загрузка...

Мечтатели (fb2)

- Мечтатели 201 Кб, 34с. (скачать fb2) - Николай Николаевич Златовратский

Настройки текста:



Николай Николаевич Златовратский Мечтатели[1] Рассказ

I

Когда кто-нибудь спрашивал Липатыча или Дему, всякий тотчас же, с особой готовностью, показывал в угол длинной и высокой мастерской с огромными закопченными и пыльными окнами, где они оба работали бок о бок: «Вон, вон они, Липатыч и Дема, у нас как же!» И при этом все почему-то улыбались непременно, но улыбались добродушно, ласково, любовно, как будто одно напоминание о них уже вызывало особое настроение в душе заводского человека.

Липатыч и Дема – оба были простыми рабочими в механической мастерской и закадычные приятели.

Липатыч был старый служака, выслуживший уже все сроки на пенсию, если бы только последняя для него существовала; Дема был почти вдвое его моложе. Липатыч был давно одинок и давно уже семьей была для него только та постоянно менявшаяся артель, в которой он работал; Дема же был женат и имел двоих детишек. У Липатыча поэтому не было своего хозяйства, и он нанимал «угол» в каморке Демы, а ребятишки Демы звали его «дедушкой».

И Липатыч и Дема были крестьяне, но Липатыч так давно уже был увезен из деревни в «учебу», что совсем забыл о своем деревенском происхождении: ему казалось, что не только он сам никогда не выходил за пределы «заводской округи», но что и родился он чуть ли не в самой мастерской. Это был истинно рабочий человек, – та, всем знакомая городская «мастеровщина», у которой, как известно, есть свой «нрав».

Дема – совсем наоборот. Несмотря на то что он уже лет десять работает рядом с Липатычем, несмотря на то что уже давно и семью к себе выписал он из деревни, – он весь жил в деревне; он за все эти десять лет как будто не видал хорошенько своей мастерской; она с утра до вечера только неясно, в каком-то тумане мелькала пред ним. И завод, и самый город – это было для него что-то временное, переходящее, как сонное видение, как станция, на которой останавливаются на несколько минут, чтобы проглотить кусок. Перед ним, в туманной дали, как желанная пристань, постоянно носилась деревня; вместо закопченных и сырых стен мастерской, среди грохота и шума машин и инструментов, он слышал трели жаворонка, скрип возов с сеном и снопами, говор сельской улицы; он видел свою избу, свою корову, лошадь, широкие поля, чистое бирюзовое небо, зеленый лес и… и простор, простор необозримый. «Вот уж скоро, – думал он постоянно и упорно каждый вечер, кончая работу в мастерской, – вот еще разве годок только, а там с ребятами переберемся к себе в деревню… И жена вздохнет… Все же оно там привольней, а то здесь, в прачках, уморилась… Теснота, сырь, болезни… Только бы вот на хозяйство скопить, а там и шабаш!..» Но проходил год, другой, а Дема все стоял у станка с утра до ночи, а другой раз и с ночи до утра, и пред ним по-прежнему, вместо грязного, темного и вонючего заводского двора, расстилался чистый, благоуханный простор деревенского поля… Дема, одним словом, был ненадежный человек среди коренного заводского населения; он принадлежал к той особой, впрочем, у нас еще довольно значительной группе рабочих, которая известна на заводах под кличкой «деревни».

Таковы были наши два приятеля. Дема уважал и по-своему даже любил Липатыча; Липатыч был привязан к Деме, но, как городской человек и притом пожилой, несколько ему как будто покровительствовал. Вообще они жили мирно и дружно, за исключением тех случаев, когда на Липатыча «находило» или «накатывало», как сам он говорил, и когда Дема за него «опасался». Особенно часто стало «находить» на Липатыча в последнее время, – оттого ли, что он чаще стал прихварывать или по другим причинам. Прихворнув, теперь обыкновенно Липатыч сердито говорил: «Ну, пора, пора тебе, служака, в яму лезть! Чего еще ждать?.. Сваливай колоду – отслужила!.. Кому нужда в гнилой колоде!.. На гнилую колоду неоткуда и слезе капнуть!..» Дема обыкновенно обижался на эти речи Липатыча, но в душе тем не менее хорошо понимал и чувствовал, как холод одиночества снедал Липатыча, и старался его утешить. Однако Липатыч этого не любил. «Ну, деревня, распустила нюни!.. А ты гляди прямо, в самую точку… Нечего глаза-то в сторону сворачивать!..» – ворчал он. И действительно, чуть только болезнь «отпускала» Липатыча, – он снова бодро нес свою рабочую службу, и только теперь чаще, чем прежде, разнообразя ее взрывами того особого «озорства», которое знало за Липатычем все население завода.

– Эй, деревня! Али помирать здесь задумал? – говорил одним воскресеньем Липатыч, входя в мастерскую, где уже все не только кончили «казенные уроки», но и то, что успели урвать из «казенного времени» на свой собственный барыш, а Дема, ничего не замечая и не слыша, продолжал неистово визжать громадным рашпилем по куску стали, воображая, может быть, что жаворонок напевает ему свои трели. – Ты чего же, деревня, забыл, что ли, что ноне праздник?.. Чего жадничаешь? Вас бы, жадных, давно следовало по шеям с завода… Баловство вот эдакое заведете да потом по деревням и разбежитесь… Брось, говорю, эту ахинею – все об одном думать… Я, брат, думал тоже. Не хватись вовремя, смотрел бы давно вперед затылком… На гвоздь уж веревку прилаживал… Бог спас!.. Я вот и один, да от такой подлости отбился, а у тебя семья… Брось, говорю…

– Ты, Липатыч, другой человек, – тихо и как-то мечтательно заметил Дема.

– Какой такой другой человек? Почему так? – обиделся Липатыч, грозно сверкая темными глазами из-под седых бровей. – Это еще надо доказать… Да… И ты человека старше себя обижать не имеешь права.

Липатыч был вообще очень чуткий человек ко всякой обиде; теперь же он окончательно был рассержен и хотел уйти, не дождавшись приятеля.

Тогда Дема, взглянув мельком на Липатыча, грустно почему-то покачал головой и сказал:

– Я вас, Вавил Липатыч, обижать не намерен… Я только к тому, что у меня – одно мечтание, а у вас – другое. Я вот к чему.

– Ты так и говори… А то – другой человек!.. Мы, брат, все одни, человеки-то!.. Пойдем чай пить.

Оба приятеля выбрались из мастерской и пошли по направлению к трактиру, и трудно было определить, кто из них был старше, так как Липатыч всегда шел впереди, гоголем, гордо и вызывающе подняв, как петух, голову, покрытую копной седых волос, на которой сбоку, блином, лежал замасленный картуз, а обе руки были засунуты в штаны под блузу; Дема же, напротив, шел тихо, медленно двигая длинными ногами, сутуловато согнув широкую спину и опустив вниз изъеденное оспой широкое добродушное лицо, с мясистым носом и крупными губами, как будто его неустанно пригнетала его неотвязная дума.

В ближайших к заводу трактирах и портерных[2] стоял дым коромыслом; все столы были заняты. Двери уже не визжали, а как-то жалобно стонали, устало и изнеможенно. Липатыч и Дема сели рядом с одной кучкой рабочих. Липатыч заказал чаю и мрачно молчал. Дема уже не раз внимательно и опасливо взглядывал на него и чувствовал, что нынче Липатычу не по себе и что, того гляди, он окажет свое «озорство».

Рядом сидевшие рабочие о чем-то громко беседовали, когда Липатыч совершенно неожиданно прервал их, не обращаясь в частности ни к кому.

– Я говорю, что всему причина дух этот самый… немецкий, – твердо и уверенно выговорил Липатыч на всю комнату несколько осипшим басом, подняв вызывающе, как и всегда, свою седую львиную голову и сверкая из-под седых бровей темными глазами. – Да, и от этого к нам всякая пакость идет…

– Ну-у! – проворчал Дема и сокрушенно покачал головой. Он уже знал, что такой приступ ни к чему хорошему не приведет, если Липатыч попал на эту «линию».

