Каменная болезнь. Бестолковая графиня [повести] [Милена Агус] (fb2) читать онлайн

- Каменная болезнь. Бестолковая графиня [повести] (пер. Ксения Тименьчик, ...) (и.с. linea italiana) 603 Кб, 142с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Милена Агус

Возрастное ограничение: 18+

ВНИМАНИЕ!

Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!

Да, мне есть 18 лет

Нет, мне нет 18 лет


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Милена Агус Каменная болезнь. Бестолковая графиня

Каменная болезнь

«Если я не встречу тебя в этой жизни, пусть останется чувство потери».

Так думает солдат в фильме «Тонкая красная линия»[1]

1

Бабушка познакомилась со своим Ветераном осенью 1950-го. Она впервые в жизни приехала из Кальяри на материк. Почти сорокалетняя и бездетная: из-за su mali de is perdas[2] у нее всегда случались выкидыши на первых месяцах беременности. Потому врачи и прописали ей лечение на водах, и она отправилась туда, надев широкое пальто, высокие ботинки со шнурками и прихватив чемодан мужа, с которым он когда-то приехал к ним в деревню.

2

Замуж она вышла поздно, в июне сорок третьего, после бомбардировок Кальяри американцами, а в те времена в тридцать лет незамужняя женщина уже считалась старой девой. Не то чтобы она была уродина или у нее не было поклонников, напротив. Но только все кавалеры в какой-то момент вдруг начинали наведываться все реже и реже, а потом и вовсе исчезали, так и не попросив ее руки у моего прадеда. Любезная синьорина, непреодолимые обстоятельства не позволяют мне ни в эту, ни в следующую среду de fai visita a fustetti,[3] как бы я того ни хотел. Бабушка ждала, но на третью среду ей обычно подсылали pipiedda[4] с запиской, вновь откладывая визит, на этом все и кончалось.

Мой прадед и бабушкины сестры все равно любили ее и такой, в отличие от моей прабабки: она ее просто за родную дочь не считала и обращалась с ней соответственно, говорила, что та сама знает почему.

По воскресеньям, когда девушки ходили к обедне или прогуливались вдоль шоссе под ручку со кавалерами, бабушка собирала в пучок свои волосы, которые даже на моей памяти, в старости, оставались у нее густыми и черными, а тогда и подавно, и шла в церковь, чтобы спросить у Бога, почему, ну почему он так несправедлив к ней и не дает ей узнать, что такое любовь. Ведь любовь — это самое прекрасное, единственное, ради чего стоит жить на этом свете, а так что это за жизнь, когда встаешь в четыре утра и работаешь по дому, потом в поле, потом учишься вышивать — скука смертная, — потом с кувшином на голове идешь к источнику за питьевой водой, да еще каждую десятую ночь напролет печешь хлеб, а еще таскаешь воду из колодца и кормишь кур. Раз уж Бог лишает ее любви, пусть лишит и жизни каким-нибудь способом. Священник на исповеди сказал ей, что думать так — тяжкий грех и что на свете есть много всего другого, но бабушке на все остальное было наплевать.

Однажды моя прабабка подкараулила ее во дворе с плеткой для быков и давай хлестать, пока на голове не появились раны и не подскочила температура. Дело в том, что до нее дошли давно ходившие по деревне слухи, что кавалеры разбегаются от ее дочери, потому что она забрасывает их пламенными любовными стихами со скабрезными намеками, чем пятнает не только свою честь, но и честь всей семьи. Она все хлестала и хлестала ее и вопила «Бесовка! Бесовка!», проклиная тот день, когда отправила ее в школу, где ее научили писать.

3

В мае сорок третьего в деревне появился мой дед: ему было за сорок, он служил на Кальярских солеварнях. В Кальяри у него был прекрасный дом на улице Джузеппе Манно, прямо возле церкви Санти-Джорджо-э-Катерина, где за крышами Ля Марины проглядывало море. От этого дома и от церкви, как и от многого другого, после бомбардировок 13 мая осталась только воронка с грудой обломков. Бабушкина семья приютила этого непризывного возраста благопристойного синьора, который только что потерял жену, и чьи пожитки состояли из пожертвованного кем-то чемодана и кое-каких вещей, спасенных из руин. Более того, ему предоставили приют и кормили совершенно бесплатно. Еще до конца июня он попросил руки бабушки и женился на ней. Весь месяц перед свадьбой бабушка плакала дни напролет и на коленях молила прадеда отказать этому человеку, сказать ему, что она уже помолвлена и жених на войне. А сама она готова на все: если они не хотят ее больше видеть, уедет в Кальяри, будет искать там работу.

— De Casteddu bèninti innòi, filla mia, e tui bòlisi andai ingúni! Non cʼesti prus núdda in sa cittàdi.[5]

— Мàсса esti, — вопила моя прабабка, — Мàсса schetta! In sa cittadi a fai sa baldracca bòliri andai, chi scetti kussu pori fai, chi non sciri fai nudda cummenti si spettada, chi teniri sa conca prena de bentu, de kandu fiada pitica![6]

В общем, ничего не стоило выдумать жениха на фронте: в Альпах или в Ливии, в Албании, в Эгейском море или на борту Королевского флота Италии. Ну проще простого, только мои прадед с прабабкой слышать ничего не хотели. Тогда бабушка сама сказала жениху, что не любит его и никогда не сможет стать ему настоящей женой. Он ответил ей, чтоб она не беспокоилась. Он тоже ее не любит. Разумеется, если они оба говорят об одном и том же. Про «настоящую жену» он вроде бы все понял. Так что ж, он будет по-прежнему ходить в дом терпимости в районе Ля Марина, как ходил с юности — и ни разу ничем не заразился.


Но в Кальяри они вернулись только в сорок пятом. А пока дедушка с бабушкой спали, как брат с сестрой, в гостевой комнате: высокая железная полутораспальная кровать с перламутровыми инкрустациями, Мадонна с младенцем на стене, часы под стеклянным колпаком, умывальник с кувшином и тазиком, зеркало с нарисованным цветком и фарфоровый ночной горшок под кроватью. Все это бабушка перевезла к себе на улицу Джузеппе Манно, когда деревенский дом был продан. Ей хотелось, чтобы ее комната выглядела точно так же, как в первый год их брака. Правда, в деревенских домах свет и воздух проникают в спальни только через lolla,[7] а на улице Манно южное морское солнце нещадно палит до заката и все вокруг блестит и сверкает. Эту комнату я всегда любила, в детстве бабушка разрешала мне заходить туда, только если я хорошо себя вела, и не больше одного раза в день.

В тот первый год своего замужества бабушка переболела малярией. Температура подскакивала до 41 °C, и ухаживал за ней дедушка, просиживая часами у кровати и следя за тем, чтобы компресс на лбу все время был холодным. Бабушкин лоб был таким раскаленным, что приходилось то и дело смачивать компресс в ледяной воде: так он и ходил взад-вперед, и колодезная цепь скрипела днем и ночью.


Но вот 8 сентября сорок третьего пришла радостная весть: по радио передали, что Италия попросила перемирия и война окончена. Однако, по мнению дедушки, до окончания было еще далеко, и оставалось надеяться, что комендант генерал Бассо даст возможность немцам убраться из Сардинии подобру-поздорову, без всяких эксцессов. Бассо, видимо, придерживался того же мнения, и тридцать тысяч человек из танковой дивизии вермахта под руководством генерала Люнгерхаузена спокойно ретировались, никого и пальцем не тронув, за что генерала Бассо арестовали и судили, но сардцы были спасены. Не то что в материковой Италии. Дедушка и генерал оказались правы: стоило только послушать «Радио Лондон»,[8] которое не раз передавало протесты Бадольо[9] по поводу истребления солдат и офицеров, попавших в плен к немцам на итальянском фронте. Когда бабушка выздоровела, ей сказали, что, если бы не муж, лихорадка скосила бы ее и что заключено перемирие и страна поменяла союзников. На это она со злостью, которую потом не могла себе простить, пожала плечами, словно хотела сказать: «А мне что за дело?».

Ночью бабушка сворачивалась калачиком на высокой кровати, как можно дальше от деда, то и дело сваливаясь на пол. Когда лунными ночами из-за створок дверей, выходивших на lolla, пробивался свет и освещал спину ее мужа, она чуть ли не пугалась, словно с ней рядом был совершенно незнакомый мужчина, про которого она даже не знала, красив он или нет: она на него никогда не глядела, и он на нее тоже не глядел. Если дед спал крепко, она писала на горшок, стоявший под кроватью, но стоило ему едва заметно пошевелиться, она в любую погоду накидывала шаль, выходила из комнаты и шла через двор в уборную рядом с колодцем. Дед, впрочем, и сам не пытался к ней приблизиться, съеживался на своей стороне кровати и тоже часто падал — еще бы, такой тучный — поэтому оба были вечно покрыты синяками. Оставшись вдвоем, а это случалось только в спальне, они никогда не разговаривали. Бабушка молилась на ночь, дед — нет, поскольку был атеистом и коммунистом. Потом один из них говорил: «Доброй вам ночи!» — а другой отвечал: «И вам того же!».

Моя прабабушка настаивала, чтобы по утрам дочь варила мужу кофе. Кофе тогда готовили из нута и ячменя, которые обжаривали в печи на специальной посудине, а потом перемалывали. «Отнеси кофе мужу», — и бабушка несла фиолетовую с позолотой чашку на стеклянном подносе с цветочным орнаментом, ставила чашку в ногах кровати, как миску бешеному псу, и убегала. Этого она тоже всю жизнь не могла себе простить.

Дедушка помогал в полевых работах и неплохо справлялся для городского жителя, который раньше только и знал, что учиться или работать в конторе. Часто он подменял жену, которую совсем замучили почечные колики. Ему казалось чудовищным, что женщина должна выполнять такую тяжелую работу в поле и носить от источника полные кувшины воды на голове, но из уважения к семье, которая его приютила, он высказывал эти мысли, только абстрактно рассуждая о нравах сардской глубинки. Кальяри другой: там люди не обижаются по пустякам и не видят во всем подвох. Может быть, морской воздух делает людей свободнее, по крайней мере в каком-то смысле, только вот политика их совсем не интересует, тут их не прошибешь и не расшевелишь.

Впрочем, все, кроме бабушки, которая плевала на все на свете, слушали «Радио Лондон». Весной сорок четвертого стало известно, что в северной Италии шесть миллионов бастующих, что в Риме в ответ на убийство тридцати двух немцев устроена облава и расстреляно триста двадцать итальянцев, что 8-я армия готова к новому наступлению и что ранним утром 6 июня союзники высадились в Нормандии.

4

В ноябре «Радио Лондон» объявило, что военные действия на итальянском фронте, видимо, прекратятся и партизанам Северной Италии рекомендуется выжидать и использовать силы исключительно в акциях саботажа.

Дед сказал, что до конца войны, видно, еще далеко и он не может бесконечно сидеть у людей на голове, вот они с бабушкой и уехали в Кальяри.

Поселились в меблированной комнате на улице Сулис, с окнами во двор-колодец, общими кухней и туалетом. Хотя бабушка никогда никого ни о чем не спрашивала, она все же узнала от соседок все подробности о гибели дедушкиной семьи 13 мая сорок третьего.

В тот роковой день все, кроме самого деда, пораньше вернулись домой, собираясь отпраздновать его день рожденья. Его жена, leggixedda,[10]холодная и необщительная, именно в этот день, невзирая на военное время, испекла пирог и собрала всю семью. Одному Богу известно, как давно она начала закупать на martinicca[11] сахар по грамму и остальные ингредиенты. Вот бедняжка, да все они бедняги! Неизвестно, как так случилось, что, услышав сигнал тревоги, они остались дома, а не бросились в убежище под городским парком. Самая абсурдная, но, пожалуй, наиболее вероятная причина в том, что пирог еще не пропекся или тесто только поднималось, и они так дорожили им, этим чудесным пирогом. Повезло еще, что детей у них не было, говорили соседки, ведь жена, мать, сестры, зятья и племянники легко забываются. Вот и дед поспешил всех их забыть, понятное дело, достаточно взглянуть на вторую жену — красавицу. Он всегда был человеком веселым, сангвиником, бабником, одним из тех, кого мальчишкой фашисты для усмирения поили касторкой. Потом он всю жизнь над этим смеялся и шутки отпускал — казалось, он способен пережить все, что угодно. Любитель поесть и выпивоха, завсегдатай борделей, о чем знала даже жена — бедняжка, как она, наверно, страдала: ведь она сама-то была настоящей пуританкой, наверное, стеснялась даже мужа и раздевалась только в темноте, хотя скрывать-то ей было особо нечего, и вообще непонятно, с какой стати они взяли да поженились.

А вот бабушка была истинной женщиной. Конечно, именно о такой он всегда и мечтал: пышная грудь, копна черных волос и огромные глазищи, и потом, она такая нежная, вот они-то, видно, обожают друг друга, влюбились с первого взгляда и поженились через месяц. Жалко ее, страдалицу, с этими ее гадкими коликами, соседки ее так полюбили: пусть себе готовит еду, когда вздумается, как только здоровье позволит: не беда, если они уже успели прибрать кухню.


Бабушка дружила с соседками с улицы Сулис всю свою и их жизнь. Ни разу они не поссорились, ни разу по душам не поговорили, но постоянно были вместе. Во времена улицы Сулис они собирались на кухне за мытьем посуды: одна мыла, вторая споласкивала, третья — вытирала, и если бабушка плохо себя чувствовала, mischinedda,[12] они работали и за нее. И за последними событиями на фронтах войны она тоже следила вместе с соседками и их мужьями. На ледяной кухне улицы Сулис, натянув две-три пары носков, заштопанных на пятках, и сунув руки под мышки, они слушали «Радио Лондон».

Мужья, сплошь коммунисты, болели за русских, которые 17 января сорок пятого заняли Варшаву, а 28-го были в 150 километрах от Берлина. Союзники между тем в первых числах марта заняли Кёльн, и теперь их наступление и отступление немцев, по словам Черчилля, было уже не за горами. В конце марта Паттон и Монтгомери форсировали Рейн и прогнали вконец растерявшихся немцев.


В день рожденья дедушки, 13 мая, война уже закончилась, и все были счастливы, но бабушке до всех этих наступлений и отступлений, побед и поражений дела было мало. В городе не было воды, канализации, электричества, и даже есть было нечего, если не считать американских супов, а то, что удавалось найти, подорожало процентов на тридцать, но соседки, когда встречались за мытьем посуды, смеялись по любому sciollorio,[13] и даже когда шли в своих перелицованных платьях к обедне — три впереди, три сзади — в церковь Сант-Антонио или Санта-Розалия, или к Капуцинам, смеялись всю дорогу. Бабушка говорила мало, но с соседками не разлучалась. Дни пролетали быстро, и ей нравилось, что в Кальяри соседки так легко относятся к жизни, не то что в деревне, и если что не так, они только рукой махали:

— Ма bbai![14]

Если, например, падала и разбивалась тарелка, они, хоть и были совсем нищими, только пожимали плечами и собирали осколки. В глубине души им нравилось, что они бедны — лучше так, а то многие кальярцы подкопили деньжонок за время войны, разжились на чужом горе, торгуя на черном рынке или занимаясь мародерством и обворовывая законных хозяев. Да и потом, они же живы, mi naras nudda![15] Бабушка считала, что все это благодаря морю, голубому небу и бескрайним просторам, которые открываются с бастионов, когда мистраль разгоняет облака: тут уж твоя собственная жизнь кажется такой ничтожной.

Она никогда не высказывала эти свои, скажем так, поэтические мысли, боялась, что соседки тоже примут ее за сумасшедшую. Просто записывала в черную тетрадь с красным корешком, которую потом прятала в ящик, где хранила конверты с деньгами: «Еда», «Лекарства», «Квартплата».

5

Однажды вечером дед, прежде чем усесться в расшатанное кресло у окна, выходившего во двор-колодец, достал из своего старого чемодана трубку, вытащил из кармана только что купленный пакетик табака и закурил, впервые с мая сорок третьего. Бабушка придвинула скамеечку и, сев на нее, стала на него смотреть.

— Так вы курите трубку. Я никогда не видела, чтобы кто-то курил трубку.

Все время, пока он курил, они молчали. А потом она сказала ему:

— Хватит тратить деньги на женщин из дома терпимости. Лучше покупайте на них табак, курите и расслабляйтесь. Объясните мне, что вы делаете с этими женщинами, и я заменю вам их.

6

Во времена улицы Сулис почечные колики мучили ее так ужасно, что казалось, она может и умереть. И конечно, именно поэтому ей не удавалось родить ребенка даже теперь, когда они наконец-то накопили немного денег и время от времени наведывались на улицу Манно взглянуть, во что она превратилась: именно там они надеялись вновь построить себе дом, и потому экономили, как могли. Особенно им нравилось смотреть на огромную воронку, когда бабушка в очередной раз беременела, но из-за этих камней, что засели у нее внутри, радость неизменно оборачивалась болью и кровью, которой она заливала все вокруг.


До сорок седьмого был голод. Бабушка вспоминала, какой счастливой она возвращалась из поездки в деревню, с полными сумками продуктов, бегом поднималась по лестнице, входила на кухню, где вечно пахло капустой: кухня плохо проветривалась из-за двора-колодца, и выкладывала на мраморный стол два каравая сардского хлеба, civràxiu,[16] сыр, яйца и курицу для супа. И пахло от всего этого так чудесно, что уже не чувствовался запах капусты, и соседки радостно встречали ее и говорили, что красота ее — это от доброго сердца.

И тогда она была счастлива, хотя и без любви, счастлива житейскими радостями, только они с дедом по-прежнему спали на разных краях кровати, стараясь не задеть друг друга, и говорили: «Доброй вам ночи» — «И вам того же», и дед не прикасался к ней, за исключением тех моментов, когда она оказывала ему «услуги» проститутки из дома терпимости.

И как же она радовалась, когда дед после этих «услуг» раскуривал трубку прямо в постели, вид у него был такой довольный, а бабушка смотрела на него со своего края кровати и даже иногда улыбалась ему, и тогда он говорил: «Тебе смешно?». Но только больше не добавлял ни слова и не притягивал к себе, а держался на расстоянии. Бабушка все удивлялась, что за странная штука любовь: уж если нет ее, то не помогает ни постель, ни благородство, ни добрые дела, просто удивительно, что именно любовь, важнее которой нет ничего на свете, не заманишь, хоть из кожи вон лезь.

7

В пятидесятом доктора прописали ей лечение на водах. И велели ехать на материк, на самые знаменитые источники, вылечившие стольких людей. Итак, бабушка обновила свое свободное серое пальто на трех пуговицах, подаренное на свадьбу, в котором я видела ее на тех немногих фотографиях, что сохранились с той поры, вышила узоры на двух блузках, сложила все в старый дедушкин чемодан и отплыла на корабле в Чивитавеккья.

Источники находились в ничем не примечательном месте, солнца там и в помине не было, а из окна автобуса, что вез бабушку со станции в гостиницу, видны были только землистого цвета холмы с редкими пучками высокой травы вокруг похожих на привидения деревьев, да и люди в автобусе показались ей больными и бледными. Когда замелькали каштановые рощи и гостиницы, она попросила водителя подсказать ей нужную остановку, а потом долго стояла перед входом в гостиницу, раздумывая, не повернуть ли назад. Все было таким чужим и мрачным под этим затянутым тучами небом, что ей показалось, будто она уже в загробном мире, потому что так выглядеть может только смерть. Но на самом деле гостиница оказалась изысканной, люстры с хрустальными подвесками горели даже днем. В номере она тут же обратила внимание на письменный стол у окна: возможно, именно из-за него она не сбежала отсюда на станцию, потом на корабль — и скорее домой: вот бы дедушка разозлился, и был бы прав. Но у нее никогда не было письменного стола, да и за обеденным особо не посидишь, ведь писала она всегда тайком, на коленках, и прятала тетрадь, едва заслышав чьи-то шаги. На столе стоял пузырек чернил, лежала кожаная папка со стопкой фирменных бланков, ручка с пером и промокательная бумага. И первое, что сделала бабушка, даже не сняв пальто, вытащила из чемодана свою тетрадь и торжественно положила ее на стол, в кожаную папку, потом заперла дверь на ключ, опасаясь, что кто-нибудь случайно войдет и прочтет, что написано в ее тетради, и только потом села на большую двуспальную кровать и стала ждать, когда придет время идти на ужин. В зале было много квадратных столиков, накрытых белыми скатертями из фламандского полотна, белые фарфоровые тарелки, поблескивали приборы и стаканы, а посреди стояла вазочка с цветами, над каждым столиком висела красивая люстра с хрустальными подвесками, и все лампочки были зажжены. Некоторые столики были уже заняты, за ними сидели люди, которые показались ей похожими на души из Чистилища, столь печально бледны были их лица и в такой унылый, хаотичный гул сливались их голоса. Но много мест оставалось свободными, и бабушка села как раз за свободный столик и разложила на остальных трех стульях сумочку, пальто и шерстяную кофту, и когда кто-нибудь проходил мимо, она опускала глаза в надежде, что к ней никто не присоединится. Ей не хотелось ни есть, ни лечиться: она чувствовала, что вылечиться ей все равно не удастся и детей у нее никогда не будет. Дети бывают у нормальных женщин, веселых, без дурных мыслей, у таких, как ее соседки с улицы Сулис. Стоило малышам понять, что они в животе у сумасшедшей, они тут же бежали прочь, как все ее кавалеры.

В зал вошел мужчина с чемоданом: видимо, он только что приехал и даже еще не видел свой номер. Он опирался на костыль, но шагал быстро и легко. Бабушке этот мужчина понравился больше всех ее поклонников, которым она писала пламенные стихи и которых поджидала каждую среду. Вот теперь она убедилась, что не попала в мир иной вместе с другими душами из Чистилища, ведь на том свете такого не бывает.

У Ветерана был убогий чемодан, но одет он был весьма изысканно, и, несмотря на деревянную ногу и костыль, это был очень красивый мужчина. После ужина бабушка прямо с порога своего номера бросилась к столу описывать его во всех деталях, чтобы, не дай бог, не забыть, если им не доведется больше встретиться. Он был высокий, темноволосый, с глубокими глазами и нежной кожей: тонкая шея, сильные длинные руки с большими, по-детски наивными ладонями, пухлый, заметный, несмотря на короткую кудрявую бороду, рот, мягко изогнутый нос.

Несколько дней она наблюдала, сидя за столиком или на веранде, где он курил свои «Национали» без фильтра или читал, а она — вышивала крестиком скучнейшие салфетки. Она всегда ставила свой стул в сторонке, чтобы он не заметил, как зачарованно она разглядывает линию его лба, тонкий нос, беззащитную шею, кудрявые волосы, в которых уже проглядывала седина, щемящую худобу под белоснежной накрахмаленной рубашкой с засученными рукавами, сильные руки и добрые ладони, деревянную ногу, которая угадывалась под штаниной, и старые ботинки, так безупречно начищенные, что у нее просто слезы наворачивались — ведь как достойно выглядело его исстрадавшееся тело, до сих пор удивительно сильное и красивое.

Иногда и здесь выдавались солнечные деньки, и все преображалось: каштаны казались золотистыми, небо голубым, и веранду, куда Ветеран выходил курить или читать, а бабушка делать вид, что вышивает, заливало светом.

Он вставал, подходил к окнам и смотрел на холмы за стеклом, и каждый раз, когда он, постояв в задумчивости, поворачивался, чтобы сесть обратно, он смотрел на нее и улыбался как-то неопределенно, его улыбка нравилась бабушке чуть не до боли, и потом весь день ее переполняло волнение.


Однажды за ужином Ветеран прошел мимо бабушкиного столика, и вид у него был нерешительный, словно он не знал, куда бы ему сесть, тогда бабушка убрала пальто и сумочку, освобождая ему место. Он сел, и они улыбнулись, глядя друг другу в глаза, в тот вечер они не притронулись ни к еде, ни к питью. Ветеран страдал той же болезнью, что и бабушка, и в его почках тоже было полно камней. Он прошел через всю войну. Мальчишкой он зачитывался романами Сальгари и записался добровольцем на флот. Ему нравились море и литература, особенно поэзия, которая поддерживала его в самые трудные минуты. После войны он окончил университет, а недавно переехал из Генуи в Милан, где преподает итальянский язык, изо всех сил стараясь, чтобы ученики не скучали, и живет в доме с общей галереей в двух белых-пребелых комнатах в мезонине, где не осталось и тени прошлого. Женился еще в тридцать девятом, у него есть дочь первоклассница, которая учится писать и рисовать орнамент, как это нынче принято, узор, вроде того, что бабушка вышивает на салфетках, только в тетрадках в клеточку, где им обрамляется каждая страница. Его дочка очень любит школу, запах книг и писчебумажных магазинов. А еще она любит дождь и зонтики, они с женой купили ей в подарок цветастый зонтик, похожий на пляжный. В это время года в Милане все время дожди, но она дожидается, когда он придет, в любую погоду, на ступеньках или прыгая в большом внутреннем дворе, куда выходят окна квартир людей попроще, а еще в Милане бывает туман, о котором бабушка раньше и понятия не имела и, по описанию Ветерана, решила, что туман напоминает потусторонний мир. А у бабушки детей нет. Из-за этих камней в почках. Ей тоже очень нравилась школа, но в четвертом классе ее оттуда забрали. Учитель пришел как-то к ее родителям и стал уговаривать их отправить девочку в гимназию или хотя бы в училище, потому что она уж больно хорошо пишет, и родители ее страшно перепугались, что их заставят послать бабушку учиться дальше, и посадили ее дома под замок, а учителю сказали, что их трудностей ему не понять и чтобы он оставил их в покое. Но писать и читать она уже научилась и всю жизнь что-нибудь тайком писала. Стихи, например, или просто записывала свои мысли. Или то, что с ней случалось, но и немного присочиняла. Она скрывала это ото всех, боялась, что ее примут за сумасшедшую. А вот ему она об этом рассказала, ему она доверяла, хотя они и познакомились всего час назад. Ветеран пришел в восторг и заставил ее торжественно поклясться, что она не будет стыдиться и позволит ему прочесть свои записи, если они у нее с собой, или перескажет: ему-то сумасшедшими кажутся все остальные, а вовсе не она. У него тоже есть своя страсть: он играет на пианино. Пианино в их доме было всегда, когда-то на нем играла его мать, и каждый раз, приезжая на побывку домой, он играл часами. Высшим своим достижением он считал «Ноктюрны» Шопена, но, когда он вернулся с войны, пианино куда-то исчезло, и он не решился спросить у жены, куда оно подевалось. Теперь он купил новое, и пальцы начинают вспоминать.

Здесь, на водах, ему очень не хватало пианино, но до того, как он познакомился с бабушкой, потому что, когда он с ней разговаривает и смотрит, как она смеется или грустит, смотрит, как ее волосы выбиваются из прически, когда она жестикулирует, или любуется ее тонкими запястьями, сравнивая их с ее потрескавшимися ладонями — он все равно что на пианино играет.


Теперь бабушка и Ветеран все дни проводили вместе, разве что кто-нибудь из них отлучался по нужде, да и то скрепя сердце, и плевать им было на сплетни: ему — потому что он был с севера, а бабушке и подавно, даром что она с Сардинии.

По утрам они встречались за завтраком: тот, кто приходил первым, не торопился завтракать, поджидая другого, а бабушка постоянно боялась, что Ветеран может уехать, не предупредив ее, или что она ему надоест и он пересядет за другой столик, удостоив ее лишь холодным кивком, как все те мужчины, что навещали ее по средам много лет назад. Но он всегда выбирал ее столик, а если ей случалось прийти позже, она сразу понимала, что он ее ждет, потому что он пил только кофе, а к еде не притрагивался, и бабушка так и заставала его за своим столиком перед пустой чашкой. Завидев ее, Ветеран тут же хватал свой костыль, вскакивал, словно отдавая честь своему капитану, слегка наклонял голову и говорил: «Здравствуйте, принцесса», — и бабушка смеялась, взволнованная и счастливая.

— Какая такая принцесса?

Потом он приглашал ее пройтись с ним к газетному киоску, газету он читал каждый день, как дедушка, только дедушка читал про себя и для своего удовольствия, а вот Ветеран садился на скамейку рядом с бабушкой, читал ей статьи вслух и интересовался ее мнением, и хотя он закончил университет, а она только четыре класса начальной школы, то, что она говорила, было для него очень важно. Он спрашивал ее, к примеру, что говорят сардцы о «Кассе Юга»?[17] Что думает бабушка о Корейской войне? А о том, что творится в Китае? Бабушка просила Ветерана как следует растолковать ей вопрос, а потом говорила, что об этом думает, и ни за что на свете не отказалась бы от чтения этих ежедневных новостей: они склонялись над газетой, и головы их почти соприкасались, они были так близко друг к другу, еще немножко — и губы их сольются в поцелуе.

Потом он говорил:

— Какой дорогой мы сегодня вернемся в гостиницу? Выбирайте, что вам больше нравится.

И всякий раз они выбирали новую дорогу, и когда Ветеран видел, что вид у бабушки какой-то рассеянный, она останавливается посреди улицы и разглядывает фасад гостиницы, или кроны деревьев, или еще что — эта привычка сохранилась у нее до самой старости — он обнимал ее за плечи и, легонько подталкивая, подводил к тротуару.

— Вы — принцесса. И должны вести себя как принцесса. Принцесса не замечает, что творится вокруг, это все те, кто вокруг, должны заботиться о ней. А ее дело просто жить и все. Не так ли?

Бабушку веселили его выдумки: будущая принцесса улицы Манно, нынешняя принцесса улицы Сулис и бывшая — равнины Кампидано.

Не сговариваясь, они все раньше и раньше приходили на завтрак, и у них оставалось больше времени на чтение газеты, сидя рядышком на скамейке, и на прогулку, где Ветерану обязательно приходилось обнимать бабушку за плечи и подталкивать к тротуару.

Однажды Ветеран попросил бабушку показать ему свои руки до плеч, и когда она закатала рукава блузки, он сосредоточенно провел указательным пальцем по венам.

— Красавица, — сказал он, переходя на «ты», — ты настоящая красавица. Но откуда все эти шрамы?

Бабушка ответила, что шрамы получила, работая в поле.

— А кажется, что они от лезвия ножа.

— Нам приходится много резать — таков крестьянский труд.

— Но почему тогда нет шрамов на ладонях? Кажется, что шрамы — они неспроста, слишком уж четкие.

Она не ответила, он взял ее руку и поцеловал, потом перецеловал каждый шрам на руках и обвел пальцем ее профиль. «Красавица, — повторял он. — Красавица».

Тогда она тоже дотронулась до него, до этого мужчины, за которым она столько дней наблюдала со своего стула на веранде. Бережно, будто он был скульптурой великого мастера, потрогала волосы, нежную кожу шеи, ткань рубашки, сильные руки с добрыми детскими ладонями, деревянную ногу с надетым на нее только что начищенным ботинком.

Дочка Ветерана на самом деле была ему не родной. В сорок четвертом он попал в плен к немцам, отступавшим на восток. Считалось, что жена родила ребенка от партизана — товарища по оружию, который впоследствии погиб. Но Ветеран любил девочку как родную дочь.

На фронт он ушел в сороковом году на крейсере «Триест», несколько раз попадал в кораблекрушение, в сорок третьем был взят в плен в открытом море недалеко от Марселя, до сорок четвертого находился в концентрационном лагере Хинцерт. Ногу он потерял во время отступления зимой сорок четвертого-сорок пятого: когда подоспели союзники, он еще мог кое-как передвигаться, но, чтобы спасти ему жизнь, врач-американец ногу ампутировал.


Они сидели на скамейке, бабушка обхватила его голову руками и прижала к своему бешено колотившемуся сердцу, потом расстегнула верхние пуговицы блузки. Он обласкал ее грудь улыбающимися губами.

