Журнал «Вокруг Света» №12 за 1973 год (fb2)

- Журнал «Вокруг Света» №12 за 1973 год 2.1 Мб, 175с. (скачать fb2) - Журнал «Вокруг Света»

Настройки текста:



Дамба

Этому городу назначено было еще при рождении опасаться стихии. Большей своей частью он стоит на дне древнего моря, и подчас оно вновь пытается завладеть утерянной территорией. С тех пор, как «на берегу пустынных волн» вырос город, море побывало здесь более двухсот раз. Правда, до размеров катастрофы эти визиты доходили лишь трижды.

Такое, можно сказать уверенно, больше Ленинграду угрожать не будет. И не только потому, что город заметно поднялся, буквально вырос «из топи блат», и там, где тонул пушкинский Евгений, уже не утонешь при самом большом наводнении... Город стал каменным, бетонным, и не так-то легко теперь морю носить его «избы» с берега на берег. Но главное не это.

В 1924 году город постигло почти такое же бедствие, как и то, «пушкинское». Убытки оно принесло большие, ибо явилось, как прежние, совершенно внезапно и сопровождалось ураганом необычайной силы, но человеческие жертвы были несравнимо меньшими. Уже не горстка. офицеров, а тысячи организованных рабочих и красноармейцев спасали людей и имущество.

А в 1955 году жертв совсем не было, хотя уровень наводнения был всего на двадцать восемь сантиметров ниже, чем в бедствии 1777-го. Последнее же ленинградское наводнение — 1967 года — для человека приезжего выглядело скорее несколько театральным, нежели опасным явлением.

Дул настойчивый ветер с залива. Над Невой ползли черные облака. Радио предупреждало об опасности. Фонтанка пыталась выйти из берегов. По Парку культуры и отдыха на Островах плавали скамейки. А в полуподвалах Эрмитажа спокойно сдавали свои пальто туристы, и даже как-то неудобно было спросить у служащих, как они поступят, если вода, которая там, через дорогу, плещется в метре от кромки набережной, поднимется еще и на этот метр. Чувствовалось, что они знают, как поступят.

Прогноз обещал высоту воды 2,4 метра. А в Ленинграде каждый дом, не то что Эрмитаж, знает, на какой высоте над уровнем моря его порог. Потому и на улицах тоже было буднично и спокойно. Даже на улицах Васильевского. Там из подвалов вывезли все еще ночью.

Кое-где у набережных толпились любопытные — верно, тоже туристы: город показывал им нечто сверх программы. А к вечеру все кончилось, лишь ветер еще упрямо пытался остаться прежним — тревожно-настойчивым, но это ему уже не удавалось.

Только в Ленинградском бюро погоды Северо-Западного управления Гидрометеослужбы еще и несколько дней спустя люди выглядели утомленными и были возбуждены. Возбуждены радостно — наводнение они предсказали правильно. Это значит, что о нем предупредили не только вовремя, за шесть часов — срок оптимальный, удлинить его пока удается редко, — но и правильно предугадали величину наводнения. Ошибка в прогнозе одинаково опасна: преуменьшишь — из затопляемых мест не будут эвакуированы ценности и люди, преувеличишь — они будут эвакуированы напрасно, а это значит на ветер (вот уж буквально) выброшены тысячи и тысячи рублей.

Город всякий раз скрупулезно подсчитывает убытки. Наводнение высотою в два метра (обычно учитывается подъем воды в устье Невы, у набережной рядом с Горным институтом) — совсем небольшое, такие бывают чуть ли не каждый год, а в иные годы по нескольку раз. Тем более велики убытки от наводнений теперь, когда новостройки подошли к самому берегу залива. Новые кварталы у побережья на Васильевском строят на намытом грунте. Но ведь не намоешь его в пять метров высотой, а это тот предел, до которого, говорят знатоки, может подняться невская вода. И даже поднималась когда-то, году в тысяча трехсотом.

«А Васюка с братией... дворы и землю море взяло и песком заскало».

Новгородские писцовые книги о наводнении 1541 года.

«Порыв ветра разбудил меня в пять часов. Я позвонила, и мне доложили, что вода у моего крыльца и готова залить его... Желая узнать поближе, в чем дело, я пошла в Эрмитаж. Нева представляла зрелище разрушения Ерусалима. На набережной, которая еще не окончена, громоздились трехмачтовые купеческие суда. Я сказала: «Боже мой! Биржа переменила место, графу Михаилу придется устроить таможню там, где был Эрмитажный театр...» Сколько разбитых стекол! Сколько опрокинутых горшков с цветами!..»

Императрица Екатерина II. Частное письмо. 1777 год. В печати упоминать о наводнении Екатерина II запретила, «дабы не волновать народ».

«Зимний дворец, как скала, стоял посреди бурного моря, выдерживая со всех сторон натиск волн, с ревом разбивавшихся о крепкие его стены и орошавших их брызгами почти до верхнего этажа; на Неве вода, кипела, как в котле, и с неимоверной силой обратила вспять течение реки; два тяжелых плашкоута сели на гранитный парапет против Летнего сада; барки и другие суда с быстротой молнии неслись, как щепки, вверх по реке; отчаянные люди, с распростертыми руками, в оцепенении ожидали неминуемой гибели; огромные массы гранита были сдвинуты с места или вовсе опрокинуты.

На площади против дворца другая картина: под небом, почти черным, темная зеленоватая вода вертелась как в огромном водовороте; по воздуху, высоко и быстро крутясь, носились широкие листья железа, сорванные с крыши нового строения Главного штаба; буря играла ими, как пухом; два длинных деревянных тротуара поперек между заборов недоконченного здания сделали плотину, на которую волны упирали с ревом и, достигнув высоты ее, полились в Малую Миллионную. В Большую Миллионную через узкий переулок, выходящий на Неву, вдвинуло водою огромную барку, перегородившую улицу. Люди, застигнутые водою, лезли в окна, на фонари, цеплялись за карнизы и балконы домов, прятались на вершинах деревьев, посаженных вкруг бульваров, садились на империалы карет; лошади тонули в запряжке. По Неве плыли брусья красного дерева, ящики и тюки с товарами; у 1-го Кадетского корпуса стояла барка с сеном, возле здания Двенадцати коллегий таких же две. По линиям были разметаны барки с дровами и угольем; к балкону одного дома прибило два больших транспортных судна, два таковых же внесло в переулок; часть разбитого сельдяного буяна занесена была бурею из 4-го квартала Васильевской части на Петербургскую сторону...»

Писатель А. П. Башуцкий. Воспоминания, 1824 год.

Группа наводнений городского бюро погоды помещается в небольшой комнатке. О бушующих где-то волнах здесь напоминают лишь спирали циклонов над контурами Балтийского моря. Самая романтическая вещь здесь — растрепанная машинописная книга-летопись: собрание свидетельств обо всех наводнениях в городе со дня его основания.

Счет убытков ведется дотошный и даже «запланирован» на будущее, но ведь не предъявишь же его природе. Низкий берег выбрал Петр для своей столицы. Кстати, он был первым из многих авторов, предлагавших проекты спасения города от наводнений, и основная мысль царя-плотника осуществилась. Петр требовал, чтобы забивали сваи и подсыпали грунт под каждый дом, под каждую улицу, отвоевывая землю у моря, как это сделала дорогая его сердцу Голландия. И город постепенно поднялся над морем. Произошло это не стихийно, просто не было другого выхода у России к морю, кроме этих болотистых берегов.

Вторая часть проекта Петра — создать на Неве новую Венецию — правда, оказалась утопичной. Не тот климат на Руси, что на Средиземноморье, да и от наводнений каналы (а их строили много, потом засыпали) не помогали. Тогда, как и много времени спустя, считали, что вода в Неве прибывает из-за ветра: он останавливает ее в устье, не пускает в море. Но оказалось, что это лишь одна из причин: другая — длинная волна, которая растекается по всему морю, когда с него уходит гигантская воронка очередного циклона.

Циклоны над Балтикой идут ежегодно десятками, и за каждым метеорологи следят пристально: какой-нибудь может развернуться так «удачно», что попутный ветер начнет- подгонять волну к узкому горлу Финского залива. Тогда жди наводнения. Но какой будет высота воды?

Мы все ныне наслышаны о метеоспутниках, аэрозондах, метеоракетах и прочей технике, служащей метеорологии, но, оказывается, у ленинградских метеорологов есть свой «простенький» способ. Нужно лишь помножить на два с половиной уровень воды в Таллине и прибавить некоторую величину «на ветер», чтобы узнать, каким он будет через несколько часов, когда волна придет сюда — в более узкое горло Невской губы. Но едва успеваешь удивиться такой нехитрой методе, как оказывается, что полученная таким способом величина «доводится» потом до той предельно возможной точности по данным если не мировой, то уж, во всяком случае, всей европейской службы метеорологии. А к ее услугам спутники, зонды, ракеты и ЭВМ. (Дело в том, что для «доводки» нужно знать силу и направление ветров Балтики и Атлантики и еще многое другое.) Да и саму методику удалось открыть лишь в пятидесятых годах далеко не без помощи новой техники.

Формула для расчета высоты подъема воды в Ленинграде, при всем ее несовершенстве, — предмет гордости ленинградских метеорологов. Вывел ее Н. И. Вельский и опубликовал в 1954 году. А уже через год она прошла великолепное испытание: впервые «очередное» наводнение осенью 1955 года было предсказано за семь часов и с точностью до тридцати сантиметров. Все произошло словно по расписанию.

Каждый город, выросший у моря, постоянно ждет. Ждет кораблей, ждет встреч и расставаний, ждет погоды. Ленинград ждет еще и наводнений.

На домах Ленинграда многочисленные отметки с уровнями прошлых наводнений, а недавно даже появился своеобразный памятник стихии: водомерный пост у Мойки с такими же отметками. Пока, к сожалению, он поставлен не в память о былом; пометки гидрологов читаются на нем предупреждением. Скоро они будут читаться по-другому. Утверждены технико-экономические обоснования оградительной дамбы.

Впервые нечто подобное предложил после бедствия 1824 года директор института инженеров путей сообщения Базен. Естественно, полтораста лет назад такой проект — сооружение насыпи поперек Финского залива — был технически невыполним.

Идея начала воплощаться в реальный проект в двадцатых годах. Рассматривались два варианта: западный и восточный. По восточному — дамба должна была пройти в Невской губе у самых стен города. Оба варианта учитывают и строительство плотины с гидростанцией на Неве выше Ленинграда.

Западный вариант отличается экономичностью, а нынешняя техника позволяет построить дамбу без особых усилий. Первое же наводнение отсутствием убытков наполовину оправдает строительство. Но, кроме главной своей обязанности, — ограждать город от бедствий, дамба будет выполнять и другие, которые принесут прибыль. Она станет частью кольцевой автодороги, намного удешевив доставку грузов на Котлин. Это к тому же красивое решение. Красивое тем, что оно совершенно естественно вписывается в карту города. Дамба у Котлина станет морскими воротами Ленинграда. Ворота эти всегда будут открыты. Лишь если гидрологи объявят о подъеме воды более чем на полтора метра, металлические щиты закроют их.

Этот же вариант позволяет архитекторам сделать красивым и побережье города, его морской фасад: застроив пустыри на берегу, город окончательно выйдет к морю.

Словом, в стране возникает новая уникальная стройплощадка. Правда, «на натуру» эта стройка перейдет лишь после того, как будет сделан технический проект дамбы. И все-таки она уже есть, пусть пока в скромном качестве: комната в Гидропроекте и открытый титул на финансирование. Выделенная «дамбе» комната в Гидропроекте — небольшая, но одна из лучших. Здесь работает основная группа по проектированию, остальные — в других, набитых кульманами и столами. Это, между прочим, наводит на некоторые мысли. В частности, на такую: какое же небольшое для страны предприятие — эта дамба, которая будет, однако, одним из крупнейших и сложнейших гидротехнических сооружений в мире. Только в подготовке ТЭО (технико-экономического обоснования проекта) ленинградской дамбы участвовали, кроме Гидропроекта, несколько десятков институтов.

Воедино же сводят «доли» всех этих многочисленных пайщиков Сергей Степанович Агалаков и его помощники. Они несколько лет уже заняты плотиной в Финском заливе. Как скоро развернутся работы, в какой-то мере зависит от людей из Гидропроекта. Множество вещей им предстоит обосновать и переобосновать, и прежде всего главную цифру — максимальную вели чину подъема воды в Неве: от нее зависят многие тысячи дней, рублей и тонн.

Т. Чеховская, наш спец. корр.

(обратно)

В горах Дофара гремят выстрелы

«Терра инкогнита»

Над бедуинским замком, распластав крылья, парил коршун. Караван голенастых верблюдов вышагивал по вади к видневшимся невдалеке строениям и пальмам Эль-Гайды. Вокруг под белесым от жары небом расстилалось плоское блюдо пустынней равнины. На востоке у горизонта пролегла неровная линия блекло-синих невысоких гор.

Заревел мотор, и с расчищенной от камней площадки тяжело поднялся старенький «дуглас». Он летел в южнойеменскую столицу Аден, через Мукаллу и должен был вернуться обратно лишь через неделю. Нам же предстоял путь дальше, на восток, к границе восставшего Дофара.

В ожидании обеда мы расположились прямо на полу в одной из комнат замка. Нас встретили повстанцы, предупрежденные телеграммой из Адена. Но сейчас им было не до нас — они перетаскивали тяжелые ящики, доставленные самолетом. Руководил ими темный, почти черный араб по имени Абдо, среднего роста, крепко сбитый, с мягкой тигриной походкой. За спиной винтовка, на поясе — патронташ. Одет он был в выцветшие брюки и рубашку, на которой бросался в глаза значок с изображением Ленина. Как и все встречавшие, Абдо ходил босиком.

— Что привезли, Сальман? — обратился он к самому юному из приехавших, который, однако, держался с достоинством и уверенностью командира.

— Оружие.

— Какое?

— Пулемет бельгийской марки, одиннадцать винтовок и патроны, — кивнул он головой на ящики. — Кстати, где товарищ Салим?

— Взяли...

— Как?!

— Вместе с Ахмедом, «Че Геварой» и Мухаммедом он шел в разведку к Салале. Нарвались на засаду. Салим прикрывал отход. В последний момент его ранили...

Тяжело вздохнув, Сальман отвернулся и принялся выкладывать из ящика патроны в старый сломанный газовый холодильник. Совсем еще юный — лет семнадцати-восемнадцати, в том возрасте, когда только начинают бриться, он был красив какой-то непривычной «восточной» красотой, которую подчеркивали темные глубокие глазищи, опушенные длинными ресницами. В его лице арабские черты смешались с индийскими и, видимо, сомалийскими: густые полукружия бровей, высокий лоб, обрамленный шапкой вьющихся черных волос, смуглая, матовая кожа. Вся его «форма» состояла лишь из цветной клетчатой юбки — фута, отделанного серебром кинжала за поясом да перекрещивающихся на груди пулеметных лент.

Я оглядел остальных бойцов, с которыми нам предстояло провести несколько недель в партизанских районах Дофара. Встреть их где-нибудь порознь, и ты бы принял одного из них за араба, другого за негра, третьего за дравида. Некоторые из них носили бороды, как латиноамериканские партизаны, другие брились. Одеты они были вразнобой — кто в фута, кто в шорты, кто в гимнастерку или старый «колониальный» френч с накладными карманами, а кто и в «цивильные» костюмы европейского покроя. Но все были схожи подчеркнутой серьезностью, каким-то радостным товариществом, любовным отношением к оружию, с которым, по местным партизанским обычаям, они никогда не расставались.

Внесли блюдо с дымящимся рисом, котелок с вареным мясом, как оказалось, козлятиной, и консервную банку с очень острым соусом. Ели быстро, слепливая из риса маленькие котлетки и ловко закидывая их в рот. Нам пододвигают куски, которые здесь считаются самыми вкусными, — козий жир и жилы.

После обеда постелили на полу серые солдатские одеяла, и все легли спать, не забыв выставить часового. Нам не спалось в душной жаре, наполненной надоедливым жужжанием мух. Мы вышли на крышу замка, на ветер. Там дышалось легче... Итак, мы почти в Дофаре. А началось все с того, что мне в редакцию позвонил из Советского комитета солидарности мой старый друг и однокашник и спросил:

— Как ты относишься к Дофару?

Тогда я не думал, что мне представится возможность побывать там, но на всякий случай осторожно ответил:

— Если бы туда поехать, то весьма положительно.

— Другого ответа я не ждал, — усмехнулся мой друг. — Что ж, радуйся: советские журналисты получили приглашение посетить освобожденные районы Дофара. Приглашение направлено Народным фронтом освобождения оккупированной зоны Персидского залива...

В Адене на улице Маалла мы вместе с моим спутником нашли дом, на дверях которого висела вывеска: «Народный фронт освобождения оккупированной зоны Персидского залива. Аденское бюро». Мы поднялись на второй этаж и очутились в комнате, казавшейся тесной из-за расстеленных одеял, ящиков с боеприпасами, мешков с сахаром и консервами. В стене вместо кондиционера зиял пролом, из которого дул ветер с моря. Нас не ждали.

— Мы думали, что вы приедете в сентябре, — сказал нам после приветствий глава аденского бюро Таляль. — Лучший сезон у нас — осень.

— Почему?

— Нет дождей. Не жарко. Скот нагуливает жир на пастбищах. Много молока. А сейчас круглые сутки идут дожди. Тропы в горах скользкие... Не забудьте взять ботинки на каучуковой подошве и плащи.

Наши лица вытянулись: ведь мы ожидали, что нас встретит пустыня, раскаленные скалы, песок, царапающая горло сушь, но только не проливные дожди.

...Рано утром мы погрузились в «лендровер», выехали из Эль-Гайды к морю и помчались по мокрому песку пляжа вдоль пенистого вала прибоя. Слева поднимались дикие безлесные горы. Дорога сузилась, начала забираться на кручи по нависающим над морем скалам. Мотор натужно ревел на подъемах. Солнце стояло прямо над головой.

Неожиданно горы расступились, и перед нами открылась неширокая долина, рассыпанные по песку кубики домов, лиман, в котором стояли розовые фламинго и купались верблюды. Это было селение Фатк. Здесь мы собирались ночевать.

В однокомнатном домишке трудно было дышать — сюда набилось десятка три людей: дофарцы, жители Фатка, рыбаки которые в сезон муссонных ветров не выхдят в море, а пасут коз. Абдо пригласил в помещение погонщиков верблюдов. Они вошли, чинно уселись, скрестив ноги, с достоинством приняли большие эмалированные кружки с чаем.

— Нам нужно пять сильных верблюдов, — сказал Абдо.

Высохший старик в полосатом бурнусе, непривычном для здешних мест, долго тянул с ответом, маленькими глотками пил крепкий, черного цвета, чай, наконец проронил:

— Верблюды ослабли...

— Да-да, они не пойдут, они устали, — согласно загалдели остальные погонщики.

— Что ты, Абу Шавариб, верблюды уже отдохнули. Называй цену.

Старик поднялся, подошел к ящикам с патронами, приподнял один из них, поцокал языком:

— Такая тяжесть.. Ну ладно — сто пятьдесят динаров...

— Верблюды плохо питались, — подхватил один из погонщиков.

— Нет, — твердо произнес Абдо. — Вы же их четыре дня откармливали сардинами здесь, в Фатке. Я щупал их горбы — твердые. Там, в горах, товарищи воюют, а вы хотите нас обобрать... Восемьдесят динаров — и больше ни кырша (Кырш — сотая часть южнойеменского динара.) ...