– Не смей! Молчи! – замахал Липатыч грозно своей, принявшей уже совсем стальной цвет рукой, предупреждая возражение. – Я знаю, что говорю… Сорок пять лет он у меня вот где сидит… И как его только к нам через границу пропущают – диво!.. Деньги, главная вещь, – не иначе… Потому, нет чтобы перенять что ни то хорошее от него, а все норовят пакость самую… Вот от этого и нет ни свету, ни воздуху для рабочего человека… Это просто одна подлость али измена!.. Да, ума нет – вся причина: дурачье! Больно уж смирен да богобоязлив русский человек, страх божий у него есть, – вот его всякий и лупит и в хвост, и в гриву…

– Ну, брат, тоже… – возразил вдруг один молодой, худенький и низенький рабочий, в новой синей блузе, с темным маленьким лицом, длинным сухим носом и быстрыми бегающими глазками, которого все звали Юркой. – Другой русский тоже, брат… есть тоже такие… хахали!.. О, о! Еще почище немца… Еще они самим-то немцем вроде как колбасой закусят да жидом поперчат!..

Громкий хохот десятка голосов раскатился по трактиру.

– Что-о? – сурово спросил Липатыч.

– А вот и то! – говорил поощренный Юрка, входя в азарт. – Брешешь ты – вот что! Немецкий дух!.. Своего весьма достаточно… Зачем, вишь, за границу пущают, измена! А ты вот поди попробуй – устрой шламбаум?

– Ты со мной не смей так говорить… Слушай ухом, а не брюхом об чем говорят, – степенно-сурово сказал Липатыч. – Молодо-зелено так-то разговаривать… Послужи с мое… Сорок пять лет…

– Что – сорок пять лет! Заладил одно!.. Тут, брат, наука-то нехитра… Мы тоже побывали в разных хороших местах, насмотрелись прелестей… Немцы! И немцы есть хорошие люди… Тут не в немце дело, а в положении лица… в жизни… в самой то есть жизни… Понял? Вот я тебе и говорю – своих подлецов весьма достаточно… Русачок-то, он, брат, тоже скользкий, мылом смазан… хоть бы наш Псой Псоич!.. Да чего далеко ходить: середь нас самих такие есть братцы-русачки – их голой-то рукой не трожь… Ящеры! Ха-ха! – засмеялся Юрка своей собственной остроте, и хохот гостей снова потряс жидкие трактирные перегородки, а на лампах задребезжали стеклянные подвески.

– Молчи! – крикнул Липатыч, грозно поднимаясь из-за стола. – Как ты смеешь такие слова говорить про своего брата? про рабочего?.. Ящеры?.. Да ты кто сам-то? – И вдруг Липатыч, схватив Юрку за плечи своими могучими руками, затряс его, как медведь молодую осину. – Ты кто, молошная твоя губа? – спрашивал Липатыч, сверкая глазами и подставляя свой толстый с синеватым налетом нос к самому лицу Юрки. Юрка не ожидал такого наступления: он смутился и медленно отступал, когда, не торопясь, по обыкновению, подошел к Липатычу Дема и ласково и тихо положил ему на плечо руку.

– Вавил Липатыч, нельзя так, – проговорил он, – несправедливо… У всякого своя есть правда… и всякий волен свою правду говорить… Надо быть справедливым…

– Ежели правда – всегда скажу! – заговорил ободренный защитой и Юрка. – Почему правду нельзя говорить?

– Убью!.. Молчи!.. Слышишь, убью за свово брата! – кричал Липатыч на Юрку, не обращая внимания на Дему. – Все поносят, все… и ты еще… Дуби-ина-а эдакая!..– выразительно закончил Липатыч и оттолкнул, хотя и осторожно, могучими руками слабого и худенького Юрку к стене. Затем он сурово окинул взглядом Дему и, ничего не сказав, отвернулся от него в сторону. В это время Юрка, чтобы оправиться и несколько поддержать в себе упавший дух, стал крутить дрожащими руками сигаретку, опасливо посматривая исподлобья на Липатыча, который продолжал стоять посередине комнаты, обводя возбужденным взглядом все еще смотревшую на него толпу трактирных гостей. Это временное затишье, по-видимому, опять придало храбрости неугомонному Юрке.

– Правду, брат, не скроешь, – снова осмелился он заметить, хотя и значительно тише. – Видали мы народец и из наших русачков… Видали, брат… Плодится он теперь не меньше немца… Не к чему и за границу посылать!.. Тоже немецкий вкус понимаем! – уже довольно свободно закончил Юрка, попадая в прежний тон снова, когда раздался поощрительный хохот.

– Отстанешь ты? А? Ты меня, окаянный, до какой степени довести хочешь? – уже не сказал, а как-то зашипел на Юрку Липатыч, высвобождая из карманов руки. Заметив жест Липатыча, Юрка не решился продолжать. Но зато вдруг возмутился смиренный Дема; с ним произошло что-то странное; он весь покраснел, пот выступил у него на лбу, прежде чем он собрался говорить.

– Не хорошо… так… Нет, не хорошо, – сказал он, не глядя на Липатыча, и на лице его уже не было обычной грустной улыбки; оно было сердито, и напружившиеся на лбу жилы побагровели от непривычного волнения и напряжения. – Что ж, коли правда?.. Правду должен говорить всякий… Надо быть справедливым… Особливо старому человеку… Это – первое дело!..

Липатыч подозрительно и удивленно взглянул на Дему.

– Правда, по-твоему? Правда, говорите?.. А? – Так на что же тогда надеяться-то, надеяться на что, окаянные вы люди? – крикнул Липатыч, но вдруг в самом конце его голос неожиданно надтреснул, задрожал, он почувствовал, как что-то поднялось у него к горлу и слезы подступили к глазам.

Липатыч смутился, быстро отвернулся, отошел в свободный угол и затем, подойдя к стойке, сердито сказал буфетчику: «Налей!..» Он выпил стакан водки и, не закусывая, ни на кого не смотря, не оборачиваясь, сердито вышел в другую, заднюю дверь.

Дема все время исподлобья следил за ним – и опять грустная, задумчивая улыбка чуть заметно появилась на его губах.

– Липатыч-то наш… загрустил, братцы, – уже совсем развязно сказал окончательно оправившийся Юрка, подсаживаясь к товарищам.

– Загрустишь, брат, – заметил глухо кто-то из дальнего угла. – Еще то ли заговоришь, как во тьме-то кромешной тридцать лет просидишь!

Дема при этом вдруг о чем-то вспомнил, может быть о своем собственном «мечтании», и глубоко вздохнул. Он было поднялся, чтобы выйти из трактира, как тихо и медленно ступая, словно в туфлях, подошла к нему и к Юрке какая-то странная фигура, в длинном, потасканном и засаленном пальмерстоне, в резиновых калошах вместо сапог, в старом цилиндре, с большими очками на толстом носу и с бритым подбородком. Странная фигура сняла цилиндр, оголив совсем гладкий череп, обрамленный жидкими рыжеватыми, с проседью, волосами, и стала низко раскланиваться, улыбаясь и причмокивая ввалившимися губами.

Юрка вопросительно и несколько даже нахально вскинул на нее глаза.

– Извините… Позвольте пожать ваша честная рука, – сказала фигура, протягивая сначала Деме, потом Юрке свою пухлую, красную, с рыжими веснушками руку. – Вы добра душа… Да… Мы тоже бывайт много несчастлив… О, да, да!.. Много труда и много несчастлив… Надо быть справедливый!.. Бог один…

И фигура, жалостно улыбаясь, робко раскланялась и снова отошла, надев цилиндр.

– Пфр! – фыркнул Юрка и вслед ей сделал самую школьническую гримасу; сидевшие с ним рабочие фыркнули, в свою очередь, и громко засмеялись.

Жалкая фигура медленно повернулась и в недоумении посмотрела на них.

– Бог один для всех! – повторила она и, снова жалобно и ласково улыбнувшись, пошла к двери.

Дема был взволнован и всей историей с Липатычем, и этою сценой, которую он не мог понять хорошенько, но от которой чувствовал тяжесть на душе, и ему не нравился смех рабочих. Он взял фуражку и незаметно выбрался из трактира.

II

Липатыч быстро шел по заводской улице, расталкивая попадавшиеся ему группы рабочих. Напряженно растерянными глазами он глядел вперед себя и, по-видимому, кого-то и что-то искал, но кого ему нужно было, он никак не мог припомнить. Он только чувствовал, что ему было душно и жарко и что внутри у него что-то «подкатывало» и клокотало, как в котле с кипятком. Он скоро и незаметно дошел до конца улицы – и остановился: пред ним был пустырь. Тогда он вдруг как будто что-то вспомнил и, быстро повернувшись, пошел к своей квартире. Там была жена Демы, – высокая, худая, с высохшей грудью женщина, которая шила у окна, и ее ребятишки. Ребятишки бросились было весело к Липатычу, но, взглянув на его лицо, пугливо и смущенно остановились. Липатыч этого не заметил. Он стоял среди каморы и рассеянно оглядывал ее. Наконец он спросил: «Нет его?»

