Новые Миры Айзека Азимова. Том 2 (fb2)

- Новые Миры Айзека Азимова. Том 2 (пер. Ирина Гавриловна Гурова, ...) (и.с. Новые Миры Айзека Азимова-2) 1.41 Мб, 446с. (скачать fb2) - Айзек Азимов

Настройки текста:



Новые Миры Айзека Азимова Том второй





ИЗДАТЕЛЬСКАЯ ФИРМА «ПОЛЯРИС»



Издание подготовлено при участии АО «Титул»

НА ЗЕМЛЕ ДОСТАТОЧНО МЕСТА

Мертвое прошлое

The Dead Past

© 1956 by Isaac Asimov

Мертвое прошлое

© И. Гурова, перевод, 1973

Арнольд Поттерли, доктор философии, преподавал древнюю историю. Занятие, казалось бы, самое безобидное. И мир претерпел неслыханные перемены именно потому, что Арнольд Поттерли выглядел совершенно так, как должен выглядеть профессор, преподающий древнюю историю.

Обладай профессор Поттерли массивным квадратным подбородком, сверкающими глазами, орлиным носом и широкими плечами, Тэддиус Эремен, заведующий отделом хроноскопии, несомненно, принял бы надлежащие меры.

Но Тэддиус Эремен видел перед собой только тихого человечка с курносым носом-пуговкой между выцветшими голубыми глазами, грустно глядевшими на заведующего отделом хроноскопии, — короче говоря, он видел перед собой щуплого, аккуратно одетого историка, который от редеющих каштановых волос на макушке до тщательно вычищенных башмаков, довершавших респектабельный старомодный костюм, казалось, был помечен штампом «разбавленное молоко».

— Чем могу быть вам полезен, профессор Поттерли? — любезно осведомился Эремен.

И профессор Поттерли ответил негромким голосом, который отлично гармонировал с его наружностью:

— Мистер Эремен, я пришел к вам, потому что вы глава всей хроноскопии.

Эремен улыбнулся:

— Ну, это не совсем точно. Я ответствен перед Всемирным комиссаром научных исследований, а он, в свою очередь, — перед Генеральным секретарем ООН. А они оба, разумеется, ответственны перед суверенными народами Земли.

Профессор Поттерли покачал головой:

— Они не интересуются хроноскопией. Я пришел к вам, сэр, потому что вот уже два года я пытаюсь получить разрешение на обзор времени — то есть на хроноскопию — в связи с моими изысканиями по истории древнего Карфагена. Однако получить разрешение мне не удалось. Дотацию на исследования мне дали в самом законном порядке. Моя интеллектуальная работа протекает в полном соответствии с правилами, и все же…

— Разумеется, о нарушении правил и речи быть не может, — перебил его Эремен еще более любезным тоном, перебирая тонкие репродукционные листки в папке с фамилией Поттерли. Эти листки были получены с Мультивака, чей обширный аналогический мозг содержал весь архив отдела. После окончания беседы листки можно будет уничтожить, а в случае необходимости репродуцировать вновь за какие-нибудь две-три минуты.

Эремен просматривал листки, а в его ушах продолжал звучать тихий, монотонный голос профессора Поттерли:

— Мне следует объяснить, что проблема, над которой я работаю, имеет огромное значение. Карфаген знаменовал высший расцвет античной коммерции. Карфаген доримской эпохи во многом можно сравнить с доатомной Америкой. По крайней мере в том отношении, что он придавал огромное значение ремеслу, коммерции и вообще деловой деятельности. Карфагеняне были самыми отважными мореходами и открывателями новых земель до викингов и в этом отношении намного превосходили хваленых греков. Истинная история Карфагена была бы очень поучительной. Однако до сих пор все, что нам известно о нем, извлекалось из письменных памятников его злейших врагов — греков и римлян. Карфаген ничего не написал в собственную защиту или эти труды не сохранились. И вот карфагеняне вошли в историю как кучка архизлодеев, и, возможно, без всякого к тому основания. Обзор времени облегчил бы установление истины.

И так далее и тому подобное.

Продолжая проглядывать репродукционные листки, Эремен заметил:

— Поймите, профессор Поттерли, хроноскопия, или обзор времени, как вы предпочитаете ее называть, процесс весьма трудный.

Профессор Поттерли, недовольный, что его перебили, нахмурился и сказал:

— Я ведь прошу только сделать отдельный обзор определенных эпох и мест, которые я укажу.

Эремен вздохнул:

— Даже несколько обзоров, даже один… Это же невероятно тонкое искусство. Скажем, наводка на фокус, получение на экране искомой сцены, удержание ее на экране. А синхронизация звука, которая требует абсолютно независимой цепи!

— Но ведь проблема, над которой я работаю, достаточно важна, чтобы оправдать значительную затрату усилий.

— Разумеется, сэр! Несомненно, — сразу ответил Эремен (отрицать важность чьей-то темы было бы непростительной грубостью). — Но поймите, даже самый простой обзор требует длительной подготовки. Список тех, кому необходимо воспользоваться хроноскопом, огромен, а очередь к Мультиваку, снабжающему нас необходимыми предварительными данными, еще больше.

— Но неужели ничего нельзя сделать? — расстроено спросил Поттерли. — Ведь уже два года…

— Вопрос первоочередности, сэр. Мне очень жаль… Может быть, сигарету?

Историк вздрогнул, его глаза внезапно расширились, и он отпрянул от протянутой ему пачки. Эремен удивленно отодвинул ее, хотел было сам достать сигарету, но передумал.

Когда он убрал пачку, Поттерли вздохнул с откровенным облегчением и сказал:

— А нельзя ли как-нибудь пересмотреть список и поставить меня на самый ранний срок, какой только возможен? Право, не знаю, как объяснить…

Эремен улыбнулся. Некоторые его посетители на этой стадии предлагали деньги, что, конечно, тоже не приносило им никакой пользы.

— Первоочередность тем устанавливает счетно-вычислительная машина, — объяснил он. — Самовольно менять ее решения я не имею права.

Поттерли встал. Он был очень небольшого роста — от силы пять с половиной футов.

— В таком случае всего хорошего, сэр, — сухо сказал он.

— Всего хорошего, профессор Поттерли, и, поверьте, я искренне сожалею.

Он протянул руку, и Поттерли вяло ее пожал. Едва историк вышел, как Эремен позвонил секретарше и, когда она появилась, вручил ей папку.

— Это можно уничтожить, — сказал он.

Оставшись один, он с горечью улыбнулся. Еще одна услуга из тех, которые он уже четверть века оказывает человечеству. Услуга через отказ. Ну, во всяком случае, с этим чудаком затруднений не было. В иных случаях приходилось оказывать давление по месту работы, а иногда и отбирать дотации. Через пять минут Эремен уже забыл про профессора Поттерли, а когда он впоследствии вспоминал этот день, то неизменно приходил к выводу, что никакие дурные предчувствия его не томили.


В течение первого года после того, как его впервые постигло это разочарование, Арнольд Поттерли испытывал… только разочарование. Однако на втором году из этого разочарования родилась мысль, которая сперва напугала его, а потом увлекла. Воплотить эту мысль в дело ему мешали два обстоятельства, но к ним не относился тот несомненный факт, что такие действия были бы вопиющим нарушением этики.

Мешала ему, во-первых, еще не угасшая надежда, что власти в конце концов дадут необходимое разрешение. Но теперь, после беседы с Эременом, эта надежда окончательно угасла.

Вторым препятствием была даже не надежда, а горькое сознание собственной беспомощности. Он не был физиком и не знал ни одного физика, к которому мог бы обратиться за помощью. На физическом факультете его университета работали люди, избалованные дотациями и поглощенные своей специальностью. В лучшем случае они просто не стали бы его слушать, а в худшем доложили бы начальству о его интеллектуальной анархии, а тогда его, пожалуй, вообще лишили бы дотации на изучение Карфагена, от которой зависело все.

Пойти на такой риск он не мог. Но, с другой стороны, продолжать исследования он мог бы только с помощью хроноскопии. Без нее и дотация лишалась всякого смысла.

За неделю до свидания с Эременом перед Поттерли, хотя тогда он этого не осознал, открылась возможность преодолеть второе препятствие. Это произошло на одном из традиционных факультетских чаепитий. Поттерли неизменно являлся на такие официальные сборища, потому что видел в этом свою обязанность, а к своим обязанностям он относился серьезно. Однако, исполнив этот долг, он уже не считал нужным поддерживать светский разговор или знакомиться с новыми людьми. Всегда воздержанный, он выпивал не больше двух рюмок, обменивался двумя-тремя вежливыми фразами с деканом или заведующими кафедрами, сухо улыбался остальным и уходил домой как мог раньше.

И на этом последнем чаепитии он при обычных обстоятельствах не обратил бы ни малейшего внимания на молодого человека, который одиноко стоял в углу. Ему бы и в голову не пришло заговорить с этим молодым человеком. Но сложное стечение обстоятельств заставило его на этот раз поступить наперекор своим привычкам.

Утром за завтраком миссис Поттерли грустно сказала, что ей опять снилась Лорель, но на этот раз взрослая Лорель, хотя лицо ее оставалось лицом той трехлетней девочки, которая была их дочерью. Поттерли не перебивал жену. В давние времена он пытался бороться с этими ее настроениями, когда она бывала способна думать только о прошлом и о смерти. Ни сны, ни разговоры не вернут им Лорель. И все же, если Кэролайн Поттерли так легче, пусть она грезит и разговаривает.

Однако, отправившись на утреннюю лекцию, Поттерли вдруг обнаружил, что на этот раз нелепые мысли Кэролайн как-то подействовали на него. Взрослая Лорель! Прошло уже почти двадцать лет со дня ее смерти — смерти их единственного ребенка и тогда и во веки веков. И все это время, вспоминая ее, он вспоминал трехлетнюю девочку.

Но теперь он подумал: будь она жива сейчас, ей было бы не три года, а почти двадцать три!

И против своей воли он попытался вообразить, как Лорель постепенно становилась бы старше, пока наконец ей не исполнилось бы двадцать три года. Это ему не удалось.

И все же он пытался: Лорель красит губы, за Лорель ухаживают, Лорель… выходит замуж!

Вот почему, когда он увидел, как этот молодой человек застенчиво стоит в стороне от равнодушно снующей вокруг группы преподавателей, ему пришла в голову мысль, достойная Дон Кихота: ведь такой вот мальчишка мог жениться на Лорель! А может быть, даже и этот самый мальчишка…

Ведь Лорель могла бы познакомиться с ним — здесь, в университете, или как-нибудь вечером у себя дома, если бы они пригласили этого молодого человека в гости. Они могли бы понравиться друг другу. Лорель, несомненно, была бы хорошенькой, а этот юноша даже красив — смуглое, худое, сосредоточенное лицо, уверенные, легкие движения.

Эти сны наяву внезапно рассеялись. Однако Поттерли поймал себя на глупом ощущении, что молодой человек уже не посторонний ему, а как бы его возможный зять в стране того, что могло бы быть. И вдруг заметил, что уже подошел к юноше. Это был почти самогипноз. Он протянул руку:

— Я Арнольд Поттерли с исторического факультета. Если не ошибаюсь, вы здесь недавно?

Молодой человек, по-видимому, удивился и неловко перехватил рюмку левой рукой, чтобы освободить правую.

— Меня зовут Джонас Фостер, сэр, — сказал он, пожимая руку Поттерли, — я преподаватель физики. Я в университете недавно — первый семестр.

Поттерли кивнул:

— Желаю вам здесь счастья и больших успехов!

На этом тогда все и кончилось. Поттерли опомнился, смутился и отошел. Он было оглянулся, но иллюзия родственной связи полностью рассеялась. Действительность вновь вступила в свои права, и он рассердился на себя за то, что поддался нелепым рассказам жены про Лорель.

Однако спустя неделю, в тот момент, когда Эремен что-то втолковывал ему, Поттерли вдруг вспомнил про молодого человека. Преподаватель физики! Молодой преподаватель! Неужели в ту минуту он оглох? Неужели произошло короткое замыкание где-то между ухом и мозгом? Или сработала подсознательная самоцензура, так как в ближайшем будущем ему предстояло свидание с заведующим отделом хроноскопии? Свидание это оказалось бесполезным, но воспоминание о молодом человеке, с которым он обменялся парой ничего не значащих фраз, помешало Поттерли настаивать на своей просьбе. Ему даже захотелось поскорее уйти.

И, возвращаясь в скоростном вертолете в университет, Поттерли чуть не пожалел, что никогда не был суеверным человеком. Ведь тогда он мог бы утешиться мыслью, что это случайное, ненужное знакомство в действительности было делом рук всеведущей и целеустремленной Судьбы.


Джонас Фостер неплохо знал академическую жизнь. Одна только долгая изнурительная борьба за первую ученую степень сделала бы ветераном кого угодно, а ему ведь потом был поручен курс лекций, и это окончательно его отполировало.

Однако теперь он стал «преподавателем Джонасом Фостером». Впереди его ждало профессорское звание. И поэтому его отношение к университетским профессорам стало иным.

Во-первых, его дальнейшее повышение зависело от того, отдадут ли они ему свои голоса, а во-вторых, он пробыл на кафедре так недолго, что еще не знал, кто именно из ее членов близок с деканом или даже с ректором. Роль искушенного университетского политика его не привлекала, и он был даже убежден, что интриган из него получится самый посредственный, но какой смысл лягать самого себя, чтобы доказать себе же эту истину?

Вот почему Фостер согласился выслушать этого тихого историка, в котором тем не менее чувствовалось какое-то непонятное напряжение, вместо того чтобы тут же оборвать его и указать ему на дверь. Во всяком случае, именно таково было его первое намерение.

Он хорошо помнил Поттерли. Ведь это Поттерли подошел к нему на факультетском чаепитии (жуткая процедура!). Старичок посмотрел на него остекленевшими глазами, выдавил из себя две неловкие фразы, а потом как-то сразу опомнился и быстро отошел.

Тогда Фостера это позабавило, но теперь…

А вдруг Поттерли подошел к нему не случайно, вдруг он искал этого знакомства, а вернее, старался внушить ему мысль, что он, Поттерли, — чудак, эксцентричный старик, но вполне безобидный? И вот теперь пришел проверить лояльность Фостера, нащупать неортодоксальные убеждения. Разумеется, его проверяли, прежде чем назначить на это место. И все же…

Возможно, конечно, что Поттерли вполне искренен, возможно, он действительно не понимает, что делает. А может быть, превосходно понимает; может быть, он попросту опасный провокатор. Пробормотав: «Ну что ж…», Фостер, чтобы выиграть время, вытащил пачку сигарет: сейчас он предложит сигарету Поттерли, даст ему огонька, закурит сам — и проделает все это очень медленно, чтобы выиграть время.

Однако Поттерли воскликнул:

— Ради Бога, доктор Фостер, уберите сигареты!

— Простите, сэр, — с недоумением сказал Фостер.

— Что вы! Просить извинения следует мне. Но я не выношу запаха табачного дыма. Идиосинкразия. Еще раз прошу извинения.

Он заметно побледнел, и Фостер поспешил убрать сигареты. Страдая от невозможности закурить, Фостер решил выйти из положения самым простым образом.

— Я очень польщен, что вы обратились ко мне за советом, профессор Поттерли, но дело в том, что я не занимаюсь нейтриникой. В этой области я не профессионал. С моей стороны неуместно даже высказать какое-либо мнение, и, откровенно говоря, я предпочел бы, чтобы вы не расспрашивали меня об этом.

Чопорное лицо старика стало суровым.

— Я не понял ваших слов о том, что вы не занимаетесь нейтриникой. Вы ведь пока ничем не занимаетесь. Вам еще не дали никакой дотации, не так ли?

— Это же мой первый семестр.

— Я знаю. Вероятно, вы даже еще не подали заявку на дотацию?

Фостер слегка улыбнулся. За три месяца, проведенных в университете, он так и не сумел привести свою заявку о дотации на научно-исследовательскую работу в мало-мальски приличный вид — ее нельзя было даже вручить для доработки профессиональному писателю при науке, не говоря уже о том, чтобы прямо подать в Комиссию по делам науки.

(К счастью, заведующий его кафедрой отнесся к этому вполне терпимо. «Не торопитесь, Фостер, — сказал он, — поразмыслите над темой, убедитесь, что хорошо знаете свой путь и то, куда он приведет. Ведь едва вы получите дотацию, как тем самым официально закрепите за собой область вашей специализации и, на радость или на горе, не расстанетесь с ней до конца вашей академической карьеры». Этот совет был достаточно банален, однако банальность нередко обладает достоинством истины, и Фостеру это было известно.)

— По образованию и по склонности, доктор Поттерли, я гипероптик с уклоном в малую гравитику. Так я охарактеризовал себя, когда подавал заявление на факультет. Официально это пока еще не моя область специализации, но именно ее я собираюсь выбрать. Только ее! А нейтриникой я вообще не занимался.

— Почему? — немедленно спросил Поттерли.

Фостер с недоумением посмотрел на него. Такие бесцеремонные расспросы о чужом профессиональном статусе, естественно, вызывали раздражение. И он ответил уже менее любезным тоном:

— Там, где я учился, курса нейтриники не читали.

— Бог мой, где же вы учились?

— В Массачусетском технологическом институте, — невозмутимо ответил Фостер.

— И там не преподают нейтринику?

— Нет. — Фостер чувствовал, что краснеет, и начал оправдываться: — Это же очень узкая тема, не имеющая особого значения. Хроноскопия, пожалуй, обладает некоторой ценностью, но другого практического применения у нейтриники нет, а сама по себе хроноскопия — это тупик.

Историк бросил на него возбужденный взгляд:

— Скажите мне только одно: вы можете назвать специалиста по нейтринике?

— Нет, не могу, — грубо ответил Фостер.

— Ну, в таком случае вы, может быть, знаете учебное заведение, где преподают нейтринику?

— Нет, не знаю.

Поттерли улыбнулся кривой невеселой улыбкой. Фостеру эта улыбка не понравилась, она показалась ему оскорбительной, и он настолько рассердился, что даже сказал:

— Позволю себе заметить, сэр, что вы переступаете границы.

— Что?

— Я говорю, что вам, историку, интересоваться какой-либо областью физики, интересоваться профессионально, — это… — он умолк, не решаясь все-таки произнести последнее слово вслух.

— Неэтично?

— Вот именно, профессор Поттерли.

— Меня толкают на это результаты моих исследований, — сказал Поттерли напряженным шепотом.

— В таком случае вам следует обратиться в Комиссию по делам науки. Если Комиссия разрешит…

— Я уже обращался туда, но безрезультатно.

— Тогда вы, разумеется, должны прекратить эти исследования.

Фостер чувствовал, что говорит, как самодовольный педант, гордящийся своей добропорядочностью, но не мог же он допустить, чтобы этот человек спровоцировал его на проявление интеллектуальной анархии. Он ведь только начинает свою научную карьеру и не имеет права рисковать по-глупому.

Но, очевидно, его слова задели Поттерли. Без всякого предупреждения историк разразился бурей слов, каждое из которых свидетельствовало о полной безответственности.

— Ученые, — сказал он, — могут считаться свободными только в том случае, если они свободно следуют своему свободному любопытству. Наука, — сказал он, — силой загнанная в заранее определенную колею теми, в чьих руках сосредоточены деньги и власть, становится рабской и неминуемо загнивает. Никто, — сказал он, — не имеет права распоряжаться интеллектуальными интересами других.

Фостер слушал его с большим недоверием. Ничего нового в этом потоке слов для него не было: студенты любили шокировать своих преподавателей подобными рассуждениями, да и он сам раза два позволил себе поразвлечься таким способом. Вообще каждый человек, изучавший историю науки, прекрасно знал, что в старину многие придерживались подобных взглядов. И все же Фостеру казалось странным, почти противоестественным, что современный ученый может проповедовать столь дикую чепуху. Никому бы и в голову не пришло организовать производственный процесс так, чтобы каждый рабочий занимался чем хотел и когда хотел, и никто не осмелится повести корабль, руководствуясь противоречивыми мнениями каждого отдельного члена команды. Все считают бесспорным, что и на заводе, и на корабле должно существовать какое-то одно центральное руководство. Так почему же то, что идет на пользу заводу и кораблю, вдруг может оказаться вредным для науки?

Можно, конечно, возразить, что человеческий интеллект обладает качественным отличием от корабля или завода, однако история научно-исследовательских изысканий доказывала обратное.

Быть может, в дни, когда наука была юной и вся или почти вся совокупность человеческих знаний оказывалась доступной индивидуальному человеческому уму, — быть может, в те дни она и не нуждалась в руководстве. Слепое блуждание по обширнейшим областям неведомого порой случайно приводило к удивительным открытиям.

Однако по мере накопления знаний приходилось изучать и суммировать все больше и больше уже известных фактов для того, чтобы путешествие в неведомое оказалось плодотворным. Ученым пришлось специализироваться. Исследователь уже нуждался в услугах библиотеки, которую сам собрать не мог, а также в приборах, которые сам купить был не в состоянии. Индивидуальный исследователь все больше и больше уступал место группе исследователей, а потом и научно-исследовательскому институту.

Фонды, необходимые для научных исследований, с каждым годом увеличивались, а приборы и инструменты становились все более многочисленными. Где сейчас найдется на Земле настолько захудалый колледж, что в нем не окажется хотя бы одного ядерного микрореактора или хотя бы одной трехступенчатой счетно-вычислительной машины?

Субсидирование научных исследований оказалось не по плечу отдельным частным лицам уже много веков назад. К 1940 году только государство, ведущие отрасли промышленности и наиболее крупные университеты и научные центры имели возможность выделять достаточные средства на научную работу в широких масштабах.

К 1960 году даже крупнейшие университеты уже полностью существовали лишь на государственные дотации, а научные центры держались только на налоговых льготах и средствах, собиравшихся по подписке. К 2000 году промышленные объединения стали частью всемирного правительства, и с тех пор финансирование научно-исследовательской работы, а значит, и общее руководство ею, естественно, сосредоточились в руках специального государственного органа.

Все сложилось само собой и очень удачно. Каждая отрасль науки была точно приспособлена к нуждам общества, а работы, проводившиеся в различных ее областях, умело координировались. Материальный прогресс, которым была ознаменована последняя половина века, достаточно убедительно свидетельствовала о том, что наука отнюдь не загнивает.

Фостер попытался изложить хоть малую часть этих соображений своему собеседнику, но Поттерли нетерпеливо перебил его:

— Вы, как попугай, повторяете измышления официальной пропаганды. У вас же под самым носом пример, начисто опровергающий официальную точку зрения. Вы верите мне?

— Откровенно говоря, нет.

— Ну а почему же вы утверждаете, что обзор времени — это тупик? Почему нейтриника не имеет никакого значения? Вы это утверждаете. Вы утверждаете это категорически. А ведь вы ее не изучали. По вашим же словам, вы не имеете о ней ни малейшего представления. Ее даже не преподавали в вашем учебном заведении…

— Но разве это не является прямым доказательством ее бесполезности?

— А, понимаю! Ее не преподают, потому что она бесполезна. А бесполезна она потому, что ее не преподают. Вам нравится такая логика?

Фостер растерялся:

— Но так говорится в книгах…

— Вот именно. В книгах говорится, что нейтриника не имеет никакого значения. Ваши профессора говорят вам это, почерпнув свои сведения из книг. А в книгах это утверждается потому, что их пишут профессора. Но кто утверждал это, опираясь на собственные знания и опыт? Кто ведет исследовательскую работу в этой области? Вам это известно?

— По-моему, этот спор бесплоден, профессор Поттерли, — сказал Фостер. — А мне необходимо закончить работу…

— Еще минутку! Я хотел бы обратить ваше внимание на одну вещь. Как она вам покажется? Я утверждаю, что правительство активно препятствует работам в области нейтриники и хроноскопии. Оно препятствует практическому применению хроноскопии.

— Не может быть!

— Почему же? Это вполне в его силах. То самое централизованное руководство наукой, о котором вы говорили. Если правительство отказывает в фондах какой-либо отрасли науки, эта отрасль гибнет. Так оно уничтожило нейтринику. Оно имело возможность это сделать, и оно это сделало.

— Но зачем?

— Не знаю. И хочу, чтобы вы это выяснили. Я бы и сам попробовал, но у меня нет специальных знаний. Я пришел к вам потому, что вы молоды и только что завершили свое образование. Неужели артерии вашего интеллекта уже поддались склерозу? Неужели в вас не осталось ни любознательности, ни любопытства? Неужели вам не хочется просто знать? Находить ответы на загадки?

Говоря это, историк впивался взглядом в лицо Фостера. Их носы почти соприкасались, но Фостер до того растерялся, что даже не догадался отступить на шаг.

Ему, разумеется, следовало бы попросту указать Поттерли на дверь. Или даже самому вышвырнуть его.

Удерживало его отнюдь не уважение к возрасту и положению историка. И, уж конечно, Поттерли его ни в чем не убедил. Нет, в нем вдруг заговорила былая студенческая гордость.

В самом деле, почему в МТИ не читался курс нейтриники? И, кстати, насколько он помнил, в институтской библиотеке не было ни единой книги по нейтринике. Во всяком случае, он ни разу не видел там ничего подобного.

Фостер невольно задумался.

И это его погубило.


Кэролайн Поттерли когда-то была очень привлекательна. И даже теперь в отдельных случаях — на званых обедах, например, или на университетских приемах — ей удавалось отчаянным усилием воли возродить частицу этой привлекательности.

В обычной же обстановке она «обмякала». Именно это слово она употребляла, когда ее охватывало отвращение к себе. С возрастом она располнела, но не только этим объяснялась ее дряблость. Казалось, будто ее мускулы совсем расслабли, так что она еле волочила ноги, когда шла, под глазами набухли мешки, а щеки обвисали тяжелыми складками. Даже ее седеющие волосы казались не просто прямыми, но бесконечно усталыми. Они не вились как будто только потому, что тупо подчинились силе земного тяготения.

Кэролайн Поттерли поглядела в зеркало и решила, что сегодня она выглядит особенно скверно, — и ей не нужно догадываться о причине.

Все тот же сон про Лорель. Такой странный — Лорель вдруг стала взрослой. С тех пор Кэролайн не находила себе места. И все-таки напрасно она рассказала об этом Арнольду. Он ничего не сказал — он давно уже ничего не говорит в подобных случаях, — но все-таки это дурно на него повлияло. Несколько дней после ее рассказа он был особенно сдержан. Возможно, он действительно готовился к этому важному разговору с высокопоставленным чиновником (он все время твердил, что не ждет от их беседы ничего хорошего), но возможно также, что все дело было в ее сне.

Уж лучше бы он, как раньше, резко прикрикнул на нее: «Перестань думать о прошлом, Кэролайн! Разговорами ее не вернешь, да и сны помогут не больше».

Им обоим было тяжело тогда. Невыносимо тяжело. Ее постоянно терзало ощущение неискупимой вины: в тот вечер ее не было дома! Если бы она не ушла, если бы она не отправилась за совершенно ненужными покупками, их было бы тогда двое. И вдвоем они спасли бы Лорель.

А бедному Арнольду это не удалось. Он сделал все, что мог, и чуть было сам не погиб. Из горящего дома он выбежал, шатаясь, обнаженный, задыхающийся, полуослепший от жара и дыма — с мертвой Лорель на руках.

И с тех пор длится этот кошмар, никогда до конца не рассеиваясь.

Арнольд постепенно замкнулся в себе. Он говорил теперь тихим голосом, держался мягко и спокойно — и сквозь эту оболочку ничто не вырывалось наружу, ни одной вспышки молнии. Он стал педантичным и поборол свои дурные привычки: бросил курить и перестал ругаться в минуты волнения. Он добился дотации на составление новой истории Карфагена и все подчинил этой цели.

Сначала она пыталась помогать ему: подбирала литературу, перепечатывала его заметки, микрофильмировала их. А потом вдруг все оборвалось.

Как-то вечером она внезапно вскочила из-за письменного стола и едва успела добежать до ванной, как у нее началась мучительная рвота. Муж бросился за ней, растерянный и перепуганный.

— Кэролайн, что с тобой?

Он дал ей выпить коньяку, и она постепенно пришла в себя. — Это правда? То, что они делали? — Кто?

— Карфагеняне.

Он с недоумением посмотрел на нее, и она кое-как, обиняком, попыталась объяснить ему, в чем дело. Говорить об этом прямо у нее не было сил.

Карфагеняне, по-видимому, поклонялись Молоху — медному, полому внутри идолу, в животе которого была устроена печь. Когда городу грозила опасность, перед идолом собирались жрецы я народ, и после надлежащих церемоний и песнопений опытные руки умело швыряли в печь живых младенцев.

Перед жертвоприношением им давали сласти, чтобы действенность его не ослабела из-за испуганных воплей, оскорбляющих слух Бога. Затем раздавался грохот барабанов, заглушавший предсмертные крики детей, — на это требовалось несколько секунд. При церемонии присутствовали родители, которым было положено радоваться: ведь такая жертва угодна богам…

Арнольд Поттерли угрюмо нахмурился. Все это гнуснейшая ложь, сказал он, выдуманная врагами Карфагена. Ему следовало бы предупредить ее заранее. История знает немало примеров такой пропагандистской лжи. Греки утверждали, будто древние евреи в своей святая святых поклонялись ослиной голове. Римляне говорили, будто первые христиане были человеконенавистниками и приносили в катакомбах в жертву детей язычников.

— Так, значит, они этого не делали? — спросила Кэролайн. — Я убежден, что нет. Хотя у первобытных финикийцев и могло быть что-нибудь подобное. Человеческие жертвоприношения не редкость в первобытных культурах. Но культуру Карфагена в дни его расцвета никак нельзя назвать первобытной. Человеческие жертвоприношения часто перерождаются в определенные символические ритуалы вроде обрезания. Греки и римляне по невежеству или по злобе могли истолковать символическую карфагенскую церемонию как подлинное жертвоприношение.

— Ты в этом уверен?

— Пока еще нет, Кэролайн. Но когда у меня накопится достаточно материала, я попрошу разрешения применить хроноскопию, и это даст возможность разрешить вопрос раз и навсегда.

— Хроноскопию?

— Обзор времени. Можно будет настроиться на древний Карфаген в период серьезного национального кризиса, например на 202 год до нашей эры, год высадки Сципиона Африканского, и посмотреть собственными глазами, что происходило. И ты увидишь, что я был прав.

Он ласково погладил ее по руке и ободряюще улыбнулся, но ей вот уже две недели каждую ночь снилась Лорель, и она больше не помогала мужу в его работе над историей Карфагена. И он не обращался к ней за помощью.

А теперь она собиралась с силами, готовясь к его возвращению. Он позвонил ей днем, как только вернулся в город, сказал, что видел главу отдела и что все кончилось, как он и ожидал. Значит — неудачей… И все же в его голосе не проскользнула так много говорящая ей нота отчаяния, а его лицо на телеэкране казалось совсем спокойным. Ему нужно побывать еще в одном месте, объяснил он.

Значит, Арнольд вернется домой поздно. Но это не имело ни малейшего значения. Оба они не придерживались определенных часов еды и были совершенно равнодушны к тому, когда именно банки извлекались из морозильника, и даже — какие именно банки, и когда приводился в действие саморазогреватель.

Однако когда Поттерли вернулся домой, Кэролайн невольно удивилась. Вел он себя как будто совершенно нормально: поцеловал ее и улыбнулся, снял шляпу и спросил, не случилось ли чего-нибудь за время его отсутствия. Все было почти так же, как всегда. Почти.

Однако Кэролайн научилась подмечать мелочи, а он выполнял привычный ритуал с какой-то торопливостью. И этого оказалось достаточно для ее тренированного глаза: Арнольд был чем-то взволнован.

— Что произошло? — спросила она. Поттерли сказал:

— Послезавтра у нас к обеду будет гость, Кэролайн, ты не против?

— Не-ет. Кто-нибудь из знакомых?

— Ты его не знаешь. Молодой преподаватель. Он тут недавно. Я с ним разговаривал сегодня.

Внезапно он повернулся к жене, подхватил ее за локти и несколько секунд продержал так, а потом вдруг смущенно отпустил, словно стыдясь проявления своих чувств.

— С каким трудом я пробился сквозь его скорлупу, — сказал он. — Подумать только! Ужасно, ужасно, как все мы склонились под ярмо и с какой нежностью относимся к собственной сбруе.

Миссис Поттерли не совсем поняла, что он имел в виду, но она не зря в течение года наблюдала, как под его спокойствием нарастал бунт, как мало-помалу он начинал все смелее критиковать правительство. И она сказала:

— Надеюсь, ты был с ним осмотрителен?

— Как так — осмотрителен? Он обещал заняться для меня нейтриникой.

«Нейтриника» была для миссис Поттерли всего лишь звонкой бессмыслицей, однако она не сомневалась, что к истории это, во всяком случае, никакого касательства не имеет.

— Арнольд, — тихо произнесла она. — Зачем ты это делаешь? Ты лишишься своего места. Это же…

— Это же интеллектуальный анархизм, дорогая моя, — перебил он. — Вот выражение, которое ты искала. Прекрасно, значит, я анархист. Если государство не позволяет мне продолжать мои исследования, я продолжу их на свой страх и риск. А когда я проложу путь, за мной последуют другие… А если не последуют, какая разница? Карфаген — вот что важно! И расширение человеческих познаний, а не ты и не я.

— Но ты же не знаешь этого молодого человека Что, если он агент комиссара по делам науки?

— Вряд ли. И я готов рискнуть. — Сжав правую руку в кулак, Поттерли легонько потер им левую ладонь. — Он теперь на моей стороне. В этом я уверен. Хочет он того или не хочет, но это так. Я умею распознавать интеллектуальное любопытство в глазах, в лице, в поведении, а это смертельное заболевание для прирученного ученого. Даже в наше время выбить такое любопытство из индивида оказывается не так-то просто, а молодежь особенно легко заражается… И почему, черт возьми, мы должны перед чем-то останавливаться? Нет, мы построим собственный хроноскоп, и пусть государство отправляется к…

Он внезапно умолк, покачал головой и отвернулся.

— Будем надеяться, что все кончится хорошо, — сказала миссис Поттерли, в беспомощном ужасе чувствуя, что все кончится очень плохо и придется забыть о дальнейшей карьере мужа и об обеспеченной старости.

Только она из них всех томилась предчувствием беды. И, конечно, совсем не той беды.


Джонас Фостер явился в дом Поттерли, расположенный за пределами университетского городка, с опозданием на полчаса. До самого конца он не был уверен, что пойдет. Затем в последний момент он почувствовал, что не может нарушить правила вежливости, не явившись на обед, как обещал, и даже не предупредив хозяев заранее. А кроме того, его разбирало любопытство.

Обед тянулся бесконечно. Фостер ел без всякого аппетита. Миссис Поттерли была рассеянна и молчалива — она только однажды вышла из своего транса, чтобы спросить, женат ли он, и, узнав, что нет, неодобрительно хмыкнула. Профессор Поттерли задавал ему нейтральные вопросы о его академической карьере и чопорно кивал головой.

Трудно было придумать что-нибудь более пресное, тягучее и нудное.

Фостер подумал:

«Он кажется таким безвредным…»

Последние два дня Фостер изучал труды профессора Поттерли. Разумеется, между делом, почти исподтишка. Ему не слишком-то хотелось показываться в Библиотеке социальных наук. Правда, история принадлежала к числу смежных дисциплин, а широкая публика нередко развлекалась чтением исторических трудов — иногда даже в образовательных целях.

Однако физик — это все-таки не «широкая публика». Стоит Фостеру заняться чтением исторической литературы, и его сочтут чудаком — это ясно, как закон относительности, а там заведующий кафедрой, пожалуй, задумается, насколько его новый преподаватель «подходит для них».

Вот почему Фостер действовал крайне осторожно. Он сидел в самых уединенных нишах, а входя и выходя, старался низко опускать голову.

Он выяснил, что профессор Поттерли написал три книги и несколько десятков статей о государствах древнего Средиземноморья, причем все статьи последних лет (напечатанные в «Историческом вестнике») были посвящены доримскому Карфагену и написаны в весьма сочувственном тоне.

Это, во всяком случае, подтверждало объяснения историка, и подозрения Фостера несколько рассеялись… И все же он чувствовал, что правильнее и благоразумнее всего было бы отказаться наотрез с самого начала.

Ученому вредно излишнее любопытство, думал он, сердясь на себя. Оно чревато опасностями.

Когда обед закончился, Поттерли провел гостя к себе в кабинет, и Фостер в изумлении остановился на пороге: стены были буквально скрыты книгами.

И не только микропленочными. Разумеется, здесь были и такие, но их число значительно уступало печатным книгам — книгам, напечатанным на бумаге! Просто не верилось, что существует столько старинных книг, да еще годных для употребления.

И Фостеру стало не по себе. С какой стати человеку вдруг понадобилось держать дома столько книг? Ведь все они наверняка есть в университетской библиотеке или, на худой конец, в Библиотеке конгресса — нужно только побеспокоиться и заказать микрофильм.

Домашняя библиотека отдавала чем-то недозволенным. Она была пропитана духом интеллектуальной анархии. Но, как ни странно, именно это последнее соображение успокоило Фостера. Уж лучше пусть Поттерли будет подлинным анархистом, чем провокатором.

И с этой минуты время помчалось на всех парах, принося с собой много удивительного.

— Видите ли, — начал Поттерли ясным, невозмутимым голосом, — я попробовал отыскать кого-нибудь, кто пользовался бы в своей работе хроноскопией. Разумеется, задавать такой вопрос прямо я не мог — это значило бы предпринять самочинные изыскания.

— Конечно, — сухо заметил Фостер, удивляясь про себя, что подобное пустячное соображение могло остановить его собеседника.

— Я наводил справки косвенно…

И он их наводил! Фостер был потрясен объемом переписки, посвященной мелким спорным вопросам культуры древнего Средиземноморья, в процессе которой профессору Поттерли удавалось добиться от своих корреспондентов случайных упоминаний вроде: «Разумеется, ни разу не воспользовавшись хроноскопией…» или «Ожидая ответа на мою просьбу применить хроноскоп, на что в настоящий момент вряд ли можно рассчитывать…»

— И я адресовал эти вопросы отнюдь не наугад, — объяснил Поттерли. — Институт хроноскопии издает ежемесячный бюллетень, в котором печатаются исторические сведения, полученные путем обзора времени. Обычно бюллетень включает одно-два таких сообщения. Меня сразу поразила тривиальность сведений, добытых таким образом, их незначительность. Так почему же подобные изыскания считаются первоочередными, а мое исследование нет? Тогда я начал писать тем, кто скорее всего мог заниматься работами, упоминавшимися в бюллетене. И, как я вам только что показал, никто из этих ученых не пользовался хроноскопом. Ну а теперь давайте рассмотрим все по пунктам…

Наконец Фостер, у которого голова шла кругом от множества свидетельств, трудолюбиво собранных Поттерли, растерянно спросил:

— Но для чего же все это делается?

— Не знаю, — ответил Поттерли. — Но у меня есть своя теория. Когда Стербинский изобрел хроноскоп, — как видите, мне это известно, — о его изобретении много писали. Затем правительство конфисковало аппарат и решило прекратить дальнейшие исследования в этой области и воспрепятствовать дальнейшему использованию уже готового хроноскопа. Но в этом случае людям непременно захотелось бы узнать, почему он не используется. Любопытство — ужасный порок, доктор Фостер.

Физик внутренне согласился с ним.

— Так вообразите, — продолжал Поттерли, — насколько умнее было бы сделать вид, будто хроноскоп используется. Прибор потерял бы всякий элемент таинственности и перестал бы служить предлогом для законного любопытства или приманкой для любопытства противозаконного.

— Но вы-то полюбопытствовали, — заметил Фостер. Поттерли, казалось, смутился.

— Со мной дело обстоит иначе, — сердито сказал он. — Моя работа действительно важна, а их проволочки и отказы граничат с издевательством, и я не намерен с этим мириться.

«Почти мания преследования, помимо всего прочего», — уныло подумал Фостер.

И тем не менее историк, страдал он манией преследования или нет, сумел кое-что обнаружить: Фостер не мог уже больше отрицать, что с нейтриникой дело обстоит действительно как-то странно.

Но чего добивается Поттерли? Это по-прежнему тревожило Фостера. Если Поттерли затеял все это не для того, чтобы проверить этические принципы Фостера, так чего же он все-таки добивается?

Фостер старался рассуждать логично. Если интеллектуальный анархист, страдающий легкой формой мании преследования, хочет воспользоваться хроноскопом и твердо верит, что власти предержащие сознательно ему препятствуют, что он предпримет?

«Будь я на его месте, — подумал он, — что сделал бы я?» Он сказал размеренным голосом:

— Но, может быть, хроноскопа вообще не существует. Поттерли вздрогнул. Его неизменное спокойствие чуть не разлетелось вдребезги. На мгновение Фостер уловил в его взгляде нечто менее всего похожее на спокойствие.

Однако историк все же не утратил власти над собой. Он сказал:

— О нет! Хроноскоп, несомненно, должен существовать.

— Но почему? Вы видели его? А я? Может быть, именно этим все и объясняется? Может быть, они вовсе не прячут имеющийся у них хроноскоп, а его у них вовсе нет?

— Но ведь Стербинский действительно жил! Он же построил хроноскоп! Это факты.

— Так говорится в книгах, — холодно возразил Фостер.

— Послушайте! — Поттерли забылся настолько, что схватил Фостера за рукав. — Мне необходим хроноскоп. Я должен его получить. И не говорите мне, что его вообще нет. Нам просто нужно разобраться в нейтринике настолько, чтобы…

Поттерли вдруг умолк.

Фостер выдернул свой рукав из его пальцев. Он знал, как собирался историк докончить эту фразу, и докончил ее сам:

— …чтобы самим его построить?

Поттерли насупился, словно ему не хотелось говорить об этом прямо, но все же отозвался:

— А почему бы и нет?

— Потому что об этом не может быть и речи, — отрезал Фостер. — Если то, что я читал, соответствует истине, значит, Стербинскому потребовалось двадцать лет, чтобы построить свой аппарат, и двадцать миллионов в разного рода дотациях. И вы полагаете, что нам с вами удастся проделать то же нелегально? Предположим даже, у нас было бы время (а его у нас нет) и я мог бы почерпнуть достаточно сведений из книг (в чем я сомневаюсь), — где мы раздобыли бы оборудование и деньги? Ведь хроноскоп, как утверждают, занимает пятиэтажное здание! Поймите же это наконец!

— Так вы отказываетесь помочь мне?

— Ну вот что: у меня есть возможность кое-что выяснить…

— Какая возможность? — тотчас осведомился Поттерли.

— Неважно. Но мне, может быть, удастся узнать достаточно, чтобы сказать вам, правда ли, что правительство сознательно не допускает работы с хроноскопом. Я могу либо подтвердить собранные вами данные, либо доказать их ошибочность. Не берусь судить, что это вам даст как в том, так и в другом случае, но это все, что я могу сделать. Это мой предел.


И вот наконец Поттерли проводил своего гостя. Он досадовал на самого себя. Проявить такую неосторожность — позволить мальчишке догадаться, что он думает именно о собственном хроноскопе! Это было преждевременно.

Но как смел этот молокосос предположить, что хроноскопа вовсе не существует?

Он должен существовать! Должен! Какой же смысл отрицать это?

И почему нельзя построить еще один? За пятьдесят лет, истекших со смерти Стербинского, наука ушла далеко вперед. Нужно только узнать основные принципы.

И пусть этим займется Фостер. Пусть он думает, что ограничится какими-то крохами. Если он не увлечется, то даже этот шаг явится достаточно серьезным проступком, который вынудит его продолжать. В крайнем случае придется прибегнуть к шантажу.

Поттерли помахал уходящему гостю и посмотрел на небо. Начинал накрапывать дождь.

Да-да! Пусть шантаж, если другого способа не будет, но он добьется своего!

Фостер вел машину по угрюмой городской окраине, не замечая дождя.

Конечно, он дурак, но остановиться теперь он уже не в состоянии. Ему необходимо узнать, в чем же тут дело. Проклятое любопытство, ругал он себя. И все-таки он должен узнать!

Однако в своих розысках он ограничится дядей Ральфом. И Фостер дал себе страшную клятву, что больше ничего предпринимать не станет. Таким образом, против него нельзя будет найти явных улик. Дядя Ральф — сама осмотрительность.

В глубине души он немного стыдился дяди Ральфа. И не сказал про него Поттерли отчасти из осторожности, а отчасти и потому, что опасался увидеть поднятые брови и неизбежную ироническую улыбочку. Профессиональные писатели при науке считались людьми не слишком солидными, достойными лишь снисходительного презрения, хотя никто не отрицал пользы их занятия. Тот факт, что в среднем они зарабатывали больше настоящих ученых, разумеется, ничуть не улучшал положения.

И все-таки в определенных ситуациях иметь такого родственника весьма полезно. Ведь писатели не получали настоящего образования и не были обязаны специализироваться. В результате хороший писатель при науке был сведущ практически во всех вопросах… А дядя Ральф, подумал Фостер, безусловно, принадлежит к одним из лучших.

Ральф Ниммо не имел специализированного университетского диплома и гордился этим. «Специализированный диплом, — объяснил он как-то Джонасу Фостеру, в дни, когда оба они были значительно моложе, — это первый шаг по пути к гибели. Человеку жалко не воспользоваться полученной привилегией, и вот он уже готовит магистерскую, а затем и докторскую диссертацию. И в конце концов ты оказываешься глубочайшим невеждой во всех областях знания, кроме крохотного кусочка выеденного яйца.

С другой стороны, если ты будешь оберегать свой ум и не загромождать его единообразными сведениями, пока не достигнешь зрелости, а вместо этого тренировать его в логическом мышлении и снабжать широкими представлениями, то ты получишь в свое распоряжение могучее орудие и сможешь стать писателем при науке».

Первое задание Ниммо выполнил в двадцатипятилетнем возрасте, всего лишь через три месяца после того, как получил право на самостоятельную работу. Ему была поручена пухлая рукопись, язык которой даже самый квалифицированный читатель мог бы постигнуть только после тщательнейшего изучения и вдохновенных догадок. Ниммо разъял ее на составные части и воссоздал заново (после пяти длительных и выматывающих душу бесед с авторами — биофизиками по специальности), придав ее языку емкость и точность, а также до блеска отполировав стиль.

«И что тут такого? — снисходительно спрашивал он племянника, который парировал его нападки на специализацию насмешками в адрес тех, кто предпочитает цепляться за бахрому науки. — Бахрома тоже важна. Твои ученые писать не умеют. И не обязаны уметь. Никто же не требует, чтобы они были шахматистами-гроссмейстерами или скрипачами-виртуозами, так с какой стати требовать, чтобы они владели даром слова? Почему бы не предоставить эту область специалистам? Бог мой, Джонас! Почитай, что писали твои собратья сто лет назад. Не обращай внимания на то, что научная сторона устарела, а некоторые выражения больше не употребляются. Просто почитай и попробуй понять, о чем там говорится. И ты убедишься, что это безнадежно дилетантское зубодробительное крошево. Целые страницы печатались зря, и многие статьи поражают своей ненужностью или неудобопонятностью, а то и тем и другим».

«Но вы же не добьетесь признания, дядя Ральф, — спорил юный Фостер (на пороге своей университетской карьеры он был полон самых радужных надежд и иллюзий). — А ведь из вас мог бы выйти потрясающий ученый!»

«Ну, признания мне более чем достаточно, — ответил Ниммо, — можешь мне поверить. Конечно, какой-нибудь биохимик или стратометеоролог смотрят на меня сверху вниз, но зато прекрасно мне платят. Знаешь, что происходит, когда какой-нибудь ведущий химик узнает, что комиссия урезала его ежегодную дотацию на обработку материала? Да он будет драться за то, чтобы иметь средства платить мне или кому-нибудь вроде меня куда яростнее, чем добиваться нового ионографа».

Он ухмыльнулся, и Фостер улыбнулся ему в ответ. По правде говоря, он гордился своим круглолицым толстеющим дядюшкой, с короткими толстыми пальцами и оголенной макушкой, которую тот, движимый тщеславием, тщетно старался скрыть под жиденькими прядями волос, зачесанных с висков. И то же тщеславие заставляло его одеваться так, что он вечно вызывал мысль о неплотно уложенном стоге, так как неряшество было его фирменным знаком. Да, Фостер, хоть и стыдился своего дяди, очень гордился им.

Но на этот раз, войдя в захламленную квартиру дядюшки, Фостер менее всего был склонен обмениваться улыбками. С того времени он постарел на девять лет, как, впрочем, и дядя Ральф. И в течение этих девяти лет дядя Ральф продолжал полировать статьи и книги, посвященные самым различным вопросам науки, и каждая из них оставила что-то в его обширной памяти.

Ниммо с наслаждением ел виноград без косточек, бросая в рот ягоду за ягодой. Он тут же кинул гроздь Фостеру, который в последнюю секунду успел-таки ее поймать, а затем наклонился И принялся подбирать с пола упавшие виноградинки.

— Пусть их валяются. Не хлопочи, — равнодушно заметил Ниммо. — Раз в неделю кто-то является сюда для уборки. Что случилось? Не получается заявка на дотацию?

— У меня до этого никак не доходят руки.

— Да? Поторопись, мой милый. Может быть, ты ждешь, чтобы за нее взялся я.

— Вы мне не по карману, дядя Ральф.

— Ну, брось! Это же дело семейное. Предоставь мне исключительное право на популярное издание, и мы обойдемся без денег.

Фостер кивнул:

— Идет! Если, конечно, вы не шутите.

— Договорились.

Разумеется, в этом был известный риск, но Фостер достаточно хорошо знал, как высока квалификация Ниммо, и понимал, что сделка может оказаться выгодной. Умело сыграв на интересе широкой публики к первобытному человеку, или к новой хирургической методике, или к любой отрасли космонавтики, можно было весьма выгодно продать статью любому массовому издательству или студии.

Например, именно Ниммо написал рассчитанную на сугубо научные круги серию статей Брайса и сотрудников, которая детально освещала вопрос об особенностях структуры двух вирусов рака, причем потребовал за эти статьи предельно мизерную плату — всего полторы тысячи долларов при условии, что ему будет предоставлено исключительное право на популярные издания. Затем он обработал ту же тему, придав ей более драматическую форму, для стереовидения и получил единовременно двадцать тысяч долларов плюс проценты с каждой передачи, которые продолжали поступать еще и теперь, пять лет спустя.

Фостер без обиняков приступил к делу:

— Что вы знаете о нейтринике, дядя Ральф?

— О нейтринике? — Ниммо изумленно вытаращил маленькие глазки. — С каких пор ты занимаешься нейтриникой? Мне почему-то казалось, что ты выбрал псевдогравитационную оптику.

— Правильно. А про нейтринику я просто навожу справки.

— Опасное занятие. Ты переходишь демаркационную линию. Это тебе известно?

— Ну, не думаю, чтобы вы сообщили в комиссию, что я интересуюсь чем-то посторонним.

— Может быть, и следует сообщить, пока ты еще не натворил серьезных бед. Любопытство — профессиональная болезнь ученых, нередко приводящая к роковому исходу. Я-то видел, как она протекает. Какой-нибудь ученый работает себе тихонько над своей проблемой, но вот любопытство уводит его далеко в сторону, и, глядишь, собственная работа уже настолько запущена, что на следующий год его дотация не возобновляется. Я мог бы назвать столько…

— Меня интересует только одно, — перебил Фостер. — Много ли материалов по нейтринике проходило через ваши руки за последнее время?

Ниммо откинулся на спинку кресла, задумчиво посасывая виноградину.

— Никаких. И не только за последнее время, но и вообще. Насколько я помню, мне ни разу не приходилось обрабатывать материалы, связанные с нейтриникой.

— Как же так? — Фостер искренне изумился. — Кому в таком случае их поручают?

— Право, не знаю, — задумчиво ответил Ниммо. — На наших ежегодных конференциях, насколько помнится, об этом никогда не говорилось. По-моему, в области нейтриники фундаментальных работ не ведется.

— А почему?

— Ну-ну, не рычи на меня. Я же ни в чем не виноват. Я бы сказал…

— Следовательно, вы твердо не знаете? — нетерпеливо перебил его Фостер.

— Ну-у-у… Я могу сказать тебе, что именно я знаю о нейтринике. Нейтриника — это наука об использовании движения нейтрино и связанных с этим сил…

— Ну разумеется. А электроника — наука о применении движения электронов и связанных с этим сил, а псевдогравитика — наука о применении полей искусственной гравитации. Я пришел к вам не для этого. Больше вам ничего не известно?

— А кроме того, — невозмутимо докончил дядюшка, — нейтриника лежит в основе обзора времени. Но больше мне действительно ничего не известно.

Фостер откинулся на спинку стула и принялся с ожесточением массировать худую шею. Он испытывал злость и разочарование. Сам того не сознавая, он пришел сюда в надежде, что Ниммо сообщит ему самые последние данные, укажет на наиболее интересные аспекты современной нейтриники, и он получит возможность вернуться к Поттерли и доказать историку, что тот ошибся, что его факты — чистейшее недоразумение, а выводы из них неверны.

И тогда он мог бы спокойно вернуться к своей работе.

Но теперь…

Он сердито убеждал себя: «Хорошо, пусть в этой области не ведется больших исследований. Это же еще не означает сознательной обструкции. А что, если нейтриника — бесплодная наука? Может быть, так оно и есть. Я же не знаю. И Поттерли не знает. Зачем расходовать интеллектуальные ресурсы человечества на погоню За пустотой? А возможно, работа засекречена по какой-то вполне законной причине. Может быть…»

Беда заключалась в том, что он хотел знать правду, и теперь уже не может махнуть на все рукой. Не может — и конец!

— Существует ли какое-нибудь пособие по нейтринике, дядя Ральф? Что-нибудь простое и ясное? Какой-нибудь элементарный курс?

Ниммо задумался, тяжко вздыхая, так что его толстые щеки задергались.

— Ты задаешь сумасшедшие вопросы. Единственное пособие, о котором я слышал, было написано Стербинским и еще кем-то. Сам я его не видел, но один раз мне попалось упоминание о нем… Да, да, Стербинский и Ламарр. Теперь я вспомнил.

— Тот самый Стербинский, который изобрел хроноскоп?

— По-моему, да. Значит, книга должна быть хорошей.

— Существует ли какое-нибудь переиздание? Ведь Стербинский умер пятьдесят лет назад.

Ниммо только пожал плечами.

— Вы не могли бы узнать?

Несколько минут длилась тишина, и только кресло Ниммо ритмически поскрипывало — писатель беспокойно ерзал на сиденье. Затем он медленно произнес:

— Может быть, ты все-таки объяснишь мне, в чем дело?

— Не могу. Но вы мне поможете, дядя Ральф? Достанете экземпляр этой книги?

— Разумеется, все, что я знаю о псевдогравитике, я знаю от тебя и должен как-то доказать свою благодарность. Вот что: я помогу тебе, но с одним условием.

— С каким же?

Лицо писателя вдруг стало очень серьезным.

— С условием, что ты будешь осторожен, Джонас. Чем бы ты ни занимался, ясно одно — это не имеет никакого отношения к твоей работе. Не губи свою карьеру только потому, что тебя заинтересовала проблема, которая тебе не была поручена, которая тебя вообще не касается. Договорились?

Фостер кивнул, но он не слышал, что говорил ему дядя. Его мысль бешено работала.


Ровно через неделю кругленькая фигура Ральфа Ниммо осторожно проскользнула в двухкомнатную квартиру Джонаса Фостера в университетском городке.

— Я кое-что достал, — хриплым шепотом сказал писатель.

— Что? — Фостер сразу оживился.

— Экземпляр Стербинского и Ламарра. — И Ниммо извлек книгу из-под своего широкого пальто, вернее, показал ее уголок.

Фостер почти машинально оглянулся, проверяя, хорошо ли закрыта дверь и плотно ли занавешены окна, а затем протянул руку.

Футляр потрескался от старости, а когда Фостер извлек пленку, он увидел, что она выцвела и стала очень хрупкой.

— И это все? — довольно грубо спросил он.

— В таких случаях следует говорить «спасибо», мой милый. — Ниммо, крякнув, опустился в кресло и извлек из кармана яблоко.

— Спасибо, спасибо. Только пленка такая старая…

— И тебе еще очень повезло, что ты можешь получить хотя бы такую. Я пробовал заказать микрокопию в Библиотеке конгресса. Ничего не получилось. Эта книга выдается только по особому разрешению.

— Как же вам удалось ее достать?

— Я ее украл. — Ниммо сочно захрустел яблоком. — Из нью-йоркской публички.

— Как?

— А очень просто. Как ты понимаешь, у меня есть доступ к полкам. Ну, я и улучил минуту, когда никто на меня не смотрел, перешагнул через барьер, отыскал ее и унес. Персонал там очень доверчив. Да и хватятся-то они пропажи разве что через несколько лет… Только ты уж лучше никому не показывай ее, племянничек.

Фостер смотрел на катушку с пленкой так, словно она могла сию минуту взорваться.

Ниммо бросил огрызок в пепельницу и вытащил второе яблоко.

— А знаешь, странно: ничего новее этого в нейтринике не появлялось. Ни единой монографии, ни единой статьи или хотя бы краткого отчета. Абсолютно ничего со времени изобретения хроноскопа.

— Угу, — рассеянно ответил Фостер.

Теперь Фостер по вечерам работал в подвале у Поттерли. Его собственная квартира в университетском городке была слишком опасна. И эта вечерняя работа настолько его захватила, что он совсем махнул рукой на свою заявку для получения дотации. Сначала это его тревожило, но вскоре он перестал даже тревожиться.

Первое время он просто вновь и вновь читал в аппарате пленку. Потом начал думать, и тогда случалось, что пленка, заложенная в карманный проектор, долгое время прокручивалась впустую.

Иногда к нему в подвал спускался Поттерли и долго сидел, внимательно глядя на него, словно ожидая, что мыслительные процессы овеществятся и он сможет зримо наблюдать весь их сложный ход. Он не мешал бы Фостеру, если бы только позволил ему курить и не говорил так много.

Правда, говоря сам, он не требовал ответа. Он, казалось, тихо произносил монолог и даже не ждал, что его будут слушать. Скорее всего это было для него разрядкой.

Карфаген, вечно Карфаген!

Карфаген, Нью-Йорк древнего Средиземноморья. Карфаген, коммерческая империя и властелин морей. Карфаген, бывший всем тем, на что Сиракузы и Александрия только претендовали. Карфаген, оклеветанный своими врагами и не сказавший ни слова в свою защиту.

Рим нанес ему поражение и вытеснил его из Сицилии и Сардинии. Но Карфаген с лихвой возместил свои потери, покорив Испанию и взрастив Ганнибала, шестнадцать лет державшего Рим в страхе.

В конце концов Карфаген потерпел второе поражение, смирился с судьбой и кое-как наладил жизнь на жалких остатках былой территории — и так преуспел в этом, что завистливый Рим поспешил навязать ему третью войну. И тогда Карфаген, у которого не оставалось ничего, кроме упорства и рук его граждан, начал ковать оружие и два года отчаянно сопротивлялся Риму, пока наконец война не кончилась полным разрушением города, — и жители предпочитали бросаться в пламя, пожиравшее их дома, лишь бы не попасть в плен.

— Неужели люди стали бы так отчаянно защищать город и образ жизни, действительно настолько скверные, какими рисовали их античные писатели? Ни один римский полководец не мог сравниться с Ганнибалом, и его солдаты были абсолютно ему преданны. Даже самые ожесточенные враги хвалили Ганнибала. А ведь он был карфагенянином! Очень модно утверждать, будто он был нетипичным карфагенянином, неизмеримо превосходившим своих сограждан, бриллиантом, брошенным в мусорную кучу. Но почему же в таком случае он хранил столь нерушимую верность Карфагену, до самой своей смерти после долголетнего изгнания? Ну конечно, все россказни о Молохе…

Фостер не всегда прислушивался к бормотанию историка, но порой голос Поттерли все же проникал в его сознание, и страшный рассказ о принесении детей в жертву вызывал у него физическую тошноту.

Однако Поттерли продолжал с непоколебимым убеждением:

— И все-таки это ложь. Утка, пущенная греками и римлянами свыше двух с половиной тысяч лет назад. У них у самих были рабы, казни на кресте, пытки и гладиаторские бои. Их никак не назовешь святыми. Эта басня про Молоха в более позднюю эпоху получила бы название военной пропаганды, беспардонной лжи. Я могу доказать, что это была ложь. Я могу доказать это, и Богом клянусь, что докажу… Докажу… — И он увлеченно повторял и повторял это обещание.

Миссис Поттерли также спускалась в подвал, но гораздо реже, обычно по вторникам и четвергам, когда профессор читал лекции вечером и возвращался домой поздно.

Она тихонько сидела в углу, не произнося ни слова. Ее глаза ничего не выражали, лицо как-то все обвисало, и вид у нее был рассеянный и отсутствующий.

Когда она пришла в первый раз, Фостер неловко намекнул, что ей лучше было бы уйти.

— Я вам мешаю? — спросила она глухо.

— Нет, что вы, — раздраженно солгал Фостер. — Я только потому… потому… — И он не сумел закончить фразы.

Миссис Поттерли кивнула, словно принимая приглашение остаться. Затем она открыла рабочий мешочек, который принесла с собой, вынула моток витроновых полосок и принялась сплетать их с помощью пары изящно мелькающих тонких четырехгранных деполяризаторов, подсоединенных тонкими проволочками к батарейке, так что казалось, будто она держит в руке большого паука.

Как-то вечером она сказала негромко:

— Моя дочь Лорель — ваша ровесница.

Фостер вздрогнул — так неожиданно она заговорила Он пробормотал:

— Я и не знал, что у вас есть дочь, миссис Поттерли.

— Она умерла много лет назад.

Ее умелые движения превращали витрон в рукав какой-то одежды — какой именно, Фостер еще не мог отгадать. Ему оставалось только глупо пробормотать:

— Я очень сожалею.

— Она мне часто снится, — со вздохом сказала миссис Поттерли и подняла на него рассеянные голубые глаза.

Фостер вздрогнул и отвел взгляд.

В следующий раз она спросила, осторожно отклеивая полоску витрона, прилипшую к ее платью:

— А что, собственно, это означает — обзор времени?

Ее слова нарушили чрезвычайно сложный ход мысли, и Фостер почти огрызнулся:

— Спросите у профессора Поттерли.

— Я пробовала. Да, да, пробовала. Но, по-моему, его раздражает моя непонятливость. И он почти все время называет это хроноскопией. Что, действительно можно видеть образы прошлого, как в стереовизоре? Или аппарат пробивает маленькие дырочки, как эта ваша счетная машинка?

Фостер с отвращением посмотрел на свою портативную счетную машинку. Работала она неплохо, но каждую операцию приходилось проводить вручную, и ответы выдавались в закодированном виде. Эх, если бы он мог воспользоваться университетскими машинами… Пустые мечты! И так уж, наверное, окружающие недоумевают, почему он теперь каждый вечер уносит свою машинку из кабинета домой. Он ответил:

— Я лично никогда не видел хроноскопа, но, кажется, он дает возможность видеть образы и слышать звуки.

— Можно услышать, как люди разговаривают?

— Кажется, да… — И, не выдержав, он продолжал в отчаянии: — Послушайте, миссис Поттерли, вам же здесь, должно быть, невероятно скучно! Я понимаю, вам неприятно бросать гостя в одиночестве, но, право же, миссис Поттерли, не считайте себя обязанной…

— Я и не считаю себя обязанной, — сказала она. — Я сижу здесь и жду.

— Ждете? Чего?

— Я подслушала, о чем вы говорили в тот первый вечер, — невозмутимо ответила она, — когда вы в первый раз разговаривали с Арнольдом. Я подслушивала у дверей.

— Да? — сказал он.

— Я знаю, что так поступать не следовало бы, но меня очень тревожил Арнольд. Я подозревала, что он намерен заняться чем-то, чем он не имеет права заниматься. И я хотела все узнать. А потом, когда я услышала… — Она умолкла и, наклонив голову, стала внимательно рассматривать витроновое плетение.

— Услышали что, миссис Поттерли?

— Что вы не хотите строить хроноскоп.

— Конечно, не хочу.

— Я подумала, что вы, может быть, передумаете. Фостер бросил на нее свирепый взгляд:

— Так, значит, вы приходите сюда, надеясь, что я построю хроноскоп, рассчитывая, что я его построю?

— Да, да, доктор Фостер. Я так хочу, чтобы вы его построили! С ее лица словно упало мохнатое покрывало — оно вдруг приобрело мягкую четкость очертаний, щеки порозовели, глаза оживились, а голос почти зазвенел от волнения.

— Как это было бы чудесно! — шепнула она. — Вновь ожили бы люди из прошлого — фараоны, короли и… и просто люди. Я очень надеюсь, что вы построите хроноскоп, доктор Фостер. Очень…

Миссис Поттерли умолкла, словно не выдержав напряжения собственных слов, и даже не заметила, что витроновые полоски соскользнули с ее колен на пол. Она вскочила и бросилась вверх по лестнице, а Фостер следил за неуклюже движущейся фигурой в полной растерянности.

Теперь Фостер почти не спал по ночам, напряженно и мучительно думая. Это напоминало какое-то несварение мысли.

Его заявка на дотацию в конце концов отправилась к Ральфу Ниммо. Он больше на нее не рассчитывал и только подумал тупо: «Одобрения я не получу».

В таком случае не миновать скандала на кафедре, и, возможно, в конце академического года его не утвердят в занимаемой должности.

Но Фостера это почти не трогало. Сейчас для него существовало нейтрино, нейтрино, только нейтрино! След частицы прихотливо извивался и уводил его все дальше по неведомым путям, неизвестным даже Стербинскому и Ламарру. Он позвонил Ниммо.

— Дядя Ральф, мне кое-что нужно. Я звоню не из городка.

Лицо Ниммо на экране, как всегда, излучало добродушие, но голос был отрывист.

— Я знаю, что тебе нужно: пройти курс по ясному формулированию собственных мыслей. Я совсем измотался, пытаясь привести твою заявку в божеский вид. Если ты звонишь из-за нее…

— Нет, не из-за нее, — нетерпеливо замотал головой Фостер. — Мне нужно вот что… — Он быстро нацарапал на листке бумаги несколько слов и поднес листок к приемнику. Ниммо испустил короткий вопль:

— Ты что, думаешь, мои возможности ничем не ограничены?

— Это вы можете достать, дядя, можете!

Ниммо еще раз прочел список, беззвучно шевеля пухлыми губами и все больше хмурясь.

— И что вы получите, когда ты соберешь все это воедино? — спросил он.

Фостер только покачал головой: — Что бы из этого ни получилось, исключительное право на популярное издание будет принадлежать вам, как всегда. Только, пожалуйста, пока больше меня ни о чем не расспрашивайте.

— Видишь ли, я не умею творить чудеса.

— Ну а на этот раз сотворите! Обязательно! Вы же писатель, а не ученый. Вам не приходится ни перед кем отчитываться. У вас есть связи, друзья. Наверно, они согласятся на минутку отвернуться, чтобы ваш следующий публикационный срок мог сослужить им службу?