Они спорили и препирались еще с четверть часа, пересыпая свою речь клятвами, взывая к совести друг друга, торговались снова и, наконец, сошлись на ста динарах.

«Нелегко достается дофарцам их снабжение», — подумал я, когда ранним утром увидел пять верблюдов, карабкающихся в горы по крутой тропинке как заправские альпинисты. Караван должен был идти в Дофар верхом, кружным путем по плато. Абдо и Сальман вместе с нами направились вдоль берега в Хауф — пограничное с Дофаром южнойеменское селение.

Мы шли по плотному песку у кромки прибоя, разгоняя стаи крабов, лезли на скалы, забирались далеко в горы, когда вдоль берега пути не было, снова спускались к самой воде и брели, с трудом вытягивая ноги из сыпучего песка пляжа, со следами бесчисленных морских черепах. Кое-где на твердой почве можно было различить тропинку, протоптанную поколениями босоногих путников и копытами осликов. К моему удивлению, за ней присматривали: местами были видны следы «дорожных работ» — над пропастями было сделано нечто вроде бортика из камней.

Выносливый, крепкий Абдо, не зная усталости, прыгал с камня на камень с легким изяществом коренного горца. На одном из привалов, отрывая от ботинка отставшую подошву, я с завистью посмотрел на толстую кожу его ступней, которым были нипочем острые камни и колючки. Товарищи Абдо рассказывали мне потом, что за умение быстро ходить по горам его прозвали «черной ракетой». Однажды он проделал по горам километров шестьдесят и, съев ножку козы и проспав двадцать часов, двинулся в обратный путь.

Мы же в Хауф добрались за двое суток. Тысячи полторы жителей, одно- и двухэтажные строения, несколько лавчонок, мечеть, радиостанция, погранзастава, школа, пара кофеен, лодки-самбуки — таков был Хауф, много лет мирно дремавший на берегу Аравийского моря. Но сейчас судьба распорядилась иначе. Атмосфера городка, полного вооруженных людей, живущего вестями с «фронта», была взбудораженно-напряженной. С гор, покрытых в этот сезон туманом, привозили раненых. Туда направлялись караваны с оружием, боеприпасами, продовольствием, шли добровольцы из «залива» — дофарские эмигранты, работавшие в княжествах Персидского залива. Длинным путем — через Аден, они возвращались в родные горы, чтобы принять участие в боях.

Над Хауфом на склонах гор раскинулись лагеря беженцев. Они пришли сюда, спасаясь от голода, от стрельбы, от бомбежек. Старики, женщины, дети обитали в продранных палатках с жалкой утварью. Они получали кое-какую помощь от Народного фронта и от родственников из «залива», подрабатывали в Хауфе, но в целом бедствовали страшно и жили надеждой на возвращение в родные места.

Меня познакомили со стариком крестьянином, главой рода из тридцати человек. Англичане сожгли фосфорными бомбами их деревню в горах под Салалой. Старик и его сородичи перебрались в пещеры. Но однажды прилетели самолеты и перестреляли их коз и верблюдов у водопоя. Напуганные крестьяне бросили все свое немудреное имущество и направились сюда, в Южный Йемен. В пути они съели оставшихся коз и тащились в Хауф около месяца пешком, оборванные, полуголодные, уповая только на гостеприимство тех, чья участь была лучше их. Двое грудных детей умерли в дороге.

— А где мужчины? Где молодежь?

— Они там, — старик махнул рукой на восток. — Воюют.

— Что вы думаете о Народном фронте?

— Я раньше был как слепой. Народный фронт просветил меня. Теперь я знаю, почему мы плохо живем, — виноваты английские колонизаторы и султан. Я неграмотный, но мои сыновья учатся. Придет час — мы станем свободными и вернемся домой...

«..Не так-то просто иностранцу попасть во владения султана Кабуса, если правитель не сочтет это полезным для своего государства». Я вспомнил эту фразу из английского еженедельника «Экономист», покидая гостеприимный Хауф. Наш путь лежал по безжизненным, мрачным горам к никем не охраняемой границе Дофара. Тропа вела вверх. Все круче становился склон. Появились серо-зеленые колючие кустарники, удивительные деревца, стволы которых, подобно змеиным телам, лежали прямо на земле. Стирая с лиц горячие ручьи пота, мы карабкались все выше. За нами, не отставая, лез ослик, нагруженный мешками с рисом, чаем, сахаром.

Наконец мы достигли перевала и остановились, пораженные. В глаза брызнула сочная зелень лесов, полей, лугов. Сквозь клочья белого тумана проглядывал пейзаж Западного Кавказа или Карпат. После безводной пустыни, верблюжьей колючки — прозрачная роса на густой траве, аромат цветов и деревьев. Ручеек со стеклянным звоном пробивался из скалы и пропадал в небольшом болотце.

И это тоже Аравия?!

Побережье Дофара — стена голых скал, мрачных и унылых, как и весь Аравийский полуостров. Удивительный климат гор объясняется тем, что летние юго-западные муссоны несут отяжелевшие от влаги облака вдоль африканского побережья к Аравии. Но на пути к Южному Йемену они проплывают над «Африканским рогом» — Сомали, земле которого и отдают большую часть воды; единственный участок аравийского побережья, куда они доходят беспрепятственно, — Дофар. Здесь, в горах Кара, частые летние дожди или росные туманы орошают плодородные почвы, на которых растут травы, фасоль, маис, маниока, редкие в Аравии кокосовые пальмы, мирт, белый жасмин, акация, а вдоль ручьев — мимозы, ивы, смоковницы. В горах есть даже маленькие озера, окруженные тропической растительностью.

Горы Кара на западе начинаются у моря, в районе Салалы они отступают от побережья километров на пятнадцать, а еще дальше, всего лишь километров через двадцать, переходят в бесплодную и безводную пустыню Руб-эль-Хали.

Население Дофара неоднородно. На побережье в основном живут арабы, правда со значительным числом африканцев и мулатов. Жители гор — смешанной расы, хотя там немало и чистокровных арабов. Себя они называют кара. Это едва ли не самое отсталое население на всем Ближнем Востоке. Возможно, что они — потомки уцелевших абиссинских христиан, которые вторгались в Юго-Западную Аравию накануне появления ислама. Как сотни лет назад, кара обитают в низеньких хижинах, сделанных из сучьев, обмазанных грязью, или в пещерах. Они невысоки ростом и очень выносливы. Мужчина кара безбороды, а свои смазанные жиром волосы заплетают в длинные косички, схваченные кожаным ремешком, и обёртывают несколько раз вокруг головы. Любимый цвет их одежды — индиго. Но мужская одежда обычно — лишь короткая черная юбка, что делает кара немного похожими на шотландцев.

Мы — не рабы

Несколько дней мы шли по скользким тропам, увязая по щиколотку в грязи или прыгая по мокрым скалам. Густой туман покрывал горы и плато. В десяти метрах ничего нельзя было различить. Тем неожиданнее и любопытнее оказывались мимолетные встречи, когда из молочной белизны вдруг возникали караваны верблюдов или босые путники с подоткнутыми подолами юбок, с блестящими телами и каплями влаги на густых волосах, вооруженные винтовками или просто крепкими палками. На тропах встречались пастухи со стадами коров и коз, солдаты, коробейники с нехитрым набором товаров и крестьяне, идущие за керосином или медикаментами в Хауф. Они троекратно целовались с нами и бойцами, и начинался традиционный обмен вопросами. Такие встречи в горах — и телефонная связь, и переписка, и газета.

С нами шли четыре дофарца. Двое из них — Абдо и Сальман — читателю уже знакомы. Третий был молодой мулат, а четвертый — бедуин Сайд. Небольшого роста, сухой, лет под сорок, он казался тщедушным, однако в выносливости не уступал своим молодым товарищам. При всех обстоятельствах его бородка и усы воинственно топорщились.

Как-то раз, на второй или третий день перехода, когда порывы ветра неожиданно разогнали облака, мы увидели в отдалении пару довольно крупных голубей. Саид припал на колено, мгновенно прицелился и выстрелил. Один голубь улетел, другой камнем упал на землю. Саид подбежал, нашел в траве голубя и преподнес нам — «на жаркое».

Поражает удивительная щедрость дофарцев. Бедуин Саид — отличный тому пример. У него были великолепные швейцарские часы, которыми он очень гордился и дорожил. Но на одном из переходов взял и подарил их приглянувшемуся ему человеку. А однажды мы купили козу, зарезали ее и стали варить. В нашем отряде было шесть человек. Откуда ни возьмись, собрались люди: три пастуха, бродячий торговец, больной старик с мальчиком, две женщины с маленькими детьми, шесть подростков из соседнего селения. Гости спокойно ждали, пока на костре варилось мясо. Каждому досталась его доля.

Наутро мы позавтракали чаем без хлеба и совершили на пустой желудок тяжелейший переход по горам. Чем объяснить такую, казалось бы, непростительную беспечность? Широтой души? Да. Чувством коллективизма? Да. Главное же в том, что это была вовсе не беспечность. Для арабов щедрость, гостеприимство — прежде всего и главным образом закон самосохранения, закон пустыни. Кочевник, да и оседлый, отдаст последнее, но не позволит гостям уйти голодными.

На очередную ночевку мы остановились в огромной двухэтажной пещере. Ее потолок, закопченный кострами, горевшими здесь, быть может, еще до нашей эры, поднимался метров на десять. На полу между камнями в углублении метра три на три, где были постелены коровьи шкуры, расположился весь наш отряд. Этажом выше, за ширмами из мешковины или коровьих шкур, в каменных выемках были устроены семейные пещерки. Стадо маленьких белых козочек укрылось от непогоды вместе с нами.

Обитатели пещеры были бедны донельзя, даже по дофарским стандартам. Но перед сном хозяин, пожилой африканец с серебряными курчавыми волосами, принес блюдо наперченного риса, немного отваренной сушеной рыбы и чашу молока. Еще раз мы убедились, что законы гостеприимства здесь священны.

В пещере ночью спать было холодно. Костер погас, одеял не хватало. Под головой вместо подушки камень. Нещадно кусали комары. Верблюды, расположившиеся рядом, изредка издавали рев, похожий на рыканье льва. Мы встали спозаранку, позавтракали чаем с молоком и двинулись в путь.

Обедали уже на плато под моросящим дождем. В «меню» был лишь вареный рис да чай. Перед обедом открыли банку сока манго. Абдо ставил на крышку патрон с пулей и бил прикладом, делая дырочки. Затем сварили чай. Сначала я удивлялся местному обычаю пить чай перед обедом, потом понял: после похода самое быстрое — вскипятить воду и заварить чай. Сладкий, крепкий, он утоляет жажду, бодрит. Рис — потом.

В долину спустились уже затемно. Стоит ли ночевать здесь или идти наверх, в деревню, которая, как обычно, расположилась чуть выше, на отроге горы? У нас не было ни котла, ни чайника, ни палаток, ни одеял. Абдо и Сальман не хотели лезть по горам ночью, но мы спешили и настояли на том, чтобы идти.

Мы медленно пробирались по тропинке, круто уходившей вверх, по скалам, сквозь колючую чащобу кустарника. Минут через пять стало темно, хоть глаз коли. Погас наш единственный фонарик — сели батарейки. Моросил дождь. Шли на ощупь, опасаясь поскользнуться, спустить камень на голову идущего следом товарища, покатиться куда-нибудь вниз. Потом тропа стала настолько крутой, что приходилось ползти почти на четвереньках. Пот смешивался с каплями дождя и заливал глаза, мучила жажда. Каким чутьем наши спутники угадывали тропу в кромешной тьме среди нагромождения скал, деревьев, кустарников? Мы были уже на пределе. Дойдем ли мы когда-нибудь и куда-нибудь?

Вдруг небо посветлело. Лес кончился. Кончился и крутой подъем. Теперь мы двигались по пологому склону. Один из бойцов направился вперед: предупредить жителей селения о нашем приходе, а мы постояли, обернувшись к темному ущелью, восстанавливая дыхание. Ущелье было еле заметным при свете луны, пробивавшейся сквозь туман мутным бесцветным пятном. Наверху мелькнул оранжевый свет керосиновой лампы — нам навстречу из селения выслали человека. Мы тащились еще с полчаса, пока не увидели смутно различимые хижины, похожие на стога сена.

Дымок костра! Вода! Наконец-то можно было промочить пересохшее горло. Всю дорогу мы сдерживали себя, не говорили о воде. Потом устали так, что даже забыли о жажде. Теперь можно пить.

В хижине, куда нас привели, было тепло и сухо. Пол покрывали коровьи шкуры. На очаге, наполнявшем помещение едким дымом, кипел чайник. В темноте было слышно дыхание нескольких десятков людей, набившихся в хижину, чтобы встретить гостей, поговорить, послушать. Принесли керосиновую лампу, и я смог рассмотреть жилище. Из больших грубых камней посередине выложен круг метров пять диаметром, в центре поставлен столб, сверху в виде шатра набросаны сучья; между камнями на полу сделан очаг. Вся утварь состояла из котлов, чайника, помятых алюминиевых чашек да ржавого железного сундука. Сверху на веревке свисал мешок с кукурузой, сохраняемой от крыс. Больше ничего.

Горец, обнаженный по пояс, примостившись у лампы, читал нараспев книжку. Я прислушался. Не может быть!

— Что это у тебя?

— Возьми, друг, взгляни.

Я взял потрепанную книжку и прочитал на титуле арабскую вязь: «Владимир Ленин. «Две тактики социал-демократии в демократической революции».

Мы только что поужинали вареной фасолью с коровьим маслом, вяленым акульим мясом и чаем. И тут вдруг послышался треск транзистора. Поймали «Голос арабов» из Каира и прослушали последние известия... Очередная порция угроз Тель-Авива... Действия палестинских партизан... Сообщения из Советского Союза...

Разом заговорили собравшиеся. Заметался огонек коптилки.

— Ну вот ты, Абдо, ты много ездил, много видел, объясни нам, почему мы так живем.

— Почему? Потому что мы погрязли в темноте и невежестве. Мы уткнулись лицом в свое поле, в свою лавку и дрожим от страха за свою шкуру. Султаны и шейхи продают нас империалистам. Они живут во дворцах с кондиционерами — есть такие машины, из которых в жару идет холодный воздух.

Собравшиеся восхищенно зацокали языками.

— ...А на нашу долю, — продолжал Абдо, — остаются грязь, труд до седьмого пота, кровь, унижения. Но мы — не рабы. Поэтому мы готовы пойти на смерть. Впереди нас ждет светлое будущее, когда никто не будет сидеть на шее другого, а власть будет принадлежать самому народу. Наши дети пойдут в школы. К нам в хижины придет врач. Наша нефть будет служить процветанию народа. Мы пойдем по пути, открытому Октябрьской революцией в России, открытому великим Лениным.

Долго еще говорил Абдо. Его голос, сначала медленный и спокойный, постепенно набирал силу, звучал все мощнее, неистовее. Слова его задевали собравшихся, заставляли спрашивать, возражать, спорить и соглашаться. Потом Абдо закрыл глаза и начал читать стихи сирийского поэта о свободе.

Я с удивлением и восхищением смотрел на Абдо. Этих талантов я за ним не знал.

Как известно, в походе тяжела и иголка, особенно в горах, а котомка Абдо была необычно увесистой.

— У тебя здесь патроны? — спросил я его на одном из привалов.

— Нет, снаряды, — ответил он, усмехнувшись. — Для тяжелой артиллерии...

Он раскрыл котомку. Там были книги. Я брал их одну за другой. «Две тактики...», «Государство и революция», сборник статей В. И. Ленина под общим заголовком «О труде», «Капитал» Карла Маркса, «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида... Любопытно, что когда я вернулся домой и рассказывал об этом друзьям, то даже они усмехались: «Журналистское преувеличение!» Я жалею, что не сделал снимков библиотечки Абдо.

— Что привело тебя в революцию? — как-то раз спросил я его.

Он задумался, потом ответил:

— Унижение.

Сам Абдо не был рабом, но он был сыном раба. Его отец копал арыки на плантациях кокосовых пальм под Салалой. Когда Абдо исполнилось 10 лет, отец привел его в единственную в Салале начальную школу.

— Чернокожего щенка учить грамоте?! Ха-ха-ха! — заколыхался живот под длинным халатом учителя. — Пошел вон!..

Этой «беседы» Абдо не забудет никогда.

Спустя три года его взяли слугой на парусник, где капитан кормил его отбросами, а в Кувейте «забыл» на берегу, не уплатив ни гроша. Абдо устроился рабочим в лавку. Днем он бегал по поручениям хозяина, таскал ящики и мешки, а вечером отправлялся в платную школу.

Сказочной страной казался Кувейт начала 60-х годов, плывший по волнам нефтяного бума. Золотой дождь отчислений от нефтяных прибылей иностранцев сделал шейха и его родственников членами всемирного клуба миллиардеров. Местные, коренные кувейтцы пошли служить в армию и полицию, заполнили выросшие среди пустыни кондиционированные дворцы государственных учреждений, сели за руль автомобилей последних марок. Работали в Кувейте главным образом иммигранты. Сюда хлынули ливанцы, иракцы, обездоленные палестинцы, нищие йеменцы, оманцы. Молодые люди из разных стран встречались друг с другом, обменивались мнениями, яростно спорили, запоем читали, слушали радиостанции всего мира. В этот плавильный котел попали и дофарские иммигранты, которые, как Абдо, покинули родину-мачеху в поисках заработка. Перед молодыми дофарцами раскрывался новый мир, невероятно отличный от того, в котором они выросли. Они сталкивались с новыми идеями, незнакомыми прежде понятиями: «национальное освобождение», «прогресс», «забастовка», «социализм». А что ожидало их дома? Дикость, невежество, феодализм, рабство, английский часовой за колючей проволокой военной базы.

Легко понять, почему молодые дофарцы, дети рыбаков, кочевников, ремесленников, рабов, с такой готовностью и страстностью воспринимали революционные идеи, почему они обратились к крайнему средству борьбы — вооруженному восстанию — для достижения естественных целей: свержения султанского режима и изгнания англичан.

В 1964 году в Кувейте молодые революционно настроенные дофарцы созвали тайный учредительный съезд организации, названной ими Фронт освобождения Дофара, и решили начать вооруженную борьбу. Но для этого необходимо было подготовиться — наладить связи, достать деньги, закупить оружие, обучить бойцов.

Весной 1965 года активисты Фронта пробрались в горы Кара и в Салалу. Накануне восстания их планы раскрыла английская контрразведка и арестовала несколько десятков человек в прибрежных дофарских городах. Их отправили в мрачную средневековую тюрьму в Маскате «Кут-Джаляль», устроенную в бывшем португальском форте у входа в гавань. Того, кто туда попадал, родные, оплакивая, хоронили заживо.

Восстание все же началось. Те, кто был в горах, избежали ареста. 9 июня 1965 года они одновременно атаковали три английских военных лагеря — Реззок, Любб и Гирзаз. В то время Абдо находился в Саудовской Аравии, спорившей из-за границ с английскими протекторатами В пику англичанам власти согласились пропустить через свою территорию вооруженную группу дофарцев — 35 человек на трех автомашинах.

