавая дань уважения Джорджу Герберту, назвал одну из своих книг «Ступени к храму», но писал он ее в совершенно иной манере.

Крэшо не сразу нашел себя. Его ранние стихотворения свидетельствуют о поисках собственного стиля: поэт пробует силы и в манере метафизиков, и в манере кавалеров. Вместе с Авраамом Каули, чередуя строфы «методом вопросов и ответов», он пишет стихотворение «О надежде», где игра ума сочетается с точностью мысли. Скептическим по настроению строкам Каули он противопоставляет защиту надежды с религиозной точки зрения, так что все стихотворение в целом как бы превращается в развернутую метафору-концепт, объединяющую противоположные начала. В «Пожеланиях воображаемой возлюбленной» Крэшо обратился к манере Джонсона с ее простотой и одновременно утонченностью слога. Эти попытки, видимо, оставили Крэшо неудовлетворенным. Он продолжал поиск, не обращаясь больше к опыту Донна и Джонсона. Строгая интеллектуальная дисциплина в духе этих художников мало соответствовала природе его дарования. Главным для Крэшо было эмоциональное начало, которое требовало совершенно иной формы выражения.

В поисках этой формы Крэшо открыл для себя творчество Джанбатиста Марино, одного из виднейших поэтов итальянского барокко. В стихах Марино Крэшо привлекла блестящая изобретательность фантазии, в щедром изобилии порождающая изощренные метафоры-концепты. Характер этих метафор был иным, чем у Донна. Если Донна, по меткому замечанию критиков, интересовала геометрия, то Марино занимали драгоценные камни[27]. Иными словами, образность Марино была ярко чувственной, и эффекта неожиданной новизны он добивался не путем сопоставления необычного с обычным, но скорее изображая обычные предметы в непривычном ракурсе.

Крэшо переводит Марино и сам пишет стихи в его духе. Если первая, еще близкая Джонсону и кавалерам редакция «Пожеланий воображаемой возлюбленной» насчитывала всего десять строф, то вторая включала в себя уже сорок две, ранее найденная тема теперь варьировалась вновь и вновь.

В стиле Марино написан и «Музыкальный поединок», небольшая поэма, рассказывающая о состязании лютниста с соловьем. Пытаясь поразить воображение читателя, Крэшо с увлечением выстраивает целый парад чувственных образов, воспроизводящих музыкальные эффекты путем звукоподражания, ассонанса, аллитерации и других приемов. Своим «сладкозвучным» мастерством Крэшо намного превосходит других английских поэтов XVII века и отчасти даже предвосхищает Китса.

Мысль поэта скользит от одного чувственного образа к другому, почти не оставляя читателю времени вдуматься в нее. Это, однако, вовсе не значит, что мысль эта не важна для автора. Заставив соловья проиграть битву, поэт в древнем споре природы и искусства отдал явное предпочтение последнему. Символическая гибель соловья, чья песнь не выдержала соревнования с музыкой лютни, объясняет многое в творчестве Крэшо, где отточенное мастерство сочеталось с камерностью диапазона.

Особенно ясно влияние Марино видно в «Плачущей», стихотворении, посвященном Марии Магдалине, раскаявшейся грешнице, чей образ привлекал к себе внимание многих художников эпохи барокко. Однако сама Мария Магдалина так и не появляется в стихотворении, зато читатель созерцает ее слезы, которые поэт уподобляет родникам, ручьям, кристаллам, снегу, молоку, жемчугу, бальзаму, цветкам, воде, ливням, фонтану, дождю, ванне и океану:

О сестры — две струи,
Серебристо-быстрый бег воды,
Вечные ручьи,
С гор потоки! Тающие льды!
Источник слез неутолимый
Твои глаза, о Магдалина!

Все эти образы следуют друг за другом, подобно бусинкам, нанизанным на нитку. Строфы «Плачущей» можно с легкостью менять местами или даже сокращать без особого ущерба для смысла стихотворения. Скрепляет же его единство тона, церемонного и экзальтированного.

Однако увлечение Марино — лишь один из этапов в творчестве Крэшо. В поздней лирике он отказался от подражания итальянским образцам и нашел иную манеру письма, которая в большей степени связана с традицией испанской литературы «золотого века». Известно, что поэт усиленно интересовался испанскими мистиками и прежде всего Терезой из Авилы, которой он посвятил несколько стихотворений. Здесь в экзальтированный тон Крэшо вторгаются нотки юмора, которые не столько снижают этот тон, сколько придают ему особую окраску, совершенно нетипичную для английской религиозной лирики, но встречающуюся именно в испанской поэзии «золотого века». Композиция стихотворений продумана теперь достаточно строго, и, хотя структура метафор в целом остается прежней, поэт употребляет их уже не как причудливый орнамент, но для более точного и образного выражения мысли. В стихах о Терезе поэт создает особый сплав эротики и мистики, присущий искусству Контрреформации. Он чувственным образом обыгрывает экстаз Терезы, которой в видении явился серафим, пронзивший ее сердце золотой стрелой с огненным наконечником. Стихотворения поэта пропитаны ощущением сладкой боли и радостной истомы, которое должно было передать опыт приобщения к потусторонним тайнам. Чувственно-театральный характер мистики Крэшо резко выделяет его лирику на общем фоне английской поэзии XVII века.

Новой страницей творчества Крэшо стали его гимны. И здесь тоже очевидна связь с барочным искусством Контрреформации. Гимны делятся на сольные партии и хоры, словно предполагая концертное исполнение на оперный лад. Индивидуальный голос Крэшо-поэта тут как бы растворяется в литургическом славословии, а обращение к пасторальной традиции не имеет социально-философского подтекста, как у других поэтов его поколения, но помогает воссоздать несколько экзальтированную атмосферу детской радости и веселья. Это настроение тоже совершенно нетипично для английской религиозной лирики, но оно часто встречается в испанской поэзии XVII века[28].

Отход Крэшо от традиций английской литературы и его обращение к опыту континентальной поэзии были явными симптомами постепенно назревающего кризиса традиции метафизиков. Черты этого кризиса можно разглядеть и в эксцентричности манеры Воэна, в его внимании к сугубо индивидуальным, ему одному ведомым переживаниям и «частным» образам, которые их воплощают. Кризис манеры виден и в творчестве других метафизиков младшего поколения. Джон Кливленд, например, сосредоточивает основное внимание на форме. Поэта занимает не оригинальность мысли или острота чувств, но игра ума ради нее самой и стремление удивить читателя своей эрудицией. И хотя Кливленд экспериментирует с самозабвенным азартом и с веселой улыбкой пародирует своих предшественников, он все же остается эпигоном, превратившим некогда смелые открытия Донна в расхожие штампы. А это уже было началом конца.

Сложное равновесие мысли и чувства, которое было характерно для Донна и в значительной мере для Джорджа Герберта, а поэзии Воэна и особенно Крэшо нарушилось в пользу чувства. У Авраама Каули происходит обратное: в его стихах доминирует мысль, что придает им рационалистический характер. Вместе с тем его поэзия менее интеллектуальна, чем лирика других метафизиков. Каули не пытается убедить читателя искусной аргументацией — он просто рассуждает, постепенно раскрывая свои мысли. Интонация его пиндарических од обычно приподнята и приближена к строю прозы ораторской речи. Повествовательный элемент здесь явно теснит лирическую стихию.

Близким другом Каули был крупнейший философ середины XVII века Томас Гоббс. Поэт называл его «великим Колумбом золотоносных земель новой философии» и, несомненно, разделял некоторые положения его эстетики, шедшие вразрез со взглядами метафизиков и прежде всего Донна. Свои эстетические принципы Гоббс обосновал в трактате «Ответ на рассуждение Дэвенанта о его поэме „Говдиберт“, где философ подверг резкой критике „амбициозную темноту выражения“ современной поэзии, объявив, что главным для поэта является ясность суждения, а фантазия нужна ему лишь для украшения стихов. Восходящая к Бену Джонсону поэтика классицизма обрела тут новые предпросветительские черты. Акцент философа на четкость мысли и правдоподобие, критерий здравого смысла и соответствия природе имел свое основание в сенсуалистической философии Гоббса, его внимании к математике и другим естественнонаучным дисциплинам. А за всем этим стояла новая ментальность, исподволь начавшая складываться в эпоху Реставрации и делавшая в свою очередь основной акцент на мир фактов, научно познаваемых явлений. Недаром Томас Спрэт, другой близкий друг Каули, писал о недавно организованном Научном Королевском обществе, что его целью было „отделить познание природы от красок риторики, ухищрений фантазии и восхитительного обмана сказок“, чтобы дать человеку „власть“ над вещами»[29].

Однако в трудные для лирической поэзии 50-е годы в Англии появился художник, чье творчество достойно завершило поэтическую традицию начала XVII века. Этим художником был Эндрю Mapвелл, самый одаренный поэт-лирик середины столетия. В целом Марвелл был ближе Донну и метафизикам, хотя он также опирался и на опыт Джонсона и кавалеров, своим творчеством подводя своеобразный итог обеим поэтическим традициям.

Первый сборник лирики Марвелла «Избранные стихотворения» (1681) вышел в свет через три года после смерти поэта, и определить точную дату создания тех или иных его вещей, как правило, весьма трудно. С уверенностью, однако, можно утверждать, что в хронологическом порядке поэтическое творчество Марвелла делится на три периода: юношеский (конец 40-х годов), зрелый, когда были созданы все его лучшие лирические стихотворения 50-е годы), и поздний, когда Марвелл, изменив манеру письма, занялся сочинением сатир (60-70-е годы).

В настроениях и манере юношеской лирики Марвелла легко уловить влияние кавалеров, с которыми поэт сблизился в ту пору своей жизни. Этим объясняются явные роялистские симпатии молодого автора. В панегирике «Моему благородному другу мистеру Ричарду Лавлейсу на книгу его стихов» Марвелл с горечью пишет о «временах упадка», наступивших в поэзии с началом гражданской войны, и с отвращением упоминает о «колючих цензорах» — пуританах, которые, подобно жадным гусеницам, поедают «прекрасные цветы» остроумия. Самого же Лавлейса поэт, перефразируя строки из «Смерти Артура» Мэлори, уподобляет сэру Ланселоту, куртуазнейшему из рыцарей Круглого Стола. В других стихотворениях Марвелл восхваляет ратную доблесть роялистов («Элегия на смерть лорда Фрэнсиса Виллерса») и со свойственным кавалерам высокомерным презрением пишет о пуританском «плебсе», чья победа изгнала из жизни все достойное («На смерть лорда Хастингса»). Любопытно, что «Элегия на смерть лорда Фрэнсиса Виллерса» даже содержит личные резкие выпады против Кромвеля и генерала республиканской армии Томаса Фэрфакса, тех самых людей, которых Марвелл впоследствии прославил в своих стихах. Однако неприязнь поэта к пуританам все же больше поза молодого художника, чисто эмоционально не яриемлющего «времена упадка», чем до конца продуманное отношение. Ведь недаром наряду с отголосками строк Лавлейса и других кавалеров в его стихах есть и реминисценции из Мильтона, крупнейшего среди поэтов-пуритан. Совершенно очевидно, что Марвелл в это время еще не сформировался как личность, не нашел свое место ни в политике, ни в искусстве.

В периоды общественных переломов жизнь ускоряет темпы, и люди быстро обретают зрелость. Так произошло и с Марвеллом. Его связь с роялистами оказалась недолговечной, и постепенно он начал все теснее сближаться с пуританами. В 1650 году, через год после создания роялистской элегии «На смерть лорда Хастингса», поэт пишет «Горацианскую оду на возвращение Кромвеля из Ирландии», где он пытается объективно осмыслить события революции, понять их философско-исторический смысл и даже высказать прогнозы на будущее.

Уже в первых строках поэт призывает молодых людей оставить книги в грозный час испытаний, позабыть о стихах и, взявшись за оружие, принять активное участие в событиях жизни:

Расстанься, юность наших дней,
С домашней музою своей
Теперь не время юным
Внимать унылым струнам!
Забудь стихи, начисти свой
Доспех и панцирь боевой,
Чтобы они без цели
На стенах не ржавели!

Несколько позже поэт обращается и к своим былым единомышленникам кавалерам, предлагая им честно и беспристрастно оценить случившееся и пересмотреть отношение к Кромвелю, который теперь правит Англией.

Английские критики часто сравнивают «Горацианскую оду» с политическими трагедиями Шекспира типа «Юлия Цезаря» или «Кориолана». И действительно, личностным масштабом и сложностью психологии герои оды — Кромвель и Карл I сопоставимы с шекспировскими. В соответствии с барочными тенденциями эпохи Марвелл придает столкновению своих героев религиозно-космический характер. Наделенный неукротимым духом, бесстрашный воин и проницательный политик, Кромвель изображен поэтом как посланец «разгневанного неба», как человек, своей судьбой воплотивший волю Провидения, сопротивляться которой бесполезно. Его титаническая задача — разрушить старое и создать новое, «отлив» Англию, как расплавленный металл, в иную форму:

Безумство — порицать иль клясть
Небес разгневанную власть,
И мы — к чему лукавить
Должны теперь прославить
Того, кто из тиши садов,
Где жил он, замкнут и суров
(Где высшая свобода
Утехи садовода),
Восстал и доблестной рукой
Поверг порядок вековой,
В горниле плавки страшной
Расплавив мир вчерашний.

В моменты ломки старого законы высшей справедливости перевешивают древние права и заставляют людей с более слабым, чем у Кромвеля, духом уйти со сцены истории.

Такова судьба Карла I, которую Марвелл возводит до уровня трагедии. Отношение поэта к Карлу двойственно: его облик далек от сусального образа короля-мученика, возникшего в искусстве кавалеров, но при этом Марвелл не скрывает личной симпатии к Карлу. Поэт искренне воздает должное мужеству короля, с благородным спокойствием восшедшего на эшафот:

Но венценосный лицедей
Был тверд в час гибели своей.
Не зря вкруг эшафота
Рукоплескали роты.
На тех мостках он ничего
Не сделал, что могло б его
Унизить — лишь блистали
Глаза острее стали.
Он в гневе не пенял богам,
Что гибнет без вины, и сам,
Как на постель, без страха
Возлег главой на плаху.

Вместе с тем, ссылаясь на события древнеримской истории, поэт считает казнь короля счастливым предзнаменованием для молодой республики:

И мир увидел наконец,
Что правит меч, а не венец.
Так зодчие толпою
Пред страшною главою
С холма бежали прочь, и Рим
Надменным разумом своим
Счел знамение это
Счастливою приметой.

Несколько двойственно, на наш взгляд, и отношение поэта к Кромвелю. Его заслуга в том, что он как человек сумел подняться вровень со своей судьбой и, не превратившись в тирана, остался не только главой, но и слугой республики. Но в титаническом облике бесстрашного полководца есть и черты политика-макиавеллиста, хитростью заманившего короля в ловушку. Для Марвелла важно, что власть Кромвеля добыта мечом, который он должен постоянно держать наготове, охраняя могущество Англии;

Но ты, войны и славы сын,
Шагай вперед, как исполин,
И свой клинок надежный
Не прячь до срока в ножны.
Пусть блещет сталь его сквозь ночь
И злобных духов гонит прочь.
Коль власть мечом добыта,
То меч ей и защита.

Но, как известно, взявшие меч от меча и погибнут. Эти скептические ноты можно уловить лишь в подтексте панегирика Кромвелю[30], но они все же присутствуют в оде, свидетельствуя о характерной для Марвелла иронической глубине видения мира, его умении не столько совмещать, сколько уравновешивать противоположности. Как никто другой из английских поэтов XVII века Марвелл умел смотреть на происходящее со стороны, часто со спокойной и чуть грустной улыбкой, трезво оценивая все «за» и «против».

В основе этой иронической глубины лежит характерный для зрелого Марвелла конфликт между субъективным и объективным началами, между личными устремлениями человека и реальностью окружающего[31] его мира, который принимает в стихотворениях поэта разные формы. Лирический герой оды, субъективно не одобряя казнь короля, склоняется перед ее исторической необходимостью и признает, что интересы государства выше частных интересов. Более того, он сознает невозможность бегства от реальности и принимает ее со всеми грозными катастрофами, вписывая их, подобно Мильтону, в провиденциальную схему истории. В этом приятии действительности главное отличие Марвелла от других поэтов-метафизиков середины XVII века.

Весьма сложна и многообразна по мысли натурфилософская лирика Марвелла, где он, как Воэн и другие поэты эпохи, экспериментирует с пасторальной традицией. Поэт обратился к ней еще в юношеский период, написав несколько стихотворений, где дан пасторальный пейзаж в духе Тассо и французских поэтов-вольнодумцев XVII века Антуана де Сент-Амана и Теофиля де Вио: наивные пастухи и пастушки живут всецело во власти чувств, не подозревая о стеснительных законах чести. Такое понимание любви было близко и кавалерам, которые с удовольствием переводили Сент-Амана и сами писали стихи в том же духе («Восторг» Кэрью).

Трудно сказать, насколько серьезно Марвелл воспринимает гедонистическую этику. Некоторые пасторальные стихотворения носят явно, шуточный характер, и им противостоят другие, в которых пастухи и пастушки, отказавшись от чувственных радостей, обращаются к христианству. Не исключена возможность, что Марвелл намеренно обыграл крайности двух пасторальных традиций Ренессанса и XVII века — языческой и христианской. Во всяком случае, в стихах, о которых пойдет речь ниже, поэт при всей его ироничности весьма серьезен.

В них явно обозначается скрытая ранее в шутливом подтексте тема идиллической гармонии, первозданной невинности и благости природы. Поэт противопоставляет природу упадку современного мира. Это отчетливо видно в «Нимфе, оплакивающей смерть фавна», где жестокие солдаты ради забавы убивают ручного оленя, и в «Бермудах», где пышная тропическая природа с ее вечной весной и изобилием плодов ассоциируется пуританами, оставившими родину из-за религиозных лреследований, с земным раем, уготованным для них Провидением.

В стихах о косаре Дамоне поэт обращается к иному аспекту пасторали. Фигура Дамона немного загадочна, и его отношения с природой двойственны. Он тонко чувствует ее прелесть и яростно возражает против ее украшения человеком. Природа для него выше искусства («Косарь против садов»). Но вместе с тем его труд сеет смерть — ведь недаром смерть обычно и изображают с косой в руках («Дамон-косарь»). Более того, любовь, которая в пасторали, как правило, дарит героям счастье, здесь служит причиной гибели косаря, ибо она разъединяет его с природой и помрачает его разум («Песня косаря»). Как и в других вещах Марвелла, счастье на лоне природы ассоциируется поэтом с одиночеством.

Наиболее полно мысли о природе Марвелл выразил в своем, быть может, самом знаменитом и сложном стихотворении «Сад». Его лирический герой, отказавшись от честолюбивых помыслов и разочаровавшись в любви, находит покой среди зелени сада. С шутливой улыбкой поэт обыгрывает парадокс простота сельского уединения более «цивилизованна», чем людское общество. Мысль, казалось бы, предвосхищающая романтиков. Но, как и Воэн, Марвелл художник своей эпохи. И для него природа тоже во многом является иероглифической книгой откровения, а учение неоплатоников, по-видимому, интересует его ничуть не меньше, чем автора «Искр из-под кремня». Однако идеи эти Марвелл осмысляет иначе, чем Воэн. Главным для него становится не созерцание, позволяющее уйти от тревог современности, но противопоставление созерцательного и деятельного идеалов жизни, которое поэт понимает в духе диалектики мышления, знакомой по «Горацианской оде».

Слияние с природой дает герою «Сада» возможность изведать экстатическое блаженство, которое поэт шутливо сравнивает с райским, уподобляя свой сад Эдему, где Адам жил в одиночестве до сотворения Евы. От чувственных радостей герой согласно неоплатонической иерархии ценностей поднимается к более высоким радостям мысли, творческой фантазии. Но тем самым активное начало вторгается в царство покоя и тишины, готовя духовное возрождение героя:

А между тем воображенье
Мне шлет иное наслажденье:
Воображенье — океан,
Где каждой вещи образ дан;
Оно творит в своей стихии
Пространства и моря другие;
Но радость пятится назад
К зеленым снам в зеленый сад.

Знаменательно, что душа героя, в экстазе на миг освободившись от оков тела, не устремляется ввысь, но взирает на землю и наслаждается ее красотой. В заключительной строфе поэт возвращает героя в обыденный мир. Цветочные часы в саду отсчитывают время не только для трудолюбивой пчелы (так в оригинале), но и для нас — созерцание подготовило героя к действию.

Подобная же диалектика созерцательного и активного идеалов характерна и для поэмы Марвелла «Усадьба в Эплтоне», посвященной генералу Фэрфаксу, в доме которого поэт прожил около двух лет, обучая языкам юную дочь генерала. Поэма развивает традиции «Пенсхерста» Джонсона. Ее автор искусно вплетает тему природы в панегирик Фэрфаксу и его дочери, чья судьба в поэме предстает в широком историко-политическом контексте. В образной структуре «Эплтона» уже вся Англия является прекрасным райским садом, куда гражданская война вносит смерть и разорение. Лирический герой поэмы спасается от них в лесу, обретя покой в чтении «мистической книги природы». Здесь, как и в «Саду», созерцание помогает духовно возродиться.

Разнообразна любовная лирика Марвелла. В большинстве стихотворений о любви поэт довольствуется тем, что варьирует знакомые мотивы, делая это с присущим ему изяществом и тактом. Однако в лучших стихотворениях Марвелл находит самостоятельный поворот темы.

Поэт сталкивает чувство героя с враждебными ему обстоятельствами. Это вовсе не классицистический конфликт любви и чести, в котором долг обычно подчиняет чувство. У Марвелла враждебные герою силы абсолютизируются в барочном духе, принимая космические формы. Поэт олицетворяет их в виде Судьбы и Времени. Так в «Определении любви» сама «завистливая Судьба» помещает любящих на противоположных полюсах земли, делая их встречу возможной лишь в случае космической катастрофы:

И я бы пролетел над бездной
И досягнуть бы цели мог,
Когда б не вбил свой клин железный
Меж нами самовластный рок…
И вот он нас томит в разлуке,
Как полюса, разводит врозь;
Пусть целый мир любви и муки
Пронизывает наша ось,
Нам не сойтись, пока стихии
Твердь наземь не обрушат вдруг
И полусферы мировые
Не сплющатся в единый круг.

При том, что Марвелл явно забавляется, вводя в текст ученые термины, в стихотворении есть и вызов судьбе, тем обстоятельствам, которые в XVII веке в отличие от эпохи Ренессанса стала казаться человеку всесильными. Не имея возможности быть вместе, любящие избирают духовный союз, противостоящий велению звезд:

Любовь, что нас и в разлученье
Назло фортуне единит,
Души с душою совпаденье
И расхождение Планид.

Иное решение Марвелл предлагает в стихотворении «К стыдливой возлюбленной», которое развивает привычный для поэзии XVII века мотив «лови мгновение». Но оно далеко от элегантной игривости Джонсона, гедонизма кавалеров или «буйной учтивости» Геррика. В своем понимании любви поэт ближе всего к Дойну. Врагом любящих в стихотворении Марвелл а выступает время. В отличие от героев неоплатонических стихов Донна герой Марвелла не может до конца вырваться из-под власти времени. Но он смело бросает ему вызов. И если герой стихотворения не в силах задержать ход времени, то он может «сжать время» в своем сознании и, парадоксальным образом ускорив его бег, превратить единый миг в вечность:

Всю силу, юность, пыл неудержимый
Сплетем в один клубок нерасторжимый
И продеремся, в ярости борьбы,
Через железные врата судьбы.
И пусть мы солнце в небе не стреножим
Зато пустить его галопом сможем!

Для поэзии Марвелла характерны особая сдержанность, уравновешенность, изысканная плавность, которая часто соединяется с легкой шутливостью тона, что позволяет поэту с улыбкой говорить о самом серьезном. Элегантной простотой речи, строгой законченностью форм стиха Марвелл ближе Джонсону и кавалерам, чем метафизикам. Вместе с тем поэзия Марвелла гораздо более насыщена мыслью и интроспективна, чем стихи кавалеров. Поэт при этом виртуозно владеет разнообразными концептами, превосходя здесь многих других метафизиков. Однако все это уже стало привычным, и нужен был поистине рафинированный вкус Марвелла, чтобы избежать штампов.

Марвелл не просто замыкал литературную эпоху. Его позднее творчество органично вписывается в искусство эпохи Реставрации. Отличие лирических стихотворений Марвелла от его поздних сатир настолько сильно, что кажется, будто их написали разные люди. Но подобная эволюция не столь неожиданна, если вспомнить, что поэт изредка сочинял сатиры и в 50-е годы. Для них совсем нетипична ироническая отрещенность его лирики, как нетипична она, скажем, и для «Первой годовщины правления О. К.», панегирика, прославляющего Кромвеля. Поздняя манера Марвелла с ее намеренно публичным тоном, не имеющим ничего общего с лирической интроспекцией и интеллектуальной трезвостью суждения, вырабатывалась исподволь.

Сатиры Марвелла эпохи Реставрации сознательно злободневны, и симпатии, а главное, антипатии автора выражены в них четко: и недвусмысленно. Ни о какой диалектике противоположных точек зрения тут нет и речи. Фактура стиха много грубее, чем в лирике, а тон резче. Поэт пишет рифмованными куплетами, нарочно сближая свой стиль со стилем уличной баллады. Это понятно, ибо Марвелл обращается теперь к широким массам читателей, и говорит, с ними о насущных политических вопросах, которые волнуют всех и каждого. Опасаясь преследования за критику, поэт печатал сатиры анонимно, и авторство некоторых из них спорно — уж слишком ловко он воспроизводит там популярную манеру эпохи, намеренно растворяя в ней свою индивидуальность. Утонченное остроумие Марвелла теперь становится язвительно-насмешливым, и его стрелы бьют наповал. Сатиры содержат множество выпадов против бездарных и алчных советников «веселого монарха». Не щадит поэт и распущенные нравы высшего света. В его стихах оживает целая галерея гротескно-комедийных характеров, с помощью которых Марвелл оценивает политическую ситуацию в стране. Многочисленные эпизоды с их участием напоминают одновременно злободневный анекдот и сцены из пьес лучших комедиографов эпохи. Вывод же, который Марвелл делает в «Наставлении живописцу», напрашивается и во всех других его сатирах: «наша леди государство» живет в состоянии анархии, глупости, страха и невежества. Связь с традицией прошлого в позднем творчестве Марвелла прервана. Оно устремлено вперед, предвосхищая сатирическую поэзию Драйдена и Попа.

Поэтическая традиция эпохи Реставрации, отвечавшая новым культурным и интеллектуальным запросам общества, возникла не на пустом месте. Ее исподволь готовил предшествующий период. Как мы пытались показать, некоторыми чертами своей лирики новую эпоху предвосхитили Саклинг, Каули и Марвелл. Известную роль тут сыграло и творчество менее одаренных, хотя и очень популярных в XVII веке Эдмунда Уоллера и Джона Денема, которые противопоставили свою поэзию стилистическим излишествам, манеры метафизиков. Оба они стремились к классицистической ясности слога и упорядочиванию стиха, сводя его к единообразию рифмованного куплета. В середине века к поэзии обратился и Джон Мильтон. Отталкиваясь от опыта Спенсера, Шекспира Джонсона, он постепенно обретал собственный голос, торжественно-приподнятый и напевно-величавый, который столь точно соответствовал грандиозному замыслу «Потерянного рая». И, наконец, начиная с 40-х годов в Англии стали появляться барочные эпопеи Дэвенанта, Каули, Чемберлена и других авторов, которые тоже; предвосхищали поэтические эксперименты ближайшего будущего[32].

С наступлением эпохи Реставрации резко изменилась привычная иерархия жанров. Лирика явно отошла на второй план главное место заняли эпические жанры, столь емко представленные в творчестве Мильтона, Батлера и Драйдена. Прежняя поэтическая традиция быстро вышла из моды. Драйден, в юности увлекавшийся Донном, впоследствии подверг его манеру жесткой критике. Творчество поэтов начала и середины XVII века отныне надолго становится непопулярным. Правда, подспудно традиция метафизиков еще некоторое время продолжала существование в стихах Томаса Траэрна (1637/8-1674), но мало кто мог подозревать об этом в эпоху Реставрации. Рукописи Траэрна, никогда не печатавшиеся при его жизни, были обнаружены лишь в 1896 году.

Судьба книг порой бывает причудлива. В эпоху Просвещения поэты первой половины XVII века были известны, но мало популярны. Лучшим из них считался Каули, хотя и его упрекали за отсутствие должного вкуса. Знаменитый поэт начала XVIII века Александр Поп переписывал за Донна его сатиры, приглаживая резкость тона и исправляя неуместные с его точки зрения вольности поэтической манеры. Вслед за Попом и другие менее значительные поэты взялись за исправление отдельных стихотворений из цикла «Песни и сонеты», искусственно подгоняя их под мерки поэтики просветительского классицизма. Джорджа Герберта в XVIII веке ценили в основном за назидательность, а Марвелла — за политическую смелость его сатир[33].

Слава к поэтам XVII века возвращалась медленно. Романтики возродили интерес к их творчеству, хотя собственная поэзия романтиков была мало связана с традицией двухвековой давности. Тем не менее Лэм и Де Квинси дали высокую оценку Донну, а Шелли заинтересовался стихотворениями Крэшо. Особенно много для понимания поэзии XVII века сделал Кольридж, у которого можно встретить ряд тонких и весьма точных наблюдений по поводу лирики Донна и его младших современников.

Во второй половине XIX века предприимчивый и неутомимый издатель Александр Гроссарт выпустил в свет сочинения Донна, Джорджа Герберта, Воэна, Крэшо и Марвелла, снабдив их пространными предисловиями. Больше внимания стали уделять им и критики, правда пока еще не принявшие в целом их манеры, но все же обнаружившие у них множество ярких и удачных мест. Заинтересовались ими и поэты. Роберта Браунинга привлекла к себе резкость тона лирики Донна, искусно разработанная им форма драматического монолога. Джерард Мэнли Хопкинс в своих смелых экспериментах оглядывался на творчество Джорджа Герберта и других метафизиков.

Однако истинное признание к поэтам XVII века пришло лишь в нашем столетии. В 1912 году Герберт Грирсон выпустил первое академическое издание поэзии Донна, а в 1921 году он же опубликовал прекрасно составленную антологию «Метафизические стихотворения и поэмы XVII века». Благодаря этим изданиям творчество поэтов XVII века стало доступным не только узкому кругу специалистов, но и самым широким слоям читателей, которые с энтузиазмом приняли их поэзию. А вслед за этими книгами стали выходить академические издания стихов младших современников Донна и разнообразные критические исследования, посвященные их творчеству, не только на английском, но и на многих других языках мира.

Уже в первые десятилетия нашего века крупнейшие художники слова обратились к традиции XVII века в поисках новых путей английской поэзии. Творчество Донна и метафизиков сыграло важную роль в удивительном изменении манеры позднего У. Б. Йейтса. Цитатами и аллюзиями из поэтов XVII века пестрят произведения Т. С. Элиота. Для него их стихи — часть великой национальной традиции английской культуры. В своих статьях Элиот стремился показать, насколько Донн и метафизики близки современности. Следы влияния Донна, Джонсона, метафизиков кавалеров в той или иной мере можно обнаружить также и в стихах У. X. Одена, Стивена Спендера, Роберта Грейвза, Дилана Томаса и других поэтов современной Англии.

В стихотворении «Его поэзия — его памятник» Роберт Геррик, подражая Горацию, писал:

О Время, пред тобой
Все пали ниц,
Своей тропой
Идешь, не помня лиц.
Всяк, попадя в твой плен,
В конце сойдет
Во мрак и тлен,
И скоро — мой черед.
Но камень скромный сей,
Что я воздвиг,
Свергать не смей,
Завистливый старик.

Вместе с Герриком вызов времени бросили и другие английские поэты первой половины XVII века. Рожденные ими стихи не ушли «во мрак и тлен». Поэзия Донна, Джонсона и их младших современников — неотъемлемая часть живой для современного читателя классики.

А. Н. Горбунов

Джон Донн

Песни и сонеты

С ДОБРЫМ УТРОМ

Да где же раньше были мы с тобой?
Сосали грудь? Качались в колыбели?
Или кормились кашкой луговой?
Или, как семь сонливцев, прохрапели
Все годы? Так! Мы спали до сих пор;
Меж призраков любви блуждал мой взор,
Ты снилась мне в любой из Евиных сестер.
Очнулись наши души лишь теперь,
Очнулись — и застыли в ожиданье;
Любовь на ключ замкнула нашу дверь,
Каморку превращая в мирозданье.
Кто хочет, пусть плывет на край земли
Миры златые открывать вдали
А мы свои миры друг в друге обрели.
Два наших рассветающих лица
Два полушарья карты безобманной:
Как жадно наши пылкие сердца
Влекутся в эти радостные страны!
Есть смеси, что на смерть обречены,
Но если наши две любви равны,
Ни убыль им вовек, ни гибель не страшны.
Перевод Г. М. Кружкова

ПЕСНЯ

Трудно звездочку поймать,
Если скатится за гору;
Трудно черта подковать,
Обрюхатить мандрагору,
Научить медузу петь,
Залучить русалку в сеть,
И, старея,
Все труднее
О прошедшем не жалеть.
Если ты, мой друг, рожден
Чудесами обольщаться,
Можешь десять тысяч ден
Плыть, скакать, пешком скитаться;
Одряхлеешь, станешь сед
И поймешь, объездив свет:
Много разных
Дев прекрасных,
Но меж ними верных нет.
Коли встретишь, напиши
Тотчас я пущусь по следу!
Или, впрочем, не спеши:
Никуда я не поеду.
Кто мне клятвой подтвердит,
Что, пока письмо летит
Да покуда
Я прибуду,
Это чудо устоит?
Перевод Г. М. Кружкова

ЖЕНСКАЯ ВЕРНОСТЬ

Любя день целый одного меня,
Что ты назавтра скажешь, изменя?
Что мы уже не те и нет закона
Придерживаться клятв чужих?
Иль, может быть, опротестуешь их
Как вырванные силой Купидона?
Иль скажешь: разрешенье брачных уз
Смерть, а подобье брака — наш союз
Подобьем смерти может расторгаться,
Сном? Иль заявишь, дабы оправдаться,
Что для измен ты создана
Природой — и всецело ей верна?
Какого б ты ни нагнала туману,
Как одержимый спорить я не стану;
К чему мне нарываться на рога?
Ведь завтра я и сам пущусь в бега.
Перевод Г. М. Кружкова

ПОДВИГ

Я сделал то, чем превзошел
Деяния героев,
А от признаний я ушел,
Тем подвиг свой утроив.
Не стану тайну открывать
Как резать лунный камень,
Ведь вам его не отыскать,
Не осязать руками.
Мы свой союз решили скрыть,
А если б и открыли,
То пользы б не было: любить
Все будут, как любили.
Кто красоту узрел внутри,
Лишь к ней питает нежность,
А ты — на кожи блеск смотри,
Влюбившийся во внешность!
Но коль к возвышенной душе
Охвачен ты любовью,
И ты не думаешь уже,
Она иль он с тобою,
И коль свою любовь ты скрыл
От любопытства черни,
У коей все равно нет сил
Понять ее значенье,
Свершил ты то, чем превзошел
Деяния героев,
А от признаний ты ушел,
Тем подвиг свой утроив.
Перевод Д. В. Щедровицкого

К ВОСХОДЯЩЕМУ СОЛНЦУ

Ты нам велишь вставать? Что за причина?
Ужель влюбленным
Жить по твоим резонам и законам?
Прочь, прочь отсюда, старый дурачина!
Ступай, детишкам проповедуй в школе,
Усаживай портного за работу,
Селян сутулых торопи на поле,
Напоминай придворным про охоту;
А у любви нет ни часов, ни дней
И нет нужды размениваться ей!
Напрасно блеском хвалишься, светило:
Смежив ресницы,
Я бы тебя заставил вмиг затмиться,
Когда бы это милой не затмило.
Зачем чудес искать тебе далеко,
Как нищему, бродяжить по вселенной?
Все пряности и жемчуга Востока
Там или здесь? — ответь мне откровенно.
Где все цари, все короли земли?
В постели здесь — цари и короли!
Я ей — монарх, она мне — государство,
Нет ничего другого;
В сравненье с этим власть — пустое слово,
Богатство — прах, и почести — фиглярство.
Ты, Солнце, в долгих странствиях устало,
Так радуйся, что зришь на этом ложе
Весь мир: тебе заботы меньше стало,
Согреешь нас — и мир согреешь тоже.
Забудь иные сферы и пути:
Для нас одних вращайся и свети!
Перевод Г. М. Кружкова

КАНОНИЗАЦИЯ

Молчи, не смей чернить мою любовь!
А там злорадствуй, коли есть о чем,
Грози подагрой и параличом,
О рухнувших надеждах пустословь;
Богатства и чины приобретай,
Жди милостей, ходы изобретай,
Трись при дворе, монарший взгляд лови
Иль на монетах профиль созерцай;
А нас оставь любви.
Увы! кому во зло моя любовь?
Или от вздохов тонут корабли?
Слезами затопило полземли?
Весна от горя не наступит вновь?
От лихорадки, может быть, моей
Чумные списки сделались длинней?
Бойцы не отшвырнут мечи свои,
Лжецы не бросят кляузных затей
Из-за моей любви.
С чем хочешь, нашу сравнивай любовь;
Скажи: она, как свечка, коротка,
И участь однодневки-мотылька
В пророчествах своих нам уготовь.
Да, мы сгорим дотла, но не умрем,
Как Феникс, мы восстанем над огнем?
Теперь одним нас именем зови
Ведь стали мы единым существом
Благодаря любви.
Без страха мы погибнем за любовь;
И если нашу повесть не сочтут
Достойной жития, — найдем приют
В сонетах, в стансах — и воскреснем вновь.
Любимая, мы будем жить всегда,
Истлеют мощи, пролетят года
Ты новых менестрелей вдохнови!
И нас канонизируют тогда
За преданность любви.
Молитесь нам! — и ты, кому любовь
Прибежище от зол мирских дала,
И ты, кому отрадою была,
А стала ядом, отравившим кровь;
Ты, перед кем открылся в первый раз
Огромный мир в зрачках любимых глаз
Дворцы, сады и страны, — призови
В горячей, искренней молитве нас,
Как образец любви!
Перевод Г. М. Кружкова

ТРОЙНОЙ ДУРАК

Я дважды дурнем был:
Когда влюбился и когда скулил
В стихах о страсти этой;
Но кто бы ум на глупость не сменил,
Надеждой подогретый?
Как опресняется вода морей,
Сквозь лабиринты проходя земные,
Так, мнил я, боль души моей
Замрет, пройдя теснины стиховые:
Расчисленная скорбь не так сильна,
Закованная в рифмы — не страшна.
Увы! к моим стихам
Певец, для услажденья милых дам,
Мотив примыслил модный
И волю дал неистовым скорбям,
Пропев их принародно.
И без того любви приносит стих
Печальну дань; но песня умножает
Триумф губителей моих
И мой позор тем громче возглашает.
Так я, перемудрив, попал впросак:
Был дважды дурнем — стал тройной дурак.
Перевод Г. М. Кружкова

ПЕСНЯ

О, не печалься, ангел мой,
Разлуку мне прости:
Я знаю, что любви такой
Мне в мире не найти.
Но наш не вечен дом,
И кто сие постиг,
Тот загодя привык
Быть легким на подъем.
Уйдет во тьму светило дня
И вновь из тьмы взойдет,
Хоть так светло, как ты меня,
Никто его не ждет.
А я на голос твой
Примчусь еще скорей,
Пришпоренный своей
Любовью и тоской.
Продлить удачу хоть на час
Никто еще не смог:
Счастливые часы для нас
Меж пальцами песок.
А всякую печаль
Лелеем и растим,
Как будто нам самим
Расстаться с нею жаль.
Твой каждый вздох и каждый стон
Мне в сердце острый нож;
Душа из тела рвется вон,
Когда ты слезы льешь.
О, сжалься надо мной!
Ведь ты, себя казня,
Терзаешь и меня:
Я жив одной тобой.
Мне вещим сердцем не сули
Несчастий никаких:
Судьба, подслушавши вдали,
Вдруг да исполнит их?
Представь: мы оба спим,
Разлука — сон и блажь,
Такой союз, как наш,
Вовек неразделим.
Перевод Г. М. Кружкова

ЛИХОРАДКА

Не умирай! — иначе я
Всех женщин так возненавижу.
Что вкупе с ними и тебя
Презреньем яростным унижу.
Прошу тебя, не умирай:
С твоим последним содроганьем
Весь мир погибнет, так и знай,
Ведь ты была его дыханьем.
Останется от мира труп,
И все его красы былые
Не боле чем засохший струп,
А люди — черви гробовые.
Твердят, что землю огнь спалит,
Но что за огнь — поди распутай!
Схоласты, знайте: мир сгорит
В огне ее горячки лютой.
Но нет! не смеет боль терзать
Так долго — ту, что стольких чище;
Не может без конца пылать
Огонь — ему не хватит пищи.
Как в небе метеорный след,
Хворь минет вспышкою мгновенной,
Твои же красота и свет
Небесный купол неизменный.
О мысль предерзкая — суметь
Хотя б на час (безмерно краткий)
Вот так тобою овладеть,
Как этот приступ лихорадки!
Перевод Г. М. Кружкова

ОБЛАКО И АНГЕЛ

Тебя я знал и обожал
Еще до первого свиданья:
Так ангелов туманных очертанья
Сквозят порою в глубине зеркал.
Я чувствовал очарованье,
Свет видел, но лица не различал.
Тогда к Любви я обратился
С мольбой: «Яви незримое!» — и вот
Бесплотный образ воплотился,
И верю: в нем любовь моя живет;
Твои глаза, улыбку, рот,
Все, что я зрю несмело,
Любовь моя, как яркий плащ, надела,
Казалось, встретились душа и тело.
Балластом грузит мореход
Ладью, чтоб тверже курс держала,
Но я дарами красоты, пожалуй,
Перегрузил любви непрочный бот:
Ведь даже груз реснички малой
Суденышко мое перевернет!
Любовь, как видно, не вместима
Ни в пустоту, ни в косные тела,
Но если могут серафима
Облечь воздушный облик и крыла,
То и моя б любовь могла
В твою навек вместиться,
Хотя любви мужской и женской слиться
Трудней, чем духу с воздухом сродниться.
Перевод Г. М. Кружкова

ГОДОВЩИНА

Все короли со всей их славой,
И шут, и лорд, и воин бравый,
И даже солнце, что ведет отсчет
Годам, — состарились на целый год.
С тех пор, как мы друг друга полюбили,
Весь мир на шаг подвинулся к могиле;
Лишь нашей страсти сносу нет,
Она не знает дряхлости примет,
Ни завтра, ни вчера — ни дней, ни лет,
Слепящ, как в первый миг, ее бессмертный свет.
Любимая, не суждено нам,
Увы, быть вместе погребенным;
Я знаю: смерть в могильной тесноте
Насытит мглой глаза и уши те,
Что мы питали нежными словами,
И клятвами, и жгучими слезами;
Но наши души обретут,
Встав из гробниц своих, иной приют,
Иную жизнь — блаженнее, чем тут,
Когда тела — во прах, ввысь души отойдут.
Да, там вкусим мы лучшей доли,
Но как и все — ничуть не боле;
Лишь здесь, друг в друге, мы цари! — властней
Всех на земле царей и королей;
Надежна эта власть и непреложна:
Друг другу преданных предать не можно,
Двойной венец весом стократ;
Ни бремя дней, ни ревность, ни разлад
Величья нашего да не смутят…
Чтоб трижды двадцать лет нам царствовать подряд!
Перевод Г. М. Кружкова

ТВИКНАМСКИЙ САД

В тумане слез, печалями повитый,
Я в этот сад вхожу, как в сон забытый;
И вот к моим ушам, к моим глазам
Стекается живительный бальзам,
Способный залечить любую рану;
Но монстр ужасный, что во мне сидит,
Паук любви, который все мертвит,
В желчь превращает даже божью манну;
Воистину здесь чудно, как в раю,
Но я, предатель, в рай привел змею.
Уж лучше б эти молодые кущи
Смял и развеял ураган ревущий!
Уж лучше б снег, нагрянув с высоты,
Оцепенил деревья и цветы,
Чтобы не смели мне в глаза смеяться!
Куда теперь укроюсь от стыда?
О Купидон, вели мне навсегда
Частицей сада этого остаться,
Чтоб мандрагорой горестной стонать
Или фонтаном у стены рыдать!
Пускай тогда к моим струям печальным
Придет влюбленный с пузырьком хрустальным:
Он вкус узнает нефальшивых слез,
Чтобы подделку не принять всерьез
И вновь не обмануться так, как прежде.
Увы! судить о чувствах наших дам
По их коварным клятвам и слезам
Труднее, чем по тени об одежде.
Из них одна доподлинно верна
И тем верней меня убьет она!
Перевод Г. М. Кружкова

ОБЩНОСТЬ

Добро должны мы обожать,
А зла должны мы все бежать;
Но и такие вещи есть,
Которых можно не бежать,
Не обожать, но испытать
На вкус и что-то предпочесть.
Когда бы женщина была
Добра всецело или зла,
Различья были б нам ясны;
Поскольку же нередко к ним
Мы безразличие храним,
То все равно для нас годны.
Будь в них добро заключено,
В глаза бросалось бы оно,
Своим сиянием слепя;
А будь в них зло заключено,
Исчезли б женщины давно:
Зло губит ближних и себя.
Итак, бери любую ты,
Как мы с ветвей берем плоды:
Съешь эту и возьмись за ту;
Ведь перемена блюд — не грех,
И все швырнут пустой орех,
Когда ядро уже во рту.
Перевод С. Л. Козлова

РАСТУЩАЯ ЛЮБОВЬ

Любовь, я мыслил прежде, неподвластна
Законам естества;
А нынче вижу ясно:
Она растет и дышит, как трава.
Всю зиму клялся я, что невозможно
Любить сильней — и, вижу, клялся ложно.
Но если этот эликсир, любовь,
Врачующий страданием страданье,
Не квинтэссенция — но сочетанье
Всех зелий, горячащих мозг и кровь,
И он пропитан солнца ярким светом,
Любовь не может быть таким предметом
Абстрактным, как внушает нам поэт
Тот, у которого, по всем приметам,
Другой подруги, кроме Музы, нет.
Любовь — то созерцанье, то желанье;
Весна — ее зенит,
Исток ее сиянья:
Так солнце Весперу лучи дарит,
Так сок струится к почкам животворней,
Когда очнутся под землею корни.
Растет любовь, и множатся мечты,
Кругами расходясь от середины,
Как сферы Птолемеевы, едины,
Поскольку центр у них единый — ты!
Как новые налоги объявляют
Для нужд войны, а после забывают
Их отменить, — так новая весна
К любви неотвратимо добавляет
То, что зима убавить не вольна.
Перевод Г. М. Кружкова

СОН

Любовь моя, когда б не ты,
Я бы не вздумал просыпаться:
Легко ли отрываться
Для яви от ласкающей мечты?
Но твой приход — не пробужденье
От сна, а сбывшееся сновиденье;
Так неподдельна ты, что лишь представь
И тотчас образ обратится в явь.
Приди ж в мои объятья, сделай милость,
И да свершится все, что не доснилось.
Не шорохом, а блеском глаз
Я был разбужен, друг мой милый;
То — ангел светлокрылый,
Подумал я, сиянью удивясь;
Но, увидав, что ты читаешь
В душе моей и мысли проницаешь
(В чем ангелы не властны) и вольна
Сойти в мой сон, где ты царишь одна,
Уразумел я: это ты — со мною;
Безумец, кто вообразит иное!
Уверясь в близости твоей,
Опять томлюсь, ища ответа:
Уходишь? Ты ли это?
Любовь слаба, коль нет отваги в ней;
Она чадит, изделье праха,
От примеси стыда, тщеславья, страха.
Быть может (этой я надеждой жив),
Воспламенив мой жар и потушив,
Меня, как факел, держишь наготове?
Знай, я готов для смерти и любови.
Перевод Г. М. Кружкова

ПРОЩАЛЬНАЯ РЕЧЬ О СЛЕЗАХ

Пока ты здесь,
Пусть льются слезы по моим щекам,
Они — монеты, твой на них чекан,
Твое лицо им сообщает вес,
Им придана
Твоя цена;
Эмблемы многих бедствий в них слились,
Ты с каждою слезой спадаешь вниз,
И мы по разным берегам с тобою разошлись.
Из небытья
Картограф вызовет на глобус вмиг
Европу, Азиатский материк…
Так округлилась в шар слеза моя,
Неся твой лик:
В ней мир возник
Подробным отражением, но вот
Слились два наших плача, бездной вод
Мир затопив и захлестнув потоком небосвод.
О дщерь Луны,
Не вызывай во мне прилив морской,
Не убивай меня своей тоской,
Не возмущай сердечной глубины,
Смири сей вихрь
Скорбей своих:
Мы дышим здесь дыханием одним,
Любой из нас и ранит и раним,
Еще один твой вздох — и я исчезну вместе с ним.
Перевод Д. В. Щедровицкого