— Твоя вера, племянничек, меня умиляет. Я попытаюсь.


Попытка Ниммо увенчалась полным успехом. Как-то вечером, заняв у приятеля машину, он привез материалы и оборудование. Вместе с Фостером они втащили их в дом, громко пыхтя, как люди, не привыкшие к физическому труду.

Когда Ниммо ушел, в подвал спустился Поттерли и вполголоса спросил:

— Для чего все это?

Фостер откинул прядь волос и принялся осторожно растирать ушибленную руку.

— Мне нужно провести несколько простых экспериментов, — ответил он.

— Правда? — Глаза историка вспыхнули от волнения.

Фостер почувствовал, что его безбожно эксплуатируют. Словно кто-то ухватил его за нос и повел по опасной тропинке, а он, хоть и ясно видел зиявшую впереди пропасть, продвигался охотно и решительно. И хуже всего было то, что его нос сжимали его же собственные пальцы!

И все это заварил Поттерли. А сейчас Поттерли стоит в дверях и торжествует. Но принудил себя идти по этой дорожке он сам.

Фостер сказал злобно:

— С этих пор, Поттерли, я хотел бы, чтобы сюда никто не входил. Я не могу работать, когда вы и ваша жена то и дело врываетесь сюда и мешаете мне.

Он подумал: «Пусть-ка обидится и выгонит меня отсюда. Пусть сам все и кончает».

Однако в глубине души он отлично понимал, что с его изгнанием не кончится ровно ничего.

Но до этого не дошло. Поттерли, казалось, вовсе не обиделся. Кроткое выражение его лица не изменилось.

— Ну конечно, доктор Фостер, конечно, вам никто не будет мешать.

Фостер угрюмо посмотрел ему вслед. Значит, он и дальше пойдет по тропе, самым гнусным образом радуясь этому и ненавидя себя за свою радость.

Теперь он ночевал у Поттерли на раскладушке все в том же подвале и проводил там все свое свободное время.

Примерно в это время ему сообщили, что его заявка (отшлифованная Ниммо) получила одобрение. Об этом ему сказал сам заведующий кафедрой и поздравил его.

Фостер посмотрел на него невидящими глазами и промямлил:

— Прекрасно… Я очень рад.

Но эти слова прозвучали так неубедительно, что профессор нахмурился и молча повернулся к нему спиной.

А Фостер тут же забыл об этом эпизоде. Это был пустяк, не заслуживавший внимания. Ему надо было думать о другом, о самом важном: в этот вечер предстояло решающее испытание.

Вечер, и еще вечер, и еще — и вот, измученный, вне себя от волнения, он позвал Поттерли. Поттерли спустился по лестнице и взглянул на самодельные приборы. Он сказал обычным мягким тоном:

— Расход электричества очень повысился. Меня смущает не денежная сторона вопроса, а то, что городские власти могут заинтересоваться причиной. Нельзя ли что-нибудь сделать?

Вечер был жаркий, но на Поттерли была рубашка с крахмальным воротничком и пиджак. Фостер, работавший в одной рубашке, поднял на него покрасневшие глаза и хрипло сказал:

— Об этом можно больше не беспокоиться, профессор Поттерли. Но я позвал вас сюда, чтобы сказать вам кое-что. Хроноскоп построить можно. Небольшой, правда, но можно.

Поттерли ухватился за перила. Его ноги подкосились, и он с трудом прошептал:

— Его можно построить здесь?

— Да, здесь, в вашем подвале, — устало ответил Фостер.

— Боже мой, но вы же говорили…

— Я знаю, что я говорил! — раздраженно крикнул Фостер — Я сказал, что сделать это невозможно. Но тогда я ничего не знал. Даже Стербинский ничего не знал.

Поттерли покачал головой:

— Вы уверены? Вы не ошибаетесь, доктор Фостер? Я не вынесу, если…

— Я не ошибаюсь, — ответил Фостер. — Черт побери, сэр! Если бы можно было обойтись одной теорией, то обозреватель времени был бы построен более ста лет назад, когда только открыли нейтрино. Беда заключалась в том, что первые его исследователи видели в нем только таинственную частицу без массы и заряда, которую невозможно обнаружить. Она служила только для бухгалтерии — для того, чтобы спасти уравнение энергия — масса.

Он подумал, что Поттерли, пожалуй, его не понимает, но ему было все равно. Он должен высказаться, должен как-то привести в порядок свои непослушные мысли… А кроме того, ему нужно было подготовиться к тому, что он скажет Поттерли после. И Фостер продолжал:

— Стербинский первым открыл, что нейтрино прорывается сквозь барьер, разделяющий пространство и время, что эта частица движется не только в пространстве, но и во времени, и Стербинский первым разработал методику остановки нейтрино. Он изобрел аппарат, записывающий движение нейтрино, и научился интерпретировать след, оставляемый потоком нейтрино. Естественно, что этот поток отклонялся и менял направление йод влиянием всех тех материальных тел, через которые он проходил в своем движении во времени. И эти отклонения можно было проанализировать и превратить в образы того, что послужило причиной отклонения. Так стал возможен обзор времени. Этот способ дает возможность улавливать даже вибрацию воздуха и превращать ее в звук.

Но Поттерли его не слушал.

— Да, да, — сказал он. — Но когда вы сможете построить хроноскоп?

— Погодите! — потребовал Фостер. — Все зависит от того, как улавливать и анализировать поток нейтрино. Метод Стербинского был крайне сложным и окольным. Он требовал чудовищного количества энергии. Но я изучал псевдогравитацию, профессор Поттерли, науку об искусственных гравитационных полях. Я специализировался на изучении поведения света в подобных полях. Это новая наука. Стербинский о ней ничего не знал. Иначе он — как и любой другой человек — легко нашел бы гораздо более надежный и эффективный метод улавливания нейтрино с помощью псевдогравитационного поля. Если бы я прежде хоть немного сталкивался с нейтриникой, я сразу это понял бы.

Поттерли заметно приободрился.

— Я так и знал, — сказал он. — Хотя правительство и прекратило дальнейшие работы в области нейтриники, оно не могло воспрепятствовать тому, чтобы в других областях науки совершались открытия, как-то связанные с нейтриникой. Вот оно — централизованное руководство наукой! Я сообразил это давным-давно, доктор Фостер, задолго до того, как вы появились в университете.

— С чем вас и поздравляю, — огрызнулся Фостер. — Но надо учитывать одно…

— Ах, все это неважно! Ответьте же мне, будьте так добры, когда вы можете изготовить хроноскоп?

— Я же и стараюсь вам объяснить, профессор Поттерли: хроноскоп вам совершенно не нужен.

(«Ну, вот это и сказано», — подумал Фостер.) Поттерли медленно спустился со ступенек и остановился в двух шагах от Фостера.

— То есть как? Почему он мне не нужен?

— Вы не увидите Карфагена. Я обязан вас предупредить. Именно потому я и позвал вас. Карфагена вы никогда не увидите.

Поттерли покачал головой:

— О нет, вы ошибаетесь. Когда у нас будет хроноскоп, его надо будет настроить как следует…

— Нет, профессор, дело не в настройке. На поток нейтрино, как и на все элементарные частицы, влияет фактор случайности, то, что мы называем принципом неопределенности. При записи и интерпретации потока фактор случайности проявляется как затуманивание, или шум, по выражению радиоспециалистов. Чем дальше в прошлое вы проникаете, тем сильнее затуманивание, тем выше уровень помех. Через некоторое время помехи забивают изображение. Вам понятно?

— Надо увеличить мощность, — сказал Поттерли безжизненным голосом.

— Это не поможет. Когда помехи смазывают детали, увеличение этих деталей увеличивает и помехи. Ведь, как ни увеличивай засвеченную пленку, ничего увидеть не удастся. Не так ли? Постарайтесь это понять. Физическая природа Вселенной ставит на пути исследователей непреодолимые барьеры. Хаотическое тепловое движение молекул воздуха определяет порог звуковой чувствительности любого прибора. Длина световой или электронной волны определяет минимальные размеры предмета, который мы можем увидеть посредством приборов. То же наблюдается и в хроноскопии. Обозревать время можно только до определенного предела.

— До какого же? До какого? Фостер перевел дух и ответил:

— Максимально — сто двадцать пять лет.

— Но ведь в ежемесячном бюллетене Института хроноскопии указываются события, относящиеся почти исключительно к древней истории! — Профессор хрипло засмеялся. — Значит, вы ошибаетесь. Правительство располагает сведениями, восходящими к трехтысячному году до нашей эры.

— С каких это пор вы стали верить сообщениям правительства? — презрительно спросил Фостер. — Не вы ли доказывали, что правительство лжет и еще ни один историк не пользовался хроноскопом? Так неужели вы теперь не понимаете, в чем здесь причина? Хроноскоп мог бы пригодиться только ученому, занимающемуся новейшей историей. Ни один хроноскоп ни при каких условиях не в состоянии заглянуть дальше 1920 года.

— Вы ошибаетесь. Вы не можете знать всего, — упрямо твердил Поттерли.

— Однако истина не станет приспосабливаться к вашим желаниям! Взгляните правде в глаза: правительство стремится только к одному — продолжить обман.

— Но зачем?

— Этого я не знаю.

Курносый нос Поттерли дернулся, глаза налились кровью. Он сказал умоляюще:

— Это же только теория, доктор Фостер. Попробуйте построить хроноскоп. Постройте и испытайте его. Неожиданно Фостер злобно схватил Поттерли за плечи:

— А вы думаете, что я его не построил? Вы думаете, что я сказал бы вам подобную вещь, не проверив своего вывода всеми возможными способами? Я построил хроноскоп! Он вокруг вас. Глядите!

Фостер бросился к выключателям и по очереди включил их. Он сдвинул ручку реостата, нажал какие-то кнопки и погасил свет.

— Погодите, дайте ему прогреться.

В центре одной из стен засветилось небольшое пятно. Поттерли, захлебываясь, что-то бормотал, но Фостер не слушал его к только повторил:

— Глядите!

Пятно стало более четким и распалось на черно-белый узор. Люди! Как в тумане. Лица смазаны. Вместо рук и ног — дрожащие полоски. Промелькнул старинный наземный автомобиль, очень нечеткий, — и все же, несомненно, одна из тех машин, в которых применялись двигатели внутреннего сгорания, работавшие на бензине.

— Примерно середина двадцатого века, — сказал Фостер. — Сконструировать звукоприемник я пока еще не могу. Со временем можно будет получить и звук. Но, как бы то ни было, середина двадцатого века — это практически предел. Поверьте мне, лучшей фокусировки добиться невозможно.

— Постройте большой аппарат, более мощный, — сказал Поттерли. — Усовершенствуйте его питание.

— Да послушайте же! Принцип неопределенности обойти невозможно, так же как невозможно поселиться на Солнце. Всему есть свой физический предел.

— Вы лжете, я вам не верю! Я…

Его перебил новый голос, пронзительный и настойчивый:

— Арнольд! Доктор Фостер!

Физик сразу обернулся. Поттерли замер и через несколько секунд сказал, не повернув головы:

— В чем дело, Кэролайн? Пожалуйста, не мешай нам.

— Нет! — Миссис Поттерли торопливо спускалась по лестнице. — Я все слышала. Вы так кричали. У вас правда есть обозреватель времени, доктор Фостер, здесь, в нашем подвале?

— Да, миссис Поттерли. Примерно. Хотя аппарат и не очень хорош. Я еще не могу получить звука, а изображение чертовски смазанное. Но аппарат все-таки работает.

Миссис Поттерли прижала к груди стиснутые руки:

— Замечательно! Как замечательно!

— Ничего замечательного! — рявкнул Поттерли. — Этот молокосос не может заглянуть дальше чем…

— Послушайте… — начал Фостер, выйдя из себя.

— Погодите! — воскликнула миссис Поттерли. — Послушайте меня. Арнольд, разве ты не понимаешь, что аппарат работает на двадцать лет назад и, значит, мы можем вновь увидеть Лорель? К чему нам Карфаген и всякая древность? Мы же можем увидеть Лорель! Она оживет для нас! Оставьте аппарат здесь, доктор Фостер. Покажите нам, как с ним обращаться.

Фостер переводил взгляд с миссис Поттерли на ее мужа. Лицо профессора побелело, и его голос, по-прежнему тихий и ровный, утратил обычную невозмутимость.

— Идиотка!

Кэролайн растерянно ахнула:

— Арнольд, как ты можешь!

— Я сказал, что ты идиотка. Что ты увидишь? Прошлое. Мертвое прошлое. Лорель будет повторять только то, что она делала прежде. Ты не увидишь ничего, кроме того, что ты уже видела. Значит, ты хочешь вновь и вновь переживать одни и те же три года, следя за младенцем, который никогда не вырастет, сколько бы ты ни смотрела?

Казалось, его голос вот-вот сорвется. Профессор подошел к жене, схватил ее за плечо и грубо дернул:

— Ты понимаешь, чем это может тебе грозить, если ты попробуешь сделать это? Тебя заберут, потому что ты сойдешь с ума. Да, сойдешь с ума. Неужели ты хочешь попасть в приют для душевнобольных? Чтобы тебя заперли, подвергли психической проверке?

Миссис Поттерли вырвалась из его рук. От прежней кроткой рассеянности не осталось и следа. Она мгновенно превратилась в разъяренную фурию.

— Я хочу увидеть мою девочку, Арнольд! Она спрятана в этой машине, и она мне нужна!

— Ее нет в машине. Только образ. Пойми же, наконец! Образ! Иллюзия, а не реальность.

— Мне нужна моя дочь! Слышишь? — Она набросилась на мужа с кулаками, и ее голос перешел в визг. — Мне нужна моя дочь!

Историк, вскрикнув, отступил перед обезумевшей женщиной. Фостер кинулся между ними, но тут миссис Поттерли, бурно зарыдав, упала на пол.

Поттерли обернулся, озираясь как затравленный зверь. Внезапно резким движением он вырвал из подставки какой-то стержень и отскочил, прежде чем Фостер, оглушенный всем происходящим, успел его остановить.

— Назад — прохрипел Поттерли, — или я вас убью! Слышите? Он размахнулся, и Фостер отступил.

Поттерли с яростью набросился на аппаратуру. Раздался звон бьющегося стекла, и Фостер замер на месте, тупо наблюдая за историком.

Наконец ярость Поттерли угасла, и он остановился среди хаоса обломков и осколков, сжимая в руке согнувшийся стержень.

— Убирайтесь, — сказал он Фостеру сдавленным шепотом, — и не смейте возвращаться. Если вы потратили на это свои деньги, пришлите мне счет, и я заплачу. Я заплачу вдвойне.

Фостер пожал плечами, взял свою куртку и направился к лестнице. До него доносились громкие рыдания миссис Поттерли.

На площадке он оглянулся и увидел, что доктор Поттерли склонился над женой и на его лице написано мучительное страдание.


Два дня спустя, когда занятия кончились и Фостер устало осматривал свой кабинет, проверяя, не забыл ли он еще каких-нибудь материалов, относящихся к его одобренной теме, на пороге открытой двери вновь появился профессор Поттерли.

Историк был одет с обычной тщательностью. Он поднял руку — этот жест был слишком неопределенен для приветствия и слишком краток для просьбы. Фостер смотрел на своего нежданного гостя ледяным взглядом.

— Я подождал пяти часов, чтобы вы… — сказал Поттерли. — Разрешите войти?

Фостер кивнул. Поттерли продолжал:

— Мне, конечно, следует извиниться за мое поведение. Меня постигло страшное разочарование, я не владел собой, но тем не менее оно было непростительным.

— Я принимаю ваши извинения, — отозвался Фостер. — Это все?

— Если не ошибаюсь, вам звонила моя жена? — Да.

— У нее непрерывная истерика. Она сказала мне, что звонила вам, но я не знал, можно ли поверить…

— Да, она мне звонила.

— Не могли бы вы сказать мне… Будьте так добры, скажите, что ей было нужно.

— Ей был нужен хроноскоп. Она сказала, что у нее есть собственные деньги и она готова заплатить.

— А вы… что-нибудь обещали?

— Я сказал, что я не приборостроитель.

— Прекрасно. — Поттерли с облегчением вздохнул. — Будьте добры, не отвечайте на ее звонки. Она не… не вполне…

— Послушайте, профессор Поттерли, — сказал Фостер, — я не намерен вмешиваться в супружеские споры, но вы должны твердо усвоить: хроноскоп может построить любой человек. Стоит только приобрести несколько простых деталей, которые продаются в магазинах оборудования, и его можно построить в любой домашней мастерской. Во всяком случае, ту его часть, которая связана с телевидением.

— Но ведь об этом же никто не знает, кроме вас. Ведь никто же еще до этого недодумался!

— Я не собираюсь держать это в секрете.

— Но вы не можете опубликовать свое открытие. Вы сделали его нелегально.

— Это больше не имеет значения, профессор Поттерли. Если я потеряю мою дотацию, значит, я ее потеряю. Если университет будет недоволен, я уйду. Все это просто не имеет значения.

— Нет, нет, вы не должны!

— До сих пор, — заметил Фостер, — вас не слишком заботило, что я рискую лишиться дотации и места. Так почему же вы вдруг принимаете это так близко к сердцу? А теперь разрешите, я вам кое-что объясню. Когда вы пришли ко мне впервые, я верил в строго централизованную научную работу, другими словами, в существующее положение вещей. Вас, профессор Поттерли, я считал интеллектуальным анархистом, и притом весьма опасным. Однако случилось так, что я сам за последние месяцы превратился в анархиста и при этом сумел добиться великолепных результатов. Добился я их не потому, что я блестящий ученый. Вовсе нет. Просто научной работой руководили сверху, и остались пробелы, которые может восполнить кто угодно, лишь бы он догадался взглянуть в правильном направлении. И это случилось бы уже давно, если бы государство активно этому не препятствовало. Поймите меня правильно: я по-прежнему убежден, что организованная научная работа полезна. Я вовсе не сторонник возвращения к полной анархии. Но должен существовать какой-то средний путь, научные исследования должны сохранять определенную гибкость. Ученым следует разрешить удовлетворять свою любознательность, хотя бы в свободное время.

Поттерли сел и сказал вкрадчиво:

— Давайте обсудим это, Фостер. Я понимаю ваш идеализм. Вы молоды, вам хочется получить луну с неба. Но вы не должны губить себя из-за каких-то фантастических представлений о том, как следует вести научную работу. Я втянул вас в это. Вся ответственность лежит на мне. Я горько упрекаю себя за собственную неосторожность. Я слишком поддался своим эмоциям. Интерес к Карфагену настолько меня ослепил, что я поступил как последний идиот.

— Вы хотите сказать, что полностью отказались от своих убеждений за последние два дня? — перебил его Фостер. — Карфаген — это пустяк? Как и то, что правительство препятствует научной работе?

— Даже последний идиот вроде меня может кое-что уразуметь, Фостер. Жена кое-чему меня научила. Теперь я знаю, почему правительство практически запретило нейтринику. Два дня назад я этого не понимал, а теперь понимаю и одобряю. Вы же сами видели, как подействовало на мою жену известие, что у нас в подвале стоит хроноскоп. Я мечтал о хроноскопе как о приборе для научных исследований. Для нее же он стал бы только средством истерического наслаждения, возможностью вновь пережить собственное, давно исчезнувшее прошлое.

А настоящих исследователей, Фостер, слишком мало. Мы затеряемся среди таких людей, как моя жена. Если бы государство разрешило хроноскопию, оно тем самым сделало бы явным прошлое всех нас до единого. Лица, занимающие ответственные должности, стали бы жертвой шантажа и незаконного нажима — ведь кто на Земле может похвастаться абсолютно незапятнанным прошлым? Таким образом, вся государственная система рассыпалась бы в прах.

Фостер облизнул губы и ответил:

— Возможно, что и так. Возможно, что в глазах правительства его действия оправданны. Но, как бы то ни было, здесь задет важнейший принцип. Кто знает, какие еще достижения науки остались неосуществленными только потому, что ученых силой загоняют на узенькие тропки? Если хроноскоп станет кошмаром для кучки политиканов, то эту цену им придется заплатить. Люди должны понять, что науку нельзя обрекать на рабство, и трудно придумать более эффективный способ открыть им глаза, чем сделать мое изобретение достоянием гласности, легальным или нелегальным путем — все равно.

На лбу Поттерли блестели капельки пота, но голос его был по-прежнему ровен.

— О нет, речь идет не просто о кучке политиканов, доктор Фостер. Не думайте этого. Хроноскоп станет и моим кошмаром. Моя жена с этих пор будет жить только нашей умершей дочерью. Она совершенно утратит ощущение действительности и сойдет с ума, вновь и вновь переживая одни и те же сцены. И таким кошмаром хроноскоп станет не только для меня. Разве мало людей, подобных ей? Люди будут искать своих умерших родителей или собственную юность. Весь мир станет жить в прошлом. Это будет повальное безумие.

— Соображения нравственного порядка ничего не решают, — ответил Фостер, — Человечество умудрялось искажать практически каждое научное достижение, какие только знала история. Человечеству пора научиться предохранять себя от этого. Что же касается хроноскопа, то любителям возвращаться к мертвому прошлому вскоре надоест это занятие. Они застигнут своих возлюбленных родителей за какими-нибудь неблаговидными делишками, и это поубавит их энтузиазм. Впрочем, все это мелочи. Меня же интересует важнейший принцип.

— К черту ваш принцип! — воскликнул Поттерли. — Попробуйте подумать не только о принципах, но и о людях. Как вы не понимаете, что моя жена захочет увидеть пожар, который убил нашу девочку! Это неизбежно, я ее знаю. Она будет впивать каждую подробность, пытаясь помешать ему. Она будет вновь и вновь переживать этот пожар, каждый раз надеясь, что он не вспыхнет. Сколько раз вы хотите убить Лорель? — Голос историка внезапно осип.

И Фостер вдруг понял.

— Чего вы на самом деле боитесь, профессор Поттерли? Что может узнать ваша жена? Что произошло в ночь пожара?

Историк закрыл лицо руками, и его плечи задергались от беззвучных рыданий. Фостер смущенно отвернулся и уставился в окно.

Через несколько минут Поттерли произнес:

— Я давно отучил себя вспоминать об этом. Кэролайн отправилась за покупками, а я остался с Лорель. Вечером я заглянул в детскую проверить, не сползло ли с девочки одеяло. У меня в руках была сигарета. В те дни я курил. Я, несомненно, погасил ее, прежде чем бросить в пепельницу на комоде, — я всегда следил за этим. Девочка спокойно спала. Я вернулся в гостиную и задремал перед телевизором. Я проснулся, задыхаясь от дыма, среди пламени. Как начался пожар, я не знаю.

— Но вы подозреваете, что причиной его была сигарета, не так ли? — спросил Фостер. — Сигарета, которую на этот раз вы забыли погасить?

— Не знаю. Я пытался спасти девочку, но она умерла, прежде чем я успел вынести ее из дома.

— И, наверное, вы никогда не рассказывали своей жене об этой сигарете?

Поттерли покачал головой:

— Но все это время я помнил о ней.

— А теперь с помощью хроноскопа ваша жена узнает все. Но вдруг дело было не в сигарете? Может быть, вы ее все-таки погасили? Разве это невозможно?

Редкие слезы уже высохли на лице Поттерли. Покрасневшие глаза стали почти нормальными.

— Я не имею права рисковать, — сказал он. — Но ведь дело не только во мне, Фостер. Для большинства людей прошлое таит в себе ужасы. Спасите же от них человечество.

Фостер молча расхаживал по комнате. Теперь он понял, чем объяснялось страстное, иррациональное желание Поттерли во что бы то ни стало возвеличить карфагенян, обожествить их, а главное, опровергнуть рассказ об огненных жертвоприношениях Молоху. Снимая с них жуткое обвинение в детоубийстве посредством огня, он тем самым символически очищал себя от той же вины.

И вот пожар, благодаря которому историк стал причиной создания хроноскопа, теперь обрекал его же на гибель. Фостер грустно поглядел на старика:

— Я понимаю вас, профессор Поттерли, но это важнее личных чувств. Я обязан сорвать удавку с горла науки.

— Другими словами, вам нужны слава и деньги, которые обещает такое открытие! — в бешенстве крикнул Поттерли.

— Оно может и не принести никакого богатства. Однако и это соображение, вероятно, играет не последнюю роль. Я ведь всего только человек.

— Значит, вы отказываетесь утаить свое открытие?

— Наотрез.

— Ну, в таком случае… — Историк вскочил и свирепо уставился на Фостера, и тот на мгновение испугался.

Поттерли был старше его, меньше ростом, слабее и, по-видимому, безоружен, но все же… Фостер сказал:

— Если вы намерены убить меня или совершить еще какую-нибудь глупость в том же роде, то учтите, что все мои материалы находятся в сейфе и в случае моего исчезновения или смерти попадут в надлежащие руки.

— Не говорите ерунды, — сказал Поттерли и выбежал из комнаты.

Фостер поспешно закрыл за ним дверь, сел и задумался. Глупейшая ситуация. Конечно, никаких материалов в сейфе у него не было. При обычных обстоятельствах подобная мелодраматичная ерунда никогда не пришла бы ему в голову. Но обстоятельства были необычными.

И, чувствуя себя еще более глупо, он целый час записывал формулы применения псевдогравитационной оптики к хроноскопии и набрасывал общую схему приборов. Кончив, он запечатал все в конверт, на котором написал адрес Ральфа Ниммо.

Всю ночь он проворочался с боку на бок, а утром, по дороге в университет, занес конверт в банк и отдал соответствующее распоряжение контролеру, который предложил ему подписать разрешение на вскрытие сейфа в случае его смерти.

После этого Фостер позвонил дяде и сообщил ему про конверт, сердито отказавшись объяснить, что именно в нем содержится.

Никогда в жизни он еще не чувствовал себя в таком глупом положении.


Следующие две ночи Фостер почти не спал, пытаясь найти решение весьма практической задачи — каким способом опубликовать материал, полученный благодаря вопиющему нарушению этики.

Журнал «Сообщения псевдогравитационного общества», который был знаком ему лучше других, разумеется, отвергнет любую статью, лишенную магического примечания: «Исследование, изложенное в этой статье, оказалось возможным благодаря дотации №… Комиссии по делам науки при ООН». И, несомненно, так же поступит «Физический журнал».

Конечно, всегда имеется возможность обратиться к второстепенным журналам, которые в погоне за сенсацией не стали бы слишком придираться к источнику статьи, но для этого требовалось совершить небольшую финансовую операцию, крайне для него неприятную. В конце концов он решил оплатить издание небольшой брошюры, предназначенной для распространения среди ученых. В этом случае можно будет даже пожертвовать тонкостями стиля ради быстроты и обойтись без услуг писателя. Придется поискать надежного типографа. Впрочем, дядя Ральф, наверное, сможет ему кого-нибудь порекомендовать.

Он направлялся к своему кабинету, тревожно раздумывая, стоит ли медлить, и собираясь с духом, чтобы позвонить Ральфу по служебному телефону и тем самым отрезать себе пути к отступлению. Он был так поглощен этими мрачными размышлениями, что, только сняв пальто и подойдя к своему письменному столу, заметил наконец, что в кабинете он не один.

На него смотрели профессор Поттерли и какой-то незнакомец.

Фостер смерил их удивленным взглядом:

— В чем дело?

— Мне очень жаль, — сказал Поттерли, — но я вынужден был найти способ остановить вас.

Фостер продолжал недоуменно смотреть на него.

— О чем вы говорите? Неизвестный человек сказал:

— По-видимому, я должен представиться. — И улыбнулся, показав крупные, слегка неровные зубы. — Мое имя Тэддиус Эремен, заведующий отделом хроноскопии. Я пришел побеседовать с вами относительно сведений, которые мне сообщил профессор Арнольд Поттерли и которые подтверждены нашими собственными источниками…

— Я взял всю вину на себя, доктор Фостер, — поспешно сказал Поттерли. — Я рассказал, что именно я толкнул вас против вашей воли на неэтичный поступок. Я готов принять на себя всю полноту ответственности и понести наказание. Мне бы не хотелось ничем вам навредить, но появления хроноскопии допускать нельзя.

Эремен кивнул:

— Он действительно взял всю вину на себя, доктор Фостер. Но дальнейшее от него не зависит.

— Ах вот как! — сказал Фостер. — Так что ж вы собираетесь предпринять? Внести меня в черный список и лишить права на дотацию?

— Я могу это сделать, — ответил Эремен.

— Приказать университету уволить меня?

— И это я тоже могу.

— Ну ладно, валяйте! Считайте, что это уже сделано. Я уйду из кабинета теперь же, вместе с вами, а за книгами пришлю позднее. Если вы требуете, я вообще могу оставить книги здесь. Теперь все?

— Не совсем, — ответил Эремен. — Вы должны дать обязательство прекратить дальнейшие работы в области хроноскопии, не публиковать сведений о ваших открытиях в этом направлении и, разумеется, не собирать хроноскопов. Вы навсегда останетесь под наблюдением, которое помешает вам нарушить это обещание.

— Ну а если я откажусь дать такое обещание? Как вы меня заставите? Занимаясь не тем, чем я должен заниматься, я, возможно, нарушаю этику, но это же не преступление.

— Когда речь идет о хроноскопе, мой юный друг, — терпеливо объяснил Эремен, — это именно преступление. Если понадобится, вас посадят в тюрьму, и навсегда.

— Но почему? — вскричал Фостер. — Чем хроноскопия так замечательна?

— Как бы то ни было, — продолжал Эремен, — мы не можем допустить дальнейших исследований в этой области. Моя работа в основном сводится именно к тому, чтобы препятствовать им. И я намерен выполнить мой служебный долг. К несчастью, ни я, ни сотрудники моего отдела не подозревали, что оптические свойства псевдогравитационных полей имеют столь прямое отношение к хроноскопии. Одно очко в пользу всеобщего невежества, но с этих пор научная работа будет регулироваться соответствующим образом и в этом направлении.

— Ничего не выйдет, — ответил Фостер. — Найдется еще какой-нибудь смежный принцип, не известный ни вам, ни мне. Все области в науке тесно связаны между собой. Это единое целое. Если вам нужно остановить какой-то один ее процесс, вы вынуждены будете остановить их все.

— Несомненно, это справедливо, — сказал Эремен, — но только теоретически. На практике же нам прекрасно удавалось в течение пятидесяти лет удерживать хроноскопию на уровне первых открытий Стербинского. И, вовремя остановив вас, доктор Фостер, мы надеемся и впредь справляться с этой проблемой не менее успешно. Должен вам заметить, что на грани катастрофы мы сейчас оказались только потому, что я имел неосторожность судить о профессоре Поттерли по его внешности.

Он повернулся к историку и поднял брови, словно посмеиваясь над собой.

— Боюсь, сэр, во время нашей первой беседы я счел вас всего лишь обыкновенным профессором истории. Будь я более добросовестным и проверь вас повнимательнее, этого не случилось бы.

— Но кому-то разрешается пользоваться государственным хроноскопом? — отрывисто спросил Фостер.

— Вне нашего отдела — никому и ни под каким предлогом. Я говорю об этом только потому, что вы, как я вижу, уже сами об этом догадались. Но должен предостеречь вас, что оглашение этого факта будет уже не нарушением этики, а уголовным преступлением.

— И ваш хроноскоп проникает не дальше ста двадцати пяти лет, не так ли?

— Вот именно.

— Значит, ваш бюллетень и сообщения о хроноскопировании античности — сплошное надувательство?

Эремен невозмутимо ответил:

— Собранные вами данные доказывают это с достаточной неопровержимостью. Тем не менее я готов подтвердить ваши слова. Этот ежемесячник — надувательство.

— В таком случае, — заявил Фостер, — я не намерен давать обещания скрывать то, что мне известно о хроноскопии. Если вы решили меня арестовать — что ж, это ваше право. Моей защитительной речи на суде будет достаточно, чтобы раз и навсегда сокрушить вредоносный карточный домик руководства наукой. Руководить наукой — это одно, а тормозить ее и лишать человечество ее достижений — это совсем другое.

— Боюсь, вы не вполне понимаете положение, доктор Фостер, — сказал Эремен. — В случае отказа сотрудничать с нами вы отправитесь в тюрьму немедленно. И к вам не будет допущен адвокат. Вам не будет предъявлено обвинение. Вас не будут судить. Вы просто останетесь в тюрьме.

— Ну нет, — ответил Фостер. — Вы стараетесь меня запугать. Сейчас ведь не двадцатый век.

За дверью кабинета раздался шум, послышался топот и визгливый вопль, который показался Фостеру знакомым. Заскрежетал замок, дверь распахнулась, и в комнату влетел клубок из трех тел.

В тот же момент один из боровшихся поднял свой бластер и изо всех сил ударил противника по голове. Послышался глухой стон, и тот, кого ударили, весь обмяк.

— Дядя Ральф! — крикнул Фостер. — Посадите его в это кресло, — нахмурившись, приказал Эремен, — и принесите воды.

Ральф Ниммо, осторожно потирая затылок, заметил с легкой брезгливостью:

— Право же, Эремен, прибегать к физическому насилию не было никакой надобности.

— Жаль, что охрана прибегла к физическому насилию слишком поздно и вы все-таки ворвались сюда, Ниммо, — ответил Эремен. — Ну, тем хуже для вас.

— Вы знакомы? — спросил Фостер.

— Я уже имел дело с этим человеком, — вздохнул Ниммо, продолжая потирать затылок. — Уж если он явился к тебе собственной персоной, племянничек, значит, беды тебе не миновать.

— И вам тоже, — сердито сказал Эремен. — Мне известно, что доктор Фостер консультировался у вас относительно литературы по нейтринике.

Ниммо было нахмурился, но тут же вздрогнул от боли и поспешил разгладить морщины на лбу.

— Вот как? — сказал он. — А что еще вам про меня известно?

— В ближайшее время мы узнаем о вас все. А пока достаточно и этого. Зачем вы сюда явились?

— Дражайший доктор Эремен, — сказал Ниммо, к которому отчасти вернулась его обычная легкомысленная манера держаться. — Позавчера мой осел племянник позвонил мне. Он поместил какие-то таинственные документы…

— Молчите, не говорите ему ничего! — воскликнул Фостер. Эремен холодно взглянул на молодого физика:

— Нам все известно, доктор Фостер. Ваш сейф вскрыт, и его содержимое конфисковано.

— Но откуда вы узнали… — Фостер умолк, задохнувшись от ярости и разочарования.

— Как бы то ни было, — продолжал Ниммо, — я решил, что кольцо вокруг него уже замыкается, и, приняв кое-какие меры, явился сюда, намереваясь убедить его бросить заниматься тем, чем он занимается. Ради этого ему не стоило губить свою карьеру.

— Из этого следует, что вы знали, чем он занимается? — спросил Эремен.

— Он мне ничего не рассказывал, — ответил Ниммо, — но я же писатель при науке с чертовски большим опытом! Я ведь знаю, почем фунт электронов. Мой племянничек специализируется по псевдогравитационной оптике и сам же втолковал мне ее основные принципы. Он уговорил меня достать ему учебник по нейтринике, и, прежде чем отдать ему пленку, я сам быстренько ее просмотрел. А помножить два на два я умею. Он попросил меня достать ему определенное физическое оборудование, что также о многом говорило. Думаю, я не ошибусь, сказав, что мой племянник построил полупортативный хроноскоп малой мощности. Да или… Да?

— Да. — Эремен задумчиво достал сигарету, не обратив ни малейшего внимания на то, что профессор Поттерли, который наблюдал за происходящим, как во сне, со стоном отшатнулся от белой трубочки. — Еще одна моя ошибка. Мне следует подать в отставку. Я должен был бы присматривать и за вами, Ниммо, а не заниматься исключительно Поттерли и Фостером. Правда, у меня было мало времени. Вы сами благополучно сюда явились. Но это не может служить мне оправданием. Вы арестованы, Ниммо.

— За что? — возмущенно спросил писатель.

— За нелегальные научные исследования.

— Я их не вел. И к тому же я не принадлежу к категории зарегистрированных ученых, и, значит, подобное определение ко мне не подходит. Да в любом случае — это не уголовное преступление.

— Бесполезно, дядя Ральф, — свирепо перебил его Фостер. — Этот бюрократ вводит собственные законы.

— Например? — спросил Ниммо.

— Например, пожизненное заключение без суда.

— Чушь! — воскликнул Ниммо. — Сейчас же не двадца…

— Я уже это говорил, — пояснил Фостер. — Ему все равно.

— И все-таки это чушь, — Ниммо уже кричал. — Слушайте, Эремен! К вашему сведению, у меня и моего племянника есть родственники, которые поддерживают с нами связь. Да и у профессора, наверное, тоже. Вам не удастся убрать нас без шума. Начнется расследование, и разразится скандал. Сейчас не двадцатый век, что бы вы ни говорили. Так что не пробуйте нас запугать.

Сигарета в пальцах Эремена лопнула, и он с яростью отшвырнул ее в сторону.

— Черт возьми! Не знаю, что и делать, — сказал он. — Впервые встречаюсь с подобным случаем… Ну вот что: вы, трое идиотов, не имеете ни малейшего представления, что именно вы затеяли. Вы ничего не понимаете. Будете вы меня слушать?

— Отчего же, — мрачно сказал Ниммо.

(Фостер молчал, крепко сжав губы. Глаза его сердито сверкали. Руки Поттерли извивались, как две змеи.)

— Для вас прошлое — мертвое прошлое, — сказал Эремен. — Если вы обсуждали этот вопрос, так уж, наверное, пустили в ход это выражение. Мертвое прошлое! Если бы вы знали, сколько раз я слышал эти два слова, то вам бы они тоже стали поперек глотки. Когда люди думают о прошлом, они считают его мертвым, давно прошедшим, исчезнувшим навсегда. И мы стараемся укрепить их в этом мнении. Сообщая об обзоре времени, мы каждый раз называли давно прошедшее столетие, хотя вам, господа, известно, что заглянуть в прошлое больше чем на сто лет вообще невозможно. И всем это кажется естественным. Прошлое для широкой публики означает Грецию, Рим, Карфаген, Египет, каменный век. Чем мертвее, тем лучше. Но вы-то знаете, что пределом является столетие. Так что же в таком случае для вас прошлое? Ваша юность. Ваша первая любовь.

Ваша покойная мать. Двадцать лет назад. Тридцать лет назад. Пятьдесят лет назад. Чем мертвее, тем лучше… Но когда же все-таки начинается прошлое?

Он задохнулся от гнева. Его слушатели не сводили с него завороженных глаз, а Ниммо беспокойно заерзал в кресле.

— Ну, так когда же оно начинается? — сказал Эремен. — Год назад, пять минут назад? Секунду назад? Разве не очевидно, что прошлое начинается сразу же за настоящим? Мертвое прошлое — это лишь другое название живого настоящего. Если вы наведете хроноскоп на одну сотую секунды тому назад? Ведь вы же будете наблюдать прошлое! Ну как, проясняется?

— Черт побери! — сказал Ниммо.

— Черт побери! — передразнил Эремен. — После того как Поттерли пришел ко мне позавчера вечером, каким образом, по-вашему, я собрал сведения о вас обоих? Да с помощью хроноскопа! Просмотрев все важнейшие моменты по самую последнюю секунду.

— И таким образом вы узнали про сейф? — спросил Фостер.

— И про все остальное. А теперь скажите, что, по-вашему, произойдет, если мы допустим, чтобы про домашний хроноскоп узнала широкая публика? Разумеется, сперва люди начнут с обзора своей юности, захотят увидеть вновь своих родителей и прочее, но вскоре они сообразят, какие потенциальные возможности таятся в этом аппарате. Домашняя хозяйка забудет про свою бедную покойную мамочку и примется следить, что делает ее соседка дома, а ее супруг у себя в конторе. Делец будет шпионить за своим конкурентом, хозяин — за своими служащими. Личная жизнь станет невозможной. Подслушивание по телефону, наблюдение через замочную скважину покажутся детскими игрушками по сравнению с этим. Публика будет любоваться каждой минутой жизни кинозвезд, и никому не удастся укрыться от любопытных глаз. Даже темнота не явится спасением, потому что хроноскоп можно настроить на инфракрасные лучи и человеческие тела будут видны благодаря излучаемому ими теплу. Разумеется, это будут только смутные силуэты на черном фоне. Но пикантность от этого только возрастет… Техники, обслуживающие хроноскоп, проделывают подобные эксперименты, несмотря на все запрещения.

Ниммо сказал, словно борясь с тошнотой:

— Но ведь можно же запретить частное пользование…

— Конечно, можно. Но что толку? — яростно набросился на него Эремен. — Удастся ли вам с помощью законов уничтожить пьянство, курение, разврат или сплетни? А такая смесь грязного любопытства и щекотания нервов окажется куда более сильной приманкой, чем все это. Да ведь за тысячу лет нам не удалось покончить даже с употреблением наркотиков! А вы говорите о том, чтобы в законодательном порядке запретить аппарат, который позволит наблюдать за кем угодно и когда угодно, аппарат, который можно построить у себя дома!

— Я ничего не опубликую! — внезапно воскликнул Фостер. Поттерли сказал с рыданием в голосе:

— Мы все будем молчать. Я глубоко сожалею… Но тут его перебил Ниммо:

— Вы сказали, что не проверили меня хроноскопом, Эремен?

— У меня не было времени, — устало ответил Эремен. — События в хроноскопе занимают столько же времени, сколько в реальной жизни. Этот процесс нельзя ускорить, как, например, прокручивание пленки в микрофильме. Нам понадобились целые сутки, чтобы установить наиболее важные моменты в деятельности Поттерли и Фостера за последние шесть месяцев. Ни на что другое у нас не хватило времени. Но и этого было достаточно.

— Нет, — сказал Ниммо.

— Что вы хотите этим сказать? — Лицо Эремена исказилось от мучительной тревоги.

— Я же объяснил вам, что мой племянник Джонас позвонил мне и сообщил, что спрятал в сейф важнейшие материалы. Он вел себя так, словно ему грозила опасность. Он же мой племянник, черт побери! Я должен был как-то ему помочь. На это потребовалось время. А потом я пришел сюда, чтобы рассказать ему о том, что сделал. Я же сказал вам, когда ваш охранник хлопнул меня по голове, что принял кое-какие меры.

— Что?! Ради Бога…

— Я всего только послал подробное сообщение о портативном хроноскопе в десяток периодических изданий, которые меня печатают.

Ни слова. Ни звука. Ни вздоха. У них уже не осталось сил.

— Да не глядите на меня так! — воскликнул Ниммо. — Неужели вы не можете понять, как обстояло дело! Право популярного издания принадлежало мне. Джонас не будет этого отрицать. Я знал, что легальным путем он не сможет опубликовать свои материалы ни в одном научном журнале. Мне было ясно, что он собирается издать свои материалы нелегально и для этого поместил их в сейф. Я решил сразу опубликовать детали, чтобы вся ответственность пала на меня. Его карьера была бы спасена. А если бы меня лишили права обрабатывать научные материалы, я все равна был бы обеспечен до конца своих дней, так как только я мог бы писать о хроноскопии. Я знал, что Джонас рассердится, но собирался все ему объяснить, а доходы поделить пополам… Да не глядите же на меня так! Откуда я знал…

— Никто ничего не знал, — с горечью сказал Эремен, — однако вы все считали само собой разумеющимся, что правительство состоит из глупых бюрократов, злобных тиранов, запрещающих научные изыскания ради собственного удовольствия. Вам и в голову не пришло, что мы по мере наших сил старались оградить человечество от катастрофы.

— Да не тратьте же время на пустые разговоры! — вскричал Поттерли. — Пусть он назовет тех, кому сообщил…

— Слишком поздно, — ответил Ниммо, пожимая плечами. — В их распоряжении было больше суток. За это время новость успела распространиться. Мои издатели, несомненно, обратились к различным физикам, чтобы проверить материалы, прежде чем подписать их в печать, ну а те, конечно, сообщили об этом открытии всем остальным. А стоит физику соединить нейтринику и псевдогравитику, как создание домашнего хроноскопа станет очевидным. До конца недели по меньшей мере пятьсот человек будут знать, как собрать портативный хроноскоп, и проверить их всех невозможно. — Пухлые щеки Ниммо вдруг обвисли. — По-моему, не существует способа загнать грибовидное облако в симпатичный блестящий шар из урана.

Эремен встал.

— Конечно, мы попробуем, Поттерли, но я согласен с Ниммо. Слишком поздно. Я не знаю, в каком мире мы будем жить с этих пор, но наш прежний мир уничтожен безвозвратно. До сих пор каждый обычай, каждая привычка, каждая крохотная деталь жизни всегда опирались на тот факт, что человек может остаться наедине с собой, но теперь это кончилось.

Он поклонился им с изысканной любезностью:

— Вы втроем создали новый мир. Поздравляю вас. Счастливо плескаться в аквариуме! И вам, и мне, и всем. И пусть каждый из нас во веки веков горит в адском огне! Арест отменяется.

Выборы

Franchise

© 1955 by Isaac Asimov

Выборы

©H. Гвоздарева, перевод, 1966

Из всей семьи только одна десятилетняя Линда, казалось, была рада, что наконец наступило утро. Норман Маллер слышал ее беготню сквозь дурман тяжелой дремы. (Ему наконец удалось заснуть час назад но это был не столько сон, сколько мучительное забытье.)

Девочка вбежала в спальню и принялась его расталкивать:

— Папа, папочка, проснись! Ну, проснись же! Он с трудом удержался от стона.

— Оставь меня в покое, Линда.

— Папочка, ты бы посмотрел, сколько кругом полицейских! И полицейских машин понаехало!

Норман Маллер понял, что сопротивляться бесполезно, и, тупо мигая, приподнялся на локте. Занимался день. За окном едва брезжил серый и унылый рассвет, и так же серо и уныло было у Маллера на душе. Он слышал, как Сара, его жена, возится в кухне, готовя завтрак. Его тесть, Мэтью, яростно полоскал горло в ванной. Конечно, агент Хэндли уже дожидается его.

Ведь наступил знаменательный день. День Выборов!

Поначалу этот год был таким же, как и все предыдущие. Может быть, чуть-чуть похуже, так как предстояли выборы президента, но, во всяком случае, не хуже любого другого года, на который приходились выборы президента.

Политические деятели разглагольствовали о сувер-р-ренных избирателях и мощном электр-р-ронном мозге, который им служит. Газеты оценивали положение с помощью промышленных вычислительных машин (у «Нью-Йорк таймс» и «Сенс-Луис пост диспэтч» имелись собственные машины) и не скупились на туманные намеки относительно исхода выборов. Комментаторы и обозреватели состязались в определении штата и графства, давая самые противоречивые оценки.

Впервые Маллер почувствовал, что этот год все-таки не будет таким же, как все предыдущие, вечером четвертого октября (ровно за месяц до выборов), когда его жена Сара Маллер сказала:

— Кэнтуэлл Джонсон говорит, что штатом на этот раз будет Индиана. Я от него четвертого это слышу. Только подумать, на этот раз наш штат!

Из-за газеты выглянуло мясистое лицо Мэтью Хортенвейлера. Посмотрев на дочь с кислой миной, он проворчал:

— Этим типам платят за вранье. Нечего их слушать.

— Но ведь уже четверо называют Индиану, папа, — кротко ответила Сара.

— Индиана — действительно ключевой штат, Мэтью, — также кротко вставил Норман, — из-за закона Хоукинса — Смита и скандала в Индианаполисе. Значит…

Мэтью грозно нахмурился и проскрипел:

— Никто пока еще не называл Блумингтон или графство Монро, верно?

— Да ведь… — начал Маллер.

Линда, чье острое личико поворачивалось от одного собеседника к другому, спросила тоненьким голоском:

— В этом году ты будешь выбирать, папочка? Норман ласково улыбнулся:

— Вряд ли, детка.

Но все-таки это был год президентских выборов и октябрь, когда страсти разгораются все сильнее, а Сара вела тихую жизнь, пробуждающую мечтательность. Но ведь это было бы замечательно!

— Если бы я голосовал?

Норман Маллер носил светлые усики; когда-то их элегантность покорила сердце Сары, но теперь, тронутые сединой, они лишь подчеркивали заурядность его лица. Лоб изрезали морщины, порожденные неуверенностью, да и, вообще говоря, его душе старательного приказчика была совершенно чужда мысль, что он рожден великим или волей обстоятельств еще может достигнуть величия. У него была жена, работа и дочка, и, кроме редких минут радостного возбуждения или глубокого уныния, он был склонен считать, что его жизнь сложилась вполне удачно.

Поэтому его смутила и даже встревожила идея, которой загорелась Сара.

— Милая моя, — сказал он, — у нас в стране живет двести миллионов человек. При таких шансах стоит ли тратить время на пустые выдумки?

— Послушай, Норман, двести миллионов здесь ни при чем, и ты это прекрасно знаешь, — ответила Сара. — Во-первых, речь идет только о людях от двадцати до шестидесяти лет, к тому же это всегда мужчины, и, значит, остается уже около пятидесяти миллионов против одного. А в случае если это и в самом деле будет Индиана…

— В таком случае останется приблизительно миллион с четвертью против одного. Вряд ли бы ты обрадовалась, если бы я начал играть на скачках при таких шансах, а? Давайте-ка лучше ужинать.

Из-за газеты донеслось ворчание Мэтью:

— Дурацкие выдумки…

Линда задала свой вопрос еще раз:

— В этом году ты будешь выбирать, папочка?

Норман отрицательно покачал головой, и все пошли в столовую.

К двадцатому октября волнение Сары достигло предела. За кофе она объявила, что мисс Шульц — а ее двоюродная сестра служит секретарем у одного члена Ассамблеи — сказала, что «Индиана — дело верное».

— Она говорит, президент Виллерс даже собирается выступить в Индианаполисе с речью.

Норман Маллер, у которого в магазине выдался нелегкий день, только поднял брови в ответ на эту новость.

— Если Виллерс будет выступать в Индиане, значит, он думает, что Мультивак выберет Аризону. У этого болвана Виллерса духу не хватит сунуться куда-нибудь поближе, — высказался Мэтью Хортенвейлер, хронически недовольный Вашингтоном.

Сара, обычно предпочитавшая, когда это не походило на прямую грубость, пропускать замечания отца мимо ушей, сказала, продолжая развивать свою мысль:

— Не понимаю, почему нельзя сразу объявить штат, потом графство и так далее. И все, кого это не касается, были бы спокойны.

— Сделай они так, — заметил Норман, — и политики налетят туда как воронье. А едва объявили бы город как там уже на каждом углу торчало бы по конгрессмену, а то и по два.

Мэтью сощурился и в сердцах провел рукой по жидким седым волосам.

— Да они и так настоящее воронье. Вот послушайте… Сара поспешила вмешаться:

— Право же, папа…

Но Мэтью продолжал свою тираду, не обратив на дочь ни малейшего внимания:

— Я ведь помню, как устанавливали Мультивак. Он положит конец борьбе партий, говорили тогда. Предвыборные кампании больше не будут пожирать деньги избирателей. Ни одно ухмыляющееся ничтожество не пролезет больше в конгресс или в Белый дом, так как с политическим давлением и рекламной шумихой будет покончено. А что получилось? Шумихи еще больше, только действуют вслепую. Посылают людей в Индиану из-за закона Хоукинса — Смита, а других — в Калифорнию, на случай если положение с Джо Хэммером окажется более важным. А я говорю — долой всю эту чепуху! Назад к доброму старому…

Линда неожиданно перебила его:

— Разве ты не хочешь, дедушка, чтобы папа голосовал в этом году?

Мэтью сердито поглядел на внучку:

— Не в этом дело. — Он снова повернулся к Норману и Саре. — Было время, когда я голосовал. Входил прямо в кабину, брался за рычаг и голосовал. Ничего особенного. Я просто говорил: этот кандидат мне по душе, и я голосую за него. Вот как нужно!

Линда спросила с восторгом:

— Ты голосовал, дедушка? Ты и вправду голосовал?

Сара поспешила прекратить этот диалог, из которого легко могла родиться нелепая сплетня:

— Ты не поняла, Линда. Дедушка вовсе не хочет сказать, будто он голосовал, как сейчас. Когда дедушка был маленький, все голосовали, и твой дедушка тоже, только это было не настоящее голосование.

Мэтью взревел:

— Вовсе я тогда был не маленький! Мне уже исполнилось двадцать два года, и я голосовал за Лэнгли, и голосовал по-настоящему. Может, мой голос не очень-то много значил, но был не хуже всех прочих. Да, всех прочих. И никакие Мультиваки не…

Тут вмешался Норман:

— Хорошо, хорошо, Линда, пора спать. И перестань расспрашивать о голосовании. Вырастешь, сама все поймешь.

Он поцеловал ее нежно, но по всем правилам антисептики, и девочка неохотно ушла после того, как мать пригрозила ей наказанием и позволила смотреть вечернюю видеопрограмму до четверти десятого с условием, что она умоется быстро и хорошо.


— Дедушка, — позвала Линда.

Она стояла, упрямо опустив голову и заложив руки за спину, и ждала, пока газета не опустилась и из-за нее не показались косматые брови и глаза в сетке тонких морщин. Была пятница, тридцать первое октября.

— Ну?

Линда подошла поближе и оперлась локтями о колено деда, так что он вынужден был отложить газету.

— Дедушка, ты правда голосовал? — спросила она.

— Ты ведь слышала, как я это сказал, так? Или, по-твоему, я вру? — последовал ответ.

— Н-нет, но мама говорит, тогда все голосовали.

— Правильно.

— А как же это? Как же могли голосовать все?

Мэтью мрачно посмотрел на внучку, потом поднял ее, посадил к себе на колени и даже заговорил несколько тише, чем обычно:

— Понимаешь, Линда, раньше все голосовали, и это кончилось только лет сорок назад. Скажем, хотели мы решить, кто будет новым президентом Соединенных Штатов. Демократы и республиканцы выдвигали своих кандидатов, и каждый человек говорил, кого он хочет выбрать президентом. Когда выборы заканчивались, подсчитывали, сколько народа хочет, чтобы президент был от демократов, и сколько — от республиканцев. За кого подали больше голосов, тот и считался избранным. Поняла?

Линда кивнула и спросила:

— А откуда все знали, за кого голосовать? Им Мультивак говорил?

Мэтью свирепо сдвинул брови:

— Они решали это сами!

Линда отодвинулась от него, и он опять понизил голос:

— Я не сержусь на тебя, Линда. Ты понимаешь, порою нужна была целая ночь, чтобы подсчитать голоса, а люди не хотели ждать. И тогда изобрели специальные машины — они смотрели на первые несколько бюллетеней и сравнивали их с бюллетенями из тех же мест за прошлые годы. Так машина могла подсчитать, какой будет общий итог и кого выберут. Понятно?

Она кивнула:

— Как Мультивак.

— Первые вычислительные машины были намного меньше Мультивака. Но они становились все больше и больше и могли определить, как пройдут выборы, по все меньшему и меньшему числу голосов. А потом в конце концов построили Мультивак, который способен абсолютно все решить по одному голосу.

Линда улыбнулась, потому что это ей было понятно, и сказала:

— Вот и хорошо.

Мэтью нахмурился и возразил:

— Ничего хорошего. Я не желаю, чтобы какая-то машина мне говорила, за кого я должен голосовать, потому, дескать, что какой-то зубоскал в Мульвоки высказался против повышения тарифов. Может, я хочу проголосовать не за того, за кого надо, коли мне так нравится, может, я вообще не хочу голосовать. Может…

Но Линда уже сползла с его колен и побежала к двери. На пороге она столкнулась с матерью. Сара, не сняв ни пальто, ни шляпу, проговорила, еле переводя дыхание:

— Беги играть, Линда. Не путайся у мамы под ногами. Потом, сняв шляпу и приглаживая рукой волосы, она обратилась к Мэтью:

— Я была у Агаты.

Мэтью окинул ее сердитым взглядом и, не удостоив это сообщение даже обычным хмыканьем, потянулся за газетой. Сара добавила, расстегивая пальто:

— И знаешь, что она мне сказала?

Мэтью с треском расправил газету, собираясь вновь погрузиться в чтение, и ответил:

— Не интересуюсь.

Сара начала было: «Все-таки, отец…», но сердиться было некогда. Новость жгла ей язык, а слушателя под рукой, кроме Мэтью, не оказалось, и она продолжала:

— Ведь Джо, муж Агаты, — полицейский, и он говорит, что вчера вечером в Блумингтон прикатил целый грузовик с агентами секретной службы.

— Это не за мной.

— Как ты не понимаешь, отец! Агенты секретной службы, а выборы совсем на носу. В Блумингтон!

— Может, кто-нибудь ограбил банк.

— Да у нас в городе уже сто лет никто банков не грабит. Отец, с тобой бесполезно разговаривать.

И она сердито вышла из комнаты.


И Норман Маллер не слишком взволновался, узнав эти новости.

— Скажи, пожалуйста, Сара, откуда Джо знает, что это агенты секретной службы? — спросил он невозмутимо. — Вряд ли они расхаживают по городу, приклеив удостоверения на лоб.

Однако на следующий вечер, первого ноября, Сара торжествующе заявила:

— Все до одного в Блумингтоне считают, что избирателем будет кто-то из местных. «Блумингтон ньюс» почти прямо сообщила об этом по видео.

Норман поежился. Жена говорила правду, и сердце у него упало. Если Мультивак и в самом деле обрушит свою молнию на Блумингтон, это означает несметные толпы репортеров, туристов, особые видеопрограммы — всякую непривычную суету.

Норман дорожил тихой и спокойной жизнью, и его пугал все нарастающий гул политических событий.

Он заметил:

— Все это пока только слухи.

— А ты подожди, подожди немножко.

Ждать пришлось недолго. Раздался настойчивый звонок, и, когда Норман открыл дверь со словами: «Что вам угодно?», высокий человек с хмурым лицом спросил его:

— Вы Норман Маллер?

Норман растерянным, замирающим голосом ответил: — Да.

По тому, как себя держал незнакомец, можно было легко догадаться, что он лицо, облеченное властью, а цель его прихода вдруг стала настолько же очевидной, неизбежной, насколько за мгновение до того она казалась невероятной, немыслимой.

Незнакомец предъявил свое удостоверение, вошел, закрыл за собой дверь и произнес ритуальные слова:

— Мистер Норман Маллер, от имени президента Соединенных Штатов я уполномочен сообщить вам, что на вас пал выбор представлять американских избирателей во вторник, четвертого ноября 2008 года.


Норман Маллер с трудом сумел добраться без посторонней помощи до стула. Так он и сидел — бледный как полотно, еле сознавая, что происходит, а Сара поила его водой, в смятении растирала руки и бормотала сквозь стиснутые зубы:

— Не заболей, Норман. Только не заболей. А то найдут кого-нибудь еще.

Когда к Норману вернулся дар речи, он прошептал:

— Прошу прощения, сэр.

Агент секретной службы уже снял пальто и, расстегнув пиджак, непринужденно расположился на диване.

— Ничего, — сказал он. (Он оставил официальный тон, как только покончил с формальностями, и теперь это был просто рослый и весьма доброжелательный человек.) — Я уже шестой раз делаю это объявление — видел всякого рода реакции. Но только не ту, которую показывают по видео. Ну вы и сами знаете: человек самоотверженно, с энтузиазмом восклицает: «Служить своей родине — великая честь!» Или что-то в таком же духе и не менее патетически. — Агент добродушно и дружелюбно засмеялся.

Сара вторила ему, но в ее смехе слышались истерически-визгливые нотки. Агент продолжал:

— А теперь придется вам некоторое время потерпеть меня в доме. Меня зовут Фил Хэндли. Называйте меня просто Фил. До Дня Выборов мистеру Маллеру нельзя будет выходить из дома. Вам придется сообщить в магазин, миссис Маллер, что он заболел. Сами вы можете пока что заниматься обычными делами, но никому ни о чем ни слова. Я надеюсь, вы меня поняли и мы договорились, миссис Маллер? Сара энергично закивала:

— Да, сэр. Ни слова.

— Прекрасно. Но, миссис Маллер, — лицо Хэндли стало очень серьезным, — это не шутки. Выходите из дома только в случае необходимости, и за вами будут следить. Мне очень неприятно, но так у нас положено.

— Следить?

— Никто этого не заметит. Не волнуйтесь. К тому же это всего на два дня, до официального объявления. Ваша дочь…

— Она уже легла, — поспешно вставила Сара.

— Прекрасно. Ей нужно будет сказать, что я ваш родственник или знакомый и приехал к вам погостить. Если же она узнает правду, придется не выпускать ее из дома. А вашему отцу не следует выходить в любом случае.

— Он рассердится, — сказала Сара.

— Ничего не поделаешь. Итак, значит, со всеми членами вашей семьи мы разобрались и теперь…

— Похоже, вы знаете про нас все, — еле слышно сказал Норман.

— Немало, — согласился Хэндли. — Как бы то ни было, пока у меня для вас инструкций больше нет. Я постараюсь быть полезным чем могу и не слишком надоедать вам. Правительство оплачивает расходы по моему содержанию, так что у вас не будет лишних затрат. Каждый вечер меня будет сменять другой агент, который будет дежурить в этой комнате. Значит, лишняя постель не нужна. И вот что, мистер Маллер…

— Да, сэр?

— Зовите меня просто Фил, — повторил агент. — Эти два дня до официального сообщения вам дают для того, чтобы вы успели привыкнуть к своей роли и предстали перед Мультиваком в нормальном душевном состоянии. Не волнуйтесь и постарайтесь себя убедить, что ничего особенного не случилось. Хорошо?

— Хорошо, — сказал Норман и вдруг яростно замотал головой. — Но я не хочу брать на себя такую ответственность. Почему непременно я?

— Ладно, — сказал Хэндли. — Давайте сразу во всем разберемся. Мультивак обрабатывает самые различные факторы, миллиарды факторов Один фактор, однако, неизвестен и будет неизвестен еще долго. Это умонастроение личности. Все американцы подвергаются воздействию слов и поступков других американцев. Мультивак может оценить настроение любого американца. И это дает возможность проанализировать настроение всех граждан страны. В зависимости от событий года одни американцы больше подходят для этой цели, другие меньше. Мультивак выбрал вас как самого типичного представителя страны для этого года. Не как самого умного, сильного или удачливого, а просто как самого типичного. А выводы Мультивака сомнению не подлежат, не так ли?

— А разве он не может ошибиться? — спросил Норман. Сара нетерпеливо прервала мужа:

— Не слушайте его, сэр. Он просто нервничает. Вообще-то он человек начитанный и всегда следит за политикой.

Хэндли сказал:

— Решения принимает Мультивак, миссис Маллер. Он выбрал вашего мужа.

— Но разве ему все известно? — упрямо настаивал Норман. — Разве он не может ошибиться?

— Может. Я буду с вами вполне откровенным. В 1993 году избиратель скончался от удара за два часа до того, как его должны были предупредить о назначении. Мультивак этого не предсказал — не мог предсказать. У избирателя может быть неустойчивая психика, невысокие моральные правила, или, если уж на то пошло, он может быть вообще нелояльным. Мультивак не в состоянии знать все о каждом человеке, пока он не получил о нем всех сведений, какие только имеются. Поэтому всегда наготове запасные кандидатуры. Но вряд ли на этот раз они нам понадобятся. Вы вполне здоровы, мистер Маллер, и вы прошли тщательную заочную проверку. Вы подходите.

Норман закрыл лицо руками и замер в неподвижности.

— Завтра к утру, сэр, — сказала Сара, — он придет в себя. Ему только надо свыкнуться с этой мыслью, вот и все.

— Разумеется, — согласился Хэндли.

Когда они остались наедине в спальне, Сара Маллер выразила свою точку зрения по-другому и гораздо энергичнее. Смысл ее нотаций был таков: «Возьми себя в руки, Норман. Ты ведь изо всех сил стараешься упустить возможность, которая выпадает раз в жизни».

Норман прошептал в отчаянии:

— Я боюсь, Сара. Боюсь всего этого.

— Господи, почему? Неужели так страшно ответить на один-два вопроса?

— Слишком большая ответственность. Она мне не по силам.

— Ответственность? Никакой ответственности нет. Тебя выбрал Мультивак. Вся ответственность лежит на Мультиваке. Это знает каждый.

Норман сел в кровати, охваченный внезапным приступом гнева и тоски:

— Считается, что знает каждый. А никто ничего знать не хочет. Никто…

— Тише, — злобно прошипела Сара. — Тебя на другом конце города слышно.

— …ничего знать не хочет, — повторил Норман, сразу понизив голос до шепота. — Когда говорят о правительстве Риджли 1988 года, разве кто-нибудь скажет, что он победил на выборах потому, что наобещал золотые горы и плел расистский вздор? Ничего подобного! Нет, они говорят «выбор сволочи Маккомбера», словно только Хамфри Маккомбер приложил к этому руку, а он-то отвечал на вопросы Мультивака и больше ничего. Я и сам так говорил, а вот теперь я понимаю, что бедняга был всего-навсего простым фермером и не просил назначать его избирателем. Так почему же он виноват больше других? А теперь его имя стало ругательством.

— Рассуждаешь, как ребенок, — сказала Сара.

— Рассуждаю, как взрослый человек. Вот что, Сара, я откажусь. Они меня не могут заставить, если я не хочу. Скажу, что я болен. Скажу…

Но Саре это уже надоело.

— А теперь послушай меня, — прошептала она в холодной ярости. — Ты не имеешь права думать только о себе. Ты сам знаешь, что такое избиратель года. Да еще в год президентских выборов. Реклама, и слава, и, может быть, куча денег…

— А потом опять становись к прилавку.

— Никаких прилавков! Тебя назначат по крайней мере управляющим одного из филиалов, если будешь все делать по-умному, а уж это я беру на себя. Если ты правильно разыграешь свои карты, то «Универсальным магазинам Кеннелла» придется заключить с тобой выгодный для нас контракт — с пунктом о регулярном увеличении твоего жалованья и обязательством выплачивать тебе приличную пенсию.

— Избирателя, Сара, назначают вовсе не для этого.

— А тебя — как раз для этого. Если ты не желаешь думать о себе или обо мне — я же прошу не для себя! — то о Линде ты Подумать обязан.

Норман застонал.

— Обязан или нет? — грозно спросила Сара.

— Да, милочка, — прошептал Норман.


Третьего ноября последовало официальное сообщение, и, теперь Норман уже не мог бы отказаться, даже если бы у него хватило на это мужества.

Они были полностью изолированы от внешнего мира. Агенты секретной службы, уже не скрываясь, преграждали всякий доступ в дом.

Сначала беспрерывно звонил телефон, но на все звонки с чарующе-виноватой улыбкой Филип Хэндли отвечал сам. В конце концов станция попросту переключила телефон на полицейский участок.

Норман полагал, что так его спасают не только от захлебывающихся от поздравлений (и зависти) друзей, но и от бессовестных приставаний коммивояжеров, чующих возможную прибыль, от расчетливой вкрадчивости политиканов со всей страны… А может, и от полоумных фанатиков, готовых разделаться с ним.

В дом запретили приносить газеты, чтобы оградить Нормана от их воздействия, а телевизор отключили — деликатно, но решительно, и громкие протесты Линды не помогли.