— Поцелуемся нашими улыбками? — предложила бабушка, и их улыбки слились в долгом поцелуе. Ветеран сказал ей потом, что такая же мысль пришла в голову Данте в пятой песне «Ада»: «лобзанье улыбок» Паоло и Франчески, которые любили друг друга, но не могли соединиться.[18]

Бабушкин дом, как и пианино Ветерана, должен был восстать из пепла: на месте церкви Санти-Джорджо-э-Катерина и бывшего дедушкиного дома дед и бабушка задумали построить особняк. Бабушка уверена, что дом получится замечательным: весь залитый светом, из окон можно любоваться оранжево-лиловыми закатами и улетающими на юг ласточками, а на нижнем этаже — праздничная зала, зимний сад, красный ковер на лестнице и веранда с фонтаном. Улица Манно — самая красивая в Кальяри. По воскресеньям дед угощает бабушку пирожными у Трамера, а в другие дни, когда хочет ее порадовать, покупает на рынке Санта-Кьяра осьминога, которого она варит с растительным маслом, солью и петрушкой. А жена Ветерана теперь готовит отбивные по-милански с ризотто. Но ее коронными блюдами остаются тренетте с соусом песто, сычуг и пасхальный пирог «паскуалина».[19] В Генуе дом Ветерана стоял возле больницы Газлини, при нем был сад с фиговыми деревьями, гортензиями, фиалками и курятником. Он прожил в этом доме всю жизнь. Теперь он продал его хорошим людям, и когда они приезжают в Геную, всегда останавливаются у них, а потом новые хозяева дают им с собой в Милан свежие яйца, а летом помидоры и базилик. Дом был сырым и старым, но роскошный сад утопал в зелени, а единственной ценной вещью было мамино пианино, ее родители были очень богаты, но она влюбилась в его отца, camallo,[20] и тогда они выгнали ее из дома, ей и досталось-то только это ее пианино, да и то спустя многие годы. В детстве мать часто, особенно летом, после ужина — в Генуе принято рано ужинать и выходить гулять — водила его посмотреть снаружи на виллу дедушки с бабушкой. Высокая стена вдоль всей улицы, упирающаяся в большие ворота со сторожкой сбоку, аллея с пальмами и агавами и лужайка с геометрическими узорами из цветов, поднимающаяся к большому молочно-белому трехэтажному зданию с террасами, гипсовой балюстрадой и серебристой лепниной вокруг окон, многие из которых были освещены, а еще с четырьмя башенками сверху.

Но мать говорила ему, что ей на все это наплевать, ведь у нее есть любимый муж и любимый figeto,[21] и обнимала его покрепче, а летними ночами в Генуе столько светлячков, вот он и запомнил мать именно такой.

Она умерла, когда Ветерану не было и десяти, отец больше не женился, он так и работал в порту и ходил в бордели на улице Пре, этого ему вполне хватало, а потом погиб при бомбардировке.

Возможно, настоящим отцом дочери Ветерана был никакой не партизан. Возможно, она была дочерью немца и жена не хотела ему об этом рассказывать, чтобы он не возненавидел нацистское отродье. Этот немец мог взять ее силой. Или все случилось с ее согласия, скажем, она отдалась ему в благодарность за помощь. Известно только, что во время войны она работала на заводе и в марте сорок третьего участвовала в забастовке, требуя хлеба, мира и свободы, и не могла простить Ветерану, что он надел военный мундир, хотя всем известно, что Королевские военно-морские силы Италии оставались верны королю и на самом деле фашистов терпели с трудом, и вообще не любили немцев, этих дикарей, и считали, что их союзниками должны были быть англичане, и все те, кто служил во флоте, ни в коем случае не были заражены массовым психозом, напротив, это были люди серьезные, сдержанные, готовые жертвовать собой и с чувством собственного достоинства.

Дочь Ветерана уже говорит с миланским акцентом, а еще у нее есть кукла, с которой она играет в дочки-матери, игрушечная кухня, детский фарфоровый сервиз и тетрадки с первыми буквами алфавита и орнаментом, а еще она любит море, и когда ее везут на поезде в Геную, все ждет, когда после туннеля неожиданно увидит его. Когда год назад они переехали в Милан, она так плакала, выходила на балкон и кричала прохожим: «Генуя! Верните мне мою Геную! Я хочу мою Геную!». Так что если ее отец действительно немец, то, наверное, он был хорошим человеком.

Бабушка, конечно, в политике не разбирается, но тоже считает, что вряд ли все немцы, которые вторглись в Италию, были такими уж плохими. А как тогда быть с американцами, которые разбомбили Кальяри, практически сравняли его с землей? Ее муж, который, наоборот, в политике разбирается, ежедневно читает газеты и вообще очень умный коммунист — он даже организовал забастовку рабочих солеварен — уверен, что не было у американцев причин так изуродовать город, так неужели все пилоты Боингов В-17, этих летающих крепостей, были злодеями? Наверное, среди них тоже попадались хорошие люди.

Но теперь пустоту должен заполнить дом на улице Манно и пианино. Ветеран обнял бабушку и стал напевать ей что-то на ухо, подражая контрабасу, трубе, скрипке и флейте. Он умел заменить целый оркестр. Это может показаться безумием, но в длинных переходах под снегом или в концлагере, когда его заставляли на потеху немцам драться с собаками за еду, только эта музыка в голове и стихи и спасли его.


Еще он сказал ей, тоже на ухо, что некоторые исследователи Данте полагают, что Паоло и Франческу убили, как только обнаружили вместе, тогда как другие дантологи считают, что они успели хоть немного насладиться друг другом перед смертью. «Никто из нас не дочитал листа» можно толковать по-разному. Еще он сказал, что если бы бабушка так не боялась ада, и они тоже могли бы насладиться любовью. Но бабушка ада совсем не боится, какое там. Если Бог и правда Бог, то неужели же, зная, как ей хотелось любви, как она молила хотя бы узнать, что это такое, отправит ее в ад?

Да и вообще при чем здесь ад, если даже уже совсем старенькой, вспоминая себя с Ветераном и их поцелуй, она всегда улыбалась. И когда ей бывало грустно, стоило ей вспомнить эту картинку, запечатленную в ее памяти, и печаль проходила.

8

Я родилась, когда бабушке было за шестьдесят. Я помню, что в детстве она казалась мне очень красивой, и я всегда зачарованно смотрела, как она причесывается и делает старомодную sa crocchia,[22] волосы у нее не поседели и не поредели: она разделяла их посередине пробором, а потом собирала в два узла на затылке. Я так гордилась, когда она, улыбаясь своей юной улыбкой, приходила забирать меня из школы среди других мам и пап. Мои собственные родители, музыканты, вечно колесили по миру. Бабушка всю себя отдавала мне, как папа — музыке, а мама — папе.

Папа совсем не нравился девушкам, бабушка страдала и чувствовала свою вину за то, что заразила сына загадочной болезнью, отпугивающей любовь. В те времена уже были клубы, куда вся молодежь ходила танцевать и крутить любовь под песни «Битлз», но все это было не для моего отца. Время от времени он помогал каким-нибудь девушкам готовиться к экзаменам в Консерваторию — певицам, скрипачкам, флейтисткам — все они хотели заполучить его в качестве аккомпаниатора, потому что он был лучший. Но экзаменом все и заканчивалось.

Но вот однажды бабушка открыла дверь и увидела запыхавшуюся — ведь в доме на улице Манно нет лифта, — маму с флейтой за спиной. Вид у нее был смущенный, но решительный — так мама выглядит и сейчас, к тому же она была красивая, просто одетая и цветущая, она запыхалась, поднявшись по крутым ступенькам лестницы, но, отдуваясь, радостно смеялась без всякой причины, совсем по-девчачьи, тогда бабушка позвала папу, который играл, запершись в своей комнате, крикнула ему: «Она пришла. Та, которую ты ждал!».

Мама тоже никогда не забудет тот день, когда они должны были репетировать пьесу для фортепьяно и флейты, а в Консерватории не было свободных аудиторий, и папа предложил ей прийти на улицу Манно. Какими прекрасными показались ей бабушка, дедушка, дом — просто всё! Она-то жила в убогом районе на окраине, в сером бараке вдвоем с матерью-вдовой, моей бабушкой Лией, строгой, суровой, одержимой порядком и гигиеной, которая натирала воском полы, заставляла всех надевать тапочки и одевалась во все черное, мама должна была постоянно звонить ей и сообщать, где она находится, только мама никогда не жаловалась, ей это и в голову не приходило. Единственной радостью в ее жизни была музыка, которую синьора Лия, напротив, терпеть не могла и закрывала все двери, чтобы не слышать, как дочь занимается.

Мама уже давным-давно в тайне любила моего отца, ей нравилось в нем все, даже то, что он был явно чокнутый: всегда носил свитера задом наперед, не замечал, что лето давно прошло, и все ходил в майках, пока не зарабатывал бронхит. Поговаривали, что он и правда сумасшедший, и хотя он был очень хорош собой, девушки никак не хотели иметь с ним дело, и главное, потому, что в то время такие чудачества были не в моде, как и классическая музыка, а музыкант он был просто гениальный. Зато мама ради него была готова на все.


Первое время она категорически не хотела работать и работу даже не искала: только так она могла постоянно быть рядом с папой, следовать за ним повсюду и, сидя на табуретке возле него, переворачивать ему страницы тех немногих партитур, которые он не помнил наизусть. Всякий раз, когда мама не могла поехать с ним, например, когда она рожала меня, он уезжал один. В тот день, когда я родилась, он был в Нью-Йорке и играл «Концерт соль-мажор» Равеля. Бабушка с дедом даже ему не позвонили, чтобы не волновать, боялись, что разволнуется и плохо сыграет. И стоило мне чуть-чуть подрасти, мама купила второй манеж, вторые ходунки, второй детский стульчик, второй набор тарелочек с двойным дном для подогрева и отвезла все это на улицу Манно, чтобы она могла мигом собрать сумку с моими вещами, оставить меня бабушке и лететь вдогонку за папой.

А вот с моей бабушкой по материнской линии, синьорой Лией, меня не оставляли никогда, иначе я плакала в полном отчаянье: эта моя бабушка, что бы я ни делала — рисовала, к примеру, или напевала песенку, которую сама же и сочинила, — сидела мрачная, как туча, и говорила, что есть вещи поважнее, о них и надо думать, и мне даже казалось, что она ненавидит музыку, которой занимаются мои родители, ненавидит книжки, которые я вечно таскала с собой, и, чтобы угодить ей, я все пыталась понять, что же ей все-таки нравится, но она, похоже, ничего не любила. Мама говорила мне, что синьора Лия стала такой потому, что муж ее умер еще до маминого рождения, и еще потому, что она поругалась со своей семьей, которая была очень богатой, и уехала из родных мест, из Гавои, который казался ей самым ужасным местом на свете.

Деда я не помню: он умер, когда я была совсем маленькой, 10-го мая семьдесят восьмого года, в день, когда был принят Закон 180 о закрытии психиатрических больниц. Папа всегда говорил мне, чтодедушка был замечательным, его все очень уважали, а родственники любили всей душой, потому что он просто спас бабушку, а уж от чего, об этом говорить не стоит, только с бабушкой я должна вести себя очень осторожно, не расстраивать ее и не волновать. В ее жизни была какая-то тайна, и, возможно, поэтому ей сочувствовали. Уже взрослой я узнала, что до встречи с дедушкой, тогда, в мае сорок третьего, бабушка взяла и бросилась в колодец, на шум во двор выбежали сестры, позвали соседей: всем вместе им чудом удалось вытащить ее с помощью веревки, в другой раз она обкорнала себе волосы и стала похожа на чесоточную, а еще она то и дело резала себе вены на руках. Я знала бабушку другой — смеющейся по пустякам, и папа тоже помнит ее спокойной, кроме одного-единственного случая, и считает, что люди просто сплетничают. Но я-то знаю, что все это правда. Впрочем, бабушка всегда говорила, что ее жизнь делится на две: до и после минеральных источников, как будто вода, вымывшая камни из почек, оказалась чудодейственной во всех отношениях.

9

Через девять месяцев после лечения на водах, в пятьдесят первом, родился мой отец. Когда ему исполнилось семь, бабушка тайком от дедушки и вообще ото всех поступила прислугой к двум синьоринам: донне Долоретте и донне Фанни, что жили на проспекте Луиджи Мерелло, — она задумала учить сына музыке. Синьорины жалели ее, им эта ее идея казалась безумием:

— Narami tui chi no è macca una chi podia biviri beni e faidi sa zeracca poita su fillu depidi sonai su piano.[23]

Но они так любили бабушку, что даже установили для нее особый график: она отводила папу в школу «Себастьяно Сатта» и только потом шла на работу, и заканчивала пораньше, чтобы успеть забрать его и сходить в магазин; и во время каникул она тоже не работала. Вот дед, наверное, удивлялся, почему она всегда откладывает домашние дела на вторую половину дня, ведь у нее все утро свободно, но он никогда ни о чем не спрашивал и не упрекал ее, если вдруг дома было не прибрано или обед не готов. Возможно, он думал, что его жена по утрам слушает пластинки — теперь, когда им жилось лучше, она пристрастилась к музыке: Шопен, Дебюсси, Бетховен, слушала оперы и плакала над «Мадам Баттерфляй» и «Травиатой» — или ездит на трамвае на пляж Поэтто и любуется морем, а может, пьет кофе у своих подруг донны Долоретты и донны Фанни. Тем временем бабушка, отведя папу на улицу Анджои, спешила вверх по улице Дона Боско к проспекту Мерелло, к этим его виллам с пальмами, террасами с гипсовыми балюстрадами, садами с бассейнами для рыбок и фонтанами с амурчиками. Синьорины действительно ждали ее, чтобы выпить с ней вместе кофе, и подавали его на серебряном подносе — ведь бабушка была настоящей синьорой, и уж только потом она приступала к работе. Они разговаривали о мужчинах своей жизни, о женихе донны Фанни, который погиб в Витторио-Венето,[24] сражаясь в бригаде «Сассари», и донна Фанни всегда грустила в годовщину победы 24-го октября. Бабушка тоже кое-что рассказывала, конечно, не о Ветеране, не о своем безумии или борделях, а о кавалерах, которые от нее сбегали, и о дедушке, который, наоборот, сразу ее полюбил и на ней женился, синьорины смущенно переглядывались, будто говоря, мол, в этой истории все яснее ясного, только дурак не поймет: дед женился на ней из благодарности, но молчали и, наверное, думали, что она все же какая-то странная, и потому ни о чем не догадывается, может, из-за этой ее su macchiòri de sa musica e de su piano[25] — они-то считали, что это чистое безумие, ведь у них самих было пианино, но они к нему даже не притрагивались, только стелили на него вышитые салфеточки и ставили разные безделушки и вазы с цветами. А вот бабушка чуть ли не гладила его перед тем, как смести с него пыль, подышать на него и протереть до блеска специально купленной ею тряпочкой. Однажды хозяйки сделали ей такое предложение: обойтись без прислуги они не могут, но денег у них нет и платить ей нечем, так вот, если назначить определенную цену на пианино, бабушка сможет получить его в качестве платы за работу у них, а мужу своему она скажет, что подруги просто сделали ей подарок. В пианино была встроена лампа, которая освещала клавиши, ее они тоже учли, правда, лампу пришлось тут же продать, чтобы оплатить перевозку пианино с проспекта Мерелло на улицу Манно и его настройку. В тот день, когда пианино отправилось на улицу Манно, бабушка была просто на седьмом небе от счастья и бежала бегом с проспекта Мерелло на улицу Манно впереди фургона, повторяя про себя первые строки стихотворения, которое написал для нее Ветеран, все быстрее и быстрее, на одном дыхании, без точек и запятых: «И в серых буднях свой оставив след… И в серых буднях свой оставив след… И в серых буднях свой оставив след…». Пианино они поставили в большой светлой комнате с видом на порт. И папа не подвел.

Еще бы! Иногда о нем даже пишут в газетах и говорят, что он единственный сардец, который стал прославленным музыкантом, его принимают с почетом в концертных залах Парижа, Лондона, Нью-Йорка. У бабушки был специальный кожаный альбом бутылочного цвета для фотографий и газетных вырезок о концертах сына.


Мой отец мне всегда рассказывал все больше о деде.

Мать он любил, но они не были близки, и когда она спрашивала у него, как дела, он отвечал: «Нормально, ма. Все нормально». Тогда бабушка говорила, что нормально не бывает, тут уж либо хорошо, либо плохо, ей явно было неприятно, что он так к ней относится, и она даже ревновала его к деду, когда они садились вечером за стол втроем и папа начинал делиться с дедом новостями. Теперь, когда бабушка умерла, папа не может себе этого простить, но раньше он совсем об этом не думал. На его концерт она пришла лишь однажды — он был еще совсем мальчишкой, — но сбежала, так разволновалась. Дед, который обычно всегда ее защищал — хотя и сам-то не знал, о чем с ней говорить и был с ней не особенно нежен, — в тот раз не ушел с ней, а остался и с удовольствием слушал до конца концерт сына. И был просто счастлив, нахваливал его без конца.


Папа доволен, что у меня, наоборот, с бабушкой все просто. Так ведь лучше. Гораздо лучше. Впрочем, меня вообще вырастила бабушка, и я проводила на улице Манно гораздо больше времени, чем дома, а когда родители возвращались с гастролей, я ни за что не хотела идти домой. В детстве я такие сцены закатывала, вопила, пряталась под кроватями или запиралась в одной из комнат и выходила только после клятвенного обещания родителей оставить меня еще на день. Однажды я даже спряталась в огромной цветочной вазе, и у меня в волосах запутались ветки. Но на следующий день все та же песня. Я отказывалась забирать домой куклы и игры. Когда подросла — книги. Я говорила, что вынуждена заниматься у бабушки, потому что таскаться со словарями туда-сюда очень неудобно. Друзей я тоже охотнее звала к бабушке, ведь у нее была терраса. И все в таком духе. Наверное, я умела любить ее так, как надо. С этими столь бурными проявлениями чувств: трагедиями, воплями и восторгами. Когда я возвращалась откуда-нибудь из поездки, она поджидала меня на улице, я бросалась к ней, и мы обнимались и плакали от волнения, словно я вернулась с фронта, а не с отдыха. После папиных концертов — сама же бабушка на них не ходила — я, в каком бы городе ни была, бросалась к телефону и описывала ей весь концерт в подробностях, даже напевала ей, что папа играл, и как люди аплодировали, и какое впечатление произвело его выступление. Если же концерт проходил где-нибудь поблизости, я после него неслась на улицу Манно, и бабушка садилась и слушала меня с закрытыми глазами, улыбаясь и отбивая ритм ногой в тапочке.

Бабушка Лия, наоборот, ненавидела папины концерты, она говорила, что у зятя ее не работа, а черт знает что, сегодня он на коне, а что будет завтра — неизвестно, нашему семейству придется побираться, разве что родители помогут, пока живы. Она-то понимает, каково это выкручиваться в одиночку, не прося ни у кого помощи. Ей, к сожалению, довелось узнать, почем фунт лиха. Мой отец не держал на нее зла, а может, просто не замечал, с каким презрением относится к нему теща, только она никогда не хвалила его, а газеты, где писали о нем, или выбрасывала, или протирала ими окна, или стелила под ноги рабочим, если дома что-то ремонтировали.

Папа был занят только своей музыкой, и на все остальное ему было наплевать.

10

О сбегавших кавалерах, о колодце, об обрезанных волосах, о шрамах на руках и борделях бабушка рассказала Ветерану в первую ночь, которую они провели вместе, рискуя попасть в ад. Бабушка утверждала, что она по-настоящему разговаривала только с двумя людьми: с ним и со мной. Он был самым худым и красивым мужчиной, которого она когда-либо видела, и любил он ее долго и страстно. Прежде чем войти в нее, и не один раз, попросил ее раздеться, как можно медленнее, и ласкал и ласкал все ее тело, улыбаясь и говоря, что она красивая. А потом сам вынул шпильки из ее волос и зарылся ладонями в это облако вороных кудрей, совсем как ребенок, а потом помог ей раздеться догола и, уложив на постель, долго смотрел на нее, восхищаясь ее большой крепкой грудью, белой и нежной кожей и длинными ногами, и все ласкал и целовал ее даже в самых потайных меcтах, где ее никогда не целовали. И бабушка чуть сознание не потеряла — так ей было приятно. А потом уже бабушка раздела его, осторожно поставила протез в ногах кровати и долго гладила и целовала его культю. В душе она впервые возблагодарила Господа за то, что на свет родилась, за то, что спас ее из колодца и одарил ее красивой грудью и красивыми волосами, и даже камнями в почках. А потом Ветеран сказал ей, что она очень хороша в постели и ни в одном борделе, ни за какие деньги, у него не было таких женщин. Тогда бабушка с гордостью перечислила ему все те услуги, которые она научилась предоставлять мужчине. Добыча: мужчина ловит голую женщину в рыболовную сеть, в которой проделывается отверстие на уровне влагалища, только чтобы иметь возможность войти в нее. Она его рыба. Все ее тело в его распоряжении, но он может только гладить ее поверх сетки. Рабыня: мужчина ложится в лохань, и она ласкает его в воде, она оголяет грудь, и он распоряжается ей по своему усмотрению: лижет, кусает, при этом она не имеет права смотреть на него. Гейша: она просто рассказывает ему разные истории, чтобы отвлечь от будничных проблем, она остается одетой, и не факт, что потом они займутся любовью. Обед: она лежит, мужчина размещает на ней еду, словно на столе: к примеру, сует фрукт во влагалище, на грудь намазывает джем, мясную подливку или заварной крем, потом все это съедает. Девочка: теперь уже он купает ее в лохани, полной пены, и тщательно моет всю целиком, она из благодарности берет в рот. Муза: он фотографирует ее в самых непристойных позах: с раздвинутыми бедрами, когда она мастурбирует и мнет свои груди. Женщина-собака: на ней только пояс для чулок, она приносит мужчине газету, держа ее во рту, он ласкает ее сзади, треплет по голове или чешет за ушами и приговаривает: «Хорошая собачка, хорошая». Служанка: она приносит ему кофе в постель, одета скромно, но грудь наружу, и он приникает к соскам и сосет их, потом она залезает на шкаф, чтобы вытереть пыль, и трусов на ней нет. Нерадивая: он привязывает ее к кровати, собираясь выпороть ремнем, но дед никогда не делал ей по-настоящему больно. Бабушка всегда со всем справлялась безукоризненно, и после каждой такой «услуги» дед говорил, сколько бы это стоило в доме терпимости, и они откладывали эту сумму на строительство дома на улице Манно, и бабушка всегда хотела, чтобы что-то осталось и на табак для трубки. Но они продолжали спать на противоположных сторонах кровати и по-прежнему в спальне никогда не разговаривали друг с другом. Наверное, поэтому для бабушки столь волнительны оказались ночи, проведенные с Ветераном: на ее голове покоилась его рука, и он даже во сне, казалось, гладил ее волосы. Ветеран заявил, что, по его мнению, ее муж был просто счастливчик, а никакой не неудачник, которому досталась в жены сумасшедшая, как считала она сама, и она никакая не сумасшедшая, она существо, которое Господь создал в тот момент, когда ему просто надоело штамповать обычных женщин и в нем проснулась поэтическая жилка. Бабушка над этим смеялась от души и говорила, что он сам сумасшедший и поэтому не замечает, что и другие такие же.

В одну из последующих ночей Ветеран признался бабушке, что отец его погиб не во время бомбардировок в Генуе, а был замучен Гестапо. Фашисты выбросили его обезображенный пытками труп прямо на улицу. Но он так и не выдал ни свою невестку, ни партизан, которые из его дома связывались с союзниками. На них кто-то донес, и когда они почувствовали слежку, отец решил для отвода глаз остаться дома и дать возможность остальным скрыться в горах, в Апеннинах. На прощанье он пожелал невестке прожить счастливую жизнь с его сыном и спокойно стал ждать, когда за ним придут. Дочь Ветерана родилась в горах. Но, возможно, все было совсем не так, ведь Ветеран чувствует, что отец ее — немец. Но только он и представить себе не может, чтоб его жена влюбилась в кого-то, и потому он уверен, что отец его дочери — негодяй, который, скорее всего, овладел его женой силой, когда она пыталась спасти тестя. Дотронуться до жены он теперь не может, потому у них и нет общих детей. И он тоже стал завсегдатаем борделей. Ветеран расплакался и смутился: ему внушили с детства, что горе свое надо скрывать. Тогда бабушка тоже расплакалась и сказала, что ей, наоборот, внушали, что скрывать надо радость, и, может, они и были правы, только радости в ее жизни было мало: единственное, что ей удалось, это выйти замуж за деда, к которому она была безразлична, да и почему от нее все кавалеры сбегали, она так и не поняла, ведь мы на самом деле ничего не знаем про других людей, и Ветеран не знает, чужая душа — потемки.

Однажды она решила все же что-то прояснить, собралась с духом и — сердце при этом у нее билось так сильно, что, казалось, вот-вот выскочит из груди — и спросила у деда: теперь, когда он узнал ее получше, хотя что он там такое мог о ней узнать, ну все же прожил же он с ней столько лет и больше не ходил в дом терпимости, так, может, он теперь ее любит? Дед ухмыльнулся, не глядя на нее, шлепнул ее по попе и даже не подумал ответить. В другой раз, когда она оказывала ему «услугу», о которой не может рассказать Ветерану, дедушка сказал ей, что у нее самая красивая попа, с которой он когда-либо имел дело. Действительно, что мы можем знать даже о самых близких — чужая душа потемки.

11

В шестьдесят третьем году бабушка с мужем и папой поехала навестить самую младшую сестру и зятя, перебравшихся в Милан.


Чтобы помочь им, другие сестры бабушки продали в свое время даже дом в деревне. Мои бабушка с дедом давно отказались от своей доли в нем, но это не помогло: три крестьянские семьи все равно не могли выжить на таком участке земли. Аграрная реформа шла ни шатко ни валко, план индустриального подъема был составлен бездарно. Ставили на химическое производство и металлургию, которые приезжие с материка заводили на общественные деньги и от которых, как говорил дедушка, нам было ни холодно ни жарко, потому что будущее Сардинии — в народных промыслах. Сестрам, жившим на доходы с земли, стало полегче, когда они остались вдвоем и переехали в дом к мужьям. Моя бабушка очень переживала и даже не поехала на вокзал Сан-Говино, чтобы проводить на поезд до Порто-Торрес свою младшую сестру, зятя и племянников. И из-за дома она переживала. Новые хозяева установили на месте каменной арки, служившей входом, железную калитку. Они сломали деревянные колонны и низкую стену, отделявшую sa lolla от внутреннего двора, и застеклили веранду. На втором этаже, над самой крышей веранды, прежде была приземистая комната, в которой хранили зерно — она превратилась в мансарду вроде тех, что бывают у альпийских шале с открыток. Буйволиные стойла и дровяник стали гаражом для машин. Палисадник прижался тонкой полоской к стенам. Колодец залили цементом. На месте черепичной крыши прежнего амбара и нынешней мансарды выросла терраса с парапетом из полого кирпича. Разноцветные терракотовые кирпичики, образующие на полу рисунки, как в калейдоскопе, покрыла керамическая плитка. Комнаты, которые достались бабушкам в домах их мужей, были слишком малы, чтобы расставить в них мебель из старого дома, да она и не нужна была здесь — потертая, громоздкая и допотопная. Только бабушка вывезла все из комнаты, где они с дедом жили первый год после свадьбы, обустроив ровно такую же в доме на улице Джузеппе Манно.

Собираясь в поездку, бабушка была уверена, что родственники разбогатели. Сестра писала ей, что Milàn lʼè il gran Milàn[26] и что работы здесь хватает на всех; что по субботам они ходят в большой магазин и набирают в тележки красиво упакованные продукты; что экономить они теперь и не думают, не считают отрезанные от буханки ломти, не перелицовывают пальто и куртки, не распускают свитера, чтобы снова вязать из этой шерсти, не меняют по сто раз подошвы на башмаках. В Милане в таких случаях идут в универмаг и одеваются во все новое. Не нравился сестре только климат и смог, от которого чернеют манжеты, воротнички рубашек и фартуки у школьной формы. Ей приходилось непрестанно заниматься стиркой, но в Милане полно воды, и дают ее не через день, как на Сардинии: можно ее лить и лить, а не торопиться вымыться самому, в той же воде выстирать белье, а помои выплеснуть в уборную. Мыться и стирать в Милане было развлечением. Сестра жила барыней: работу по дому делала быстро, ведь дома в городе, где живут миллионы, маленькие — не чета сардским домам, без всяких удобств и ни на что не годным. В общем, с хозяйством она справлялась быстро и шла гулять по городу, разглядывать витрины и покупать, покупать.

Бабушка с дедушкой не знали, что привезти богатым миланским родственникам. Ни в чем у них не было нужды. И тогда бабушка предложила собрать ностальгический гостинец. Пусть одевались и ели они хорошо, но от сардской колбасы, увесистой головы козьего сыра, оливкового масла и вина из Мармиллы, копченого свиного окорока, диких артишоков в масле и свитеров для детей, связанных бабушкой, вряд ли откажутся: все это напомнит им дом.


О приезде родственников не предупредили. Хотели удивить. Дедушка достал карту Милана: изучал ее и намечал маршруты к главным красотам города.

Все трое оделись в новое, чтобы не ударить в грязь лицом. Бабушка купила кремы Элизабет Арден: ей уже было за пятьдесят, и хотелось, чтобы Ветеран — а сердце подсказывало ей, что они встретятся — нашел ее все еще красивой. Однако она не слишком беспокоилась. Люди убеждены, что мужчина на шестом десятке не заглядится на свою ровесницу, но такова логика обыденная. А у любви своя. Любовь безразлична к возрасту и всему прочему, что любовью не является. И именно так любил ее Ветеран. Сразу ли он ее узнает? Как изменится его лицо? В присутствии дедушки, папы или жены и дочки Ветерана они не смогут обняться. Они протянут друг другу руки и будут смотреть, смотреть, смотреть друг на друга. И не смогут наглядеться. А если ей удастся выйти на улицу одной и он встретится на пути — тогда да. Тогда они будут целоваться и сжимать друг друга в объятиях с силой, скопившейся за все эти годы. И если он попросит, она никогда не вернется домой. Потому что любовь важнее всего прочего.

Бабушка никогда не была на материке — если не считать городка на водах — и что бы там ни писала ей сестра, встретить знакомого в Милане ей казалось делом таким же простым, как в Кальяри: она думала, что наткнется на своего Ветерана тут же на улице, и была очень взволнована. Но Милан оказался огромным, высоченным, красивейшим, застроенным громоздкими, роскошно украшенными домами, серым, туманным; всюду снуют машины, клочки неба проглядывают между голыми ветвями деревьев, светят тысячами огней магазины, фары машин, светофоры, грохочут трамваи, в плотной толпе люди прячут лица от дождя за воротники пальто. Едва сойдя с поезда, бабушка стала вглядываться в прохожих мужчин и искать того самого, высокого, худого, с добрым и плохо выбритым лицом, в промокшем пальто и с костылем, а мужчин было множество, они садились в поезда и выходили из них; поезда отправлялись в Париж, Вену, Рим, Неаполь, Венецию — мир был удивительно велик и богат, но Ветерана нигде не было.

В конце концов они нашли улицу и дом сестры: дом оказался старой постройки, а вовсе не новым с иголочки небоскребом, как им представлялось. Бабушке он показался красивым, несмотря на облупившийся фасад: лепнина вокруг окон лишилась голов ангелочков и цветочных веток, жалюзи — щербатыми, многие балясины на балконах заменены деревянными палками, а стекла — кусками картона. На двери значилось множество имен, но не в отдельных стеклянных окошках, а все вокруг одного звонка. Но адрес точно был правильный, потому что именно с него вот уже год приходили письма. Они позвонили, и на балконе над воротами появилась женщина. Она сказала, что sardignoli[27] в этот час дома не бывают, но синьоры могут зайти и справиться у какого-нибудь другого terùn.[28] А вы кто? Ищете служанку? Тогда сардки самые надежные.

И все трое зашли в дом. Внутри царил полумрак, в спертом воздухе пахло помоями и капустой. Лестница, видимо, когда-то была парадной, потому что вилась вокруг широкого проема, но пострадала от бомбардировок последней войны, и многие ступени казались ненадежными. Дедушка решил подниматься первым, он шел, прижимаясь к стене. И вел за собой папу, держа его за руку, и бабушке велел, чтобы она ступала за ним след в след. Они поднялись на самый верх, под крышу. Но квартир там не было. Открытая дверь вела в длинный темный коридор, огибающий лестницу, в него выходили двери чердачных каморок. К дверям этим все же были прикреплены таблички с фамилиями, и на самой последней — фамилия зятя. Они постучали, никто не ответил, но из других дверей в коридор начали выглядывать люди; узнав, кто они и к кому, приветствовали их с большим радушием и пригласили подождать у них. Зять где-то бродил со своей тележкой старьевщика, сестра еще не вернулась от хозяев, где была в прислугах, а дети оставались целый день в садике у монахинь. Их посадили на кровать под единственным окошком, в которое виднелся кусок серого неба; папа запросился в туалет, но дедушка в ответ только сделал ему строгие глаза, потому что туалета здесь, конечно, не было.

Наверное, им следовало сразу уйти. Ясно было, что стыда не оберешься. Но было поздно. Радушные и добрые соседи, тоже южане, успели уже все выспросить, и сбежать теперь значило наверняка обидеть.

