Идиллия в духе Ватто [Владимир Семенович Короткевич] (fb2) читать онлайн

- Идиллия в духе Ватто 45 Кб скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Владимир Семенович Короткевич

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Владимир Короткевич Идиллия в духе Ватто


Падали листья.

Иногда под порывами ветра листья осыпались тысячами, и тогда даже в воздухе слышался их шелест. А потом ветер стихал, и листья начинали падать по одному.

А земля шелестела звонко и настойчиво; вдруг кто-то невидимый начинал петлять под деревьями, вздымая ворохи красных, желтых, зеленых с лимонными прожилками листьев.

В этот прозрачный октябрьский день Архангельское казалось покинутым, как дача с заколоченными окнами. Была тишина и запустение.

Молодая пара вышла из автобуса, углубилась в парк. Мужчина шел рядом с девушкой очень прямой, смотрел на мир холодными, зеленоватыми глазами. Светлые брови насуплены, большой рот сжат.

Во всем его облике — чуть приплюснутом носе, желтовато-смуглой коже, буйной копне каштановых волос было что-то напоминавшее льва. Но не того льва, обязанность которого рыскать по пустыне, а того, которого опутали сетью и вот-вот унесут в клетку.

Потому что на этом лице было неповторимое выражение настороженности, ожидания и еще чего-то. Опытный сердцевед сказал бы, что это печать повседневной и закоренелой тоски.

А она была птичка-веселунья, маленькая, умненькая. Кожа молочно-белая, волосы чересчур жесткие и тяжелые. Глаза — удивительные: огромные, черные, с голубоватым блеском.

Эти двое держались слишком тепло для сестры и брата, слишком рассудительно для любовников, слишком предупредительно для мужа и жены.

Они оказались на внутреннем дворе запертого музея, где мраморный Ахилл с манерно отчаянным лицом держал умирающего Патрокла. Они не заметили этой манерности и приняли ее серьезно. Как всем людям, чрезмерно переполненным собою, им казалось, что другие тоже чувствуют глубоко и сильно. Даже одинокая старуха, что дремлет в шезлонге на террасе, даже этот мраморный Ахилл.

— Его изувечили. Он совсем не Патрокл, он крепостной, — сказала она.

— Да, — согласился он, — этот парень хотел строить, а его заставили овсянку собакам варить.

— Что ты, он музыкант, — запротестовала она, — видишь, какие пальцы. А насчет овсянки — правда.

Они шли сплошным тоннелем из кустарника, который спускался вниз, к гроту. И вдруг она с прерывистым вздохом припала к нему.

— Любимый, — сказала она, — мы одни. Как хорошо!

Он целовал ее, сначала сдержанно, потом все сильнее, все более нежно. Прохожий с толстым портфелем в руках оторвал их от этого занятия. Прошел, покраснев затылком, покачал головой:

— Ну и ну. Р-распустился народ.

Она посмотрела ему вслед и тихо сказала спутнику:

— У него портфель из мамонтовой шкуры.

Спутник засмеялся. Оба пошли дальше и скоро вышли на балюстраду. Безучастно смотрели на них лица мраморных богов и героев. Влажно зеленел под ногами партер.

Губы девушки внезапно вложились в манерную улыбку:

— У меня нет интереса к таким прогулкам. И супирант мой что-то молчалив. Совсем, видно, не любит.

Он, казалось, не слышал. И она поняла: что-то не позволяет ему шутить.

— Расскажи хотя бы, как твои дела. Шесть… нет, даже девять лет мы не виделись, — сказала она.

— Да. С пятьдесят первого.

— И что ты делаешь?

— Догоняю. Времени мало. Я и тогда сделал ошибку, что пошел в университет. Я же любил живопись больше всего.

— Чем занимался эти годы?

Он улыбнулся.

— Жизнь изучал. Всякое было. Сначала в шахтах работал, потом… Да это тебя не должно интересовать.