Мэтью ворчал и не покидал своей комнаты; Линда, когда первые восторги улеглись, начала дуться и капризничать, потому что ей не позволяли выходить из дома; Сара делила время между стряпней и планами на будущее; а настроение Нормана становилось все более и более угнетенным под влиянием одних и тех же мыслей.

И вот наконец настало утро четвертого ноября 2008 года, наступил День Выборов.


Завтракать сели рано, но ел один только Норман Маллер, да и то по привычке. Ни ванна, ни бритье не смогли вернуть его к действительности или избавить от чувства, что и вид у него такой же скверный, как душевное состояние.

Хэндли изо всех сил старался разрядить напряжение, но даже его дружеский голос не мог смягчить враждебности серого рассвета. (В прогнозе погоды было сказано: облачность, в первую половину дня возможен дождь.)

Хэндли предупредил:

— До возвращения мистера Маллера дом остается по-прежнему под охраной, а потом мы избавим вас от своего присутствия.

Агент секретной службы на этот раз был в полной парадной форме, включая окованную медью кобуру на боку.

— Вы же совсем не были нам в тягость, мистер Хэндли, — сладко улыбнулась Сара.

Норман выпил две чашки кофе, вытер губы салфеткой, встал и произнес каким-то страдальческим голосом:

— Я готов.

Хэндли тоже поднялся.

— Прекрасно, сэр. И благодарю вас, миссис Маллер, за любезное гостеприимство.

Бронированный автомобиль урча несся по пустынным улицам. Даже для такого раннего часа на улицах было слишком пусто.

Хэндли обратил на это внимание Нормана и добавил:

— На улицах, по которым пролегает наш маршрут, теперь всегда закрывается движение — это правило было введено после того, как покушение террориста в девяносто втором году чуть не сорвало выборы Леверетта.

Когда машина остановилась, Хэндли, предупредительный, как всегда, помог Маллеру выйти. Они оказались в подземном коридоре, вдоль стен которого шеренги солдат замерли по стойке «смирно».

Маллера проводили в ярко освещенную комнату, где три человека в белых халатах встретили его приветливыми улыбками. Норман сказал резко:

— Но ведь это же больница!

— Неважно, — тотчас же ответил Хэндли. — Просто в больнице есть все необходимое оборудование.

— Ну так что же я должен делать?

Хэндли кивнул. Один из трех людей в белых халатах шагнул к ним и сказал:

— Вы передаете его мне.

Хэндли небрежно козырнул и вышел из комнаты. Человек в белом халате проговорил:

— Не угодно ли вам сесть, мистер Маллер? Я Джон Полсон, старший вычислитель. Это Самсон Левин и Питер Дорогобуж, мои помощники.

Норман тупо пожал всем руки. Полсон был невысок, его лицо с расплывчатыми чертами, казалось, привыкло вечно улыбаться. Он носил очки в старомодной пластиковой оправе и накладку, плохо маскировавшую плешь. Разговаривая, Полсон закурил сигарету. (Он протянул пачку и Норману, но тот отказался.)

Полсон сказал:

— Прежде всего, мистер Маллер, я хочу предупредить вас, что мы никуда не торопимся. Если понадобится, вы можете пробыть здесь с нами хоть целый день, чтобы привыкнуть к обстановке и избавиться от ощущения, будто в этом есть что-то необычное, какая-то клиническая сторона, если можно так выразиться.

— Это мне ясно, — сказал Норман. — Но я предпочел бы, чтобы это кончилось поскорее.

— Я вас понимаю. И тем не менее нужно, чтобы вы ясно представляли себе, что происходит. Прежде всего, Мультивак находится не здесь.

— Не здесь? — Все это время, как он ни был подавлен, Норман таил надежду увидеть Мультивак. По слухам, он достигал полумили в длину и был в три этажа высотой, а в коридорах внутри его — подумать только! — постоянно дежурят пятьдесят специалистов. Это было одно из чудес света.

Полсон улыбнулся:

— Вот именно. Видите ли, он не совсем портативен. Говоря серьезно, он помещается под землей, и мало кому известно, где именно. Это и понятно, ведь Мультивак — наше величайшее богатство. Поверьте мне, выборы не единственное, для чего используют Мультивак.

Норман подумал, что разговорчивость его собеседника не случайна, но все-таки его разбирало любопытство.

— А я думал, что увижу его. Мне бы этого очень хотелось.

— Разумеется. Но для этого нужно распоряжение президента, и даже в таком случае требуется виза Службы безопасности. Однако мы соединены с Мультиваком прямой связью. То, что сообщает Мультивак, можно расшифровать здесь, а то, что мы говорим, передается прямо Мультиваку; таким образом, мы как бы находимся в его присутствии.

Норман огляделся. Кругом стояли непонятные машины.

— А теперь разрешите мне объяснить вам процедуру, мистер Маллер, — продолжал Полсон. — Мультивак уже получил почти всю информацию, которая ему требуется для определения кандидатов в органы власти всей страны, отдельных штатов и местные. Ему нужно только свериться с не поддающимся выведению умонастроением личности, и вот тут-то ему и нужны мы. Мы не в состоянии сказать, какие он задаст вопросы, но они и вам, и даже нам, возможно, покажутся почти бессмысленными. Он, скажем, спросит вас, как, на ваш взгляд, поставлена очистка улиц вашего города и как вы относитесь к централизованным мусоросжигателям. А может быть, он спросит, лечитесь ли вы у своего постоянного врача или пользуетесь услугами Национальной медицинской компании. Вы понимаете?

— Да, сэр.

— Что бы он ни спросил, отвечайте своими словами, как вам угодно. Если вам покажется, что объяснять нужно многое, не стесняйтесь. Говорите хоть час, если понадобится.

— Понимаю, сэр.

— И еще одно. Нам потребуется использовать кое-какую несложную аппаратуру. Пока вы говорите, она будет автоматически записывать ваше давление, работу сердца, проводимость кожи, биотоки мозга. Аппараты могут испугать вас, но все это совершенно безболезненно. Вы даже не почувствуете, что они включены.

Его помощники уже хлопотали около мягко поблескивающего агрегата на хорошо смазанных колесах. Норман спросил:

— Это чтобы проверить, говорю ли я правду?

— Вовсе нет, мистер Маллер. Дело не во лжи. Речь идет только об эмоциональном напряжении. Если машина спросит ваше мнение о школе, где учится ваша дочь, вы, возможно, ответите: «По-моему, классы в ней переполнены». Это только слова. По тому, как работает ваш мозг, сердце, железы внутренней секреции и потовые железы, Мультивак может точно определить, насколько вас волнует этот вопрос. Он поймет, что вы испытываете, лучше, чем вы сами.

— Я об этом ничего не знал, — сказал Норман.

— Конечно! Ведь большинство сведений о методах работы Мультивака являются государственной тайной. И когда вы будете уходить, вас попросят дать подписку, что вы не будете разглашать, какого рода вопросы вам задавались, что вы на них ответили, что здесь происходило и как. Чем меньше известно о Мультиваке, тем меньше шансов, что кто-то посторонний попытается повлиять на тех, кто с ним работает. — Он мрачно улыбнулся. — У нас и без того жизнь нелегкая.

Норман кивнул:

— Понимаю.

— А теперь, быть может, вы хотите есть или пить?

— Нет. Пока что нет.

— У вас есть вопросы? Норман покачал головой.

— В таком случае скажите нам, когда вы будете готовы.

— Я уже готов.

— Вы уверены?

— Вполне.

Полсон кивнул и дал знак своим помощникам начинать. Они двинулись к Норману с устрашающими аппаратами, и он почувствовал, как у него участилось дыхание.


Мучительная процедура длилась почти три часа и прерывалась всего на несколько минут, чтобы Норман мог выпить чашку кофе и, к величайшему его смущению, воспользоваться ночным горшком. Все это время он был прикован к машинам. Под конец он смертельно устал.

Он подумал с иронией, что выполнить обещание ничего не разглашать будет очень легко. У него уже от вопросов была полная каша в голове.

Почему-то раньше Норман думал, что Мультивак будет говорить загробным, нечеловеческим голосом, звучным и рокочущим; очевидно, это представление ему навеяли бесконечные телевизионные передачи, решил он теперь. Действительность оказалась до обидного неромантичной. Вопросы поступали на полосках какой-то металлической фольги, испещренных множеством проколов. Вторая машина превращала проколы в слова, и Полсон читал эти слова Норману, а затем передавал ему вопрос, чтобы он прочел его сам.

Ответы Нормана записывались на магнитофонную пленку, их проигрывали, а Норман слушал, все ли верно, и его поправки и добавления тут же записывались.

Затем пленка заправлялась в перфорационный аппарат и результаты передавались Мультиваку.

Единственный вопрос, запомнившийся Норману, был словно выхвачен из болтовни двух кумушек и совсем не вязался с торжественностью момента: «Что вы думаете о ценах на яйца?»

И вот все позади: с его тела осторожно сняли многочисленные электроды, распустили пульсирующую повязку на предплечье, убрали аппаратуру.

Норман встал, глубоко и судорожно вздохнул и спросил:

— Все? Я свободен?

— Не совсем. — Полсон спешил к нему с ободряющей улыбкой. — Мы бы просили вас задержаться еще на часок.

— Зачем? — встревожился Норман.

— Приблизительно такой срок нужен Мультиваку, чтобы увязать полученные новые данные с миллиардами уже имеющихся у него сведений. Видите ли, он должен учитывать тысячи других выборов. Дело очень сложное. И может оказаться, что какое-нибудь назначение окажется неувязанным, скажем, санитарного инспектора в городе Феникс, штат Аризона, или же муниципального советника в Уилксборо, штат Северная Каролина. В таком случае Мультивак будет вынужден задать вам еще несколько решающих вопросов.

— Нет, — сказал Норман. — Я ни за что больше не соглашусь.

— Возможно, этого и не потребуется, — заверил его Полсон. — Такое положение возникает крайне редко. Но просто на всякий случай вам придется подождать. — В его голосе зазвучали еле заметные стальные нотки. — Ваши желания тут ничего не решают. Вы обязаны.

Норман устало опустился на стул и пожал плечами. Полсон продолжал:

— Читать газеты вам не разрешается, но, если детективные романы, или партия в шахматы, или еще что-нибудь в этом роде помогут вам скоротать время, вам достаточно только сказать.

— Ничего не надо. Я просто посижу.

Его провели в маленькую комнату рядом с той, где он отвечал на вопросы. Он сел в кресло, обтянутое пластиком, и закрыл глаза.

Хочешь не хочешь, а нужно ждать, пока истечет этот последний час.


Он сидел не двигаясь, и постепенно напряжение спало. Дыхание стало не таким прерывистым, и дрожь в пальцах уже не мешала сжимать руки.

Может, вопросов больше и не будет. Может, все кончилось.

Если это так, то дальше его ждут факельные шествия и выступления на всевозможных приемах и собраниях. Избиратель этого года!

Он, Норман Маллер, обыкновенный продавец из маленького универмага в Блумингтоне, штат Индиана, не рожденный великим, не добившийся величия собственными заслугами, попал в необычайное положение: его вынудили стать великим.

Историки будут торжественно упоминать Выборы Маллера в 2008 году. Ведь эти выборы будут называться именно так — Выборы Маллера.

Слава, повышение в должности, сверкающий денежный поток — все то, что было так важно для Сары, почти не занимало его. Конечно, это очень приятно, и он не собирается отказываться от подобных благ. Но в эту минуту его занимало совершенно другое.

В нем вдруг проснулся патриотизм. Что ни говори, а он представляет здесь всех избирателей страны. Их чаяния собраны в нем, как в фокусе. На этот единственный день он стал воплощением всей Америки!

Дверь открылась, и Норман весь обратился в слух. На мгновение он внутренне сжался. Неужели опять вопросы?

Но Полсон улыбался.

— Все, мистер Маллер.

— И больше никаких вопросов, сэр?

— Ни единого. Прошло без всяких осложнений. Вас отвезут домой, и вы снова станете частным лицом, конечно, насколько вам позволит широкая публика.

— Спасибо, спасибо. — Норман покраснел и спросил: — Интересно, а кто избран?

Полсон покачал головой:

— Придется ждать официального сообщения. Правила очень строгие. Мы даже вам не имеем права сказать. Я думаю, вы понимаете.

— Конечно. Ну конечно, — смущенно ответил Норман.

— Агент Службы безопасности даст вам подписать необходимые документы.

— Хорошо.

И вдруг Норман ощутил гордость. Неимоверную гордость. Он гордился собой.

В этом несовершенном мире суверенные граждане первой в мире и величайшей Электронной Демократии через Нормана Маллера (да, через него!) вновь осуществили принадлежащее им свободное, ничем не ограниченное право выбирать свое правительство!

Секрет бронзовой комнаты

Gimmicks Three

© 1956 by Isaac Asimov

Секрет бронзовой комнаты

© Издательство «Полярис», перевод, 1996

— Ну же, смелее, — довольно вежливо для демона произнес Шапур. — Ты только понапрасну тратишь мое время. Да и свое, пожалуй, тоже, поскольку тебе осталось лишь полчаса. — И его хвост дернулся.

— Это не дематериализация? — задумчиво спросил Исидор Уэлби.

— Я уже говорил, что нет, — ответил Шапур.

— В который раз Уэлби окинул взглядом монолитную бронзу, окружавшую его со всех сторон. Демон испытал поистине дьявольское наслаждение (да и какое еще ему испытывать?), демонстрируя безупречно гладкую поверхность пола, потолка и четырех стен, состоявших из массивных бронзовых плит двухфутовой толщины, скрепленных между собой без единого признака сварных швов. Уэлби находился в абсолютно замкнутом пространстве. В его распоряжении оставалось только полчаса и ни минутой больше, в то время как демон в нетерпеливом ожидании наблюдал за ним.


Исидор Уэлби подписался ровно за десять лет до настоящих событий (день в день, разумеется).

— Мы платим тебе авансом, — убеждал его демон. — В течение десяти лет у тебя будет все, что пожелаешь, — в разумных пределах, конечно, — а затем ты становишься демоном. Одним из нас. Ты получишь новое имя, означающее демоническую мощь, и, кроме того, множество других привилегий. Тебе едва ли даже будут известны те муки ада, на какие обречены проклятые души. Ну а если ты не распишешься, то не исключено, что естественный ход твоей жизни все равно приведет тебя к адскому огню. Никогда не знаешь, что случится завтра… Взять хотя бы меня. Дела мои не так уж плохи. Я подписался, прожил свои десять лет и — вот он я. Совсем неплохо.

— Тогда почему тебя волнует, поставлю я свою подпись или нет, если мне, похоже, все равно не избежать мук ада? — спросил Уэлби.

— Не очень-то легко вербовать новых сотрудников в штат ада, — признался демон, пожимая плечами. От этого движения слабый запах сернистого ангидрида в воздухе чуть усилился. — Каждому хочется попасть в число счастливчиков, выигравших место в раю. Шансов на выигрыш почти никаких, но люди все равно продолжают ставить на него. Мне кажется, что ты слишком благоразумен для такой игры. А между тем осужденных душ у нас больше, нежели идей, что с ними делать, и все острее ощущается нехватка административных кадров.

Уэлби, только что оставивший службу в армии и обнаруживший, что она ничего ему не дала, кроме хромоты и прощального письма от девушки, которую почему-то все еще любил, уколол палец и подписался.

Сначала он, конечно, ознакомился с коротким текстом договора. Подписание этого документа кровью означало, что ему, Исидору Уэлби, отныне передавалась определенная часть демонической власти. В документе подробно не раскрывалось, как обращаться с данными ему сверхъестественными силами, о механизме действия которых также многое умалчивалось. Но все его желания, тем не менее, исполнялись бы таким образом, что их воплощение в реальность казалось бы вполне обычным делом и ни у кого не вызывало бы подозрений.

Правда, ни одно желание, которое шло бы вразрез с высшими целями и замыслами относительно развития человеческой истории, осуществиться бы не смогло.

При чтении этого пункта Уэлби поднял брови.

Шапур кашлянул.

— Мера предосторожности, навязанная нам… э-э… свыше. Ты здраво мыслишь. Эти ограничения не послужат тебе помехой.

— Тут, кажется, есть и каверзное условие, — проговорил Уэлби.

— Да, что-то в этом роде. В конце концов, нам ведь надо проверить твое соответствие будущей должности. Как видишь, условие заключается в том, что по прошествии десяти лет тебя попросят выполнить для нас какое-либо задание. Твоя демоническая сила поможет тебе легко справиться с ним. Сейчас мы не можем раскрыть тебе суть задания, но у тебя в запасе будет целых десять лет, чтобы изучить сущность демонической силы, заключенной в тебе. Смотри на все это как на вступительный тест.

— А если я не пройду его, что тогда?

— В таком случае, — сказал демон, — по окончании теста ты станешь всего лишь обычной осужденной душой. — Он был демоном, и потому при одной мысли об осужденной душе в его глазах блеснул дымящийся огонь, а когтистые пальцы конвульсивно задергались, словно он чувствовал, как они уже глубоко вонзились в человеческую плоть. Но он только учтиво добавил: — Давай же, подписывай — тест будет простым. Нам бы хотелось видеть тебя в руководящих кадрах, нежели получить еще одного безработного подсобника.

Уэлби, полного грустных раздумий о своей недосягаемой любимой, мало беспокоило, что произойдет через десять лет. И он подписался.

Однако десять лет пролетели довольно быстро. Исидор Уэлби никогда не терял трезвости мышления, как и предсказывал демон, и дела его шли в гору. Уэлби поступил на работу, и, поскольку всегда оказывался в нужном месте в нужное время и всегда говорил о нужном с нужным человеком, его быстро продвинули по службе наверх, где он занял весьма высокий пост. Капиталовложения, которые он делал, неизменно окупались. Его девушка, исполненная самого искреннего раскаяния и горячо обожающая его, вернулась к нему, что послужило причиной еще большей радости.

Его брак оказался счастливым и был благословлен четырьмя детьми — двумя мальчиками и двумя девочками, смышлеными и довольно хорошо воспитанными. На исходе десяти лет Уэлби достиг вершины власти, славы и богатства, а что касается его жены, то с возрастом она становилась все прекрасней.


И вот десять лет спустя после подписания договора (день в день, разумеется) он проснулся и увидел, что находится не в своей спальне, а в какой-то ужасной бронзовой комнате, страшной своей монолитностью, и рядом нет никого, кроме сгоравшего от нетерпения демона.

— Тебе нужно только выйти отсюда, и ты станешь одним из нас, — сказал Шапур. — Если ход твоих мыслей будет логичен и правилен, то задание можно выполнить с помощью твоей демонической силы. Но при одном условии: ты должен точно знать, что именно ты предпринимаешь. Сейчас тебе бы уже следовало это знать.

— Моя жена и дети будут очень встревожены моим исчезновением, — произнес Уэлби, начиная раскаиваться.

— Они увидят твой труп, — утешил его демон. — Ты будешь выглядеть так, будто умер от сердечного приступа. Тебе устроят великолепные похороны, а священник предаст тебя в руки Господни. Мы же, со своей стороны, не будем разрушать иллюзий ни его самого, ни тех, кто внимает ему. Ну давай, Уэлби, времени тебе осталось только до полудня.

В течение десяти лет Уэлби безотчетно готовился к этому моменту, и сейчас паническое чувство овладело им в гораздо меньшей степени, чём можно было бы предположить для подобной ситуации. Уэлби обвел помещение оценивающим взглядом.

— Эта комната изолирована полностью? И никаких потайных отверстий?

— Ни в стенах, ни в полу, ни в потолке нет никаких отверстий, — с профессиональной гордостью ответил демон, испытывая явное удовольствие от проделанной работы. — То же самое касается и стыков между ними. Ты сдаешься?

— Нет, нет. Дай мне время подумать.

Уэлби погрузился в размышления. В комнате, казалось, совсем не чувствовалось духоты. Скорее наоборот: Уэлби не покидало ощущение движущегося потока воздуха. Возможно, воздух проникал сквозь стены путем дематериализации. Тем же путем, видимо, сюда вошел и демон. Значит, есть шансы на то, что Уэлби и сам сможет воспользоваться дематериализацией, чтобы выйти отсюда. Он спросил об этом.

Демон ухмыльнулся:

— Дематериализация нам не подвластна. Я вошел в комнату, не дематериализуясь.

— Ты так уверен в этом?

— Комната — мое собственное творение, — самодовольно проговорил демон, — и сконструирована специально для тебя.

— И ты вошел с наружной стороны?

— Ну да.

— С помощью такой же демонической силы, какой обладаю и я?

— Совершенно верно. Ладно, давай уточним. Ты не можешь перемещаться сквозь материю, но зато можешь двигаться в любом измерении с помощью простого усилия воли. Можно перемещаться вверх, вниз, направо, налево, под углом и так далее, но сквозь материю — ничего не выйдет.

Уэлби снова задумался, а Шапур продолжал демонстрировать исключительно непоколебимую прочность массивных бронзовых стен, пола и потолка; их цельность, доведенную до абсолюта.

Уэлби ничуть не сомневался в том, что Шапур — какой бы ни была его убежденность в необходимости вербовки новых сотрудников администрации — едва сдерживал в себе порывы дьявольского восторга по поводу возможного обладания обычной осужденной душой, которой он всласть позабавится.

— У меня, по крайней мере, — в жалкой попытке пофилософствовать произнес Уэлби, — будет о чем вспоминать — о моих десяти счастливых годах. Это несомненно послужит утешением даже для души, обреченной на все муки ада.

— Вовсе нет, — возразил демон. — Ад не был бы адом, если бы вам позволили иметь при себе утешение. Все, приобретенное вами на Земле по договору с дьяволом — как и в случае с тобой (или со мной, если на то пошло), — это как раз то, что можно было бы получить и без заключения такого договора. Если, конечно, усердно работать и полностью уповать на… э-э… Небо. Именно это обстоятельство и придает подобным сделкам поистине демонический характер. — И демон радостно захохотал.

— То есть, по-твоему, выходит, что моя жена вернулась бы ко мне, даже если бы я никогда не подписывал твой контракт? — возмутился Уэлби.

— Вполне возможно, — сказал Шапур. — Все происходит по воле… э-э… Неба, знаешь ли. А сами мы даже не пытаемся что-либо изменить.

Потрясение, которое пережил Уэлби в тот момент, очевидно, усилило его способность соображать, потому что в следующий момент он исчез. Бронзовая комната опустела, если не считать изумленного демона. Изумление сменилось безудержной яростью, когда взгляд демона упал на контракт с Уэлби, который Шапур вплоть до сего момента держал в руке, приготовившись к финальному действию по завладению человеческой душой. В любом случае.


Прошло десять лет (день в день, разумеется) с тех пор, как Исидор Уэлби подписал свой договор с Шапуром. В кабинет Уэлби вошел разъяренный демон.

— Послушай… — начал он свирепо.

Уэлби оторвался от работы и удивленно взглянул на посетителя:

— Кто вы?

— Ты прекрасно знаешь, кто я такой, — ответил Шапур.

— Вовсе нет, — возразил Уэлби.

Демон пристально посмотрел на человека:

— Вижу, что ты говоришь правду, вот только не могу разобраться с подробностями. — Он тут же начинил мозг Уэлби событиями последних десяти лет.

— О да, — произнес Уэлби. — Я, конечно же, могу все объяснить, но ты уверен, что нам не помешают?

— Не помешают, — с мрачной решимостью заверил его демон.

— Я сидел в той закрытой со всех сторон бронзовой комнате, — начал Уэлби, — и…

— Это неважно, — вспылил демон. — Я хочу знать…

— Позволь мне, пожалуйста, рассказать все по-своему.

Демон захлопнул челюсти. От него стал распространяться едкий запах сернистого ангидрида, и Уэлби раскашлялся. Вид у него при этом был страдальческий.

— Ты не мог бы чуть отодвинуться? Благодарю… Итак, я сидел в той закрытой со всех сторон бронзовой комнате и вдруг вспомнил, как ты все время твердил об абсолютной цельности четырех стен, пола и потолка. Я тогда спросил себя: почему ты специально упоминал об этом? Что еще было там, помимо стен, пола и потолка? Ты обрисовал вполне узнаваемое трехмерное пространство.

Да, именно так: трехмерное. Комната не была замкнута в четвертом измерении. Существование ее в прошлом было не беспредельно. Ты признался, что создал ее специально для меня. Значит, если отправиться в прошлое, то в результате можно очутиться в той временной точке, в которой комнаты еще не было, и таким образом оказаться за ее пределами.

Более того, по твоим словам, я обладал способностью перемещаться в любом измерении, а время, несомненно, можно рассматривать как одно из измерений. Во всяком случае, как только я решил двигаться по направлению к прошлому, то тут же попал в мчащийся с огромной скоростью поток событий своей жизни, повернутой вспять, и… внезапно обнаружил, что вокруг меня и в помине нет никакой бронзы.

— Как я не догадался о подобном исходе? — вскричал демон с мукой в голосе. — Другим путем ты и не смог бы ускользнуть. Что меня волнует — так это твой контракт. Раз уж ты не попадаешь в разряд обычных осужденных душ — что ж, прекрасно. Это входит в условия игры. Но ты должен стать, по меньшей мере, одним из нас, одним из сотрудников администрации. Тебе заплатили именно за это, и если я не доставлю тебя в преисподнюю, у меня будут крупные неприятности.

Уэлби пожал плечами:

— Я тебе сочувствую, конечно, но ничем помочь не могу. Ты, должно быть, смастерил ту бронзовую комнату сразу же после того, как я поставил свою подпись на документе, потому что момент моего освобождения из комнаты совпал с той временной точкой, в которой я заключал с тобой сделку. В тот момент прошлого я снова увидел тебя. И себя тоже. Ты подталкивал ко мне контракт, а с ним и иглу, которой я мог бы уколоть палец. Конечно, когда я переместился назад во времени, то уготованное мне будущее изгладилось из моей памяти, но, видимо, не совсем. Когда ты подтолкнул ко мне контракт, мне стало не по себе. Поэтому я не подписал его. Я наотрез отказался это делать.

Шапур заскрежетал зубами.

— Как же я не сообразил? Если бы вероятностные модели влияли на демонов, я бы с удовольствием переместился вместе с тобой в этот новый условный мир. Однако все, что я могу тебе сказать, — это то, что ты потерял те десять счастливых лет, которые получил от нас в качестве платы. Это меня утешает. А еще утешает то, что мы тебя все равно заполучим после твоей смерти.

— Да ну, брось, — сказал Уэлби. — Разве в аду позволительно иметь утешение? Хотя в течение десяти лет, которые я к настоящему моменту уже прожил, я ничего не знал о том, что мог бы приобрести. Но сейчас, когда ты вложил в мою голову память о тех десяти годах, которые могли бы быть, я припоминаю, как ты говорил мне в той бронзовой комнате, что демонические соглашения не могут дать больше того, что можно приобрести усердным трудом и упованием на Небо. Я трудился усердно, и я уповал.

Уэлби посмотрел на фотографию своей прекрасной жены и четверых прекрасных детей, затем окинул взглядом со вкусом подобранную роскошную обстановку своего кабинета.

— И я, возможно, сумею даже избежать ада. Тут ты тоже ничего не поделаешь — не в твоей это власти.

И демон с ужасным воплем исчез навсегда.

Небывальщина

Kid Stuff

© 1953 by Isaac Asimov

Небывальщина

© О. Битов, перевод, 1996

Первый приступ тошноты миновал, и Ян Прентисс воскликнул:

— Черт возьми, ты же насекомое!

Это звучало не оскорблением, а констатацией факта. Нечто, усевшееся на рабочем столе Прентисса, откликнулось:

— Разумеется…

В нем было около фута росту. Тонюсенькое, с паутинками-ручками и стебельками-ножками, оно казалось крошечной неумелой пародией на человека. И ручки и ножки росли попарно из верхней части туловища. Ножки были длиннее и толще, чем ручки, длиннее, чем само тело, и в коленях переламывались не назад, а вперед. Нечто опиралось на эти свои колени, и низ его пушистого брюшка почти касался поверхности стола.

Времени, чтобы подметить все подробности, у Прентисса было хоть отбавляй. Нечто вовсе не возражало, чтобы его разглядывали. Даже напротив: оно словно упивалось вниманием — или, быть может, оно привыкло, чтобы им любовались?

— Откуда ты взялось?

Задавая свой вопрос, Прентисс был не слишком уверен, что поступает здраво. Еще пять минут назад он сидел себе за машинкой, лениво выстукивая рассказ, обещанный Хорасу Даблъю Брауну еще для прошлого номера журнала «Небывальщина и чертовщина». Настроение у Прентисса было самое обыкновенное, чувствовал он себя нормально — и физически и умственно. И вдруг какая-то часть пространства рядом с машинкой замерцала, заклубилась и сконцентрировалась в этот нелепый кошмар, свесивший блестящие черные ножки над краем стола.

— Я авалонец, — высказался кошмар. — Из Авалона, другими словами…

Крошечное личико заканчивалось роговыми челюстями. Из прыщей над глазами тянулась пара качающихся антенн длиной дюйма по три. Фасеточные глаза сверкали множеством мелких граней — и не было даже и признака ноздрей.

«Естественно, ноздрей нет, — пришла неясная мысль. — Оно должно дышать через отверстия в брюшке. Стало быть, и говорить оно должно брюшком. Или пользуясь телепатией…»

— Из Авалона? — зачем-то переспросил Прентисс. А про себя добавил; «Авалон — это что, страна эльфов из времен короля Артура?..»

— Разумеется, — подтвердило существо, непринужденно отвечая на мысль. — Я эльф.

— Нет, нет!..

Прентисс прижал руки к липу, но, когда отнял, увидел, что эльф по-прежнему тут, расселся, постукивая ножками по верхнему ящику стола. Притом Прентисс был уверен, что не страдает ни алкоголизмом, ни психопатией. По правде сказать, соседи считали его довольно заурядной личностью. У него был приличный животик, заметные, хоть и не очень, остатки волос на черепе, привлекательная жена и деятельный десятилетний сын. Конечно же, соседи и не догадывались, что взносы за дом он выплачивает, сочиняя волшебные историйки для второсортных журналов.

Однако до сих пор тайный этот порок никогда не отражался пагубно на его психике. Разве что жена нет-нет да и покачает укоризненно головой — мнение ее сводилось, в сущности, к тому, что он растрачивает и даже извращает свой талант.

— И кто только это читает! — говаривала она. — Демоны, гномы, эльфы… Детские сказочки!..

— Ты совершенно не права, — ответствовал ей Прентисс. — Современные фантазии представляют собой вольные и, если угодно, утонченные переработки народных мотивов. Под маской нереальности нередко кроются острые комментарии к злободневным событиям. И, заметь, пишутся они исключительно для взрослых. — Бланш пожимала плечами: ей доводилось слушать выступления мужа на съездах и симпозиумах, и все его доводы были ей давно знакомы. Включая последний, решающий: — Кроме того, за фантазии платят, и неплохо платят, не так ли?

— Может, и так, — отзывалась она обычно, — но как было бы славно, если бы ты переключился на детективы! По крайней мере, мы могли бы сказать соседям, чем ты зарабатываешь на жизнь…

Прентисс испустил беззвучный стон: ведь Бланш могла войти в любую минуту и застать его разговаривающим с самим собой. Нет, все же видение слишком реально для сна, — наверное, галлюцинация. Уж после такого позора волей-неволей придется переключиться на детективы…

— Вы заблуждаетесь, — заявил эльф. — Я не сон и не галлюцинация.

— Почему ты тогда не исчезаешь? — спросил Прентисс.

— Дайте срок — исчезну. Перспектива поселиться здесь мне отнюдь не улыбается. И вам придется отправиться вместе со мной.

— Мне? Придется? Черт возьми, по какому праву ты вздумал мной распоряжаться?

— Если вы полагаете, что это вежливо так обращаться с представителем древней культуры, то остается лишь пожалеть, что вы не получили должного воспитания.

— Какая там древняя культура!..

Он хотел было добавить: «Просто плод моего воображения», — но стал писателем слишком давно для того, чтобы скомпрометировать себя подобным штампом.

— Мы, насекомые, — молвил эльф свысока, — возникли за полмиллиарда лет до первых млекопитающих. Мы были свидетелями воцарения динозавров и свидетелями того, как они вымерли. А уж что до вас, человекообразных, — вы-то уж на Земле и вовсе новоселы.

— Так стоило ли, — заметил Прентисс, — растрачивать на нас свое царственное внимание?

— Не стал бы, — ответил эльф, — поверьте, не стал бы, если б не насущная необходимость.

— Послушай, времени у меня в обрез. Бланш… моя жена может зайти сюда с минуты на минуту. Она будет очень расстроена…

— Она не придет, — заверил эльф. — Я заблокировал ее сознание.

— Что???

— Совершенно без вреда для нее, уверяю вас. В конце концов, вы же и сами не хотите, чтобы нас беспокоили, не правда ли?

Прентисс сжался в кресле, ошеломленный и несчастный.

— Мы, эльфы, начали сотрудничать с человекообразными, как только наступил ледниковый период. Вы представить себе не можете, что это было за скверное для нас время. Не могли же мы напялить на себя звериные шкуры или поселиться в пещерах, как ваши неотесанные предки. Требовалось невероятно много психоэнергии, чтобы сохранять тепло.

— Невероятно много чего?

— Психоэнергии. Вы о ней ровным счетом ничего не знаете. Ваш ум слишком груб, чтоб уловить хотя бы суть концепции. И не перебивайте меня, пожалуйста… — Эльф выдержал паузу и продолжал: — Необходимость вынудила нас пойти на эксперимент. Человеческий мозг незрел, но велик. Клетки его неэффективны и медлительны, зато их множество. Нам удалось использовать ваш мозг как усилитель, как своеобразную линзу, концентрирующую психолучи, и многократно увеличить сумму доступной нам энергии. Оледенение мы пережили относительно сносно, и нам не пришлось переселяться в тропики, как в эпохи предшествующих оледенений. Однако мы избаловались. И когда тепло вернулось, мы не бросили человекообразных, нет! Мы продолжали использовать их, чтобы поднять наш жизненный уровень в целом. Чтобы передвигаться быстрее, питаться лучше, успевать больше. А потом еще и молоко…

— Молоко? — удивился Прентисс. — Не вижу связи.

— Божественная жидкость! Сам я пробовал ее лишь однажды, но классическая поэзия эльфов воспевает ее в таких выражениях… В прежние времена, бывало, вы снабжали нас молоком в достатке. Какое несчастье, что человекообразные отбились от рук!

— Отбились от рук?

— Лет двести назад. — Уже неплохо.

— Да не будьте вы таким ограниченным! — сказал эльф жестко. — Сотрудничество было полезным для обеих сторон, покуда вы, человекообразные, не научились сами управлять энергией. С вашей стороны это было просто гнусно, — а впрочем, чего еще от вас ждать…

— Почему же гнусно?

— Ну как вам объяснить?.. Было так хорошо освещать наши ночные пирушки светлячками — это требовало психоэнергии всего на две человечьих силы. Но вы провели повсюду электрический свет. Наши антенны годны для связи на целые мили, но вы придумали телеграф, телефон и радио. Наши слуги-гномы добывали руды куда эффективнее вас, покуда не был изобретен динамит. Вам понятно?

— Нет.

— А вы полагаете, чувствительные существа высшего порядка, эльфы, могли равнодушно взирать на то, как кучка волосатых млекопитающих теснит их и обгоняет? Может, это и не было бы трагично, если бы мы были способны развить свою электронику или скопировать вашу, но для такой цели наша психоэнергия оказалась, увы, неприменима. И вот мы ушли от мира. Мы рассердились, зачахли, упали духом. Назовите это комплексом неполноценности, если угодно, но за последние два столетия мы мало-помалу отмежевались от человечества и удалились в такие места, как Авалон…

Прентисс напряженно размышлял.

— Давайте-ка без обиняков. Вы способны вмешиваться в сознание людей?

— Безусловно.

— И могли бы стать для меня невидимкой? То есть внушить мне это гипнотически?

— Термин довольно грубый, но в принципе мог бы.

— И когда вы явились мне воочию, то сначала разблокировали мой мозг, верно?

— Отвечая на ваши мысли, не выраженные в словах: вы не спите и не бредите, и во мне нет ничего сверхъестественного.

— Мне просто хотелось удостовериться. Значит, как я понимаю, вы можете читать мои мысли?

— Разумеется. Труд довольно грязный и неблагодарный, но могу, если надо. Ваша фамилия Прентисс, и вы сочиняете рассказики о том, что считаете небывальщиной. У вас есть детеныш, который в данный момент находится в так называемой школе. Я знаю о вас достаточно много.

Прентисс поморщился.

— А где расположен этот ваш Авалон?

— Вы его все равно не найдете. — Эльф сомкнул челюсти и щелкнул ими два-три раза подряд. — И не помышляйте даже о том, чтобы вызвать полицию. Вы окажетесь в сумасшедшем доме. Авалон — если уж вы надеетесь, что это вам как-то поможет, — находится в самой середине Атлантики и к тому же совершенно невидим. Когда вы, человекообразные, придумали пароходы, то взяли себе в привычку плавать очертя голову, и мы были вынуждены накрыть весь остров психоэкраном.

Конечно, — продолжал эльф, — оградить себя от инцидентов мы все-таки не могли. Однажды корабль, огромный до безобразия, стукнул нас точнехонько посередине, и потребовалась психоэнергия всего населения, чтобы придать нашему острову вид айсберга. Кажется, «Титаник» — такое название было написано на борту. А нынче над нашими головами то и дело проносятся самолеты, и с ними происходят аварии. Как-то раз мы подобрали несколько ящиков сгущенного молока. Тогда-то я его и попробовал.

— Ну так почему же, черт возьми, — воскликнул Прентисс, — вам не сидится на вашем Авалоне? Почему вы здесь, а не там?

— Меня выслали, — ответил эльф со злостью. — Дурачье!..

— Выслали?

— Вы же знаете, чем это пахнет, когда вы разнитесь от всех хоть на самую малость. Я не такой, как они, и бедное дурачье, слепо верующее в традиции, вознегодовало. Они приревновали ко мне. Вот оно, лучшее объяснение. Приревновали!..

— Чем же вы не такой, как они?

— Подайте мне вон ту лампочку, — сказал эльф. — Нет, просто выверните ее из патрона. Все равно в дневное время вы читаете без электричества.

— Содрогнувшись от отвращения, Прентисс сделал, что было велено, и передал лампочку в лапки эльфа. Тот аккуратно, пальчиками, тонкими и гибкими, словно усики, коснулся цоколя снизу и сбоку. Нить накаливания слабо засветилась.

— Боже милостивый, — вымолвил Прентисс.

— Это, — заявил эльф гордо, — мой величайший талант. Я говорил вам, что мы, эльфы, не способны применять психоэнергию к электронике. А вот я — я способен! Я не простой эльф. Я мутант! Суперэльф! Новая ступень в нашей эволюции! Этот накал, да будет вам известно, возник лишь благодаря активности моего разума. Теперь взгляните, что получится, когда я использую ваш мозг как линзу…

И едва он произнес эти слова, лампочка раскалилась добела, на нее стало больно смотреть. Где-то внутри, глубоко под черепом, у Прентисса возникло смутное, но отнюдь не противное ощущение сродни щекотке. Лампочка погасла, и эльф положил ее на стол позади машинки.

— Я еще не пробовал, — сказал он, любуясь собой, — но подозреваю, что сумел бы даже расщепить ядро урана…

— Но постойте, чтоб зажечь лампочку, нужна энергия. Нельзя же просто взять ее и…

— Я же упоминал о психоэнергии. Великий Оберон, ну постарайся же понять, человекообразный!..

Прентисс чувствовал растущее беспокойство, но ограничился осторожным вопросом:

— И что вы намерены делать с этим вашим даром?

— Вернуться в Авалон, разумеется. Надо бы предоставить дурачье их собственной судьбе, но эльфам не чужд известный патриотизм. В том числе и мне, жесткокрылому…

— Жестко… как вы сказали?

— Мы, эльфы, не все принадлежим к одному подвиду. Я лично из породы жуков. Видите?

Он поднялся на ножки и, не покидая стола, повернулся к Прентиссу спиной. То, что казалось сплошным блестящим черным панцирем, вдруг разделилось и приподнялось, и из-под панциря высунулись прозрачные, в узорах, крылышки.

— Так вы можете летать? — изумился Прентисс.

— Ты очень глуп, — заметил эльф высокомерно, — если не соображаешь, что я слишком велик для полета. Однако они весьма привлекательны, не правда ли? Чешуекрылые, если сравнивать со мной, машут выростами грубыми и безвкусными. Хуже того, их крылья всегда развернуты.

— Чешуекрылые?.. — Прентисс окончательно растерялся.

— Те из нас, кто в родстве с бабочками. Они гордятся собой. И гордыня привела их к тому, чтобы позволить людям видеть себя и восхищаться. Потому-то ваши легенды неизменно наделяют фей крыльями бабочек, а не жуков, хотя наши куда прозрачнее и привлекательнее. Уж мы зададим этим чешуекрылым перцу, когда вернемся обратно вместе, ты и я! — Но позвольте!..

— Подумать только, — эльф раскачивался взад-вперед в своего рода экстазе, — наши ночные пирушки на волшебной лужайке озарит причудливое сияние неоновых трубок. Раньше мы впрягали в свои летающие тележки осиный рой — теперь мы приспособим к ним двигатели внутреннего сгорания. Когда наступало время спать, мы заворачивались в листву, — теперь мы покончим с этим дремучим обычаем и построим заводы по производству матрасов. Мы заживем, доложу я вам! А те, кто додумался меня выслать, приползут ко мне на коленях…

— Но я не могу отправиться с вами, — заблеял Прентисс. — У меня обязательства. У меня жена и ребенок. Вы же не станете отрывать человека от его… от его детеныша? Не станете, правда?

— Я не жесток, — заявил эльф, уставив свои глазищи прямо на Прентисса. — У меня нежная душа эльфа. Тем не менее — есть ли у меня выбор? Мне необходим человеческий мозг, чтобы сфокусировать его на стоящих передо мной задачах, или я ничего не свершу. И далеко не всякий человеческий мозг пригоден для этой цели…

— Почему не всякий?

— Великий Оберон, да пойми же ты, существо! Человеческий мозг — не пассивный объект, как дерево или камень. Чтоб его можно было использовать, он должен вступить в сотрудничество. А оно возможно только в том случае, если мозг уверен, что мы, эльфы, способны им управлять. К примеру, я могу использовать твой мозг, но мозг твоей жены был бы для меня бесполезен. Понадобились бы годы, чтобы она разобралась, кто я и откуда.

— Это черт знает что! — оскорбился Прентисс. — Уж не хотите ли вы убедить меня, что я верю в сказки? Считаю своим долгом сообщить вам, что я полный рационалист.

— Неужто? Когда я явился тебе, у тебя мелькнуло было слабенькое сомненьице по части снов и галлюцинаций, но ты говорил со мной, ты принял меня как факт. Твоя жена, наверно, завизжала бы и забилась в истерике…

Прентисс молчал. Он не мог придумать никакого ответа.

— В том-то и горе, — признался эльф уныло. — Практически все вы, человекообразные, позабыли о нас с тех самых пор, как мы вас покинули. Ваши умы закрылись для нас, сделались бесполезными. Конечно, ваши детеныши еще верят в легенды о «маленьком народце», но их мозги недоразвиты и годны лишь для самых простых задач. А повзрослев, они теряют веру. Честно, я и не знаю, что бы я делал, если б не вы, сочинители фантазий…

— Что вы имеете в виду?

— Вы принадлежите к немногим взрослым, еще способным поверить в наше существование. Ты, Прентисс, более всех других. Ведь ты сочиняешь свои фантазии вот уже двадцать лет.

— Да вы рехнулись! Я вовсе не верю в то, что пишу.

— И не хочешь, а веришь. Сие от тебя не зависит. В том смысле, что если уж пишешь, то и сюжеты свои принимаешь всерьез. Один-два абзаца — и вот уже твой мозг подготовлен настолько, что способен войти в контакт. Но к чему спорить? Я же тебя использовал. Ты видел, как вспыхнула лампочка. Так что теперь тебе придется отправиться со мной…

— Но я не хочу! — Прентисс упрямо скрестил руки. — Или вы можете заставить меня против воли?

— Мог бы, но насилие, видимо, причинит тебе вред а этого я не хочу. Предположим, будет так. Или ты отправишься со мной добровольно, или я сфокусирую ток высокого напряжения и пропущу его через твою жену. Противно прибегать к таким мерам, но, по моим сведениям, у тебя в стране принято казнить врагов государства подобным способом, так что, вероятно, такая кара не кажется тебе слишком уж отвратительной. Право, мне не хотелось бы выглядеть чрезмерно жестоким даже по отношению к человекообразному.

Прентисс почувствовал, что волосики на висках начинают слипаться от пота.

— Погодите, — произнес он, — не делайте ничего такого. Давайте еще раз все обсудим.

Эльф выпустил свои прозрачные крылышки, помахал ими, потом снова убрал под панцирь.

— Обсудим, обсудим… Утомительная болтовня! У тебя, конечно, есть молоко. Не очень-то ты радушный хозяин, если не предложил мне подкрепиться по собственному почину.

Прентисс уловил коварную мыслишку, которую постарался тут же припрятать как можно дальше, схоронить в самой глубине сознания. И произнес небрежно:

— У меня найдется кое-что получше молока. Сейчас принесу.

— Ни с места! Позови жену. Пусть она подаст.

— Но я не хочу, чтоб она вас видела. Она испугается.

— Не волнуйся, — сказал эльф. — Я управлюсь с ней так, что она не испытает ни малейшей тревоги. — Прентисс поднял было руку, однако эльф предупредил: — Учти, как бы стремительно ты ни напал, электрический ток прошьет твою жену еще быстрее…

Рука упала. Прентисс сделал шаг к дверям кабинета и позвал:

— Бланш!.. — С порога он видел жену в гостиной: она сидела в кресле подле книжного шкафа, сидела одеревенев, как бы заснув с открытыми глазами. Обернувшись к эльфу, Прентисс заметил обеспокоено: — С ней что-то неладно…

— Я внушил ей состояние покоя. Однако она услышит тебя. Скажи ей, что делать.

— Бланш! — крикнул Прентисс погромче. — Принеси банку с гоголь-моголем и стаканчик, ладно?

Не меняя безжизненного выражения лица, жена встала и исчезла из виду, а эльф осведомился:

— Что такое гоголь-моголь?

Прентисс попытался вложить в свой ответ пылкий энтузиазм:

— Смесь молока, сахара и яиц, взбитая в нежную пену и восхитительно вкусная. Простое молоко по сравнению с ней — чистая ерунда…

Вошла Бланш с гоголь-моголем. Миловидное ее личико по-прежнему ничего не выражало. Она бросила взгляд на эльфа — но поняла ли, что видит? Бог весть…

— Пожалуйста, Ян, — сказала она, присев на старенькое кожаное кресло у окна и безвольно уронив руки на колени.

— Вы что, так ее здесь и оставите? — спросил Прентисс, глядя на жену с тревогой.

— За ней будет легче следить. Ну что же ты, предложишь мне свой гоголь-моголь?

— О, конечно! Будьте любезны!..

Он налил густую белую смесь в стаканчик для коктейлей. За два дня до того он приготовил пять таких банок для своих друзей из Нью-йоркской ассоциации фантазеров и щедрой рукой замешал туда ром, поскольку хорошо знал, что фантазеры именно это и любят.

Антенны над глазами эльфа яростно затрепетали.

— Божественный аромат! — пробормотал он. Обнял кончиками тоненьких своих лапок стакан за донышко, поднес ко рту. Уровень жидкости сразу упал. Допив до половины, эльф поставил стакан на стол и вздохнул: — Какая потеря для моего народа! Что за шедевр! Надо же, какие рецепты есть на свете! Историки пишут, что в давние-предавние дни наши отпрыски, кому повезет, ухитрялись подменять новорожденных человеческих детенышей с тем, чтобы вкушать парное молоко. Но сомнительно, чтобы даже они пробовали что-нибудь столь несравненное…

В душе Прентисса шевельнулся профессиональный интерес, и он не удержался от восклицания:

— Так вот в чем дело! Есть предания, что эльфы иногда подменяли детей сразу после рождения. А, оказывается, подменыши просто жаждали молока.

— Ну разумеется! Самки человекообразных одарены великим совершенством. Так почему бы им не воспользоваться?

При этом эльф обратил свой взор на вздымающуюся и опадающую грудь Бланш, а потом испустил новый вздох. Прентисс молвил — не слишком настойчиво, чтобы не выдать себя:

— Подливайте себе, подливайте! Пейте сколько хотите…

В то же время он внимательно наблюдал за Бланш, ожидая признаков ее возвращения к жизни, ожидая, что контроль со стороны эльфа вот-вот ослабнет.

— Когда твой детеныш вернется из так называемой школы? Он мне необходим.

— Скоро, скоро! — ответил Прентисс нервно, поглядывая на наручные часы: Ян-младший должен был появиться, пронзительно требуя пирога с молоком, минут через пятнадцать. Оставалось лишь повторить настойчиво: — Подливайте себе, подливайте!..

Эльф весело прихлебывал.

— Как только детеныш будет здесь, ты сможешь идти… — Идти?

— В библиотеку и сразу обратно. Возьмешь там книги по электронике. Мне нужно усвоить, как делают телевизоры, телефоны и все такое прочее. Нужны инструкции по проволочной связи, по производству вакуумных ламп. Самые точные, Прентисс, самые подробные! Перед нами огромные задачи. Нефтепромыслы, перегонка бензина, моторы, научная агротехника. Мы с тобой построим новый Авалон. Технический. Волшебную страну по последнему слову техники. Новый, небывалый мир!..

— Великолепно! — воскликнул Прентисс. — Но не забывайте про свое питье…

— Вот видишь! Ты уже загорелся моей идеей! И ты будешь вознагражден. Получишь дюжину самок человекообразных для себя одного…

Прентисс опасливо скосил глаза на Бланш. Никаких признаков, что она что-нибудь слышала, — но кто знает?

— А какой мне прок от дюжины сам… — пробормотал он, — от дюжины женщин, я хотел сказать?

— Не прикидывайся, — отрезал эльф, — будь правдив. Вы, человекообразные, известны моему народу как распутные и лживые создания. Вот уже много поколений матери пугают вами своих малышей. Свое потомство… — Эльф поднял стакан с гоголь-моголем и, провозгласив: «За мое потомство!..», осушил его.

— Подливайте себе, — предложил Прентисс сразу же, — подливайте…

Эльф так и сделал.

— У меня будет много детей, — сообщил он. — Выберу себе самых лучших самок среди жесткокрылых и продолжу свой род. Продолжу мутацию. Сегодня я один особенный, а когда нас станет десять, двадцать, пятьдесят, я начну целенаправленное скрещивание и выведу расу суперэльфов. Расу электр… — он икнул, — электронных чудодеев, расу необозримых перспектив. Если б я мог пить бесконечно! Нектар! Самый настоящий нектар!..

Громко хлопнула дверь внизу, и зазвенел юный голос:

— Мам! Эй, мама!..

Блестящие глаза эльфа были, пожалуй, слегка затуманены.

— Затем мы приступим, — разглагольствовал он, — к перевоспитанию человекообразных. Некоторые и сейчас верят в нас, остальных мы будем, — он опять икнул, — учить… Настанут прежние времена, только еще счастливее. Эльфократия будет становиться все совершеннее, сотрудничество все теснее…

Голос Яна-младшего прозвучал уже ближе и с оттенком нетерпения:

— Мам, эй! Тебя что, дома нет?..

Прентисс весь подобрался, казалось, собственные его глаза вот-вот лопнут от напряжения. Бланш была неподвижна. Речь эльфа стала чуть хрипловата, равновесие он держал как-то неуверенно. Если Прентисс вообще собирался рискнуть, то действовать надо было сейчас, сию секунду…

— Сиди смирно, — потребовал эльф, — не валяй дурака. Что в твоем гоголь-моголе есть алкоголь, я узнал в тот же миг, когда ты задумал свой идиотский план. Вы, человекообразные, весьма и весьма коварны. Мы, эльфы, сложили немало пословиц на ваш счет. Только алкоголь на нас, к счастью, почти не действует. Вот если бы ты взял кошачью мяту и добавил к ней капельку меду… А-а, детеныш! Как поживаешь, маленький человекообразный?

Эльф застыл на столе, бокал с гоголь-моголем — на полпути к его челюстям, а Ян-младший — в дверях. Яну-младшему было десять, лицо у него было слегка измазано грязью, а волосы встрепаны. В серых его глазах читалось величайшее изумление. Потертые учебники болтались на конце ремешка, зажатого в кулаке.

— Пап! — выдохнул он. — Что с мамой? И — и что это за тварь?

Эльф повернулся к Прентиссу:

— Бегом в библиотеку! Дорога каждая минута. Какие мне нужны книги, ты знаешь…

От притворного опьянения не осталось и следа, и Прентисс окончательно упал духом. Существо играло с ним, как кошка с мышью. Он поднялся, чтобы идти.

— И без всяких человечьих штучек, — предупредил эльф. — Никаких подлых фокусов. Твоя жена по-прежнему заложница. Убить ее я могу и при помощи мозга детеныша, на это его хватит. Правда, мне не хотелось бы прибегать к крайним мерам. Я член Эльфетерианского общества этики, и мы выступаем за гуманное обращение с млекопитающими, так что можешь рассчитывать на мое благородство, если, конечно, будешь меня слушаться…

Прентисс ощутил неодолимое желание подчиниться приказу и, спотыкаясь, направился к двери.

— Пап, — вскричал Ян-младший, — а оно разговаривает! Оно грозится, что убьет маму! Эй, не уходи!..

Прентисс был уже за порогом, когда услышал, как эльф сказал:

— Не пялься на меня, детеныш. Я не причиню твоей матери вреда, если ты будешь делать все точно, как я велю. Я эльф, волшебник и чародей. Тебе, разумеется, известно, кто такие волшебники…

И Прентисс был уже на крыльце, когда услышал, как дискант Яна-младшего сорвался на резкий крик, а следом завопила и Бланш — раз за разом, срывающимся сопрано. Мощные, хоть и невидимые, вожжи, тянувшие Прентисса из дома, вдруг порвались и исчезли. Он бросился назад вновь обретая контроль над собой, и взлетел вверх по лестнице.

На столе лежал сплющенный черный панцирь, из-под него капало что-то бесцветное.

— Я его стукнул, — истерически всхлипывал Ян-младший. — Стукнул своими книжками. Оно обижало маму…


Понадобился час, чтобы Прентисс понял, что нормальный мир потихоньку возвращается на место и что трещины, пробитые в реальности гостем из Авалона, мало-помалу затягиваются. Сам эльф уже превратился в горстку пепла в печи для мусора на заднем дворе, и о нем напоминало теперь лишь влажное пятно под столом.

Бланш была еще болезненно бледна. Говорили они шепотом.

— Как там Ян-младший? — спросил Прентисс.

— Смотрит телевизор.

— С ним все в порядке?

— О, с ним-то все в порядке, зато меня теперь долго будут мучить кошмары…

— Понимаю. Меня тоже, пока мы не сумеем выбросить это из головы. Не думаю, чтобы здесь еще раз появился кто-нибудь… что-нибудь подобное.

— Не могу передать тебе, — сказала Бланш, — какой я пережила ужас. Я ведь каждое его слово слышала, даже пока еще была внизу в гостиной.

— Телепатия, видишь ли…

— Просто двинуться не могла, и все. Потом, когда ты вышел, я набралась сил чуть-чуть пошевелиться. А потом Ян-младший Шарахнул его, и я тотчас же освободилась. Не понимаю, как и почему.

Прентисс ощутил своеобразное мрачное удовлетворение.

— А я, пожалуй, догадываюсь, в чем дело. Я был под его контролем, поскольку допускал, что он существует на самом деле. Тебя он держал в повиновении через меня. Когда я вышел, расстояние между нами начало возрастать, использовать мой мозг как усилитель стало труднее, и ты смогла шевельнуться. А когда я добрался до улицы, он решил, что пришла пора переключиться с моего мозга на мозг Яна-младшего. Это и была его ошибка.

— Почему ошибка? — не поняла Бланш.

— Он считал само собой разумеющимся, что дети, все без исключения, верят в эльфов и волшебников. Он заблуждался. Нынешние американские дети ни в каких эльфов не верят. Они просто никогда о них не слышали. Они верят в героев Диснея, в неустрашимых сыщиков и неуловимых преступников, в Супермена и во множество других вещей, но уж никак не в эльфов. Он даже не подозревал о переменах, какие привнесли в наше сознание комиксы и телевидение, и, когда предпринял попытку завладеть мозгом Яна-младшего, она провалилась. И прежде чем он сумел восстановить свой психический баланс, Ян-младший в панике набросился на него, поскольку решил, что он делает тебе больно, — и все было кончено. Я же так всегда и говорил, Бланш! Древние фольклорные мотивы в наши дни живут исключительно в журналах, печатающих небывальщину, и издаются такие журналы только для взрослых. Наконец-то ты разобралась, что я имел в виду?

— Да, дорогой, — смиренно ответила Бланш.

Прентисс сунул руки в карманы и не спеша ухмыльнулся.

— Знаешь, Бланш, когда я в следующий раз увижусь с Уолтером Рэем, я, наверно, намекну, что согласен писать для него. Пожалуй, пришло время, чтобы соседи и впрямь узнали, чем я занимаюсь…


Ян-младший с огромным бутербродом в руке забрел в кабинет к отцу в погоне за недавним, но уже тускневшим воспоминанием. Папа то и дело похлопывал его по спине, мама совала ему пирожки и печенье, — а он уже забывал почему. Там на столе сидело какое-то чучело, умеющее разговаривать…

Но это случилось так быстро, что в памяти все перепуталось.

Пожав плечами, он глянул туда, куда ударил луч предвечернего солнца, — на лист в машинке, уже частично заполненный, затем на стопочку лежащих на столе готовых листов. Почитал немножко, скривил губу, буркнул:

— Ха! Опять чародеи. Небывальщина. Детские сказки… И убежал на улицу.

Место, где много воды

The Watery Place

© 1956 by Isaac Asimov

Место, где много воды

© А. Иорданский, перевод, 1966

Мы никогда не побываем в далеком космосе. Мало того, на нашей планете никогда не побывают обитатели иных миров — то есть больше никогда.

Собственно говоря, космические полеты вполне возможны, а обитатели иных миров уже побывали на Земле. Я это знаю точно. Космические корабли, несомненно, бороздят пространство между миллионами миров, но наших среди них никогда не будет. Это я тоже знаю точно. И все из-за одного нелепого недоразумения.

Сейчас я объясню подробнее.

В этом недоразумении виноват Барт Камерон, и, следовательно, вам надо узнать, что за человек Барт Камерон. Он шериф Твин Галча, штат Айдахо, а я его помощник. Барт Камерон — человек раздражительный, и особенно легко он раздражается, когда ему приходится подсчитывать свой подоходный налог. Видите ли, кроме того, что он шериф, он еще держит лавку, является совладельцем овцеводческого ранчо, получает пенсию как инвалид войны (у него повреждено колено) и имеет еще кое-какие доходы. Ну и, конечно, ему нелегко подсчитать, сколько с него причитается налога.

Все бы ничего, если бы только он позволил налоговому инспектору помочь ему в этих подсчетах. Но Барт желает делать все сам, а в результате становится совсем невменяемым. Когда подходит 14 апреля, лучше держаться от него подальше.

И надо же было этому летающему блюдцу приземлиться здесь именно 14 апреля 1956 года!

Я видел, как оно приземлилось. Я сидел в кабинете шерифа, откинувшись со стулом к стене, и глядел на звезды за окном; читать журнал мне было лень, и я взвешивал, что делать дальше: завалиться ли спать или остаться тут и слушать, как Камерон непрестанно ругается, в сто двадцать седьмой раз проверяя длинные столбики цифр.

Сначала блюдце показалось мне падающей звездочкой. Потом светящаяся полоска расширилась, раздвоилась и превратилась в нечто вроде вспышек ракетного двигателя. Блюдце приземлилось уверенно и совсем бесшумно. Даже сухой лист, падая, зашуршал бы громче. Из блюдца вышли двое.

Я лишился дара речи и окаменел. Я был не в силах произнести ни слова — даже пальцем пошевелить не мог. Не мог даже моргнуть. Я просто продолжал сидеть, как сидел.

А Камерон? Он и глаз не поднял.

Раздался стук в незапертую дверь. Она отворилась, и вошли двое с летающего блюдца. Если бы я не видел, как оно приземлилось среди кустов, я принял бы их за приезжих из большого города: темно-серые костюмы, белые рубашки и палевые галстуки, а ботинки и шляпы черные. Сами они были смуглые, с черными кудрявыми волосами и карими глазами. Вид у них был очень серьезный, а ростом каждый был в пять футов десять дюймов! Они казались похожими как две капли воды.

Черт, как я перепугался!

А Камерон только покосился на дверь, когда она отворилась, и нахмурился. В другое время он, наверное, хохотал бы до упаду, увидев такие костюмы в Твин Галче, но теперь он был так поглощен своим подоходным налогом, что даже не улыбнулся.

— Чем могу быть вам полезен, ребята? — спросил он, похлопывая рукой по бумагам, чтобы показать, как он занят.

Один из гостей выступил вперед и сказал:

— В течение долгого времени мы наблюдали за вашими сородичами.

Он старательно отчеканивал каждое слово.

— Моими сородичами? — спросил Камерон. — Нас же только двое — я и жена. Что она такое натворила?

Тот продолжал:

— Мы выбрали для первого контакта это место потому, что оно достаточно уединенное и спокойное. Мы знаем, что вы — здешний руководитель.

— Я шериф, если вы это имеете в виду, так что валяйте. В чем дело?

— Мы тщательно скопировали то, как вы одеваетесь, и даже вашу внешность.

— Значит, по-вашему, я одеваюсь вот так? — Камерон только сейчас заметил, какие на них костюмы.

— Мы хотим сказать — то, как одевается ваш господствующий класс. Кроме того, мы изучили ваш язык.

Было видно, что Камерона наконец осенило.

— Так вы, значит, иностранцы? — сказал он.

Камерон недолюбливал иностранцев, так как встречался с ними преимущественно пока служил в армии, но он всегда старался быть беспристрастным.

Человек с летающего блюдца сказал:

— Иностранцы? О да. Мы из того места, где много воды, — по-вашему, мы венерианцы.

(Я едва собрался с духом, чтобы моргнуть, но тут снова оцепенел. Я же видел летающее блюдце. Я видел, как оно приземлилось. Я не мог этому не поверить! Эти люди — или эти существа — прилетели с Венеры!)

Но Камерон и бровью не повел. Он сказал:

— Ладно. Вы — в Соединенных Штатах Америки. Здесь у всех нас равные права независимо от расы, вероисповедания, цвета кожи, а также национальности. Я к вашим услугам. Чем Могу вам помочь?

— Мы хотели бы, чтобы вы немедленно связались с ведущими деятелями ваших Соединенных Штатов Америки, как вы их называете, чтобы они прибыли сюда для совещания, имеющего целью присоединение вашего народа к нашей великой организации.

Камерон медленно багровел.

— Значит, присоединение нашего народа к вашей организации! А мы и так уже члены ООН и Бог весть чего еще. И я, значит, должен вытребовать сюда президента, а? Сию минуту? В Твин Галч? Сказать ему, чтобы поторапливался?

Он поглядел на меня, как будто ожидая увидеть на моем лице улыбку. Но я был в таком состоянии, что вышиби из-под меня стул — я бы даже упасть не смог.

Человек с летающего блюдца ответил:

— Да, промедление нежелательно.

— А Конгресс вам тоже нужен? А Верховный суд?

— В том случае, если они могут помочь, шериф.

И тут Камерон взорвался. Он стукнул кулаком по своим бумагам и заорал:

— Так вот, вы мне помочь не можете, и мне некогда возиться со всякими остряками, которым взбредет в голову явиться сюда, да еще к тому же иностранцам. И если вы сейчас же не уберетесь отсюда, я засажу вас за нарушение общественного порядка и никогда не выпущу!

— Вы хотите, чтобы мы уехали? — спросил человек с Венеры.

— И сейчас же! Проваливайте туда, откуда приехали, и не возвращайтесь! Я не желаю вас здесь видеть, и никто вас здесь видеть не желает.

Те двое переглянулись — их лица как-то странно подергались. Потом тот, кто говорил до этого, произнес:

— Я вижу в вашем мозгу, что вы в самом деле желаете, и очень сильно, чтобы вас оставили в покое. Мы не навязываем себя и свою организацию тем, кто не хочет иметь дела с нами или с ней. Мы не хотим вторгаться к вам насильно, и мы улетим. Мы больше не вернемся. Мы окружим ваш мир предостерегающими сигналами. Здесь больше никто не побывает, а вы никогда не сможете покинуть свою планету.

Камерон сказал:

— Послушайте, мистер, мне эта болтовня надоела. Считаю до трех…

Они повернулись и вышли. А я-то знал, что все их слова — чистая правда. Понимаете, я-то слушал их, а Камерон — нет, потому что он все время думал о своем подоходном налоге, а я как будто слышал, о чем они думали. Я знал, что вокруг Земли будет устроено что-то вроде загородки и мы будем заперты внутри и не сможем выйти, и никто не сможет войти. Я знал, что так и будет.

И, как только они вышли, ко мне вернулся голос — слишком поздно! Я завопил:

— Камерон, ради Бога, они же из космоса! Зачем ты их выгнал?

— Из космоса? — он уставился на меня.

— Смотри! — крикнул я. Не знаю, как мне это удалось — он на двадцать пять фунтов тяжелее меня, — но я схватил его за шиворот и подтащил к окну, так что у него на рубашке отлетели все пуговицы до единой.

От удивления он даже не сопротивлялся, а когда опомнился и хотел было сбить меня с ног, то заметил, что происходит за окном, и тут уж захватило дух у него.

Эти двое садились в летающее блюдце. Блюдце стояло там же, большое, круглое, сверкающее и мощное. Потом оно взлетело. Оно поднялось легко, как перышко. Одна его сторона засветилась красновато-оранжевым сиянием, которое становилось все ярче, а сам корабль — все меньше, пока снова не превратился в падающую звезду, медленно погасшую вдали.

И тут я сказал:

— Шериф, зачем ты их прогнал? Им действительно надо было встретиться с президентом. Теперь они уже больше не вернутся.

Камерон ответил:

— Я думал, они иностранцы. Сказали же они, что выучили наш язык. И говорили они как-то чудно.

— Ах вот как! Иностранцы!

— Они же так и сказали, что иностранцы, а сами похожи на итальянцев. Ну, я и подумал, что они итальянцы.

— Почему итальянцы? Они же сказали, что они венерианцы. Я слышал — они так и сказали.

— Венерианцы? — он выпучил глаза.

— Да, они это сказали. Они сказали, что прибыли из места, где много воды. А на Венере воды очень много.

Понимаете, это было просто недоразумение, дурацкая ошибка, какую может сделать каждый. Только теперь люди Земли никогда не полетят в космос, мы никогда не доберемся даже до Луны, и у нас больше не побывает ни одного венерианца. А все из-за этого осла Камерона с его подоходным налогом!