Они ждали, и всерьез загрустил из всех только дедушка. Папа радовался, потому что предвкушал, что найдет в Милане ноты, которые в Кальяри можно было только выписывать по почте и потом дожидаться месяцами, а бабушке было безразлично все, кроме встречи с ее Ветераном, которой она ждала с осени пятидесятого года. Она сразу спросила сестру, где в городе есть дома с дворами в опоясывающих балконах, сказав, что много слышала о них и ей хотелось бы посмотреть; узнав название района, где таких домов было больше всего, она отправила дедушку с папой смотреть Лa Скалу, Собор, галерею Виктора Эммануила, замок герцогов Сфорца и искать ноты, которые не продавались в Кальяри. Понятно было, что дедушка огорчился, но смолчал, как всегда, и не пытался ей помешать. Утром он даже показал на карте, как добраться до интересующих ее районов, сказал номера нужных трамваев, снабдил телефонными жетонами, телефонными номерами и деньгами на случай, если она заблудится. Пусть она не волнуется, вызовет из автомата такси и спокойно едет домой. Бабушка не была ни бесчувственной, ни глупой, ни злой, она прекрасно понимала, что делает и как обижает деда. Ей этого ни в коем случае не хотелось. Но ради любви она была готова на все. И вот, с комком в горле, она пошла искать своего Ветерана. Она была уверена, что легко найдет высокий импозантный дом с балконами из обтесанного камня, большим арочным портиком и длинной подворотней, образующими монументальный вход в огромный внутренний двор, опоясанный уходящими вверх балконными ярусами. На мансардном этаже живет ее Ветеран, перед дверью — несколько ступенек, на которых сидит и ждет, в любую погоду, его дочь; окна с решетками и две просторные комнаты с выбеленными стенами и без следов прошлого. Бабушка, чувствуя себя преступницей, зашла в первый же бар и попросила телефонную книгу. Она нашла фамилию Ветерана, но людей с такими фамилиями, хотя она была генуэзской, было на десяток страниц — оставалось надеяться только на удачу: и что район будет тот самый, и дом. Улиц с такими домами оказалось несколько, и они были длинными; бабушка заглядывала даже в магазины — дорогущие, а продовольственные походили на лавку Ваги на улице Бейля в Кальяри — только их было множество и все были заполнены людьми, но, быть может, в один из них по дороге домой зайдет ее Ветеран, и она наткнется на него, такого красивого в промокшем плаще, и он улыбнется и скажет, что тоже не забыл ее и ждал ее все эти годы.

Тем временем папа с двоюродными братиками и дедом отправились в центр, держась за руки во все сгущающемся тумане, посидели в кондитерской Motta, выпили там горячего шоколада, потом прошлись по лучшим магазинам игрушек, где дед купил племянникам конструкторы «лего», и заводные самолетики, и даже настольный футбол; зашли в Дуомо, ели рожки со сливками в Галерее — папа говорит, что поездка в Милан была замечательной, только ему немного не хватало его пианино. А бабушка — если бы она встретила тогда своего Ветерана, то сбежала бы с ним как была, унеся с собой только то, что на ней было надето — в новом пальто, с собранными под шерстяным беретом волосами, с сумочкой и в туфлях, купленных специально, чтобы при встрече с ним выглядеть элегантно.


Она не пожалела бы о папе и дедушке, хотя любила их и смертельно бы по ним скучала. Она утешала себя мыслью о том, что они были так близки, на прогулках всегда шли чуть поодаль от нее и разговаривали, за столом болтали, пока она мыла посуду, а в детстве папа всегда хотел, чтобы не она, а дед желал ему спокойной ночи, рассказывал сказку и вел все те беседы, которые дети любят слушать перед сном. Не пожалела бы о Кальяри, об узких темных улицах Кастелло, внезапно выводящих в целое море солнечного света, не пожалела бы о цветах, которые посадила, чтобы терраса, выходящая на улицу Манно, заиграла яркими красками, не пожалела бы о мистрале, надувающем развешанное белье. Не пожалела бы о пляже Поэтто, длинном и пустынном, с белыми дюнами над прозрачной водой, по которой идешь, идешь, и не дойти до глубины, и стайки рыб проплывают у тебя между ног. Не пожалела бы о летнем доме в бело-голубую полоску, о тарелках рифленых макарон malloreddus с подливкой и о колбасках после купания. Не пожалела бы о своей деревне, с запахами очага, и жареной свинины, и ягнятины, и церковного ладана, о поездках к сестрам по праздникам. А туман все сгущался, так что дома стояли будто укутанные в облака, а людей можно было увидеть, только столкнувшись с ними, иначе они оставались только проплывающими тенями.

В последующие дни они ходили по тонущему в тумане Милану, и, чтобы не потерять друг друга, дедушка брал бабушку под руку, а другой рукой держал за плечи папу, который в свою очередь вел за руку маленьких племянников; то, что поблизости, еще можно было разглядеть, а что подальше — того они не видели в тумане и не жалели об этом. В эти последние дни, когда бабушка перестала искать дома с балконами, деда охватило странное веселье, он только и делал что шутил, все сидели за столом и смеялись, и комната под чердаком уже не казалась такой тесной и убогой, а когда они ходили гулять, сцепившись за руки, даже бабушка, если бы у нее не перехватывало горло от тоски по Ветерану, радовалась бы остротам деда.

В один из тех дней деду втемяшилось, что он должен купить ей что-нибудь на память о Милане, что-нибудь необыкновенное — например, платье, и он сказал слова, которые раньше никогда не говорил:

— Я хочу купить тебе что-нибудь красивое. Очень красивое.

Поэтому они стали разглядывать все самые шикарные витрины. Папа и маленькие племянники недовольно бурчали, потому что смертельно скучно было ждать, пока бабушка перемеряет с этим своим отсутствующим видом все платья.

Надежда встретить Ветерана в погруженном в туман Милане все таяла, и бабушке было не до платья, но его все равно купили — кашемировое, с рисунком пастельных тонов; в магазине дед попросил бабушку распустить пучок, чтобы посмотреть, как все эти месяцы и звезды смотрятся вместе с черным облаком ее волос, и был так доволен покупкой, что каждый день просил ее надеть под пальто новое платье и перед выходом покружиться в нем; он говорил: «Какое красивое!», но, казалось, хотел сказать: «Какая красавица!».

Этого бабушка себе тоже никогда не могла простить. Того, что эти слова не долетали до нее и она не радовалась им.

Во время прощания она рыдала, уткнувшись в чемодан — не по сестре, зятю и маленьким племянникам, а потому, что Ветерана нет в живых, раз им не суждено было встретиться. Она вспоминала, что той осенью пятидесятого года ей казалось, будто она в уже каком-то ином мире, а он был такой худой, шея такая тонкая, кожа и руки — детские, и еще это жуткое отступление на восток, и концентрационный лагерь, и кораблекрушения, и ребенок неизвестно от кого, может быть, от нациста — как тут не умереть? Иначе он бы искал ее, он же знал, где она живет, а Кальяри — не Милан. Его, наверное, действительно не существовало больше — и потому бабушка рыдала. Дедушка силой поднял ее и усадил на единственную кровать под чердачным окном. Ее старались успокоить. В руку ей сунули бокал, чтобы выпить, как сказала сестра, за встречу в лучшие времена, но дед не желал пить за лучшие времена и предложил тост за эту поездку, за то, что все были вместе, неплохо ели и даже порой смеялись.

И когда бабушка подняла бокал, ей пришло в голову, что Ветеран, может быть, все-таки жив, ведь в конце концов он пережил столько ужасов, и отчего ему умирать в обычной жизни? Еще она подумала, что до отъезда еще целый час, что на вокзал надо ехать на трамвае и что туман уже рассеивается. Но когда они приехали на Центральный вокзал, осталось совсем немного до отправления поезда, на котором им предстояло доехать до Генуи, пересесть на паром, снова на поезд и вернуться к той жизни, где каждое утро начинается с того, что поливаешь цветы на террасе, потом готовишь завтрак, за ним обед, ужин, и когда ты спрашиваешь мужа или сына, как дела, они отвечают: «Нормально. Все нормально. Не беспокойся» — и никогда не разговаривают с тобой подолгу, как Ветеран, и муж никогда не говорит, что для него ты единственная, что он всегда ждал только тебя и что в мае сорок третьего года жизнь его изменилась — никогда, хотя в постельных услугах ты становишься все более умелой и все ночи проводишь в одной с ним постели. Так что, если Богу не угодно, чтобы она снова встретилась с Ветераном, пусть она лучше умрет. Вокзал был грязный, заплеванный пол усыпан бумажками. Дедушка и папа пошли за билетами — как всегда, сын не захотел с ней остаться и предпочел стоять с отцом в очереди; она ждала их, смотрела на прилепленную к скамейке жвачку, пахнуло уборной, и она почувствовала жгучее отвращение к Милану — такому же уродливому, как и весь белый свет.

На эскалаторе, ведущем к путям, она стояла чуть позади дедушки и папы; ей казалось, что если она повернет обратно, они этого даже не заметят. Туман рассеялся. Она была готова искать Ветерана по всем самым омерзительным улицам мира, просить милостыню, спать на скамейках и умереть от воспаления легких или голода — все лучше, чем уехать.

Тогда она бросила сумки и чемоданы и побежала вниз, расталкивая поднимающихся людей и повторяя: «Извините! Извините!» — у самого конца ее туфлю и полу пальто все же затянуло в эскалатор, она упала, порвала прекрасное новое платье, чулки, ободрала кожу на руках, вся изрезалась, а шерстяной берет слетел на пол. Кто-то помог ей подняться. Дедушка бежал за ней следом и сразу обнял ее, стал ласкать, как маленькую девочку. «Ничего страшного, — говорил он. — Ничего страшного».


По возвращении домой бабушка принялась за стирку ношенного в поездке белья и одежды: рубашек, платьев, свитеров, носков и трусов, все было куплено специально для Милана. Жили они теперь лучше, и у бабушки появилась стиральная машинка Candy с двумя программами — для обычной и деликатной стирки. Она разделила все вещи на две стопки: чтобы выстирать в горячей и в чуть теплой воде. Чем была занята ее голова, неизвестно, но она перепортила все белье. Папа рассказывал, что она со слезами и воплями обнимала их с дедом, принесла с кухни ножи и совала им в руки, просила убить ее, расцарапала себе лицо, билась головой об стену и бросалась на пол.

Потом папа слышал, как дедушка позвонил теткам и говорил, какой это ужас — видеть, до чего дошла младшая сестра, с которой все так нянчились, ведь на Сардинии мелкие землевладельцы жили скромно, но достойно, но провал аграрной реформы их погубил, многие вынуждены были уехать, и женщины пошли в прислуги, а для мужа хуже этого унижения нет, мужчины же травятся на заводах, без всякой техники безопасности, и, что еще обиднее, никто их там не уважает, дети в школах стыдятся своих сардских фамилий, со всеми этими «У» вместо итальянских «О». Он ничего такого не ожидал, ведь сестра писала, как у них все отлично, и они думали нагрянуть сюрпризом и обрадовать, а вышел один стыд. Дети набросились на колбасу и окорок, как будто до этого их морили голодом, зять отрезал сыра, открыл бутылку миртовой настойки, расчувствовался и стал твердить, что никогда не забудет, как при дележе имущества дед не требовал бабушкиной части, хотя проку от этого все же не было никакого, они думали, что работой на земле все равно не проживешь, но оказалось, что были правы те, кто остался. Бабушка — тетки же знают, что она не как все, — тоже не смогла этого вынести, а тут еще услышала, что в Далласе застрелили президента Кеннеди, и испортила гору одежды. Ему все равно, деньги приходят и уходят, но сама она так расстроилась, что ее ничем не успокоишь, и сынишка перепугался. Пусть они, пожалуйста, первым же поездом приезжают в город.


Потом, однако, у семьи моей двоюродной бабки дела стали налаживаться. С чердака они переехали в пригород Чинизелло-Бальзамо. Папа во время гастролей всегда навещал их и рассказывал, что они живут в многоэтажном доме, населенном одними приезжими, в квартале из таких же домов, выстроенном для приезжих, и что в квартире есть ванная и кухня, и приезжими их уже назвать нельзя, потому что они считают себя миланцами и никто не обзывает их terún, а свара теперь идет между красными и неофашистами, и братья ходят драться на площадь Сан-Бабила, пока мой папа, которому нет никакого дела до политики, торчит на площади Джузеппе Верди с разбухшими от партитур сумками. Папа говорит, что не раз ссорился с братьями. Из-за политики и из-за Сардинии. Потому что они задают идиотские вопросы, например, смотрят на прекрасный толстый свитер, который связала бабушка, и говорят: «А что это он у тебя черный, ты, часом, не фашист?» Или: «А на чем вы там ездите?» Или: «А биде у вас есть? А кур вы держите на балконе?»

Так что папа сначала смеялся, а потом он, тихий интеллигентный музыкант, стал злиться и посылать их куда подальше. Братья не могли простить ему безразличия к политике, того, что он недостаточно ненавидит буржуев, никогда не колотил фашиста и сам никогда не получал по физиономии. Сами они ходили на митинги слушать речи Марио Капанны, прошли маршем по Милану в мае шестьдесят девятого и забаррикадировались в университете в семьдесят первом. Но братья любили друг друга и всегда мирились. Они побратались раз и навсегда в памятном ноябре шестьдесят третьего, когда тайком от родителей выбирались из чердачного окна и расхаживали по крышам, когда миланский дядя шел продавать тряпки, а дядя из Кальяри — ему помогать, когда миланская тетка шла прислуживать, а тетка из Кальяри, охваченная безумием, — изучать архитектуру домов с опоясывающим балконом, в своем незабываемом шерстяном берете поверх закрученных по-сардски кос.


Бабушка рассказывала, что сестра потом звонила ей и говорила, что волнуется за папу — он витает в облаках. Думает только о музыке, девушек не замечает, а ее мальчики, хоть и младше, уже помолвлены. Папа и правда не следовал моде: все тогда, кроме фашистов, носили длинные волосы, а он был коротко острижен, хотя, бедняга, никаким фашистом, конечно, не был, а просто не хотел, чтобы что-то лезло ему в глаза, когда он играет на пианино. Сестре было больно на него смотреть, такого одинокого, без девушки, среди одних только партитур. И бабушка, положив трубку, плакала от страха, что сыну передалось ее странное безумие, отпугивающее любовь. Папа был замкнутым ребенком, диким и порой неловко нежным, его никто никуда не приглашал и не хотел с ним дружить. В старших классах он немного выправился, но не до конца. Мать пыталась ему объяснить, что в мире есть не одна только музыка, говорил об этом отец, хотя чаще посмеиваясь; оба они не могли забыть ночь 21-го июля шестьдесят девятого года, когда Армстронг ходил по луне, а папа беспрестанно репетировал к выпускному экзамену «Вариации на тему Паганини, опус тридцать пятый, тетрадь первая» Брамса.

12

Бабушка говорила, что, состарившись, стала бояться смерти. Не самой смерти, которая, должно быть, похожа просто на сон или путешествие, а того, что, как знала точно, она Бога обидела: Он дал ей в этом мире столько всего хорошего, а она не сумела стать счастливой — и вот этого Он ей никогда не простит. Она даже надеялась, что и впрямь тронутая, потому что иначе ей прямая дорога в ад. Она бы поспорила все-таки с Богом, прежде чем отправиться в преисподнюю. Сказала бы, что если Он создал человека вот таким, нечего рассчитывать, что человек этот будет вести себя, будто устроен иначе. Она и так изо всех сил убеждала себя, что эта ее жизнь и есть самая лучшая, а вовсе не та, другая, при мыслях о которой у нее заходилось сердце. Но было и за что попросить у Бога прощения от всего сердца: за кашемировое платье, которое дед купил ей в Милане и которое она порвала на эскалаторе, за чашку кофе, которую в первый год своего брака ставила в ноги кровати, как собачью миску, за дни у моря, которые пропадали впустую, потому что она только и думала, как на Поэтто, легко подпрыгивая на костыле, придет ее Ветеран.

И за тот зимний вечер, когда дед притащил домой мешок с зимней одеждой, неизвестно у кого одолженной, и стал звать в поход в горы Супрамонте, который организовали у него на работе для служащих солеварен, а у нее, хотя она никогда не была в горах, эта идея вызвала только непреодолимое раздражение и единственное желание — вырвать эту дурацкую одежду у него из рук и разодрать. Но он упирался и говорил, что настоящие сарды должны знать Сардинию.

Себе дед раздобыл уродливые спортивные ботинки и такой же уродливый толстый свитер, а для нее и сына — вещи намного лучше. Бабушка в конце концов нехотя согласилась и стала готовить бутерброды в дорогу, пока дед, обычно ей помогавший, почему-то грустно тренькал на фортепиано синьорин Долоретты и Фанни. Спать легли рано, потому что в пять должны были явиться в назначенное место, доехать до Оргозоло, подняться на Пунта-са-Пруна, пересечь лес Монтес, добраться до мегалитического кольца Довилино, пройти до Мамойады по горам, соединяющим Дженнардженту с Супрамонте. Всюду лежал снег, папа был вне себя от восторга, а дедушка сразу же стал стучать зубами: вся группа советовала ему согреться у камина в ресторане соседней деревни, съев равиоли, поросенка, зажаренного с картошкой на вертеле, и запив стаканчиком виноградной водки. Он упрямо отказывался. Сарды из долин и побережий должны знать сардские горы.

Монтес — один из немногих девственных лесов на острове, здесь никогда не вырубали вековых дубов; он стоял погруженный в тишину и засыпанный снегом по колено. Дед тут же промочил ботинки и штаны, но молча и не останавливаясь шагал вперед.

Шел он не медленнее других. Бабушка долго шла впереди, не вспоминая ни о сыне, ни о муже; потом, когда в долине показалось озеро Олади — ледяная гладь, будто перенесенная из сказочной страны в этот бесконечный одинокий простор, она остановилась, дождалась их и сказала:

— Смотрите! Смотрите, какая красота!

Потом они брели чащей пушистых дубов, где тонкие стволы, покрытые мхом, сплетаются в узоры, похожие на снежинки; бабушка захватила с собой несколько фантастически красивых листьев и собрала пучок тимьяна, чтобы дома варить с ним бульон. Поглядывая на свои изящные, подбитые мехом ботиночки, она сравнивала их с уродливыми ботинками деда, думала о том, что хорошо к нему относится, и жалела, что не любит. С тоской и болью она спрашивала себя, почему в любви, которой нет ничего важнее в мире, Бог устроил все так нелепо: ты из кожи вон лезешь, а ее нет как нет, а вот сейчас — ведешь себя как стерва, даже своего шарфа не предложишь, а он плетется за тобой по снегу, посиневший от холода, вместо того чтобы есть местные равиоли с картошкой и поросенка на вертеле, а ведь он так любит хорошо поесть. На обратном пути ей стало так плохо на душе, что в темном автобусе она положила голову ему на плечо и горько вздохнула.

На дедушку было страшно смотреть, казалось, что он промерз до костей.

Дома она набрала горячую ванну, приготовила ужин и с ужасом смотрела, сколько он пьет. Не больше обычного, но раньше она этого не замечала.

И все-таки ночью было прекрасно. Лучше прежнего. Бабушка, уложив папу, сидела на кухне в старом халате и нижней рубашке и задумчиво грызла яблоко. Дедушка закрыл кухонную дверь на ключ, чтобы ребенок не мог зайти, и началась их обыкновенная игра в бордель: он приказал ей снять халат и белье и лечь на накрытый стол, как будто она была его любимым блюдом, зажег плиту, чтобы она не замерзла, и принялся ужинать с этой божьей благодатью — легко касался ее, не пропуская ни одного уголка тела, и прежде чем что-нибудь съесть, даже вкуснейшую деревенскую колбасу, он проводил ею по бабушкиной киске — именно так это называлось в борделе. Она больше не рассуждала о любви и хотела только продолжать игру.

— Я твоя шлюха, — стонала она.

Потом дед облил все ее тело вином и слизывал, ссасывал его, особенно с ее масляной груди, бывшей его главной страстью. Потом он захотел наказать ее — то ли за то, как она вела себя в горах, то ли еще за что-то, деда всегда было трудно понять — и он вытащил из брюкремень, заставил ее ходить по кухне по-собачьи и бил ремнем — но осторожно, стараясь не сделать больно и не оставлять следов на ее красивых ягодицах. Бабушка ласкала его под столом, взяла в рот — все это она уже научилась делать ловко, — но время от времени поднимала голову и спрашивала, хорошая ли она шлюха, сколько заработала, и никак не хотела прерывать игру в бордель.

После долгой игры дед закурил трубку, а она, как всегда, свернулась на своем краю кровати калачиком и заснула.

13

С Ветераном все было иначе: по ночам ее переполняло счастье от великого открытия, которое она сделала, и было не до сна; она любовалась им в блеклом свете ночи, и когда он вздрагивал, как будто слышал выстрелы или разрывы бомб на ломающемся надвое корабле, она легонько трогала его, и он в ответ притягивал ее к себе, поэтому даже во сне они не отдалялись друг от друга. Тогда бабушка набиралась смелости, делала себе норку в изгибе его тела, забиралась в нее и сама укладывала его руку так, будто он обнимает ее за плечи и кладет ладонь на голову: в этой новой для нее позе ей было так хорошо, что казалось невозможным предаваться такому бессмысленному занятию — спать, когда ты счастлив. Она даже стала думать: как же живут влюбленные? И возможно ли так жить? И не решают ли они рано или поздно, что надо все-таки есть и спать?

Черная тетрадь с красным корешком теперь принадлежала Ветерану; он читал ее с требовательностью учителя, за каждую орфографическую ошибку, повтор слова и прочее шлепал ее, взъерошивал волосы и требовал, чтобы она потом все переписала. «Не веерно, не веерно», — говорил он, растягивая «э», как делают в Генуе и Милане, и бабушка не обижалась — наоборот, ей это очень нравилось. И до дрожи упивалась музыкой, которую он напевал ей, изображая голосом все инструменты оркестра, а потом через какое-то время повторял, и она узнавала классические произведения и называла авторов; он пел ей оперные арии, подражая женским и мужским голосам, читал стихи — например, стихотворения своего школьного товарища Джорджо Капрони, которые бабушке особенно нравились, потому что переносили ее в места, где она никогда не была — в Геную, которая казалась ей похожей на Кальяри. Она была такой же вертикальной: когда подплываешь к городу, а бабушка однажды плавала на барже, кажется, будто дома построены один на другом. Ветеран, его приятель, бедняга Дино Кампана,[29] кончивший в сумасшедшем доме, — все они описывали город, похожий на Кальяри: темный, запутанный, загадочный и влажный, внезапно распахивающийся навстречу «средиземноморскому солнцу». И как бы ты ни спешил, ты задержишься у каменного парапета или у железной решетки и бросишь взгляд на ослепительное небо, море и солнце. А внизу — крыши, террасы с геранью, развешанное белье, агавы на склонах и люди, чья жизнь кажется сверху мелочной и суетной, но радостной.

Из всех бабушкиных постельных услуг Ветерану больше всего нравилась самая сложная, гейша. Потому что дед довольствовался перечислением того, что будет на ужин, а Ветеран давал задания посложнее: например, описать пляж Поэтто, или Кальяри, или родную деревню, или рассказать что-то о повседневной жизни, или о прошлом, или о том, что она чувствовала, сидя в колодце, — и задавал множество вопросов, и требовал подробных ответов. Так понемногу бабушка излечилась от своей немоты и с удовольствием говорила и говорила о белоснежных дюнах Поэтто, об их домике в бело-голубую полоску — бывало, приедешь туда зимой, чтобы посмотреть, не обвалился ли домик после шторма, а вход занесло горами чистейшего песка, так что если отойти к линии прибоя и оглянуться, то могло показаться, что стоишь посреди заснеженной долины, особенно в морозные дни, когда приходилось натягивать шерстяную шапку и варежки и дома стояли с задраенными окнами и дверьми. Только дома эти — голубые, оранжевые, красные, а за спиной двигается и дышит море. Летом приезжали соседи с детьми и везли на тележке все нужные припасы. У бабушки было платье с двумя расшитыми карманами и на пуговицах спереди, специально для купания. Мужчины, когда приезжали на выходные, ходили в пижамах, махровых халатах и все поголовно накупили себе темные очки — даже дедушка, который всегда считал, что их носят только те, кого ta ganʼe cagai.[30]

Как дороги ей были Кальяри, море, деревня с запахами дерева, очага, навоза, мыла, зерна, помидоров, горячего хлеба.

Дороги — но не так, как ее Ветеран. Он был ей дороже всего.


С ним она ничего не стыдилась — даже вместе писать, чтобы выходили камни, ведь ей всю жизнь говорили, что она свалилась с луны, и вот она наконец встретила земляка, с той же луны, и ей казалось, что это и есть то самое главное, чего ей недоставало всю жизнь. После возвращения с вод бабушка больше не вымарывала свои настенные рисунки, сохранившиеся до сих пор в доме на улице Манно, не рвала вышивки, до сих пор красующиеся на карманах моих детских фартуков — которые, надеюсь, Бог даст, и я передам своим детям.

Тетрадь она подарила Ветерану, потому что отныне у нее не было времени писать. Надо было начинать жить. Потому что Ветеран появился на мгновение, а жизнь бабушки была длинной.

14

Вскоре после возвращения домой выяснилось, что бабушка беременна; за время беременности у нее ни разу не случились колики, живот рос, а дед и соседки не давали ей касаться до работы и оберегали cummenti su nènniri.[31] У моего папы была деревянная колыбелька небесно-голубого цвета и целое приданое, купленное из суеверия в последний момент, а когда ему исполнился год, дедушка закатил целый пир на кухне на улице Сулис: стол застелили расшитой вручную скатертью, дед купил фотоаппарат и, наконец, бедняга, в полном блаженстве съел кусок именинного пирога — в несколько ярусов, проложенных густым кремом, с шоколадом, бисквитом и свечкой. Бабушки на этих фотографиях нет. Как только запели «С днем рожденья тебя», она сбежала в комнату и от чувств расплакалась. И когда все пошли уговаривать ее вернуться, она все говорила, что не может поверить, что из нее появился ребенок, а не одни только камни. Она рыдала навзрыд, и сестры, специально приехавшие из деревни, и дедушка, наверно, думали, что она вот-вот что-нибудь выкинет и все поймут, что она бесноватая. Но бабушка встала с кровати, вытерла глаза, вернулась на кухню и взяла на руки ребенка. На фотографиях ее нет, потому что у нее были опухшие глаза, а на первом дне рождения сына она хотела быть красивой.

После бабушка была беременна много раз, но в этих детях, которые должны были стать папиными братьями, не было того самого-самого главного, они не желали рождаться и сдавались на первых месяцах.

В пятьдесят четвертом году семья поселилась на улице Манно. Они первыми съехали из общего жилья на улице Сулис, и хотя новый дом был в двух шагах, очень скучали. Поэтому дед по воскресеньям звал прежних соседей, на террасе жарил на решетке рыбу, сосиски, припекал хлеб с оливковым маслом, и в хорошую погоду они садились за стол на складные стулья, которые летом отвозили в домик, что на берегу в Поэтто. Улицу Манно бабушка полюбила сразу, еще до того, как на месте большой воронки и гор мусора построили дом. Терраса скоро превратилась в сад. Я помню вьющиеся по дальней стене виноград и плющ, расставленную по цвету фиолетовую, розовую, красную герань. Весной зацветал желтый лесок дрока и фрезий, летом — пахучие далии, жасмин и буганвилии, зимой на ветках пираканты завязывались сотни красных ягод, которыми мы украшали дом к рождеству.

Когда дул мистраль, мы надевали платки и бежали спасать цветы — расставляли горшки у стены, накрывали целлофаном, а самые нежные уносили домой, пока ветер не унимался и не переставал сметать все на своем пути.

15

Иногда мне казалось, что Ветеран не любил бабушку. Он не оставил ей своего адреса и, зная, где она живет, ни разу не послал ей даже открытки, хотя мог бы подписаться женским именем, и бабушка узнала бы его почерк, потому что хранила написанные им стихи. Ветеран не искал с ней встречи. Наверное, и он считал ее тронутой и боялся столкнуться с ней на ступенях дома или во дворе, дожидающейся его в любую погоду — под дождем, в тумане, в пекле миланского удушающего безветренного лета. Или наоборот. Может быть, его любовь была настоящей, и он не хотел, чтобы она сделала глупость и бросила ради него все, чем жила до сих пор. Зачем появляться и все портить? Прийти, чтобы сказать: «Видишь меня, это жизнь, которую ты могла бы прожить, но не прожила»? И взвалить на бедную женщину этот крест. Как будто она не достаточно страдала, когда резала себе руки и волосы в амбаре, и когда сидела в колодце, и когда по средам не отрывала глаз от двери. Чтобы принести такую жертву, чтобы уйти с дороги, надо любить по-настоящему.

16

Спросить я, конечно, не решалась, но мне всегда хотелось знать, не был ли Ветеран настоящим отцом моего папы. В последнем классе школы, когда мы проходили Вторую мировую войну, учитель спросил нас, был ли кто-нибудь из наших родственников на войне, и я, повинуясь какому-то инстинкту, сказала «да». Мой дед был лейтенантом морской пехоты, служил на тяжелом крейсере «Триест», в третьей дивизии Королевских военно-морских сил Италии, прошел через ад сражения у мыса Матапан в марте сорок первого, остался жив, когда «Триест» был потоплен III эскадроном 98-й группы бомбардировщиков В-17 на рейде Медзо-Скифо в Палау: это был единственный раз, когда дед побывал на Сардинии, и наше море он видел покрасневшим от крови. После выхода Италии из войны он был взят в плен немцами на борту легкого крейсера «Жан де Вьенн», захваченного Королевскими ВМС в сорок втором году, и помещен в концентрационный лагерь Хинцерт, где пробыл до отступления немцев зимой сорок четвертого: заключенных вели под конвоем по глубокому снегу и льду, тех, кто не мог идти, пристреливали или разбивали череп прикладом ружья, но, к счастью, колонну настигли союзники, и американский хирург ампутировал деду ногу. Бабушка говорила, что он остался красивым мужчиной, и в те первые дни в санатории она тайком заглядывалась на него, сидящего за книгой, склонив над ней свою мальчишескую шею, и на его влажные глаза, и улыбку, и сильные руки, открытые закатанными рукавами рубашки, и длинные, как у пианиста, пальцы, и все то, по чему она томилась до конца жизни. Думать о нем ей было грустно, и в то же время радостно.

17

С годами у бабушки снова заболели почки, и каждые два дня я заезжала за ней на улицу Манно и везла на диализ. Она не хотела утруждать меня и всегда ждала внизу, с готовой сумкой, куда клала ночную рубашку, тапочки и накидку, потому что после диализа она мерзла даже летом. Волосы у нее были по-прежнему черные и густые, в глазах молодой блеск, не выпало ни одного зуба, но ноги и руки были исколоты капельницами, кожа пожелтела, и вся она стала такой худой, что когда садилась в машину и ставила на колени сумку, казалось, что этот почти невесомый груз вот-вот ее раздавит.

Однажды, когда надо было ехать на процедуру, ее не оказалось на улице; я решила, что она неважно себя чувствует, и взбежала на ее этаж — опаздывать в больницу было нельзя. На звонок никто не ответил, я испугалась, что она потеряла сознание, и открыла своим ключом. Она спокойно лежала на кровати, полностью одетая, рядом на стуле стояла собранная сумка. Я попробовала ее разбудить, но она не отвечала. Меня охватило отчаяние: моя бабушка умерла. Помню, я побежала к телефону и собиралась позвонить кому-нибудь, кто бы приехал и воскресил бабушку. И большого труда стоило поверить, что ни одному доктору это не под силу.


Только после бабушкиной смерти я узнала, что ее хотели отправить в сумасшедший дом: еще до войны мои прабабушка с прадедушкой как-то приехали на автобусе в Кальяри, посмотрели клинику на Монте-Кларо и решили, что это подходящее для дочери место. Мой папа всего этого не знал. Но маме, когда она собиралась за него замуж, все рассказали мои двоюродные бабки. Они под большим секретом позвали ее в деревню и сообщили, какая кровь течет в венах мужчины, которого она любила и которому хотела рожать детей. Они взяли на себя этот груз, потому что деду, хотя он знал все и все увидел своими глазами de dognia colori[32] в тот памятный май, когда приехал к ним беженцем, не хватило духу поговорить с будущей невестой. Они его не осуждали, он хороший человек, хотя и коммунист, и безбожник, и смутьян, а для них и вовсе божья благодать — ведь он принес себя в жертву и взял в жены бедняжку de su mali de is pèrdas, sa minor cosa, poita su prus mali fiara in sa conca,[33] а как сбыли сестру, к ним самим стали захаживать кавалеры, и пошла нормальная жизнь, и никто больше не запирался в амбаре и не корнал себе волосы как чесоточный.

Ее сыну, понятное дело, они ничего не говорили: уж какая кровь есть, такая и есть, а вот маме, девушке здоровой, надо все это знать. Так что мама, сидя за столом с сардскими сладостями и кофе в позолоченной чашке, выслушала длинный рассказ моих бабок.