Лицо его передернулось, но девушка, казалось, не заметила этого.

— Мне двадцать семь, а я почти ничего не сделал. Сейчас вот портрет матери закончил, а потом есть у меня задумка. Историческая. Иван Ветер, изменивший друзьям.

Она внимательно посмотрела на него.

— Это о восстании?

— Да. Понимаешь, здорово должно получиться. Пестрицкий в парче и этот, посиневший, на снегу. Можжевельник такой, представляешь, дымчато-зеленый, небо тяжелое.

— Да, — сказала она, — это было историческое свинство: пушки против безоружных… — и провела взглядом по голым мраморным фигурам и как-то поспешно сказала: — Бр-р, как им холодно.

Вместе сбежали по ступенькам вниз, и тут, возле грота Екатерины, она снова прижалась к нему.

— Поцелуй меня.

— Не могу, — сказал он, — уж очень эта баба завистливо смотрит. Сглазит, пожалуй…

— Не шути.

— Да я и не шучу. Просто не безопасно мне быть с тобой. И тебе… тоже.

Она опустила глаза. Лимонные, багровые, ржаво-красные листья кленов пестрой мозаикой лежали на земле. Девушка нагнулась и стала собирать их. Парень помогал.

— Ты где остановилась?

— У родственников. Станция по Ярославской дороге.

— Знала, что я здесь?

— Недавно узнала.

— Удивилась?

— Не очень.

Парень протянул ей огромный, зеленый, в пунцовых точках лист.

— Видишь, красивый какой… Ты развелась?

— С кем?

— С Борисом.

— Чтобы развестись, надо сначала выйти замуж, — сказала она

— Это правда.

Снова начался звонкий шелест в воздухе. Она посмотрела ему в глаза.

— Прошлое не забывается. А наше было удивительным. Ты не писал, я понимаю, ты не мог. Но потом…

— Что потом?

— Потом, когда… боль прошла. Я узнала, что они возвели на тебя поклеп, что это они выжили тебя из университета, и не могла им простить. Я так ждала, мне было так трудно…

— Борис не виноват, — сказал он, — это все Толька, его дружок. Подумаешь, вакцина противочумная. Борец. Старатель.

Девушка содрогнулась.

— Это была величайшая подлость: наклеить на тебя, такого доброго к людям, тот паршивый ярлык. Но верила же. Потом мне сказали, что ты оскорбил, назвал дурочкой энтузиасткой.

— Потом драка была. Борька стукнул меня. И совсем неожиданно…

— Знаешь… это же я виновата. Это я сказала ему, что раньше мужчины знали, как им действовать в таких случаях. Он пошел неохотно, он очень любил тебя.

— Тебя он любил больше.

Она не слушала его.

— А потом Толька решил сделать такое. А я не могла помочь тебе. Не нашлось у меня силы, чтобы помочь тебе, своему врагу, когда увидела такую несправедливость.

— Ладно, — сказал он. — Чего там.

На спуске навстречу им стали попадаться больные из санатория. И девушка снова — в который раз — заметила, как нахмурилось лицо ее спутника.

Он заметил одного — высокого, нахохлившегося, сутулого. Высокий шел в самый конец аллеи, к последнему указателю. Шаги давались ему тяжело, но, видно, он упрямо хотел взять последнюю, полукилометровую дистанцию, словно только она и отделяла его от выздоровления.

И парень взял вдруг девушку под руку и быстро повел ее по аллее.

Быстрей. Быстрей. Все быстрей.

Она едва поспевала за ним и не понимала, что случилось, прижимая к высокой груди охапку влажных пестрых листьев.

Тот человек из санатория остался уже далеко позади, они сбежали вниз по замощенной кирпичами тропинке, взрытой и вспученной корнями тополей, которые жадно пробивались к воздуху, к жизни.