Однако то ли англичане сами узнали что-то об отряде Абдо, то ли правительство Саудовской Аравии в последний момент выдало их, но на другом краю пустыни Руб-эль-Хали их ждала засада — рота наемников с английскими офицерами. Они надеялись схватить дофарцев около первого колодца, который повстанцы не могли миновать. После короткой стычки стало ясно, что прорваться на автомашинах не удастся. Назад пути тоже не было: кончился бензин. А там, в зеленых горах Дофара, восставшие сражались почти голыми руками — с фитильными ружьями и кинжалами. Абдо приказал закопать в песок автомашины и часть боеприпасов, раненых оставить у бедуинов, а остальным прорываться в горы пешком. Каждый взял по четыре винтовки. Сам Абдо взвалил на плечо пулемет. Теперь они шли, минуя колодцы, так как опасались новых засад.

Через трое суток их, полумертвых от голода и жажды, подобрал отряд партизан.

— Да, — рассказывал Абдо, — тяжелее боя и труднее перехода у меня в жизни не было. — Он надолго замолчал, а потом, словно очнувшись от воспоминаний, продолжал: — Со временем мы поняли, что освобождение одного лишь нашего Дофара, самой нищей земли на Арабском Востоке, не решит его проблем. Тогда и была поставлена задача: изгнать английских колонизаторов из всех их аравийских владений. Поэтому мы назвали свою организацию Народный фронт освобождения оккупированной зоны Персидского залива, создали свою армию. Теперь у нас есть большие освобожденные районы, а военные действия ведутся уже в четырех зонах — Западной, Хо Ши Мина, Центральной (Красная линия) и Восточной. Султанским наемникам теперь туго приходится...

Любопытную историю о борьбе дофарцев рассказал мне рыбак Саад из прибрежного селения Далькут в Западной зоне:

— У нас не было постоянного лагеря наемников или англичан. Они приходили и уходили, устраивали обыски. Среди местных жителей у них были шпионы, которые указывали, кто связан с Народным фронтом. Но когда наемники уходили, у нас появлялись партизаны. Они говорили нам, что наемников и англичан не надо бояться, что их скоро прогонят. Вот из соседнего Южного Йемена их уже прогнали. Мы слушали, верили и не верили. А потом долго шептались с соседями. Мы боялись старосту-шейха, поставленного султанской администрацией, и его охранников. Но однажды, когда шейх потребовал себе в жены 13-летнюю дочь моего брата, мы собрались перед мечетью, выволокли его из дома, судили всем миром, а затем выгнали из Далькута.

— В начале октября, — продолжал Саад, — к берегу подошли десантные катера. С них высадилось триста наемников-белуджей с английскими офицерами. С ними был и наш бывший шейх. Мужчины пасли скот в горах. Солдаты согнали женщин и детей на солнцепек и оставили их без воды на целый день. Что было в домах — все взяли. Через два дня к Далькуту подошли подразделения Народной освободительной армии с минометами и пулеметами. Несколько дней не прекращалась перестрелка, а затем часть наемников бежала на катерах. Оставшиеся отступили в горы к своему постоянному лагерю. Но и оттуда недели через две им пришлось удирать на вертолетах. Я вернулся в Далькут, вступил в ополчение и стал командиром отделения. Весной меня избрали в деревенский административный комитет...

Очередной привал был устроен на краю обрыва. Внизу плавала белая пелена тумана, и лишь по отдаленному глухому грохоту можно было догадаться, что в нескольких километрах от нас море. Мы спустились той же тропой, по которой шли в атаку на Далькут бойцы Народного фронта. Потом по хрустящей гальке пляжа направились в селение, похожее на Хауф, только маленькое, полупустое, нищее. Были видны полузасыпанные воронки и несколько разрушенных строений.

Навстречу нам вышла целая демонстрация. Впереди — дети, за ними — женщины, дальше — мужчины. Они встречали нас, первых русских, посетивших этот край, первых советских людей.

Юноша по имени Салех, который руководил демонстрацией, оказался учителем. Первое, что сделал Народный фронт в освобожденном селении, — организовал школу. Салех учил детей грамоте, а попутно географии и истории. Я смотрел на мальчишек, сидевших на гальке, на голом берегу, и думал о том, что они еще не понимают, как много они уже получили, не ведают, сколько усилий потребовалось Народному фронту, чтобы буквально вытащить их из дикого средневековья в современность...

Близилось к концу наше пребывание в Дофаре. Но на прощание судьба подарила нам. чудесную встречу. Мы стали почетными гостями на партизанской свадьбе.

В горном селении, где несколько каменных домов словно башни возвышались над низенькими шатровидными хижинами, собрались бойцы на редкий для них праздник. Сбежались похожие на галчат мальчишки. Пришли старики и женщины. Девушки-курсантки из находившегося неподалеку Главного учебного лагеря Народного фронта расселись на земле, опираясь на винтовки и автоматы. Крестьянки с крупными серьгами, повязанные цветастыми индийскими платками, расположились около невысокой каменной ограды. Чуть в стороне попыхивали толстыми самокрутками погонщики верблюдов.

Стемнело. Зажглись керосиновые лампы-«молний», и в сопровождении нескольких бойцов, аккуратно подстриженных и выбрившихся до синевы по этому торжественному случаю, появились жених и невеста. Вместе им обоим не было и сорока, но они считались уже ветеранами Народного фронта.

— Именем революции вы нарекаетесь мужем и женой, —.торжественно произнес комиссар лагеря Ахмед фразу, наверное, только что придуманную им.

Грохнул залп, вспыхнули маленьким фейерверком две случайно попавшие сюда палочки бенгальских огней, ударили глухие барабаны, раздались вибрирующие крики женщин, и начались танцы.

Темп задавал тамтам. Круг танцующих освещали керосиновые лампы да пламя огромного костра. Лицо тамтамщика, с явно выраженными африканскими чертами было в тени. Бросалась в глаза лишь мускулистая рука, отбивавшая бешеный ритм. На немыслимо высокой ноте пели флейта и однострунная скрипка. Плыла какая-то таинственная музыка — своеобразный сплав заунывной арабской мелодии, родившейся в долгих переходах верблюжьих караванов, с бешеной африканской синкопой.

На руке тамтамщика выступили капельки пота. Забывшись, со счастливыми лицами танцевали дети сожженных деревень, разоренных, покинутых городов, разорванной на части страны, дети пришедшего в движение народа.

Погасли звезды. Стал тускло-желтым свет керосиновых ламп. Неслышно улетела бархатная ночь Южной Аравии. У догоревшего костра на голой земле, прикорнул боец, положив щеку на приклад автомата.

На востоке вставало золотое солнце. Через несколько мгновений оно повисло над горами. В его лучах я увидел темные фигуры на гребне горы: на восток, в Центральную зону, уходили бойцы.

Алексей Васильев

(обратно)

Ферма на шельфе

Сверху, с узеньких улочек Очакова, убегающих вниз к рыбокомбинату, море не казалось ни голубым, ни бирюзовым, ни зеленовато-синим... Из серой воды у пустынного берега рождались белые волны и ритмично выкатывались на песок.

Григорьев досадливо покачал головой. «Почти весь месяц так, — сказал он. — Штормит».

Там, в море, за серою пеленою тумана, где-то у многочисленных кос и островов, словно желуди, подвешенные на нитях к рамам, наливались белоснежной мясистой мякотью удивительные моллюски — мидии. Зрел урожай подводного экспериментального хозяйства. И Валерий Григорьев, младший научный сотрудник АЗЧЕРНИРО (1 Азовско-черноморский научно-исследовательский институт рыбного хозяйства и океанографии.), волновался за исход опытов, которые грозил сорвать шторм.

Валерий был хорошо сложен, черноглаз, черноволос и курчав. И лишь по чуть припухлым губам мог показаться человеком несколько простодушным. Он еще раз поглядел на море и продолжал начатый ранее разговор:

— Океанские пространства так и будут оставаться пустыней еще много веков. Для наших огородов, для аквакультуры, пригоден лишь шельф — прибрежная полоса. Что составляет три процента океанской поверхности...

Но и это, — продолжал Григорьев, вежливо раскланиваясь с дородными очаковскими рыбачками, которых никогда в жизни, казалось, не интересовала проблема питания, — не так уж мало. И океан не в малой степени поможет прокормиться людям... Американцы подсчитали, что с территории моря в полторы тысячи квадратных миль можно брать по двести тридцать миллионов тонн мяса мидии. Это в три раза больше того количества рыбы, что вылавливается сейчас во всем мире.

Цифры называл он фантастические, к ним трудно было привыкнуть. Григорьев, глянув на меня, добавил:

— Да-да. Не забывайте, что мидия — это чемпион по продуктивности среди морских животных.

Опытный мидийно-устричный комбинат встретил нас запахами солений, копчений, маринадных пряностей. Слюна так и забилась во рту. Но оказалось, что не мидиями тут пахло. Хотя их здесь обрабатывали и приготовляли, но занимались этим эпизодически. Сейчас лов мидий был прекращен, и комбинат коптил и солил океаническую ставриду. Григорьев угостил меня малосольной рыбиной, мясо ее так и таяло во рту, но, заметил он, нет ничего на свете вкуснее шашлыка из мидии.

Лаборатория Валерия напоминала тесное складское помещение. Посередине в беспорядке возвышались ящики. Поверх навалены капроновые шнуры с вплетенными в них кубиками желтого пенопласта. Это и были коллекторы, на которых вырастали мидии. На стеллажах стояли пробирки, банки с заспиртованными рапанами, всюду валялись раковины устриц и мидий. Комнату украшала медная доска с чеканным профилем девушки и огромный круг пенопласта, на котором были развешаны раковины с надписями и связки бирок. На круге я нашел названия местных островов и кос. «Здесь вся моя жизнь», — пошутил Григорьев. Надписи на раковинах указывали места, где располагались экспериментальные подводные огороды — «рамы» и «хозяйства», как назывались они здесь...

Первым человеком, доказавшим, что мидий можно выращивать в культурных условиях у нас на Черном море, был Анатолий Иванович Иванов, сотрудник АЗЧЕРНИРО. У себя в Керчи он вырастил на коллекторах мидий, которых уже можно было пускать в продажу. Каждый коллектор весил двадцать килограммов. Валерий, мечтавший долгое время, как и его товарищи, стать подводным исследователем, работать на научных судах, попав в лабораторию к Иванову, незаметно для себя «прилип» к новому делу и к суровому на вид, но справедливому и смекалистому шефу.

Прежде чем начать исследования подводных угодий черноморских побережий, Иванов освоил акваланг и многие часы провел под водой. Тендровский залив, а также Ягорлыцкий и Днепровский лиманы оказались наиболее пригодными для создания подводных хозяйств. Здесь, на природных банках, было сосредоточено до четырех пятых запасов всех черноморских мидий. Личинки мидий концентрируются на мелководьях. Именно в этих местах лучше всего было, по предположениям Иванова, дать им обживать коллекторы. И его предположения подтвердились. Мидии росли на коллекторах густо. Но опыты пока оставались опытами! Надо было отыскать «жилы» — наиболее перспективные участки для хозяйств. А мидии, хотя на коллекторах росли почти в три раза быстрее, чем в естественных условиях, тем не менее росли долго. Тридцать месяцев нужно было ожидать, чтобы вес их достиг товарного. Все это время велись наблюдения за течениями в лиманах, соленостью воды, за наличием фито- и зоопланктона, за температурой воды. Исследовались наиболее благоприятные условия роста мидий. «Работа, одним словом, кропотливая, — объяснял Григорьев. — Десять месяцев в году необходимо выходить в море. Но нами, биологами, основная часть работ уже сделана. Дело теперь за инженерами — они должны отработать технологию выращивания и сбора, превратить опытный участок в большое действующее хозяйство».

Дверь лаборатории отворилась, и на пороге появилась стройная девушка с подведенными глазами. Она нахмурила брови, укоризненным взором обвела лабораторию и произнесла: «Ах, Григорьев...» — И младший научный сотрудник виновато сник. «Ах да, — сказал он. — Это наш лаборант, Аня Дунина». Вскоре лабораторию было не узнать.

В чинном порядке ящики встали вдоль стен. Пробирки покоились там, где им и надлежало находиться. Пол в просторном помещении сверкал, на столе стоял микроскоп. Вошедший в комнату механик с катера «Научный» (он сообщил, что выход в море им сегодня запрещен), оглядев комнату, сразу же определил: «Никак Анька из командировки вернулась».

В очаковский «ковш» — крохотную квадратную бухту внутри комбината — в тот день осторожно вошла «Мокша», экспедиционное судно АЗЧЕРНИРО. Три дня судно болталось на штормовой волне, добираясь из Керчи, и экспедиция аквалангистов, возглавляемая Валерием Петровым, успела соскучиться за это время по берегу.

Экспедиция должна была осмотреть и заснять на кинопленку подводные мидийные хозяйства, и вся ватага аквалангистов вслед за своим высоколобым усатым, представительным руководителем ввалилась в кабинет заместителя директора комбината.

Заместитель директора Ковбасюк, с выгоревшей шевелюрой и запыленным лицом (он только что вернулся с кукурузных полей), сидел за столом у телефона. Без всякого энтузиазма он встретил работников экспедиции. Не споря, пообещал удовлетворить все их требования, согласился отпустить с ними еще одно судно, и озадаченный Петров спросил у него, что произошло, отчего он так нерадостно, не как прежде, встречает их. Ковбасюк помедлил, посмотрел на кончик карандаша, словно раздумывая, стоит ли затевать разговор.

— Поймите меня, — сказал он наконец. — Я «добытчик» прежде всего. Это мое образование, призвание, если хотите, оно и соответствует месту, занимаемому сейчас. У меня производство, люди. Их нельзя лишать работы, оставлять без дела ни на час... Поймите, я не против эксперимента, но у меня еще и производство... Вы же знаете, мы сейчас «гоним» ставриду. Океаническую! Черноморской давно не хватает, в этом году косяки ее не прошли в Черное море. Болгары и в Средиземном ее не встретили. Рыба исчезает. Мидий — так, как ловим мы их сейчас, драгированием, тоже ненадолго хватит... Когда я узнал, что Иванов научился выращивать мидий на коллекторах, в культурных условиях, я вздохнул с облегчением. Подводное хозяйство — непрерывный процесс. Ему не грозит оскудение. За будущее, следовательно, беспокоиться нечего. К тому же выращенная мидия не бывает загрязнена песком, ее можно продавать парной, свежевыловленной, не обрабатывая, что гораздо выгоднее нам. Мы первые решили взяться за создание настоящего подводного хозяйства. Но первое поле, установленное на гундерах — деревянных сваях, повалил лед на следующий же год. У Иванова было указано, что хозяйства можно устанавливать на бочках. Конструкторы разработали нам проект поля на затопленных буях. Буи, на которых держались коллекторы, затоплялись для того, чтобы их не срезал лед, чтобы не трясла штормовая волна. Казалось бы, все сделано правильно. Я сам осматривал подводное хозяйство, спускаясь с аквалангом. Мидии прекрасно росли. Но когда мы попытались выбрать трос, вся колония мидий соскользнула с коллекторов, как шуба с голого тела. Весь урожай полетел на дно!..

Петров и другие аквалангисты попытались высказать свои предположения на этот счет. Кто говорил, что, возможно, мидия здесь не та, не скаловая, как в Керченском проливе, а иловая, не способная прикрепляться к коллекторам и поэтому плохо переносящая волнение и тряску. Кто-то высказал предположение, что дело в солености либо в течениях. И сам Ковбасюк предположил, что дело, возможно, и в том, что рачки-балянусы успевают осесть на коллекторах раньше мидии, отчего она и не может к ним прикрепиться.

— Но как бы там ни было, — продолжал Ковбасюк, — здесь, в лимане, где плавает лед, где полгода бушует шторм и гуляет зыбь, подводное хозяйство должно быть каким-то иным. Мидии у нас, в Ягорлыцком лимане, растут почти что рядом с устрицами в такой же воде. Возможно, их надо выращивать в бассейнах — мы уже начали сооружать такой бассейн. Либо перегораживать лиман волноломами, делать хозяйство защищенным от волнения и штормов, а это дело дорогостоящее и не столь близкого будущего. И нам, «добытчикам», пока не остается ничего другого, как уповать на древнейший метод добычи мидий, черпать их драгами... Нам предлагают теперь установить хозяйство на бетонных сваях. Бетонные сваи не так-то легко будет выдернуть обратно, если окажется, что мидии и там не растут или осыпаются. И на этот раз мы не собираемся торопиться.

Григорьев, узнав, о чем был разговор у Ковбасюка с аквалангистами, весь вскипел.

— Не торопиться?.. — в негодовании обратился Валерий ко мне. — Но ведь мидия — это не только деликатес, потребление которого растет сейчас и в Америке, и в странах Средиземноморья. Со временем участки моря, где смогут выращивать мидий, возможно, будут охраняться так же, как места, где добывают сейчас золото. И не потому, что за этого моллюска и сейчас многие страны готовы платить золотом. Кроме белков, в нем содержится почти сорок восемь процентов различных микроэлементов. Это лечебный продукт. И хотя говорить об этом, может быть, рано, из мидий, возможно, будет получено ценнейшее лекарство. Сотни тысяч рублей, затраченные сейчас на изучение возможностей ее выращивания, поверьте мне, ничто по сравнению с тем, что мы можем иметь в дальнейшем.

Да это и он все прекрасно знает, — явно имея в виду Ковбасюка, закончил Григорьев, успокоившись и утихая. — И потом у нас, на наших-то рамах и хозяйствах, мидии не опадают. Они удерживаются прочно. Сама идея полузатопленных поплавков не верна, их постоянно трясет, поэтому мидии и опали...

Потом был солнечный день. Такой солнечный, что сразу же забылись все неудачные дни, и казалось, что так было давно, всегда. Море ласково искрилось от солнечных бликов. Куда-то унесся ветер, и два экспедиционных суденышка легко бежали по заливу.

Аня и Григорьев разбирали на палубе коллекторы, готовили для погружений приборы. В тот момент, когда мы проходили мимо Кинбурнской косы, Григорьев сказал: «Здесь Суворов разбил турок. Когда ему сказали, что турки высаживаются на косу, он ответил: «Пусть высаживаются», — и пошел в часовню молиться...» В это время Григорьева позвали в рубку, и он ушел, не договорив. «Мокша» вызывала нас к себе. Аквалангисты осматривали подводное хозяйство. Капитан «Мокши», самый непохожий на капитана из всех встречавшихся мне, видя, как далеко относит течение подводников, как тяжело плавать им, суетился, нервно отдавая команды. То требовал, чтобы с соседнего судна спустили шлюпку, то приказывал бросить спасательный круг, то грозил приостановить работы. Перед одним из очередных погружений он кинулся вдруг к Петрову и взмолился: «Вы уж так далеко, пожалуйста, не заплывайте. Мало ли что, у меня дети». Тот удивленно посмотрел на него и ответил сурово: «У меня тоже дети. Я не забываю про них».

Петров по образованию математик. Начав заниматься подводными исследованиями, он обратил внимание на то, что биологи при расчетах не используют все возможности математики. Применив при определении запасов устриц свой метод подсчета, он заметил, что его данные расходятся с установленными обычным путем в семь-восемь раз. Получалось, что запасы устриц гораздо больше... Когда он сделал доклад по этому поводу в институте, ему предложили еще раз проверить свою методику. Аргумент был единственным: Петров мог ошибиться, так как он не биолог. Дополнительной проверкой должен был заняться Петров во время экспедиции.

