Я бывалый газетчик [Синклер Льюис] (fb2) читать онлайн

- Я бывалый газетчик (пер. И. Линецкий) 294 Кб, 29с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Синклер Льюис

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Синклер Льюис
Я БЫВАЛЫЙ ГАЗЕТЧИК

ГАРРИ — ЗАПРАВСКИЙ РЕПОРТЕР

Как хотел бы я дать незадачливым газетчикам конца 1940 года, привыкшим писать не иначе, как под заголовками вроде «МОЛОТОВ ГОВОРИТ НЕТ», некоторое представление о золотой эре 1890–1910 годов, когда новости были настоящими новостями, а репортеры — героями с волосатой грудью, которые только и знали, что заказывали экстренные поезда, спасали шикарных дам из курилен опиума (а разве в наши дни найдешь где-нибудь первосортную, леденящую кровь курильню опиума?) да еще выезжали на пожары, причем каждый пожар в те незабвенные времена обязательно превращался в «Бушующее Море Огня». И действительно, кто отказался бы вернуться к 1899 году, поистине великолепному году, ибо именно в этом году, в июне месяце, меня зачислили в штат «Уикли геральд», газеты, издающейся в Соук-Сентре. В июле меня прогнали оттуда, и эта первая катастрофа, за которой последовало еще три, доказала, что я Незаурядный Человек.

Если бы в 1899 году вы обыскали весь Стернский округ в Миннесоте, жалобно вопрошая всех и каждого, где найти молодого мистера Синклера Льюиса, вас постигла бы неудача. Тогда во всем округе лишь несколько многомудрых школьных учителей знали меня под этим именем. Но тощего, вечно хнычущего мальчугана знал весь Соук-Сентр; этого мальчугана звали «Гарри, младший сынок старого дока Льюиса» или более интимно — «рыжий братишка Клода Льюиса».

Мой старший брат, Фред, больше всего любил удить рыбу и размышлять, а второй брат, Клод, был неутомимым предводителем ватаги сорванцов в таких высокополезных предприятиях, как дынный промысел (занятие, слегка напоминающее кражу дынь с чужих огородов), или коллективное изучение замечательных книжонок, вроде «Дик Мертвый Глаз» или «Отчаянный Головорез из Мертвого Леса», или, наконец, украшение крыльца главного инспектора школ (более известного под кличкой «Педель») в День всех святых симпатичными маленькими кучками подозрительного происхождения. Клод стал хирургом и как был, так и остался вожаком. Меня нисколько не волнует, что скажут обо мне Джордж Бернард Шоу, Джордж Джин Натан и король Джордж (то бишь Георг) Седьмой, но я добиваюсь похвалы моего брата Клода вот уже шестьдесят лет.

Это было главной моей задачей и главной неудачей. Когда-нибудь я отправлюсь в Голливуд, заработаю там миллион долларов и куплю дом с собственным баром и посадочной площадкой для геликоптеров — и все это с единственной целью: снискать одобрение Клода. Он приедет, окинет мои владения добродушным взглядом, спросит, куда обращен фасад дома, и какова поверхность нагрева радиаторов, и велик ли налог, а я не сумею ответить и буду снова низвергнут в пучину ничтожества.

Мне было, вероятно, лет десять, когда ватага Клода, состоявшая из великовозрастных, бравых, умудренных опытом пятнадцатилетних скаутов, хозяйничала в лесах, и на озере, и в купальнях, что на Хобокен-Крик, повыше Арки. Однажды, когда я сделал попытку поплавать, то есть, попросту говоря, побарахтаться, захлебываясь и пуская пузыри, наиболее предприимчивые варвары из шайки Клода завязали мою одежду узлами и обильно смочили водой. Кое-как выкарабкавшись из ила и увидев, во что превратилась моя одежда, я проявил столь необычное для моего возраста красноречие, что даже удостоился комплимента Джима Хендрикса, который считался адъютантом Клода: «Ого, да этот Гарри прямо ходячий словарь!» Джим великодушно признал, что когда-нибудь я, пожалуй, стану учителем, или конгрессменом, или даже аукционистом в Миннеаполисе… Бедняга Джим! Сам он хотел быть знаменитым саскачеванским охотником, а стал всего-навсего романистом.

Невзирая на все эти неудачи и бедствия, я упорно увязывался за ватагой, и Клод вменил в обязанность своему начальнику — штаба Чарли, специалисту по краже цыплят и репы, регулярно отделываться от меня. И Чарли выполнял это с неизменным успехом.

Он просто подходил ко мне и доверительно говорил:

— Эх, и зол же я на них! Давай-ка лучше побегаем наперегонки.

Кто, скажите мне, не променял бы любую ораву сорванцов на честь подружиться с настоящим человеком, вроде Чарли, с человеком, который мог подтянуться на турнике семнадцать раз и ездил зайцем на буферах товарного вагона до самого Осейкиса, за добрых пятнадцать миль?

Мы пошли по Главной улице, глубокомысленно беседуя о вагонных тормозах на Северной железной дороге и о рыбной ловле на Солт-Лейк. Хотя я был на пять лет моложе Чарли, он обращался со мной, как с равным; он открыл мне сокровенные тайны местного общества, и я узнал, что Хорэйс Элдон, ювелир, изучает новую игру, которая называется теннис, и уже купил себе куртку с черными и красными полосами, а также что учитель Стентон поколотил Билла Келлера за неуважение к воспитателю. Мы продефилировали по Главной улице из конца в конец, как принц Уэльсский с герцогом Аоста по Пикадилли, и я преисполнился веры в то, что жизнь прекрасна и когда-нибудь я буду жить в Миннеаполисе и стану репортером «Трибюн» и владельцем кабриолета с красными колесами.

Перед «Бакалейной Торговлей С. П. Хансена» Чарли бросил мимоходом: «Секундочку, я только загляну» — и юркнул в лавку.

Я ждал. Я рассматривал удивительные апельсины и ананасы в витрине и пытался прельстить хансеновскую кошку — весьма величественную и надменную. Прошло целых пять минут, что для мальчишек равносильно пяти часам или половине дня, прежде чем я понял, что Чарли снова надул меня — в который уже раз!

Так оно и было. Он улизнул через заднюю дверь лавки этого самого С. П., удрал, как преследуемый преступник, чтобы присоединиться в условленном месте к ватаге Клода, а я с разбитым сердцем поплелся домой читать «Историю Греции» Грота — обширный, многотомный, отвратительный опус с отличными гравюрами, который я героически одолевал, — не потому, что он мне нравился, а потому, что надеялся таким способом снискать уважение Клода, Джима Хендрикса и вообще всей юной интеллигенции Соук-Сентра.

Вечером, когда я встретился с Чарли Мак-Кадденом на углу под дуговым фонарем, чтобы договориться о каталажке для пленников, взятых при игре в разбойники, он набросился на меня:

— Куда же ты пропал сегодня днем? Старик Норрис, разносчик, попросил меня помочь ему перетащить здоровенный тюк. — Тут он прикинулся пай-мальчиком:- Я, конечно, был страшно рад помочь старому джентльмену, а когда вернулся к С. П., тебя не было. Эх, Гарри, Гарри, нехорошо ты поступил; разве это дело — бегать от приятелей?