АЛХИМИЯ ЛЮБВИ

Кто глубже мог, чем я, любовь копнуть,
Пусть в ней пытает сокровенну суть;
А я не докопался
До жилы этой, как ни углублялся
В рудник Любви, — там клада нет отнюдь.
Сие — одно мошенство;
Как химик ищет в тигле совершенство,
Но счастлив, невзначай сыскав
Какой-нибудь слабительный состав,
Так все мечтают вечное блаженство
Сыскать в любви, но вместо пышных грез
Находят счастья с воробьиный нос.
Ужели впрямь платить необходимо
Всей жизнию своей — за тень от дыма?
За то, чем всякий шут
Сумеет насладиться в пять минут
Вслед за нехитрой брачной пантомимой?
Влюбленный кавалер,
Что славит (ангелов беря в пример)
Слиянье духа, а не плоти,
Должно быть, слышит по своей охоте
И в дудках свадебных — музыку сфер.
Нет, знавший женщин скажет без раздумий:
И лучшие из них мертвее мумий.
Перевод Г. М. Кружкова

БЛОХА

Взгляни и рассуди: вот блошка
Куснула, крови выпила немножко,
Сперва — моей, потом — твоей,
И наша кровь перемешалась в ней.
Какое в этом прегрешенье?
Бесчестье разве иль кровосмешенье?
Пусть блошке гибель суждена
Ей можно позавидовать: она
Успела радости вкусить сполна!
О погоди, в пылу жестоком
Не погуби три жизни ненароком:
Здесь, в блошке — я и ты сейчас,
В ней храм и ложе брачное для нас;
Наперекор всему на свете
Укрылись мы в живые стены эти.
Ты пленнице грозишь? Постой!
Убив ее, убьешь и нас с тобой:
Ты не замолишь этот грех тройной.
Упрямица! Из прекословья
Взяла и ноготь обагрила кровью.
И чем была грешна блоха
Тем, что в ней капля твоего греха?
Казнила — и глядишь победно:
Кровопусканье, говоришь, не вредно.
Согласен! Так каких же бед
Страшишься ты? В любви бесчестья нет,
Как нет вреда: от блошки больший вред!
Перевод Г. М. Кружкова

ВЕЧЕРНЯ В ДЕНЬ СВЯТОЙ ЛЮЦИИ, САМЫЙ КОРОТКИЙ ДЕНЬ В ГОДУ

Настала полночь года — день святой
Люции, — он лишь семь часов светил:
Нам солнце, на исходе сил,
Шлет слабый свет и негустой,
Вселенной выпит сок.
Земля последний допила глоток,
Избыт на смертном ложе жизни срок;
Но вне меня, всех этих бедствий нет,
Я — эпитафия всемирных бед.
Влюбленные, в меня всмотритесь вы
В грядущем веке — в будущей весне:
Я мертв. И эту смерть во мне
Творит алхимия любви;
Она ведь в свой черед
Из ничего все вещи создает:
Из тусклости, отсутствия, пустот…
Разъят я был. Но, вновь меня создав,
Смерть, бездна, тьма сложились в мой состава
Все вещи обретают столько благ
Дух, душу, форму, сущность — жизни хлеб…
Я ж превратился в мрачный склеп
Небытия… О вспомнить, как
Рыдали мы! — от слез
Бурлил потоп всемирный. И в хаос
Мы оба обращались, чуть вопрос
Нас трогал — внешний. И в разлуки час
Мы были трупы, душ своих лишась.
Она мертва (так слово лжет о ней),
Я ж ныне — эликсир небытия.
Будь человек я — суть моя
Была б ясна мне… Но вольней
Жить зверем. Я готов
Войти на равных в жизнь камней, стволов:
И гнева, и любви им внятен зов,
И тенью стал бы я, сомненья ж нет:
Раз тень — от тела, значит, рядом — свет.
Но я — ничто. Мне солнца не видать.
О вы, кто любит! Солнце лишь для вас
Стремится к Козерогу, мчась,
Чтоб вашей страсти место дать.
Желаю светлых дней!
А я уже готов ко встрече с ней,
Я праздную ее канун, верней
Ее ночного празднества приход:
И день склонился к полночи, и год…
Перевод Д. В. Щедровицкого

ВОРОЖБА НАД ПОРТРЕТОМ

Что вижу я! В твоих глазах
Мой лик, объятый пламенем, сгорает;
А ниже, на щеке, в твоих слезах
Другой мой образ утопает.
Неужто цель твоя
Сгубить портрет мой, о ворожея,
Чтобы за ним вослед погиб и я?
Дай выпить влагу этих слез,
Чтоб страх зловещий душу не тревожил.
Вот так! Я горечь их с собой унес
И все портреты уничтожил.
Все, кроме одного:
Ты в сердце сберегла его,
Но это — чудо, а не колдовство.
Перевод Г. М. Кружкова

ПРИМАНКА

О, стань возлюбленной моей
И поспешим с тобой скорей
На золотистый бережок
Ловить удачу на крючок.
Под взорами твоих очей
До дна прогреется ручей,
И томный приплывет карась,
К тебе на удочку просясь.
Купаться вздумаешь, смотри:
Тебя облепят пескари,
Любой, кто разуметь горазд,
За миг с тобою жизнь отдаст.
А если застыдишься ты,
Что солнце смотрит с высоты,
Тогда затми светило дня
Ты ярче солнца для меня.
Пускай другие рыбаки
Часами мерзнут у реки,
Ловушки ставят, ладят сеть,
Чтоб глупой рыбкой овладеть.
Пускай спускают мотыля,
Чтоб обморочить голавля,
Иль щуку, взбаламутив пруд,
Из-под коряги волокут.
Все это — суета сует,
Сильней тебя приманки нет.
Да, в сущности, я сам — увы
Нисколько не умней плотвы.
Перевод Г. М. Кружкова

ПРИЗРАК

Когда убьешь меня своим презреньем,
Спеша с другим предаться наслажденьям,
О мнимая весталка! — трепещи:
Я к ложу твоему явлюсь в ночи
Ужасным гробовым виденьем,
И вспыхнет, замигав, огонь свечи;
Напрасно станешь тормошить в испуге
Любовника; он, игрищами сыт,
От резвой отодвинется подруги
И громко захрапит;
И задрожишь ты, брошенная всеми,
Испариной покрывшись ледяной,
И призрак над тобой
Произнесет… Но нет, еще не время!
Погибшая не воскресима страсть,
Так лучше мщением упиться всласть,
Чем, устрашив, от зла тебя заклясть.
Перевод Г. М. Кружкова

ПРОЩАНИЕ, ВОЗБРАНЯЮЩЕЕ ПЕЧАЛЬ

Как шепчет праведник: пора!
Своей душе, прощаясь тихо,
Пока царит вокруг одра
Печальная неразбериха,
Вот так безропотно сейчас
Простимся в тишине — пора нам!
Кощунством было б напоказ
Святыню выставлять профанам.
Страшат толпу толчки земли,
О них толкуют суеверы,
Но скрыто от людей вдали
Дрожание небесной сферы.
Любовь подлунную томит
Разлука бременем несносным:
Ведь цель влеченья состоит
В том, что потребно чувствам косным.
А нашу страсть влеченьем звать
Нельзя, ведь чувства слишком грубы;
Неразделимость сознавать
Вот цель, а не глаза и губы.
Связь наших душ над бездной той,
Что разлучить любимых тщится,
Подобно нити золотой,
Не рвется, сколь ни истончится.
Как ножки циркуля, вдвойне
Мы нераздельны и едины:
Где б ни скитался я, ко мне
Ты тянешься из середины.
Кружась с моим круженьем в лад,
Склоняешься, как бы внимая,
Пока не повернет назад
К твоей прямой моя кривая.
Куда стезю ни повернуть,
Лишь ты — надежная опора
Того, кто, замыкая путь,
К истоку возвратится скоро.
Перевод Г. М. Кружкова

ЭКСТАЗ

Там, где фиалке под главу
Распухший берег лег подушкой,
У тихой речки наяву
Дремали мы одни друг с дружкой.
Ее рука с моей сплелась.
Весенней склеена смолою;
И, отразясь, лучи из глаз
По два свились двойной струною.
Мы были с ней едины рук
Взаимосоприкосновеньем;
И все, что виделось вокруг,
Казалось нашим продолженьем.
Как между равных армий рок
Победное колеблет знамя,
Так, плотский преступив порог,
Качались души между нами.
Пока они к согласью шли
От нежного междоусобья,
Тела застыли, где легли,
Как бессловесные надгробья.
Тот, кто любовью утончен
И проницает душ общенье,
Когда бы как свидетель он
Стоял в удобном удаленье,
То не одну из душ узнав,
Но голос двух соединенный,
Приял бы новый сей состав
И удалился просветленный.
Да, наш восторг не породил
Смятенья ни в душе, ни в теле;
Мы знали, здесь не страсти пыл,
Мы знали, но не разумели,
Как нас любовь клонит ко сну
И души пестрые мешает
Соединяет две в одну
И тут же на две умножает.
Вот так фиалка на пустом
Лугу дыханьем и красою
За миг заполнит все кругом
И радость преумножит вдвое.
И души так — одна с другой
При обоюдовдохновенье
Добудут, став одной душой,
От одиночества спасенье
И внемлют, что и мы к тому ж,
Являясь естеством нетленным
Из атомов, сиречь из душ,
Не восприимчивы к изменам.
Но плоть — ужели с ней разлад?
Откуда к плоти безразличье?
Тела — не мы, но наш наряд,
Мы — дух, они — его обличья.
Нам должно их благодарить
Они движеньем, силой, страстью
Смогли друг дружке нас открыть
И сами стали нашей частью.
Как небо нам веленья шлет,
Сходя к воздушному пределу,
Так и душа к душе плывет,
Сначала приобщаясь к телу.
Как в наших жилах крови ток
Рождает жизнь, а та от века
Перстами вяжет узелок,
Дающий званье человека,
Так душам любящих судьба
К простым способностям спуститься,
Чтоб утолилась чувств алчба
Не то исчахнет принц в темнице.
Да будет плотский сей порыв
Вам, слабым людям, в поученье:
В душе любовь — иероглиф,
А в теле — книга для прочтенья.
Внимая монологу двух,
И вы, влюбленные, поймете,
Как мало предается дух,
Когда мы предаемся плоти.
Перевод А. Я. Сергеева

ПИЩА АМУРА

Амур мой погрузнел, отъел бока,
Стал неуклюж, неповоротлив он;
И я, приметив то, решил слегка
Ему урезать рацион,
Кормить его умеренностью впредь,
Неслыханная для Амура снедь!
По вздоху в день — вот вся его еда,
И то: глотай скорей и не блажи!
А если похищал он иногда
Случайный вздох у госпожи,
Я прочь вышвыривал дрянной кусок:
Он черств и станет горла поперек.
Порой из глаз моих он вымогал
Слезу — и солона была слеза;
Но пуще я его остерегал
От лживых женских слез: глаза,
Привыкшие блуждать, а не смотреть,
Не могут плакать, разве что потеть.
Я письма с ним марал в единый дух,
А после — жег! Когда ж ее письму
Он радовался, пыжась как индюк,
Что пользы, я твердил ему,
За титулом, еще невесть каким,
Стоять наследником сороковым?
Когда же эту выучку прошел
И для потехи ловчей он созрел,
Как сокол, стал он голоден и зол:
С перчатки пущен, быстр и смел,
Взлетает, мчит и с лету жертву бьет!
А мне теперь — ни горя, ни забот.
Перевод Г. М. Кружкова

ПОГРЕБЕНИЕ

Когда меня придете обряжать,
О, заклинаю властью
Загробною! — не троньте эту прядь,
Кольцом обвившую мое запястье:
Се — тайный знак, что ей,
На небо отлетев, душа велела
Наместнице своей
От тления хранить мое земное тело.
Пучок волокон мозговых, ветвясь
По всем телесным членам,
Крепит и прочит между ними связь:
Не так ли этим волоскам бесценным
Могущество дано
Беречь меня и в роковой разлуке?
Иль это лишь звено
Оков, надетых мне, как смертнику, для муки?
Так иль не так, со мною эту прядь
Заройте глубже ныне,
Чтоб к идолопоклонству не склонять
Тех, что могли б найти сии святыни.
Смирение храня,
Не дерзко ли твой дар с душой равняю?
Ты не спасла меня,
За это часть тебя я погребаю.
Перевод Г. М. Кружкова

МОЩИ

Когда мою могилу вскрыть
Придут, чтоб гостя подселить
(Могилы, женщинам под стать,
Со многими готовы спать),
То, раскопав, найдут
Браслет волос вокруг моей кости,
А это может навести
На мысль: любовники заснули тут,
И тем была их хитрость хороша,
Что вновь с душою встретится душа,
Вернувшись в тело и на Суд спеша…
Вдруг это будет век и град,
Где лжебогов усердно чтят,
Тогда епископ с королем
Решат, увидев нас вдвоем:
Святые мощи здесь!
Ты станешь Магдалиной с этих дней,
Я — кем-нибудь при ней…
И толпы в ожидании чудес
Придут облобызать священный прах…
Скажу, чтоб оправдаться в их глазах,
О совершенных нами чудесах:
Еще не знали мы себя,
Друг друга преданно любя,
В познанье пола не разнясь
От ангелов, хранящих нас,
И поцелуй наш мог
Лишь встречу иль прощанье отмечать,
Он не срывал печать
С природного, к чему закон столь строг.
Да, чудеса явили мы сполна…
Нет, стих бессилен, речь моя скудна:
Чудесней всех чудес была она!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Она мертва; а так как, умирая,
Все возвращается к первооснове,
А мы основой друг для друга были
И друг из друга состояли,
То атомы ее души и крови
Теперь в меня вошли как часть родная,
Моей душою стали, кровью стали
И грозной тяжестью отяжелили,
И все, что мною изначально было
И что любовь едва не истощила:
Тоску и слезы, пыл и горечь страсти
Все эти составные части
Она своею смертью возместила.
Хватило б их на много горьких дней;
Но с новой пищей стал огонь сильней.
И вот, как тот правитель,
Богатых стран соседних покоритель,
Который, увеличив свой доход,
И больше тратит, и быстрей падет,
Так — если только вымолвить посмею
Так эта смерть, умножив мой запас,
Меня и тратит во сто крат щедрее,
И потому все ближе час,
Когда моя душа, из плена плоти
Освободясь, умчится вслед за ней:
Хоть выстрел позже, но заряд мощней,
И ядра поравняются в полете.
Перевод Г. М. Кружкова

НИЧТО

Я не из тех, которым любы
Одни лишь глазки, щечки, губы,
И не из тех я, чья мечта
Одной души лишь красота;
Их жжет огонь любви: ему бы
Лишь топлива! Их страсть проста.
Зачем же их со мной равнять?
Пусть мне взаимности не знать
Я страсти суть хочу понять!
В речах про Высшее Начало
Одно лишь «не» порой звучало;
Вот так и я скажу в ответ
На все, что любо прочим: «Нет».
Себя мы знаем слишком мало,
О, кто бы мне открыл секрет
«Ничто»?.. Оно одно, видать,
Покой и благо может дать:
Пусть медлю — мне не опоздать!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ

Остерегись любить меня теперь:
Опасен этот поворот, поверь;
Участье позднее не возместит
Растраченные мною кровь и пыл,
Мне эта радость будет выше сил,
Она не возрожденье — смерть сулит.
Итак, чтобы любовью не сгубить,
Любя, остерегись меня любить.
Остерегись и ненависти злой,
Победу торжествуя надо мной:
Мне ненависти этой не снести;
Свое завоевание храня,
Ты не должна уничтожать меня,
Чтобы себе ущерб не нанести.
Итак, пусть ненавидим я тобой
Остерегись и ненависти злой.
Но вместе — и люби, и ненавидь,
Так можно крайность крайностью смягчить;
Люби, чтоб мне счастливым умереть,
И милосердно ненавидь любя,
Чтоб счастья гнет я дольше мог терпеть
Подмостками я стану для тебя.
Чтоб мог я жить и мог тебе служить,
Любовь моя, люби и ненавидь.
Перевод Г. М. Кружкова

РАЗЛУЧЕНИЕ

Прерви сей горький поцелуй, прерви,
Пока душа из уст не излетела!
Простимся: без разлуки нет любви,
Дня светлого — без черного предела.
Не бойся сделать шаг, ступив на край;
Нет смерти проще, чем сказать: «Прощай!»
«Прощай», — шепчу и медлю, как убийца,
Но если все в душе твоей мертво,
Пусть слово гибельное возвратится
И умертвит злодея твоего.
Ответь же мне: «Прощай!» Твоим ответом
Убит я дважды — в лоб и рикошетом.
Перевод Г. М. Кружкова

ПОДСЧЕТ

С тех пор, как я вчера с тобой расстался,
Я первых двадцать лет еще питался
Воспоминаньями; лет пятьдесят
Мечтал, надеждой дерзкою объят,
Как мы с тобою снова будем вместе!
Сто лет я слезы лил, вздыхал лет двести,
И тыщу лет отчаянье копил
И тыщу лет спустя тебя забыл.
Не спутай долголетье с этой мукой:
Я — дух бессмертный, я убит разлукой.
Перевод Г. М. Кружкова

ПРОЩАНИЕ С ЛЮБОВЬЮ

Любви еще не зная,
Я в ней искал неведомого рая,
Я так стремился к ней,
Как в смертный час безбожник окаянный
Стремится к благодати безымянной
Из бездны темноты своей:
Незнанье
Лишь пуще разжигает в нас желанье,
Мы вожделеем — и растет предмет,
Мы остываем — сводится на нет.
Так жаждущий гостинца
Ребенок, видя пряничного принца,
Готов его украсть,
Но через день желание забыто,
И не внушает больше аппетита
Обгрызанная эта сласть;
Влюбленный,
Еще вчера безумно исступленный,
Добившись цели, скучен и не рад,
Какой-то меланхолией объят.
Зачем, как лев и львица,
Не можем мы играючи любиться?
Печаль для нас — намек,
Чтоб не был человек к утехам жаден,
Ведь каждая нам сокращает на день
Отмеренный судьбою срок,
Но краткость
Блаженства и существованья шаткость
Опять в нас подстрекают эту прыть
Стремление в потомстве жизнь продлить.
О чем он умоляет,
Смешной чудак? О том, что умаляет
Его же самого,
Как свечку, жжет, как воск на солнце, плавит.
Пока он обольщается и славит
Сомнительное божество.
Подальше
От сих соблазнов, их вреда и фальши!
Но змея грешного (так он силен!)
Цитварным семенем не выгнать вон.
Перевод Г. М. Кружкова

ЛЕКЦИЯ О ТЕНИ

Постой — и краткой лекции внемли,
Любовь моя, о логике любви.
Вообрази: пока мы тут, гуляя,
С тобой беседовали, дорогая,
За нашею спиной
Ползли две тени, вроде привидений;
Но полдень воссиял над головой
Мы попираем эти тени!
Вот так, пока любовь еще росла,
Она невольно за собой влекла
Оглядку, страх; а ныне — тень ушла.
То чувство не достигло апогея,
Что кроется, чужих очей робея.
Но если вдруг любовь с таких высот,
Не удержавшись, к западу сойдет,
От нас потянутся иные тени,
Склоняющие душу к перемене.
Те, прежние, других
Морочили, а эти, как туманом
Сгустившимся, нас облекут самих
Взаимной ложью и обманом.
Когда любовь клонится на закат,
Все дальше тени от нее скользят
И скоро, слишком скоро день затмят.
Любовь растет, пока в зенит не станет,
Но минет полдень — сразу ночь нагрянет.
Перевод Г. М. Кружкова

ОБРАЗ ЛЮБИМОЙ

Моей любимой образ несравнимый,
Что оттиском медальным в сердце вбит,
Мне цену придает в глазах любимой:
Так на монете цезарь лицезрит
Свои черты. Я говорю: исчезни
И сердце забери мое с собой,
Терпеть невмочь мучительной болезни,
Блеск слишком ярок: слепнет разум мой.
Исчезла ты, и боль исчезла сразу,
Одна мечта в душе моей царит;
Все, в чем ты отказала, без отказу
Даст мне она: мечте неведом стыд.
Я наслажусь, и бред мой будет явью:
Ведь даже наяву блаженство — бред;
Зато от скорби я себя избавлю,
Во сне нет мысли — значит, скорби нет.
Когда ж от низменного наслажденья
Очнусь я без раскаянья в душе,
Сложу стихи о щедром наважденье
Счастливей тех, что я сложил уже.
Но сердце вновь со мной — и прежним игом
Томится, озирая сон земной;
Ты — здесь, но ты уходишь с каждым мигом,
Коптит огарок жизни предо мной.
Пусть этой болью истерзаю ум я:
Расстаться с сердцем — худшее безумье.
Перевод Г. М. Кружкова

Сатиры

САТИРА I

Чудак нелепый, убирайся прочь!
Здесь, в келье, не тревожь меня всю ночь.
Пусть будет, с грудой книг, она тюрьмою,
А после смерти — гробом, вечной тьмою.
Тут богословский круг собрался весь:
Философ, секретарь природы, здесь,
Политики, что сведущи в науке
Как городам скрутить покрепче руки,
Историки, а рядом пестрый клан
Шальных поэтов из различных стран.
Так стоит ли мне с ними разлучаться,
Чтоб за тобой бог весть куда помчаться?
Своей любовью поклянись-ка мне
Есть это право у тебя вполне,
Что ты меня не бросишь, привлеченный
Какой-нибудь значительной персоной.
Пусть это будет даже капитан,
Себе набивший на смертях карман,
Или духами пахнущий придворный,
С улыбкою любезной и притворной,
Иль в бархате судья, за коим в ряд
В мундирах синих стражники спешат,
Пред кем ты станешь льстиво извиваться,
Чьим отпрыском ты будешь восхищаться.
Возьми с собой иль отправляйся сам:
А взять меня и бросить — стыд и срам!
О пуританин, злобный, суеверный,
Но в свете церемонный и манерный,
Как часто, повстречав кого-нибудь,
Спешишь ты взором маклера скользнуть
По шелку и по золоту наряда,
Смекая — шляпу снять или не надо.
Решишь ты это, получив ответ:
Он землями владеет или нет,
Чтоб хоть клочком с тобою поделиться
И на вдове твоей потом жениться.
Так почему же добродетель ты
Не ценишь в откровенье наготы,
А сам с мальчишкой тешишься на ложе
Или со шлюхой, пухлой, толсторожей?
Нагими нам родиться рок судил,
Нагими удалиться в мрак могил.
Пока душа не сбросит бремя тела,
Ей не обресть блаженного предела.
В раю был наг Адам, но, в грех введен,
В звериных шкурах тело спрятал он.
В таком же одеянье, грубом, строгом,
Я с музами беседую и с богом.
Но если, как гнуснейший из пьянчуг,
Во всех грехах раскаявшийся вдруг,
Ты расстаешься с суетной судьбою,
Я дверь захлопну и пойду с тобою.
Скорее девка, впавшая в разврат,
Вам назовет отца своих ребят
Из сотни вертопрахов, что с ней спали
И всю ее, как ветошь, истрепали,
Скорей ты возвестишь, как звездочет,
Кого инфанта мужем наречет,
Или один из астрологов местных
Объявит, зная ход светил небесных,
Какие будут через год нужны
Юнцам безмозглым шляпы и штаны,
Чем скажешь ты, пред тем как нам расстаться,
Куда и с кем теперь пойдешь шататься.
Не думаю, чтоб бог меня простил,
Ведь против совести я согрешил.
Вот мы на улице. Мой спутник мнется,
Смущается, все больше к стенке жмется
И, мной прижатый плотно у ворот,
Сам в плен себя покорно отдает.
Он даже поздороваться не может
С шутом в шелках, разряженным вельможей,
Но, жаждой познакомиться палим,
Он шлет улыбки сладостные им.
Так ночью школьники и подмастерья
По девкам сохнут за закрытой дверью.
Задир и забияк боится он,
Отвешивает низкий им поклон,
На прочих он готов с презреньем фыркать,
Как конь на зрителей с арены цирка.
Так безразличен павиан иль слон,
Хотя бы короля увидел он!
Вдруг олух заорал, меня толкая:
«Вон тот юнец! Фигура-то какая!
Танцор он превосходнейший у нас!»
«А ты уж с ним готов пуститься в пляс?»
А дальше встреча и того почище:
Дымит из трубки некто табачищем,
Индеец, что ли. Я шепнул: «Пойдем!
А то мы тут в дыму не продохнем!»
А он — ни-ни! Вдруг выплыл из-под арки
Павлин какой-то пестроцветно-яркий,
Он вмиг к нему! Ужели он сбежит?
Да нет, поблеял с ним и вновь бубнит:
«Вся знать стремится вслед за сим милордом,
К нему за модами спешит весь Лондон,
Придворных лент и кружев он знаток,
Его авторитет весьма высок!»
«Скорей актерам нужен он на сцене…
Стой, почему дрожат твои колени?»
«Он был в Европе!» — «Где ж, спросить решусь?»
«Он итальянец, или нет — француз!»
«Как сифилис?» — промолвил я ехидно,
И он умолк, обиделся, как видно,
И вновь к вельможам взоры — в пику мне…
Как вдруг узрел свою любовь в окне!
И тут мгновенно он меня бросает
И к ней, воспламененный, поспешает.
Там были гости, дерзкие на вид…
Он в ссору влез, подрался, был избит
И вытолкан взашей, и две недели
Теперь он проваляется в постели.
Перевод Б. В. Томашевского

САТИРА III. О РЕЛИГИИ

Печаль и жалость мне мешают злиться,
Слезам презренье не дает излиться;
Равно бессильны тут и плач, и смех,
Ужели так укоренился грех?
Ужели не достойней и не краше
Религия — возлюбленная наша,
Чем добродетель, коей человек
Был предан в тот непросвещенный век?
Ужель награда райская слабее
Велений древней чести? И вернее
Придут к блаженству те, что шли впотьмах?
И твой отец, найдя на небесах
Философов незрячих, но спасенных,
Как будто верой, чистой жизнью оных,
Узрит тебя, пред кем был ясный путь,
Среди погибших душ? — О, не забудь
Опасности подобного исхода:
Тот мужествен, в ком страх такого рода.
А ты, скажи, рискнешь ли новобранцем
Отправиться к бунтующим голландцам?
Иль в деревянных склепах кораблей
Отдаться в руки тысячи смертей?
Измерить бездны, пропасти земные?
Иль пылом сердца — огненной стихии
Полярные пространства растопить?
И сможешь ли ты саламандрой быть,
Чтоб не бояться ни костров испанских,
Ни жара побережий африканских,
Где солнце — словно перегонный куб?
И на слетевшее случайно с губ
Обидное словцо — блеснет ли шпага
В твоих руках? О жалкая отвага!
Храбришься ты и лезешь на рога,
Не замечая главного врага;
Ты, ввязываясь в драку бестолково,
Забыл свою присягу часового;
А хитрый дьявол, мерзкий супостат
(Которого ты ублажаешь), рад
Тебе подсунуть, как трофей богатый,
Свой дряхлый мир, клонящийся к закату;
И ты, глупец, клюя на эту ложь,
К сей обветшалой шлюхе нежно льнешь;
Ты любишь плоть (в которой смерть таится)
За наслаждений жалкие крупицы,
А сутью и отрад, и красоты
Своей душой — пренебрегаешь ты.
Найти старайся истинную веру.
Но где ее искать? Миррей, к примеру,
Стремится в Рим, где тыщу лет назад
Она жила, как люди говорят.
Он тряпки чтит ее, обивку кресла
Царицы, что давным-давно исчезла.
Кранц — этот мишурою не прельщен,
Он у себя в Женеве увлечен
Другой религией, тупой и мрачной,
Весьма заносчивой, весьма невзрачной:
Так средь распутников иной (точь-в-точь)
До грубых деревенских баб охоч.
Грей — домосед, ему твердили с детства,
Что лучше нет готового наследства;
Внушали сводни наглые: она,
Что от рожденья с ним обручена,
Прекрасней всех. И нет пути иного,
Не женишься — заплатишь отступного,
Как новомодный их закон гласит.
Беспечный Фригии всем по горло сыт,
Не верит ничему: как тот гуляка,
Что, много шлюх познав, страшится брака.
Любвеобильный Гракх — наоборот,
Он мыслит, сколь ни много женских мод,
Под платьями различий важных нету;
Так и религии. Избытком света
Бедняга ослеплен. Но ты учти,
Одну лишь должно истину найти.
Но где и как? Не сбиться бы со следа!
Сын у отца спроси, отец — у деда;
Родные сестры — истина и ложь,
Но истина постарше будет все ж.
Не уставай искать и сомневаться:
Отвергнуть идолов иль поклоняться?
На перекрестке верный путь пытать
Не значит в неизвестности блуждать,
Брести стезею ложной — вот что скверно.
Пик истины высок неимоверно;
Придется покружить по склону, чтоб
Достичь вершины, — нет дороги в лоб!
Спеши, доколе день, а тьма сгустится
Тогда уж будет поздно торопиться.
Хотенья мало, надобен и труд:
Ведь знания на ветках не растут.
Слепит глаза загадок средоточье,
Хоть всяк его, как солнце, зрит воочью.
Коль истину обрел, на этом стой!
Бог не дал людям хартии такой,
Чтоб месть свою творили произвольно;
Быть палачами рока — с них довольно.
О бедный дурень, этим ли земным
Законом будешь ты в конце судим?
Что ты изменишь в грозном приговоре,
Сказав: меня Филипп или Григорий,
Иль Мартин, или Гарри так учил?
Ты тем вины своей не облегчил;
Так мог бы каждый грешник извиниться.
Нет, всякой власти должно знать границы,
Чтоб вместе с ней не перейти границ,
Пред идолами простираясь ниц.
Власть как река. Блаженны те растенья,
Что мирно прозябают близ теченья.
Но если, оторвавшись от корней,
Они дерзнут помчаться вместе с ней,
Погибнут в бурных волнах, в грязной тине
И канут, наконец, в морской пучине.
Так суждено в геенну душам пасть,
Что выше бога чтят земную власть.
Перевод Г. М. Кружкова

Послания

ШТОРМ

Кристоферу Бруку

Тебе — почти себе, зане с тобою
Мы сходственны (хоть я тебя не стою),
Шлю несколько набросков путевых;
Ты знаешь, Хильярда единый штрих
Дороже, чем саженные полотна,
Не обдели хвалою доброхотной
И эти строки. Для того и друг,
Чтоб другом восхищаться сверх заслуг.
Британия, скорбя о блудном сыне,
Которого, быть может, на чужбине
Погибель ждет (кто знает наперед,
Куда Фортуна руль свой повернет?),
За вздохом вздох бессильный исторгала,
Пока наш флот томился у причала,
Как бедолага в яме долговой.
Но ожил бриз, и флаг над головой
Затрепетал под ветерком прохладным
Таким желанным и таким отрадным,
Как окорока сочного кусок
Для слипшихся от голода кишок.
Подобно Сарре, мы торжествовали,
Следя, как наши паруса вспухали.
Но, как приятель, верный до поры,
Склонив на риск, выходит из игры,
Так этот ветерок убрался вскоре,
Оставив нас одних в открытом море.
И вот, как два могучих короля,
Владений меж собой не поделя,
Идут с огромным войском друг на друга,
Сошлись два ветра — с севера и с юга;
И волны вспучили морскую гладь
Быстрей, чем это можно описать.
Как выстрел, хлопнул под напором шквала
Наш грот; и то, что я считал сначала
Болтанкой скверной, стало в полчаса
Свирепым штормом, рвущим паруса.
О бедный, злополучный мой Иона!
Проклятье тем, кто так бесцеремонно
Нарушил твой блаженный сон, когда
Хлестала в снасти черная вода!
Сон — лучшее спасение от бедствий:
И смерть, и воскрешенье в этом средстве.
Проснувшись, я узрел, что мир незрим,
День от полуночи неотличим,
Ни севера, ни юга нет в помине,
Кругом потоп, и мы — в его пучине!
Свист, рев и грохот окружали нас,
Но в этом шуме только грома глас
Был внятен; ливень лил с такою силой,
Как будто дамбу в небесах размыло.
Иные, в койки повалясь ничком,
Судьбу молили только об одном:
Чтоб смерть скорей их муки прекратила,
Иль, как несчастный грешник из могилы,
Трубою призванный на Божий суд,
Дрожа, высовывались из кают.
Иные, обомлевшие от страха,
Следили тупо в ожиданье краха
За судном; и казалось, впрямь оно
Смертельной немощью поражено:
Трясло в ознобе мачты; разливалась
По палубе и в трюме бултыхалась
Водянка мерзостная; такелаж
Стонал от напряженья; парус наш
Был ветром-вороном изодран в клочья,
Как труп повешенного прошлой ночью.
Возня с насосом измотала всех,
Весь день качаем, а каков успех?
Из моря в море льем, а в этом деле
Сизиф рассудит, сколько преуспели.
Гул беспрерывный уши заложил.
Да что нам слух, коль говорить нет сил?
Перед подобным штормом, без сомненья,
Ад — легкомысленное заведенье,
Смерть — просто эля крепкого глоток,
А уж Бермуды — райский уголок.
Мрак заявляет право первородства
На мир — и утверждает превосходство,
Свет в небеса изгнав. И с этих пор
Быть хаосом — вселенной приговор.
Покуда бог не изречет другого,
Ни звезд, ни солнца не видать нам снова.
Прощай! От этой качки так мутит,
Что и к стихам теряешь аппетит.
Перевод Г. М. Кружкова

ШТИЛЬ

Кристоферу Бруку

Улегся гнев стихий, и вот мы снова
В плену у штиля — увальня тупого.
Мы думали, что аист — наш тиран,
А вышло, хуже аиста чурбан!
Шторм отшумит и стихнет обессиля,
Но где, скажите, угомон для штиля?
Мы рвемся в путь, а наши корабли
Архипелагом к месту приросли;
И нет на море ни единой складки:
Как зеркальце девичье, волны гладки.
От зноя нестерпимого течет
Из просмоленных досок черный пот.
Где белых парусов великолепье?
На мачтах развеваются отрепья
И такелаж изодранный висит
Так опустевшей сцены жалок вид
Иль чердака, где свалены за дверью
Сегодня и вчера, труха и перья.
Земля все ветры держит взаперти,
И мы не можем ни друзей найти
Отставших, ни врагов на глади этой:
Болтаемся бессмысленной кометой
В безбрежной синеве, что за напасть!
Отсюда выход — только в рыбью пасть
Для прыгающих за борт ошалело;
Команда истомилась до предела.
Кто, в жертву сам себя предав жаре,
На крышке люка, как на алтаре,
Простерся навзничь; кто, того похлеще,
Гуляет, аки отрок в жаркой пещи,
По палубе. А если б кто рискнул,
Не убоясь прожорливых акул,
Купаньем освежиться в океане,
Он оказался бы в горячей ванне.
Как Баязет, что скифом был пленен,
Иль наголо остриженный Самсон,
Бессильны мы и далеки от цели!
Как муравьи, что в Риме змейку съели,
Так стая тихоходных черепах
Галер, где стонут узники в цепях,
Могла бы штурмом взять, подплыв на веслах,
Наш град плавучий мачт высокорослых.
Что бы меня ни подтолкнуло в путь
Любовь или надежда утонуть,
Прогнивший век, досада, пресыщенье
Иль попросту мираж обогащенья
Уже неважно. Будь ты здесь храбрец
Иль жалкий трус — тебе один конец;
Меж гончей и оленем нет различий,
Когда судьба их сделает добычей.
Ну кто бы этого подвоха ждал?
Мечтать на море, чтобы дунул шквал,
Не то же ль самое, что домогаться
В аду жары, на полюсе прохладцы?
Как человек, однако, измельчал!
Он был ничем в начале всех начал,
Но в нем дремали замыслы природны;
А мы — ничто и ни на что не годны,
В душе ни сил, ни чувств… Но что я лгу?
Унынье же я чувствовать могу!
Перевод Г. М. Кружкова

Элегии

АРОМАТ

Единожды застали нас вдвоем,
А уж угроз и крику — на весь дом!
Как первому попавшемуся вору
Вменяют все разбои без разбору,
Так твой папаша мне чинит допрос:
Пристал пиявкой старый виносос!
Уж как, бывало, он глазами рыскал,
Как будто мнил прикончить василиска;
Уж как грозился он, бродя окрест,
Лишить тебя изюминки невест
И топлива любви — то бишь наследства;
Но мы скрываться находили средства.
Кажись, на что уж мать твоя хитра,
На ладан дышит, не встает с одра,
А в гроб, однако, все никак не ляжет:
Днем спит она, а по ночам на страже,
Следит твой каждый выход и приход,
Украдкой щупает тебе живот
И, за руку беря, колечко ищет,
Заводит разговор о пряной пище,
Чтоб вызвать бледность или тошноту
Улику женщин, иль начистоту
Толкует о грехах и шашнях юных,
Чтоб подыграть тебе на этих струнах
И как бы невзначай в капкан поймать,
Но ты сумела одурачить мать.
Твои братишки, дерзкие проныры,
Сующие носы в любые дыры,
Ни разу на коленях у отца
Не выдали нас ради леденца.
Привратник ваш, крикун медноголосый,
Подобие родосского Колосса,
Всегда безбожной одержим божбой,
Болван под восемь футов вышиной,
Который ужаснет и ад кромешный
(Куда он скоро попадет, конечно),
И этот лютый Цербер наших встреч
Не мог ни отвратить, ни подстеречь.
Увы, на свете всем давно привычно,
Что злейший враг нам — друг наш закадычный.
Тот аромат, что я с собой принес,
С порога возопил папаше в нос.
Бедняга задрожал, как деспот дряхлый,
Почуявший, что порохом запахло.
Будь запах гнусен, он бы думать мог,
Что то — родная вонь зубов иль ног;
Как мы, привыкши к свиньям и баранам.
Единорога почитаем странным,
Так, благовонным духом поражен,
Тотчас чужого заподозрил он!
Мой славный плащ не прошумел ни разу,
Каблук был нем по моему приказу,
Лишь вы, духи, предатели мои,
Кого я так приблизил из любви,
Вы, притворившись верными вначале,
С доносом на меня во тьму помчали.
О выброски презренные земли,
Порока покровители, врали!
Не вы ли, сводни, маните влюбленных
В объятья потаскушек зараженных?
Не из-за вас ли прилипает к нам
Мужчинам — бабьего жеманства срам?
Недаром во дворцах вам честь такая,
Где правят ложь и суета мирская,
Недаром встарь, безбожникам на страх,
Подобья ваши жгли на алтарях.
Коль врозь воняют составные части,
То благо ли в сей благовонной масти?
Не благо, ибо тает аромат,
А истинному благу чужд распад.
Все эти мази я отдам без блажи,
Чтоб тестя умастить в гробу… Когда же?!
Перевод Г. М. Кружкова

ПОРТРЕТ

Возьми на память мой портрет, а твой
В груди, как сердце, навсегда со мной.
Дарю лишь тень, но снизойди к даренью.
Ведь я умру — и тень сольется с тенью.
…Когда вернусь, от солнца черным став
И веслами ладони ободрав,
Заволосатев грудью и щеками,
Обветренный, обвеянный штормами,
Мешок костей — скуластый и худой,
Весь в пятнах копоти пороховой,
И упрекнут тебя, что ты любила
Бродягу грубого (ведь это было!),
Мой прежний облик воскресит портрет,
И ты поймешь: сравненье не во вред
Тому, кто сердцем не переменился
И обожать тебя не разучился.
Пока он был за красоту любим,
Любовь питалась молоком грудным;
Но в зрелых летах ей уже некстати
Питаться тем, что годно для дитяти.
Перевод Г. М. Кружкова

ЕРЕСЬ

Дозволь служить тебе, но не задаром,
Как те, что чахнут, насыщаясь паром
Надежд, иль нищенствуют от щедрот
Ласкающих посулами господ.
Не так меня в любовный чин приемли,
Как вносят в королевский титул земли
Для вящей славы, — жалок мертвый звук!
Я предлагаю род таких услуг,
Награда коих в них самих сокрыта.
Что мне без прав — названье фаворита?
Пока я прозябал, еще не знав
Сих мук чистилища, не испытав
Ни ласк твоих, ни клятв с их едкой лжою,
Я мнил: ты сердцем воск и сталь душою.
Вот так цветы, несомые волной,
Притягивает крутень водяной
И, в глубину засасывая, топит;
Так мотылька бездумного торопит
Свеча, дабы спалить в своем огне;
И так предавшиеся сатане
Бывают им же преданы жестоко.
Когда я вижу реку, от истока
Струящуюся в блеске золотом
Столь неразлучмо с руслом, а потом
Начавшую бурлить и волноваться,
От брега к брегу яростно кидаться,
Вздуваясь от гордыни, если вдруг
Над ней склонится некий толстый сук,
Чтоб, и саму себя вконец измуча
И шаткую береговую кручу
Язвящими лобзаньями размыв,
Неудержимо ринуться в прорыв
С бесстыжим ревом, с пылом сумасбродным,
Оставив русло прежнее безводным,
Я мыслю, горечь в сердце затая:
Она — сия река, а русло — я.
Прочь, горе! Ты бесплодно и недужно;
Отчаянью предавшись, безоружна
Любовь перед лицом своих обид:
Боль тупит, но презрение острит.
Вгляжусь в тебя острей и обнаружу
Смерть на щеках, во взорах тьму и стужу,
Лишь тени милосердья не найду
И от любви твоей я отпаду,
Как от погрязшего в неправде Рима.
И буду тем силен неуязвимо:
Коль первым я проклятья изреку,
Что отлученье мне, еретику!
Перевод Г. М. Кружкова

ЛЮБОВНАЯ НАУКА

Невежда! Сколько я убил трудов,
Пока не научил в конце концов
Тебя премудростям любви. Сначала
Ты ровно ничего не понимала
В таинственных намеках глаз и рук
И не могла определить на звук,
Где дутый вздох, а где недуг серьезный,
Или узнать по виду влаги слезной,
Озноб иль жар поклонника томит;
И ты цветов не знала алфавит,
Который, душу изъясняя немо,
Способен стать любовною поэмой!
Как ты боялась очутиться вдруг
Наедине с мужчиной, без подруг,
Как робко ты загадывала мужа!
Припомни, как была ты неуклюжа,
Как то молчала целый час подряд,
То отвечала вовсе невпопад,
Дрожа и запинаясь то и дело.
Клянусь душой, ты создана всецело
Не им (он лишь участок захватил
И крепкою стеной огородил),
А мной, кто, почву нежную взрыхляя,
На пустоши возделал рощи рая.
Твой вкус, твой блеск — во всем мои труды;
Кому же как не мне вкусить плоды?
Ужель я создал кубок драгоценный,
Чтоб из баклаги пить обыкновенной?
Так долго воск трудился размягчать,
Чтобы чужая втиснулась печать?
Объездил жеребенка для того ли,
Чтобы другой скакал на нем по воле?
Перевод Г. М. Кружкова

НА РАЗДЕВАНИЕ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ

Скорей, сударыня! Я весь дрожу,
Как роженица, в муках я лежу;
Нет хуже испытанья для солдата
Стоять без боя против супостата.
Прочь поясок! Небесный обруч он,
В который мир прекрасный заключен.
Сними нагрудник, звездами расшитый,
Что был от наглых глаз тебе защитой;
Шнуровку распусти! Уже для нас
Куранты пробили заветный час.
Долой корсет! Он — как ревнивец старый,
Бессонно бдящий за влюбленной парой.
Твои одежды, обнажая стан,
Скользят, как тени с утренних полян.
Сними с чела сей венчик золоченый
Украсься золотых волос короной,
Скинь башмачки — и босиком ступай
В святилище любви — альковный рай!
В таком сиянье млечном серафимы
На землю сходят, праведникам зримы.
Хотя и духи адские порой
Облечься могут лживой белизной,
Но верная примета не обманет:
От тех — власы, от этих плоть восстанет.
Моим рукам-скитальцам дай патент
Обследовать весь этот континент;
Тебя я, как Америку, открою,
Смирю и заселю одним собою.
О мой трофей, награда из наград,
Империя моя, бесценный клад!
Я волен лишь в плену твоих объятий,
И ты подвластна лишь моей печати.
Явись же в наготе моим очам:
Как душам — бремя тел, так и телам
Необходимо сбросить груз одежды,
Дабы вкусить блаженство. Лишь невежды
Клюют на шелк, на брошь, на бахрому
Язычники по духу своему!
Пусть молятся они на переплеты,
Не видящие дальше позолоты
Профаны! Только избранный проник
В суть женщин — этих сокровенных книг,
Ему доступна тайна. Не смущайся,
Как повитухе, мне теперь предайся.
Прочь это девственное полотно:
Не к месту, не ко времени оно.
Продрогнуть опасаешься? — Пустое!
Не нужно покрывал: укройся мною.
Перевод Г. М. Кружкова

ЛЮБОВНАЯ ВОЙНА

Пока меж нами бой, пускай воюют
Другие: нас их войны не волнуют.
Ты — вольный град, вольна ты пред любым
Открыть ворота, кто тобой любим.
К чему нам разбирать голландцев смуты?
Строптива чернь или тираны люты
Кто их поймет! Все тумаки — тому,
Кто унимает брань в чужом дому.
Французы никогда нас не любили,
А тут и бога нашего забыли;
Лишь наши «ангелы» у них в чести:
Увы, нам этих падших не спасти!
Ирландию трясет, как в лихорадке:
То улучшенье, то опять припадки.
Придется, видно, ей кишки промыть
Да кровь пустить — поможет, может быть,
Что ждет нас в море? Радости Мидаса:
Златые сны — и впроголодь припаса,
Под жгучим солнцем в гибельных краях
До срока можно обратиться в прах.
Корабль — тюрьма, причем сия темница
В любой момент готова развалиться,
Иль монастырь, но торжествует в нем
Не кроткий мир, а дьявольский содом;
Короче, то возок для осужденных
Или больница для умалишенных:
Кто в Новом Свете приключений ждет,
Стремится в Новый, попадет на Тот.
Хочу я здесь, в тебе искать удачи:
Стрелять и влагой истекать горячей,
В твоих объятьях мне и смерть и плен,
Мой выкуп — сердце, дай свое взамен!
Все бьются, чтобы миром насладиться;
Мы отдыхаем, чтобы вновь сразиться.
Там — варварство, тут — благородный бой,
Там верх берут враги, тут верх — за мной.
Там бьют и режут в схватках рукопашных,
А тут — ни пуль, ни шпаг, ни копий страшных.
Там лгут безбожно, тут немножко льстят,
Там убивают смертных — здесь плодят.
Для ратных дел бойцы мы никакие,
Но, может, наши отпрыски лихие
Сгодятся в строй. Не всем же воевать:
Кому-то надо и клинки ковать;
Есть мастера щитов, доспехов, ранцев…
Давай с тобою делать новобранцев!
Перевод Г. М. Кружкова