– Да ведь он с вами пошел, Вавил Липатыч.

– Куда пошел? – строго допрашивал Линатыч.

– Да ведь вы в трактир пошли… вместе пошли… всегда вместе… Я уж и не знаю – как так вышло, что вы друг от друга отбились.

Липатыч опять что-то вспомнил, сошел с лестницы, но вдруг вернулся, вынул из кармана горсть подсолнечных семян, молча насыпал их в подолы ребятишкам и снова вышел на улицу. Подойдя к трактиру и заглянув, не входя, в дверь, он, наконец, казалось, все понял и уже уверенно, как к определенной цели, зашагал крупными шагами за заводскую округу. Чем дальше оставлял он за собой и невнятный гул, и говор заводской улицы, и песни, и визг гармоники и трактирных дверей, тем он начинал чувствовать спокойнее на душе и как будто приходить в себя: его не душило больше и не клокотало внутри. Он шел минут десять. За заводом скоро город кончился, и за небольшим выгоном уже начались поля: рожь, гречиха, горох… Кругом было так тихо, что Липатычу не верилось, что у него не шумит в ушах, не бьет в голову, не вертится все колесом пред глазами. Он остановился, посмотрел на ясное, беспредельное небо и вздохнул: «О, господи!.. Господи! – прошептал он. – Благодать!..» Ему стало почему-то грустно, но и хорошо. Потом он почему-то подумал: «Али умирать уж пора?..» И при этом он почувствовал, что там, на самой глубине души, что-то еще ныло и болело, за что-то было обидно… Он опять вспомнил, зачем пришел сюда, и стал кого-то внимательно высматривать. Вон вдали, среди самого поля, он заметил черную фигуру, неподвижно сидевшую в глубине межи. «Он самый!» – подумал Липатыч и, утвердительно мотнув своей лохматой седой головой, подошел к полям.

Между двумя полосами высокой золотистой ржи сидел на пригорке один-одинешенек Дема и задумчиво делал букетик из нарванных им васильков, ромашки и ржаных колосьев. Грубые и почерневшие от железной пыли пальцы плохо ладили с тонкими и нежными стеблями и лепестками. Но Дема, кажется, мало обращал на это внимания. Он иногда бросал в сторону сделанный букетик, срывал несколько новых колосьев ржи и начинал внимательно вглядываться в них, считать семена, пробовать их на язык. И в то же время он что-то мурлыкал себе под нос: это была какая-то длинная-длинная и бесконечно грустная мелодия, состоявшая даже не из слов, а из одних певучих звуков.

Липатыч подошел к Деме и тихо остановился возле него. Дема мельком взглянул на него и снова взялся за букетик, продолжая мурлыкать. Липатыч молча присел к нему и стал вертеть бумажную сигаретку.

– Я так и знал… Здесь, мол, он, беспременно, – наконец заметил Липатыч, не глядя на Дему и, по-видимому, весь занятый собственными мыслями.

Дема молчал.

– Беспременно! Я так и знал, – опять говорил Липатыч и уже начинал раздраженно сплевывать, затягиваясь крепким дымом махорки. – Да все одно – ахинея… Ничего не будет… Это вот ежели умирать пора – точно, места прекрасные… Пожалуйте, милости просим!.. И могилка свежая, и цветочки прорастут… В лучшем виде!..

– Что ж, Вавил Липатыч, я ведь, кажись, никому своим занятием не мешаю, – грустно заметил Дема, – на глаза не лезу… Стараюсь сторониться…

– Не мешаю!.. Не мешаешь – да не так рассуждаешь!.. Вот об чем я говорю, – строго и даже сурово сказал Липатыч.

– В чем же я не так рассуждаю?.. Только что насчет правды… Правду свою всякий должен говорить предо всеми. Запрещать это нельзя, и притом с кулаками!.. Надо быть справедливым, – в свою очередь возразил Дема в ответ на строгое поучение Липатыча, стараясь по возможности говорить резонистее и поучительнее.

– Заладил!..– раздраженно заметил Липатыч и сердито сплюнул. – Словно поп… ха!.. Право, словно поп, – повторил Липатыч и фыркнул в бороду: ему почему-то понравилось самому это сравнение Демы с попом.

Они оба замолчали. Дема все думал, что бы такое сказать, чтобы окончательно успокоить и себя, и Липатыча. И наконец, сказал то, что говорил всегда в затруднительных случаях.

– Я вам всегда говорил, Вавил Липатыч: оттого вы на меня осерчаетесь, что у вас – одно мечтание; а у меня – другое.

Но это замечание, по-видимому, не произвело теперь того впечатления на Липатыча, какое производило прежде. Дема искоса посмотрел на старого приятеля – и удивился. Липатыч, очевидно, совсем не слыхал, что сказал Дема: он сидел, нагнув седую большую голову над коленками, и до того смотрел грустно и раздумчиво в расстилавшуюся пред ним даль, что Дема почти не узнал Липатыча. Никогда еще не видал он его в такой «меланхолии», и Деме стало почему-то жалко старика, и вдруг он понял как будто, зачем это его старый приятель заговорил нынче так насмешливо о «могилке».

– Эх, брат, Демьян Петрович! – неожиданно заговорил Липатыч таким необычно мягким голосом, все посматривая перед собой вдаль, что Дема невольно, как будто ожидая чего-то необыкновенного, насторог жился, стараясь не проронить ни одного слова своего приятеля. – Тоже, друг, говорят: правда!.. Видали и мы эту самую правду… Видали!.. Не обидел бог. Было у меня такое времечко в моей жизни… Тоже стар уж я, добрая ты душа, грешить-то зря али попусту языком болтать. Тоже слова-то они с языка не спуста идут… Гляди, не ноне-завтра в яму свалите… Было и у меня времечко. Давно уж это было, признаться… Ты еще тогда, поди, без штанов бегал… Эвона когда это!.. Тянул это я тогда лямку на немецком заводе, в Питере, по Шлиссельбургскому трахту… Ну, тяну эту лямку, как быть, по чеети, умный ты человек, – а не то что… Тогда я, даром что моложе был, – куда был скромнее… Это уж я, умная ты голова, от старости озорую!.. А ты думал, я уж всегда был такой пропащий?.. Нет, погоди, друг… Так вот, служу я, значит, у этих немцев верой-правдой, жизнь свою для них покладаю и конца этому не чаю; только, леточком этак, помню, вдруг к нам в мастерскую гости!.. Добро пожаловать… Впереди дирехтор наш идет, значит, дорогу показывает, все объясняет, а за ним персона со звездой, а там еще персона, а за ними все юнцы – десятка два их было али три… Идут, работы рассматривают, инструменты, машины… Ну, глядят – как глядят, и шабаш!.. Поглядел и я на них, а потом думаю – чего нам в их!.. Их дело – глядеть, наше дело – статья особая… Забрал в руки напильник – только свист пошел за ушами!.. Глядь, кто-то меня по плечу трогает… Обернулся, а вокруг меня все гости стоят… Отер рукавом лоб, смотрю на них, – что дальше будет. «Молодец, – говорит один персона, – люблю таких!.. Эка, – говорит, – силища-то!.. Ну-ка, – говорит другому персоне, – ощупайте его!.. Жилы-то, жилы-то – проволока, – говорит!.. А это-кремень!..» А сам это меня пальцами то там, то в другом месте потычет. Ну, думаю себе, – что-то будет с тобой, Липатыч!.. Как бы тебя на конную площадь в продажу к барышникам не пустили!.. А персона тут и говорит нашему директору: «Отдайте, – говорит, – его нам… Мы, – говорит, – его на выставку выставим!» Смеется. Дирехтор говорит: «С удовольствием!..» И раскланивается… Ему что я!.. Конечно, с нашим удовольствием, хоть в омут головой спущай… «Ну, хочешь, – говорит, – братец, к нам в техническую школу?.. Вот ты будешь работать, а наши молодцы эти будут смотреть на тебя да к делу приучаться. Жалованья, – говорит, – тебе будет столько-то, работы столько-то…» Говорит он, а у меня пред глазами ровно уж мухи летают… Ну, – думаю, – должно, создатель с небеси на меня своим оком воззрил… Эко, подумаешь, на человека счастье сдуру нанесло… Ну, и пожил я тогда, умный ты человек!.. Было времячко и у нас!.. Было!.. Что!.. Сам себе хозяин, сам себе работник!.. Встанешь утром с прохладой, пойдешь в мастерские, материал, струмент изготовишь… Сам это, братец, в чистой блузе ходишь… Сапоги глянцем наведешь… Рыло-то с мылом вымоешь… Ну, а там, глядишь, – налетит к тебе в мастерские молодая команда… Шу-шу!.. Зажужжит, что улей… Молодо все, весело… Все барчуки… Неделя прошла, а уж все со мной ровно век прожили… Один кричит: Липатыч! мне бы то, пожалуйста… другой: Вавило Липатыч, будьте добренькие, мне бы это показать: как тут да как там… Ну, а ты, значит, этак держишь себя строго, в ноте, – тому покажешь, другому… Объяснишь все, обстоятельно… Полюбил, друг мой, я эту молодягу, ну, вот ровно своих племяшей… Такая у нас дружба пошла… А вечером, коли главный наставник уйдет, побросают инструменты, заберутся кучкой в угол, на станках, на чурбанах усядутся, и тут-то пойдут беседы!.. Меня притащут, посередь себя посадят… Про наше житье заставят рассказы говорить… И пойдут кто что знает!.. «Эх, господа, – закричит какой ни то кудряш, – кабы вот рабочего человека так-то устроить… по божьему!..» А другой кричит: «Кабы вот и мужичку деревенскому такое ж одолжение насчет жизни сделать?..» А третий расскажет, как по другим странам наш рабочий человек живет… И все так любовно… Все чтобы так доброе сделать трудящемуся, значит, человеку… Помню, один такой кудряш был… Говорит, – у мово, – говорит, – дяденьки фабрика; умрет – мне достанется… Я, – говорит, – первым делом по любви… Окликну, – говорит, – рабочих: вот, мол, братцы, так и так, по любви будем жить… Я пред вами весь начистоту буду… Обо всем сообща будем договариваться. Я в чем прошибусь – вы поправите; вы в чем недомекаете – я укажу… Говорит, а у самого глаза так и играют… Известно – вьюнош!.. А тут, глядь, кто ни то песню затянет… Одним махом подхватят, так ровно к небесам и вынесут!.. Голоса молодые, воздуху забирают в полную волю!.. Да, было времячко, Демьян Петрович, и у меня… Есть чем вспомнить… Да! Пожил Липатыч часок!.. Ну, и за то спасибо… Благодарим покорно!.. Так ли?