Я разревелся, но отнюдь не от стыда за свою глупость, а просто от облегчения, которое испытал, убедившись, что Главнокомандующий Клода не предал меня.

В другой раз Король Сыщиков Мак-Кадден решил задачу еще проще. Однажды во время летних каникул в жаркий день ватага собралась на Сидар-Лейк, где было решено заняться приготовлением самого изысканного лакомства в Следопытии — печеного картофеля, обугленного снаружи и совершенно сырого внутри; Чарли шепнул мне, что на самом деле они пойдут на Эшли-Крик, и нам ничего не стоит посмеяться над ними: стоит лишь подойти к насыпи Северной Тихоокеанской и там застукать их.

Перед большой ивой у самых путей Чарли вдруг заорал:

— Смотри, смотри! Летающая лисица! Вон! Вон она, на — дереве!

Как ревностный читатель «Друга молодежи», я решил, что мы сделали важное открытие, поскольку летающие лисицы все же чаще попадались в лесах Тасмании, чем в миннесотских прериях; я начал кружиться вокруг дерева, подбадриваемый криками Чарли: «Выше, выше!» — которые становились все слабее и слабее. Когда я наконец оглянулся, Чарли не было, его и след простыл. Великий Вождь Мак-Кадден как в воду канул, испарился, словно индеец-чиппева, и передо мной была только усыпанная гравием насыпь Северной Тихоокеанской да рельсы, сверкающие, как два языка пламени.

Окончательно потеряв надежду поразить этих ребят своей ловкостью в катании на коньках, нырянии, подледном лове рыбы спиннингом или в охоте на диких индюшат в прериях, я решил бесповоротно затмить их невиданными интеллектуальными подвигами. Хорошо, раз так, я стану репортером, им же хуже будет!

Но прошло еще три или четыре года, прежде чем мне удалось уговорить мистера Хендрикса принять меня на работу в «Уикли Геральд». Мистер Хендрикс был отцом Джима и златокудрой Майры, в которую я был влюблен. Это было до (а может быть, и после) того, как я влюбился в Нелли Хансен и даже попытался поцеловать ее под предлогом прелестной, изысканной игры в почту; тут моя любовь и закончилась, так как Нелли убежала и потом, смеясь, рассказывала всем, что я чмокнул ее в кончик носа.

Для провинциального издателя-особенно учитывая, что все это происходило в глуши прерий в 1900 году, — мистер Хендрикс был настоящий кладезь премудрости; ему не хватало только уверенности в том, что он нуждается в моих услугах.

«Почему ты думаешь, что сможешь быть репортером?»- допытывался он. А когда я ответил: «О, мисс Купер задала нам сочинение в пятницу, и я написал целый рассказ», — он лишь фыркнул и спросил: «А как насчет подметания полов?»

Я сразу сообразил, что это может оказаться решающим для моей литературной карьеры; мама была бы потрясена, услыхав, с каким энтузиазмом я расписывал свой врожденный талант к подметанию. Едва ли мне удалось убедить мистера Хендрикса, однако он все же принял меня на недельное жалованье в ноль долларов и столько же центов.

То были блаженные дни: наконец-то я мог — во всяком случае, так мне казалось — свысока смотреть на Чарли Мак-Каддена и даже на самого Клода. Я был признанным репортером. Я ловил банкира Люциуса Келлса на Северном вокзале в ту минуту, когда он садился в поезд, идущий в Туин-сити, и принимался дипломатично зондировать: «Не собираетесь ли вы съездить в Туин-сити?»

Почтенные сорокалетние матроны, которые раньше и не замечали Гарри, рыжего братишки Клода, теперь всячески зазывали меня к себе, подкупали пирогами (нисколько не заботясь о моей нравственности) и вручали мне список членов нового правления Кофейно-Дискуссионного клуба. А однажды какой-то новоиспеченный папаша даже дал мне сигару, которую я отнес домой Клоду, на что последний сказал:

— Чтобы я тебя не видел с этими ядовитыми штуками, Гарри! Приноси их сразу мне.

Приобщаясь к тайнам общества и большого бизнеса, я одновременно изучал наборное дело. Теперь я подозреваю, что отнюдь не был чемпионом по наборному делу, но все же я с грехом пополам находил нужные литеры и священнодействовал, описывая правой рукой восьмерки, как заправский наборщик. Моим высшим техническим достижением было то, что я не писал свои заметки, а сразу набирал их. Представьте себе отважного юнца, создающего прямо в металле такой, например, лирический шедевр:

«Джордж О'Хара и Эдди Хансен на этой неделе они поехали в Туин-сити и там, посещая театр, они встретили У. О. П. Хилсдейла, судью Барто, доктора Дю Бойса, Джона Мак Гиббона-старшего и многих других наших достойных граждан они славно провели время и были в китайском ресторане но по возвращении сказали в интервью, что ужас как рады вернуться домой и на свете нет города лучше Соук-Сентра. Сент-Пол симпатичная столица и всякая такая штука, если наезжать туда погостить, а чтобы жить все время, сказали они, так нам его и даром не надо, подавайте нам Соук-Сентр».

Как видите, это был отличный боевой репортаж, насыщенный достоверными фактами, поэтическими чувствами и любовью к человечеству, но мистер Хендрикс так измарал корректуру синим карандашом, что мне пришлось все перебрать заново. Я всегда знал, что школьные учителя — настоящие фанатики, когда дело касается запятых, но разве можно требовать, чтобы человек помнил о таких мелочах, когда он жаждет поведать миру великие откровения и пытается в то же время предохранить свою блузу от близкого знакомства с типографской краской?

То, что мистер Хендрикс сказал о моей первой заметке, глубоко потрясло меня. В пылу вдохновения я намарал что-то в таком роде:

«В четверг днем миссис Пайк пригласила дам из конгрегационалистской церкви. Угощение состояло из восхитительного какао с пончиками, и все были страшно довольны».

Мистер Хендрикс засопел.

— Гарри, — сказал он, — ты спрашивал у каждой дамы в отдельности, была ли она страшно довольна?

— Чего?

— Сколько дам из числа присутствующих ты спросил, довольны они или нет?

— Сколько? Вот так штука!.. Да я ни у кого не спрашивал.

— Нужно совсем не уважать истину, чтобы позволить себе писать в нашей почтенной, добропорядочной газете, будто все они утверждали, что страшно довольны. И чем — какао?!

— Вот так штука! Да ведь все так пишут… посмотрите, даже в «Геральде».

— Только в корреспонденциях из провинции, которые я никогда и не пытался исправить. Сын мой, первое правило писателя состоит в том, что если все говорят о чем-нибудь всегда в одних и тех же выражениях, то это уже достаточное основание, чтобы больше так не говорить.

Он вооружился устрашающим синим карандашом и вымарал все, что я написал кровью своего сердца, оставив только «восхитительное какао с пончиками». При этом он буркнул:

— Готов побиться об заклад, что ничего восхитительного в нем не было.