Ведь он прошептал:

— Венерианцы! А когда они заговорили про это место, где много воды, я решил что они венецианцы!

Жизненное пространство

Living Space

© 1956 by Isaac Asimov

Жизненное пространство

© Издательство «Полярис», перевод, 1996

Кларенс Римбро не имел ничего против проживания в единственном доме, имевшемся на необитаемой планете, — не больше, чем любой другой из триллиона жителей Земли.

Если бы его спросили насчет возможных возражений с его стороны, он, вне всяких сомнений, не понял бы спрашивающего и только тупо смотрел бы на него. Его дом был намного больше любого из тех домов, которые только возможны на собственно Земле, и намного современнее. При доме имелась система автономного снабжения воздухом и водой; в морозильных камерах не переводилась еда. Силовым полем здание было надежно изолировано от безжизненной планеты, приютившей его, однако комнаты располагались по соседству с фермой (застекленной, разумеется) площадью в пять акров. На ферме под благотворными лучами здешнего солнца выращивались цветы — для удовольствия и овощи — для здоровья. Здесь даже содержалось несколько цыплят. Хозяйство давало возможность миссис Римбро как-то занять себя в течение дня, а для двух маленьких Римбро оно было идеальным местом для игр, когда им надоедало сидеть дома.

Более того, если кому-то захотелось бы вдруг очутиться на собственно Земле, очень бы захотелось; если у кого-то возникла бы потребность в обществе людей или в воздухе, чтобы свободно подышать, или в воде, чтобы искупаться, — ему достаточно было лишь шагнуть за порог дома.

Так о каких трудностях могла еще идти речь?

Следует также не забывать, что на этой безжизненной планете, где располагался дом Римбро, царила мертвая тишина, лишь время от времени нарушаемая монотонными звуками ветра с дождем. Здесь возникало чувство полной уединенности и полного, безраздельного обладания двумястами миллионами квадратных миль поверхности планеты.

Кларенс Римбро умел сдержанно, но по достоинству оценить все это. Он был бухгалтером, умеющим искусно обращаться с самыми современными моделями компьютеров и ясно осознающим свою собственную значимость. Манеры его были всегда безупречны, а одежда аккуратна; улыбка редко мелькала под его жидкими, но тщательно ухоженными усами. Когда он ехал с работы домой, то на его пути иногда попадались жилые дома на собственно Земле, и он неизменно разглядывал их с чувством некоторого самодовольства.

Что ж, определенная часть населения была попросту вынуждена жить на собственно Земле — кто-то из деловых соображений, а кто-то по причине отклонений в умственном развитии. Тем хуже для них. В конце концов, почва собственно Земли вынужденно снабжала минералами и основными запасами пищи целый триллион жителей (а через пятьдесят лет их будет два триллиона), и жизненное пространство ценилось здесь выше номинала. Поэтому дома на собственно Земле и не могли строиться более внушительных размеров, а людям, которые вынужденно проживали в них, приходилось мириться с этим фактом.

Даже сам процесс того, как Римбро входил в свой дом, доставлял ему удовольствие. Каждый раз, когда он входил в здание общественного преобразователя, абонентом которого являлся (по внешнему виду сооружение напоминало усеянный пнями обелиск — впрочем, как и все подобные сооружения), то там он неизменно встречал других людей, ожидающих своей очереди воспользоваться преобразователем. И пока подходила его очередь, прибывали все новые и новые люди. Это было время дружеских общений.

«Как там на твоей планете?» — «А на твоей?» Обычная легкая беседа. Иногда с кем-либо случалась неприятность: поломка механизма или взбесившаяся погода, что вело к неблагоприятному изменению рельефа. Правда, не так часто.

Но это помогало скрашивать время ожидания. Затем подходила очередь Римбро. Он вставлял в паз свой ключ. Перфорировалась нужная комбинация. И преобразователь выталкивал его в новую вероятностную модель мира. В ту, что была предназначена ему, когда он женился и стал продуктивным гражданином. В ту вероятностную модель, в которой жизнь на Земле не получила развития. И, пройдя через преобразователь на эту единственную в своем роде безжизненную Землю, он входил прямо в вестибюль собственного дома.

Таким вот образом.

Его никогда не волновало то, что он живет в другой вероятности. Да и зачем ему волноваться? Он никогда не задумывался над этим. Существовало бесконечное число потенциальных планет Земля. Каждая занимала свою нишу и представляла из себя свою вероятностную модель. По подсчетам выходило, что вероятность зарождения жизни на таких планетах, как Земля, составляла пятьдесят случаев из ста. Отсюда следовало, что половина из возможных Земель (а значит, бесконечное их количество, поскольку половина бесконечности равна бесконечности) обладает жизнью и половина (такое же бесконечное количество) не обладает А проживание на почти трехстах миллиардах неосвоенных Земель означало триста миллиардов семей, каждая из которых владела собственным красивым домом, использующим энергию солнца той вероятности, в которой они жили; означало покой, в котором пребывала каждая семья. К числу Земель, обживаемых таким образом, каждый день прибавлялись миллионы новых.

Однажды, когда Римбро вернулся с работы и только-только переступил порог дома, Сандра (его жена) сказала ему:

— Я слышала какой-то очень странный шум.

Брови Римбро удивленно взметнулись, и он пристально посмотрел на жену. Она выглядела вполне обычно, если не считать легкой дрожи тонких пальцев и бледности, разлившейся в уголках плотно сжатого рта.

— Шум? Какой шум? — спросил Римбро, продолжая держать свое пальто в руках, позабыв, что хотел отдать его сервороботу, который застыл в терпеливом ожидании. — Я ничего не слышу.

— Сейчас он уже прекратился, — сказала Сандра. — Я действительно слышала. Звуки были какие-то бухающие, громыхающие. Немного вот так пошумит, потом прекращается. Потом снова немного пошумит, и так все время. Ничего подобного я никогда не слышала.

Римбро отдал пальто.

— Но это совершенно невозможно.

— Однако я слышала этот шум.

— Пойду осмотрю механизмы, — пробормотал он. — Возможно, что-то вышло из строя.

На его, бухгалтера, взгляд все было в норме, и, пожав плечами, он отправился ужинать. Он прислушался к гудению деловито суетившихся сервороботов, занятых своей работой по хозяйству, понаблюдал за одним из них, убирающим со стола посуду и столовые приборы для отправки их в утилизатор и регенератор, и, поджав губы, проговорил.

— Скорее всего разладился один из сервороботов. Надо будет проверить их.

— Нет, Кларенс, шум был совсем иного характера. Римбро отправился спать, выбросив из головы всякие мысли о шуме.

Он проснулся оттого, что рука жены вдруг стиснула его плечо. Он автоматически потянулся к выключателю — и стены валились ровным светом.

— Что случилось? Сколько сейчас времени? Она покачала головой:

— Слушай! Слушай!

О Боже, подумал Римбро, действительно что-то шумит. Можно сказать, даже грохочет, причем довольно отчетливо. Начавшись, грохот не прекращался.

— Землетрясение? — прошептал он.

На Земле, конечно же, не без этого, но, имея возможность выбирать из целой планеты любое место для жилья, они были вправе рассчитывать на более удачный выбор, чтобы избежать поселения на местности с какими-либо дефектами.

— Весь день напролет? — с раздражением спросила Сандра. — Думается мне, что это нечто иное. — А затем она облекла в слова скрытый страх всех боязливых домовладельцев: — Мне кажется, что мы не одни на этой планете. Эта Земля обитаема.

Римбро поступил разумно. С наступлением утра он отвел жену и детей к теще, А сам взял на работе отгул и поспешил в Жилищное бюро отдела.

Он был крайне раздосадован всем этим.

Билл Чинг был веселым, жизнерадостным человеком маленького роста, который гордился тем, что в его жилах текла толика крови монгольских предков. Он считал, что вероятностные модели разрешили все насущные проблемы человечества. Алек Мишнофф, тоже из Жилищного бюро, думал иначе: он не сомневался, что вероятностные модели служат ловушкой, в которую безнадежно попалось введенное в соблазн человечество. Поначалу он специализировался в археологии и изучил множество древних предметов, которыми все еще была забита его изящно посаженная голова. Несмотря на властные брови, его лицу удавалось сохранить нежное выражение. В его душе вынашивалась мысль, о которой он до сих пор не осмеливался рассказать никому, хотя увлеченность ею увела его когда-то из археологии в область жилищных вопросов.

Чинг любил повторять «К черту Мальтуса[1]», и это его выражение стало своего рода словесным клеймом, его отличительным знаком.

— К черту Мальтуса! Мы теперь никогда не дойдем до состояния перенаселенности. С какой бы скоростью мы ни множились, число homo sapiens всегда будет конечно, в то время как количество необитаемых Земель останется бесконечным.

И нам вовсе не обязательно на каждой планете размещать по одному дому. Мы можем разместить там сотню, тысячу, миллион домов. Места вдоволь, как вдоволь и энергии вероятностного солнца.

— Больше одного дома на планету? — с кислым видом вопрошал Мишнофф.

Чинг знал, о чем тот говорит. Когда вероятностные модели стали только-только входить в употребление, то для ранних поселенцев мощным стимулом являлось единоличное владение планетой. Ведь это как нельзя лучше отвечало запросам мещанина и деспота, которые живут в душе каждого. «Кто из людей настолько беден, — гласил рекламный призыв, — чтобы не стать обладателем империи, по размерам превосходящей империю Чингисхана?» Внедрить сейчас принцип множественности поселений означало бы бросить всем вызов.

— Ну хорошо, — говорил Чинг, пожимая плечами. — Может статься и так, что потребуется психологическая подготовка. И что? Именно с этого вообще и надо было все начинать.

— А пища? — спрашивал Мишнофф.

— Тебе известно, что в некоторых вероятностных моделях мы возводим гидропонные сооружения и разводим дрожжевые клетки. И если придется, мы сумели бы культивировать почву этих планет.

— Облачаясь в скафандры и дыша ввозимым кислородом.

— Кислород мы могли бы получать путем разложения двуокиси углерода — пока растения не пойдут в рост, а там уж они сами сделают всю работу.

— За миллион лет.

— Мишнофф, твой недостаток в том, что ты прочитал слишком много книг по древней истории, — замечал Чинг. — Ты — обструкционист.

Впрочем, Чинг был слишком добродушен, чтобы действительно думать такое про Мишноффа, и тот продолжал читать книги и проявлять беспокойство. Мишнофф страстно мечтал о том дне, когда он смог бы набраться храбрости, чтобы пойти к руководителю отдела и выложить как на духу все, что тревожит его, — вот так: бац, и готово!

Ну а сейчас перед ними находился некий мистер Кларенс Римбро, слегка потеющий и имеющий крайне сердитый вид от того, что ему пришлось потратить чуть ли не два дня, чтобы добраться в такую даль до этого бюро.

Он достиг кульминационного пункта в своем изложении, сообщив: «А я говорю, что планета обитаема, и я не собираюсь мириться с этим».

Выслушав его рассказ до конца, Чинг сделал попытку как-то успокоить его.

— Возможно, подобный шум связан с каким-либо природным явлением, — сказал он.

— Что еще за природное явление? — ринулся в атаку Римбро. — Я требую расследования. Если это природное явление, то я хочу знать, какого оно рода. Я настаиваю, что моя планета обитаема. Богом клянусь, на ней существует жизнь, а я выплачиваю арендную плату не для того, чтобы делиться с кем-то моей планетой. Даже с динозаврами, если судить по звукам.

— Успокойтесь, мистер Римбро. Как долго вы проживаете на вашей Земле?

— Пятнадцать с половиной лет.

— Встречались ли вам за это время хоть какие-то признаки жизни?

— Они сейчас встречаются, и я как гражданин с высокой степенью продуктивности, классифицированной по категории A-I, настоятельно требую расследования.

— Конечно же, мы все расследуем, сэр. А сейчас мы хотим просто уверить вас, что все в порядке. Вы знаете, как тщательно мы подбираем свои вероятностные модели?

— Я — бухгалтер. Так что имею довольно неплохое представление об этом, — выпалил Римбро.

— В таком случае для вас, вероятно, не секрет, что наш компьютер не может подвести. Выбор никогда не остановится на той вероятности, которая избиралась прежде. Это просто невозможно. По этой причине выбор падает только на те вероятностные модели, в которых Земля обладает атмосферой из двуокиси углерода и где растительная жизнь, а следовательно, и животная никогда не получали развития. Потому что с появлением растительности двуокись углерода стала бы разлагаться, а при его разложении активно выделяется кислород. Вы понимаете?

— Я прекрасно все понимаю, однако я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать лекции, — отрезал Мишнофф. — От вас мне нужно только расследование, и больше ничего. Мне оскорбительна сама мысль, что я могу разделять свой мир, свой собственный мир, еще с кем-то или чем-то, и я не потерплю этого.

— Нет, конечно же, нет, — пробормотал Чинг, избегая сардонического взгляда Мишноффа. — Мы будем у вас еще засветло…

Нагруженные всем необходимым оборудованием, они держали путь к зданию, где располагался преобразователь.

— Хочу тебя спросить кое о чем, — произнес Мишнофф. — К чему ты соблюдаешь эти формальности типа: «Не стоит беспокоиться, сэр»? Они все равно всегда беспокоятся. Чего ты этим добиваешься?

— Мне нужно было попробовать. Они не должны беспокоиться, — нетерпеливо ответил Чинг. — Разве ты когда-либо слышал о двууглекислоуглеродной планете, которая была бы обитаемой? Кроме того, Римбро относится к тому типу людей, которые распространяют слухи. Таких я сразу распознаю. К тому времени как он справится со своими нынешними волнениями, он, если потворствовать ему, заявит, что его солнце выродилось в новую звезду.

— Иногда случается и такое, — заметил Мишнофф.

— И что с того? С лица Земли исчезает один дом, и одна семья погибает. Видишь, ты действительно обструкционист. В древние времена — те, которые тебе нравятся, — случись в Китае или каком-либо другом месте наводнение, погибли бы тысячи людей. И это при населении в жалкий миллиард или два.

— Откуда тебе известно, что на планете Римбро нет жизни? — проворчал Мишнофф.

— Двууглекислоуглеродная атмосфера.

— Но предположим… — Бесполезно. Мишнофф так и не осмелился высказать свою мысль и, запинаясь, закончил: — Предположим, что растительная и животная жизнь каким-то образом все-таки получают свое развитие в двууглекислоуглеродной атмосфере.

— Такого пока нигде не наблюдалось.

— В бесконечности миров… всякое может случиться. — Он закончил шепотом: — Должно случиться.

— Раз на дуодециллион[2], — обронил Чинг, пожимая плечами.


Прибыв наконец в преобразовательный пункт и воспользовавшись грузовым преобразователем, они отослали свою машину (прямо на стоянку Римбро). А вслед за машиной и сами вошли в вероятностную модель Римбро. Сначала Чинг, затем Мишнофф.

— Красивый дом, — с удовлетворением заметил Чинг. — Очень красивый образец. Хороший вкус.

— Слышишь что-нибудь? — спросил Мишнофф.

— Нет.

Чинг неторопливо прошел в сад.

— Эй! — крикнул он. — Краснокожие Род-Айленда. Поглядывая на стеклянную крышу, Мишнофф последовал за ним. Солнце выглядело точно так же, как и на триллионе других Земель.

— Здесь была бы вполне вероятна растительная жизнь на стадии зарождения, — рассеянно произнес он. — Возможно, сейчас происходит постепенное выпаривание двууглекислого углерода. Компьютер вряд ли узнает об этом.

— А чтобы зародилась животная жизнь, понадобится, по-видимому, миллион лет, и еще миллион лет, чтобы она вышла из океана.

— Не обязательно. Эта модель может развиваться своим путем.

Чинг положил руку на плечо компаньона.

— Все это пустые измышления. Когда-нибудь ты мне расскажешь, что тебя беспокоит на самом деле, вместо того чтобы просто намекать. Тогда мы сможем помочь тебе разобраться в собственных мыслях.

Досадливо хмурясь, Мишнофф увернулся от обнимавшей его руки. Терпимость Чинга всегда действовала ему на нервы.

— Давай обойдемся без психотерапии… — начал было он, на внезапно замолчал. — Слушай! — прошептал он затем.

До них донесся отдаленный рокочущий звук. Звук повторился.

Они установили в центре помещения сейсмограф и активировали силовое поле, которое проникало глубоко вниз и было накрепко связано со скальным основанием. Оба наблюдали за дрожащей стрелкой, регистрирующей толчки.

— Одни поверхностные волны, — проговорил Мишнофф. — Очень неглубокие. Источник колебаний явно не подземный.

Чинг заметно приуныл.

— Тогда что же это может быть?

— Думаю, — сказал Мишнофф, — что хорошо бы нам выяснить это. — От дурных предчувствий его лицо посерело. — Нам придется взять еще один сейсмограф и разместить его в другом месте. Тогда мы сможем определить очаг возмущения.

— Разумеется, — отозвался Чинг. — Я выйду наружу с другим сейсмографом, а ты оставайся здесь.

— Нет, — решительно произнес Мишнофф. — Наружу пойду я. Мишноффом владел страх, но у него не было выбора. Если шум связан с тем самым, то он психологически готов к этому. Он бы сумел передать предупреждение. Появление снаружи ни о чем не подозревающего Чинга имело бы гибельные последствия. Предупредить Чинга он тоже не мог, потому что тот, несомненно, никогда не поверит ему.

Поскольку Мишнофф был человеком вовсе не героического склада, его охватила дрожь. Он дрожал, когда забирался в кислородный скафандр и неловко возился с дезинтегратором, пытаясь локально разрушить силовое поле, чтобы освободить себе запасной выход.

— Почему ты так хочешь выйти? У тебя есть какая-либо веская причина? — спросил Чинг, наблюдая за неловкими действиями напарника. — А то я бы с удовольствием.

— Все в порядке. Я выхожу, — произнес Мишнофф, выталкивая слова из пересохшего горла, и шагнул в тамбур, из которого лежал путь на пустынную поверхность безжизненной Земли. Предположительно безжизненной Земли.


Пейзаж, представший перед глазами Мишноффа, был ему не в диковину. Такое он видел уже сотню раз. Голые скалы в лощинах, выветрившиеся под воздействием ветра и дождя, покрытые коркой и припудренные песком. Маленький звонкий ручеек, бьющийся о каменистое дно своего русла. Пейзаж выдержан в коричневых и серых тонах, зеленого нет и в помине. И ни единого звука, издаваемого живым существом. — Тем не менее солнце было тем же, и теми же, вероятно, были созвездия, когда наступала ночь.

Место поселения располагалось в том районе, который на собственно Земле назывался бы Лабрадором. (И здесь тоже был Лабрадор, самый настоящий. По подсчетам, значительные изменения в геологическом развитии Земель наблюдались крайне редко — один случай из квадрильона или около того. Континенты вплоть до мельчайших деталей были повсюду вполне узнаваемы.)

Несмотря на местоположение и время года — октябрь, погода была жаркой и влажной. Чувствовалось, что на мертвой атмосфере этой Земли сказывался тепличный эффект двууглекислого углерода.

Мишнофф подавленно смотрел на все это сквозь прозрачное стекло шлема. Если эпицентр шума находился бы где-то поблизости, то для его определения было бы достаточно установить второй сейсмограф примерно в миле отсюда. Если же нет, то придется воспользоваться воздушным скутером. Итак, для начала разберемся с менее сложным вариантом.

Тщательно выверяя каждое движение, он стал подниматься по каменистому склону горы. На вершине он бы сумел выбрать нужное место.

Мишнофф поднялся на вершину, пыхтя и страдая от мучительной липкой жары, и обнаружил, что ему не придется что-либо выбирать.

Его сердце колотилось так громко, что когда он крикнул в радиомикрофон, то едва расслышал свой голос:

— Эй, Чинг, здесь вовсю идет какое-то строительство!

— Что? — ударил по барабанным перепонкам вернувшийся изумленный возглас, полный смятения.

Ошибки не было. Разравнивалась земля. Работали механизмы Взрывались скалы.

— Ведутся взрывные работы! — вскричал Мишнофф. — Отсюда и шум.

— Но это невозможно! — закричал в ответ Чинг. — Компьютер никогда бы не выбрал дважды одну и ту же вероятностную модель. Он бы не смог.

— Ты не понимаешь… — начал Мишнофф.

Но Чинг следовал фарватером лишь собственных мыслей:

— Давай закругляйся там, Мишнофф. Я иду к тебе.

— Нет, черт возьми! Оставайся там! — встревожено закричал Мишнофф. — Держи со мной связь по радио и, Бога ради, будь готов срочно вернуться на собственно Землю, как только я скажу.

— Почему? — спросил Чинг. — Что происходит?

— Пока не знаю, — признался Мишнофф. — Предоставь мне возможность выяснить это.

К своему удивлению, он заметил, что зубы его стучат.

Шепотом посылая проклятия по адресу компьютера, вероятностных моделей и ненасытной потребности триллиона человеческих существ в жизненном пространстве, размножающихся словно на дрожжах, Мишнофф поскользнулся и покатился вниз по противоположному склону. Перестук сорвавшихся следом камешков создавал своеобразное эхо.


Навстречу ему вышел человек, одетый в газонепроницаемый скафандр, который хотя во многом и отличался от скафандра Мишноффа, но явно предназначался для той же цели — обеспечивать легкие кислородом.

— Постой, Чинг, — напряженно выдохнул в микрофон Мишнофф. — Ко мне направляется какой-то человек. Держи связь. — Мишнофф почувствовал, как утихает бешеный стук его сердца, а мехи легких начинают работать в более спокойном ритме.

Оба смотрели друг на друга. Стоявший напротив человек был светловолос. Удивление, написанное на грубоватом лице, было слишком велико, чтобы счесть его за притворство.

— Wer sind Sie?[3] — спросил тот резким голосом. — Was machen Sie hier?[4]

Мишнофф стоял словно громом пораженный. Когда он еще собирался стать археологом, то целых два года изучал древний немецкий язык, и поэтому сейчас легко уловил смысл сказанного, хотя произношение было не таким, какому его учили. Незнакомец интересовался его личностью и его здешними делами.

Ошеломленный, Мишнофф с трудом выговорил: «Sprechen Sie Deutsch?» — тут же ему пришлось шепотом успокаивать Чинга, чей взволнованный голос, сотрясая наушники, требовал разъяснить всю эту тарабарщину.

Германоязычный, не ответив на вопрос прямо, повторил.

— Wer sind Sie? — и нетерпеливо добавил: — Hier ist fur ein verruckten Spass keine Zeit[5].

Мишнофф тоже был не расположен к шуткам, особенно глупым, но продолжал:

— Sprechen Sie Planetisch?[6]

Он не знал, как сказать по-немецки «литературный планетарный язык», поэтому был вынужден прибегнуть к приблизительному переводу. Ему на ум пришла запоздалая мысль, что следовало бы, наверное, назвать этот язык прямо по-английски.

Незнакомец смотрел на него округлившимися глазами:

— Sind Sie wahnsinnig?[7]

Мишнофф уже почти согласился было с этим определением, но в робкой попытке самозащиты произнес:

— Я не сумасшедший, черт возьми. Я хочу сказать: Auf der Erde woher Sie gekom…[8]

Знания немецкого явно не хватало, и он сдался. Но мысль, которая недавно пришла ему в голову и не давала ему покоя, продолжала мучить его. Ему было просто необходимо найти какой-то способ, чтобы проверить свою догадку.

— Welches Jahr ist es jetzt?[9]

Незнакомец уже интересовался состоянием его психического здоровья и теперь, когда ему задали вопрос о годе, наверняка убедится в явном нездоровье пришельца. Но это был единственный вопрос, на который Мишноффу хватило его немецкого.

Его собеседник пробормотал какую-то фразу, подозрительно смахивающую на крепкое немецкое ругательство, а затем довольно внятно произнес:

— Es ist doch zwei tausend drei hundert vier-und-sechzig, und warum…[10]

За этим последовал стремительный поток немецких фраз, из которых Мишнофф не смог понять ни единой. Но ему было достаточно и того, что он услышал.

Если он правильно перевел с немецкого, то незнакомец упомянул 2364 год, который остался в прошлом почти две тысячи лет тому назад. Как такое могло произойти?

— Zwei tausend drei hundert vier-und-sechzig?[11] — глухо переспросил он.

— Ja, ja, — саркастически ответили ему. — Zwei tausend drei hundert vier-und-sechzig. Der ganze Jahr lang ist es so gewesen[12].

Мишнофф пожал плечами. Утверждение, что так было весь год подряд, вовсе не показалось ему смешной остротой даже на немецком, а уж о переводе и говорить нечего. Он погрузился в размышления.

Германоязычный продолжал говорить, и в его голосе усиливались иронические нотки:

— Zwei tausend drei humdert vier-und-sechzig nach Hitler. Hilft das Ihnen vielleicht? Nach Hitler[13].

— Еще как поможет! — радостно вскрикнул Мишнофф. — Es hilft! Horen Sie, bitte…[14] — Он продолжал говорить на ломаном немецком, вкрапляя в него обрывки планетарного: — Бога ради, um Gottes willen…[15]

Если отсчитать 2364 года от Гитлера, все равно получался другой год.

Безнадежно путаясь, он мучительно складывал немецкие слова, пытаясь объясниться.

Нахмурясь, незнакомец задумался. Он машинально поднес к подбородку руку в перчатке, чтобы по привычке погладить его или сделать похожий жест, но, наткнувшись на прозрачное стекло шлема, закрывавшее лицо, так же машинально опустил ее.

— Ich heiss George Fallenby[16], — сказал он внезапно. Имя, как показалось Мишноффу, было англосаксонского происхождения — даже несмотря на то что незнакомец своим произношением сильно изменил его, придав ему вид тевтонского имени.

— Guten Tag, — неловко поздоровался Мишнофф. — Ich heiss Alec Mishnoff[17]. — Только сейчас ему вдруг открылось, что его собственное имя — славянского происхождения.

— Kommen Sie mit mir, Herr Mishnoff[18], — проговорил Фалленби.

Вымучено улыбаясь, Мишнофф последовал за ним и негромко передал по радио:

— Все в порядке, Чинг. Все в порядке.


Вернувшись на собственно Землю, Мишнофф встретился с руководителем бюро отдела, который, можно сказать, буквально состарился на службе. Каждый его седой волосок означал успешно разрешенную проблему, которая когда-либо встречалась на его пути; а каждый выпавший волосок — предотвращенную драму. Он был осторожным человеком и никогда не поступал опрометчиво. Его глаза были все еще по-юношески ярки, а зубы — до сих пор собственные. Звали его Берг. Он покачал головой:

— Значит, они разговаривали по-немецки. Но на немецком, который ты изучал, изъяснялись две тысячи лет тому назад.

— Верно, — согласился Мишнофф. — Но тому английскому, на котором говорил Хемингуэй, тоже две тысячи лет, и тем не менее все могут читать на нем, поскольку планетарный язык весьма схож с английским.

— Хм-м. А кто такой этот Гитлер?

— В древности он был кем-то вроде вождя племени. Он вверг свое германское племя в одну из войн двадцатого столетия — как раз незадолго до начала Атомной эры и подлинной истории.

— Ты имеешь в виду — до Опустошения?

— Точно. Потом последовала целая серия войн. Англосаксонские страны одержали победу, и в ней я вижу причину того, почему языком Земли является планетарный.

— Значит, если бы выиграл Гитлер со своими германцами, то весь мир говорил бы вместо планетарного на немецком?

— Они и победили на Земле Фалленби, сэр, и язык, на котором говорит их мир, — немецкий.

— И время свое они отсчитывают «от Гитлера» вместо A.D.?[19]

— Ну да. А еще, я полагаю, существует Земля, где победили славянские племена и все говорят по-русски.

— Так или иначе, — произнес Берг, — мы, очевидно, должны были предвидеть это, однако никто, насколько мне известно, об этом даже не подумал. В конце концов, существует бесконечное множество обитаемых Земель, и мы не можем быть единственными, кто видит разрешение проблемы безграничного роста населения в освоении вероятностных миров.

— Все верно, — серьезно сказал Мишнофф, — а еще мне кажется, что если об этом думаете вы, то тем самым занимаются и в бесконечном множестве обитаемых Земель. Я подозреваю, что освоенные нами триста миллиардов Земель уже освоены многократно. Мы по чистой случайности стали свидетелями одного из таких повторных освоений и то только потому, что те решили начать стройку меньше чем в миле от дома, который мы уже возвели там. Так вот именно это мы и должны проконтролировать.

— Ты намекаешь на то, что нам следует обследовать все наши Земли?

— Именно так, сэр. Нам придется заселять новые Земли не единолично, но совместно с другими обитаемыми Землями. В конце концов, места хватит всем, а освоение без соглашения чревато разного рода неприятностями и конфликтами.

— Да, — задумчиво произнес Берг. — Я согласен с тобой.


Кларенс Римбро с подозрением уставился на морщинистое лицо старого Берга, лучившееся всеми оттенками благожелательности.

— Вы теперь точно знаете?

— Абсолютно, — подтвердил руководитель Бюро. — Приносим свои извинения за то, что вам пришлось принимать временных постояльцев в течение последних двух недель…

— Больше трех.

— …трех недель, но вы получите компенсацию.

— Что это был за шум?

— Чисто геологического происхождения, сэр. Один из камней слегка раскачивался и, когда дул ветер, иногда касался других камней на склоне горы. Мы убрали его и тщательно осмотрели местность, чтобы удостовериться, что впредь ничего подобного не произойдет.

Римбро взялся за шляпу.

— Ну что ж, спасибо за ваши заботы.

— Не стоит благодарности, уверяю вас, мистер Римбро. Это наша работа.

Кларенса Римбро проводили до выхода, и Берг повернулся к Мишноффу, который молча наблюдал за завершением дела Римбро.

— Во всяком случае, — произнес Берг, — немцы проявили большой такт в этом деле. Они признали наш приоритет и отбыли к себе. Мест предостаточно — были их слова. Еще бы! Как выяснилось, в любом из неосвоенных миров они возводят не одно жилье, а столько, сколько понадобится… Вот план обследования остальных наших миров и заключения соглашения с теми, кого мы там обнаружим. Все это, конечно, тоже строго конфиденциально. Совершенно недопустимо, чтобы широкие массы населения узнали об этом, не будучи как следует подготовленными… Однако я бы хотел поговорить с тобой не на эту тему.

— Вот как? — произнес Мишнофф.

Смена темы разговора, похоже, не доставила ему особого удовольствия. Ему все еще не давала покоя одна мысль, ворочавшаяся в мозгу тяжелым комком нехорошего предчувствия.

Берг улыбнулся молодому человеку:

— Понимаешь, Мишнофф, мы в Бюро — как, впрочем, и в Планетарном правительстве — по достоинству оценили быстроту твоего мышления и понимание ситуации. Если бы не ты, все могло окончиться очень трагично. Наша признательность вскоре обретет и вполне материальную форму.

— Благодарю вас, сэр.

— Но, как я уже сказал, об этом следовало бы задуматься в первую очередь многим из нас. Как получилось, что именно тебе пришли в голову такие мысли?.. Давай немного вернемся к истории событий. Твой коллега Чинг рассказал нам, что ты ему еще раньше намекал на некую серьезную опасность, связанную с нашей системой вероятностных моделей, и что ты настаивал на том, чтобы самому выйти наружу навстречу немцам, хотя и был явно напуган. Ты ведь ожидал увидеть там то, что действительно увидел, не так ли? Но почему?

— Нет, нет, — смутился Мишнофф. — Мне и в голову не приходило. Все случилось так внезапно. Я…

Неожиданно он исполнился решимости. Почему бы не сейчас? Они ведь выразили ему свою благодарность. Он доказал, что заслуживает их внимания. Одно из непредвиденных событий уже произошло.

— Есть еще нечто, — решительно произнес он. — Да?

(С чего же все началось?)

— Во всей Солнечной системе жизнь существует только на Земле.

— Все верно, — благосклонно заметил Берг.

— Расчеты показывают, что вероятность развития любых форм межзвездных перелетов настолько мала, что ее можно приравнять к нулю.

— К чему ты клонишь?

— Все сказанное относится лишь к этой вероятности! Но должны же быть и другие вероятностные модели, где в Солнечной системе все же существуют иные формы жизни — так же, впрочем, как и в других звездных системах, обитатели которых пролагают все новые и новые маршруты между звездами.

Берг нахмурился:

— Теоретически.

— В одной из этих вероятностей их разведчики могут посетить Землю. Если они попадут в ту вероятностную модель, где Земля обитаема, то нас это не затронет и собственно Земля окажется вне сферы их зрения. Но если они попадут в ту вероятностную модель, где Земля необитаема, и развернут на ней свою базу или что-то вроде этого, то они могут случайно обнаружить одно из наших поселений.

— Почему наших? — сухо спросил Берг — Почему не поселение немцев, к примеру?

— Потому что на один мир у нас приходится по одному поселению. А вот немцы так не поступают — их Земля иная. Возможно, очень немногие делают так, как мы. Так что можно ставить миллиарды против одного, что инопланетяне первыми обнаружат именно нас. И если это все же произойдет, они так или иначе найдут дорогу, по которой можно попасть на собственно Землю — в высокоразвитый богатый мир.

— Не попадут, если мы отключим преобразователь, — заметил Берг.

— Стоит им узнать о существовании преобразователей, и они постараются сконструировать свои собственные, — сказал Мишнофф. — Цивилизация, которая настолько разумна, что способна совершать перелеты в космосе, сумеет сделать это, а аппаратура в захваченном ими доме поможет им легко выйти на нашу собственную вероятность… И как нам потом договариваться с инопланетянами? Они — не немцы и не обитатели других Земель. У них, очевидно, совсем иные, чужие психология и мотивация поступков. А мы даже не принимаем никаких мер предосторожности. Мы спокойно продолжаем включать в свою систему все новые и новые миры, с каждым днем увеличивая шансы на…

От волнения его голос сорвался на крик, и Берг тоже закричал, обращаясь к нему.

— Чепуха! Это же просто смехотворно…

Раздался сигнал зуммера. На засветившемся экране передатчика появилось лицо Чинга.

— Извините, что прерываю вас, но… — послышался его голос.

— В чем дело? — вне себя рявкнул Берг.

— Здесь какой-то человек, и я не знаю, что с ним делать. Он пьян или сумасшедший. Он жалуется, что его дом окружен и какие-то существа заглядывают через стеклянную крышу его сада.

— Существа? — вскричал Мишнофф.

— Фиолетовые существа с большими красными венами, тремя глазами, а вместо волос у них что-то вроде щупалец. А еще у них есть…

Но Мишнофф и Берг уже не слышали остального. Они смотрели друг на друга, объятые смертельным ужасом.

Послание

The Message

© 1955 by Isaac Asimov

Послание

© Издательство «Полярис», перевод. 1996

Они пили пиво и предавались воспоминаниям, как и все мужчины, встретившиеся после долгой разлуки. Они воскрешали в памяти дни, проведенные под обстрелом. Они вспоминали сержантов и девочек, присочиняя в своих рассказах о тех и других. В воспоминаниях о прошлом страшные события тех дней казались забавными, и в памяти перебирались и извлекались наружу для проветривания детали, словно старые вещи, пролежавшие в забвении целых десять лет. Включая, конечно, и вечную тайну.

— Как ты объяснишь ее? — спросил первый. — Кто ее начал? Второй пожал плечами:

— Никто не начинал. Просто все болели ею. И ты, полагаю, тоже.

Первый издал смешок.

— Мне она никогда не казалась смешной, — мягко произнес третий. — Может быть, потому, что впервые я столкнулся с ней, когда попал под первый в своей жизни обстрел. Северная Африка.

— Правда? — полюбопытствовал второй.

— Это была моя первая ночь на берегу близ Орана. Я искал укрытие где-нибудь в местной хижине и внезапно увидел ее в свете яркой вспышки…


Джордж был вне себя от радости. Два года бюрократических проволочек — и он наконец-то в прошлом. Теперь он сможет дополнить свою статью о быте пехотинцев во второй мировой войне некоторыми подлинными фактами.

Из скучного и пресного тридцатого века, лишенного остроты военных событий, он на один миг — всего лишь один, но восхитительный и незабываемый — очутился в самом разгаре напряженнейшей драмы, разыгрывающейся в воинственном двадцатом.

Северная Африка! Место, где произошла первая с начала войны крупная высадка морского десанта! Как точно выбраны время и точка на местности физиками-темпоралыциками, просканировавшими всю зону! Этой точкой на местности была неясная тень деревянного строения, покинутого его обитателями. Ни один человек не приблизится к нему в течение определенного количества минут. За это время ни один взрыв не причинит ему серьезных повреждений. Своим пребыванием здесь Джордж никоим образом не повлияет на ход истории. Он будет «просто наблюдателем» — идеалом физика-темпоральщика.

Здесь было гораздо страшнее, чем он себе представлял. Вокруг все содрогалось от непрерывного грохота артиллерийской канонады, где-то над головой стремительно проносились невидимые самолеты. Небо разрывалось периодическими строчками трассирующих пуль и мертвенным свечением одиночных ракет, которые в медленном вращении падали вниз.

И здесь был он! Он, Джордж, был частицей войны, частицей той интенсивной жизни, которая навсегда ушла из мира тридцатого века и стала размеренной и неинтересной.

Ему показалось, будто он видит тени от продвигающейся вперед колонны солдат и слышит, как они тихо и осторожно обмениваются друг с другом короткими фразами. Как страстно он желал стать одним из них на самом деле, а не кратковременным самозванцем — «просто наблюдателем».

Он перестал записывать и невидящим взглядом уставился на перо ручки. Свет от встроенной в нее миниатюрной лампочки на мгновение загипнотизировал его. Неожиданно пришедшая в голову мысль ошеломила Джорджа, и он взглянул на деревянную балку, к которой прижимался плечом. Этот момент должен навсегда войти в историю. Его поступок наверняка ни на что не повлияет. Он использует старинный английский диалект, и поэтому никаких подозрений не возникнет.

Он быстро проделал задуманное, а затем стал наблюдать за солдатом, изо всех сил бегущим к строению. Пули вокруг так и свистели, но тот ловко уворачивался от них. Джордж знал, что его время подошло к концу, и как только он подумал об этом, то сразу очутился у себя в тридцатом столетии.

Но это уже не имело значения. В те немногие минуты он был частью второй мировой войны. Маленькой частью, но частью. А люди еще узнают об этом. Они навряд ли узнают, что им это было известно, но кто-нибудь, возможно, припомнит написанное им в этом послании.

Кто-нибудь — возможно, тот человек, бегущий к укрытию, — прочитает его послание и узнает, что среди героев двадцатого века есть и «просто наблюдатель», человек из тридцатого века Джордж Килрой. Там был он!

Адский огонь

Hell-Fire

© 1956 by Isaac Asimov

Адский огонь

© Издательство «Полярис», перевод, 1996

Вокруг царила особая атмосфера всеобщего легкого возбуждения, когда хорошо воспитанная публика, с нетерпением поглядывая на занавес, ожидает начала премьеры. Горстка ученых, кое-кто из знати, несколько конгрессменов и совсем мало репортеров — вот и все, кто счел нужным прийти сюда.

Элвин Хорнер из Вашингтонского бюро континентальной прессы рядом с собой увидел Джозефа Винченцо из Лос-Аламоса.

— Уж теперь-то мы наверняка чему-то научимся, — обратился он к тому.

Винченцо пристально взглянул на него сквозь бифокальные стекла.

— Это не главное, — ответил он.

Хорнер нахмурился. Сегодня им впервые предстояло увидеть уникальные кадры сверхзамедленной съемки атомного взрыва. С помощью хитроумных линз, меняющих направленную поляризацию вспышек, момент взрыва будет разделен на отдельные снимки, снятые с выдержкой в одну миллиардную долю секунды. Вчера была взорвана атомная бомба. А сегодня эти кадры покажут им взрыв во всех невероятных, удивительных подробностях.

— Думаете, это не подействует? — спросил Хорнер. Лицо Винченцо мучительно исказилось.

— Конечно, подействует. Мы уже проводили предварительные испытания. Но главное заключается в том, что…

— В чем же?

— Что эти бомбы означают смертный приговор человечеству. Мне кажется, мы не способны чему-либо научиться. — Винченцо мотнул головой. — Вон, полюбуйтесь на них. Они взволнованы, их нервы трепещут, но они не испытывают страха.

— Им известна опасность, которую несет в себе атомная бомба. И они тоже боятся, — возразил репортер.

— Не совсем, — сказал ученый. — Я видел людей, которые наблюдали за взрывом водородной бомбы, обратившей в ничто целый остров, а потом шли спокойно домой и ложились спать. Такова человеческая натура. Им тысячелетиями проповедуют об адском огне как о наказании для грешников, а эффекта практически никакого.

— Адский огонь… Вы верующий, сэр?

— То, что вы видели вчера, было адским огнем. Взрывающаяся атомная бомба и есть адский огонь. В буквальном смысле.

Хорнеру было достаточно. Он пересел на другое место, но с беспокойством следил за публикой. Испытывал ли хоть один из них страх? Задумывался ли в тревоге хоть кто-то об адском огне? Таких здесь Хорнер что-то не замечал.

Огни погасли, и сразу заработал проектор. На экране во весь рост встала башня, начиненная огнем. Зрители застыли в напряженном молчании.

Затем на самой верхушке башни появилось крохотное пятнышко света — сверкающая и пылающая нестерпимым огнем точка. Она медленно распускалась — словно цветок, один за другим лениво разгибающий свои лепестки; игра света и тени придавала ей странные колеблющиеся очертания. Точка постепенно принимала форму овала.

Кто-то сдавленно вскрикнул, потом другие. Резкий всплеск невнятного гомона сменился мертвой тишиной. Хорнер явственно ощущал запах ужаса, он языком осязал вкус страха во рту и чувствовал, как леденеет кровь.

Овальный огненный шарик пророс побегами и, перед тем как, стремительно вспухнув, превратиться в ослепительную до белизны сферу, на мгновение замер.

То мгновение статического равновесия… на огненном шарике проявились темные пятна глаз, над которыми темными тонкими линиями выступали брови; линия волос, спускавшаяся ко лбу V-образным мысом; поднятые уголки рта, неистово хохочущего в адском огне… и рога.

Седьмая труба

The Last Trump

© 1955 by Isaac Asimov

Седьмая труба

© Издательство «Полярис», перевод, 1996

Архангел Гавриил не склонен был особо задумываться над готовящимся мероприятием. Он задел кончиком крыла планету Марс, однако, нежась в ленивой истоме, и не подумал лишний раз шевельнуть крылом, чтобы избежать контакта. Марс, созданный из обычной материи, даже не пострадал от легкого прикосновения.

— Все уже решено, Этериил, — небрежно произнес он. — И с этим уже ничего не сделаешь. День воскрешения мертвых предопределен.

Этериил, самый младший серафим, сотворенный почти на тысячу лет раньше, чем люди начали отсчет времени, вздрогнул, отчего в континууме взвихрились ясно различимые смерчи. Со времени его сотворения в непосредственные обязанности Этериила входило отвечать за Землю и ее окрестности. Эта работа была для него синекурой, уютным местечком, глухим тупиком, но по мере того, как пролетали века, он стал чувствовать противоестественную гордость за этот мир.

— Но ты собираешься разрушить мой мир, даже не предупредив меня.

— Вовсе нет. Вовсе нет. Об этом событии достаточно ясно говорят вполне конкретные стихи из книги Даниила и из Откровения святого Иоанна.

— Достаточно ясно? И это учитывая, что Писания многократно переписывались самыми различными писцами? Сомневаюсь, что в каждой строке найдется хотя бы два неискаженных слова.

— Об этом событии упоминается и в Ригведе, и в трудах Конфуция…

— Которые являются принадлежностью отдельных культурных групп, представляющих из себя малочисленную аристократию…

— Сказание о Гильгамеше открыто говорит об этом.

— Большую часть сказания о Гильгамеше уничтожили вместе с библиотекой Ашурбанипала за шестнадцать веков по земному стилю до моего сотворения.

— Об этом же свидетельствуют кое-какие характерные особенности Великой пирамиды и узора, выложенного драгоценными камнями в Тадж-Махале…

— Которые столь неясны, что ни единому человеку пока не удалось правильно расшифровать их.

— Если ты и дальше собираешься во всем возражать мне, — устало проговорил Гавриил, — то нам лучше оставить эту тему. Бесполезно обсуждать что-либо в таком ключе. Но как бы то ни было, именно тебе следовало бы знать об этом. Ты ведь знаешь обо всем, что касается Земли.

— Да, если считаю нужным. Мне приходилось здесь многим заниматься, но я, признаться, даже не подозревал о том, что такое возможно — конец света и воскрешение мертвых, а потому и не исследовал эту проблему.

— А следовало бы о ней задуматься. Вся документация по этому вопросу находится в картотеках Совета Высших. Ты мог бы воспользоваться ею в любое время.

— Послушай, я же не мог отсюда отлучиться, настолько был занят. Ты ведь понятия не имеешь, как эффективна деятельность Врага на этой планете. Я сил своих не жалел, чтобы хоть как-то обуздать его, но при всех моих стараниях…

— Да, пожалуй. — Гавриил погладил рукой пролетающую мимо комету. — Ему, кажется, удалось добиться некоторого превосходства. Когда я пропускаю через себя взаимосвязанную реальную модель этого несчастного мирка, то замечаю, что это одна из тех организованных структур, где материя и энергия равнозначны.

— Так оно и есть, — подтвердил Этериил.

— А они играют с ним, с миром, где живут.

— Боюсь, что так.

— В таком случае разве сейчас не самое удобное время, чтобы покончить с материей?

— Уверяю тебя, я сумею все уладить. Их не погубят их ядерные бомбы.

— Не знаю, не знаю. Что ж… почему бы тебе, собственно, не позволить мне продолжить, Этериил? Назначенный момент приближается.

— Я бы хотел взглянуть на документы, относящиеся к делу, — упрямо сказал Этериил.

— Ну, если ты так настаиваешь…

На фоне абсолютной черноты пространства небесной тверди появились сверкающие символы, складывающиеся в четкую формулировку Акта, принятого Властью Высших. Этериил стал читать вслух:

— «Настоящим архангелу Гавриилу, серийный номер такой-то и такой-то (ну да ладно — и так ясно, что это о тебе), согласно распоряжению Совета предписывается приблизиться к планете, класс А, номер G 753990, в дальнейшем именуемой Земля, и 1 января 1957 года в 12.01 по местному времени…» — Он закончил читать и угрюмо замолчал.

— Доволен?

— Нет, но я бессилен что-либо сделать.

Гавриил улыбнулся. В космическом пространстве появилась труба, напоминающая формой земной музыкальный инструмент, но ее отполированные до блеска золотые бока простирались от Земли до самого Солнца. Труба приблизилась к прекрасным сверкающим губам Гавриила.

— Ты бы не мог немного повременить, чтобы я успел встретиться с Советом? — в отчаянии спросил Этериил.

— Что это даст тебе? Акт скрепил печатью сам Глава, а тебе хорошо известно, что любые акты, скрепленные печатью Главы, приняты окончательно и бесповоротно. А теперь, если не возражаешь, наступает условленный момент, и мне бы хотелось поскорее покончить с этим. У меня еще куча всяких дел, и намного более важных, чем это. Будь добр, посторонись немного! Благодарю.

Гавриил дунул, и всю Вселенную до самой дальней звезды заполнил совершенный по чистоте и тону нежный тонкий звук, ясный и прозрачный, как хрусталь. И пока раздавался этот трубный звук, наступила краткая пауза хрупкого равновесия — столь же мимолетная, как миг, отделяющий прошлое от будущего; а затем свиток миров, коллапсируя, свернулся, и материя снова вернулась в тот первозданный хаос, из которого она однажды возникла по одному слову. Звезды и туманности исчезли, как исчезли космическая пыль, солнце, планеты, луна — все и вся обратилось в ничто, кроме самой Земли, которая, как и прежде, кружилась во Вселенной, но теперь уже в полном одиночестве.


Р. Е. Манн (известный всем, кто его знал, просто как Р. Е.), беспрепятственно пройдя в служебные помещения фабрики «Битсы Билликана», с неодобрением уставился на высокого человека, сосредоточенно склонившегося над грудой бумаг на письменном столе (он был излишне костляв, но благодаря аккуратным седым усам в нем еще чувствовалось былое изящество, хоть и немного поблекшее).

P. E. взглянул на свои наручные часы, которые все еще показывали 7.01 утра. Именно в это время они и остановились. Время, естественно, соответствовало Восточному поясу, если же считать по Гринвичу, то часы остановились в 12.01. Пристальный острый взгляд его темно-карих глаз над выступающими скулами встретился со взглядом сидевшего напротив человека.

Какое-то мгновение взор высокого человека оставался безучастным. Затем он проговорил:

— Что вам угодно?

— Гораций Дж. Билликан, полагаю? Владелец этого предприятия?

— Да.

— Я — Р. Е. Манн. Когда я наконец застал кого-то за работой, то не удержался, чтобы не остановиться и не зайти сюда. Разве вы не знаете, какой сегодня день?

— Сегодня?

— День воскрешения мертвых.

— Ах да. Конечно, знаю. Я слышал трубный глас. Такой действительно поднимет мертвых на ноги… Довольно неплохое звучание, как по-вашему? — Он хихикнул. — Он разбудил меня в семь утра, — продолжал он. — Я толкнул жену. Она, конечно, спала как убитая и не слышала трубы. Я всегда говорил ей, что она проспит все. «Седьмая труба, дорогая», — сказал я ей. Гортензия — так зовут мою жену — ответила «Хорошо» и снова заснула. Я принял ванну, побрился, оделся и пришел на работу.

— Но зачем?

— Почему бы и нет?

— Никто из ваших работников не пришел.

— Да уж, бедняги. Они впервые взяли себе выходной. Так что ничего удивительного. В конце концов, не каждый же день бывает конец света. Да и мне от этого, если честно, ничуть не хуже. По крайней мере у меня есть хотя бы возможность без помех навести порядок в своей личной корреспонденции. Телефон сегодня ни разу не звонил. — Он встал и подошел к окну. — А знаете, так даже намного лучше. Ни тебе слепящего солнца, ни снега. Зато какое мягкое приятное освещение, какое приятное тепло! Все так прекрасно упорядочено… А сейчас, если не возражаете, я весьма занят, так что прошу извинить меня…

Возгласом «Одну минутку, Горацио» его прервал чей-то грубый мощный голос, и в кабинет просунулся внушительный нос, за которым последовал и его обладатель — джентльмен, удивительно похожий на Билликана, только с несколько более резкими чертами лица. Джентльмен принял позу оскорбленного достоинства, эффектность которой ничуть не проигрывала от того, что он был совершенно наг.

— Позволь мне спросить, почему прекращена работа на «Битсах»?

Билликан побледнел.

— Боже мой, — произнес он, — это же отец. Откуда ты?

— С кладбища, — пророкотал Билликан-старший. — Откуда же еще? Там целыми дюжинами вылезают из-под земли. И все голые. Даже женщины.

Билликан откашлялся.

— Я достану тебе что-нибудь из одежды, отец. Принесу ее из дома.

— Пусть тебя это не волнует. Дело — в первую очередь. Дело — в первую очередь.

Р. Е. очнулся от задумчивости.

— А что, все одновременно выходят из своих могил, сэр? Задавая вопрос, он с любопытством разглядывал Билликана-старшего. Судя по внешнему виду, здоровье старика было отменным. На его щеках, пусть и морщинистых, играл здоровый румянец. Его возраст, решил Р. Е., был тем же, что и в момент смерти, но тело, хоть и выглядело соответствующе своему возрасту, производило впечатление идеально функционирующего.

— Нет, сэр, не одновременно, — ответил Билликан-старший. — Чем свежее могила, тем раньше из нее выходят. Поттерсби умер за пять лет до меня и вышел почти на пять минут позже. Я, как только его увидел, решил уйти оттуда. Мне он порядком надоел еще при… Кстати, мне это кое-что напомнило. — Он тяжело опустил кулак, и довольно увесистый, на письменный стол. — Не было ни такси, ни автобусов. Телефоны не работали. Мне пришлось идти пешком. Мне пришлось идти двадцать миль.

— В таком виде? — слабым голосом спросил потрясенный сын. Билликан-старший с видимым одобрением посмотрел на свою обнаженную кожу.

— Так ведь тепло. И потом, не я один голый, почти все такие… Но как бы там ни было, сынок, я здесь не для того, чтобы болтать. Почему фабрика закрыта?

— Она не закрыта. Просто сегодня особый случай.

— Особый случай, как бы не так! Вызови профсоюзных вожаков и скажи им, что контрактом не предусмотрен День воскрешения мертвых и что за каждую неотработанную минуту у всех рабочих вычтут из жалованья.

Билликан поднял взгляд на отца, и его худое лицо приняло упрямое выражение.

— Я этого не сделаю. Не забывай, пожалуйста, что руководитель предприятия уже не ты, а я.

— Ты? А по какому праву?

— По твоему завещанию.

— Хорошо. Теперь я здесь, и я аннулирую свое завещание.

— Тебе не удастся, отец. Ты мертв. Ты можешь и не выглядеть мертвецом, но у меня есть свидетели. У меня есть врачебное свидетельство. У меня есть подписанные счета от гробовщика. Я могу достать свидетельские показания тех ребят, что несли твой гроб.

Глядя в упор на сына, Билликан-старший сел, закинул руку на спинку стула, скрестил ноги и произнес:

— Если уж на то пошло, мы все мертвы, не так ли? Вот-вот наступит конец света, не правда ли?

— Но тебя признали мертвым официально, а меня — нет.

— О, мы это изменим, сынок. Скоро нас будет больше, чем вас, и вот тогда посмотрим, чья возьмет.

Билликан-младший решительно стукнул ладонью по столу и слегка покраснел.

— Отец, мне бы очень не хотелось поднимать этот щекотливый вопрос, но ты вынуждаешь меня. Позволь напомнить тебе, что в данный момент моя мать, я уверен, сидит дома и дожидается тебя, и что ей пришлось идти по улицам… э-э… тоже голой, и что она, вероятно, не в лучшем расположении духа.

Билликан-старший стал бледным, как мертвец.

— О Боже!

— А тебе хорошо известно, что она всегда хотела, чтобы ты отошел от дел.

Билликан-старший принял мгновенное решение.

— Я не пойду домой. Это же настоящий кошмар. До каких пор будет продолжаться эта затея с воскрешением мертвых? Есть же какие-то пределы. Это… это… это полнейшая анархия. Во всяком деле главное — не переборщить, а здесь именно так и получается. Не пойду домой, и все тут.

В эту минуту в кабинет вошел некий дородный джентльмен с гладким розовым лицом и пушистыми бакенбардами (совсем как на портрете Мартина Ван Бурена) и холодно проговорил:

— Добрый день.

— Отец… — пробормотал Билликан-старший.

— Дедушка… — пробормотал Билликан-младший. Билликан-самый-старший с неодобрением посмотрел на Билликана-младшего.

— Если ты — мой внук, — сказал он, — то ты здорово постарел, и это не пошло тебе на пользу.

С кислым выражением лица Билликан-младший промолчал и слабо улыбнулся.

Впрочем, Билликан-самый-старший, казалось, и не нуждался в его ответе.

— А теперь если вы оба введете меня в курс дел, то я немедленно приступаю к своей прежней обязанности управляющего.

Прозвучало сразу два ответа, и румянец на щеках Билликана-самого-старшего начал угрожающе наливаться кровью, в то время как старик властно стучал по полу воображаемой тростью и визгливо что-то выкрикивал.

— Джентльмены, — произнес Р. Е. — Джентльмены! — повысил он голос. — ДЖЕНТЛЬМЕНЫ! — что было мочи закричал он.

Переговоры разом оборвались, и все повернулись к Р. Е. От его угловатого лица, странно привлекательных глаз и язвительного рта, казалось, исходила некая сила, подчиняющая себе собравшихся людей.

— Не могу понять, о чем вы спорите, — проговорил он. — Что именно вы производите на своей фабрике?

— Битсы, — ответил Билликан-младший.

— Которые, надо полагать, представляют из себя расфасованные в пакеты сухие завтраки из дробленого зерна типа хлопьев…

— Золотистых, хрустящих хлопьев, содержащих в себе уйму полезной энергии!.. — вскричал Билликан-младший.

— Покрытых сладкой как мед, прозрачной глазурью; это и сладости, и еда… — пророкотал Билликан-старший.

— Возбуждающая самый никудышный аппетит, — прорычал Билликан-самый-старший.

— Вот именно, — сказал Р. Е. — Какой аппетит? Они равнодушно посмотрели на него.

— Прошу прощения… — произнес Билликан-младший.

— Кто из вас голоден? — спросил Р. Е. — Я нет.

— О чем эта дурацкая болтовня? — призвал к ответу разгневанный Билликан-самый-старший. Он так яростно потрясал своей невидимой тростью, что, существуй она на самом деле, он бы проткнул ею Р. Е. насквозь.

— Я пытаюсь вам втолковать, — сказал Р. Е., — что отныне никто не будет есть. Это уже потусторонний мир, и еда здесь не нужна.

Одинаковые выражения вытянувшихся лиц троих Билликанов не требовали перевода. Было ясно, что они проверили свой собственный аппетит и обнаружили его отсутствие.

— Полнейшее разорение! — смертельно побледнев, произнес Билликан-младший.

Билликан-самый-старший неслышно и тяжело стучал об пол своей воображаемой тростью.

— Это же конфискация имущества без надлежащего судебного рассмотрения. Я предъявлю иск, Я предъявлю иск.

— Совершенно неконституционно, — согласился Билликан-старший.

— Если вы найдете, кому предъявлять иск, то мне остается лишь пожелать вам большой удачи. А теперь, если позволите, я, наверное, пойду на кладбище.

Надев шляпу, он шагнул за дверь.


Этериил стоял в сиянии шестикрылого серафима, и в пространстве подрагивали смерчи, вызванные его волнением.

— Насколько я понимаю, — проговорил херувим, — вверенная тебе Вселенная ликвидирована.

— Совершенно верно.

— Что ж, ты ведь, надеюсь, не ждешь от меня, что я начну восстанавливать ее?

— Ничего я от тебя не жду, — ответил Этериил, — только устрой мне встречу с Главой.

Услышав это слово, херувим тут же выразил жестами свое благоговение. Кончиками двух крыльев он коснулся своих ног, кончиками двух других — глаз и кончиками еще двух — рта. Затем, приняв нормальное положение, сказал:

— Глава очень занят. На его плечах несметное количество дел, и все требуют решения.

— Кто же спорит с этим? Я просто хочу сказать, что если дела будут обстоять так, как сейчас, то мы получим Вселенную, где сатана одержал окончательную победу.

— Сатана?

— Это еврейское слово, означающее Врага, — с нетерпением ответил Этериил. — Я мог бы употребить персидское слово Ариман[20]. Во всяком случае, я имел в виду именно Врага.

— Но что изменит беседа с Главой? — спросил херувим. — Документ, узаконивающий Седьмую трубу, заверил печатью сам Глава, а тебе известно, что такие документы принимаются окончательно и бесповоротно и обсуждению не подлежат. Глава никогда не пойдет на ограничение своего всемогущества, аннулируя решение, высказанное им официально.

— Это твое последнее слово? Ты не устроишь мне встречу?

— Я не могу.

— В таком случае, — проговорил Этериил, — я сам встречусь с Главой. Я намерен вторгнуться в Средоточие Primum Mobile[21]. И если это означает мою гибель, да будет так! — Он сконцентрировался.

— Какое святотатство! — в ужасе пробормотал херувим, и в это время Этериил подпрыгнул и исчез. В пространстве слабо громыхнуло.


Пробираясь по запруженным улицам, Р. Е. Манн уже не удивлялся при виде сбитых с толку, сомневающихся, равнодушных людей в шитой на скорую руку одежде или, как правило, вообще без нее.

Девочка, по виду лет двенадцати, перегнулась через железные ворота и, стоя одной ногой на перекладине, раскачивала их взад и вперед. Когда Р. Е. проходил мимо, она вдруг произнесла:

— Здравствуйте, мистер.

— Здравствуй, — ответил Р. Е.

Девочка была одета, а значит, не принадлежала к числу… э-э… «возвращенцев».

— У нас в доме новый ребеночек, — сказала девочка. — Она мне сестра и когда-то уже была у меня. Мама плачет, а меня послали сюда.

— Хорошо, хорошо, — отозвался Р. Е. и, пройдя за ограду, направился по вымощенной дорожке к дому, ненавязчиво претендующего на принадлежность к среднему классу.

Он позвонил в дверь и, не получив ответа, открыл ее и ступил через порог.

Откуда-то доносились приглушенные всхлипывания. Р. Е. пошел на эти звуки и, подойдя к одной из дверей, постучал. Находившийся в комнате мужчина примерно пятидесяти лет — грузный, с изрядно поредевшей шевелюрой и довольно упитанными щеками и подбородком — посмотрел на гостя со смешанным чувством удивления и негодования:

— Кто вы?

Р. Е. снял шляпу.

— Я подумал, что мог бы помочь вам. Ваша девочка там, на улице…

Сидевшая на стуле у двухспальной кровати женщина подняла голову и без всякой надежды взглянула на него. Ее волосы были тронуты сединой. Лицо распухло от слез и подурнело, на тыльной стороне кистей выделялись синеватые жилки. На кровати лежал пухленький и голенький младенец, который вяло сучил ножками и бессмысленно поводил младенческим невидящим взглядом.

— Это мой ребенок, девочка, — сказала женщина. — Она родилась в этом доме двадцать три года тому назад и в этом же доме умерла десяти дней от роду. Я так тосковала по ней.

— А теперь она снова с вами, — проговорил Р. Е.

— Слишком поздно! — неистово вскричала женщина. — У меня было еще трое детей. Моя старшая дочь замужем, сын — в армии. Я слишком стара, чтобы иметь сейчас ребенка. И даже если… даже если…

Мышцы ее лица прилагали героические усилия, чтобы сдержать слезы, но потерпели неудачу.

— Это не настоящий ребенок, — монотонным, невыразительным голосом произнес ее муж. — Он не пачкает пеленок. Ему не требуется молока. Что нам делать? Он никогда не вырастет Он навсегда останется младенцем.

Р. Е. покачал головой.

— Не знаю, — сказал он. — Я думаю, что ничем не смогу помочь вам.

Он спокойно вышел. Он хладнокровно подумал о больницах. В каждой из них сейчас, наверное, появляются тысячи детей.

Складывают их на полки, зло усмехнулся он про себя. Штабелями, как дрова. О них не нужно заботиться. Их маленькие тельца — всего лишь хранители несокрушимой искры жизни.

Он прошел мимо двух мальчиков — по всей видимости, одного биологического возраста. Обоим было, очевидно, лет по десять. Их пронзительные голоса невольно привлекли его внимание. В неярком, без солнца, свете обнаженное тело одного из мальчиков сияло белизной; значит, он был «возвращенцем». Другой им не был. Р. Е. остановился, чтобы послушать, о чем они говорят.

— Я болел скарлатиной, — заявил тот, что был без одежды, и в его голосе прозвучали явные нотки превосходства.

— Вот здорово! — с чувством зависти, как показалось Р.Е., протянул одетый.

— От нее-то я и умер.

— Вот здорово! А тебя лечили пенициллином или ауреомицином?

— Чего?

— Это лекарства.

— Никогда не слышал о таких.

— Еще бы! Да ты о многом не слышал.

— Но не меньше твоего знаю.

— Да ну? А кто сейчас президент Соединенных Штатов?

— Уоррен Хардинг, вот кто.

— Ты что, спятил? Эйзенхауэр.

— А кто он такой?

— Ты когда-нибудь смотрел телевизор?

— А что это?

Одетый мальчик оглушительно завопил:

— Это такая штука, которую ты включаешь и смотришь комиков, всякие там кинокартины, ковбоев, космических рейнджеров — в общем, все, что пожелаешь!

— Давай посмотрим его.

Последовала пауза, и затем мальчик из настоящего времени произнес:

— Он перестал показывать.

— Скажи лучше, что он никогда и не показывал, — не скрывая презрения, пронзительно закричал мальчик из прошлого. — Ты все это выдумал.

Пожав плечами, Р. Е. продолжил свой путь. За городом, по мере приближения к кладбищу, толпы людей значительно поредели. Все, кто попадался ему навстречу, стремились в город, и все были голыми.

Р. Е. остановил какой-то человек — весь сияющий от радости, розовокожий и беловолосый, со следами пенсне на переносице, но самих стеклышек не было.

— Приветствую вас, мой друг.

— Здравствуйте, — отозвался Р. Е.

— Вы — первый человек в одежде, которого я вижу. Вы, полагаю, были живы, когда затрубила труба.

— Да.

— О, разве это не величественно? Разве это не радостное и восхитительное событие? Пойдемте, будем вместе веселиться.

— Вам это нравится, не так ли? — спросил Р. Е.

— Нравится ли мне? Меня переполняет восторг, я сияю от радости. Нас обнимает свет первого дня. Тот нежный, спокойный свет, который изливался еще до сотворения солнца, луны и звезд. (Вы и сами, конечно, знаете Книгу Бытия.) Здесь нет изнуряющей жары или убийственного холода, но приятное тепло, которое дарит нам удивительное чувство безмятежности. Такое блаженство испытывали, наверное, только в Эдемском саду. Мужчины и женщины ходят по улицам обнаженными, но не ощущают стыда. Все прекрасно, мой друг, все прекрасно.

— Что ж… кажется, меня действительно не взволновали все эти женские прелести напоказ, — согласился Р. Е.

— Разумеется, нет, — подхватил мужчина. — Похоть и грех, насколько мы помним их по нашей суетной жизни, больше не существуют. Разрешите представиться, мой друг. Во время земной жизни меня звали Уинтроп Хестер. Я родился в 1812 году и умер в 1884 году по нашему мирскому летоисчислению. В течение последних сорока лет своей жизни я напряженно работал над тем, чтобы привести свою небольшую паству в Царство Божие, и сейчас я иду, чтобы сосчитать тех, кого я отвоевал.

Р. Е. внимательно и серьезно разглядывал бывшего священника.

— Страшный суд наверняка еще не состоялся.

— Почему не состоялся? Господь видит человека изнутри, и в то самое мгновение, когда все в мире перестало быть, все люди до одного подверглись суду. Мы — спасенные.

— Спаслось, должно быть, великое множество.

— Наоборот, сын мой, все эти спасенные — всего лишь остаток человечества.

— Довольно порядочный остаток Насколько я понял, к жизни возвращаются все. В городе я видел нескольких типов довольно сомнительной репутации — таких же живых, как вы.

— Покаяние даже в самую последнюю минуту…

— Я никогда не каялся.

— В чем, сын мой?

— В том, что никогда не посещал церкви. Уинтроп Хестер поспешно отступил.

— А вы когда-нибудь принимали обряд крещения?

— Мне об этом ничего не известно. Уинтроп Хестер вздрогнул.

— Но вы, вероятно, верили в Бога?

— Да как вам сказать… — произнес Р. Е. — Я верил во многое о нем — в такое, что вас наверняка бы испугало.

Уинтроп Хестер повернулся и в сильном смятении поспешил прочь.