И Липатыч как-то особенно выразительно высморкался на сторону – и замолчал. Он ждал, может быть, что скажет Дема. Но Дема словно застыл, уставив глаза в землю, как будто рассказ Липатыча убаюкал его до сонных грез.

– Ну и что ж после того? – спросил Липатыч и долго смотрел на Дему. Но Дема не шелохнулся.

– Измена!..– выразительно сказал Липатыч.

– Слышь, Демьян Петрович, что я говорю: из-ме-е-на-а! – строго и отчетливо выговорил Липатыч. – И что всему начало и причина – немец… Вот что я говорю… Ты теперь пойми!..

Дема зашевелился. Очевидно, он готовился что-то наконец сказать.

– Что ж, Вавило Липатыч, – почему ж немец?.. Разве измена без немца быть не может, – сказал он.

– Где эти юнцы?.. Ты мне скажи – где они? – строго спросил Липатыч.

– Выросли, надо быть…

– Где ж они рощеные-то?

– Вы, Вавило Липатыч, не огорчайтесь очень, – мягко заметил Дема. – Где ж им быть?.. Знамо, они не немцы, а наши… барчуки… Проживают где ни то, потому они по мастерским или где около простого рабочего… черной работой заниматься не станут… А живут где ни то, по-благородному… Может, по заграницам.

Вдруг Липатыч поднялся и, нагнувшись к самому уху Демы, сказал каким-то тяжелым удрученным шепотом:

– Вот тут и есть… измена!.. Это он самый их деньгой обошел!.. Отшиб – прямое дело!..

Дема сомнительно покачал головой.

– Ну? что еще? – сурово прикрикнул на него Липатыч, выпрямляясь во весь рост. Дема опасливо взглянул на него: пред ним снова стоял прежний Липатыч, тот «озорной старик», которого знал и по-своему любил весь завод.

– Вот, Вавил Липатыч, – заметил Дема так же сурово, – вы вот все на стороне вину ищете… А я говорю: надо быть справедливым… особливо старому человеку…

Липатыч сурово посверкал на Дему своими черными глазами, плюнул – и, засунув руки в карманы штанов, сердито посвистывая, гордым гоголем пошел к заводу.

Дема только грустно покачал головой и остался. Он любил и очень уважал Липатыча, но он никак не мог, по мягкости и рассудительности своей натуры, переносить резкий, нетерпимый тон, который в последнее время все больше и больше прорывался у Липатыча, – а потому часто на него обижался. Дема знал Липатыча давно, слышал, как он ругает ругательски «немцев», и сначала просто не понимал, почему это Липатыч распалялся всегда такой к ним ненавистью. На заводе, на котором служили он и Липатыч, было и прежде и теперь всякое начальство: были и немцы (точно, что их было немало), и поляки, и евреи, и англичане (ну, положим, что и это все «немцы»), но были и самые настоящие, свойские русаки. Вот и теперь у них смотритель мастерской – самый коренной русак, и зовут его Псой Псоич (шельма он – точно и выбрался в начальство всеми правдами-неправдами). Очевидно, Липатыч был несправедлив и разносил только немцев единственно по своему озорству и крайней нетерпимости; когда же ему указывали на Псоя и спрашивали, какой он будет нации, – он с обычной своей озорной резкостью говорил: «Какой Псой нации? Пес он – вот какой нации!..» Дема так и не мог понять озлобления Липатыча против немцев и приписывал его исключительно «озорству».

И вот теперь, когда Липатыч так оскорбительно оставил Дему одного, – он, однако, не обиделся: он вспомнил и признание Липатыча, и его необычно мягкий тон, каким он вспоминал о своем прошлом, и его замечание о «могилке», и чем больше он думал об этом, тем грустнее и больнее становилось у него на душе; ему стало жалко и «старого служаку» Липатыча, и себя самого, и многих-многих других, – жалко и вместе обидно за что-то… На него как будто вдруг повеяло общим холодом жизни, тем холодом, который раньше он смутно ощущал в себе и думал, что это только ему «холодно», и от которого бежал он в свои «мечтания» среди полей, стыдливо скрывая их от шумной сутолоки заводской жизни.

– Ах, Липатыч, Липатыч, – прибавил он, так же загадочно и уныло покачав головой. Дема поднялся и медленно, раздумывая, пошел домой. Он вдруг открыл в Липатыче что-то, чего прежде не знал и не понимал.

III

Это случилось спустя месяц после «дружеского признания» Липатыча. Все заметили, что с Липатычем творится что-то необычное. Липатыч перестал совершенно кстати и некстати разносить «немцев». Липатыч сделался сразу как-то мягче, добродушнее и вместе с тем таинственнее; Липатыч не только не стрелял теперь сурово и вызывающе направо и налево своими черными глазами, но – напротив – весело всем улыбался ими и как будто каждому, на кого смотрел, загадочно подмигивал. Рабочим своей мастерской, поочередно, он уже успел неясно и туманно намекнуть на что-то, что сулило им в ближайшем будущем неизреченные блага. Дело было в том, что Псоя наконец совсем «порешили», и мастерская ждала назначения нового начальника. Завод был заинтересован. И только Юрка с некоторыми другими заводскими скептиками позволял себе по-прежнему сомневаться в значении таинственных подмигиваний Липатыча; но это всего единственный раз нарушило добродушное настроение Липатыча и вызвало в нем взрыв старого «озорства».

– Кто же он это будет? этот самый незнакомец? – спросил как-то опять в трактире неугомонный Юрка Липатыча, – стало быть, из русачков, не из немцев?

– Не из немцев, брат! А из наших… из самых, из настоящих, – таинственно подмигивая, сказал Липатыч.

– Та-ак-с!.. Какие же такие у них будут особые прелести?.. Все мы вот ждем от вас, что разъясните в точности, а замест того – только один туман…

– Дурак!..– проворчал сквозь зубы Липатыч. Он начинал волноваться.

– Это они-то-с… Ну, не велики прелести! – издевался Юрка, поощряемый обычным хохотом трактира.