Потом он наколол корректуру на крючок, и она перешла в руки настоящего типографщика — человека, который, не знаю почему, покатывался со смеху всякий раз, как ему случалось посмотреть на меня.

Усвоив наконец элементарные правила пунктуации, я стал репортером-романтиком, специалистом по раскрытию преступлений; теперь не я бегал за Чарли Мак — Кадденом, а он за мной. Это был триумф творческого интеллекта над вульгарными способностями, вроде умения насвистывать сквозь зубы! Именно Чарли был моим доктором Ватсоном, когда я очертя голову взялся за опасное расследование Тайны Световых Сигналов в Роще Стеблера.

Из окна своей спальни я заметил, что в хлопчатнике, покрывавшем склон Индейского Холма, регулярно, через определенные промежутки времени, вспыхивали и гасли огни. Место это находилось примерно в двух милях от нас, за озером и лугом. Огни! Они вспыхивают и исчезают! Это, конечно, шифр! И всегда к ночи — после девяти часов! Время немецких шпионов еще не настало, а времена организованных конокрадов давно прошли, так что после глубокого и серьезного раздумья я решил, что здесь готовится какое-то преступление, и с важным видом позвонил Чарли, на которого еще так недавно смотрел снизу вверх, чтобы он взглянул на эти огни собственными глазами.

Стоя в летних сумерках у окна моей комнаты, мы окончательно убедились, что перед нами зловещие сигналы: вспышка — тьма, вспышка — тьма, вспышка.

— А как ты отнесешься, — спокойно заметил я, сидя вместе с Чарли в своем кабинете в Скотланд-Ярде, — если я скажу, что эти люди подают сигналы своим сообщникам и что это самая опасная во всем Стернском округе банда международных фальшивомонетчиков? Я намерен выследить их; хочешь помогать мне?

— Д-да, что ж, я не прочь, — пробормотал Чарли.

Меня вполне устраивала перспектива совместной работы с человеком, обладавшим такими физическими данными, как Главнокомандующий Мак-Кадден, и способным бесстрашно схватить руками даже полосатого ужа. Я не совсем ясно представлял себе, что предпримут фальшивомонетчики, когда их обнаружат. Еще начнут орать во всю глотку или, чего доброго, сопротивляться! Но Главнокомандующий сумеет как следует прикрикнуть на них — во всяком случае, я уповал на это.

Каждому понятно, что выслеживать преступников нужно только по ночам. Слыханное ли дело, чтобы профессора Мориарти[1] ловили среди бела дня в прериях под звонкое пение жаворонков? Но док Льюис укладывал нас в постель не позже половины десятого. Каково было бы Шерлоку Холмсу, если бы он надел фрак, маску и оперный плащ с малиновой оторочкой и собрался спасать богемского короля, а тут вдруг раздался бы голос старого дока Льюиса: «Дорогой мой, уже десять минут десятого, пора спать, и, пожалуйста, без разговоров!»

Но вот выпал такой вечер, когда доктор ушел к больному, а мама отправилась на волнующее собрание Комитета Братства Утренней Звезды. Мы с Чарли помчались в Рощу Стеблера. Мы прицепились к фермерскому фургону, соскочили у хлопковых зарослей, и вдруг на Полковника Льюиса напал смертельный страх.

— Б-б-боюсь, Чарли, они заметят нас раньше, — чем мы их…

— Т-т-тогда мы удерем ко всем чертям! — решил мой практичный спутник.

С опасностью для жизни мы проползли целых десять футов и выбрались на лужайку, откуда была видна усадьба фермера. Вокруг стояла такая ужасающая тишина, что нам все время чудились какие-то жуткие звуки, которых и в помине не было. В кухне горел огонь; свет был спокойный, ровный и именно поэтому какой-то угрожающий. Чем занимается там эта банда? Фабрикуют поддельные золотые монеты, орудуя своими разбойничьими ножами?.. Или, может, следят за нами в подзорные трубы?

— Гляди! — прошипел вдруг Чарли. Иные критики будут, конечно, язвительно доказывать, что никто не сможет «прошипеть» слово, в котором нет ни одной шипящей. Но Чарли мог. Он именно прошипел. И тут я понял, что у опасных предприятий есть только один недостаток — иногда они бывают опасны.

Из дому вышел с фонарем в руках наш хороший знакомый, мистер Стеблер. Он направлялся в конюшню. Пока он шел, деревья, росшие на скотном дворе, то и дело заслоняли свет фонаря, и в его мигании можно было уловить отчетливый ритм: вспышка — тьма, вспышка — тьма, вспышка.

— Фальшивомонетчики! — горько усмехнулся Мак — Кадден. — Недаром Чарли Бенет считал тебя самым отъявленным олухом на нашей улице! Сигналы! А ну, погляди, что теперь делает мистер Стеблер!

Насколько я мог понять, мистер Стеблер просто оглаживал лошадь, но меня бросило в дрожь.

— А как, по-твоему, Чарли?

Но Чарли уже не было, его и след простыл, и я в одиночестве поплелся домой сквозь тьму, кишевшую фальшивомонетчиками, привидениями, свирепыми гризли и косматыми гориллами.

Утром в редакции «Геральда» мистер Хендрикс осведомился:

— Принес ты какие-нибудь новости насчет Братства Утренней Звезды?

— Ух, я совсем забыл спросить у мамы!..

— Превосходно! Просто превосходно, Гарри! Теперь давай-ка посмотрим: сколько я плачу тебе?

Потрясающая надежда зажглась в моем юном сердце.

— До сих пор я получал ноль долларов и столько же центов в неделю.

— Так вот, мой мальчик, боюсь, что это слишком дорого. Ты уволен. Впрочем, я надеюсь, что тебе предстоит еще немало таких же репортерских триумфов.

Так оно и было.

ВСТРЕЧАЕШЬСЯ С ТАКИМИ ИНТЕРЕСНЫМИ ЛЮДЬМИ!

Следующие летние каникулы я опять проводил в славном городе Соук-Сентре (Миннесота); на этот раз я поступил в другой еженедельник, что принесло мне небывалое в истории журналистики повышение жалованья — целых триста процентов (вернее, просто центов). Сам Гораций Грили[2] лопнул бы от зависти! Мой заработок поднялся с нуля долларов и нуля центов до трех долларов в неделю, и за это я должен был только подметать, писать заметки, набирать, вертеть ручку печатного станка и бегать за пивом; если даже считать, что мне переплачивали какую-нибудь сотню процентов, так ведь я был серьезным автором (да, да, я сказал «автором»), твердо усвоившим, что клевета куда менее опасна, чем ошибка в инициалах тех лиц, о которых нам случалось упоминать примерно раз в неделю.

Газета называлась «Уикли-Эвеланч».