Так вот, родители решили, что дочери в клинике будет хорошо: целый лес морских сосен, айлантов, кипров, олеандров, дрока и рожковых деревьев; аллеи, по которым она могла бы прогуливаться. И потом, это был не угрюмый каземат, которого она могла бы испугаться, а несколько вилл начала века, ухоженных и окруженных садом. Отделение, в которое хотели поместить бабушку, называлось «Для тихих»: двухэтажная вилла, с входом через элегантную витражную дверь, гостиной, двумя столовыми и восемью палатами — никто бы не подумал, что тут держат сумасшедших, если бы не забранные решетками лестницы. Поскольку бабушка была тихая, она могла бы свободно выходить из отделения и посещать, например, здание администрации: там была библиотека и читальный зал, где она могла бы читать в свое удовольствие романы, писать стихи — сколько ей вздумается, но под контролем врачей. И никогда не встречала бы пациентов из других отделений, предназначенных для полубуйных и буйных, никто не запирал бы ее в изоляторе и не привязывал к койке. Дома ей было даже хуже, ведь каждый раз, когда на нее находили приступы отчаяния и она хотела наложить на себя руки, как-то приходилось ее спасать. А как еще, если не запирая в амбаре, к окну которого пришлось даже приладить решетку, или не привязывая тряпками к кровати? На окнах клиники вообще не было решеток. Там использовали систему, разработанную неким доктором Франком в клинике в Мюстерлингере: окна с хитрым запором, а стекла — на стальном каркасе, которого, однако, не было видно. Прадед и прабабка взяли формуляры, которые следовало заполнить для клиники, но они собирались еще подумать, и надо было уговорить бабушку показаться врачу, и тут началась война.

Дома ее держать все же нельзя было, несмотря на то, что она была не опасна для окружающих и никому не вредила, кроме себя самой и собственных вещей; тем не менее в деревне их улицу называли inguni undi biviri sa macca.[34]


Она все время позорила семью. В первый раз это случилось в церкви: ей понравился какой-то паренек, и она стала постоянно оглядываться на скамейку, где сидели мужчины, пялиться на него и улыбаться — он тоже скалился в ответ. Тогда она вытащила из волос булавку, и на плечи ее опустилось блестящее черное облако густых волос: казалось, что это какое-то ведьмовство, какая-то дьявольская уловка. Моя прабабка выбежала из церкви, волоча за собой тогда еще единственную дочь, вопящую: «Я люблю его! И он меня!» — и, едва затащив в ворота дома, жестоко избила — била всем, что попадалось под руку: лошадиной подпругой, ремнем, ковшом, колотушкой для белья, колодезным тросом, пока бабушка не превратилась в безвольную тряпичную куклу, свисающую с рук. Потом она позвала священника и попросила выгнать из нее бесов, но священник только благословил девочку, сказав, что это славный ребенок и никаких бесов в нем нет. Эту историю прабабка всем рассказывала, чтобы оправдать дочку — полоумную, но добрую — и убедить гостей, что приходить в их дом не опасно. Хотя на всякий случай обряд изгнания бесов над ней втихомолку производила до самой свадьбы с дедом. Ее болезнь родные считали чем-то вроде любовного безумия. Происходило это так. Стоило, например, мужчине, приятному на вид, появиться в доме и, не дай бог, ей улыбнуться или просто на нее взглянуть — а такое бывало, потому что она была красивая девушка — она считала его своим кавалером. Теперь она ждала, что он обязательно придет снова, признается в любви, сделает предложение, и все время что-то писала в этой своей проклятой тетрадке, которую они тщетно искали по всему дому, чтобы показать врачу в клинике. Конечно, никто и не думал звать ее в жены, а она одевалась во все лучшее, цепляла сережки и такой красавицей — она действительно была необыкновенно хороша — усаживалась на террасе и с неподвижной улыбкой на лице не сводила глаз с двери, будто не понимала, где она, почему и как попала сюда из своей лунной страны. Потом ее мать выяснила, что та писала этим мужчинам письма и стихи, и когда понимала, что они никогда не вернутся, кидалась на землю, голосила, пыталась разделаться со всем своим добром и с самой собой, и приходилось привязывать ее тряпками к кровати. На самом деле ни одного ухажера у нее не было, ни одному мужчине из местных не пришло бы в голову просить руки моей бабушки, и оставалось только молиться, что, несмотря на этакую стыдобищу, кто-нибудь позарится на сестер сумасшедшей.

В мае сорок третьего деду — беженцу, без крыши над головой, еще не отошедшему от горя после гибели жены, не нужно было ничего объяснять: весной у бабушки наступало обострение. В другие времена года бабушка бывала спокойной, ухаживала за цветами, работала в поле, пекла хлеб, вышивала крестиком, мыла пол на веранде, кормила куриц и кроликов и играла сними, рисовала орнаменты на стенах — такие красивые, что ее звали соседи обновить дом к весне. Прабабка была так рада, что ее зовут в другие дома, что даже не велела брать за это денег, хотя тетки считали, что это неправильно. Вскоре по приезде дед, сидя за столом перед тарелкой супа, рассказал о том, что случилось с его домом на улице Манно тринадцатого мая: как вся его семья собралась дома по случаю его дня рождения, жена обещала испечь пирог, и он уже подходил к дому, когда услышал сирену воздушной тревоги и решил, что найдет своих в бомбоубежище в городском парке — но там никого не было. Той ночью бабушка разодрала свои вышивки, замалевала жуткими каракулями орнаменты на стене, а тело и лицо исцарапала розовыми шипами, так что они застряли у нее даже в голове. На следующий день будущий муж попытался поговорить с ней: она закрылась в конюшне среди навоза, и он говорил с ней со двора, через деревянную дверь, говорил, что такова жизнь, и в ней случаются вещи ужасные, но есть и прекрасное — например, ее орнаменты и ее вышивки, так зачем же их уничтожать? Бабушка из своего вонючего убежища отвечала ему странно:

— Мои вещи кажутся красивыми, но это неправда. На самом деле они уродливые. Это я должна была умереть, а не ваша жена. В вашей жене было самое главное — то, что все преображает. А во мне нет. Я уродина. Мое место среди навоза и мусора. Пусть я умру.

— И что же, по-вашему, барышня, это самое главное? — спросил дедушка. Но из конюшни больше не раздалось ни звука. И потом, когда у нее случались выкидыш за выкидышем на первых месяцах беременности, она продолжала твердить, что ей все равно не стать хорошей матерью именно потому, что в ней нет самого главного, и дети ее не рождаются, потому что у них этого нет, и она все больше и больше замыкалась в своем лунном мире.

Закончив свой рассказ, бабки проводили маму на автобус, вручили ей кульки со сладостями, колбасу, буханку домашнего хлеба; пока ждали автобус, гладили ее по длинным густым волосам и спросили — наверное, просто чтобы сменить тему разговора, — чем она хочет заниматься в жизни.

— Играть на флейте, — ответила мама.

Это понятно, но они хотели знать, кем она хочет работать, именно работать.

— Играть на флейте, — повторила мама.

Мои бабушки переглянулись, и было совершенно понятно, что они обе подумали.

18

Мама рассказала мне все это, когда бабушка умерла. Она всегда об этом молчала и не боялась доверять воспитание дочери свекрови, которую очень любила. Даже думала, что мы должны поблагодарить бабушку за то, что она взяла на себя всю нескладицу, которая, не будь ее, досталась бы папе или мне. У мамы есть теория, что в каждой семье кто-то один должен брать на себя нескладицу; так устроена жизнь, иначе мир бы окаменел и замер. Что нам не снятся кошмары, что у родителей в браке все мирно и гладко, что я выхожу замуж за первого своего парня, что ни у кого из нас не бывает приступов паники, что мы не пытаемся покончить с собой, спрятаться от жизни в мусорном баке, изувечить себя — все заслуга моей бабушки, которая расплатилась за всех нас. В каждой семье кто-то жертвует собой, чтобы было соблюдено равновесие порядка и хаоса и чтобы мир не застыл в одной точке.


Вот другой пример. Моя бабушка по маме, синьора Лиа, была не злая женщина. Она любой ценой пыталась навести в своей жизни порядок, но ей этого не удалось, и ей тоже в жизни как еще досталось. Не была она никакой вдовой, и мама носила ее фамилию, а не отцовскую, вовсе не потому, что синьора Лиа была замужем за своим двоюродным братом. И из дома она уехала не потому, что Гавои — уродливый городишко далеко от моря. Мама с малых лет знала ее историю, но окружающим синьора Лиа всегда говорила, что у ее мужа была такая же фамилия, как у нее, и каждый раз, когда нужно было предъявлять документы, она была в ужасе, что все выйдет наружу, поэтому она заводила как можно меньше знакомств, не откровенничала, делала подарки учительницам, врачам и всем, кто знал правду и мог о ней проболтаться.

Если кто-нибудь заговаривал о внебрачном ребенке и называл его мать egua,[35] синьора Лиа обязательно ему вторила, а когда они возвращались домой, мама плакала в своей комнате.

Потом у мамы появились флейта и мой папа, и до остального ей больше не было дела. Как только они сошлись с папой, она ушла в другую семью, в настоящую семью, где мой дед стал для нее отцом, которого у нее никогда не было. Он собирал для нее шпинат и дикую спаржу, готовил ей мидии, потому что у нее был недостаток железа, а когда ездил за минеральной водой на источники в Долианову, потому что у бабушки снова обострилась каменная болезнь, обходил соседние фермы в поисках натуральных продуктов, о которых в городе давно забыли, и возвращался со свежими яйцами, хлебом, испеченным в настоящей печи, и фруктами без пестицидов. Однажды мама ездила с дедом и подобрала цыпленка, который остался без матери, сестер и братьев, и бабушка с дедушкой разрешили взять его домой. Так петух Никки тоже стал членом семьи и единственным домашним животным моей мамы — в доме синьоры Лии ни о каких домашних животных не могло быть и речи. Когда папы не было, а папы никогда не было, дед всюду подвозил маму на машине, и если она задерживалась до темноты, он сидел в кресле полностью одетый и готовый выйти в любую минуту.


Конечно, бабушка Лиа уехала не потому, что Гавои — уродливое место, и не потому, что поссорилась со своими.

Гавои — красивейший городок в горах. Дома там высокие, двух-трехэтажные, прижавшиеся друг к другу, некоторые как будто висят в воздухе, уцепившись за соседей и опираясь на горизонтальную балку, а под ними — темные дворы, засаженные цветами, особенно гортензиями, которые любят тень и влагу. Кое-откуда из города видно озеро Гузана, которое несколько раз в день меняет цвет — от розового до небесно-голубого, от красного до фиолетового, а если подняться на гору Гонари в ясный день, видно море и залив Орозеи.

Она сбежала. В восемнадцать лет. Потому что понесла от наемного пастуха, который работал на ее семью и в начале пятидесятых уехал на материк, но вернулся, как только узнал об аграрной реформе и плане развития, в надежде, что и на Сардинии можно будет хорошо жить; с собой он привез жену, которая здесь чувствовала себя совсем неприкаянной, и небольшие сбережения, чтобы купить кусок земли и пасти на ней овец, не тратясь на аренду.

Год, когда случилось бегство, был для синьоры Лиа выпускным: она заканчивала классический лицей в Нуоро, где была одной из лучших. В Кальяри она заделалась домработницей, а новорожденную маму отдавала на целый день монахиням. Когда дочка немного подросла, она стала заниматься, чтобы закончить лицей и получить аттестат. Занималась по ночам, когда возвращалась с работы и укладывала маму. Так она перестала работать прислугой, устроилась в контору и в конце концов купила дом — некрасивый, но она была его хозяйкой и навела в нем чистоту и порядок. Она была стойкой, как дуб. Непоколебимой, как гранит. И никогда не жаловалась на то, как от одной искры выгорела вся ее жизнь, только рассказывала эту историю дочке, которая с малых лет все время спрашивала об отце: не желая пичкать ее сказкой, она пересказывала ей события того утра, когда она опоздала на автобус до Нуоро и пастух, тоже собравшийся за город, застал ее на остановке в слезах, потому что она была отличницей и даже немного зубрилой. Он был мужчиной редкой и яркой красоты, добрый, честный и умный — только, к сожалению, уже женатый.

— Здравствуйте, донна Лиа.

— Здравствуйте.

И они прошли на рассвете через пустынные дебри, их унес какой-то безумный вихрь, и казалось, будто счастье было возможно. С тех пор донна Лиа не раз опаздывала на автобус. И сбежала, не сказав ему о своей беременности, потому что не хотела ломать жизнь этого бедолаги и его неприкаянной жены, которой было не под силу даже зачать ребенка.

Домашним она оставила записку, в которой просила не волноваться, простить ее за то, что в Гавои и вообще на Сардинии ей стало невыносимо, и нужно было уехать куда-нибудь, как можно дальше, может быть, на Лазурный берег или в Лигурию — они ведь знали, как часто она забиралась на Гонари, чтобы хотя бы посмотреть на море. Первое время она звонила каждый день, но не говорила, где она. Старшая сестра, которая заменила ей умершую при ее рождении мать, плакала и говорила, что отец на улице от стыда не показывается, а братья грозятся разыскать ее хоть под землей и убить. Тогда она перестала звонить. Она навсегда покончила с любовью, с мечтами, а когда получила аттестат и не должна была больше учиться — с литературой и со всем, что имело какое-то отношение к творчеству: когда мама захотела учиться играть на флейте, она согласилась только при условии, что музыка будет для нее развлечением, отдыхом от действительно важных дел.


Синьора Лиа умерла еще молодой, но ее лимфатические узлы стали твердыми, как камень, а кровь жидкой, как вода, и под конец она уже не выходила из дома, потому что стеснялась показаться на людях в платочке, который была вынуждена носить после химиотерапии. После ее смерти мама вбила себе в голову, что должна найти отца. Она не знала его имени, но разработала целый план, как его обнаружить. Папа говорил, что это не лучшая идея, что не стоит расставлять все по своим местам, а надо прислушиваться к мировому хаосу и извлекать из него музыку. Но она упиралась как осел, и в конце концов ранним летним утром, чтобы успеть до жары, они отправились на поиски моего деда по материнской линии. Мама по дороге говорила sciollori,[36] вроде того, что чувствует себя младенцем на руках у папы, все время смеялась, заявила, что нет ничего красивее Гавои: и Париж, Лондон, Берлин, Нью-Йорк, Рим, Венеция, куда она ездила с папой на гастроли, — все блекли рядом с Гавои.

Они выдавали себя за исследователей, якобы собирающих свидетельства о первой волне эмиграции с Сардинии; мама вооружилась блокнотом, диктофоном и даже сделала визитки с вымышленным именем. Они зашли в бар, в аптеку, в табачную лавку — везде их сначала недоверчиво расспрашивали, но потом, почувствовав доверие, рассказывали о семьях землевладельцев, державших наемных пастухов, и о до сих пор самой богатой из них — семье бабушки Лии. В их большом доме жила ее старшая сестра с дочкой, зятем и внуками, и всем было достаточно места. Мама долго смотрела на него, сидя на ступени дома напротив. Это был один из самых красивых особняков города, трехэтажная гранитная постройка, центральной частью выходившая на улицу, а двумя боковыми крыльями — на два спускающихся к ней переулка. На первом этаже — двенадцать закрытых окон, массивные деревянные ворота, выкрашенные темно-зеленой краской и с круглыми латунными ручками. По центру второго — большое окно в пол, также закрытое, выходящее на парадный балкон. Третий этаж — сплошное стекло, но за плотными, вышитыми занавесями не было видно комнат. Мама все смотрела на дом и не могла представить себе посреди этого роскошества свою мать, которая еле сводила концы с концами, потому что половину зарплаты отдавала на уплату ипотеки. Не могла представить, как она поднимается по одной из откосых улочек, заходит через черный ход в боковое крыло, закрывает калитку, входит в сад, а там шиповник, лимоны, лавр, плющ, герань на окнах. На ступеньках стоят игрушки, грузовик с откидывающимся кузовом, кукла в коляске. Мама сидела, как заколдованная, пока папа не сказал: «Пойдем».

Мою двоюродную бабку уже предупредил о гостях аптекарь. Открыла им женщина — видимо, горничная, за которой увивались двое детей. Она пригласила их пройти наверх, где ждет синьора. На отполированной временем каменной лестнице было темно, но гостиная, та, что с окном в пол на парадный балкон, была залита светом.

— Это дети моей дочери, — объяснила хозяйка, — они на мне, пока родители на работе.

Мама потеряла дар речи. Папа, не выходя из роли, сказал, что его коллега из Института истории в Кальяри пишет дипломную работу о первой волне эмиграции с Сардинии в пятидесятые годы. Не могла бы синьора, если у ее семьи были наемные работники, назвать кого-либо, кто уехал на материк в это время, и рассказать что-нибудь о них.

Моя двоюродная бабка была красивой женщиной: черноволосая, стройная, одетая элегантно, хотя, похоже, никуда сейчас выходить не собиралась, с правильными чертами лица, мягкими волосами, собранными на затылке в пучок, и в сардских сережках, похожих на пуговицы. Горничная принесла на подносе кофе и сардские сладости; вместе с ней явились дети, которые тут же начали демонстрировать совки и ведерки, детские спасательные пояса, игрушечную лодку, объясняя, что на следующей неделе поедут на море.

— Pizzinnos malos,[37] — сказала им с ласковой улыбкой бабушка, — не приставайте к гостям, они приехали по делу.

— Только один из наших пастухов уехал в Милан, в пятьдесят первом, толковый парень, начал работать у нас еще мальчишкой. Другие уезжали позже, в шестидесятые. А тот вернулся все-таки, купил землю, овец.

— А сейчас он где? — в первый раз подала голос мама.

— Addolumeu,[38]— ответила моя двоюродная бабка, — бросился в колодец. Он привез с материка жену, детей у них не было, и она, даже не оплакав мужа, тут же после несчастья вернулась на север.

— И когда это случилось? — спросил папа срывающимся голосом.

— В пятьдесят четвертом. Я хорошо помню, потому что в том же году умерла моя сестра Лиа, наша младшая.

И она показала на сервант, где возле живых цветов стояла фотография девушки с мечтательными глазами.

— Наша поэтесса, — добавила она. И прочитала наизусть стихи:

Томно и тревожно просыпаться
с голубыми вспышками весны,
лучше спать стыдливо и скрываться
в бледных сумерках зимы.
Но тебе мое томленье непонятно,
несказанно, нежно, невозможно,
прячется оно в бесстыжих пятнах
желтой сладко пахнущей мимозы.
Листок со стихами, хранившийся в шкатулке. Кто знает, о ком думала бедная девочка.


До самого Кальяри мама не сказала ни слова. Наконец папа спросил:

— Думаешь, он покончил с жизнью из-за нее? А она писала в юности стихи — невероятно, правда?

Мама пожала плечами, как будто хотела сказать: «Какая разница» или «Откуда я знаю?»

19

Сегодня я приехала прибраться здесь, в доме на улице Манно, потому что, как только закончится ремонт, я выхожу замуж. Я рада, что рабочие обновляют фасад, ведь он уже стал сыпаться. Работы мы поручили архитектору, который еще и немножко поэт и с уважением относится к прошлому дома. Это его третье перерождение, сначала, в XIX веке, он был строже: два балкона на каждом этаже с поручнями из кованого железа, высоченные окна с двумя створками внизу и тремя поверху, входная дверь под аркой, украшенной лепниной; на крыше уже тогда располагалась терраса, и с улицы Манно виден был только внушительный карниз. Уже десять лет он пустует, мы не продали его и не сдавали, потому что очень его любим, а кроме любви нас больше ничего не волнует. Но нельзя сказать, что он стоит совсем пустой. Даже наоборот. Мой отец, когда возвращается в Кальяри после гастролей, приходит сюда играть на своем старом фортепиано, подаренном когда-то синьоринами Долореттой и Фанни.

Он так поступал, еще когда бабушка была жива: дома репетировала мама, и родителям приходилось следовать расписанию и играть по очереди. Поэтому папа брал ноты и приходил сюда, бабушка тут же принималась стряпать папины любимые блюда, но когда все было готово, мы стучали к нему в комнату и слышали один и тот же ответ: «Спасибо, потом, потом. Вы садитесь». Но я не помню, чтобы он когда-нибудь садился с нами за стол. Он выходил из комнаты только в туалет, и если там было занято — я, например, как всегда, долго копалась — бурчал, что пришел сюда заниматься, а тут никаких условий. Когда у него, наконец, подводило живот в какой-нибудь неурочный час, он шел на кухню, где бабушка обыкновенно оставляла ему накрытую салфеткой тарелку и кастрюлю воды на огне, чтобы быстро разогреть еду на водяной бане. Он ел в одиночестве, барабаня пальцами по столу, будто отбивал ритм в сольфеджио, и если мы вдруг появлялись на кухне и о чем-то его спрашивали, отвечал односложно, желая лишь отделаться и чтобы его оставили в покое. Мы как будто жили в концертном зале — и это было прекрасно, хотя не каждому придется по душе обедать, спать, ходить в туалет, делать уроки и смотреть телевизор, выключив звук, под музыку Дебюсси, Равеля, Моцарта, Бетховена, Баха и прочих. Конечно, нам с бабушкой было проще без папы, но его приезды в детстве мне очень нравились, и я обязательно по этому случаю сочиняла рассказ, стихотворение или сказку.


Не пустовал этот дом и потому, что мы приходим сюда с моим женихом: мне кажется, что в нем осталось что-то от бабушки, и если мы занимаемся любовью на улице Манно, в этом волшебном доме, где слышны только звуки порта и крики чаек — значит, мы будем любить друг друга всегда. Ведь на самом деле в любви, так я думаю, надо доверять волшебству, потому что нет смысла пытаться высчитать формулу, по которой все обязательно получится; тут нет правил и заповедей.


Вместо того чтобы наводить порядок или читать новости о ситуации в Ираке, который американцы то ли освобождают, то ли оккупируют, я села и стала писать в блокнот, который повсюду ношу с собой, о бабушке, об ее Ветеране, его отце, его жене, его дочке, о дедушке, о моих родителях, о соседках с улицы Сулис, о двоюродных бабках по материнской и отцовской линиям, о бабушке Лии, о синьоринах Долоретте и Фанни, о музыке, о Кальяри, о Генуе, о Милане и о Гавои.

Теперь, накануне моей свадьбы, терраса снова стала садом, как во времена бабушки. Виноград и плющ вьются по стене, расставлены горшки с красной, фиолетовой и белой геранью, кусты роз, пышные желтые шапки дрока, жимолость, фрезии, далии и ароматный жасмин. Рабочие сделали гидроизоляцию, и куски штукатурки больше не летят нам на голову с влажного потолка. Они побелили комнаты, конечно, не тронув бабушкиных орнаментов на стенах.


Вот так мне в руки попала знаменитая тетрадка с красным корешком и вложенным пожелтевшим письмом Ветерана. Я не сама ее нашла. Мне ее дали рабочие. В гостиной облицовка стены пришла в негодность. Ничего, подумала я, оштукатурим это место и заставим мебелью. Но оказалось, что бабушка спрятала здесь тетрадку, письмо Ветерана и замуровала свой тайник, но штукатурка со временем осыпалась.

20

«Дорогая синьора, — начинается письмо Ветерана, — я польщен и немного, наверное, смущен тем, что вы сочинили и написали обо мне. Вы просите оценить ваш рассказ с литературной точки зрения и извиняетесь за выдуманные вами любовные сцены и особенно за описания реальных событий моей жизни. Говорите, что вам кажется, будто совершили что-то вроде кражи. Нет, мой дорогой друг, писать такое о человеке — подарок. Не беспокойтесь о моем мнении, я прочитал о любви, которую вы приписали нам с вами, был растроган и — простите мою наглость — почти пожалел, что любви этой между нами не было на самом деле. Хотя мы столько говорили, столько времени провели вместе, порой даже смеялись, хотя помните, как мы оба были печальны тогда на водах? У вас никак не рождались дети, у меня — война, костыли, подозрения. В нас обоих засели камни. Вы говорите, что снова забеременели сразу по возвращении с вод, у вас снова появилась надежда. Я от всего сердца поздравляю вас и мне приятно думать, что я помог избавиться от ваших камней и что благодаря нашей дружбе к вам вернулось здоровье и возможность завести детей. Вы тоже мне помогли, мои отношения с женой и дочерью налаживаются, я и думать забыл о немце. И еще кое-что я хотел вам сказать. Вы, наверное, станете смеяться, прочитав это, и все-таки — я уже не такой неряха, каким был несколько месяцев назад на водах. Больше никаких сандалий и шерстяных носков, никаких маек и мятых штанов. Вы описали меня в накрахмаленной белой рубашке, в начищенных до блеска туфлях — и таким я себе понравился. Когда-то я таким и был. Знаете, как следят за этим на флоте.

Но вернемся к вашему рассказу. Не бросайте сочинять. Вы не сумасшедшая. Не верьте никому, кто скажет вам эту жестокую и несправедливую чепуху. Пишите».

Бестолковая графиня

— Полным-полно светлячков, — говорит Кузен.

— А когда на них посмотришь вблизи, — говорит Пин, — они тоже противные. Такие рыжеватые.

— Правильно, — говорит Кузен. — Но когда на них глядишь вот так, они красивые.

И они продолжают свой путь ночью, среди летающих светляков — громадный мужчина и мальчик. Они идут и держат друг друга за руки.

Итало Кальвино «Тропой паучьих гнезд»[39]

1

В самом начале девятнадцатого века, когда король сбежал к нам на Сардинию, потому что в Пьемонт вошли французы, семья трех сестер была богатой, но еще не знатной. Титул им достался, по рассказам, за то, что один их предок преподнес королю, который вечно хандрил и вечно бранил эту «чертову дыру» Сардинию и вечно хлопал дверьми в королевском дворце, замечательный сервиз, такой, что не стыдно на стол поставить.

Их особняк расположен в квартале Кастелло и построен был в семнадцатом веке, то есть еще до того, как их предок получил его в дар от короля вместе с титулом. Это здание в виде буквы «П». Когда-то семье графинь принадлежал весь дом с обоими крыльями и двумя воротами, выходящими на главные улицы квартала, по которым то и дело сновали их дяди и тети, бабушки и дедушки, двоюродные братья и сестры, прислуга и еще доктора, потому что у матери графинь было больное сердце.

Из трех частей дома благородным дамам осталось всего две: одна обращена в переулок, а другая — на главную улицу. По центру второго и третьего этажей выступают длинные балконы с балюстрадой из стилизованных гипсовых статуй, а справа и слева к ним примыкают балконы поменьше. На четвертом этаже — только окна в обрамлении небольших колонн, на которые нахлобучены фронтоны с ангелами на тимпанах.

За главными воротами роскошный атрий, и когда они открыты, многие останавливаются поглазеть или даже заходят внутрь, дворик выглядит строгим и тихим, как монастырь. По всему периметру атрия устроены ниши с бюстами предков, а в глубине — две беломраморные лесенки с такими же беломраморными перилами, встречаясь на высоте бельэтажа, они образуют балкон с аркой в центре, которая выходит уже на основную лестницу.

По бокам от арки две двери: правая — это квартира номер один, где живет бестолковая графиня, а левая — квартира номер два, проданная. Посередине, за аркой, — площадка, от которой расходятся лестницы, освещенные окнами с цветными стеклышками, как в калейдоскопе. Правая лестница ведет в квартиру Маддалены и Сальваторе, номер три, а левая — в квартиру номер четыре, проданную. На третьем этаже квартиры пять и шесть, обе проданы. И если подняться на четвертый этаж, то там квартира семь, проданная, и восемь, где живет Ноэми.

Маддалена и ее муж Сальваторе в надежде на скорое пополнение семейства заняли самый лучший этаж. Помимо окон во внутренний двор у них есть балкон, выходящий на улицу, и два окна в переулок, который выныривает на крошечную площадь, залитую слепящим светом с неба и с моря.

У двух других графинь почти все окна выходят в просторный внутренний двор, куда в свое время были обращены комнаты попроще.

За прошедшие годы из-за финансовых трудностей дом много раз кроили и перекраивали, и семейству остались только квартиры один, три и восемь, и Ноэми, старшая из сестер, считает делом чести выкупить всё назад, прежде чем она сама состарится и умрет.

В квартире бестолковой графини раньше никто не жил, там была кладовая. Она темная и убогая, но с Карлино, ее сыном, там безопаснее, а то он с тех пор, как научился ходить, то и дело выскакивает из дома и бегает по переулкам. Срывается с места, едва кончив есть, графиня даже не успевает вытереть ему лицо, и уголки губ так и остаются грязными. Она бросается за ним. Он мчится к мальчишкам, которые играют повсюду на площадях, но его в игру не принимают — никогда. И когда графиня находит Карлино и видит, что его опять гонят, лицо у нее становится грустным, и она берет его за руку и ведет домой, склонив голову набок.

Ноэми этих мальчишек не переваривает. По ее мнению, они не водятся с племянником потому, что у него очки, как у водолаза.

— Вот я им покажу, — говорит она.


Бестолковой графиней зовут самуюмладшую за то, что она неумеха, руки-крюки, да и сердечко у нее уж больно нежное, так что в реальной жизни проку от нее никакого.

Говорят, когда она была маленькой, ее только и делали что ругали, ведь поручить ей что-нибудь по дому было просто невозможно — вечно она помогала каким-нибудь беднякам по соседству и твердила, что им-то самим ничего не нужно. Когда шли дожди и дома в низине подтопляло, она бегала туда с ведром вычерпывать воду, если же, наоборот, воды не хватало, таскала из дома полные бидоны — в конце концов, у них в саду есть резервуары.

По мнению Ноэми, ничего путного у сестры все равно не получалось, потому что делать она ничего не умела и такой кавардак устраивала в лачугах этих бедняг — бестолочь, растяпа. Но если ей все же удавалось кому-то помочь, она возвращалась домой счастливая. Худенькая, сложив руки на груди, она заглядывала, остановившись в проеме высокой двери в столовую, не решаясь сразу войти и словно извиняясь то ли за свою доброту, то ли за то, что вообще на свет родилась.

Она охотно сидела с соседской детворой, когда их матери ходили на работу, и не брала за это денег. Если потом они даже поблагодарить ее не утруждались, да и вообще не слишком с ней церемонились, она начинала беспокоиться: «Что я сделала не так?» — и всегда во всем винила себя. Мало того. Ей казалось, что ничего у нее не ладится потому, что на самом деле она вовсе не хорошая, а хуже нее человека просто нет, и Ноэми хотелось стукнуть как следует головой об стенку эту сестру-дурочку.

Здесь, в Кастелло, многие над ней смеются, а если и не смеются, то во всяком случае осуждают. Самое забавное — все советуют ей держаться с достоинством, и сами же первые ею помыкают. Начиная с Ноэми, которая только и знает, что кричит на нее да погоняет.


Рядом, в другом крыле дома, за стенкой, разделяющей внутренний двор, уже давно жил сосед, но никто из сестер его особо не замечал. Они обратили на него внимание только в тот день, когда бестолковой графине в очередной раз стало плохо. Хорошо хоть средняя сестра, Маддалена, была дома, потому что графиня, дойдя до ворот, не сумела вставить ключ в скважину и принялась звонить. Маддалена спустилась вниз, подхватила сестренку и затащила в дом. На лестнице та рассказала, рыдая, что встретила на улице мужчину, с которым провела прошлую ночь. Он говорил по мобильному и небрежно кивнул ей, поглощенный беседой, а потом пошел дальше по своим делам.

— Он тебя не стоит. Кто нас не любит, тот нас не стоит, — утешала ее Маддалена.

— Да меня никто не любит.

— Ну значит, никто тебя не стоит.

— Да неужели я настолько лучше всех на свете, что меня совсем никто не стоит?

— Пойдем ко мне, выпьешь чего-нибудь горяченького.

— То, что ты говоришь, это так банально. Не буду я пить горячее и есть больше не буду. Я хочу умереть. Кроме банальностей от вас ничего не дождешься.

В тот день Маддалена, забрав из садика Карлино, встретила у дверей соседа, он ехал мимо на «Веспе». Увидев ее, он резко затормозил и снял шлем.

— У вас со стороны двора фасад рушится, — сказал он. — Штукатурка сыплется, и на фронтонах над окнами у этих грустных женщин лица отваливаются.

— Это ангелы, — поправила его Маддалена.

Мальчик выхватил шлем у него из рук, нахлобучил на голову и убежал. Маддалена побежала за ним, но сосед опередил ее и посадил Карлино на «Веспу».

— Держись крепче, сейчас прокатимся.

Маддалена стояла и ждала их у ворот, а они катили вверх и вниз, по улицам Ла-Мармора, Дженовези и Санта-Кроче, проехали под башней Элефанте, по улице Университа, и опять вверх на земляной вал, до башни Сан-Панкрацио, и опять вниз к Кастелло и до самого дома.

— Шлем я тебе дарю, — сказал сосед, — и давай договоримся: как выходишь в сад, сразу его надеваешь. Обещаешь? По рукам!

Мальчик убежал в дом.

— Хоть он не пострадает. Это ведь не шутки — вдруг вам кусок карниза на голову свалится или окно. Вы не относитесь к этому так беспечно, из моего окна ваш дом хорошо видно.