Оставшийся путь до кладбища (определить время было невозможно, впрочем, Р. Е. и в голову не приходило узнавать время) он проделал спокойно — никто больше не останавливал его. Кладбище он нашел почти опустевшим. Деревья и трава исчезли (до Р. Е. вдруг дошло, что в мире не осталось больше ничего зеленого, что земля повсюду превратилась в твердую, однородную и безжизненную серую массу, а небо представляет собой сплошную белизну, проливающую ровный свет).

Но надгробия все еще стояли на своих местах.

На одном из них сидел худой морщинистый человек, с длинными черными волосами, спутавшимися в колтун. Такие же черные волосы, только короче — хотя и более выразительные — покрывали его грудь и предплечья.

— Эй ты, там! — обратился он к Р. Е. Голос его был низким. Р. Е. уселся на соседнее надгробие.

— Привет.

— Твоя одежда какая-то не такая, — произнесли Черные волосы. — В котором же году это произошло?

— Сейчас 1957-й.

— Я умер в 1807-м. Забавно! Я ожидал, что к этому времени меня уже хорошенько прожарят и мои внутренности будет пожирать адский огонь.

— Разве ты не собираешься в город? — спросил Р. Е.

— Меня зовут Зеб, — сказал предок. — Сокращенное имя от Зебулона, но Зеб мне нравится больше. Какой он, город, теперь? Полагаю, малость изменился?

— В нем почти сто тысяч жителей.

От изумления у Зеба слегка отвисла челюсть.

— Брось заливать! Может, сбрехнешь еще — больше, чем в Филадельфии?.. Шутки шутишь.

— А в Филадельфии… — Р. Е. помедлил. Простой констатацией количества жителей его не убедить. И поэтому вместо цифры он сказал: — За сто пятьдесят лет, знаешь ли, город порядком вырос.

— И страна тоже?

— Сорок восемь штатов, — ответил Р. Е. — Вплоть до Тихого океана.

— Вот это да! — В полном восторге Зеб хлопнул себя по голой ляжке и поморщился от неожиданной боли, совсем забыв об отсутствии одежды из грубой, толстой ткани, смягчающей удар. — Я бы переправился на запад, если б не был нужен здесь. Да, сэр. — Его лицо приняло угрюмое выражение, а тонкие губы сжались в отчетливую жестокую складку. — Я останусь именно там, где во мне нуждаются.

— А почему в тебе нуждаются?

Объяснение было немногословным и прямолинейным:

— Индейцы!

— Индейцы?

— Их же целые миллионы. Поначалу те племена, с которыми мы вели войну и которых здорово колошматили. Потом племена, которые никогда не видали белого человека. И все они воскреснут. Мне понадобятся мои старые дружки. А вы, городские рохли, на такие дела не годитесь… Ты хоть видел когда индейца?

— В последнее время их что-то не встречалось в здешних местах, — ответил Р. Е. — Нет.

Зеб выразил взглядом свое презрение и хотел было сплюнуть, но слюны для этой цели у него не нашлось.

— В таком случае тебе бы лучше воротиться в город. Вскорости на энтом месте будет небезопасно. Если б только у меня был мой мушкет!

Р. Е. поднялся, на секунду задумался и, пожав плечами, обернулся лицом к городу. Как только он встал, надгробие, на котором он сидел, разрушилось. Серый камень прямо на глазах превращался в порошок и сливался с однородной массой серой земли. Он огляделся вокруг. Большая часть надгробий исчезла. Остальным, похоже, была суждена та же участь. И только то, на котором сидел Зеб, все еще казалось прочным и устойчивым.

Р. Е. пустился в обратный путь. Зеб даже не оглянулся на него. Он продолжал тихо и невозмутимо ждать — индейцев.


Этериил стремительно и отчаянно бросился в бездну небес. Он чувствовал на себе взоры Высших. Сейчас за ним, должно быть, наблюдают все, от самого юного серафима, херувимов и ангелов до верховного архангела.

Он поднялся уже выше, чем любой из Высших, куда еще никогда доселе не забирался. Незваный, он ждал вибрации Слова, которое уничтожит сопровождавшие его смерчи.

Но он не колебался. Сквозь беспространство и вневременность он мчался туда, где можно слиться с Primum Mobile — в тот самый центр Всего, который заключал в себе все эти Есть, Было, Было Бы, Могло Быть и Могло Бы Быть.

И как только он подумал об этом, он прорвался сквозь ничто и стал гармоничной частью Primum Mobile. В то же мгновение все его существо словно взорвалось и заполнило собой Все, становясь также и неотъемлемой частью этого Всего. А затем Средоточие Primum Mobile милосердно укрыли от его рассудка, и перед Этериилом предстал Глава в образе голоса, зазвучавшего внутри серафима, — тихого и спокойного, но глубоко волнующего своей огромностью.

— Сын мой, — произнес голос, — я знаю, почему ты пришел.

— Тогда помоги мне, если на то будет твоя воля.

— По моей воле, — отозвался Глава, — все законы, исходящие от меня, неотменяемы. Все твое человечество, сын мой, жаждало жизни. И все страшились смерти. Все предавались размышлениям и мечтам о вечной жизни. Не две кучки людей и не два отдельно взятых человека развивали одну и ту же мысль о загробной жизни, но все хотели жить. Ко мне обратились с просьбой, чтобы я привел все их мечты к общему знаменателю — даровал им вечную жизнь. Что я и сделал.

— Ни один твой служитель не мог просить этого.

— Просил Враг, сын мой.

Подавленный собственной ничтожностью, Этериил тихо произнес:

— В твоих глазах я просто пыль и не достоин находиться в твоем присутствии, но я все же должен задать тебе один вопрос. Надо ли понимать из твоих слов, что Враг — тоже твой служитель?

— Без него у меня не может быть других, — ответил Глава. — Ведь что такое Добро, как не вечная борьба со Злом?

«И в этой борьбе, — подумал Этериил, — я потерпел поражение».


При виде города Р. Е. остановился. Здания разрушались. Деревянные дома уже представляли из себя груды развалин. Подойдя к ближайшей такой груде, Р. Е. обнаружил, что обломки дерева совершенно обезвожены и рассыпаются при малейшем прикосновении.

Он углубился в городские улицы и заметил, что хотя кирпичные дома все еще стояли, но сами кирпичи уже зловеще круглились по краям и угрожающе расслаивались.

— Им недолго осталось стоять, — произнес густой голос. — Единственное утешение — если это можно назвать утешением — в том, что их разрушение не повлечет за собой ничью гибель.

Р. Е. в изумлении поднял глаза и увидел, что стоит лицом к лицу с человеком, похожим на бледного, изнуренного Дон Кихота с худым длинным лицом и впалыми щеками. В его глазах таилась печаль, волосы спадали жидкими прямыми прядями. Одежда была слишком просторна для него, а сквозь многочисленные прорехи на ней отчетливо просвечивала кожа.

— Меня зовут, — проговорил человек, — Ричард Левин. Когда-то — еще до того как это произошло — я был профессором истории.

— Вы одеты, — заметил Р. Е. — Вы не один из тех воскрешенных.

— Вы правы, но этот отличительный признак исчезает. Одежда истлевает.

Р. Е. взглянул на толпы людей, которые медленно и бесцельно проплывали мимо, словно пылинки в луче солнечного света. Среди них мало кто был одет. Опустив глаза, Р. Е. присмотрелся к себе и впервые заметил, что вертикальные швы на обеих штанинах брюк разошлись сверху донизу. Большим и указательным пальцами руки он ущипнул ткань своего пиджака, и лоскуток шерстяной ткани легко отделился от него.

— Да, действительно, — заключил Р. Е.

— Обратите внимание, — продолжал Левин, — что гора Меллон сглаживается.

Р. Е. повернулся и посмотрел на север, где обычно склоны Меллон Хилл были сплошь усеяны особняками местной знати (сугубо городской), и обнаружил, что горизонт стал почти плоским.

— В конечном счете, — сказал Левин, — не останется ничего, кроме сглаженности, безжизненности, небытия… и нас.

— И индейцев, — добавил Р. Е. — Там, за городом, сидит человек и дожидается индейцев, мечтая при этом о мушкете.

— Полагаю, — заметил Левин, — индейцы не причинят беспокойства. Не такое уж удовольствие драться с неприятелем, которого нельзя ни убить, ни ранить. И даже если это было бы не так, исчезнет всякая страсть к побоищам, как исчезнут все вожделения, все желания.

— Вы уверены?

— Абсолютно. Перед тем как все это случилось, я, бывало, с превеликим удовольствием — и вполне невинным — лицезрел женскую фигуру, хотя, глядя на меня, такое не скажешь. Теперь же — когда в моем распоряжении столь беспрецедентные возможности — я замечаю за собой досадное равнодушие. Нет, мне все это не нравится. Меня даже не раздражает мое полное отсутствие интереса.

Р. Е. бросил взгляд на прохожих.

— Понимаю, о чем вы.

— Появление здесь индейцев, — продолжал Левин, — ничто по сравнению с ситуацией, складывающейся в Старом Свете. В число первых воскресших наверняка попали Гитлер и его вермахт, и сейчас, должно быть, они лицом к лицу встретились со Сталиным и Красной Армией, перемешавшись на всем протяжении от Берлина до Сталинграда. Ситуацию осложняет скорое воскрешение кайзеров и царей. На свои прежние поля сражений при Вердене и реке Сомма вернулись воины. Наполеон и его маршалы разбросаны по всей Западной Европе. Вернулся, должно быть, и Мухаммед чтобы взглянуть на то, что сделали с исламом последующие века; а святые и апостолы в это время обсуждают пути христианства. И даже монгольские ханы, бедняги, — от Темучина до Аурангзеба — сейчас, наверное, беспомощно бродят по степям, тоскуя по своим лошадям.

— Вам как профессору истории, должно быть, очень хочется присутствовать при этом и вести наблюдения.

— Да разве мне попасть туда? Местонахождение человека на Земле ограничено тем расстоянием, которое он может пройти пешком. Нет ни машин, ни, как я уже говорил, лошадей. Да и что я там в конце концов найду, в той Европе? Апатию, полагаю! Ту же, что и здесь.

Приглушенный хлопок заставил Р. Е. обернуться. Подняв облако пыли, обрушилось целое крыло соседнего здания. По обе стороны от Р. Е. лежали обломки кирпичей. Некоторые из них, видимо, пролетели сквозь него, а он даже не почувствовал этого. Он огляделся вокруг. Развалин явно поубавилось. Оставшиеся же груды уменьшились в объеме.

— Мне встретился человек, — произнес Р. Е., — который считает, что мы все уже подверглись суду и теперь находимся на небесах.

— Подверглись суду? — переспросил Левин. — Что ж, вполне возможно. Мы сейчас стоим перед вечностью. У нас не осталось ни вселенной, ни каких-либо проявлений внешнего мира, ни эмоций, ни страстей. Ничего, кроме нас самих и мысли. Мы стоим перед вечностью самоанализа, хотя на протяжении всей истории мы никогда не знали, чем занять себя в дождливое воскресенье.

— Вы говорите так, словно та ситуация, в которой мы очутились, тревожит вас.

— И даже более чем тревожит Представления Данте об инферно[22] — огонь и муки — были по-детски наивны и недостойны божественного творческого воображения Скука действует намного изощреннее. Как нельзя более подходящим является внутренняя агония разума, неспособного убежать от самого себя и на вечные времена осужденного на мучения в собственных выделениях умственного гноя. О да, мой друг, нас подвергли суду и вынесли приговор, но только это не рай. Это — ад.

Левин встал, удрученно сутулясь, и пошел прочь. Р. Е. задумчиво посмотрел по сторонам и кивнул. Он был доволен.


Этериил винил себя в поражении только мгновение, а затем совершенно неожиданно вознес свою сущность так ярко и высоко, насколько смел в присутствии Главы. В бесконечности Primum Mobile сияние серафима было лишь крохотной точкой света.

— В таком случае, если на то будет твоя воля, — сказал он, — я прошу тебя не отменить свою волю, но исполнить ее.

— Каким образом, сын мой?

— Документ, одобренный Советом Высших и подписанный тобой, легализует проведение Дня воскрешения мертвых в определенное время определенного дня 1957 года по земному летосчислению.

— Да, это так.

— Но 1957 год неправомерен. Да и что означает 1957 год? Для доминирующей цивилизации на Земле это 1957 год нашей эры. Все правильно. Однако с того времени как ты вдохнул жизнь в Землю и ее мир, прошло 5960 лет. Исходя из свидетельств, лежащих в основе самого мира, который ты создал, прошло четыре миллиарда лет. Какой же тогда год считать неправомерным — 1957, 5960 или 4 000 000 000-й?

И это еще не все, — продолжал Этериил. — 1957 год нашей эры — это 7464 год византийской эры, 5716-й — по еврейскому календарю. Это 2708 год A.U.C.[23], то есть 2708 год со дня основания Рима — если мы примем римский календарь. Это 1375 год по мусульманскому календарю и 180-й — со дня независимости Соединенных Штатов.

И вот я со всем почтением спрашиваю тогда: не кажется ли тебе, что безоговорочная ссылка исключительно на 1957 год лишена смысла?

— Я всегда знал об этом, сын мой, — прозвучал в ответ тихий, спокойный голос Главы. — А вот для тебя это было новостью.

— В таком случае, — сказал Этериил, затрепетав от вспыхнувшей в нем радости, — да будет исполнена твоя воля в точности, вплоть до малейшей запятой, и пусть День воскрешения мертвых выпадает на 1957 год — но только тогда, когда все жители Земли единодушно согласятся с тем, что назначенный год считается 1957-м и никаким другим.

— Да будет так! — произнес Глава, и это Слово воссоздало Землю и все, что на ней имелось, а вместе с ней и солнце, и луну, и все небесные светила.

Было 7 часов утра 1 января 1957 года, когда Р. Е. Манн внезапно проснулся. Звучали начальные такты мелодии, заполнившие, должно быть, всю Вселенную.

Он настороженно приподнял голову, словно давал ей возможность осмыслить слышимое, и через минуту на его лице промелькнула тень гнева, чтобы вновь исчезнуть. Борьба продолжалась.

Он сел за письменный стол, чтобы составить конкретный план действий. Люди давно говорили о необходимости календарной реформы, и ее следовало бы ускорить. Новая эра должна начать свой отсчет со 2 декабря 1944 года, и однажды наступит новый 1957 год — 1957 год Атомной эры, признаваемый таковым всем мировым сообществом.

Странное сияние стало исходить от его головы, пока в ней, этом вместилище сверхчеловеческого разума, проносились мысли, и к тени Аримана на стене, казалось, добавилась пара маленьких рожек у висков.

Как им было весело

The Fun They Had

© 1957 by Isaac Asimov

Как им было весело

© С. Бережков, перевод, 1973

Марджи тогда даже записала об этом в свой дневник. На странице с заголовком «17 мая 2157 года» она написала: «Сегодня Томми нашел самую настоящую книгу!»

Это была очень старая книга. Как-то дедушка рассказал Марджи, что, когда он был маленьким, его дедушка говорил ему, будто было время, когда все рассказы и повести печатались на бумаге.

Они переворачивали желтые хрупкие страницы, и было ужасно забавно читать слова, которые стояли на месте, а не двигались, как им положено, — ну, вы сами знаете, на экране. И потом, когда они переворачивали страницы назад, там были те же самые слова, что и раньше, когда они читали в первый раз.

— Ну вот, — сказал Томми. — Сплошное расточительство. Книгу ведь, наверное, выбрасывали, когда прочитают. А на нашем телеэкране прошло, должно быть, миллион книг, и пройдет еще столько же. Уж экран-то я ни за что не выброшу.

— Я тоже, — сказала Марджи. Ей было одиннадцать лет, и она видела гораздо меньше телекниг, чем Томми. Ему было тринадцать.

— Где ты ее нашел? — спросила она.

— В нашем доме. — Он показал рукой, не поднимая глаз, потому что был погружен в чтение. — На чердаке.

— А про что она?

— Про школу.

— Про школу? — с презрением сказала Марджи. — А чего про нее писать-то? Ненавижу школу.

Марджи всегда ненавидела школу, а теперь ненавидела, как никогда Механический учитель давал ей по географии контрольную за контрольной, и Марджи делала их все хуже и хуже, и тогда мама грустно покачала головой и послала за Районным Инспектором.

Это был маленький круглый человек с красным лицом и целым ящиком инструментов с циферблатами и проволоками. Он улыбнулся Марджи и дал ей яблоко, а затем разобрал учителя на части. Марджи надеялась, что он не сумеет собрать его снова, но он сумел, и через час или около этого учитель был готов, огромный, и черный, и гадкий, с большим экраном, на котором он показывал все уроки и задавал вопросы. Экран был еще ничего. Больше всего Марджи ненавидела щель, куда ей приходилось всовывать домашние задания и контрольные работы. Она должна была писать их перфораторным кодом, которому ее научили, еще когда ей было шесть лет, и механический учитель в один миг высчитывал отметки.

Закончив работу, Инспектор улыбнулся и погладил Марджи по голове. Он сказал маме: «Девочка здесь ни при чем, миссис Джонс. Видимо, сектор географии был несколько ускорен. Иногда это бывает. Я замедлил его до нормального десятилетнего уровня. А общий показатель ее успехов вполне удовлетворительный». И он снова погладил Марджи по голове.

Марджи была разочарована. Она надеялась, что учителя заберут совсем. Учителя Томми однажды забрали почти на целый месяц, потому что в нем полностью выключился сектор истории.

Вот почему она сказала Томми:

— С какой стати кто-нибудь станет писать о школе? Томми с видом превосходства взглянул на нее:

— Потому что это не такая школа, как у нас, дурочка. Это старая школа, какая была сотни лет назад.

Марджи почувствовала себя задетой.

— Откуда мне знать, какие у них там были школы?.. Некоторое время она читала через его плечо, затем сказала:

— Ага, учитель у них был!

— Конечно, был. Только это был не настоящий учитель. Это был человек.

— Человек? Как же человек может быть учителем?

— А что тут такого? Он просто рассказывал ребятам и девчонкам, давал им домашние задания, спрашивал.

— Человек бы с этим не справился.

— Еще как бы справился. Мой отец знает не меньше, чем учитель.

— Не может этого быть. Человек не может знать столько, сколько учитель.

— Спорим на что хочешь, он знает почти столько же. Марджи не была подготовлена к пререканиям на эту тему.

— А мне бы не хотелось, чтобы у нас в доме жил чужой человек, — заявила она.

Томми покатился со смеху:

— Ты же ничего не знаешь, Марджи! Учителя не жили в доме у ребят. У них было специальное здание, и все ребята ходили туда.

— И все ребята учили одно и то же?

— Конечно, если они были одних лет.

— А мама говорит, что учитель должен быть настроен на ум каждого мальчика или девочки и что каждого ребенка нужно учить отдельно.

— Значит, в те времена так не делалось. И если тебе это не нравится, можешь не читать.

— Я не говорю, что мне не нравится, — поспешно сказала Марджи. Ей хотелось почитать об этих странных школах.


Они не дочитали и до половины, когда мама Марджи позвала:

— Марджи! Школа! Марджи оглянулась.

— Еще немножко, мамочка.

— Немедленно, — сказала миссис Джонс. — Томми, вероятно, тоже уже пора.

Марджи сказала, обращаясь к Томми:

— Можно, после школы я еще немножко почитаю с тобой?

— Там видно будет, — безразлично сказал Томми и ушел, посвистывая, с пыльной старой книгой под мышкой.

Марджи отправилась в школьную комнату. Школьная комната была рядом со спальней, и механический учитель уже стоял наготове и ждал Марджи. Он всегда стоял наготове в одно и то же время каждый день, кроме субботы и воскресенья, потому что мама говорила, будто маленькие девочки учатся лучше, если занимаются регулярно.

Экран светился, и на нем появились слова: «Сегодня по арифметике мы будем проходить сложение правильных дробей. Пожалуйста, опусти в щель вчерашнее домашнее задание».

Марджи со вздохом повиновалась. Она думала о старых школах, которые были в те времена, когда дедушкин дедушка был маленьким мальчиком. Все дети со всей округи кричали и смеялись на школьном дворе, вместе сидели в классах, а в конце дня вместе отправлялись домой. Они все учили одно и то же и могли помогать друг другу делать домашние задания и говорить о них.

И учителя были людьми…

Механический учитель писал на экране: «Когда мы складываем дроби 1/2 и 1/4…»

Марджи думала о том, как, должно быть, дети любили тогда школу. Она думала о том, как им было весело.

Остряк

Jokester

© 1956 by Isaac Asimov

Остряк

© H. Евдокимова, перевод, 1973

Ноэл Меерхоф просматривал список, решая, с чего начать. Как всегда, он положился в основном на интуицию. Меерхоф казался пигмеем рядом с машиной, а ведь была видна лишь незначительная ее часть. Но это роли не играло. Он заговорил с бесцеремонной уверенностью человека, твердо знающего, что он здесь хозяин.

— Гарри Джонс, член масонской ложи, — сказал он, — за завтраком обсуждал с женой подробности вчерашнего заседания братьев масонов. Оказывается, президент ложи выступил с обещанием подарить шелковый цилиндр тому, кто встанет и поклянется, что за годы семейной жизни не целовал ни одной женщины, кроме своей законной жены. «И поверишь ли, Эллен, никто не встал». — «Гарри, — удивилась жена, — а ты-то почему не встал?» — «Да знаешь, я уж совсем было хотел, но вовремя спохватился, что мне страшно не пойдет шелковый цилиндр».

Меерхоф подумал: «Ладно, проглотила, теперь пусть переварит».

Кто-то окликнул его сзади:

— Эй!

Меерхоф стер это междометие из памяти машины и перевел цепь в нейтральную позицию. Он круто обернулся:

— Я занят. В дверь принято стучать — вам что, не известно? Против обыкновения Меерхоф не улыбнулся, отвечая на приветствие Тимоти Уистлера — старшего аналитика, с которым он сталкивался по работе не реже, чем с другими. Меерхоф насупился, словно ему помешал чужой человек: его худое лицо исказилось гримасой, волосы взъерошились пуще прежнего.

Уистлер пожал плечами. На нем был белый халат, руки он держал в карманах, отчего на ткани образовались вертикальные складки.

— Я постучался. Вы не ответили. А сигнал «Не мешать» погашен.

Меерхоф что-то промычал. Сигнал и вправду не был включен. Поглощенный новым исследованием, Меерхоф забывал о мелочах.

И все же ему не в чем было себя упрекнуть. Дело-то важное.

Почему важное, он, разумеется, не знал. Гроссмейстеры редко это знают. Оттого-то они и гроссмейстеры, что действуют по наитию. А как еще может человеческий мозг угнаться за сгустком разума пятнадцатикилометровой длины, называемым Мультивак, — за самой сложной на свете вычислительной машиной?

— Я работаю, — сказал Меерхоф. — У вас что-нибудь срочное?

— Потерпит. Я обнаружил пробелы в ответах о гиперпространственном… — С некоторым запозданием на лице Уистлера отразилась богатая гамма эмоций, завершившаяся унылой миной неуверенности. — Работаете?

— Да. А что тут особенного?

Но ведь… — Уистлер огляделся по сторонам, обвел взглядом всю небольшую комнату, загроможденную бесчисленными реле — ничтожно малой частью Мультивака. — Здесь ведь никого нет.

— А кто говорит, что здесь кто-то есть или должен быть?

— Вы рассказывали очередной анекдот, не так ли?

— Ну и что?

Уистлер натянуто улыбнулся:

— Не станете же вы уверять, будто рассказывали анекдот Мультиваку?

Меерхоф приготовился к отпору.

— А почему бы и нет?

— Мультиваку? — Да.

— Зачем?

Меерхоф смерил Уистлера взглядом:

— Не собираюсь перед вами отчитываться. И вообще ни перед кем не собираюсь.

— Боже упаси, ну конечно, вы и не обязаны. Я просто полюбопытствовал, вот и все… Но если вы заняты, я пойду.

Нахмурясь, Уистлер еще раз огляделся по сторонам.

— Ступайте, — сказал Меерхоф. Он взглядом проводил Уистлера до самой двери, а потом свирепо ткнул пальцем в кнопку — включил сигнал «Не мешать».

Меерхоф шагал взад-вперед по комнате, стараясь взять себя в руки. Черт бы побрал Уистлера! Черт бы побрал их всех! Только из-за того, что Меерхоф не дает себе труда держать техников, аналитиков и механиков на подобающей дистанции, обращается с ними, будто они тоже люди творческого труда, они и позволяют себе такие вольности.

«А сами толком и анекдота рассказать не умеют», — мрачно подумал Меерхоф.

Эта мысль мгновенно вернула его к текущей задаче. Он снова уселся. Ну их всех к дьяволу.

Он активировал соответствующую цепь Мультивака и сказал.

— Во время особенно сильной качки стюард остановился у борта и с состраданием посмотрел на пассажира, который перегнулся через перила и всей своей позой, а также тем, как напряженно вглядывался он в океанскую пучину, являл зрелище жесточайших мук морской болезни. Стюард легонько хлопнул пассажира по плечу. «Мужайтесь, сэр, — шепнул он. — Я знаю, вам кажется, будто дело скверно, однако, право же, от морской болезни никто не умирал». Несчастный пассажир обратил к утешителю позеленевшее, искаженное лицо и хрипло, с трудом произнес: «Не надо так говорить, приятель. Ради всего святого, не надо. Я живу только надеждой на смерть».


Как ни был озабочен Тимоти Уистлер, он все же улыбнулся и кивнул, проходя мимо письменного стола девушки-секретаря. Та улыбнулась в ответ.

«Вот, — подумал он, — архаизм в двадцать первом веке, в эпоху вычислительных машин: живой секретарь! А впрочем, может быть, так и нужно, чтобы эта реалия сохранилась в самой цитадели вычислительной державы, в гигантском мире корпорации, ведающей Мультиваком. Там, где Мультивак заслоняет горизонты, применение маломощных вычислителей для повседневной канцелярской работы было бы дурным вкусом».

Уистлер вошел в кабинет Эбрема Траска. Уполномоченный ФБР сосредоточенно разжигал трубку; рука его на мгновение замерла, черные глаза сверкнули при виде Уистлера, крючковатый нос четко и контрастно обрисовался на фоне прямоугольного окна.

— А, это вы, Уистлер. Садитесь. Садитесь. Уистлер сел.

— Мне кажется, мы стоим перед проблемой, Траск.

Траск улыбнулся краешком рта.

— Надеюсь, не технической. Я всего лишь невежественный администратор.

Это была одна из его любимых фраз.

— Насчет Меерхофа.

Траск тотчас уселся, вид у него стал разнесчастный.

— Вы уверены?

— Совершенно уверен.

Уистлер хорошо понимал недовольство собеседника. Уполномоченный ФБР Траск руководил отделом вычислительных машин и автоматики департамента внутренних дел. Он решал вопросы, касающиеся человеческих придатков Мультивака, точно так же как эти технически натасканные придатки решали вопросы, касающиеся самого Мультивака.

Но гроссмейстер нечто большее, чем просто придаток. Даже нечто большее, чем просто человек.

На заре истории Мультивака выяснилось, что самый ответственный участок — это постановка вопросов. Мультивак решает проблемы для человечества, он может разрешить все проблемы, если… если ему задают осмысленные вопросы. Но по мере накопления знаний, которое происходило все интенсивнее, ставить осмысленные вопросы становилось все труднее и труднее.

Одного рассудка тут мало. Нужна редкостная интуиция; тот же талант (только куда более ярко выраженный), каким наделен шахматный гроссмейстер. Нужен ум, который способен из квадрильонов шахматных ходов отобрать наилучший, причем сделать это за несколько минут.

Траск беспокойно заерзал на стуле.

— Так что же Меерхоф?

— Вводит в машину новую серию вопросов; на мой взгляд он пошел по опасному пути.

— Да полно вам, Уистлер. Только и всего? Гроссмейстер может задать вопросы любого характера, если считает нужным. Ни мне, ни вам не дано судить о том, чего стоят его вопросы. Вы ведь это знаете. Да и я знаю, что вы знаете.

— Конечно. Согласен. Но я ведь и Меерхофа знаю. Вы с ним когда-нибудь встречались вне службы?

— О Господи, нет. А разве с гроссмейстерами встречаются вне службы?

— Не становитесь в такую позу, Траск. Гроссмейстеры — люди, их надо жалеть. Задумывались ли вы над тем, каково быть гроссмейстером; знать, что в мире только десять — двенадцать тебе подобных; знать, что таких на поколение приходится один или два; что от тебя зависит весь мир; что у тебя под началом тысячи математиков, логиков, психологов и физиков?

— О Господи, да я бы чувствовал себя владыкой мира, — пробормотал Траск, пожав плечами.

— Не думаю, — нетерпеливо прервал его старший аналитик. — Они себя чувствуют владыками пустоты. У них нет равных, им не с кем поболтать, они лишены чувства локтя. Послушайте.

Меерхоф никогда не упускает случая побыть с нашими ребятами. Он, естественно, не женат; не пьет; по складу характера не компанейский человек… и все же заставляет себя присоединяться к компании, потому что иначе не может. Так знаете ли, что он делает, когда мы собираемся, а это бывает не реже раза в неделю?

— Представления не имею, — сказал уполномоченный ФБР. — Все это для меня новости.

— Он острит.

— Что?

— Анекдоты рассказывает. Отменные. Пользуется бешеным успехом. Он может выложить любую историю, даже самую старую и скучную, и будет смешно. Все дело в том, как он рассказывает. У него особое чутье.

— Понимаю. Что ж, хорошо.

— А может быть, плохо. К этим анекдотам он относится серьезно. — Уистлер обеими руками облокотился на стол Траска, прикусил ноготь и отвел глаза. — Он не такой, как все, он и сам это знает и полагает, что только анекдотами можно пронять таких заурядных трепачей, как мы. Мы смеемся, мы хохочем, мы хлопаем его по плечу и даже забываем, что он гроссмейстер. Только в этом и проявляется его влияние на сослуживцев.

— Очень интересно. Я и не знал, что вы такой тонкий психолог. Но к чему вы клоните?

— А вот к чему. Как вы думаете, что случится, если Меерхоф исчерпает свой запас анекдотов?

— Что? — Уполномоченный ФБР непонимающе уставился на собеседника.

— Вдруг он начнет повторяться? Вдруг слушатели станут хохотать не так заразительно или вообще прекратят смеяться? Ведь это единственное, чем он может вызвать у нас одобрение. Без этого он окажется в одиночестве, и что же тогда с ним будет? В конце концов, он — один из дюжины людей, без которых человечеству никак не обойтись. Нельзя допустить, чтобы с ним что-то случилось. Я имею в виду не только физические травмы. Нельзя позволить ему впасть в меланхолию. Кто знает, как плохое настроение отразится на его интуиции?

— А что, он начал повторяться?

— Насколько мне известно, нет, но, по-моему, он считает, что начал.

— Почему вы так думаете?

— Потому что я подслушал, как он рассказывает анекдоты Мультиваку.

— Не может быть.

— Совершенно случайно. Вошел без стука, и Меерхоф меня выгнал. Он был вне себя. Обычно он добродушен, и мне кажется, такое бурное недовольство моим внезапным появлением — дурной признак. Но факт остается фактом: Меерхоф рассказывал Мультиваку анекдот, да к тому же, я убежден, не первый и не последний.

— Но зачем?

Уистлер пожал плечами, яростно растер подбородок.

— Вот и меня это озадачило. Я думаю, Меерхоф хочет аккумулировать запас анекдотов в памяти Мультивака, чтобы получать от него новые вариации. Вам понятна моя мысль? Он намерен создать кибернетического остряка, чтобы располагать анекдотами в неограниченном количестве и не бояться, что запас когда-нибудь истощится.

— О Господи!

— Объективно тут, может быть, ничего плохого и нет, но, по моим понятиям, если гроссмейстер использует Мультивака для личных целей, это скверный признак. У всех гроссмейстеров ум неустойчивый, за ними надо следить. Возможно, Меерхоф приближается к грани, за которой мы потеряем гроссмейстера.

— Что вы предлагаете? — бесстрастно осведомился Траск.

— Хоть убейте, не знаю. Наверное, я с ним чересчур тесно связан по работе, чтобы здраво судить о нем, и вообще судить о людях не моего ума дело. Вы политик, это скорее ваша стихия.

— Судить о людях — да, но не о гроссмейстерах.

— Гроссмейстеры тоже люди. Да и кто это будет делать, если не вы?

Пальцы Траска отстукивали по столу быструю, приглушенную барабанную дробь.

— Видно, придется мне.


Меерхоф рассказывал Мультиваку:

— В доброе старое время королевский шут однажды увидел, что король умывается, согнувшись в три погибели над лоханью. Развеселившийся шут изо всех сил пнул священную королевскую особу ногой в зад. Король в ярости повелел казнить дерзкого на месте, но тут же сменил гнев на милость и обещал простить шута, если тот ухитрится принести извинение, еще более оскорбительное, чем сам проступок. Осужденный лишь на миг задумался, потом сказал: «Умоляю ваше величество о пощаде. Я ведь не знал, что это были вы. Мне показалось, будто это королева».

Меерхоф собирался перейти к следующему анекдоту, но тут его вызвали.

Собственно говоря, даже не вызвали. Гроссмейстеров никто никуда не вызывает. Просто пришла записка с сообщением, что начальник отдела Траск очень хотел бы повидаться с гроссмейстером Меерхофом, если гроссмейстеру Меерхофу не трудно уделить ему несколько минут.

Меерхоф мог безнаказанно швырнуть записку в угол и по-прежнему заниматься своим делом. Он не был обязан соблюдать дисциплину.

С другой стороны, если бы он так поступил, к нему бы продолжали приставать, бесспорно со всей почтительностью, но продолжали бы.

Поэтому он перевел активированные цепи Мультивака в нейтральную позицию и включил блокировку. На двери он вывесил табличку «Опасный эксперимент», чтобы никто не посмел войти в его отсутствие, и ушел в кабинет Траска.


Траск кашлянул, чуть заробев под мрачной беспощадностью гроссмейстерского взгляда. Он сказал:

— К моему великому сожалению, гроссмейстер, у нас до сих пор не было случая познакомиться.

— Я перед вами регулярно отчитываюсь, — сухо возразил Меерхоф.

Траск задумался, что же кроется за пронзительным, горящим взглядом собеседника. Ему трудно было представить себе, как темноволосый Меерхоф, с тонкими чертами лица, внутренне натянутый как тетива, хотя бы на время перевоплощается в рубаху-парня и рассказывает смешные байки.

— Отчеты — это официальное знакомство, — ответил он. — Я… мне дали понять, что вы знаете удивительное множество анекдотов.

— Я остряк, сэр. Люди так и выражаются. Остряк.

— При мне никто так не выражался, гроссмейстер. Мне говорили…

— Да черт с ними! Мне все равно, кто что говорит. Послушайте, Траск, хотите анекдот? — Он навалился на письменный стол, сощурив глаза.

— Ради Бога… Конечно, хочу, — сказал Траск, силясь говорить искренним тоном.

— Ладно. Вот вам анекдот. Миссис Джонс разглядывает карточку с предсказанием судьбы, выпавшую из автоматических весов, куда бросил медяк ее муж, и говорит: «Тут написано, Джордж, что ты учтив, умен, дальновиден, трудолюбив и нравишься женщинам». С этими словами она перевернула карточку и прибавила: «Вес тоже переврали».

Траск засмеялся. Удержаться было почти невозможно. Меерхоф так удачно воспроизвел надменную презрительность в голосе женщины, так похоже скорчил мину под стать голосу, что уполномоченный ФБР невольно развеселился.

— Почему вам смешно? — резко спросил Меерхоф.

— Прошу прощения, — опомнился Траск.

— Я спрашиваю, почему вам смешно? Над чем вы смеетесь?

— Да вот, — ответил Траск, стараясь не терять благоразумия, — последняя фраза представила все предыдущее в новом свете. Неожиданность…

— Странно, — сказал Меерхоф, — ведь я изобразил мужа, которого оскорбляет жена; брак до того неудачен, что жена убеждена, будто у ее мужа вообще нет достоинств. А вы смеетесь. Окажись вы на месте мужа, было бы вам смешно?

На мгновение он задумался, потом продолжал:

— Подумайте над другим анекдотом, Траск. Некий шотландец опоздал на службу на сорок минут. Его вызвали к начальству для объяснений. «Я хотел почистить зубы, — оправдывался шотландец, — но слишком сильно надавил на тюбик, и вся паста вывалилась наружу. Пришлось заталкивать ее обратно В тюбик, а это отняло уйму времени».

Траск попытался сохранить бесстрастие, но у него ничего не вышло. Ему не удалось скрыть усмешки.

— Значит, тоже смешно, — сказал Меерхоф. — Разные глупости. Все смешно.

— Ну, знаете ли, — заметил Траск, — есть масса книг, посвященных анализу юмора.

— Это верно, — согласился Меерхоф. — Кое-что я прочел. Более того, кое-что я читал Мультиваку. Но все же авторы этих книг лишь строят догадки. Некоторые утверждают, будто мы смеемся оттого, что чувствуем свое превосходство над героями анекдота. Некоторые утверждают, будто нам смешно из-за неожиданно осознанной нелепости, или внезапной разрядки напряжения, или внезапного освещения событий по-новому. А может быть, причина проще? Разные люди смеются после разных анекдотов. Ни один анекдот не универсален. Есть люди, которых вообще не смешат анекдоты. Но, по-видимому, главное то, что человек — единственный из животных, наделенный чувством юмора: единственный из животных он умеет смеяться.

— Понимаю, — сказал вдруг Траск. — Вы пытаетесь анализировать юмор. Поэтому и вводите в Мультивак серию анекдотов.

— Откуда вы знаете?.. Ясно, можете не отвечать: от Уистлера. Теперь я вспомнил. Он застал меня врасплох. Ну и что отсюда следует?

— Ровным счетом ничего.

— Вы не оспариваете моего права как угодно расширять объем знаний Мультивака и задавать ему любые вопросы?

— Вовсе нет, — поспешил заверить Траск. — По сути дела, я Не сомневаюсь, что тем самым вы откроете путь к новым исследованиям, крайне интересным для психологов.

— Угу. Возможно. Но все равно мне не дает покоя нечто гораздо более важное, чем общий анализ юмора. Я должен задать конкретный вопрос. Даже два.

— Вот как? Что же это за вопросы? — Траск не был уверен, что Меерхоф захочет ему ответить. Заставить же его нельзя будет никакими силами.

Но Меерхоф ответил:

— Первый вопрос такой: откуда берутся анекдоты?

— Что?

— Кто их придумывает? Дело вот в чем. Примерно с месяц назад я убил вечер, рассказывая и выслушивая анекдоты. Как всегда, большей частью рассказывал я, и, как всегда, дурачье смеялось. Может быть, находили анекдоты смешными, а может быть, просто меня ублажали. Во всяком случае, один кретин позволил себе хлопнуть меня по спине и заявить: «Меерхоф, да вы знаете анекдотов больше, чем десяток моих приятелей». Он был прав, спору нет, но это натолкнуло меня на мысль. Не знаю уж, сколько сот, а может, тысяч анекдотов пересказал я за свою жизнь, но сам-то наверняка ни одного не придумал. Ни единого. Только повторял. Единственный мой вклад в дело юмора — пересказ. Начнем с того, что анекдоты я либо слыхал, либо читал. Но источник в обоих случаях не был первоисточником. Никогда я не встречал человека, который похвалился бы, что сочинил анекдот. Только и слышишь: «На днях мне рассказали недурной анекдот» или: «Хорошие анекдоты есть?»

Все анекдоты стары! Вот почему они так отстают от времени. В них до сих пор говорится о морской болезни, хотя в наш век ее ничего не стоит предотвратить и никого она не беспокоит. Или в анекдоте, что я вам сейчас рассказал, фигурируют весы, предсказывающие судьбу, хотя такой агрегат отыщешь разве что в антикварном магазине. Так кто же тогда выдумывает анекдоты?

— Вы это хотите выяснить? — воскликнул Траск. На языке у него так и вертелось: «О Господи, да не все ли равно?» Но он не дал воли импульсу. Вопросы гроссмейстера всегда исполнены глубокого смысла.

— Разумеется, именно это я и хочу выяснить. Рассмотрим вопрос с другой стороны. Дело не только в том, что анекдоты, как правило, стары. Существенно важно, чтобы анекдот был откуда-то заимствован. Есть категория незаимствованного юмора — каламбуры. Мне приходилось слышать каламбуры, явно родившиеся экспромтом. Я и сам каламбурил. Но над каламбурами никто не смеется. Никто и не должен смеяться. Принято стонать. Чем удачнее каламбур, тем громче стонут. Незаимствованный юмор не вызывает смеха. Почему?

— Право, не знаю.

— Ладно. Давайте выясним. Я ввел в Мультивак всю информацию о юморе вообще, какую считал нужной, и теперь пичкаю его избранными анекдотами.

Траск против воли заинтересовался. — Избранными по какому принципу? — спросил он.

— Не знаю, — ответил Меерхоф. — Мне казалось, что нужны именно они. В конце концов, я ведь гроссмейстер.

— Сдаюсь, сдаюсь.

— Первое задание Мультиваку такое: исходя из этих анекдотов и общей философии юмора, проследить происхождение всех анекдотов. Раз уж Уистлер оказался в курсе дела и счел нужным поставить вас в известность, пусть придет послезавтра в аналитическую лабораторию. Думаю, для него там найдется работа.

— Конечно. А мне можно присутствовать?

Меерхоф пожал плечами. По-видимому, присутствие Траска было ему в высшей степени безразлично.


Последний анекдот серии Меерхоф отбирал с особой тщательностью. В чем выразилась эта тщательность, он и сам не мог бы ответить, но перебрал в уме добрый десяток вариантов, снова и снова отыскивая в каждом неуловимые оттенки скрытого смысла. Наконец он сказал:

— К пещерному жителю Угу с плачем подбежала его подруга в измятой юбке из леопардовой шкуры. «Уг, — вскричала она горестно, — беги скорее! К маме в пещеру забрался саблезубый тигр. Да беги же скорее!» Уг фыркнул, поднял с земли обглоданную кость буйвола и ответил: «Зачем бежать? Какое мне дело до того, что станется с саблезубым тигром?»

Тут Меерхоф задал машине два вопроса и, закрыв глаза, откинулся на спинку стула. Он сделал свое дело.


— Никаких аномалий я не заметил, — сообщил Уистлеру Траск. — Он охотно рассказал, над чем работает, эта исследование необычное, но законное.

— Уверяет, будто работает, — вставил Уистлер.

— Все равно не могу я отстранить гроссмейстера единственно по подозрению. Он показался мне странным, но, в конце концов, такими и должны быть гроссмейстеры. Я не считаю его сумасшедшим.

— А поручить Мультиваку найти источник анекдотов — это, по-вашему, не сумасшествие? — буркнул старший аналитик.

— Кто знает? — раздраженно ответил Траск. — Наука продвинулась так далеко, что стоит задавать только нелепые вопросы. Все осмысленные давно продуманы и заданы, на них получены ответы.

— Все равно. Я встревожен.

— Может быть, но теперь уже нет выбора, Уистлер. Мы встретимся с Меерхофом, вы проанализируете ответ Мультивака, если он даст ответ. Что до меня, то ведь я занимаюсь только канцелярской волокитой. О Господи, я даже не знаю, что делает старший аналитик, вот вы, например; догадываюсь, что аналитик анализируют, но это мне ничего не говорит.

— Все очень просто, — сказал Уистлер. — Гроссмейстер, например Меерхоф, задает вопросы, а Мультивак автоматически выражает их в числах и математических действиях. Большую часть Мультивака занимают устройства, преобразующие слова в символы. Затем Мультивак дает ответ, тоже в числах и действиях, но переводит его на язык слов только в простейших, изо дня в день повторяющихся случаях. Чтобы Мультивак умел совершать универсальные преобразования, его объем пришлось бы по меньшей мере учетверить.

— Понятно. Значит, ваша работа — выражать символы словами?

— Моя работа и работа других аналитиков. Если нужно, мы пользуемся маломощными вычислительными машинами, специально для нас сконструированными. — Уистлер мрачно улыбнулся. — Подобно дельфийской пифии в древней Греции, Мультивак дает загадочные, неясные ответы. Вся разница в том, что у Мультивака есть переводчики.

Они пришли в лабораторию. Меерхоф уже ждал.

— Какими цепями вы пользовались, гроссмейстер? — деловито спросил Уистлер.

Меерхоф перечислил цепи, и Уистлер принялся за работу.

Траск пытался следить за происходящим, но оно не поддавалось истолкованию. Чиновник смотрел, как разматывается бесконечная лента, усеянная непонятными узорами точек. Гроссмейстер Меерхоф равнодушно стоял в стороне, а Уистлер рассматривал появляющиеся узоры. Аналитик надел наушники, вооружился микрофоном и время от времени негромко давал инструкции, которые помогали его коллегам где-то в дальнем помещении вылавливать электронные погрешности у других вычислительных машин.

Прошло больше часа.

Уистлер все суровее хмурил лоб. Он перевел взгляд на Меерхофа и Траска, начал было «Невероя…» и снова углубился в работу.

Наконец он хрипло произнес:

— Могу сообщить вам ответ неофициально. — Глаза у него были воспаленные. — Официальное сообщение отложим до завершения анализа. Согласны на неофициальное?

— Давайте, — сказал Меерхоф.

Траск кивнул.

Уистлер виновато покосился на гроссмейстера. — Один дурак может задать столько вопросов, что… — сказал он и сипло прибавил: — Мультивак утверждает, будто происхождение анекдотов внеземное.

— Что вы несете? — возмутился Траск.

— Разве вы не слышите? Анекдоты, которые нас смешат, придуманы не людьми. Мультивак проанализировал всю полученную информацию, и она укладывается в рамки только одной гипотезы: какой-то внеземной интеллект сочинил все анекдоты и заложил их в умы избранных людей. Происходило это в заданное время, в заданных местах, и ни один человек не сознавал, что он первый рассказывает какой-то анекдот. Все последующие анекдоты представляют собой лишь незначительные вариации и переделки тех великих подлинников.

Лицо Меерхофа разрумянилось, глаза сверкнули торжеством, какое доступно лишь гроссмейстеру, когда он — который раз! — задает удачный вопрос.

— Все авторы комедий, — заявил он, — приспосабливают старые остроты для новых целей. Это давно известно. Ответ сходится.

— Но почему? — удивился Траск. — Зачем было сочинять анекдоты?

— Мультивак утверждает, — ответил Уистлер, — что все сведения укладываются в рамки единственной гипотезы: анекдоты служат пособием для изучения людской психологии. Исследуя психологию крыс, мы заставляем крысу искать выход из лабиринта. Она не знает, зачем это делается, и никогда не узнает, даже если бы осознала происходящее, на что она не способна. Внеземной разум исследует людскую психологию, наблюдая индивидуальные реакции на тщательно отобранные анекдоты. Люди реагируют каждый по-своему… Надо полагать, по отношению к нам этот внеземной разум — то же самое, что мы по отношению к крысам. — Он поежился. Траск, вытаращив глаза, пролепетал:

— Гроссмейстер говорит, что человек — единственное животное, обладающее чувством юмора. Значит, чувством юмора нас наделили извне.

— А юмор, порожденный самими людьми, не вызывает у нас смеха. Я имею в виду каламбуры, — возбужденно подхватил Меерхоф.

— Вероятно, внеземной разум во избежание путаницы гасит реакцию на спонтанные шутки.

— Да ну, о Господи, будет вам, неужели хоть один из вас этому верит? — во внезапном смятении воскликнул Траск.

Старший аналитик посмотрел на него холодно:

— Так утверждает Мультивак. Пока больше ничего нельзя прибавить. Он выявил подлинных остряков Вселенной, а если мы хотим узнать больше, дело надо расследовать. — И шепотом прибавил: — Если кто-нибудь дерзнет его расследовать.

— Я ведь предлагал два вопроса, — неожиданно сказал гроссмейстер Меерхоф. — Пока что Мультивак ответил только на первый. По-моему, он располагает достаточно полной информацией, чтобы ответить и на второй.

Уистлер пожал плечами. Он казался сломленным человеком.

— Если гроссмейстер считает, что информация полная, — сказал он, — то можно головой ручаться. Какой там второй вопрос?

— Я спросил: «Что произойдет, если человечество узнает, какой ответ получен на мой первый вопрос?»

— А почему вы это спросили? — осведомился Траск.

— Просто чувствовал, что надо спросить, — пояснил Меерхоф.

— Безумие. Сплошное безумие, — сказал Траск и отвернулся. Он и сам ощущал, как диаметрально изменились позиции его и Уистлера. Теперь Траск обвинял всех в безумии.

Он закрыл глаза. Можно обвинять в безумии кого угодно, но за пятьдесят лет еще никто не усомнился в непогрешимости содружества гроссмейстер — Мультивак без того, чтобы сомнения тут же не развеялись.

Уистлер работал в молчании, стиснув зубы. Он снова заставил Мультивака и подсобные машины проделать сложнейшие операции. Еще через час он хрипло рассмеялся:

— Тифозный бред!

— Какой ответ? — спросил Меерхоф. — Меня интересуют комментарии Мультивака, а не ваши.

— Ладно. Получайте. Мультивак утверждает, что, как только хоть одному человеку откроется правда о таком методе психологического анализа людского разума, этот метод лишится объективной ценности и станет бесполезен для внеземных сил, которые сейчас им пользуются.

— Надо понимать, прекратится снабжение человечества анекдотами? — еле слышно спросил Траск. — Или вас надо понимать как-нибудь иначе?

— Конец анекдотам, — объявил Уистлер. — Отныне! Мультивак утверждает: отныне! Отныне эксперимент прекращается! Будет разработан новый метод.

Все уставились друг на друга. Текли минуты. Меерхоф медленно проговорил:

— Мультивак прав.

— Знаю, — измученно отозвался Уистлер. Даже Траск прошептал:

— Да. Наверное.

Не кто иной, как Меерхоф, признанный остряк Меерхоф, привел решающий довод. Он сказал:

— Ничего не осталось, знаете ли, ничего. Я уже пять минут стараюсь, но не могу вспомнить ни одного анекдота, ни единого! А если я вычитаю анекдот в книге, то не засмеюсь. Наверняка.

— Исчез дар юмора, — тоскливо заметил Траск. — Ни один человек больше не засмеется.

Все трое сидели с широко раскрытыми глазами, чувствуя, как мир сжимается до размеров крысиной клетки, откуда вынули лабиринт, чтобы вместо него поставить нечто другое, неведомое.

Бессмертный бард

The Immortal Bard

© 1953 by Isaac Asimov

Бессмертный бард

© Д. Жуков, перевод, 1973

— О да, — сказал доктор Финеас Уэлч, — я могу вызывать души знаменитых покойников.

Он был слегка «под мухой», иначе бы он этого не сказал. Конечно, в том, что он напился на рождественской вечеринке, ничего предосудительного не было.

Скотт Робертсон, молодой преподаватель английского языка и литературы, поправил очки и стал озираться — он не верил своим ушам.

— Вы серьезно, доктор Уэлч?

— Совершенно серьезно. И не только души, но и тела.

— Не думаю, чтобы это было возможно, — сказал Робертсон, поджав губы.

— Почему же? Простое перемещение во времени.

— Вы хотите сказать, путешествие во времени? Но это несколько… необычно.

— Все получается очень просто, если знаешь, как делать.

— Ну, тогда расскажите, доктор Уэлч, как вы это делаете.

— Так я вам и рассказал.

Физик рассеянным взглядом искал хоть один наполненный бокал.

— Я уже многих переносил к нам, — продолжал Уэлч. — Архимеда, Ньютона, Галилея. Бедняги!

— Разве им не понравилось у нас? Наверно, они были потрясены достижениями современной науки, — сказал Робертсон.

— Конечно, они были потрясены. Особенно Архимед. Сначала я думал, что он с ума сойдет от радости, когда я объяснил ему кое-что на том греческом языке, который меня когда-то заставляли зубрить, но ничего хорошего из этого не вышло…

— А что случилось?

— Ничего. Только культуры разные. Они никак не могли привыкнуть к нашему образу жизни. Они чувствовали себя ужасно одинокими, им было страшно. Мне приходилось отсылать их обратно.

— Это очень жаль.

— Да. Умы великие, но плохо приспосабливающиеся. Не универсальные. Тогда я попробовал перенести к нам Шекспира.

— Что! — вскричал Робертсон. Это было уже по его специальности.

— Не кричите, юноша, — сказал Уэлч. — Это неприлично.

— Вы сказали, что перенесли к нам Шекспира?

— Да, Шекспира. Мне был нужен кто-нибудь с универсальным умом. Мне был нужен человек, который так хорошо знал бы людей, что мог бы жить с ними, уйдя на века от своего времени. Шекспир и был таким человеком. У меня есть его автограф. Я взял на память.

— А он у вас с собой? — спросил Робертсон. Глаза его блестели.

— С собой. — Уэлч пошарил по карманам. — Ага, вот он. Он протянул Робертсону маленький кусочек картона. На одной стороне было написано:

«Л. Кейн и сыновья. Оптовая торговля скобяными товарами».

На другой стояла размашистая подпись:

«Уилм Шекспр».

Ужасная догадка ошеломила Робертсона.

— А как он выглядел? — спросил преподаватель.

— Совсем не так, каким его изображают. Совершенно лысый, с безобразными усами. Он говорил на сочном диалекте. Конечно, я сделал все, чтобы наш век ему понравился, Я сказал ему, что мы высоко ценим его пьесы и до сих пор ставим их. Я сказал, что мы считаем их величайшими произведениями не только английской, но и мировой литературы.

— Хорошо, хорошо, — сказал Робертсон, слушавший затаив дыхание.

— Я сказал, что люди написали тома и тома комментариев к его пьесам. Естественно, он захотел посмотреть какую-нибудь книгу о себе, и мне пришлось взять ее в библиотеке.

— И?

— Он был потрясен. Конечно, он не всегда понимал наши идиомы и ссылки на события, случившиеся после 1600 года, но я помог ему. Бедняга! Наверное, он не ожидал, что его так возвеличат. Он все говорил: «Господи! И что только не делали со словами эти пять веков! Дай человеку волю, и он, по моему разумению, даже из сырой тряпки выжмет целый потоп!»

— Он не мог этого сказать.

— Почему? Он писал свои пьесы очень быстро. Он говорил, что у него были сжатые сроки. Он написал «Гамлета» меньше чем за полгода. Сюжет был старый. Он только обработал его.

— Обработал! — с возмущением сказал преподаватель английского языка и литературы. — После обработки обыкновенное стекло становится линзой мощнейшего телескопа.

Физик не слушал. Он заметил нетронутый коктейль и стал бочком протискиваться к нему.

— Я сказал бессмертному барду, что в колледжах есть даже специальные курсы по Шекспиру.

— Я веду такой курс.

— Знаю. Я записал его на ваш дополнительный вечерний курс. Никогда не видел человека, который больше бедняги Билла стремился бы узнать, что о нем думают потомки. Он здорово поработал над этим.

— Вы записали Уильяма Шекспира на мой курс? — пробормотал Робертсон. Даже если это пьяный бред, все равно голова идет кругом. Но бред ли это? Робертсон начал припоминать лысого человека с необычным произношением…

— Конечно, я записал его под вымышленным именем, — сказал доктор Уэлч. — Стоит ли рассказывать, что ему пришлось перенести. Это была ошибка. Большая ошибка. Бедняга!

Он наконец добрался до коктейля и погрозил Робертсону пальцем.

— Почему ошибка? Что случилось?

— Я отослал его обратно в 1600 год. — Уэлч от возмущения повысил голос. — Как вы думаете, сколько унижений может вынести человек?

— О каких унижениях вы говорите? Доктор Уэлч залпом выпил коктейль.

— О каких! Бедный простачок, вы провалили его.

Мечты — личное дело каждого

Dreaming Is a Private Thing

© 1955 by Isaac Asimov

Мечты — личное дело каждого

© И. Гурова, перевод, 1966

Джесс Уэйл оторвался от бумаг на своем письменном столе. Его сухощавая старческая фигура, орлиный нос, глубоко посаженные сумрачные глаза и буйная белоснежная шевелюра успели стать своего рода фирменной маркой всемирно известной акционерной компании «Грезы».

Он спросил:

— Мальчуган уже пришел, Джо?

Джо Дули был невысок ростом и коренаст. К его влажной губе ласково прилипла сигара. Теперь он вынул ее изо рта и кивнул:

— И родители тоже. Напугались, понятное дело.

— А вы не ошиблись, Джо? Я ведь занят, — Уэйл взглянул на часы. — В два часа у меня чиновник из министерства.

— Вернее верного, мистер Уэйл, — горячо заявил Джо, и его лицо выразило такую убежденность, что даже толстые щеки задергались. — Я же вам говорил, что высмотрел мальчишку, когда он играл в баскетбол на школьном дворе. Видели бы его! Мазила, одно слово. Чуть мяч попадал к нему, так свои же торопились его отобрать, а малыш все равно держался звезда звездой. Понимаете? Тут-то я и взял его на заметку.

— А вы с ним поговорили?

— Ну а как же! Я подошел к нему, когда они завтракали. Вы же меня знаете, мистер Уэйл. — Дули возбужденно взмахнул си-тарой, но успел подхватить в ладонь слетевший пепел. — «Малыш», — сказал я…

— Так из него можно сделать мечтателя?

— Я сказал: «Малыш, я сейчас прямо из Африки и…»

— Хорошо, — Уэйл поднял ладонь. — Вашего мнения для меня достаточно. Не могу понять, как это у вас получается, но, если я знаю, что мальчик выбран вами, я всегда готов рискнуть. Позовите его.

Мальчик вошел в сопровождении родителей. Дули пододвинул им стулья, а Уэйл встал и обменялся с вошедшими любезным рукопожатием. Мальчику он улыбнулся так, что каждая его морщина начала лучиться добродушием.

— Ты ведь Томми Слуцкий?

Томми молча кивнул. Для своих десяти лет он выглядел, пожалуй, слишком щуплым. Темные волосы были прилизаны с неубедительной аккуратностью, а рожица сияла неестественной чистотой.

— Ты ведь послушный мальчик?

Мать Томми расплылась в улыбке и с материнской нежностью погладила сына по голове (выражение тревоги на лице мальчугана при этом нисколько не смягчилось).

— Он очень послушный и очень хороший мальчик, — сказала она.

Уэйл пропустил это сомнительное утверждение мимо ушей.

— Скажи мне, Томми, — начал он, протягивая леденец, который после некоторых колебаний был все-таки принят, — ты когда-нибудь слушал грезы?

— Случалось, — сказал Томми тонким фальцетом.

Мистер Слуцкий, один из тех широкоплечих, толстопалых чернорабочих, которые в посрамление евгеники оказываются порой отцами мечтателей, откашлялся и пояснил:

— Мы иногда брали для малыша напрокат парочку-другую грез. Настоящих, старинных.

Уэйл кивнул и опять обратился к мальчику:

— А они тебе нравятся, Томми?

— Чепухи в них много.

— Ты ведь для себя придумываешь куда лучше, правда?

Ухмылка, расползшаяся по ребячьей рожице, смягчила неестественность прилизанных волос и чисто вымытых щек и носа.

Уэйл мягко продолжал:

— А ты не хочешь помечтать для меня? — Да не-ет, — смущенно ответил Томми.

— Это же не трудно, это совсем легко… Джо!

Дули отодвинул ширму и подкатил к ним грезограф. Мальчик в недоумении уставился на аппарат. Уэйл взял шлем и поднес его к лицу мальчика:

— Ты знаешь, что это такое?

— Нет, — попятившись, ответил Томми.

— Это мысленница. Мы называем ее так потому, что люди в нее думают Надень ее на голову и думай, о чем хочешь.

— И что тогда будет?

— Ничего не будет. Это довольно приятно.

— Нет, — сказал Томми. — Лучше не надо.

Его мать поспешно нагнулась к нему:

— Это не больно, Томми. Делай, что тебе говорят, — истолковать ее тон было нетрудно.

Томми весь напрягся, и секунду казалось, что он вот-вот заплачет. Уэйл надел на него мысленницу.

Сделал он это очень бережно и осторожно и с полминуты молчал, давая мальчику время убедиться, что ничего страшного не произошло, и свыкнуться с ласкающим прикосновением фибрилл к швам его черепа (сквозь кожу они проникали совершенно безболезненно), а главное, с легким жужжанием меняющегося вихревого поля.

Наконец он сказал:

— А теперь ты для нас подумаешь?

— О чем? — из-под шлема были видны только нос и рот мальчика.

— О чем хочешь. Ну, скажем, уроки в школе окончились, и ты можешь делать все, что пожелаешь.

Мальчик немного подумал, а потом возбужденно спросил:

— Можно мне полетать на стратолете?

— Конечно! Сколько угодно. Значит, ты летишь на стратолете. Вот он стартует. — Уэйл сделал незаметный знак, и Дули включил замораживатель.

Сеанс продолжался только пять минут, а потом Дули проводил мальчика и его мать в приемную. Томми был несколько растерян, но в остальном перенесенное испытание никак на него не подействовало.

Когда они вышли, Уэйл повернулся к отцу семейства:

— Так вот, мистер Слуцкий, если проба окажется удачной, мы готовы выплачивать вам пятьсот долларов ежегодно, пока Томми не кончит школу. Взамен мы попросим только о следующем: чтобы он каждую неделю проводил один час в нашем специальном училище.

— Мне надо будет подписать какую-нибудь бумагу? — хриплым голосом спросил Слуцкий.

— Разумеется. Ведь это деловое соглашение, мистер Слуцкий.

— Уж и не знаю, что вам ответить. Я слыхал, что мечтателя отыскать не так-то просто.

— Безусловно, безусловно. Но ведь ваш сын, мистер Слуцкий, еще не мечтатель. И не известно, станет ли он мечтателем. Пятьсот долларов в год для нас — ставка в лотерее. А для вас они верный выигрыш Когда Томми окончит школу, может оказаться, что он вовсе не мечтатель, но вы на этом ничего не Потеряете. Наоборот, получите примерно четыре тысячи долларов. Ну а если он все-таки станет мечтателем, он будет неплохо зарабатывать, и уж тогда вы будете в полном выигрыше.

— Ему же надо будет пройти специальное обучение?

— Само собой разумеется, и оно крайне сложно! Но об этом мы поговорим, когда он кончит школу. Тогда в течение двух лет мы его окончательно вытренируем. Положитесь на меня, мистер Слуцкий.

— А вы гарантируете это специальное обучение?

Уэйл, который уже пододвинул контракт к Слуцкому и протянул ему ручку колпачком вперед, усмехнулся, положил ручку и сказал:

— Нет, не гарантируем. Это невозможно, так как мы не знаем, действительно ли у него есть талант. Однако ежегодные пятьсот долларов останутся у вас.

Слуцкий подумал и покачал головой:

— Я вам честно скажу, мистер Уэйл… Когда ваш агент договорился, что мы придем к вам, я позвонил в «Сны наяву». Они сказали, что у них обучение гарантируется.

Уэйл вздохнул:

— Мистер Слуцкий, не в моих правилах критиковать конкурента. Если они сказали, что гарантируют обучение, значит, они это условие выполнят, однако никакое обучение не сделает из вашего сына мечтателя, если у него нет настоящего таланта. А подвергнуть обыкновенного мальчика специальной тренировке — значит погубить его. Мечтателя из него сделать невозможно, даю вам слово. Но и нормальным человеком он тоже не останется. Не рискуйте так судьбой вашего сына. Компания «Грезы» будет с вами совершенно откровенна. Если он может стать мечтателем, мы сделаем его мечтателем. Если же нет, мы вернем его вам таким, каким он пришел к нам, и скажем: «Пусть он приобретет какую-нибудь обычную специальность». При этом здоровью вашего сына ничто не угрожает, и в конечном счете так будет лучше для него. Послушайте меня, мистер Слуцкий, — у меня есть сыновья, дочери, внуки, и я знаю, о чем говорю, — так вот: я за миллион долларов не позволил бы моему ребенку начать грезить, если бы он не был к этому подготовлен. И за миллион!

Слуцкий вытер рот ладонью и потянулся за ручкой.

— Что тут сказано-то?

— Это просто расписка. Мы выплачиваем вам немедленно сто долларов наличными. Без каких-либо обязательств для обеих сторон. Мы рассмотрим мечты мальчика. Если нам покажется, что у него есть задатки, мы дадим вам знать и приготовим контракт на пятьсот долларов в год. Положитесь на меня, мистер Слуцкий, и не беспокойтесь. Вы не пожалеете.

Слуцкий подписал.

Оставшись один, Уэйл надел на голову размораживатель и внимательно впитал мечты мальчика. Это была типичная детская фантазия. «Я» находилось в кабине управления, представлявшей собой смесь образов, почерпнутых из приключенческих кинокниг, которыми еще пользовались те, у кого не было времени, желания или денег, чтобы заменить их цилиндриками грез.

Когда мистер Уэйл снял размораживатель, он увидел перед собой Дули.

— Ну, как он, по-вашему, мистер Уэйл? — спросил Дули с Любопытством и гордостью первооткрывателя.

— Может быть, из него и выйдет толк, Джо. Может быть. У него есть обертоны, а для десятилетнего мальчишки, не знающего даже самых элементарных приемов, это уже немало. Когда самолет пробивался сквозь облака, возникло совершенно четкое ощущение подушек. И пахло крахмальными простынями — забавная деталь. Им стоит заняться, Джо.

— Отлично!

— Но вот что, Джо: нам нужно бы отыскивать их еще раньше. А почему бы и нет? Придет день, Джо, когда каждого младенца будут испытывать в первый же день его жизни. Несомненно; в мозгу должно существовать какое-то отличие, необходимо только установить, в чем именно оно заключается. Тогда мы сможем отбирать мечтателей на самом раннем этапе.

— Черт побери, мистер Уэйл, — обиженно сказал Джо. — Значит, я-то останусь без работы?

— Вам еще рано об этом беспокоиться, Джо, — засмеялся Уэйл. — На вашем веку этого не случится. И уж во всяком случае, на моем. Нам еще много лет будут необходимы хорошие разведчики талантов вроде вас. Продолжайте искать на школьных площадках и на улицах, — узловатые пальцы Уэйла дружески легли на плечо Дули, — и отыщите нам еще парочку-другую Хиллари и Яновых. И тогда мы оставим «Сны наяву» далеко за флагом… Ну а теперь идите. Я хотел бы перекусить до двух часов. Министерство, Джо, министерство! — и он многозначительно подмигнул.

Посетитель, который явился к Джессу Уэйлу в два часа, оказался белобрысым молодым человеком в очках, с румяными щеками и проникновенным выражением лица, свидетельствовавшим о том, что он придает своей миссии огромное значение. Он предъявил удостоверение, из которого следовало, что перед Уэйлом — Джон Дж. Бэрн, уполномоченный Министерства наук и искусств.

— Здравствуйте, мистер Бэрн, — сказал Уэйл. — Чем могу быть полезен?

— Мы здесь одни? — спросил уполномоченный неожиданно густым баритоном.

— Совершенно одни.