Потом, когда я отправился на Восток, в колледж, я раз в неделю по вечерам подвизался в нью-хейвенской «Джорнэл энд курьер»; это был листок, примечательный тем, что его редакторы действительно хорошо относились к репортерам, даже если то были молокососы из Йеля, которым ничего не стоило брякнуть Арту Слоуну, редактору последних известий, что-нибудь в таком роде:

— А все же мне чертовски повезло, что я изучаю Гомера — не то, что вы, ребята; вам ведь не удалось получить приличного образования. А?

— «А»-это этимологическая частица древнеперсидского языка, перекочевавшая потом в санскрит, а оттуда в греческий, — задумчиво отвечал Арт.

— Как? — восклицал потрясенный юнец.

Первой газетой, в которой я работал в полную силу, был «Курьер», издававшийся в Ватерлоо (Айова); эта работа могла служить наглядной демонстрацией финансовых преимуществ, университетского образования, поскольку, занимая здесь одновременно три должности: автора передовиц, редактора последних известий и корректора, — я получал целых восемнадцать долларов в неделю, по шесть долларов за каждую должность… Разумеется, я получал их только до тех пор, пока меня не выставили.

Предполагалось, что мои передовицы будут посвящены главным образом местной политике штата Айова. Я же проявлял полную готовность информировать граждан Ватерлоо об этнологических различиях между жителями Нигерии и Уганды и о повестке дня Совета Тридцати, но не имел ни малейшего понятия о том, что достоуважаемый представитель Катаринктского округа был величайшим знатоком пшеницы, кандидатом в Верховный Суд и отъявленным сукиным сыном. А передовицам, написанным без учета этих обстоятельств, была грош цена. Газетчики Дэвенпорта и Мейсон-Сити начали придираться к новичку из Ватерлоо, и босс посматривал на меня со все возрастающем сомнением.

Я стал изощряться в дешевых каламбурах по адресу Ватерлоо и в то же время откладывать на черный день по восьми долларов из восемнадцати. Если я сумею продержаться десять недель, этих денег хватит на поездку в Нью-Йорк, где крупнейшие издатели, конечно, устроят мне пышную встречу на вокзале Гранд-Сентрал. Обедал я в булочной: там за пятнадцать центов можно было получить превосходную черствую булку, а по вечерам, чтобы отдохнуть и рассеяться, я прогуливался по улицам. Иногда я шел на север и быстро оказывался в прерии, иногда, для разнообразия, — на юг и так же быстро оказывался в прерии, а потом возвращался в свою меблированную комнату и ложился спать на твердокаменную постель. Однажды я безрассудно швырнул на ветер двадцать центов и посетил Парк отдыха; но там некая прелестная молодая женщина улыбнулась мне, и я… дал тягу. Я опасался, что эта юная Далила, чего доброго, заставит меня раскошелиться еще на двадцать центов, как будто у меня денег куры не клюют.

О восхитительные часы безумия, когда юный поэт кутит всю ночь напролет!

Словно специально для того, чтобы ускорить неизбежную катастрофу, я умудрился поссориться с наборщиками. В качестве театрального критика (это была четвертая моя должность, за которую мне, сколько помнится, не платили ни цента) я написал о спектакле единственной музыкальной труппы, которая гастролировала у нас летом; в своей рецензии, выдержанной в весьма серьезных и возвышенных тонах, я употребил слово «рококо». Заведующий наборной застал меня при исполнении обязанностей корректора и, указывая на эту странную коллекцию «о» с гарниром из согласных, буркнул:

— Такого слова не существует.

Корректор, автор передовиц и редактор последних известий сардонически посмотрели на него и хором, в котором восхитительно перекликались голоса Йеля и Соук-Сентра, рявкнули:

— А вы потрудились заглянуть в словарь?

Обращение «милейший» не было произнесено, но подразумевалось.

Нет, он не потрудился. Но с тех пор я оказался в положении лейтенанта, нагрубившего сержанту, к словам которого прислушивается полковник.

В четверг утром, на десятой неделе, хозяин вошел ко мне и весело сказал:

— Ну вот, пришла телеграмма от вашего преемника. Его поезд прибывает через полчаса, и до вечера вы всё сдадите. Однако, — добавил он в порыве неслыханного великодушия, — я оплачу вам завтрашний день!

Так я впервые узнал о преемнике и о том, что, не успев преуспеть, я уже успел вылететь из редакции «Курьера»; впрочем, мне удалось скопить без малого восемьдесят долларов, так что в пятницу утром я был уже в вагоне на пути в Чикаго. Впереди меня ожидали Нью-Йорк и слава — путь был открыт. В чемодане у меня лежали три запасные рубашки, запасная пара брюк и «Словарь» Роджета.

Чего ради ездить в роскошных пульмановских вагонах? Жизнь штата Огайо куда удобнее наблюдать из окна вагона третьего класса «Айова — Нью-Йорк», а наблюдая, нетрудно и позабыть о том, что вы работали в четырех редакциях, причем из двух вас попросту выгнали.

За какую только работу не хватаются юнцы и как они бывают счастливы, когда получают ее! Если бы я был президентом Первого Национального Банка и меня вдруг выгнали и мои сбережения (без малого восемьдесят долларов) подошли к концу, все равно второй раз я ни за что не стал бы ночным дежурным Главного Бюро Заявлений Объединения Благотворительных Обществ и Ассоциации по Улучшению Условий Жизни Бедняков (каковые условия, несмотря на все мои усилия, до сих пор продолжают ухудшаться). Этот винегрет из высокопарных слов в конечном счете означал, что с раннего вечера и до полуночи я сидел в конторе за столом, а бродяги, которым удалось выклянчить у почтенных людей только маленькие карточки с адресом нашего бюро (вместо желанного двадцатипятицентовика на добрую выпивку), являлись ко мне и плели какую — то чушь о песчаных карьерах на островах Самоа или о строительных работах в Рейтон-Пас. Они дышали мне в лицо таким перегаром, что я потом двое суток не мог Протрезвиться, и клялись: «Слушайте, мистер, ведь я не какой-нибудь попрошайка, так вы уж не посылайте меня в городскую ночлежку; там первым делом суют ваше исподнее в парилку, а потом — бр-р-р!» После чего, во исполнение своего долга перед Обществом, я давал им билетики в эту самую ночлежку, куда они, собственно говоря, могли пойти и без моего содействия.

Я стал специалистом по работе в нескольких местах одновременно и почти что умирал с голоду на этот комбинированный заработок. Достославное ГБЗОБОАУУЖБ платило мне по два доллара в неделю за каждую букву своих винегретных инициалов. Я был не только ночным дежурным, но днем еще исполнял обязанности «обследователя». Просители, претендовавшие на более существенную помощь, сообщали нам место своей последней работы, и я отправлялся туда — обычно это был какой-нибудь чердак на Западном Бродвее, или на Бейярд-стрит, или еще на какой-нибудь улице, о которой никто никогда не слыхал, — и наводил справки. — Если оказывалось, что наш клиент там действительно когда-то работал и при этом не напивался до белой горячки и не воровал лампочек, мы выдавали ему пособие, которое позволяло ему умереть с голоду не сразу, а лишь спустя несколько дней.