— Спасибо вам. Большое спасибо. Да, к сожалению, дом наш в плохом состоянии, мы и сами это знаем, просто уже привыкли, вот и надеемся, что все обойдется, пока у нас нет возможности его отреставрировать.

Сосед снова завел свою «Веспу» и уехал.

А Маддалена поспешила к графине, которая все сидела в уголке, сжавшись в комочек.

— Кажется, я нашла мужчину, который тебя достоин.

Но графиня заткнула уши, даже слушать не стала.

— Он добрый. Совсем как ты, а добрей тебя я не знаю никого. Вот он точно тебя стоит.

— Кто?

— Сосед, который живет по ту сторону стены. Мы его встретили. Он покатал Карлино на «Веспе» и подарил ему шлем, чтобы он надевал его, когда играет в саду. Он за нас беспокоится. Из-за заднего фасада, который рушится. Кольца на безымянном пальце я не заметила, а раньше оно просто в глаза бросалось, такое здоровое и блестящее. А знаешь, я теперь припоминаю, что и скрипки из его окон уже давно не слышно, только радио и телевизор все время работают. И той дамы, красавицы, которая, помнишь, иногда полола в саду и поливала, тоже не видно, а сад весь зарос сорняками.

— Но та дама действительно была красавицей.

— Не перебивай. Дай мне договорить. Она, конечно, была красавица, но, во-первых, ее здесь нет, во-вторых, красота у нее, как бы это сказать, банальная, и в-третьих, она была злюка. И теперь он, наверно, совсем ее разлюбил: снял с пальца кольцо и сад совсем забросил, так он ненавидит все ее цветочки.


С тех пор у бестолковой графини только и мыслей, что о соседе. Она счастлива, что судьба преподнесла ей такой подарок, да еще и совсем рядом, в двух шагах от дома, и все придумывает, как бы ей пробраться на соседний двор, ну, например, — посадить на клумбе, которую она разбила под самой стеной, невиданные цветы, которые бы в одно мгновение перекинулись через стену, и тогда она бы ходила туда их поливать.

Ноэми, старшая сестра, эту клумбу терпеть не может и называет «клумбой несправедливости», потому что та земля, на которой разбита клумба, просто жалкая полоска вдоль стены, а должно ее быть гораздо больше. Просто много лет назад, когда делили дом, плохо рассчитали место, где должна пройти разделительная стена между проданной частью двора и той, что оставалась у них. Ноэми решила разобраться, подняла документы в городском совете и кадастровом бюро, изучила купчую и нашла допущенную предками ошибку. После чего пошла к новому владельцу требовать часть земли обратно, но он и слушать ее не стал. Тогда она подала на него в суд, и дело всё тянется.

Сосед обо всем этом понятия не имеет, он всего лишь арендатор, но если бы знал, то, судя по тому, как он запустил сад и даже сухие ветки не убирает, он бы не задумываясь уступил графиням причитающуюся им землю.

Поскольку Ноэми эту клумбу под самой стеной на дух не переносит, отделила ее черепками от остального сада, за которым она следит и где есть бассейн с рыбками, обсаженный розами, беседки с каменными столами, а еще мушмула и агава, и лимонные деревья, и гортензии.

Сосед живет в противоположном крыле особняка, который выстроен весь вокруг внутреннего двора. Его квартира на первом этаже, с отдельным входом: чтобы к нему попасть, надо пройти под темной аркой, и потом через ворота, и потом по маленькой лесенке, уставленной горшками с засохшими цветами, к стеклянной двери.

Ворота всегда открыты, так что войти к соседу может кто угодно, но никому это и в голову не придет, потому что сосед — человек грубый и характер у него тот еще.

Графиня и Маддалена, завернув за угол, с пунцовыми лицами проскакивают мимо ворот, поглядывая на них украдкой, словно выполняют секретное задание. Иногда они тащат с собой и Ноэми, которая заодно с клумбой не выносит и соседа, потому что несправедливо присвоенный клочок земли совсем заброшен, а ей бы хотелось удобрить его, полить и засадить цветами.

Графиня увлечена этой идеей — сад, который на глазах у соседа чудесным образом расцветет — но Ноэми, конечно, просто болтает, не станет она устраивать приятные сюрпризы никому. Тем более тем, кто их не заслуживает.

2

У Маддалены и Сальваторе нет детей. А они только о детях и мечтают. Зато у них есть кот, полосатый, как тигренок, и его зовут Миккриу. Они обращаются с ним, как с ребенком, хотя Миккриу все же кот, а не человек, и, может, раньше ему жилось куда лучше, когда ничего у него не было, кроме собственных тигровых полосок, и никаких там плетеных корзинок, лоточков и мячиков, и игрушечных птичек.

Они еще не потеряли надежду родить ребенка, ведь оба здоровы — так сказали врачи. И каждый раз, когда они занимаются любовью, им может повезти. Но дети все никак не получаются, и именно потому, что оба совершенно здоровы, непонятно, как их лечить. Эту странную неспособность породить жизнь они пытаются побороть с помощью еды и секса. Муж говорит, что у жены тело порнозвезды: пышная грудь, тонкая талия, плоский живот, круглая попка и длинные ноги.

Друг другу они безумно нравятся. Например, когда обедают, Сальваторе вдруг просит Маддалену показать грудь. Маддалена всегда носит лифчики с застежкой спереди, и стоит ей расстегнуть блузку — груди выскакивают на волю, большие и упругие. Сальваторе встает из-за стола и начинает их ласкать, и тут они прерывают обед и удаляются в спальню.

Их спальня — самая красивая комната в доме: просторная, с расписными потолками, на полу дорогая плитка фабрики Джербино — зеленая, лазурная, бледно-желтая и розовая, — высокие окна, каждое в своей нише, кованая кровать с изысканными завитушками и парчовым покрывалом и створчатое трюмо. Перед этим трюмо Маддалена устраивает для мужа стриптиз, иногда даже под музыку, потому что ходила в танцевальную школу и танцует прекрасно. Еще им нравится заниматься любовью в машине. Она задирает юбку и демонстрирует Сальваторе, что на ней лишь пояс с чулками. Они тут же останавливают машину где попало, и потом им так хорошо, что хочется петь — еще и потому, что Маддалена ведь могла забеременеть.

И на пляже Поэтто им нравится заниматься любовью. В субботу Сальваторе не работает, и они с Маддаленой идут с утра пораньше на море, пока там никого нет. Нагулявшись, ложатся на полотенца, и Маддалена мужа всячески провоцирует: натирает кремом соски или проводит пальчиком по лингаму — так называется член в Камасутре — а потом берет его за руку и проводит его пальцем по своей йони — так в Камасутре называется вагина — пока лингам у него не твердеет до неприличия, так что, если на пляже кто-то вдруг появляется, ему приходится ложиться на живот.

Запретные дни для Маддалены и Сальваторе самые грустные — значит, и в этот месяц ребеночек у них не получился, но после воздержания желание вспыхивает с новой силой.

Маддалена без ума от своего мужа и, когда его нет дома, открывает шкаф, целует его одежду и вдыхает его запах.

Маддалена многое рассказывает сестрам и гувернантке, которую они зовут нянюшкой, а та нет-нет да что-нибудь и сболтнет, какой-нибудь пустяк, но у людей богатая фантазия, они чего только себе не вообразят.

3

Не так давно бестолковая графиня решила забрать обратно нянюшку и поселить у себя. Она обменяла всю мебель из своей гостиной на кровать с письменным столом, шкаф из ДСП и желто-зеленый пуфик из кожзаменителя.

Семейство, с которым она поменялась, ей даже спасибо не сказало, но она все равно рада, ведь это, как всегда, люди бедные, и за ее мебель они выручат немало, к тому же у нянюшки будет своя комната, пускай и неказистая — да чего там, просто безобразная.

Гостиная была у графини единственной приличной комнатой. Единственной, где приятно было находиться. Самая ценная часть квартиры, сияющая отблесками позолоты, с парчовыми креслами, диваном и скамеечками для ног, золочеными деревянными рамами и куклами искусной работы. На стенах висели портреты предков, а портреты родителей были самые большие, да еще и в костюмах девятнадцатого века. У мамы графинь на портрете вид был жалобный, словно ей хотелось всем сказать: «Простите, что я такая смешная, наряженная в кружева, да еще эти рукава с буфами, а главное, простите, что мне так повезло».

Их маме все завидовали, потому что она, бедная и убогая, вышла замуж за богатого и знатного — вот ведь какое везенье. Она была дочерью egua, проститутки, которая родила ее сама не зная от кого, не доносив и семи месяцев. Ребенка она не хотела, так не хотела, что, когда девочка родилась в день Богоявления, назвала ее именем ведьмы Бефаны. Она оставила дочь монашкам, которые положили ее в коробку из-под обуви, проделали в ней дырочку и так поили молоком. Девочка была просто кусок мяса, без кожи, никто не решался к ней прикоснуться. То, что она выжила, — просто чудо.

Тем временем мама-egua вышла замуж, у нее родились еще дети, и муж, человек, по-видимому, хороший, взял девочку домой и звал ее Фана. В три года она очутилась среди совершенно незнакомых ей людей. Поначалу ей даже понравилось, что теперь она спит в небольшой комнатенке, где у нее своя тумбочка, стул и часть шкафа, а не в зале с длинными рядами кроватей вместе с монашками, но держалась она все время в стороне, одна-одинешенька, и каждое утро ее рвало только что выпитым кофе с молоком под ноги первого же, кто к ней подходил, и она убегала, сгорая от стыда. Тогда мама-egua отправила ее к тетушкам — старым девам, сестрам мужа, и там ей поначалу тоже понравилось, потому что комнатка у нее теперь была своя собственная, а на стенах были нарисованы вьющиеся цветы, там даже был комод, а на нем — вращающееся зеркало и куча расчесок и щеточек, и флакон с пульверизатором. Но всё было такое изящное, что она чувствовала себя не в своей тарелке, словно гостья в большом чужом доме, и изо всех сил старалась, как и положено гостям, не делать ничего такого, что могло бы не понравиться новоявленным тетушкам, выбрала себе креслице в углу у окна, где на подоконнике стояла огненно-красная герань, там читала, делала уроки и, будь ее воля, там бы и ела, держа тарелку на коленях.

Выросла она вовсе не ведьмой, а красавицей, и отец графинь, знатный, богатый, но большой чудак, женился на ней и звал ее ласково Фанучча. Конечно же, семья не одобрила его выбор и даже лишила большей части наследства, которое предки, впрочем, начали проматывать еще в те дни, когда король хлопал дверьми и твердил, что наш королевский дворец — жалкая лачуга.

Говорят, правда, что отец наследство не промотал, а потратил на лечение жены, у которой было больное сердце. Хотя, возможно, главной причиной ее болезни была неожиданно свалившаяся на нее удача, ведь ей самой не верилось, что из облезлого уродца она превратилась в красавицу, вышла замуж по любви, родила трех дочерей, живет в этом потрясающем дворце, и у нее прислуга и все такое прочее. И чувствуя себя виновной в нарушении мирового порядка — ведь где это видано, чтобы дочь проститутки попала из картонной коробки в самый роскошный в городе особняк — она изо всех сил старалась не привлекать к себе внимания. Одевалась всегда во что-нибудь неприметное и даже потрепанное, а густые волнистые волосы стягивала в пучок. Ходила, ссутулившись, в стоптанных бесформенных туфлях, встретив кого-нибудь, бледнела, а если ей делали комплимент, чуть не падала в обморок. Прислуге, и особенно нянюшке — одного с ней возраста, такой же умной, доброй и красивой, но, конечно же, не такой везучей — она всячески давала понять, что это они — хозяйки в доме, и сама не принимала никаких решений без их одобрения.

Ей казалось, что если она вот так съежится и спрячется, то убедит всех, что на самом деле ей вовсе не повезло и за мировой порядок можно не беспокоиться.

Местные старожилы утверждают, что маленькие графини казались скорее дочерьми нянюшки, которая воспитывала их по своему усмотрению. Перед школой девочки должны были перестелить постель. Перестелить, а не заправить. Потом приготовить себе завтрак, вскипятить молоко, сделать тосты, вымыть чашки и молочник. Маддалена и Ноэми научились делать всё как следует. Но самая младшая не научилась ничему. Даже за другими доделать не могла, только все портила.

— Tenisi is manus de arrescottu! У тебя руки-крюки! — выговаривала ей нянюшка. — Вот ведь бестолковая! По-другому и не скажешь!

Так и прилипло.

Иной раз графиня вдруг начинала бунтовать: «А вот возьму и испеку вам чудесный творожный торт, белоснежный, с украшениями?! Или сыграю на скрипке венгерские танцы?! А может, спою красивым голосом целую оперу?! Или научусь водить самолет?!»

Нянюшка только фыркала и отмахивалась.

— Insàraza deppèusu zerriài a sʼesorcista! Придется изгонять из тебя злых духов!

На самом деле нянюшка хотела, чтобы девочки росли такими же, как все. Не ощущали себя богачками. Тем более что богатыми они уже не были, а постепенно беднели и беднели и распродавали все, чем владели, но самый большой урон нанесли им расходы на лечение матери, вот и осталось у них от всего особняка всего три небольшие квартиры.

Нянюшка вышла замуж поздно, за вдовца из своей деревни — у него уже были взрослые сыновья, но этот поздний брак оказался для нее не таким уж счастливым. Понятно, что она скучала по своим графинюшкам. Все вспоминала, как в окна хлестал дождь или бушевала гроза и они все вместе спали в огромной кровати и забывали о том, что творится за окном, хотя уже и матери их не было на свете, и отец совсем ненадолго ее пережил. Наверняка она скучала даже по бестолковой графине, которой ничего нельзя было поручить — а ведь сколько раз молила Бога прибрать к себе бедняжку, которая временами и на ногах-то едва держалась, а когда возвращалась из школы, ее рвало.

Ей редко удавалось навестить их, но иногда она приезжала вместе с мужем на машине, и всегда привозила им гостинцы: фрукты, овощи, деревенских кур, яйца и непременно домашние сладости — и, если никого не заставала дома, оставляла сумки в атрии.

А вернувшись в деревню, только и думала, что об этом доме, выходящем на сырую и темную улочку, и внезапном слепящем свете маленькой, открытой всем ветрам площади сразу за домом, нависающей над бескрайним Кальяри. И о лазурных ночах, и о луне, и о звездах, что виднелись в окнах графского дома — таких сияющих она больше не видела нигде и никогда.

Теперь она овдовела, да и прибаливать начала. Их с мужем дом был завещан его сыновьям, и они его продали, а ее собственный, где она жила, пока не поступила в услужение в Кальяри, теперь принадлежал ее племянникам: Элиасу и его брату с семьей. Элиас — человек хороший, но он и так помогал брату обрабатывать землю и ухаживать за скотиной, вдобавок у него у самого была маленькая строительная фирма. Куда ему еще и о тетке заботиться!

Вот бестолковая графиня и решила забрать нянюшку обратно к себе.

Ноэми пыталась отговорить ее и сначала вразумляла по-хорошему. Просила подумать как следует. Няня стареет. А вдруг она заболеет и за ней придется ухаживать? А сестра-бестолочь не справится? И что ж тогда, отправлять ее обратно? Лучше уж вообще не приглашать. И потом, она что, забыла, что нянюшка у них с характером? Так пусть вспомнит, как она когда-то всеми ими командовала. К тому же у нянюшки давным-давно своя жизнь.

Ноэми даже напомнила графине, как нянюшка молилась, стоило сестре напортачить: «Gesú Cristu miu, si da dèppis lassai aici, liandèdda! Господи Иисусе, чем такие мучения, уж лучше забери ее к себе!».

Но по-хорошему не получилось. Графиня пожимала плечами и говорила, что все эти благоразумные люди ей страшно надоели. Тогда Ноэми перестала с ней здороваться, встречаясь на лестнице, а увидев из окна, захлопывала ставни.

В конце концов Ноэми выдвинула главный аргумент — они бедны. Откуда взять деньги? У нянюшки, конечно, есть пенсия, но ведь понятно, что старикам рано или поздно потребуется дорогостоящее лечение. Что они будут делать, если у них каждый грош на счету?

Графиня парировала пункт за пунктом. Ах, значит, они бедные? А на настоящих бедняков сестра не хочет посмотреть? Она распахивала окна на улицу, где на веревках сохли лохмотья — хоть огородное пугало наряжай.

Надо сказать, что в Кальяри в квартале Кастелло до сих пор богатые и бедные, ученые и неучи живут бок о бок и все всё друг про друга знают, потому что улочки узкие, и люди переговариваются, открыв окна и двери, и их прекрасно слышно, особенно летом в жару, когда всё распахнуто настежь. А те, что живут под горой, даже зимой двери не закрывают, и воздух пропитан запахами плесени и мыла — зимой они белье сушат дома; а еще пахнет едой, и едят они тоже при открытых окнах и дверях и всех, кто проходит мимо, приглашают к столу.

Хотя бестолковая графиня и считает, что не так уж они бедны, она очень переживает, когда вечерами сестры собираются вместе и считают свои деньги, ведь постоянной работы у нее нет. Сальваторе работает в банке и платит по кредиту, на который была выкуплена квартира, где живут они с Маддаленой: та защитилась с отличием, но шьет и готовит — в основном, сладости для одного ресторанчика по соседству — на дому и без четкого графика, чтобы не переутомляться на случай, если забеременеет.

Бестолковая графиня, вообще-то, учительница, но работа у нее бывает только временная, да и та ей в тягость. Школу она никогда не любила, говорит, что задыхается там, домой возвращается бледная, жалуется, что в классах слишком пыльно, а учеников слишком много, и о чем бы она ни пыталась им рассказать, ей не удается их заинтересовать, и они над ней смеются и издеваются и, стоит ей отвернуться к доске, кидаются бумажными шариками, блеют и лают, и поди пойми — кто именно. Когда графиня училась в лицее, домашние задания за нее делала Маддалена, и курсовые в университете тоже, и даже занималась с ней перед каждым конкурсом на штатную должность, но графиня, едва речь заходит о конкурсе и о том, что ей придется сдавать экзамены, впадает в панику: сердечко у нее колотится как бешеное, ноги дрожат, и она говорит всем, что идет на экзамен, а сама вместо этого бродит по городу, а потом возвращается, волоча ноги, и голова клонится набок сильнее, чем обычно. И врет, что недобрала баллов или что экзамен перенесли на другой день, Маддалена ей верит, а Ноэми, конечно же, нет — та идет в инспекторат, выясняет правду и заявляет графине, что так она ничего в жизни не добьется. Маддалена встает на защиту: «Ну подумаешь, экзамен!»


У Маддалены на все про все один простой ответ: «Подумаешь» — и никаких тебе проблем. Завелись в доме муравьи или тараканы, или рушится потолок — «подумаешь», говорит она и ждет, пока Ноэми вызовет рабочих или дезинсекторов. Потому что Ноэми следит за всем, все держит в своих руках и тут же решает все проблемы. Может, потому что по профессии она судья. Она выкупила квартиру номер восемь и помогает бестолковой графине и ее сыну. Конечно же, Ноэми страдает, что она все равно что старая дева, но виду не подает. Когда она была помоложе и ездила на семинары, Маддалена шила ей новые наряды, и если узнавала об отъезде в последний момент, то не спала всю ночь, лишь бы закончить к сроку. Но ничего из этого так и не вышло, и коллеги-мужчины говорили с Ноэми лишь о преступности и презумпции невиновности.

Теперь Ноэми ездит на конгрессы, живет в пятизвездочных отелях, и сестры очень грустят, представляя, как Ноэми лежит одна-одинешенька в огромной кровати, и обязательно, даже если Ноэми уезжает ранним утром, провожают ее до маленькой площади за домом, садятся все втроем на скамейку и смотрят на море, лиманы, Седло Дьявола и гору Урпину в розовом свете зари, и, глядя на всю эту красоту, думают, что в жизни всякое случается и вдруг на этот раз Ноэми повезет. Но ей они этого не говорят. Никто не говорит об этом с Ноэми, и когда, вернувшись с конгресса, она привозит полные пакеты упаковок мыла и шампуня, блистеров с медом и повидлом, комнатных тапочек и наборов для шитья, они радуются, что все это досталось им бесплатно, и не задают вопросов. Если в саду при гостинице Ноэми попадаются интересные и незнакомые цветы, она собирает их семена и сажает у себя в саду — в настоящем, подальше от «клумбы несправедливости». И они обязательно прорастают.

4

Когда нянюшка переехала к ним и увидела, в каком состоянии их часть дома, то предложила в строители-подрядчики своего племянника Элиаса.

Он сделает им скидку, да и любит Элиас работать в городе.

Тетя волнуется за него, ведь жениться он и не думает и, как бы ни выматывался на работе, когда ему хочется женской ласки, он наряжается, прихорашивается и отправляется на поиски подружки, и вся его личная жизнь сводится к случайным связям с молоденькими девушками, которые рано или поздно бесследно исчезают. Бедный Элиас!

Когда сестрам надо поговорить о чем-нибудь важном, то, если погода хорошая, ни дождя, ни ветра, они идут на пляж Поэтто — длиннющий, с мелким белым песком.

Ранним утром на нем ни души, а если в предыдущие дни шел дождь или дул мистраль, все вокруг отчетливое и яркое, чудесно пахнет свежей рыбой, и настроение такое веселое, словно в праздник, когда накрыт большой стол. В такие дни сестры бродят по щиколотку в прозрачной, как хрусталь, воде, и волны ласкают им ноги.

Сейчас они уже не мечтают, как раньше, как бы выкупить проданные квартиры, а обсуждают, в основном, приезд Элиаса.

Сестры говорят Ноэми, что, вполне возможно, у них с Элиасом что-нибудь да получится. Ноэми злится и просит оставить ее в покое, о любви она, мол, вообще не думает, а они, ее сестры, ведут себя, как дети. Разве они не слышали, что сказала нянюшка? Элиас смотрит только на молоденьких. Все мужчины в возрасте Элиаса зарятся на молоденьких, а ровесницы им неинтересны. Ну разве что довольствуются женами, с которыми давно вместе. А ведь Элиас и женат-то никогда не был. В его возрасте еще можно родить детей, и если уж он решится так поздно жениться, не выберет он для себя старуху, которая и родить-то вряд ли сможет или родит, не дай бог, какого-нибудь дебила.

Тогда графиня говорит: «Фу, как же мне надоели все эти благоразумные люди!». А Маддалена: «Возраст тут ни при чем. Женщины и помоложе тебя, случается, родить не могут!».

Но в общем, если не обращать внимания на все эти глупости, единственное желание Ноэми — поскорее начать ремонт, сэкономить на рабочих и снова выбиться из голодранцев в люди.


Ноэми живет на последнем этаже, и ее квартира производит впечатление своей элегантностью: повсюду лепнина, потолки расписаны фресками, а на полу — дорогая плитка фабрики Джустиниани.

Ноэми в наследство досталась столовая: обитые бархатом диваны и кресла, два высоченных буфета с колоннами из инкрустированного дерева, где стоят дорогие фарфоровые сервизы, и тот самый роскошный, с серебряным рисунком — возможно, как раз он так понравился королю. На длинном столе — канделябры из цельного серебра, а с потолка спускается развесистая люстра с хрустальными подвесками. Ванная тоже шикарная: керамическая ванна на латунных ножках, серебряные туалетные принадлежности на умывальнике, а на потолке изображены ангелы, резвящиеся в крохотных озерах.

Но всё это в чехлах. Словно музей, закрытый для публики.


Сама Ноэми пользуется другой ванной, попроще, а в той роскошной только пылинки сдувает да еще следит, чтобы латунные ножки ванны и серебряные туалетные принадлежности вдруг где не почернели. Столовая вся тоже укрыта старыми покрывалами, простынями да тряпками; запас скатертей и вышитых салфеточек желтеет и ветшает в сундуках на львиных ножках с барбаджийской резьбой, ставни всегда закрыты — нельзя, чтобы выгорело то, что Ноэми не может накрыть: вазы для цветов, картины, дорогие безделушки, стоящие повсюду, посуда в буфетах за прозрачным стеклом.

Ноэми мечтает сохранить в неприкосновенности память о былом величии и, чтобы вернуть его, готова экономить на всем. Дома она ходит в каком-то старье и вообще за собой не следит, и волосы ее подстрижены как придется. Ест как птичка и потому совсем отощала. Зимой печь не топит — сидит в промерзшем доме и питается чем попало. Возможно, как раз из-за этого своего крохоборства она страдает запорами и постоянно пьет слабительные, и чего только не делает, чтобы наладить пищеварение — выпивает, например, натощак сыворотку от овечьего сыра casu ageru или горячую воду с медом и ферментами, а потом ходит по дому босиком.

Но Ноэми ничего не делает просто так. Она лучше всех понимает, как и что происходило и произойдет, и не потому, что она волшебница какая, просто мыслит системно. И когда она разъясняет домашним ошибки предков, и почему они разорились, и что надо делать, чтобы выправить положение, а другие встревают со своими советами, она только головой качает и в конце концов всегда оказывается права.

Бестолковая графиня все смотрела и смотрела, как Ноэми качает головой: мол, «мыслить надо системно», а потом взяла да и заглянула в словарь проверить, что значит «система», и прочла: «множество элементов, находящихся в отношениях и связях друг с другом, образующих определенную целостность, единство». Такое определение ей очень понравилось: значит, тот, кто мыслит системно, умеет расставлять всё по местам, по порядку, понимает связь между причиной и следствием, но все равно она пытается спорить с сестрой и днем с огнем ищет то, что не укладывается в систему, а Ноэми терпеть этого не может.

5

Теперь, когда к ним заявился Элиас со своими рабочими и занялся реставрацией заднего фасада, Ноэми всё время дома, следит за работой и экономии ради может сама покрасить окно или залезть на карниз и поправить водосточный желоб. Совсем рехнулась. Но вообще-то, если подумать, есть в ней что-то от птички, обустраивающей свое жилье.

Всем известно, что она готова жизнь положить, только бы восстановить фамильное гнездо и выкупить когда-нибудь квартиры номер два, четыре, пять, шесть и семь. Но они слишком бедны, вернее, не так богаты, чтобы отремонтировать сразу весь дом, и ремонт идет участками, но едва они приведут в порядок что-то одно, как другое рядом рушится.

Графини последний раз видели Элиаса еще чумазым мальчишкой, противным грубияном, и таким его и запомнили. А он оказался светлокожим, руки, хоть и в мозолях, изящные, как у пианиста, а взгляд открытый и жизнерадостный.

Ноэми с ним подружилась. Ей нравится, что он остается работать сверхурочно: докрашивает окно, повиснув на мостках, или доштукатуривает участок стены. И постепенно они подружились.

— Почему бы вам не продать этот дом, — крикнул он ей как-то с мостков, — и не переехать всем вместе в красивый, новый с гаражом и лифтом?

Ноэми, проверявшая лепнину в столовой, где никто никогда не обедает, резко обернулась и подошла к окну, чтобы объяснить ему, как важна вся эта старина и что она считает своим долгом сохранить то, что осталось от старого Кальяри, который, хоть и пострадал от бомбардировок, но все равно прекрасен. Вот он, Элиас, никогда не задумывался, почему в Кальяри никогда не скучно? Всё потому, что город стоит на склоне — весь из подъемов и спусков, и сколько по нему ни броди, он всегда разный: из густой тени вдруг выходишь на яркое солнце, а когда меняется ветер, то Кальяри меняется вместе с ним, и узнать его по-настоящему жизни не хватит.

— Раз уж мы с вами все равно беседуем, — сказала она в конце концов, — может, выпьете кофе?

— Спасибо. Налейте в бумажный стаканчик, я выпью прямо тут, на лесах.

Но Ноэми вернулась с подносом и фарфоровыми чашечками с серебряным рисунком — теми самыми, из королевского сервиза. Она поставила всё на подоконник, и они выпили кофе в небесах.

Он сказал ей, что вот так, в оконном проеме, она напоминает ему настоящий портрет, такие только в музеях висят, и что ее портрет он бы с удовольствием повесил у себя дома. А про тот новый дом с гаражом он просто так сболтнул, ведь он тоже обожает все старинное.

С того дня Ноэми носит ему кофе по всем правилам: на подносе, в фарфоровых чашках, с серебряными ложечками.

Другие рабочие, глядя на них, шутят и посмеиваются, да и те, кто живет в проданных квартирах, наблюдают за ними из окон и судачат. Ведь Ноэми старше Элиаса, и их дружба, которая могла бы показаться такой романтичной, на самом деле выглядит довольно смешно. Но сестры, понятное дело, надеются, что Элиас и Ноэми поладят, и ничего странного и тем более смешного в этом не видят.

Но вот недавно случилась одна неприятность. Возможно, Элиас застеснялся, чувствуя на себе пристальные взгляды приятелей, да еще и зрители стояли у окон. Он уронил чашку, и та разбилась. Ноэми бросилась в сад подбирать осколки, но склеить чашку было уже невозможно. Элиас тоже спустился с мостков и поспешил вниз.

— Ничего, ничего, — повторяла Ноэми, хотя губы и руки у нее дрожали.

С кофейным ритуалом было покончено. Отныне окна перед мостками будут закрыты.

— Всего лишь чашка! — все твердит Маддалена. — Подумаешь!

Элиас был убит. Он-то знает цену такой вот чашки. Не один год сам собирает старинную посуду, что когда-то украшала столы благородных семейств, с тех самых пор — рассказывает его тетушка — как влюбился в сервиз, который те же самые графини подарили ей на свадьбу.

Коллекция у него замечательная и все пополняется, так что часть ее пришлось перевезти в коробках в комнату тети — в деревенском доме ей уже не уместиться. Так нянюшкина комната превратилась в музей, где Элиас может работать экскурсоводом.


После того случая с чашкой он показал Ноэми свою чудесную коллекцию и попросил ее взять себе что-нибудь взамен.

Он объяснил ей, что все свои экземпляры он нашел по счастливой случайности, и многие, у кого он покупал посуду, считали, что расстаются с никому не нужным хламом.

Особенно дорожил он савонской салатницей, расписанной синими и розовыми цветами, подставка под нее была когда-то реставрирована.

Еще один ценный экспонат — фаянсовое овальное блюдо конца восемнадцатого века из Альбиссола-Супериоре с набитым морской губкой фоном, расписанное произвольными мазками. Такие блюда — огромная редкость, на них подавали рыбу, запеченную на ароматных древесных углях с мастикой и ладанником, и водились они лишь в богатых семьях, а в Кальяри могли попасть только через Лигурию и Пьемонт во времена королевства Сардинского.

Потом он показал Ноэми церковные кувшины восемнадцатого века из Черрето-Саннита, выполненные в римской традиции из майолики — белые с характерной лазурной росписью ручной работы. У него их два: круглый и овальный. То, что ему удалось отыскать такие большие, — огромная удача, потому что, как правило, эти кувшины совсем маленькие.

Очередное бесценное сокровище — майолики из Ариано-Ирпино кампанской школы, работавшей на поставщика Бурбонов. У Элиаса их штук сорок, и Ноэми может забирать хоть все.

Но главное достояние — памятные тарелки, выпущенные в честь боев в Африке или объединения Италии, с надписями вроде «Мы победили» или «Италия свободная и могучая».


Ноэми смотрела и слушала с восхищением, но так и не выбрала для себя ничего взамен разбитой чашки и сказала, что коллекция у него действительно уникальная, но не идет ни в какое сравнение с кофейным сервизом производства Джузеппе Безио, в котором теперь не хватает чашки, и дело совсем не в том, что сервиз пришелся по душе королю, но главное — он был полный, на двенадцать персон, а теперь всего на одиннадцать. Блюдце есть, а чашечки нет. Система, лишенная одного элемента, теряет всю ценность.

Нянюшка тоже безутешна и без конца корит Элиаса и поминает чашку. Вдвоем с Ноэми они входят на цыпочках в столовую, чуть приотворяют ставни, открывают высоченный буфет с колоннами и причитают над одиноким блюдцем. А потом бесконечно обсуждают тончайший фарфор фабрики Джинори в Дочче, откуда родом унаследованные графинями супницы, горчичницы, соусники и конфетницы, блюда для бобов и вазы для фруктов, и затем снова закрывают ставни и на цыпочках выходят.

И самое печальное, что беда случилась именно сейчас, когда нянюшке удалось вывести желтые пятна со столового белья и черные с латунных ножек ванны и серебряного туалетного набора. Все было замечательно, но вот разбитая чашка нарушила гармонию.

6

Воскресенье — самый тяжелый день для бестолковой графини.

— Мама, сделай лесёвое личико! — кричит ей Карлино, едва проснувшись.

Какое уж тут веселье, если ни одна живая душа не зовет их в гости? А если вдруг кто и решится, то уж второго приглашения им не дождаться.

Если они идут гулять в парк, Карлино тут же с восторгом лезет играть к другим детям. Только никто с ним не хочет водиться.