— В таком случае, с вашего разрешения, я хотел бы, чтобы вы впитали вот это, — он протянул Уэйлу потертый цилиндрик, брезгливо держа его двумя пальцами.

Уэйл взял цилиндрик, осмотрел его со всех сторон, взвесил в руке и сказал с улыбкой, обнажившей все его фальшивые зубы:

— Во всяком случае, это не продукция компании «Грезы», мистер Бэрн.

— Я этого и не предполагал, — ответил уполномоченный. — Но все-таки мне хотелось бы, чтобы вы это впитали. Впрочем, на вашем месте я поставил бы аппарат на автоматическое отключение через минуту, не больше.

— Больше вытерпеть невозможно? — Уэйл подтянул приемник к своему столу и вставил цилиндрик в размораживатель, однако тут же вытащил его, протер оба конца носовым платком и попробовал еще раз. — Скверный контакт, — заметил он. — Любительская работа.

Уэйл нахлобучил мягкий размораживающий шлем, поправил височные контакты и установил стрелку автоматического отключателя. Затем откинулся на спинку кресла, скрестил руки на груди и приступил к впитыванию. Пальцы его напряглись и впились в лацканы пиджака.

Едва автоматический выключатель прервал впитывание, Уэйл снял размораживатель и сказал с заметным раздражением:

— Грубоватая вещичка. К счастью, я уже стар и подобные вещи на меня не действуют.

Бэрн сухо ответил:

— Это еще не самое худшее, что нам попадалось. А увлечение ими растет.

Уэйл пожал плечами:

— Порнографические грезы. Я полагаю, их появления следовало ожидать.

— Следовало или не следовало, но они представляют собой смертельную угрозу для нравственного духа нации, — возразил уполномоченный министерства.

— Нравственный дух, — заметил Уэйл, — шутка необыкновенно живучая. А эротика в той или иной форме существовала во все века.

— Но не в подобной, сэр! Непосредственная стимуляция от сознания к сознанию гораздо эффективнее грязных анекдотов или непристойных рисунков, воздействие которых несколько ослабляется в процессе восприятия через органы чувств.

Это было неоспоримо, и Уэйл только спросил:

— Так чего же вы Хотите от меня?

— Не могли бы вы подсказать нам, каково происхождение этого цилиндрика?

— Мистер Бэрн, я не полицейский!

— Что вы, что вы! Я вовсе не прошу вас делать за нас нашу работу. Министерство вполне способно проводить собственные расследования. Я только спрашиваю ваше мнение как специалиста. Вы сказали, что это не продукция вашей компании. Так чья же это продукция?

— Во всяком случае, не какой-либо солидной фирмы, изготовляющей грезы, за это я могу поручиться. Слишком скверно сделано.

— Возможно, нарочно. Для маскировки.

— И это не произведение профессионального мечтателя.

— Вы уверены, мистер Уэйл? А не могут профессиональные мечтатели работать и на какое-нибудь тайное предприятие — ради денег… или просто для собственного удовольствия?

— Отчего же? Но во всяком случае, этот цилиндрик — не их работа. Полное отсутствие обертонов. Никакой объемности. Правда, для такого произведения обертоны и не нужны.

— А что такое обертоны?

— Следовательно, вы не увлекаетесь грезами? — мягко усмехнулся Уэйл.

— Я предпочитаю музыку, — ответил Бэрн, тщетно пытаясь не выглядеть самодовольным снобом.

— Это тоже неплохо, — снисходительно заметил Уэйл. — Но в таком случае мне будет труднее объяснить вам сущность обертонов. Даже любители грез не смогли бы сказать вам толком, что это такое. И все-таки они сразу чувствуют, что греза никуда не годится, если ей не хватает обертонов. Видите ли, когда опытный мечтатель погружается в транс, он ведь не придумывает сюжетов, какие были в ходу в старом телевидении и кинокнигах. Его греза слагается из ряда отдельных видений, и каждое поддается нескольким толкованиям. Если исследовать их внимательно, можно найти пять-шесть таких толкований. При простом впитывании заметить их трудно, но они выявляются при тщательном анализе. Поверьте, мои психологи часами занимаются только этим. И все обертоны, все различные смыслы сливаются в единую массу управляемой эмоции. А без них греза была бы плоской и пресной. Скажем, сегодня утром я пробовал десятилетнего мальчика. У него, несомненно, есть задатки. Облако для него не просто облако, но и подушка. А наделенное сенсуальными свойствами обоих этих предметов, облако становится чем-то большим. Конечно, греза этого мальчика еще крайне примитивна. Но когда он окончит школу, он пройдет специальный курс и тренировку. Он будет подвергнут ощущениям всех родов. Он накопит опыт. Он будет изучать и анализировать классические грезы прошлого. Он научится контролировать и направлять свои мечты, хотя я всегда утверждаю, что мечтатель хорош, когда он импровизирует.

Уэйл внезапно умолк и после паузы продолжал уже спокойнее:

— Простите, я несколько увлекся. Собственно говоря, я хотел объяснить вам, что у каждого профессионального мечтателя существует свой тип обертонов, который ему не удалось бы скрыть. Для специалиста это словно его подпись на грезе. И мне, мистер Бэрн, известны все эти подписи. Ну а порнография, которую вы мне принесли, вообще лишена обертонов. Это произведение обыкновенного человека. Может быть, он и не лишен способностей, но думать он умеет не больше, чем вы и я.

— Очень многие люди умеют думать, мистер Уэйл, — возразил Бэрн, краснея. — Даже если они и не создают грез.

— Ах, право же! — Уэйл взмахнул рукой. — Не сердитесь на старика. Я сказал «думать» не в смысле «мыслить», а в смысле «грезить». Мы все немножко умеем грезить, как все немножко умеем бегать. Но сумеем ли мы с вами пробежать милю за четыре минуты? Мы с вами умеем говорить, но ведь это же еще не делает нас составителями толковых словарей? Вот, например, когда я думаю о бифштексе, в моем сознании возникает просто слово. Разве что мелькнет образ сочного бифштекса на тарелке. Возможно, у вас образное восприятие развито больше и вы успеете увидеть и поджаристую корочку, и лук, и румяный картофель. Возможно. Ну а настоящий мечтатель… Он и видит бифштекс, и обоняет его, и ощущает его вкус и все, что с ним связано, — даже жаровню, даже приятное чувство в желудке, и то, как нож разрезает мясо, и еще сотни всяких подробностей, причем все сразу. Предельно сенсуальное восприятие. Предельно. Ни вы, ни я на это не способны.

— Ну, так! — сказал Бэрн. — Значит, тут мы имеем дело не с произведением профессионального мечтателя. Во всяком случае, это уже что-то, — он спрятал цилиндрик во внутренний карман пиджака. — Надеюсь, мы можем рассчитывать на вашу всемерную помощь, когда примем меры для прекращения подобного тайного производства?

— Разумеется, мистер Бэрн. От всей души.

— Будем надеяться, — сказал Бэрн тоном человека, сознающего свою власть. — Конечно, не мне решать, какие именно меры будут приняты, но подобные штучки, — он похлопал себя по карману, где лежал цилиндрик, — невольно наводят на мысль, что следовало бы ввести действительно строгую цензуру на грезы.

Бэрн встал:

— До свидания, мистер Уэйл.

— До свидания, мистер Бэрн. Я всегда надеюсь на лучшее.


Фрэнсис Беленджер влетел в кабинет Джесса Уэйла, как всегда, в страшном ажиотаже. Его рыжие волосы стояли дыбом, а лицо лоснилось от пота и волнения. Но он тут же замер на месте. Уэйл сидел, уткнувшись головой в сложенные на столе руки, так что виден был только его седой затылок.

Беленджер судорожно выговорил:

— Что с вами, шеф? Уэйл поднял голову:

— Это вы, Фрэнк?

— Что случилось, шеф? Вы больны?

— В моем возрасте все больны, но я еще держусь на ногах. Пошатываюсь, но держусь. У меня был уполномоченный из министерства.

— Что ему понадобилось?

— Грозил цензурой. Он принес образчик того, что ходит по рукам. Дешевые грезы для пьяных оргий.

— Ах ты черт! — с чувством сказал Беленджер.

— Беда в том, что опасения за нравственность — отличный предлог для разворачивания широкой кампании. Они будут бить и правых и виноватых. А по правде говоря, Фрэнк, и наша позиция уязвима.

— Как же так? Уж наша продукция абсолютно целомудренна. Приключения и романтические страсти.

Уэйл выпятил нижнюю губу и наморщил лоб:

— Друг перед другом, Фрэнк, нам незачем притворяться. Целомудренна? Все зависит от точки зрения. Конечно, то, что я скажу, не для широкой публики, но мы-то с вами знаем, Фрэнк, что в каждой грезе есть свои фрейдистские ассоциации. От этого никуда не уйдешь.

— Ну конечно, если их специально выискивать! Скажем, психиатр…

— И средний человек тоже. Обычный потребитель не знает про эту подоплеку и, возможно, не сумеет отличить фаллический символ от символа материнства, даже если ему прямо на них указать. И все-таки его подсознание знает. Успех многих грез и объясняется именно этими подсознательными ассоциациями.

— Ну, допустим. И что же намерено предпринять правительство? Будет оздоровлять подсознание?

— То-то и плохо. Я не знаю, что они предпримут. У нас есть только один козырь, на который я в основном и возлагаю все надежды: публика любит грезы и не захочет их лишиться… Ну, оставим это. Зачем вы пришли? У вас ведь, вероятно, есть ко мне какое-то дело?

Беленджер бросил на стол перед Уэйлом маленький, похожий на трубочку предмет и заправил поглубже в брюки выбившуюся рубашку.

Уэйл снял блестящую пластмассовую обертку и вынул цилиндрик. На одном конце свивалась в вычурную спираль нежно-голубая надпись:

«По гималайской тропе».

Рядом стоял фирменный знак «Снов наяву».

— Продукция конкурента. — Уэйл произнес эти слова так, словно каждое начиналось с большой буквы, и его губы иронически скривились. — Эта греза еще не поступала в широкую продажу. Где вы ее раздобыли, Фрэнк?

— Неважно. Мне нужно только, чтобы вы ее впитали.

— Сегодня всем почему-то нужно, чтобы я впитывал грезы, — вздохнул Уэйл. — Фрэнк, а это не порнография?

— Разумеется, в ней имеются ваши любимые фрейдистские символы, — язвительно сказал Беленджер. — Горные пики, например. Надеюсь, вам они не опасны.

— Я старик. Для меня они уже много лет не опасны, но та греза была выполнена до того скверно, что было просто мучительно… Ну ладно, посмотрим, что тут у вас.

Уэйл снова пододвинул к себе аппарат и надел размораживатель на виски. На этот раз он просидел, откинувшись в кресле, больше четверти часа, так что Фрэнсис Беленджер успел торопливо выкурить две сигареты.

Когда Уэйл наконец снял шлем и замигал, привыкая к дневному свету, Беленджер спросил:

— Ну, что скажете, шеф? Уэйл наморщил лоб:

— Не для меня. Слишком много повторений. При такой конкуренции компания «Грезы» может еще долго жить спокойно.

— Вот тут-то вы и ошибаетесь, шеф. Такая продукция обеспечит «Снам наяву» победу. Нам необходимо что-то предпринять!

— Послушайте, Фрэнк…

— Нет, вы послушайте! За этим — будущее!

— За этим? — Уэйл с добродушно-недоверчивой усмешкой посмотрел на цилиндрик. — Сделано по-любительски. Множество повторений. Обертоны грубоваты. У снега — четкий привкус лимонного шербета! Ну, кто теперь чувствует в снегу лимонный шербет, Фрэнк? В старину — другое дело. Еще лет двадцать назад. Когда Лаймен Хэррисон создал свои «Снежные симфонии» для продажи на юге, это было великолепной находкой. Шербет, и леденцовые вершины гор, и катание на санках с утесов, глазированных шоколадом. Дешевка, Фрэнк. В наши дни это не годится.

— Все дело в том, шеф, — возразил Беленджер, — что вы отстали от времени. Я должен поговорить с вами откровенно. Когда вы основали грезовое предприятие, скупили основные патенты и начали производство грез, они были предметом роскоши. Сбыт был узкий и индивидуализированный. Вы могли позволить себе выпускать специализированные грезы и продавать их по высокой цене.

— Знаю, — ответил Уэйл. — И мы продолжаем это делать. Но, кроме того, мы открыли прокат грез для широкого потребителя.

— Да, но этого мало. О, конечно, наши грезы сделаны тонко. Их можно впитывать множество раз. И даже при десятом впитывании обнаруживаешь что-то новое и опять получаешь удовольствие. Но много ли есть подлинных знатоков? И еще одно. Наша продукция крайне индивидуализирована. Все в первом лице.

— И что же?

— А то, что «Сны наяву» открывают грезотеатры. Они уже открыли один в Нашвилле на триста кабинок. Клиент входит, садится в кресло, надевает размораживатель и получает свою грезу. Ту же, что и все остальные вокруг.

— Я слышал об этом, Фрэнк. Ничего нового. Такие попытки уже не раз оканчивались неудачей. То же будет и теперь. Хотите знать почему? Потому что мечты — это личное дело каждого. Неужели вам будет приятно, если ваш сосед узнает, о чем вы грезите? Кроме того, в грезотеатре сеансы должны начинаться по расписанию, не так ли? И, значит, мечтающему придется грезить не тогда, когда он хочет, а когда назначит директор театра. Наконец, греза, которая нравится одному, не понравится другому. Я вам гарантирую, что из трехсот посетителей этих кабинок сто пятьдесят останутся недовольны. А в этом случае они больше туда не пойдут.

Беленджер медленно закатал рукава рубашки и расстегнул воротничок.

— Шеф! — сказал он. — Вы говорите наобум. Какой смысл доказывать, что они потерпят неудачу, когда они уже имеют успех? Я узнал сегодня, что «Сны наяву» нащупывают почву, чтобы открыть в Сент-Луисе театр на тысячу кабинок. Привыкнуть грезить на людях нетрудно, если все вокруг грезят о том же. И публика легко привыкает мечтать в указанном месте и в указанный час, если это дешево и удобно. Черт побери, шеф. Это же форма общения. Влюбленная парочка идет в грезотеатр и поглощает какую-нибудь романтическую пошлятину со стереотипными обертонами и избитыми положениями, и все-таки они выйдут из кабинок, шагая по звездам. Ведь они грезили одинаково. Они испытывали одинаковые слащавые сантименты. Они… они настроены на один лад, шеф. И, уж конечно, они снова пойдут в грезотеатр и приведут своих друзей.

— А если греза им не понравится?

— В том-то и соль! В том-то все и дело! Она им не может не понравиться. Когда вы готовите утонченные грезы Хиллари с отражениями в отражениях отражений, с хитрейшими поворотами на третьем уровне обертонов, с тонким переходом значений и всеми прочими приемами, которыми мы так гордимся, конечно, подобная вещь оказывается рассчитанной на любителя. Утонченные грезы для утонченного вкуса. А «Сны наяву» выпускают простенькую продукцию в третьем лице, так что она годится и для мужчин и для женщин. Вроде той, которую вы только что впитали. Простенькие, повторяющиеся, пошловатые. Они рассчитаны на самое примитивное восприятие. Может быть, горячих поклонников у них не будет, но и отвращения они ни у кого не вызовут.

Уэйл долго молчал, и Беленджер не сводил с него испытующего взгляда. Затем Уэйл сказал:

— Фрэнк, я начал с качественной продукции и менять ничего не буду. Возможно, вы правы. Возможно, за грезотеатрами будущее. В таком случае мы их тоже откроем, но будем показывать хорошие вещи. Может быть, «Сны наяву» недооценивают широкую публику. Не будем торопиться и впадать в панику. Я всегда исходил из теории, что качественная продукция обязательно находит сбыт. И, как это ни удивительно, мальчик мой, иногда весьма широкий сбыт.

— Шеф… — начал Беленджер, но тут же умолк, так как раздалось жужжание внутреннего телефона.

— В чем дело, Рут? — спросил Уэйл.

— Мистер Хиллари, сэр, — раздался голос секретарши. — Он хочет немедленно увидеться с вами. Он говорит, что дело не терпит отлагательства.

— Хиллари? — В голосе Уэйла прозвучало испуганное недоумение. — Подождите пять минут, Рут, потом пошлите его сюда.

Уэйл повернулся к Беленджеру:

— Этот день, Фрэнк, я никак не могу назвать удачным. Место мечтателя — дома, у его мысленницы. А Хиллари — наш лучший мечтатель, и, значит, ему больше чем кому-нибудь другому следует быть дома. Как по-вашему, что произошло?

Беленджер, все еще терзаемый мрачными мыслями о «Снах наяву» и грезотеатрах, в ответ буркнул только:

— Позовите его сюда и все узнаете.

— Немного погодя. Скажите, какова его последняя греза? Я не ознакомился с той, которая вышла на прошлой неделе.

Беленджер наконец очнулся. Он сморщил нос:

— Так себе.

— А почему?

— Слишком рваная. До бессвязности. Я ничего не имею против резких переходов, придающих остроту, но ведь должна же быть хоть какая-то связь, пусть и на самом глубоком уровне.

— Никуда не годится?

— У Хиллари таких не бывает. Но потребовался значительный монтаж. Мы довольно много выбросили и вставили старые куски — из тех, что он иногда нам присылает. Ну, из разобщенных образов. Получилась, конечно, не первоклассная греза, но вполне терпимая.

— И вы ему об этом сказали, Фрэнк?

— Да что я, псих, шеф? Что я, по-вашему, способен попрекнуть мечтателя качеством?

Но тут дверь открылась, и хорошенькая секретарша Уэйла с улыбкой впустила в кабинет Шермана Хиллари.


Шерману Хиллари был тридцать один год, и даже самый наблюдательный человек сразу же распознал бы в нем мечтателя. Он не носил очков, но взгляд его был растерянным, как у очень близоруких людей, когда они снимают очки, или у тех, кто не привык вглядываться в окружающий мир. Он был среднего роста, но очень худ, его черные волосы давно следовало бы подстричь, подбородок казался слишком узким, а кожа — чересчур бледной. Он был чем-то очень расстроен.

— Здравствуйте, мистер Уэйл, — невнятно пробормотал Хиллари и неловко кивнул в сторону Беленджера.

— Шерман, мальчик мой, — приветливо заговорил Уэйл. — Вы прекрасно выглядите. Что случилось? Греза никак толком не стряпается? И вас это волнует? Ну садитесь, садитесь же!

Мечтатель сел — на краешек стула, крепко сжав колено, словно собирался вскочить по первому приказу. Он сказал:

— Я пришел сообщить вам, мистер Уэйл, что я ухожу. — Уходите?

— Я не хочу больше грезить, мистер Уэйл.

Старое лицо Уэйла вдруг стало совсем дряхлым — впервые за Этот день.

— Почему же, Шерман?

Губы мечтателя задергались. Он заговорил торопливо:

— Потому что я не живу, мистер Уэйл. Все проходит мимо меня. Сначала было не так. Это было даже почти развлечением. Я грезил по вечерам или в свободные дни, когда мне хотелось. Ну, и в любое другое время. А когда не хотелось — не грезил. Но теперь-то, мистер Уэйл, я уже старый профессионал. Вы мне говорили, что я один из лучших в нашем деле и грезопромышленность ждет от меня новых оттенков, новых вариантов прежних находок, вроде порхающих фантазий или двойной пародии.

— И лучше вас действительно нет никого, Шерман, — сказал Уэйл. — Ваша миниатюрка, где вы дирижируете оркестром, продолжает расходиться вот уже десятый год.

— Ну и хорошо, мистер Уэйл. Я принес свою пользу. А теперь дошло до того, что я не могу выйти из дому Я совсем не вижу Жены. Моя дочка даже не узнает меня. На той неделе мы пошли в гости — Сара меня заставила, и я совсем этого не помню. Сара говорит, что я целый вечер сидел на кушетке, глядел прямо перед собой и что-то бормотал. Она говорит, что все на меня косились. Она проплакала всю ночь. Я устал от этого, мистер Уэйл. Я хочу быть нормальным человеком и жить в реальном мире. Я обещал Саре, что уйду, и я уйду. И прощайте, мистер Уэйл. — Хиллари встал и неловким движением протянул руку Уэйлу.

Уэйл мягко отвел ее.

— Если вы хотите уйти, Шерман, вы, конечно, уйдете. Но окажите любезность старику, выслушайте меня.

— Я не передумаю, — сказал Хиллари.

— Я и не собираюсь вас уговаривать. Я только хочу вам кое-что объяснить. Я старик и занимался этим делом, когда вы еще не родились, и, естественно, люблю порассуждать о нем. Ну так доставьте мне это удовольствие, Шерман. Прошу вас.

Хиллари сел. Прикусив нижнюю губу, он упрямо рассматривал свои ногти. Уэйл сказал:

— А вы знаете, что такое мечтатель, Шерман? Вы знаете, чем он является для обычных людей? Вы знаете, каково быть такими, как я, как Фрэнк, как ваша жена Сара? Жить с ущербным сознанием, которое не способно воображать, лепить мысли? У обычных людей, вроде меня, порой возникает потребность бежать от этой нашей жизни. Но мы не можем этого сделать. Нам нужна помощь. В старину для этого служили книги, спектакли, радио, кино, телевидение. Они давали нам иллюзии, но важно было даже не это. Важно было то, что на краткий срок стимулировалось наше собственное воображение. Мы начинали мечтать о сказочных принцах и прекрасных принцессах. Мы становились красивыми, остроумными, сильными, талантливыми — такими, какими мы на самом деле не были. Но тогда переход грезы от мечтателя к впитывающему не был совершенным. Ее приходилось тем или иным способом воплощать в слова. А самый лучший в мире мечтатель порой вообще бывает не способен выразить свои грезы словами. И самый лучший писатель бывал способен облечь в слова лишь жалкую часть своих грез. Вы понимаете это? Но теперь, когда мечты научились записывать, каждый человек получил возможность грезить. Вы, Шерман, и горстка вам подобных творите грезы непосредственно. Греза из вашего мозга сразу переходит в наш, не утрачивая силы. Когда вы грезите, вы грезите за сотни миллионов людей. Вы создаете разом сотни миллионов грез. Это чудесно, мальчик мой. Благодаря вам эти люди получают возможность испытать то, что самим им испытывать не дано.

— Я свое дело сделал, — пробормотал Хиллари. Он стремительно поднялся со стула. — Я покончил с этим. Мне все равно, что вы там говорите. А если вы намерены подать на меня в суд за нарушение контракта, то подавайте. Мне все равно.

Уэйл тоже встал.

— Намерен ли я подать на вас в суд?.. Рут, — сказал он в телефон, — принесите, пожалуйста, наш экземпляр контракта с мистером Хиллари.

Уэйл молча ждал. И Хиллари. И Беленджер. Уэйл чуть-чуть улыбался и барабанил по столу пергаментными пальцами. Секретарша принесла контракт.

Уэйл взял его, показал первую страницу Хиллари и сказал:

— Шерман, мальчик мой, раз вы не хотите оставаться у меня, то вы и не должны у меня оставаться.

Затем, прежде чем ужаснувшийся Беленджер успел хотя бы поднять руку, чтобы остановить его, он разорвал контракт пополам и еще раз пополам и бросил клочки в мусоропоглотитель.

— Вот и все.

Хиллари схватил руку Уэйла.

— Спасибо, мистер Уэйл, — сказал он прерывающимся голосом. — Вы всегда были очень добры ко мне, и я вам очень благодарен. Мне очень грустно, что все так получилось.

— Ладно, ладно, мальчик мой. Все хорошо.

Чуть не плача, продолжая бормотать слова благодарности, Шерман Хиллари вышел из кабинета.

— Ради всего святого, шеф, почему вы его отпустили? — в отчаянии воскликнул Беленджер. — Разве вы ничего не поняли? Он же отсюда пойдет прямо в «Сны наяву». Они его сманили, это ясно.

Уэйл поднял ладонь:

— Вы ошибаетесь. Глубоко ошибаетесь. Я его знаю: он так поступить не способен. А кроме того, — добавил он сухо, — Рут — хорошая секретарша и знает, что нужно принести мне, когда я прошу контракт мечтателя. Я порвал поддельный контракт. А подлинный по-прежнему лежит в нашем сейфе, поверьте мне. Да, прекрасный у меня выдался день! Я с самого утра кого-то убеждаю: несговорчивого папашу — чтобы он дал мне возможность развить новый талант, уполномоченного министерства — чтобы они не ввели цензуру, вас — чтобы вы не втянули нас в гибельное предприятие, и, наконец, моего лучшего мечтателя — чтобы помешать ему уйти. Папашу я, возможно, уговорил. Уполномоченного и вас — не уверен. Может быть, да, а может быть, и нет. Но, во всяком случае, с Шерманом Хиллари все ясно. Он вернется.

— Откуда вы знаете?

Уэйл улыбнулся Беленджеру, и его щеки покрылись сеткой веселых морщин.

— Фрэнк, мальчик мой, вы умеете монтировать грезы, и вам уже кажется, что вы знаете все инструменты и аппараты нашей профессии. Но, разрешите, я вам кое что скажу. Самым важным инструментом в грезопромышленности является сам мечтатель. Именно его и нужно понимать в первую очередь. И я его понимаю. Слушайте: когда я был мальчишкой — в те времена еще не было грез, — я был знаком с одним телесценаристом. Он часто мне жаловался, что все люди при первом знакомстве непременно его спрашивают: «И как вам только все это в голову приходит?» Они искренне этого не понимали. Ведь никто из них не был в состоянии придумать что-либо подобное. Так что же мог им ответить мой приятель? А со мной он разговаривал об этом и объяснял: «Как я им скажу, что не знаю? Когда я ложусь спать, я не могу уснуть, потому что у меня в голове теснятся идеи. Когда я бреюсь, я непременно где-нибудь порежусь, когда разговариваю, то забываю, о чем говорю, когда я сижу за рулем машины, я ежеминутно рискую жизнью. И все это потому, что у меня в мозгу непрерывно формируются идеи, ситуации, диалоги. Я не могу сказать тебе, откуда у меня все это берется. Может быть, наоборот, ты поделишься со мной, каким образом тебе удается этого избежать? И тогда я мог бы немного передохнуть». Видите, Фрэнк, как обстоит дело? Вы можете уйти отсюда в любое время. И я могу. Это наша работа, но не наша жизнь. Но для Шермана Хиллари все иначе. Куда бы он ни пошел, чем бы он ни занимался, он все равно будет грезить. Пока он живет, он не может не думать, пока он думает, он не может не грезить. Мы не удерживаем его насильно. Наш контракт не железная решетка. Его удерживает его собственный мозг, Фрэнк. Поэтому он вернется. Ничего другого ему не остается.

Беленджер пожал плечами:

— Если то, что вы говорите, — правда, мне его жаль.

— Мне жаль их всех, — Уэйл грустно кивнул. — За долгие годы своей жизни я понял одно. Их участь — делать счастливыми других людей. Других.

ДЕВЯТЬ ЗАВТРА

Профессия

Profession

© 1957 by Isaac Asimov

Профессия

© С. Васильева, перевод, 1966

Джордж Плейтен сказал с плохо скрытой тоской в голосе:

— Завтра первое мая. Начало Олимпиады!

Он перевернулся на живот и через спинку кровати пристально посмотрел на своего товарища по комнате. Неужели он не чувствует того же? Неужели мысль об Олимпиаде совсем его не трогает?

У Джорджа было худое лицо, черты которого еще более обострились за те полтора года, которые он провел в приюте. Он был худощав, но в его синих глазах горел прежний неуемный огонь, а в том, как он сейчас вцепился пальцами в одеяло, было что-то от затравленного зверя.

Его сосед по комнате на мгновение оторвался от книги и заодно отрегулировал силу свечения стены, у которой сидел. Его звали Хали Омани, он был нигерийцем. Темно-коричневая кожа и крупные черты лица Хали Омани, казалось, были созданы для того, чтобы выражать только одно спокойствие, и упоминание об Олимпиаде нисколько его не взволновало.

— Я знаю, Джордж, — произнес он.

Джордж многим был обязан терпению и доброте Хали; бывали минуты, когда он очень в них нуждался, но даже доброта и терпение могут стать поперек глотки. Разве сейчас можно сидеть с невозмутимым видом идола, вырезанного из дерева теплого, сочного цвета?

Джордж подумал, не станет ли он сам таким же через десять лет жизни в этом месте, и с негодованием отогнал эту мысль. Нет!

— По-моему, ты забыл, что значит май, — вызывающе сказал он.

— Я очень хорошо помню, что он значит, — отозвался его собеседник. — Ровным счетом ничего! Ты забыл об этом, а не я. Май ничего не значит для тебя, Джорджа Плейтена… и для меня, Хали Омани, — негромко добавил он.

— Сейчас на Землю за новыми специалистами прилетают космические корабли, — произнес Джордж. — К июню тысячи и тысячи этих кораблей, неся на борту миллионы мужчин и женщин, отправятся к другим мирам, и все это, по-твоему, ничего не значит?

— Абсолютно ничего. И вообще, какое мне дело до того, что завтра первое мая?

Беззвучно шевеля губами. Омани стал водить пальцем по строчкам книги, которую он читал, — видимо, ему попалось трудное место.

Джордж молча наблюдал за ним. «К черту! — подумал он. — Закричи, завизжи! Это-то ты можешь? Ударь меня, ну, сделай хоть что-нибудь!»

Лишь бы не быть одиноким в своем гневе. Лишь бы разделить с кем-нибудь переполнявшее его возмущение, отделаться от мучительного чувства, что только он, он один умирает медленной смертью!

В те первые недели, когда весь мир представлялся ему тесной оболочкой, сотканной из какого-то смутного света и неясных звуков, — тогда было лучше. А потом появился Омани и вернул его к жизни, которая того не стоила.

Омани! Он-то стар! Ему уже по крайней мере тридцать. «Неужели и я в этом возрасте буду таким же? — подумал Джордж. — Стану таким, как он, через каких-нибудь двенадцать лет?»

И оттого, что эта мысль вселила в него панический страх, он заорал на Омани:

— Брось читать эту идиотскую книгу!

Омани перевернул страницу и, прочитав еще несколько слов, поднял голову, покрытую шапкой жестких курчавых волос.

— А? — спросил он.

— Какой толк от твоего чтения? — Джордж решительно шагнул к Омани, презрительно фыркнул: — Опять электроника! — и вышиб книгу из его рук.

Омани неторопливо встал и поднял книгу. Без всякого раздражения он разгладил смятую страницу.

— Можешь считать, что я удовлетворяю свое любопытство, — произнес он. — Сегодня я пойму кое-что, а завтра, быть может, пойму немного больше. Это тоже своего рода победа.

— Победа! Какая там победа? И больше тебе ничего не нужно от жизни? К шестидесяти пяти годам приобрести четверть знаний, которыми располагает дипломированный инженер-электронщик?

— А может быть, не к шестидесяти пяти годам, а к тридцати пяти?

— Кому ты будешь нужен? Кто тебя возьмет? Куда ты пойдешь с этими знаниями?

— Никому. Никто. Никуда. Я останусь здесь и буду читать другие книги.

— И этого тебе достаточно? Рассказывай! Ты заманил меня на занятия. Ты заставил меня читать и заучивать прочитанное. А зачем? Это не приносит мне никакого удовлетворения.

— Что толку в том, что ты лишаешь себя возможности получать удовлетворение?

— Я решил наконец покончить с этим фарсом. Я сделаю то, что собирался сделать с самого начала, до того как ты умаслил меня и лишил воли к сопротивлению. Я заставлю их… заставлю…

Омани отложил книгу, а когда Джордж, не договорив, умолк, задал вопрос:

— Заставишь, Джордж?

— Заставлю исправить эту вопиющую несправедливость. Все было подстроено. Я доберусь до этого Антонелли и заставлю его признаться, что он… он…

Омани покачал головой.

— Каждый, кто попадает сюда, настаивает на том, что произошла ошибка. Мне казалось, что у тебя этот период уже позади.

— Не называй это периодом, — злобно сказал Джордж. — В отношении меня действительно была допущена ошибка. Я ведь говорил тебе…

— Да, ты говорил, но в глубине души ты прекрасно сознаешь, что в отношении тебя никто не совершил никакой ошибки.

— Не потому ли, что никто не желает в этом сознаваться? Неужели ты думаешь, что кто-нибудь из них добровольно признает свою ошибку?.. Но я заставлю их сделать это.

Во всем виноват был май, месяц Олимпиады. Это он возродил в Джордже былую ярость, и он ничего не мог с собой поделать. Да и не хотел: ведь ему грозила опасность все забыть.

— Я собирался стать программистом вычислительных машин, и я действительно могу им быть, что бы они там ни говорили, ссылаясь на результаты анализа. — Он стукнул кулаком по матрасу. — Они не правы. И не могут они быть правы.

— В анализах ошибки исключены.

— Значит, не исключены. Ведь ты же не сомневаешься в моих способностях?

— Способности не имеют к этому ровно никакого отношения. Мне кажется, что тебе достаточно часто это объясняли. Почему ты никак не можешь понять?

Джордж отодвинулся от него, лег на спину и угрюмо уставился в потолок.

— А кем ты хотел стать, Хали?

— У меня не было определенных планов. Думаю, что меня вполне устроила бы профессия гидропониста.

— И ты считал, что тебе это удастся?

— Я не был в этом уверен.

Никогда раньше Джордж не расспрашивал Омани о его жизни. Мысль о том, что у других обитателей приюта тоже были свои стремления и надежды, показалась ему не только странной, но даже почти противоестественной. Он был потрясен. Подумать только — гидропонист!

— А тебе не приходило в голову, что ты попадешь сюда?

— Нет, но, как видишь, я все-таки здесь.

— И тебя это удовлетворяет. Ты на самом деле всем доволен. Ты счастлив. Тебе здесь нравится, и ничего другого ты не хочешь.

Омани медленно встал и аккуратно начал разбирать постель.

— Джордж, ты неисправим, — произнес он. — Ты терзаешь себя, потому что отказываешься признать очевидные факты. Ты находишься в заведении, которое называешь приютом, но я ни разу не слышал, чтобы ты произнес его название полностью. Так сделай это теперь, Джордж, сделай! А потом ложись в кровать и проспись.

Джордж скрипнул зубами и ощерился.

— Нет! — сказал он сдавленно.

— Тогда это сделаю я, — сказал Омани, и, отчеканивая каждый слог, он произнес роковые слова.

Джордж слушал, испытывая глубочайший стыд и горечь. Он отвернулся.


В восемнадцать лет Джордж Плейтен твердо знал, что станет дипломированным программистом, — он стремился к этому с тех пор, как себя помнил. Среди его приятелей одни отстаивали космонавтику, другие — холодильную технику, третьи — организацию перевозок и даже административную деятельность. Но Джордж не колебался.

Он с таким же жаром, как и все остальные, обсуждал преимущества облюбованной профессии. Это было вполне естественно. Впереди их всех ждал День образования — поворотный день их жизни. Он приближался, неизбежный и неотвратимый, — первое ноября того года, когда им исполнится восемнадцать лет.

Когда День образования оставался позади, появлялись новые темы для разговоров: можно было обсуждать различные профессиональные вопросы, хвалить свою жену и детей, рассуждать о шансах любимой космобольной команды или вспоминать Олимпиаду. Но до наступления Дня образования лишь одна тема неизменно вызывала всеобщий интерес — и это был День образования.

«Кем ты хочешь быть? Думаешь, тебе это удастся? Ничегошеньки у тебя не выйдет. Справься в ведомостях — квоту же урезали. А вот логистика…»

Или «а вот гипермеханика…», или «а вот связь…», или «а вот гравитика…»

Гравитика была тогда самой модной профессией. За несколько лет до того, как Джорджу исполнилось восемнадцать лет, появился гравитационный двигатель, и все только и говорили, что о гравитике. Любая планета в радиусе десяти световых лет от звезды-карлика отдала бы правую руку, лишь бы заполучить хоть одного дипломированного инженера-гравитационника.

Но Джорджа это не прельщало. Да, конечно, такая планета отдаст все свои правые руки, какие только сумеет наскрести. Однако Джордж слышал и о том, что случалось в других, только что возникших областях техники. Немедленно начнутся рационализация и упрощение. Каждый год будут появляться новые модели, новые типы гравитационных двигателей, новые принципы. А потом все эти баловни судьбы в один прекрасный день обнаружат, что они устарели, их заменят новые специалисты, получившие образование позже, и им придется заняться неквалифицированным трудом или отправиться на какую-нибудь захудалую планету, которая пока еще не догнала другие миры.

Между тем спрос на программистов оставался неизменным из года в год, из столетия в столетие. Он никогда не возрастал стремительно, не взвинчивался до небес, а просто медленно и неуклонно увеличивался в связи с освоением новых миров и усложнением старых.

Эта тема была постоянным предметом споров между Джорджем и Коротышкой Тревельяном. Как все закадычные друзья, они спорили до бесконечности, не скупясь на язвительные насмешки, и в результате оба оставались при своем мнении.

Дело в том, что отец Тревельяна, дипломированный металлург, в свое время работал на одной из дальних планет, а его дед тоже был дипломированным металлургом. Естественно, что сам Коротышка не колеблясь остановил свой выбор на этой профессии, которую считал чуть ли не неотъемлемым правом своей семьи, и был твердо убежден, что все другие специальности не слишком-то респектабельны.

— Металл будет существовать всегда, — заявил он, — и когда ты создаешь сплав с заданными свойствами и наблюдаешь, как слагается его кристаллическая решетка, ты видишь результат своего труда. А что делает программист? Целый день сидит за кодирующим устройством, пичкая информацией какую-нибудь дурацкую электронную машину длиной в милю.

Но Джордж уже в шестнадцать лет отличался практичностью.

— Между прочим, вместе с тобой будет выпущен еще миллион металлургов, — спокойно указал он.

— Потому что это прекрасная профессия. Самая лучшая.

— Но ведь ты попросту затеряешься в их массе, Коротышка, и можешь оказаться где-то в хвосте. Каждая планета может сама зарядить нужных ей металлургов, а спрос на усовершенствованные земные модели не так уж велик, да и нуждаются в них главным образом малые планеты. Ты ведь знаешь, какой процент общего выпуска дипломированных металлургов получает направление на планеты класса А. Я поинтересовался — всего лишь 13,3 процента. А это означает семь шансов из восьми, что тебя засунут на какую-нибудь третьесортную планету, где в лучшем случае есть водопровод. А то и вовсе можешь застрять на Земле — такие составляют 2,3 процента.

— Не вижу в этом ничего позорного, — вызывающе заявил Тревельян. — Земле тоже нужны специалисты. И хорошие. Мой дед был земным металлургом. — Подняв руку, Тревельян небрежно провел пальцем по еще не существующим усам.

Джордж знал про дедушку Тревельяна, и, памятуя, что его собственные предки тоже работали на Земле, не стал ехидничать, а, наоборот, дипломатично согласился:

— В этом, безусловно, нет ничего позорного. Конечно, нет. Однако попасть на планету класса А — это вещь, скажешь нет? Теперь возьмем программиста. Только на планетах класса А есть такие вычислительные машины, для которых действительно нужны высококвалифицированные программисты, и поэтому только эти планеты и берут их. К тому же ленты по программированию очень сложны и для них годится далеко не всякий. Планетам класса А нужно больше программистов, чем может дать их собственное население. Это же чистая статистика. На миллион человек приходится в среднем, скажем, один первоклассный программист. И если на планете живет десять миллионов, а им там требуется двадцать программистов, они вынуждены обращаться к Земле, чтобы получить еще пять, а то и пятнадцать специалистов. Верно? А знаешь, сколько дипломированных программистов отправилось в прошлом году на планеты класса А? Не знаешь? Могу тебе сказать. Все до единого! Если ты программист, можешь считать, что ты уже там. Так-то!

Тревельян нахмурился.

— Если только один человек из миллиона годится в программисты, почему ты думаешь, что у тебя это выйдет?

— Выйдет, можешь быть спокоен, — сдержанно ответил Джордж. Он никогда не осмелился бы рассказать ни Тревельяну, ни даже своим родителям, чти именно он делает и почему так уверен в себе. Он был абсолютно спокоен за свое будущее. (Впоследствии, в дни безнадежности и отчаяния, именно это воспоминание стало самым мучительным.) Он был так же непоколебимо уверен в себе, как любой восьмилетний ребенок накануне Дня чтения, этого преддверия следующего за ним через десять лет Дня образования.

Ну, конечно, День чтения во многом отличался от Дня образования. Во-первых, следует учитывать особенности детской психологии. Ведь восьмилетний ребенок легко воспринимает многие самые необычные явления. И то, что вчера он не умел читать, а сегодня уже умеет, кажется ему само собой разумеющимся. Как солнечный свет, например.

А во-вторых, от этого дня зависело не так уж много. После него толпы вербовщиков не теснились перед списками, с нетерпением ожидая, когда будут объявлены результаты ближайшей Олимпиады. День чтения практически ничего не менял в жизни детей, и они еще десять лет оставались под родительской кровлей, как и все их сверстники. Просто после этого дня они уже умели читать.

И Джордж, готовясь к Дню образования, почти не помнил подробностей того, что произошло с ним в День чтения, десять лет назад.

Он, правда, не забыл, что день выдался пасмурный и моросил сентябрьский дождь. (День чтения — в сентябре. День образования — в ноябре, Олимпиада — в мае. На эту тему сочиняли даже детские стишки.) Было еще темно, и Джордж одевался при стенном свете. Родители его волновались гораздо больше, чем он сам. Отец Джорджа был дипломированным трубопрокладчиком и работал на Земле, чего втайне стыдился, хотя все понимали, что большая часть каждого поколения неизбежно должна остаться на Земле.

Сама Земля нуждалась в фермерах, шахтерах и даже в инженерах. Для работы на других планетах требовались только самые последние модели высококвалифицированных специалистов, и из восьми миллиардов земного населения туда ежегодно отправлялось всего лишь несколько миллионов человек. Естественно, не каждый житель Земли мог попасть в их число.

Но каждый мог надеяться, что по крайней мере кому-нибудь из его детей доведется работать на другой планете, и Плейтен старший, конечно, не был исключением. Он видел (как, впрочем, видели и совершенно посторонние люди), что Джордж отличается незаурядными способностями и большой сообразительностью. Значит, его ждет блестящая будущность, тем более, что он единственный ребенок в семье. Если Джордж не попадет на другую планету, то его родителям придется возложить все надежды на внуков, а когда-то еще у них появятся внуки!

Сам по себе День чтения, конечно, мало что значил, но в то же время только он мог показать хоть что-нибудь до наступления того, другого, знаменательного дня. Когда дети возвращались домой, все родители Земли внимательно слушали, как они читают, стараясь уловить особенную беглость, чтобы истолковать ее как счастливое предзнаменование. Почти в любой семье подрастал такой многообещающий ребенок, на которого со Дня чтения возлагались огромные надежды только потому, что он легко справлялся с трехсложными словами.

Джордж смутно сознавал, отчего так волнуются его родители, и в то дождливое утро его безмятежный детский покой смущал только страх, что радостное выражение на лице отца может угаснуть, когда он вернется домой и покажет, как он научился читать.

Детей собрали в просторном зале городского Дома образования. В этот месяц во всех уголках Земли в миллионах местных Домов образования собирались такие же группы детей. Серые стены и напряженность, с которой держались дети, стеснявшиеся непривычной нарядной одежды, нагнали на Джорджа тоску.

Он инстинктивно поступил так же, как другие: отыскав кучку ребят, живших с ним на одном этаже, он присоединился к ним.

Тревельян, мальчик из соседней квартиры, все еще разгуливал в длинных локонах, а от маленьких бачков и жидких рыжеватых усов, которые ему предстояло отрастить, едва он станет к этому физиологически способен, его отделяли еще многие годы.

Тревельян (для которого Джордж тогда был еще Джорджи) воскликнул:

— Ага! Струсил, струсил!

— Вот и нет! — возразил Джордж и затем доверительно сообщил: — А папа с мамой положили печатный лист на мою тумбочку и, когда я вернусь домой, я прочту им все до последнего словечка. Вот! (В тот момент наибольшее мучение Джорджу причиняли его собственные руки, которые он не знал куда девать. Ему строго-настрого приказали не чесать голову, не тереть уши, не ковырять в носу и не засовывать руки в карманы. Так что же ему было с ними делать?)

Зато Тревельян как ни в чем не бывало сунул руки в карманы и заявил:

— А вот мой папа ничуточки не беспокоится.

Тревельян старший почти семь лет работал металлургом на Динарии, и, хотя теперь он вышел на пенсию и жил опять на Земле, соседи смотрели на него снизу вверх.

Возвращение на Землю не очень поощрялось из-за проблемы перенаселенности, но все же кое-кому удавалось вернуться. Прежде всего, жизнь на Земле была дешевле, и пенсия, мизерная в условиях Дипории, на Земле выглядела весьма солидно. Кроме того, некоторым людям особенно приятно демонстрировать свои успехи именно перед друзьями детства и знакомыми, а не перед всей остальной Вселенной.

Свое возвращение Тревельян старший объяснил еще и тем, что, останься он на Дипории, там пришлось бы остаться и его детям, а Дипория имела сообщение только с Землей. Живя же на Земле, его дети смогут в будущем попасть на любой из миров, даже на Новию.

Коротышка Тревельян рано усвоил эту истину. Еще до Дня чтения он беззаботно верил, что в конце концов будет жить на Новия, и говорил об этом как о деле решенном.

Джордж, подавленный мыслью о будущем величии Тревельяна и сознанием собственного ничтожества, немедленно в целях самозащиты перешел в наступление.

— Мой папа тоже не беспокоится. Ему просто хочется послушать, как я читаю! Ведь он знает, что читать я буду очень хорошо. А твой отец просто не хочет тебя слушать: он знает, что у тебя ничего не выйдет.

— Нет, выйдет! А чтение — это ерунда. Когда я буду жить на Новии, я найму людей, чтобы они мне читали.

— Потому что сам ты читать не научишься! Потому что ты дурак!

— А как же я тогда попаду на Новию?

И Джордж, окончательно выведенный из себя, посягнул на основу основ:

— А кто это тебе сказал, что ты попадешь на Новию?! Никуда ты не попадешь. Вот!

Коротышка Тревельян покраснел.

— Ну, уж трубопрокладчиком, как твой папаша, я не буду!

— Возьми назад, что сказал, дурак!

— Сам возьми!

Они были готовы броситься друг на друга. Драться им, правда, совсем не хотелось, но возможность заняться чем-то привычным в этом чужом месте сама по себе была уже облегчением. А к тому же Джордж сжал кулаки и встал в боксерскую стойку, так что мучительная проблема — куда девать руки — временно разрешилась. Остальные дети возбужденно обступили их.

Но тут же все кончилось: по залу внезапно разнесся усиленный громкоговорителями женский голос — и сразу наступила тишина. Джордж разжал кулаки и забыл о Тревельяне.

— Дети, — произнес голос, — сейчас мы будем называть ваши фамилии. Тот, кто услышит свою фамилию, должен тут же подойти к одному из служителей, которые стоят у стен. Вы видите их? Они одеты в красную форму, и вы легко их заметите. Девочки пойдут направо, мальчики — налево. А теперь посмотрите, какой человек в красном стоит к вам ближе всего…

Джордж сразу же увидел своего служителя и стал ждать, когда его вызовут. Он еще побыл посвящен в тайну алфавита, и к тому времени, когда дошла очередь до его фамилии, уже начал волноваться.

Толпа детей редела, ручейками растекаясь к красным фигурам.

Когда наконец было произнесено имя «Джордж Плейтен», он испытал невыразимое облегчение и упоительную радость: его уже вызвали, а Коротышку — нет!

Уходя, Джордж бросил ему через плечо:

— Ага, Коротышка! А может, ты им вовсе и не нужен?

Но его приподнятое настроение быстро улетучилось. Его поставили рядом с незнакомыми детьми и всех повели по коридорам. Они испуганно переглядывались, но заговорить никто не осмеливался, и слышалось только сопение да иногда сдавленный шепот: «Не толкайся!» и «Эй, ты, поосторожней!»

Им раздали картонные карточки и велели их не терять. Джордж стал с любопытством рассматривать свою карточку. Он увидел маленькие черные значки разной формы. Он знал, что это называется печатными буквами, но был не в состоянии представить себе, как из них получаются слова.

Его и еще четверых мальчиков отвели в отдельную комнату и велели им раздеться. Они быстро сбросили свою новую одежду и стояли теперь голые и маленькие, дрожа скорее от волнения, чем от холода. Лаборанты быстро, по очереди ощупывали и исследовали их с помощью каких-то странных инструментов, кололи им пальцы, чтобы взять кровь для анализа, а потом каждый брал карточки и черной палочкой торопливо выводил на них аккуратные ряды каких-то значков. Джордж Пристально вглядывался в эти новые значки, но они оставались такими же непонятными, как и старые. Затем детям велели одеться.

Они сели на маленькие стулья и снова стали ждать. Их опять начали вызывать по фамилиям, и Джорджа Плейтена вызвали третьим.

Он вошел в большую комнату, заполненную страшными аппаратами с множеством кнопок и прозрачных панелей. В самом Центре комнаты стоял письменный стол, за которым, устремив взгляд на кипу лежавших перед ним бумаг, сидел какой-то мужчина.

— Джордж Плейтен? — спросил он.

— Да, сэр, — дрожащим шепотом ответил Джордж, который в результате длительного ожидания и бесконечных переходов из комнаты в комнату начал волноваться. Он уже мечтал о том, чтобы все это поскорее кончилось.

Человек за письменным столом сказал:

— Меня зовут доктор Ллойд. Как ты себя чувствуешь, Джордж?

Произнося эту фразу, доктор не поднял головы. Казалось, он повторял эти слова так часто, что ему уже не нужно было смотреть на того, к кому он обращался.

— Хорошо.

— Ты боишься, Джордж?

— Н-нет, сэр, — ответил Джордж, и даже от него самого не укрылось, как испуганно прозвучал его голос.

— Вот и прекрасно, — произнес доктор. — Ты же знаешь, что бояться нечего. Ну-ка, Джордж, посмотрим! На твоей карточке написано, что твоего отца зовут Питер и что по профессии он дипломированный трубопрокладчик. Имя твоей матери Эми, и она дипломированный специалист по домоведению. Правильно?

— Д-да, сэр.

— А ты родился 13 февраля и год назад перенес инфекционное заболевание уха. Так?

— Да, сэр.

— А ты знаешь, откуда мне это известно?

— Я думаю, все это есть на карточке.

— Совершенно верно, — доктор в первый раз взглянул на Джорджа и улыбнулся, показав ровные зубы. На вид он был гораздо моложе отца Джорджа — и Джордж несколько успокоился.

Доктор протянул ему карточку.

— Ты знаешь, что означают эти значки?

И хотя Джорджу было отлично известно, что этого он не знает, от неожиданности он взглянул на карточку с таким вниманием, словно по велению судьбы внезапно научился читать. Но значки по-прежнему оставались непонятными, и он вернул карточку доктору.

— Нет, сэр.

— А почему?

У Джорджа вдруг мелькнуло подозрение: а не сошел ли с ума этот доктор? Разве он этого не знает сам?

— Потому что я не умею читать, сэр.

— А тебе хотелось бы научиться читать?

— Да, сэр.

— А зачем, Джордж?!

Джордж в недоумении вытаращил глаза. Никто никогда не задавал ему такого вопроса, и он растерялся.

— Я не знаю, сэр, — запинаясь, произнес он.

— Печатная информация будет руководить тобой всю твою жизнь. Даже после Дня образования тебе предстоит узнать еще очень многое. И эти знания ты будешь получать из таких вот карточек, из книг, с телевизионных экранов. Печатные тексты расскажут тебе столько полезного и интересного, что не уметь читать было бы так же ужасно, как быть слепым. Тебе это понятно?

— Да, сэр.

— Ты боишься, Джордж?

— Нет, сэр.

— Отлично. Теперь я объясню тебе, с чего мы начнем. Я приложу вот эти провода к твоему лбу над уголками глаз. Они приклеятся к коже, но не причинят тебе никакой боли. Потом я включу аппарат и раздастся жужжание. Оно покажется тебе непривычным, и, возможно, тебе будет немного щекотно, но это тоже совершенно безболезненно. Впрочем, если тебе все-таки станет больно, ты мне скажешь, и я тут же выключу аппарат. Но больно не будет. Ну, как, договорились?

Судорожно глотнув, Джордж кивнул.

— Ты готов?

Джордж снова кивнул. С закрытыми глазами он ждал, пока доктор готовил аппаратуру. Родители не раз рассказывали ему про все это. Они тоже говорили, что ему не будет больно. Но зато ребята постарше, которым исполнилось десять, а то и двенадцать лет, всегда дразнили ожидавших своего Дня чтения восьмилеток и кричали: «Берегитесь иглы!» А другие, отозвав малыша в какой-нибудь укромный уголок, по секрету сообщали: «Они разрежут тебе голову вот таким большущим ножом с крючком на конце», — и добавляли множество жутких подробностей.

Джордж никогда не принимал это за чистую монету, но тем не менее по ночам его мучили кошмары. И теперь, испытывая непередаваемый ужас, он закрыл глаза.

Он не почувствовал прикосновения проводов к вискам. Жужжание доносилось откуда-то издалека, и его заглушал звук стучавшей в ушах крови, такой гулкий, словно все происходило в большой пустой пещере. Джордж рискнул медленно открыть глаза.

Доктор стоял к нему спиной. Из одного аппарата ползла узкая лента бумаги, на которой виднелась волнистая фиолетовая линия. Доктор отрывал кусочки этой ленты и вкладывал их в прорезь другой машины. Он снова и снова повторял это, и каждый раз машина выбрасывала небольшой кусочек пленки, который доктор внимательно рассматривал. Наконец, он повернулся к Джорджу, как-то странно нахмурив брови.

Жужжание прекратилось.

— Уже все? — прошептал Джордж.

— Да, — не переставая хмуриться, произнес доктор.

— И я уже умею читать? — Джордж не чувствовал в себе никаких изменений.

— Что? — переспросил доктор, и на его губах мелькнула неожиданная улыбка. — Все идет, как надо, Джордж. Читать ты будешь через пятнадцать минут. А теперь мы воспользуемся другой машиной, и это уже будет немного дольше. Я закрою тебе всю голову, и, когда я включу аппарат, ты на некоторое время перестанешь видеть и слышать, но тебе не будет больно. На всякий случай я дам тебе в руку выключатель. Если ты все-таки почувствуешь боль, нажми вот эту маленькую кнопку, и все прекратится. Хорошо?

Позже Джорджу довелось услышать, что это был не настоящий выключатель и его давали ребенку только для того, чтобы он чувствовал себя спокойнее. Однако он не знал твердо, так ли это, поскольку сам кнопки не нажимал.

Ему надели на голову большой шлем обтекаемой формы, выложенный изнутри резиной. Три-четыре небольшие выпуклости присосались к его черепу, но он ощутил лишь легкое давление, которое тут же исчезло. Боли не было.

Откуда-то глухо донесся голос доктора:

— Ну, как, Джордж, все в порядке?

И тогда, без всякого предупреждения, его как будто окутал толстый слой войлока. Он перестал ощущать собственное тело, исчезли чувства, весь мир, вся Вселенная. Остался лишь он сам и доносившийся из бездонных глубин небытия голос, который что-то шептал ему… шептал… шептал…

Он напряженно старался услышать и понять хоть что-нибудь, но между ним и шепотом лежал толстый войлок.

Потом с него сняли шлем. Яркий свет ударил ему в глаза, а голос доктора отдавался в ушах барабанной дробью.

— Вот твоя карточка, Джордж. Скажи, что на ней написано?

Джордж снова взглянул на карточку — и вскрикнул. Значки обрели смысл! Они слагались в слова, которые он понимал так отчетливо, будто кто-то подсказывал их ему на ухо. Он был уверен, что именно слышал их.

— Так что же на ней написано, Джордж?

— На ней написано… написано… «Плейтен Джордж. Родился 13 февраля 6492 года, родители Питер и Эми Плейтен, место…» — от волнения он не мог продолжать.

— Ты умеешь читать, Джордж, — сказал доктор. — Все уже позади.

— И я никогда не разучусь? Никогда?

— Ну конечно же, нет. — Доктор наклонился и серьезно пожал ему руку. — А сейчас тебя отправят домой.

Прошел не один день, прежде чем Джордж освоился со своей новой, замечательной способностью. Он так бегло читал отцу вслух, что Плейтен старший не смог сдержать слез умиления и поспешил поделиться этой радостной новостью с родственниками.

Джордж бродил по городу, читая все попадавшиеся ему по пути надписи, и не переставал удивляться тому, что было время, когда он их не понимал.

Он пытался вспомнить, что это такое — не уметь читать, и не мог. Ему казалось, будто он всегда умел читать. Всегда.


К восемнадцати годам Джордж превратился в смуглого юношу среднего роста, но благодаря худобе он выглядел выше, чем был на самом деле. А коренастый, широкоплечий Тревельян, который был ниже его разве что на дюйм, по-прежнему выглядел настоящим коротышкой. Однако за последний год он стал очень самолюбив и никому не позволял безнаказанно употреблять это прозвище. Впрочем, настоящее имя нравилось ему еще меньше, и его называли просто Тревельяном или каким-нибудь прилично звучавшим сокращением фамилии. А чтобы еще более подчеркнуть свое возмужание, он упорно отращивал баки и жесткие, как щетина, усики.

Сейчас он вспотел от волнения, и Джордж, к тому времени тоже сменивший картавое «Джооджи» на односложное гортанное «Джордж», глядел на него, посмеиваясь.

Они находились в том же огромном зале, где их однажды уже собирали десять лет назад (и куда они с тех пор ни разу не заходили). Казалось, внезапно воплотилось в действительность туманное сновидение из далекого прошлого. В первые минуты Джордж был очень удивлен, обнаружив, что все здесь как будто стало меньше и теснее, но потом он сообразил, что это вырос он сам.

Собралось их здесь меньше, чем в тот, первый раз, и одни юноши. Для девушек был назначен другой день.

— Не понимаю, почему нас заставляют ждать так долго, — вполголоса сказал Тревельян.

— Обычная волокита, — заметил Джордж. — Вез нее не обойдешься.

— И откуда в тебе это идиотское спокойствие? — раздраженно поинтересовался Тревельян.

— А мне не из-за чего волноваться.

— Послушать тебя, так уши вянут! Надеюсь, ты станешь дипломированным возчиком навоза, вот тогда-то я на тебя погляжу. — Он окинул толпу угрюмым, тревожным взглядом.

Джордж тоже посмотрел по сторонам. На этот раз система была иной, чем в День чтения. Все шло гораздо медленнее, а инструкции были розданы сразу в печатном виде — значительное преимущество перед устными инструкциями еще не умеющим читать детям. Фамилии «Плейтен» и «Тревельян» по-прежнему стояли в конце списка, но теперь они уже знали, в чем дело.

Юноши один за другим выходили из проверочных комнат. Нахмурившись и явно испытывая неловкость, они забирали свою одежду и вещи и отправлялись узнавать результаты.

Каждого окружала с каждым разом все более редевшая кучка тех, кто еще ждал своей очереди. «Ну, как?», «Очень трудно было?», «Как по-твоему, что тебе дали?», «Чувствуешь разницу?» — раздавалось со всех сторон.

Ответы были туманными и уклончивыми.

Джордж, напрягая всю волю, держался в стороне. Такие разговоры — лучший способ вывести человека из равновесия. Все единогласно утверждали, что больше всего шансов у тех, кто сохраняет спокойствие. Но, несмотря ни на что, он чувствовал, как у него постепенно холодеют руки.

Забавно, как с годами приходят новые заботы. Например, высококвалифицированные специалисты отправляются работать на другие планеты только с женами (или мужьями). Ведь на всех планетах необходимо поддерживать правильное соотношение числа мужчин и женщин. А какая девушка откажется выйти за человека, которого посылают на планету класса А? У Джорджа не было на примете никакой определенной девушки, да он и не интересовался ими. Еще не время. Вот когда его мечта осуществится и он получит право добавлять к своему имени слова «дипломированный программист», вот тогда он, как султан в гареме, сможет выбрать любую. Эта мысль взволновала его, и он постарался тут же выкинуть ее из головы. Необходимо сохранять спокойствие.

— Что же это все-таки может значить? — пробормотал Тревельян. — Сначала тебе советуют сохранять спокойствие и хладнокровие, а потом тебя ставят в такое вот положение — тут только и сохранять спокойствие!

— Может быть, это нарочно? Чтобы с самого начала отделить мужчин от мальчиков? Легче, легче, Трев!

— Заткнись!

Наконец вызвали Джорджа, но не по радио, как в тот раз, — его фамилия вспыхнула на световом табло.

Джордж помахал Тревельяну рукой.

— Держись, Трев! Не волнуйся.

Когда он входил в проверочную комнату, он был счастлив. Да, счастлив!


— Джордж Плейтен? — спросил человек, сидевший за столом.

На миг в сознании Джорджа с необыкновенной четкостью возник образ другого человека, который десять лет назад задал такой же вопрос, и ему вдруг показалось, что перед ним тот же доктор, а он, Джордж, переступив порог, снова превратился в восьмилетнего мальчугана.

Сидевший за столом поднял голову — его лицо конечно, не имело ничего общего с образом, всплывшим из глубин памяти Джорджа. У этого нос был картошкой, волосы жидкие и спутанные, а под подбородком висела складка, словно прежде он был очень толстым, а потом вдруг сразу похудел.

— Ну? — раздраженно произнес он.

Джордж очнулся.

— Да, я Джордж Плейтен, сэр.

— Так и говорите. Я — доктор Зэкери Антонелли. Сейчас мы с вами познакомимся поближе.

Он пристально, по-совиному, разглядывал на свет маленькие кусочки пленки.

Джордж внутренне содрогнулся. Он смутно вспомнил, что тот, другой доктор (он забыл, как его звали) тоже рассматривал такую же пленку. Неужели это та самая? Тот хмурился, а этот взглянул на него сейчас так, как будто его что-то рассердило.

Джордж уже не чувствовал себя счастливым.

Доктор Антонелли раскрыл довольно пухлую папку и осторожно отложил в сторону пленки.

— Тут сказано, что вы хотите стать программистом вычислительных машин.

— Да, доктор.

— Вы не передумали?

— Нет, сэр.

— Это очень ответственная и сложная профессия. Вы уверены, что она вам по силам?

— Да, сэр.

— Большинство людей, еще не получивших образования, не называют никакой конкретной профессии. Видимо, они боятся повредить себе.

— Наверное так, сэр.

— А вас это не пугает?

— Я полагаю, что лучше быть откровенным, сэр.

Доктор Антонелли кивнул, но выражение его лица осталось прежним.

— Почему вы хотите стать программистом?

— Как вы только что сказали, сэр, это ответственная и сложная профессия. Программисты выполняют важную и интересную работу. Мне она нравится, и я думаю, что справлюсь с ней.

Доктор Антонелли отодвинул папку и кисло взглянул на Джорджа.

— Откуда вы знаете, что она вам понравится? Вы, наверное, думаете, что вас тут же подхватит какая-нибудь планета класса А?

«Он пробует запугать меня, — с тревогой подумал Джордж. — Спокойно, Джордж, говори правду».

— Мне кажется, что у программиста на это большие шансы, — произнес он, — но, даже если бы меня оставили на Земле, работа эта мне все равно нравилась бы, я знаю. («Во всяком случае, это так и я не лгу», — подумал Джордж.)

— Пусть так, но откуда вы это знаете?

Вопрос был задан таким тоном, словно на него нельзя было ответить разумно, и Джордж еле сдержал улыбку. У него-то имелся ответ!

— Я читал о программировании, сэр, — сказал он.

— Что?

На лице доктора отразилось неподдельное изумление, и это доставило Джорджу удовольствие.

— Я читал о программировании, сэр, — повторил он. — Я купил книгу на эту тему и изучал ее.

— Книгу, предназначенную для дипломированных программистов?

— Да, сэр.

— Но ведь вы могли не понять то, что там написано.

— Да, вначале. Но я достал другие книги по математике и электронике и разобрался в них, насколько мог. Я, конечно, знаю не так уж много, но все-таки достаточно, чтобы понять, что мне нравится эта профессия и что я могу быть программистом. (Даже его родители ничего не знали о тайнике, где он хранил эти книги, и не догадывались, почему он проводит так много времени в своей комнате и почему не высыпается.)

Доктор оттянул пальцами дряблую складку под подбородком.

— А зачем вы это делали, друг мой?

— Мне хотелось проверить, действительно ли эта профессия интересна.

— Но ведь вам известно, что это не имеет ни малейшего значения. Как бы вас ни привлекала та или иная профессия, вы не получите ее, если физическое устройство вашего мозга делает вас более пригодным для занятий иного рода. Вам ведь это известно?

— Мне говорили об этом, — осторожно ответил Джордж.

— Так поверьте, что это правда.

Джордж промолчал.

— Или вы думаете, что изучение какого-нибудь предмета перестроит мозговые клетки в нужном направлении? А еще одна теорийка рекомендует беременной женщине чаще слушать прекрасную музыку, если она хочет, чтобы ребенок стал композитором. Вы, значит, верите в это?

Джордж покраснел. Конечно, он думал и об этом. Он полагал, что, постоянно упражняя свой интеллект в избранной области, он получит таким образом дополнительное преимущество. Его уверенность в значительной мере объяснялась именно этим.

— Я никогда… — начал было он, но не нашел, что сказать.

— Ну, так это неверно, молодой человек! К моменту рождения ваш мозг уже окончательно сформирован. Он может быть изменен ударом, достаточно сильным, чтобы повредить его клетки, или разрывом кровеносного сосуда, или опухолью, или тяжелым инфекционным заболеванием — в любом случае обязательно к худшему. Но повлиять на строение мозга, упорно о чем-то думая, попросту невозможно. — Он задумчиво посмотрел на Джорджа и добавил: — Кто вам посоветовал делать это?

Окончательно расстроившись, Джордж судорожно глотнул и ответил:

— Никто, доктор. Это моя собственная идея.

— А кто знал об этих ваших занятиях?

— Никто. Доктор, я не хотел ничего плохого.

— Кто сказал, что это плохо? Бесполезно, только и всего. А почему вы скрывали свои занятия?

— Я… я думал, что надо мной будут смеяться. (Он вдруг вспомнил о недавнем споре с Тревельяном. Очень осторожно, как будто эта мысль только зародилась в самом отдаленном уголке его сознания, Джордж высказал предположение, что, пожалуй, можно кое-чему научиться, черпая знания, так сказать, вручную, постепенно и понемногу. Тревельян оглушительно расхохотался: «Джордж, не хватает еще, чтобы ты начал дубить кожу для своих башмаков и сам ткать материю для своих рубашек». И тогда он обрадовался, что сумел хорошо сохранить свою тайну.)

Погрузившись в мрачное раздумье, доктор Антонелли перекладывал с места на место кусочки пленки, которые рассматривал в начале их разговора. Наконец он произнес:

— Займемся-ка вашим анализом. Так мы ничего не добьемся.

К вискам Джорджа приложили провода. Раздалось жужжание, и снова в его мозгу возникло ясное воспоминание о том, что происходило с ним в этом здании десять лет назад.