Осмотр подводных хозяйств показал, что мидии на рамах комбината, как и говорил Ковбасюк, опали с коллекторов, черной чешуей устлав дно. На хозяйствах Иванова мидии держались прочно. Петров срезал ножом два коллектора и прислал их Григорьеву. С трудом можно было оторвать мидию от пенопласта, а держать весь коллектор в руке было не так-то легко. Григорьев и Аня выполнили несколько «станций», и под вечер суда разошлись. «Мокша» осталась ночевать в море.

Григорьев договорился с капитаном выйти в море завтра. Поднимаясь по берегу, Валерий обратил внимание на облака. Они внезапно появились и, темнея, быстро густели. Высоко в небе стремительно мчались чайки, норовя выскочить из-под облаков. К вечеру разразилась гроза. Григорьев вспомнил, как однажды гроза застала их в море, когда они возвращались с наблюдений на «Научном». Катеришко швыряло на волне, молнии, казалось, окружали их со всех сторон, держали в огненном кольце. Он вспомнил находящуюся, сейчас в море «Мокшу».

...«Мокша» стояла на якоре в тихой, защищенной от ветра бухте. Ее даже не качало на волне. Лил дождь, сверкали молнии и грохотал гром, но капитан спал спокойно. Волнения его на сегодня окончились. Аквалангисты сидели в тесном кубрике и разговаривали.

— Это невероятное ощущение, — говорил, раскуривая трубку, Анатолий Викторович Майер, учитель многих наших известных аквалангистов. — Его невозможно описать, когда один остаешься на большой глубине. Один во враждебной стихии. Какое-то опьянение возникает, когда представляешь, над какой жуткой глубиной паришь ты и как далеко до поверхности... Пропадает всякое ощущение пространства. С удивлением видишь, что пузырь воздуха уходит вниз...

— А я, — продолжал Петров, — плохо чувствую себя, когда не вижу дна. Не по себе становится. Когда дно рядом, мне не страшно ни на какой глубине.

— А ты еще, когда всплывешь, — подсказал ему кинооператор Игорь Андреев, — сразу просишь: «Дай закурить».

— Хм, разве? Что-то не замечал. Надо проверить...

Григорьев же в этот момент думал о том, что завтра наверняка поднимется борей — северный ветер. Опять под угрозой окажется график наблюдений.

На пути создания морских огородов, как и во всяком новом деле, были и будут неудачи, сомнения, поиски. Но дело это уже пошло. И как завязь на дереве обещает принести плоды, так и здесь в недалеком будущем из небольших экспериментальных хозяйств появятся настоящие подводные фермы.

В. Преображенский, наш спец. корр. Фото автора

Керчь — Очаков, май 1973 г.

(обратно)

Рендиле становится старейшиной

Черно-белый шлагбаум, перегородивший за Исиоло дорогу на север, не поднимали два дня. Все это время полицейские вели долгие переговоры по рации с Найроби, желая удостовериться, действует ли имеющееся у меня разрешение министерства внутренних дел на въезд в «закрытые районы» Кении. Открывать шлагбаум больше было не для кого, поскольку в течение этих двух дней других машин на дороге не показалось. Наконец из столицы подтвердили, что поднять шлагбаум для меня можно, и сержант, взяв под козырек, пожелал мне счастливого пути.

К середине второго дня пути справа и слева от дороги исчезли холмы, пропали мелкие деревья, цепляющиеся среди камней. Машина, часто теряя управление, начинает «плыть» по песку. Это первый признак близости пустынь Кайсут, Короли и Чалби, окружающих с востока и севера Марсабит — прибежище племен боран и рендилле.

Дорог через эту идеально гладкую песчаную равнину нет. Поверхность песка, нарушенная хоть раз, делается почти непроходимой в течение нескольких лет, пока не выпадет дождь и вновь не выровняет поверхность. Поэтому каждый водитель пытается ехать не по колее, вырытой машиной его предшественника, а чуть поодаль, параллельно ей. Так возникают расширяющиеся из года в год, от одного дождя до другого, «автострады» шириной по нескольку километров. Вдали над идеально плоскими песчаными просторами висят миражи: причудливые очертания горных склонов, покрытых лесом, или колышущиеся воздушные озера. По ним, словно древние ладьи, плывут абсолютно реальные верблюды. Кочевники вьючат на них свои шатры и длинные палки-подпорки, на которые крепят свои жилища. Эти три шеста, торчащие над вереницами верблюдов, и правда придают им вид кораблей, опустивших в штиль паруса.

Верблюды — это уже не миражи. Выстроившись в длинную стройную цепочку — хвост впереди идущего верблюда связан с уздечкой идущего сзади, — медленно и торжественно шествуют они по пустыне. Впереди рядом с верблюдом-вожаком столь же торжественно шествует женщина. Именно «шествует», потому что женщины в этих краях не ходят обычной поступью.

Это караван рендилле. Узнать это не трудно, потому что в Восточной Африке, а может быть, и во всем мире только женщины рендилле сооружают себе такую величественную прическу. Она напоминает огромный петушиный гребень, который начинается на затылке, пересекает по центру голову и оканчивается, слегка нависая, надо лбом. Основой этого странного сооружения служит глина и охра, однако сверху его нередко прикрывают собственными волосами. Такой гребень носят все женщины рендилле со дня рождения первого сына. Его убирают лишь после того, как сын пройдет обряд инициации, или в случае смерти мужа. Тогда женщина начинает заплетать свои волосы в многочисленные тонкие косички, собираемые сзади в пучок.

Пелена пыли скрывает от меня плывущий по пустыне караван.

Потом в клубах пыли начало показываться голубое небо, по дну машины заколотили первые камешки, замелькали деревца акаций. Выбравшись на каменистую дорогу, грузовик остановился. Дорога вела вверх, в глубь горного массива Марсабит.

Марсабитский Вавилон

Первым европейцем, издали увидевшим зеленые горы массива Марсабит, был венгр Телеки. А первым поднялся по его склонам в 1894 году англичанин Артур Ньюман, положивший начало массовой бойне слонов в лесах этого вулканического массива. Один Ньюман увез отсюда больше двухсот бивней.

Однако и после открытия Марса бита европейцы очень редко появлялись здесь. В начале века требовалось три месяца для того, чтобы из Найроби или с побережья добраться до этих мест. Европейцев, рискнувших пройти через земли воинственных рендилле и боран, обычно сопровождали тридцать-пятьдесят вооруженных аскари, туземных солдат. В двадцатых годах была учреждена «почтовая связь» Марсабита и селений, лежащих у эфиопской границы, с Найроби. Четыре-пять недель тратили почтовые ослы и верблюды, чтобы доставить корреспонденцию в столицу. Дважды в месяц почтовый караван проходил по узкой тропе, которую потом расширили и превратили в дорогу, обозначенную на кенийских картах как «труднодоступная». Однако мало кто отваживался по ней ехать, редко кто из европейцев проникал в мрачные леса Марсабита.

Никто не знает, кто жил в этих горах раньше, да и жил ли кто-нибудь вообще. Предания рендилле гласят, что примерно пять поколений назад их предки, молодые отважные воины, потерпев поражение от могущественных галла на своей прародине, в Сомали, переселились в Кению. Их путь лежал по побережью реки Тана и далее на запад, вдоль подножия священной снегоголовой горы Кения, через земли народа меру — мирных лесных земледельцев банту. Воины-пришельцы отбили у них жен и увели их дальше, к подножиям «Гор бабочек». Здесь женщины родили первых детей, первых рендилле, отцами которых были сомалийцы, а матерями — меру. От тех, еще совсем недалеких времен — это было около полутораста лет назад, — не успевших стереться в памяти народной, в языке кушитов-рендилле осталось немало слов языка банту. Так, свои короткие широкие копья, напоминающие скорее оружие лесного охотника, чем жителя открытых пространств, и рендилле, и боран до сих пор называют «меру». Тесное соседство с аборигенами — самбуру заставило новоселов — рендилле перенять многое из обычаев и традиций этого нилотского народа, вытеснивших из сознания рендилле мусульманские обряды.

Боран появились у подножия Марсабита еще позже — в самом начале этого века, и тоже еще не привыкли к жизни в лесу. Они пришли с севера, из Эфиопии, принеся с собой воинственные нравы и языческие обычаи своей родины — Сидамо и Харара. Их появление на уже обжитых рендилле равнинах со скудными пастбищами и малочисленными водоемами сопровождалось ожесточенными племенными схватками. Воины боран, появившиеся из Эфиопии на конях и получавшие от купцов амхарцев и арабов огнестрельное оружие, как правило, оказывались сильнее рендилле. Они оттеснили рендилле на запад, к землям их союзников самбуру, а сами заняли лежащие к востоку песчаные земли. Так уже в наше время сформировалась граница между рендилле и боран, проходящая сегодня почти по строящейся «великой северной дороге».

Племена рендилле реагировали на появление у своих границ воинственных конников боран весьма своеобразно. Заимствованная ими у нилотов система возрастных групп была несколько изменена и приспособлена к специфическим условиям. Если у самбуру холостые воины-мораны находились на «военной службе» максимум до тридцати лет, то у рендилле мораны исполняли свои обязанности до сорока пяти — пятидесяти лет. В условиях постоянных вооруженных стычек с соседями, когда каждый воин был на счету, племя не могло разрешить себе такой роскоши, чтобы мужчина уже в тридцать лет женился и занимался лишь скотоводством и семейной жизнью.

Это была недальновидная мера. Никто не знает, какова была численность рендилле лет семьдесят назад, но доподлинно известно, что тогда их было больше, чем пришельцев боран. Сегодня же рендилле очень мало — всего лишь 19 тысяч, в то время как боран почти в два раза больше. Не так уж часты теперь межплеменные стычки, а следовательно, и нет особой необходимости для мужчин рендилле почти всю жизнь оставаться холостяками-моранами. Однако традиции живучи, и племенная организация еще не успела приспособиться к новым условиям. Женихи рендилле весьма солидного возраста, хотя в жены себе они берут 16—18-летних девушек.

В Марсабите я попал на большую баразу — племенное собрание, на котором выступал член кенийского парламента А. Колколе. Сам рендилле, он обратился к мужчинам-соплеменникам с призывом подумать о будущем племени.

— В условиях мира, наступившего в Марсабите после достижения ухуру (Ухуру (суахили) — свобода. Термин, употребляемый в Кении для обозначения даты предоставления независимости этой стране 12 декабря 1963 года. (Прим. авт.)) , старая традиция, не разрешающая мужчине жениться до пятидесяти лет, отжила, — говорил он. — Она не нужна нам. Она лишь мешает рендилле, потому что численность всех племен вокруг увеличивается, а рендилле делается все меньше. Из-за этой традиции девушки не хотят оставаться в опустевших селениях и уходят в город. Рендилле пора покончить со старыми обычаями и начать присматриваться к новой жизни. После баразы я познакомился с А. Колколе и долго говорил с ним о нравах и обычаях его родного племени. Человек современный и просвещенный, он довольно критически высказывался о косности, племенных предрассудках, как он выразился, «тенетах рутины», которые очень тяжело преодолеть.

Мужчина становится старейшиной

Потом я ездил по стойбищам рендилле, знакомясь с их бытом, фотографировал женщин, навьючивающих бурдюки с водой на верблюдов, и приветливых престарелых моранов, явно томящихся от бремени мирных дней, наступивших в Марсабите.

Меня удивило, что у многих воинов лица были разрисованы полосами пепельного цвета и что вообще вокруг царит какое-то приподнятое, почти праздничное настроение.

— Что за полосы на воинах? — осведомился я у одного из мужчин.

— Все должны знать, что вскоре мы уже не будем моранами и станем старейшинами, — с достоинством ответил он. — Эти полосы — знак того, что с новой луной дух моранов нас покинет.

— Где это будет?

— В Раматроби.

Я принялся «наводить мосты», пытаясь с помощью марсабитских знакомых добиться разрешения у вождей рендилле побывать на элмугете. Это главная церемония в жизни рендилле, пройдя которую великовозрастные мужчины получают, наконец, право иметь жену. Переговоры, в общем, прошли довольно успешно. Их благополучному завершению особенно помогла одна встреча.

Как-то я заехал на бензоколонку заправить машину и рядом, на обочине дороги увидел Лангичоре, своего старого знакомца из племени ндоробо.

— Джамбо, мзее, — обрадовался я встрече. — Здравствуй, почтенный. Ты еще помнишь меня?

— Сиджамбо, — тряся мне руку, проговорил он. — Я не так. стар, чтобы забыть мзунгу (европейца), с которым так много ходил по горам. Что, опять хочешь попасть на наш праздник и опять тебя не пускают?

— Да нет, вроде бы пускают, — ответил я. — Мораны у рендилле немолоды, зато вроде бы сговорчивы.

— Ну вот и отлично, — закивал головой старик. — Значит, скоро увидимся на элмугете.

— Ты будешь там, мзее?

— Иначе зачем бы я был здесь? — усмехнулся он. — Старый Лангичоре будет на элмугете и поможет тебе во всем.

Вечером я выяснил причины, побудившие Лангичоре появиться в Марсабите. Оказывается, существует целая каста людей племени ндоробо — своего рода странствующих лекарей-мганга и церемониймейстеров, которых остальные местные племена приглашают на свои ритуальные торжества. Лангичоре принадлежал к этой касте.

Нилотские и кушитские племена, появившиеся на кенийском севере гораздо позже ндоробо, очевидно, не имели собственных мганга и распорядителей на ритуальных церемониях и приглашали к себе подобных деятелей из среды аборигенов. Постепенно это сделалось традицией, и среди ндоробо появилась целая прослойка особо почитаемых отправителей культов, популярных среди всех соседних племен.

Не знаю, как развивались события, но через три дня Лангичоре прислал за мной мальчишку: «...Мзее завтра с утра приглашает вас ехать вместе с ним в Раматроби».

...Шесть часов «лендровер» полз по нагромождениям туфов, и за все это время нам лишь один раз попалось стойбище рендилле — обнесенная колючими ветками круглая площадка. За колючим забором в кругу стояли шатры, крытые верблюжьими г шкурами.

Чем ближе мы подъезжали к Раматроби, тем чаще попадались нам верблюды, увешанные бурдюками из жирафьих шкур. Обычно караваны ведут женщины, а на сей раз перед верблюдами шли мужчины.. Это были мораны, спешившие на церемонию.

— Каждая семья, чьи мораны станут после элмугета старейшинами, должна прислать на церемонию жертвенного верблюда, — объяснил Лангичоре. — На них же мужчины везут воду, которой смоют с себя пыль тех лет, что они были моранами...

«Пыль тех лет, что они были моранами» — это не пышная фраза, а вполне реальный образ. Суровая природа не разрешает рендилле роскошествовать, растрачивая воду на умывание. Свой утренний туалет они совершают, натирая тело верблюжьим жиром. Пыль пустыни, осевшая на этот жир, действительно редко смывается. Если рендилле кочуют далеко от постоянных источников воды, по-настоящему вымыться они могут лишь в наиболее важных в их жизни случаях. Для женщины это день рождения ее ребенка, для мужчины — ночь накануне элмугета.

Мое появление в Раматроби было встречено очень сдержанно.

По совету Лангичоре я показал трем старейшинам рендилле, а потом и нескольким моранам, как далеко можно видеть в бинокль. Как всегда, высказывая удивление, они поцокали языками, после чего старейшины передали мне через проводника свое разрешение остаться на элмугете. Я преподнес им мешок сахара, и рендилле, забыв обо мне, принялись за свое дело.

Можно, конечно, понять состояние сорока-пятидесятилетних мужчин, которым наконец разрешили обзавестись семьей. В отличие от оседло живущих масаев или самбуру мораны у рендилле не строят для себя отдельных холостяцких поселений — маньятт, а кочуют вместе с родителями. Их племенные законы допускают тесные отношения моранов с незамужними женщинами, однако жениться они не могут и поэтому не должны иметь детей. Ребенок, родившийся от морана, считается незаконным, а отца его ждет вечный позор. Про таких моранов рендилле говорят, что они «не научились быть мужчинами». А в таком случае они так и остаются моранами — пожизненными воинами без права иметь настоящую жену и законных детей.

В день перед церемонией на зеленой опушке горного леса Раматроби начали устраивать место для проведения элмугета. В торжествах должны были принять участие мораны из восьмидесяти шести семей, кочующих на огромной пустынной территории. И каждый из них привел в Раматроби, помимо жертвенного, еще по восемь-десять вьючных верблюдов, которые тащили шатры и скарб участников церемонии. Присутствовать на элмугете разрешается старейшинам родов, отцам моранов и избранницам воинов, которые по окончании элмугета смогут стать женами посвященных.

Весь день рендилле разбивали свои шатры, а из пустыни со всех сторон шли и шли караваны. Об их приближении предупреждал гулкий звон деревянных колокольчиков, подвешенных на шеях верблюдов. К вечеру у подножия скал Раматроби вырос огромный круглый крааль. Около четырехсот шатров, образовавших пять вписанных друг в друга кругов, огораживали огромную площадку, в центре которой бродили восемьдесят шесть белых жертвенных верблюдов.

Когда взошла луна, началась церемония омовения. Полотнище из сотен сшитых коровьих шкур, по краям подвешенное к вбитым в землю кольям, было обращено в огромную купель. Мораны из каждой семьи подтаскивали к ней жирафьи бурдюки и выливали из них воду. Потом три вождя рендилле и Лангичоре, не раздеваясь, влезли в купель и, стоя в середине по колено в воде, по очереди обращались к моранам с короткой речью.

— Они воздают должное моранам, всю свою молодость и зрелые годы отдавшим защите стад, стариков, женщин и детей, — наклонившись ко мне, перевел проводник. — Они восхваляют их храбрость, ум и отвагу. Они говорят, что, покончив с жизнью моранов и став старейшинами, мужчины приобретают новые обязанности. Хотя они вскоре женятся, а затем сделаются отцами, они все равно будут в долгу перед племенем и его вождем. Они исполнят свой долг перед рендилле, воспитывая хороших детей — будущих смелых моранов, выращивая хороший скот и приумножая богатство всего племени.

Четыреста моранов из восьмидесяти шести семей, сжав в руках копья и склонив головы, стояли возле квадратной купели, с благоговением слушая своих вождей. О чем думали эти мужчины, которых старая традиция лишила многого в жизни? Принимали ли они эту традицию сердцем или лишь покорно подчинялись ей? Вспоминали ли они с гордостью о своей удалой юности, о походах против соседей или с сожалением думали о зря ушедших годах? А может быть, мысленно переносились в будущее, которое избавляло их от противоестественной боязни стать отцом?

Когда Лангичоре, выступавший последним, начал свое обращение к моранам, я навел фотоаппарат на купель и нажал электронную вспышку. Три стоявших там вождя обернулись и что-то гневно прокричали в мою сторону.

— Вожди говорят, что в этот вечер и все последующие вечера элмугета ничто не должно быть ярче луны, — пояснил мне проводник. И, помолчав, добавил: — Обычно во время этих церемоний не разжигают даже костров. Советую не рисковать: вожди разрешили лишь смотреть, что здесь происходит. О том, что ты будешь пользоваться ярким светом, договора не было. Все увидеть можно и без него. Под тем предлогом, что ты оскорбляешь луну, они могут прогнать тебя.

Я вновь посмотрел на купель. Она была установлена так, что полная луна отражалась в воде как раз в ее середине. Вокруг ее отражения стояли старейшины. Очевидно, луне придавалось особое значение в этой церемонии.