Липатычу не хотелось объясняться с Юркой, а тем меньше открывать ему что-нибудь из того таинственного сокровища, которое полжизни носил он в своей груди. Но ему, однако, хотелось сразу убить Юрку одним словом. Он долго и пристально смотрел на него.

– Прелести какие – говоришь? – спросил он с расстановкой и отчетливо, – Душа-а!..

– Хо-хо! – залился Юрка. – Ну, нынче эта штучка по дешевым ценам ходит!..

И едва раздался новый взрыв поощрительного хохота, как Липатыч оглушительно закричал: «Убью!.. Посмей кто еще насмеяться!..»

Он, действительно, был страшен с своими сверкающими темными глазами, над которыми совершенно сошлись в одну сплошную крышу его густые седоватые брови. Смутился не только Юрка, но и весь трактир. Но, кажется, смутился теперь своего «озорства» и сам Липатыч: он сердито положил свой блин на мохнатую голову и ушел.

Дема, сидевший тоже в трактире, уже не думал теперь возражать Липатычу обычными благоразумными наставлениями. Но некоторые сомнения были и у него, и, придя домой, он осторожно заметил Липатычу, не ошибается ли он насчет своих предположений.

– Ну, вот еще!.. Не знают, что ли?.. Все узнал… Бутенко… Из тех самых, – уверенно отвечал Липатыч…

– Стало быть, немец? – еще более осторожно осмелился заметить Дема.

– Как немец?.. Никакого тут немца нет…

– Бу-те-нко… стало быть… Ну, стало быть, немец… или другой какой нации, – сомневался Дема.

– Говорю – человек… настоящий!.. Какого черта лысого еще тебе надо? – закричал Липатыч. – Нация!.. Никакой тут нации нет… Человек настоящий – и шабаш!..

После такого доказательства, сопровождаемого ударом кулака по столу, Деме ничего больше не оставалось, как терпеливо ждать событий.

Но не так терпеливо ждал этих «событий» Липатыч. От кого узнал Липатыч о назначении нового начальника – осталось для всех тайной; хотя очевидно было, что это стоило ему немало трудов и ухищрений. Но ни для кого не было тайной, что последние два дня, после работ, Липатыч аккуратно, даже не поужинав хорошенько, отправлялся в ту часть завода, где жило начальство, и долго ходил мимо того дома, в котором, как предполагалось, должен был поселиться новый начальник. Липатыч упорно смотрел в темные окна, ожидая того счастливого момента, когда наконец мелькнет в них свет. Так он ждал два вечера. Наконец «событие» совершилось. На третий день показалось несколько извозчичьих дрожек, которые подъехали разом к пустой квартире: на первых ехала прислуга с багажом; на вторых – барыня с двоими детьми; на третьих – жидкая, неказистая фигура, сгорбившаяся, в каком-то странном картузе с необыкновенно большим козырем вроде подзора над крыльцом. Липатыч так и впился в нее глазами, скрываясь за фонарным столбом. «Должно, и точно он!» – думал Липатыч еще с некоторым сомнением, переходя на противоположную сторону и устремив свой упорный взгляд на окна. Вот наконец и он – давно жданный свет. Окна мало-помалу освещались; в комнатах замелькали тени. Вот резко вырисовалась в окне высокая сухая фигура, с худым длинным лицом и длинной узкой бородой. Для Липатыча, очевидно, этого было достаточно. Он весело поправил на своей львиной лохматке блин и быстро пошел к своей квартире. Он был доволен и приветливо улыбался самому себе. «Он! – уверенно твердил Липатыч. – Самый… настоящий он… Я уж сразу узнаю, хоть с того света приди… Совсем тогда еще юнец был, а теперь, вишь ты, хозяйка, детки… Как быть, по порядку… Ну, конечно, пригляднее это, веселее для жизни!» – думал Липатыч, и редко знакомое ему чувство нежности наполняло его грудь. Липатыч не замечал, как он шел все скорее, и когда отворил дверь и увидал вопросительный взгляд Демы, он не удержался и торжественно крикнул: «Он!»

Зато с следующего утра Липатыч вдруг «замер», весь спрятался в себя, что-то глубоко затаил на дне своей души и молча, не проронив ни одного слова, не сверкнув ни на кого своим черным глазом, упорно работал за своим станком. По-видимому, он ничего не видал и не слыхал, но внутренне он весь жил одним напряженным ожиданием, и для него не пропадал ни один звук. Пробило десять часов – и худая, высокая, сутуловатая фигура нового начальника показалась в мастерской. Чувствовалось, что все работали дружнее, энергичнее, двигались быстрее и оживленнее, искоса и как бы мимоходом стараясь заглянуть в лицо начальника. Один Липатыч не шевельнулся, не взглянул на сторону от станка, как будто для него не было уже ничего важнее в мире того куска стали, над которым он возился: он – замер.

Между тем г. Бутенко, в кургузом пиджачке, как-то странно спотыкаясь длинными ногами в узких серых брючках, из-под которых несоразмерно выступали огромные острые носки штиблет, быстро прошел вдоль всей мастерской, направляясь, по указанию старшего мастера, в свою рабочую комнату. Хотя лицо его с длинным носом, продолговатое и смуглое, казалось суровым, но серые мягкие глаза так робко прятались за дымчатыми консервами и так боязливо старались избегать чьих-либо взглядов, что вся его персона производила какое-то неопределенное, двойственное впечатление. И когда он, сгорбившись, словно юркнул в дверь своей комнаты, Юрка никак не смог не крикнуть: «Усь!» – фыркнул на всю мастерскую, и тотчас же, спохватившись, взглянул на Липатыча. Но Липатыч не повел даже бровью… И с тех пор г. Бутенко был окрещен вновь, и мастерская единодушно признала за ним новое прозвище: он стал не г. Бутенко, а «Гусь»… Таковы нравы Юрки и его закадычных товарищей.

«Событие», о котором заставил Липатыч смутно мечтать и думать весь завод, совершилось, и осталось теперь одно – ждать «поступков». Липатыч, под видимым хладнокровием и суровой молчаливостью, внутренно был взволнован и переживал тяжелое душевное напряжение. Чтобы избежать излишних разговоров и даже просто пытливых взглядов со стороны Демы, Липатыч теперь и обедал, и ужинал урывом, наскоро и тотчас уходил из квартиры на улицу, на завод… Липатыч напряженно и терпеливо ждал «поступков», но поступков никаких не было.

Проходили дни – и жизнь мастерской шла обычным, заведенным порядком, как будто решительно ничего не случилось, кроме самой невидной и не редкой смены начальников, из которых каждый до того был похож один на другого, что Юрка даже затруднялся придумывать новые клички. Господин Бутенко по-прежнему, аккуратно, каждый день, четыре раза пробегал, спотыкаясь длинными ногами, через мастерскую в свой кабинет и обратно, вызывая молчаливое недоумение рабочих. Может быть, он все еще принимает мастерскую с ее запутанными счетами от Псоя? Может быть, так как назначать и принимать работы продолжал по-прежнему старший мастер. Господин Бутенко был неуловим – и это начинало, по-видимому, тревожить рабочих, и только когда, по поводу каких-то недоразумений с мастером, некоторым из рабочих пришлось являться к нему в кабинет, – все узнали, что он сух, холоден, неразговорчив и робок и что он никогда не смотрит в лицо рабочего, а либо в стол, либо на сторону. Это было первым открытием, которое несколько задело за живое всю мастерскую. Но вместе с тем было сделано и второе открытие: когда мастерскую посетило самое набольшее начальство, г. Бутенко был с ним также сух, холоден, молчалив и… робок. Но больше никаких «поступков» не было. Так прошла неделя. Очевидно, терпеть Юрке дальше было невозможно, – и вот однажды, когда г. Бутенко проскользнул, «как ящера», по словам Юрки, через мастерскую, торопясь обедать, в мастерской громко раздалось раздраженное восклицание: «Ну, погоди, гусь лапчатый. Я тебя выведу на свежую воду… Ты у меня заговоришь!»

Это говорил Юрка, внушительно поглядывая на Липатыча, – и поощрительный гул пронесся по всей мастерской. В груди Липатыча что-то заныло, «подкатило», кровь бросилась ему в голову. Но теперь он не только не закричал на Юрку, – он не взглянул на него: Липатыч его боялся.

После обеда старший мастер некоторым из рабочих назначал новые работы; в том числе был Юрка.

– Ступай, отнеси в кузницу, а я этой пакостью заниматься не намерен, – сказал отчетливо Юрка и бросил под станок стальную кувалду, которую мастер назначал ему для обработки.

Мастер искоса и подозрительно взглянул на него.