Эпиталамы

ЭПИТАЛАМА, СОЧИНЕННАЯ В ЛИНКОЛЬНЗ-ИННЕ

I
Восток лучами яркими зажжен,
Прерви, невеста, свой тревожный сон
Уж радостное утро наступило
И ложе одиночества оставь,
Встречай не сон, а явь!
Постель тоску наводит, как могила.
Сбрось простыню: ты дышишь горячо,
И жилка нежная на шее бьется,
Но скоро это свежее плечо
Другого, жаркого плеча коснется;
Сегодня в совершенство облекись
И женщиной отныне нарекись.
II
О дщери Лондона, вам заодно
Хвала! вы — наше золотое дно,
Для женихов неистощимый кладезь!
Вы — сами ангелы, да и к тому ж
За каждой может муж
Взять «ангелов», к приданому приладясь.
Вам провожать подругу под венец,
Цветы и брошки подбирать к убору,
Не пожалейте ж сил, чтоб наконец
Невеста, блеском затмевая Флору,
Сегодня в совершенство облеклась
И женщиной отныне нареклась.
III
А вы, повесы, дерзкие юнцы,
Жемчужин этих редкостных ловцы,
И вы, придворных стайка попугаев!
Селяне, возлюбившие свой скот,
И шалый школьный сброд
Вы, помесь мудрецов и шалопаев,
Глядите зорче все! Вот входит в храм
Жених, а вот и дева, миловидно
Потупя взор, ступает по цветам,
Ах, не красней, как будто это стыдно!
Сегодня в совершенство облекись
И женщиной отныне нарекись!
IV
Двустворчатые двери раствори,
О храм прекрасный, чтобы там, внутри,
Мистически соединились оба
И чтобы долго-долго вновь ждала
Их гробы и тела
Твоя всегда несытая утроба.
Свершилось! Сочетал святой их крест,
Прошедшее утратило значенье,
Поскольку лучшая из всех невест,
Достойная похвал и восхищенья,
Сегодня в совершенство облеклась
И женщиной отныне нареклась.
V
Ах, как прелестны зимние деньки!
Чем именно? А тем, что коротки
И быстро ночь приводят. Жди веселий
Иных, чем танцы, и иных отрад,
Чем бойкий перегляд,
Иных забав любовных, чем доселе.
Вот смерклося, и первая звезда
Явилась бледной точкою в зените;
Упряжке Феба по своей орбите
И полпути не проскакать, когда
Уже ты в совершенство облечешься
И женщиной отныне наречешься.
VI
Уже гостям пора в обратный путь,
Пора и музыкантам отдохнуть
Да и танцорам сделать передышку:
Для всякой твари в мире есть пора
С полночи до утра
Поспать, чтоб не перетрудиться лишку.
Лишь новобрачным нынче не до она,
Для них труды особые начнутся:
В постель ложится девушкой она,
Не дай ей, боже, таковой проснуться!
Сегодня в совершенство облекись
И женщиной отныне нарекись.
VII
На ложе, как на алтаре любви,
Лежишь ты нежной жертвой; о, сорви
Одежды эти, яркие тенеты
Был ими день украшен, а не ты:
В одежде наготы,
Как истина, прекраснее всего ты!
Не бойся, эта брачная постель
Лишь для невинности могилой стала;
Для новой жизни — это колыбель,
В ней обретешь ты все, чего искала:
Сегодня в совершенство облекись
И женщиной отныне нарекись.
VIII
Явленья ожидая жениха,
Она лежит, покорна и тиха,
Не в силах даже вымолвить словечка,
Пока он не склонится, наконец,
Над нею, словно жрец,
Готовый потрошить свою овечку.
Даруйте радость им, о небеса!
И сон потом навейте благосклонно.
Желанные свершились чудеса:
Она, ничуть не претерпев урона,
Сегодня в совершенство облеклась
И женщиной по праву нареклась!
Перевод Г. М. Кружкова

ЭПИТАЛАМА, ИЛИ СВАДЕБНАЯ ПЕСНЯ В ЧЕСТЬ ПРИНЦЕССЫ ЭЛИЗАБЕТ И ПФАЛЬЦГРАФА ФРИДРИХА, СОЧЕТАВШИХСЯ БРАКОМ В ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА

I
Хвала тебе, епископ Валентин!
Сегодня правишь ты один
Своей епархией воздушной;
Жильцы небесные толпой послушной,
Свистя и щебеча,
Летят к тебе; ты заключаешь браки
И ласточки, и строгого грача,
И воробья, лихого забияки.
Дрозд мчится, как стрела,
Перегоняя чайку и щегла;
Петух идет встречать походкой чинной
Жену с ее пуховою периной.
Так ярок этот день, о Валентин,
Что ты бы сам забыл печаль своих седин!
II
Досель в супруги возводить ты мог
Лишь воробьев, щеглов, сорок;
Какое может быть сравненье!
Сегодня с твоего благословенья
Свеча в ночи узрит,
Чего и солнце полдня не видало,
Постель волнующаяся вместит,
Чего и дно ковчега не вмещало:
Двух Фениксов, в избытке сил
Смешавших жизнь свою, и кровь, и пыл,
Чтоб новых Фениксов возникла стая,
Из их костра живого вылетая.
Да не погаснет ни на миг един
Сей пламень, что зажжен в твой день, о Валентин!
III
Проснись, невеста, веки разомкни
И утро яркое затми
Очей сиянием лучистым!
Да славят птахи щебетом и свистом
Тебя и этот день!
У звезд ларцы небесные истребуй
И все алмазы, лалы, перлы неба,
Как новое созвездие, надень!
Пусть лучезарное явленье
Нам предвещает и твое паденье,
И новый, ослепительный восход;
И сколько дней в грядущем ни пройдет,
Да будет памятною годовщина
Сегодняшнего дня святого Валентина!
IV
О Феникс женственный, ступай смелей
Навстречу жениху — и слей
Огонь с огнем, чтоб в мощи дивной
Вознесся этот пламень неразрывный!
Ведь нет разлук для тех,
Кто заключен один в другом всецело,
Как для стихий, которым нет предела,
Нет и не может быть граничных вех.
Скорей, скорей! Пусть пастырь скажет
Вам назиданье — и навеки свяжет
Узлом духовным руки и сердца;
Когда ж обряд свершится до конца,
Вам предстоит связаться воедино
Узлом любви, узлом святого Валентина.
V
Зачем так солнце замедляет ход
И ждет, как нищий у ворот,
Выклянчивая подаянье?
Чего ему: огня или сиянья?
Зачем неспешно так
Вы движетесь из храма с пышной свитой:
Иль ваше счастье — развлекать зевак,
Быть зрелищем толпы многоочитой?
Как затянулся этот пир!
Обжоры с пальцев слизывают жир;
Шуты, видать, намерены кривляться,
Пока петух им не велит убраться.
Неужто лишь для вин и для ветчин
Был учрежден сей день, епископ Валентин?
VI
Вот наконец и ночь — благая ночь,
Теперь уж проволочки прочь!
Но как несносны дамы эти!
Подумать можно, что у них в предмете
Куранты разобрать,
А не раздеть невесту. Драгоценный
Забыв наряд, она скользнет в кровать:
Вот так душа из оболочки бренной
Возносится на небосклон;
Она — почти в раю, но где же он?
Он здесь; за сферой сферу проницая,
Восходит он, как по ступеням рая.
Что миновавший день? Он лишь зачин
Твоих ночных торжеств, епископ Валентин!
VII
Как солнце, милостью дарит она,
А он сияет, как луна;
Иль он горит, она сияет
В долгу никто остаться не желает;
Наоборот, должник
Такой монетой полновесной платит,
Не требуя отсрочки ни на миг,
Что богатеет тот, кто больше тратит.
Не зная в щедрости преград,
Они дают, берут… и каждый рад
В пылу самозабвенном состязанья
Угадывать и исполнять желанья.
Из всех твоих щеглов хотя б один
Достиг таких высот, епископ Валентин?
VIII
Два дива пламенных слились в одно:
Отныне, как и быть должно,
В единственном числе и роде
Прекрасный Феникс царствует в природе.
Но тише! пусть вкусят
Блаженный сон влюбленные, покуда
Мы будем, яркий проводив закат,
Жить предвкушеньем утреннего чуда
И шепотом держать пари,
Откуда ждать явления зари,
С чьей стороны к нам свет назавтра хлынет:
Кто первым из супругов отодвинет
Ревнивый полог — пышный балдахин?
Продлим же до утра твой день, о Валентин!
Перевод Г. М. Кружкова

La Corona

1. ВЕНОК
Прими венок сонетов — он сплетен
В часы меланхолической мечты,
О властелин, нет — сущность доброты,
О Ветхий днями, вечный средь времен!
Труд музы да не будет награжден
Венком лавровым — знаком суеты,
Мне вечности венец подаришь Ты
Венцом терновым он приобретен!
Конец — всех дел венец. Венчай же сам
Покоем без конца — кончины час!
В начале скрыт конец. Душа, томясь
Духовной жаждой, внемлет голосам:
«Да будет зов моленья вознесен
Кто возжелал спасенья, тот спасен!»
2. БЛАГОВЕЩЕНЬЕ
Кто возжелал спасенья, тот спасен!
Кто все во всем, повсюду и во всех,
Безгрешный — но чужой искупит грех,
Бессмертный — но на гибель обречен,
О Дева! — Сам себя отныне Он
В девичье лоно, как в темницу, вверг,
Греха не зная, от тебя навек
Он принял плоть — и смертью искушен…
Ты прежде сфер в предвечности была
Лишь мыслью сына своего и брата:
Создателя — ты ныне создала,
Ты — мать Отца, которым ты зачата.
Он — свет во тьме: пусть хижина мала,
Ты беспредельность в лоно приняла!
3. РОЖДЕСТВО
Ты беспредельность в лоно приняла!..
Вот Он покинул милую темницу,
Столь слабым став, что в мир земной явиться
Сумел — и в этом цель Его была…
Гостиница вам крова не дала,
Но к яслям за звездою ясновидцы
Спешат с Востока… Не дано свершиться
Предначертаньям Иродова зла!
Вглядись, моя душа, смотри и верь:
Он, Вездесущий, слабым став созданьем,
Таким к тебе проникся состраданьем,
Что сам в тебе нуждается теперь!
Так пусть в Египет Он с тобой идет
И с матерью, хранящей от невзгод…
4. ХРАМ
И с матерью, хранящей от невзгод,
Вошел Иосиф, видит: Тот, кто сам
Дал искры разуменья мудрецам,
Те искры раздувает… Он не ждет:
И вот уж Слово Божье речь ведет!
В Писаньях умудрен не по летам,
Как Он познал все, сказанное там,
И все, что только после в них войдет?!
Ужель, не будь Он Богочеловеком,
Сумел бы Он так в знанье преуспеть?
У наделенных свыше долгим веком
Есть время над науками корпеть…
А Он, едва лишь мрак лучи сменили,
Открылся всем в своей чудесной силе!..
5. РАСПЯТИЕ
Открылся всем в своей чудесной силе:
Пылали верой — эти, злобой — те,
Одни — ярясь, другие — в простоте
Все слушали, все вслед за ним спешили.
Но злые взяли верх: свой суд свершили
И назначают высшей чистоте
Творцу судьбы — судьбу: смерть на кресте,
Чья воля все событья предрешила,
Тот крест несет средь мук и горьких слез,
И, на тягчайший жребий осужденный,
Он умирает, к древу пригвожденный…
О, если б Ты меня на крест вознес!
Душа — пустыня… Завершая дни,
Мне каплей крови душу увлажни!..
6. ВОСКРЕСЕНИЕ
Мне каплей крови душу увлажни:
Осквернена и каменно-тверда,
Душа моя очистится тогда;
Смягчи жестокость, злобу изгони
И смерть навеки жизни подчини,
Ты, смертью смерть поправший навсегда!..
От первой смерти, от второй — вреда
Не потерплю, коль в Книгу искони
Я вписан: тело в долгом смертном сне
Лишь отдохнет и, как зерно, взойдет,
Иначе не достичь блаженства мне:
И грех умрет, и смерть, как сон, пройдет;
Очнувшись от двойного забытья,
Последний — вечный — день восславлю я!
7. ВОЗНЕСЕНИЕ
Последний — вечный — день восславлю я,
Встречая Сына солнечный восход,
И плоть мою омоет и прожжет
Его скорбей багряная струя…
Вот Он вознесся — далека земля,
Вот Он, лучась, по облакам идет:
Достиг Он первым горних тех высот,
Где и для нас готова колея.
Ты небеса расторг, могучий Овен,
Ты, Агнец, путь мой кровью оросил,
Ты — свет моей стезе, и путь мой ровен,
Ты гнев свой правый кровью угасил!
И, если муза шла твоим путем,
Прими венок сонетов: он сплетен!
Перевод Д. В. Щедровицкого

Священные сонеты

СОНЕТ I

Ужель Ты сотворил меня для тленья?
Восставь меня, ведь близок смертный час:
Встречаю смерть, навстречу смерти мчась,
Прошли, как день вчерашний, вожделенья.
Вперед гляжу — жду смерти появленья,
Назад — лишь безнадежность видит глаз,
И плоть, под тяжестью греха склонясь,
Загробной кары ждет за преступленья.
Но Ты — над всем: мой взгляд, Тебе подвластный,
Ввысь обращаю — и встаю опять.
А хитрый враг плетет свои соблазны
И ни на миг тревоги не унять.
Но знаю — благодать меня хранит:
Железу сердца — только Ты магнит!

СОНЕТ II

О Боже, всеми на меня правами
Владеешь Ты, сперва меня создав,
Потом — погибнуть до конца не дав,
Мой грех своими искупив скорбями,
Как сына — осияв меня лучами,
И как слуге — за все труды воздав.
Я жил в Тебе — твой образ не предав,
И жил во мне Твой Дух — как в неком храме,
Но как же завладел мной сатана?
Как взял разбоем данное тобой?
Встань, защити меня и ринься в бой
Моя душа отчаянья полна:
Ты не избрал меня, иных любя,
А враг не отпускает от себя!

СОНЕТ III

О, если б я, от слез лишившись сил,
Вернуть глазам ту влагу был бы властен,
Мой горький плач, что раньше был напрасен,
Святой бы плод отныне приносил!
Каким я ливнем слезным оросил
Кумира! Сколь для сердца был опасен
Порыв печали! Каюсь — и согласен
Терпеть опять, что и тогда сносил…
Да — вор ночной, развратник похотливый,
И забулдыга, и смешной гордец
Хоть вспомнят иногда денек счастливый
И тем уменьшат боль своих сердец.
Но мне не будет скорбь облегчена:
Она со мной — и кара, и вина!

СОНЕТ IV

О черная душа! Недуг напал
Он, вестник смерти, на расправу скор…
Ты — тот, кто край свой предал и с тех пор
Бежал в чужие страны и пропал;
Ты — тот, кто воли всей душой желал
И проклинал темницу, жалкий вор,
Когда ж услышал смертный приговор,
Любовью к той темнице воспылал…
Ты благодать получишь, лишь покаясь,
Но как начать, который путь верней?
Так стань чернее, в траур облекаясь,
Грех вспоминай и от стыда красней,
Чтоб красная Христова кровь могла
Твой грех омыть, очистив добела!

СОНЕТ V

Я — микрокосм, искуснейший узор,
Где ангел слит с естественной природой,
Но обе части мраку грех запродал,
И обе стали смертными с тех пор…
Вы, новых стран открывшие простор
И сферы, что превыше небосвода,
В мои глаза для плача влейте воды
Морей огромных: целый мир — мой взор
Омойте. Ведь потоп не повторится,
Нет, алчностью и завистью дымясь,
Мой мир сгорит: в нем жар страстей таится…
О, если б этот смрадный жар погас!
И пусть меня охватит страсть другая
Твой огнь, что исцеляет нас, сжигая!

СОНЕТ VI

Спектакль окончен. Небо назначает
Предел моим скитаньям; я достиг
Последней цели странствий. Краткий миг
Остался. Время тает и тончает…
Вот с духом плоть смерть жадно разлучает,
Чтоб, смертным сном осилен, я поник…
Но знаю: дух мой узрит Божий лик,
И страх заране взор мне помрачает…
Когда душа вспорхнет в небесный дом,
А тело ляжет в прах, поскольку бренно,
То я, влекомый тягостным грехом,
В его источник упаду — в геенну…
Но оправдай меня — я грех отрину,
И мир, и плоть, и сатану покину!

СОНЕТ VII

С углов Земли, хотя она кругла,
Трубите, ангелы! Восстань, восстань
Из мертвых, душ неисчислимый стан!
Спешите, души, в прежние тела!
Кто утонул и кто сгорел дотла,
Кого война, суд, голод, мор, тиран
Иль страх убил… Кто Богом осиян,
Кого вовек не скроет смерти мгла!..
Пусть спят они. Мне ж горше всех рыдать
Дай, Боже, над виной моей кромешной:
Там поздно уповать на благодать…
Благоволи ж меня в сей жизни грешной
Раскаянью всечасно поучать:
Ведь кровь твоя — прощения печать!

СОНЕТ VIII

О, если знанье — верных душ награда.
Душа отца в раю награждена
Вдвойне: следит, блаженствуя; она,
Как смело я парю над пастью ада!
Но если, райского сподобясь сада,
Душа и там прозренья лишена,
То как раскрыть мне пред отцом сполна
Всю непорочность помысла и взгляда?
Душа с небес кумиров ложных зрит,
Волхвов, носящих имя христиан,
И видит: фарисейство и обман
Притворно святы, праведны на вид…
Молись, отец, печали не тая:
Полна такой же скорбью грудь моя!

СОНЕТ IX

Когда ни дерево, что, дав свой плод,
Бессмертье у Адама отняло,
Ни блуд скотов, ни змей шипящих зло
Не прокляты — меня ль проклятье ждет?!
Ужель сам разум ко грехам ведет,
Ужель сознанье в грех нас вовлекло?
Иль Бог, всегда прощающий светло,
Впал в страшный гнев — и мне проклятье шлет?..
Но мне ль тебя, о Боже, звать к ответу?..
Пусть кровь твоя и плач мой покаянный
В один поток сойдутся неслиянно!
Грехи мои навеки ввергни в Лету!
«О, вспомни грех мой!» — молит кто-нибудь,
А я взываю: «Поскорей забудь!..»

СОНЕТ X

Смерть, не тщеславься: се людская ложь,
Что, мол, твоя неодолима сила…
Ты не убила тех, кого убила,
Да и меня, бедняжка, не убьешь.
Как сон ночной — а он твой образ все ж
Нам радости приносит в изобилье,
Так лучшие из живших рады были,
Что ты успокоенье им несешь…
О ты — рабыня рока и разбоя,
В твоих руках — война, недуг и яд.
Но и от чар и мака крепко спят:
Так отчего ж ты так горда собою?..
Всех нас от сна пробудят навсегда,
И ты, о смерть, сама умрешь тогда!

СОНЕТ XI

О фарисеи, бейте же меня,
В лицо мне плюйте, громко проклиная!
Я так грешил!.. А умирал, стеная,
Он, что в неправде не провел ни дня!..
Я умер бы в грехах, себя виня
За то, что жил, всечасно распиная
Его, кого убили вы — не зная,
А я — его заветов не храня!..
О, кто ж его любовь измерить может?
Он — Царь царей — за грех наш пострадал!
Иаков; облачившись в козьи кожи,
Удачи от своей уловки ждал,
Но в человечью плоть облекся Бог
Чтоб, слабым став, терпеть он муки смог!..

СОНЕТ XII

Зачем у нас — все твари в услуженье?
Зачем нам пищей служат всякий час
Стихии, хоть они и чище нас,
Просты и неподвластны разложенью?
Зачем с покорностью в любом движенье
Вы гибнете, пред мясником клонясь,
Кабан и бык, когда б, остервенясь,
Вы б растоптали нас в одно мгновенье?..
Я хуже вас, увы, в грехах я весь,
Вам воздаянья страх знаком едва ли…
Да, чудо в том, что нам покорны твари,
И все ж пребудет чудом из чудес,
Что сам Творец на гибель шел в смиренье
За нас — его врагов, его творенья!..

СОНЕТ XIII

Что, если Страшный суд настанет вдруг
Сегодня ночью?.. Обрати свой взгляд
К Спасителю, что на кресте распят:
Как может Он тебе внушать испуг?
Ведь взор его померк от смертных мук,
И капли крови на челе горят…
Ужели тот тебя отправит в ад,
Кто и врагов своих простил, как друг?!
И, как, служа земному алтарю,
Мне уверять любимых приходилось,
Что строгость — свойство безобразных, милость
Прекрасных, так Христу я говорю:
Уродливы — нечистые созданья,
Твоя ж краса — есть признак состраданья!..

СОНЕТ XIV

Бог триединый, сердце мне разбей!
Ты звал, стучался в дверь, дышал, светил,
Но я не встал… Так Ты б меня скрутил,
Сжег, покорил, пересоздал в борьбе!..
Я — город, занятый врагом. Тебе
Я б отворил ворота — и впустил,
Но враг в полон мой разум захватил,
И разум — твой наместник — все слабей…
Люблю Тебя — и Ты меня люби:
Ведь я с врагом насильно обручен…
Порви оковы, узел разруби,
Возьми меня, да буду заточен!
Твой раб — тогда свободу обрету,
Насильем возврати мне чистоту!..

СОНЕТ XV

Душа, ты так же возлюби Творца,
Как Он тебя! Исполнись изумленья:
Бог-Дух, чье славят ангелы явленье,
Избрал своими храмами сердца!
Святейший Сын рожден был от Отца,
Рождается Он каждое мгновенье,
Душа, ждет и тебя усыновленье
И день субботний, вечный, без конца!..
Как, обнаружив кражу, мы должны
Украденные вещи выкупать,
Так Сын сошел и дал себя распять,
Спасая нас от вора-сатаны…
Адам подобье божье утерял,
Но Бог сошел — и человеком стал!..

СОНЕТ XVI

Отец, твой Сын возвысил род земной,
Он — человек, в нем — наше оправданье:
Победой, смерть поправшей и страданье,
Он — в Царстве Божьем — делится со мной!
Со смертью Агнца стала жизнь иной…
Он заклан от начала мирозданья
И два Завета дал нам в обладанье
Два завещанья с волею одной…
Закон твой — тверд, и человеку мнилось:
Его исполнить — недостанет сил…
Но Дух, послав целительную милость,
Все, что убито буквой, воскресил!
Последнее желанье, цель Завета
Любовь! Так пусть свершится воля эта!

СОНЕТ XVII

Когда я с ней — с моим бесценным кладом
Расстался и ее похитил рок,
То для меня настал прозренья срок:
Я, в небо глядя, с ней мечтал быть рядом,
Искал ее, и встретился там взглядом
С Тобою, ибо Ты — любви исток!
И новой страстью Ты меня завлек,
Я вновь охвачен жаждою и гладом:
О, сколь же Ты в любви своей велик!
С ее душой Ты вновь мою связуешь
И все ж меня ревнуешь каждый миг
Ко всем — и даже к ангелам ревнуешь,
И хочешь, чтоб душа была верна
Тебе — хоть манят мир и сатана!

СОНЕТ XVIII

Христос! Свою невесту, всю в лучах,
Яви мне!.. Не за морем ли она
Владычит, в роскошь риз облачена?
Иль здесь, как и у немцев, сеет страх?
Иль замерла и спит себе в веках?
И лжи она иль истины полна?
И на холме ль она утверждена?
Иль вне холма? Иль на семи холмах?
Средь нас?.. Или за подвиги в награду,
Как рыцарей, ее любовь нас ждет?
Благой Жених! Яви невесту взгляду!
Пускай душой владеет Голубь тот,
Который радостью ее венчает,
Когда она всем ласки расточает!

СОНЕТ XIX

Я весь — боренье: на беду мою,
Непостоянство — постоянным стало,
Не раз душа от веры отступала,
И клятву дав, я часто предаю.
То изменяю тем, кого люблю,
То вновь грешу, хоть каялся сначала,
То молится душа, то замолчала,
То — все, то — ничего, то жар терплю,
То хлад; вчера — взглянуть на небосвод
Не смел, сегодня — угождаю Богу,
А завтра задрожу пред карой строгой.
То набожность нахлынет, то уйдет,
Как в лихорадке — жар и приступ дрожи…
Все ж, лучшие из дней — дни страха божья!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

СТРАСТНАЯ ПЯТНИЦА 1613 ГОДА

Сравнив с планетой нашу душу, вижу;
Той — перворазум, этой — чувство движет.
Планета, чуждым притяженьем сбита,
Блуждает, потеряв свою орбиту,
Вступает на чужую колею
И в год едва ли раз найдет свою.
И суета так нами управляет
И от первопричины отдаляет…
Вот дружбы долг меня на запад влек,
Когда душа стремилась на восток,
Там солнце шло во мрак в полдневный час,
И вечный день рождало, помрачась:
Христос на крест взошел — и снят с креста,
Чтоб свет навек не скрыла темнота…
Я не был там, и я почти что рад:
Подобных мук не вынес бы мой взгляд.
Кто даже жизнь — лик божий — зрит, — умрет…
Но зрящим божью смерть — каков исход?!
Мир потрясен, и меркнет солнце божье,
Земля дрожит, земля — Его подножье!
Возможно ль вынести? Немеют в муке
Ход всех планет направившие руки!
Кто всех превыше, кто всегда — зенит
(Смотрю ли я, иль антипод глядит),
Тот втоптан в прах! И кровь, что пролилась
Во искупленье наше, льется в грязь!
Святое тело — божье облаченье
Изранено, разодрано в мученье!..
На это все не мысля и смотреть,
Как мог бы я святую Матерь зреть,
Что со Христом страдала воедино,
Участвуя в великой жертве Сына?!..
…Скачу, на запад обратив свой взгляд,
Но очи чувства — на восток глядят:
Спаситель, на кресте терпя позор,
Ты смотришь прямо на меня в упор!
Я ныне обращен к Тебе спиной
Пока не смилуешься надо мной.
Мои грехи — пусть опалит твой гнев,
Вся скверна пусть сойдет с меня, сгорев.
Свой образ воссоздай во мне, чтоб смог
Я обратиться — и узреть восток!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

Гимны

ГИМН ХРИСТУ ПЕРЕД ПОСЛЕДНИМ ОТПЛЫТИЕМ АВТОРА В ГЕРМАНИЮ

Корабль, что прочь умчит меня от брега,
Он только символ твоего ковчега,
И даже хлябь грозящих мне морей
Лишь образ крови жертвенной твоей.
За тучей гнева ты сокрыл свой лик,
Но сквозь завесу — луч ко мне проник;
Ты вразумлял, но поношенью
Не предал ни на миг!
Всю Англию — тебе я отдаю:
Меня любивших всех, любовь мою…
Пусть ныне меж моим грехом и мною
Проляжет кровь твоя — морской волною!
Зимой уходит вниз деревьев сок
Так я теперь, вступая в зимний срок,
Хочу постичь извечный корень
Тебя, любви исток!..
Ты на любовь не наложил запрета…
Но хочешь, чтоб святое чувство это
К тебе — и только! — устремлялось, Боже…
Да, ты ревнив. Но я ревную тоже:
Ты — Бог, так запрети любовь иную,
Свободу отними, любовь даруя,
Не любишь ты, коль все равно
Тебе, кого люблю я…
Со всем, к чему еще любви Лучи
Влекутся днесь, меня ты разлучи,
Возьми же все, что в юные года
Я отдал славе. Будь со мной всегда!..
Во мраке храма — искренней моленья:
Сокроюсь я от света и от зренья,
Чтоб зреть тебя; от бурных дней
Спешу в ночную сень я!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ГИМН БОГУ, МОЕМУ БОГУ, НАПИСАННЫЙ ВО ВРЕМЯ БОЛЕЗНИ

У твоего чертога, у дверей
За ними хор святых псалмы поет
Я стать готовлюсь музыкой твоей.
Настрою струны: скоро мой черед…
О, что теперь со мной произойдет?..
И вот меня, как карту, расстелив,
Врач занят изученьем новых мест,
И, вновь открытый отыскав пролив,
Он молвит: «Малярия». Ставит крест.
Конец. Мне ясен мой маршрут: зюйд-вест,
Я рад в проливах встретить свой закат,
Вспять по волнам вернуться не дано,
Как связан запад на любой из карт
С востоком (я ведь — карты полотно),
Так смерть и воскресенье суть одно.
Но где ж мой дом? Где Тихий океан?
Восток роскошный? Иерусалим?
Брег Магеллана? Гибралтар? Аньян?
Я поплыву туда путем прямым,
Где обитали Хам, Яфет и Сим.
Голгофа — там, где рай шумел земной,
Распятье — где Адам сорвал свой плод…
Так два Адама встретились со мной:
От первого — на лбу горячий пот,
Второй — пусть кровью душу мне спасет…
Прими меня — в сей красной пелене,
Нимб, вместо терний, дай мне обрести.
Как пастырю, внимали люди мне,
Теперь, моя душа, сама вмести:
«Бог низвергает, чтобы вознести!..»
Перевод Д. В. Щедровицкого

ГИМН БОГУ-ОТЦУ

Простишь ли грех, в котором я зачат?
Он тоже мой, хоть до меня свершен,
И те грехи, что я творил стократ
И днесь творю, печалью сокрушен?
Простил?.. И все ж я в большем виноват
И не прощен!
Простишь ли грех, которым те грешат,
Кто мною был когда-то совращен?
И грех, что я отринул год назад,
Хоть был десятки лет им обольщен,
Простил?.. И все ж я в большем виноват
И не прощен!
Мой грех — сомненье: в час, когда призвать
Меня решишь, я буду ли спасен?
Клянись, что Сын твой будет мне сиять
В мой смертный миг, как днесь сияет Он!
Раз Ты поклялся, я не виноват,
И я прощен!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

Бен Джонсон

ПРИГЛАШЕНИЕ ДРУГА НА УЖИН

Любезный сэр, прошу вас вечерком
Пожаловать в мой небогатый дом:
Надеюсь, я достоин вас. К тому же
Облагородите вы скромный ужин
И тех моих гостей, чье положенье
Иначе не заслужит уваженья.
Сэр, ждет вас замечательный прием:
Беседе — не еде — царить на нем.
И все же вас, надеюсь, усладят
Мои оливки, каперсы, салат,
Баранина на блюде расписном,
Цыпленок (если купим), а потом
Пойдут лимоны, винный соус в чаше
И кролик, коль позволят средства наши.
Хотя и мало нынче дичи, но
Для нас ее добудут все равно.
И если небеса не упадут,
Нас неземные наслажденья ждут.
Чтоб вас завлечь, есть у меня капкан:
Вальдшнеп, и куропатка, и фазан,
И веретенник наш украсят стол…
Затем хочу, чтоб мой слуга пришел
И нам прочел Вергилия творенья,
А также наши с вами сочиненья,
Чтоб пищу дать по вкусу и умам.
А после… После предложу я вам,
Нет, не стихи уже, а всевозможные,
Вкуснее всех моих стихов, пирожные,
И добрый сыр, и яблоки, и груши…
Но более всего согреет душу
Канарского вина хмельной бокал,
Которое в «Русалке» я достал:
Его и сам Гораций пил когда-то,
Чьи детища мы ценим больше злата.
Табак, нектар иль вдохновенья взрывы
Все воспою… за исключеньем пива.
К вам не придут ни Пуули, ни Пэрет,
Мы будем пить, но муза нас умерит.
Вино не превратит в злодеев нас.
Невинны будем мы в прощальный час,
Как и при встрече. И давайте с вами
Печальных слов под лунными лучами
Не говорить, чтоб не спугнуть свободу,
И пусть наш пир вершится до восхода.
Перевод В. В. Лунина

Эпиграммы

АЛХИМИКАМ

Вам тайный путь к обогащенью ведом?
Что ж ходит нищета за вами следом!

МИЛОРДУ-НЕВЕЖДЕ

Ты мне сказал, что быть поэтом — стыд!
Пусть прозвище тебе отныне мстит!

ВРАЧУ-ШАРЛАТАНУ

Асклепию был жертвуем петух
За исцеленье. — Я же сразу двух
Тебе дарую, если сам уйдешь
И на меня недуг не наведешь!

НА СТАРОГО ОСЛА

Осел с супругой держится аскетом,
Живя с чужими женами при этом.

О СМЕРТИ

Кто, вспомнив смерть, дрожит, как лист осенний,
Тот, видно, слабо верит в воскресенье!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЭПИТАФИЯ НА МОЮ ПЕРВУЮ ДОЧЬ

Здесь почиет малютка Мэри.
Нет для меня страшней потери.
Но надо меньше горевать:
Бог дал ее, бог взял опять.
В шесть месяцев сойдя в могилу,
Она невинность сохранила.
Ее душа — уже в раю
(Взяла на небо дочь мою
Мать божья волею своей),
А здесь, разъединившись с ней,
Внутри могильного предела
Лежать осталось только тело.
Перевод В. В. Лунина

ДЖОНУ ДОННУ

Донн! Полюбив тебя, и Феб и музы
Расторгли с прочими свои союзы.
Плод молодого твоего труда
Стал образцом и будет им всегда.
Твоим стихам прекрасным нет числа,
Для них мала любая похвала!
Язык твой и искусство, без сомненья,
С любым твореньем выдержат сравненье.
Тебя я восхвалять и впредь готов,
Но в мире нет тебя достойных слов!
Перевод В. В. Лунина

МОЕМУ ПЕРВОМУ СЫНУ

Прощай, мой Бенджамин. Вина моя
В том, что в твою удачу верил я.
Ты на семь лет был ссужен небом мне,
Но нынче оплатил я долг вполне.
Нет, не рыдаю я. Рыдать грешно
О том, что зависть вызывать должно.
Нам всем придется скоро в мир теней
Уйти от плоти яростной своей.
И если горе не подточит силы,
То старость доведет нас до могилы.
Спи, сын мой! Схоронил здесь, без сомненья,
Бен Джонсон лучшее свое творенье
И клятву дал: столь сильно, как его.
Не полюбить вовеки никого.
Перевод В. В. Лунина

УИЛЬЯМУ КЭМДЕНУ

Кэмден, почтенный муж! За все, что знаю,
За все, что я собою представляю,
Я у тебя в долгу, как и страна,
Которая тобой наречена.
Ты даже лучше понял сущность века,
Чем мог он ожидать от человека.
Как честен ты в своих произведеньях!
Как в древних разбираешься твореньях!
Какою властью наделен твой глас!
Лишь ты один учить умеешь нас!
Прости за правду. Скромность знает каждый
Твою, и все ж — пожертвуй ей однажды.
Я тише, чем достоин ты, пою…
Прими ж, прошу, признательность мою!
Перевод В. В. Лунина

ЭПИТАФИЯ НА С. П., ДИТЯ ПЕВЧЕСКОЙ КАПЕЛЛЫ КОРОЛЕВЫ ЕЛИЗАВЕТЫ

О нем прочтя, пусть стар и млад
Рыдают ныне
И знают: он не виноват
В своей кончине.
Он рос прекрасен и умен,
Судил о многом,
И стал причиной распри он
Природы с богом.
Всего тринадцать лет он жил
Судьба жестока,
Из них в театре он служил
Три полных срока.
Все старцы, сыгранные им,
Так были ярки,
Как будто духом молодым
Владели парки,
И тут судьба, что им сродни,
Его убила.
Тогда раскаялись они,
Да поздно было.
В живой воде им искупать
Хотелось тело,
Но небо душу уступать
Не захотело.
Перевод В. В. Лунина

ПОЧЕМУ Я НЕ ПИШУ О ЛЮБВИ

Амура пожелав воспеть,
Я стих расставил, словно сеть,
А он вскричал: «О нет, клянусь,
К поэту в сеть не попадусь!
Вот так мою сумели мать
И Марса некогда поймать.
Но есть ведь крылья у меня!»
И упорхнул. С того-то дня
Я заманить его не мог,
Хоть столько хитростей привлек.
Вот холодок в стихи проник:
Сбежал Амур, а я — старик…
Перевод Д. В. Щедровицкого

К ПЕНСХЕРСТУ

Ты, Пенсхерст, не из мрамора сложен.
Нет у тебя ни блещущих колонн,
Ни крыш, горящих светом золотым,
Ни фонаря, чтоб похваляться им.
Ты только дом, обычный старый дом,
И зависти не вызовешь ни в ком.
Ты радуешь иным — землей, водой,
И воздухом, и лесом пред собой.
Твой лес дарит охотнику услады,
А на холме твоем живут дриады,
Пирует Бахус там, а с ним — и Пан
Под сенью буков, посреди полян.
Там древо выросло — великий житель,
И музы все нашли себе обитель.
Его кора изрыта именами
Сильванов, чьи сердца сжигало пламя.
Сатир румяный фавнов там зовет
Водить под дубом Леди хоровод.
А в роще Геймэдж в день и час любой
Оленя ты увидишь пред собой,
Когда захочешь угостить друзей.
В низине, где бежит к реке ручей,
Пасутся и коровы, и телята.
Чуть-чуть повыше — кони, жеребята…
И кроликов не счесть по берегам.
Там лес богат, а в роще Сидни там,
Под сенью тополей у родника,
Видны фазаны — в крапинку бока.
Красотки-куропатки возле пруда
Мечтают, дичью, став, попасть на блюдо.
А если Медвей выйдет из брегов,
В прудах богатый ждет тебя улов:
В сеть сами рвутся карпы то и дело,
И щуки, жить которым надоело,
Когда с ленцой бросаешь невод снова,
В него войти с покорностью готовы.
Угри, желая не отстать от щуки,
Сигают к рыболову прямо в руки.
Есть у тебя еще и сад фруктовый,
Как воздух, чистый и, как время, новый.
Пораньше вишня и попозже слива
Ждут часа поспеванья терпеливо.
Висит так низко всякий вкусный плод,
Что и малыш его легко сорвет.
Хоть ты построен из огромных глыб,
Никто во время стройки не погиб.
Тебе желает счастия народ,
И ни один крестьянин не придет
К тебе без подношения, без дара.
К тебе идет и молодой, и старый,
Кто каплуна несет, а кто — пирог,
Орехи тащут, яблоки, творог.
Кто шлет к тебе с подарком дочерей
На выданье, чтоб по пути мужей
Они нашли. Плоды ж в руках у них
Как бы являют спелость их самих.
Но кроме их любви добавить часом
Что можно было бы к твоим запасам
Безмерным? Здесь любого, кто пришел,
Ждет, изобильный и богатый стол!
И всякий, будь то пахарь или пряха,
Садится за господский стол без страха.
Здесь пиво есть и хлеб. А то вино,
Что пьет хозяин, пью и я равно.
Я точно так же, как и все кругом,
Не чувствую стесненья за столом.
Здесь от души кормить предпочитают
И, сколько съел я мяса, не считают,
А попрошу еще, несут тотчас
Такой кусок, что и не съешь зараз.
Скупым и жадным не был ты вовек.
Когда я оставался на ночлег,
Ты моего коня как на убой
Кормил, как будто я хозяин твой.
Все, что хочу, могу просить я тут,
Здесь и король Иаков смог приют
Найти, когда, охотясь со своим
Прекрасным сыном, вдруг увидел дым
И огоньки, что звали по пути
К твоим пенатам поскорей прийти.
Кто б из селян тебя ни посещал,
Ты каждого с любовью угощал.
Лились слова восторга через край
Хозяйке, что снимала урожай
Похвал за то, как с домом управлялась.
А не было хозяйки, оставалось
Все на местах: белье, еда, посуда,
Как будто ждал гостей ты отовсюду!
Ты, Пенсхерст, не устал ли от похвал,
Так знай же — я еще не все сказал:
Твоя хозяйка прелести полна,
Она и благородна, и скромна.
Хозяин твой — отец своих детей,
Что счастье редкое для наших дней.
А дети слово божье изучают
И потому невинность излучают.
Они, не зная, что такое лень,
Псалмы, молитвы учат каждый день
И постигают благостные чувства,
Военные и прочие искусства.
Уверен, Пенсхерст, каждый, кто сравнит
Тебя с иными замками, на вид
Причудливыми, тотчас скажет честно:
Там чудно строили, а здесь живут чудесно.
Перевод В. В. Лунина

ПЕСНЯ. СЕЛИИ

Ну же, Селия, смелее!
Нег любви вкусим скорее!
Наши юные года
Нам даны не навсегда.
Время к любящим сурово;
Солнце утром встанет снова,
Но упустим мы свой час
Вечной будет ночь для нас.
Что ж мы медлим и таимся?
Мы ль с тобой молвы боимся?
Пусть шпионов полон дом,
Мы ль им глаз не отведем?
Мы ль перехитрить не сможем,
Тех, кто бдит над нашим ложем?
Плод любви сорвать — не грех.
Грех — не скрыть любви утех.
Ведь известно с давних пор:
Кто не пойман — тот не вор.
Перевод М. И. Фрейдкина

К НЕЙ ЖЕ

Поцелуй меня. Про это
Не сболтну и по секрету.
Я любимую мою,
Как болтун, не предаю.
Поцелуй же, не хитри
И богатством одари
Мои губы. Им сейчас
Плохо без твоих. Сто раз
Поцелуй, а после — тыщу.
Снова — сто… Я этой пищи
Съесть готов такой запас,
Сколько в Ромни трав у нас,
Сколько капель в Темзе синей
И песка среди пустыни,
Сколько звезд во мгле ночной
Золотят поток речной
В час, когда воруют счастье
Те, что у любви во власти.
Любопытный — дать совет
Хочет им, а их уж нет.
А завистник истомится,
Видя радостные лица.
Перевод В. В. Лунина

ПЕСНЯ. ЖЕНЩИНЫ — ТОЛЬКО ТЕНИ МУЖЧИН

Спешишь за тенью — она уходит,
Спешишь от нее — за тобой стремится.
Женщину любишь — тоже уходит,
Не любишь — сама по тебе томится.
Так, может, довольно этих причин,
Чтоб женщин назвать тенями мужчин?
Утром и вечером тени длинны,
В полдень — коротки и бесцветны.
Женщины, если мы слабы, сильны,
А если сильны мы, то неприметны.
Так, может, довольно этих причин,
Чтоб женщин назвать тенями мужчин?
Перевод В. В. Лунина

ПЕСНЯ. К СЕЛИИ

До дна очами пей меня,
Как я тебя — до дна.
Иль поцелуй бокал, чтоб я
Не возжелал вина.
Мечтаю я испить огня,
Напиться допьяна,
Но не заменит, жизнь, моя,
Нектар тебя сполна.
Тебе послал я в дар венок
Душистый, словно сад.
Я верил — взятые тобой
Цветы не облетят.
Вздох подарив цветам, венок
Вернула ты назад.
Теперь дарить не свой, а твой
Он будет аромат.
Перевод В. В. Лунина

ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ

На струйку за стеклом взгляни
Песчинок крохотных
Чуть больше пыли.
Поверить можно ль, что они
Когда-то человеком
Были?
Что, словно мошка, человечье тело
В любовном пламени сгорело?
Да, и теперь останки той
Любви земной
Не могут обрести покой.
Перевод В. В. Лунина

МОЙ ПОРТРЕТ, ОСТАВЛЕННЫЙ В ШОТЛАНДИИ

Видать, глазаст Амур, да слухом слаб.
Иначе та, кого
Всего
Сильней люблю я, сердца моего
Отвергнуть не могла б.
Уверен, стих мой, обращенный к ней,
Был нежного нежней
И всех моих стихов сильней.
Так не споет влюбленно
И юноша у древа Аполлона.
Но страхи между тем,
От коих мысль устала,
Кричат — она видала,
Что я уж сед совсем,
Что мне уж — сорок семь…
Моя любовь была ей не слышна,
Зато солидный мой живот она
Заметила, увы, и… осуждала.
Перевод В. В. Лунина

ПОСЛАНИЕ К ДРУГУ, УБЕЖДАЮЩЕЕ ЕГО ОТПРАВИТЬСЯ НА ВОЙНУ

Очнись от сна, мой друг! Ты слышишь, бьет
Набат войны в Европе и зовет
Прервать досуг греховный! Иль меж нас
Уж нет таких, кто в скверне не погряз?
Он кличет тех, кому постыло гнить
Без дела, кто хотел бы оживить
Мужскую честь, почившую в гробу,
Восстав на благородную борьбу.
Иным заботам смертных — грош цена.
Все их затеи рухнут, как одна.
Взгляни на честолюбца, что хвалу
Готов, как нищий, клянчить на углу
И лесть скупать за деньги, но в миру
Заслужит лишь бесславье и хулу!
А вот обманщик ловкий, что не чтим
Никем и никого не чтит — каким
Путем в своих он плутнях не пойди,
А все овраг змеиный впереди!
Вот гордый сэр, что важен и тяжел
На вид, а гол, на деле, как сокол.
Откроется, каков его доход,
И вмиг его от злобы разорвет!
А тот, кого зовет счастливцем свет,
Всеобщей тайной зависти предмет,
И все его чернят, кто испокон
Мечтали сами быть в чести, как он.
Повсюду ложь, на что ни бросишь взгляд.
Бежать, бежать, куда глаза глядят!
Велит нам разум. Уж честней бежать,
Чем в этой жиже смрадной погрязать.
Весь здешний мир замешан на дрожжах
Безумства, и царит в его садах
Безудержное буйство сорных трав,
Учение Создателя поправ.
Мир закоснел в распутстве и грехах,
И чужд ему небесной кары страх.
Все доброе опошлено. На всем
Печать двуличья. То, что мы зовем
Сегодня дружбой, — скрытая вражда.
Нет ни стыда, ни правого суда.
Молчит закон. Утехи лишь одни
Желанны тем, для коих честь сродни
Игрушке. Шутовства и чванства смесь
Вот их величье. И в почете здесь
Обжора, франт да толстая мошна,
Что похоть их обслуживать должна.
Почем платил придворный жеребец
За ленты и крахмал, чтоб наконец
Стал вид его кобылке светской люб
И та ему подставила свой круп,
Пылая вожделеньем оттого,
Что лорд пред ней? И пакостней всего,
Что ей нельзя иначе поступить
(Днесь неучтиво шлюхою не быть):
Коль знатен он и вхож в высокий свет,
То с ним блудить — урону чести нет.
Что мы клеймим в лачуге как разврат,
То в замке — томной негой окрестят.
О, эти твари! Кто постиг вполне
Повадки их бесстыдные и не
Был возмущен! Коль голос чести тих,
Пусть смех и злоба сложат гневный стих
О тех, что пред нарциссовым стеклом
Рядят, кого им выставить ослом,
Сплетают в сеть цветки да завитки,
И чтобы уд мужской завлечь в силки,
Ему всечасно ставят западни.
А меж собой — как мелочны они!
Коль на подруге бант не так сидит,
Вмиг заклюют. Зато, забыв про стыд,
Едва завидят модный пикардил,
Визжат, как будто слепень укусил.
Ревнуют, и бранятся, и юлят,
И бедрами виляют, и скулят
Выделывают сотни мерзких штук,
Как свора исходящих течкой сук.
А с виду — лед. Ведь если им порой
Поклонник и подбросит фунт-другой
На сласти — разве ж это неспроста!
О, нынче нашим дамам не чета
Питс, Райт, Моде — сегодня стиль не тот.
Им леди сто очков дадут вперед.
Народ наш горд, но уважает знать
И потону им склонен позволять
Жить в блуде, не таясь и на виду.
Здесь, как на бирже, их товар в ходу.
Кто похотью к чужой жене влеком,
Тот и свою не держит под замком.
Муж нынче грубым скрягою слывет,
Коль не пустил супругу в оборот
И не сумел всех средств употребить,
Чтоб с честного пути бедняжку сбить.
Сестрой торгует брат, а лорда друг
С его же леди делит свой досуг.
Не принято и думать ни о чем,
Кроме любовниц. Будет наречен
Пажом служанки тот, кто грубый пыл
Ни с кем из знатных шлюх не разделил
Иль не бывал бессчетно ублажен
Щедротами примерных наших жен.
Вот каковы дела и нравы их.
Достойны ли они, чтоб ради них
Терять здоровье? Разум? Сердце? Честь?
Швырять на ветер тысячи и сесть
Во Флит иль в Каунтерс? Не в угоду ль им
Несется франт по людным мостовым,
В пух разодет, в карете иль верхом,
Чтоб из Гайд-парка въехать прямиком
На те подмостки, где, как говорят,
Не принят слишком вычурный наряд,
Где гребни, склянки, пудры и духи,
Как, впрочем, и любовные стихи,
Уж не спасут. Не ради ль них, мой друг,
Себя мы обрекаем на недуг?
Безумства? Ссоры? Не за них ли пьем
Сверх меры, чтобы выблевать потом
С проклятьем? Отчего с недавних пор
В гостях напиться пьяным — не позор?
Что за геройство — прочих перепить,
Когда героя впору выносить
Проветриться? Таким предстал для нас
Мир немощный и дряблый. Всякий час
Пороки наши множатся. Они
В движенье постоянном (что сродни
Погоне), по телам и головам
Друг друга заползают в души к нам,
Переполняя чувства и умы,
Пока под грузом их не рухнем мы.
Я говорю: беги, мой друг, беги
От гибельных сих пропастей, где зги
Не разглядишь. Уж короток и день
Стал для игры — так нам и ночь не лень.
На то потратить, чтоб одним броском
Себя навек связать с ростовщиком.
Старик уже не в силах сам поднять
Стакан игральный — ну так он нанять
Того, кто б за него сыграл, спешит
И взором стекленеющим следит,
Как тот бросает. Так развратник рад
Хоть поглядеть под старость на разврат.
Нас червь азарта точит. Мы же с ним
Не можем сладить или не хотим.
Иль так тщеславье в нас раздражено?
(Хоть это нам не оправданье.) Но
Уж лучше так, чем вовсе потерять
Достоинство и честь и восхвалять
Их светлости любой удачный шар,
Крича, что лорда выдает удар,
Хоть, кажется, какое дело мне,
Раз я стою спокойно в стороне?
Ведь хоть охрипни я, хваля его,
Их светлость не вернут мне и того,
Что мне потом придется уплатить,
Чтоб сорванное горло подлечить.
Лесть лорду дешева, поскольку он
Такой толпой лакеев окружен,
Которым их лакейство не претит,
Что жалкий одиночка-льстец, кто льстит
Без низости, пред этой бандой слаб.
Зато продажный шут и подлый раб
Возлюблен и в чести. О, времена!
Беги, мой друг! Пусть строк моих волна
Тебя умчит из ада, где льстецы,
Завистники, фискалы, гордецы,
Наушники, шпионы, шептуны
(Чьи руки кровью тех обагрены,
Кто их не раскусил), где мастаки
В искусстве лжи, ханжи, клеветники,
Бахвалы, лжесвидетели кишат
Несметною толпой. И этот ряд
(Ведь род людской плодит повсюду грех)
Длить много легче, чем прервать иль всех
Пересчитать на первый и второй,
Хоть будь фельдфебель ты над всей землей.
Простимся ж, Колби. В свой опасный путь
Возьми с собой заветы друга: будь
Столь безупречен, чтобы дел своих
Ты мог не устыдиться в смертный миг;
Ищи не славы на полях войны,
Но истины единой; без вины
Не виноваться; властвуй над собой
И сможешь одолеть в борьбе любой;
Не сетуй на судьбу, и, что она
Тебе ни шлет, — верни ей все сполна;
Какой она тебе ни кажет лик,
Смирись, но будь себе равновелик.
Знай: удостоит высшая хвала
Не доблести, а добрые дела.
Я верю, друг мой: мертвый иль живой,
Ты не уронишь чести родовой.
Еще последний мой тебе совет:
Не богохульствуй. Среди смертных нет
Такого, в ком бы чтили храбреца,
За то, что он дерзнул хулить Творца.
Теперь ступай искать покой в бою.
Кто пал за веру, быть тому в раю.
Перевод М. И. Фрейдкина