Лангичоре кончил говорить, и одновременно все четыре старика, стоявшие в купели, хлопнув в ладоши, издали протяжный, немного зловещий крик. Мораны ответили им резко и отрывисто: «Ийе». Затем как по команде скинули с себя одежды, отошли от купели и, выстроившись длинной цепочкой, побежали по поляне.

— Ийе! Ийе! Ийе! — выкрикивали бегущие мораны, подпрыгивая, и резким движением как бы выбрасывали голову вперед.

— Ийе! Ийе! Ийе! — все быстрее и быстрее кричали они, и в такт их ритмичному крику все быстрее и быстрее извивалась по поляне живая змейка из обнаженных, натертых верблюжьим жиром тел, поблескивавших в лунном свете.

У рендилле, как и у других нилотских и кушитских племен Кении, весь этот ритуал проходит исключительно под аккомпанемент человеческого голоса. Никаких тамтамов, никаких горнов и ксилофонов, так шумно сопровождающих ритуальные церемонии народов банту, здесь не было. Не было также ни таинственных масок, ни устрашающих ряженых. Организаторы церемонии явно избегали мистики, они обращались непосредственно к естеству посвященных. Для придания таинственной торжественности обряду элмугет они взывали к самой природе.

— Ийе! Ийе! Ийе! — надрывно, уже срывающимися голосами кричали нагие воины, прыгая по поляне, залитой голубым светом луны. — Ийе! Ийе! Ийе! — вторил эхом темный и таинственный лес. Эта обстановка всеобщего предельного нервного напряжения передалась даже мне.

Между тем три вождя и Лангичоре вновь вошли в купель, но стали на этот раз не посередине, а в одном из ее углов. С противоположного угла выстроились в очередь, чтобы войти в воду, все еще прыгающие и кричащие мораны. Они по одному залезали в купель, пересекали ее по диагонали, останавливались в том месте, где в воде отражалась луна, и, склонив голову, всем своим видом изображая покорность и смирение, шли дальше — в угол, где стояли вожди. Те говорили им последние напутствия и давали отхлебнуть из большого бычьего рога глоток молока, смешанного с медом и кровью.

Некоторые из выстроившихся в очередь моранов, внезапно вскрикнув, вдруг падали на землю и, дрожа всем телом, принимались кататься по траве. Глаза их, как бы остановившиеся от ужаса, были обращены к луне. Это было состояние глубокого транса, которое я уже раньше наблюдал у многих нилотов во время ритуальных церемоний.

Другие мораны пытались успокоить своих товарищей, обращаясь с ними как с больными, страдающими припадками эпилепсии. Еще через четверть часа, придя в себя, посвящаемый вновь прыгал среди моранов, стоящих в очередь в купель.

Для некоторых моранов свидание в купели со стоящими в углу вождями подобно часу страшного суда. Ведь одни из них могли подозреваться в трусости, другие — в связях с замужней женщиной или в неподчинении решениям старейшин. И тогда стоящие в углу четыре старца, посоветовавшись, могли отказать провинившемуся морану в праве стать старейшиной, на глазах у всех изгнать его из купели. Чаще всего именно такие, знающие за собой грех, мораны и впадают в транс. Это объясняется страхом перед ожидающимся с минуты на минуту решением руководителей ритуала. Другие же мораны доводят себя до состояния транса преднамеренно, желая тем самым показать, что они переживают свою вину. Так, во всяком случае, объяснил мне Лангичоре поведение посвящаемых.

Во многом элмугет у рендилле напоминает аналогичную церемонию эното у масаев и самбуру. Только у этих племен старейшины-лейбоны дают свои последние напутствия посвящаемым не в купели, а в хижине, куда не допускаются женщины.

Большинству моранов старейшины разрешают остаться в купели. Примерно один из пятнадцати посвящаемых отвергается стариками. Отверженный, смиренно склонив голову, уходит прочь, туда, где его поджидают женщины, как правило, те, кто надеялся по окончанию элмугета стать его женами. Они рвут на себе волосы, рыдают и с помощью многочисленных подруг пытаются втолкнуть морана обратно в купель.

Четыре мудрых старца не забывают следить и за тем, что делают эти женщины. Если моран искренне и энергично сопротивляется, но все же оказывается опрокинутым в купель натиском возлюбленных и двух-трех десятков их подруг, вожди могут «пересмотреть дело» морана, разрешить ему пройти обряд омовения и стать старейшиной. Но если старцы заметят, что отвергнутый ловчит, противится женщинам лишь для видимости, а на самом деле сам хочет попасть с их помощью в купель, вожди бывают непреклонны. До самой смерти будут говорить о нем как о человеке, который «хотел стать мужчиной с помощью женщин».

Почти до самого утра, до тех пор, пока «солнце не начнет прогонять с неба луну», полощатся в купели счастливцы, смывая с себя «пыль времен моранов». Потом каждый из них заворачивается в заранее приготовленную белую верблюжью шкуру и идет в собственный шатер. Весь следующий день он будет спать в полном одиночестве, готовясь к следующей, не менее ответственной ночи.

Такова часть церемонии элмугет, которая сохранилась и у тех немногих кланов рендилле, которые не приняли ислама и остались язычниками. Вторая же часть церемонии отмечается и рендилле-мусульманами.

Эта часть элмугета начинается на следующий вечер, как только взойдет луна. Это «варфоломеева ночь» для верблюдов.

Каждая из восьмидесяти шести семей отдает для церемонии своего лучшего дромадера. Восемьдесят шесть белых верблюдов, также впервые отмытых за всю свою тяжелую жизнь, ждут посреди стойбища своего последнего часа. Посвящаемые мужчины уже проснулись. Они натирают свои тела жиром и, накинув кожаные плащи, один за другим выходят из шатров.

Вновь протяжно кричат старики, и мораны, отыскав в стаде своих верблюдов, уже почуявших что-то недоброе, выстраиваются в ряд. Некоторые животные пытаются вырваться, убежать в пустыню, но обе пары ног у них крепко связаны. Единственно, что они могут свободно делать, это мотать своими длинными шеями, на которых дребезжат деревянные колокольчики. Это дребезжание еще больше нагнетает обстановку нервозности, царящей на площади.

Самый старший среди моранов одного рода берет в руки длинный плоский нож-пангу. Старики испускают звук иной тональности, и мораны, набросившись на верблюдов, начинают валить их наземь. Это последняя в жизни моранов возможность показать свою удаль и отвагу. Мораны, которые повалят и убьют верблюда первыми, будут в особом почете на празднике.

Но справиться с огромным животным даже четырем-пяти мужчинам не так-то просто. Верблюда положено убить с одного удара, угодив пангой прямо в мозг, который легко уязвим лишь в определенном месте между ушами. Чтобы попасть туда, надо, чтобы хоть одно мгновение извивающаяся на песке змееподобная шея поваленного дромадера была неподвижной. Верблюды предпринимают неистовые усилия, чтобы освободиться от своих хозяев, которым они покорно подчинялись всю жизнь. Животные скидывают и подминают под себя людей, пытающихся навалиться им на ноги. Но постепенно люди завладевают положением. То там, то здесь, рассекая воздух, вонзаются в верблюжьи головы тяжелые панги. Вот уже все восемьдесят шесть верблюдов лежат поверженными посреди церемониальной маньятты.

Бистро и ловко мораны разделывают туши, снимают с них шкуры, режут, мясо. Шкуры поступают в распоряжение замужних женщин, которые тут же принимаются их обрабатывать. Верблюжий горб — сгусток белого жира — передается матерям моранов, которые, разделив его на необходимое число кусков, дарят их подругам моранов, своим будущим невесткам. Этот подарок — символ того, что семья морана, обретающего право жениться, готова принять к себе его жен. Часть верблюжьего мяса режут на узкие полоски и также отдают женщинам: его будут сушить впрок.

Но наиболее лакомые куски верблюжьих туш мораны жарят на костре под раскидистым деревом. Так начинается пир по случаю окончания поры моранов.

Отменно наевшись, мужчины приглашают под дерево своих подруг, прыгают вокруг костров и безудержно веселятся.

Лишь на рассвете они скрываются в своих шатрах. А на начинающем голубеть небе уже появляются тучи грифов и марабу. Почуяв добычу, они парят над залитым кровью местом ритуальной резни, ожидая своего часа. Когда стойбище засыпает, они сплошь облепляют останки восьмидесяти шести верблюжьих скелетов и начинают собственный пир. Потом к ним присоединяются гиены и шакалы. Когда вечером люди вновь выйдут из шатров, посреди маньятты они увидят лишь огромные груды начисто обглоданных белых костей.

Еще пять ночей будут пировать мораны под раскидистым деревом. Когда запасы верблюжьего мяса иссякнут, они зарежут всех предназначенных для элмугета коров, затем овец и, наконец, коз. Им не надоест есть мясо. Ведь, полвека они были моранами, а их пища — молоко и кровь. Потом они сделаются старейшинами, но тоже редко будут принимать из рук своих жен черепаховый панцирь, заменяющий здесь тарелку с мясом. В обычные дни рендилле избегают резать скот. Элмугет — один из немногих счастливых случаев, когда скотовод может наесться мяса. Это старая традиция. Племя, разрешая моранам зарезать так много скота, как бы благодарит воинов за долгие годы честной службы, которую они несли, отражая своими копьями натиск врага.

Потом, на шестой день, когда уже зарезан весь скот и съедено все мясо, мужчины опять собираются под деревом пиров. Туда к ним приходят руководители ритуала и поздравляют их: мораны делаются старейшинами. Целую ночь еще прыгают и веселятся мужчины. А на следующий день женщины разбирают шатры, вьючат их на верблюдов и вместе со своими будущими мужьями отправляются в глубь пустыни, в их родовые енканги. Тогда по всей земле рендилле начинается свадебная пора...

Сергей Кулик

(обратно)

XX век : биосфера, час осознания

Прошлое свидетельствует...

Крупнее всех Рамзесов, Александров Македонских и Магометов в учебниках истории следовало бы дать портрет пастуха. Именно его стада, неуклонно пожирая степи, опустошили землю хуже набегов, а костры уничтожили богатство более ценное, чем все Персеполи, — лесной покров целых стран. Такая не видная на фоне великих битв, строительств и реформаций деятельность овцевода и козопаса разрушила почву, надвинула сушь пустынь, и не будет чрезмерной смелостью предположить, что она-то в конце концов и подорвала экономику некогда великих царств, тем самым погасив блеск древних очагов культуры.

К этим давним событиям, в горький смысл которых вглядывался еще Энгельс, обращено внимание ученых сегодняшнего дня. Ибо возникла ситуация, когда под угрозу поставлена вся биосфера земного шара.

О состоянии среды написано так много, что ограничимся некоторыми штрихами. Дымы индустриальных центров Западной Европы заносятся ветрами уже в Швецию, Норвегию, Финляндию, отчего выпадающие там дожди порой становятся сернокислотными. В Средиземном море жизнедеятельность за последние двадцать лет сократилась примерно на треть, и даже в Мировом океане, по мнению Жака Пикара, уже произошли стойкие биологические изменения. «...Положение ухудшается очень быстро, оно гораздо более опасно, чем это представляется большинству людей...» — пишет руководитель Отдела естественных ресурсов при ЮНЕСКО М. Батисс.

В приступе острого самоуничижения некоторые западные теоретики поспешили объявить род человеческий единственным, который «губит свое гнездо». Это чистейшей воды напраслина. Начнем с того, что живые организмы не раз вызывали экологические катастрофы, которые неузнаваемо меняли облик Земли. Самая мощная из них произошла миллиарды лет назад, когда древние водоросли и микроорганизмы превратили бескислородную атмосферу Земли в кислородную. «Рухнувшие своды» погребли прежнюю жизнь, зато возникла новая, и мы ее наследники. Есть также данные, которые свидетельствуют, что пышная растительность каменноугольного периода так изменила кругооборот элементов в почве, что земля покрылась пустынями. Подобные события, правда меньшего масштаба, случались еще не раз, и, похоже, не всегда они были для биосферы благоприятными.

Отсюда следует вывод, что длительное и стойкое равновесие биосфере чуждо. Она сама его непрерывно нарушает. Следовательно, призывы «не трогать природу», «оставить все, как есть», «не вмешиваться в ее дела», пусть они продиктованы самыми благородными чувствами, утопичны по самой своей сути. Еще один вывод состоит в том, что биосфера может развиваться путем отрицания своих прежних форм.

Так ли велико наше могущество, что оно способно вызвать в ней новый необратимый сдвиг? Безусловно. С доисторических времен лесной покров сократился примерно на две трети (следствием этого, в частности, было двукратное, а то и трехкратное усиление поверхностного стока). За очень короткий срок человек, добывая уголь, нефть и газ, вывел из недр такое количество захороненного углерода, что в атмосфере ощутимо возросло содержание углекислого газа. Концентрация одних элементов и рассеивание других возросли до такой степени, что можно говорить о новой, неприродной геохимии ландшафтов.

Отличие вызванного нами сдвига от всех предыдущих, однако, не столько в масштабах (атмосферу мы пока, в общем, не изменили!), сколько в темпах. Если в геологической предыстории срок радикальных преобразований среды исчислялся миллионолетиями, то сейчас все решают даже не сотни, а десятки лет. В результате, если раньше биосфера имела запас времени для перестройки, то теперь этот шанс почти исключен.

Человек и «Правило фенека»

Но есть и другое принципиальное отличие. Древние организмы могли «осознать» и изменить ими же вызванный неблагоприятный сдвиг не больше, чем камень траекторию своего падения. Мы находимся в совершенно ином положении.

Правда, этот тезис, чаще завуалированно, ныне взят под обстрел. Вторая напраслина, которую мы порой на себя возводим, состоит в утверждении, что деятельность человека во все времена сводится к ухудшению природы. Это совершенно не соответствует фактам. Долина Двуречья, как и колыбели других цивилизаций, до появления культуры была болотистой, нездоровой местностью с довольно скудной растительностью. А болота Фландрии и Колхиды? А угнетенная пустыней Калифорния? Не следует полагать, что до появления человека биосфера везде процветала, а с его приходом всюду стала клониться к упадку. Земли, правильно орошенные или, наоборот, осушенные, скудные почвы, которые познали удобрение, стали плодоносить так, как этого, быть может, не случалось с каменноугольного периода. Таким образом, хозяйственная деятельность никогда не была однозначной. Ее результатом был и упадок, и подъем биосферы; обе эти тенденции, переплетаясь, пронизывают всю историю.

Вот, однако, вопрос, пожалуй, еще более важный. Мы видим, что вызываемый человеком сдвиг противоречив по своим последствиям. Мы знаем, что единственное наше преимущество состоит в осознании происходящего, а значит, в умении делать надлежащие выводы и поступать соответственно этим выводам. Но доказано ли это?

Существует некое правило... Впрочем, о нем лучше всего рассказал Экзюпери, наблюдая, как питается улитками пустынная лисица фенек. Одной из великих тайн природы назвал он увиденное.

«Мой фенек останавливается не у каждого кустика. Он пренебрегает некоторыми из них, хотя они и увешаны улитками... К другим приближается, но не опустошает их: возьмет две-три ракушки и переходит в другой ресторан.

Что он — играет с голодом? Не хочет разом утолить его, чтобы продлить удовольствие от своей утренней прогулки? Не думаю. Слишком уж его игра соответствует необходимости. Если бы фенек утолял голод у первого же кустика, он бы в два-три приема очистил его от живого груза. И так — от кустика к кустику— он полностью уничтожил бы свой питомник. Однако... все происходит так, как если бы он отдавал себе отчет в том, что рискует. Ведь стоило бы ему насытиться, не принимая никаких предосторожностей, и улиток бы не стало. А не стало бы улиток — не стало бы и фенеков».

Точное наблюдение. Эволюция действительно отработала вот эту инстинктивную тактику поведения вида (обучение, кстати, стоило бесчисленных жертв). Присутствует ли здесь осознание? Скорей всего нет, но оттого результат не становится хуже. А человек? Соблюдал ли он мудрое «правило фенека»?

Не соблюдал и, пожалуй, не мог соблюсти. Ибо потребности фенека — величина довольно постоянная, чего нельзя сказать о потребностях человека.

Кстати сказать, некоторые зарубежные исследователи уже предложили человечеству «правило фенека» в качестве единственного спасительного рецепта: стабилизация, нулевой уровень развития и таким способом предотвращение кризиса среды.

Но вернемся к проблеме осознания. Распространено мнение, что мы не можем упрекать наших далеких предков в том, что они, выкорчевывая лес и расчищая землю под свои поля, положили начало последовавшему за этим бесплодию. Предвидеть отдаленные последствия своих действий люди в те времена еще не могли. Их хозяйственный уклад просто не позволял заглядывать так далеко в будущее, они не были вооружены научными знаниями и, разумеется, не могли поступать иначе. Другое дело, наше время...

Упрекать предков — занятие в самом деле бесполезное, но так ли уж они ничего не осознавали?

Уже около трех тысяч лет назад в Древнем Китае существовали правила охраны, использования, разведения лесов, которые мало чем отличаются от современных. Без осознания отдаленных последствий природопользования такие правила вряд ли могли появиться. Подобные примеры не единичны, но лучше рассмотрим более подробно, как же все-таки были погублены, скажем, плодородные земли Северной Африки.

Сейчас трудно поверить, что нынешние бесплодные территории Северной Африки много веков были едва ли не самой богатой житницей мира. Высокую культуру земледелия карфагенян наследовал победивший Рим (свод агрономических правил, кстати, составлял 28 томов — это к вопросу об отсутствии надлежащих научных знаний). Имперские устремления побудили Рим форсировать хозяйство. Были распаханы земли, которые прежде не распахивались, срублены леса Атласских гор, чего прежние хозяева почему-то не делали, применены более интенсивные методы земледелия.

Результатом была прогрессирующая эрозия. Потом пришли вандалы, чей меч разметал все и вся. Место земледельцев заняли кочевники, стада которых довели растительный покров до гибели.

Значит, не в одних пастухах было дело, и мы, говоря о них, преувеличили их роль, да и момент слепой стихийности тоже. Потребовалось сложное стечение экономических, политических, военных обстоятельств, хозяйственных просчетов, чтобы погиб процветающий, долгое время стабильный земледельческий комплекс. Как вообще, кстати, могли возникнуть, развиваться, процветать эти искусственные, но благодатные островки биосферы, если наши потомки не были в состоянии осознать перспективу своих поступков? «Правило фенека» тут не действует, потому что эти оазисы возникали с точки зрения природных процессов мгновенно, и для стихийного приспособления просто не хватало времени. Нет, нет, все не так однозначно, и наши далекие предки хозяйничали отнюдь не на ощупь! С самого начала было доказано, что разум — это сила направленного созидания.

И, подводя общий итог хозяйствованию человека на Земле, зададимся вопросом: возрос род человеческий или сократился? Умножились его благосостояние и мощь или уменьшились? Ответ ясен. Несмотря на слабость науки, темноту невежества, стихийность социально-экономического развития, человеческий разум и в прошлом доказал свою надежность в борьбе с обстоятельствами. Доказал, что тенденция созидания превосходит тенденцию разрушения.

Панацеи нет!

Однако тут можно предвидеть серьезные возражения. Да, могущество человека возросло. Но не за счет ли займа? Природа отдала все, что могла, теперь надо расплачиваться. А чем? И разве ушла в прошлое ситуация земель Карфагена? Нет больше имперской политики, экономического варварства, разрушительных войн? Изменился их масштаб, но не характер, а значит, планета может обратиться в пустыню и без взрывов ядерных бомб.