Это уже был не бег, а полет среди красных, будто кровью облитых, кустов. Ветки хлестали их по рукам; двумя кометными хвостами взлетали за спиной желтые и багряные листья.

И перед взглядом молодого человека встал призрак минувшего: бег двух молодых, здоровых оленей в чащобе осенней пущи. Ветвистые, закинутые рога оленя, белая "салфетка" его подруги.

Трубный крик оленя. Далекое эхо любви.

Тогда и он охотился. Зачем? Это же очень страшно зверю: чувствовать где-то, за каждым кустом, невидимого стрелка…

Они помчались мимо спортплощадки, засыпанной бронзовыми листьями, потом, так же почти бегом, стали подниматься вверх по откосу. И постепенно все более одухотворенным становилось его лицо. И когда они снова достигли аллеи, она взглянула на эти крылатые брови, на дрожащие ноздри, на сильную, как кузнечный мех, грудь и тихо сказала:

— Боже, если бы ты и тогда, на тех откосах, был таким. Ты бы их всех разбросал. Ты бы и меня переубедил…

— Я всегда боялся несправедливости, пасовал перед ней.

— Знаю. Ты ершистый и злой. И очень добрый и безоружный. Я рада, что снова с тобой.

Она повернулась к маленькому бюсту Пушкина и бросила к подножью охапку лапчатых листьев, которые рассыпались веером.

— Спасибо тебе.

Мокрые листья пахли вином.

Парень опустился на корточки перед памятником и прочитал глубоко вырезанные буквы:

"Ты понял жизни цель, счастливый человек.

Для жизни ты живешь".

Деревья были какие-то неестественные. Влажность пропитала их кору, и они казались черными, обугленными.

— Смотри, — сказала она.

Возле самого партера виднелось несколько деревцев, листва которых была бледно-зеленой, но среди огненного индейского пожара других деревьев казалась слабо-голубой.

— Это нимфы прыгают, — понурила она голову, — метрески Пана. Знаешь, почему-то всегда ощущаю с ними кровную связь. Будто это я так…

И она запела на мотив старой пасторали:

— Я вас целую очень нежно…

Он посмотрел на нее ласково, как на ребенка.

— Нарисуй это, — сказала она.

— Да это же Ватто. В худшем случае Сомов… А можно и по-своему: идет аллеей такой селадон на красных каблуках. Лицо морщинистое, приторно-сладкое, один арап ведет его под руку, второй сзади несет табакерку.

— Не надо арапов, — сказала она, — пусть лучше две живые красавицы. Арапам что! А эти две видели, как на родной, доброй земле чужое вырастало: чужие театры, чужие дворцы, обычаи. Недобрая чужая сила. Страшно…

— Ну, я эти детские страхи пережил, — улыбнулся он, — тогда, когда ты не знала, что делаешь.

Они позавтракали в маленьком кафе, потом снова долго блуждали. И незаметно даже для себя самой она увела его прочь от людных аллей.

Старая церковь вросла в землю, провалившиеся ямы склепов были наполовину засыпаны листвой и мусором.

А внизу трепетала золотыми и зелеными монетами вся пронизанная косым грустным светом березовая роща.

С реки веяло тоскливой грибной прохладой.

Они спускались, волоча ногами целые лавины листьев. Над обрывом нависла выгнутая береза. И тут он прочитал в глазах девушки что-то такое, чего нельзя было не заметить.

Он прислонил ее спиной к этому выгнутому дереву, припал к ней, обнял, чувствуя мускулами плеча ее плечи, а руками — шершаво-атласную березовую кору.

Пошевелиться было нельзя, иначе они бы обязательно упали. Да им и не хотелось шевелиться. Он наклонился, поцеловал ее в приоткрытый рот.

И сразу закрутился вихрь, взметнулся над обрывом красный лиственный смерч. Парень подхватил ее на руки, сбежал вниз.

Милиционер, который вечно попадается на глаза в самое неподходящее время и в самых лучших местах, крикнул им вдогонку:

— Нельзя туда!