ЭЛЕГИЯ

Не будь, о госпожа моя, строга,
Когда тобой покинутый слуга
Тебе опишет, каково ему
С тобой расстаться; так в ночную тьму
Внезапно канет полдня светлый луч,
И солнца лик сокроется меж туч
На долгие полгода, что должны
Прожить мы врозь, той тьмой разведены.
В житейских бурях каждый день и час
С теченьем лет подтачивают нас.
Увы, нет в сердце прежнего тепла
Безвременно зима моя пришла.
Я телом слаб, а без тебя, мой друг,
Кто исцелит души моей недуг?
Ты мне ее вернешь? О, нет, тогда
И отнимать не стоило труда.
Оставь ее себе — уж лучше ей
Пасть беззащитной жертвою твоей,
Чем здесь со мной остаться. Впрочем, будь
Что будет. Меж людьми свой грустный путь,
Как призрак, я пройду, уныл и тих,
Пока не встречу снова вас двоих.
Перевод М. И. Фрейдкина

ЭЛЕГИЯ

Будь, как Вергилий, холоден поэт
Иль тучен, как Гораций, или сед
И стар годами, как Анакреон
Все мнит читатель, что поэт влюблен.
Кто ж запретит и мне в моих стихах
Игривым быть, как юный вертопрах,
Который провести не мыслит дня,
Чтоб не взнуздать крылатого коня?
Одев чело плющом, взгляну-ка я,
Кто будет мне завистник и судья.
Супруги и отцы! От глаз моих
Сокройте дочерей и жен своих!
Я заявить спешу свои права
На все, чем прелесть женская жива.
Ведь лица, формы, линии — черты
И атрибуты женской красоты
Весьма любезны музам. Но поэт
Воспеть их вправе, вожделеть же — нет.
Поэтому уймитесь. Жен и дев
Лишь восхваляет скромный мой напев
(Коль им к лицу хвала), иль будет вам
Спокойней, если ваших милых дам
На мерзких ведьм, уродливых и злых,
Заменят эльфы? Впрочем, даже их
Держите в затрапезье, ведь шелка
Пройдох-певцов манят издалека.
А век наш поэтическим слывет,
И нынче каждый конюх — рифмоплет.
Но я, уж двадцать лет живущий там,
Где столько шелка, что не снилось вам,
Не хуже тех, кто поставляет шелк
Иль ус китовый, знаю в этом толк.
Я, что не раз едал на серебре
Среди франтих и франтов при дворе,
Изведав и вражду, и дружбу их,
Я знаю, их ли платья, что на них.
И потому хулить пристало ль мне
Того портного, что своей жене
Перед началом брачной их игры
Давал одеть наряд, что до поры
Заказчице не послан? Он грешил
Лишь тем, что упредить других спешил.
По мне ж, одень ты клячу хоть в парчу,
Я оседлать ее не захочу,
Как и твою жену, хоть на нее
Ты лучшее навесь свое шитье.
Ведь если так, то похоть возбудит
И стул, коль модной тряпкой он обит.
Но я, мой друг, признаюсь, не из тех,
Кого атлас да бархат вводят в грех.
Иль мнишь ты, будто я, как тот лакей,
Что, в гардеробной у жены твоей
Отряхивая с юбок пыль и грязь,
Томится, от желанья распалясь,
Иль, брошенный башмак ее найдя,
Его лобзает, страстью исходя,
Иль на висящем платье задерет
Подол и то вершит, чего мой рот
И вымолвить не в силах? Ты-то был
От счастья без ума, когда следил
За бедным парнем в щелку! Впрочем, он,
Будь хоть немного грамоте учен,
В стихах бы прозу чувств своих воспел,
Мол, за любовь позор он претерпел.
Подобных бардов нынче пруд пруди!
Такой заметит бантик на груди
И вмиг готов сонет. А тот, другой,
Что в мадригале к матери родной
Расхваливал французский капюшон,
Что на знакомой леди видел он
У Мэри Спиттл! «О, как была пестра
На бирже и в порту шелков игра!»
Поет один, другой в ответ ему
Язвит, что шелку этому всему,
Мол, грош цена, твердит, что для него
С Чипсайдом не сравнится ничего
Там в дни гуляний, по его словам,
Не лавки напоказ являют вам
Атлас, панбархат, плюш и кружева,
А окна — вот, мол, пышность какова!
Пусть глупостями тешатся глупцы,
А то, пожалуй, не сведет концы
С концами сводня-жизнь! Мне ж дела нет,
Пленит ли их роскошный туалет
На жирной шлюхе иль стульчак в резьбе!
И не спрошу я, почему тебе
Стократ важнее женино тряпье,
Чем ум, манеры и лицо ее!
Перевод М. И. Фрейдкина

ПОСЛАНИЕ К ДРУГУ

Нельзя считать плохим того из нас,
Кто возвращает долг не в должный час.
В нужде злодейства нет, лишь ростовщик
В ней видеть преступление привык.
А он — не друг. Ведь дружба чем верней,
Тем меньше ищет выгоды своей.
Я был бы должником сейчас едва ли,
Но есть особы, что со мной порвали,
Долг не вернув. Так я прошу покорно,
Дай мне отсрочку. Это не зазорно,
Нет преступленья в том, что обязательств
Не выполнил я в силу обстоятельств.
Ведь страшно, если тот, кто в долг дает,
Не верит мне и только денег ждет.
Будь другом, подожди. К тому ж не даром!
Я не бесплоден, я — земля под паром.
С меня ты снимешь урожай, как с поля
Богатого, а может, и поболе.
Перевод В. В. Лунина

«Всегда свежа, всегда опрятна…»

Всегда свежа, всегда опрятна,
Всегда надушена изрядно,
Всегда одета, как на бал.
Но, леди, я б вас не назвал
Ни обаятельной, ни милой,
Хотя румяна и белила
Вы скрыть умеете вполне.
В ином любезна прелесть мне.
Невинный взгляд, убор неброский,
Небрежность милая в прическе
Для сердца больше говорят,
Чем ваш обдуманный наряд.
Перевод М. И. Фрейдкина

ОДА К САМОМУ СЕБЕ

Что ж ты бежишь забот
И сон не гонишь прочь?
Сознание умрет,
Коль будет спать весь год.
Ему не превозмочь
Ту моль, что гложет ум и знанья день и ночь.
Иль Аонид ручей
Иссяк? Иль Феб остыл
И с арфою своей
Ждет песен поновей?
Или у нимф нет сил
Сорочий слушать крик, что долы огласил?
Молчанью твоему
Причина есть, видать.
Но знай, что ни к чему
Великому уму
Похвал и славы ждать
Лишь сам себя хвалой он может награждать.
Пусть жадных рыбок стая
Стихи-наживки любит,
В которых фальшь пустая,
Искусством их считая,
Тщеславье рыб погубит,
И мир про глупость их с насмешкою раструбит.
Ты лирою своей
Вновь песню разбуди
И, словно Прометей,
Огонь для всех людей
У неба укради.
Афина и тебе поможет, подожди.
Пока же век нечуткий
Еще у лжи во власти,
Не создавай и шутки
Для сцены-проститутки.
Тогда хотя б отчасти
Ты избежишь копыт осла и волчьей пасти.
Перевод В. В. Лунина

ОДА САМОМУ СЕБЕ

Покинь театр бездарный
И этот век фиглярный,
Где что ни день творится суд неправый
Над каждой пьесой здравой,
Где наглостью и спесью с двух сторон
У мысли отнят трон.
Пусть ум их извращенный,
Тщеславьем изощренный,
Лютует, бесится, зовет к суду
Им не набросить на тебя узду.
Пшеницей кормишь их,
А им бы нужен жмых.
Растрачивать талант свой не пристало
На жрущих что попало.
Напрасно лучший хлеб давать тому,
Кому он ни к чему.
Пусть жрут одни помои,
Пусть пойло пьют свиное.
Коль сладко им оно, а не вино,
Как свиньям, им завидовать смешно.
Что ж, ясно — нынче в моде
Сюжет «Перикла» вроде.
Тюремный хлеб — и тот его вкусней.
В театре наших дней
Его схватить из миски норовят.
Театр отбросам рад.
На сцене — пыль в почете,
Муки же — не найдете.
И тот, кто эту дрянь считает пищей,
Пусть то и ест, что не возьмет и нищий.
Но пользу в том сыщи,
Что в бархате хлыщи
Отбросы жрут и на твои проклятья
Плюют твои собратья,
Себя ж твоею славой защищая
И слух твой оглушая
Комическим хламьем,
Придуманным глупцом,
И в том, что с ним бесчестье делишь ты,
Коль эти пьесы грязны и пусты.
Себя не продавай,
А лучше заиграй
На лютне, как Алкей. И пусть свой жар
В тебя вселит Пиндар.
Да, сил уж мало, и судьба горька,
Но коль ты жив пока,
Излей весь гнев души
И мерзость сокруши.
Пускай шуты глумятся над тобой
Не парализовать им разум твой.
Когда же ты, хваля
И славя короля,
А с ним — его к всевышнему стремленье,
Вдруг запоешь в волненье,
Придется им навек умолкнуть. Ведь
Им, как тебе, не спеть
О мире и войне.
А звезды в вышине,
Когда они прочтут про Карловы деянья,
Узрят вокруг себя его сиянье.
Перевод В. В. Лунина

Эдвард Герберт

ЧАСАМ — ВО ВРЕМЯ БЕССОННИЦЫ

Минуты! Длится ваша болтовня
О времени — про жизнь твердит оно.
Но эту жизнь догнать вам не дано:
Вы, в предвкушенье рокового дня,
Спешите по пятам, чтоб предъявить
Ей смерти векселя в последний час.
Вы призваны итожить и делить,
Вы оглашаете судьбы приказ
И вы ж его вершите, в свой черед.
И зло, и благо — старит ваша власть.
Мы — в вас умрем, вам — предстоит пропасть
Во времени, что в вечности умрет.
Перевод Д. В. Щедровицкого

«О слезы, слишком долго вас я лил…»

О слезы, слишком долго вас я лил,
Умерьте пыл,
Не затопите мир,
От меньших струй — река наводнена,
И меньший дождь волну вскормил,
Как вы, волна морская солона.
О, вам бы хлынуть в сердце, угасив
Страстей порыв,
Чье пламя может сжечь:
И меньший жар способен охватить
Весь мир: боюсь его обречь
Огню — и в жертву страсти обратить.
Но если буря вздохов столь сильна,
Что страсть она
Лишь раздувает, несмотря на вас,
То, значит, суд ей не дано свершить
Над вами — чтоб в единый час
Огонь задуть, а слезы осушить.
Перевод Д. В. Щедровицкого

НАДГРОБНАЯ ЭЛЕГИЯ

Я ль вижу, как безбрежный мрак застлал
Свет изумительных очей,
Взор погасил, исполненный лучей,
Что так светло пылал,
Всегда являя мысли глубину,
Любовь одну?
О ты, кому отныне доли нет
В сем жалком теле земляном,
Ты, чья обитель ныне — вечный дом,
Услышь нас, дай ответ:
Где красота, что обитала тут,
Нашла приют?
Не светом ли твоим заря полна?
Твои ли локоны — в волнах?
И твой ли пурпур — утром в небесах,
И синь, и белизна?
Твое ль дыхание, покинув прах,
Живет в цветах?
Как не ослепло солнце средь небес,
И свет навеки не погас?
Не скрылся небосвод из наших глаз,
И воздух не исчез?
Не стал доселе сорною травой
Цветок живой?
Так почему же мир живет опять
И горьких слез не льет?
Чем обновился мирозданья ход
Не в силах мы понять.
Иль от красы твоей вновь родились
Земля и высь?
Ответь нам, пусть услышит вещий глас
Сия могильная плита:
Куда твоя сокрылась красота,
И где она сейчас?
Пусть скорбь безмолвна, пусть надежды нет
Дай нам ответ…
Перевод Д. В. Щедровицкого

ПЛАТОНИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬ

О леди, ваши прелести всецело
Поэзия воспеть бы не сумела,
Они — любви отточенные стрелы,
Настигнув нас и насмерть поразив
Лишь страсти самый низменный позыв,
Рождают благодарности порыв.
Вы, чувства постоянно обеляя,
К невинности одной их направляя
И в чистоте почти обожествляя,
Готовы Светлость вашу нам явить,
Чтоб мы могли желанья подавить
И ясный ум в себе восстановить.
И как душа — вневещная стихия,
Не соглашаясь на дела плохие,
Боится свойства утерять благие,
Так вы нас приучаете к добру:
И тем, кто вашу изучил игру,
Брать и владеть уже не по нутру.
Так духи движут звезды на орбитах,
Стремя к любви свой каждый вдох и выдох,
Она же, ими зримая, живит их;
И как они хранят светил пути,
Так можете и вы к нам снизойти,
Чтоб нас к блаженству высшему вести.
О леди, в ваш приход полны мы веры,
Ведь каждый светлый луч из вашей сферы
Способен пробудить любовь без меры
Пусть загорится каждый луч и блик,
Чтоб, отовсюду видимый, возник
Пред нами ослепительный ваш лик!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ОДА В ОТВЕТ НА ВОПРОС, МОЖЕТ ЛИ ЛЮБОВЬ ДЛИТЬСЯ ВЕЧНО

Оплакав юноши уход,
Могилой ставшая земля,
Вновь разукрасила поля,
Прослышав, что жених грядет.
В гармонии сойдясь земной,
Звенели птицы на весь мир,
Расхваливая щедрый пир,
Уже справляемый весной.
Им ветер мягко подпевал,
Присвистывая тут и там,
И ноты раздавал листам,
Поддерживая весь хорал.
Блаженство поровну делилось
И умножалось оттого,
И каждой жизни торжество
Мгновенно общим становилось.
Средь трелей, щебета, рулад
Любовь могла ли быть безгласной?
Меландр с Селиндою прекрасной
Весну на свой воспели лад.
Дойдя до рощи небольшой,
В которой все дары апреля,
Объединясь, запечатлели
Любви их образ золотой,
На траву, полную тепла,
Они присели отдохнуть
(Ее глава ему на грудь
Блаженным бременем легла).
И — вроде гибких повилик
В объятье руки их сплелись,
И словно оба поклялись
Ввек не отринуть сих вериг.
Глаза от неба отвратить
Им долго было не дано:
Лишь это зеркало одно
Могло любовь их отразить.
Тогда, вздохнув, она сказала,
Откинув локоны с лица:
О если б не было конца
Любви иль не было начала!
Поверь, что я твоя до гроба,
Я б никогда не предала
Любви, что столько нам дала
И коей преданы мы оба.
И если смерть в своей алчбе
Тебя в бессрочный плен захватит,
Ей никаких теней не хватит,
Чтоб преградить мой путь к тебе.
Одно страшит: коль огнь любви
Дыханьем жизни порожден,
Скажи: не будет побежден
Он смертным холодом в крови?
Любовь — не суждено ли ей
Прерваться в чей-то смертный час?
Быть может, сила есть, что нас,
Союза нашего сильней?
Он просиял: из этих слов
Он понял ясно, что любим
Любовью той, что им самим
Ценима выше всех даров.
Он взором словно отвергал
Все чары бытия земного,
Все, кроме образа живого
Той, чьим дыханием дышал.
Он рек: о небеса, приют
Душ, устремивших взор на землю,
Ужели, все в себя приемля,
Вы не отвергли б грязь и блуд?
Ужель любовь, что далека
От низких аппетитов плоти
И души единит в полете,
Не сможет пережить века?
И разве мы вконец должны
Все чувственное исключить,
Чтоб ненароком не забыть,
Что мы духовному верны?
Ведь если видимых сейчас
Вершин творенья не достичь,
То как сумеем мы постичь
То, что невидимо для глаз?
И если вправду торжество
Творца — в творениях земных,
То согласись, сначала в них
Нам должно возлюбить Его.
Но вдруг и впрямь огонь сердец
И вся таимая в них нежность
Есть только жизни принадлежность
И смерть означит их конец?
Нет, дорогая, я уверен,
Они — души благая часть,
А душам не дано пропасть,
И срок их жизни не измерен.
И коль злодейство или грех
Не вытравимы, словно пятна,
И в душах, позванных обратно,
Не меркнет память страшных вех,
То тем прочнее быть должна
Та радость, коей чужд порок,
Та сила, что презрела рок
И смерти не подчинена.
Иначе душам выбор дан
Напрасный и напрасен мир,
Когда любовь — всего кумир
Не вечный свет, но лишь туман.
Нет, и в заоблачном пути
Любовь не ведает утрат.
Где добродетели царят,
Сей дар тем более в чести.
Вновь очи встретятся с очами.
Вновь будут руки сплетены.
И счастье нынешней весны
Там навсегда пребудет с нами.
Когда же чувство умирать
Обречено со смертью тела,
Тогда б душа не захотела
В обличье плотском вновь восстать.
Коль на земле любовь зовем
Венцом познанья и блаженством,
Представь, каким же совершенством
Она предстанет в мире том.
Так пусть сомненье не гнетет
Тебя ни днем, ни среди тьмы,
Да если не бессмертны мы,
Любовь исправит сей просчет.
Одно крыло не вознесет,
Потребно два, чтобы взлететь,
Один живет, чтоб умереть,
Но двое продолжают род.
Когда отступит жизни шум,
Уйдя, друг друга сохраним.
И двое — станем мы одним,
И каждый станет равен двум.
Она очей не опустила,
К зениту устремлявших взгляд,
Так звезды, пав с небес, глядят,
Знакомые ища светила.
В тот миг их осенил покой,
На чувства снизошла дремота,
И, кажется, незримый кто-то
Увлек их души за собой.
Перевод Т. Ю. Гутиной

Генри Кинг

СОНЕТ

Молчи. Она прекрасна. Да.
Но слышать не хочу
О счастье том, что никогда
Уже не получу.
Поверь, на деле знаю я:
Ее сиянье — тьма моя.
Не говори, что я с судьбой
Шучу себе на горе,
Что мне не справиться с собой,
Что я раскаюсь вскоре,
Но будет поздно. Ведь тогда
Забыт я буду навсегда.
Меня ты не жалей, Амур,
И строго не суди.
И зависть погаси, Амур,
К огню в моей груди,
Где сердце бьется через силу,
Став жертвой той, кого любило.
Перевод В. В. Лунина

ТРАУРНАЯ ЭЛЕГИЯ

Несравненному незабываемому другу
Прошу, прими напев печальный
Взамен молитвы погребальной
И вместо сладостных цветов
Венок безрадостных стихов
От друга, что скорбит любя
И плачет, потеряв тебя.
Навек ушла ты в мир иной,
Но мысль моя — всегда с тобой.
Ты — книга главная моя,
В тебя все вглядываюсь я,
Хоть слеп почти. Тебя зову
И сам от горя не живу.
Одна лишь у меня забота
Давать своим глазам работу.
Им мокрые очки сказали:
Едва ползут из-за печали
Дни для того, чей дух погас.
Одним лишь занят я сейчас:
Часы томления считаю
И в мире духов обитаю.
Так разве странно, что течет
Мой век назад, а не вперед?..
С тобой и ночью вместе мы.
Ты превратилась в Еву тьмы.
А ведь была ты — день (пока
Свет не закрыли облака).
Мне слезы застилают свет:
Ты прожила так мало лет,
Как в дне часов. Ты для меня,
Как солнце на вершине дня.
Но ты не явишься опять,
Чтоб мир души моей объять.
Ты, как падучая звезда,
Упав, погасла навсегда.
Любимая, навек с тобой
Я разлучен сырой землей.
Затменья этого страшней
Нет в записях календарей.
Тебе позволить я бы мог
Уехать на недолгий срок.
Ну год, ну десять лет. Но все ж
Я знал бы точно — ты придешь.
Я пребывал бы в огорченье,
Однако вера в возвращенье
Твое была бы столь сильна,
Что грусть развеяла б она.
Но этот срок, он так длинен,
Что причинить способен он
Лишь боль. Не буду счастлив я,
Пока с твоей душой моя
Не встретится. И будет это,
Когда конца дождемся света
И огнь, не знающий предела,
Сожжет весь мир, как это тело.
Мой малый мир! Но будет час,
Когда отступит огнь от нас
И души вновь войдут в тела.
Тогда воскреснем мы. И мгла
Рассеется. И ясным взглядом
Увидим мы друг друга рядом
В той тихой стороне, где ночь
Не сможет тьмой нас заволочь.
Пока ж, земля, она твоя.
Ты рада, но печален я.
Теперь я больше не сумею
Уже назвать ее моею.
Теперь тебе я отдаю
Всю радость светлую мою
И верность сердца к той, кого
Любил я более всего.
С печалью должен я отдать,
Что был не в силах удержать.
Так будь же доброй с ней всегда
И в книгу Страшного суда,
Из гроба взятую, впиши
Все чудеса ее души.
Послушай, нужно, чтоб сумела
Ты в судный день вернуть ей тело.
За прах ее, за каждый атом
Ответить перед Ним должна ты.
Ведь лишь на время отдана
Тебе, земля, была она.
Так затяни же, пелена,
Склеп, где лежит моя жена.
Пусть, не тревожась, спит она,
Хотя постель и холодна!
Прощай и жди минуты той,
Когда приду я за тобой,
Когда нелегкая судьбина
Соединит нас воедино
В том месте, тихом и пустом,
Куда душою я влеком.
Ты верь, и я к тебе приду
В юдоли слез я встречи жду.
Знай, не могу я не прийти,
Ведь я давно уже в пути.
С той скоростью к тебе стремлюсь,
Какую порождает грусть.
Да, отдыхал я ночью, но
К закату жизни все равно
На семь часов я ближе стал,
Чем в миг, когда я засыпал.
Я вниз спешу день ото дня
Мой компас вниз зовет меня.
Но я теченью не перечу,
Ведь впереди тебя я встречу.
Поверь, обидно мне до боли,
Что первой ты на вражье поле
Пришла и в битве захватила
Сию холодную могилу,
Хотя по возрасту скорей
Мне полагалось быть бы в ней.
Но пульса тихое биенье
Есть нашей встречи приближенье,
И как ни медленно он бьет,
Но нас в конце концов сведет.
И эта мысль мне как наказ
Спокойно ждать свой смертный час.
А ты, любимая, прости,
Что бремя жизни мне нести
Придется до поры, пока
С тобой не встречусь на века.
Перевод В. В. Лунина

SIC VITA

Как звезд падучих яркий свет,
Как в небесах орлиный след,
Как весен славная пора,
Как серебро росы с утра,
Как свежий ветер у реки
Или как в лужах пузырьки,
Жизнь человека, чьи лучи
Погаснут, долг отдав ночи,
Звезда исчезла. Ветер спал.
Роса просохла. След пропал.
Осенний день глядит в окно.
И человек забыт давно.
Перевод В. В. Лунина

МОИ ПОЛУНОЧНЫЕ РАЗДУМЬЯ

Скажи, зачем, ты, глупый человек,
Продлить стремишься свой короткий век,
Когда все то, что видеть ты привык,
Твердит тебе о смерти каждый миг?
Угасший день, увядший лист любой
Кричат: «Глупец! То ж будет и с тобой!»
Стук сердца твоего, его биенье
Зов погребальный, медленное тленье.
Ночь — это склеп, чьи своды чернотой
Нависли над землей и над тобой.
А слезы неба в полуночный час
Всего лишь плач, рыдание о нас.
Перевод В. В. Лунина

СОЗЕРЦАНИЕ ЦВЕТОВ

Всегда похожим быть на вас, цветы,
Хочу, но не могу я.
Растете вы невинны и чисты,
Чтоб снова лечь в постель земную.
Вы знаете, что каждый ваш бутон
И каждый ваш листок землей рожден.
Вы времени подчинены, а я
Весны желаю вечной.
Судьба моя боится забытья
И стужи бессердечной.
Мне хочется, услышав смерти глас,
Таким беспечным быть, как вы сейчас.
О, научите встретить смертный час
Бесстрашно и достойно.
Я часто на могилах вижу вас
Вы так свежи, спокойны…
Скажите, где душистое дыханье
Мне взять, чтоб в смерть внести благоуханье?
Перевод В. В. Лунина

Джордж Герберт

АЛТАРЬ

Алтарь разбит — но строю вновь, Христос:
Из сердца — он, его цемент — из слез.
А камни высек Ты, мой Бог,
Простой строитель бы не смог.
Кто для сердец
Найдет резец?
Твердь сердца лишь
Ты сам гранишь,
И вот, слиясь
В единый глас,
Все камни в нем
Поют псалом.
О если б мир в душе иметь
Могли б те камни вечно петь!
Мне в жертве дай участвовать святой,
И сей алтарь прими — да будет твой!
Перевод Д. В. Щедровицкого

БОЛЬ

Пусть мудрецы познали выси гор.
Морскую глубь, судьбу любой страны,
И рек истоки, и небес простор…
Но эти две величины
Не сочтены, хоть и важнее всех:
О, кто же взвесит их — любовь и грех?
Кто хочет грех измерить — пусть пойдет
К горе Масличной: там увидит он
Того, кто груз чужой вины несет,
В крови и тело, и хитон,
Так источает гроздь, ложась под пресс,
Свой сок. — Таков греха тягчайший вес.
А кто любви не ведает — питье
Пусть изопьет, что капало с креста:
Нектар исторгло стражника копье,
О, с чем сравнится влага та?..
Нет слаще, чем питье любви: оно
Для Бога — кровь, а для меня — вино.
Перевод Д. В. Щедровицкого

ИСКУПЛЕНИЕ

Мне некто очень щедрый дал взаймы,
Я ж, все растратив, смелость ощутил
И думал: вдруг договоримся мы,
Чтоб дал еще, а прежний долг простил?
На небе я спешил его найти,
Там мне сказали, что не так давно
На землю он сошел, чтоб обрести
Именье драгоценное одно.
Я, зная про его высокий сан,
Его по паркам и садам искал,
Дворцам, театрам… Вдруг я голоса
Большой толпы и хохот услыхал
Убийц… И он мне тихо в этом шуме
Сказал: «Я просьбу выполнил». И умер.
Перевод Д. В. Щедровицкого

ПАСХА

Собрал я древесные ветви, соцветья
Собрал, чтобы ими твой выстелить путь,
Но Ты над землею взошел на рассвете
И благоуханьем наполнил мне грудь.
И солнце с Тобою в тот миг восходило,
Восток засверкал, ароматы струя.
Но нет, не соперник Тебе — светило:
Ярче восхода — светлость твоя.
Когда же так небо бывает лучисто,
Столькими солнцами озарено?
Мы думали: солнц нам даровано триста,
А есть только — Вечное Солнце одно!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ПАСХАЛЬНЫЕ КРЫЛЬЯ

Творец, Ты человеку клад вручил,
Но он, глупец, богатства те
Напрасно расточил
И в нищете
Почил.
С Тобой
Хочу взлететь,
Как жаворонок твой,
Чтоб мощь твою сегодня петь,
Паденье обрати во взлет крутой!
Я с той поры, как на земле возник,
Одних постыдных дел алкал,
Но Ты казнил за них,
И я от кар
Поник.
С Тобой
Слиясь, хочу
Петь подвиг твой,
Мое крыло с твоим сращу,
Пусть скорбь моя рождает взлет крутой!
Перевод Д. В. Щедровицкого

БЕДСТВИЕ

Когда избрать меня Ты захотел
Я был избранью рад,
Мне сладостным казался мой удел,
И, верно, во сто крат
Все радости обычные земли
От радости духовной возросли.
И, созерцая дом прекрасный твой,
Я любовался им,
С Тобою связан связью мировой
Творением твоим,
И звезды неба, и простор земли,
Соединясь, блаженство мне несли.
О чем еще мечтать посмел бы я,
Царю Блаженств служа?
Я верил — не угаснет мысль моя,
От горести дрожа.
И с юношеской пылкостью, спеша
Тебя найти, — жила моя душа.
Я сладости вкушал из рук твоих,
Вседневно цвел мой рай,
И радостен был мир, и путь был тих,
Казался вечным май.
Но беды поспевали, притаясь,
И вдруг созрели — и явились враз:
Душой и телом завладел недуг
И в кости проникал,
И огненный озноб средь страшных мук
Дыханье пресекал.
И только новых, тяжких мук прилив
Доказывал, что все-таки я жив…
Но, выжив, я лишен был жизни все ж:
Я видел смерть друзей…
Жизнь притупилась. Даже ржавый нож
Был остр — в сравненье с ней.
Без дружеской защиты я поник,
Дрожа под ветром, высох, как тростник.
И хоть меня с рождения мой нрав
Ко светской жизни влек,
Ты дал мне книгу, к прениям призвав,
И в мантию облек.
И дал себя я распрям заманить,
Сил не имея жизнь переменить.
Сидеть в осаде приходилось мне,
Врагов не одолев,
Но в похвалах собратьев, как в огне,
Ты размягчал мой гнев.
Так я пилюли сладкие глотал,
И сбился со стези, и заплутал.
Чтоб я средь зол покоя не обрел,
Чтоб душу мне спасти,
Ты вверг меня в страданья, как в котел,
И боли дал взрасти.
Я падаю под тяжестью креста
И вижу, что мой путь — одна тщета.
Разгадки в книгах нет. В них не найти,
Что в будущем нас ждет.
Но я хочу, как дерево, цвести,
И тень дарить и плод.
Пусть птицы облюбуют ветвь мою
Я буду птичью пестовать семью…
Ужель душа покорной быть должна,
Раз Ты играешь мной?
Ужель мне служба новая нужна
И господин иной?..
Нет, Ты и впредь мне бедствовать позволь,
Пока в любовь не обратится боль!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

МОЛИТВА

Молитва — церкви пир, как ангел, древний;
Дар божий — Дух, стремимый к Богу снова;
Раскрыта мысль-паломница вполне в ней;
Земле и небу мера — трость Христова;
Стрела — в мир горний, грешным — примиренье;
Копье, что плоть Спасителю пронзило;
В едином миге сливший дни творенья
Напев — трепещет все пред этой силой;
Блаженство, кротость, мир, любовь без края;
Подобье манны — радостной услады;
Душ облаченье, горние обряды;
Молитва — Млечный Путь и птица рая,
Колокола — с надзвездной высоты,
И аромат… И нечто понял ты.
Перевод Д. В. Щедровицкого

АНТИФОН

Хор. Мир, слейся в хор, чтобы воспеть ты мог:
«Мой Царь и Бог!»
Стихи. Высок пусть небосвод
Хвала к нему дойдет,
Земля пусть и низка,
Но для хвалы близка!
Хор. Мир, слейся в хор, чтобы воспеть ты мог:
«Мой Царь и Бог!»
Стихи. В церквах псалмы звучат,
И нет для них преград,
Взлети же, сердца зов,
Превыше всех псалмов!
Хор. Мир, слейся в хор, чтобы воспеть ты мог;
«Мой Царь и Бог!»
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЛЮБОВЬ (I)

Бессмертная Любовь — великий зодчий
Немеркнущего храма красоты,
Твое ли имя разодрали в клочья,
Присвоив праху?! — Ведь создатель — ты,
А смертная любовь твой носит титул!
С ней заодно притворство. Их союз
Всю власть над сердцем и умом похитил
Из рук твоих, и ныне дом твой пуст.
Лишь красота и ум вознесены,
Везде и всюду только эти двое,
А ты!.. Во имя лишь твое святое
От преисподней люди спасены…
Но где хвала? — В перчатки пряча руки,
Мы пишем письма о любовной муке!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЛЮБОВЬ (II)

Бессмертный жар, зови своим огнем
Все огоньки: пусть мир перед сожженьем
Смирится, верою воспламенен,
Очищен страсти истинной движеньем,
Что похоти сожжет — и путь проложит
Тебе, сердца к тебе взлетят, умы
Открытья все на твой алтарь возложат,
Огонь тебе вернут, воспев псалмы,
Тогда твой свет прольется в наши вежды,
И всяк, кто зрел умом несомый прах,
Прозрит, в твоих уверившись дарах,
В дарах, что похоть похищала прежде:
Все ниц падут, чтоб каждый славил сам
Творца очей, что свет вернул очам!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ТЕМПЕРАМЕНТ

Как научиться, Господи, — ответь
Внушать стихам любовь твою?
Я то, что должно вечно петь,
Лишь изредка пою!
Порой — отчасти, а порой — вполне
Объемлет небеса мой взгляд,
И то безмерность — мера мне,
То вдруг низринусь в ад.
О, беспредельностью не мучь мой взор:
Твоих миров не хватит, чтоб
Вместить священный твой шатер,
А мне — велик и гроб.
Ужели гнев твой смертного сразит
И с неба в ад сведет живьем,
Коль он Тебя не отразит
В величии твоем?
Под сенью крыл меня Ты приюти
Под верным кровом окажусь:
Ты грешников пришел спасти,
И верю, и страшусь.
Меня к добру своим путем веди,
Прости мне, должнику, долги
И струны звонкие в груди
Настроить помоги!
Взлечу ль, как ангел, ввысь, паду ль во прах,
Низвержен я иль вознесен
Тобою: все — в твоих руках,
Ты — всюду и во всем!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ИОРДАН (I)

Парик и грим… Неужто лишь под ними
Живут стихи? Не в правде ль красота?
Возможно ль завитушками пустыми
Украсить храм? Должна ль быть занята
Поэзия прикрасами одними?
Ужель предмет ее — в волшебных чащах,
И для беседок легких создан стих?
И нет влюбленных — без ручьев журчащих?
Зачем иносказанья? Иль без них
Мы к смыслу не найдем путей кратчайших?
Эй, пастушок, труби себе в свой рог,
И пой искусно — тот, кто славы хочет,
Ни к соловьям, ни к веснам я не строг,
Но пусть никто мой стих не опорочит:
Я просто говорю: «Мой Царь, мой Бог!..»
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЦЕРКОВНЫЕ НАДГРОБЬЯ

Душа здесь молится, а плоть живая
Моя — пускай поймет свою природу
И всмотрится прилежно в этот прах:
Вот ветер смерти, этот прах взвивая,
Впитав тлетворный дух его, как воду,
За грех карает… Мне неведом страх
Пред сей наукой: плоть пусть изучает
Весь свой состав, свершений прежних быль
По праха геральдическим узорам;
Распад узрев, пусть правду различает,
Сличая с прахом — прах и с пылью — пыль.
Ну, не смешно ль представить мрамор вором,
Что у живых украл их близких прах?
Как распознаешь камни и гроба,
Когда падешь, к покойникам приникнув
И прах родной объятием поправ?..
Пока молюсь я, плоть, смирять себя
Учись, ведь ты, к беспечности привыкнув,
В страстях тучнеешь. Ты должна познать
Свои часы песочные. В них — персть,
Что время нашей жизни измеряет
И сходит в прах. Воззри окрест опять:
Как прах бесстрастен!.. Так прими же весть
О том смиренье, коим смерть смиряет!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЦЕРКОВНЫЙ ПОЛ

Смотри: сей камень в храмовом полу,
Что крепок столь и тверд,
Само терпенье.
А черный и щербатый, что в углу
Безмолвно распростерт,
Само смиренье.
Помост, который к хорам обращен,
Как руки, с двух сторон,
Есть образ веры.
Цемент, которым прочно храм скреплен,
Являет милость он,
Любовь без меры.
Здесь грех порою загрязнит
Прожилки камня, но гранит
Вновь чистоту слезами возвращает.
И смерть задышит у ворот,
Закрутит прах и пыль взметет
И все ж не оскверняет — очищает.
Тем и прославлен Зодчий и велик,
Что в слабом сердце эту мощь воздвиг!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЦЕРКОВНЫЕ ОКНА

Как вечные слова сумеет, Боже,
Поведать смертный, хрупкий, как стекло?
Он разве что в окне церковном может
Стать витражом, чтоб сквозь него светло
Твое благоволение текло.
Когда своей священной жизни образ
Ты выжжешь на стекле, струящем свет,
Тогда лишь пастырь, нравом уподобясь
Тебе, достигнет славы и побед:
Он сам не излучает света, нет.
Жизнь и ученье, краски и свеченье
Его достойным делают, слиясь,
Но как запечатлеется реченье,
Коль свет чуть вспыхнул — и тотчас погас,
А наша совесть светом не зажглась?..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ВОСКРЕСНЫЙ ДЕНЬ

О тихий свете дней,
Плод лет земных и райских нег бутон,
О свод блаженств, который тем верней,
Что кровью друга текст его скреплен!
Покоя день, бальзам от всех забот!
Темны пути недели, но пред ней
Твой светоч пламя льет!
Ты — человечий лик
Того, кто врат небесной вышины
Достиг — и вот уже стучится в них.
Его мы в будни видим со спины.
Недели груз так тягостен для нас:
Под ним весь мир согнулся и поник,
Но ты — свободы глас!
Мы к вечной смерти шли,
Но ты нас повернул и обратил,
Чтобы к Нему мы очи возвели,
И все смотрели, сколько хватит сил.
Иного нет пути ни у кого,
И сиротливей в мире нет земли,
Чем та, где нет Его!
Воскресных ряд колонн,
А между ними — будней пустота.
На них чертог небесный утвержден,
Все дни другие полнит суета;
О день седьмой — прекрасный божий сад,
Невянущий цветник, что насажден
Меж будничных оград!
Воскресных дней в веках
Все нити воедино сплетены
В браслеты, что сияют на руках
Бессмертного Царя святой жены!
В те дни небес распахнуты врата
И благодатны. Не опишешь, как
Светла их красота!
В сей день воскрес Христос,
И с этой вестью день навеки слит.
Как конь находит в яслях свой овес,
Так человек всегда да будет сыт.
Спаситель — садовод воскресных дней,
И целый сад здесь снадобий возрос,
Они — от всех скорбей!
Покой субботний вдруг
Перемещен был в тот великий час,
Когда под бременем Христовых мук
Вся ширь земная в страхе сотряслась!
Как встарь ворота перенес Самсон
Одним движением пронзенных рук
Был день перенесен!
Субботы чистоту
Мы осквернили дерзостью грехов,
И, сняв запятнанную ризу ту,
Мы в новый облекаемся покров:
Христовой кровью куплен сей наряд,
Одев его и следуя Христу,
Мы вступим в райский сад!
Ты — лучший день средь всех!
Привыкли будни — жить да поживать,
Ты ж, суету презрев, паришь поверх!
Спешим мы за тобою миновать
Седьмицу за седьмицею — и вот
Мы, от земных избавлены помех,
Летим на небосвод!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

СЛУЖЕНИЕ

Кто слаб — тот спи! Моя ж душа
Всегда движенья просит,
Пылает, мудрости служа!
Пусть хладный сердцем — носит
Из меха мантию, дрожа!
Мы угольки — не звездный свет,
Но смертной жизни пламя:
Кто не горит — в том власти нет
Над темными страстями,
И пеплом дух его одет.
Творец, стихий решая спор,
Решил чертог свой горний
Отдать достойнейшей. С тех пор
Земля лежит покорно,
Других стихий терпя напор.
Мы к жизни вызваны — на бой,
Не праздновать — трудиться:
Ведь солнце — вечно в схватке с тьмой,
И победить стремится,
Для звезд же радость — час ночной.
Когда б, как древо-апельсин,
Я знал одни лишь весны,
Плоды б я вечно приносил!
Для жизни плодоносной
Пошли мне, Боже, новых сил!
То — слишком юны, то — не в лад
Мы стары и, без проку
Отцветши, как бесплодный сад,
При жизни, прежде срока,
Несем в себе могильный хлад…
Перевод Д. В. Щедровицкого

МИР

Когда Любовь свой возвела чертог,
Судьба сказала: «На моих лишь нитях
Весь дом сей искони держаться мог!»
Но Мудрости над нитями был строг
Последний приговор: «Прочь удалить их!»
Затем Желание, чей стиль смешон,
Приляпало террасы и балконы,
И дом был безобразно искажен,
Но вот и новый зодчий прав лишен:
Его изгнали строгие Законы…
И Грех, в ветвях смоковницы таясь,
Чья крона в зной Адама защищала,
Не зная устали, скользя, виясь,
Меж всеми брусьями нарушил связь,
Но вновь скрепить их Милость обещала.
Что ж, Грех не оставлял свою мечту:
Со Смертью он сошелся, чтоб в итоге
Не стало дома… Только в пору ту
Любовь и Милость, вызвав Красоту,
Прекрасней прежних возвели чертоги!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

СУЩНОСТЬ

Мой Боже, стих — не мирт в кудрях,
Не трепетность любовных встреч,
Не славословья на пирах,
Не лютня и не добрый меч.
Не может он бежать, скакать,
Он — не испанец, не француз,
Гостей не может развлекать
И угождать на всякий вкус.
Не суета, не светский шум,
Не рынок, не менялы стол…
Я о тебе стихи пишу,
И я — весь мир с тобой обрел!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ОТКАЗ

Ты слух замкнул от слов моих,
Ты отвратился,
Мне сердце сокрушил, и с ним — мой стих:
И ужас в грудь вселился,
Гул хаоса.
И, как смычок, переломились
Все помыслы во мне:
Одни — к желаньям грубым устремились,
Другие — к шуму и войне,
На путь тревог.
Решил я дерзко: путь любой
Получше все же,
Чем день и ночь мне цепенеть с мольбой:
«Приди, приди, мой Боже!»
Без ответа.
Зачем Ты праху дал язык
Взывать в моленьях,
Притом, что Ты не слышишь этот крик??
Рыдал я, стоя на коленях,
Без ответа.
Душа ослепла, струн лишась,
И в силах не был
Мой бедный дух — узреть явлений связь:
Он, сломленный, как стебель,
Стал безжизнен.
Настрой же сердце мне опять
Благословеньем,
Чтобы мой ум и благодать
Слились, как прежде, стройным пеньем
Мой стих врачуя!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ДОБРОДЕТЕЛЬ

О свежесть! Будто небеса
Влюбились в землю! День хорош,
Но плачет в сумерках роса:
Ведь ты умрешь…
О роза, как ты ни горда,
Как ты прохожих ни влечешь,
Во прахе корень твой всегда,
И ты умрешь…
О ты — в цветенье роз — весна,
Ты — аромат медовых сот,
Но музыка моя грустна;
Ведь все умрет…
И только добрая душа
Цветет, не вянет круглый год:
Все тленно — лишь она свежа,
Она живет!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЖЕМЧУЖИНА

Я путь наук познал: зачем станок
Печатный, как давильный пресс, тяжел,
И все, что из природы ум извлек,
И кружева, что сам он хитро сплел.
Секреты звезд не скрыты от меня,
Речь вещества под действием огня,
В морях открытья — прежде и теперь…
Все — ствол и ветви, сущность и судьба
Отверста предо мной любая дверь!..
Но я люблю Тебя.
Я чести путь познал, каким идет
Изящный ум и благородный нрав,
И ведаю — кого победа ждет,
Как тяжелеет сердце, гордым став,
Как правит всяким действием оно
И взглядом, похотью оплетено,
Все боле помрачаясь день за днем,
И сколько дух переживет, терпя
Иль радуясь пред другом и врагом!..
Но я люблю Тебя.
Я неги путь познал: и сладкий звук
Напевов колыбельных мне знаком,
И лейтмотивы крови, пылких мук,
Что рождены любовью и умом
В теченье целых двадцати веков.
Мне ведом страсти постоянный зов:
Не камень я, я полон чувств живых,
Желанья вопиют во мне, скорбя,
Что воля властно усмиряет их!..
Но я люблю Тебя.
Я все познал, мне в мире все дано:
И вижу ясно — я ведь не слепец,
И как сокровище оценено,
И те условья, что тобой, Творец,
Предъявлены на торжище любви…
Но Ты мне помощь вышнюю яви:
В сей лабиринт, где разум мой плотской
Блуждает, нить с небес, меня любя,
Мне ниспошли и новый путь открой,
Чтоб я обрел Тебя!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЧЕЛОВЕК

Мой Боже, в некий час
Помыслил я: царь строит свой дворец,
Чтоб в нем жилище обрести.
Но можно ль краше храм найти,
Чем человек?.. Мир из конца в конец
Нам служит, покорясь.
Да, человек есть все:
И древо он, но боле плодовит,
И зверь, но в высшее проник:
И смысл, и слово только мы несем,
А если попугай и говорит,
То он — наш ученик.
Все соразмерно в нас,
Душа и плоть в гармонии слились,
Суть мира в нас отражена:
В нас породнились даль и близь,
Сознанье телу отдает приказ,
Как и волне — Луна.
Всех человек затмил
Величьем, получил на все права,
Звезда — добыча наших глаз!
Да, человек есть малый мир,
И потому и лечит нас трава,
Что братьев чует в нас!
Для нас — порывист ветр,
Недвижен прах, подвижен свод, из недр
Бьет ключ, для нас — покоен дол.
Лишь в нас — причина и конец,
Нам всюду приготовлен щедрый стол
И радостей ларец.
Нам звезды дарят сон,
А сдернет солнце, как завесу, тьму,
И разум светом озарен;
Сродни все вещи нам,
Но если низшие близки телам,
То высшие — уму.
Все вещи — нам даны:
Вода, сойдясь в моря, наш носит флот,
Став ливнем — злаку жизнь дает,
Ручьем виясь — питает нас…
Насколько ж все стихии благ полны,
В служенье нам слиясь!
Как много добрых слуг!
И потому виновны мы вдвойне,
Коль скорбно никнет под ногой
Трава, целящая недуг…
В нас целый мир вместился, а извне
Нам служит мир другой.
Столь чудно ты, мой Бог,
Дворец воздвиг! Так сам в нем обитай,
Чтоб он тебя прославить мог!
Нас горней мудростью питай,
И да найдешь в нас верных слуг ты сам,
Как мир твой служит нам!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЖИЗНЬ

Букет собрал я на восходе дня:
Он, память утра в запахе храня,
Как жизнь моя, сиял.
С цветами полдень вкрадчив был и тих,
И вдруг из рук моих похитил их
И мой букет завял.
Упал из рук букет, но в сердце жив:
То времени глагол, не устрашив,
Уже предупредил
О смертном сроке, ждущем и меня,
Но возвещенье рокового дня
Смягчил и усладил.
Цветы, при жизни вы ласкали взор
Узором, свежестью, а с этих пор
Целебный вы отвар.
И я согласен умереть скорей,
Как вы, насытясь ароматом дней,
Пусть и не буду стар.
Перевод Д. В. Щедровицкого

ИОРДАН (II)

Когда впервые я воспел восторг
Небесный, стих искрился и блестел,
Ум необычные слова исторг,
Расцвел, и засверкал, и ввысь взлетел,
Метафорами я страстей поток
Так украшал, как будто сбыть хотел.
Ум сразу тысячью идей дышал;
В сомненье впав, я слушался его,
Все исправлял, все заново решал:
Казалось, это — вяло, то — мертво,
Я будто солнце в небе украшал
Изысканностью слога своего.
Как огонек, я между слов витал,
Их поверял — и ошибался все ж,
Но друг средь суеты мне прошептал:
«Как вымученно все, что ты поешь!»
«О если б высшей ты любви взыскал!»
«Пой лишь о ней: сокровище найдешь».
Перевод Д. В. Щедровицкого

ОТВЕТ

Насмешник-мир приснился мне,
И с ним его подручных рать:
Они пришли ко мне во сне,
Чтобы меня на смех поднять.
Сначала, глядя из цветка,
Шепнула Красота, дразня:
«Сэр, чья сорвет меня рука?»
Господь, ответь ей за меня!
Потом меня Богатство так
Спросило, золотом звеня:
«Припомни, что за звук, бедняк?»
Господь, ответь же за меня!
Прщила и Слава, чей наряд
Слепил глаза, был ярче дня,
Меня унизил гордый взгляд.
Господь, ответь ей за меня!
А Разум, сколько было сил
(Речь лаконичную ценя),
Нравоученья мне твердил…
Господь, ответь же за меня!
Когда наступит Страшный суд,
Ты, подводя итог судьбе,
Скажи им, Боже, — пусть поймут,
Что я принадлежу тебе!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ГРЕХОВНЫЙ КРУГ