Летом еще хуже. Море на Сардинии великолепное, не запирать же ребенка дома. Сальваторе, Маддалена и Ноэми охотно берут их с собой и не ропщут, но Карлино все тянет к детям и их отцам — ему подавай настоящие семьи.

Кто встречал графиню с Карлино на пляже, знает, что Карлино, едва завидев море, вырывается и кидается в воду прямо в одежде. Мать бросается за ним, стаскивает мокрую майку и штанишки и натягивает плавки. По всему пляжу разбросаны детские игрушки. Карлино цепляется за какого-нибудь отца, который катает на себе сынишку, и тоже пытается залезть на него.

Иногда кто-нибудь из любопытных спрашивает, есть ли у ребенка отец? Неужели графиня не видит, как он льнет к чужим папам, вешается им на шею?

Разумеется, отец у него есть, отвечает графиня, Карлино ходит к нему два раза в неделю на уроки музыки. Музыки? Такой маленький? Да ей просто надо выйти замуж. Не так уж трудно подыскать Карлино другого отца — было бы желание, а муж найдется.

Другие дети, нацепив надувные поплавки с резиновыми крылышками, берутся за руки и мчатся к морю.

— Я тоже хочу быть летучей рыбой! — бежит за ними Карлино. — Я тоже хочу крылышки!

Но их уже и след простыл.

Графиня вернулась бы домой, но так нельзя — надо терпеть.

Другие матери натираются маслом для загара и вытягиваются на шезлонгах — их дети после купания мирно едят, закутавшись в халаты. И держатся от Карлино подальше. Но это чудо вымазанное песком, солью и помидорными семечками не дает им покоя, и только они построят замок из песка, он тут же его рушит. Прибегают мамы:

— Зачем ты всё испортил? Зачем?


Ну и зачем тогда дорожки между низкими каменными оградами и тишина, которую нарушают лишь сверчки и цикады, и лазурно-золотые пляжи, где можно растянуться на песке, и волны время от времени будут добираться до твоих ног, и дороги, что, петляя, взбираются по косогорам, зачем бескрайнее море? И низкие каменистые холмы, и серебристые, как лунные кратеры, скалы с впадинами, заваленными песком, и море, всегда прекрасное: грозное, когда волны ревут и вспухают, и обрушиваются с грохотом на берег, или ласковое, тихое которое обволакивает тебя, — зачем всё это, раз жить так грустно? Всё это ни к чему.


Но как-то раз на пляже Карлино встретился с соседом. Чудо, вымазанное песком, солью и помидорными семечками, как всегда, бегало в одиночестве, и никто не хотел с ним водиться, когда несколько мужчин, возможно даже отцов, бросив своих дам на шезлонгах и детей у песочных замков, встали в ряд у кромки воды. «Раз!» — и они вошли в воду. «Два!» — быстрей-быстрей. «Три!» — и они с шумом плюхнулись в воду, подняв фонтаны брызг и пены. Карлино бросил всё и кинулся к сказочному дракону со смеющимися головами.

— Вали отсюда, придурок! — кричали ему. Но вдруг раздался чей-то голос:

— Да это же мой сосед!

И Карлино удалось забраться на дракона, победить волны и уцепиться за шею соседа. И море, возможно впервые, приняло его — потерявшуюся на суше рыбку.

После всего этого, когда Карлино узнал соседа уже в саду, через стену, он позвал его. Графиня в ту же секунду оказалась рядом. Потом мама и сын забрались на стену и поздоровались с соседом за руку.


Наступила осень, а сосед еще ни разу не пригласил их к себе домой. Но если он выходит в сад и они это видят, то окликают его, и он останавливается поговорить.

Ноэми не упускает случая напомнить, что терпеть его не может, потому что сад у него весь зарос сорняками, и еще потому, что он никогда не приглашает их в гости и держит на расстоянии, как будто отгоняет шестом, которым собирают опунцию, а ее дурочка-сестра с сыном всё с той же готовностью бегают к стене.

С самого начала жизнь у Карлино не заладилась.

В тот же день, когда он родился, графиня услыхала, как в детском отделении больницы начался переполох. «Но ведь это же не обязательно из-за моего сына», — подумала она, хотя в глубине души знала, что как раз из-за него, и так оно и было. Еще недавно она была счастлива — удивительно счастлива, как никогда прежде. Она, бестолковое недоразумение, родила ребенка. Невероятно. Понятно, что все женщины, со времен сотворения мира, рожают детей, да ведь она-то не такая, как все, куда ей с ними тягаться.

Она накинула халат поверх ночной рубашки, бросилась в детское отделение и сразу же объявила, что она — мать больного ребенка. Тут же примчалась Ноэми и авторитетно, как старшая сестра, обладающая системным мышлением, сказала: «Мальчик выживет». Графиня ей поверила. И Ноэми оказалась права. Проведя в больнице неделю, он оправился, и они с графиней вернулись домой. Когда мальчика крестили, Маддалена была крестной и первое время обожала племянника, но потом он как-то постепенно ей разонравился.

Карлино оказался совсем не таким, каким представляла его родня, и ни капли не походил на очаровательного шалунишку, радость всей семьи. Но и родственники, наверное, мало его радовали, во всяком случае, мальчишка все норовил от них удрать, и приходилось закрывать все окна и двери, иначе он в любой миг мог оказаться на балконе, на подоконнике, в дверях дома, и поминай как звали. Да и общаться с Карлино было не слишком приятно. Не мог он развлечь их милой детской болтовней, которая так нравится взрослым, и даже ночью от него покоя не было. Случалось, графиня уходила на свидание и оставляла сына Маддалене и Сальваторе — так Карлино перед сном требовал деревянную ложку для соуса, а потом во сне кричал и дрался. Даже Маддалена, хоть сама и мечтала о детях, порой, когда сестра с Карлино поднимались к ней на бельэтаж и звонили в дверь, притворялась, что ее нет дома, и дверь им не открывала. Конечно, тети и дядя хотели бы, чтобы Карлино был счастлив, но мальчик упорно оставался несчастным, хоть плачь. Даже фотографировать его не хотелось — какой смысл, все равно косоглазый и в коррекционных, как у водолаза, очках. Одна лишь Ноэми носила в бумажнике фотографию Карлино и показывала ее охотно, чуть ли не с гордостью.

В общем, надежды их не оправдались, и они до сих пор не могли привыкнуть к этому странному ребенку, которого могла родить только бестолковая графиня.

Графиня, конечно, чувствует, что ее сыну всё на свете только втягость. Как и ей самой. Чем больше они к нему пристают, пусть и с лучшими намерениями, тем сильней это ощущается.

Очистить помидоры для соуса, порезать лук, подшить подол или пришить пуговицу, не перебивать того, кто говорит, уточняющими вопросами, и даже выложить на блюдо чудесный творожный торт так, чтобы он не развалился, — всё оказалось проще, чем помочь Карлино.

Миккриу, вероятно, родился одновременно с Карлино и был такой маленький, что умещался на ладони. Маддалена нашла его рядом с мусорным баком — Миккриу мяукал забавно и трогательно и смотрел ей прямо в глаза. Потом внезапно запрыгнул ей на плечо и потерся о щеку. Маддалена была покорена и даже не поморщилась, хотя у бездомного котенка могли быть блохи и даже лишай.

Маддалена и Сальваторе считают Миккриу самым умным котом на свете: он смотрит тебе в глаза и всё-всё понимает, а еще — самым воспитанным, потому что когда ему дают то, что он просит, то он рассыпается в благодарностях: мурлычет и ласкается. И вообще он волшебник, потому что, когда они сомневаются, как им поступить, он либо фыркает, не одобряя их решение, либо запрыгивает на плечо и трется головой в знак согласия.

Теперь Миккриу уже не прежний бедолага, у которого только и есть что полоски — у него куча игрушек, всегда чистые корзинка и лоток, а главное — полно еды. И весит он шесть кило.

Но хотя он так умен, он все же не понимает, почему Маддалена кричит ему: «Миииккриу! Миииккриу! Иди к мамочке!» — ведь он прекрасно помнит, что его мама была кошка, а вовсе не женщина.

7

Когда бестолковая графиня радостно объявила отцу Карлино, что беременна, тот заплакал.

Графине стало его ужасно жалко, и она сказала, что все это ерунда, не надо так волноваться, не нужно ни признавать ребенка, ни жениться на ней, ни жить с ними — ведь у нее есть Ноэми, Сальваторе и Маддалена, и четверо взрослых уж как-нибудь одного ребенка вырастят.

Он успокоился, Карлино признал, но с графиней с того самого дня заниматься любовью больше не захотел.

А про графиню никак не понять, красива она или нет — скорее нет, чем да. Уж очень безвкусно она одета. Это очень расстраивает Маддалену, которая прекрасно шьет и охотно приодела бы сестру. Она подолгу заставляет ее стоять перед собой, снимает мерки и создает из веленевой бумаги и булавок идеальную выкройку. Платье великолепно, но стоит графине его надеть, как оно тут же теряет всю прелесть: ну не сочетается облегающее платьице со стоптанными туфлями, и выглядит в нем графиня как нищенка — хоть милостыню подавай. Тогда сама графиня отдает наряд Ноэми — ей, а не Маддалене, у которой слишком пышная грудь, да и размер другой. Но Маддалена не сдается и снова принимается за дело, опять достает швейную шкатулку с разноцветными нитками, иголками и булавками, и пытка начинается заново.

Хотя графиня и плохо одета, у нее всегда есть поклонники. Вот только познакомиться с ними никто из родственников не успевает, потому что очень-очень скоро графиня снова рыдает, сжавшись на кровати в комочек, и Сальваторе, Маддалена, а теперь еще и нянюшка и Карлино садятся у изголовья и ждут, когда вдруг наружу высунется рука, и тогда они принимаются ее гладить, или нога, которую Карлино начинает щекотать, и вот графиня уже смеется. Тут вступает Сальваторе, который, хоть и говорит всегда одни банальности вроде «закрылась дверь — откроются ворота» или «все лучшее у тебя еще впереди», но графиня верит ему безоговорочно, и потому его слова производят нужный эффект.

Графиня наконец встает с кровати и говорит, что пора ей прийти в себя и заняться делом: она сходит в департамент образования и поищет для себя подработку.

Отец забирает Карлино два раза в неделю после обеда и отводит к себе домой, где учитель музыки учит отца и сына играть на рояле.

Отец Карлино никакой не пианист, и вообще его работа не связана с музыкой, но с самого детства он мечтал, что станет музыкантом. И как только у него появились деньги, он тут же купил Стейнвей и нанял учителя себе и сыну.

Отец Карлино иногда откровенничает с Маддаленой и нянюшкой и говорит, что сын у него какой-то туповатый, и не только потому, что в свои пять лет он так плохо говорит — он вообще какой-то не такой. Вот только на рояле играет неплохо. Да, когда они занимаются музыкой, Карлино просто молодец и ведет себя как нормальный ребенок, так что он, его отец, чуть ли не доволен, что у него есть сын.

С Ноэми он, разумеется, таких разговоров не ведет, и Маддалене никогда бы и в голову не пришло передать его слова старшей сестре, но та как будто все равно в курсе и может повторить слово в слово все, что говорит отец Карлино, и за это она его осудила, приговорила и перестала здороваться.

Графиня же, наоборот, все защищает его и говорит, что детей-то он, бедняжка, не хотел и предупреждал ее, и в компенсацию за то, что когда-то он встречался с ней, бестолковой, она все дарит ему мебель да посуду, из той, что получила по наследству, и дом ее всё пустеет, и каждый раз она ругается из-за этого с Ноэми, а потом начинают хлопать окна и двери, потому что бестолковая графиня любит, когда всё бедно и убого, а богатства совсем не признает.

Она водит дружбу даже с цыганами. Например, с Анжеликой, у которой маленький сынишка Антонио — он единственный, кто соглашается играть с Карлино. Ноэми твердит, что все цыгане грязнули и ворюги, но, по крайней мере, Анжелика и малыш Антонио чистые и пахнут хорошо: сама же графиня снабжает их шампунем и гелем для душа и ни разу не заметила, чтобы в доме что-то пропало. Еще Ноэми говорит, что они вруны ужасные — что правда, то правда, но графиня объясняет ей, что у них другие правила поведения, иная жизненная философия и они не придают вранью такого значения, как мы.

Как все цыганки, Анжелика умеет гадать. Она предсказала, что графиня когда-нибудь полетит, как птица. Это всех поразило, ведь понятно, что полететь она может разве что вниз из окошка или с бастиона Сен-Реми.

8

Элиас забрался на леса под окном Ноэми. Как Ромео на балкон Джульетты.

«Меня перенесла сюда любовь, ее не останавливают стены. В нужде она решается на все, — прошептал он ей в закрытые ставни. — Любовь нежна? Она груба и зла. И колется и жжется, как терновник.[40]

Ноэми не устояла, открыла окно и спросила, откуда он знает Шекспира. Тогда Элиас рассказал ей, как учился в лицее и его родители шли ради этого на большие жертвы, а сам он вставал в четыре утра, чтобы успеть к первому автобусу и вовремя добраться из деревни в Кальяри, в лицей Деттори — самый лучший на всей Сардинии. Без лишней скромности признался, что был одним из лучших. Только одноклассники оказались полными придурками и смеялись над ним, говорили, что от него воняет овечьим сыром, хоть он и мылся почаще их. Да и родители, как назло, назвали его Элиас — не могли выбрать имя попроще? Так он и бросил учебу. Но всё, что успел выучить до предпоследнего класса лицея, не забыл. Хотелось ему стать ветеринаром, да куда там. А может, даже пойти в университет — учиться на агронома или архитектора. Ну да ладно, что тут поделаешь. В конце концов ветеринаром он все же стал, и агрономом тоже — раз помогает брату обрабатывать землю и ухаживать за скотиной. И даже немножко архитектором, потому что, когда ему предлагают заняться реставрацией, он, прежде чем взяться за дело, свое мнение высказывает.

Графини довольны, что Элиас ухаживает за их сестрой. Вот только смущает их, что он убежденный коммунист и, когда в городе что-то не так и известно, кто в этом повинен, он тут же готов отправить человека прямо на каторгу. При этом он читает мужские журналы типа «Важных персон» и вечером не спешит к себе в деревню, а бродит по городу, разглядывая в витринах дорогие галстуки, костюмы и модные туфли. И если покупает себе такие туфли, то потом хранит их завернутыми в веленевую бумагу и бережет как зеницу ока.

Еще им не нравятся его джинсы на бедрах и сильный запах парфюма, и то, что он постоянно оглядывается на молоденьких девушек.

Поначалу их беспокоило, что Элиас, сын сардских пастухов, скорее всего, относится к любовным связям слишком серьезно. Что будет, если Ноэми потеряет к нему интерес? Теперь — все наоборот: они думают, что уж лучше бы Элиас придерживался традиционных взглядов, а то слишком много вокруг него вьется женщин — все-таки, парень он перспективный, да еще и привлекательный: руки — как у пианиста, светлокожий, прямой взгляд, тонкое лицо.

Ноэми никак не поймет, привлекает ли его она сама или только ее титул, и его страсть к старинной посуде говорит не в пользу бескорыстного увлечения. Но больше всего настораживает то, что они с братом судятся у себя в деревне с соседями, которые запрещают им открывать окна, выходящие в соседский двор, и вот тут возлюбленная-судья может прийтись как нельзя кстати.

И Элиасу, конечно, не все в Ноэми нравится. Нет, он не считает ее уродиной, только уж очень она высокая, худая и серьезная, и волосы у нее слишком черные, и платья все одного цвета, темные да строгие — никаких там складок, вырезов и драпировок. Он бы попросил ее сменить свой гардероб, но молчит и думает, что Ноэми виднее — что он, в конце концов, понимает в элегантности?

Еще он не любит, когда Ноэми вдруг начинает поучать его, как ему одеваться, или изводит лекциями о правильном питании, холестерине, давлении и сахаре в крови. Ни разу еще не бывало, чтобы Ноэми спокойно съела чудесные гостинцы, что он привозит из деревни. Напротив, капризничает, встает в раздражении из-за стола и вообще отказывается есть.

Не получается у него и показать Ноэми окрестные красоты — она тут же донимает его вопросами: «Сколько туда ехать?» или «А стоит ли?». Как-то раз он хотел сводить ее посмотреть на пионовые розы, которые растут в одном из самых пленительных уголков Сардинии. Надо только подняться по тропинке, что идет в гору, пройти по ней с километр вверх вдоль порожистого ручья среди папоротников и нарциссов, в тени каменных дубов, тисов и замшелых грабов. И там в зеленой чаще, в диких колючих зарослях попадаются кусты этих роз без шипов с большими блестящими и нежными листьями и розовыми бархатистыми цветами. И хотя цветут они весной, а сейчас осень, бывает, если повезет, они расцветают дважды за сезон, второй раз — в сентябре-октябре. Элиас сначала забрался туда один, посмотреть, расцвели они или нет, и только потом стал уговаривать Ноэми взглянуть на это чудо. Но она сочла путь туда утомительным и шла всю дорогу с недовольным видом и всякий раз, когда Элиас, завидев цветущий куст, бежал к нему и звал Ноэми полюбоваться им вблизи, она только плечами пожимала и говорила, что устала и хочет одного — скорее вернуться домой.

Ноэми все пытается понять, что в ней привлекает Элиаса, и поскольку, увы, думает о людях всегда самое плохое, полагает, что Элиаса притягивает графский титул. Что он хочет взять реванш за все, что в жизни не сложилось. А может, и того хуже — все дело в тяжбе с деревенскими соседями. Ноэми уже изучила дело, добралась до сути и считает, что как только с окнами все решится, Элиас из ее жизни исчезнет.

Своими опасениями она делится с сестрами, и те пытаются убедить ее, что все это — полная чушь, а бестолковая графиня добавляет, что главное — сделать доброе дело, и Ноэми должна быть счастлива, если может кому-то помочь. А Ноэми говорит, чтоб она помолчала — она и без того слишком много другим помогает, а особенно ей, бестолковой графине, которая ни одного дела довести до конца не может — такая уж она нежная и чувствительная, и всё-то ее пугает: от утреннего будильника до тесноты в классе и детских шалостей. Привыкла, что Ноэми все равно позаботится и о ней, и о сыне. Тут сестра заливается слезами и не знает, чем утереться, потому что носового платка у нее, как всегда, нет, и говорит, что Ноэми права, что лучше бы ей умереть, а то она так всем надоела. Тогда Ноэми протягивает ей платок и говорит, что, чем хныкать, пора б ей научиться за себя постоять, не давать себя в обиду. В жизни ничего так просто не дается, за все надо бороться. А сама графиня никакая не добрая, а просто лентяйка.

Правда, для Элиаса Ноэми ничего не жалко, она даже подарила ему фамильную мебель для его деревенского домика — точнее, комнаты, потому что большую часть дома занимает брат с семьей.

Элиас и Ноэми приглядываются друг к другу, словно люди разной породы, но сестры уверены, что всё у них получится.

Сестрам, правда, не нравится, что Элиас ухаживает за Ноэми только у них дома, когда их никто не видит, а стоит им вместе куда-то пойти — держится на расстоянии, созванивается с разными людьми по мобильному, договаривается о встречах, а заодно упоминает, что сейчас вот гуляет с одной приятельницей, она судья и графиня.

Но в семье его уже полюбили. Терпят и джинсы на бедрах, и джемпера в обтяжку — может, в молодости не успел оторваться, ведь жизнь в пастушеской семье нелегка. Терпят, что ухаживает за Ноэми только у них дома. И бог с тем, что он принял в подарок комод и кровать с тумбочками и теперь Ноэми тоже, как младшая графиня, спит на матрасе, а ночник ставит на пол.

Конечно, замечательно, что Ноэми наконец-то, впервые в жизни, поддалась чувству. Она даже попросила Маддалену сшить ей новые, яркие платья и терпеливо сносила изнурительные примерки, во время которых младшие сестры с торжественным видом ее изучали, а Маддалена все яснее понимала, что надо не только сменить гардероб, но и поправить пинцетом брови, закрасить седину и сделать чистку лица, чтобы кожа засияла. И о нижнем белье тоже стоит подумать. Предстать перед Элиасом в таком виде просто невозможно.

Пока сестры колдовали над Ноэми, та стояла навытяжку, как солдат по стойке «смирно», в ожидании приказов командования, в смётанном на живую нитку платье, а на лице — всевозможные маски вроде яичного белка с огурцами и тому подобного.

В конце концов с преображением Ноэми было покончено. Помолодевшая и улыбающаяся, она никак не могла оторваться от зеркала и без конца оборачивалась к сестрам и нянюшке: «Да неужели это я?»

С тех пор как Ноэми стала почти красавицей, в деревне они с Элиасом занимаются любовью день и ночь. Но по возвращении, у входа в дом, она обнимает всю семью и говорит громко, так, чтобы все слышали: «Наконец-то я дома. Вырвалась из этой вонючей глуши. Там прямо гробовая тишина. Кошмар».

По мнению тетушки, Элиасу нравятся женщины, но на бурные чувства он не способен и, например, страдать по Ноэми не станет. Ему куда лучше без всяких там переживаний, и когда Ноэми начинает жаловаться, что он не очень-то ее любит, он чувствует, что его загоняют в угол.

— Мы расстанемся, — говорит Элиас.

— Почему?

— Не будет же это длиться вечно. Ничто не вечно.

Когда Элиас ночует у Ноэми, рано утром он завтракает в «Кафе Де Кандия», но сначала обязательно проходит по улице Фоссарио и любуется Кальяри. И думает, что жизнь прекрасна, и ему бы хотелось, чтобы так было всегда. Может, он и согласен с Ноэми, что даже у тайного романа есть, в конце концов, свои законы, предсказуемость и рутина, но тут ничего не поделаешь. Пусть уж лучше их отношения так и останутся негласными, какой смысл следовать общим правилам.

Он вполне счастлив у себя, в далекой деревне, но ему приятно думать, что до города и Ноэми, если что — всего два часа на внедорожнике.

И было бы просто великолепно, если бы все притворялись, что ничего не замечают.

Но тетушка не может скрыть своей радости, словно Элиас — крепостной крестьянин, завоевавший благосклонность своей госпожи. И каждый раз, когда он уходит рано утром или приходит поздно вечером, как делают все любовники, скрывающие свой роман, она выглядывает на лестницу и приглашает его зайти к ней, скажем, рано утром и позавтракать гренками из пышного хлеба moddizzosu или сардским печеньем с кофе. Но Элиасу больше нравится завтрак в «Кафе Де Кандия».

В детстве он мечтал жениться на одной из маленьких графинь, у которых работала его тетушка. Они иногда приезжали в деревню с отцом и няней. А вот мать их никто никогда не видел.

Потом он встретил их уже взрослыми барышнями на тетушкиной свадьбе, но почти не обратил на них внимания — так поразил его их свадебный подарок, серебряный кофейный сервиз: поднос, кофейник, молочник, сахарница и чашки с блюдцами — золотистые, серебристые, сверкающие, покрытые лазурью, как на покровах Девы Марии с полотен пятнадцатого века.

9

А Карлино, хоть он и косит и носит смешные очки, как у водолаза, вовсе не урод. И, хоть и коверкает слова и порой лепечет не пойми что, вовсе не дурачок. С тех пор как он обнаружил, что одна из голов волшебного дракона живет рядом, за стеной, он то и дело забирается на кирпичную лесенку, перевешивается через стену и зовет соседа:

— Дракон! Дракон! Ыди сюда!

Если сосед не отвечает, он никак не унимается, и бывает, что жильцы из проданных квартир высовываются из окон, кричат на него и ругают и требуют, чтобы он шел домой и не шумел, да еще грозят вызвать полицию.

И он печальный возвращается домой.

Но когда сосед в саду и слышит его крики, то подходит к стене и разговаривает с Карлино. Стена совсем низкая, чуть выше человеческого роста, но сосед и не пытается через нее перелезть. Графиня как только видит, что сын разговаривает с соседом, первым делом бежит подкраситься и причесаться, а потом появляется у стены под каким-нибудь предлогом — например, развесить высохшее белье или полить уже политые цветы.

Она старается завязать с ним разговор и иногда предлагает ему перелезть через стену и посмотреть на их красивый сад или приглашает зайти в гости, но сосед вечно занят, благодарит и отказывается: «Спасибо, как-нибудь в другой раз». Никто в округе ничего о нем не знает — не человек, а загадка.

Но Карлино, похоже, задает ему кучу вопросов и получает ответы, потому что потом рассказывает, как может, что у соседа есть лодка и он ездит на ней ловить рыбу, а еще он умеет водить самолеты и учит людей летать. Карлино теперь ходит, задрав голову.

— Маса лёт! — ликует он, завидев в небе самолет. — Маса лёт!

А недавно сосед вот что надумал: если наловит много рыбы, то передает с Карлино несколько рыбин — для мамы.

Она чуть сознание не теряет от счастья и тут же бежит к стене, чтобы пригласить его поужинать вместе с ними, но он уже вернулся к себе и графине не докричаться, а если она выходит на улицу, поворачивает за угол и звонит у ворот — не открывает. Она, набравшись смелости, пробирается до самой лестницы, до стеклянной двери, и видит, что у соседа горит свет, слышит, что включен телевизор. Как-то раз она спросила его, почему у него в квартире все время слышны голоса и музыка, даже когда дома никого нет, и сосед ответил, что никогда не выключает ни свет, ни телевизор — оставляет как фон. Потому что очень неприятно, когда дома темно и тихо.

Той женщины, которая жила с соседом, играла на скрипке и выращивала цветы, больше нет. Теперь осень, и цветы поникли и засохли.

10

Элиас пригласил Ноэми сходить поужинать в большой компании — наконец-то все увидят их вместе.

Маддалена счастлива, что у Ноэми наконец сложилась личная жизнь и она уже не синий чулок и хочет устроить праздник. Приготовила клецки с креветочным соусом, потом — икру тунца с мелко нарезанными артишоками, а на гарнир — верхушки спаржи в соусе из анчоусов. Весело напевая, она возилась с клецками и всем остальным, а Сальваторе тем временем подбирал вино.

Бестолковая графиня тоже хотела всех удивить, приготовить что-нибудь необычное и изысканное. Она попросила Анжелику помочь, посоветовать ей из румынской кухни что-нибудь необычное.

— Бифштекс! — предложила Анжелика. — Постный бифштекс!

— Да это же слишком просто, этим никого не удивишь.

— Тогда колбаски!

Так графиня ничего и не приготовила. Как всегда.

Невзирая на протесты Карлино, праздник закончился до полуночи.

Маддалена и Сальваторе погасили свет и оставили окна открытыми, потому что на Сардинии осенью жарко: листья опадают, но еще можно купаться.

Луна, как матовая лампа, освещала стол, посуду все еще не убрали, и в лунном свете она слабо мерцала.

— Разденься и сядь за стол, чтобы на тебя светила луна, — сказал Сальваторе.

Маддалена разделась, и они снова сели за стол. Бокалом с ледяным вином она провела по соскам, чтобы они затвердели. Грудь встала торчком и в лунном свете казалась еще больше.

— Расставь ноги пошире. Смочи свою йони вином и оближи пальцы. Скажи, какой у них вкус.

Он поднялся из-за стола и встал перед ней.

— Теперь расстегни мне ремень и вынь мой лингам. Оближи его хорошенько, как ты умеешь. Скажи, какой у него вкус с вином и запахом твоей йони.

Она обмакивала пальцы в вино и совала их в йони. Лизала лингам и пыталась описать оттенки вкуса. Пока они не кончили вместе, не сдержавшись: он ей в рот, а она себе в руку, и не успели войти друг в друга, а ведь, может, как раз в тот день она смогла бы зачать.

Маддалена чувствует себя несчастной. Потому что не может быть настоящего без будущего. Они так обезумели от желания, что упустили шанс, а вдруг именно сейчас сперматозоиды Сальваторе были сильней, чем обычно, а яйцеклетка Маддалены — гостеприимней.

Потом Сальваторе ушел в спальню и тут же заснул. А Маддалена вышла на балкон в прозрачной ночной рубашке, ей и в голову не пришло, что кто-то может ее увидеть, никогда она об этом не думает, хотя ночь была светлая, нежно-голубая, и все вокруг в огнях: и улица, и море.

Она услышала чьи-то голоса. Это Элиас шел с какой-то очень молодой девчушкой, а за ним небольшой кортеж: еще девушки, и среди них Ноэми. Она была в красном облегающем платье и атласной шали, с жемчужным ожерельем — ни дать ни взять, заботливая матушка ведет домой дочек в мини-юбочках и коротких маечках в обтяжку. Но на самом деле это девушки провожали Ноэми до дома. Расцеловали ее на прощание: «Спокойной ночи. Спокойной ночи». Тогда и Элиас, возглавлявший шествие, на мгновение вернулся к ней и чмокнул ее сначала в одну щеку, а затем в другую. И они двинулись в обратный путь. Чуть слышно, с легким щелчком захлопнулись ворота — Ноэми не хотелось будить близких.

Собрав все самое вкусное, что оставалось на столе, Маддалена пошла кормить Миккриу, который только и мечтает, как бы ему снова стать бродячим котом.

Правда, потом все же забеспокоилась и поднялась к сестре. Так и есть, она застала ее в слезах, и краска с ресниц текла по щекам.

— Любовь — это не для меня, — рыдала Ноэми. — Я это всегда знала. Ничего я в ней не понимаю. На этом ужасном ужине, куда он меня пригласил, мы даже сидели в разных концах стола, а он делал вид, что так и надо, как будто я просто его приятельница. Обманщик, не просто так он за мной ухаживал. И чего он ко мне привязался? Жила себе спокойно, а теперь как подумаю, что он исчезнет, умереть хочется. Плевать мне теперь на все, даже на вас, а ведь вы — моя семья. Плевать на твоего ребенка, а раньше я все молила о нем Бога. Плевать, если наша сестра наложит на себя руки. Пусть, может, так оно и лучше. Что у нее за жизнь? Да и у нас тоже? И на дом мне теперь плевать. Помнишь, как я его любила? Только о нем и думала: заботилась, экономила, ночи не спала — все прикидывала, что да как. А теперь, если Элиас опоздает, если вообще не приедет — я бы своими руками снесла этот дом вместе со всем, что в нем осталось. Дребедень все это. Мертвечина. А Бога я теперь прошу только о том, чтобы Элиас позвонил, приехал за мной и увез в эту ужасную деревню. Правда, ужасную. А для меня это лучшее место на свете. Я не создана для любви. Сил моих больше нет. Ненавижу я эту любовь. Ненавижу!

11

Всю дорогу сестры пели от радости: такое приключение — поездка к Элиасу в деревню. Конечно же, он хочет познакомить семью брата с родней невесты.

Сальваторе был на работе, а Карлино они оставили с нянюшкой, чтобы не мешал.

Они поднялись в горы по тропинкам, петлявшим по зарослям можжевельника, теревинфа, филиреи, мастиковых и земляничных деревьев. И чем старее были деревья, тем отчетливей им казалось, что они попали в какой-то сказочный мир. А далеко внизу виднелось море.

Что бы там Ноэми ни говорила, она прекрасно освоилась в деревне, и сестры просто диву даются, как это она ничего не боится.

За считанные месяцы она изучила здесь каждую тропку, и с животными сдружилась — любо-дорого посмотреть, а ведь Миккриу раньше просто в упор не видела.

У овец, как всегда осенью, народились ягнята, и Ноэми, заметив, какими глазами смотрит Маддалена на резвящихся с ягнятами овец, дала ей подержать ягненка — на счастье. Но овца жалобно заблеяла, и Маддалена тут же опустила ягненка обратно на землю.

Больше всего Ноэми привязалась к козам, даже звала их по именам, потому что если козы к тебе не приучены, то в кошару не вернутся — так и будут бродить сами по себе. С овцами проще. Куда их поведешь, туда и пойдут.

У брата Элиаса в овчарне — крыша с можжевеловыми балками, камин, который Ноэми умеет разжигать, а из окошек видно море.

Элиас пришел с четырьмя видами овечьего сыра, свиной щековиной с фигурными хлебцами и жареными лепешками sebadas с медом земляничного дерева, и они весело всем этим перекусили, а потом пошли к Элиасу домой, в деревню.

Дом Элиаса они уже видели много лет назад, когда его тетушка выходила замуж: там жили отец и дед Элиаса, и тетушка, разумеется, тоже — пока не нанялась прислугой в Кальяри. Теперь он живет там с братом, невесткой и племянником.

Попав в дом снова, Маддалена с графиней сразу же поняли, почему Ноэми больше не пытается отослать нянюшку обратно: здесь для нее просто нет места, а пока был жив муж, она жила у него.

Как и все дома в горах Сардинии, дом у Элиаса и его брата каменный, высокий и узкий. Темная тесная лесенка ведет в комнаты с глухими окнами на втором и третьем этажах, но на четвертом — где только одна комната, комната Элиаса — все вдруг меняется: там светло, просторно и красиво, и кровать Ноэми с тумбочками потрясающе смотрится у окна, в которое видны горы и небо, как на картине с Мадонной.