Все так. Заметим, однако, что демократическое движение, борьба против монополий, милитаризма и имперских притязаний ныне все чаще включают в себя и протест против загрязнения среды, хищнического отношения к природе. Это тоже осознание, и оно быстро крепнет, что немаловажно.

К чему приводит «экономическое варварство», говорит хотя бы пример Минамата. В этом японском рыбацком поселке в конце пятидесятых годов была зарегистрирована новая странная болезнь, которая делала людей калеками и убивала их. Вскоре выяснилось, что в трагедии виноват химический концерн «Тиссо», чье предприятие сбрасывало в залив насыщенные ртутью отходы. Ртуть заражала рыбу и с пищей попадала в организм людей. Технологическую ошибку, если это была ошибка, можно было быстро поправить, очистные сооружения обошлись бы самое большее в сотни тысяч долларов.

Но то была не ошибка, а политика максимальных прибылей. Масштабы отравления ширились — десятки погибших, сотни, если не тысячи заболевших. Около десяти лет длилась борьба, в которую включились печать и общественность Японии, прежде чем концерн пошел на уступки. Самое чудовищное во всей этой истории то, что формально отравители не нарушали законов, — до 1967 года в Японии за загрязнение среды не предусматривалось никаких санкций. Массовое убийство, так сказать, на «законном основании»! Вот и судите, что тут от неумения видеть последствия, от несовершенства научных знаний, а что от самой структуры социально-экономических отношений капитализма.

Было бы, однако, ошибкой думать, что снятие этих отношений автоматически исключает проблему ухудшения среды. Что в этом случае достаточно принять законы и ввести строгие административные меры, как небо тотчас очистится от дыма, а реки станут прозрачными. Все гораздо сложней.

Щекинский химический комбинат под Тулой практически перестал загрязнять атмосферу. Но стоимость очистных сооружений составила сорок процентов от стоимости основных производственных фондов.

Значит, все дело в средствах, и если бы стало возможным выделить их сколько надо, то опять же наступила бы полная благодать? Однако случается и такой парадокс: средства выделены, а предприятие их не осваивает. Равнодушие, недомыслие, экономическая незаинтересованность? Но иногда и средства есть, и выгода для предприятия очевидна, и желание имеется, а все остается как было. Нет технологии очистки, и ее не удается разработать!

Проблема на первый взгляд не такая уж страшная. Неразрешимых научно-технических задач не существует, не удалось сегодня — удастся завтра. Верно. А какой ущерб за это время нанесет загрязнение? И главное: «завтра» будет уже другая, более совершенная технология производства. Совершенная в техническом смысле этого слова. А больше или меньше она дает отходов — это еще неизвестно.

Следовательно, предстоит новая гонка? И возможно, новое отставание средств очистки?

Вот именно. Однако и это не все. Можно ли считать очистку панацеей? По ориентировочным подсчетам профессора А. И. Жукова, в 1980 году количество сточных вод в нашей стране составит 180 миллионов кубометров в сутки («река» вдвое полноводней Волги у Ярославля). В принципе можно уловить все отходы, изменить их консистенцию, перевести вещество в другую форму, но сами по себе они никуда не денутся, будь то отходы твердые, жидкие или газообразные. Конечно, кое-что можно использовать или перевести в безвредное состояние. Остальное можно захоронить, выбросить в море, распылить высоко в воздухе, но ведь если в одном месте убавится, то в другом-то прибавится! Такая операция сродни латанию тришкина кафтана. Выходит, что очистка — мера, часто правильная и необходимая, но это вовсе не спасение от всех бед.

Необходимые условия

Вернемся к более общему взгляду. Все, что человеку надо, он брал, берет и будет брать из природы, так как больше взять неоткуда. При этом в отличие от фенека человек берет все больше, поскольку он благодаря разуму единственное на Земле существо, способное быстро и многократно увеличивать свою сырьевую базу. Если при этом способность человека увеличивать ресурсы опережает его траты и перекрывает порчу, которую он наносит природе, то в этом случае все в общем идет относительно нормально. В принципе эта способность историей человечества доказана.

Возникло, однако, два новых момента. Во-первых, невиданно возросли темпы и масштабы хозяйствования. Во-вторых, под влиянием этого хозяйствования быстро изменилась природная ситуация уже на всей планете, тогда как сам способ хозяйствования не претерпел должных изменений. Оставим в стороне план социально-экономический (трагедия Минамата тут достаточно показательна, но, к счастью, она типична далеко не для всех стран). Остановимся на технологии.

Исторически сложилось так, что ученые и инженеры-технологи заняты исключительно разработкой самой технологии, а производство — исключительно самим производством. Никогда (или очень редко) технологи не задумывались, а как разработанный ими процесс скажется на природе, какие изменения он в ней вызовет. Их никто не обучал пониманию экологических проблем, никто и не требовал такого понимания. Зачем, когда есть реки, куда можно спускать отходы, есть атмосфера, в которой рассеется любой дым, а на крайний случай в проект можно заложить кое-какие сооружения очистки? Такой подход был выгоден экономически и казался естественным в ту пору, когда чистых рек было много, а заводов мало.

Закон инерции действует не только в физике. Данное положение сохранилось и тогда, когда природные фильтры стали изнемогать под непосильной нагрузкой. Вспомним, что первые тревоги и недовольства подчас воспринимались как мешающая делу «лирика». Прежний подход к технологии владел умами.

Каковы же рекомендации науки относительно нового подхода? Прежде всего экономика и экология должны, объединиться. Будет ли новая наука называться экологической экономикой, экономической экологией или экоэкономикой — дело десятое. Важно рассматривать природу и социалистическое хозяйство как единое экономическое целое. На всех уровнях этой системы, во всех решениях и проектах. Собственно говоря, новую науку даже не надо изобретать. Она есть — это география, чьи представители издавна изучают природные и экономические процессы в их взаимосвязи.

В свою очередь, технология должна экологизироваться. Иначе говоря, при разработке любых новых технологических процессов надо учитывать не только производственную эффективность, но и степень влияния на природу, количество и качество отходов, способы их обезвреживания. Для этого необходимо привести в действие все рычаги: экономические, административные, моральные. Идеал выглядит так: производство интенсивно развивается без загрязнения среды и истощения ресурсов. В принципе тут возможно полностью безотходное производство; оно не утопия, примеры такой технологии есть.

Пойдем дальше. Человек и раньше улучшал биосферу, мобилизуя ее скрытые возможности. Современная наука и техника, увеличивая потенциальную опасность разрушения, одновременно и прежде всего увеличивают созидательную мощь человека. Он может теперь не только использовать скрытые возможности биосферы, но и создавать новые. Путем выведения новых пород микроорганизмов-санитаров, путем «приручения» насекомых, путем развития новых биологических сообществ можно повысить стойкость биосферы и улучшить ее в масштабах планеты. Иначе говоря, в ней можно произвести революционный сдвиг в благоприятную как для человека, так и для самой природы сторону. Такие возможности есть.

Между Сциллой и Харибдой

Всё? Нет. Мы перечислили некоторые необходимые, но недостаточные условия. Единый природохозяйственный комплекс — это, пожалуй, сверхсистема, настолько она сложна и громадна. Следовательно, к наладке ее самой и отдельных ее звеньев надо подходить во всеоружии современных средств и методов прогнозирования, планирования, организации и управления. Мало того, их надо как можно быстрее совершенствовать. Частные, плохо связанные друг с другом решения, подход с позиций обыденного «здравого смысла» дадут, если вообще дадут, незначительный эффект. Даже комплексный подход уже недостаточен, нужен подход системный, с использованием новейших средств и достижений науки управления.

Объясним, почему так (попутно станет ясна сложность задачи). Казалось бы, какая может быть связь между применением минеральных удобрений и скоростью речного потока? Связь, однако, имеется. Питательные соединения азота и фосфора сносятся с полей в водоемы, и такая подкормка способствует произрастанию водорослей. Первое следствие: становится больше отмирающих водорослей, на гниение интенсивней тратится находящийся в воде кислород, его перестает хватать рыбам. Второе следствие: речное дно обрастает водорослями, по которым легче скатывается вода. Скорость течения возрастает, режим реки оказывается нарушенным, берега подмываются и так далее и тому подобное. Но нельзя же оставить поля без удобрений? Нельзя! Невольно припоминается задача о лодке, в которой надо перевезти волка, козу и капусту...

Другой пример. Двигатели автомобилей опасно загрязняют воздух. Электрический двигатель этого недостатка лишен. Значит, надо сосредоточить усилия на разработке электромобиля. Появление этой машины на улицах, ясное дело, сразу улучшит состояние городской среды.

«Верен ли подход?» — спрашивает доктор философских наук И. Б. Новик. Нельзя сравнивать один бензиновый автомобиль с одним электромобилем, сопоставлять надо миллионы тех с миллионами этих. При таком подходе сразу возникает вопрос. Да, миллионы электромобилей не будут отравлять воздух выхлопными газами. Зато они могут насытить город электрическими полями. А это тоже вид загрязнения, возможно, не менее опасный, чем газ. Так выиграем мы на такой замене или проиграем? Не лучшим ли окажется альтернативное решение — полная очистка выхлопных газов или замена двигателя внутреннего сгорания каким-нибудь паровым?

Подобных проблем — больших и малых — тысячи. При этом надо учесть, что сейчас, как никогда, возросла «цена ошибки». Что имеется в виду? Еще недавно ни один капитан, даже при самом пылком желании, не мог погубить, скажем, такое море, как Балтийское. Сейчас это возможно. Достаточно вылить в Балтийское море порядка

200 000 тонн нефти, как оно скорей всего станет биологической пустыней. А это вполне может произойти при аварии современного супертанкера.

Ошибка проектировщика, плановика, исполнителя куда менее наглядна, чем неверная команда капитана супертанкера. Убытки от этого будут столь же существенными. Тем более что множество мелких ошибок вполне могут составить одну крупную. Поэтому широкая экологическая образованность становится не меньшей, если не большей, общественной потребностью, чем образованность техническая или математическая. А качество организационных мер приобретает неоценимое значение.

Путь, который мы избрали

Возможен ли другой путь? О рецепте «нулевого развития» мы уже упоминали: «нулевое развитие» — это застой, а к чему ведет застой, объяснять не надо. На Западе выдвигаются и другие рецепты. Мы сами себя лишаем чистого воздуха? Что ж, сегодня мы берем чистую воду из водопровода и находим это естественным. Завтра мы будем получать Чистый воздух из какого-нибудь воздуховода. Какая принципиальная разница? А, вы спрашивайте, как быть вне дома? Существуют маски, можно, наконец, сразу вживлять фильтры в дыхательные пути новорожденных...

Все это говорится не в шутку. Идея та, что человек сможет обойтись без биосферы, — ее функции возьмет на себя техника при условии технического преобразования человеческого организма. Всерьез с этим спорить не хочется. Даже если такой выход и возможен, даже если развитие необходимой техники и опередит кризис биосферы, то остаются некоторые неучтенные «мелочи». Не будем останавливаться на духовном состоянии человека в таком мире, хотя это очень важно, выдвинем довод, лежащий в той же плоскости техницизма. Животные могут исчезнуть быстро; микробы уцелеют. И тогда единственным объектом болезнетворных микробов станет человек...

Еще рецепт — все образуется само собой, развитие техники автоматически снимет возникшее противоречие. Разве наиболее современные виды производства — атомное, электронное — не оказались одновременно наиболее «чистыми»?

Это соображение немного стоит. Кому не ясно, скольких усилий стоила чистота атомного производства? И чем она вызвана?

Пожалуй, единственный источник такого рода рецептов — неверие в способность общества правильно спланировать свое будущее, неверие в общественный разум, в быстрый подъем его культуры. Примечательно, однако, что и на Западе хозяйство с муками, вопреки многим канонам свободного предпринимательства, пытается перейти на единственно возможный сейчас путь развития. Иные рецепты остаются личным достоянием породивших их теоретиков.

Для нас это факт немаловажный. Какими бы потенциальными преимуществами в деле предотвращения экологического кризиса ни обладал социализм, работа не сможет завершиться полным успехом, если вокруг будет усиливаться загрязнение атмосферы и Мирового океана.

Ощутим ли сдвиг? У нас, в СССР, в последние годы, как известно, были приняты важные, направленные на сохранение среды законы, выделены большие средства, осуществляются такие крупные проекты, как, скажем, очищение Волги и Урала. Здесь, в частности, показателен опыт рязанцев (см. «Вокруг света» № 9 за этот год). Системный подход применен к разработке мер по использованию и сохранению Байкала. Характерно принятое в прошлом году постановление Верховного Совета Эстонской ССР. С одной стороны, мероприятия по охране среды как по республике, так и по отдельным районам, городам, предприятиям этим постановлением включены в перспективные и годовые планы развития народного хозяйства. С другой стороны, постановление предусматривает обязательное изучение основ охраны природной среды на предприятиях и в учреждениях, привлечение к этому делу возможно большего числа людей. Таким образом, теория, о которой мы говорили, уже становится практикой.

Различные законодательства и меры сейчас интенсивно принимаются и за рубежом, где формальные или половинчатые, а где и довольно решительные. Сравнительно быстро удалось договориться и о совместных научных разработках, тому пример наш договор с США. Здесь произошли и другие сдвиги. Выработана, скажем, международная конвенция, которая предусматривает возмещение ущерба, вызванного загрязнением морской среды нефтью (размер выплаты установлен до 30 миллионов долларов, в особо серьезных случаях он может быть и выше). В отдельных случаях разрабатываются или уже разработаны менее вредные для среды технологические процессы.

До идеала, понятно, еще крайне далеко, нет даже Международного статута природы, которого бы все страны придерживались. Но бросим взгляд с другой стороны. Что опасность грозит всей биосфере, наука осознала практически лишь в шестидесятых годах. От первых громких и авторитетных предупреждений нас отделяют немногие годы. За этот короткий срок понимание стало если не всеобщим, то массовым. И «час осознания» уже сменяется «часом решений».

Д. Биленкин

(обратно)

Находка за облаками

В Сухумском аэропорту мы сидим уже не первый день. Со стороны гор потягивает резким ветерком, со стороны моря — тепленькой влагой. Диспетчер точных сведений ни о чем не дает. Неужели так и не доберемся до Верхней Сванетии? Попасть туда нам — мне, этнографу, и моему мужу, художнику, — очень хотелось, казалось даже обязательным, особенно после книги А. Кузнецова «Внизу — Сванетия»...

— Посидим еще часа два, вдруг да прорвется туда самолетик, а?

— Вылет самолета на Местию отменяется, — пронзительным женским голосом ответило радио, лишая нас последней надежды.

И тут в шашлычную вошли два свана. Как мы определили, что это были сваны, объяснить невозможно. Просто сердцем почувствовали — сваны! Святослав подошел к ним:

— Вы не из Местии?

— Да.

— Как туда можно сегодня добраться?

— Никак.

— А как же вы?

— Ты один?

— Нет. Нас двое.

— Подожди тут.

И вышли. Через полчаса один из них возник возле нас:

— Пошли!

Нам понравился лаконизм приглашения — в нем была определенность. Последовав за сваном, мы вскоре очутились около вертолета.

Сван вел вертолет к горам. Потом мы летели над распадками гор и внутри этих распадков, над лесами, над осыпями и обрывами, все вверх и вверх. Было непонятно, по каким приметам летчик находит нужные повороты в хаосе разбегающихся и смыкающихся хребтов.

Отселе, действительно, было видно потоков рожденье. Сверкая белыми струями, они текли вниз, как молоко из разбитой бутылки. И напряженно-вертикальные стояли по склонам гор острые ели. Дрожа, наш вертолет стал забирать еще выше. Облака начали омывать его зелененькое тело и стеклянные глаза. Над облаками было много солнца, и впереди виднелся перевал, словно ножом вырезанный в хребте гор. А за ним, совсем близко под собой, мы увидели наконец долину, и дома, и башни, башни, башни. И реку, сияющую под солнцем, пляшущую по белым валунам, зеленоватую как лед и покрытую пеной...

Не верилось, что мы у цели. И лишь когда Святослав открыл планшет и под его фломастером на листах бумаги стали появляться дома из плитняка, башни из плитняка, улички, мощенные плитняком, я окончательно поняла, что наконец-то мы на земле Местин. В древнем центре Горной Сванетии.

Как же строили эти башни? И какой они высоты? Дома рядом с ними казались придавленными и вообще как бы не имеющими объема.

— Скажите, пожалуйста, а где вход в башню? — спросила я у старика, сидевшего на низкой ограде из плитняка. Он улыбнулся и ткнул пальцем куда-то вверх. Там, в стене башни, на высоте примерно трехэтажного дома, виднелся дверной проем.

— А как же вы туда попадаете?

Он повел пальцем вниз и в сторону. Проследив глазами за его пальцем, я увидела прислоненную к дому лестницу.

—Да ведь она короткая.

— Ну что? Влезай на крышу дома, тащи лестницу, ставь к башне, полезай в дверь. Хочешь? — закончил он неожиданным приглашением.

Живо вскочив, он с такой сноровкой приставил лестницу к дому и так быстро вознесся на крышу, что мы и ахнуть не успели.

— Давай полезай, чего стоишь?!

Пока я колебалась, Святослав последовал за ним, и они оба словно провалились в башню. За ними устремилась и я.

Окон у башен нет, есть бойницы на самом верху, под зубцами по контуру крыши. Сейчас бойницы зацементированы, а раньше отсюда стреляли в недругов. Внутри башня делится на этажи; в ней жили мужчины в дни боев и раздоров, а женщины приносили им сюда пищу. На верхнем этаже был всегда наготове запас булыжников — оружия недальнего, но меткого боя. Поджечь каменную башню нельзя, проникнуть в нее врагу невозможно. Это было великолепное оборонное сооружение.

Некоторые башни, разваливающиеся от старости, люди стали было разбирать для новых построек. Но это было своевременно замечено, и сейчас сохранившиеся башни находятся под охраной государства. Радостно узнавать об этом. И не только потому, что прекрасные строения придают облику селений сванов грозную красоту, но и потому, что это ведь память о прошлом, о суровой истории и жизни горцев. И не надо эту память разбирать по камешку...

Дома, прилепившиеся к основаниям башен, темны снаружи и внутри. Факелы да огонь очагов освещали их. Дворы небольшие, затененные каменными строениями и оградами. Узкие коленчатые Мулицы круто карабкаются в гору, и невольно удивляешься, как сваны умудрялись ставить свои дома и башни так прочно и отвесно, что их не смогли перекосить века. Фундаменты башен уходят глубоко в землю и сложены из массивных камней, стены же делались чем выше, тем тоньше. Известковый раствор, которым в древности скрепляли камни, с годами становился тверже самих камней, и все строения напоминают теперь рукотворные скалы.

Традиционный сванский дом был родовым домом. В нем жило по двадцать-тридцать человек. Один из таких домов приобретен сейчас Местийским музеем и считается его филиалом. Шаг через порог такого дома переносит вас в прошедшие века.

— Проходите, заходите, — любезно пригласил нас смотритель этого дома-филиала. — Сюда, за мной, дай руку. Голову ниже!

Ничего не могло быть своевременней последней команды, так как притолока двери была на уровне плеч. Холодно и темно внутри. Затеплив свечу, смотритель показал нам закрома и складские помещения первого этажа. Сюда можно было спускаться за продуктами через люк в углу потолка, а входную дверь в случае боевой обстановки забивали.