Обе эти работы в ГБЗОБО и т. д. давали мне семьдесят пять долларов в месяц и в придачу то, что мне удавалось сколотить по подложным счетам. А с этим делом я управлялся недурно. Мне и в голову не приходило пользоваться такой роскошью, как трамвай. Я ставил в счет десять центов за проезд, а сам шел пешком, иногда до самого Бруклина. Подобное мошенничество, за которое меня и сейчас, вероятно, можно привлечь к ответственности и воспоминание о котором до сих пор умеряет мое чувство превосходства над так называемыми подонками общества, позволяло мне в особо счастливые дни сколотить целых тридцать центов, что означало для меня возможность позавтракать.

Считаю своим долгом уведомить ГБЗ и т. д., что если бы я не сидел в то время у филантропического края их душеспасительного стола, то, конечно, стоял бы у его противоположного края и умолял ночного агента не посылать меня в городской ночлежный дом.

Спасли меня две писательницы, сестры и сотрудницы, Грейс Макгоуэн Кук и Элис Макгоуэн (благослови их боже!), которые телеграфно запросили из Кармела (Калифорния), не буду ли я так любезен, не соглашусь ли приехать к ним в качестве их секретаря.

Не буду ли я так любезен? Не соглашусь ли? За какие-нибудь десять часов я успел уволиться из богоугодного автомата, уложить вещи — теперь у меня были уже две книги и две пары запасных брюк — и сесть в калифорнийский поезд. Конечно, я ехал третьим классом, и ехать предстояло шесть суток, но ведь каждый час можно полчасика вздремнуть и на каждой станции можно вылезать из поезда, болтаться по платформе и рассказывать фермерам-переселенцам, что вы из Нью — Йорка, что вы репортер и что вам ужасно нравится иной раз съездить в Калифорнию.

Кармел, лениво раскинувшийся на берегу узкого, изогнутого полумесяцем залива, был в то время настоящим раем для начинающего писателя — ничего лучше я не мог себе и представить. Теперь он битком набит кинотеатрами, гаражами, драматургами, коттеджами из глазурованного кирпича, сюрреалистами и людьми настолько состоятельными, что они даже могут позволить себе коллекционировать подлинные картины — скажем, почти подлинные. Но в 1908 году это была просто кучка бревенчатых коттеджей, затерянная в сосновых лесах.

Наша бедность могла сравниться только с нашей преданностью искусству. В городе был один-единственный автомобиль, и пожилая леди, которой он принадлежал, любезно предлагала нам пользоваться им, но обычно мы ходили пешком. Мы отправлялись за четыре мили в Монтерей, брали там бифштексы по-гамбургски и галлон мускателя, тащили все это на берег и там где — нибудь в скалах под шум прибоя, заменявшего оркестр, устраивали пикник. Наш костюм состоял из вельветовых штанов, свитера и сандалий; больше на нас ничего не было. Зато у нас было сокровище, каким не может похвастаться ни одна голливудская звезда и, вероятно, мало кто из знаменитых писателей, — у нас был досуг.

Если вы загребаете три тысячи долларов в неделю, вы, конечно, не можете устроить себе двухнедельный отпуск, ведь на этом вы потеряете шесть тысяч! Страшно подумать! Иное дело — наш брат: самым богатым из нас полмесяца свободы в Кармеле обходились не дороже сотни долларов, а большинство юных гениев вполне обходилось двадцаткой в неделю. Таким образом, мы могли позволить себе заниматься тем, чем нам хотелось, а здесь, среди эвкалиптов и маков, среди водорослей, плавно качающихся на бледно-бутылочно-зеленых волнах, в тихих лощинах, скрытых в сосняке, нас привлекало только одно занятие — ничегонеделание.

Уильям Роуз Бенет приехал из Бенисии (Калифорния), где его дед был комендантом арсенала, и мы с Биллом на пару сняли меблированный коттедж за пятнадцать долларов в месяц. Мы сами стирали себе белье, а иногда просто купались, не снимая его, и резонно считали, что этого достаточно, и сами готовили себе пищу. Поскольку мы, скажу вам по секрету, умели готовить только вареные яйца, яичницу и напиток, который у нас по взаимному соглашению назывался «кофе», было решено, что юным дарованиям вредно предаваться обжорству; итак, мы целиком зависели от почти ежедневных пикников, которые устраивали Грейс и Элис; на этих пикниках мы заряжались на сутки ракушками и испанскими бобами.

Секретарские обязанности оставляли мне немало свободного времени; я начал писать, и, должен заметить, не без успеха. Не прошло и полугода, как я произвел на свет превосходную шутку, которая была принята журналом «Эльф». Принята и оплачена! Наличными!.. Я тотчас же сочинил отличный рассказ, который… видите ли, он так никогда и не был напечатан, но название у него было замечательное: «Гражданин Миража».

Некоторое время я и сам был гражданином волшебного калифорнийского миража. То была, вероятно, самая разумная пора моей жизни. Если я жалею о чем-нибудь, то лишь о том, что всего два года длилась эта счастливая пора, когда я был отъявленным бездельником, беспутным и независимым скитальцем, когда меня то и дело выгоняли с работы и я почти ничего не зарабатывал, но зато чего только не повидал! Впоследствии я стал весьма ответственным молодым нью-йоркским журналистом и приобрел унылую привычку к деловитости и пунктуальности — какая это была ошибка! Будь во мне хоть каплей больше бродяжьей закваски, как у Хемингуэя или Эдгара По, я мог бы стать великим писателем, а не добросовестным хроникером семейных дрязг.

За шесть месяцев пребывания в этой Аркадии мне больше всего запомнилась та ночь, когда мы вдесятером наняли допотопный рыдван — да, да, настоящий, с бахромой над окнами! — и отправились вдоль по берегу за много миль, а вечером при свете огромного костра, пламя которого отражалось в волнах, прикатившихся к нам прямо из Китая, Джордж Стирлинг, очень похожий на Франсуа Вийона и чуть-чуть на Данте, декламировал нам, заглушая рев океана, «Последнюю песню моряков» Киплинга, после чего мы улеглись спать на склоне, среди маков.

Поистине откровением было для меня видеть, как Джек Лондон впервые читает Генри Джеймса.[3]

Я хочу рассказать о своем впечатлении профессорам, которые близко соприкасаются с таинством, именуемым Художественным Воздействием. Джек уже не был к тому времени бродягой и искателем приключений; он осел на одном месте, имел постоянный доход, играл в бридж и разводил свиней. Он приезжал в Кармел к Стирлингам, и хотя этот великий человек необыкновенно дружелюбно отнесся к тощему, рыжему и совершенно безвестному секретарю, последнему было не по себе оттого, что Джек, по-видимому, был вполне удовлетворен, до поздней ночи играя в бридж.

Взяв у кого-то из соседей «Крылья голубки» и стоя у стола, великий Мастер, плотный, приземистый, в простой, ненакрахмаленной рубашке и черном галстуке, с непрерывно возраставшим изумлением читал вслух легкие, сверкающие строки Джеймса. Потом отшвырнул книгу и взвыл: «Да кто же мне скажет в конце концов, что это за белиберда?»