Моя, моя, о Господи, вина,
Что я в сей круг порочный завлечен,
Что мысль грехами воспламенена,
Сознанье — огнедышащий дракон,
И сей дракон вдувает, словно вихрь,
Той мысли жар — в горенье слов моих.
Той мысли жар — в горенье слов моих
Извергнув, как Сицилии вулкан,
Огонь лишь разошелся, не затих,
В речах бушует грешный ураган,
Но страсть в слова вместиться не смогла,
И рвутся речи перейти в дела.
И рвутся речи перейти в дела,
Так строился безбожный Вавилон,
Пока людей вражда не развела.
Порок не медлит: вновь я посрамлен.
И снова мысль грехом увлечена…
Моя, моя, о Господи, вина.
Перевод Д. В. Щедровицкого

ПАЛОМНИЧЕСТВО

Упорный пилигрим, я шел и шел
К холму надежды.
Был путь мой долог и тяжел,
Я для него покинул прежде
Тщеславия скалу и миновал
Отчаянья провал.
На поле грез в цветенье я ступил,
Стал любоваться.
Но день меня заторопил,
И я не мог там оставаться,
И на горе забот мой вился след
Среди сует.
Потом блужданья привели меня
В страстей пустыню,
И в ней я был средь бела дня
Ограблен дочиста. Отныне
Всего один со мною «ангел» был,
Что в полу друг зашил.
И наконец я вижу: вот он — холм
Моей надежды!
Сердечной радостью влеком,
Вершины я достиг… Но где же
То, что искал я?!. Озеро одно
Лишь плещет, солоно…
Скорбям — ни края, ни конца досель,
Кругом — угрозы…
Я обезумел: «Ах, мой Царь! Ужель
Награда страннику — лишь слезы?..»
Но понял я, лишь ум ко мне вернулся,
Я обманулся:
Мой дальше холм!.. Бежать я порываюсь
И слышу крик:
«Среди живущих оставаясь,
Никто в предел тот не проник!..»
А я: «Так дай же смерть мне обрести
На сем пути!»
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЯРМО

Я громко стукнул кулаком:
Ну, все! Испил до дна!
Иль без конца мне суждено
Вздыхать? Нет, жизнь моя вольна,
Нет, вольным ветром я влеком!
Доколь терпеть мне этот гнет?
Иль весь мой урожай — колючки терна,
И кровь моя горит на нем?
Когда ж в душе моей созреет плод?
В ней пенилось вино,
Да высохло от скорби. Зрели зерна
Пришлось их плачем поливать…
Иль жизнь свою провел я в лени,
И лавра нет меня короновать?
Или венки поблекли и увяли,
Цветы пропали?..
Нет, в сердце вновь созреет плод,
Лишь руки укрепи свои,
Верни в тоске истраченные дни,
Возрадуйся, разбей всех споров лед
О зле и благе, клетку разомкни,
Канат порви,
Что свит из недостойных помышлений,
Ты был им долго оплетен,
Он для тебя был как закон,
Пока твое бездействовало зренье…
Прочь! Пробил час!
Уйду! Настало время!
Дерзай, о смертный, страх отбрось!
Тот, кто унизился до просьб,
Кто жил, поднять не смея глаз,
Пусть вечно носит бремя!
…Но, сам с собою спор ведя
Все беспощадней, злей и строже,
Я слышу вдруг: «Мое дитя!»
И я в ответ: «Мой Боже!..»
Перевод Д. В. Щедровицкого

ШКИВ

Создав Адама, Бог
Сосуд с благами взял и молвил: «Надо
Излить их все, и каждое — в свой срок,
Чтоб, на земле рассеянные клады
Найдя, Адам берег».
Мощь пролилась рекой,
Краса и мудрость, слава, наслажденье
Излились в очередности такой.
На дне же, как ценнейшее владенье,
Господь сокрыл покой.
«Коль сей алмаз отдам
На украшенье твари, ей в угоду,
И это благо благ найдет Адам
В природе, а не в Господе природы,
Беда обоим нам.
Так спрячем эту суть,
Чтобы душа Адамова металась,
Ища покоя… Чтоб когда-нибудь,
Пусть не любовь познав, так хоть усталость,
Он пал бы мне на грудь!..»
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЦВЕТОК

О Боже, как свежи, чисты
Твои явленья! Так растут весной,
Средь поздних холодов, цветы
Они предвестники поры иной…
Как в мае снег
Свой отжил век,
Так тают беды предо мной!
В осеннем сердце — как я мог
Мечту лелеять, что придет расцвет?
Уходит на зиму цветок
Под землю, где скрывается от бед,
От тяжких дней
Среди корней:
Для мира — мертв, землей — согрет…
Твоя десница, Боже сил,
Низвергла в ад — и к небу вознесла,
Ты умертвил — и воскресил,
Ты хоронил, звоня в колокола:
О, твой глагол
Спасет от зол,
Когда душа ему вняла!
О, если б все простилось мне,
И я, не увядая, цвел в раю!
Опять я к небу по весне
Молитвы возношу и слезы лью,
Цветок в саду
Я ливня жду,
Греховность ведая свою…
Я — возгордившийся росток
С надменностью взирал на небосклон,
Но, божьим гневом сбитый с ног,
От хладной спеси был я отрезвлен:
Как скрыться мне,
Когда в огне
Весь мир, Тобой воспламенен?!
Но в зрелости я вновь расцвел
И в сердце вновь рождаются стихи,
И после всех смертельных зол
Мои рассветы роены и тихи…
О мой оплот,
Ужель я — тот,
Кто в бурях искупал грехи?..
Господь любви, твоя рука
Являет нам, что мы — твои цветы,
Мы искушаемы, пока
Нас в райский сад не переселишь Ты,
…Но всех услад
За дерзкий взгляд
Лишатся чада суеты!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ААРОН

Над челом — священный венец,
На груди — совершенство и свет,
Залились колокольцы — и ожил мертвец,
И для него уже смерти нет,
Так Аарон одет!..
Мерзость нечестия — мой венец,
Мрак греховный — в груди, а не свет,
Низменным буйством страстей, как мертвец,
Я ввержен туда, где покоя нет,
Так я, несчастный, одет!..
Но есть ведь Владыка венца,
Грудь и сердце, в которых — свет,
Есть звон, воскрешающий мертвеца,
Есть тот, без кого мне спасенья нет,
Я в Нем сияньем одет!..
Христос мне — глава и венец,
Он — сердце мое, и мой свет,
И музыка: я — как воскресший мертвец,
И ветхой плоти на мне уже нет,
Я в новые ризы одет!..
Теперь над челом — святыня венца,
В моей груди — совершенство и свет,
Звоном веры Христос воскресил мертвеца:
Придите, о люди, сомнения нет,
Я, как Аарон, одет!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

СМЕРТЬ

Ты встарь была дика, ужасна, смерть:
Один скелет,
Тоскливых стонов скорбный след.
И рот отверст, да не затем, чтоб петь.
Мы знали лишь одно: промчатся шесть
Иль десять лет
С тех пор, как в теле жизни нет,
И плоть, покинув кости, станет — персть.
С тобою, смерть, мы сжиться не могли:
Ведь нет страшней,
Чем скорлупа прожитых дней,
И слезы на бесслезный прах текли.
Но вот Спаситель кровью окропил
Твои черты,
И кроткою предстала ты,
И новый лик твой веру в нас вселил.
С надеждою мы зрим сквозь облик твой
Грядущий суд:
Там снова души в плоть войдут,
Там кости облекутся красотой.
И ныне умереть нам — как уснуть,
Не страшно нам
Предаться смерти сладким снам,
И ты нам, прах, постелью мягкой будь!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

БЛАГОУХАНИЕ

Сколь сладки эти звуки — «Мой Творец»!
Как будто с благовонной мастью
Несут ларец,
Мне звуки душу полнят сластью
Восточных воскурений: «Мой Творец»!
Мне полнит мысли этот фимиам,
Чтоб мог всегда и понимать я,
И чуять сам,
Как сердце дышит благодатью,
Как облекает мысли фимиам.
Дерзну ли «Мой Творец» сказать тебе?
«Служитель мой!» — в ответ я слышу,
Плоть все слабей,
Но глас восходит выше, выше,
Как ладан, воскуряемый тебе!
И аромат, составленный из слов,
Мне возвещающий так пряно
Твой вечный зов
Целитель моего изъяна,
Вольется в душу: мускус вечных слов.
И «Мой Творец!» — почуя слов бальзам,
Я с ними, словно бы в награду,
Сольюсь и сам,
«Служитель мой!» — сию усладу
Дыханье снова примет, как бальзам.
Вот так ароматический состав
Друг другу продавали б двое
Из редких трав…
Вот так торгую я с тобою,
Сей сладости всю жизнь свою отдав!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЛЮБОВЬ (III)

Любовь меня звала — я не входил:
Я грешен был пред ней,
Но зоркий взгляд Любви за мной следил
От самых первых дней,
Я слышал голос, полный доброты:
— Чего желал бы ты?
— Ты мне достойных покажи гостей!..
— Таков ты сам, — рекла…
— Ты слишком, при греховности моей,
Для глаз моих светла!..
Любовь с улыбкой за руку взяла:
— Не я ль их создала?
— Я осквернил их, я виновней всех,
И жжет мне сердце стыд…
Любовь: Не я ли искупила грех?
И мне войти велит
На вечерю: — Вкуси, будь полон сил!..
И я сей хлеб вкусил…
Перевод Д. В. Щедровицкого

Томас Кэрью

ВЕСНА

Зима прошла, и поле потеряло
Серебряное в искрах покрывало;
Мороз и вьюга более не льют
Глазурных сливок на застывший пруд;
Но солнце лаской почву умягчает
И ласточке усопшей возвращает
Дар бытия, и, луч послав к дуплу,
В нем будит то кукушку, то пчелу.
И вот щебечущие менестрели
О молодой весне земле запели;
Лесной, долинный и холмистый край
Благославляет долгожданный май.
И лишь любовь моя хладней могилы;
У солнца в полдень недостанет силы
Тот беломраморный расплавить лед,
Который сердцу вспыхнуть не дает.
Совсем недавно влекся поневоле
К закуту бык, теперь в открытом поле
Пасется он; еще вчера, в снегах,
Любовь велась при жарких очагах
Теперь Аминтас со своей Хлоридой
Лежит в сени платана; под эгидой
Весны весь мир, лишь у тебя, как встарь,
Июнь в очах, а на сердце январь.
Перевод А. Я. Сергеева

ПРОТИВ УМЕРЕННОСТИ В ЛЮБВИ

Дай всласть любви мне иль презренья всласть!
Зной тропиков или полнощный лед
Равно мою бы исцелили страсть,
Но смесь их облегченья не дает.
В любви любая крайность хороша,
Умеренность не стоит ни гроша!
Дай мне грозу! Любовным ли дождем
Прольется — как Даная, счастлив я;
А коли прогремит презренья гром
И смоет ливня мутная струя
Надежду, что изгрызла сердце мне,
От мук избавясь, счастлив я вдвойне!
Даруй восторг иль отведи напасть:
Дай всласть любви мне иль презренья всласть!
Перевод М. Я. Бородицкой

ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ЛЮБВИ

Да, жалость женщинам чужда.
Не любите вы нас.
А как вы холодны, когда
Глядим с мольбой на вас!
И все ж я веровал, что страсть
И города берет,
Что я, счастливчик, в рай попасть
Сумею в свой черед.
Я полагал, что холод взгляда
Всего лишь мнимая преграда.
И я вошел и счастлив был,
И я не ждал беды.
Я веселился, зло забыл,
Вкушал любви плоды.
И если б этим временам
Не наступил предел,
То счастья большего бы сам
Юпитер не имел.
Но Селья изменила мне,
Что хуже холода вдвойне.
Злой рок! С любимой быть вдвоем,
Ее завоевать,
Достичь всего с таким трудом
И отступить опять!
Но, если крепость враг не сдал,
Я лишь того лишен,
Чем и досель не обладал.
И все ж я оглушен:
Ведь я познал такую боль,
Как потерявший трон король.
Перевод В. В. Лунина

ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ НЕБЛАГОДАРНОЙ КРАСАВИЦЕ

Знай, Селья, чей надменен взор,
Тебе известность создал я:
Ты пребывала б до сих пор
В забвении, душа моя,
Когда б не стих мой, что поднял
Тебя с земли на пьедестал.
Твой смертоносный взгляд — не твой,
И без меня бы он исчез.
Ты — чудо, созданное мной,
Ты — звездный свет моих небес.
Так полно, не мечи угроз
В того, кто так тебя вознес.
Меня не надо соблазнять:
А то низвергну вмиг тебя я.
Ты можешь лишь, глупцов пленять,
Ведь я твои секреты знаю.
Поэт, сокрывший правду в сказке,
Сам разглядит ее и в маске.
Перевод В. В. Лунина

ОТВЕТНОЕ ПРЕЗРЕНИЕ

Он в румянец щек влюблен
И в кораллы губок страстных.
Свой огонь питает он
Звездным светом глаз прекрасных.
Но погасли звезды глаз,
И его огонь погас.
Только в том, кто ум имеет,
Кто не может быть беспечным,
Кто, любя, понять умеет,
Пламя чувства будет вечным.
Коль такого нет у нас
Презираю прелесть глаз.
Селья, слезы зря не лей
Нет к былому возвращенья.
Вижу я в душе твоей
Только гордость и презренье.
Но и я, коль хочешь знать.
Научился презирать.
Рок велит: в отмщенье ей
К ней любовь свою убей.
Перевод В. В. Лунина

ЗЕРКАЛО

Сей льстец-предмет, где образ твой
Лишь тень красы твоей живой,
Был прежде слез моих рекой.
Но ты была так холодна,
Что заморозила до дна
Поток, где ты отражена.
Себе в глаза глядеть не надо:
В них столько спеси, столько хлада,
Что можно умереть от взгляда.
Боюсь, разбудит образ твой
В тебе любовь к себе самой,
И станешь ты — соперник мой.
Взгляни, как бледен я лицом:
Твой лик прелестный виден в нем
И взор, чей холод жжет огнем.
Уйми мороз. Пришел черед!
Чуть-чуть любви, и этот лед
Потоком счастья потечет.
Перевод В. В. Лунина

ПРЕКРАСНАЯ ВОЗЛЮБЛЕННАЯ

Хвалилось солнце в полдень чистый
Красой лучистой,
Но вышла ты,
И от досады с высоты
Оно сползло,
Скрыв потемневшее чело,
Ведь ты всецело
Его красу затмить сумела.
Ночная мгла кругом царила,
Но ты лицо свое открыла,
И тьма исчезла, и тотчас
Сиянье озарило нас.
Вот так равно ты гонишь прочь
И тьму, и свет, и день, и ночь.
Перевод В. В. Лунина

ВОЗЛЮБЛЕННОЙ, С КОТОРОЙ МЫ В РАЗЛУКЕ

Хоть ты и силою почти
Меня заставила уйти,
Хоть я с тобой в разлуке, но
Тебя забыть мне не дано.
Живу тобой, дышу тобой,
Лишь ты одна владеешь мной.
Хоть наши бренные тела
Судьба далеко развела,
Дай нашим душам слиться вновь
В той сфере, где царит любовь.
Давай сплетем венок такой,
Какой не видел мир людской.
Пусть будет сладко нам вдвойне,
Пусть наши мысли в вышине
Сплетутся меж собою туго,
Чтоб понимали мы друг друга.
Пока же души будут там
Вкушать нежнейший фимиам
(Какой неведом, по всему,
Здесь — в этой жизни — никому),
Дай разглядеть нам с тех высот
Тела, в которых боль живет,
Позволь увидеть, как в тоске
И друг от друга вдалеке
Они бредут, мечтой объяты
Соединиться, как когда-то.
Дай с радостью внизу, под нами,
Узреть войны любовной пламя,
Которое давным-давно
В телах обоих зажжено.
Из рая мы уйдем вдвоем
И спустимся в земной наш дом,
Коль души и тела опять
Друг друга смогут отыскать.
Перевод В. В. Лунина

В ЗАЩИТУ ВЕЧНОЙ ЛЮБВИ

Не тех бы я влюбленными нарек,
Чей фитилек
Дрожит и тлеет,
Едва лишь расставанием повеет;
Не тех, кто как бумага: вспыхнул раз
И вмиг погас;
Но самых стойких — тех, кому по силам
Весь век любить с неугасимым пылом.
Живительный огонь в груди моей
Куда сильней
Сей плоти бренной:
Истлеет тело, но любовь нетленна!
Как за свечою, я сойду за ней
В страну теней;
И самый прах мой, в урну заключенный,
Затеплится лампадою бессонной.
Перевод М. Я. Бородицкой

МУХА, ВЛЕТЕВШАЯ В ГЛАЗ МОЕЙ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ

Под солнцем ярким день-деньской
Летала мушка над листвой,
Но вот, заметив Сельи взор,
Она узрела в нем костер.
Он озарил малютку так,
Как солнце озаряет мрак.
Влюбившись, мушка в самом деле
Решила добиваться Сельи.
Страдая от сердечных мук,
Она вокруг прелестных рук
Кружилась, аромат вдыхая,
И превратилась в птицу рая.
Затем, уже войдя в экстаз,
Влетела Селье прямо в глаз.
И сразу мушку опалило,
Прозрачной влагою залило.
Как Фаэтон с небесной кручи,
Она слезой жемчужной, жгучей
По щечке Сельи вниз скатилась
И в серый пепел обратилась.
Так может стать для мушки страстной
Опасным даже взгляд прекрасный!
Перевод В. В. Лунина

СМЕЛОСТЬ В ЛЮБВИ

Рассвет-тихоня ждет напрасно,
Упав на мир дождем косым,
Любви настурции прекрасной.
Не расцветет она пред ним.
Но, если луч звезды дневной
Ворвется пылко в мир земной,
Цветок прелестный в тот же миг
Откроет солнцу чистый лик.
Будь смелым, мальчик мой влюбленный,
На свет печали не яви.
Не то от Сельи непреклонной
Ты будешь тщетно ждать любви.
Но если речи твои жарки,
А клятвы горячи и ярки,
Тебя красотка сей же час
Одарит лаской жгучих глаз.
Перевод В. В. Лунина

РОДИНКА НА ГРУДИ У СЕЛИИ

Сей темный знак на млечном шелке
Остался от несчастной пчелки,
Чьим домом были до поры
Двух ульев парные шатры.
Она нектар свой медоносный
Сбирала в той долине росной,
Что пролегает посреди
Благоухающей груди;
Но струйка пота вдоль ущелья
Сползла в разгар ее веселья
И терпкий, сладостный поток
Последний стон ее пресек:
Погибла бедная сластена
В бесценной влаге благовонной.
Но тень ее и днесь видна,
Меж двух холмов пригвождена;
И всякий, кто прильнет, сгорая,
Устами к сей долине рая
Две вещи извлечет оттоль:
Сласть меда и укуса боль.
Перевод М. Я. Бородицкой

ДАМЕ, ДОЗВОЛИВШЕЙ МНЕ ЛЮБИТЬ ЕЕ

Вы разрешили мне себя любить,
Но ждать ли жатвы?
Хотите ль смехом оскорбить
Мои мольбы и клятвы?
Вздохнете ли? Иль отведете взгляд вы?
Без спросу на красавицу взирать
Куда вольготней,
А ей бы только презирать,
Таких гордячек — сотни…
Крушить легко, но возводить — почетней!
Так полюбите же меня в ответ
Не для забавы,
Не с тем, чтоб корчился поэт
От сладостной отравы
Во имя умноженья вашей славы.
Нет, горе — мутный пруд! В нем красота
Не отразится,
Но радость, как родник, чиста
Так пусть в моей странице,
Как в зеркале, ваш ясный взор лучится!
И вашу красоту восславлю я,
Не упомянув
Ни лезвия, ни острия,
Ни гроз, ни ураганов,
Ни жгучих стрел, ни шелковых арканов.
Уста сравню я с лепестками роз,
Чело — с кристаллом,
Волну распущенных волос
С воздушным покрывалом,
Что веет ароматом небывалым…
Вам — блеск прикрас, поэтов древний клад,
Вам — эти гимны;
Мне — ваш рудник земных услад
И взгляд гостеприимный:
Так мы сочтемся радостью взаимной.
Перевод М. Я. Бородицкой

К СЕЛИИ. О ВЕЗДЕСУЩНОСТИ ЛЮБВИ

Как тот, кто смерть завидев за спиной,
Желает от нее в стране чужой
Укрыться, чтобы жизнь свою спасти,
И хитростью, обманом обрести,
Сто мест сменив, желаемый покой,
Но ту же смерть находит пред собой,
Так я, подобно огненным снарядам,
Еще живу, но смерть уж вижу рядом.
Жизнь, что проходит в пытке постоянной,
И в смене дел, и в боли непрестанной,
Полна тобой. В ней счастью места нет
Есть лишь страданья негасимый свет
И есть прощанье долгое, чья роль
Во времени растянутая боль.
Пойду ль во Францию, иль в Индию пойду я
Сменю лишь страны — память не сменю я.
И хоть с любой стихией справлюсь я,
Останется со мной печаль моя.
Пока еще я шторм морской терплю
Я к твоему прикован кораблю.
Как в бурю, меня гонит средь зыбей
Студеный ветр надменности твоей.
Когда с тоской гляжу на небеса,
Я вижу, Селья, лишь твои глаза.
А если падает из тучи град,
Я вспоминаю твой сердитый взгляд.
Все трудные пути в моей судьбе
Ведут меня к тебе, одной тебе.
Все доброе, что вижу пред собой,
Порождено, любимая, тобой.
Но на дурное я гляжу тревожно:
Тебе дурное противоположно!
Вся жизнь моя уж долгие года
Кружится вкруг тебя, моя звезда.
Я — стрелка, что бежит всегда по кругу.
Ты — циферблат. И мне, моя Подруга,
Не зазвучать вне круга твоего
И о любви не молвить ничего:
Куда б тоской я ни был брошен вновь,
Везде меня найдет моя любовь.
Пока живу, любовь всегда со мной,
И я накрыт пылающей волной.
Когда умру, забудь меня, ведь я
Не стою слез твоих, любовь моя.
А мне… мне думать и в конце дороги
Лишь о тебе, а значит, и о боге.
Перевод В. В. Лунина

НЕ СПРАШИВАЙ…

Не спрашивай, куда девалась
Июньских роз густая злость:
Веселый жар твоих ланит
Ее таинственно хранит.
Не спрашивай, где золотится
Зари растаявшей частица:
Ее сияющей пыльцой
Припудрен каждый локон твой.
Не спрашивай, где птичьи трели,
Что услаждали нас в апреле:
В гортани трепетной твоей
Зимует нынче соловей.
Не спрашивай, куда пропали
Те звезды, что с небес упали:
В орбитах глаз твоих оне
Горят ясней, чем в вышине.
Не спрашивай, где Феникс-птица
Перед кончиною гнездится:
К тебе слетает он на грудь,
Чтоб надышаться — и уснуть.
Перевод М. Я. Бородицкой

БЛАЖЕНСТВО

Приди же, Селия! С тобой вдвоем
В Элизиум любовный мы войдем.
Там Честь-громадина стоит на страже,
Но не страшись! Привратник этот ражий
Лишь идол рукотворный: перед ним
Пристойно трусам пятиться одним;
Кто любит, кто отважен — те без спроса
Проходят меж ногами у Колосса
В страну блаженства. Посмелее будь
И мы войдем! Он преграждает путь
Лишь олухам, что принимают сдуру
Раскрашенную полую фигуру
За грозного швейцарца: вот, взгляни
Поближе — перед кем дрожат они!
Болван громоздкий на подпорках валких
Вышагивает, попирая жалких
Своих творцов: ведь исполин такой
Не божья тварь — плод ревности людской,
Что вольный луг обносит частоколом
И так же поступает с нежным полом.
О Селия, нам крылья даст Эрот!
Пусть истукан грозится у ворот
Мы унесемся к тем заветным чащам,
Благую тень и жгучий зной таящим,
Где красота цветет, любовь царит,
Где нас оставят страх и ложный стыд;
Там мы сплетемся, словно два побега:
Струенье золота, сиянье снега
И гладь округлую античных чаш
Моим рукам и взорам ты предашь.
Там никаким батистовым преградам
Не встать меж мною и бесценным кладом:
Там вскрыл бы я некопаный рудник
И в жилу среброносную проник,
Чтоб начеканить звонких купидонов…
Нас ложе ждет из миртовых бутонов
И розовых душистых лепестков,
С подушками из пуха голубков
Венериных; там отдых будет краток
Средь игр неистовых и нежных схваток;
Там, даже в легкий сон погружены,
О наслажденье мы увидим сны
Дабы могли вкусить и души тоже
Блаженство тел, распластанных на ложе.
…Меж тем ручей, неся любовный вздор,
Встревожит травы, и пернатый хор
Начнет Амура прославлять, ликуя,
И ветерок приникнет в поцелуе
К трепещущей листве, и легкий пляс
Затейливых теней — коснется нас.
Очнутся души, полные истомы,
Мы встрепенемся, и огонь знакомый
Вольется тайно в дремлющую кровь,
Спалит, и утолит, и вспыхнет вновь…
Пчела, оставя в улье груз медовый,
Летит на волю за добычей новой
И, вешний луг прилежно оглядев,
Впивается в едва расцветших дев,
Вот так и я, склоняясь над тобою.
Душистый этот сад предам разбою,
Чтоб снова претворить в густой нектар
Блуждающих лобзаний жгучий жар.
Я жадно изомну, отбросив жалость,
Всю белизну, голубизну и злость,
И, лакомясь то этим, то другим,
От сочных вишен — к яблокам тугим
Спущусь и попаду в долину лилий:
Там вечное блаженство мне сулили
В Обители восторгов, где почти
Сливаются два Млечные пути
И где уста мои на глади снежной
Трактат оставят о науке нежной.
Я соскользну к подножию холма,
Где зарослей густая бахрома,
И всю пыльцу, все сорванные сласти
Смешаю в перегонном кубе страсти
И дивное добуду вещество
Хмельной нектар для улья твоего.
Тогда, обвив тебя, сплетясь с тобою
Всей мощью необузданно-слепою,
Я в этот млечный, мирный океан
Ворвусь, как разъяренный ураган,
Как сам Юпитер, властелин могучий,
Что на Данаю ливнем пал из тучи!
Но буря пощадит мой галеон,
В пролив Венеры груз доставит он:
Твоя рука на руль бесстрашно ляжет
И, словно лоцман, в гавань путь укажет,
Где встать на якорь должен быстрый челн
И ждать, вздымаясь мерно среди волн.
Вот все тесней, все крепче и желанней
Мне узы рук твоих, и вкус лобзаний
Пьянит, как драгоценный фимиам,
Угодный тем неведомым богам,
Что искони влюбленных привечают
И наши игры нежные венчают
Мгновеньями услады неземной,
Забвеньем и блаженной тишиной…
Там нас с тобой ничто не потревожит:
Беседам откровенным внять не сможет
Ничей ревнивый слух, и наших встреч
Завистливым глазам не подстеречь,
Не то что здесь, где верная прислуга
Продаст не из корысти, так с испуга.
Не будет там постылых брачных уз,
Там некому расторгнуть наш союз;
Там незачем скрываться и таиться:
Жена и муж, монашка и блудница,
Стыдливость, грех — всего лишь горстка слов,
Чье эхо не достигло тех краев.
Там нет запретов юным и влюбленным:
Все то, что происходит по законам
Природы мудрой, — там разрешено,
И лишь любви противиться — грешно!
Там ждет нас необычная картина:
Лукреция, за чтеньем Аретино,
Магистра Купидоновых наук,
Прилежно проводящая досуг.
Она в мечтах Тарквиния смиряет
И гибкость юных членов изощряет,
Копируя десятки сложных поз,
Что на стволах каштанов и берез
Начертаны стараньями влюбленных
На память о восторгах исступленных
Под сенью их ветвей… Гречанка там,
Что пряжу распускала по ночам,
Оставила пустое рукоделье
И с юношами, в играх и веселье,
Забыла итакийского царя,
Уплывшего от милой за моря.
Там Дафна, чьи стремительные ноги
Врастили в землю мстительные боги,
Навстречу Аполлону мчит стремглав,
Свивальник свой древесный разорвав!
Сияет он; она, дрожа от жара,
К его плечу прильнула, как кифара,
И гимны страсти, что поет она,
Его дыханьем пламенным полна,
Достойны новых лавров… Там Лаура
За верность награждает трубадура,
Чьи слезы, как любовный эликсир,
Приворожить сумели целый мир.
Там и другие, что угасли рано
Под гнетом чести — грозного тирана
Воскрешены, и каждый жаждет в срок
В казну любви внести двойной оброк.
Идем же к ним! Возможно ль медлить доле?
Здесь мы рабы — там будем жить на воле,
Что нам властитель и его престол!
Подумать только — нежный, слабый пол,
Не созданный природой для лишений,
Опутал он сетями устрашений
И узами несносного поста!
А нас его могучая пята
Толкает ежечасно к преступленью
Законов божьих: по его веленью
Я должен биться с каждым наглецом,
Кто вздумает сравнить с твоим лицом
Иные лица, с каждым, кто обиду
Нам нанесет! Опередив Фемиду,
Я должен сам противника сразить
Не то бесчестье будет мне грозить.
Но ведь господь убийцам не прощает,
Кровопролитье церковь запрещает,
Зачем же чести ненасытный дух
Безбожников плодит? Зачем не шлюх?!
Перевод М. Я. Бородицкой

БЕНУ ДЖОНСОНУ

По случаю появления оды-вызова, приложенной к пьесе «Новая гостиница»
Да, славный Бен, карающей рукой
Сумел ты заклеймить наш век дурной
И борзописцев, чьи труды ничтожны.
Не им тебя судить. Однако можно
Увидеть, что и твой талант с тех пор,
Как твой «Алхимик» радовал мой взор,
Сойдя с зенита, к ночи держит путь,
Желая напоследок отдохнуть.
И все же он затмит тот свет златой,
Который звезды льют порой ночной.
Не мучайся — давно твои орлята
Глядеть на солнце могут! — Коль когда-то
Мы скажем, что сверкают перья их
Богаче и волшебнее твоих,
Что крылья их сильны и велики,
Ведь все они — твои ученики.
Но кто же лебедей твоих сумеет
Сравнить с гусями? Разве кто посмеет
Назвать уродцами твои творенья?
И хоть ты в равной мере, без сомненья,
Всегда любил учеников своих,
Мы знаем место каждого из них.
Их создала одна рука, но все же
Они не слишком меж собою схожи.
Зачем ты глупость в этот век унылый
Разишь пером с такой безмерной силой,
Что даже рвешь венок лавровый свой,
Хотя и жаждешь похвалы людской?
Такая жажда говорит о том,
Что засуха стоит в тебе самом.
Нет, пусть весь мир злословящий глумится
Над каждою твоей, поэт, страницей,
Пускай кричат, что протечет песка
Так много сквозь часы твои, пока
Ты пьесу пишешь, что его гряда
Твое поглотит имя навсегда,
Пускай бранят, что много масла жжешь
В своей лампаде ты и кровь крадешь
Невинных авторов, что пролита
В твои чернила. Это — суета.
Не жалуйся, что быстро тает воск
Свечи, твоим стихам придавшей лоск.
Вины не чувствуй. Коль сразишь счастливо
Иных поэтов, забирай поживу.
Сие — не кража. Можешь без затей
Считать, что ты добыл в бою трофей.
Пускай другие грубой лести рады
Ты верь, что завтра ждет тебя награда.
Поделки их умрут наверняка
Твои труды переживут века.
Ты не из их рядов, и в этом суть,
А потому уж тем доволен будь,
Что пишешь лучше каждого собрата,
Хотя и хуже, чем писал когда-то.
Перевод В. В. Лунина

ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ НАСТОЯТЕЛЯ СОБОРА СВЯТОГО ПАВЛА ДОКТОРА ДЖОНА ДОННА

Ужель у овдовевшей музы мы
Элегию не выпросим взаймы,
Чтоб, Донн великий, гроб украсить твой?
Ужели нам не взять хотя б такой,
Как та дурная проза, что, бывает,
Нестриженный священник выпекает
Из высохшего чахлого цветка
Риторики, живущего, пока
Живет звучанье изреченных слов,
Сухая, как песок внутри часов,
Которую во время похорон
Желал бы возложить на гроб твой он?
Где наши песни? Иль забрал твой разум
У языка слова и чувства разом?
Есть в этом правда, и она горька.
Да! Церковь сохранит наверняка
И догматы свои и наставленья,
И лучшее найдет им примененье.
Но пламя редкостной души поэта,
В котором было столько жара, света,
Что озарило тьму и мир ожгло
И нашу волю подчинить смогло,
Сердцам людским даруя очищенье
И тайных истин смысл и постиженье,
Чтоб чувством непостижное понять,
Его вовеки не разжечь опять.
Тот огнь живой, чьим жаром напоен
Дельфийский хор, тот огнь, что был рожден
Дыханьем Прометея, — он сейчас
Уж не горит, с тобою он угас.
Очистив сад стихов от сорняков
И от ленивых зерен и ростков
Слепого подражанья, ты взрастил
В нем выдумку свою, чем оплатил
Долги банкрота — века своего.
Безнравственных поэтов воровство,
У коих подражательное рвенье
Давно уж заменило вдохновенье,
Так что теперь в сердцах экстаз Пиндара
Живет взамен их собственного жара,
Искусные подмены и обман,
Словесное кривляние, дурман
И зло, что причиняет и поныне
Язык наш греческому и латыни,
Ты искупил и нам рудник открыл
Фантазии богатой, полной сил.
В твоих твореньях — дерзость чародея,
Затмившего поэзию Орфея
И прочих бардов в глубине веков,
Что восхищают наших дураков,
Считающих поблекший медный стих
Ценней твоих творений золотых.
Ты их дарил великими строками
Они ж искали злато в древнем хламе.
Ты, Донн, — поэт, поэт на все века.
И коль судьба слепая языка,
Чья музыка недаром обольщает
Поверхностное чувство, получает
Порою первенство, ты, Донн, имеешь право
От мира ожидать и большей славы,
Ведь твой могучий ум тем и велик,
Что покорил упрямый наш язык,
Который только сковывал умело
Фантазию, не знавшую предела,
Излишне смелую для тех из нас,
Что любят мягкость и округлость фраз.
Все лучшее, что родила земля,
Они повыбрали и бросили поля
Ограбленными. Урожай их страшен.
Однако ты сумел с тех голых пашен,
Что ныне лишь тебе принадлежат,
Собрать плодов поболе во сто крат,
Чем дал нам урожай веков былых
(И это меньшее из дел твоих).
Но нет у либертенов сил идти
По твоему нелегкому пути.
Они нам возвратят богинь с богами,
Которых ты прекрасными стихами
Смог выгнать из поэзии взашей,
Когда ты справедливо правил ей,
И вновь наполнят стихотворный воз
Историями из «Метаморфоз»
И пустословьем. Так что снова вскоре
В поэзию вернутся нам на горе
Кумиры прежние во всей красе,
И вновь им станут поклоняться все.
Прости мне, Донн, что этот стих унылый
Нарушил тишину твоей могилы,
Чей стон глухой скорей сравниться б мог
С элегией, чем лепет этих строк,
Где неумелость в выраженье чувств
Являет лишь упадок всех искусств,
Влиянье коих стало столь ничтожно,
Что этот стих замолкнет непреложно.
Так колесо, коль руку отведешь,
Его толкавшую, продолжит все ж
Вращенье, импульс силы сохраняя,
Но постепенно ход свой замедляя.
Сию элегию — венок прощальный
Бросаю я в костер твой погребальный.
Пускай трещит костер, пускай искрится,
Пока в золу венок не обратится.
Оплакивая страшную потерю,
Твоих достоинств всех я не измерю.
Их слишком много, чтоб войти в мой стих,
Не перечислю даже части их.
Но и другим не описать всего
Великого искусства твоего.
А мне довольно стих надгробный твой
Закончить эпитафией такой:
«Здесь спит король, вводивший непреклонно
В монархии ума свои законы.
Здесь два жреца лежат, каких немного:
Жрец Аполлона и священник Бога».
Перевод В. В. Лунина

Ричард Лавлейс

ЛУКАСТЕ, УХОДЯ НА ВОИНУ

Меня неверным не зови
За то, что тихий сад
Твоей доверчивой любви
Сменял на гром и ад.
Да, я отныне увлечен
Врагом, бегущим прочь!
Коня ласкаю и с мечом
Я коротаю ночь…
Я изменил? Что ж — так и есть!
Но изменил любя:
Ведь если бы я предал честь,
Я предал бы тебя.
Перевод М. Я. Бородицкой

К АМАРАНТЕ, ЧТОБЫ ОНА РАСПУСТИЛА ВОЛОСЫ

Амаранта, бога ради,
Полно мучить эти пряди!
Пусть они, как жадный взгляд,
По плечам твоим скользят.
Пусть в пахучей этой чаще
Ветерок замрет летящий,
Пусть играет, озорной,
Их сияющей волной.
В путанице превосходной
Вьется нитью путеводной
Каждый локон золотой,
Своевольный и густой.
Но зачем ты в шелк узорный
Прячешь свет их животворный,
Как в предутреннюю тень?
Прочь ее! Да будет день!
Вот он, солнца блеск огнистый!
В нашей рощице тенистой
Мы приляжем — и вдвоем
Вздохи пылкие сольем.
Белизною млечной, снежной
Мы затушим пламень нежный;
Ты глаза смежишь на миг
Я слезинки выпью с них…
Так слезами счастье тщится
От Кручины откупиться,
Или радость так горька,
Оттого что коротка.
Перевод М. Я. Бородицкой

КУЗНЕЧИК

Моему благородному другу Чарльзу Коттону

О ты, что кверху весело взмываешь,
Пригнув колосья за усы,
О ты, что всякий вечер пьян бываешь
Слезой небесной — капелькой росы.
Владелец крыльев и упругих лапок
И радостей воздушных и земных,
В пустой скорлупке ты ложишься набок
Для снов чудесных и хмельных.
А поутру не ты ли первый вскочишь,
Встречая золотой восход?
Ты веселишь сердца, поешь, стрекочешь,
Все дни, все лето напролет…
Но бродит в поле серп и жатву правит!
Церере с Вакхом на покой пора;
Цветы в лугах морозы обезглавят,
Развеют лютые ветра.
И ты застынешь льдинкою зеленой,
Но, вспомнив голос твой среди полей,
Мы в зимний холод, в дождь неугомонный
Бокалы вспеним веселей!
Мой несравненный Чарльз! У нас с тобою
В груди пылает дружбы летний зной,
И спорит он с холодною Судьбою,
Как печь со стужей ледяной.
Пусть в очаге у нас двойное пламя
Не гаснет, как огонь священный встарь,
Чтоб сам Борей полночными крылами
Не затушил наш маленький алтарь!
Декабрь измокший, горестно стеная,
Придет оплакивать свой трон,
Но в чашу побежит струя хмельная
И вмиг развеселится он!
Ночь спустится — свечам велим гореть мы
В окне и рассекать густую тень,
Чтоб черный плащ слетел со старой ведьмы
И воцарился вечный день!
Каких еще сокровищ нам, дружище?
Казны, хвалы? Покой всего милей!
Кто не в ладу с самим собой — тот нищий,
А мы стократ богаче королей.
Перевод М. Я. Бородицкой

ПЕРЧАТКА ЭЛИНДЫ

СОНЕТ
О белый пятибашенный дворец!
Ответь мне — где хозяйка зданья?
Отправилась на лов сердец?
А бедный фермер с ежедневной данью
Явился к ней и даром ждет свиданья.
Но не грусти, покинутый чертог:
Твоя лилейная жилица
Придет домой — ведь кто еще бы мог
В твоих покоях узких поселиться:
Скользнуть — и как зверек с тобою слиться!
Так соизволь же дань мою принять,
И пусть хозяйка не серчает:
Вот поцелуи — ровно пять!
Ведь и слуге, что нот не различает,
Футляр от нежной лютни поручают.
Перевод М. Я. Бородицкой

К АЛТЕЕ — ИЗ ТЮРЬМЫ

Когда в узилище ко мне
Летит Эрот шальной
И возникает в тишине
Алтея предо мной,
Когда в душистых волосах
Тону средь бела дня,
Какие боги в небесах
Свободнее меня?
Когда, заслышав плеск и звон,
Я уношусь на пир,
Где Темзою не осквернен
Веселья эликсир,
Где льется пламенный рубин,
Печали прочь гоня,
Какие рыбы средь глубин
Свободнее меня?
Когда, как песенка щегла,
Презревшего тюрьму,
Из уст моих летит хвала
Монарху моему:
О том, как длань его щедра,
Тверда его броня,
Какие над землей ветра
Свободнее меня?
Уму и сердцу не страшна
Решетка на окне:
И в клетке мысль моя вольна,
Любовь моя — при мне,
Ей нипочем любой засов,
Любая западня…
Лишь ангелы средь облаков
Свободнее меня!
Перевод М. Я. Бородицкой

УЛИТКА

Образчик мудрости несложной,
Сама себе приют надежный,
Улитка! научи меня
Спешить, спокойствие храня.
Евклида в сжатом изложенье
Передают твои движенья:
Вот предо мною точка — вдруг
Она описывает круг,
Вот контур плавного овала,
Квадрат и ромб нарисовала,
Вот провела диагональ,
Прямую линию, спираль…
Еще до солнца из темницы.
Выходишь ты, как луч денницы,
Покинув хладную постель,
Как Феб — морскую колыбель;
Твои серебряные рожки
Мерцают ночью на дорожке
Пред тем, как медленно взойдет
Двурогий месяц в небосвод.
Как мне назвать тебя? Какая
В тебе загадка колдовская?
Праматерь всех существ иных
Воздушных, водных и земных
Тебя чурается Природа:
Твой способ продолженья рода
Ей страшен! Ты себе самой
Дитя и мать, и муж с женой,
Зародыш собственного чрева
И старая горбунья-дева…
Когда спокойно все вокруг
Ты из себя выходишь вдруг,
Но чуть кусты зашелестели
Скрываешься в своем же теле,
В живом жилище роговом,
В прохладном склепе родовом.
Продолжим. Уподобить впору
Тебя разумному сеньору,
Что коротает дни свои
Без лишних трат, в кругу семьи
И в стенах замка, а к знакомым
Коль наезжает — то всем домом:
Так скифы, собираясь в бой,
Везли свой город за собой.
Когда по веткам в день дождливый
Вершишь свой путь неторопливый,
Ты тянешь нити серебра
Из влажной глубины нутра
И оставляешь светлый след
Как будто лес парчой одет.
Ты — храма древнего служитель
Или монах, последний житель
Монастыря; и жребий твой
Кружить по стрелке часовой
Под сводом здания сырого,
Жевать салат, постясь сурово,
Да четки слез низать тайком,
Прикрывшись серым клобуком.
Настанет срок — ив келье тесной
Ты погрузишься в сон чудесный:
Природа, мудрый чародей,
Тебя растопит в колбе дней;
Ты растечешься, растворишься,
И постепенно испаришься,
Как бестелесная вода
Или упавшая звезда.
Перевод М. Я. Бородицкой

Джон Саклинг

ПО ПОВОДУ ПРОГУЛКИ ЛЕДИ КАРЛЕЙЛЬ В ПАРКЕ ХЭМПТОН-КОРТ

Диалог Т. К. и Дж. С.
Том. Ты видел? Лишь она явилась
Как все вокруг одушевилось!
Цветы, головки приподняв,
Тянулись к ней из гущи трав…
Ты слышал? Музыка звучала,
Она, ступая, источала
Тончайший, чудный аромат,
Медвяный, точно майский сад,
И пряный, как мускат…
Джон. Послушай, Том, сказать по чести,
Я не заметил в этом месте
Ни благовонных ветерков,
Ни распушенных лепестков
По мне, там ни одно растенье
Не помышляло о цветенье!
Все эти призраки весны
Твоей мечтой порождены.
Том. Бесчувственный! Как мог ты мимо
Пройти, взглянув невозмутимо
Живому божеству вослед!
Джон. Невозмутимо? Вот уж нет!
Мы слеплены из плоти грешной
И я не слеп — и я, конечно,
Сам замечтался, как и ты,
Но у меня — свои мечты.
Я ловко расправлялся взглядом
С ее затейливым нарядом:
Слетал покров, за ним другой,
Еще немного — и нагой
Она предстала бы, как Ева!
…Но — скрылась, повернув налево.
Том. И вовремя! Сомненья нет,
Ты избежал ужасных бед:
Когда бы ты в воображенье
Успел открыть ее колени
Пустился бы наверняка
И дальше, в глубь материка,
И заплутал бы, ослепленный,
Жестокой жаждой истомленный.
Джон. Едва ль могли б ее черты
Довесть меня до слепоты!
Грозишь ты жаждой мне? Коль скора
И впрямь прельстительна опора,
То бишь колонны, что несут
Благоуханный сей сосуд,
Не столь я глуп, чтоб отступиться:
Добрался — так сумей напиться!
А заблудиться мудрено,
Где торный путь пролег давно.
Перевод М. Я. Бородицкой

ДАМЕ, ЗАПРЕТИВШЕЙ УХАЖИВАТЬ ЗА СОБОЙ ПРИ ПОСТОРОННИХ

Как! Милостям — конец? Не провожать?
Ни веер твой, ни муфту подержать?
Иль должен я, подсторожив мгновенье,
Случайное ловить прикосновенье?
Неужто, дорогая, нам нельзя
Глазами впиться издали в глаза,
А проходя, украдкой стиснуть руки
В немом согласье, в краткой сладкой муке?
И вздохи под запретом? Как же быть:
Любить — и в то же время не любить?!
Напрасны страхи, ангел мой прелестный!
Пойми ты: легче в синеве небесной
Певцов пернатых разглядеть следы
И проследить падение звезды,
Чем вызнать, как у нас произрастает
Любовь и что за ключ ее питает.
Поверь, не проще обнаружить нас,
Чем резвых фей в часы ночных проказ.
Мы слишком осторожны! В самом деле,
Уж лучше бы застали нас в постели!
Перевод М. Я. Бородицкой

СОНЕТ II

Твоих лилейно-розовых щедрот
Я не прошу, Эрот!
Не блеск и не румянец
Нас повергают ко стопам избранниц.
Лишь дай влюбиться, дай сойти с ума
Мне большего не надо:
Любовь сама
Вот высшая в любви награда!
Что называют люди красотой?
Химеру, звук пустой!
Кто и когда напел им,
Что краше нет, мол, алого на белом?
Я цвет иной, быть может, предпочту
Чтоб нынче в темной масти
Зреть красоту
По праву своего пристрастья!
Искусней всех нам кушанье сластит
Здоровый аппетит;
 А полюбилось блюдо
Оно нам яство яств, причуд причуда!
Часам, заждавшимся часовщика,
Не все ль едино,
 Что за рука
Взведет заветную пружину?
Перевод М. Я. Бородицкой

СОЛДАТ

Вояка я, крещен в огне
И дрался честно на войне,
На чьей бы ни был стороне,
В чьем войске.
От чарки я не откажусь,
Кто носом в стол — а я держусь,
И с дамами я обхожусь
По-свойски.
До болтовни я не охоч,
Но вам, мадам, служить не прочь
Хоть ночь и день, хоть день и ночь
Исправно.
Пока полковники мудрят,
Я, знай, пускаю в цель снаряд,
И раз, и двадцать раз подряд
Вот славно!
Перевод М. Я. Бородицкой

«Что, влюбленный, смотришь букой?»