Куда там! Он уже барабанил по мосткам, которые вдавались в тихую протоку.

Солнце садилось, сплющенное, красное. Кармином окрасилась легкая зыбь вдали за плесом. Тенью на солнце плыл одинокий рыбак, а они не знали, что для людей на берегу они тоже только две тени, которые сплелись воедино на фоне пунцового диска.

Она брызнула ему в лицо водой, пахнувшей рыбой, и бросилась прочь, как испуганная лесная коза. Легкими прыжками, почти не касаясь земли, только словно проверяя, здесь ли она.

И он гнал ее, гнал, захлебываясь ветром.

Потом он куда-то исчез. Она оглянулась на бегу, еще раз оглянулась, разочарованная, и остановилась.

Его голос долетел сверху. Огромное дерево почти легло над водой, свесившись с низкого обрыва. Он стоял на нем, где-то среди ветвей, и, смеясь, звал ее:

— Ну, иди сюда. Иди же. Нет? Ну тогда я сам.

И легко сбежал по наклонной ветке, по которой забрался туда.

Она бросилась было бежать, но сразу остановилась, увидев перед собой топкое место. Он не дал ей опомниться, подхватил ее на руки, в два прыжка перепрыгнул болото, вынес на сухой берег и приблизил к ее глазам жесткие, пиратские глаза.

— Ну, — сказал он.

— Ну, — повторила она.

И вдруг — она увидела — в этих глазах промелькнул испуг, глубокая, безысходная тоска.

— Что с тобой? Задохнулся?

— Подожди минутку, — глухо сказал он. И, помолчав, совсем другим голосом: — Идем к автобусу. Там… лес по другую сторону шоссе. — И, будто оправдываясь, добавил: — Он не такой людный.

Надречная терраса была пустой. За гладью реки, за лугами с монашьими шапками стогов, за синими хвойными лесами полыхал, разливался, пророча ветер, тревожный закат. Жидкий багрянец лился на землю.

И в этом багрянце вставали дымные, насквозь золотые и сверкающие контуры невидимых кремлей.

Девушка взглянула на его лицо, залитое этим неземным светом. И воспоминание впервые в этот день встало перед ней.

…Часовня в далеком городке. Бронзовый ангел, возвышающийся над головами людей. А под ним, прямо на каменных плитах, разложен костер. И отражение, зыбкое, изменчивое, заливает кровью лицо этого ангела, делает его живым, угрожающим.

Из алтаря доносится резкий запах — людей не выпускают уже несколько дней. Люди сидят вокруг догорающего костра, который им позволили разложить. Старая женщина положила руку на голову девочки и добрым, безмерно добрым голосом говорит:

— Мы с тобой долго не увидимся, дочка. Но ты знай, свои быстро найдут тебя. Родина тебя не забудет. Помни, ты из России. Ты — советская.

А потом чьи-то руки, пахнущие жестким солдатским сукном, несут ее, а издалека доносятся голоса: "Мадонна, мадонна". Ее не забыли.

…Догорает закат, освещая лица тревожным, красноватым светом.

"Пожалей меня, сжалься, — хотелась сказать ей, — расплети мои косы. Вот я вся тут, перед тобой".

Но вместо этого она медленно пошла по узким в полумраке аллеям. Он шел за ней, боясь потерять ее в серой мгле.

И только на ступеньках террасы она остановилась возле мраморного льва, наклонилась над ним, глянула искоса на спутника.

— Это ты, — сказала она.

И поцеловала каменную умную морду.

Он стоял возле белеющего во мраке сфинкса.

— А это ты, — сказал он.

И его рука с трепетной нежностью погладила мраморную голову.

Потом они пресекли шоссе и вошли в молодой лес. Холодно светили во мгле белые, как девичьи руки, стволы берез.

Была тишина и покой.