Руки Джорджа были липкими от пота, его сердце отчаянно колотилось. Зачем, зачем он сказал доктору, что тайком читает книги?

Всему виной было его проклятое тщеславие. Ему захотелось щегольнуть своей предприимчивостью и самостоятельностью, а вместо этого он продемонстрировал свое суеверие и невежество и восстановил доктора против себя. (Он чувствовал, что Антонелли возненавидел его за самодовольную развязность.)

А теперь он довел себя до такого возбуждения, что анализатор, конечно, покажет полную бессмыслицу.

Он не заметил, когда именно с его висков сняли провода. Он только вдруг осознал, что доктор стоит перед ним и задумчиво смотрит на него. А проводов уже не было. Отчаянным усилием воли Джордж взял себя в руки. Он полностью распростился с мечтой стать программистом. За каких-нибудь десять минут она окончательно рассеялась.

— Наверно, нет? — уныло спросил он.

— Что «нет»?

— Из меня не выйдет программиста?

Доктор потер нос и сказал:

— Одевайтесь, заберите свои вещи и идите в комнату 15-С. Там вас будут ждать ваши бумаги и мое заключение.

— Разве я уже получил образование? — изумленно спросил Джордж. — Мне казалось, что это только…

Доктор Антонелли внимательно посмотрел на письменный стол.

— Вам все объяснят. Делайте, как я сказал.

Джордж почувствовал смятение. Что от него утаивают? Он годится только для профессии дипломированного чернорабочего, и его хотят подготовить, заставить смириться с этой судьбой?

Он сразу полностью уверовал в правильность своей догадки, и ему пришлось напрячь все силы, чтобы не закричать.

Спотыкаясь, он побрел к своему месту в зале. Тревельяна там не было, и, если бы Джордж в тот момент был способен осмысленно воспринимать окружающее, он обрадовался бы этому обстоятельству. В зале вообще уже почти никого не осталось, а те немногие, которые, судя по их виду, как будто намеревались его порасспросить, были слишком измучены ожиданием своей очереди в конце алфавита, чтобы выдержать его свирепый, полный злобной ненависти взгляд.

По какому праву они будут квалифицированными специалистами, а он — чернорабочим? Чернорабочим! Он был в этом уверен.

Служитель в красной форме повел его по коридорам, полным деловой суеты, мимо комнат, в каждой из которых помещалась та или иная группа специалистов — где два, а где пять человек: механики-мотористы, инженеры-строители, агрономы… Существовали сотни различных профессий, и значительная их часть будет представлена в этом году по крайней мере одним или двумя жителями его родного городка.

В эту минуту Джордж ненавидел их всех: статистиков, бухгалтеров, тех, кто поважнее, и тех, кто помельче. Он ненавидел их за то, что они уже получили свои знания и им была ясна их дальнейшая судьба, а его самого, все еще не обученного, ждала какая-то новая волокита.

Наконец он добрался до двери с номером 15-С. Его ввели в пустую комнату и оставили одного. На какой-то миг он воспрянул духом. Ведь, если бы эта комната предназначалась для чернорабочих, тут уже сидело бы много его сверстников.

Дверь в невысокой, в половину человеческого роста, перегородке скользнула в паз, и в комнату вошел пожилой седовласый мужчина. Он улыбнулся, показав ровные, явно фальшивые зубы, однако на его румяном лице не было морщин, а голос сохранил звучность.

— Добрый вечер, Джордж, — сказал он. — Я вижу, что на этот раз к нам в сектор попал только один из вас.

— Только один? — с недоумением повторил Джордж.

— Ну, по всей Земле таких, как вы, наберется несколько тысяч. Да, тысяч. Вы не одиноки.

Джордж почувствовал раздражение.

— Я ничего не понимаю, сэр, — сказал он. — Какова моя классификация? Что происходит?

— Полегче, друг мой. Ничего страшного. Это могло бы случиться с кем угодно. — Он протянул руку, и Джордж, машинально взяв ее, почувствовал крепкое пожатие. — Садитесь. Меня зовут Сэм Элленфорд.

Джордж нетерпеливо кивнул.

— Я хочу знать, в чем дело, сэр.

— Естественно. Во-первых, Джордж, вы не можете быть программистом. Я думаю, что вы и сами об этом догадались.

— Да, — с горечью согласился Джордж. — Но кем же я тогда буду?

— Это очень трудно объяснить, Джордж. — Он помолчал и затем отчетливо произнес: — Никем.

— Что?!

— Никем!

— Что это значит? Почему вы не можете дать мне профессию?

— Мы тут бессильны, Джордж, у нас нет выбора. За нас решает устройство вашего мозга.

Лицо Джорджа стало землистым, глаза выпучились.

— Мой мозг никуда не годится?

— Да как сказать. Но в отношении профессиональной классификации — можете считать, что он действительно не годится.

— Но почему?

Элленфорд пожал плечами.

— Вам, конечно, известно, как осуществляется на Земле программа образования. Практически любой человек может усвоить любые знания, но каждый индивидуальный мозг лучше подходит для одних видов знаний, чем для других. Мы стараемся по возможности сочетать устройство мозга с соответствующими знаниями в пределах квоты на специалистов каждой профессии.

Джордж кивнул.

— Да, я знаю.

— Но иногда, Джордж, нам попадается молодой человек, чей интеллект не подходит для наложения на него каких бы то ни было знаний.

— Другими словами, я не способен получить образование?

— Вот именно.

— Но это безумие. Ведь я умен. Я могу понять… — Он беспомощно оглянулся, как бы отыскивая какую-нибудь возможность доказать, что его мозг работает нормально.

— Вы неправильно меня поняли, — очень серьезно произнес Элленфорд. — Вы умны. Об этом вопроса не встает. Более того, ваш интеллект даже выше среднего. К сожалению, это не имеет никакого отношения к тому, подходит ли он для наложения знаний. Вообще сюда почти всегда попадают умные люди.

— Вы хотите сказать, что я не могу стать даже дипломированным чернорабочим? — пролепетал Джордж. Внезапно ему показалось, что даже это лучше, чем открывшаяся перед ним пустота. — Что особенного нужно знать, чтобы быть чернорабочим?

— Вы недооцениваете чернорабочих, молодой человек. Существует множество разновидностей этой профессии, и каждая из этих разновидностей имеет свой комплекс довольно сложных знаний. Вы думаете, не требуется никакого искусства, чтобы правильно поднимать тяжести? Кроме того, для профессии чернорабочего мы должны отбирать не только подходящий тип мозга, но и подходящий тип тела. Вы не годитесь для этого, Джордж. Если бы вы стали чернорабочим, вас хватило бы ненадолго.

Джордж знал, что не обладает крепким телосложением.

— Но я никогда не слышал ни об одном человеке без профессии, — возразил он.

— Таких людей немного, — ответил Элленфорд. — И мы оберегаем их.

— Оберегаете? — Джордж почувствовал, как в его душе растут смятение и страх.

— Вы находитесь под опекой планеты, Джордж. С того момента, как вы вошли в эту дверь, мы приступили к своим обязанностям. — И он улыбнулся.

Это была добрая улыбка. Джорджу она показалась улыбкой собственника, улыбкой взрослого, обращенной к беспомощному ребенку.

— Значит, я попаду в тюрьму? — спросил он.

— Ни в коем случае. Вы просто будете жить с себе подобными.

«С себе подобными!» Эти слова громом отдались в ушах Джорджа.

— Вам нужны особые условия. Мы позаботимся о вас, — сказал Элленфорд.

К своему ужасу, Джордж вдруг залился слезами. Элленфорд отошел в другой конец комнаты и, как бы задумавшись о чем-то, отвернулся.

Джордж напрягал все силы, и судорожные рыдания сменились всхлипываниями, а потом ему удалось подавить и их. Он думал о своем отце, о матери, о друзьях, о Тревельяне, о своем позоре…

— Я же научился читать! — возмущенно сказал он.

— Каждый нормальный человек может научиться этому. Нам никогда не приходилось сталкиваться с исключениями. Но именно на этом этапе мы обнаруживаем… э… э… исключения. Когда вы научились читать, Джордж, мы узнали об особенностях вашего мышления. Дежурный врач уже тогда сообщил о некотором его своеобразии.

— Неужели вы не можете попробовать дать мне образование? Ведь вы даже не пытались сделать это. Весь риск я возьму на себя.

— Закон запрещает нам это, Джордж. Но, послушайте, все будет хорошо. Вашим родителям мы представим дело в таком свете, что это не огорчит их. А там, куда вас поместят, вы будете пользоваться некоторыми привилегиями. Мы дадим вам книги, и вы сможете изучать все, что пожелаете.

— Собирать знания по зернышку, — горько произнес Джордж. — И к концу жизни я буду знать как раз достаточно, чтобы стать дипломированным младшим клерком в отделе скрепок.

— Однако, если не ошибаюсь, вы уже пробовали учиться по книгам.

Джордж замер. Его мозг пронзила страшная догадка.

— Так вот оно что…

— Что?

— Этот ваш Антонелли! Он хочет погубить меня!

— Нет, Джордж, вы ошибаетесь.

— Не разуверяйте меня. — Джорджа охватила безумная ярость. — Этот поганый ублюдок решил расквитаться со мной за то, что я оказался для него слишком умным. Я читал книги и пытался подготовиться к профессии программиста. Ладно, какого отступного вы хотите? Деньги? Так вы их не получите. Я ухожу, и когда я объявлю об этом…

Он перешел на крик.

Элленфорд покачал головой и нажал кнопку.

В комнату на цыпочках вошли двое мужчин и с двух сторон приблизились к Джорджу. Они прижали его руки к бокам, и один из них поднес к локтевой впадине его правой руки воздушный шприц. Снотворное проникло в вену и подействовало почти мгновенно.

Крики Джорджа тут же оборвались, голова поникла, колени подогнулись, и только служители, поддерживавшие его с обеих сторон, не дали ему, спящему, рухнуть на пол.


Как и было обещано, о Джордже позаботились. Его окружили вниманием и были к нему неизменно добры — Джорджу казалось, что он сам точно так же обращался бы с больным котенком.

Ему сказали, что он должен взять себя в руки и найти для себя какой-нибудь интерес в жизни. Потом ему объяснили, что большинство тех, кто попадает сюда, вначале всегда предается отчаянию и что со временем у него это пройдет. Но он даже не слышал их.

Джорджа посетил сам доктор Элленфорд и рассказал, что его родителям сообщили, будто он получил особое назначение.

— А они знают?.. — пробормотал Джордж.

Элленфорд поспешил успокоить его:

— Мы не вдавались в подробности.

Первое время Джордж отказывался есть и ему вводили питание внутривенно. От него спрятали острые предметы и приставили к нему охрану. В его комнате поселился Хали Омани, и флегматичность нигерийца подействовала на Джорджа успокаивающе.

Однажды, снедаемый отчаянной скукой, Джордж попросил какую-нибудь книгу. Омани, который сам постоянно что-то читал, поднял голову и широко улыбнулся. Не желая доставлять им удовольствия, Джордж чуть было не взял назад свою просьбу, но потом подумал: «А не все ли равно?»

Он не уточнил, о чем именно хочет читать, и Омани принес ему книгу по химии. Текст был напечатан крупными буквами, составлен из коротких слов и пояснялся множеством картинок. Это была книга для подростков, и Джордж с яростью швырнул ее об стену.

Таким он будет всегда. На всю жизнь он останется подростком, человеком, не получившим образования, и для него будут писать специальные книги. Изнывая от ненависти, он лежал в кровати и глядел в потолок, однако через час, угрюмо насупившись, встал, поднял книгу и принялся за чтение.


Через неделю он кончил ее и попросил другую.

— А первую отнести обратно? — спросил Омани.

Джордж нахмурился. Кое-чего он не понял, но он еще не настолько потерял чувство собственного достоинства, чтобы сознаться в этом.

— Впрочем, пусть остается, — сказал Омани. — Книги предназначены для того, чтобы их читали и перечитывали.

Это произошло в тот самый день, когда он наконец принял приглашение Омани посмотреть заведение, в котором они находились. Он плелся за нигерийцем, бросая вокруг быстрые злобные взгляды.

О да, это место не было тюрьмой! Ни запертых дверей, ни стен, ни охраны. Оно напоминало тюрьму только тем, что его обитатели не могли его покинуть.

И все-таки было приятно увидеть десятки подобных себе людей. Ведь слишком легко могло показаться, что во всем мире только ты один так… искалечен.

— А сколько здесь живет человек? — пробормотал он.

— Двести пять, Джордж, и это не единственное в мире заведение такого рода. Их тысячи.

Где бы он ни проходил, люди поворачивались в его сторону и провожали его глазами — и в гимнастическом зале, и на теннисных кортах, и в библиотеке. (Никогда в жизни он не представлял себе, что может существовать такое количество книг; ими были битком — именно битком — набиты длинные полки.) Все с любопытством рассматривали его, а он бросал в ответ яростные взгляды. Уж они-то ничем не лучше его, как же они смеют глазеть на него, словно на какую-нибудь диковинку!

Всем им, по-видимому, было лет двадцать — двадцать пять.

— А что происходит с теми, кто постарше? — неожиданно спросил Джордж.

— Здесь живут только более молодые, — ответил Омани, а затем, словно вдруг поняв скрытый смысл вопроса Джорджа, укоризненно покачал головой и добавил: — Их не уничтожают, если ты это имеешь в виду. Для старшего возраста существуют другие приюты.

— А впрочем, мне наплевать… — пробормотал Джордж, почувствовав, что проявил к этому слишком большой интерес и ему угрожает опасность сдаться.

— Но почему? Когда ты станешь старше, тебя переведут в приют, предназначенный для лиц обоего пола.

Это почему-то удивило Джорджа.

— И женщин тоже?

— Конечно. Неужели ты считаешь, что женщины не подвержены этому?

И Джордж поймал себя на том, что испытывает такой интерес и волнение, каких не замечал в себе с того дня, когда… Он заставил себя не думать об этом.

Омани остановился на пороге комнаты, где стояли небольшая телевизионная установка и настольная счетная машина. Перед экраном сидели пять-шесть человек.

— Классная комната, — пояснил. Омани.

— А что это такое? — спросил Джордж.

— Эти юноши получают образование, — ответил Омани. — Но не обычным способом, — быстро добавил он.

— То есть они получают знания по капле?

— Да. Именно так учились в старину.

С тех пор как он появился в приюте, ему все время твердили об этом. Но что толку? Предположим, было время, когда человечество не знало диатермической печи. Разве из этого следует, что он должен довольствоваться сырым мясом в мире, где все остальные едят его вареным или жареным?

— Что толку от этого крохоборства? — спросил он.

— Нужно же чем-то занять время, Джордж, а кроме того, им интересно.

— А какая им от этого польза?

— Они чувствуют себя счастливее.

Джордж размышлял над этим, даже ложась спать.

На другой день он буркнул, обращаясь к Омани:

— Ты покажешь мне класс, где я смогу узнать что-нибудь о программировании?

— Ну конечно, — охотно согласился Омани.


Дело продвигалось медленно, и это возмущало Джорджа. Почему кто-то снова и снова объясняет одно и то же? Почему он читает и перечитывает какой-нибудь абзац, а потом, глядя на математическую формулу, не сразу ее понимает? Ведь людям за стенами приюта все это дается в один присест.

Несколько раз он бросал занятия. Однажды он не посещал классов целую неделю. Но всегда возвращался обратно. Дежурный наставник, который советовал им, что читать, вел телевизионные сеансы и даже объяснял трудные места и понятия, казалось, не замечал его поведения.

В конце концов Джорджу поручили постоянную работу в парке, а кроме того, когда наступала его очередь, он занимался уборкой и помогал на кухне. Ему представили это как шаг вперед, но им не удалось его провести. Ведь тут можно было бы завести куда больше всяческих бытовых приборов, но юношам нарочно давали работу, чтобы создать для них иллюзию полезного существования. Только его, Джорджа, им провести не удалось.

Им даже платили небольшое жалованье. Эти деньги они могли тратить на кое-какие дополнительные блага из числа указанных в списке либо откладывать их для сомнительного использования в столь же сомнительной старости. Джордж держал свои деньги в открытой жестянке, стоявшей на полке стенного шкафа. Он не имел ни малейшего представления, сколько там накопилось. Ему это было совершенно безразлично.

Он ни с кем по-настоящему не подружился, хотя к этому времени уже вежливо здоровался с обитателями приюта. Он даже перестал (вернее, почти перестал) терзать себя мыслями о роковой ошибке, из-за которой попал сюда. По целым неделям ему уже не снился Антонелли, его толстый нос и дряблая шея, его злобная усмешка, с которой он заталкивал Джорджа в раскаленный зыбучий песок и держал его там до тех пор, пока тот не просыпался с криком, встречая участливый взгляд склонившегося над ним Омани.

Как-то раз в снежный февральский день Омани сказал ему:

— Просто удивительно, как ты приспособился.

Но это было в феврале, точнее, тринадцатого февраля, в день его рождения. Пришел март, за ним апрель, а когда уже не за горами был май, Джордж понял, что ничуть не приспособился.

Год назад он не заметил мая. Тогда, впав в апатию и, потеряв цель в жизни, он целыми днями валялся в постели. Но этот май был иным.

Джордж знал, что повсюду на Земле вскоре начнется Олимпиада и молодые люди будут состязаться друг с другом в профессиональном искусстве, борясь за места на новых планетах. На всей Земле будет праздничная атмосфера, волнение, нетерпеливое ожидание последних новостей о результатах состязаний. Прибудут важные агенты-вербовщики с далеких планет. Победители будут увенчаны славой, но и потерпевшие поражение найдут чем утешиться.

Сколько было об этом написано книг! Как он сам мальчишкой из года в год увлеченно следил за олимпийскими состязаниями! И сколько с этим было связано его личных планов…

Джордж Плейтен сказал с плохо скрытой тоской в голосе:

— Завтра первое мая. Начало Олимпиады!

И это вызвало его первую ссору с Омани, так что тот, сурово отчеканивая каждое слово, произнес полное название заведения, где находился Джордж.

Пристально глядя на Джорджа, Омани сказал раздельно:

— Приют для слабоумных.


Джордж Плейтен покраснел. Для слабоумных!

Он в отчаянии отогнал эту мысль и глухо сказал:

— Я ухожу.

Он сказал это не думая, и смысл этих слов достиг его сознания, лишь когда они уже сорвались с языка.

Омани, который снова принялся за чтение, поднял голову.

— Что ты сказал?

Но теперь Джордж понимал, что говорит.

— Я ухожу! — яростно повторил он.

— Что за нелепость! Садись, Джордж, и успокойся.

— Ну, нет! Сколько раз повторять тебе, что со мной попросту расправились. Я не понравился этому доктору, Антонелли, а все эти мелкие бюрократишки любят покуражиться. Стоит только с ними не поладить, и они одним росчерком пера на какой-нибудь карточке стирают тебя в порошок.

— Ты опять за старое?

— Да, и не отступлю, пока все не выяснится. Я доберусь до Антонелли и выжму из него правду. — Джордж тяжело дышал, его била нервная дрожь. Наступал месяц Олимпиады, и он не мог допустить, чтобы этот месяц прошел для него безрезультатно. Если он сейчас ничего не предпримет, он окончательно капитулирует и погибнет навсегда.

Омани спустил ноги с кровати и встал. Он был почти шести футов ростом, и выражение лица придавало ему сходство с озабоченным сенбернаром. Он обнял Джорджа за плечи.

— Если я обидел тебя…

Джордж сбросил его руку.

— Ты просто сказал то, что считаешь правдой, а я докажу, что это ложь, вот и все. А почему бы мне не уйти? Дверь открыта, замков здесь никаких нет. Никто никогда не говорил, что мне запрещено выходить. Я просто возьму и уйду.

— Допустим. Но куда ты отправишься?

— В ближайший аэропорт, а оттуда — в ближайший большой город, где проводится какая-нибудь Олимпиада. У меня есть деньги. — Он схватил жестянку, в которую складывал свой заработок. Несколько монет со звоном упало на пол.

— Этого тебе, возможно, хватит на неделю. А потом?

— К этому времени я все улажу.

— К этому времени ты приползешь обратно, — сказал Омани с силой, — и тебе придется начинать все сначала. Ты сошел с ума, Джордж.

— Только что ты назвал меня слабоумным.

— Ну, извини меня. Останься, хорошо?

— Ты что, попытаешься удержать меня?

Омани сжал толстые губы.

— Нет, не попытаюсь. Это твое личное дело. Если ты образумишься только после того, как столкнешься с внешним миром и вернешься сюда с окровавленной физиономией, так уходи… Да, уходи!

Джордж уже стоял в дверях. Он оглянулся через плечо.

— Я ухожу.

Он вернулся, чтобы взять свой карманный несессер.

— Надеюсь, ты ничего не имеешь против, если я заберу кое-что из моих вещей?

Омани пожал плечами. Он опять улегся в постель и с безразличным видом погрузился в чтение.

Джордж снова помедлил на пороге, но Омани даже не взглянул в его сторону. Скрипнув зубами, Джордж повернулся, быстро зашагал по безлюдному коридору и вышел в окутанный ночной мглой парк.

Он ждал, что его задержат еще в парке, но его никто не остановил. Он зашел в ночную закусочную, чтобы спросить дорогу к аэропорту, и думал, что хозяин тут же вызовет полицию, но этого не случилось. Джордж вызвал скиммер, и водитель повез его в аэропорт, не задав ни одного вопроса.

Однако все это его не радовало. Когда он прибыл в аэропорт, на душе у него было на редкость скверно. Прежде он как-то не задумывался над тем, что его ожидает во внешнем мире. И вот он оказался среди людей, обладающих профессиями. В закусочной над кассой была укреплена пластмассовая пластинка с именем хозяина. Такой-то, дипломированный повар. У человека, управляющего скиммером, были права дипломированного водителя. Джордж остро почувствовал незаконченность своей фамилии и из-за этого ощущал себя как будто голым, даже хуже — ему казалось, что с него содрали кожу. Но он не поймал на себе ни одного подозрительного взгляда. Никто не остановил его, не потребовал у него профессионального удостоверения.

«Кому придет в голову, что есть люди без профессии?» — с горечью подумал Джордж.

Он купил билет до Сан-Франциско на стратоплан, улетавший в 3 часа ночи. Другие стратопланы в крупные центры Олимпиады вылетали только утром, а Джордж боялся ждать. Даже и теперь он устроился в самом укромном уголке зала ожидания и стал высматривать полицейских. Но они не явились.

В Сан-Франциско он прилетел еще до полудня, и городской шум обрушился на него, подобно удару. Он никогда еще не видел такого большого города, а за последние полтора года привык к тишине и спокойствию.

Да и к тому же это был месяц Олимпиады. Когда Джордж вдруг сообразил, что именно этим объясняются особый шум, возбуждение и суматоха, он почти забыл о собственном отчаянном положении.

Для удобства приезжающих пассажиров в аэропорту были установлены Олимпийские стенды, перед которыми собирались большие толпы. Для каждой основной профессии был отведен особый стенд, на котором значился адрес того Олимпийского зала, где в данный день проводилось состязание по этой профессии, затем перечислялись его участники с указанием места их рождения и называлась планета-заказчик (если таковая была).

Все полностью соответствовало традициям. Джордж достаточно часто читал в газетах описания Олимпийских состязаний, видел их по телевизору и даже однажды присутствовал на небольшой Олимпиаде дипломированных мясников в главном городе своего округа. Даже это состязание, не имевшее никакого отношения к другим мирам (на нем, конечно, не присутствовало ни одного представителя иной планеты), привлекло множество зрителей.

Отчасти это объяснялось просто самим фактом состязания, отчасти — местным патриотизмом (о, что творилось, когда среди участников оказывался земляк, пусть даже совершенно незнакомый, но за которого можно было болеть!) и, конечно, до некоторой степени — возможностью заключать пари. Бороться с этим было невозможно.

Джордж убедился, что подойти поближе к стенду не так-то просто. Он поймал себя на том, что как-то по-новому смотрит на оживленные лица вокруг.

Ведь было же время, когда эти люди сами участвовали в Олимпиадах. А чего они достигли? Ничего!

Если бы они были победителями, то не сидели бы на Земле, а находились бы где-нибудь далеко в глубинах Галактики. Кем бы они ни были, их профессии с самого начала сделали их добычей Земли. Или, если у них были высокоспециализированные профессии, они стали добычей Земли из-за собственной бездарности.

Теперь эти неудачники, собравшись здесь, взвешивали шансы новых, молодых участников состязаний. Стервятники!

Как страстно он желал, чтобы они прикидывали сейчас его шансы!

Он машинально шел мимо стендов, держась у самого края толпы. В стратоплане он позавтракал, и ему не хотелось есть. Зато ему было страшно. Он находился в большом городе в самый разгар суматохи, которая сопутствует началу Олимпийских состязаний. Это, конечно, для него выгодно. Город наводнен приезжими. Никто не станет расспрашивать Джорджа. Никому не будет до него никакого дела.

«Никому, даже приюту», — с болью подумал Джордж.

Там за ним ухаживали, как за больным котенком, но если больной котенок возьмет да убежит? Что поделаешь — тем хуже для него!

А теперь, добравшись до Сан-Франциско, что он предпримет? На этот вопрос у него не было ответа. Обратиться к кому-нибудь? К кому именно? Как? Он не знал даже, где ему остановиться. Деньги, которые у него остались, казались жалкими грошами.

Он вдруг со стыдом прикинул, не лучше ли будет вернуться в приют. Ведь можно пойти в полицию… Но тут же яростно замотал головой, словно споря с реальным противником.

Его взгляд упал на слово «Металлурги», которое ярко светилось на одном из стендов. Рядом, помельче — «Цветные металлы». А под длинным списком фамилий завивались прихотливые буквы: «Заказчик — Новия».

На Джорджа нахлынули мучительные воспоминания: его спор с Тревельяном, когда он был так уверен, что станет программистом, так уверен, что программист намного выше металлурга, так уверен, что идет по правильному пути, так уверен в своих способностях…

Как он расхвастался перед этим мелочным, мстительным Антонелли! Он же был так уверен в себе, когда его вызвали, и он еще постарался ободрить нервничавшего Тревельяна. В себе-то он был уверен!

У Джорджа вырвался всхлипывающий вздох. Какой-то человек обернулся и, взглянув на него, поспешил дальше. Мимо торопливо проходили люди, поминутно толкая его то в одну, то в другую сторону, а он не мог оторвать изумленных глаз от стенда.

Ведь стенд словно откликнулся на его мысли! Он настойчиво думал о Тревельяне, и на мгновение ему показалось, что на стенде в ответ обязательно возникнет слово «Тревельян».

Но там и в самом деле значился Тревельян. Арманд Тревельян (имя, которое так ненавидел Коротышка, ярко светилось на стенде для всеобщего обозрения), а рядом — название их родного города. Да и к тому же Трев всегда мечтал о Новии, стремился на Новию, ни о чем не думал, кроме Новии. А заказчиком этого состязания была Новия.

Значит, это действительно Трев, старина Трев! Почти машинально он запомнил адрес зала, где проводилось состязание, и стал в очередь на скиммер.

«Трев-таки добился своего! — вдруг угрюмо подумал он. — Он хотел стать металлургом и стал!»

Джорджу стало холодно и одиноко, как никогда.


У входа в зал стояла очередь. Очевидно, Олимпиада металлургов обещала захватывающую и напряженную борьбу. По крайней мере так утверждала горевшая высоко в небе надпись, и так же, казалось, думали теснившиеся у входа люди.

Джордж решил, что, судя по цвету неба, день выдался дождливый, но над всем Сан-Франциско, от залива до океана, натянули прозрачный защитный купол. Это, конечно, стоило немалых денег, но, когда дело касается удобства представителей других миров, все расходы оправдываются. А на Олимпиаду их съедется сюда немало. Они швыряют деньги направо и налево, а за каждого нанятого специалиста планета-заказчик платила не только Земле, но и местным властям. Так что город, в котором представители других планет проводили месяц Олимпиады с удовольствием, внакладе не оставался. Сан-Франциско знал, что делает.

Джордж так глубоко задумался, что вздрогнул, когда его плеча мягко коснулась чья-то рука и вежливый голос произнес:

— Вы стоите в очереди, молодой человек?

Очередь продвинулась, и теперь Джордж наконец обнаружил, что перед ним образовалось пустое пространство. Он поспешно шагнул вперед и пробормотал:

— Извините, сэр.

Два пальца осторожно взяли его за локоть. Он испуганно оглянулся.

Стоявший за ним человек весело кивнул. В его волосах пробивалась обильная седина, а под пиджаком он носил старомодный свитер, застегивавшийся спереди на пуговицы.

— Я не хотел вас обидеть, — сказал он.

— Ничего.

— Вот и хорошо! — Он, казалось, был расположен благодушно поболтать. — Я подумал, что вы, может быть, случайно остановились тут, задержавшись из-за очереди, и что вы, может быть…

— Кто? — резко спросил Джордж.

— Участник состязания, конечно. Вы же очень молоды.

Джордж отвернулся. Он был не в настроении для благодушной болтовни и испытывал злость ко всем любителям совать нос в чужие дела.

Его внезапно осенила новая мысль. Не разыскивают ли его? Вдруг сюда уже сообщили его приметы или прислали фотографию? Вдруг этот Седой позади него ищет предлога получше рассмотреть его лицо?

Надо бы все-таки узнать последние известия. Задрав голову, Джордж взглянул на движущуюся полосу заголовков и кратких сообщений, которые бежали по одной из секций прозрачного купола, непривычно тусклые на сером фоне затянутого облаками предвечернего неба. Но тут же решил, что это бесполезно, и отвернулся. Для этих сообщений его персона слишком ничтожна. Во время Олимпиады только одни новости заслуживают упоминания: количество очков, набранных победителями, и призы, завоеванные континентами, нациями и городами.

И так будет продолжаться до конца месяца. Очки будут подсчитываться на душу населения, и каждый город будет изыскивать способ подсчета, который дал бы ему возможность занять почетное место.

Его собственный город однажды занял третье место на Олимпиаде электротехников, третье место во всем штате! В ратуше до сих пор висит мемориальная доска, увековечившая это событие.

Джордж втянул голову в плечи и засунул руки в карманы, но тут же решил, что так скорее привлечет к себе внимание. Он расслабил мышцы и попытался принять безразличный вид, но от страха не избавился. Теперь он находился уже в вестибюле, и до сих пор на его плечо не опустилась властная рука. Наконец он вошел в зал и постарался пробраться как можно дальше вперед.

Вдруг он заметил рядом Седого и опять почувствовал страх. Он быстро отвел взгляд и попытался внушить себе, что это вполне естественно. В конце концов. Седой стоял в очереди прямо за ним.

К тому же Седой, поглядев на него с приветливой вопросительной улыбкой, отвернулся. Олимпиада вот-вот должна была начаться. Джордж приподнялся, высматривая Тревельяна, и на время забыл обо всем остальном.

Зал был не очень велик и имел форму классического вытянутого овала. Зрители располагались на двух галереях, опоясывавших зал, а участники состязания — внизу, в длинном и узком углублении. Приборы были уже установлены, а на табло над каждым рабочим местом пока светились только фамилии и номера состязающихся. Сами участники были на сцене. Одни читали, другие разговаривали. Кто-то внимательно разглядывал свои ногти. (Хороший тон требовал, чтобы они проявляли полное равнодушие к предстоящему испытанию, пока не будет подан сигнал к началу состязания.)

Джордж просмотрел программу, которая появилась из ручки его кресла, когда он нажал кнопку, и отыскал фамилию Тревельяна. Она значилась под номером двенадцать, и, к огорчению Джорджа, место его приятеля находилось в другом конце зала. Он нашел участника под двенадцатым номером: тот, засунув руки в карманы, стоял спиной к своему прибору и смотрел на галереи, словно пересчитывал зрителей, но лица его Джордж не видел.

И все-таки он сразу узнал Трева.

Джордж откинулся в кресле. Добьется ли Трев успеха? Из чувства долга он желал ему самых лучших результатов, однако в глубине его души нарастал бунт. Он, Джордж, человек без профессии, сидит здесь простым зрителем, а Тревельян, дипломированный металлург, специалист по цветным металлам, участвует в Олимпиаде.

Джордж не знал, выступал ли Тревельян олимпийским соискателем в первый год после получения профессии. Такие смельчаки находились: либо человек был очень уверен в себе, либо очень торопился. В этом крылся определенный риск. Как ни эффективен был процесс обучения, год, проведенный на Земле после получения образования («чтобы смазать неразработавшиеся знания», согласно поговорке), обеспечивал более высокие результаты.

Если Тревельян выступает в состязаниях вторично, он, быть может, не так уж и преуспел. Джордж со стыдом заметил, что эта мысль ему скорее приятна.

Он поглядел по сторонам. Почти все места были заняты. Олимпиада соберет много зрителей, а значит, участники будут больше нервничать, а может быть, и работать с большей энергией — в зависимости от характера.

«Но почему это называется Олимпиадой?» — подумал он вдруг в недоумении. Он не знал. Почему хлеб называют хлебом?

В детстве он как-то спросил отца:

— Папа, а что такое Олимпиада?

И отец ответил:

— Олимпиада — значит состязание.

— А когда мы с Коротышкой боремся, это тоже Олимпиада? — поинтересовался Джордж.

— Нет, — ответил Плейтен-старший. — Олимпиада — это особенное состязание. Не задавай глупых вопросов. Когда получишь образование, узнаешь все, что тебе положено знать.

Джордж глубоко вздохнул, вернулся к действительности и уселся поглубже в кресло.

Все, что тебе положено знать!

Странно, как хорошо он помнит эти слова! «Когда ты получишь образование…» Никто никогда не говорил: «Если ты получишь образование…»

Теперь ему казалось, что он всегда задавал глупые вопросы. Как будто его разум инстинктивно предвидел свою неспособность к образованию и придумывал всяческие расспросы, чтобы хоть по обрывкам собрать побольше знаний.

А в приюте поощряли его любознательность, проповедуя то же, к чему инстинктивно стремился его разум. Единственный открытый ему путь!

Внезапно он выпрямился. Черт возьми, что это он? Чуть было не попался на их удочку! Неужели он сдастся только потому, что там перед ним Трев, получивший образование и участвующий в Олимпиаде?

Нет, он не слабоумный! Нет!!

И, словно в ответ на этот мысленный вопль протеста, зрители вокруг зашумели. Все встали.

В ложу, расположенную в самом центре длинной дуги овала, входили люди, одетые в цвета планеты Павий, и на главном табло над их головами вспыхнуло слово «Новия».

Новия была планетой класса А с большим населением и высокоразвитой цивилизацией, быть может самой лучшей во всей Галактике. Каждый землянин мечтал когда-нибудь поселиться в таком мире, как Новия, или, если ему это не удастся, увидеть там своих детей. Джордж вспомнил, с какой настойчивостью стремился к Новии Тревельян, и вот теперь он состязается за право уехать туда.

Лампы над головами зрителей погасли, потухли и стены. Поток яркого света хлынул вниз, туда, где находились участники состязания.

Джордж снова попытался рассмотреть Тревельяна. Но тот был слишком далеко.

— Уважаемые новианские заказчики, уважаемые дамы и господа! — раздался отчетливый, хорошо поставленный голос диктора. — Сейчас начнутся Олимпийские состязания металлургов, специалистов по цветным металлам. В состязании принимают участие…

С добросовестной аккуратностью диктор прочитал список, приведенный в программе. Фамилии, названия городов, откуда прибыли участники, год получения образования. Зрители встречали каждое имя аплодисментами, и самые громкие доставались на долю жителей Сан-Франциско. Когда очередь дошла до Тревельяна, Джордж неожиданно для самого себя бешено завопил и замахал руками. Но еще больше его удивило то, что сидевший рядом с ним седой мужчина повел себя точно так же.

Джордж не мог скрыть своего изумления, и его сосед, наклонившись к нему и напрягая голос, чтобы перекричать шум, произнес:

— У меня здесь нет земляков. Я буду болеть за ваш город. Это ваш знакомый?

Джордж отодвинулся, насколько мог.

— Нет.

— Я заметил, что вы все время смотрите в том направлении. Не хотите ли воспользоваться моим биноклем?

— Нет, благодарю вас. (Почему этот старый дурак сует нос не в свое дело?)

Диктор продолжал сообщать другие официальные сведения, касавшиеся номера состязания, метода хронометрирования и подсчитывания очков. Наконец он дошел до самого главного, и публика замерла, обратившись в слух.

— Каждый участник состязания получит по бруску сплава неизвестного для него состава. От него потребуется произвести количественный анализ этого сплава и сообщить все результаты с точностью до четырех десятых процента. Для этого все соревнующиеся будут пользоваться микроспектрографами Бимена, модель MD-2, каждый из которых в настоящее время неисправен.

Зрители одобрительно зашумели.

— Каждый участник должен будет определить неисправность своего прибора и ликвидировать ее. Для этого им даны инструменты и запасные детали. Среди них может не оказаться нужной детали, и ее надо будет затребовать. Время, которое займет доставка, вычитается из общего времени, затраченного на выполнение задания. Все участники готовы?

На табло над пятым номером вспыхнул тревожный красный сигнал. Номер пять бегом бросился из зала и быстро вернулся. Зрители добродушно рассмеялись.

— Все готовы?

Табло остались темными.

— Есть какие-нибудь вопросы?

По-прежнему ничего.

— Можете начинать!


Разумеется, ни один из зрителей не имел возможности непосредственно определить, как продвигается работа у каждого участника. Некоторое представление об этом могли дать только надписи, вспыхивавшие на табло. Впрочем, это не имело ни малейшего значения. Среди зрителей только металлург, окажись он здесь, мог бы разобраться в сущности состязания. Но важно было, кто победит, кто займет второе, а кто — третье место. Для тех, кто ставил на участников (а этому не могли помешать никакие законы), только это было важно. Все прочее их не интересовало.

Джордж следил за состязанием так же жадно, как и остальные, поглядывая то на одного участника, то на другого. Он видел, как вот этот, ловко орудуя каким-то маленьким инструментом, снял крышку со своего микроспектрографа; как тот всматривался в экран аппарата; как спокойно вставлял третий свой брусок сплава в зажим и как четвертый накручивал верньер, причем настолько осторожно, что, казалось, на мгновение застыл в полной неподвижности.

Тревельян, как и все остальные участники, был целиком поглощен своей работой. А как идут его дела, Джордж определить не мог.

На табло над семнадцатым номером вспыхнула надпись:

«Сдвинута фокусная пластинка».

Зрители бешено зааплодировали.

Семнадцатый номер мог быть прав, ко мог, конечно, и ошибиться. В этом случае ему пришлось бы позже исправить свой вывод, потеряв на этом время. А может быть, он не заметил бы ошибки и не сумел бы сделать анализ. Или же, еще хуже, он мог получить совершенно неверные результаты.

Неважно. А пока зрители ликовали.

Зажглись и другие табло. Джордж не спускал глаз с табло номер двенадцать. Наконец оно тоже засветилось:

«Держатель децентрирован. Требуется новый зажим».

К Тревельяну подбежал служитель с новой деталью. Если Трев ошибся, это означает бесполезную задержку, а время, потраченное на ожидание детали, не будет вычтено из общего времени. Джордж невольно затаил дыхание.

На семнадцатом табло начали появляться светящиеся буквы результата анализа:

«Алюминий — 41,2649, магний — 22,1914, медь — 10.1001».

И на других табло все чаще вспыхивали цифры.

Зрители бесновались.

Джордж недоумевал, как участники могли работать в таком бедламе, потом ему пришло в голову, что, может быть, это даже хорошо: ведь первоклассный специалист лучше всего работает в напряженной обстановке.

На семнадцатом табло вспыхнула красная рамка, знаменующая окончание работы, и семнадцатый номер поднялся со своего места. Четвертый отстал от него всего лишь на две секунды. Затем кончил еще один и еще.

Тревельян продолжал работать, определяя последние компоненты своего сплава. Он поднялся, когда почти все состязающиеся уже стояли. Последним встал пятый номер, и публика приветствовала его ироническими возгласами.

Однако это был еще не конец. Заключение жюри, естественно, задерживалось. Время, затраченное на всю операцию, имело определенное значение, но не менее важна была точность результатов. И не все задачи были одинаково трудны. Необходимо было учесть множество факторов.

Наконец раздался голос диктора:

— Победителем состязания, выполнившим задание за четыре минуты двенадцать секунд, правильно определившим неисправность и получившим правильный результат с точностью до семи десятитысячных процента, является участник под номером… семнадцать, Генрих Антон Шмидт из…

Остальное потонуло в бешеном реве. Второе место занял восьмой номер, третье — четвертый, хороший показатель времени которого был испорчен ошибкой в пять сотых процента при определении количественного содержания ниобия. Двенадцатый номер даже не был упомянут, если не считать фразы «…а остальные участники…»

Джордж протолкался к служебному выходу и обнаружил, что здесь уже собралось множество людей — плачущие (кто от радости, кто от горя) родственники, репортеры, намеренные взять интервью у победителей, земляки, охотники за автографами, любители рекламы и просто любопытные. Были здесь и девушки, надеявшиеся обратить на себя внимание победителя, который почти наверняка отправится на Новию (а может быть, и потерпевшего поражение, который нуждается в утешении и имеет деньги, чтобы позволить себе такую роскошь).

Джордж остановился в сторонке. Он не увидел ни одного знакомого лица. Сан-Франциско был так далеко от их родного города, что вряд ли Трев приехал сюда в сопровождении близких, которые теперь печально поджидали бы его у двери.

Смущенно улыбаясь и кланяясь в ответ на приветствия, появились участники соревнования. Полицейские сдерживали толпу, освобождая им проход. Каждый из набравших большое количество очков увлекал за собой часть людей, подобно магниту, двигающемуся по кучке железных опилок.

Когда вышел Тревельян, у входа уже почти никого не было. (Джордж решил, что он долго выжидал этой минуты.) В его сурово сжатых губах была сигарета. Глядя в землю, он повернулся, чтобы уйти.

Это было первое напоминание о родном доме за без малого полтора года, которые показались Джорджу в десять раз дольше. И он даже удивился, что Тревельян нисколько не постарел и остался все тем же Тревом, каким он видел его в последний раз.

Джордж рванулся вперед.

— Трев!

Тревельян в изумлении обернулся. Он с недоумением взглянул на Джорджа и сразу же протянул ему руку.

— Джордж Плейтен! Вот черт…

Появившееся на его лице радостное выражение тут же угасло, а рука опустилась, прежде чем Джордж успел пожать ее.

— Ты был там? — Тревельян мотнул головой в сторону зала.

— Был.

— Чтобы посмотреть на меня?

— Да.

— Я не слишком блеснул, а?

Он бросил сигарету, раздавил ее ногой, глядя в сторону улицы, где медленно рассасывавшаяся толпа окружала скиммеры и уже стояли новые очереди желающих попасть на следующие состязания.

— Ну и что? — угрюмо буркнул Тревельян. — Я проиграл всего во второй раз. А после сегодняшнего Новия может катиться ко всем чертям. Есть планеты, которые просто вцепятся в меня… Но послушай-ка, ведь я не видел тебя со Дня образования. Где ты пропадал? Твои родные сказали, что ты уехал по специальному заданию, но ничего не объяснили подробно. И ты ни разу мне не написал. А мог бы.

— Да, пожалуй, — неловко произнес Джордж. — Но я пришел сказать, как мне жаль, что сейчас все так обернулось.

— Не жалей, — возразил Тревельян. — Я ведь уже говорил тебе, что Новия может убираться к черту… Да я мог бы знать заранее! Все только и говорили, что использован будет прибор Бимена. Никто и не сомневался. А в проклятых лентах, которыми меня зарядили, был предусмотрен спектрограф Хенслера! Кто же теперь пользуется Хенслером? Разве что планеты вроде Гомона, если их вообще можно назвать планетами. Ловко это было подстроено, а?

— Но ты ведь можешь подать жалобу в…

— Не будь дураком. Мне скажут, что мой мозг лучше всего подходил для Хенслера. Пойди поспорь. Да и вообще мне не везло. Ты заметил, что мне одному пришлось послать за запасной частью?

— Но потраченное на это время вычиталось?

— Конечно! Только я, когда заметил, что среди запасных частей нет зажима, подумал, что напутал, и не сразу потребовал его. Это-то время не вычиталось! А будь у меня микроспектрограф Хенслера, я бы знал, что не ошибаюсь. Где мне было тягаться с ними? Первое место занял житель Сан-Франциско, и следующие три — тоже. А пятое занял парень из Лос-Анджелеса. Они получили образование с лент, которыми снабжают большие города. С самых лучших, которые только есть. Там и спектрограф Бимена и все, что хочешь! Куда же мне было до них! Я отправился в такую даль потому, что только эту Олимпиаду по моей профессии заказала Новия, и с тем же успехом мог бы остаться дома. Я заранее знал, что так получится! Но теперь все. На Новии космос клином не сошелся. Из всех проклятых…

Он говорил это не для Джорджа. Он вообще ни к кому не обращался. Джордж понял, что он просто отводит душу.

— Если ты заранее знал, что вам дадут спектрограф Бимена, разве ты не мог ознакомиться с ним? — спросил Джордж.

— Я же говорю тебе, что его не было в моих лентах.

— Ты мог почитать… книги.

Тревельян вдруг так пронзительно взглянул на него, что он еле выговорил последнее слово.

— Ты что, смеешься? — сказал Тревельян. — Остришь? Неужели ты думаешь, что, прочитав какую-то книгу, я запомню достаточно, чтобы сравняться с теми, кто действительно знает?

— Я считал…

— А ты попробуй. Попробуй… Кстати, а ты какую получил профессию? — вдруг злобно спросил Тревельян.

— Видишь ли…

— Ну, выкладывай. Раз уже ты тут передо мной строишь такого умника, давай-ка посмотрим, кем стал ты. Раз ты все еще на Земле, значит, ты не программист и твое специальное задание не такое уж важное.

— Послушай, Трев, — сказал Джордж, — я опаздываю на свидание…

Он попятился, пытаясь улыбнуться.

— Нет, ты не уйдешь. — Тревельян в бешенстве бросился к Джорджу и вцепился в его пиджак. — Отвечай! Почему ты боишься сказать мне? Кто ты такой? Ты мне тычешь в нос мое поражение, а сам? Это у тебя не выйдет, слышишь?

Он неистово тряс Джорджа, тот вырывался. Так, отчаянно борясь и чуть не падая, они двигались через зал, но тут Джордж услышал глас Рока — суровый голос полицейского:

— Довольно! Довольно! Прекратите это!

Сердце Джорджа мучительно сжалось и превратилось в кусок свинца. Сейчас полицейский спросит их имена и потребует удостоверения личности, а у Джорджа нет никаких документов. После первых же вопросов выяснится, что у него нет и профессии. А Тревельян, озлобленный своей неудачей, конечно, поспешит рассказать об этом всем знакомым в родном городке, чтобы утешить собственное уязвленное самолюбие.

Этого Джордж не мог вынести. Он вырвался и бросился было бежать, но ему на плечо легла тяжелая рука полицейского.

— Эй, постойте. Покажите-ка ваше удостоверение.

Тревельян шарил в карманах и говорил отрывисто и зло:

— Я Арманд Тревельян, металлург по цветным металлам. Я участвовал в Олимпиаде. А вот его проверьте хорошенько, сержант.

Джордж стоял перед ними, не в силах вымолвить ни слова. Губы его пересохли, горло сжалось.

Вдруг раздался еще один голос, спокойный и вежливый:

— Можно вас на минутку, сержант?

Полицейский шагнул назад.

— Что вам угодно, сэр?

— Этот молодой человек — мой гость. Что случилось?

Джордж оглянулся вне себя от изумления. Это был тот самый седой мужчина, который сидел рядом с ним на Олимпиаде. Седой добродушно кивнул Джорджу.

Его гость? Он что, сошел с ума?

— Эти двое затеяли драку, сэр, — объяснил полицейский.

— Вы предъявляете им какое-нибудь обвинение? Нанесен ущерб?

— Нет, сэр.

— В таком случае всю ответственность я беру на себя.

Он показал полицейскому небольшую карточку, и тот сразу отступил.

— Постойте… — возмущенно начал Тревельян, но полицейский свирепо перебил его:

— Ну? У вас есть какие-нибудь претензии?

— Я только…

— Проходите! И вы тоже… Расходитесь, расходитесь!

И собравшаяся вокруг толпа начала с неохотой расходиться.

Джордж покорно пошел с Седым к скиммеру, но тут решительно остановился.

— Благодарю вас, — сказал он, — но ведь я не ваш гость. (Может быть, по нелепой случайности его приняли за кого-то другого?)

Но Седой улыбнулся и сказал:

— Теперь вы уже мой гость. Разрешите представиться. Я — Ладислас Индженеску, дипломированный историк.

— Но…

— С вами ничего дурного не случится, уверяю вас. Я ведь просто хотел избавить вас от неприятного разговора с полицейским.

— А почему?

— Вы хотите знать причину? Ну, ведь мы с вами, так сказать, почетные земляки. Мы же дружно болели за одного человека. А земляки должны держаться друг друга, даже если они только почетные земляки. Не правда ли?

И Джордж, не доверяя ни Индженеску, ни самому себе, все-таки вошел в скиммер. Они поднялись в воздух, прежде чем он успел передумать.

«Это, наверное, важная птица, — вдруг сообразил он. — Полицейский говорил с ним очень почтительно».

Только теперь он вспомнил, что приехал в Сан-Франциско вовсе не ради Тревельяна, а с целью найти достаточно влиятельного человека, который мог бы добиться переоценки его способностей.

А вдруг этот Индженеску именно тот, кто ему нужен? И его даже не придется искать!

Как знать, не сложилось ли все на редкость удачно… удачно… Но Джордж напрасно убеждал себя. На душе у него было по-прежнему тревожно.

Во время недолгого полета на скиммере Индженеску поддерживал разговор, любезно указывая на достопримечательности города и рассказывая о других Олимпиадах, на которых ему доводилось бывать. Джордж слушал его рассеянно, издавал невнятное хмыканье, когда Индженеску замолкал, а сам с волнением следил за направлением полета.

Вдруг они поднимутся к отверстию в защитном куполе и покинут город?

Но скиммер снижался, и Джордж тихонько вздохнул с облегчением. В городе он чувствовал себя в большей безопасности.

Скиммер опустился на крышу какого-то отеля, прямо у верхней двери, и, когда они вышли, Индженеску спросил:

— Вы не откажетесь пообедать со мной в моем номере?

— С удовольствием, — ответил Джордж и улыбнулся вполне искренне. Время второго завтрака давно прошло, и у него начало сосать под ложечкой.

Они ели молча. Наступили сумерки, и автоматически засветились стены. («Вот уже почти сутки, как я на свободе», — подумал Джордж.)

За кофе Индженеску наконец заговорил.

— Вы вели себя так, словно подозревали меня в дурных намерениях, — сказал он.

Джордж покраснел и, поставив чашку, попытался что-то возразить, но его собеседник рассмеялся и покачал головой.

— Это так. Я внимательно наблюдал за вами с того момента, как впервые вас увидел, и, мне кажется, теперь я знаю о вас очень многое.

Джордж в ужасе приподнялся с места.

— Сядьте, — сказал Индженеску. — Я ведь только хочу помочь вам.

Джордж сел, но в его голове вихрем неслись мысли. Если старик знал, кто он, то почему он помешал полицейскому? Да и вообще, с какой стати он решил ему помогать?

— Вам хочется знать, почему я захотел помочь вам? — спросил Индженеску. — О, не пугайтесь, я не умею читать мысли. Видите ли, просто моя профессия позволяет мне по самой незначительной внешней реакции судить о мыслях человека. Вам это понятно?

Джордж отрицательно покачал головой.

— Представьте себе, каким я увидел вас, — сказал Индженеску. — Вы стояли в очереди, чтобы посмотреть Олимпиаду, но ваши микрореакции не соответствовали тому, что вы делали. У вас было не то выражение лица, не те движения рук. Отсюда следовало, что у вас какая-то беда, но, что самое интересное, необычная, не лежащая на поверхности. Быть может, вы сами не сознаете, что с вами, решил я. И, не удержавшись, последовал за вами, даже сел рядом. После окончания состязания я опять пошел за вами и подслушал ваш разговор с вашим знакомым. Ну, а уж к этому времени вы превратились в такой интересный объект для изучения — простите, если это звучит бессердечно, — что я просто не мог допустить, чтобы вас забрали в полицию… Скажите же, что вас тревожит?

Джордж мучился, не зная, на что решиться. Если это ловушка, то зачем нужно действовать таким окольным путем? Ему же действительно нужна помощь. Ради этого он сюда и приехал. А тут помощь ему прямо предлагают. Пожалуй, именно это его и смущало. Что-то все получается уж очень просто.

— Разумеется, то, что вы сообщите мне как социологу, становится профессиональной тайной, — сказал Индженеску. — Вы понимаете, что это значит?

— Нет, сэр.

— Это значит, что с моей стороны будет бесчестным, если я расскажу о том, что узнаю от вас, с какой бы целью я это ни сделал. Более того, никто не имеет права заставить меня рассказать об этом.

— А я думал, вы историк, — подозрительно сказал Джордж.

— Это верно.

— Но вы же только сейчас сказали, что вы социолог.

Индженеску расхохотался.

— Не сердитесь, молодой человек, — извинился он, когда был в состоянии говорить. — Но право же, я смеялся не над вами. Я смеялся над Землей, над тем, какое большое значение она придает точным наукам, и над некоторыми практическими следствиями этого увлечения. Держу пари, что вы можете перечислить все разделы строительной технологии или прикладной механики и в то же время даже не слышали о социологии.

— Ну, а что же такое социология?

— Социология — это наука, которая занимается изучением человеческого общества и отдельных его ячеек и делится на множество специализированных отраслей, так же как, например, зоология. Так, существуют культурологи, изучающие культуру, ее рост, развитие и упадок. Культура, — добавил он, предупреждая вопрос Джорджа, — это совокупность всех сторон жизни. К культуре относится, например, то, каким путем мы зарабатываем себе на жизнь, от чего получаем удовольствие, во что верим, наши представления о хорошем и плохом и так далее. Вам это понятно?

— Кажется, да.

— Экономист — не специалист по экономической статистике, а именно экономист — специализируется на изучении того, каким образом культура удовлетворяет физические потребности каждого члена общества. Психолог изучает отдельных членов общества и то влияние, которое это общество на них оказывает. Прогнозист планирует будущий путь развития общества, а историк… Это уже по моей части.

— Да, сэр?

— Историк специализируется на изучении развития нашего общества в прошлом, а также обществ с другими культурами.

Джорджу стало интересно.

— А разве в прошлом что-то было по-другому?

— Еще бы! Тысячу лет назад не было образования, то есть образования, как мы понимаем его теперь.

— Знаю, — произнес Джордж. — Люди учились по книгам, собирая знания по крупицам.

— Откуда вы это знаете?

— Слыхал, — осторожно ответил Джордж и добавил: А какой смысл думать о том, что происходило в далеком прошлом? Я хочу сказать, что ведь со всем этим уже покончено, не правда ли?

— С прошлым никогда не бывает покончено, мой друг. Оно объясняет настоящее. Почему, например, у нас существует именно такая система образования?

Джордж беспокойно заерзал. Слишком уж настойчиво его собеседник возвращался к этой теме.

— Потому что она самая лучшая, — отрезал он.

— Да. Но почему она самая лучшая? Послушайте меня минутку, и я попытаюсь объяснить. А потом вы мне скажете, есть ли смысл в изучении истории. Даже до того, как начались межзвездные полеты… — Он внезапно умолк, заметив на лице Джорджа выражение глубочайшего изумления. — Неужели вы считали, что так было всегда?

— Я никогда не задумывался над этим, сэр.

— Вполне естественно. Однако четыре-пять тысяч лет назад человечество было приковано к Земле. Но и тогда уже техника достигла высокого уровня развития, а численность населения увеличилась настолько, но любое торможение техники привело бы к массовому голоду и эпидемиям. Для того чтобы уровень техники не снижался и соответствовал росту населения, нужно было готовить все больше инженеров и ученых. Однако по мере развития науки на их обучение требовалось все больше и больше времени. Когда же впервые были открыты способы межпланетных, а затем и межзвездных полетов, эта проблема стала еще острее. Собственно говоря, из-за недостатка специалистов человечество в течение почти полутора тысяч лет не могло по-настоящему колонизировать планеты, находящиеся за пределами Солнечной системы. Перелом наступил, когда был установлен механизм хранения знаний в человеческом мозгу. Как только это было сделано, появилась возможность создать образовательные ленты на основе этого механизма таким образом, чтобы сразу вкладывать в мозг определенное количество, так сказать, готовых знаний. Впрочем, это-то вы знаете. Это позволило выпускать тысячи и миллионы специалистов, и мы смогли приступить к тому, что впоследствии назвали «заполнением Вселенной». Сейчас в Галактике уже существует полторы тысячи населенных планет, и число их будет возрастать до бесконечности.

Вы понимаете, что из этого следует? Земля экспортирует образовательные ленты, предназначенные для подготовки специалистов низкой квалификации, и это обеспечивает единство культуры для всей Галактики. Так, например, благодаря лентам чтения мы все говорим на одном языке… Не удивляйтесь. Могут быть и иные языки, и в прошлом люди на них говорили. Их были сотни. Земля, кроме того, экспортирует высококвалифицированных специалистов, и численность ее населения не превышает допустимого уровня. Поскольку при вывозе специалистов соблюдается равновесие полов, они образуют самовоспроизводящиеся ячейки, и это способствует росту населения на тех планетах, где в этом есть необходимость. Более того, за ленты и специалистов платят сырьем, в котором мы очень нуждаемся и от которого зависит наша экономика. Теперь вы поняли, почему наша система образования действительно самая лучшая?

— Да, сэр.

— И вам легче понять это, зная, что без нее в течение полутора тысяч лет было невозможно колонизировать планеты других солнечных систем?

— Да, сэр.

— Значит, вы видите, в чем польза истории? — Историк улыбнулся. — А теперь скажите, догадались ли вы, почему я вами интересуюсь?

Джордж мгновенно вернулся из пространства и времени назад к действительности. Видимо, Индженеску неспроста завел этот разговор. Вся его лекция была направлена на то, чтобы атаковать его неожиданно.

— Почему же? — неуверенно спросил он, снова насторожившись.

— Социологи изучают общество, а общество состоит из людей.

— Ясно.

— Но люди не машины. Специалисты в области точных наук работают с машинами. А машина требует строго определенного количества знаний, и эти специалисты знают о ней все. Более того, все машины данного рода почти одинаковы, так что индивидуальные особенности машины не представляют для них интереса. Но люди… О, они так сложны и так отличаются друг от друга, что социолог никогда не знает о них все или хотя бы значительную часть того, что можно о них знать. Чтобы не утратить квалификации, он должен постоянно изучать людей, особенно необычные экземпляры.

— Вроде меня, — глухо произнес Джордж.

— Конечно, называть вас экземпляром невежливо, но вы человек необычный. Вы не стоите того, чтобы вами заняться, и, если вы разрешите мне это, я в свою очередь по мере моих возможностей помогу вам в вашей беде.

В мозгу Джорджа кружился смерч. Весь этот разговор о людях и о колонизации, ставшей возможной благодаря образованию… Как будто кто-то разбивал и дробил заскорузлую, спекшуюся корку мыслей.

— Дайте мне подумать, — произнес он, зажав руками уши.

Потом он опустил руки и сказал историку:

— Вы можете оказать мне услугу, сэр?

— Если она в моих силах, — любезно ответил историк.

— Все, что я говорю в этой комнате, — профессиональная тайна? Вы так сказали.

— Так оно и есть.

— Тогда устройте мне свидание с каким-нибудь должностным лицом другой планеты, например с… с новианином.

Индженеску был, по-видимому, крайне удивлен.

— Право же…

— Вы можете сделать это, — убежденно произнес Джордж. — Вы ведь важное должностное лицо. Я видел, какой вид был у полицейского, когда вы показали ему свое удостоверение. Если вы откажетесь сделать это, я… я не позволю вам изучать меня.

Самому Джорджу эта угроза показалась глупой и бессильной. Однако на Индженеску она, очевидно, произвела большое впечатление.

— Ваше условие невыполнимо, — сказал он. — Новианин в месяц Олимпиады…

— Ну, хорошо, тогда свяжите меня с каким-нибудь новианином по видеофону, и я сам договорюсь с ним о встрече.

— Вы думаете, вам это удастся?

— Я в этом уверен. Вот увидите.

Индженеску задумчиво посмотрел на Джорджа и протянул руку к видеофону.

Джордж ждал, опьяненный новым осмыслением всей проблемы и тем ощущением силы, которое оно давало. Он не может потерпеть неудачу. Не может. Он все-таки станет новианином. Он покинет Землю победителем вопреки Антонелли и всей компании дураков из приюта (он чуть было не расхохотался вслух) для слабоумных.


Джордж впился взглядом в засветившийся экран, который должен был распахнуть окно в комнату новиан, окно в перенесенный на Землю уголок Новии. И он добился этого за какие-нибудь сутки!

Когда экран прояснился, раздался взрыв смеха, но на нем не появилось ни одного лица, лишь быстро мелькали тени мужчин и женщин. Послышался чей-то голос, отчетливо прозвучавший на фоне общего гомона.

— Индженеску? Спрашивает меня?

И вот на экране появился он. Новианин. Настоящий новианин. (Джордж ни на секунду не усомнился. В нем было что-то совершенно внеземное, нечто такое, что невозможно было точно определить или хоть на миг спутать с чем-либо иным.)

Он был смугл, и его темные волнистые волосы были зачесаны со лба. Он носил танине черные усики и остроконечную бородку, которая только-только закрывала узкий подбородок. Но его щеки были такими гладкими, словно с них навсегда была удалена растительность.

Он улыбался.

— Ладислас, это уже слишком. Мы не протестуем, чтобы за нами, пока мы на Земле, следили — в разумных пределах, конечно. Но чтение мыслей в условие не входит!

— Чтение мыслей, достопочтенный?

— Сознайтесь-ка! Вы ведь знали, что я собирался позвонить вам сегодня. Вы знали, что я думал только допить вот эту рюмку. — На экране появилась его рука, и он посмотрел сквозь рюмку, наполненную бледно-сиреневой жидкостью. — К сожалению, я не могу угостить вас.

Новианин не видел Джорджа, находившегося вне поля зрения видеофона. И Джордж обрадовался передышке. Ему необходимо было время, чтобы прийти в себя. Он словно превратился в сплошные беспокойные пальцы, которые непрерывно отбивали нервную дробь…

Но он все-таки был прав. Он не ошибся. Индженеску действительно занимает важное положение. Новианин называет его по имени.

Отлично! Все устраивается наилучшим образом. То, что Джордж потерял из-за Антонелли, он возместит с лихвой, используя Индженеску. И когда-нибудь он, став наконец самостоятельным, вернется на Землю таким же могущественным новианином, как этот, что небрежно шутит с Индженеску, называя его по имени, а сам оставаясь «достопочтенным», — вот тогда он сведет счеты с Антонелли. Он отплатит ему за эти полтора года, и он…

Увлекшись этими соблазнительными грезами, он чуть не забыл обо всем на свете, но, внезапно спохватившись, заметил, что перестал следить за происходящим, и вернулся к действительности.

— …не убедительно, — говорил новианин. — Новианская цивилизация так же сложна и так же высокоразвита, как цивилизация Земли. Новия — это все-таки не Зестон. И нам приходится прилетать сюда за отдельными специалистами — это же просто смешно!

— О, только за новыми моделями, — примирительным тоном сказал Индженеску. — А новые модели не всегда находят применение. На приобретение образовательных лент вы потратили бы столько же, сколько вам пришлось бы заплатить за тысячу специалистов, а откуда вы знаете, что вам будет нужно именно такое количество?

Новианин залпом допил свое вино и расхохотался. (Джорджа покоробило легкомыслие новианина. Он смущенно подумал, что тому следовало бы обойтись без этой рюмки и даже без двух или трех предыдущих.)

— Это же типичное ханжество, Ладислас, — сказал новианин. — Вы прекрасно знаете, что у нас найдется дело для всех последних моделей специалистов, которые нам удастся достать. Сегодня я раздобыл пять металлургов…

— Знаю, — сказал Индженеску. — Я был там.

— Следили за мной! Шпионили! — вскричал новианин. — Ну, так слушайте! Эта новая модель металлурга отличается от предыдущих только тем, что умеет обращаться со спектрографом Бимена. Ленты не были модифицированы ни на вот столечко (он показал самый кончик пальца) по сравнению с прошлогодними. Вы выпускаете новые модели только для того, чтобы мы приезжали сюда с протянутой рукой и тратились на их приобретение.

— Мы не заставляем вас их приобретать.

— О, конечно! Только вы продаете специалистов последней модели на Лондонум, а мы ведь не можем отставать. Вы втянули нас в заколдованный круг, вы лицемерные земляне. Но берегитесь, может быть, где-нибудь есть из него выход. — Его смех прозвучал не слишком естественно и резко оборвался.

— От всей души надеюсь, что он существует, — сказал Индженеску. — Ну, а позвонил я потому…

— Да, конечно, ведь это вы мне позвонили. Что ж, я уже высказал свое мнение. Наверное, в будущем году все равно появится новая модель металлурга, чтобы нам было за что платить. И она будет отличаться от нынешней только умением обращаться с каким-нибудь новым приспособлением для анализа ниобия, а еще через год… Но продолжайте. Почему вы позвонили?

— У меня здесь находится один молодой человек, и я бы хотел, чтобы вы с ним побеседовали.

— Что? — Видимо, новианина это не слишком обрадовало. — На какую тему?

— Не знаю. Он мне не сказал. По правде говоря, он даже не назвал мне ни своего имени, ни профессии.

Новианин нахмурился.

— Тогда зачем же отнимать у меня время?

— Он, по-видимому, не сомневается, что вас заинтересует то, что он собирается сообщить вам.

— О, конечно!

— И этим вы сделаете одолжение мне, — сказал Индженеску.

Новианин пожал плечами.

— Давайте его сюда, но предупредите, чтобы он говорил покороче.

Индженеску отступил в сторону и шепнул Джорджу:

— Называйте его «достопочтенным».

Джордж с трудом проглотил слюну. Вот оно!

Джордж почувствовал, что весь вспотел. Хотя эта мысль пришла ему в голову совсем недавно, он был убежден в своей правоте. Она возникла во время разговора с Тревельяном, потом под болтовню Индженеску перебродила и оформилась, а теперь слова новианина, казалось, поставили все на свои места.

— Достопочтенный, я хочу показать вам выход из заколдованного круга, — начал Джордж, используя метафору новианина.

Новианин смерил его взглядом.

— Из какого это заколдованного круга?

— Вы сами упомянули о нем, достопочтенный. Из того заколдованного круга, в который попадает Новия, когда вы прилетаете на Землю за… за специалистами. (Он не в силах был справиться со своими зубами, которые стучали, но не от страха, а от волнения.)

— Вы хотите сказать, что знаете способ, как нам обойтись без земного интеллектуального рынка? Я правильно вас понял?