Что, влюбленный, смотришь букой?
Что ты хмур, как ночь?
Смех не к месту? — так и скукой
Делу не помочь!
Что ты хмур, как ночь?
Вижу, взор твой страстью пышет,
Что ж молчат уста?
Разве ту, что слов не слышит,
Тронет немота?
Что ж молчат уста?
Брось-ка ты вздыхать о милой!
С ними вечно так:
Коль сама не полюбила
Не проймешь никак!
Черт с ней, коли так!
Перевод М. Я. Бородицкой

ОТВЕРГНУТАЯ ЛЮБОВЬ

Лет пять назад, не так давно,
Я ей сулил немало:
За ночку сорок фунтов. Но,
Нахмурясь, отказала!
Но после, года два спустя,
При встрече с давним другом
Сказала: коль согласен я,
Она к моим услугам.
А я: я холоден, как лед,
И равнодушен столь же.
Ну ладно, так и быть, пойдет,
За двадцать, но не больше!
Та, что скромна была весьма
Когда-то и бесстрастна,
Спустя три месяца сама
Пришла сказать: согласна.
А я: столь поздно почему
Сознание вины
Пришло? Раскаянье приму,
Но лишь за полцены!
Свершилось! Поутру она,
Придя ко мне, осталась:
Невинность столь была ценна,
Что gratis мне досталась!
— Хотя отдал бы в первый раз
Я сорок фунтов, все же,
Я молвил, — кажется сейчас
Мне дар стократ дороже!
Перевод Ю. В. Трубихиной

СВАДЕБНАЯ БАЛЛАДА

— Ну, Дик, где я вчера гулял!
Какие там я повидал
Диковинные вещи!
Что за наряды! А жратва!
Почище пасхи, рождества,
И ярмарки похлеще.
У Черинг-Кросса (по пути,
Как сено продавать везти)
Дом с лестницей снаружи:
Смотрю — идут! Наверняка,
Голов не меньше сорока,
По двое в ряд к тому же.
Один был малый хоть куда:
И рост, и стать, и борода
(Хотя твоя погуще);
А разодет — ну, дрожь берет!
Что наш помещик! Принц, и тот
Не щеголяет пуще.
Эх, будь я так хорош собой,
Меня б девчонки вперебой
В горелки выбирали,
А дюжий Роджер-весельчак,
Задира Том и Джек-толстяк
Забор бы подпирали!
Но что я вижу! Молодцу
Не до горелок — он к венцу
Собрался честь по чести:
И пастор тут же, как на грех,
И гости ждут; а пуще всех
Не терпится невесте!
И то сказать, таких невест
Не видывал и майский шест:
Свежа, кругла, приятна,
Как сочный, спелый виноград,
И так же сладостна на взгляд,
И так же ароматна!
А ручка — точно молоко!
Кольцо ей дали — велико,
Уж больно пальчик тонкий;
Ей-ей, болталось, как хомут,
На том — как бишь его зовут?
На вашем жеребенке!
А ножки — вроде двух мышат:
Шмыг из-под юбки — шмыг назад,
Как будто страшен свет им.
А пляшет как! Вот это вид!
Ну просто душу веселит,
Как ясный полдень летом.
Но целоваться с ним она
При всех не стала: так скромна!
Лишь нежно поглядела:
Ты, дескать, слушайся меня,
Хотя бы до исхода дня,
А там — другое дело…
Лицом была она бела,
Как будто яблонька цвела,
А свеженькие щеки
Чуть зарумянились к тому ж,
Вот как бока у ранних груш
На самом солнцепеке.
Две губки алые у ней,
Но нижняя — куда полней
(Куснула, видно, пчелка!).
А глазки! Блеск от них такой,
Что я аж застился рукой,
И то почти без толка.
Как изо рта у ней слова
Выходят — понял я едва:
Ведь рот-то мал на диво!
Она их зубками дробит,
И вот поди ж ты — говорит,
И как еще красиво!
Коль грех и в мыслях — тоже грех,
Я счел бы грешниками всех,
Кто ею любовался;
И если б в эту ночь жених
Все подвиги свершил за них
К утру б он надорвался.
Тут повар в гонг ударил вдруг
И в зал вступила рота слуг,
Да как! в колонну по три:
Кто с ветчиной, кто с пирогом,
Напра-нале! кругом-бегом
Как на военном смотре!
Вот стол едой уставлен сплошь;
Кто без зубов, тот вынул нож,
Раздумывать не стали:
Священник не успел и встать,
Чтобы молитву прочитать,
Как все уж уплетали.
А угощенье! А вино!
Как описать? Скажу одно:
Тебе там побывать бы!
Ведь вот простая вещь — обед,
А без него веселья нет,
Как без невесты — свадьбы.
А что же дальше? Пир горой,
Все пьют здоровье молодой,
Потом других (по кругу);
Шум, хохот; всяк твердит свое,
И пьют опять же за нее,
За юную супругу!
Они плясать идут вдвоем,
Сидят, вздыхая, за столом,
Воркуют, пляшут снова…
С ней поменяться, вижу я,
Не прочь бы дамы; а мужья
Побыть за молодого!
Но вот уже свечу зажгли,
Невесту в спальню увели
(Украдкой, ясно дело!),
А парень, видно, все смекнул:
Часок, не больше, потянул
И вслед пустился смело.
Она, не поднимая век,
Лежит, как в поле первый снег
Того гляди растает…
Дошло до поцелуев тут:
Они одни; дела идут,
И времени хватает.
Но что это? Как раз теперь
Горячий поссет вносят в дверь
Невестины подружки!
Жених с досады взял да враз
Не то ушел бы целый час!
Прикончил обе кружки.
Но вот погасли все огни;
И чем же занялись они?
Ну, чем же, в самом деле?
Примерно тем — сдается мне
Чем занимались на гумне
Ты с Маргарет, я — с Нэлли.
Перевод М. Я. Бородицкой

Уильям Дэвенант

ПЕСНЯ ДВУХ МАЛЬЧИКОВ

1
Красавица обречена
На смерть в расцвете сил:
Звезде тускнеющей она
Должна отдать свои пыл.
2
И розы цвет, и звездный свет
Затмить она б могла,
Но смерть придет и уведет
Туда, где лед и мгла.
1
Живет беспечно человек,
В своей гордыне слеп,
И вдруг растает, точно снег,
По прихоти судеб.
2
Но не пытай, куда ведет
Дорога мертвецов:
Печаль гонцов туда зашлет
Обратно нет гонцов!
Перевод М. Я. Бородицкой

ПЕСНЯ ЖРЕЦОВ ВЕНЕРЫ

Оружье прочь! Оружье прочь!
Покончено с войной!
Пусть девы плачут в эту ночь
От робости одной!
Берите в плен своих подруг
В пылу лихих атак,
А если кровь прольется вдруг,
То — новой жизни знак!
Когда притворный стыд и страх
Одолевают дам,
Поверьте, хочется им страх
Того же, что и вам.
Покуда всюду темнота
И ночь не отцвела,
Пускай смыкаются уста,
И души, и тела!
А утром оба голубка
Пускай клянут рассвет:
Ведь ночь другая далека,
А этой больше нет…
Перевод М. Я. Бородицкой

ПЕСНЯ НОЧИ

Я медленно вздымаюсь над землей
В плаще, росой отяжеленном;
Ревнивым юношам дарю покой
И пылким девушкам влюбленным.
И бурей изнуренный мореход,
Мое завидев покрывало,
Уснет с надеждой средь бескрайних вод,
Как все, над кем я проплывала.
За истиной охотясь, книгочей
Томит свой мозг, терзает зренье,
И лишь прохладный, влажный мрак ночей
Ему приносит облегченье.
Политик, честолюбьем подогрет,
Весь день плетет коварства сети;
Прервать на время им творимый вред
Лишь я одна могу на свете!
Зачем же встарь твердили мудрецы,
Что сон — потерянное время,
И мне пеняли, что мои гонцы
Людское обирают племя?
День вам несет заботы и труды,
А я усталых исцеляю,
Даю им силы пожинать плоды
И все печали утоляю.
Перевод М. Я. Бородицкой

ЗИМНИЙ ШТОРМ

Проклятье! Охрипшие ветры во мгле сатанеют!
Мы слепнем от снега, плевки на лету леденеют!
А волны вспухают на страх новичкам:
Все выше, все круче,
Взлетают за тучи
И солнце хотят отхлестать по щекам!
Эй, лево руля! Ну и град! Упаси наши души
Все золото мира не стоит и краешка суши!
Эй, круче под ветер — три тыщи чертей!
Кругом громыхает,
Вверху полыхает,
И тлеют от молний обрывки снастей!
Держитесь, держитесь! Смотрите, как те галеоны
Столкнул, повалил, разметал океан разозленный!
Наш боцман, бедняга, простуду схватил
И стонет на юте,
Закрывшись в каюте,
Должно быть, со страху свисток проглотил!
Перевод М. Я. Бородицкой

УТРЕННЯЯ СЕРЕНАДА

Встряхнулся жаворонок среди трав,
И, пробуя росистый голосок,
Он к твоему окну летит стремглав,
Как пилигрим, спешащий на восток.
«О, пробудись! — поет он с высоты,
Ведь утро ждет, пока проснешься ты!»
По звездам путь находит мореход,
По солнцу пахарь направляет плуг;
А я влюблен — и брезжит мне восход
С твоим лишь пробужденьем, нежный друг!
Сбрось покрывало, ставни раствори
И выпусти на волю свет зари!
Перевод М. Я. Бородицкой

ПРОЩАНИЕ ВОИНА

Ты слез жемчужных зря не трать,
Они не для того!
И вздохи на ветер бросать
Какое мотовство!
Бой барабанный рвется вдаль,
Труба язвит врага,
А настоящая печаль
Безмолвна и строга.
Мне место — там, среди полей,
Где падают бойцы
И для забавы королей
Плодятся мертвецы!
Мне долг велит лететь туда,
Всем сердцем рваться в бой,
Да только сердце — вот беда
Украдено тобой!
С ворами в старину бывал
Короткий разговор:
Семижды, что наворовал,
Вернуть был должен вор.
Но я не строг — и лишь вдвойне
За кражу я возьму:
Свое отдашь ты сердце мне
В придачу к моему!
Перевод М. Я. Бородицкой

Роберт Геррик

ТЕМА КНИГИ

Пою ручьи и гомон птичьих стай,
Беседки и цветы, апрель и май,
И урожай пою, и рождество,
И свадьбы, и поминки сверх того.
Пою любовь, и юность, и мечту,
И жарких вожделений чистоту,
Бальзам и амбру, масло и вино,
Росу и дождь, стучащийся в окно,
Пою поток быстротекущих дней,
И злость роз, и белизну лилей,
И сумрак, что ложится на поля,
И королеву фей, и короля,
И муки ада, и блаженство рая,
Войти в последний всей душой желая.
Перевод А. Г. Сендыка

КОГДА СЛЕДУЕТ ЧИТАТЬ СТИХИ

С утра мы трезвы и разумны, поэтому срам
Святые заклятья стиха повторять по утрам.
Лишь те, что свой голод насытят, а жажду зальют,
Слова колдовские пускай говорят и поют.
Когда рассыпает веселые блики очаг,
А в пламени лавра сгорает докучливый мрак,
И подняты тирсы, и песен вакхический зов
Кругами, кругами расходится до полюсов,
И властвует роза, и каждый, кто зван, умащен,
Тогда пусть читает стихи мои строгий Катон.
Перевод А. Г. Сендыка

СЕБЕ САМОМУ

Молод был, а ныне стар.
Но во мне не стынет жар.
Я могу травой стелиться
И лозой вкруг девы виться,
И в ночи ее согреть,
Чтоб от счастья умереть,
И воскреснуть (аллилуйя!)
Невзначай от поцелуя.
Ничего, что стар поэт,
Страсть моложе наших лет.
Перевод Т. Ю. Гутиной

ЗАВЕЩАНИЕ РОБИНУ-РЕПОЛОВУ

Когда умру, да не сочти трудом
Укрыть меня травой и свежим мхом.
Пускай мой Робин мне подарит пенье,
Пока справляют нимфы погребенье!
И зазвучит в листве — на верхнем «до»
«Здесь Робин Геррик свил себе гнездо!»
Перевод Т. Ю. Гутиной

ВСЕ КРУШИТСЯ И УМИРАЕТ

Все временем крушится: видит лес
Расцвет и гибель всех своих древес.
Столетний исполин, снискавший славу
Властителя всея лесной державы,
Всемощный дуб — и тот, придет пора,
Склонится и — падет без топора.
Перевод Т. Ю. Гутиной

ПЛЕНИТЕЛЬНОСТЬ БЕСПОРЯДКА

Небрежность легкая убора
Обворожительна для взора:
Батиста кружевные складки
В прелестно-зыбком беспорядке,
Шнуровка на корсаже алом,
Затянутая, как попало,
Бант, набок сбившийся игриво,
И лент капризные извивы,
И юбка, взвихренная бурей
В своем волнующем сумбуре,
И позабытая застежка
Ботинка — милая оплошка!
Приятней для ума и чувства,
Чем скучной точности искусство.
Перевод Г. М. Кружкова

ПРОРОЧЕСТВО НАРЦИССА

Когда нарцисс, едва живой,
К земле клонится головой,
Я думаю: «Вот жребий мой:
Сперва поникнет голова,
Потом предъявит смерть права
И надо всем взойдет трава».
Перевод Т. Ю. Гутиной

СЛЕЗА, ПОСЛАННАЯ ЕЙ ИЗ СТЭНЗА

Беги, поток струистый,
С моей слезою чистой.
Скорее! к той,
Что взглядами пленяет,
Молчит и убивает
Своею немотой.
Вон там на берегу
Сидит она в кругу
Цветов невинных.
Молю, чтоб ты успел
Отдать ей этот перл
Для бус ее предлинных.
А чтоб не отреклась,
Скажи, что мой запас
Исчерпан, не иначе:
Последняя слеза.
Сухи мои глаза,
Теперь уж не заплачу;
И душу изливать
Богатство расточать
Я боле не намерен;
Случись же вновь прилив,
Я буду бережлив,
Расчетлив и умерен.
Нет, если очень нужны
Подарки ей жемчужны,
То так и быть:
Хоть знаю, что напрасно,
Но сердце вновь согласно
Быть нищим и любить.
Скажи: готов, как прежде,
Ей угождать в надежде,
Что, ежели впаду
Я в бедность поневоле,
Она не станет боле
Взимать такую мзду.
Перевод Т. Ю. Гутиной

ВИДЕНИЕ

Один у хладного ручья
Печали предавался я.
Лил токи слез, любви молился,
Потом иссяк и сном забылся.
Я сном забылся, и во сне
Привиделась богиня мне.
Высокая, с лицом римлянки,
Одета на манер спартанки:
Лук сребродугий с тетивой
Шелковой у нее с собой;
Сама в коротенькой тунике,
Садятся розовые блики
Ей на колени, и открыт
Бедра божественного вид.
Тогда (для сна довольно прытко)
Я сделал дерзкую попытку
(Мне было ждать невмоготу)
Потрогать эту наготу.
Но дева, миртовою веткой
Мне пригрозив, с улыбкой едкой
Рекла: «Прочь, Геррик, не гневи,
Ты слишком низок для любви».
Перевод Т. Ю. Гутиной

К ДИАНИМЕ

Зачем гордишься звездами очей,
Глядящих из туманности своей?
Зачем твердишь, что сами в плен идут
К тебе сердца, твое ж не знает пут,
И что в тебя влюбленный ветер сам
Застыл, прильнув к струистым волосам?
Не льстись — рубин, что каплей дорогой
Украсил безупречный профиль твой,
Пребудет драгоценным и когда
Твой гордый блеск затмится навсегда.
Перевод Т. Ю. Гутиной

МОЕМУ ХУЛИТЕЛЮ

Увы, тебя стихами не растрогать;
Их исчертил твой длинный, грязный ноготь,
Стараясь уличить и очернить.
О, чтоб ему от ногтоеды сгнить!
Нет, каюсь, каюсь… дальше упражняйся:
Скреби, как хочешь, только не ругайся.
Иные строки так порой свербят;
Ну, почеши еще; спасибо, брат!
Перевод Г. М. Кружкова

КОРИННА ВСТРЕЧАЕТ МАЙ

Вставай, вставай, гони постыдный сон,
Парит на крыльях света Аполлон,
Аврора, весела, юна,
Мешает краски и тона.
Молю, коснись ногой босой
Травы, обрызганной росой.
Уж час, как солнцу молятся цветы,
Неужто до сих пор в постели ты?
Взгляни, сонливица, в окно
Пичуги славят день давно
И обещают счастье нам…
Проспать такое утро — срам.
Ведь с песней сотни девушек, внимай,
До жаворонка встали славить май.
Не зря ж листва свежа и зелена,
В зеленое оденься, как весна.
Конечно, нет алмазов тут,
Зато тебя росинки ждут
И может ласковый рассвет
Из каждой сделать самоцвет.
А кроме них, получишь нынче ты
Нить жемчуга волшебной красоты,
Коль отыскать успеем мы
Ее в кудрях росистых тьмы,
Покуда в дрему погружен
Сиятельный Гиперион.
Молитв сегодня долго не читай,
Господь простит, ведь мы встречаем май.
Смотри, дивись, не верь своим глазам,
Подобны стали улицы лесам,
Зеленой ветвью иль кустом
Извне украшен каждый дом,
Любой балкон, любая дверь,
Как в храме, убраны теперь.
Боярышник цветет, горяч и ал,
Как будто он и впрямь любовь познал…
Так близко — столько красоты!
Ужель проспишь все это ты?
Скорей бежим, ведь май нас ждет!
Прославим же его приход!
Прекрасен мир, как божий светлый рай,
Коринна, о, как сладко встретить май!
И юноши и девушки теперь
О сне забыли, милая, поверь.
Цветет боярышник для всех,
Не полюбить сегодня — грех.
С утра одни уж в свой черед
Вкусить успели сладкий мед,
Другие обручились в этот день,
И лишь тебе одной подняться лень.
У всех под цвет листвы наряд,
У всех глаза огнем горят,
Не счесть спешащих под венец,
И ласк, и слез, и, наконец,
Ночных гостей: заслышишь — открывай…
Коринна, здесь умеют встретить май!
И нам бы встретить май в расцвете сил,
Чтоб он своим безумьем заразил
И сладко одурманил нас,
Нельзя проспать рассветный час
И жизнь свою. Проходит дни,
За солнцем вслед спешат они
И в прошлое уходят навсегда,
Как дождь, как снег, как талая вода.
Уйдем когда-нибудь и мы
В рассказ, в напев, под полог тьмы…
Любви, что жжет и греет нас,
Беречь не стоит про запас,
Пока мы не состарились, давай
Пойдем вдвоем встречать веселый май.
Перевод А. Г. Сендыка

ВЕСЕЛИТЬСЯ И ВЕРИТЬ ПРЕКРАСНЫМ СТИХАМ

Опять земля щедра,
Как пиршественный стол.
Раскрыть уста пора
Час празднества пришел.
Час празднества пришел,
Всем деревам даря
Браслеты пышных смол
Густого янтаря.
Час розы наступил,
Арабскою росой
Виски я окропил
И лоб смятенный мой.
Гомер! Тебе хвала!
Настой заморский смел!
Хоть чара и мала,
Ты б от нее прозрел.
Теперь, Вергилий, пей,
Пригубь хотя б глоток!
Один бокал ценней
Всего, чем щедр Восток.
Продли, Овидий, пир!
Так аромат силен,
Что носом стал весь мир,
Недаром ты Назон.
Сейчас, Катулл, вина
Я выпью в честь твою.
Бутыль опять полна
Теперь за музу пью.
О Вакх! Я пьян совсем.
Пожар мой охлади!
Не то венок твой съем
И жезл — того гляди!
От жажды чуть дышу
На стену впору лезть.
Бочонок осушу
В твою, Проперций, честь.
Поток вина, Тибулл,
Я посвящу тебе…
Но в памяти мелькнул
Стих о твоей судьбе.
Что плоть, мол, сожжена,
Осталась лишь зола
И урна не полна
Так горсточка мала.
Не верьте! Жизнь — в стихах.
Их пламя пощадит,
Когда развеют прах
Людей и пирамид.
Всех живших Лета ждет,
Удел всего — конец.
Лишь избранных спасет
Бессмертия венец.
Перевод Е. М. Аксельрод

СОВЕТ ДЕВУШКАМ

Кто ценит свежесть нежных роз,
Тот рвет их на рассвете,
Чтоб в полдень плакать не пришлось,
Что вянут розы эти.
Сияньем солнце вас манит,
Светло оно и свято,
Но чем короче путь в зенит,
Тем ближе час заката.
Завидны юность и любовь,
Однако, недотроги,
Глаза тускнеют, стынет кровь,
И старость на пороге.
Вам надо замуж поскорей,
Тут нечего стыдиться
И роза, став на день старей,
В петлицу не годится.
Перевод А. Г. Сендыка

К ФИАЛКАМ

Милые фиалки,
Вы нежны,
Вы весны
Самой весталки.
У весны прислуги
Что травы.
Но лишь вы
Ее подруги.
Вы девичьи слезы.
Вы скромней
И славней
Дамасской розы.
Но близка расплата.
Дни бегут
Предадут
И вас когда-то.
Перевод Т. Ю. Гутиной

ЕГО ПОЭЗИЯ — ЕГО ПАМЯТНИК

Недолго уж писать
Стихи. Указ
Придет — кончать,
И я покину вас.
Еще какой-то миг
Потом прощусь.
К земле привык
Под землю опущусь.
О Время, пред тобой
Все пало ниц,
Своей тропой
Идешь, не помня лиц.
Всяк, попадя в твой плен,
В конце сойдет
Во мрак и тлен,
И скоро — мой черед.
Но камень скромный сей,
Что я воздвиг,
Свергать не смей,
Завистливый старик.
Иные пирамид
Наставят впрок.
Я «Гесперид»
Закончу под шумок.
Перевод Т. Ю. Гутиной

К МУЗЫКЕ, ДАБЫ УТЕШИЛА ИСТОМЛЕННОГО НЕЖНЫМ НЕДУГОМ

О ты, небесной стройности основа,
Повей сюда, на юношу больного;
Пускай твоих гармоний волхвованье
Смягчит, заговорит его страданье!
Чтоб он забыл про гордых и надменных,
Блуждая в дебрях сна благословенных,
И пробудился, болью не томимый,
Как поутру с любимою — любимый.
Перевод Т. Ю. Гутиной

ПОСЛЕДНИЙ ВОЗ, ИЛИ ПРАЗДНИК ЖАТВЫ

Его сиятельству Милдмею Фейну графу Уэстморлендскому

Пора, сходитесь, дети лета,
Чьим рвением земля согрета
Нам, благодарная, несет
Вино, и хлеб, и сладкий мед.
В венки вплетайте злачны травы,
На звонких дудках жатве славу
Играйте! Уж последний воз
Разряжен с верху до колес.
Вон ленты, пугалы, кошницы,
Жеребчики и кобылицы
Заботливо облачены
В холсты лилейной белизны.
Вот парни и девицы скачут
На радостях, что праздник начат,
А деревенские мальцы
То схватят лошадь под уздцы,
А то кидаются с разбегу
Брать штурмом славную телегу.
Собрался весь крестьянский люд:
Те крестят воз, те подбегут
Сноп поцелуют и дубовой
Листвой рядят; иной подковой
Рад осчастливить, а иной,
Вскочив на спину ломовой,
Горланит песни, как герой.
Ну что ж, когда и впрямь сраженье
Закончено — за угощенье!
Сам лорд зовет! Вот тучный бык
Средь моря яств, как материк,
Воздвигся; вот барашков мясо,
Окорока, рубец, колбасы;
Здесь пышный пудинг, там пирог,
Сыры, рассыпчатый творог.
(Неужто аппетит — порок?)
Когда ж нужна покрепче влага
(За общее чтоб выпить благо),
Вот в кружках пенистая брага.
Да будет же ваш лорд здоров!
За славный плуг, за клан серпов,
За ваши доблестные вилы,
За упряжных лошадок силы,
За хлесткий цеп и верткий пест,
За всех, пока не надоест!
И чтоб волов радивых стадо
Не оставалось без награды:
Вначале — полная бадья,
Ярем — потом. А вам, друзья,
Пить, но не спиться, чтоб весною
Опять дружиться с бороною
И честно выполнять наказ:
Кормить того, кто кормит вас.
Дождю подобно, наслажденье
Да не потопит ваши бденья,
Но служит оных удвоенью!
Перевод Т. Ю. Гутиной

ГОСПОЖЕ ЕГО СЕРДЦА АНТЕЕ

Вели тебя боготворить
Я так и поступлю.
Вели весь пыл тебе излить
Вот все, о чем молю.
Я все сокровища души
К твоим ногам свалю.
Авось, придутся хороши
Вот все, о чем молю.
Скомандуй сердцу замолчать,
Тебя не прогневлю,
Иль во сто раз сильней стучать
Вот все, о чем молю.
Захочешь слез моих, глазам
Все дни рыдать велю.
Когда же слез не хватит, сам
Я сердце растоплю.
Скажи, что должен умереть,
Я смерть потороплю,
Скажи всю жизнь твой гнет терпеть
Вот все, о чем молю.
Ты — жизнь, дыханье, влага глаз,
Ты — сон, но я не сплю.
Блаженство? Смерть? Один приказ
Вот все, о чем молю.
Перевод Т. Ю. Гутиной

К ЛУГАМ

Вы были зелены,
Цветами покровенны,
И были вам даны
Видения бесценны.
Вы зрели стройных дев,
Что рвали первоцветы,
Устами их согрев,
К груди прижав букеты.
Вы были им страной
И были им опорой.
Они — самой весной,
Самой цветущей Флорой.
Теперь уж их перстам
Не вить вам плетеницы,
Их шелковым власам
С кудрями трав не свиться.
Однажды все раздав
И нищенствуя ныне,
Грустите, не узнав
Себя в своей пустыне.
Перевод Т. Ю. Гутиной

ДЕВСТВЕННИЦАМ

У любви на вас чутье.
Уж таились от нее
Розамонда (прозябая
В лабиринте) и Даная
(В башне); но любовь пришла
К той и эту проняла.
Что ж, пугайте строгай видом,
Уподобясь гесперидам,
Иль совсем ни на кого
Не глядите. Что с того?
Были б только не уроды,
А любовь отыщет ходы
Хоть дождем на вас сойти,
Хоть мужчиной во плоти.
Перевод Т. Ю. Гутиной

ПОЦЕЛУЙ

Диалог
1. Ответствуй — поцелуй? Отколь
Приходит, где живет и сколь
Приятен он?
               2. Скажу, изволь.
Малыш родится и живет
Меж алых уст. Из них же пьет,
Из рук любви свой хлеб берет.
Хор. И гнездышко в алькове вьет.
2. Он — каверзный огонь услад,
Что льнет к очам и тешить рад
В хрустальных люльках милых чад.
Хор. И сушит слезки все подряд.
2. К ланитам следует засим,
К ушку, и к шейке, и к другим
Секретным радостям своим,
Хор. И не угонишься за ним.
1. Он нем, поди?
                       2. О, лишь на вид.
Он ловко льстит и веселит.
Порою — плут, порой — пиит,
Хор. И деву вмиг заговорит.
1. Он — дух иль плотью облечен?
2. Он — явь, но сладок, будто сон.
И нектар пьет со всех сторон,
Хор. И жалит, но с приятством он.
Перевод Т. Ю. Гутиной

ПОЭТ ЛЮБИТ, НО НЕ БУДЕТ ЖЕНИТЬСЯ

Я пут избегнул вновь,
Но вновь готов любить,
Вымаливать любовь,
А нет — так и купить.
Во всей своей красе
Достойные девицы
Меня пленяют все,
Но я б не стал жениться.
Я буду целовать,
И обнимать их тоже,
И пуще забавлять,
Но не на брачном ложе.
Супруг — пиши «бедняк»:
Знай, тащится с одною.
В достатке холостяк,
Что может быть с любою.
Ну кто ж настолько плох,
Чтоб брать себе жену
И вместо двух иль трех
Польститься на одну?
Перевод Т. Ю. Гутиной

ИСКУССТВО ВЫШЕ ПРИРОДЫ. ДЖУЛИИ

Когда сквозь дивный гребень твой
Каскад струится золотой,
Или цветочный твой убор
Мне очаровывает взор;
Иль новая прическа чудно,
Как многоярусное судно,
Встает передо мной, напружив
Прямые паруса из кружев;
Когда вдруг косы захотят
Улечься в круг, овал, квадрат,
Иль завязаться в сто узлов,
Чтобы поэт лишился слов;
Когда сии златые травы
Развиты сонно и лукаво
И, завиваясь там и тут,
Меня волнуют и зовут
Тогда мои прельщает чувства
Не столь природа, сколь искусство.
Перевод Т. Ю. Гутиной

НА ЗЛЫЕ ВРЕМЕНА

О времена
Кромешных бед!
Где свет?
Ты дожил до темна.
Тускнеет взор:
К чему смотреть,
Чтоб зреть
Всеобщий сей разор?
Куда идти?
Кругом война
Одна:
Смерть на любом пути.
Ты побеждал
Не раз в боях,
Но прах
Один для всех — финал.
Перевод Т. Ю. Гутиной

НОЧНАЯ ПЕСНЬ. ДЖУЛИИ

Трава светляками да светит,
Кометы да путь тебе метят,
И эльфы пускай
Тебя невзначай
Под старыми вязами встретят.
«Блудячий огонь» да не блудит,
Летучих мышей да не будет,
И пусть никакой
Дух леса ночной
Вернуться тебя не понудит.
Ступай себе неустрашимо,
Луной толстобокой хранима.
Пусть звезды гурьбой
Идут за тобой,
Как факелы неисчислимы.
Когда же (пути здесь немного)
Придешь ты ко мне (слава богу),
К сребристым стопам
Паду и воздам
Лобзаньями им за дорогу.
Перевод Т. Ю. Гутиной

МАЙСКИЙ ШЕСТ

Возвысился май,
Бокал поднимай;
Я пью за гирлянды витые,
Но прежде за тех,
Чьи ручки для всех
Сплетали венки золотые.
За здравье девиц,
Что сотню цариц
Затмить, несомненно, могли бы!
Пусть будут мужья
Бароны-графья!
Засим да плодятся, как рыбы.
Перевод Т. Ю. Гутиной

О ПЛАТЬЕ, В КОТОРОМ ЯВИЛАСЬ ДЖУЛИЯ

Вдыхая аромат ее шагов,
Я онемел, я умереть готов
Весь в благорастворении шелков.
Я различаю сквозь туман в глазах
Волненье складок, дивных линий взмах,
Тону, тону в трепещущих волнах!
Перевод Т. Ю. Гутиной

ПРОЩАНИЕ МИСТЕРА РОБЕРТА ГЕРРИКА С ПОЭЗИЕЙ

Так под луной любовники украдкой
Едва вкусят восторга страсти краткой,
Из милых уст опьянены на миг
Дыханьем роз, фиалок и гвоздик,
Едва пошлют воздушное лобзанье
Жемчужине ночного мирозданья,
Как тут их друг у друга отнимать
Бежит жена ревнивая иль мать
С крыльца гремит ключей унылой связкой,
И те, несчастные, поспешной лаской
Покажут вдруг, как туго им пришлось:
Вдвоем нельзя и невозможно врозь.
Вот так и мы перед разлукой хмурой;
Влюбленные нам родственны натурой
Мы так же гнали прочь железный сон,
Когда в окно влетал вечерний звон.
Нет, полночь, — нет! — мы были своевольней.
Когда рассвет вставал над колокольней,
Мы, бодростью превосходя рассвет,
С восторгом слали солнцу дня привет
И пили, общим пламенем объяты,
За девять тех, которым Феб десятый;
В вакхическом безумстве мы несли
Сердца и души вихрем вкруг земли,
В венце из роз, в испуге, в изумленье
От своего хмельного исступленья;
Да, я ширял, как пламенный дракон,
Но к дому невредимым возвращен.
О наша всемогущая природа!
Ты даришь огнь сынам людского рода,
А с ним простор, насущный хлеб, и честь,
И воскрешенье от греха, и весть,
Что воцарится над юдолью бренной
Всеобщий радостный апрель вселенной,
Когда все станут равными. Во прах
Какие тысячи б сошли в веках
И сколькие в грядущем миллионы!
Но души смертных, одухотворенны
Тобой, живут благодаря тебе
И не сдаются злобе и судьбе.
Гомер, Мусей, Овидий и Вергилий
Прозренья огнь поныне сохранили,
И наши барды, милостью твоей,
Тенями да не станут средь теней,
Доколе мир для славы или слуха
Хранит фанфары, и язык, и ухо;
Но сей удел не для меня, о нет:
Я сам себе и небу дал обет
И пламень чувств, и совести движенья
Вручить священническому служенью.
Не жупел человечества, нужда,
С тобою нас разводит навсегда,
Взывая к здравомыслию, но знанье,
Что я созрел для высшего призванья,
Иначе б я давно утратил пыл
И в сытом самомнении почил;
Нет, бог природы новые отличья
Готовит мне для вящего величья.
Ты поняла? Ступай же; нет, постой,
Ты слышишь речь, рожденную тоской,
Ты видишь лоб, тоской изборожденный,
О, не таков ли на смерть осужденный,
Когда в слезах, печалясь о былых
И небывалых радостях земных,
С товарищами он бредет куда-то,
Откуда человекам нет возврата.
И менестрель такой же бросил взгляд
На Эвридику, шедшую сквозь ад,
Каким тебя я всякое мгновенье
Слежу с явленья до исчезновенья,
Каким вотще взываю о любви
И жажду удержать черты твои.
Так Демосфен, велением собранья
Навеки обреченный на изгнанье,
Глядел назад и видел за кормой
Дым очагов над Аттикой родной;
Так Туллий, не любовник, но свидетель
Времен, когда почила добродетель,
Глядел и тщился рок остановить
Иль падший город взором уловить.
Так, так я на тебя гляжу печально;
И что любовь моя материальна,
А не словесна — я в залог принес
Жемчужины моих замерзших слез
Бери, ступай неспешною стопою,
К Легасову направься водопою
И на горе раздвоенной узри
Священных дев, которых трижды три,
И осуши стыда и гнева чашу
За братью прорицательскую нашу,
И, опьянев, кляни хромых, слепых
Балладников, коверкающих стих,
Присвоивших твои алтарь и имя;
О, преврати их чарами своими
Вон тех в лягушек, а вот этих в змей,
Таких-то — в крыс, а этаких — в свиней,
Чтоб их обличье стало так отвратно,
А сущность даже глупому понятна.
Последний поцелуй! Теперь иди;
И я пойду, храня тебя в груди,
Хотя не ты даруешь вдохновенье
Для проповеди горнего ученья,
А муза новая. Но ты — мой друг,
Так будь во мне готова к сим заботам,
Служанка, облеченная почетом.
Благотворящих благость вводит в рай;
Наш труд — венец земных трудов. Прощай.
Перевод А. Я. Сергеева

СИЛЬВИИ, С ПРИГЛАШЕНИЕМ ВЕНЧАТЬСЯ

Ну — под венец! И спать друг возле друга.
Счастливей кто супруги и супруга?
Твои часы стоят, мои спешат,
Но ведь ничьи не повернешь назад.
Что ж, Сильвия, гони свои сомненья,
Любви правдивой чужды промедленья.
К мольбам безумца преклони свой слух.
Любить иль мудрой быть — одно из двух.
Перевод Т. Ю. Гутиной

Генри Воэн

ВОЗРОЖДЕНИЕ

В цепях — и все ж мне удалось
Бежать весной,
И весь в цветенье, полон роз
Был путь передо мной;
Но ветер, хладно-жгуч,
Цветы мертвил,
И грех покровом черных туч
Мой бедный ум обвил…
Обман! Весной назвать нельзя
Сих вихрей бег!
Меня нагорная стезя
Вела сквозь лед и снег;
Так пилигрима глаз
С надеждой ждет,
Чтоб ширь небес отозвалась,
Но, плача, дождь идет…
Я шел и тяжело вздыхал,
Вилась стезя,
И на горе я отыскал
Весы — и в руки взял:
Я взвесил груз скорбей,
Недавних бед,
Но оказалось — тяжелей
Веселье прежних лет!..
Вдруг кто-то крикнул: «Прочь!» — И вдруг
Мне виден стал
Восток прекрасный, свежий луг,
Луг, где Иаков спал:
Нет, не для наших ног
Сия земля,
По ней ступает лишь пророк
Да божий друзья…
Внезапно я узрел вокруг
Высокий лес,
Чьи ветви, наподобье рук,
Сплетались там и здесь,
И в нем моя душа,
Изумлена,
Свои потери вновь нашла
В ней расцвела весна.
Раскрылось солнце, лик земли
Ожил тогда,
И облака в лазури шли,
Белея, как стада.
И ветерок был прян,
И куст любой
Надел венок; был взгляд мой пьян,
Но слух объял покой.
И только малый ключ журчал
В той тишине
В тени, как музыка, звучал,
Как плач, был внятен мне:
Я водоем узрел.
На дне лежат
Каменья: этот — кругл и бел,
Тот — темен и щербат,
Лилась вода, и камень в ней
Плясал, светил,
Другой, что полночи мрачней,
Совсем недвижен был.
И так я, с толку сбит,
Их созерцал,
Но вот уж новый странный вид
Моим очам предстал:
На берегу — цветущий сад
В полдневный час,
Одни в нем крепко спят, а взгляд
Других горит, лучась.
Я чувствую, как ветерок
Подул в саду,
Откуда? Где его исток?
Ищу — и не найду…
Я вглядывался, я искал,
Бродил весь день,
Не даже лист не трепетал,
Не шевелилась тень.
Напрасно я искал,
Увы… Но вдруг
Мне тихий голос внятен стал:
«Повсюду дышит Дух!»
А я: «Он дышит надо мной…
Умру, чтоб жизнью жить иной…»
Перевод Д. В. Щедровицкого

УЕДИНЕНИЕ

О наслажденье первых лет,
О детства ангельского свет,
Когда я свой второй удел
Земной — почти еще не зрел,
Когда душа одной мечтой
Жила — небесной чистотой!
Бывало, отойду — смотрю
На первую любовь свою,
Вновь отойду, но через миг
Опять гляжу на светлый лик.
Душа блуждала налегке,
Жила на облаке, цветке,
И всюду взор ее следил
За отблесками вечных сил.
Еще коварный мой язык
Язвить мне совесть не привык,
Не знал греховных я искусств,
Не ведал помраченья чувств.
И чуял я сквозь плоть — близки
Пресветлой вечности ростки…
О, как теперь я был бы рад,
Когда б возможен был возврат
На этот путь, на прежний след,
Чтоб вновь увидеть ясный свет!
Дух пламенный на горный склон
Взлетел — и зрит Иерихон,
Моя ж душа пьяным-пьяна,
И чуть не падает она…
Спешит вперед людская рать,
Лишь я идти хотел бы вспять:
Когда же прах мой без следа
Исчезнет — я вернусь туда!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

УТРЕННЕЕ БДЕНИЕ

О радость! Расцветают все цветы
Во мне, мой дух бутонами покрыт
Средь темноты,
Пусть небеса
Как саван сна,
И ночь мрачна,
В груди моей — роса,
Она бодрит
И оживляет землю, будит сад,
И мир поет, очнувшись от зимы,
И песнь гласят
И сонм ветров,
И струй каскад,
И сотни стад
На сотни голосов
Поют псалмы,
В симфонии природы пресвятой
Мы — ноты… Все мелодии солью
В молитве я.
Так нежит слух
Поющий дух,
Чье эхо — жизнь в раю!..
Молитве той
Учусь в ночи. Душа вошла во мрак,
Как в облако — звезда: жива она,
Свет не иссяк.
За тьмою туч
Есть вышний свод,
И там живет,
Горит бессмертный луч:
На ложе сна
Прах жизнь мою и светоч мой облек,
И все же Ты — нетленный их исток!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ПОКОЙ

Душа! Над звездным сводом
Стоит небесный град,
Там грозный страж пред входом
Бесстрашен и крылат.
Там силы света славят,
Склоняясь пред вождем,
Его, кто ими правит,
Кто в яслях был рожден.
Прекраснейший на свете
Твой друг (душа, проснись!)
Он спас тебя от смерти,
С небес сошедши вниз…
Коль сил твоих достанет,
Увидишь — там растет
Та роза, что не вянет,
Цвет мира, твой оплот!
Отбрось же все волненья,
Лишь в нем найдешь покой,
Он верен без сомненья
Бог жизни, пастырь твой!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

МИР

Однажды в полночь вечность видел я,
Она кольцом сверкала, блеск лия,
Бескрайний свет струя.
Под ней кружилось время, словно тень:
Час, год и день
Движеньем сфер вращали весь наш мир
И все, что он вскормил;
Там пел влюбленный, струны шевеля
И милую моля,
С ним только лютня и фантазий тьма
Игра ума.
Перчаток, лент силки — он миг назад
В них видел клад
Разбросаны, и всем он пренебрег:
Пред ним — цветок!..
Правитель мрачный, чей удел тяжел,
Он, как ночной туман, покрывший дол,
Скорее полз, чем шел,
И, словно солнце в помраченья час,
Собою тяготясь,
Был тучами свидетелей гоним,
Вопящими над ним.
Как крот, он принимался норы рыть,
Чтоб тайны скрыть,
И муки тех, кого он там когтил,
Мрак поглотил.
Он, вскормлен церковью, доносов рой
Зрел пред собой
И жаждал крови, обратив ее
В свое питье!..
На груде хлама скряга, чуя страх,
Всю жизнь томился и сжимал в руках
Не золото, а прах.
Он жил, презрев божественный покой,
Дрожащею овцой.
У тысяч, кто лишил себя ума,
В объятиях — сума!..
Эпикуреец небеса вместил
И никому не льстил.
Все многословны были — он едва
Цедил слова.
Кто в мелочах погряз, душою слаб,
Тот жалкий раб…
И правда чистая победой зла
Унижена была!
Но тот, кто плакал, ил акал здесь и пел,
И снова пел, хоть крыльев не имел,
Он ввысь, в Кольцо, взлетел!
«Лишь тем (я молвил), кто лишен ума,
Желанней света — тьма!
В пещерах скрытым, страшно им взглянуть
На свет, явивший путь,
Путь, чтоб любой из тьмы и смерти — мог
Ввысь воспарить, где Бог,
Идти за солнцем вслед и стать светлей
Его лучей!»
Когда ж безумцев поносить я стал,
Мне кто-то прошептал:
«Кольцо жених невесте лишь своей
Отдаст — и только ей!..»
Перевод Д. В. Щедровицкого

«На днях я вышел в поле…»

На днях я вышел в поле — провести
На воздухе часок,
Там как-то летом встретил, я цветок
Предивной красоты…
Но стужа снегом замела кусты
И землю ту,
Что видел я в цвету.
Я ж, видимостью, белой пеленой
Не обольщен,
Подумал: «Что ж, мы встретимся еще
С иной весной,
Пусть расставанье с этой — в год длиной,
Другой в свой срок
Увижу я цветок».
Все ж палку поднял я, пошел назад
И раскопал
То место, где он прежде расцветал,
И бросил взгляд
Там зелен, свеж и, как затворник, свят
Он невредим
Лежал, для нас незрим!..
В догадках и сомненьях, изумлен,
Я потонул,
Одно поняв: он там себе вернул
Все то, чем он
Здесь, на ветру, был прежде обделен,
С теченьем дней
Став ярче и юней.
Потом я вновь накрыл его взамен
Пелен — листвой
И, про последний час подумав свой,
Поник, смятен,
И прошептал: «Умерший, ты блажен!
Спи — сам покой
Склонился над тобой!»
Но кто же сею верою согрет?
Кто примет весть
От корешка? Он спит всю зиму здесь,
И крыльев нет
Взлетев, увидеть истину и свет,
И рад любой
Попрать его стопой…
О Ты! чей дух когда-то мертвеца
Воспламенил,
Животворил, высиживал, кормил
Его — птенца
Без образа, без имени, лица,
В земной судьбе
Дай следовать тебе,
Чтоб в мире масок и теней, ведом
Святой тропой,
Я одолел к заре вслед за тобой
Крутой подъем,
О Ты — незримый, дышащий во всем,
Молю — яви
Дар мира и любви.
Отсюда, где печальный сон царит,
Веди меня
Туда, где свет и где блаженство дня
Всю боль смирит,
Там явишь мне, что тот в тебе сокрыт,
Чей бедный прах
Я вспоминал в слезах!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

«В мир света навсегда они ушли…»

В мир света навсегда они ушли,
И мне здесь тяжко одному,
Лишь память их, как яркий свет вдали,
Мою пронзает тьму.
Она горит в груди, как между туч
Сверкают звезды и темный час,
Как над холмом блестит последний луч,
Когда закат погас.
Я их во славе зрю на небесах,
И свет моих неярких дней
Пред их зарей сияющей иссяк
Стал бледного бледней.
Святая кротость, упованья дар
О, сколь высок ваш горний путь!
Вы мне, остывшему, хотите жар
Былой любви вернуть…
О смерть, о воздаянья щедрый клад.
Тебе во тьме дано гореть!
И то, что недра мрачные таят,
Извне нам не узреть.
Гнездо пустое пред тобой: исчез
Его покинувший птенец,
Но как узнаешь: выбрал темный лес
Иль поле сей певец?..
Как ангел, озаряя нас во сне,
Душе нежданно шлет призыв,
Так светлые мечты восходят, мне
Мир Славы приоткрыв.
Когда звезда могилой пленена,
Она во тьме едва горит,
Но, обретя простор, взойдет она
И сферы озарит.
Пусть, Отче Славы, будет возвращен
Мой дух, что долго пленным жил,
Из мира, где он был порабощен,
В обитель светлых сил!
Иль сделай, чтоб, когда я в рысь взгляну.
Мне взгляд не помрачала мгла,
Иль уведи меня в ту вышину,
Где видно без стекла!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ВЕНОК

О ты, цветущий в сей низине, ты,
Чье торжество мгновенней метеора!
Взгляд оторви от бренной красоты
И пользу извлеки из разговора!..
К нечестью в юные года
Я направлял свой шаг
И шел, не ведая стыда,
К паденью и во мрак.
Я упустить боялся миг
И средь мирских пучин
Все наслаждения постиг,
Все игры изучил.
С огнем играя, на позор
Я отдал жизнь свою,
Не знал, что полыхнет костер
И душу опалю.
Рассвет в тумане длился мой,
В мечтах, средь сладких нег.
Лохмотья с золотой каймой
Носил мой юный век.
В сады, к ручьям меня влекло,
Я собирал букеты,
Венчал я розами чело,
Я тратил жизнь на это!
И вдруг, успехом опьянен,
Я встретил мертвеца.
Узрев мое тщеславье, он
Остановил юнца:
«Глупец, напрасно сил не трать:
Что в полдень срежешь ты,
Обречено навек завять
С приходом темноты…»
…Сорвешь цветок — и он умрет… О, ты
Оставь расти, не убивай цветы,
И свой венок нетленный ты найдешь
Там, где ни ветер не страшит, ни дождь!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

БЛУДНЫЙ СЫН

Когда чудесный год
Спасенья вашего придет, когда
От зимней неподвижности и льда
Сердца оттают ваши и сойдет
Вновь ангел, что с людьми свиданья ждет,
Чей вещий зов из купины
Услышать вы должны,
И светлый Голубь сам,
Что столько весен встарь от вас сокрыл
И вверил небесам,
Раскинет сень парящих крыл
Над вами, и, живых испивши вод,
Сухое древо снова расцветет!..
Мечтой одной
Я полн: хочу дожить до этих дней,
Когда к маслине прирастут родной
Те ветви, что без сока и корней
Измучились в былые времена,
Как с мужем разлученная жена.
О, близок этот срок!
Ведь ваш упадок мрачный отлучил
Светило, озарившее Восток,
От вас!.. Его целящие лучи
Другим светили. Вы же в слепоте
Отвергли свет, сиявший на кресте…
Но ныне нам гласят
Знаменья: полнота времен грядет,
И Солнце, пережившее закат
У вас, над вами вновь оно взойдет,
И вспыхнут, отразив его лучи,
Мамврийские, Есхольские ручьи!..
И вскоре Он,
Кем Сын единородный из любви
Был отдан, чтобы в нем был мир спасен,
Чей Дух скорбит, что заблудились вы,
Он, вспомнив старую свою любовь,
С сердец ослепших совлечет покров!..
В вас вера на земле жила, пока
Вы были родом царственным, в чести:
Вначале божья верная рука
На вас явилась, чтобы вас спасти,
Как первенца. Но вы, свои сердца
Окаменив, противились любви,
И младший сын был призван, чтоб Отца
Ко всем народам ревновали вы…
Таков с людьми Ты, праведный Отец!
Твои дары обходят круг времен
И возвращаются, чтоб наконец
Был найден блудный сын и исцелен!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

НОЧЬ

Сквозь девственный покров,
Твой полдень скрывший (ибо мы должны
Жить отраженным блеском светлячков,
Как лик луны),
Свет Никодиму воссиял,
Он Бога своего познал.
О, сколь блажен он был,
Когда в юдоли тьмы и слепоты
Увидел, как зарю целящих крыл
Раскинул Ты,
И, что не видано с тех пор,
Вел в полночь с солнцем разговор!
О, где же он найти
Тебя в тот час немой и мертвый смог?
В какой святой земле мог возрасти
Такой цветок,
Чья чудотворная листва
Таит величье божества?
Не золотой престол,
Не херувим, не рукотворный храм
Господь все то, что к жизни произвел,
Вмещает сам,
И лес дивится, изумлен,
Но впали иудеи в сон…
О ночь! Сей мир умолк,
Порыв стремлений суетных погас,
И духи бдят, чтобы никто не мог
Встревожить нас.
Молитв Христовых славный час,
Колоколов небесных глас!
В молчанье Бог парит,
И локоны его увлажнены
Ночной росой. Он кротко говорит
Средь тишины,
И внятен духам зов его,
И души единит родство.
Когда б шум дней моих
Смолк, — я вошел бы в твой ночной шатер,
И услыхал, как ангел, кроток, тих,
Крыло простер,
Я воспарил бы в глубь небес,
И не блуждал бы боле здесь,
Здесь, где слепящий свет,
Где все бессильно — и лишает сил,
Где я блуждаю — и утратил след,
И путь забыл,
Ловя неверные лучи
И видя хуже, чем в ночи…
О Боге говорят
Во тьме слепящей обитает Он…
Слова темны: ведь говорящих взгляд
Столь помрачен…
О, в сей ночи и я бы с ним
Мог обитать — сокрыт, незрим!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