– Ну, мне что ж! – равнодушно сказал мастер. – Это не мое дело… Это он назначил…

Мастер махнул рукой и отвернулся от Юрки.

– Он? – спросил Юрка, в то время как его маленькие глазки сверкали раздраженно и вместе насмешливо, вызывающе. – Ну, поди и скажи ему, что здесь не ученики… Здесь мастера… Ежели он этого до сих пор не знает… Скажи ему!..

Мастер, не оборачиваясь, опять повел искоса на Юрку глазами и медленно прошел дальше.

В мастерской говор смолк и слышался только визг и грохот инструментов. Мастерская напряженно ждала «поступков». Юрка от нечего делать чистил свой станок и посвистывал и от времени до времени возбужденно поглядывал на Липатыча. Но Липатыч не поднимал глаз.

Прошло полчаса, когда послышался мягкий стук штиблет, которые рабочие прозвали «немецкими». Господин Бутенко, в сопровождении старшего мастера, подошел к Юрке.

– Мною назначена работа… Отчего не исполняют? – спросил, не повышая тона, г. Бутенко, останавливаясь против Юрки, но обратив свои серые, устало добродушные глаза на закоптелые окна мастерской. В руках он держал свернутую в трубку бумагу, и тонкие пальцы нервно постукивали по ней.

– Я не кузнец… Я мастер… по чистой работе, – отвечал Юрка, но почему-то сгустив голос до басовой октавы и смотря исподлобья, боком.

– Я этого не знаю… Я знаю, что мастерская должна исполнять назначенную работу, – говорил г. Бутенко, переводя глаза с окна на стены и еще нервнее барабаня по свертку пальцами.

– Я тоже не знаю, – грубил Юрка, – мое дело чистое… Я на всякой дряни измождать себя не намерен…

– Запишите штраф, – сказал г. Бутенко старшему мастеру, стараясь избежать его взгляда. – Если он и после того не возьмет работу, – запишите двойной… Если он…

– Здесь таких нравов нет… чтобы издеваться!.. Здесь не каторжные работы, – крикнул Юрка, отходя к двери. – Сначала бы надоть людей узнать, а не поверх очков глазами гулять!.. Мы живые, а не чугунные…

Господин Бутенко как будто ничего не слыхал, повернулся и, спотыкаясь, направился в свой кабинет.

В мастерской никто не сказал ни слова. Все чувствовали, что дело еще не решено и «настоящие поступки» еще впереди.

День уже приходил к концу. Работы заканчивались нынче, по случаю субботы, раньше. Все спешило покончить с протекшей неделей. Что делал в это время в своей рабочей комнате г. Бутенко – никто не знал, но, по-видимому, н он решил свести итоги своей недели.

Минут за десять до окончания работ в мастерской снова показался г. Бутенко. Он остановился около одного станка и что-то сказал старшему мастеру. Рабочие прекратили работу – и все смолкло.

– Я вынужден объясниться… Я надеялся, что это не будет нужно, – заговорил г. Бутенко тихим, слабым и прерывающимся голосом, по-прежнему ни на кого не смотря, опустив глаза на свои тонкие белые руки, которыми он, как и прежде, нервно барабанил по стальному колесу станка. – Я надеялся, что это не будет нужно… Но я, как и думал, ошибся… Как предполагал, к сожалению… И вот я вынужден сказать, что я не допущу… всего этого… не могу потерпеть… Я – честный и деликатный человек; я хочу, чтобы и мое дело сделано было честно и мои подчиненные были честны и деликатны… Я привык к этому… И не хочу учиться поступать по-другому.

Господин Бутенко становился все нервнее, и если бы слушатели были хотя сколько-нибудь расположены понимать его, они почувствовали бы, как дрожал его подбородок, когда он говорил, и сколько нравственных усилий стоила ему эта речь. Он заикался и не находил слов.

– Я думал… Я надеялся, так как я сам никого никогда не желал бы обидеть грубым словом… Но я увидал, к сожалению, кругом себя распущенность во всем – вот школа нашего рабочего. Это погибель для вас самих… Я не могу потерпеть… Я честно должен исполнить свои долг перед компанией, вы – передо мной… Да, честно, – повторил г. Бутенко и тяжело перевел дух, как будто собираясь с последними силами. – Пора, пора нам очнуться – и не купаться в грязи, а высоко поднять свое дело!.. Все, что этому будет мешать – вон, вон, как сорную траву… Мастерская – не богадельня и… не кабак… А я вижу – кабак!.. Это сделали вы сами, ваши здешние порядки и мои предшественники. Я буду точен и строг… Кто не хочет – пусть уходит… Мы найдем других. Другие не захотят – третьих, но у нас будет истинная мастерская, честно исполняющая свой долг, – а не кабак!.. И на первый раз я увольняю вот этого господина, – указал он на Юрку.

– Бессты-ыдник! – вдруг сдержанно раздалось среди общего молчания.

– Что это… Что это такое? – также сдержанно, пересиливая себя, спросил г. Бутенко, взглянув на ряды рабочих.

Все молчали.

– Вы делаете вызов, – проговорил г. Бутенко дрожащими губами. – Будем бороться!.. Будем…

– Бессты-ыдни-ик! – пронеслось уже явственно над всей мастерской.

– Старший! Запишите и оштрафуйте… Вы знаете сами кого… Я не хочу знать личностей, – почти прошептал г. Бутенко побледневшими, как мел, губами.

– Бессты-ыдник! – загремело уже под высокими сводами мастерской, и Липатыч, с сверкающими темными глазами, горевшими огнем обманутой, любимой мечты, боком выдвинулся из толпы мастеровых.

– Старший, старший!..– почти истерически выкрикнул г. Бутенко, увидав страшное и возбужденное лицо Липатыча. – Уведите отсюда вон… вон… навсегда… возьмите от меня этого дикого, злого старика!..

– Уморить меня хочешь… как собаку, на улице? На, коли… на, возьми!.. на память… от старика!..

Липатыч быстро разорвал ворот рубахи и, сняв со шнурка медный крест, протянул его к г. Бутенко.

Кровь бросилась в лицо г. Бутенко. Он быстро и смущенно отвернулся и, спотыкаясь еще более, чем обыкновенно, вернулся в свой кабинет.

Рабочие помолчали минуту, как пораженные столбняком, но тут кто-то сказал: «Ну, гусь лапчатый!» Мастеровые ахнули и с громким шумом и говором почти выбежали из мастерской.

Между тем из кабинета раздался тревожный звонок. Старший мастер бросился туда. Там в кресле сидел весь разбитый, как параличом, г. Бутенко, бледный, и прерывисто истерически дышал.

– Дайте… мне… воды… – чуть слышно прошептал он.

IV

Липатыч исчез. Прошло два дня, а его никто не видел ни в мастерской, ни в заводе. Липатыч был настолько свой человек в заводе, что его исчезновение заметили все сразу и это вызвало даже невероятные слухи. Говорили за достоверное, что Липатыч покончил с собой. На этом особенно настаивал Юрка, который теперь истыми днями болтался по трактирам и портерным. «Конечно, прикончился!.. Чего ж больше нашему брату надоть? Вот тебе за тридцать пять лет – пенсия, получай квитанцию! – говорил он обыкновенно зло и раздраженно, – До смертоубийства – прямое дело!.. Теперь у нас это разлюбезным манером приспособлено: прилег эдак к рельсу удалой головой – и прощайте, братцы-товарищи, до радостного утра!»

Один Дема не совсем доверял этим слухам, тем не менее он был неспокоен. Пользуясь всяким свободным часом, он уходил из дому и бродил по окрестностям, надеясь встретить Липатыча, один раз он как будто приметил его бродившим по тем самым полям, где они когда-то с ним беседовали. А затем Липатыч опять пропал из глаз. Придя домой, Дема часто сидел по целым часам и думал, думал медленно, упорно, напряженно… Когда он работал в мастерской, ему очень хотелось повнимательнее присмотреться к начальнику, но Бутенко являлся теперь в мастерскую на очень короткое время; все говорили, что Бутенко нездоров. Дема прислушивался теперь ко всему, что только говорили о Бутенко. Однажды, когда Бутенко совсем не пришел после обеда в мастерскую, Дема вечером, потихоньку, отправился к дому, где он жил, долго заглядывал в окна его квартиры и, присев у ворот на скамеечку, долго беседовал с дворником и кухаркой Бутенко. В его душе зрели и боролись какие-то совершенно новые для него мысли и ощущения, непонятные и противоречивые, зрели медленно, мучительно и не давали ему покоя.