Есть еще крохотная кухонька, а в ней старинные сервизы с изображением почти того же самого пейзажа, что виден с балкона, который Ноэми уставила горшочками с цветами и пряностями — такая красота, просто загляденье.

У брата Элиаса места много, но при этом темно, как в тюрьме, и на самом деле он прав, что судится с соседями, с которыми они не разговаривают, потому что те давным-давно, когда еще были живы деды, запретили открывать два окна, выходящие к ним во двор, а это действительно несправедливо — все комнаты получаются темные, без окон, и только две выходят на улицу.

Ноэми ищет способ возбудить против соседей дело и помочь Элиасу, но тому, в общем-то, вполне хватает его маленькой комнаты с кухонькой. По-настоящему в этом заинтересован лишь брат, и для Ноэми это очень важно, ведь они скоро породнятся. Хотя будущий деверь, похоже, об этом пока и не подозревал, обращался с Ноэми почтительно, как с одной из тетушкиных хозяек, но без особой сердечности, и разговаривал только о тяжбе с соседями.

В общем, эта экскурсия к Элиасу никакого отношения к свадьбе не имела.

На прощание брат Элиаса сказал: «Спасибо за всё», — и они отправились обратно в Кальяри.

Все небо над их головами было усыпано звездами — таких сияющих и близких они никогда в жизни не видели. И луна была огромная, хоть и всего четвертинка. Ну и зачем всё это? Всё это ни к чему.

Они ехали молча, только Ноэми в какой-то момент сказала:

— Ну и наглец. Наверное, считает, что его дело в шляпе.

— Да нет же, — возразила бестолковая графиня, — он просто благодарен за то, что мы приютили его тетушку!

12

Если Сальваторе, вернувшись домой, застает на плите суп, а жену в халате за швейной машинкой, ему это как будто даже больше нравится. Но такое случается редко, ведь всем известно, что суп или вид женщины, хлопочущей по хозяйству, отбивают у мужчины желание.

Маддалена к тому времени, как муж должен вернуться, становится у окна и высовывается из него так, что видна вся грудь. Потом, понятное дело, он входит в комнату и видит ее со спины: в поясе для чулок, например, и без трусиков, а юбка задрана, и тут он на нее набрасывается, а груди пляшут по подоконнику — хорошо хоть, что дом напротив снимают студентки.

Летом она ходит по дому без лифчика, в прозрачных коротеньких маечках и без трусиков, в мини-шортах на бедрах.

Сальваторе, как бы он ни устал, когда жена в таком виде, устоять не может — он задирает ей майку и сжимает соски, и запускает руку между ног, и чувствует, что там влажно. Тогда она берет его за руку и ведет в спальню, ложится, задирает майку и выставляет большие упругие груди — третий размер чашечка С. Стягивает шортики и принимается мастурбировать, и другой рукой, все так же лежа, расстегивает на нем ремень и брюки и берет его лингам в рот. Он стоит перед ней, как был, в офисном костюме, и тут уж ему ничего не остается, как продолжать в том же духе.

А еще ей нравится, когда Сальваторе привязывает ее к кровати, совершенно голую, все прелести напоказ. Сальваторе наслаждается, доводя ее до экстаза, ведь привязанная она мастурбировать не может, и только он ее ублажает: намазывает ей тело кремом, ласкает клитор и посасывает соски. Она умоляет взять ее, а он заставляет поклясться, что она больше хочет его, чем забеременеть, и только когда она в этом клянется, доводит ее до оргазма.

Маддалена любит Сальваторе. По ночам она часто смотрит на него спящего и думает, как он красив, и никакие другие мужчины ей даром не нужны. Улучив момент, когда он в полусне невзначай коснется ее, она кладет его руку на свое йони, и Сальваторе в конце концов просыпается и занимается с ней любовью. А потом ей бы заснуть спокойно, но она начинает думать, что брак без детей не может быть счастливым, и тогда ей становится грустно, она сворачивается калачиком и плачет над своим бесплодным лоном.

Везде и повсюду Маддалена пытается возбудить мужа. На море она играет в мяч без лифчика — бегает, тряся своей роскошной грудью. Загорает она в крошечных стрингах, лежа на животе и демонстрируя свою соблазнительную попу.

Ей нравится смотреть, как растет в плавках мужа его лингам, и когда они садятся в машину, чтобы ехать домой, он первым делом ищет укромное местечко, где бы перепихнуться, и называет ее egua, но она не обижается, а наоборот, чувствует с облегчением, что теперь все логично, потому что у egua редко родятся дети.

Ноэми ее упрекает: нельзя так прилипать к мужу. И правда, Маддалена очень прилипчивая и ревнивая. Сальваторе все твердит ей, что его не так легко совратить, и это утешает Маддалену. Она представляет себе, как женщины кидаются на Сальваторе, а он — неприступен, как скала, равнодушен ко всем, кроме жены.

Однажды он повстречал одну свою коллегу, дотронулся до ее волос и спросил, что она с ними сделала, зачем изменила прическу. Маддалена с трудом это пережила, но ни слова не сказала. А вот вернувшись домой, бросилась к сестрам, и Ноэми просто взбесилась.

Маддалена, для которой старшая сестра — главный авторитет, ведь у нее системное мышление, тут же умолкла, но коллега с ее новой прической без конца является ей в кошмарах, и тогда она просыпается вся в поту и говорит Сальваторе, что ей снилось, будто в дом залезли воры.

Но иногда Ноэми и впрямь перегибает палку и в приливе злости на зятя напоминает Маддалене, что поклонников у нее было хоть отбавляй — выбирай любого. Были и куда лучше, чем Сальваторе, который не такое уж сокровище, чтобы мучиться из-за него день и ночь и все время бояться, как бы какая-нибудь девица его не увела.

Но стоит Ноэми уйти, нянюшка утешает Маддалену и говорит, что ее сестра злюка, типичный синий чулок и не знает, что такое любовь.

Бедняжка Элиас, вот влип!

13

Ноэми уже пожалела, что подарила Элиасу комод, кровать и тумбочки — не заслужил он такой щедрости. Теперь ее раздражает, что приходится спать на матрасе и нагибаться, чтобы включить ночник, и посмотреть на себя в зеркало можно только в ванной, а белье негде хранить, кроме как в коробках.

Ноэми анализирует свое поведение и даже цыганку Анжелику просит помочь придумать, что можно сделать, чтобы Элиас всегда был с ней рядом. Тут как с болезнью: средство есть, но неизвестно какое — его еще не открыли. Анжелика дает ей советы и говорит, что тоже переживает из-за мужа, когда он уезжает в Румынию и неизвестно — вернется или нет и любит ли на самом деле ее и сына. Но у Анжелики вечно оказывается та же самая беда, что у собеседника, и непонятно — нарочно она это выдумывает или правду говорит.

Утешая Маддалену, она рассказывает, что тоже никак не могла родить ребенка, графине говорит, что тоже всего боится и подумывает о смерти, нянюшке — что в ранней молодости тоже была гувернанткой, а потом переехала в Италию и ужасно скучала по своим воспитанникам. Но все-таки она понимает, что чувствует другой человек, словно и правда пережила то же самое. Теперь многие из соседей останавливаются поговорить с Анжеликой и даже приглашают к себе в гости. Дарят ей всякую всячину для Антонио и даже дают деньги — то ли потому, что она такая славная и умная и они убедились, что бестолковая графиня давно ее привечает и ничего с ней до сих пор не случилось, то ли их разбирает любопытство и они надеются выведать у нее что-нибудь о сестрах, особенно, что там происходит у Ноэми с Элиасом.

Ноэми наверняка считает, что раньше ей жилось куда лучше — по крайней мере спала спокойно, закончив свои расчеты и продумав, как выкупить проданные квартиры, и еще она поняла, что на самом деле и любовь, и красота могут оказаться для человека ужасны и невыносимы.

Она ушла в отпуск, сидит дома и все ждет, не объявится ли Элиас. Просит Сальваторе навестить Элиаса и сказать ему пару ласковых. Надавать по шее. Перебить овец брата. Но главное — съездить в деревню с фургоном и забрать оттуда ее вещи. Хочет отвести нянюшку к нотариусу, чтобы та лишила любимого племянника наследства — оставшегося у нее клочка земли — а еще грозится, что как-нибудь зайдет к ней в комнату и перебьет всю его коллекцию тарелок и супниц.

Зять, сестры и нянюшка рады бы сделать для нее все, что угодно, но только не то, о чем она просит. Поэтому она видеть их больше не желает и даже не здоровается, когда встречает на лестнице — правда, иногда останавливается и обрушивается с упреками: «Если б не я, вы бы жили на улице».

И Карлино она к себе тоже не пускает, а когда он звонит ей в дверь, кричит: «Пошел вон! Чего трезвонишь?»

Нянюшку она обзывает дармоедкой и тунеядкой и обвиняет бог знает в чем: «Это ты убила мою мать — дала ей таблетки, а сама знала, что она хочет отравиться! Убийца! Втюрилась в нашего отца, мечтала занять мамино место, да не тут-то было!»


Как-то раз Сальваторе сказал Маддалене, что все же хочет поговорить с Элиасом по-человечески, не убивая никаких овец и не вывозя мебель. И прошел тропинками сквозь заросли можжевельника, теревинфа, филиреи, земляничных и мастиковых деревьев, и ему тоже показалось, что он попал в какой-то сказочный мир.

Мужчины пожали друг другу руки и стали говорить о жизни и любви. Элиас сказал, что любит Ноэми, но не так, как ей бы того хотелось. И никогда он даже не намекал ей, что хочет изменить свою жизнь, жениться, например. Ни на ней, ни на какой другой женщине.

— Почему? — спросил Сальваторе.

— Поздно. Как тогда, с лицеем. Мне оставалось учиться всего два года, и много лет потом я помнил абсолютно всё, чему нас учили, мог бы сдать на аттестат экстерном, без этих придурков-одноклассников. Но я этого не сделал. Понял, что поздно, и так и остался пастухом. Но моя жизнь меня устраивает, хотя мечтал я не об этом. И бороться, чтобы что-то изменить, я не собираюсь.

Еще Элиас рассказал Сальваторе, что иной раз бродит вдоль ручья, остановится то возле одного дерева, то возле другого, смотрит на горы, на пролетающих птиц, и в общем не прочь поехать в Кальяри, но как только об этом подумает, сразу понимает, что придется заехать и к Ноэми, и все бродит и бродит, места себе не находит, словно ту границу, что как бы разделяет город и деревню, перейти так же радостно и легко, как прежде, у него не получается.

Однажды Ноэми взяла и приехала к нему, но остановилась, не доходя до овчарни. Он крикнул ей: «Ноэми!», и она ему: «Элиас!» — но так и не подошла, и они оба почувствовали, что больше им сказать друг другу нечего.

Тут мужчины еще раз пожали друг другу руки, и по возвращении домой на вопросы Маддалены муж ничего не смог ответить.


С того дня Элиас часто приезжает к Ноэми и проводит у нее ночь или увозит на выходные в деревню, и после этого Ноэми день-два всем довольна, но потом, если Элиас опять пропадает, настроение у нее снова портится.

Садом она заниматься перестала. Сестры попытались было за него взяться, но не знают, как приступить к делу, и теперь их сад ничуть не лучше соседского.

Когда Элиас приезжает к Ноэми, она изводит его вопросами. Хочет понять, что да как. Элиас ответить не в состоянии, и тогда Ноэми кричит, что видеть его больше не желает.

— Тут понимать-то нечего. Есть вещи, которые не объяснишь, — кричит Элиас и ходит по комнате из угла в угол, и бьет кулаками в стены.

14

Все так переживают за Ноэми, что, конечно, не замечают, что творится с бестолковой графиней, у которой только и мысли, что о соседе. Она прополола сад, выгребла опавшую листву и сухие ветки и потащила два больших мешка с мусором к мусорному баку. Тут-то она и столкнулась с соседом, его «Веспа» стояла возле собора.

Он сразу выхватил мешки у нее из рук: «Дайте сюда!» — она и ахнуть не успела. Так и дошли вместе до мусорных баков.

Теперь каждую ночь она думает о соседе. О том, как он схватил ее мешки. И засыпает с улыбкой: как же много значат такие пустяки. А утром просыпается с радостной мыслью: «Он обо мне позаботился».

Вспоминает, как сосед застегнул куртку и поднял воротник и, подойдя к «Веспе», надел шлем. Ей очень понравилось, как он тронулся с места. Лихо, как мальчишка.

День был просто ослепительный. Где-то вдалеке — лазурное, взъерошенное мистралем море и небо. Золотисто-желтое солнце над крышами. Колокольный перезвон.

Графиня каждую ночь вспоминает удаляющийся рокот соседской «Веспы», а еще — как ветер выметает пыль со всех улиц и закоулков, и кажется, что со всех зданий вокруг сдернули какую-то пелену.

15

Нянюшка пытается хоть чем-то порадовать Ноэми. Она готовит ей ее любимые блюда, поднимается наверх, на четвертый этаж, звонит в звонок, стучит изо всех сил, но Ноэми упорно не открывает.

Нянюшка не сдается, возвращается с тарелкой равиоли, приготовленных так, как принято у них в деревне — с картошкой, разными сырами и подливой из баранины. Приносит еще жареные лепешки sebadas и пресный хлеб pistoccu с нарезанной щековиной. Перечисляет за дверью лакомства. Ноэми если и открывает дверь, то налетает на нее как фурия: кричит, хватает за плечи и трясет — жильцы из проданных квартир даже пугаются.

— Кровопийца, дармоедка, думаешь отделаться какими-то равиоли? Я тебя ненавижу! Всегда ненавидела!

Но нянюшка приходит опять и опять, несмотря ни на что.

Как-то раз она приготовила свои фирменные пирожные, всю душу в них вложила. Вместо дешевого испанского миндаля взяла сардский, вылущила его, сняла кожицу и, прежде чем натереть, просушила хорошенько. Взбила белки с сахаром в белоснежную крепкую пену, измельчила лимонную цедру в муку и все хорошенько вымесила.

Разложила свои пирожные на подносе, каждое завернула в цветную веленевую бумагу. Красотища. Она и стучала, и звонила, а в ответ — ничего, тишина.

Возможно, она совсем отчаялась тогда, потому что, спускаясь по лестнице, оступилась, упала и сильно ударилась головой о ступеньку. Стук был такой сильный, что жильцы из проданных квартир выскочили на лестницу. Вышла даже Ноэми и увидела нянюшку, лежащую без сознания среди разноцветных пирожных, рассыпанных по ступенькам. Ноэми плакала и просила у нянюшки прощения, говорила, что совсем она не злая, а просто несчастная, только нянюшка пусть лежит не двигаясь, пока не приедет «скорая».

16

С тех пор как нянюшка в больнице, сосед уже сам появляется у стены и зовет бестолковую графиню, спрашивает, как дела и не нужно ли помочь. Однажды они столкнулись на улице — графиня как раз шла из булочной, и не бывает такого, чтоб она донесла хлеб до дома, не отломив ни кусочка. Сосед, проезжавший мимо на «Веспе», остановился и стал расспрашивать про нянюшку и сестру. Графиня проглотила кусок не жуя и принялась рассказывать, как обычно, подробно-подробно, и пока она говорила, сосед стряхивал с нее крошки, и казалось, это занимало его больше, чем ее рассказ.

В другой раз они разговаривали через стену, поднялся ветер, и графиня замерзла, тогда сосед сбегал в дом и принес ей свой шарф, а она долго его благодарила и с тех пор хранит этот шарф под подушкой, чтобы в это трудное для них время ей снились хорошие сны.

Она даже решилась на подработку в каком-то далеком поселке, и сосед каждый вечер подбадривает ее через стену.

Когда по утрам бестолковая графиня идет в школу, ей кажется, что все люди, которых она встречает и которые тоже идут на работу, как и она, всю ночь не спали и умирают от страха. Вернувшись домой, она зовет соседа и рассказывает ему, например, о коровах, которые в окрестностях школы, как ей кажется, какие-то грустные.

Тогда сосед говорит: «Ну что ж, поплачем вместе, пожалеем еще и коровок», — и графиня покатывается со смеху, и такой мелочи ей достаточно, чтобы назавтра опять пойти в школу.

Но на днях случилось так, что сосед опять надел на палец кольцо, и, когда он спросил графиню, как дела дома, она не смогла выдавить ни слова. У нее задрожали коленки, а сердце так заколотилось, что чуть не выскочило из груди. И она убежала в дом, забилась под одеяло, и Сальваторе с Маддаленой просто не знали, что делать.

Сальваторе заявил, что если она плачет из-за мужчины и секса, то это очень плохо, потому что секс — штука грязная и пора с этой дурной привычкой завязывать.

Маддалена побледнела, и тогда он подмигнул ей — конечно же, он шутит.

Карлино, который видел, как радовалась мама, надевая шарф, вытащил его из-под подушки и повязал ей на голову, но она зарыдала еще сильнее.

Так и подработке пришел конец.

Была, правда, и другая причина отказаться от работы. Графине казалось, что ученики над ней смеются: уж очень правильно она говорит, все звуки выговаривает, вот им и смешно. Она случайновидела, как они передразнивают ее: тянут букву «о» и говорят «чмо», «козел», «пидорас» и другие неприличные слова, вытягивая губы трубочкой. Она попыталась говорить, как принято на Сардинии, даже потренировалась, но ничего у нее не вышло, только еще хуже стало, и теперь, подходя к школе, она словно немеет. И пусть ей никто не верит, но она больше так не может, ненавидит свою правильную речь и стыдится, что не делает ошибок. А все из-за того, что им преподавали в лицее фонетику и глупая спесивая учительница нарочно убирала им сардский акцент.


Все последующие дни сосед звал ее, как обычно, из-за стены, но она не отвечала — во-первых, потому, что наверняка у него на пальце все еще было кольцо, а видеть его она не хотела, а еще потому, что стыдилась, как говорит, хотя раньше никогда не обращала на это внимания.

Потом она все-таки не выдержала и, когда сосед снова позвал ее, подбежала к стене, и кольца на пальце у него уже не было, а когда она рассказала ему про свои проблемы в школе, он рассердился и на ее учеников, и на нее тоже, сказал, что она сама не понимает, какой у нее красивый голос, нежный и мелодичный, и это его просто бесит — не будь стены, он бы ее побил.

Так вернулись хорошие времена. Нянюшку выписали, и хотя она слегка не в себе и в голове у нее все помутилось, но она, по крайней мере, дома, и в каком-то смысле стала даже лучше, чем раньше — словно девчонка-озорница.

Возможно, она всегда была такой, просто хорошо скрывала. А теперь таскает еду из чужих тарелок или со стоящей на плите сковородки и достает из холодильника все, что понравится, утирается подолом, а увидит какого-нибудь калеку — со смеху умирает, и по дому помогать перестала, так и сидит без дела.

С тех пор как нянюшка вот так изменилась, она болтает всякую чушь, особенно в магазинах, куда ходит якобы за продуктами. Правда, покупает она при этом что попало, и графиням приходится все ее покупки возвращать обратно.

Рассказывает, как умерла мать графинь, как в тот день сказала ей, что совсем перестала спать.

Взяла и легла на пол и в сотый раз попросила нянюшку послушать, чего она боится. И успокоить ее. Тогда, возможно, она сможет заснуть.

Нянюшка согласилась: «Si, dedda mia. Хорошо, милая», — и выслушала про все ее страхи, простирая над ней руки, как ангел.

Бедняжка боялась, что, несмотря на все ее старания стать как можно незаметнее, удача от нее отвернется, что дочери заболеют и умрут, боялась, когда звонят по телефону или в дверь — а вдруг случилось какое-то несчастье, боялась сирен «скорой помощи» — вдруг там кто-то из дорогих ей людей. Боялась за мужа, вдруг он умрет или не умрет, а уйдет от нее к другой женщине. Боялась всех женщин, даже нянюшки. А вдруг муж и нянюшка потеряют голову и сбегут вместе? Но даже если никто не умрет и не сбежит, она все равно боялась, что случится что-то плохое. Вдруг она заболеет и станет уродливой и страшной? Вдруг муж к ней больше и прикоснуться не захочет? А ведь кроме мужа, к ней в жизни никто не прикасался, и она была с ним так счастлива. И даже если она не заболеет и не станет безобразной, она же постареет. И это просто ужасно. Тогда муж найдет себе молоденькую. Сколько таких историй она слышала, когда мужья бросают старых жен и находят себе молодых. А дочери? Как уберечь их от несчастья? И вообще, зачем она их рожала — вдруг они в конце концов пожалеют, что вообще появились на свет?

Иной раз нянюшка думала, что девочкам от такой матери проку мало. Да и мужу тоже. Любое радостное событие, семейный праздник или день рождения — все могло пойти прахом, если по телевизору вдруг сообщали плохую новость или просто кто-то, и даже она сама, вдруг говорил что-то не то. Праздник был испорчен, мать убегала в свою комнату, бросалась в креслице, сжав руками виски, и казнила себя за то, что сделала, или изводилась от того, что сделали другие — ведь это значит, что они ее не любят. Но потом она раскаивалась, что испортила всем настроение, и бросалась в ноги мужу, моля о прощении.

Зачем только она не умерла в той картонной коробке? Почему столько недоношенных младенцев погибает, а она выжила? Разве она заслужила мужа, дочерей, дом, почет?

— Ну так заслужи их, — говорил муж.

— Нет, ничего не выйдет. Беда в том, что все в жизни мне досталось ни за что.

Поэтому она была уверена, что в один прекрасный момент все как появилось, так и исчезнет.

Ну и что это за жизнь: сначала горюешь, что тебе так не повезло, а потом снова горюешь, потому что тебе так повезло?

Нянюшка ее не понимала и молила Бога: пусть заберет к себе бедолагу, чем ей так мучиться.

Тем временем нянюшка делала, что могла. Засучив рукава, пекла для девочек пирожные, пела с ними веселые песенки, выводила на прогулку, пока мама пыталась поспать, но когда они возвращались, она все равно не спала, и, чтобы уснуть, ей приходилось пить все больше таблеток.

Отец сотню раз намекал нянюшке, что лучше б он взял в жены ее, всегда веселую, пышущую здоровьем. И сильную. И для его дочерей так было бы лучше. Но потом, как только жена умерла, его как подменили, он стал болеть и все вспоминал, как хорошо ему было раньше. Совсем забыл, что раньше был ад. Сущий ад.

В тот день, не успев даже вспомнить все свои страхи, бедняжка наконец спокойно заснула и уже не проснулась.

Может быть, те самые ангелы, что сберегли недоношенное дитя egua в картонной коробке, решили наконец исправить свою ошибку и забрали ее к себе.


После больницы у нянюшки появилась еще одна странность — она по-другому одевается. Раньше ходила во всем темном, а теперь вдруг полюбила разноцветное и чего только на себя не напялит: юбку в шотландскую клетку с китайским атласным кафтаном и индийской кашемировой шалью и все в таком роде. Графиня хочет, чтобы в своей комнате нянюшка чувствовала себя королевой, и Ноэми с этим согласилась. По желанию старушки они перенесли туда холодильник и газовую плиту. Теперь стены комнаты пропитались жиром и гарью, и нянюшка встречает всех с улыбкой, склонив голову набок.

Посреди комнаты — кровать с кучей подушек, на которых лежит Младенец Иисус, и стоят множество стульев, а на них пакеты с одеждой, потому что шкаф теперь служит буфетом и там хранятся кастрюли и продукты. Вокруг кровати — холодильник, газовая плита и стол, всегда накрытый для тех, кто хочет перекусить. На стенах — картинки с изображением Мадонны и полки с драгоценными тарелками и супницами Элиаса.

Конечно, если нянюшка выходит прогуляться, например, в магазин, все только головой качают. Правда, все и без того часто качают головой: из-за бестолковой графини, из-за Карлино, Ноэми и Маддалены, когда она к коту как к родному сыну относится или выходит в магазин за хлебом в прозрачной маечке: грудь просвечивает и соски торчат.

Ноэми окружила нянюшку заботой, да еще то и дело спускается и указывает бестолковой графине, как обращаться со старушкой.

Но нянюшка ни капельки не благодарна Ноэми и, стоит той уйти, заявляет, что она arrennegàda и bagadia azzúda и должна сказать спасибо, что Элиас до нее снизошел.


Графиня немножко успокоилась, потому что кольцо у соседа на левом безымянном то появляется, то исчезает.

Она обожает соседа, и он это, конечно же, видит.

— Вот отрастил живот! — говорит, например, сосед.

— Вы очень красивый мужчина!

Когда у соседа грустный вид и графиня спрашивает его, что случилось, он пожимает плечами и говорит, что это неважно, вот поднимется в небо на самолете — и все пройдет. Сверху круизные теплоходы на море — как игрушки из дешевого пасхального яйца. Виноградники — как лоскуты с аккуратными стежками наметки. Мол в порту с восьмиугольной платформой на конце — леденец на палочке. Пенный след катера — дымок. Древнее селение Барумини с башнями-нурагами — часовой механизм. Сенокосные луга — пижама в белую полоску.

Однажды графиня ответила, что похожий способ есть и у нее, только она вместо того, чтоб летать на самолете, подходит к стене. И он просиял чудесной улыбкой, и, похоже, ему сразу стало гораздо легче.

Графиня все время в тревоге, ведь жизнь соседа полна опасностей.

— Я за вас беспокоюсь, — говорит она. — Вечно у вас то мотороллер, то лодки, то самолеты, да еще подводная охота.

— Вам больше понравится, если я буду целыми днями дома валяться на кровати?


Теперь сосед часто приглашает графиню покататься на «Веспе», и она рада-радешенька.

После первой их прогулки сосед куда-то торопился и сразу убежал. Графиня весь вечер не могла снять шлем, а дома были только нянюшка и Карлино, которые не знали, как ей помочь, и только хохотали как безумные.

Графине кажется, что прогулка с соседом на «Веспе» очень похожа на то, что люди называют счастьем, и теперь она чувствует себя нормальной женщиной, совсем как те, на кого она раньше только смотрела, стоя на тротуаре, когда они проносились мимо на мотороллерах, обнимая своих мужчин. И ей так нравится ощущать себя такой же, как все.

Но если сосед не подходит к стене, она уже не чувствует себя ни счастливой, ни нормальной, сердце у графини колотится, и она снова начинает подумывать о самоубийстве.

Самое лучшее — утопиться. Она ведь такая неуклюжая и так плохо плавает, что все поверят в несчастный случай. Летом на море, если удается пристроить к кому-нибудь Карлино, она тренируется тонуть. Заплывает подальше и пытается понять, каково это — оказаться посреди темно-синего моря, и смотреть оттуда на берег, людей и сына, таких далеких и маленьких, и думать, что тебя больше нет. Правда, потом ей становится так страшно, что она быстро возвращается обратно: то плывет, то неподвижно лежит на спине, еле шевеля руками. За это время отдыхает. Пока, наконец, мир снова не становится большим.

Недавно сосед окликнул ее через стену.

— Хотел поговорить с вами о Карлино, — сказал он. — Он тут рассказал мне — как умеет, но я все прекрасно понял — что на утреннике в садике все дети будут читать стихи. Все, кроме него. Он стихи читать не может. Монахини хотят, чтобы он просто стоял с розой в руке, как недоразвитый. Мне он таким не кажется. По-моему, у него как раз наоборот — выдающиеся способности. Я знаю, что два раза в неделю он ходит к отцу играть на рояле и знает множество песенок. В садике есть рояль. Он говорил мне, что, когда играет на рояле, ему очень весело, и всё выходит само собой, и совсем не хочется зарничать, — сказал он, подражая Карлино, и улыбнулся, а графиня без ума от улыбки соседа.

— Монахини — они замечательные, просто чудесные, — вступилась графиня, — и делают все для Карлино.

— Так я поговорю с этими чудо-монашками, — предупредил сосед. — Но имейте в виду, я представлюсь вашим родственником. Было бы, конечно, куда лучше, если бы с ними поговорили отец или дядя, но раз они этого не делают…

— Отец Карлино — замечательный человек, но ему некогда, и дядя тоже замечательный, но у него свои проблемы, они с женой никак не могут родить собственного сына.

— Ладно. Пусть так. Вас окружают замечательные люди, просто расчудесные. Поскольку и я, наверное, такой же чудесный и не слишком занят размножением, схожу и поговорю с монахинями.

17

— Ноэми! Ноэми! — кричали из сада бестолковая графиня и Маддалена, чтобы сестра спустилась к ним и посмотрела на чудесным образом распустившиеся цветы — сажали-то они их не в сезон. Но упрямая Ноэми не отвечала. Она вечно твердит, что они сажают всякую ерунду, не стоящую внимания.

Тогда сестры прогулялись по саду, и, хотя для цветов сейчас не лучшее время, хотя Ноэми сад забросила, он все равно великолепен.

Потом они увидели ее, Ноэми, израненную окровавленную птицу, лежащую на груде черепков, и над ней — нянюшку, читающую заупокойные молитвы.

Нянюшка рассказала, что Ноэми ворвалась к ней в комнату, похватала с полок и из коробок коллекцию Элиаса, бросилась с ней в сад и, тарелку за тарелкой, супницу за супницей, расколотила о землю.

Потом бросилась на груду черепков и умерла.

18

Когда нянюшка привезла Элиаса к Ноэми, все рассчитывали на положительный результат. Думали, Бог вознаградил их за заботу о старушке. И наверное, раньше они ошибались, а бестолковая графиня была во всем права, и счастье, которое свалилось на Ноэми, тому подтверждение, и, как знать, может, Маддалена и Сальваторе, которые всегда хорошо относились к нянюшке, тоже получат свою награду и родят ребенка. И добро восторжествует над злом. Но в жизни добро и зло перемешаны, и то одному человеку повезет, то другому, и так до бесконечности.


Ноэми не умерла, а всего лишь поранилась и теперь снова зажила своей прежней жизнью — старой девы. Спокойно сидит себе дома, неряшливо одетая, в разношенных туфлях, и не боится, что внезапно нагрянет Элиас и застанет ее в таком виде. Перед сном она делает подсчеты и строит планы, как выкупить обратно проданные квартиры, а каждое утро выходит во двор и любуется новым фасадом — истинным шедевром. Не нужны ей больше красные платья, она забыла про маски для лица и шелковое белье и не надеется на счастливую встречу на конгрессе, потому что поняла, что не создана для любви. Довольно с нее и того, что она углубляет свои профессиональные знания да привозит мыло, наборы для шитья, расчески, сладости и вина, подаренные администрацией отеля-люкс.


И все же Ноэми уже не такая, как раньше: например, рассказала сестрам, о чем раньше молчала. Объяснила, почему любит нянюшку и ненавидит одновременно.

Сестры ее были тогда слишком маленькие и ничего понять не могли, но она, старшая сестра, видела, что между отцом и няней происходит что-то не то. Почему-то они постоянно оказывались рядом.

Ведь они хорошо помнят отца, он был человек мягкий, спокойный и в каком-то смысле легкомысленный, и, может, и естественно, что маме, постоянно впадавшей в отчаяние, он предпочитал безоблачно веселую нянюшку. Она и правда была весела, ну а при отце прямо вся светилась. Становилась совсем другой, просто не узнать, в экстаз, что ли, впадала. Говорили они о самых обычных вещах, но так, словно за этими словами скрывался какой-то глубокий смысл, понятный только им двоим, и Ноэми охватывал ужас. Особенно, когда они улыбались друг другу и нянюшка неожиданно хорошела, а у нее, маленькой девочки, сердце колотилось, как сумасшедшее.

Вот тогда Ноэми совсем терялась, потому что только она одна это и замечала. Как всегда.

Она могла бы уговорить маму выгнать нянюшку, но не решалась. Без няниной поддержки мама впадала в панику. И потом, никаких доказательств, что папа с няней любовники, не было.

И как же она страдала, когда соседи причитали: «Бедная женщина, всю жизнь на них положила. Такая красивая, и кожа у нее такая белая, черные блестящие волосы, могла бы выйти замуж, был бы у нее свой дом, своя жизнь, свои дети. А так…».

В те чудесные дни, когда нянюшка уезжала в деревню, Ноэми готова была хлопотать по дому, поддерживать порядок и готовить еду, а школьные уроки делать по ночам.

Когда мама умерла, нянюшка поначалу все еще улыбалась, но как-то по-другому, и отец перестал улыбаться ей в ответ — видно, чувствовал, что раньше, когда у него была эта странная жена, которая то и дело сворачивалась клубочком на кровати, и он даже жалел, что женился на ней, все же улыбаться было куда проще. А теперь вот расхотелось. Очень скоро он стал болеть всеми болезнями подряд, и врачи говорили, что это возраст.

Так нянюшка осталась в доме за хозяйку и много лет после смерти отца работала на графинь бесплатно, а чтобы добыть хоть немного денег, убирала квартиры богатых в их квартале. Она собирала по дому вещи, что поприличней, и куда-то с ними уходила и возвращалась с набитыми сумками, всегда пешком, чтобы не тратить деньги на автобус. Готовила невероятные блюда из ничего, вроде нежнейших луковых пудингов или куриных косточек с картошкой. Замешивала муку с водой и пекла блинчики. Она всегда выглядела веселой, не строила из себя жертву, разве что похудела и, когда шла, голова у нее чуть клонилась набок.