КРОВЬ АВЕЛЯ

Пурпурный, траурный родник,
Ты — первомученика крик,
Которым вечно окликаем
Кровавый Каин!
Красна струя и в поздний час,
Хоть ранним утром излилась!..
Но если мог
Сей глас (хоть слаб и одинок)
Вопить немолчно, без конца,
Тревожа в небе слух Творца,
Какой же гром рождает тот,
Чьим жертвам уж потерян счет,
Кем крови даже не струя
Пролита — целые моря?!
Их волны не смыкают глаз,
В их бездне слышен бездны глас,
И шум — биенье многих вод
У вечных плещется ворот,
И вопли мести слиты в гром,
И души жертв под алтарем
Единым криком, полным боли,
Кричат Всевышнему: «Доколе?!.»
Святой судья!
Для добрых благо — власть твоя,
Ее уставами храним,
Тот счастлив, кто живет по ним!
Я говорю Тебе, клянясь
Душой, которую Ты спас
От рук убийц, и клятвой той
Плачу за милосердный твой
Свет, — лишь последовав ему,
Я одолел и смерть, и тьму!
Пусть крови сей поток
Исполнен мести и жесток,
Он детски-кротким может стать,
Прощать, молиться и рыдать
О тех, кем пролит он, чтоб крик
О мести неба не достиг!
Да, кровь нас с небом примирит,
Кровь эта лучше говорит,
Чем Авелева: та и днесь
На землю призывает месть…
Но Сын Твой учит нас молиться,
Чтоб были прощены убийцы!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

ВОДОПАД

Сквозь немоту времен — твоя струя!
Прозрачна и свежа, волна твоя
Дрожит, вопя,
И, как толпа,
Как люд, что на бегу возликовал
И замер, пред собой узрев провал,
Твой блеск зеркал
Застыл и впал
Внезапно в страх
И — ниц, во прах!
Но, из могилы каменной восстав,
Свой светлый путь вершит в иных местах…
Мой водопад, моя скамья,
Порой глядел и думал я:
Коль капля, и достигнув дна,
Бывает вновь воскрешена,
Так разве страшен тьмы удел
Тому, кто море света зрел?
Когда частица бурных вод,
Низвергшись в бездну, вновь живет,
Что ж смертным верить не велит,
Что Бог умерших оживит?..
О, влажный грохот с высоты!
Ты — память о крещенье, ты
Прозренье тех живых ручьев,
Где души слышат Агнца зов!
Исполнен истины, глубок
Притчеобразный твой поток!
От нас, глупцов, твой смысл сокрыт,
Пока нас Дух не просветит,
Что, вея встарь над ликом вод,
Любовью согревал свой плод!..
Как струй летящих шумный звук
Внизу безмолвный чертит круг
И след их гасится о брег
Так исчезает человек…
О брег незримый, где, маня,
Свобода славы ждет меня!
Душа иного русла ждет
Не этих падающих вод…
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЛИВЕНЬ

О вечный ливень! С неба — ниц!
Дождь, серебрящий крылья птиц!
Низринь в юдоль ручьи свои
И прах иссохший напои!
О, в скольких светлых вечерах
Цветник от ливней сладко пах,
О, сколько, просияв светло,
Чудесных солнц при мне зашло!
И все ж впервые осчастливлен
Закат таким вечерним ливнем!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ВОСКРЕСЕНИЕ

Раскройся, в свет Его войди,
Ночные страхи — позади.
Блажен встречающий рассвет,
Для спящих глаз — сиянья нет:
Лишь тем, кто всмотрится, видна
Роса светающего дня!
Ты слышишь: изменив полет,
Нам теплый шепот ветер шлет,
Прошла пурга, и сник мороз,
Свиданье с жизнью вновь сбылось.
Заслышав горлиц голоса,
Смеясь, ответствуют леса,
А здесь, во прахе и в пыли,
Раскрылись лилии любви!
Перевод Д. В. Щедровицкого

Ричард Крэшо

МУЗЫКАЛЬНЫЙ ПОЕДИНОК

Уж полдень отпылал и солнца ход
Клонился к западу, когда близ вод
Журчащих Тибра в зелени травы,
Укрывшись под шатром густой листвы,
Сидел Лютнист, забывший за игрой
И полдня жар, и дел насущных рой.
Неподалеку, прячась меж ветвей,
Внимал игре искусной Соловей
(Дубрав окрестных радостный жилец,
Их друг и сладкогласый их певец).
И, слушая, звенящим струнам в тон
Веселой трелью отзывался он,
Найдя в своем регистре верный звук,
На каждое движенье ловких рук.
В сопернике такую видя прыть
И над певцом желая подшутить,
Лютнист зовет противника на бой,
Прелюдом возвещая вызов свой,
Как будто перед битвой стать должна
Застрельщицею каждая струна,
Чуть тронутая им, — в ответ скорей
Дробит свой нежный голос Соловей
На тысячи сладчайших, чистых нот
И, выведя в рядах певучих рот
Несметный рой заливистых бойцов,
Дает понять, что в бой и он готов.
Перстов послушны беглому чутью,
Запели струны — каждая свою
Мелодию, затем — небрежный взмах
Руки, и словно бурей на струнах
Смешало звуки, чтобы вновь начать
Им от струны к струне перебегать
И понемногу смолкнуть наконец.
Но в полной мере воздает певец
Искусством за искусство-то порой,
Как бы колеблясь, долго тянет свой
Напев нехитрый, как витую нить
Из горла влажного, то оживить
Пытаясь песню, ищет, где бы в ней
Акцент поставить нежного нежней,
И, трелями короткими дробя
Ее на части равные, себя
Перебивает. Удивясь, как мог
Столь малый шлюз вместить столь мощный ток
Мелодий, чьи напевы и стройны,
И безыскусной прелести полны,
Лютнист в ответ движением одним
Рассорил струны (что дышали с ним
Единым вздохом): хриплые басы
Хулят ворчливо дискантов красы,
А те честят их с чистой высоты,
Частя, пока посредники — персты
Не гасят перепалку эту вмиг,
И хрип, и звон сплетая в трубный клик,
Зовущий Марса на поля смертей
Для новой страшной жатвы. Соловей
Удар и этот возвратить спешит,
Трепещет грудь его, и клюв дрожит,
И рвется ввысь, сверкая и дробясь,
Внезапных трелей правильная вязь
Осмысленный ликующий трезвон!
То вдруг, рыдая, задохнется он
В коротких, частых всхлипах — словно град,
Несется этих звуков водопад
Чрез горло его влажное, спеша
Из той груди излиться, где душа
Певца — родник ее вечноживой
Омыта в струях музыки самой.
Гармоний золотых счастливый край,
Где зреет лучших песен урожай,
Где каплющие сладостью плоды
Награда садоводу за труды
На этой щедрой ниве! Горний хор,
Во славу Феба певший с давних пор,
Звенящий серебром с той высоты,
Где музы на заре полощут рты
Росою Геликона и людским
Ушам даруют свой рассветный гимн,
Как бы моля: пусть спит усталый люд,
Пока они заутрени поют,
Своим небесным щебетом храня
Его покой от рдеющего дня!
Так Соловей, дыханье горяча,
Поет, и льется песнь его, журча
Ручьем искрящимся. И он кладет
В основу новой песни прежний ход
Мелодии, покуда вихрь сильней
Вздымает грудь его, рождая в ней
Как бы землетрясенье, и тогда
Напев окрепший прянет из гнезда,
И к небу, лепеча, взовьется он,
Самим собой, как эхо, окрылен.
Открыв блаженству шлюзы, Соловей
Дает свободно музыке своей
Скользить по волнам, что и вверх, и вниз
Раскачивают гордый вокализ.
То чередой пронзительных рулад
Зальется он, то вдруг умерить рад
Их пыл усердный вставками басов,
То медных труб военных хриплый зов
Издаст. Экстазом певческим полна
Его душа, и так легко она
Излита, что вознесся над самим
Собою он, той песней одержим.
Стыдом и гневом поражен вдвойне
Лютнист: «Что ж, госпожа, придется мне
Сыграть еще — пой, лютня, так, чтоб мой
Избыть позор, иль стань навек немой.
Иль песнь победы выстрадай в борьбе,
Иль плач надгробный по самой себе!»
Так он сказал и, пламенем объят,
И яростно, и робко тронул лад,
И задрожал в смятенье нежный хор
Испуганных и трепетных сестер
Как будто пряди Феба самого
Волнуются и вьются под его
Дыханьем буйным, что меж сфер поет,
И шире раздвигают небосвод.
Порхая по струнам то вверх, то вниз,
Биенье ритма чувствует Лютнист
В своей крови, а пальцы бой ведут
В тенетах Феба с ратью звонких пут,
По их ручьям впадая в океан
Гармонии. Напев Лютниста пьян
Таким нектаром сладостным, что с ним
Кипящий в кубке Гебы — несравним.
И каждый взмах перстов рождает свой
Мгновенный отклик — струн певучих строй
Порой жужжит назойливо и зло,
Порой щебечет звонко и светло;
И каждый штрих, и каждый оборот
Лучится новым счастьем и цветет
Иной красою. Так по гребням волн
(Неистовством столь гармоничным поли)
Вихрь вдохновенья гонит пред собой
Рапсодий нарастающих прибой.
И этот росчерк царственных причуд
Пронзает воздух, и то там, то тут
Мелькает в гордых тактах, и затем
Теряется, не узнанный никем;
Их голос робкий мечется меж нот,
Твердя им о тщете своих забот:
Ведь тайны, что хранит высокий дух
Искусства, он назвать не смеет вслух,
А только шепчет. Так на всякий лад
Трепещут струны, будто бы хотят
Лютниста душу провести по всем
Надмирным сферам музыки — в Эдем
Гармоний и средь горней высоты
Поднять на трон нетленной красоты.
И наконец (венчая долгий спор
Певучих струн, рождавших до сих пор
Блаженный разнобой под властью рук,
Чьей волей описало полный круг
Подъемов и падений колесо)
В сладчайшем полнозвучье тонет все.
Лютнист окончил и спокойно ждет,
Чем Соловей ответствует, и тот,
Хоть прошлый труд его чрезмерен был,
Все ж рвется в битву из последних сил.
Увы, напрасно! Многозвучный звон
Искусных струн лишь миг пытался он
Унять в порыве горестном одним
Простым и чистым голосом своим.
И не сумел, и в скорби опочил,
И смертью пораженье искупил,
И пал на лютню, о достойный, чтоб
(Столь звучно певший!) лечь в столь звучный гроб!
Перевод М. И. Фрейдкина

ПЛАЧУЩАЯ

О сестры — две струи,
Серебристо-быстрый бег воды,
Вечные ручьи,
С гор потоки! Тающие льды!
Источник слез неутолимый
Твои глаза, о Магдалина!
Глаза твои — звездный свод,
Нескончаемый звездопад,
Звездный сев идет
Да будет урожай богат,
Чтоб свет небесного чела
Земля сторицей отдала!
Да то не звезды все ж,
Звезды незыблемо верны,
Их паденье — ложь,
Ими небеса полны,
А у земли и власти нет
Вместить столь совершенный свет!
Твой плач — струится вверх,
И пьют его небес уста,
Как волны млечных рек.
И, словно сливки, высь густа.
Бурлит хрустальный океан
Сам небосвод от взглядов пьян!
Под утро Херувим
Спешит сюда глоток испить,
Чтобы напитком сим
Уста святые усладить.
И песнь его весь день сладка:
В ней привкус этого глотка…
А если новый гость вступил
В круг звезд и путь свой завершил,
Готовит небо пир:
Наполнит ангел свой кувшин
Из глаз твоих, черпнув сполна
Из них господнего вина…
Нет, не на бархате ланит
У розы — прикорнет роса,
Ее лилея не сманит,
Не в ней она смежит глаза:
Цветы покинет, задрожит,
Твоей слезою побежит!..
Янтарь прозрачно-золотой,
Катясь слезами со ствола,
Рожден печалью той,
Которая в тебе взошла:
Алмазы скорби в сих ларцах
Ключи небесного дворца!
Когда, в величии представ,
Скорбь мощи царственной полна
(У скорби — царский нрав),
Она, как ты, облачена,
И носит жемчуг свой, горда,
Она из слез твоих тогда!..
Когда, как плач, закат
На нас прольется с высоты,
Твой облик отразят
Его печальные черты…
О ты, чья сладость на века
Печальна, а печаль — сладка!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ГИМН

Песнь, которую поют пастухи
Хор. Воспойте, пастыри! Для нас
Заря любви в ночи зажглась.
Пусть к небу пенье вознесется
Уж слишком долго дремлет солнце!
Для спящего блаженства нет,
Ему не думалось досель,
Что мы узрим небесный свет,
Царя целуя колыбель.
Скажите, солнце торопя:
«Теперь светло и без тебя».
Ему мы явим чудеса,
Каких не видело оно,
Не созерцали небеса:
Без солнца — все озарено!
Где был ты, Титир, объяви,
Что видел, Тирсис, назови!
Титир. Я видел: лежа в темноте,
Взглянул младенец чудно так,
Что в небывалой красоте
День воссиял, рассеяв мрак.
Не на востоке занялась
Заря, о нет, взошла из глаз!
Хор. Не на востоке занялась…
Тирсис. Выла вьюга, пел мороз
То злой Борей летел на брань,
Но вдруг забылся — и принес
Нам ароматы вместо ран:
Куда упал сладчайший взгляд
Там вместо льда цветы пестрят.
Хор. Куда упал сладчайший взгляд…
Оба вместе. Ты в нежном гнездышке лежал,
Рассвет, несущий вечный день!
С востока взгляд твой воспылал
И прочь бежала страха тень.
Тебя в сиянии твоем
Узрев, мы зренью гимн поем.
Хор. Тебя в сиянии твоем…
Титир. Сей бедный мир — я произнес
Приюта лучшего не даст ли
Пришельцу, что светлее звезд,
Чем грязные, сырые ясли?
Отыщем в небе, на земле ль
Сему младенцу колыбель?
Xор. Отыщем в небе, на земле ль…
Тиpсис. Ты, гордый мир, ужель решил,
Что дать приют младенцу смог?
Нет, Феникс сам гнездо здесь вил,
Любовь здесь возвела чертог,
И прежде, чем родился тут,
Он сам избрал себе приют.
Хор. И прежде, чем родился тут…
Титир. Я видел: тихо снег летел
Обвить младенца нежный сон
И окружить его постель
Подвижной белизной пелен.
Сказал я: «Этого руна
Забота слишком холодна».
Хор. Сказал я: «Этого руна…»
Тиpсис. Я видел — серафимов рать,
Пылая, облако несло,
Могли их крылья отдыхать:
Ведь небо вниз само сошло.
Спросил я: «Так ли вы чисты,
Чтоб лобызать его персты?»
Хор. Спросил я: «Так ли вы чисты…»
Титир. Где преклонить главу — искать
Начнет ваш Царь когда-нибудь,
Но вот его ласкает Мать,
Вот он склонился к ней на грудь
Покорно… Места нет теплей,
Когда мороз и снеговей.
Хор. Покорно… Места нет теплей…
Оба вместе. Ты в нежном гнездышке лежал,
Рассвет, несущий вечный день!
С востока взгляд твой воспылал
И прочь бежала страха тень.
Тебя в сиянии твоем
Узрев, мы зренью гимн поем.
Хор. Тебя в сиянии твоем…
Все хором. Гряди же, чудо из чудес,
Миг, что объять всю вечность смог,
Земля, достигшая небес,
День — в ночи, в человеке — Бог.
Младенец мал, но все вместил
И небо наземь опустил.
Пусть нет ни злата, ни шелков,
Что окружать царя должны,
Но чисто Девы молоко,
И поцелуи так нежны.
Вздох девы, матери святой,
Он слил прохладу с теплотой!..
О нет, не свита тех царей,
Чей ласков, но коварен взгляд,
В одежде шерстяной своей
Простые пастыри спешат.
Тот, кто всю жизнь пасет овец,
Тот в простоте самой — мудрец.
Сойдет апрель любви дождем,
Чтоб ложе мая расцвело,
Цветов тебе мы изберем,
Венок наденем на чело.
В любви ты, Агнец, ближе к нам,
Чем пастыри — к своим стадам.
Величья кроткий Царь! Оплот
Любви и красоты! Тебе
И агнца каждый принесет,
И белых пару голубей,
Чтоб от огня твоих прекрасных глаз
Душа, как жертва лучшая, зажглась!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ПЫЛАЮЩЕЕ СЕРДЦЕ

Достойный зритель! Пристально воззри:
Под сим рисунком надпись разбери,
И все ль на месте здесь? Реши
И восхищаться не спеши.
Ты скажешь: «Это — Серафим,
А вот — Тереза перед ним».
О, зритель! Мой совет прими:
Порядок их перемени,
Ведь, их местами поменяв,
Ты будешь совершенно прав.
Ее — смени скорее им,
Зови святую — Серафим!
Художник, ты ума лишен:
Ее стрелу — подъемлет он!
Но мы-то сразу различим,
Что дева — этот Серафим.
Огонь сей женствен, словно он
Ее любовью разожжен.
О, как мечта твоя бедна,
Кисть — равнодушно-холодна!
Ты, видно, впавши в забытье,
Создал его — как тень ее:
Жена — она имеет мужа вид,
Но подо льдом — огонь любви горит!
Что ж, идеал, наверно, твой
Бессильный, женственный святой!
Бездарный, если б ты стяжал
Сей лучезарной книги жар,
Ты ей бы отдал полный свод
Всех серафических красот:
Все пламя юное красы,
В лучах — ланиты и власы,
Свет крыл, прозрачные персты…
Она блистанье красоты
Величьем сердца обрела,
И ей — горящая стрела!
По праву возврати скорей
Ему — румянец, пламя — ей,
Всю низость оскорбленья смой:
Твой Серафим — да станет мой!
Пусть впредь не будет места злу:
Ему — вуаль, а ей — стрелу!
Вуалью сможет он тогда
Скрыть краску гнева и стыда
Пред тем, что днесь у нас хвалим
Иного вида Серафим…
Ей дай стрелу — тебя она
Сразит (прекрасна и юна):
Ведь мудрый должен разуметь,
Что в этих стрелах — жизнь и смерть!
С твоей изящной пустотой
Сравню ль величье жизни той?
Пошлет стрелу — и мы узрим,
Что перед нами — Серафим!
Лишь горняя умеет рать
Такими стрелами стрелять.
Стрелу дай той, кем жар любви зажжен,
Вуаль — ему, чтоб не был постыжен!
Но, если снова рок судил,
Чтоб недостойный счастлив был,
Когда заносчивую ложь
Правдивой песней не проймешь,
Все торжество оставь за ним,
А мой пусть страждет Серафим…
Ему — весь блеск, могучий вид,
Сверканье крыл, пожар ланит,
Ему — стрелу в огне лучей…
Лишь пламенное сердце — ей!
Да — ей! И с ним ей будет дан
Весь полный стрел — любви колчан.
Ведь для любви одно желанно
Оружье — собственные раны!
Слабейшее, в руках, любви оно
Сильнейшее. И сердце — пронзено…
О сердце-примиритель! Твой удел
В любви быть равновесьем ран и стрел.
Живи в сей книге, вечно говори,
Огнем — на каждом языке — гори.
Люби, и уязвляй, и умирай,
И, кровью истекая, покоряй!
Жизнь вечная проложит пусть свои
Пути — меж мучеников сей любви,
Раб этой страсти да впадет в экстаз,
Свидетельствуя о тебе — средь нас.
Яви же фейерверка мастерство
Над хладным камнем сердца моего,
Достань из необъятной книги дня
Все стрелы света! и стреляй в меня!
Пусть все грехи пронзят они в груди,
От моего всего — освободи
Меня, и будет благом сей грабеж,
Коль так меня ограбишь и убьешь…
О смелая, освободи меня
Всей силой света и огня,
Своей природой голубя, орла,
Всем, в чем жила и умерла,
Познанья пламенем, что ты пила,
Любови жаждой, что в тебе росла,
Тем, что пила, припав к рассветным чашам,
И дня последнего глотком жарчайшим;
Последним поцелуем, что вместил
Весь мир — и к Богу дух твой возвратил;
Тем небом, где живешь ты с ним
(Вся из огня, как Серафим);
Всем, что в тебе есть от Него
Избавь меня от моего,
Чтоб жизнь твою я дочитал
И жить своею перестал!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

Авраам Каули

ОБМЕН

Любовь цветет в ее глазах, как куст;
Любовь волной ее волос русеет;
Любовь проходит бороздою уст
И в целину их поцелуи сеет.
В любой из черт любовь воплощена,
Но, ах, вовнутрь нейдет она.
Внутри ж у ней три супостата есть:
Неверность, себялюбье, лесть.
Так лик земли цветы садовых гряд
Румянят и сурьмит закат,
А в сердцевине — мрак и ад кромешный,
Там враг томится, дух стенает грешный.
Со мною все как раз наоборот:
Былой румянец уступил бескровью,
Стыдом и страхом иссушен мой рот,
А мрачность глаз не вяжется с любовью.
Но к сердцу приклонись: она лишь тут,
Как Ксеркс, вершит незримый суд.
Возьми его, но мне отдай взамен
Свое, чтоб лик мой не затмен
Отныне был, дабы в черте любой
Любовь он воплощал собой.
О, перемена дивная! Так ну же
Стань мной внутри, как я тобой — снаружи.
Перевод И. В. Кутика

ЖЕЛАНИЕ

Довольно! Надобно решиться;
Мне с этим бойким роем не ужиться;
Пускай безумцев мед его манит
По горло городом я сыт!
Чего бы ради в вечном гуле
Терпеть жужжанье, толчею, возню
И то, как жалит сотни раз на дню
Огромный город-улей?
Куда отрадней и милей
В деревне домик, (несколько друзей,
Благоразумных и нелицемерных,
Да полка книжек самых верных;
И любящая без затей
Подруга — не Венера красотою,
Но добрый ангел, посланный судьбою
Мне до скончанья дней.
О ручейки! В струе студеной
Увижу ли свой лик неомраченный?
О рощи! О поля! Дождусь ли дня,
Когда вы примете меня
В свое счастливое соседство?
Тут — всех сокровищ истинных казна,
Природы клад, который нам она
Передает в наследство.
Гордыня и тщеславье тут
Лишь в вычурных метафорах живут,
Лишь ветер сплетничает за спиною,
И разве эхо льстит порою;
Сюда — в луга, в леса
Сходя на землю, устремлялись боги,
Отсюда, видно, и ведут дороги
С земли на небеса.
Какое счастие — с любимой
До гроба жить в любви нерасторжимой,
В ее душе вселенной обладать
И одиночества не знать!
Одно смущает спасенье:
А ну как все пример мой переймут
И ринутся за мной, устроив тут,
В глуши, столпотворенье?
Перевод Г. М. Кружкова

О НАДЕЖДЕ

Диалог между Авраамом Каули и Ричардом Крэшо
А. Каули. Надежда! Ты всегда обречена
Неважно, ты верна иль не верна:
И благо, как и зло, тебе грозит,
Серп рока с двух сторон тебя пронзит.
О тень! Ты покидаешь нас
И в светлый миг, и в черный час.
Не в силах, хоть пытается, судьба
Воспеть тебя.
Лишь по плодам судить о древе можно,
И ты, надежда, вовсе безнадежна!
Р. Крэшо. Надежда! Неба пред землей обет!
Ты — суть вещей, которых ныне нет,
Ты — и сомненье, ты — и непреложность,
С тобой мы все, мы без тебя — ничтожность.
Ты — огнь и туча, свет и тень,
Ты — жизнь во смерти, в мраке — день,
Не может, как ни пробует, судьба
Сломить тебя:
Едва сверкнешь — судьбы зловещей серп
Идет, как при рассвете, на ущерб.
А. Каули. Надежда, ты усладу пьешь, пока
Нам не оставишь даже ни глотка.
Ты по миру пустить готова нас,
Богатства наши спрятав про запас.
Взойдем на ложе, а жена
Давно уж чести лишена.
Всегда приходится благой судьбе
Идти со взяткою к тебе!
Пусть радость, как вино, хранится строго:
Испортишь, коль понюхаешь до срока.
Р. Кpэшо. Казна любви, безмерный твой запас
Затвором веры скрыт от наших глаз.
Ты даришь хлеб небесный — ты в ответе,
Чтоб царские не голодали дети.
Взойдет, невинна и нежна,
На ложе брачное жена,
Одним лишь поцелуем одарив
На свадьбе мужа. — Столь стыдлив
Надежды чистый поцелуй, сколь свят
В преддверье ложа свадебный обряд.
Надежда! Ты — небес предощущенье,
Ты вечности во времени вкушенье!
Так ценность вин при выдержке растет:
Мы чуем запах, предвкушая плод!
На лоно солнечной любви
Опустишь ты власы свои
Златые — в этот миг тебя уж нет:
Зарю поглотит полный свет.
Так сущность сахара, растворена,
Свой сладкий вкус отдаст душе вина.
А. Каули. Ты — лотерея рока: мы глядим
На сто билетов — выигрыш один!
Ты ищешь для себя неутомимо
Прицел столь дальний, что стреляешь мимо.
Ты — нам глаза затмивший дым
Из образов, что сами мы творим.
Ты — туча в золотом апофеозе,
Но блеск исчезнет — хлынут слезы.
Ты, звезды разума затмив над нами,
Нам кажешь путь болотными огнями.
Р. Крэшо. Судьба — превыше мира и сильней,
Надежда — звезды вознесла над ней
И в лотерее рока, средь невзгод
И бурь — одной надежде повезет.
Она над тучами витает,
Мир света и любви ее питает.
Чудесный промах! Ты несешь нам весть
О том, что мы не то, что есть,
Но — то, чем можем быть! Чрез твой обман
Нам день грядущий в настоящем дан.
А. Каули. Подруга страха! Веселей одет
Безумный шут, несущий всякий бред.
Мать сожаленья и дитя мечтанья!
Алхимика огонь, любви пыланье
Ты раздуваешь! Ты влечешь
Волшебным словом: «Невтерпеж».
Тех — гонишь вслед природе многоликой
Сквозь лабиринт ее великий,
А тех — за женщиной толкаешь следом,
Чей и природе хитрый путь неведом!..
Р. Крэшо. Кормилица мечты! Подруга веры!
Противоядье страху! Мудрость меры:
При вялости — огонь, при буйстве — лед!
Ты — регентша, пока любовь растет.
Узнать алхимик злато тщится,
Стихиям вглядываясь в лица,
Еще сильней — влюбленного палит
Единственный нежнейший лик.
Надежду же, как ловчих дерзновенных,
Природы бог стремит в поля блаженных!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ОДА УМУ

О, что есть ум? Поведай нам о нем,
Средь нас прославленный умом!
Не может хаос так преображаться,
Не могут женщины так наряжаться!
Он, чуден и тысячелик,
Меняет образ каждый миг:
То он приобретает ясный вид,
А то незрим и, словно дух, сокрыт.
Гора поддельных лондонских монет
Не столь обманчива, о нет;
Рисует гроздь Зевкис — в приманку птицам,
И мы прельстились обликом цветистым:
То вещь, ничтожную на вид,
Наш взгляд, как лупа, укрупнит,
А то, от вещи удалясь, наш взор
Сочтет звездой летящий метеор.
Ум — славный титул, выше всех наград,
Его любой присвоить рад,
И в умники у нас производимы
Премногие, как кардиналы в Риме.
И зря! — Сей титул не дают
Ни тем, кто тешит праздный люд,
Ни тем, чья речь цветиста, наконец:
Нет, истинный мудрец — всегда мудрец!
Нет, ум — не в том, кто свой бескровный стих
Вместит в пять стоп хромых;
Пусть всем душа, как нашим телом, правит,
А низшим силам — ум пределы ставит.
Встарь поэтический порыв
Сложил из камня стены Фив.
Но ныне нет чудес: ни городов
Стихами уж не сложишь, ни домов.
Нет, ум не сыплет блестки всякий раз:
Искусство — вне прикрас.
Считай — у тех в носу алмаз горит,
Кто беспрестанно шутит и острит!
Коль звезды густо и подряд
Висят, не различит их взгляд.
Так много их, что трудно нам смекнуть,
Что звезды составляют Млечный путь.
Ум — не в пустой игре созвучных слов:
К тому любой школяр готов.
Кто видит в этом ум — того прельстит
И анаграмма или акростих.
И пусть в стихах не прозвучит
То, что девиц ввергает в стыд:
Пусть автор, покраснев, такую грязь
Сожжет, своих читателей стыдясь.
Нет, ум — не в буйной сцене, где грозит
Сломать подмостки Баязид,
Не в виршах, где метафоры — в излишке,
Не в Сенеки прерывистой одышке,
Не в том, чтоб снова и опять
Друг другу все уподоблять…
Так что ж есть ум, коль мы должны его
Чрез «не» определять, как Божество?
Ума творенье все в себе взрастит
И мирно совместит,
Так со зверьми в своем ковчеге Ной,
Вражды не зная, жизнью жил одной,
И так прообразы всего
(У малого — с большим родство)
Несмешанно соседствуют, чтоб в них,
Как в зеркале, был виден Божий лик.
Любовь, что двух сливает в одного,
Виновница того,
Что я тебя обидел: за себя
Тебя я принял и учил, любя.
Исправь пером, не обессудь,
Мой грех; а спросит кто-нибудь,
Что я поставлю в образец уму,
Твои стихи прочту в ответ ему!
Перевод Д. В. Щедровицкого

ЭПИКУРЕЕЦ

Пусть вино краснеет в чашах,
Роз венки — на кудрях наших!
Радуйтесь — веселье зыбко,
Как вина и роз улыбка!
Кто в венке из роз — тот смейся
Над златым венцом Гигеса!
День сей — наш: чего страшиться?
День сей — наш, и он вершится!
Так насладимся же им сами,
Пока побыть он хочет с нами!
Отгоним суету, тревоги:
Днем завтрашним — владеют боги!
Перевод Д. В. Щедровицкого

Эндрю Марвелл

МОЕМУ БЛАГОРОДНОМУ ДРУГУ МИСТЕРУ РИЧАРДУ ЛАВЛЕЙСУ НА КНИГУ ЕГО СТИХОВ

С тех давних пор, как с музой вы сдружились,
Век выродился, нравы изменились.
На каждом — духа общего печать:
Заразы времени не избежать!
Когда-то не было пути иного
К признанию, чем искреннее слово.
Был тот хвалим, кто не жалел похвал,
Кто не венчался лавром, а венчал.
Честь оказать считалось делом чести.
Но простодушье кануло без вести.
Увы, теперь другие времена,
В умах кипит гражданская война;
Признанье, славу добывают с бою,
Возвышен тот, кто всех сравнял с землею.
И каждый свежий цвет, и каждый плод
Завистливая гусеница жрет.
Я вижу этой саранчи скопленье,
Идущей на поэта в наступленье:
Пиявок, слухоловок и слепней,
Бумажных крыс, ночных нетопырей,
Злых цензоров, впивающихся в книгу,
Как бы ища преступную интригу
В любой строке, — язвительных судей,
Что всякой консистории лютей.
Всю желчь свою и злобу языкасту
Они обрушат на твою «Лукасту».
Забьет тревогу бдительный зоил:
Мол, ты свободу слова извратил.
Другой, глядишь, потребует ареста
Для книги, а певца — вернуть на место,
Зане со шпагой пел он красоту
И подписал петицию не ту.
Но лишь прекрасный пол о том узнает,
Что Лавлейсу опасность угрожает,
Их Лавлейсу, кумиру и певцу,
Таланту лучшему и храбрецу,
Сжимавшему так яро меч железный,
Так нежно — ручку женщины прелестной,
Они в атаку бросятся без лат
И своего поэта защитят.
А самая прекрасная меж ними,
Решив, что сам я — заодно с другими,
В меня вонзила взгляд острей клинка
(Ей ведомо, как эта боль сладка!).
«Нет! — я вскричал, — напрасно не казни ты,
Я насмерть лягу для его защиты!»
Но тот, кто взыскан славою, стоит
Превыше всех обид и всех защит.
Ему — мужей достойных одобренье
И милых нимф любовь и поклоненье.
Перевод Г. М. Кружкова

ЮНАЯ ЛЮБОВЬ

Ангел мой, иди сюда,
Дай тебя поцеловать:
В наши разные года
Нас не станут ревновать.
Хорошо к летам твоим
Старость пристегнуть шутя;
Без оглядки мы шалим,
Словно нянька и дитя.
Так резва и так юна,
Радость у тебя в крови;
Для греха ты зелена,
Но созрела для любви.
Разве только лишь быка
Просит в жертву Купидон?
С радостью, наверняка,
И ягненка примет он.
Ты увянешь, может быть,
Не отпраздновав расцвет;
Но умеющим любить
Не страшны угрозы лет.
Чем бы ни дразнило нас
Время — добрым или злым,
Предвосхитим добрый час
Или злой — опередим.
Дабы избежать вреда
От интриг и мятежей,
В колыбели иногда
Коронуют королей.
Так, друг друга увенчав,
Будем царствовать вдвоем,
А ревнующих держав
Притязания отметем!
Перевод Г. М. Кружкова

СКОРБЯЩАЯ

Скажи, отгадчик провиденья,
Ты, звездочет и книгочей:
Что значит Близнецов рожденье
В купели звездной сих очей?
Печаль, отяготив ресницы,
Застыла так, что зыбкий взор
Как будто в вышину стремится,
Небес приемля приговор.
И нарастает постепенно,
И разрешается в слезах,
Дабы росою драгоценной
Усопшего осыпать прах.
Но злоречивцы утверждают,
Что сей росе — не тяжко пасть:
Она лишь ночву увлажняет,
Чтоб заронить иную страсть.
В плену гордыни изнывая,
Она себе слезами льстит,
Сама трепещет, как Даная,
Сама, как дождь, благовестит.
Иные заключают дале:
Мол, так она поглощена
Надеждами, что все печали
Выбрасывает из окна.
Не платит долг воспоминанья
Тому, кто мертв и погребен,
А черни мечет подаянье,
Другого возводя на трон.
Как знать! Неведомая бездна
Слез этих горьких глубина.
Ловцам жемчужин бесполезно
Пытаться в ней достать до дна.
Пусть судят или осуждают
Не стану умножать обид:
Но, если женщина рыдает,
Я верю, что она скорбит.
Перевод Г. М. Кружкова

ОПРЕДЕЛЕНИЕ ЛЮБВИ

Моя любовь ни с чем не схожа,
Как странно в мир пришла она,
У невозможности на ложе
Отчаяньем порождена!
Да, лишь отчаянье открыло
Мне эту даль и эту высь,
Куда надежде жидкокрылой
И в дерзких снах не занестись.
И я бы пролетел над бездной
И досягнуть бы цели мог,
Когда б не вбил свой клин железный
Меж нами самовластный рок.
За любящими с подозреньем
Ревнивый взор его следит:
Зане тиранству посрамленьем
Их единение грозит.
И вот он нас томит в разлуке,
Как полюса, разводит врозь;
Пусть целый мир любви и муки
Пронизывает наша ось,
Нам не сойтись, пока стихии
Твердь наземь не обрушат вдруг
И полусферы мировые
Не сплющатся в единый круг.
Ясны наклонных линий цели,
Им каждый угол — место встреч,
Но истинные параллели
На перекресток не завлечь.
Любовь, что нас и в разлученье
Назло фортуне единит,
Души с душою совпаденье
И расхождение планид.
Перевод Г. М. Кружкова

ГЛАЗА И СЛЕЗЫ

Сколь мудро это устроенье,
Что для рыданья и для зренья
Одной и той же парой глаз
Природа наградила нас.
Кумирам ложным взоры верят;
Лишь слезы, падая, измерят,
Как по отвесу и шнуру,
Превознесенное в миру.
Две капли, что печаль сначала
На зыбких чашах глаз качала,
Дабы отвесить их сполна,
Вот радостей моих цена.
Весь мир, вся жизнь с ее красами
Все растворяется слезами;
И плавится любой алмаз
В горячем тигле наших глаз.
Блуждая взорами по саду,
Везде ища себе усладу,
Из всех цветов, из всех красот
Что извлеку? — лишь слезный мед!
Так солнце мир огнем сжигает,
На элементы разлагает,
Чтоб, квинтэссенцию найдя,
Излить ее — струей дождя.
Блажен рыдающий в печали,
Ему видны другие дали;
Росою скорбной взор омыв,
Да станет мудр и прозорлив.
Не так ли древле Магдалина
Спасителя и господина
Пленила влажной цепью сей
Своих пролившихся очей?
Прекрасней парусов раздутых,
Когда домой ветра влекут их,
И персей дев, и пышных роз
Глаза, набухшие от слез.
Желаний жар и пламя блуда
Все побеждает их остуда;
И даже громовержца гнев
В сих волнах гаснет, зашипев.
И ладан, чтимый небесами,
Припомни! — отворен слезами.
В ночи на звезды оглянись:
Горит заплаканная высь!
Одни людские очи годны
Для требы этой благородной:
Способна всяка тварь взирать,
Но только человек — рыдать.
Прихлынь же вновь, потоп могучий,
Пролейтесь, ливневые тучи,
Преобразите сушь в моря,
Двойные шлюзы отворя!
В бурлящем омуте глубоком
Смешайтесь вновь, поток с истоком,
Чтоб все слилось в один хаос
Глаз плачущих и зрячих слез!
Перевод Г. М. Кружкова

НЕСЧАСТНЫЙ ВЛЮБЛЕННЫЙ

Счастливцы — те, кому Эрот
Беспечное блаженство шлет,
Они для встреч своих укромных
Приюта ищут в рощах темных.
Но их восторги — краткий след
Скользнувших по небу комет
Иль мимолетная зарница,
Что в высях не запечатлится.
А мой герой — средь бурных волн,
Бросающих по морю челн,
Еще не живши — до рожденья
Впервые потерпел крушенье.
Его родительницу вал
Швырнул о гребень острых окал:
Несчастный! он осиротился
В тот миг, когда на свет явился.
Тогда, внимая гулу гроз,
От моря взял он горечь слез,
От ветра — воздыханья шумны,
Порывы дики и безумны;
Так сызмальства привык он зреть
Над головою молний плеть
И слушать гром, с высот гремящий,
Вселенской гибелью грозящий.
Еще над морем бушевал
Стихий зловещий карнавал,
Когда бакланов черных стая,
Над гиблым местом пролетая,
Призрела жалкого мальца
Худого бледного птенца,
Чтоб в черном теле, как баклана,
Взрастить исчадье урагана.
Его кормили пищей грез,
И чахнул он скорей, чем рос;
Пока одни его питали,
Другие грудь его терзали
Свирепым клювом. Истомлен,
Он жил, не зная, жив ли он,
Переходя тысячекратно
От жизни к смерти и обратно.
И ныне волею небес,
Охочих до кровавых пьес,
Он призван, гладиатор юный,
На беспощадный бой с фортуной.
Пусть сыплет стрелами Эрот
И прыщут молнии с высот
Один, средь сонма злобных фурий,
Он, как Аякс, враждует с бурей.
Взгляните! яростен и наг,
Как он сражается, смельчак!
Одной рукою отбиваясь,
Другою — яростно вцепляясь
В утес, как мужествует он!
В крови, изранен, опален…
Такое блюдо всем по нраву
Ведь ценят красную приправу.
Вот — герб любви; им отличен
Лишь тот, кто свыше обречен
Под злыми звездами родиться,
С судьбой враждебной насмерть биться
И уходя, оставить нам,
Как музыку и фимиам,
Свой стяг, в сраженьях обветшалый:
На черном поле рыцарь алый.
Перевод Г. М. Кружкова

ГАЛЕРЕЯ

Мне в душу, Хлоя, загляни,
Ее убранство оцени;
Ты убедишься: ряд за рядом
По залам всем и анфиладам
Висят шпалеры и холсты
Десятки лиц, и в каждом ты!
Вот все, что я в душе лелею;
Всмотрись же в эту галерею.
Здесь на картине предо мной
Ты в образе тиранки злой,
Изобретающей мученья
Для смертных — ради развлеченья.
О, дрожь берет при виде их
Орудий пыточных твоих,
Среди которых всех жесточе
Уста румяны, темны очи.
А слева, на другой стене,
Ты видишься Авророй мне
Прелестной, полуобнаженной,
С улыбкой розовой и сонной.
Купаются в росе цветы,
Несется щебет с высоты,
И голуби в рассветной лени
Воркуют у твоих коленей.
А там ты ведьмой над огнем
В вертепе мрачном и глухом
Возлюбленного труп терзаешь
И по кишкам его гадаешь:
Доколе красоте твоей
Морочить и казнить людей?
И сведав то (помыслить страшно!),
Бросаешь воронью их брашно.
А здесь, на этой стороне,
Ты в перламутровом челне
Венерою пенорожденной
Плывешь по зыби полуденной;
И алкионы над водой
Взлетают мирною чредой;
Чуть веет ветерок, лаская,
И амброй дышит даль морская.
И тысячи других картин,
Которых зритель — я один,
Мучительнейших и блаженных,
Вокруг меня висят на стенах;
Тобою в окруженье взят,
Я стал, как многолюдный град;
И в королевской галерее
Собранья не найти полнее.
Но среди всех картин одну
Я отличить не премину
Такой я зрел тебя впервые:
Цветы насыпав полевые
В подол, пастушкой у реки
Сидишь и вьешь себе венки
С невинной нежностью во взорах,
Фиалок разбирая ворох.
Перевод Г. М. Кружкова

ГОРАЦИАНСКАЯ ОДА НА ВОЗВРАЩЕНИЕ КРОМВЕЛЯ ИЗ ИРЛАНДИИ

Расстанься, юность наших дней,
С домашней музою своей
Теперь не время юным
Внимать унылым струнам!
Забудь стихи, начисти свой
Доспех и панцирь боевой,
Чтобы они без цели
На стенах не ржавели!
Так Кромвель шел к своей звезде
Не в мирном книжника труде,
Но выбрав путь кровавый
Войны и бранной славы.
Как молния, что в клочья рвет
Ее взрастивший небосвод,
Коль в вышине небесной
Ее трезубцу тесно,
Он разметал в пылу вражды
Своих сторонников ряды
(Соперник в общем стане
Что враг на поле брани).
Он, за дворцом круша дворец,
Летел, как вихрь, и наконец
Был миг триумфа явлен
И Цезарь обезглавлен.
Безумство — порицать иль клясть
Небес разгневанную власть,
И мы — к чему лукавить
Должны теперь прославить
Того, кто из тиши садов,
Где жил он, замкнут и суров
(Где высшая свобода
Утехи садовода),
Восстал и доблестной рукой
Поверг порядок вековой,
В горниле плавки страшной
Расплавив мир вчерашний.
Напрасно вопиет закон
К правам прадедовских времен:
Права сегодня в силе,
А завтра — их забыли.
Зияний жизнь не признает,
И место слабого займет
Могучий духом гений.
Но кто в огне сражений
Был духом Кромвелю под стать?
А Хэмптон смог нам доказать,
Что он искусен знатно
Не только в деле ратном.
Из тайных страхов и тревог
Так ловко сплел он свой силок.
Что в мрачном Кэрисбруке
Карл сам отдался в руки.
Но венценосный лицедей
Был тверд в час гибели своей.
Не зря вкруг эшафота
Рукоплескали роты.
На тех мостках он ничего
Не сделал, что могло б его
Унизить — лишь блистали
Глаза острее стали.
Он в гневе не пенял богам,
Что гибнет без вины, и сам,
Как на постель, без страха
Возлег главой на плаху.
И мир увидел наконец,
Что правит меч, а не венец.
Так зодчие толпою
Пред страшною главою
С холма бежали прочь, и Рим
Надменным разумом своим
Счел знамение это
Счастливою приметой.
И вот теперь посрамлены
Ирландцы лишь за год войны
(Удаче нет предела,
Коль мастер знает дело).
Ирландцам прежде, чем другим,
Пристало петь герою гимн
И подтвердить без лести,
Что добр он к ним и честен.
Пускай рука его сильна
Она республике верна,
И все его правленье
Пример повиновенья.
Палате общин преподнес
Страну он, как арендный взнос,
И славою своею
Он делится лишь с нею.
Свой меч и все, что им обрел,
Готов он обществу в подол
Сложить. Так ловчий сокол,
Над жертвой взмыв высоко,
Ее разит. Но, приручен,
Уже не алчет крови он,
А в ближний лес стремится,
Где ждет сокольник птицу.
И я теперь спросить хочу:
Что нынче нам не по плечу,
Когда сама победа
Летит за ним по следу?
И днесь его трепещет галл,
Как Цезаря он трепетал.
И Риму впору стало
Припомнить Ганнибала.
Предатель Пикт в ночи и днем
Напрасно молится о том,
Дрожа под пледом в страхе,
Чтоб с ним избегнуть драки.
Добро, когда в лесную сень
Шотландский скроется олень
И промахнется злая
Английских гончих стая.
Но ты, войны и славы сын,
Шагай вперед, как исполин,
И свой клинок надежный
Не прячь до срока в ножны.
Пусть блещет сталь его сквозь ночь
И злобных духов гонит прочь.
Коль власть мечом добыта.
То меч ей и защита.
Перевод М. И. Фрейдкина

ПЕСНЯ КОСАРЯ

Мой разум был вместить готов
Все краски луговых цветов,
Мои мечты еще светлей
Казались в зеркале полей.
Но Джулиана лишь пришла
Мой ум, как я — траву, на гибель обрекла.
От скорби таю столько дней,
Луга ж — все ярче, все пышней,
И все полянки до одной
Лежат в цветах передо мной,
А Джулиана лишь пришла
Мой ум, как я — траву, на гибель обрекла.
Поля, у вас коварный нрав:
Вы, дружбу верную предав,
Цветете, май встречая свой,
Я ж — гибну, попранный стопой!
Ведь Джулиана лишь пришла,
Мой ум, как я — траву, на гибель обрекла.
Смогу ль безжалостных простить?
Ну нет, теперь я буду мстить:
И сам я, и поля в цветах
Мы сгинем и падем во прах:
Все Джулиана! Лишь пришла
Мой ум, как я — траву, на гибель обрекла.
Пусть лягут надо мной цветы
Наперсники былой мечты,
Чтоб стать соцветьям луговым
Венком над камнем гробовым!
Ах, Джулиана! Лишь пришла
Мой ум, как я — траву, на гибель обрекла.
Перевод Д. В. Щедровицкого

КОСАРЬ — К СВЕТЛЯЧКАМ

Живые свечи, осветив
Для соловья ночную тьму,
Чтоб было сладостный мотив
Светлей разучивать ему,
Кометы, осветив поля
И предвещая — не всерьез
Не бой, не гибель короля,
Всего лишь близкий сенокос,
Рой дружелюбных светлячков,
Тем косарям светя в пути,
Кто средь болотных огоньков
Домой не может добрести,
Вы зря хотите мне помочь:
Здесь — Джулиана! Как да бреду,
Я проведу с ней эту ночь
И путь обратный не найду…
Перевод Д. В. Щедровицкого

САД

Как людям суемудрым любо
Венками лавра, пальмы, дуба,
Гордясь, венчать себе главу,
На эту скудную листву,
На эти жалкие тенеты
Сменяв тенистые щедроты
Всех рощ и всех земных садов
В гирляндах листьев и плодов!
Здесь я обрел покой желанный,
С любезной простотой слиянный;
Увы! Я их найти не мог
На поприще земных тревог.
Мир человеческий — пустыня,
Лишь здесь и жизнь, и благостыня,
Где над безлюдьем ты царишь,
Священнодейственная тишь!
Ни белизна, ни багряница
С зеленым цветом не сравнится.
Влюбленные кору дерев
Терзают именами дев.
Глупцы! Пред этой красотою
Возможно ль обольщаться тою?
Или под сенью этих крон
Древесных не твердить имен?
Здесь нам спасенье от напасти,
Прибежище от лютой страсти;
Под шелест этих опахал
Пыл и в бессмертных утихал:
Так Дафна перед Аполлоном
Взметнулась деревцем зеленым,
И Пана остудил тростник,
Едва Сирингу он настиг.
В каких купаюсь я соблазнах!
В глазах рябит от яблок красных,
И виноград сладчайший сам
Льнет гроздами к моим устам,
Лимоны, груши с веток рвутся
И сами в руки отдаются;
Брожу среди чудес и — ах!
Валюсь, запутавшись в цветах.
А между тем воображенье
Мне шлет иное наслажденье:
Воображенье — океан,
Где каждой вещи образ дан;
Оно творит в своей стихии
Пространства и моря другие;
Но радость пятится назад
К зеленым снам в зеленый сад.
Здесь, возле струй, в тени журчащих,
Под сенью крон плодоносящих
Душа, отринув плен земной,
Взмывает птахою лесной:
На ветку сев, щебечет нежно,
Иль чистит перышки прилежно,
Или, готовая в отлет,
Крылами радужными бьет.
Вот так когда-то в кущах рая,
Удела лучшего не чая,
Бродил по травам и цветам
Счастливый человек — Адам.
Но одному вкушать блаженство
Чрезмерно это совершенство,
Нет, не для смертных рай двойной
Рай совокупно с тишиной.
Чьим промыслом от злака к злаку
Скользят лучи по зодиаку
Цветов? Кто этот садовод,
Часам душистым давший ход?
Какое время уловили
Шмели на циферблате лилий?
Цветами только измерять
Таких мгновений благодать!
Перевод Г. М. Кружкова