Это было типичное для американской культуры столкновение между Мейн-стрит[4] и Бикон-стрит.

Все эти сосны, и тамале, и горные снега отнюдь не способствовали моей карьере журналиста. Правда, меня уже почти целый год ниоткуда не выгоняли, но хотя эти полгода принесли недурную чистую прибыль в виде одного шуточного рассказа, мне все же не хватало кассовых перспектив. Итак, я отправился в Сан-Франциско на поиски работы, и снова окунулся в газетную жизнь, и снова был выгнан — даже дважды, — и снова стал нормальным, многообещающим молодым репортером.

Об этом будет речь дальше.

ВСЮДУ СУЕШЬ СВОЙ НОС!

Теперь, сделавшись добропорядочным массачусетским фермером, я прямо диву даюсь, сколько жульничества, интриг, невежества и всевозможных антисоциальных поступков выплыло на свет, когда я принялся раскапывать корни газетной карьеры Гарри, Заправского Репортера. Я даже начинаю испытывать известное недоверие ко всем стандартным биографиям, в которых не упоминается о подобных преступлениях.

Разумеется, Джордж Стирлинг, поэт, повинен по крайней мере в лжесвидетельстве и в том, что он дал волю необузданной фантазии, ибо это именно он попросил корреспондента отдела спорта «Вечернего бюллетеня» Джо Ноэла сообщить по секрету редактору отдела городских новостей, что сюда приехал превосходный молодой репортер и журналист, мистер Льюис, которому Калифорния, по-видимому, приглянулась не меньше, чем его родной Нью-Йорк (Пятая авеню), так что его, быть может, удастся уговорить остаться. Беседа мистера Льюиса с этим наивным редактором была обставлена не менее пышно, чем бракосочетание коронованных особ.

Я намеревался согласиться на тридцать долларов в неделю, что значительно превосходило бы мою стоимость на рынке труда; но когда я входил в кабинет редактора, Джо тайком сунул мне записку: «Выколачивайте 35».

Выколачивать? Мне, журналисту с мировым именем? К лицу ли мне это? Я дал редактору понять, что он имеет дело с джентльменом, окончившим Иель, что я печатался в йельских журналах и знаю Нью-Йорк не хуже, чем подкладку собственной шляпы (каковую шляпу я скромно оставил в передней, считая, что чем меньше она будет попадаться на глаза, тем лучше). Но этот славный городок пришелся мне по душе, и я не прочь поболтаться тут — скажем, долларов за сорок — пятьдесят в неделю, — а впрочем, пусть будет тридцать пять, какая разница! — в захолустных городках жизнь так дешева!..

И я откинулся в кресле, рассеянно глядя в окно, выходящее на Маркет-стрит.

Конечно, никакой разницы не было, если не считать того, что без этих тридцати пяти долларов (а я был бы на седьмом небе, предложи он мне хотя бы тринадцать) пришлось бы мне положить зубы на полку и ночевать под открытым небом.

Но этот редактор был опытным, видавшим виды газетчиком, доверчивым, как все видавшие виды люди, которые так восхищаются собой и виданными ими видами, что у них уже не хватает времени разбираться в других людях. Я получил работу.

Настань сейчас вновь 1909 год и будь я тем самым редактором, я уже через неделю выставил бы этого Льюиса за дверь или создал бы в «Воскресном приложении» специальный отдел для всех нелепых фантазий, на какие только способна его глупая башка; и я все повышал да повышал бы ему жалованье, так что через каких-нибудь десять — двенадцать лет оно, пожалуй, дошло бы до тридцати семи долларов пятидесяти центов. От этого Льюиса был еще кое-какой прок, когда случалось нечто, представлявшее «общечеловеческий интерес», но он никогда не узнавал никаких новостей, не видел новостей и не слышал новостей, и если бы губернатор вдруг застрелил мэра прямо на пристани, а Льюис был бы единственным присутствовавшим при этом репортером, — он как ни в чем не бывало прискакал бы в редакцию с премиленьким описанием заката над Золотыми воротами.[5] Подлинные события его карьеры заставляют меня вновь взять под Подозрение все жизнеописания и в особенности автобиографии; читая пышные славословия премьер-министрам, епископам и магнатам универсальных магазинов, я всегда подозреваю, что хотя в молодые годы они и бывали трудолюбивыми и честными двадцать шесть часов в сутки, на их долю, вероятно, все же выпадали счастливые минуты блаженного и высокопарного идиотизма.

Этот Льюис разыскал в Сан-Франциско притон в духе Роберта Льюиса Стивенсона, где собирались бродяги и всю ночь напролет, не закусывая, пили вино ценою по пять центов за кувшин, и туман в головах становился все гуще, и, сидя за грубыми, некрашеными столами, по которым скользили зловещие тени, они рассказывали друг другу свои похождения в Южных Морях или уныло пели хором, на манер Пожирателей Лотоса. Но, к удивлению нашего юного героя, редактор об этом и слышать не хотел. Редактор говорил, что откуда-то поползли слухи о финансовом скандале, связанном с большим детским приютом; так вот, не будет ли Льюис так любезен лететь туда пулей и покопаться в этой грязи?

Оказалось, что приют окружен возмутительно высокой стеной из красного кирпича. Настоящий репортер, вероятно, вскарабкался бы на стену в полночь, прополз через двор, усыпил хлороформом ночного сторожа, вытащил гроссбухи из сейфа и занял бы своим сообщением всю первую полосу вечернего выпуска. Но я дважды обошел эту безмолвную стену и — больно сказать! — не нашел в себе решимости перемахнуть через нее. Не хватило у меня духу и на то, чтобы позволить у негостеприимных ворот и спросить привратника: «Как, по-вашему, не жулик ли глава этого учреждения и нет ли у вас на руках каких-либо доказательств?» Не поймите меня превратно, я не хвастаю; я сожалею и скорблю об этом; словом, я вернулся к себе в пансион (пользуюсь случаем теперь, тридцать восемь лет спустя, сообщить своему бывшему квартирохозяину: я отлично знал, что он тайком забирался в мою комнату и писал на моей пишущей машинке) и написал прелестную поэму, посвященную глазкам Эллен или еще бог весть каким, но не менее животрепещущим новостям.

О изобретательная, отважная молодость! Ведь это, кажется, Уильям Питт[6] стал премьер-министром в двадцать три года… Или это не ему было двадцать три, а ректору Чикагского университета?

Однако моя деятельность на Тихоокеанском побережье не ограничивалась одами девичьим глазкам. Мы были вечерней газетой, и в восемь утра я уже сидел в редакции, сочиняя заголовки. Я никогда не был большим мастером по части заголовков: это искусство даже более тонкое и страстное, чем популярное некогда искусство сочинять эпитафии, хотя и близко последнему по духу, ибо разве газетные заголовки не надгробные камни для новостей, которые умерли, а иной раз даже успели разложиться? Все же мне удалось создать несколько подлинных шедевров вроде:

АНГЛИЧАНИН СКАЗАЛ: «САН-ФРАНЦИСКО БУДЕТ ВЕЛИЧАЙШИМ ГОРОДОМ США».