— А теперь иди сюда. Голову ниже!

Нырнув в очередную маленькую дверцу, мы оказались в каменной каморке.

— Комната для пленника. Сажали сюда через люк, двери не было. Сидел, пока выкупят.

— А это что за ниша в стене? И для чего в ней солома?

— Туалет для пленника.

— А-а... И во всех домах было так?

— Обзателно!

(Мы заметили, что словцо «обзателно» слышалось здесь весьма часто. Возможно, оно полюбилось сванам своей категоричностью, решительностью.)

Второй этаж жилой. Здесь очаг. Часть очага была открытой, над огнем на цепи подвешивали котел для варки мяса, а другую часть прикрывали плитняковой пластиной и пекли на ней лепешки. Перед очагом ставилось деревянное кресло для главы рода, сбоку — деревянный диван с высокой спинкой — для мужчин рода. Здесь же вдоль стен устраивали стойла для коров и мелкого скота — животные были отделены от остального помещения деревянной аркадой. Плоское покрытие стойла было ниже потолка и служило лежанкой, на которую забирались, как на русскую печь. На чердаке держали запас сена и сбрасывали его через люк прямо в желоб кормушки, окаймляющей стойло. В стене — узкая прорезь для стока нечистот да еще одно окно, как бойница. Все здесь говорит о былой готовности к обороне.

— Живут сейчас в таких домах?

— Зачем? В новых живем. У реки, за рекой. Светлые дома, окна стеклянные. И в первом этаже тоже окна — бояться некого.

— Старые дома были для рода. А новые?

— Если много сыновей, один-два живут со стариками, а другим строят свои дома. С верандами, красивые. А лучший дом тому, кто с отцом-матерью живет.

У некоторых родов до сих пор сохраняются свои кладбища и свои родовые маленькие церкви (впрочем, в Сванетии все церкви маленькие). Другие же хоронят своих умерших на общем кладбище селения. Здесь сохраняется древний обычай класть умерших в одну и ту же могилу, или, как говорят этнографы, «подхоранивать». Поэтому кладбище не разрастается.

К одной могиле, которая появилась в Местии в последние годы, приходит каждый, кто приезжает сюда. Это могила Миши Хергиани, лучшего альпиниста-скалолаза страны. Он сорвался со скал в далеких Альпах, но, по обычаю сванов, погребен в родном селении.

Сваны рождаются и вырастают в горах. И жить без гор не могут. Для сванов-охотников горы и скалы, на которые порой и смотреть страшно, не преграда. А охотник у сванов каждый мужчина...

Не случайно многие дома в Сванетии украшены рогами туров, вмазанными в стены, а ожерелья из турьих черепов, подвешенные под навесы крыш, придают домам вид мрачного великолепия. Охота — древнейшее занятие горцев, а тур — самая желанная добыча. Преследование тура заставляло охотника соревноваться с ним в быстроте, уподобляться ему в выносливости и относиться к животному с тем глубоким уважением, которое граничило с обожествлением. Опасность подстерегала охотника в горах на каждом шагу, а это порождало суеверия и заставляло прибегать к магическим обрядам, в силу которых верили как в реальную поддержку. Ряд древних предписаний, связанных с охотой на туров, соблюдается некоторыми охотниками еще и в наши дни.

Покровителем охотников считался здесь в течение многих веков святой Джграг. Христианство уподобило его святому Георгию, и церкви святого Джграга стали центрами какого-то непостижимого соединения языческих треб с христианскими службами. У этих церквей проводились (и сейчас, случается, проводятся) праздники, в дни которых святому Джграгу приносили в жертву бычков и козлов. Их забивали перед церковью, тут же варили мясо в огромных общинных котлах и пировали всем селением. Сердце и печень такого жертвенного животного жарить, по обычаю, могли только мужчины. Ни один праздник, ни одно ритуальное действо не обходились без ячменной водки-араки.

Целый ряд запретов был наложен на участие женщин в этих церемониях, равно как и на общение их с мужчинами перед охотой.

Охотник, по традиции, должен был соблюдать ритуальную чистоту, спать отдельно от жены, а перед выходом в горы совершать омовение и надевать чистое белье. Нельзя убивать белых туров или туров с белой отметиной — их считают животными самого святого Джграга или, как нам сказали, даже воплощением Джграга, то есть богом туров. Выследив же и убив серого тура, охотник должен сразу развести костер, поджарить на нем сердце и печень животного и съесть на месте, запив аракой. Это осмыслялось как жертвоприношение святому Джграгу. Вечером того же дня охотник должен отнести правую лопатку и ногу тура к «церкви охотников», поджарить на костре у ее стены и, съев с товарищами мясо, положить кости в угол церкви, написав на лопатке свое имя.

— А где эта церковь?

— Вон там, за аэрополем, на склоне горы.

Церковь оказалась небольшим белым домиком без окон. Стена с одной стороны хранила следы копоти от жертвенных костров. Внутри, в углу, лежали кости туров.

Если бы не услышанные только что рассказы и предания, то, возможно, мы не обратили бы внимания, идя обратно по аэрополю, на большой валун, одиноко лежавший вблизи взлетно-посадочной полосы.

— Слушай, а ведь у него глаза. И он весь похож на голову...

— Да? А тебя не подводит на этот раз твой «взгляд художника»? По-моему, камень как камень.

— Да нет же. Подойди-ка поближе. Это же изображение головы быка... Или, вернее, черепа... Да еще в шапке. С ободом.

Мы тщательно осмотрели валун. Он действительно смотрел в небо большими темными глазницами. У него был и нос или, точнее, некое подобие носовой кости, переходившее в верхнюю челюсть. А лоб был охвачен выпуклым ровным ободом, концы которого скрывала земля.

— Кто это? Или что это?

— Не знаю. Какое-то зооморфное изображение. И оно как будто в шапке. Надо извлечь его из земли.

Подошедшие люди помогли выкатить валун из его земного ложа, и мы увидели, что обод шапки четко прослеживается вокруг всей головы, а на теменной ее части выбиты не то перекрещивающиеся шнуры, не то ремни.

Тогда мы отправились в музей, пригласили в поле директора и сдали ему находку. Он тут же вызвал геолога. Геолог подтвердил, что это не игра природы, а вся поверхность валуна действительно оббита руками человека.

И тогда мы все спросили друг друга — когда? Но на этот вопрос могли ответить лишь археологи после специального исследования. Мы же только отметили, что головной убор, изображенный на этом валунном изваянии, очень напоминает круглую войлочную шапку—сванури, которую здесь носят мужчины. Нижний ее край обшивают двумя рядами шнура, оставляя между ними сантиметров шесть, — получается что-то вроде широкого ободка. Шнуры перекрещиваются на тулье, а один конец свисает с шапочки на плечо или на спину.

На «затылочной» части нашего валуна тоже была выбита линия, как бы свисающая с обода шапки.

А не на древнее ли охотничье капище мы набрели? Не здесь ли в глубокой древности почитали это каменное изваяние, подобное турьей голове? Да еще нам сказали, что ближе к селению, на берегу реки, есть два старых «молитвенных» камня. Прочерчивалась довольно четкая линия: Местия — «молитвенные» камни — валунная голова — церковь охотников... и дальше в горы, на охоту. По крайней мере, одна из известных охотничьих дорог проходила именно так...

Будут ли подтверждены наши предположения фольклористами, историками, археологами? Пока сказать трудно. Нам же эта находка доставила большую радость и вознаградила за все сложности пути. В том числе и обратного: спуститься с гор в начале ноября, когда самолеты уже не летают, а дорога размыта дождями, не так-то просто.

— Зимуйте у нас. Гостями будете, — говорили одни.

— Подождите несколько дней, может быть, автобус вниз пойдет, — советовали другие.

Мы ждали. Бродили по Местии, говорили с друзьями — а к дружбе здесь готов каждый, — заходили в дома и удивлялись, как непохожа сегодняшняя жизнь сванов, особенно женщин, на ту, про которую рассказывали старики. Совсем недавно женщина сванов знала лишь непосильный труд. Всю жизнь ее преследовали потери, бесконечные потери мужчин. Войны и кровная месть: женщины растили сыновей, ежедневно ожидая их смерти, ранней, насильственной смерти. Выходили замуж, зная, что мужья могут быть убиты на следующий же день после свадьбы. Оплакивали непрестанно и отцов, и братьев. Не случайно же черную одежду женщина, бывало, не снимала многие годы...

А быт? Дым очагов разъедал глаза в старых темных домах. Когда быки не могли втащить на гору груженые сани-волокушу (единственный вид местного транспорта), то помогать им приходилось женщинам наравне с мужчинами. И таскать по крутым каменным дорогам воду из реки в тяжелых кувшинах, и чистить холодные каменные стойла для скота — тоже была работа женщин.

Теперь же обо всем этом даже мало кто помнит.

— Нас пригласили завтра на свадьбу. Пойдем?

— Непременно. Если только автобуса не будет.

— А знаешь, что дарят невесте родители?

— Бычка?

— Нет. Спальный ореховый гарнитур.

Нам не пришлось побывать на этой свадьбе. Утром на площади перед гостиницей появился маленький автобусик, который явно готовился в путь. Собрав вещи, мы подбежали к нему.

— Когда пойдет?

— А кто знает? Залезай, сиди, жди.

В автобус вносили клетки с поросятами, мешки с капустой... Под окном автобуса несколько женщин поочередно обнимали хохочущую девушку, давали ей какие-то наставления и совали в руки бесчисленные пакеты, которые она тут же роняла. «Только одна в трауре, — отметила я про себя, — а все другие — модницы, да и только». Девушка вырвалась из объятий провожающих и вскочила в автобус.

— Надолго уезжаете, да? — спросила я.

— В Тбилиси. Теперь уже ненадолго, пятый курс.

— Медицинского?

— Нет. Педагогического. У нас тут две новые школы.

— А я и больницу новую видела.

— Да. Мой брат медицинский кончает, будет здесь работать. Всем дела хватит, не соскучимся... Ну поехали!

Какой была эта дорога, лучше не вспоминать. Иногда казалось, что автобус живой и сознательно нащупывает колесами край обрыва, где по дну пропасти бешено несется Ингури. С одной стороны, вплотную к окнам, — скалы, с другой — светлая пустота.

В проходе сидел на чемодане маленький сван со смеющимися глазами. Он всем рее охотно объяснял и рассказывал.

— Видишь, какая пропасть. Не бойся. Автобус не упадет. Хотя может и упасть, если скользко.. Обзателно.

Все сидят друг на друге — автобус-то последний, смеются, болтают, спят, кормят детей. Едем вниз, вниз, вниз.

Вдруг на каком-то очередном витке дороги одна из женщин зарыдала в голос, запричитала. К ней присоединились другие. Мы растерялись.

— Что с ней?

— К могиле приехали. Выходить надо.

Автобус остановился. Все вышли, и мы тоже. Над бушующей рекой была могила, а возле нее столик. На нем бутылки араки, яблоки, лепешки, сигареты и даже спички.

Наш шофер сказал поминальную речь. Люди выпили. Потом поставили на столик новые бутылки и поехали снова вниз.

Град камней по крыше — мы невольно пригнули головы.

— Обвалы скоро, — пояснил наш веселый сосед.— Тогда убьет. Обзателно. У нас самая плохая дорога. Люди падали в Ингури.

— Кто-нибудь спасся?

— Нет. Но мы всегда ищем. Пока не нашли, думаем — живет. Так нельзя, надо хоронить. Всех нашли... Кроме трех.

«Кроме трех, — подумала я. — А сколько же их было?»

Вдруг засигналил шофер встречного грузовика. Поговорив с ним, наш стал разворачивать автобусик над бездной.

— Что он делает? Куда он?

— Обвал впереди. Обратно едем, в Местию.

— Ну уж нет. Мы выйдем здесь.

— Куда? Гляди, темнеет. Лес вокруг, скалы.

— Все равно. Обратно мы не можем. Нам. все равно.

И они уехали. А мы остались и тихо побрели вперед. Вдруг, как в сказке, нас догнал старый дребезжащий «газик».

И был дождь, и были камни на дороге, и быстро наступила темнота. Свет фар то упирался в скалы, то повисал над пропастью, куда неудержимо скользили колеса «газика». Но было и удивительное искусство шофера, который решительно сказал нам, что он просто обязан доехать живым, так как у него четверо детей.

Проехав так километров двадцать, мы уперлись в обвал, тяжелой глыбой лежащий на дороге и уходящий, как поток лавы, вниз, во мрак, где ревела Ингури.

— Стоп! — сам себе подал команду шофер. — Назад, Роман, давай.

И тут нас нагнал грузовик, остановился, и из него выскочил водитель с золотой кудрявой головой.

— Дальше не проехать? Тогда здесь ночевать будем. А у меня тормоза ослабли. На газе держу. Хорошо, что вниз, а не вверх, — весело и быстро сообщил он нам.

Его светлая голова замелькала в темноте — и, пожалуйста! костер уже пылал на дороге. Обменявшись несколькими фразами по-грузински, оба шофера вдруг нырнули в «газик», развернули его так, что камни из-под колес полетели в Ингури, и пропали во мраке.

— Адские водители! — усмехнулись мы им вслед и отправились искать на дороге хоть какие-нибудь щепки для костра.

Они вернулись целыми и невредимыми, наши шоферы. Роман нес узелок с лепешками, а в объятиях Кудрявого-без-тормозов покоился кувшин.

До утра в ущелье звенели песни. Пятна розового света плясали по скалам, бесстрашно взбегая вверх и смешиваясь с обрывками туч, прыгали по дороге и проваливались в черную пропасть. Хорошо, что ко всему этому веселью не присоединилась еще и гроза, чтобы окончательно обрушить дорогу.

На рассвете оба шофера проводили нас до обвала, потому что мы решили брать его штурмом — жить за облаками до самой весны у нас не было возможности.

Он еще шел, этот обвал. Сверху катились камни, и, шурша, сползала земля. Поглядев на это, Кудрявый-без-тормозов решил:

— Ждать надо!

— Долго?

— Дня три. Обвал должен стоять. Сейчас нельзя трогать.

— Ну уж нет! Полезем потихоньку?

— Попробуем. Спасибо, друзья, до свиданья.

Внизу, на равнине, нам сказали, что дорога из Местии действительно самая опасная здесь. И подумалось: неужели нельзя сделать ее менее опасной? Ведь это единственная артерия наземной связи между Сванетией и всем прочим миром...

А недавно мы получили из Тбилиси письмо.В нем говорилось, что археологи решили перевезти найденный нами валун в музей Местии.

Н. Р. Гусева

(обратно)

Талашкинская скрыня

В 18 километрах от Смоленска стоит небольшое село Талашкино. Автобус идет туда по Рославльскому шоссе, затем сворачивает на вековую липовую аллею, которая соединяет тракт с бывшей усадьбой княгини Марии Клавдиевны Тенишевой. От усадьбы идет тропинка — вначале по желто-зеленому некошеному лугу, затем она незаметно поднимается на пригорок и исчезает в черненой белизне берез... И на склоне этого пригорка, утопая в зарослях медуницы, левкоев и ромашек, стоит развеселый теремок на высоком каменном цоколе словно избушка на курьих ножках. Теремок — творение выдающегося русского художника Сергея Васильевича Малютина, которого называли «Бояном русской сказки». И так же, как сказка, теремок поражает удивительной смесью фантастики и обыденного: будто из глубины веков поднимаются образы никогда не виданные, но знакомые с детства.

Расписные двери открывают небольшую комнату, где под музейным стеклом висят мягкого и незатейливого рисунка рубахи, полотенца, платья; рядом — коллекция кружев, которые тонкостью работы, по единодушному мнению знатоков, не уступают лучшим французским образцам.

В следующей комнате, прямо посредине, фейерверком росписи и красок сверкают сани, Своею легкостью и изяществом они успешно соперничают с миниатюрными резными полочками. Здесь же деревянные ковши и кованые лари, дубовые столы, печи и керамика.

И столько здесь давно забытых красок, древних, причудливо сплетенных линий, так сочен и силен древнерусский орнамент, орнамент царства природы, где все — звери, птицы, цветы и камни — как бы переплелось в едином хаотическом порыве творящего свой рисунок язычника, что трудно поверить: выставленные в теремке изделия — это всего лишь талантливо выполненная подделка под старину. Хотя вообще-то слово «подделка» в привычном, обыденном значении тут вряд ли подходит. Уместнее здесь привести слова Н. К. Рериха, как бы определяющие тот замысел, что материализовался в произведениях искусства, собранных в талашкинском теремке: «...Творит народ вновь обдуманные предметы... Снова вспоминаются заветы дедов и красота и прочность старинной работы».

У истоков этого замысла стояла Мария Клавдиевна Тенишева. В Смоленском областном музее хранится письмо Тенишевой к В. Васнецову, которое начинается так: «Мои талашкинские мастерские есть проба искусства русского. Ежели бы искусство это достигло совершенства, оно стало бы общемировым...»

В самом духе этого письма — тоска по патриархальности. В нем идея, которой жила Тенишева: возвратить Россию в древнюю сказку.

Человек широкого европейского образования, Тенишева организовывает в Талашкине народные мастерские: столярную, керамическую, ткацкую, кружевную, вышивальную, гончарную. Руководили этими мастерскими и работали в них такие выдающиеся мастера, как Е. Д. Поленов и С. В. Малютин, В. М. Васнецов и В. А. Серов, М. В. Нестеров и К. А. Коровин, М. А. Врубель и Н. К. Рерих...

Изделия талашкинских мастерских становятся хорошо известными в России. Тенишева, у которой деловитость не уступала вкусу, превратила Талашкино в промышленное предприятие. И в 1901 году в Москве на углу Петровки и Столешникова переулка появляется специализированный магазин «Родник», где выставляются самые разнообразные предметы крестьянского обихода: плетеные корзины и рамки, яркие игрушки, расписные балалайки, многоцветные сани и дуги, расшитые пояса, скатерти, подушки, блузки.

Товары в магазине не залеживались, заказы шли постоянно. Наиболее ходкими были поделки по народно-бытовым и былинно-сказочным мотивам. Часто покупатели просили повторить то или иное изделие, но, к чести Тенишевой, не известно ни одного случая, чтобы она пошла на это. Тенишева боялась, что повторение приведет к штампу, шаблону и в конечном счете к утере творческого духа и вырождению мастерских.

Волею и вкусом хозяйки Талашкино набирало силу. «В Талашкине, — писал художник С. Маковский, — удалось возродить все великолепие былой действительности и в связи с ним все, что бессознательно создало наше крестьянство в долгую пору земледельческого варварства и чем продолжает жить во многих местностях доныне: ...фантастические образы эпоса, бесчисленные особенности бытовых черт... народа, его декоративный вкус, его веру, его символику, и можно с уверенностью сказать, что никогда еще наше «городское» творчество не соприкасалось так близко с примитивным мужицким искусством, развивавшимся в течение стольких столетий в тиши деревень, среди непроглядных полей, непроходимых болот и лесов».

Тенишева пыталась вдохнуть жизнь в эту патриархальную симфонию, ноты которой — расписные балалайки, резные складни, шитье уборов и кружево узоров — казались утерянными. И она искала их по всей России. В сопровождении известного знатока старинных промыслов И. Ф. Барщевского она предприняла длительное археолого-этнографическое путешествие, собирая вышивки и ткани, кружева и резьбу, древние ковши и одежду, рукописи, керамику. «Для искусства народ... великая стихия, таящая в себе богатство веков», — скажет Тенишева позже.