ПОРТРЕТ МАЛЮТКИ Т. К. В ОКРУЖЕНИИ ЦВЕТОВ

Взгляни на эту нимфу сада,
Резвящуюся среди трав!
Какая для нее отрада:
Цветы впервые намекать,
И приручать, и развлекать
Знакомцев новых, подсказав
Им по секрету,
Как поискусней нарядиться к лету.
Кто сведает предназначенье
Ее, любимицы богов?
Однажды в яром возмущенье
Она Амура посрамит
И взглядом в бегство обратит
Испытанных в любви бойцов!
Блажен тот воин,
Кем будет гнев прекрасный успокоен.
Позволь мне сразу покориться
Твоим пленительным очам,
Пока сверкающие спицы
Сих триумфальных колесниц,
Давя склоняющихся ниц,
Не прокатились по сердцам
Рабов казнимых…
Как я боюсь лучей неотразимых!
Но нет! Яви благие чары
И промахи весны исправь,
Для милости, а не для кары
Волшебство сотвори трикрат:
Даруй тюльпанам аромат,
Шиповник от шипов избавь
И — дар беспечный
Продли фиалкам век недолговечный.
О гостья милая Помоны!
Вкушай плоды, срывай цветы,
Но хрупкие щади бутоны,
Не то накличешь гнев дриад;
Смотри, за гибель юных чад
Не заплатила бы и ты
Своей судьбою,
Надежды наши унеся с собою.
Перевод Г. М. Кружкова

БЕРМУДЫ

Далеко, около Бермуд,
Где волны вольные ревут,
Боролся с ветром утлый бот,
И песнь плыла по лону вод:
«Благодарим смиренно мы
Того, кто вывел нас из тьмы»
Кто указал нам путь сюда,
Где твердь и пресная вода,
Кто уничтожил чуд морских,
Державших на хребтах своих
Весь океан… Нам этот край
Милей, чем дом, милей, чем рай.
На нашем острове весна,
Как небо вечное, ясна,
И необъятно царство трав,
И у прелатов меньше прав,
И дичь сама идет в силки,
И апельсины так ярки,
Что каждый плод в листве густой
Подобен лампе золотой.
Тут зреет лакомый гранат,
Чьи зерна лалами горят,
Вбирают финики росу
И дыни стелются внизу.
И даже дивный ананас
Господь здесь вырастил у нас,
И даже кедр с горы Ливан
Принес он к нам, за океан,
И пенных волн ревущий ад
Затих, почуяв аромат.
Земли зеленой, где зерно
Свободной веры взращено,
И скалы превратились в храм,
Чтоб мы могли молиться там.
Так пусть же наши голоса
Хвалу возносят в небеса,
А эхо их по воле вод
До самой Мексики плывет!
Так пела кучка англичан,
И беспечально хор звучал,
И песнь суденышко несла
Почти без помощи весла.
Перевод А. Г. Сендыка

ВЕНОК

Уразумев, что я венцом из терний,
Из года в год свершая зло,
Язвил Христу чело
Грех искупить я ринулся в смятенье:
Везде, в саду и на опушке,
Я рвал цветы (мои плоды — цветы),
Я рушил башни красоты,
Которыми венчал мою пастушку.
И грудой тех цветов я любовался,
И думал (пестуя тщету),
Что я такой венок сплету,
Каким царь славы не короновался…
И вдруг я вижу: древний змей
Мерцает чешуей пятнистой
В цветах, самих цветов немей,
В венках тщеславья и корысти…
Глупец, своих соцветий славой бренной
Я б осквернил небес венок нетленный!..
Но Ты, кто змея укрощает смело,
Распутай вмиг его силков извивы,
Его сплетенья скользкие развей,
Разрушь мое искуснейшее дело,
Поправ ногами мой венок красивый,
Чтоб умер меж цветов сокрытый змей!
Венком, что сплел я для главы Твоей,
Свои стопы пречистые обвей!..
Перевод Д. В. Щедровицкого

КАПЛЯ РОСЫ

В росинке, что рассвет,
С груди лучистой уронив,
На розе оставляет,
Любви к земному дому нет,
Но совершенство мест иных
Росинка нам являет,
Она кругла — хранит она
Подобье сферы той, где рождена.
Пурпурной розе уделив
Надменное касанье,
Грустит в разлуке с небесами,
Печальный перелив
Ее слеза:
С родною сферой слиться ей нельзя,
Она дрожит, всех сторонится,
Боится оскверниться,
Но солнце жалость ощутит,
Вдохнет ее — и в небо возвратит…
Душа ведь тоже — капля, луч,
Ее излил бессмертья чистый ключ,
И, как росинка на цветке, всегда
Мир горний в памяти держа,
Она, земным цветам чужда,
Своим лишь светом дорожа,
Смыкает мысли в некий круг, неся
В сей малой сфере — сами небеса.
Отчужденность избирая,
На путях земных томясь,
Мир окрестный презирая,
Но к сиянью дня стремясь,
Вверху светла — внизу незрима:
Здесь — всем чужда, а там — любима;
И к восхожденью все смелей,
Решась, готовится она:
Одной лишь точкой — на земле,
Вся — в горний мир устремлена…
Так капля манны покидала высь,
Густела, стыла и спадала вниз,
Но оставляла землю в некий час,
К бескрайней славе солнца возвратясь!
Перевод Д. В. Щедровицкого

СПОР МЕЖДУ ДУШОЙ И ТЕЛОМ

Душа. О, кто бы мне помог освободиться
Из этой душной, сумрачной темницы?
Мучительны, железно-тяжелы
Костей наручники и кандалы.
Здесь, плотских глаз томима слепотою,
Ушей грохочущею глухотою,
Душа, подвешенная на цепях
Артерий, вен и жил, живет впотьмах,
Пытаема в застенке этом жутком
Коварным сердцем, суетным рассудком.
Тело. О, кто бы подсобил мне сбросить гнет
Души-тиранки, что во мне живет?
В рост устремясь, она меня пронзает,
Как будто на кол заживо сажает,
Мне эта высь немалых стоит мук!
Ее огонь сжигает, как недуг.
Она ко мне как будто злобу копит:
Вдохнула жизнь — и сразу смерть торопит.
Недостижим ни отдых, ни покой
Для тела, одержимого душой.
Душа. Каким меня заклятьем приковали
Терпеть чужие беды и печали?
Бесплотную, боль плоти ощущать,
Все жалобы телесные вмещать?
Зачем мне участь суждена такая:
Страдать, тюремщика оберегая?
Сносить не только тягостный недуг,
Но исцеленье! Нет ужасней мук:
Почти до самой гавани добраться
И на мели здоровья оказаться!
Тело. Зато страшнее хворости любой
Болезни, порожденные тобой;
Меня то спазм надежды удушает,
То лихорадка страсти сотрясает;
Чума любви мне внутренности жжет
И язва скрытой ненависти жрет;
Пьянит безумье радости вначале,
А через час — безумие печали;
Познанье пролагает скорби путь,
И память не дает мне отдохнуть.
Не ты ль, душа, творишь во мне обитель
Для всех грехов зловредных? Так строитель,
Над деревом творящий произвол,
Срубает и обтесывает ствол.
Перевод Г. М. Кружкова

К СТЫДЛИВОЙ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ

Сударыня, будь вечны наши жизни,
Кто бы стыдливость предал укоризне?
Не торопясь, вперед на много лет
Продумали бы мы любви сюжет.
Вы б жили где-нибудь в долине Ганга
Со свитой подобающего ранга,
А я бы в бесконечном далеке
Мечтал о вас на Хамберском песке,
Начав задолго до Потопа вздохи.
И вы могли бы целые эпохи
То поощрять, то отвергать меня
Как вам угодно будет — вплоть до дня
Всеобщего крещенья иудеев!
Любовь свою, как семечко, посеяв,
Я терпеливо был бы ждать готов
Ростка, ствола, цветенья и плодов.
Столетие ушло б на воспеванье
Очей; еще одно — на созерцанье
Чела; сто лет — на общий силуэт;
На груди — каждую! — по двести лет;
И вечность, коль простите святотатца,
Чтобы душою вашей любоваться.
Сударыня, вот краткий пересказ
Любви, достойной и меня, и вас.
Но за моей спиной, я слышу, мчится
Крылатая мгновений колесница;
А перед нами — мрак небытия,
Пустынные, печальные края.
Поверьте, красота не возродится,
И стих мой стихнет в каменной гробнице;
И девственность, столь дорогая вам,
Достанется бесчувственным червям.
Там сделается ваша плоть землею,
Как и желанье, что владеет мною.
В могиле не опасен суд молвы,
Но там не обнимаются, увы!
Поэтому, пока на коже нежной
Горит румянец юности мятежной
И жажда счастья, тлея, как пожар,
Из пор сочится, как горячий пар,
Да насладимся радостями всеми:
Как хищники, проглотим наше время
Одним куском! Уж лучше так, чем ждать,
Как будет гнить оно и протухать.
Всю силу, юность, пыл неудержимый
Сплетем в один клубок нерасторжимый
И продеремся, в ярости борьбы,
Через железные врата судьбы.
И пусть мы солнце в небе не стреножим
Зато пустить его галопом сможем!
Перевод Г. М. Кружкова

Комментарии

При подготовке настоящей книги были использованы следующие издания:

Garrew Т. Poems / Ed. by R. Dunlop. - Oxford, 1949.

Grashaw R. Works / Ed. by L. G. Martin. - Oxford, 1927.

Donne J. Poetical works / Ed. by H. Grierson. - London, 1968.

Donne J. The complete poetry of John Donne with an introduction, notes and variants by J. T. Shawcross. - New York, 1967.

Donne J. The complete English poems / Ed. by A. J. Smith. - London, 1981.

Donne J. The «Elegies» and the «Songs and Sonnets» / Ed. by H. Gardner. - Oxford, 1965.

Donne J. The satires, epigrams and verse letters / Ed. by W. Mileate. Oxford. 1967.

Jonson B. Works / Ed. by G. H. Herford and P. and E. Simpson. - Oxford, 1925–1952. - 11 vols. - V. VIII–XI.

Jonson B. The complete poems / Ed. by G. Parfitt. - London, 1975.

Herbert G. Works / Ed. by F. E. Hutchinson. - London, 1941.

Herbert G. Selected poems / Ed. by G. Reeves. - London, 1971.

Herrick R. Poetical works / Ed. by L. G. Martin. - Oxford, 1956.

Marvell A. The poems and letters. / Ed. by H. M. Margoliouth. - Oxford, 1927. - 2 vols.

Marvell A. The poems / Ed. by H. Macdonald. - London, 1953.

Vaughan H. The works of Henry Vaughan / Ed. by L. G. Martin. - Oxford, 1957.

Metaphysical lyrics and poems of the seventeenth century / Ed. by H. Grierson. - Oxford, 1921.

The metaphysical poets / Ed. by H. Gardner. - London, 1957.

Minor poets of the seventeenth century. The works of Lord Herbert, Thomas Garew, Sir John Suckling, Richard Lovelace / Ed. by R. G. Howarth. London, 1931.

The Oxford Book of the seventeenth century Verse / Chosen by H. Grierson and G. Bullogh. - Oxford, 1968.

Poets of the seventeenth century / Ed. by J. Broadbent. - New York, 1974. - 2 vols.

Дoнн Д. Стихотворения. — Л., 1973.

Европейские поэты Возрождения. — М., 1974.

Европейская поэзия XVII века. — М., 1977.

Джон Донн (1571/2-1631)

Д. Донн родился в семье преуспевающего купца, старосты цеха торговцев скобяными товарами. Мать Донна была внучатой племянницей Томаса Мора, знаменитого гуманиста эпохи Возрождения, автора «Утопии». В семье будущий поэт получил строгое католическое воспитание. Потом он учился в Оксфорде в Кембридже, но диплома не получил, поскольку его присуждение требовало перехода в протестантское вероисповедание. В начале 90-х годов Донн продолжил образование в широко известной в Англии школе юриспруденции, которую в то время часто называли третьим университетом. Судя по всему, именно в это время Донн начал писать стихи. Достигнув совершеннолетия, молодой поэт совершил путешествие за границу (в Италию и Испанию), позднее принял участие в экспедициях графа Эссекса в Кадикс (1596) и на Азорские острова (1597). В конце 90-х годов Донн становится личным секретарем сэра Томаса Эджертона, лорда-хранителя Печати и члена Тайного совета королевы Елизаветы I. По всей видимости, в это же время Донн принимает англиканское вероисповедание. В 1601 г. его на короткий срок избирают в парламент. Однако блестяще начатая карьера поэта вскоре оборвалась. В декабре 1601 г. он тайно женился на Анне Мор, племяннице Эджертона. Разгневанный отец девушки добился тюремного заключения Донна и его увольнения с поста секретаря Эджертона. Выйдя из тюрьмы, Донн оказался без места и без средств к существованию. Долгие годы поэт был вынужден полагаться на помощь покровителей и довольствоваться более или менее случайными заработками. В 1615 г. после долгих колебаний и не без настояния со стороны короля Иакова I поэт принимает духовный сан. С 1616 по 1622 г. он читает лекции по богословию для студентов лондонской юридической корпорации. В 1617 г. умирает жена поэта. Тяжело переживая эту утрату, Донн почти всецело погружается в богословские занятия. С 1621 г. и до последних дней жизни он занимает пост настоятеля собора св. Павла в Лондоне, завоевав славу одного из самых лучших проповедников эпохи. Перед смертью Донн тщательно редактирует проповеди, готовя их к публикации. В эти годы он практически перестает заниматься поэзией, считая ее увлечением давно минувших дней. Лишь после кончины поэта его стихи были собраны по рукописям, хранившимся у самых разнообразных лиц. Их первое издание вышло в свет в 1633 г.

Переводы стихотворений Донна «К восходящему солнцу», «Твикнамский сад», «Растущая любовь», «Экстаз», «Предостережение», «Возвращение», «Портрет», «Эпиталама, сочиненная в Линкольнз-Инне», «Сатира I» были напечатаны ранее, остальные переводы публикуются впервые. Новая редакция перевода «Сатиры I» осуществлена Д. В. Щедровицким.

ПЕСНИ И СОНЕТЫ

С ДОБРЫМ УТРОМ

Да где же раньше были мы с тобой? — Подразумевается, что все чувства испытанные героем и его любимой до их встречи, были лишь юношескими увлечениями, неистинной любовью.

…как семь сонливцев, прохрапели… — Согласно легенде во время гонения на христиан в 249 г. семь юношей спрятались от преследования в пещере, где и проспали 187 лет.

…два полушарья… — Поэт обыгрывает важнейший мотив стихотворения: герой и его любимая заключают в себе целый мир.

Есть смеси, что на смерть обречены… — Комментаторы видят здесь отзвук суждения Фомы Аквинского: «Разрушение происходит только там, где есть противоположность; ибо возникновение и разрушение происходят из противоположного и в противоположное». Мысль Донна можно расшифровать следующий образом: разрушению подвержены «смеси», состоящие из разнородных, противоположных элементов, а героя и его возлюбленную соединяет гармонический союз, их «две любви равны» в своем совершенстве, и потому им «не страшна» гибель.

ПЕСНЯ («Трудно звездочку поймать…»)

…обрюхатить мандрагору… — Считалось, что корень мандрагоры напоминает человеческую фигуру.

…залучить русалку в сеть… — У римских поэтов (Проперция, Овидия и др.) встречается особый прием, получивший название adunatas — перечисление всякого рода невозможных событий, которым сопровождается клятва в верности («скорее случится то-то и то-то, чем я нарушу клятву»). В эпоху Ренессанса этим приемом пользовались поэты-петраркисты. Донн на свой лад обыгрывает его.

ЖЕНСКАЯ ВЕРНОСТЬ

Что мы уже не те… клятв чужих? — Комментаторы видят здесь реминисценцию из Монтеня: «Эпихарм считал, что если кто-то когда-то занял деньги, то он не должен возвращать их в настоящее время, и что тот, кто был приглашен к обеду вчера, сегодня приходит уже не приглашенным, так как люди уже не те, они стали иными» (Монтень М. Опыты. М., 1960. Кн. II. С. 319).

ПОДВИГ

Стихотворение воспевает платоническую любовь.

…деяния героев… — Согласно традиции этих героев было девять. В их число входило три античных героя (Гектор, Александр Македонский, Юлий Цезарь), три библейских (Иисус Навин, царь Давид, Иуда Маккавей) и три средневековых (король Артур, Карл Великий и Годфрид Бульонский); приведенный список имен не был строго фиксированным и допускал разного рода замены. В эпоху Ренессанса эти герои часто появлялись на сцене (см., например, «Бесплодные усилия любви» Шекспира, У, 2), где рассказывали о своих деяниях. Герой Донна «утраивает» свой подвиг, скрывая его от посторонних.

…резать лунный камень… — Согласно легенде древние при строительстве храмов пользовались особым прозрачным камнем. Требовалось очень большое искусство, чтобы научиться его резать.

…не думаешь… она иль он с тобою… — Различие пола неважно для влюбленного в «возвышенную душу».

К ВОСХОДЯЩЕМУ СОЛНЦУ

В этом стихотворении Донн иронически обыгрывает ставший традиционный в любовной лирике прием обращения любящего к Авроре или к солнцу с просьбой замедлить свой бег (ср.: Овидий. Любовные элегии… I, 13; Петрарка. Канцоньере, 188).

…напоминай придворным про охоту… — Комментаторы видят здесь шутливый выпад в адрес свиты Иакова I (в оригинале: «напоминай придворным, что король поедет на охоту»), увлекавшегося охотой и заставлявшего недовольных придворных вставать ни свет ни заря. Если это так, то стихотворение было написано после восшествия Иакова на престол (1603). Однако поэт мог употребить слово король в общем смысле, не имея в виду какого-либо конкретного монарха.

КАНОНИЗАЦИЯ

Или от вздохов тонут корабли? — Здесь и ниже Донн иронически снижает привычные для петраркистской лирики образы: вздохи, море слез, любовная лихорадка.

…участь однодневки-мотылька… — В этой строфе поэт обыгрывает образы взятые из эмблематических книг (см. вступительную статью). Так, например, похоть часто изображалась там в виде ночного мотылька, гибнущего от пламени свечи. Подпись под таким изображением гласила: «Кратка и опасна похоть».

…как Феникс, мы восстанем над огнем! — Согласно мифу, в мире существовала птица Феникс, которая время от времени возрождалась к новой жизни из собственного пепла.

…достойной жития… в сонетах, в стансах… — Повесть о герое и его возлюбленной не будет достойна стать частью церковного предания, но зато они будут жить как святые в пантеоне любовной поэзии.

Молитесь нам! — Герой обращается здесь к потомкам и предлагает им считать себя и свою возлюбленную «образцом любви».

ТРОЙНОЙ ДУРАК

Как опресняется вода морей, сквозь лабиринты проходя земные… — В античности считалось, что морская вода, попадая под землю, фильтруется и становится пресной.

…мотив примыслил модный… — Несколько стихотворений Донна было положено на музыку современными композиторами, среди них «Разлучение» и «Презрак». Ряд других (например, «Приманка» и «Общность») Донн написал как тексты на популярные тогда мелодии.

ПЕСНЯ («О, не печалься, ангел мой…»)

Комментаторы указывают, что песня была написана на одну из популярных тогда мелодий. И. Уолтон, первый биограф поэта, рассказывает, что Донн написал песню вместе с «Прощанием, возбраняющим печаль» в 1611 г. перед поездкой за границу и посвятил оба стихотворения жене, но позднейшие исследователи усомнились в свидетельстве Уолтона

ЛИХОРАДКА

Петрарка писал о том, что смерть Лауры лишила землю солнца и уничтожила мир:

К Зиждителю ты возвратилась вновь,
Отдав земле прелестнейшее тело,
Твоя судьба в том мире велика.
Но за тобой ушла с земли любовь
И чистота — и солнце потускнело,
И смерть впервые стала нам сладка.
Перевод А. М. Эфроса

Подобные мотивы стали впоследствии весьма популярны у поэтов-петраркистов. Донн интерпретирует их на свой лад.

…землю огнь спалит… — Восходящее к Новому завету представление о том что мир погибнет от огня, было широко распространено в XVII в. («А нынешние небеса и земля, содержимые тем же Словом, сберегаются огню на день суда и погибели нечестивых человеков» — Второе послание Петра, III, 7).

…не смеет боль терзать… ту, что стольких чище… — Согласно учению, античных медиков считалось, что лихорадка, подобно огню, уничтожает подвергшие болезни ткани человеческого тела. Герой стихотворения уверен, что болезнь возлюбленной не может длиться долго, поскольку ее истинная сущность чиста и неподвержена тлению.

ОБЛАКО И АНГЕЛ

…свет видел, но лица не различал. — Согласно учению неоплатоников влюбленные часто не осознают, что они ищут, ибо объектом любви является не внешность любимого, но божественный свет, исходящий от него и ослепляющий любящего. Герой Донна, однако, ищет не бесплотные красоту и свет, но земное воплощение своего идеала.

…хотя любви мужской и женской слиться трудней, чем духу с воздухом сродниться. — Согласно неоплатонической доктрине мужская любовь считалась выше женской, ибо мужчина воплощал деятельное, а женщина — пассивное начало. В символическом плане различие между мужской и женской любовью соответствовало различию между духовной субстанцией (духом) и чистейшей наземных (воздухом). Донна, однако, привлекает другое: идеал слияния «мужской» и «женской» любви, соединяющей героев в духовном союзе и порождающей единую новую душу любящих (ср. далее «Экстаз»).

ГОДОВЩИНА

…не суждено… быть вместе погребенным… — Очевидно, герой и его возлюбленная не состоят в браке, потому и не могут быть похоронены вместе.

…но как и все — ничуть не боле… — Счастье влюбленных на небе будет не больше, чем у других людей, ибо там каждая душа получает свою долю воздаяния и все одинаково блаженны.

ТВИКНАМСКИЙ САД

Твикнамским парком называлось место, где с 1607 по 1618 г. жила графиня Люси Бедфордская, одна из покровительниц поэта. По всей видимости, стихотворение было написано в эти годы.

…паук любви, который все мертвит, в желчь превращает… — Считалось, что все, что съедают пауки, превращается в яд.

…божью манну… — Манной в Библии называют пищу, которая чудесным образом была послана израильтянам во время их скитаний в пустыне по выходе из Египта (Исход, XVI, 14–36).

…в рай привел змею. — Библейская аллюзия на грехопадение Адама и Евы, которых соблазнил сатана в облике змеи.

…мандрагорой горестной стонать… — Согласно поверьям мандрагора издает стон, когда ее корни вырывают из земли.

ОБЩНОСТЬ

Герой стихотворения опирается на доктрину вульгарного материализма, согласно которой природа каждого человека диктует ему свои законы поведения. В книге «Парадоксы и проблемы» Донн писал: «Среди нейтральных вещей многие становятся вполне хорошими, делаясь общим достоянием, подобно тому как обычаи с течением времени превращаются в законы. Но я не припомню ничего, что стало бы плохим, сделавшись общим достоянием, за исключением женщин, о которых можно сказать: наиболее доступные из них лучше всего соответствуют своей профессии».

РАСТУЩАЯ ЛЮБОВЬ

Квинтэссенция — это слово употреблено поэтом в значении самой тонкой и чистой сущности чего-либо.

Веспер — зд. вечерняя звезда.

…сферы Птолемеевы… — Согласно учению Птолемея небо представляло собой ряд концентрических сфер, вращающихся вокруг Земли.

СОН

В этом стихотворении Донн обращается к популярной в поэзии Ренессанса ситуации, восходящей к «Любовным элегиям» Овидия (I, 5): возлюбленная приходит к спящему герою.

…безумец, кто вообразит иное — Донн обыграл широко распространенное тогда представление о том, что только бог обладает способностью читать в душе людей и даже ангелы не имеют такого дара. Таким образом, в этом шутливом стихотворении возлюбленная в духе традиции сакральной пародии наделяется поэтом божественными атрибутами.

ПРОЩАЛЬНАЯ РЕЧЬ О СЛЕЗАХ

Герой этого стихотворения прощается с возлюбленной, которая плачет при расставании, боясь, что он потонет в океане. Стихотворение строится на сложной метафоре: образ любимой, отраженный в каждой слезинке, как бы затоплен морской волной, что символизирует смерть от морской стихии.

АЛХИМИЯ ЛЮБВИ

…любовь копнуть… — Ф. Бэкон в широко известном трактате «Об успехах в развитии науки» подразделяет ученых-естествоиспытателей на горняков-первопроходцев и кузнецов: одни из них ведут раскопки, а другие очищают и куют. Донн же уподобляет героя, размышляющего о смысле любви, горняку и алхимику.

…химик ищет в тигле совершенство… — Имеется в виду алхимик, ищущий эликсир жизни, который исправляет все несовершенства и излечивает болезни.

…музыку сфер. — Согласно птолемеевским представлениям о космосе небесные сферы своим вращением порождали возвышенные музыкальные гармонии.

БЛОХА

Образ блохи, кусающей возлюбленную, был весьма популярен в любовной лирике Ренессанса. Обычно этот образ символизировал неутоленную страсть героя стихотворения, который либо хотел превратиться в блоху и тем самым по-, лучить доступ к телу возлюбленной, либо мечтал погибнуть, подобно блохе, от руки любимой у нее на груди. Донн оригинальным образом поворачивает этот мотив (см. вступительную статью).

ВЕЧЕРНЯ В ДЕНЬ СВ. ЛЮЦИИ, САМЫЙ КОРОТКИЙ ДЕНЬ В ГОДУ

Вечерня — совершаемая в вечерние часы церковная служба, чин которой был установлен в первые века христианства. День св. Люции (по-английски Lucy) отмечался 13 декабря (считался самым коротким днем в году). По мнению некоторых комментаторов, поэт посвятил «Вечерню» графине Люси Бедфордской (см., выше, комм, к «Твикнамскому саду»), написав стихотворение в 1612 или 1613 г., когда графиня была тяжело больна. Однако большинство исследователей отвергло это мнение, считая, что скорее всего «Вечерня» посвящена памяти жены поэта.

Алхимия любви — название одного из стихотворений Донна.

…из ничего все вещи создает… — Согласно средневековым томистическим представлениям именно божественная любовь создала мир из небытия.

…от слез бурлил потоп всемирный. — Аллюзия на «Прощальную речь о слезах».

…в разлуки час… душ своих лишась. — См. ниже, «Прощание, возбраняющее печаль».

Но вольней — жить зверем… войти… в жизнь камней, стволов… — В этих строках отразились неоплатонические представления об иерархии душ, обитающих в камнях, растениях, животных и т. д. и о переселении душ (метемпсихозе).

…стремится к Козерогу… чтоб вашей страсти место дать. — В созвездии Козерога Солнце находится в декабре, когда дни самые короткие.

ВОРОЖБА НАД ПОРТРЕТОМ

В твоих глазах мой лик… — Изображение одного из любящих, запечатленное в глазах, слезах или сердце другого, — широко распространенный мотив в поэзии Ренессанса.

…сгубить портрет мой, о ворожея, чтобы за ним вослед погиб и я? Считалось, что колдуны прокалывают изображение жертвы, чтобы привести ее к гибели.

ПРИМАНКА

Донн написал «Приманку» в качестве своеобразной поэтической вариации на тему стихотворения К. Марло «Страстный пастух своей возлюбленной». Известны также «Ответ нимфы», принадлежащий перу У. Ролея, и несколько других стихотворений, развивающих пасторальную тему Марло.

ПРИЗРАК

Когда убьешь меня своим презреньем… — Холодная красавица, убивающая влюбленного в нее героя своим презрением, — излюбленный образ петраркистской лирики.

…мнимая весталка… — Весталками древние римляне называли жриц богини домашнего очага Весты, дававших обет целомудрия. В случае нарушения обета весталок предавали смерти. Героиня стихотворения — «мнимая весталка», потому что она лишь притворилась целомудренной, чтобы отвергнуть героя.

ПРОЩАНИЕ, ВОЗБРАНЯЮЩЕЕ ПЕЧАЛЬ

Кощунством было б напоказ святыню выставлять профанам. — Комментаторы усматривают тут намек на особый, скорее всего тайный характер отношений героев, что опровергает утверждение первого биографа поэта И. Уолтона о том, что Донн посвятил это стихотворение жене (в 1611 г.).

…дрожание небесной сферы. — Ссылка на птолемеевскую теорию мироздания (см. выше, комм, к «Растущей любви»).

Как ножки циркуля… мы нераздельны и едины… — Циркуль был тогда популярной эмблемой постоянства.

ЭКСТАЗ

По мнению исследователей, описание экстаза, в который погружаются герои стихотворения, во многом опирается на труды неоплатоников эпохи Возрождения, и в частности на «Диалоги о любви» (1535) Л. Эбрео (ок. 1461 — ок. 1521) с его учением об экстатическом видении мира.

Там, где фиалке под главу… — В начале стихотворения воссоздается картина пасторального уединения любящих на лоне природы. Фиалка считалась тогда популярной эмблемой истинной любви и преданности.

…победное колеблет знамя… — Победа часто изображалась в живописи эпохи в виде аллегорической фигуры со знаменем в руках.

…так, плотский преступив порог… — В состоянии экстаза души героев стихотворения «выходят» из тел, оставляя их лежать, «как бессловесные надгробья».

…новый сей состав… — Тот сплав, который образовался в результате слияния душ любящих.

…соединяет две в одну и… на две умножает. — Согласно популярной в ту эпоху формуле неоплатоников каждый любящий становится как бы двумя людьми — любящим и любимым и вместе с тем двое любящих превращаются в единое существо.

…принц в темнице, — Зд. метафора души, которая управляет тел он, как властелин своим царством.

ПИЩА АМУРА

По вздоху в день… — Вздохи, слезы, письма — традиционные атрибуты петраркистской лирики (см. выше, комм, к «Канонизации»).

ПОГРЕБЕНИЕ

Когда меня придете обряжать… земное тело. — Герой стихотворения обращается к людям, которые придут, чтобы похоронить его; умрет же он потому, что возлюбленная отвергла его, скрепив отказ странным подарком: прядью волос.

Пучок волокон мозговых… — Считалось, что тело скреплено особыми волокнами, исходящими из мозга.

…чтоб к идолопоклонству не склонять… — Поклонение мощам н другим религиозным святыням, принятое в католической церкви, было отвергнуто протестантами как идолопоклонство.

МОЩИ

Здесь поэт вновь обыгрывает ситуацию «Погребения».

…вновь с душою встретится душа… на Суд спеша… — Могильщики решат, что влюбленные прибегли к хитроумной уловке: в час Страшного суда души умерших будут собирать останки тел, разбросанные по земле, и у них, «схитривших», будет возможность встретиться еще раз.

…лжебогов усердно чтят… — то есть поклоняются мощам согласно католической традиции.

Мария Магдалина по преданию была одной из жен-мироносиц, преданнейшей последовательницей Иисуса Христа. Блудница до обращения, Мария Магдалина стала затем образцом покаяния. В живописи Ренессанса ее часто изображали с длинными золотыми волосами.

…кем-нибудь при ней… — то есть одним из возлюбленных Марии Магдалины до ее обращения.

…к поцелуй наш мог лишь встречу иль прощанье отмечать… — По обычаям той эпохи люди целовались при встрече или расставании.

…чудесней всех чудес была она! — Героиня стихотворения умерла, и герой теперь вспоминает об их любви.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

…все возвращается к первооснове… — Считалось, что, когда душа покидает, тело, оно распадается на первоэлементы: огонь, воздух, воду и землю.

НИЧТО

В этом стихотворении Донн использует распространенный в богословии; прием «определения с помощью отрицания», и задумывается о загадочной сущности любви (см. вступительную статью).

В речах про Высшее Начало одно лишь «не» порой звучало… — Богословие, строящееся на отрицательном определении высшей субстанции, получило название апофатического.

РАЗЛУЧЕНИЕ

Это стихотворение Донна первым появилось в печати. Оно было опубликовано в книге «Песни» (1609) композитора А. Ферабоско, переложившего его на музыку.

…пока душа из уст не излетела! — В греческом и латинском языках одни и те же слова (и anima) означают дыхание и душу; не случайно античные поэты обыгрывали представление о том, что душа выходит из тела вместе со вздохом. Отсюда также встречающееся в античной и ренессансной поэзии представление о том, что души сливаются в поцелуе.

…и умертвит злодея твоего. — Имеется в виду герой стихотворения, убивший словом «прощай» свою возлюбленную.

ПОДСЧЕТ

…я — дух бессмертный, я убит разлукой. — Суть этой неожиданной концовки в том, что возлюбленная должна представить себе: расставшись с ней, герой умер, и с нею говорит его тень.

ПРОЩАНИЕ С ЛЮБОВЬЮ

Зачем, как лев и львица, не можем мы играючи любиться? — Римский врач и естествоиспытатель Гален (ок. 130 — ок. 200), считавшийся непререкаемым авторитетом в средние века и в эпоху Возрождения, утверждал, что только львы и петухи сохраняют живость духа после соития.

…ведь каждая нам сокращает на день… — Считалось, что каждое совокупление укорачивает жизнь человека на день.

ОБРАЗ ЛЮБИМОЙ

Относительно этого стихотворения между издателями существуют разногласия: одни включают его в «Песни н сонеты», другие печатают вместе с элегиями.

…любимой образ… оттиском медальным в сердце вбит… — Традиционный для любовной лирики Ренессанса штрих.

САТИРЫ

САТИРА I

Чудак нелепый… — Некоторые комментаторы высказывают предположение, что образ «чудака нелепого» символизирует деятельный элемент характера поэта, которому противостоит его же созерцательное начало. На наш взгляд, такое толкование не подтверждается дальнейшим развитием сюжета сатиры (ом. вступительную статью). Мотив прогулки с надоедливым спутником явно навеян сатирами Горация (I, IX). Очевидно, что здесь, как и во многих других стихотворениях Донна, автор не тождествен герою.

…философ, секретарь природы… — Имеется в виду великий древнегреческий философ Аристотель (384–322 до н. э.), которого в эпоху средневековья и Ренессанса часто называли «секретарем природы», считая, что он познал все ее тайны.

…капитан… набивший на смертях карман… — Это намек на широко распространенный в английской армии того времени обычай, согласно которому капитан роты присваивал себе жалованье погибших в сражениях солдат.

…в мундирах синих стражники… — Синие ливреи в ту эпоху обычно носили слуги; в них также одевался и низший судейский персонал типа курьеров.

О пуританин… церемонный и манерный… — Как считают комментаторы, слово «пуританин» здесь употреблено скорее всего в переносном смысле. Донн осуждает не столько религиозные взгляды как таковые, сколько показное благочестие и стремление во всем соблюсти букву этикета.

Нагими нам родиться рок судил, нагими удалиться в мрак могил. Ветхозаветная аллюзия: «Наг вышел я из чрева матери моей, наг и возвращусь» (Книга Иова, I, 21).

В раю был наг Адам… в… шкурах тело спрятал он. — Ветхозаветные аллюзии: «И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились» (Бытие, II, 25); «И сделал Господь Бог Адаму и жене его одежды кожаные, и одел их» (Бытие, III, 21).

…кого инфанта мужем наречет… — Здесь, по-видимому, нет намека на какое-либо определенное лицо, но имеется в виду просто богатая наследница.

…как конь на зрителей… — Имеется в виду известный в Лондоне в начале 90-х годов XVI в. гнедой мерин по кличке Морокко, которого хозяин обучил различным трюкам. Так, в частности, он фыркал, кусался и лягался, когда произносили имя испанского короля.

…павиан иль слон… — Эти дрессированные звери были также хорошо известны жителям Лондона начала 90-х годов XVI в. Упоминание коня, слона и обезьяны позволяет уточнить дату создания сатиры — 1593 г.

…«Как сифилис?» — В Англии сифилис часто называли французской или итальянской болезнью.

САТИРА III

Эта сатира, вероятно, была написана в 1594 или 1595 г. По словам биографов, уже в начале 90-х годов Донн подверг серьезному сомнению многие положения католической доктрины. В 1596 г. он, по-видимому, окончательно порвал с католической церковью: присоединившись к экспедиции Эссекса, принял участие в военных действиях против католиков-испанцев, главного врага протестантской Англии.

Печаль и жалость мне мешают злиться… — В сознании лирического героя борются жалость и гнев, взаимоисключающие друг друга чувства, которые мешают ему воспользоваться привычным оружием сатирика — смехом. Отсюда особый, более «серьезный» тон этой сатиры, выделяющий ее на фоне других сатир поэта.

…непросвещенный век? — Имеется в виду эпоха античности, которая не знала христианского откровения, но тем не менее разработала высокие нравственные критерии.

…философов незрячих, но спасенных… чистой жизнью… — Донн придерживался распространенного в ту эпоху мнения, что некоторые из «незрячих», то есть языческих, философов благодаря своим трудам и праведной жизни могли достичь райского блаженства.

…как будто верой… — Здесь Донн дерзко обыгрывает учение Лютера о том, что человек обретает спасение только с помощью веры, которая дается ему свыше; переиначивая это учение на свой лад, он утверждает, что человек спасается «чистой жизнью», которая заменяет веру.

…бунтующим голландцам? — В последние десятилетия XVI в. многие англичане воевали в Нидерландах, помогая голландским протестантам в их борьбе с испанцами.

Саламандра — мифическое существо наподобие ящерицы, которое согласно поверьям могло спокойно жить в огне.

…свой дряхлый мир, клонящийся к закату… — Донн отдает здесь дань широко распространенному в XVII в. убеждению о близости конца мира.

…к сей обветшалой шлюхе… — то есть к миру.

Найти старайся истинную веру. — Донн часто повторял, что «путь ко спасению» открыт во всех христианских вероисповеданиях. Однако поиски истинной веры не принесут плодов, если ищущий будет руководствоваться ложными мотивами.

Миррей — это имя ассоциируется со словом мирра и связано с несколько театральными чертами католической службы.

Кранц… в Женеве увлечен другой религией… — Женева считалась цитаделью кальвинизма.

Грей — домосед, ему твердили с детства, что лучше нет готового наследства… — Имеются в виду исповедующие православие, убежденные в том, что православие сохранило во всей полноте заветы ранней христианской церкви, от которых отошли католики и протестанты.

Беспечный Фригии… — По мнению комментаторов, поэт ссылается на древних, фригийцев, которые чтили множество богов, поскольку их поочередно покоряли разные народы.

Гракх — братья Гракхи были известными политическими деятелями Древнего Рима, сторонниками демократических реформ. Неясно, почему поэт воспользовался их именем. Гракх в сатире Донна считает все религии одинаковыми, не отдавая предпочтения ни одной из них.

Сын у отца спроси… — Ветхозаветная аллюзия: «Вспомни дни древние, помысли о летах прежних родов; спроси отца твоего, и юн возвестит тебе, старцев твоих, и они скажут тебе» (Второзаконие, XXXII, 7).

Спеши, доколе день… — Евангельская аллюзия: «Мне должно делать дела Пославшего Меня, доколе есть день; приходит ночь, когда никто не может делать» (Иоанн, IX, 4).

Слепит глаза… зрит воочью. — Поэт считает, что, хотя тайны веры недоступны разуму, человек не должен прекращать поиски истины, поскольку мы соприкасаемся с этими тайнами в нашей жизни, «зрим воочью».

…Филипп… Григорий… Мартин… Гарри… — Имеются в виду Филипп II (1527–1598), король Испании, один из злейших врагов протестантизма; папа Григорий VII (1073–1085), который известен своей долгой борьбой с императором Генрихом IV, а также тем, что он узаконил доктрину непогрешимости римского папы, или, может быть, папа Григорий XIV (1590–1591); Мартин Лютер (1483–1546), глава Реформации в Германии; король Генрих VIII (1491–1547), который порвал с Римом и ввел Реформацию в Англии.

ПОСЛАНИЯ

ШТОРМ

Кристофер Брук (1570–1628) — один из ближайших приятелей Донна. Поэт познакомился с ним в студенческие годы, и их дружба продолжалась в течение всей жизни. «Шторм» описывает реальные события, свидетелем которых Донн стал во время путешествия на Азорские острова. Английский флот под командованием Эссекса отплыл из Англии 5 июля 1597 г. Через два или три дня его настигла свирепая буря, которая очень сильно повредила суда. Флотилия была вынуждена вернуться в Плимут и пробыть там до 17 августа. По всей видимости, поэт написал «Шторм» во время этой вынужденной стоянки в Плимуте.

Тебе — почти себе, зане с тобою… — Донн ссылается на широко распространенное в эпоху Ренессанса представление о том, что у истинных друзей единая душа управляет двумя сердцами или одно сердце живет в двух телах.

Николас Хильярд (1547–1619) — один из самых известных придворных художников эпохи, особенно прославившийся своими миниатюрами.

Сарра — жена ветхозаветного праотца Авраама, которая долгие годы была бесплодной, а в старости зачала сына (Бытие, XVIII, 12 и XXI, 6–7).

…злополучный мой Иона! — Когда библейский пророк Иона, ослушавшись повеления свыше, отплыл на корабле в Фарсис, началась сильная буря и корабельщики, ища причину бури, разбудили его, уснувшего в трюме (Книга пророка Ионы, I, 5–6).

Сизиф — в античной мифологии царь Коринфа, которого Зевс подверг жестокому наказанию. В царстве мертвых Сизиф должен был вечно вкатывать на гору огромный камень. Едва Сизиф достигал вершины, как невидимая сила сбрасывала камень вниз и он снова начинал тот же бесцельный труд.

Бермуды — Бермудские острова, в северной части Атлантического океана, район, в котором, как считалось, постоянно свирепствовали бури.

ШТИЛЬ

Это послание продолжает рассказ о событиях, происшедших с Донном во время плавания на Азорские острова. После выхода из Плимута флотилия разделилась на две части. Одной из них командовал Эссекс, другой — Уолтер Ролей. Корабли Ролея, на одном из которых плыл поэт, попали в штиль 9 и 10 сентября.

…аист — наш тиран… хуже аиста чурбан! — В одной из басен, приписываемых Эзопу, рассказывается о том, что лягушки попросили Зевса даровать им царя и бог-громовержец сбросил в их болото бревно. Лягушкам не понравился такой царь, и они снова обратились с той же просьбой. Разгневавшись, Зевс послал к ним аиста, который и съел их. Донн переиначивает басню: чурбан, неподвижное бревно, которое символизирует штиль, хуже, чем аист — шторм.

…для прыгающих за борт ошалело… — Имеется в виду, что во время приступов морской лихорадки матросы, случалось, бросались за борт, в бреду принимая волны за зеленый луг.

…яки отрок в жаркой пещи… — В Библии рассказывается о том, что вавилонский царь Навуходоносор бросил трех отроков — Седраха, Мисаха, Авденаго — в раскаленную печь за то, что они не поклонились золотому истукану. Отроки вышли из печи целыми и невредимыми (Книга пророка Даниила, III).

Баязет (Баязид) — персонаж пьесы К. Марло (1564–1593) «Тамерлан Великий», турецкий император, которого скифский пастух Тамерлан, взяв в плен, посадил в клетку.

…наголо остриженный Самсон… — Самсон — библейский герой, прославившийся подвигами в борьбе с филистимлянами. Источником его силы были длинные волосы. Когда Далила, возлюбленная Самсона, хитростью остригла его, он потерял силу и филистимляне ослепили его и увели в плен (Книга Судей, XIII–XVI).

Как муравьи, что в Риме змейку съели… — Римский историк Светоннй (ок. 70 — ок. 140) в книге «О жизни двенадцати цезарей» рассказывает о том, как муравьи съели любимую змею императора Тиберия.

ЭЛЕГИИ

АРОМАТ

…прикончить василиска… — Василиск — сказочное существо, которое, как питали в древности, убивало взглядом. Но это ему удавалось лишь в том случае, если он первым замечал человека. Если же человек сам первым видел василиска, то чудовище не выдерживало его взгляда и гибло.

Родосский Колосс — гигантская статуя Аполлона, которая в древности считалась одним из семи чудес света.

Цербер — в античной мифологии чудовищный пес с тремя головами, который охранял вход в загробное царство.

Единорог — мифическое существо, которое представлялось похожим на лошадь с рогом, торчащим посреди лба.

ПОРТРЕТ

…любовь питалась молоком грудным… — Евангельская аллюзия: «Всякий, питаемый молоком, несведущ в слове правды, потому что он младенец. Твердая же пища свойственна совершенным, у которых чувства навыком приучены k различению добра и зла» (Послание к Евреям, V, 13–14).

ЕРЕСЬ

В ряде изданий эта элегия Донна печатается просто под порядковым номером без всякого названия.

…земли для вящей славы… — зд. приписываемые королю земли, которыми он в реальности не владеет.

Чистилище — согласно католическому учению чистилище представляло собой место в загробном мире между адом и раем, где души грешников, не осужденных на вечное пребывание в аду, очищаются от грехов перед вступлением

…отпаду, как от погрязшего в неправде Рима. — Протестанты, порвавшие с католической церковью, часто называли Рим погрязшей в грехах вавилонской блудницей.

ЛЮБОВНАЯ НАУКА

…цветов не знала алфавит… — В елизаветинскую эпоху цветы часто имели символический смысл. Фиалка, например, была эмблемой верности в любви (см. выше, комм, к «Экстазу»), маргаритка — ветрености и т. д.

НА РАЗДЕВАНИЕ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ

Цензура сочла эту элегию слишком откровенной и выкинула ее из первых изданий стихов поэта. Она была опубликована лишь в 1669 г. Донн отталкивается здесь от известной элегии Овидия (I, 5), рассказывающей о том, как Коринна пришла навестить поэта в жаркий летний полдень.

ЛЮБОВНАЯ ВОИНА

Эта элегия также была отвергнута цензурой. Сравнение любви с войной часто встречается у римских поэтов. Овидий, например, пишет: «Всякий влюбленный солдат, и есть у Амура свой лагерь» (Любовные элегии, I, 9).

…голландцев смуты? — См. выше, комм. к сатире III.

Французы… бога нашего забыли… — Имеется в виду, что король-гугенот Генрих Наваррский, взойдя на французский престол, принял католичество.

…лишь наши «ангелы» у них в чести… — «Ангелами» назывались английские золотые монеты. Во время гражданской войны во Франции королева Елизавета оказывала существенную помощь Генриху Наваррскому, но после того, как он принял католичество, данные ему деньги, естественно, считались выброшенными на ветер.

Ирландию трясет, как в лихорадке… — Во время царствования Елизаветы в Ирландии постоянно вспыхивали восстания против англичан. Одним из самых мощных было восстание под предводительством графа Тирона (1594). Знаменитый поэт елизаветинской эпохи Э. Спенсер, живший в Ирландии; в специально написанном по этому поводу трактате (1596) так же, как и Донн, предлагал англичанам принять самые крутые меры.

Мидас — в античной мифологии фригийский царь, который обрек себя на голод, испросив у богов дар превращать в золото все, к чему он прикасался.

ЭПИТАЛАМЫ

ЭПИТАЛАМА, СОЧИНЕННАЯ В ЛИНКОЛЬНЗ-ИННЕ

Неизвестно, к кому обращено это стихотворение.

Сегодня в совершенство облекись и женщиной отныне нарекись! — В ту эпоху считалось, что женщина «облекается в совершенство» лишь после того, как она соединяется с мужчиной.

…взять «ангелов»… — См. выше, комм. к «Любовной войне», Флора — в античной мифологии богиня природы, цветов и весны.

ЭПИТАЛАМА, ИЛИ СВАДЕБНАЯ ПЕСНЯ,

В ЧЕСТЬ ПРИНЦЕССЫ ЭЛИЗАБЕТ И ПФАЛЬЦГРАФА ФРИДРИХА,

СОЧЕТАВШИХСЯ БРАКОМ В ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА

Елизавета Стюарт (1596–1622), старшая дочь короля Иакова I, вышла замуж за пфаль