Предполагалось, далее, что с десяти до четырех мы бегаем по городу и задаем бестактные вопросы людям, которые предпочли бы, чтобы их оставили в покое, а вечером наконец принимаемся за работу. Приближались бурные выборы, и я должен был ежедневно давать отчет о нескольких ораторских оргиях.

Главной фигурой на этих выборах был джентльмен, которого политические краснобаи называли не иначе, как «П. Хейтч Мак-Карти, незыблемая опора Города и Округа Сан-Франциско». В американской политике есть одна характерная особенность: личности здесь уделяется куда больше внимания, чем реальным политическим принципам; поэтому я отлично помню открытую улыбку Мак-Карти, его великолепные усы и сердечность, с которой он встречал репортеров («Привет, ребята, помогай вам бог!»), и позабыл только, за что ратовал этот самый П. Хейтч, и стояли мы горой за него или насмерть против него, и, главное, победил он или провалился.

Вот так и пишется история. Вы отыскиваете свидетелей, которые видели Диккенса своими глазами и могут до мельчайших подробностей описать его необыкновенную жилетку, а запамятовали только, любил он рождество, детей и толстых добродушных джентльменов или смертельно ненавидел их и пытался стереть с лица земли.

Но такие происшествия, как выборы, конечно, бледнеют по сравнению с Волнующей Историей о Старой Карге и Пропаже Рассыльного.

Одно время моей специальностью в «Бюллетене» была охота на приезжих; на мне лежала обязанность — уламывать высокопоставленных посетителей — например, лекторов, приезжавших к нам из Англии, — чтобы они согласились подтвердить, что да, действительно Сан-Франциско больше Лос-Анжелоса и куда романтичнее Лондона. И вот, занимаясь подобной охотой, я сделал невзначай важное открытие в области Культуры. Нам сообщили, что приехал какой-то китайский вельможа, и я весело побежал в отель интервьюировать его. По пути я заранее сочинял заметку; получалось очень забавно. Конечно, войдет вразвалку этакий толстяк с потешными усищами и длинной саблей и скажет что-нибудь в таком роде: «Моя есть большая счастливая вельможа». А я с обычным для всех жителей соук-сентров и нью-хейвенов презрением к этим нелепым иностранцам буду донимать его каверзными вопросами.

Мне так и не довелось повидаться с этим вельможей. У дверей его апартаментов меня — приветствовал стройный китайский джентльмен в безупречном сюртуке и на самомлучшем английском языке, с оксфордским произношением и мэйферской невозмутимостью мягко и холодно объяснил мне, что увидеть его высочество совершенно невозможно, но сам он будет счастлив ответить на любые мои вопросы.

Вопросы? Не думаю, чтобы таковые у меня были, если не считать обычного развязного: «Ну, как дела?» В этот момент мои познания о мире заметно пополнились, не менее быстро и радикально, чем в тот раз, когда мистер Хендрикс объяснял мне, почему не следует писать «все были страшно довольны».

Но история с рассыльным принесла мне настоящий триумф.

В отеле, который мы назовем «Браун», был симпатичный помощник управляющего, которого мы назовем, предположим, Смитом. Не буду утверждать, что мистер Смит пытался подкупить меня, но мне очень часто случалось попадать в «Браун» как раз к часу дня, а мистеру Смиту всякий раз приходило в голову, что для «Брауна» было бы превеликой честью, если бы столь выдающийся журналист, как я, согласился принять приглашение на обед — разумеется, без всяких ответных обязательств. А потом мистер Смит представлял меня милейшему джентльмену, который — по его словам — был известным аравийским исследователем или знаменитым канзасским почвоведом. Это, во всяком случае, заинтересует читателей «Бюллетеня», не так ли?

Я наслаждался этими обедами — три различных супа и четыре сорта десерта. На первых порах тридцать пять долларов в неделю казались мне великолепным окладом, но я уже привык есть систематически, а эта разорительная привычка погубила куда больше юных идеалистов, чем любовь или выпивка.

В один прекрасный день вышеупомянутый Смит, лучезарно сияя, подлетел ко мне, когда я проходил через холл отеля «Браун». И сказал мне Смит:

— У меня есть для вас замечательная история — ну, просто исключительная! Прошлой зимой у нас жила одна старуха из Коннектикута, ужасная брюзга, никак на нее не угодишь, — словом, настоящая Старая Карга. И был здесь мальчишка рассыльный, который уверял, что она страсть как похожа на его мамашу, и он никогда не сердился на нее и весело выполнял все, о чем бы она ни попросила, а по вечерам — заметьте, она никогда не давала ему ни цента! — по вечерам, в свободное время, он читал ей вслух, и все мальчишки издевались над ним и называли его подлизой. Ну, так вот, на днях она умерла там у себя, на Востоке, и оставила этому мальчишке все свое состояние — семьдесят пять тысяч долларов. Каково?

— Как его звали?

— Кого?

— Рассыльного.

— Ах, рассыльного? Вы хотите знать его имя? А нельзя ли?.. Впрочем, ладно, его звали Робертом.

— Фамилия?

— Мм… Джонсон.

— Где он? Я хотел бы задать ему несколько вопросов.

— А он поехал в ее родной город, в штат Коннектикут, поехал за наследством. Восемьдесят пять тысяч!

— Какой город?

— Медфорд.

— Медфорд в Массачусетсе.

— Ах, совершенно верно! Я имел в виду Массачусетс.

— Ладно. Пусть будет двадцать тысяч, и я возьму вашу историю.

— Вы хотите сказать?..

— Двадцать тысяч!

— Идет!

Конечно, моральная сторона этого предприятия выглядит не слишком привлекательно, но в моем пересказе истории Смита для «Бюллетеня» Бобби Джонсон так был внимателен к старшим, так любил чистить зубы и причесываться, так заботился о сбережении электроэнергии и всякой веревочки, что стал образцом для всех юношей на будущие времена. Даже сейчас, почти сорок лет спустя, вы, вероятно, чувствуете его благотворное влияние.

После того как рассказ был опубликован — на этот раз без всяких сокращений, — я встретил в соседнем баре репортера «Кроникл», который горько жаловался: «Смит предлагал мне эту историю раньше, чем вам, но мой редактор не пропустил ее. Это обман, говорил он. Вот, полюбуйтесь, каких тупиц насажали на голову бедным репортерам!»

— Я имел неосторожность объявить, что Бобби Джонсон вернется на этой неделе в Сан-Франциско со своими двадцатью тысячами, чтобы обласкать всех рассыльных и научить их ухаживать за старушками и беречь всякую веревочку. А душещипательным отделом «Бюллетеня» в это время заправляла сама «королева сердцебиений» Бесси Битти,[7] прославившаяся выступлениями по радио. Мой редактор сказал:

— Я поручу Бесси интервьюировать вашего парня. Пустим это в субботу на развороте и дадим фото.

— Лучше пошлите меня, — взмолился я.