На третий день вечером Липатыч вдруг «объявился». Дема был уже дома, когда Липатыч вошел своим обычным тяжелым и размашистым шагом.

– Входи, входи, не бойся!..– сказал он кому-то, и вслед за ним робко вошла в дверь жалкая фигура в резиновых опорках с цилиндром в руке; она вела за руку другую, еще более несчастную и жалкую фигурку – маленькую девочку, в старенькой шляпке, бумазейной коротенькой юбочке и больших старых мужских штиблетах.

– Вот и пришел, – сказал Липатыч. – Поди, думали, пропал Липатыч?.. Липатыч не пропадет!.. Это все одно, что с похмелья: погуляешь денек, продует свежим ветерком – всю дурь из головы вышибет!..

Липатыч, очевидно, старался казаться хладнокровнее и развязнее, но Дема смотрел на него подозрительно и опасливо.

– Вот, немца нашел, – продолжал Липатыч, ставя на стол бутылку с водкой. – Зашел в трактир, а он ко мне: раскланивается, словно чиновник!.. Позвольте, – говорит, – мусью, пожать вашу руку… Вы карош человек… Я вас, – говорит, – понимаю…

– О, ja, ja!.. Вы честна душа… Я вас теперь понимайт, – заговорила жалкая фигура, улыбаясь всей своей широкой красноватой физиономией.

– Ну, – говорю, – коли понимаешь, так пойдем со мной на квартиру ужинать, к приятелю… Ну, немец, садись и девчонку сажай.

– О, мы вас понимайт!..– говорил немец, робко присаживаясь на краешек стула и поместив между своими ногами маленькую фигурку и свой большой цилиндр. – Мы вас понимайт… Мы тоже был балшой механикер… О, ja!.. Балшой механикер… Большая служба служил… сорок лет служил…

– А теперь с голоду дохнешь? – сурово спросил Липатыч.

– О, ja… Много труда, много служба и много несчастлив… Бог один справедлив!..

– А девку зачем с собой таскаешь?.. Чья она?

– О, мне бог посылайт эту маленькую Антигон… и маленький канарейка… Мы поем, и бог нам дает пища… Бог справедлив!..

– Ну, коли так – ешь, немец!.. А потом… будем писать! – сказал Липатыч и раздраженно двинул немцу стакан водки и закуску.

Дема все подозрительнее и подозрительнее смотрел на Липатыча; он чувствовал, что хладнокровие и спокойствие Липатыча были напускные и что в душе его, очевидно, созрела какая-то мысль, которую он бесповоротно решил осуществить.

– А потом будем писать! – повторил Липатыч и вынул из кармана своего старого пальто бумагу и карандаш. – Говоришь, грамоту знаешь?

– Чего писайт?..– спросил немец и с грустным сомнением покачал головой…

– Как что?.. Обо всем будем писать… Все изложим, до последнего… Мы им покажем!.. Мы с тобой сами пойдем, самолично… Вот, мол, мы – смотри!..

– Куда будем ходить?..

– Правду искать, немец, правду искать!.. Немец опять жалостно покачал головой.

– Мы это не знайт… Мы сам себе помогайт… У нас там ферейн… Здесь нет ферейн…

– Сам помогай! Ты вот сначала полюби человека, по душе. В харю-то ты ему не плюй, на съезжей-то не пори![3] Вот как сначала-то!.. Ничего ты, немец, в наших делах не понимаешь… так слушай, что тебе говорят… У нас, в нашей России, этого не было, чтобы люди с голоду умирали… Это, брат, шалишь!.. Мы, брат, ее разыщем, правду-матку! Со дна моря найдем!.. Я тебе говорю – пиши, завтра мы с тобой и в дорогу!.. Мы, брат, и до Питера дойдем… Со мной не бойся!..

– О, господин механикер, мой очень плохо писайт по-русски!..

– Ничего!.. Было бы написано, а там разберут… Хитрости не велики… Пиши!..

Немец, видимо, совсем упал духом и почти умоляюще посмотрел сначала на Липатыча, потом на Дему.

– Не бойся, ничего не бойся… Я тебе говорю: найдем правду!.. Пиши!..– строго и решительно повторил Липатыч.

Вдруг Дема, сидевший все время в стороне, по обыкновению, тяжело поднялся, напружился и, весь покраснев, как всегда, когда он должен был сказать что-нибудь важное, проговорил, дотрагиваясь до плеча Липатыча:

– Вавил Липатыч!..

– Ну, что еще? – сурово спросил Липатыч.

– Оставьте это… – отчетливо выговорил Дема. Липатыч взглянул в глаза Деме: он смотрел на него твердо и решительно.

– Оставьте это… Время будет, – повторил он.

И к удивлению и немца, и самого Демы, Липатыч ничего не возразил. Может быть, во взгляде Демы, таком ясном, твердом и решительном, он уловил проблеск той надежды, которая еще продолжала смутно жить в его душе.

V

Назавтра был праздник. В маленькой каморке Демы, разделенной на две половины ситцевою занавеской, за которой помещалась печь и ютились его жена и дети, происходило нынче что-то не совсем обычное. Как раньше Дема подозрительно следил за Липатычем, так сегодня Липатыч, исподлобья и молча, подозрительно наблюдал за Демой, выкуривая сигаретку за сигареткой. Прежде всего его поразили уже то, что Дема нынче особенно долго и тщательно отмывал мылом с лица и рук насевшую за неделю стальную пыль; потом он потребовал от жены вынуть из сундука единственную манишку, существовавшую исключительно для очень важных случаев, вычистил особенно усердно свой «парадный» пиджак и, наконец, особенно долго и внимательно чесался пред маленьким тусклым зеркалом. Притом все это он делал до такой степени серьезно и вдумчиво, что жена, дети да и сам Липатыч боялись и не решались заговорить с ним.

Одевшись совсем по-парадному и надев новый картуз, Дема коротко сказал, что пойдет к обедне, и вышел. Липатычем овладело беспокойство; он хотел было выйти вслед за Демой, но подумал, швырнул свой блин на окно и остался.

Обедня отошла, и Дема торжественно и тихо вышел из церкви. Но домой он не пошел, а так же медленно и торжественно двинулся по направлению к квартире Бутенко. Подойдя к дому, он сначала заглянул в окна, постоял около парадного крыльца и затем прошел уже во двор, где отыскал дворника и спросил его тихо: «Дома сам-то?» – «Дома, надо быть». – «Здоров?» – «Надо быть, здоров. А что?» – «Здоров, ну и слава богу… А то как бы беспокойства не сделать». Собрав все эти предварительные сведения, Дема, наконец, прошел через задний ход на кухню. Здесь он снова, тихо и деликатно, «чтобы как-нибудь не побеспокоить», повторил прислуге те же самые вопросы, какие предлагал дворнику, и затем попросил доложить, «что, мол, слесарь из ихней мастерской желал бы самолично их видеть».

Минут через десять из двери, ведущей из комнаты в кухню, выглянули из-за очков подозрительно робкие глаза Бутенко.

– Что надо? – тихо спросил он, не входя в кухню.

Дема замялся.

– Желали бы переговорить… самолично, – сказал он.

Бутенко еще более робко и вместе подозрительно окинул взглядом Дему, но Дема с совершенно спокойной серьезностью выдержал этот взгляд…

Бутенко скрылся, и затем, через минуту, раздалось из-за дверей: «Войдите!»

Дема прошел через кухню в коридор и в отворенную дверь увидал Бутенко, сидевшего в своем кабинете. Он остановился в дверях.

– Что скажешь? – тихо спросил Бутенко, сидя боком к Деме, не оборачиваясь и не смотря на него; опустив вниз глаза, он вертел портсигар в своих тонких, хрупких пальцах, которые слегка дрожали.

– Насчет старичка, стало быть… Уволить изволили вы старичка, Вавилу Липатыча… А он, стало быть, заслуженный старичок… Так вот, стало быть, насчет его, – проговорил Дема, заминаясь, едва находя слова и в то же время желая как можно деликатнее разъяснить Бутенко дело, боясь, как бы не сказать какого-нибудь обидного слова.

Бутенко поморщился, и по лицу его пробежала тень болезненного раздражения.

– Вы не извольте беспокоиться, – тотчас сказал Дема, заметив это выражение на лице Бутенко. – Мы не то чтобы вас беспокоить али просить о чем…

– Так чего же вы хотите? – как-то досадливо-недоумевающе спросил Бутенко, подняв тусклые глаза на Дему. Дема кашлянул тихонько в руку и осторожно приблизился к Бутенко.