— Да, сэр. Вы можете создать свою собственную систему образования.

— Гм. Без лент?

— Д-да, достопочтенный.

— Индженеску, подойдите, чтобы я видел и вас, — не спуская глаз с Джорджа, позвал новианин.

Историк встал за плечом Джорджа.

— В чем дело? — спросил новианин. — Не понимаю.

— Даю вам слово, достопочтенный, что бы это ни было, молодой человек поступает так по собственной инициативе. Я ему ничего не поручал. Я не имею к этому никакого отношения.

— Тогда кем он вам приходится? Почему вы звоните мне по его просьбе?

— Я его изучаю, достопочтенный. Он представляет для меня определенную ценность, и я исполняю некоторые его прихоти.

— В чем же его ценность?

— Это трудно объяснить. Чисто профессиональный момент.

Новианин усмехнулся.

— Что ж, у каждого своя профессия.

Он кивнул невидимому зрителю или зрителям за экраном.

— Некий молодой человек, по-видимому, протеже Индженеску, собирается объяснить нам, как получать образование, не пользуясь лентами.

Он щелкнул пальцами, и в его руке появилась новая рюмка с бледно-сиреневым напитком.

— Ну, говорите, молодой человек.

На экране теперь появилось множество лиц. Мужчины и женщины отталкивали друг друга, чтобы поглядеть на Джорджа. На их лицах отражались самые разнообразные оттенки веселья и любопытства.

Джордж попытался принять независимый вид. Все они, и новиане, и землянин, каждый по-своему изучали его, словно жука, насаженного на булавку. Индженеску теперь сидел в углу и не спускал с него пристального взгляда.

«Какие же вы все идиоты», — напряженно подумал он. Но они должны понять. Он заставит их понять.

— Я был сегодня на Олимпиаде металлургов, — сказал он.

— Как, и вы тоже? — вежливо спросил новианин. — По-видимому, там присутствовала вся Земля.

— Нет, достопочтенный, но я там был. В состязании участвовал мой друг, и ему очень не повезло, потому что вы дали участникам состязания прибор Бимена, а он получил специализацию по Хенслеру, — очевидно, уже устаревшая модель. Вы же сами сказали, что различие очень незначительно. — Джордж показал кончик пальца, повторяя недавний жест своего собеседника. — И мой друг знал заранее, что потребуется знакомство с прибором Бимена.

— И что же из этого следует?

— Мой друг всю жизнь мечтал попасть на Новию. Он уже знал прибор Хенслера. Он знал, что ему нужно ознакомиться с прибором Бимена, чтобы попасть к вам. А для этого ему следовало усвоить всего лишь несколько дополнительных сведений и, быть может, чуточку попрактиковаться. Если учесть, что на чашу весов была поставлена цель всей его жизни, он мог бы с этим справиться…

— А где бы он достал ленту с дополнительной информацией? Или образование здесь, на Земле, превратилось в частное домашнее обучение?

Лица на заднем плане расплылись в улыбках, которых, по-видимому, от них и ожидали.

— Поэтому-то он и не стал доучиваться, достопочтенный. Он считал, что ему для этого нужна лента. А без нее он и не пытался учиться, как ни заманчива была награда. Он и слышать не хотел, что без ленты можно чему-то научиться.

— Да неужели? Так он, пожалуй, даже не захочет летать без скиммера? — Раздался новый взрыв хохота, и новианин слегка улыбнулся. — А он забавен, — сказал он. — Продолжайте. Даю вам еще несколько минут.

— Не думайте, что это шутка, — сказал Джордж горячо. — Ленты попросту вредны. Они учат слишком многому и слишком легко. Человек, который получает знания с их помощью, не представляет, как можно учиться по-другому. Он способен заниматься только той профессией, которой его зарядили. А если бы, вместо того чтобы пичкать человека лентами, его заставили с самого начала учиться, так сказать вручную, он привык бы учиться самостоятельно и продолжал бы учиться дальше. Разве это не разумно? А когда эта привычка достаточно укрепится, человеку можно будет прививать небольшое количество знаний с помощью лент, чтобы заполнить пробелы или закрепить кое-какие детали. После этого он сможет учиться дальше самостоятельно. Таким способом вы могли бы научить металлургов, знающих спектрограф Хенслера, пользоваться спектрографом Бимена, и вам не пришлось бы прилетать на Землю за новыми моделями.

Новианин кивнул и отхлебнул из рюмки.

— А откуда можно получить знания помимо лент? Из межзвездного пространства?

— Из книг. Непосредственно изучая приборы. Думая.

— Из книг? Как же можно понять книги, не получив образования?

— Книги состоят из слов, а большую часть слов можно понять. Специальные же термины могут объяснить специалисты, которых вы уже имеете.

— А как быть с чтением? Для этого вы допускаете использование лент?

— По-видимому, ими можно пользоваться, хотя не вижу причины, почему нельзя научиться читать и старым способом. По крайней мере частично.

— Чтобы с самого начала выработать хорошие привычки? — спросил новианин.

— Да, да, — подтвердил Джордж, радуясь, что собеседник уже начал понимать его.

— А как быть с математикой?

— Это легче всего, сэр… достопочтенный. Математика отличается от других технических дисциплин. Она начинается с некоторых простых принципов и лишь постепенно усложняется. Можно приступить к изучению математики, ничего о ней не зная. Она практически и предназначена для этого. А познакомившись с соответствующими разделами математики, уже нетрудно разобраться в книгах по технике. Особенно если начать с легких.

— А разве есть легкие книги?

— Безусловно. Но если бы их и не было, специалисты, которых вы уже имеете, могут написать их. Наверное, некоторые из них сумеют выразить свои знания с помощью слов и символов.

— Боже мой! — сказал новианин, обращаясь к сгрудившимся вокруг него людям. — У этого чертенка на все есть ответ.

— Да, да! — вскричал Джордж. — Спрашивайте!

— А сами-то вы пробовали учиться по книгам? Или это только ваша теория?

Джордж быстро оглянулся на Индженеску, но историк сохранял полную невозмутимость. Его лицо выражало только легкий интерес.

— Да, — сказал Джордж.

— И вы считаете, что из этого что-нибудь получается?

— Да, достопочтенный, — заверил Джордж. — Возьмите меня с собой на Новию. Я могу составить программу и руководить…

— Погодите, у меня есть еще несколько вопросов. Как вы думаете, сколько вам понадобится времени, чтобы стать металлургом, умеющим обращаться со спектрографом Бимена, если предположить, что вы начнете учиться, не имея никаких знаний, и не будете пользоваться образовательными лентами?

Джордж заколебался.

— Ну… может быть, несколько лет.

— Два года? Пять? Десять?

— Еще не знаю, достопочтенный.

— Итак, на самый главный вопрос у вас не нашлось ответа. Ну, скажем, пять лет. Вас устраивает этот срок?

— Думаю, что да.

— Отлично. Итак, в течение пяти лет человек изучает металлургию по вашему методу. Вы не можете не согласиться, что все это время он для нас абсолютно бесполезен, но его нужно кормить, обеспечить жильем и платить ему.

— Но…

— Дайте мне кончить. К тому времени, когда он будет готов и сможет пользоваться спектрографом Бимена, пройдет пять лет. Вам не кажется, что тогда у нас уже появятся усовершенствованные модели этого прибора, с которыми он не сумеет обращаться?

— Но ведь к тому времени он станет опытным учеником и усвоение новых деталей будет для него вопросом дней.

— По-вашему, это так. Ладно, предположим, что этот ваш друг, например, сумел самостоятельно изучить прибор Бимена; сможет ли сравниться его умение с умением участника состязания, который получил его посредством лент?

— Может быть, и нет… — начал Джордж.

— То-то же, — сказал новианин.

— Погодите, дайте кончить мне. Даже если он знает кое-что хуже, чем тот, другой, в данном случае важно то, что он может учиться дальше. Он сможет придумывать новое, на что не способен ни один человек, получивший образование с лент. У вас будет запас людей, способных к самостоятельному мышлению…

— А вы в процессе своей учебы придумали что-нибудь новое? — спросил новианин.

— Нет, но ведь я один, и я не так уж долго учился…

— Да… Ну-с, дамы и господа, мы достаточно позабавились?

— Постойте! — внезапно испугавшись, крикнул Джордж. — Я хочу договориться с вами о личной встрече. Есть вещи, которые я не могу объяснить по видеофону. Ряд деталей…

Новианин уже не смотрел на Джорджа.

— Индженеску! По-моему, я исполнил вашу просьбу. Право же, завтра у меня очень напряженный день. Всего хорошего.

Экран погас.

Руки Джорджа взметнулись к экрану в бессмысленной попытке вновь его оживить.

— Он не поверил мне! Не поверил!

— Да, Джордж, не поверил. Неужели вы серьезно думали, что он поверит? — сказал Индженеску.

Но Джордж не слушал.

— Почему же? Ведь это правда. Это так для него выгодно. Никакого риска. Только я и еще несколько… Обучение десятка людей в течение даже многих лет обошлось бы дешевле, чем один готовый специалист… Он был пьян! Пьян! Он не был способен понять.

Задыхаясь, Джордж оглянулся.

— Как мне с ним увидеться? Это необходимо. Все получилось не так, как нужно. Я не должен был говорить с ним по видеофону. Мне нужно время. И чтобы лично. Как мне…

— Он откажется принять вас, Джордж, — сказал Индженеску. — А если и согласится, то все равно вам не поверит.

— Нет, поверит, уверяю вас. Когда он будет трезв, он… — Джордж повернулся к историку, и глаза его широко раскрылись. — Почему вы называете меня Джорджем?

— А разве это не ваше имя? Джордж Плейтен?

— Вы знаете, кто я?

— Я знаю о вас все.

Джордж замер, и только его грудь тяжело вздымалась.

— Я хочу помочь вам, Джордж, — сказал Индженеску. — Я уже говорил вам об этом. Я давно изучаю вас и хочу вам помочь.

— Мне не нужна помощь! — крикнул Джордж. — Я не слабоумный! Весь мир выжил из ума, но не я!

Он стремительно повернулся и бросился к двери.

За ней стояли два полицейских, которые его немедленно схватили.

Как Джордж ни вырывался, шприц коснулся его шеи под подбородком. И все кончилось. Последнее, что осталось в его памяти, было лицо Индженеску, который с легкой тревогой наблюдал за происходящим.


Когда Джордж открыл глаза, он увидел белый потолок. Он помнил, что произошло. Но помнил, как сквозь туман, словно это произошло с кем-то другим. Он смотрел на потолок до тех пор, пока не наполнился его белизной, казалось, освобождавшей его мозг для новых идей, для иных путей мышления.

Он не знал, как долго лежал так, прислушиваясь к течению своих мыслей.

— Ты проснулся? — раздался чей-то голос.

И Джордж впервые услышал свой собственный стон. Неужели он стонал? Он попытался повернуть голову.

— Тебе больно, Джордж? — спросил голос.

— Смешно, — прошептал Джордж. — Я так хотел покинуть Землю. Я же ничего не понимал.

— Ты знаешь, где ты?

— Снова в… в приюте. — Джорджу удалось повернуться. Голос принадлежал Омани.

— Смешно, как я ничего не понимал, — сказал Джордж.

Омани ласково улыбнулся.

— Поспи еще…

Джордж заснул.


И снова проснулся. Сознание его прояснилось.

У кровати сидел Омани и читал, но, как только Джордж открыл глаза, он отложил книгу.

Джордж с трудом сел.

— Привет, — сказал он.

— Хочешь есть?

— Еще бы! — Джордж с любопытством посмотрел на Омани. — За мной следили, когда я ушел отсюда, так?

Омани кивнул.

— Ты все время был под наблюдением. Мы считали, что тебе следует побывать у Антонелли, чтобы ты мог дать выход своим агрессивным потребностям. Нам казалось, что другого способа нет. Эмоции тормозили твое развитие.

— Я был к нему очень несправедлив, — с легким смущением произнес Джордж.

— Теперь это не имеет значения. Когда в аэропорту ты остановился у стенда металлургов, один из наших агентов сообщил нам список участников. Мы с тобой говорили о твоем прошлом достаточно, для того чтобы я мог понять, как подействует на тебя фамилия Тревельяна. Ты спросил, как попасть на эту Олимпиаду. Это могло привести к кризису, на который мы надеялись, и мы послали в зал Ладисласа Индженеску, чтобы он занялся тобой сам.

— Он ведь занимает важный пост в правительстве?

— Да.

— И вы послали его ко мне. Выходит, что я сам много значу.

— Ты действительно много значишь, Джордж.

Принесли дымящееся ароматное жаркое. Джордж улыбнулся и откинул простыню, чтобы освободить руки. Омани помог ему поставить поднос на тумбочку. Некоторое время Джордж молча ел.

— Я уже один раз ненадолго просыпался, — заметил он.

— Знаю, — сказал Омани. — Я был здесь.

— Да, я помню. Ты знаешь, все изменилось. Как будто я так устал, что уже не мог больше чувствовать. Я больше не злился. Я мог только думать. Как будто мне дали наркотик, чтобы уничтожить эмоции.

— Нет, — сказал Омами. — Это было просто успокоительное. И ты хорошо отдохнул.

— Ну, во всяком случае, мне все стало ясно, словно я всегда знал это, но не хотел прислушаться к внутреннему голосу. «Чего я ждал от Павий?» — подумал я. Я хотел отправиться на Новию, чтобы собрать группу юношей, не получивших образования, и учить их по книгам. Я хотел открыть там приют для слабоумных… вроде этого… а на Земле уже есть такие приюты… и много.

Омани улыбнулся, сверкнув зубами.

— Институт высшего образования — вот как точно называются эти заведения.

— Теперь-то я это понимаю, — сказал Джордж, — до того ясно, что только удивляюсь, каким я был слепым. В конце концов, кто изобретает новые модели механизмов, для которых нужны новые модели специалистов? Кто, например, изобрел спектрограф Бимена? По-видимому, человек по имени Бимен. Но он не мог получить образование через зарядку, иначе ему не удалось бы продвинуться вперед.

— Совершенно верно.

— А кто создает образовательные ленты? Специалисты по производству лент? А кто же тогда создает ленты для их обучения? Специалисты более высокой квалификации? А кто создает ленты… Ты понимаешь, что я хочу сказать. Где-то должен быть конец. Где-то должны быть мужчины и женщины, способные к самостоятельному мышлению.

— Ты прав, Джордж.

Джордж откинулся на подушки и устремил взгляд в пространство. На какой-то миг в его глазах мелькнула тень былого беспокойства.

— Почему мне не сказали об этом с самого начала?

— К сожалению, это невозможно, — ответил Омани. — А так мы были бы избавлены от множества хлопот. Мы умеем анализировать интеллект, Джордж, и определять, что вот этот человек может стать приличным архитектором, а тот — хорошим плотником. Но мы не умеем определять, способен ли человек к творческому мышлению. Это слишком тонкая вещь. У нас есть несколько простейших способов, позволяющих распознавать тех, кто, быть может, обладает такого рода талантом. Об этих индивидах сообщают сразу после Дня чтения, как, например, сообщили о тебе. Их приходится примерно один на десять тысяч. В День образования этих людей проверяют снова, и в девяти случаях из десяти оказывается, что произошла ошибка. Тех, кто остается, посылают в такие заведения, как это.

— Но почему нельзя сказать людям, что один из… из ста тысяч попадает в такое заведение? — спросил Джордж. — Тогда тем, с кем это случается, было бы легче.

— А как же остальные? Те девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять человек, которые никогда не попадут сюда? Нельзя, чтобы все эти люди чувствовали себя неудачниками. Они стремятся получить профессии и получают их. Каждый может прибавить к своему имени слова «дипломированный специалист по тому-то или тому-то». Так или иначе каждый индивид находит свое место в обществе. Это необходимо.

— А мы? — спросил Джордж. — Мы, исключения? Один на десять тысяч?

— Вам ничего нельзя объяснить. В том-то и дело. Ведь в этом заключается последнее испытание. Даже после отсева в День образования девять человек из десяти, попавших сюда, оказываются не совсем подходящими для творчества, и нет такого прибора, который помог бы нам выделить из этой десятки того единственного, кто нам нужен. Десятый должен доказать это сам.

— Каким образом?

— Мы помещаем вас сюда, в приют для слабоумных, и тот, кто не желает смириться с этим, и есть человек, которого мы ищем. Быть может, это жестокий метод, но он себя оправдывает. Нельзя же сказать человеку: «Ты можешь творить. Так давай, твори». Гораздо вернее подождать, пока он сам не скажет: «Я могу творить, и я буду творить, хотите вы этого или нет». Есть около десяти тысяч людей, подобных тебе, Джордж, и от них зависит технический прогресс полутора тысяч миров. Мы не можем позволить себе потерять хотя бы одного из них или тратить усилия на того, кто не вполне отвечает необходимым требованиям.

Джордж отодвинул пустую тарелку и поднес к губам чашку с кофе.

— А как же с теми, которые… не вполне отвечают требованиям?

— В конце концов они проходят зарядку и становятся социологами. Индженеску — один из них. Сам я — дипломированный психолог. Мы, так сказать, составляем второй эшелон.

Джордж допил кофе.

— Мне все еще непонятно одно, — сказал он.

— Что же?

Джордж сбросил простыню и встал.

— Почему состязания называются Олимпиадой?

Чуство силы

The Feeling of Power

© 1958 by Isaac Asimov

Чувство силы

© З. Бобырь, перевод, 1982

Джехан Шуман привык иметь дело с высокопоставленными людьми, руководящими раздираемой распрями планетой. Он был штатским, но составлял программы для автоматических счетных машин самого высшего порядка. Поэтому генералы прислушивались к нему. Председатели комитетов конгресса — тоже.

Сейчас в отдельном зале Нового Пентагона было по одному представителю тех и других. Генерал Уэйдер был темен от космического загара, и его маленький ротик сжимался кружочком. У конгрессмена Бранта было гладко выбритое лицо и светлые глаза. Он курил денебианский табак с видом человека, патриотизм которого достаточно известен, чтобы он мог позволить себе такую вольность.

Высокий, изящный Шуман, программист Первого класса, глядел на них без страха.

— Джентльмены, — произнес он, — это Майрон Луб.

— Человек с необычайными способностями, открытый вами случайно, — безмятежно сказал Брант. — Помню.

Он разглядывал маленького, лысого человечка с выражением снисходительного любопытства.

Человечек беспокойно шевелил пальцами и то и дело переплетал их. Ему никогда еще не приходилось сталкиваться со столь великими людьми. Он был всего лишь пожилым техником низшего разряда; когда-то он провалился на всех экзаменах, призванных обнаружить в человечестве наиболее одаренных, и с тех пор застрял в колее неквалифицированной работы. У него была одна страстишка, о которой пронюхал великий Программист и вокруг которой поднимал такую страшную шумиху.

Генерал Колдер сказал:

— Я нахожу эту атмосферу таинственности детской.

— Сейчас вы увидите, — возразил Шуман. — Это не такое дело, чтобы рассказывать первому встречному. Ауб! — В том, как он бросил это односложное имя, было что-то повелительное, но так подобало говорить великому Программисту с простым техником. — Ауб, сколько будет, если девять умножить на семь?

Ауб поколебался; в его бледных глазах появилась тревога.

— Шестьдесят три, — сказал он.

Конгрессмен Брант поднял брови.

— Это верно?

— Проверьте сами, сэр.

Конгрессмен достал из кармана счетную машинку, дважды передвинул ее рычажки, поглядел на циферблат у себя на ладони, потом сунул машинку обратно.

— Это вы и хотели нам показать? — спросил он. — Фокусника?

— Больше, чем фокусника, сэр. Ауб запомнил несколько простых операций и с их помощью ведет расчеты на бумаге.

— Бумажный счетчик, — вставил генерал со скучающим видом.

— Нет, сэр, — терпеливо возразил Шуман. — Совсем не то. Просто листок бумаги. Генерал, будьте любезны задать число!

— Семнадцать, — сказал генерал.

— А вы, конгрессмен?

— Двадцать три.

— Хорошо. Ауб! Перемножьте эти числа и покажите джентльменам, как вы это делаете.

— Да, Программист, — сказал Ауб, втянув голову в плечи. Из одного кармана он извлек блокнотик, из другого — тонкий автоматический карандаш. Лоб у него собрался складками, когда он выводил на бумаге затейливые значки.

Генерал Уэйдер резко бросил ему:

— Покажите, что там.

Ауб подал ему листок, и Уэйдер сказал:

— Да, это число похоже на 17.

Брант кивнул головой.

— Верно, но, мне кажется, скопировать цифры со счетчика сможет всякий. Думаю, что мне и самому удастся нарисовать 17, даже без практики.

— Разрешите Аубу продолжать, джентльмены, — бесстрастно произнес Шуман.

Ауб снова взялся за работу, руки у него слегка дрожали. Наконец он произнес тихо.

— Это будет 391.

Конгрессмен Брант снова достал свой счетчик и защелкал рычажками.

— Черт возьми, верно! Как он угадал!

— Он не угадывает, джентльмены, — возразил Шуман. — Он рассчитал результат. Он сделал это на листке бумаги.

— Чепуха, — нетерпеливо произнес генерал. — Счетчик — это одно, а значки на бумаге — другое.

— Объясните, Ауб, — приказал Шуман.

— Да, Программист. — Ну вот, джентльмены, я пишу 17, а под ним 23. Потом я говорю себе: 7 умножить на 3.

Конгрессмен прервал мягко:

— Нет, Ауб, задача была умножить 17 на 23.

— Да, я знаю, — серьезно ответил маленький техник, — но я начинаю с того, что умножаю 7 на 3, потому что так получается. А 7 умножить на 3 — это 21.

— Откуда вы это знаете? — спросил конгрессмен.

— Просто запомнил. На счетчике всегда получается 21. Я проверял много раз.

— Это значит, что так будет получаться всегда, неправда ли? — заметил конгрессмен.

— Не знаю, — пробормотал Ауб. — Я не математик. Но, видите ли, у меня всегда получаются правильные ответы.

— Продолжайте.

— 3 умножить на 7 — это 21, так что я и пишу 21. Потом трижды один — три, так что я пишу тройку под двойкой…

— Почему под двойкой? — прервал вдруг Брант.

— Потому что… — Ауб обратил беспомощный взгляд к своему начальнику. — Это трудно объяснить.

Шуман вмешался.

— Если вы примете его работу, как она есть, то подробности можно будет поручить математикам.

Брант согласился.

Ауб продолжал:

— 2 да 3 — пять, так что из 21 получается 51. Теперь оставим это на время и начнем заново. Перемножим 7 и 2, будет 14, потом 1 и 2, это будет 2. Сложим, как раньше, и получим 34. И вот, если написать 34 вот так под 51 и сложить их, то получится 391. Это и будет ответ.

Наступило минутное молчание, потом генерал Уэйдер сказал:

— Не верю. Он городит чепуху, складывает числа и умножает их так и этак, но я ему не верю. Это слишком сложно, чтобы могло быть разумным.

— О нет, сэр, — смятенно возразил Ауб. — Это только кажется сложным, потому что вы не привыкли. В действительности же правила довольно просты и годятся для любых чисел.

— Для любых? — переспросил генерал. — Ну, так вот. — Он достал свой счетчик (военную модель строгого стиля) и поставил его наугад. — Помножьте на бумажке — 5, 7, 3, 8. Это значит… Это значит 5738.

— Да, сэр, — сказал Ауб и взял новый листок бумаги.

— Теперь… — Генерал снова заработал счетчиком. — Пишите: 7, 2, 3, 9. Число 7239.

— Да, сэр.

— А теперь перемножьте их.

— Это займет много времени, — прошептал Ауб.

— Неважно.

— Валяйте, Ауб, — весело сказал Шуман.

Ауб принялся за дело. Он брал один листок за другим. Генерал достал часы и засек время.

— Ну что, кончили колдовать, техник? — спросил он.

— Сейчас кончу, сэр… Готово. 41 537 382. — Ауб показал записанный результат.

Генерал Уэйдер недоверчиво улыбнулся, передвинул контакты умножения на своем счетчике и подождал, пока цифры остановятся. А когда он взглянул, сказал с величайшим изумлением:

— Великие галактики, это верно!


Президент Всепланетной Федерации позволил подвижным чертам своего лица принять выражение глубокой меланхолии. Денебианская война, начавшаяся как широкое, популярное движение, выродилась в скучное маневрирование и контрманеврирование, с постоянно растущим на Земле недовольством. Однако оно росло и на Денебе.

А тут конгрессмен Брант, глава важного военного комитета, беспечно тратит свою получасовую аудиенцию на разговоры о чепухе.

— Расчеты без счетчика, — нетерпеливо произнес президент, — это противоречие понятий.

— Расчеты, — возразил конгрессмен, — это только система обработки данных. Их может сделать машина, может сделать и человеческий мозг. Позвольте привести пример. — И, пользуясь недавно приобретенными знаниями, он получал суммы и произведения, пока президент не заинтересовался против своей воли.

— И это всегда выходит?

— Каждый раз, сэр. Это абсолютно надежно.

— Трудно ли этому научиться?

— Мне понадобилась неделя, чтобы понять по-настоящему. Думаю, что дальше будет легче.

— Хорошо, — сказал президент, подумав, — это интересная салонная игра, но какая от нее польза?

— Какая польза от новорожденного ребенка, дорогой президент? В данный момент пользы нет, но разве вы не видите, что это указывает нам путь к освобождению от машины? Подумайте, сэр. — Конгрессмен встал, и в его звучном голосе автоматически появились интонации, к которым он прибегал в публичных дебатах. — Денебианская война — это война между счетными машинами. Денебианские счетчики создают непроницаемый заслон против нашего обстрела, наши счетчики — против их обстрела. Как только мы улучшаем работу своих счетчиков, другая сторона делает то же, и такое жалкое, бесцельное равновесие держится уже пять лет.

А теперь у нас есть способ, позволяющий обойтись без счетчика, перепрыгнуть через него, обогнать его, мы можем сочетать механику расчетов с человеческой мыслью; мы можем получить эквивалент счетчикам, миллионам их. Я не могу предсказать все последствия в точности, но они будут неисчислимыми. А если Денеб будет продолжать упрямиться, они могут стать катастрофическими.

Президент смутился.

— Чего вы от меня хотите?

— Чтобы вы поддержали в административном отношении секретный проект, касающийся людей-счетчиков. Назовем его Проект Числа, если хотите. Я могу поручиться за свой комитет, но мне нужна административная поддержка.

— Но каковы пределы возможностей для людей-счетчиков?

— Пределов нет. По словам Программиста Шумана, познакомившего меня с этим открытием…

— Я слышал о Шумане.

— Да. Так вот, доктор Шуман говорит, что теоретически счетная машина не может делать ничего такого, чего не мог бы сделать человеческий мозг. Машина попросту берет некоторое количество данных и производит с ними конечное количество операций. Человек может воспроизвести этот процесс.

Президент долго обдумывал слова Бранта, потом сказал:

— Если Шуман говорит, что это так, то я готов поверить ему — теоретически. Но практически: может ли кто-нибудь знать, как счетная машина работает?

Брант вежливо засмеялся.

— Да, господин президент, я тоже спрашивал об этом. По-видимому, было время, когда счетные машины проектировались людьми. Конечно, эти машины были очень простыми — ведь это было еще до того, как были разработаны способы использования одних счетчиков для проектирования других, более совершенных.

— Да-да, продолжайте.

— Очевидно, техник Ауб в свободное время занимался восстановлением некоторых старых устройств; в процессе работы он изучал их действия и решил, что может воспроизвести их. Умножение, проделанное мною сейчас, — это только воспроизведение работы счетной машины.

— Поразительно!

Конгрессмен слегка откашлялся.

— Разрешите мне указать еще на одну сторону вопроса. Чем больше мы будем развивать это дело, тем меньше усилий нам потребуется на производство счетных машин и их обслуживание. Их работу возьмет на себя человек, а мы сможем использовать все больше энергии на мирные цели, и средний человек будет все меньше ощущать гнет войны. А это, конечно, полезно для правящей партии.

— Вот как, — сказал президент, — теперь я вижу, к чему вы клоните. Хорошо, садитесь, сэр, садитесь. Мне нужно подумать обо всем этом… А сейчас — покажите-ка мне еще раз фокус с умножением. Посмотрим, сумею ли я разобраться в нем и повторить.


Программист Шуман не пытался торопить события. Лессер был консервативен, очень консервативен и любил работать с вычислительными машинами, как работали его отец и дед. Кроме того, он контролировал концерн по производству вычислительных машин, и если его удастся убедить примкнуть к Проекту Числа, то это откроет большие возможности.

Но Лессер упирался. Он сказал:

— Я не уверен, что мне понравится идея отказаться от вычислительных машин. Человеческий ум — капризная штука. А машина дает на одну и ту же задачу всегда один и тот же ответ. Кто поручится, что человек будет делать то же?

— Разум человека, расчетчик Лессер, только манипулирует с фактами. Делает ли это он или машина — неважно. То и другое — только орудия.

— Да-да. Я проследил за вашим остроумным доказательством того, что человек может воспроизвести работу машины, но это мне кажется несколько необоснованным. Я могу согласиться с теорией, но есть ли у нас основания думать, что теорию можно превращать в практику?

— Думаю, сэр, что есть. В конце концов, вычислительные машины существовали не всегда. У древних людей, с их каменными топорами и железными дорогами, таких машин не было.

— Должно быть, они и не вели расчетов.

— Можете не сомневаться. Даже для строительства железной дороги или пирамиды нужно уметь рассчитывать, а они это делали без тех вычислительных машин, какими пользуемся мы.

— Вы хотите сказать — они считали так, как вы мне показывали?

— Может быть, и не так. Этот способ — мы назвали его «графитикой», от древнего слова «графе» (пишу), — разработан на основе счетчиков, так что он не мог предшествовать им. Но все-таки у древних людей должен был быть какой-то способ, верно?

— Забытое искусство! Если вы говорите о забытых искусствах…

— Нет-нет. Я не сторонник этой теории, хотя и не скажу, что она невероятна. В конце концов, человек питался зернами злаков до введения гидропоники, и если первобытные народы ели зерно, то должны были выращивать злаки в почве. Как иначе они могли это делать?

— Не знаю, но поверю в выращивание из почвы, когда увижу, что кто-нибудь вырастил так что-либо. И поверю в добывание огня путем трения двух кремней друг о друга, если увижу, что кому-то это удалось.

Шуман заговорил примирительно:

— Давайте будем держаться графитики. Это только часть процесса эфемеризации. Транспорт с его громоздкими приспособлениями уступает место непосредственному телекинезу. Средства связи становятся все менее массивными и более надежными. А сравните свой карманный счетчик с неуклюжими машинами тысячелетней давности. Почему бы не сделать еще один шаг и не отказаться от счетчиков совсем? Послушайте, сэр. Проект «Число» — верное дело; прогресс налицо. Но нам нужна ваша помощь. Если вас не трогает патриотизм, то подумайте об интеллектуальной романтике!

Лессер возразил скептически:

— Какой прогресс?.. Что вы умеете делать, кроме умножения? Сумеете вы проинтегрировать трансцендентную функцию?

— Со временем сумею, сэр. Со временем. С месяц назад я научился производить деление. Я могу находить, и находить правильно, частное в целых и десятичных.

— В десятичных? До какого знака?

Программист Шуман постарался сохранить небрежный тон.

— До какого угодно.

Лицо у Лессера вытянулось.

— Без счетчика?

— Можете проверить.

— Разделите 27 на 13. С точностью до шестого знака.

Через пять минут Шуман сказал:

— 2,076923.

Лессер проверил.

— Поразительно! Умножение не мое призвание, оно относится, в сущности, к целым числам, и я думал, что это просто фокус. Но десятичные…

— И это не все. Есть еще одно достижение, пока еще сверхсекретное, о котором, строго говоря, я не должен был бы упоминать. Но все же… Возможно, что нам удастся овладеть квадратными корнями.

— Квадратными корнями?

— Там есть кое-какие занозы, которые мы еще не сумели выровнять, но техник Ауб — человек, изобретший эту науку и обладающий большой интуицией, — говорит, что почти решил эту проблему. И он только техник. А для такого человека, как вы, опытного и талантливого математика, здесь не должно быть ничего трудного.

— Квадратные корни, — пробормотал заинтересованный Лессер.

— И кубические тоже. Идете вы с нами?

Рука Лессера вдруг протянулась к нему.

— Рассчитывайте на меня!


Генерал Уэйдер расхаживал по комнате взад-вперед и обращался к своим слушателям так, как вспыльчивый учитель обращается к упрямым ученикам. Генерал не задумывался о том, что его слушателями были ученые, стоящие во главе проекта «Число». Он был их главным начальником и помнил об этом каждый момент, когда не спал.

Он говорил:

— Ну, с квадратными корнями все в порядке. Я не умею их извлекать и не понимаю метода, но это замечательно. И все-таки нельзя уводить проект в сторону, к тому, что некоторые из вас называют основной теорией. Можете забавляться с графитикой как вам угодно по окончании войны, но в данную минуту нам нужно решать специфические и весьма практические задачи.

Техник Ауб, сидевший в дальнем углу, слушал его с напряженным вниманием. Правда, он больше не был техником: его причислили к Проекту, дав ему звучный титул и хороший оклад. Но социальное различие осталось, и высокопоставленные ученые мужи никак не могли заставить себя смотреть на него как на равного. Надо отдать Аубу справедливость: он не добивался этого. Им было с ним так же неловко, как и ему с ними.

Генерал продолжал:

— Наша цель, джентльмены, проста: мы должны заменить счетную машину. Звездолет без счетчика можно построить впятеро быстрее и вдесятеро дешевле, чем со счетчиком. Если нам удастся обойтись без счетчиков, то мы сможем построить флот в пять-десять раз крупнее денебианского.

И я вижу еще кое-что в перспективе. Сейчас это может показаться фантастикой, простой мечтой, но в будущем я предвижу боевые ракеты с людьми на борту.

По аудитории пронесся шепот.

Генерал продолжал:

— В настоящий момент нас больше всего лимитирует тот факт, что боевые ракеты недостаточно «разумны». Вычислительная машина для управления ими должна быть слишком большой, и потому они очень плохо приспосабливаются к меняющемуся характеру противоракетной защиты. Лишь очень немногие из ракет достигают цели, и ракетная война заходит в тупик — для неприятеля, к счастью, так же, как и для нас.

С другой стороны, ракета с одним-двумя человеками на борту, контролируемая в полете с помощью графитики, будет легче, маневреннее, разумнее. Это даст нам такое преимущество, которое вполне может привести нас к победе. Кроме того, джентльмены, условия войны заставляют нас думать еще об одном: человеческий материал гораздо доступнее вычислительной машины. Ракеты с людьми можно будет направлять в таких количествах и в таких условиях, в каких никакой военачальник не решился бы рисковать, имей он в распоряжении только ракеты со счетчиками…

Генерал говорил еще о многом другом, но техник Ауб больше не слушал.

Потом в тишине своего жилища он долго трудился над письмом, которое хотел оставить, и в конце концов после долгих сомнений и раздумий написал следующее:

«Когда я начал работать над тем, что сейчас называется графитикой, это было только развлечением. Я не видел в этом ничего, кроме интересной забавы, умственной гимнастики.

Когда же был создан проект „Число“, то я подумал, что другие окажутся умнее меня; что графитику можно будет использовать на благо человечества — быть может, для разработки практичных телекинетических приспособлений. Но теперь я вижу, что она будет использована только для смерти и уничтожения.

Я не в силах нести ответственность за то, что изобрел графитику».

Окончив писать, техник Ауб тщательно навел на себя фокус белкового деполяризатора. Его смерть была мгновенной и безболезненной.


Они стояли над могилой маленького техника, пока его открытию воздавалась должная честь.

Программист Шуман склонял голову вместе с остальными, но внутренне оставался спокойным. Ауб сделал свое, и нужды в нем больше не было. Может быть, он и изобрел графитику, но, раз появившись, она будет развиваться самостоятельно, приведет к созданию ракет с экипажем и прочим чудесам.

«7, умноженное на 9, дает 63, — подумал Шуман с глубоким удовлетворением, — и чтобы сказать это мне, вычислительной машины не нужно. Вычислительная машина — у меня в голове». От этой мысли он преисполнился чувства гордости и ощущения собственной силы.

Ночь, которая умирает

The Dying Night

© 1956 by Isaac Asimov

Ночь, которая умирает

© С. Васильева, перевод 1968

1

Это отчасти походило на заранее организованную встречу бывших соучеников, и хотя их свидание было безрадостным, поначалу ничто не предвещало трагедии.

Эдвард Тальяферро, только что прибывший с Луны, встретился с двумя своими бывшими однокашниками в номере Стенли Конеса. Когда он вошел, Конес встал и сдержанно поздоровался с ним, а Беттерсли Райджер ограничился кивком.

Тальяферро осторожно опустил на диван свое большое тело, ни на миг не переставая ощущать его непривычную тяжесть. Его пухлые губы, обрамленные густой растительностью, скривились, лицо слегка передернулось.

В этот день они уже успели повидать друг друга, правда, в официальной обстановке. А сейчас встретились без посторонних.

— В некотором смысле это знаменательное событие, — произнес Тальяферро. — Впервые за десять лет мы собрались все вместе. Ведь это наша первая встреча после окончания колледжа.

По носу Райджера прошла судорога — ему перебили нос перед самым выпуском, и когда Райджер получал свой диплом астронома, его лицо было обезображено повязкой.

— Кто-нибудь догадался заказать шампанское или что там еще под стать такому торжеству? — брюзгливо проворчал он.

— Хватит! — рявкнул Тальяферро. — Первый Межпланетный съезд астрономов не повод для скверного настроения. Тем более оно неуместно при встрече друзей!

— В этом виновата Земля, — точно оправдываясь, проговорил Конес. — Все мы чувствуем себя здесь не в своей тарелке. Я вот, хоть убей, не могу привыкнуть……

Он с силой тряхнул головой, но ему не удалось согнать с лица угрюмое выражение.

— Вполне с тобой согласен, — сказал Тальяферро. — Я сам кажусь себе настолько тяжелым, что еле таскаю ноги. Однако ты, Конес, должен чувствовать себя неплохо, ведь сила тяжести на Меркурии — четыре десятых той, к которой мы когда-то привыкли на Земле, а у нас, на Луне, она составляет всего лишь шестнадцать сотых.

Остановив жестом Райджера, который попытался было что-то возразить, Тальяферро продолжал:

— Что касается Цереры, то там, насколько мне известно, создано искусственное гравитационное поле в восемь десятых земного. Поэтому тебе, Райджер, куда легче освоиться на Земле, чем нам.

— Все дело в открытом пространстве, — раздраженно произнес астроном, недавно покинувший Цереру. — Никак не привыкну, что можно выйти из помещения без скафандра. На меня угнетающе действует именно это.

— Он прав, — подтвердил Конес. — Мне еще вдобавок кажется диким, как тут, на Земле, люди существуют без защиты от солнечного излучения.

У Тальяферро возникло ощущение, будто он переносится в прошлое.

«Райджер и Конес почти не изменились», — подумал он. Да и сам он тоже. Все они, естественно, стали на десять лет старше. Райджер поприбавил в весе, а на худощавом лице Конеса появилось жестковатое выражение. Однако встреться они неожиданно, он сразу узнал бы обоих.

— Не будем вилять. Мне думается, причина не в том, что мы сейчас находимся на Земле, — сказал он.

Конес метнул в его сторону настороженный взгляд. Он был небольшого роста, и одежда, которую он носил, обычно казалась для него чуть великоватой. Движения его рук были быстры и нервны.

— Ты имеешь в виду Вильерса?! — воскликнул он. — Да, я нередко его вспоминаю. — И добавил с каким-то надрывом: — Тут как-то получил от него письмо.

Райджер выпрямился, его оливкового цвета лицо еще больше потемнело.

— Ты получил от него письмо? Давно?

— Месяц назад.

— А ты? — Райджер повернулся к Тальяферро.

Тот, невозмутимо сощурив глаза, утвердительно кивнул.

— Не иначе как он сошел с ума, — заявил Райджер. — Утверждает, будто ему удалось открыть способ мгновенного перенесения любой массы на любые расстояния… Способ телепортации. Он вам писал об этом?.. Тогда все ясно. Он и прежде был с приветом, а теперь, судя по всему, свихнулся окончательно.

Райджер яростно потер нос, и Тальяферро вспомнил тот день, когда Вильерс с размаху вмазал ему кулаком в лицо.

Десять лет образ Вильерса преследовал их как смутная тень вины, хотя на самом деле им не в чем было упрекнуть себя. Тогда их было четверо, и они готовились к выпускным экзаменам. Четверо избранных, всецело посвятивших себя одному делу, осваивавших профессию, которая в этот век межпланетных полетов достигла невиданных доселе высот.

На планетах Солнечной системы, где отсутствие атмосферы создает наиболее благоприятные условия для наблюдений, строились обсерватории.

Появилась обсерватория и на Луне. Ее купол одиноко стоял посреди безмолвного мира, в небе которого неподвижно висела родная Земля.

Обсерватория на Меркурии, самая близкая к Солнцу, располагалась на северном полюсе планеты, где показания термометра почти всегда оставались одни и те же, а Солнце не меняло своего положения по отношению к горизонту, что позволяло изучать его во всех деталях.

Исследования, которые велись обсерваторией на Церере, самой молодой, а потому оборудованной по последнему слову техники, охватывали пространство от Юпитера до дальних галактик.

Работа в этих обсерваториях, безусловно, имела свои недостатки. Люди еще не преодолели всех трудностей межпланетного сообщения, и астрономы редко проводили отпуск на Земле, а создать им нормальные условия жизни на местах пока не удавалось. Тем не менее их поколение было поколением счастливчиков. Ученым, которые придут им на смену, достанется поле деятельности, с которого уже снят обильный урожай, и пока Человек не вырвется за пределы Солнечной системы, едва ли перед астрономами откроются горизонты пошире нынешних.

Каждому из четырех счастливчиков — Тальяферро, Райджеру, Конесу и Вильерсу предстояло оказаться в положении Галилея, который, владея первым настоящим телескопом, мог в любой точке неба сделать великое открытие.

И вот тут-то Ромеро Вильерса свалил тяжелый приступ ревматизма. Кто в том виноват? Болезнь оставила ему в наследство слабое, едва справлявшееся со своей работой сердце.

Из всех четверых он был самым талантливым, самым целеустремленным, подавал самые большие надежды, а в результате даже не смог окончить колледж и получить диплом астронома. Но что хуже всего — ему навсегда запретили покидать Землю: ускорение при взлете космического корабля неминуемо убило бы его.

Тальяферро послали на Луну, Райджера — на Цереру, Конеса — на Меркурий. А Вильерс остался вечным пленником Земли.

Они пытались высказать ему свое сочувствие, но Вильерс с яростью отвергал все знаки внимания, осыпая друзей проклятиями. Однажды, когда Райджер, на миг потеряв самообладание, замахнулся на него, Вильерс с диким воплем бросился на недавнего товарища и размозжил ему нос ударом кулака.

Судя по тому, что Райджер то и дело осторожно поглаживал переносицу, этот случай не изгладился в его памяти.

Конес в нерешительности сморщил лоб, который стал от этого похож на стиральную доску.

— Он ведь тоже приехал на съезд. Ему даже предоставили номер в отеле…

— Мне б не хотелось с ним встречаться, — заявил Райджер.

— Он придет сюда в девять. Сказал, что ему необходимо нас повидать, и мне показалось… Его можно ждать с минуты на минуту.

— Если вы не против, я лучше уйду, — поднимаясь, сказал Райджер.

— Погоди! — остановил его Тальяферро. — Ну что будет, если вы встретитесь?

— Я предпочел бы уйти: не вижу смысла в нашей встрече. Он же чокнутый.

— А если и так? Будем выше этого. Ты что, боишься его?

— Боюсь?! — возглас Райджера был полон презрения.

— Хорошо, скажу иначе: тебя это волнует. Но почему?

— Я совершенно спокоен, — возразил Райджер.

— Брось, это и слепому видно. Каждый из нас чувствует себя виноватым, хотя для этого нет никаких оснований. Все произошло помимо нас.

Но в голосе Тальяферро не было уверенности — он словно перед кем-то оправдывался, сам отлично это сознавая.

В этот миг раздался звонок, все трое невольно вздрогнули и повернули головы к двери, глядя на этот барьер, который пока отделял их от Вильерса.

Дверь распахнулась, и вошел Ромеро Вильерс. Все неловко встали, чтобы поздороваться с ним, да так в замешательстве и остались стоять. Никто не протянул ему руки.

Вильерс смерил их сардоническим взглядом.

«Вот кто сильно изменился», — подумал Тальяферро.

Что правда, то правда. Тело Вильерса словно бы уменьшилось, усохло, да и сутулость не прибавляла роста. Сквозь поредевшие волосы просвечивала кожа черепа, а кисти рук оплетали вздутые синеватые вены. Он выглядел тяжелобольным, в нем ничего не осталось от того Вильерса, каким они его помнили, разве что характерный жест — желая что-либо рассмотреть, он козырьком приставлял руку ко лбу, — да еще ровный сдержанный голос баритонального тембра — они его вспомнили, как только он заговорил.

— Привет, друзья! Мои шагающие по космосу друзья! Мы давно потеряли связь друг с другом, — произнес он.

— Привет, Вильерс, — отозвался Тальяферро.

Вильерс впился в него взглядом:

— Ты здоров?

— Вполне.

— И вы оба тоже?

Конес слабо улыбнулся и что-то пробормотал.

— У нас все в порядке, Вильерс. К чему ты клонишь?! — взорвался Райджер.

— Он все такой же сердитый, наш Райджер, — сказал Вильерс. — Что слышно на Церере?

— Когда я ее покидал, она процветала. А как поживает Земля?

— Сам увидишь, — сразу как-то сжавшись, ответил Вильерс и, немного помолчав, продолжал: — Надеюсь, вы прибыли на съезд, чтобы прослушать мой доклад? Я выступлю послезавтра.

— Твой доклад? Что за доклад? — удивился Тальяферро.

— Я же писал вам. Я собираюсь доложить съезду об изобретенном мною способе мгновенного перенесения массы, о так называемой телепортации.

Райджер криво улыбнулся:

— Да, ты писал об этом. Однако ни словом не обмолвился, что собираешься выступать на съезде. Кстати, я что-то не заметил твоего имени в списке докладчиков. Уж на него-то я несомненно обратил бы внимание.

— Ты прав, меня нет в списке. Я даже не подготовил тезисы для публикации.

Вильерс покраснел, и Тальяферро поспешил успокоить его:

— Будет тебе, Вильерс, пожалей нервы. У тебя нездоровый вид. Вильерс резко повернулся к нему, губы его презрительно скривились.

— Благодарю за заботу. Мое сердце пока еще тянет.

— Послушай-ка, Вильерс, — произнес Конес, — если тебя не внесли в список докладчиков и не опубликовали тезисы, то……

— Нет, это ты послушай. Я ждал своего часа десять лет. У вас у всех есть работа в космосе, а я вынужден преподавать в какой-то паршивой школе на Земле, и это я, который способнее всех вас вместе взятых.

— Допустим…… — начал было Тальяферро.

— Я не нуждаюсь в вашем сочувствии. Я проделал свой эксперимент на глазах у самого Мендела. Полагаю, вам знакомо это имя. Здесь, на съезде, Мендел является председателем секции астронавтики. Я продемонстрировал ему свою аппаратуру. Собранная наскоро, она сгорела после первого же эксперимента, однако…… Вы меня слушаете?

— Да. Но настолько, насколько твои слова заслуживают внимания, — холодно ответил Райджер.

— Мендел даст мне возможность сделать доклад в той форме, которую я сочту удобной для себя. Бьюсь об заклад, он это сделает. Я буду говорить без предупреждения, без всякой рекламы. Я обрушусь на них, точно бомба. Как только я сообщу основную информацию, съезд закроется. Ученые тут же разбегутся по своим лабораториям, чтобы проверить мои расчеты, и с ходу начнут монтировать аппаратуру. И они убедятся, что она действует. С ее помощью живая мышь исчезала в одном конце лаборатории и мгновенно появлялась в другом. Мендел видел это.

Он пристально посмотрел в лицо каждого.

— Я вижу, вы мне не верите.

— Если ты не хочешь, чтобы об этом изобретении стало известно до твоего выступления на съезде, почему ты решил рассказать нам о нем сегодня? — поинтересовался Райджер.

— О, вы — другое дело. Вы мои друзья, мои однокашники. Бросив меня на Земле, вы отправились в космос.

— А что нам оставалось делать? — каким-то не своим, тонким голосом возразил Конес.

Вильерс не обратил на его слова никакого внимания.

— Я желаю, чтобы вы узнали обо всем сейчас. Аппарат, проделавший такое с мышью, в принципе годен и для человека. Сила, которая может перенести предмет на расстояние в десять футов в стенах лаборатории, перенесет его и через миллионы километров космоса. Я побываю и на Луне, и на Меркурии, и на Церере — везде, где захочу. Я стану таким же, как вы. Я превзойду вас. Хочу заметить, что уже теперь я, школьный учитель, сделал больший вклад в астрономию, чем все вы, вместе взятые, с вашими обсерваториями, телескопами, фотокамерами и космическими кораблями.

— Лично меня это только радует, — сказал Тальяферро. — Желаю тебе успеха. А нельзя ли ознакомиться с твоим докладом?

— О нет! — Вильерс прижал руки к груди, словно пытаясь защитить от посторонних взглядов невидимые листы с записями. — Вы будете ждать, как все остальные. Существует всего лишь один экземпляр моего доклада, и никто не увидит его до тех пор, пока он не будет зачитан. Никто. Даже Мендел.

— Один экземпляр! — воскликнул Тальяферро. — А что если ты потеряешь его?

— Этого не случится. А если даже с ним что-либо произойдет, это не катастрофа — я все помню наизусть.

— Но если ты… — Тальяферро чуть было не сказал «умрешь», но вовремя спохватился и после едва заметной паузы закончил фразу: — …не последний дурак, ты должен на всякий случай хотя бы заснять текст на пленку.

— Нет, — отрезал Вильерс. — Вы услышите меня послезавтра и станете свидетелями того, как в мгновение ока перед человеком распахнутся необъятные дали, беспредельно расширятся его возможности.

Он еще раз внимательно посмотрел в глаза каждому.

— Подумать только, прошло целых десять лет, — произнес он. — До свидания.

— Он рехнулся! — взорвался Райджер, глядя на захлопнувшуюся дверь с таким выражением, будто там еще стоял Вильерс.

— В самом деле? — задумчиво отозвался Тальяферро. — Пожалуй, отчасти ты прав. Он ненавидит нас вопреки разуму, не имея на то никаких оснований. К тому же как еще можно расценить тот факт, что он отказывается сфотографировать свои записи — ведь это необходимо сделать из простой предосторожности……

Произнося последнюю фразу, Тальяферро вертел в руках собственный микрофотоаппарат. Это был ничем не примечательный небольшой цилиндрик чуть толще и короче обычного карандаша. В последние годы такой аппарат стал непременным атрибутом каждого ученого. Скорее можно было представить врача без фонендоскопа или статистика без микрокалькулятора, чем ученого без такого фотоаппарата. Обычно его носили в нагрудном кармане пиджака или специальным зажимом прикрепляли к рукаву, иногда закладывали за ухо, а у некоторых он болтался на шнурке, обмотанном вокруг пуговицы.

Порой, когда на него находило философское настроение, Тальяферро пытался осмыслить, как в былые времена ученые могли тратить столько времени и сил на выписки из трудов своих коллег или на подборку литературы — огромных фолиантов, отпечатанных типографским способом. До чего же это было громоздко! Теперь же достаточно было сфотографировать любой печатный или написанный от руки текст, а в свободное время без труда проявить пленку. Тальяферро уже успел снять тезисы всех докладов, включенных в программу съезда. И он не сомневался, что двое его друзей поступили точно так же.

— Во всех случаях отказ сфотографировать записи смахивает на бред душевнобольного, — сказал Тальяферро.

— Клянусь космосом, никаких записей не существует! — в сердцах воскликнул Райджер. — Так же как не существует никакого изобретения! Он готов на любую ложь, только бы вызвать в нас зависть и хоть недолго потешить свое самолюбие.

— Допустим. Но тогда как он послезавтра выкрутится? — спросил Конес.

— Почем я знаю? Он же сумасшедший.

Тальяферро все еще машинально поигрывал фотоаппаратом, лениво размышляя, не заняться ли ему проявлением кое-каких микропленок, которые находились в специальной кассете, но решил отложить это занятие до более подходящего времени.

— Вы недооцениваете Вильерса. Он очень умен, — сказал он.

— Возможно, десять лет назад так оно и было, — возразил Райджер, — а сейчас он — форменный идиот. Я предлагаю раз и навсегда забыть о его существовании.

Он говорил нарочито громко, как бы стараясь изгнать тем самым все воспоминания о Вильерсе и обо всем, что с ним связано. Он начал рассказывать о Церере и о своей работе, заключавшейся в прощупывании Млечного пути с помощью новых радиоскопов.

Конес, внимательно слушая, время от времени кивал головой, а затем сам пустился в пространные рассуждения о радиационном излучении солнечных пятен и о своем собственном научном труде, который вот-вот должен выйти. Темой его было исследование связи между протонными бурями и гигантскими вспышками на солнечной поверхности.

Что касается Тальяферро, то ему в общем-то рассказывать было не о чем. По сравнению с работой бывших однокашников деятельность Лунной обсерватории была лишена романтического ореола. Последние данные о составлении метеорологических сводок на основе непосредственных наблюдений за воздушными потоками в околоземном пространстве не выдерживали никакого сравнения с радиоскопами и протонными бурями. К тому же его мысли все время возвращались к Вильерсу. Вильерс действительно был очень умен. Все они знали это. Даже Райджер, который все время лез в бутылку, не мог не сознавать, что если телепортация в принципе возможна, то по всем законам логики именно Вильерс мог открыть способ ее осуществления.

Из обсуждения их собственной научной деятельности напрашивался печальный вывод, что никто из друзей не внес в науку сколько-нибудь значительного вклада. Тальяферро внимательно следил за новинками специальной литературы и не питал на этот счет никаких иллюзий. Сам он печатался мало, да и те двое не могли похвастаться трудами, содержащими сколь-нибудь важные научные открытия.

Приходилось признать, что никто из них не произвел переворота в науке об изучении космоса. То, о чем они самозабвенно мечтали в годы учебы, так и не свершилось. Из них получились просто знающие свое дело труженики. Этого у них не отнимешь, но, увы, и большего о них не скажешь, и они отлично сознавали это.

Другое дело — Вильерс. Они не сомневались, что он намного обогнал бы их. В этом-то и крылась причина их неприязни, которая углублялась еще и невольным чувством вины перед бывшим товарищем.

В глубине души Тальяферро был уверен, что вопреки всему Вильерсу еще предстоит великое будущее, и эта мысль лишала его покоя.

Райджер и Конес, несомненно, были того же мнения, и сознание собственной заурядности могло вскоре перерасти в невыносимые муки уязвленного самолюбия. Если по ходу доклада выяснится, что Вильерс на самом деле открыл способ телепортации, он станет признанным гением и произойдет то, что было ему предопределено с самого начала, а его бывших соучеников, несмотря на все их заслуги, предадут забвению. Им достанется всего лишь роль простых зрителей, затерявшихся в толпе, которая до небес превознесет великого ученого.

Тальяферро почувствовал, как душа его корчится от зависти. Ему было стыдно, но он ничего не мог с собой поделать.

Разговор постепенно угасал.

— Послушайте, а почему бы нам не заглянуть к старине Вильерсу? — отводя глаза, спросил Конес.

Он пытался говорить тепло и непринужденно, но его фальшивая сердечность никого не могла обмануть.

— К чему эта вражда?.. Какой в ней смысл?..

«Конес хочет выяснить, правда ли то, о чем нам сказал Вильерс, — подумал Тальяферро. — Пока он еще не теряет надежды, что это всего лишь бред сумасшедшего, и хочет убедиться в этом немедленно, иначе ему сегодня не заснуть.»

Но Тальяферро и сам сгорал от любопытства, а потому не стал возражать против предложения Конеса, и даже Райджер, неловко пожав плечами, сказал:

— Черт возьми, это неплохая идея.

Было около одиннадцати вечера.


Тальяферро разбудил настойчивый звонок у двери. Мысленно проклиная того, кто посмел нарушить его сон, он приподнялся на локте. С потолка лился мягкий свет индикатора времени — еще не было четырех.

— Кто там?! — крикнул Тальяферро.

Прерывистые резкие звонки не умолкали.

Тальяферро ворча набросил халат. Он открыл дверь, и яркий свет, хлынувший из коридора, заставил его на секунду зажмуриться. Лицо стоявшего перед ним человека было ему хорошо знакомо по часто попадавшимся на глаза трехмерным фотографиям.

— Мое имя — Хьюберт Мендел, — отрывистым шепотом представился тот.

— Знаю, — сказал Тальяферро.

Мендел был одним из крупнейших астрономов современности, достаточно выдающимся, чтобы занимать важный пост во Всемирном бюро астронавтики, и достаточно деятельным, чтобы стать председателем секции астронавтики нынешнего съезда.

Тальяферро вдруг вспомнил, что, по словам Вильерса, именно Менделу демонстрировал он свой опыт по перенесению массы. Мысль о Вильерсе окончательно отогнала сон.

— Вы доктор Эдвард Тальяферро?

— Да, сэр.

— Одевайтесь. Вы пойдете со мной. Произошло очень важное событие, которое касается одного нашего общего знакомого.

— Доктора Вильерса?

Веки Мендела слегка дрогнули. На редкость светлые брови и ресницы делали его глаза какими-то странно незащищенными. У него были мягкие редкие волосы. На вид ему было лет пятьдесят.

— Почему вы назвали Вильерса? — спросил он.

— Он упомянул вчера вечером ваше имя. Кроме него, я не могу вспомнить ни одного человека, с которым мы были бы знакомы оба.

Мендел кивнул и, подождав, пока Тальяферро оденется, вышел следом за ним в коридор. Райджер и Конес ожидали их в номере этажом выше. В покрасневших глазах Конеса застыло тревожное выражение. Нетерпеливо затягиваясь, Райджер курил сигарету.

— Вот мы и снова вместе. Еще один вечер встречи, — произнес Тальяферро, но его острота повисла в воздухе.

Он сел, и все трое молча уставились друг на друга.

Райджер пожал плечами.

Глубоко засунув руки в карманы, Мендел зашагал взад-вперед по комнате.

— Господа, я приношу свои извинения за причиненное вам беспокойство, — начал он, — и благодарю за то, что вы не отказали мне в моей просьбе. Но я жду от вас большего. Дело в том, что около часа назад умер наш общий друг Ромеро Вильерс. Тело его уже увезли из отеля. Врачи считают, что смерть произошла от острой сердечной недостаточности.

Воцарилось напряженное молчание. Райджер попытался было поднести ко рту сигарету, но его рука остановилась на полпути и медленно опустилась.

— Вот бедняга, — произнес Тальяферро.

— Какой ужас, — хрипло прошептал Конес. — Он был…

Слова замерли у него на губах.

— Что поделать, у него было больное сердце, — стряхивая с себя оцепенение, произнес Райджер.

— Следует уточнить кое-какие детали, — спокойно возразил Мендел.

— Что вы имеете в виду? — резко спросил Райджер.

— Когда все вы видели его в последний раз? — поинтересовался Мендел.

— Вчера вечером, — ответил Тальяферро. — Мы встретились как бывшие однокашники. До этого дня мы не видели друг друга десять лет. К сожалению, не могу сказать, что это была приятная встреча. Вильерс считал, что у него имелись основания быть в обиде на нас, и он очень раскипятился.

— И в котором часу это произошло?

— Первая встреча состоялась около девяти вечера.

— Первая?

— Позже мы повидались еще раз.

— Он ушел очень возбужденным, — взволнованно объяснил Конес. — Мы не могли примириться с этим и решили попробовать объясниться с ним начистоту. Ведь когда-то мы были друзьями. Поэтому мы отправились к нему в номер……

— Вы пошли к нему все вместе? — быстро спросил Мендел.

— Да, — с удивлением ответил Конес.

— В котором часу это было?

— Что-то около одиннадцати. — Конес обвел взглядом остальных.

Тальяферро кивнул.

— И как долго вы оставались у него?

— Не больше двух минут, — сказал Райджер. — Он велел нам убираться вон. Похоже, он вообразил, будто мы явились отнять у него его записи. — Он остановился, как бы ожидая, что Мендел поинтересуется, о каких записях идет речь, но тот промолчал, и Райджер продолжил:

— Мне кажется, Вильерс хранил эти записи под подушкой, потому что, выгоняя нас, он как-то странно пытался прикрыть ее телом.

— Возможно, как раз в ту минуту он уже умирал, — с трудом прошептал Конес.

— Тогда еще нет, — решительно сказал Мендел. — Раз вы были у него в номере, значит, там, вероятно, остались отпечатки ваших пальцев.

— Не исключено, — согласился Тальяферро. Его почтительное отношение к Менделу постепенно сменялось нетерпением: было четыре часа утра и плевать он хотел на то, Мендел это или кто другой.

— Может, вы наконец скажете, что означает этот допрос? — спросил он.

— Так вот, господа, — произнес Мендел, — я собрал вас не только для того, чтобы сообщить о смерти Вильерса. Необходимо выяснить ряд обстоятельств. Насколько мне известно, существовал всего один экземпляр его записей. Как оказалось, этот единственный экземпляр был вложен кем-то в окуркосжигатель, и от него остались лишь обгоревшие клочки. Я не читал этих записей и даже никогда их не видел, но достаточно знаком с открытием Вильерса, чтобы, если понадобится, подтвердить на суде под присягой, что найденные обрывки бумаги с сохранившимся на них текстом являются остатками того самого доклада, который он должен был сделать на съезде… Кажется, у вас, доктор Райджер, есть на этот счет какие-то сомнения. Правильно ли я вас понял?

— Я далеко не уверен, собирался ли он всерьез выступить с докладом, — кисло улыбнулся Райджер. — Если хотите знать мое мнение, сэр, Вильерс был душевнобольным. В течение десяти лет он в отчаянии бился о преграду, возникшую между ним и космосом, и в результате им овладела фантастическая идея мгновенного перенесения массы, — идея, в которой он увидел свое единственное спасение, единственную цель жизни. Ему удалось путем каких-то махинаций продемонстрировать эксперимент. Кстати, я не утверждаю, что он старался надуть вас умышленно. Он мог быть с вами искренен и в своей искренности безумен. Вчера вечером кипевшая в его душе буря достигла своей кульминации. Он возненавидел нас за то, что нам посчастливилось работать на других планетах, и пришел к нам, чтобы, торжествуя, показать свое превосходство над нами. Для этой минуты он и жил все прошедшие десять лет. Потрясение от встречи с нами могло в какой-то мере вернуть ему разум, и Вильерс понял, что на самом деле он — полный банкрот, что никакого открытия не существует. Поэтому он сжег записи, и сердце его, не выдержав такого напряжения, остановилось. Как же все это скверно!

Лицо внимательно слушавшего Мендела выражало глубокое неодобрение.

— Ваша версия звучит очень складно, — сказал он, — но вы не правы. Меня, как это вам, вероятно, кажется, не так-то легко провести, демонстрируя мнимый опыт. А теперь я хочу выяснить кое-что еще. Согласно книге регистрации, вы, все трое, являетесь соучениками Вильерса по колледжу. Это верно?

Они кивнули.

— Есть ли среди приехавших на съезд ученых еще кто-нибудь, кто когда-то учился с вами в одной группе?

— Нет, — ответил Конес. — В год нашего выпуска только нам четверым должны были дать диплом астронома. Он тоже получил бы его, если б……

— Да-да, я знаю, — перебил его Мендел. — В таком случае кто-то из вас троих побывал еще один раз в номере Вильерса в полночь.

Его слова были встречены молчанием.

— Только не я, — наконец холодно произнес Райджер. Конес, широко раскрыв глаза, отрицательно покачал головой.

— На что вы намекаете? — спросил Тальяферро.

— Один из вас пришел к Вильерсу в полночь и стал настаивать, чтобы тот показал ему свои записи. Мне не известны мотивы, которые двигали этим человеком. Возможно, все делалось с заранее продуманным намерением довести Вильерса до такого состояния, которое неизбежно приведет к смерти. Когда Вильерс потерял сознание, преступник — будем называть вещи своими именами, — не теряя времени, завладел рукописью, которая действительно могла быть спрятана под подушкой, и сфотографировал ее. После этого он уничтожил рукопись в окуркосжигателе, но в спешке не успел сжечь бумагу до конца.

— Откуда вам известно, что там произошло? — перебил его Райджер. — Можно подумать, что вы при этом присутствовали.

— Вы не далеки от истины, — ответил Мендел. — Случилось так, что Вильерс, потеряв сознание в первый раз, вскоре очнулся. Когда преступник ушел, ему удалось доползти до телефона, и он позвонил мне в номер. Он с трудом выдавил из себя несколько слов, но этого достаточно, чтобы представить, как развернулись события. К несчастью, меня в это время в номере не было: я задержался на конференции. Однако все, что пытался мне сообщить Вильерс, было записано на пленку. Я всегда, придя домой или на работу, первым делом включаю запись телефонного секретаря. Такая уж у меня бюрократическая привычка. Я сразу позвонил ему, но он не отозвался.

— Тогда кто же, по его словам, там был? — спросил Райджер.

— В том-то и беда, что он этого не сказал. Вильерс говорил с трудом, невнятно, и все разобрать оказалось невозможно. Но одно слово Вильерс произнес совершенно отчетливо. Это слово — «однокашник».

Тальяферро достал из внутреннего кармана пиджака свой фотоаппарат и протянул его Менделу.

— Пожалуйста, можете проявить мои пленки, — спокойно сказал он. — Я не возражаю. Записей Вильерса вы здесь не найдете.

Конес последовал его примеру. Нахмурившись, то же самое сделал и Райджер. Мендел взял все три аппарата и холодно сказал:

— Полагаю, что тот из вас, кто это совершил, уже успел сменить пленку, но все же… Тальяферро пренебрежительно поднял брови.

— Можете обыскать меня и номер, в котором я остановился.

С лица Райджера не сходило выражение недовольства.

— Погодите-ка минутку, черт вас дери. Вы что, служите в полиции?

Мендел удивленно взглянул на него.

— А вам очень хочется, чтобы вмешалась полиция? Вам нужен скандал и обвинение в убийстве? Вы хотите сорвать работу съезда и дать мировой прессе сведения, воспользовавшись которыми, она смешает астрономов и астрономию с грязью? Смерть Вильерса вполне можно объяснить естественными причинами. У него на самом деле было больное сердце. Предположим, тот из вас, кто был у него в полночь, действовал под влиянием импульса и совершил преступление непреднамеренно. Если этот человек вернет пленку, нам удастся избежать больших неприятностей.

— И преступник не понесет никакого наказания? — спросил Тальяферро.

Мендел пожал плечами.

— Я не стану обещать, что он выйдет сухим из воды, но, как бы там ни было, если он вовремя сознается, ему не грозит публичное бесчестье и пожизн