— Вас? Тут нужен трогательный, проникнутый человечностью рассказ — это не по вашей части. Вот Бесси-другое дело!

Мое детище, плод моей фантазии! Мой маленький лорд Фаунтлерой,[8] собиратель веревочек, отважный борец с вредоносными сигаретами! Я, я не сумею написать его биографию!

Я не стал объяснять, почему Бобби на этой неделе не вернется домой. Пусть мистер Смит из отеля «Браун» выкручивается как умеет. Сам же я обратился на путь чести и неуклонного следования истине и, как всем известно, шествую этим путем до сих пор, в отличие от многих беллетристов, имена которых я мог бы назвать и в частной обстановке нередко называю.

Несколько месяцев спустя, когда я работал в Ассошиэйтед Пресс — это было после того, как меня прогнали из «Бюллетеня», и как раз перед тем, как меня выгнали из АП, то есть перед провалом № 4, - итак, несколько месяцев спустя мистер Смит показал мне папку с вырезками из газет, посвященными Истории Рассыльного и Старой Карги. И тут я опять совершенно запутался в морально-философских проблемах. Вся эта история просто не вязалась с этическими принципами, которые я почерпнул у Спинозы и Горацио Альджера-младшего.[9] Я написал немало дышащих чистотой картинок, посвященных выставкам цветов, знаменитым приезжим пловцам или случаям из жизни диких лебедей; их никто даже не читал, включая и редактора городского отдела, который просто швырял их в корзину. А вот мерзкую, бессовестную, слезливую болтовню о мифическом сопляке Роберте читали и любовно перечитывали во всем мире, с обязательным упоминанием названия отеля. Просмотрев папку этого проклятого Смита, я увидел, что история рассыльного обошла все американские города (и кое-где удостоилась даже хвалебных передовиц), а кроме того, Париж, Лондон, Берлин, Рим, Пекин, Кандагар.

А меня, автора этого дополненного и еще более мерзопакостного издания «Крошки Тима»,[10] не только прогнали с работы, но уже готовились прогнать вторично. В один прекрасный калифорнийский вечер, сидя за столом ночного редактора Ассошиэйтед Пресс, мой непосредственный начальник — к тому времени тихий, близорукий, добросердечный кабинетный человечек, увлекающийся спиритизмом, а в прошлом известный своей неутомимостью иностранный корреспондент Карл фон Виганд посмотрел на меня сквозь толстые стекла своих очков и буркнул:

— Послушай-ка, шеф собирается выставить тебя завтра утром за то, что ты прозевываешь самые лучшие новости. Лучше опереди его, пока не поздно.

На следующий день я приплелся в кабинет шефа Чарли Клебера и, явно подражая героям английских романов, протянул:

— Дружище, мне не хотелось бы ставить в затруднительное положение твой маленький штат, и без того перегруженный работой, но я просто не могу больше оставаться здесь. Тут у вас такое литературное убожество!

Чарли был виргинцем с мягким выговором и добрыми глазами; ему случалось играть в покер на Аляске, и в Лиме, и в Хельсинки. Я надеялся, что он придет в ярость, теряя такое сокровище, но он задумчиво посмотрел на меня и вздохнул.

— Я бы дорого дал, чтобы узнать, кто это проболтался, что я решил выставить тебя.

Так случилось, что я вернулся на Восток и занял Ответственный Пост в «Волта Ревью» — журнале, посвященном преподаванию в школах для глухих; мои познания в этой области были даже меньше, чем в радиолокации, несмотря на то, что радиолокация тогда еще не была изобретена. Жалованье составляло пятнадцать долларов в неделю; к сожалению, меня не захотели там держать; я был литературным отцом мифа о Непорочном Рассыльном, и это их не устраивало. Не прошло и года, как я вернулся в Нью-Йорк, где поступил редактором в книгоиздательство, и, сами понимаете, в моем возрасте-двадцать пять лет! — мне не пристало получать какие-то жалкие пятнадцать долларов в неделю.

Нет, я получал двенадцать пятьдесят!

Как видите, не имея влиятельных знакомств, единственно благодаря своей деловитости и таланту я преуспевал не только в общественном, но и в финансовом смысле. Менее чем за два года мой оклад поднялся с 35 долл. в «Бюллетене» до 30 долл. в Ассошиэйтед Пресс, потом до 15 долл. в «Волта Ревью» и, наконец, до 12 долл. 50 ц. в солидной и почтенной фирме «Фредерик А. Стокс Компани».

О молодость, о слава!

Я надеюсь, что вы, молодые люди Середины Века, узнав из этой хроники, как энергично пробивались сверстники ваших отцов, поднатужитесь, в свою очередь, и оттесните нас. Но не зарывайтесь, мальчики, не зарывайтесь!

1947

Примечания

1

Профессор Мориарти — персонаж рассказов Конан Дойля, несколько раз совершавший покушения на жизнь Шерлока Холмса.

(обратно)

2

Грили, Гораций (1811–1872) — видный американский радикальный журналист, владелец и издатель газеты «Нью-Йорк трибюн», аболиционист.

(обратно)

3

Джеймс, Генри (1843–1916) — американский писатель и критик, мастер формы, тонкий психолог и стилист.

(обратно)

4

Мейн-стрит — обычное название центральной улицы в маленьких американских городках. Бикон-стрит — одна из главных улиц Бостона; здесь противопоставляется демократизм Джека Лондона аристократической изысканности Генри Джеймса.

(обратно)

5

Золотые ворота — залив, соединяющий бухту Сан-Франциско с Тихим океаном.

(обратно)

6

Питт, Уильям-младший (1759–1806) — английский государственный деятель.

(обратно)

7

Битти, Бесси (1886–1947) — радикальная американская публицистка, начала литературную деятельность в 1904 году в Калифорнии. В 1917 году вместе с Д. Ридом. А. Р. Вильямсом, Л. Брайант была очевидцем Октябрьского восстания в Петрограде, о чем написала в книге «Красное сердце России» (1918). В 1918 и 1921 годах встречалась с В. И. Лениным, в 1921 году вместе с М. И. Калининым была участником агитпоезда «Октябрьская революция», направленного в голодающее Поволжье. В дальнейшем работала радиокомментатором.

(обратно)

8

Лорд Фаунтлерой — герой одноименной книги американской писательницы Фрэнсис Бернетт (1840–1924). Является образцом «добродетельного мальчика».

(обратно)

9

Альджер, Горацио-младший (1834–1899) — американский писатель, автор популярных сентиментально-назидательных книг для юношества, тираж которых составил более 20 миллионов экземпляров.

(обратно)

10

«Крошка Тим»-маленький калека, персонаж «Рождественской сказки» Диккенса.

(обратно)

Оглавление

  • ГАРРИ — ЗАПРАВСКИЙ РЕПОРТЕР
  • ВСТРЕЧАЕШЬСЯ С ТАКИМИ ИНТЕРЕСНЫМИ ЛЮДЬМИ!
  • ВСЮДУ СУЕШЬ СВОЙ НОС!
  • *** Примечания ***