Он видел, что ее глаза с ожиданием смотрят на него. Он чувствовал, что так больше нельзя, что она вызывает его на окончательный разговор.

И он решительно сел на пень.

— Слушай, — сказал он, — ты знаешь, почему я сегодня перегонял больного?

— Не знаю. Но ты будто хотел доказать что-то…

— И не доказал.

— В чем дело? Ты сегодня такой странный. Ты не можешь мне простить прошлого? Но я же…

— Глупость, — сказал он, — ты просто ничего не знаешь. Ты не знаешь, что я — конченый человек. У меня ангина пекторис. И необычно сильная.

— Что это? — спросила она. В самом звучании этих слов послышалось ей что-то угрожающее.

— Это болезнь. Грудная жаба. Она бывает обычно у стариков. Редко-редко у молодых, которые не по силам работали и много перенесли… И мне такая радость. — Он помолчал, потом добавил: — Страшно. И сам гипнотизируешь себя…

— Как это?

— Пока в кармане лекарства — припадки редчайшие. Но стоит забыть их дома и только вспомнить, как страх — и почти всегда припадок… Иногда в комнате не хватает воздуха. Хочется выбить окно. Конечно, это одна секунда, но кажется — века.

— Родной мой, — она опустилась перед ним на колени, — это все я виновата.

— При чем тут ты?

— Но я ведь теперь совсем, совсем не такая.

— Не надо, — сказал он. — Не думай, что я опускаю лапки. Я отчаянно сражаюсь, я очень хочу жить… — Он помолчал. — Я Тольке и другим этого дня в Архангельском не прощу.

— Но ты забываешь, что я с тобой… Я же тебя люблю.

— А я не могу, потому что тоже люблю. И смерть. И ты вдова. И наверняка нездоровые дети…

— Но ведь я тебя люблю.

Она говорила это так, будто хотела переубедить.

— Я должен работать, — сказал он. — Я и так почти загубил жизнь. За два года — если мне их милостиво дадут — я сделаю все, и тогда с легким сердцем… Я не могу потерять еще и это.

Лицо девушки застыло.

— Любимая моя, иначе нельзя. Я ошибся. Не надо было, чтобы ты приходила, не надо Архангельского, аллей, этого дня. Не надо было этого. Но что я мог поделать? Мне хотелось хоть один день, как все, а потом… Я смалодушничал.

— А мы могли бы…

— Нет.

И, будто боясь самого себя, он встал и пошел лесом к автобусной остановке. Он услышал позади — или это ему показалось — слабый окрик.

Потом она догнала его и молча пошла рядом.

Они сидели на скамейке, а мимо них один за другим пролетали грузовики, вырывая из небытия и снова окутывая мраком стволы и листву берез.

"В-ву-у, в-ву-у, в-ву".

Потом пришел автобус. Пустой. И они сели на задние сиденья. Кондуктор подала им билеты, внимательно посмотрела на молодую пару и, передернув, будто с мороза, плечами, села в другом конце машины.

Всю дорогу они ехали молча. Молчание было тяжким. Первой не выдержала она:

— Да говори же ты что-нибудь.

И он стал задавать вопросы, не ожидая ответа:

— Ну, как живешь? Как работаешь?

Этот голос все еще звучал у нее в ушах, когда они стояли на пригородной платформе Ярославского вокзала. Он решил проводить ее.

Но судьба, казалось, в последний раз пошла им навстречу: из репродуктора донесся дребезжащий мрачный голос:

— Граждане пассажиры! По техническим причинам отправление пригородных поездов задерживается. Тем, кто может добраться городским транспортом, советуем использовать эту возможность.

— Подождем! — упрямо сказал он.

— Дорогой мой, — тихо сказала она, — почему ты отказываешься от любви, почему так легко отказываешься от меня? Я сделаю безоблачными твои дни, я сделаю так, что тебе будет во сто крат легче. Я влила бы в тебя всю свою жизнь. Я же люблю. Я люблю тебя.