При любой возможности она ездила в деревню и привозила горы овощей и фруктов, деревенских кур и сыр с фермы брата, которому и так было нелегко, ведь его сын Элиас в то время учился в лицее — впрочем, Элиас был просто ангел: и отцу помогал, и учился прекрасно, и никогда ничего не требовал. Так нянюшка и вырастила графинь, и, в общем-то, им с ней было совсем неплохо, вот только младшая была одержима манией самоубийства и желанием помочь всем на свете, хотя на самом деле в помощи нуждались как раз они сами.

Потом, в сорок с лишним, няня познакомилась с будущим мужем, влюбилась и, когда ждала его, вся светилась, как когда-то при отце, и снова похорошела, и они говорили о самых обычных вещах, но так, словно за этим скрывался глубокий смысл, понятный лишь им двоим, и она снова стала улыбаться какой-то особенной, непривычной для сестер улыбкой, и только Ноэми уже видела все это много лет назад.

Графиня и Маддалена выслушали Ноэми молча. Так, видно, все и было. Только воспринимали они это тогда по-другому.

— Так, значит, ты считаешь, — сказала Маддалена, — нянюшка специально дала маме те таблетки, от которых она умерла?

— Нет, конечно, — отвечала Ноэми. — У мамы было больное сердце, возможно, она была обречена еще с тех пор, как попала в картонную коробку. Так что зря она сокрушалась, не так уж ей и повезло. Таблетки эти она принимала уже не один год, каждый вечер, и нянюшка тут ни при чем. К тому же врачи предполагали, что долго она не проживет. Так и вышло, она умерла, когда ей едва исполнилось тридцать. А все остальное, что сейчас рассказывает бедная старушка, — просто бред. Она винит себя за то, о чем думала, на что, быть может, надеялась, но нельзя судить людей за мысли и надежды.

19

Однажды, когда совсем стемнело, Маддалена и Сальваторе вышли прогуляться и на площади бастиона Сен-Реми, где бары открыты допоздна, встретили Элиаса со стайкой молодых красивых девушек в мини-юбках. Несмотря на то что было холодно, на нем, как всегда, были джинсы на бедрах, короткая кожаная курточка и джемпер в обтяжку, а голова бритая — видно, волосы у него за это время заметно поредели. От него сильно пахло парфюмом. Он вертелся среди девиц, но вид у него был рассеянный, словно он искал кого-то взглядом — возможно, ту единственную, кого здесь не было. Сальваторе с Маддаленой переглянулись: пожалуй, с Ноэми ему было лучше, и если б она увидела его сейчас, наверное, поняла бы, что он несчастлив.

Они остановились и поболтали с ним немного.

— Надеюсь, у Ноэми все хорошо, — обронил он.

Маддалена набралась смелости и спросила, удалось ли им добиться права открывать окна в соседский двор. Элиас как будто не сразу понял, о чем речь. Потом вдруг сообразил: «А, вы об этом!». Оказывается, дело они проиграли, ну и ладно, стоит так переживать из-за ерунды. Вышли из положения, устроили проем в потолке, так называемый «световой колодец», и над ним большой фонарь с открывающимися створками. Он сам все спроектировал и сделал.

Тут-то они и пригласили его на ужин. Как-нибудь на днях. Не откладывая в долгий ящик.

Он посмотрел на них испуганно, чуть побледнев, и на лице у него было написано: «Вы в своем уме? Там же Ноэми», — но потом вдруг повеселел.

И тут же выражение лица изменилось: «Хорошо, я приду».

20

Теперь они говорят нянюшке, что снова разбогатели и выкупили обратно все квартиры, которые продали в трудные времена, а когда соседи появляются в окне или встречаются им на лестнице, объясняют, что эти люди просто снимают у них жилье и платят кучу денег.

Нянюшка счастлива и, глядя вверх, делает неприличные жесты — дескать, вот вы все и в заднице, старые хозяева взяли и все выкупили.


Никто не знает, что именно сосед сказал монахиням. Только на утреннике Карлино оказался за роялем. Раскрыв рот, оглядел зрительный зал, полный родителей, увидел других детей, выглядывающих из-за кулис, вскочил и убежал. Но тут же вернулся. Очень довольный, уселся за рояль и для начала сыграл марш Шостаковича, потом «Вальс петушков», адажио Штайбельта и «Поезд идет» Сигмейстера, и как только зрители стали аплодировать, Карлино снова сел и сыграл «Солдатский марш» Шумана. Потом он заиграл небольшие пьески собственного сочинения, и зрители чуть с ума не сошли от восторга, хотели слушать еще и еще, хотя их собственные дети еще не выступали.

На обратном пути графиня постучала в дверь к соседу: он открыл, но в дом не пригласил и так и остался стоять на пороге.

— Не знаю, как вас благодарить, только молиться могу за вас. И не только я, но и мои родные. И монахини. Я дала им карту летных полей Сардинии и Корсики, так что можете не беспокоиться — когда полетите на самолете, мы все будем за вас молиться!

Сосед ее даже не слушал и твердил, что концерт Карлино был похож на боксерский поединок, где дерутся нотами, и подпрыгивал в дверях, боксируя.

— «До» — удар левой. «Ре» — отступает, прикрыв подбородок. «Ми» — удар правой. «Уложил их наповал», — торжественно заключил он.


Теперь все в квартале, встретив графиню с сыном, останавливаются и осыпают Карлино комплиментами: говорят, что когда-нибудь будут гордиться, что жили в одном районе с музыкантом-вундеркиндом. И все же их одолевают сомнения. Вундеркинд, а вроде дурак дураком. Тогда они ищут другие примеры. Моцарт. Говорят, все только диву давались: как это Господь одарил таким талантом такого придурка.

Графиня с Карлино пришли к соседу с подарком, поблагодарить его.

Сосед был не в духе, в дом их не пустил и опять стоял в дверях. Извинился, сказал, что сейчас хотел бы побыть один и ему не до подарков.

— Даже посмотреть не хотите? — спросила графиня.

— Нет. Не хочу. Извините, когда я в таком настроении, лучше меня не трогать.

— А может, мы с Карлино подняли бы вам настроение? А то вы такой несчастный, что уходить не хочется.

— Не беспокойтесь. Я счастлив в своем несчастье — без помощников!

— Знаете, вы прямо такой… такой злонуда.

Тут сосед расхохотался и принял подарок, но пожелал, в полном соответствии со своим характером — полузлым, полузанудным — вскрыть его в одиночку.

21

Маддалена беременна. Она больше не хочет, чтобы Сальваторе привязывал ее к спинке кованой кровати, вдруг Луиджино — так они решили назвать сына — это каким-то образом повредит, хотя сейчас он — всего лишь крохотный комочек у нее в животе. И Сальваторе тоже страшно боится потерять Луиджино и с женой теперь занимается любовью с крайней осторожностью и совсем недолго, и закончив, говорит: «Вот и все», — как бы успокаивая Маддалену, что он вел себя деликатно и Луиджино не пострадал.

Когда Маддалена, раздевшись, ложится в постель, то непременно кладет руку на живот и нежно улыбается Сальваторе, который тоже ложится рядом и накрывает ее руку своей, и вместо того, чтоб заняться любовью, они говорят о Луиджино.

Над всем домом витает страх, что Луиджино передумает и исчезнет. Сальваторе не хочет, чтобы Маддалена резко вставала, или поднимала кастрюли, или сидела, сгорбившись, за швейной машинкой — ему кажется, что это вредно для сына.

Маддалена больше не ревнует мужа и, когда он идет куда-то с коллегами, не изводит себя мыслями о том, сколько красивых женщин там будет, а спокойно остается дома с будущим сыном, а мужу говорит: «Повеселись хорошенько».

Сосед встречает графиню, нагруженную покупками, и та объясняет, что это из-за будущего племянника, потому что Сальваторе весь день на работе. Тогда сосед паркует свою «Веспу» и доносит ей сумки до самого дома, а графиня всю дорогу рассказывает о том, какие успехи делает Луиджино в материнском чреве.

Графиня готовит и убирается в доме, а цыганка Анжелика, которую никто уже не считает воровкой, присматривает за нянюшкой, пока Антонио с Карлино играют.

Никто, кроме мужа, не имеет права и близко подходить к Маддалене, и в первую очередь графиня с Карлино или цыганка Анжелика со своим сыном, ведь мало ли чем они могут ее заразить: краснухой, например, которой Маддалена не болела. Поэтому, когда графиня поднимается наверх, Маддалена закрывается в своей комнате и, пока та носит покупки, готовит и убирает квартиру, разговаривает с ней через дверь. Если нет дождя, графиня выходит на улицу, а Маддалена — на балкон.

Кота Миккриу прогнали. Ведь коты иногда болеют токсоплазмозом, а от этого дети родятся слепыми. Поначалу Миккриу явно был доволен, что гуляет на воле и все, что у него есть, — это полоски на спине, но теперь он, конечно, сожалеет обо всем том, что утратил.


Подружка отца Карлино тоже забеременела, только теперь он не плачет, а наоборот — рад-радешенек. Заходя за сыном перед уроком музыки, он приводит свою даму с большим пузом и крепко прижимает ее к себе, чтобы, не дай бог, не упала на крутых подъемах и спусках.

Все в округе радуются за отца Карлино и его подружку, поздравляют их, а за спиной говорят: «Хоть бы со вторым ребенком и второй женщиной ему повезло больше, mischineddu».

Но бестолковая графиня и ее сын и не думают ревновать. Они счастливы. Она — потому, что в отце ее сына проснулись отцовские чувства, а Карлино — потому, что скоро у него появятся сразу и брат, и кузен.

Правда, Карлино ведет себя немного странно: как только появляется отец, он то и дело его окликает, без всякого повода. Кричит и кричит: «Папа, папа, папа!» «Здесь я, слышу. Чего тебе?» — отзывается отец. Карлино ничего не нужно, но он продолжает звать: «Папа, папа, папа!»

Когда наступает пора возвращаться домой, Карлино так торопится, что не ждет, когда ему помогут надеть пальто, и один рукав у него так и болтается пустой. «Никак его толком не оденешь», — жалуется отец.

Но вот Ноэми, столкнувшись с отцом Карлино, проходит мимо, не поздоровавшись, а если, зайдя к графине, она застает там отца Карлино с подружкой, то говорит: «Простите, я думала, здесь только свои». И громко хлопает дверью, чтобы отец Карлино и его пассия знали, что она их терпеть не может, особенно с тех пор, как узнала, что отец Карлино больше не будет вместе с сыном брать уроки музыки, а в комнате с роялем устроят детскую для новорожденного.

Куда девать рояль, никто не знает. К Маддалене — нельзя, у нее должна быть полная тишина, из-за Луиджино. У бестолковой графини нет места. Ноэми и не подумает пойти навстречу отцу Карлино и хоть чем-то ему помочь. Пусть хоть раз возьмет на себя ответственность за свои поступки. Пусть заплатит рано или поздно за отношение к сыну.

Тем временем уроки музыки стали реже, потому что у отца совсем нет времени и они с учителем никак не могут договориться. Теперь Карлино, приходя к отцу домой, играет один на компьютере или в видеоигры, но тут он не силен, все время проигрывает и отчаянно скучает. Одна радость — вкусный полдник, который готовит подружка отца. Прямо сказочный. Тосты, а сверху и снизу — сыр. Графиня как-то попробовала сделать такие же, но сыр снизу потек и получилась полная ерунда, а советоваться с нянюшкой бесполезно: все равно она ничего не помнит.

По этой причине и по многим другим бестолковая графиня на всех углах нахваливает новую подружку отца ее сына. Даже соседу, который отвечает: «Ладно. Добавим в списки еще одного чудесного человека».

Графиня счастлива, потому что счастливы все.

Вот только если окна соседа закрыты, все счастье сразу же куда-то пропадает.

Ей мерещатся «скорая помощь», переполненные больницы, похороны и разлуки — какое уж тут счастье! И даже если попробовать быть хорошим-прехорошим, все равно счастья этим не заслужишь.

Но если сосед подходит к стене — тогда все в порядке.

22

И все же Луиджино они потеряли. Приехала «скорая помощь» и забрала Маддалену — та лежала в луже крови, плакала и твердила: «Я знала, я знала!» Потом в больнице ей сделали выскабливание, и она видела, как Луиджино выкинули в какое-то мусорное ведро.

Врачи, правда, говорят, что Маддалена здорова и может иметь детей. Но ведь никто не заменит ей Луиджино, хотя она и не успела толком с ним познакомиться.

Даже цыганка, которая умеет предсказывать будущее, говорит, что Маддалена родит сына. Но сама Маддалена уже ни во что не верит. Иногда она не хочет даже вставать и лежит весь день в темноте с закрытыми ставнями, свернувшись калачиком, а все родственники суетятся вокруг нее: Карлино пытается рассмешить ее, графиня — напоить чем-нибудь горячим, Ноэми кричит, чтобы как-то растормошить, а муж все твердит: «Закрылась дверь — откроются ворота: может, Луиджино был больной, а следующий родится здоровым и крепеньким», а нянюшка молит Господа Бога — пусть заберет к себе бедняжку, чем ей так мучиться.

Маддалена гонит всех прочь:

— Не буду ни есть, ни пить — никогда. А все, что вы говорите, — одни банальности.

Иногда графиня оставляет Карлино с Маддаленой в надежде, что так ей будет легче. Карлино спрашивает у тети, куда ушел его кузен и почему? Вдруг это он, Карлино, виноват? Он зарничал, вот малыш и сбежал.

— Нет, ты ни в чем не виноват, — рассеянно отвечает ему Маддалена. — Никто не сделал ничего плохого, и все равно это случилось. Я знала! Я знала! — и начинает рыдать.

— Он вернется! — утешает ее Карлино.

И все-таки без племянника Маддалене еще хуже, потому что при нем ей хотя бы приходится открыть ставни, и в комнату проникают свет и свежий воздух, и надо пойти на кухню и приготовить ему перекусить. Она и не подозревала, что Карлино может сказать и что-то дельное. После первого разочарования она перестала обращать на него внимание. Задвинула на задний план.

Иногда графиня просит ее, как в старые добрые времена, забрать племянника из садика. Маддалене, конечно, не хочется вылезать из постели, но потом, когда она соглашается, одевается и проходит несколько метров от дома до садика, Карлино здорово поднимает ей настроение. Он несется к ней и вопит как оглашенный: «Это моя тетя! Это моя тетя!» — и в восторге виснет у нее на шее, покрывая поцелуями.


В последнее время графиня настолько окрепла, что каждую подработку доводила до конца, но теперь она снова раскисла. Ей страшно. Если, несмотря на всю любовь и заботу, Луиджино покинул их, даже не успев родиться, если сильная непреклонная Ноэми страдает от любви, а строгая-престрогая нянюшка превратилась в озорную девчонку, если таков этот мир, значит, и скрипачка может вернуться, и сосед больше ни разу не покажется у стены. И кто их за это осудит?

Чтобы порадовать нянюшку, ей говорят, что противоположное крыло дома тоже выкупили, и, вырядившись во что-то невероятное, нянюшка подходит к стене и опять делает неприличные жесты. Сосед посвящен в затею и подтверждает, что скоро графини станут полновластными хозяйками всего особняка, совсем как раньше, а он теперь целыми днями пакует вещи, готовясь к переезду.

Правда, теперь нянюшка, которая наконец-то нашла себе собеседника, души не чает в соседе, и он носит ей рыбу с рыбалки, а она каждый день передает ему, бедняжке, через стену уже зажаренную рыбку прямо на тарелке, а еще говорит, что сумеет убедить графинь не выгонять его, а сдать ему квартиру, и он, забавляясь, благодарит ее и говорит, что теперь его судьба в ее руках. Но надолго ли его хватит?

Ничто не вечно. Все возникает и рушится в свой черед. Вот дом, например. Теперь задний фасад привели в порядок, а с переднего, отремонтированного всего два года назад, штукатурка кусками отваливается, стена вся в мокрых пятнах, а водопроводные трубы прогнили. И вот как раз сейчас, когда графиня способна справиться с любыми учениками любой школы, весь заработок уйдет на заделку дыр, а стоит их заделать, как тут же появятся новые.

И вообще, мысль о самоубийстве кажется ей самой правильной. Жаль, что сейчас зима, а то можно было бы еще потренироваться, как ей лучше утопиться в море.


В общем, все вернулось на круги своя. Только Ноэми немного другая. Из дальних поездок на конгрессы она уже не привозит подарки из роскошных отелей — вместо них достает из чемодана какую-нибудь посудину, раздобытую в антикварном магазине, и говорит, что хотела бы постепенно восстановить коллекцию Элиаса и сделать ему сюрприз. Хотя и невозможно найти то, что она разбила. Как раз самые ценные экспонаты: савонские салатницы, овальные блюда из Альбиссола-Супериоре, церковные сосуды из Черрето-Саннита, майолики из Ариано-Ирпино. Ну так Элиас сам напросился.

Но порой, когда небо особенно голубое, она вспоминает небо над овчарней, а когда ночь звездная, думает, что из окон Элиаса звезды были видны лучше: таких близких и сияющих она больше не видела нигде и никогда.

А иногда тайком, стыдясь самой себя, сажает цветы — наобум, когда придется, как бестолковая графиня в «клумбе несправедливости» — и надеется, что они чудесным образом примутся и зацветут.

Может, и правда раньше, с Элиасом, было лучше, хоть он и не любил ее и ничего серьезного между ними не было. А может, все же любил, но она, чтобы в это поверить, все хотела докопаться, почему, а веских причин не находила: ведь она уже немолода и некрасива, и ни нежной ее не назовешь, ни обаятельной. Вот и получалось, что просто так он ее любить не мог и был у него какой-то умысел. Выпендриться, что ли, хотел, похвастаться, что покорил одну из тетушкиных хозяек, мало того — заставил ее страдать, всячески показывая, что отношения у них чисто дружеские? И к тому же ее помощь пригодилась бы в тяжбе с соседями.

А вдруг Элиас ничего такого не думал? И не было у него никаких задних мыслей? Конечно же, раньше было лучше. И все тут.

Лучше было даже тогда, когда задний фасад особняка еще не был отремонтирован, когда каждый день с утра пораньше она уже видела его на лесах и угощала кофе. Сейчас, проходя по двору, она даже взгляда не кинет на этот великолепный, такой же, как прежде, фасад, а когда соседи спрашивают ее, довольна ли она работой, она такое лицо делает, будто сказать хочет: «Да мне плевать. Да пусть все пойдет прахом. Все это ерунда. Чушь».

23

Вчера впервые за долгое время все собрались в столовой Маддалены и Сальваторе. Весна, все окна открыты. Тут-то графиня и предложила:

— Первым делом надо как-нибудь вечером пригласить на ужин Элиаса. Я его встретила.

— А он придет? — спросили хором остальные.

— Конечно. Он ждет еще с тех пор, как его приглашали Сальваторе и Маддалена. Решил, что мы передумали.

— У меня столько посуды для его коллекции, и очень интересной. Например, большие блюда работы Джузеппе Пера: по ободу нанесен губкой синий кобальт, а дно расписано розами, — небрежно бросила Ноэми.

Все, кроме нянюшки и Карлино, перестали есть и молча переглянулись.

— Он точно согласился? — спросила Ноэми.

— Точнее некуда, — радостно подтвердила графиня.

— И как он там?

— Мучается.

Ноэми улыбнулась и принялась за еду. Нянюшка ничего не спросила — возможно, Элиаса она уже и не помнит. А для Карлино Элиас так мало похож на отца, что и вовсе не существует.

— Но ведь я не могу его пригласить, — продолжала Ноэми.

— Я сам приглашу его на днях, — вмешался Сальваторе. — С удовольствием с ним повидаюсь.

— Тогда начну готовить коробку с новой коллекцией, — выпалила одним духом Ноэми.

Тут графиня, перескочив с пятого на десятое, завела речь совсем о другом: сосед водит самолеты, легкие.

Соседу она рассказала о себе все: про желание умереть, про отца Карлино, который вот-вот обзаведется вторым ребенком и теперь счастлив, даже про рояль, который непонятно куда девать, и про то, что уроков музыки больше не будет.

Сосед внимательно ее выслушал и потом сказал ей самые прекрасные в ее жизни слова: что сам он натерпелся всякого, просто не хочет об этом говорить, такой уж у него характер, но когда он зовет ее и она подходит к стене, он чувствует, что достиг тихой гавани.

Тихой гавани. Представляете?

И он сказал, что ей надо просто стараться приземлиться точно на взлетную полосу, как на самолете, и больше ни о чем не думать, только о том, чтобы не разбиться. А еще она может слетать с ним до Корсики, и ей это будет полезно. А когда она привыкнет к полетам, он бы научил ее водить самолеты.

И он не боится взять ее с собой в самолет — в конце концов, справлялась же она в одиночку, когда Маддалена была беременна, а Ноэми в больнице, и работу она теперь тоже не бросает и не обращает внимание ни на шуточки, ни на шум, ни на бумажные шарики.

И есть кое-что еще, продолжала графиня, о чем знает только сосед, потому что никто, кроме него, в это просто не поверит: однажды ей все же удалось создать кулинарный шедевр, творожный торт, и она перевернула его на блюдо пышным, целеньким, аппетитным. И завопила что есть мочи: «Скорее, скорее, идите сюда!» Но никого не дозвалась, а тут торт взял и развалился. Страшно расстроенная, она села за стол и съела то, что получилось. Очень вкусно.

Она попыталась еще раз сотворить это чудо, спросила у нянюшки, не помнит ли она, как вынимать десерт из формы. Разумеется, она не помнила. А Маддалена сказала, что обычно торт кладут в морозилку, но с творогом так поступать нельзя, потому что сыворотка отделится и получится полное безобразие.

В общем, графиня никак не может доказать, что ей удалось создать шедевр. Разве что ей поверят на слово. Сосед ей поверил.

И кстати, сосед сказал, что у него дома рояль прекрасно поместится, потому что дом у него большой, потолки высокие, комнаты просторные и мебели почти нет. Он пригласит того же учителя, и если по методике нужно, чтобы вместе с мальчиком занимался кто-то из родителей, то, хоть он и не настоящий отец, все равно попробует.

Графиня говорит: любила она многих мужчин, но таких, как сосед, еще не встречала.


Однако Маддалена боится, что предсказание Анжелики, как всегда, не совсем точно и графиня все-таки полетит, но не на самолете, а из окошка, точно так же, как ребенок родится у отца Карлино, а не у нее.

Ведь понятно, что мечта графини все равно не сбудется. Соседу, привыкшему к своей распрекрасной и развиртуозной скрипачке, о которой до сих пор говорит вся округа, она быстро надоест: ведь она такая нелепая, одета во что попало, платье мешком висит, стоптанные туфли, и домой никогда вовремя не вернется — вечно мчится по первому зову ко всем несчастным и рвется им помогать.

А еще больше ему надоест этот чертенок Карлино с его шалостями. Славные они, мать и сын, но только когда за стеной.


Раньше хоть у Ноэми была голова на плечах. А теперь и она туда же.

Надо было видеть ее в тот вечер, когда Элиас пришел на ужин — по такому случаю она даже открыла свою столовую-музей, зажгла роскошную люстру с хрустальными подвесками, расчехлила диваны и стулья, не боясь их испачкать, опустошила сад, набрав полные вазы весенних цветов, накрыла стол вышитой скатертью и подала сервиз, заставивший короля сменить гнев на милость.

Элиас принес сыра, вина, ветчины, и она пила и ела не капризничая, а стоило ему сказать, что весной в его краях по-над ручьями, в густой тени тисов, ливанских кедров и замшелых грабов цветут орхидеи, пионовые розы, ирисы и цикламены, как она с детским восторгом воскликнула: «Какая прелесть! Надо обязательно посмотреть!»


Уж как она не любила соседа, а теперь и его стала защищать и даже сажает цветы у самой стены, на клумбе графини, и не вспоминает о том, что клумба могла быть куда больше.

А про ту женщину, скрипачку, говорит, что, может, не так уж она была и красива и не так уж виртуозно играла. В конце концов, видели они ее всегда из-за стены, то вполоборота, то со спины, то согнувшись, когда она цветы поливала. А насчет виртуозности… скрипку-то они слушали не в концертном зале, ее всегда заглушал уличный шум. В общем, были на самом деле вся эта красота и талант или нет, доказать уже невозможно.


Но Маддалена-то понимает, что сосед интересуется графиней лишь потому, что со скрипачкой у него ничего не вышло — за неимением лучшего.

Нет на свете настоящей, бескорыстной любви. Люди любят друг друга за что-то. Даже Сальваторе любил ее за грудь и за попку да за то, что она всегда весела. Ну а теперь, когда она погрустнела, осунулась и не хочет заниматься любовью, он непременно ее разлюбит. Были бы у них дети — тогда еще ладно. Хотя нет, он любил бы ее из чувства долга, как мать своих детей, а хотел бы других женщин.

Даже Миккриу они не любили, просто завели себе кота вместо ребенка. Ужас какой. И считали его умнейшим из котов, но разве может быть умным кот, который даже мышей никогда не ловил.

И даже Бога мы не любим по-настоящему. И молимся из корысти, чтобы он нам в чем-нибудь помог.

И даже Он не столько любит нас, сколько забавляется. Скучно ему было в начале времен, поэтому он создал хаос, а потом из хаоса возникли мы. Ну разве не жалкие мы создания?

Почему люди так боятся смерти? Они так смешны в своей жажде жизни. Как нянюшка, которой чураются все, кроме соседа, а если кто и остановится с ней поговорить, так потом бестолковая графиня даже деньги им сует в благодарность за доброе дело, хотя и понятно, что вежливость здесь ни при чем, просто им хочется послушать гадкие сплетни про их семью — и кто знает, вдруг все это правда, и отец действительно ухаживал за няней, а она нарочно дала графине-матери не то лекарство, чтобы ее уморить.

24

После того как сосед пригласил ее полетать на самолете, графиня, сама не зная зачем, пошла в сад и перелезла через стену. Карлино, которому это всегда строжайше запрещалось, полез за ней, в восторге от новой забавы, хотя вся забава состояла в том, чтобы сесть у подножия стены, но не у себя во дворе, а со стороны таинственного соседа.

— Мы выкупили все то крыло? — спросила нянюшка.

— Да, сейчас пойдем подпишем договор, а потом тебе все расскажем.

— Только соседа, ради Бога, не выгоняйте, а всех остальных — пожалуйста!

— Договорились.

Карлино, совершенно счастливый, шнырял в высокой траве, а за ним — Миккриу, который теперь живет то в доме, то на улице, и такой умница, что к любому положению легко приспосабливается.

Но что за человек этот сосед? Ведь они его толком и не знают. И непонятно, влюблен он в их сестру или, может быть, просто жалеет. Просто не верится: бестолковая графиня — и вдруг летчица. И тихая гавань, ну надо же. Но говорится ведь в Священном Писании: «Камень, который отвергли строители, соделался главою угла. Это от Господа, и есть дивно в очах наших».[41] Дивно, но против всякой логики.

И Маддалена все задает себе вопросы, а ответов не находит. И как раз поэтому в ее голову закрадывается мысль, что все плохое, о чем мы думаем, — неправда, и в глубине души зарождается странная, нелепая надежда на счастье.

Из соседского дома больше не слышно, как раньше,телевизор или радио. Возможно, сосед перестал бояться тишины. И если честно, гораздо приятней будет слушать, как этот чертенок Карлино играет на рояле.

И Маддалене снова хочется заняться любовью с Сальваторе. Она зарывается лицом в висящую в шкафу одежду мужа и с трепетом вдыхает его запах, и когда он утром уходит на работу, она осторожно кладет голову в мягкую податливую впадину, оставленную его головой на подушке, и старается лежать в ней, не шевелясь.

А еще Маддалена выдвигает ящик со своим лучшим бельем и приходит в ужас от унылого, лежалого запаха. Она замачивает белье в самом душистом шампуне — из тех, что привозит из гостиниц Ноэми — и развешивает сушиться на солнышке, и в почти уже летнем воздухе от этих танга, крошечных лифчиков, колготок в крупную сетку, бюстье с застежкой спереди и прозрачных комбинаций разливается запах чистоты и праздника.

И внезапно она вспоминает, что накануне, пока муж готовил ужин, ему позвонили, и он произнес слово «сентябрь», но не сказал ни кто звонил, ни что он собирается делать в сентябре, а стоял, по-прежнему склонившись над плитой. Может, они с любовницей назначали дату побега, и теперь он нарочно не смотрит на нее, прячет глаза — счастливые или смущенные?

Тогда она вспоминает, что значит ревность: сердце бьется как сумасшедшее, коленки дрожат, и хоть бы уж все поскорее закончилось, лишь бы так не мучиться.

Но потом она, конечно, думает, что ничего мы на самом деле не знаем наверняка и знать не можем, и ждет не дождется, когда Сальваторе вернется с работы, чтобы лечь с ним в постель и заняться любовью.

Ведь, как бы там ни было, а замечательно заниматься сексом по любви.

И летать на самолете, а потом зайти на посадку, приземлиться точно на взлетную полосу и не разбиться — тоже, должно быть, чертовски приятно.

Примечания

1

Фильм 1998 г. режиссера Терренса Малика (США), ремейк фильма 1964 г. по одноименному роману Джеймса Джонса.

(обратно)

2

«Каменная болезнь»: камни в почках. (Здесь и далее сардский диалект, прим. перев.)

(обратно)

3

«Нанести вам визит».

(обратно)

4

«Девчонка».

(обратно)

5

«Из Кальяри бегут сюда, дочь моя, а ты хочешь уехать в город! Там камня на камне не осталось».

(обратно)

6

«С ума сошла! Совсем рехнулась! В город собралась! Чем она там будет заниматься? Да только проституцией. Больше ведь ни на что не способна! С самого детства ветер в голове!»

(обратно)

7

«Веранда».

(обратно)

8

Блок радиопередач, адресованных странам материковой Европы, которые передавались английским радио Би-би-си с 27 сентября 1938 года.

(обратно)

9

Пьетро Бадольо (1871–1956) — один из организаторов свержения Муссолини (1943), премьер-министр Италии в период войны с фашистской Германией (1943–1944).

(обратно)

10

«Некрасивая женщина».

(обратно)

11

«Черный рынок».

(обратно)

12

«Бедолага».

(обратно)

13

«Пустяк».

(обратно)

14

«Да ладно!»

(обратно)

15

«Что и говорить!»

(обратно)

16

«Домашние макароны».

(обратно)

17

Касса Юга» — государственный орган, созданный в 1950 г. для финансирования мероприятий по экономическому и социальному развитию Южной Италии.

(обратно)

18

Имеются в виду следующие сточки: «…Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем //Прильнул к улыбке дорогого рта,//Тот, с кем навек я скована терзаньем,//Поцеловал, дрожа, мои уста…». Здесь и далее цитируется в переводе М. Лозинского.

(обратно)

19

Типичные блюда лигурийской кухни: тренетте с соусом песто — вид пасты, сычуг — фаршированный телячий желудок, «паскуалина» — соленый слоеный пирог, который обычно готовится в пасхальные дни.

(обратно)

20

«Грузчик из порта».

(обратно)

21

«Сыночек» (генуэзский диалект).

(обратно)

22

«Прическа».

(обратно)

23

«Да она просто с ума сошла, жила бы себе спокойно, так нет, нанимается служанкой, чтобы учить сына музыке».

(обратно)

24

Битва при Витторио-Венето — наступательная операция войск Антанты в Первой мировой войне на итальянском театре, проведенная 25 октября — 3 ноября 1918 г.

(обратно)

25

«Страсть к музыке и к пианино».

(обратно)

26

«Милан — он большой Милан».

(обратно)

27

Уничижительное обозначение обитателей Сардинии на миланском диалекте.

(обратно)

28

«Южанин» на миланском диалекте.

(обратно)

29

Дино Кампана (1885–1932) — итальянский поэт, автор сборника «Орфические песни».

(обратно)

30

«Изо всех дыр распирает».

(обратно)

31

«Как молоденький росток пшеницы».

(обратно)

32

«Во всех красках».

(обратно)

33

«У которой камни в почках были еще меньшим худом, а худшее было в голове».

(обратно)

34

«Там, где живет та бесноватая».

(обратно)

35

«Потаскуха».

(обратно)

36

«Несуразицы».

(обратно)

37

«Маленькие проказники».

(обратно)

38

«Бедолага».

(обратно)

39

Пер. Р. Хлодовского.

(обратно)

40

У. Шекспир. Ромео и Джульетта. (Пер. Б. Пастернака.)

(обратно)

41

Псалтирь, 117: 22.

(обратно)

Оглавление

  • Каменная болезнь
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • Бестолковая графиня
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  • *** Примечания ***