– Вы изволили, стало быть, уволить старичка… за озорство, – заговорил он, совсем понизив голос и нагибаясь туловищем почти к самому уху Бутенко. – А он, стало быть, Вавила Липатыч-то… Любит он вас!.. Да… Как любит-то, господин!.. Как отец, стало быть, родитель свою дитю малаго – вот как!

И Дема употребил все усилия, чтобы сказать эти слова как только можно нежнее, и при этом обычная грустная улыбка появилась на его лице.

Бутенко удивленно вскинул глазами на Дему и внимательно смотрел на него, как будто стараясь прочесть на его лице таинственный смысл непонятных слов.

– Что же вы об этом знаете? – наконец спросил он.

Дема весело улыбнулся и снова кашлянул в ладонь.

– Вот изволите видеть, с месяц эдак тому… вышли мы, стало быть, с этим старичком в поле… разгуляться, стало быть, – начал было Дема и остановился: он не знал, как и с чего начать.

Дема никак не ожидал, чтобы было так трудно передать все то, что он так глубоко и ясно чувствовал в своей душе. Дема, как и всегда в таких случаях, – напружился, покраснел, взглянул беспомощно в окно – и вдруг ему представилось так ясно и золотистое поле, и цветы, и он сам с своими «мечтаниями» с львиной седой головой, и все, все это стало пред ним, как живое, как будто происходило сейчас, тут, перед ним, и Дема заговорил свободно, просто, заговорил о каких-то «могилках», о полях, о своей деревне, потом опять о «могилках» и о Липатыче, о «немцах», об озорстве Липатыча и о том, как он любил и баловал его ребятишек, и о том, как мягко и нежно мог говорить иногда Липатыч о своих «мечтаниях», и, наконец, опять о немцах, и об «юнцах», и о том, как Липатыч караулил приезд его, Бутенко, и даже о том, как он, Дема, советовал Липатычу быть справедливым.

Дема говорил и смотрел на Бутенко такими добродушно улыбающимися глазами, как будто для него не было ни малейшего сомнения, что Бутенко чувствует и понимает всю эту странную пеструю панораму, которую развертывал он пред ним, как чувствует и понимает он ее сам.

А Бутенко сидел, не говоря ни слова, опустив голову и нервно перебирая дрожащими пальцами часовую цепочку.

Дема, наконец, остановился, подозрительно взглянул на Бутенко и опять кашлянул в руку.

– Стало быть, – начал было Дема.

Вдруг Бутенко вскочил и, нервно дрожа, начал быстро ходить по комнате.

– Что ж от меня хотят? Я… я ничего не понимаю, – заговорил он, стараясь не глядеть на Дему, – Это, это все… какой-то сумбур…

– Стало быть, только насчет этого старичка, – робко отступая к двери, проговорил Дема. – То ись, стало быть, полюбовнее бы…

– Я ничего не понимаю… Что – такое делается? Что вы говорите?.. Я… я, наконец, поймите, ничего не могу… Что я могу сделать?.. Оставьте меня с этим стариком!..

– Стало быть, этого старичка… не вспоминаете?

– Какого старичка? Что такое? – нервно вскрикнул Бутенко, как будто его хотят лишить жизни. – Поймите… мы должны исполнять свой долг… каждый… честно исполнять… А это что такое?.. Вы губите себя, губите меня… Это – одна распущенность… Это… это не даст жить спокойно ни вам ни мне никому… Это бог знает что такое!.. Все мы… понимаете?.. все мы должны…

Бутенко заикался, заминался, не находил слов. Дема смотрел во все глаза на Бутенко и, казалось, так же мало понимал его речи, как мало понял Бутенко его «панораму», смысл которой был так ему понятен и дорог.

Бутенко, так и не кончив своей речи, опять сел в кресло и замолчал, по-прежнему нервно перебирая дрожащими пальцами часовую цепочку.

А Дема в изумлении продолжал смотреть на Бутенко, решительно не зная, почему он так испугался. «Стало быть… стало быть, это – не он!» – мелькнуло в голове Демы.

Дема еще несколько раз взглянул искоса на Бутенко – и ему как будто стало даже жалко его.

– Пока прощения просим… И извините, – тихо проговорил Дема и, едва ступая на носках и кланяясь, выбрался из квартиры Бутенко.

«Стало быть… это не он!» – решил окончательно Дема.

Дема шел домой уже далеко не так важно и торжественно, как прежде.

Войдя в свою камору, он прежде всего встретил сердито-пытливый взгляд возбужденного Липатыча.

– Где был? – сурово спросил Липатыч.

– В церковь сходил, – отвечал Дема, снимая осторожно свои парадные одеяния.

– А еще где?

– А еще… к нему заходил.

– Так я и знал! – раздраженно проворчал Липатыч. – Ну и что ж ты ему говорил?

– Все говорил… То и говорил, что вы мне в поле говорили. Вот все это и говорил… А больше ничего не говорил… Мое дело сторона. Я ежели и говорил про себя – так одно, что надо быть справедливым, особливо старым людям… Вот это говорил.

– Ну и что ж он? – промычал Липатыч, скрывая за сиплым басом охватившее его волнение.

– Что ж он!.. Стало быть… стало быть – это не о н, Вавила Липатыч… Так думать надо – ошибка вышла.

– Не он, говоришь? – быстро спросил Липатыч с загоревшимися глазами.

– Нет, не он, – решительно ответил Дема. – Потому, ежели бы он…

– Молчи… не смей!.. Не говори ничего мне больше! – вдруг перебил его, сверкая возбужденными глазами, Липатыч и, схватив свой блин, быстро вышел из каморы.

* * *

Где пропадал Липатыч этот день – так и осталось тайной для Демы, хотя он вечером и обошел все заводские трактиры и портерные. Липатыч даже и не ночевал дома. А дня через два в трактире происходила такая сцена.

Липатыч, с котомкой за плечами, стоял среди толпы рабочих, окружившей его. Рядом с ним стоял немец и испуганно улыбался.

– Ну, братцы, прощайте! – говорил Липатыч, нервно потряхивая своей львиной гривой. – Не поминайте лихом! Куда ни шло – погуляю в последний разок по матушке-Рассее!.. Мне уж один конец, а только мы ее, эту правду-матку, выищем, мы ее со дна моря найдем. Нам не придется с нею жить – вам пригодится… А мы ее с немцем вам предоставим… Это, брат, шалишь: добро даром в миру не пропадает!..

– Куда будем ходить, господин механикер? – грустно и боязливо говорил немец, дрожащими пальцами перебирая по цилиндру.

– Со мной не бойся! Хуже нам с тобой не будет, – утешал его Липатыч, – а что лучше найдем – все наше будет!.. Аида, немец!.. Прощайте, братцы!.. Главное – живите дружнее… вот как мы с' Демой жили! Кабы еще не это, – так…

И Липатыч отчаянно махнул рукой.

– Ну, а за озорство мое не обессудьте… Что делать!.. Такими, значит, нас мать-Рассея зародила да такими вот ив гроб кладет!.. Аида, немец!..

Когда в ответ ему разнесся по трактиру сочувственный гул голосов, Липатыч степенно раскланялся на обе стороны и надел свой блин.

– Прощайте, братцы! А это мы с немцем все расследуем, как и что…

Липатыч вышел своей обычной гордой походкой, гоголем; за ним поплелась жалкая фигура немца в не менее жалком цилиндре и пальмерстоне, совершенно не понимая, какая сила увлекала ее за Липатычем.

Рабочие несколько минут молчали; грустно им было расставаться с Липатычем: жалко им было его и знали они, что не далеко уйти старику за своей заветной «мечтой», что уже ждет его, не нынче-завтра, одинокая могила, но все же им было отрадно думать, что среди них жил Липатыч и что это был свой человек для них.

Примечания

1

Впервые – в журнале «Русское богатство». 1893. No 4.

Неоднократно выходил отдельной книгой, в сборниках рассказов Н. Н. Златовратского. Включен в собрания сочинений Н. Н. Златовратского 1897 г. и 1912—1913 гг.

Текст печатается по изданию: Златовратский Н. Н. Собрание сочинений. Спб., 1912. т. 7.

(обратно)

2

Портерная – торговое заведение, где продают и пьют портер, английское темное пиво.

(обратно)

3

…на съезжей-то не пори!.. – съезжая – место, где производилась полицейская расправа.

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V



  • Загрузка...