— Ты погубишь свою жизнь, — сказал он. — А я не хочу этого. Потому что люблю. Любил даже тогда, когда мне надо было ненавидеть.

Потусторонний голос из репродуктора:

— Граждане пассажиры! По техническим причинам… советуем использовать эту возможность.

— Дорогой мой, мы уедем отсюда. Будет теплое море. Оно будет целовать ноги. Мои и твои… И ты увидишь, ты увидишь, тебе станет легче.

— Не надо, — тихо сказал он, — не мани, не добивай.

— Граждане пассажиры… советуем использовать эту возможность.

Они стояли так около часа, упрямо ожидая поездов, которые не пойдут. И она говорила, говорила, веря в магию слов, которые уже ничего не могли изменить. И слова ее звучали в его ушах под траурный, нечеловеческий голос из репродуктора:

— Граждане пассажиры… советуем использовать эту возможность… советуем использовать…

И вдруг он сказал, глядя прямо ей в глаза:

— А ты мне не веришь. Ты думаешь, я просто не люблю тебя после того, что было.

Она пристально посмотрела на него:

— Нет… теперь верю.

— Граждане пассажиры… — дребезжал голос в репродукторе.

И тут он посмотрел на девушку, будто впервые увидел ее. Увидел, как она вся дрожит от холода. И острая, ни с чем не сравнимая боль резанула его по сердцу.

— Едем ко мне. Мы сегодня не дождемся поезда. Переночуешь у меня.

И почти бегом повел ее к остановке такси.

Когда они вошли в комнату, девушка бессильно опустилась в кресло. Он щелкнул выключателем — и за окном сразу весь мир окутало мраком и неуютно потемнели стволы наполовину голых деревьев.

Она дорожала, сидя в кресле. А он запер дверь, быстро включил рефлектор — в комнате было холодновато, потому что еще не начали топить, — и вытащил из шкафа шерстяной пуловер.

— Прочь это, — сказал он, вставая перед ней на колени.

Он отбросил туфельки в сторону и закутал ее ноги, с мучительной жалостью чувствуя, какие они холодные.

Потом поспешно налил ей стакан вина, открыл письменный стол. По комнате разлился приятный, совсем домашний аромат сада. Он вытащил весь ящик, наполненный зеленовато-восковыми яблоками, и поставил перед ней.

— Выпей. Ешь, — сказал он.

Они молча пили. В неприкаянном мраке за окном, за шумной темнотой парка дрожали городские огни.

И обоим казалось, что это не тот неуютный, и родной, и угрожающий город смотрит в их окно, а просто заброшенный хутор где-то на краю земли, и топится печь, и грустит в саду заброшенный шалаш сторожа, и сильный запах яблок, отдающий вином, наполняет все вокруг. Эта иллюзия счастья, невозможного теперь для них, была такой мучительной, что она сказала:

— Покажи мне свои работы.

Он даже с какой-то радостью раздвинул шторы.

И она невольно подалась назад: с полотна, стоявшего перед ней, лился такой тревожный красный свет, что хотелось закрыть глаза.

Она поняла, что этот отблеск угрожающего не мог быть обычной зарей.

Все было просто: насыщенное красным небо, багровое отражение в спокойной воде, склонившаяся под собственной тяжестью камышинка, перечеркнувшая горизонт. Становилось жаль чего-то, что-то угрожало, зарождалась в сердце неумолимая любовь.

— Это называется "Родина", — сказал он.

— Так еще никто не сумел, — сказала она.

— А вот еще.

Она увидела скособочившийся угол дома, окно, из которого, как флаг, вырывалась форточка, — видно, по комнатам гулял сквозняк, — двух собак, которые пили воду из продырявленного водостока. В стороне третий пес, испуганно озираясь, рыл себе в земле нору.

— Это называется "Война"? — спросила девушка.

— Да.

Потом была безграничная гладь воды, всемирный потоп, а над ним юноша, вздымающий на руках потерявшую сознание девушку. Вода все прибывала, и на лице юноши можно было прочитать: "Любимая, дыши, пока мои губы не скрылись под водой". И еще будто читалось: "Я не боюсь тебя, бог! Потому что я человек. Даже перед смертью".

Потом были другие полотна: люди с натруженными руками, шахтеры, крестьяне, молодые или старые, добрые или злые, но все — человечные.

— Я ненавижу смерть, — сказал он, — я ненавижу ее.

— А как ты сражаешься с нею?

— Смотри.

На новом полотне был лес, светло-зеленый, пронизанный солнцем папоротник. И в нем, будто в зеленых облаках, будто совсем не касаясь земли, столкнулись два могучих коня, сцепились в последней схватке два всадника.

Это было выполнено с такой дикой экспрессией, с таким драматизмом, что помимо воли приходила мысль: один из них, тот, что в черном, никуда не убежит.

Это Ян Прекрасный добивал Болотного Властелина.

Девушка вздохнула:

— Ты знаешь, что ты гений?

— У меня нет времени для того, чтобы стать им.

И, опустив штору, словно отрезал:

— Спи.

— Подожди, я еще побуду с тобой… Немножко. Я не хочу спать.

— Хорошо, — у него загорелись глаза. — И я тоже.

Они еще около часа разговаривали. И это были воспоминания, слова о прошлой любви, о том, что каждый из них пережил потом.

После этого он отбросил угол одеяла, поправил прохладную простыню, взбил подушку.

— Укладывайся. Я у соседа, за стеной. Его нет. Если что — постучи.

Она вопросительно смотрела на него. Он поставил на ночной столик графин с водой, тарелку с яблоками.

— Пижама в шкафу, если хочешь.

Лицо его казалось каменным. Он взял из шифоньера бритвенный прибор, попрощался и вышел.

Она лежала и долго ждала. Он не вернулся.

А в это время он постучал в комнату третьего соседа и сказал ему:

— Ты просил у меня бритву?

Добрые голубые глаза под белыми ресницами замигали:

— Когда? А-а… хорошо, мне как раз она нужна.

Он отдал бритву и ушел в соседнюю комнату.

Погасил свет, вытянулся под одеялом, чувствуя себя поверженным великаном.

Во мраке плыло перед ним белое лицо, призывные тени глазниц, голые руки поверх одеяла.

"Вот упали на пол туфли. Вот она легла. Вот ее глубокий вздох. Господи, как я люблю, как желаю ее! "

Он от боли стиснул зубы.

"Люблю… И убиваю. Нет, она молодая, здоровая. Эти годы пролетели для нее стороной. Она еще может стать счастливой, иметь друга, детей… "

Снова вырастал в душе страх.

"Как будто приступ? Выбить окно? Нет. Ошибка. Хуже всего, что его так и не было в этот день. Только предчувствие. Может, я преувеличиваю? Может, пойти к ней?"

Он чиркнул спичкой. Трепетный огонек выхватил из темноты точеную, почти безволосую, красивой формы руку.

"Жить бы тебе и жить, рука…"

В темноте мигал огонек папиросы. Какое-то подобие равновесия родилось в сердце.

"Пойти? Нет".

Так они лежали без сна, каждый в своей комнате. Только узкая перегородка. Но все равно что океаны.

"Работать, работать, работать. Только работать. Это единственное".

Вспыхивал красный светлячок.

"Смерть, я не боюсь тебя! Я бросаю тебе вызов. Я человек… Хотя сегодня, как грубое животное, оттолкнул ту, которую на руках бы носил всю жизнь… Но я же люблю ее. Я люблю ее, люблю, люблю!.. "

Он лежал, глядя в темноту. А на ночном столике неутомимо тикал будильник, отбивая бег времени.