Так было положено начало одной из богатейших национальных коллекций. 20 июня 1898 года Тенишева выставляет свое собрание — свыше шести тысяч экспонатов — для всеобщего обозрения.

Чего только не было в «Талашкинской скрыне» — так Тенишева назвала свой музей. Новгородская резьба по дереву XV века, кубки, ковши и ларцы X—XII веков, коллекция царских врат и домашняя утварь, одежда, ткани, гончарные изделия и картины русских художников, антика и фарфор, наличники, куклы, сани, дуги и серебро, клавикорды 1785 и 1791 годов, старинные иконы, евангелия и рукописи Древней Руси, грамоты царей Федора и Алексея Михайловича, письма Елизаветы Петровны, гобелены, ювелирные изделия и украшения русских изб.

«Талашкинская скрыня» разрасталась неудержимо, и Тенишева принимает решение перевести экспонаты в Смоленск. Не добившись от властей места для строительства музея, Тенишева обращается за помощью к частным лицам. Ее выручает давнишняя ее подруга Киту — княгиня Е. К. Святополк-Четвертинская. Она предлагает для музея место в своем городском землевладении у Рославльского тракта.

Открытие музея состоялось в неспокойные дни 1905 года. И едва Тенишева переезжает в Смоленск, как там начались погромы. Коснулись они и музея: княгиню обвинили в кощунственном отношении к церкви. И вот однажды под крики: «Разгромим гнездо еретицы!», «Спасем святыни от языческого надругательства!» — толпа, подстрекаемая черносотенцами, бросилась громить здание.

Напуганная Тенишева обратилась за помощью к губернатору. Его решение было кратким и предельно полицмейстерским: «Музей — дело частное, передать на попечение владелицы охрану, а для обозрения закрыть». («И вообще, уважаемая княгиня Мария Клавдиевна, — заявил губернатор, — уезжайте-ка лучше из России. Переждите эту бурю где-нибудь за границей, а там, когда вернетесь, поговорим о вашем музее».)

И Тенишева, забрав наиболее ценные экспонаты, уезжает во Францию. Ее мастерские, где она выставляет лучшее из смоленского музея, сразу же становятся местом паломничества парижан. А после посещения французским министром культуры Брианом Тенишева получает возможность выставить свою коллекцию в Лувре, на Всемирной выставке.

Отзывы о талашкинских экспонатах были самыми восторженными. Тенишевой предлагали за всю коллекцию свыше полутора миллионов рублей. Но в 1908 году она возвращает ее в Россию.

Тенишева пытается передать свой музей городу. Но власти и на этот раз отвечают отказом. Тогда в приватном порядке она обращается к различным учреждениям, в том числе к Археологическому институту. Условия Тенишевой следующие: музей обязательно остается в Смоленске, она оставляет за собой право пополнения коллекции и обязуется содержать музей.

Московское отделение Археологического института принимает предложение Тенишевой. И 30 мая 1911 года происходит торжественная передача этого уникального историко-этнографического собрания. М. К. Тенишева избирается председателем музейного совета.

Маковский писал: «Теремок — просторная двухэтажная изба со сложенным из кирпича основанием; она стоит на пологом холме, верстах в двух от усадьбы имения, огороженная частоколом; деревянные затейно-резные ворота указывают путь к навесному крыльцу. Кругом редкий ельник и стройные нежно-белые стволы берез, внизу открываются дали изрытых оврагами полей. И веет древней сказочной былью от этого уголка. Черепичная крыша красивыми шатрами высоко поднимается над узорчатыми наличниками окон, расписными во многие цвета; словно фантастические ожерелья, пестрят на темных бревнах разнокрасочные орнаменты, карнизы, барельефы, завитки чудовищных цветов, странные лебеди с распушенными хвостами, лубочные солнца, волнистые нити всевозможных кружков, полосок, звезд, квадратов. Некоторые детали восхищают своей неожиданностью, живописной простотой, смелым своеобразием композиции. У них чувствуется особая, берендеевская красота, что-то донельзя восточнославянское, замысловатое, варварское и уютное».

...Древняя сказочная быль! Чудо, будто сотканное из света и звука. Да, Тенишева приложила немало сил, чтобы сохранить древнее искусство. Но, пытаясь возродить его, она забыла о той реальной жизни, что скрылась за его солнечной пестротой.

Жемчужина вырастает только в живом теле раковины. И здесь вспоминаются слова одного исследователя народного искусства: «Можно подсчитать аллитерации в народных пословицах, классифицировать метафоры, взять на учет число гласных и согласных в величальной песне — все это, несомненно, обогатит... наше познание народного творчества; но если не знать мужицкого жизнеоборота, если не знать роли сохи... то мы будем в народном творчестве знать только шелуху его, а до ядра не доберемся...» Иными словами, понятие «культура» скрывает деятельность не только духовного порядка. За ней стоит жизнь, давшая начало всем этим формам, — сложная, трудовая, многоплановая и многообразная. Рассмотрим хотя бы древнерусский орнамент. Академик Б. А. Рыбаков говорил: «Разглядывая затейливые узоры, мы редко задумываемся над их символикой, редко ищем в орнаменте смысл. Нам часто кажется, что нет более бездумной, легкой и бессодержательной области искусства, чем орнамент. А между тем в народном орнаменте, как в древних письменах, отложилась тысячелетняя мудрость народа) зачатки его мировоззрения и первые попытки человека воздействовать на таинственные для него силы природы средствами искусства».

Человек вырезал на доске дугу или просто вогнутую линию, и все понимали, что это символическое обозначение радуги — вестницы победы над холодной снежной зимой, которая представлялась пращурам владычеством враждебных людям сил. Радуга, согласно мифам древних славян, устанавливала согласие между матерью-землей и небом, и от их союза зависели жизнь, урожай и благоденствие.

Каждый завиток, кружок-розетка, цветок, лист, изображение фантастического животного имели свой магический смысл.

Это были символы, которые описывали мир в понятиях эпохи. Общественное сознание в таком виде отражало общественное бытие. За поэзией древнеиндийских гимнов и за текстами библии, за всеми религиями мира скрыта одна и та же суть: управление жизнью общества. Символика народных орнаментов, охранительная роспись домов также являлись материализацией тех ритуалов, которыми регулировался мир предков. Это было именно той формой культуры, которая давала людям ощущение душевной полноты и могущества.

Тысячелетия не приносили существенных изменений в земледельчестве. Но едва началось расслоение деревни, ее ломка, как эти символы стали утрачивать

свое значение. Сохранялась лишь смутная память об их благотворной силе. Даже до Тенишевой они дошли на пределе своего существования — такие же реликты, как и все многочисленные кустарные атрибуты старой деревни с ее натуральным хозяйством. Судьба языческих символов оказалась сродни русской сказке — красивой, романтичной, но умирающей.

Появились железные дороги и фабрики, крестьянин отрывается от земли и патриархального затишья. Патриархальное искусство теряет почву, которая способствовала сохранению древнейших представлений. Это искусство отмирало и забывалось, как покрывается пылью ненужная в хозяйстве вещь.

Именно в этот период и «забили» абрамцевский и талашкинский «родники» стилизованного под древнерусское искусства. «Забили» они не случайно. Разорение деревни, проникновение в патриархальную общину капиталистических отношений сопровождались мучительными явлениями. Значительная часть крестьянства была обречена на разорение, на вымирание. Причины разрушения многовекового уклада осознавались не всеми. Было лишь ясно одно — беда идет из города; неудивительно, что седая старина казалась для многих ковчегом Ноя. Но история завершала свою очередную спираль и в этом поступательном движении пришла к утверждению прошлого — уже только лишь как наследства.

...Дом, где княгиня Тенишева провела последние годы своей жизни, находится под Парижем, в местечке Селль-Сен-Клу близ Буживаля. Тенишева поселилась здесь после того, как в России совершилась Октябрьская революция, которую Тенишева не приняла. Даже десять лет спустя она не смогла понять, что только освобожденный народ может заниматься изучением своего наследия.

Поселившись в Селль-Сен-Клу, М. К. Тенишева продолжала истово заниматься тем, чему отдала всю свою жизнь. Но — и это закономерно — ничего нового, интересного создано так и не было. Изделия «подпарижского Талашкина выглядели манерными, лишь в деталях сохраняя связь с подлинно народными мотивами.

«Сейчас здесь, под Парижем, — писал один из французских еженедельников, — всего лишь слабая тень того, что было там тогда, да и тень ли даже? Только воспоминание, всего лишь слабое материальное напоминание». А вскоре оторванное от родной почвы и переставшее создавать оригинальные произведения «малое Талашкино» совсем захирело.

...14 апреля 1928 года Мария Клавдиевна Тенишева скончалась. Ее могила находится на местном кладбище. Над ней воздвигнут надгробный камень, украшенный стилизованным под древнерусский орнаментом...

К. Константинов

(обратно)

На фарватере Читтагонга

В марте прошлого года, во время пребывания в Советском Союзе, премьер-министр Республики Бангладеш Муджибур Рахман обратился к правительству СССР с просьбой направить в устье Карнапхули экспедицию, которая разминировала бы подступы к порту Читтагонг, очистила фарватер реки от потопленных во время воины 1971 года судов.

Недавно в Москве в объединении «Совсудоподъем» Минморфлота СССР наш корреспондент встретился с капитаном одного из судов экспедиции.

В Бенгальский залив «Атлас» вошел двадцать шестого апреля 1972 года. По выходе из Владивостока на судне имелись данные фарватера, по которому «Атлас» мог пройти в порт Читтагонг, но за четверо суток до подхода к заливу были получены координаты нового фарватера. Поправка объяснялась тем, что перед приходом «Атласа» по пути в порт подорвался на мине пароход какой-то иностранной компании.

...Летом 67-го года в проливе Лаперуза, севернее мыса Анива, рыболовный траулер КНДР в тумане сел на рифы. На помощь потерпевшему из порта Корсаков вышел спасатель «Атлас». Из-за штормовой погоды снятие корейского «рыбака» могло задержаться, и я решил, что, если срочно вылечу, увижу спасательную операцию. Через сутки я был на Сахалине, но «рыбака» уже сняли с рифов и отбуксировали в Холмск. Спасенное судно я увидел в Холмске, поднятое на слип, с несколькими пробоинами в корпусе. «Атлас», выкрашенный в черный цвет, с большими буквами во всю высоту борта: «СПАСАТЕЛЬ», стоял у причала. Прошло шесть лет, и теперь состоялась моя вторая встреча, правда, на этот раз с капитаном «Атласа» Знотиным Альбертом Андреевичем. В 65-м году Знотин ушел со спасателя старшим помощником, в 71-м году вернулся на «Атлас» капитаном, а через год вошел в Бенгальский залив.

...— К границе минного района мы подошли в пять утра, — рассказывает Альберт Андреевич. — Нас обогнал индийский пароход и вдруг в начале шестого дал радиограмму: «Всем судам в Бенгальском заливе: координаты... обнаружен плавающий предмет диаметром около 18 дюймов, похожий на мину. Прошу соблюдать осторожность. Капитан». Чуть брезжил рассвет. Я усилил вахту, поставил впередсмотрящих на баке, на верхнем мостике. Произвели герметизацию всех отсеков. Сняли электропитание в носовых отсеках, чтобы в случае взрыва не произошло замыкания и не возник пожар. В Бенгальском заливе я впервые. Атмосфера чужая плюс постоянное ощущение тревоги... Низкая облачность, тихо полыхают молнии. Свет видишь, а звука нет. Мы находились в районе образования циклонов, но барограф не показывал отклонения от нормального давления ни на один миллибар. Наверное, не успевал реагировать — настолько молниеносно происходили изменения в атмосфере. Начали прочесывать фарватер галсами и вдруг наткнулись на буй, сорванный, очевидно, приливно-отливным течением. Когда убедились, что других плавающих предметов нет, сообщили капитану порта Читтагонг, что буй оказался не на штатном месте, и встали на якорь в тридцати милях от порта в ожидании лоцмана. Бросив якорь, почувствовали такую усталость, будто несколько суток шли по минным полям. Я прилег на диван. Через двадцать минут вахтенный доложил, что резко усилился ветер. Потравили якорную цепь и привели машины в постоянную готовность. Через десять минут ветер — он дул в сторону берега — достиг ураганной силы. Сплошной стеной полил дождь. Чтобы не быть выброшенными на берег, как-то удержать дрейф и снять напряжение с якоря, мы постоянно подрабатывали машинами. Отдавать второй якорь было рискованно: при такой пляске они могли запутаться.

— Почему же вы не снялись с якоря и не ушли штормовать в открытое море?

— Уходить было опасно, кругом мины, а нас дрейфовало... Штормило недолго, минут тридцать, а затем погода резко изменилась к штилю. Это прошел первый фронт циклона, и прошел, очевидно, через нас. Мы стали готовиться ко второму. Но второй пришел через двадцать минут и оказался слабее первого, всего десять баллов, а затем ослаб до четырех-пяти. Но мы поняли, что спать в этих водах нам не придется.

— Первым бенгальцем, которого вы встретили, конечно же, был лоцман?

— Нет, пришли наши парни, которые уже проходили фарватер до порта. С лоцманом мы познакомились позже. Было странно входить в иностранный порт без оформления судовых документов, без осмотра судна таможенными и карантинными властями...

Подобное отношение со стороны бенгальцев можно было расценивать как знак большого доверия к советским морякам. Обстоятельства складывались так, что помощь в Бангладеш могла поступать только по большой океанской воде в порт Читтагонг, расположенный в устье реки Карнапхули. Но порт был наглухо закрыт минными полями и затонувшими судами. Не желая рисковать, иностранные судовые компании отказывались от рейсов в Читтагонг. К приходу «Атласа» тральщики, спасательные буксиры, водолазные боты, суда вспомогательного флота — советская экспедиция Военно-Морского Флота и объединения «Совсудоподъем» — были уже в сборе и сразу принялись за дело. Залечивали раны кораблей, разбитых снарядами, но оставшихся на плаву. Заделывали пробоины, откачивали трюмы и отбуксировывали эти суда за пределы порта. Тральщики очистили подступы к Читтагонгу от мин и проложили фарватер шириной три мили. Для страны с населением в семьдесят пять миллионов вновь открылись морские ворота. Ожил порт, куда снова прокладывают курс корабли многих стран. В республику идет хлеб, медикаменты, одежда, промышленные грузы.

«Атласу» предстояло начать с подъема судна «Сонартари», затонувшего в излучине реки и закрывавшего доступ в порт крупным кораблям. Это был объект номер один. Водолазов ожидала совершенно незнакомая подводная среда: на глубине температура 30—32 градуса, нулевая видимость — многочисленные рукава реки ежедневно выносят в акваторию порта тысячи тонн ила. Плюс сильные приливно-отливные течения. На поверхности жара, туман. И словно в подтверждение этого капитан высыпал на стол горсть потемневших монет.

— Воздух был плотный, липкий, хоть ножом разрезай, — сказал капитан. — А эти монеты лежали у меня в кармане форменного парадного костюма в каюте.

Я решил, что Альберт Андреевич, отвлекаясь от темы, хочет рассказать мне о древних монетах, найденных кем-то при раскопках. Но он спокойно заметил:

— Наши медяки. Климат сделал их похожими на древность.

Сразу, при первом же погружении водолазов, на «Атласе» поняли, что ребята смогут работать под водой только во время смены приливно-отливного течения, при так называемой «стоп-воде». Но в устье реки Карнапхули «стоп-вода» — понятие относительное. За какие-нибудь три-четыре часа вода в реке падает на несколько метров и еще с большей скоростью возвращается из Бенгальского залива обратно. Практически здесь стоячей воды не бывает. И если уж водолазам трудно на глубине — все время сносит течением, — каково же судну, стоящему на якоре? Ведь ему угрожает постоянный дрейф, а рядом потопленные объекты...

— Были происшествия?

— Однажды. Это случилось в первые дни. Мы только открывали для себя особенности реки... К вечеру, при отливе, мы наконец встали на якорь в стороне от затопленного «Сонартари». Вообще-то стоянка не внушала доверия: сильное течение, справа стена берега, слева потопленное судно, грунт — ил... Я пошел в душ и вдруг увидел, что стекающая с меня вода не уходит в сток. Значит, крен на правый борт. Я подумал: нужно предупредить механиков, чтобы выровняли крен. Делается это просто: перекачивается балласт с одного борта на другой. Слышу, по судну объявлена тревога: «Человек за бортом». Мокрый, выскакиваю на палубу и вижу, что под скулой правого борта стоит накренившаяся джонка, а на кормовом правом конце висит человек. Второй бегает у нас по палубе и что-то лопочет. С помощью выброски и круга вытащили бенгальца из воды, и тут я заметил, что крен увеличился. Понимаю, что сели кормовой скулой на борт лежащего под водой «Сонартари». Что делать? Готовить машину, чтобы при работе двигателей сойти? Рискованно. Можно поломать и винт и руль. Но в чем же причина, почему «Атлас» оказался над «Сонартари»? Когда мы встали рядом с потопленным судном, я лично вместе с третьим штурманом замерил лотом расстояние между судами. Было три-четыре метра. Видимо, при сильном отливном течении пополз левый якорь, и нас снесло... Крен увеличился до четырнадцати градусов. Корабельный инженер Анатолий Груздьев доложил, что при потере осадки в три метра, то есть когда вода при отливе уйдет до трех метров, «Атлас» будет иметь крен в шестьдесят градусов. Отливное течение усиливается, оставаться и ждать — дело рискованное. До полного отлива оставалось два часа, и я принял решение: лучше стягиваться на якоре и поломать винт и руль, чем опрокинуться и затонуть. Подтянулись на якоре, соскользнули с лежащего на дне судна, провернули работой машины винт, проверили руль — все цело и невредимо.

— А почему джонка оказалась у правого борта «Атласа» с выброшенным человеком?

— В темноте он врезался в наши якорные цепи. Мы завели дополнительные якоря, чтобы тверже стоять на месте, начали обследовать «Сонартари» и, естественно, зажгли огни, обозначающие, что судно занимается подводными работами. Значит, к нам подходить нельзя. Но куда там. У самого борта «Атласа» снуют лодчонки-сампаны, мальчишки кричат о бакшише, ходят под носом джонки и не обращают внимания на предупреждающие огни. Пришлось даже освещать воду прожекторами.

Затонувшее судно — все равно что кот в мешке: не знаешь его архитектуры, характера постройки... Для того чтобы поднять «Сонартари», надо было тщательно изучить его: как лежит, есть ли пробоины, загружено ли судно и чем: снарядами, бомбами, хлебом? Как пройти или проползти в машинное отделение, в трюм? Водолазам приходилось работать на ощупь, почти вслепую, и каждый докладывал по-своему.

— Наверное, как ни было трудно, но в конце концов вы привыкли к этим условиям...

— Да... Но есть вещи, к которым невозможно привыкнуть. Например, пока человек находится на глубине, меня не отпускала тревога... Однажды водолазы обнаружили в рулевой рубке котел. Фантастика. Но, когда наконец срезали надстройку и подняли наверх, выяснилось, что верхняя палуба — потолок рубки — сильно прогнулась. Нащупав на выпуклой поверхности заклепки, которые потом оказались просто коррозийными точками, они решили, что наткнулись на котел. Конфуз, конечно, но, учитывая условия, ребят можно было понять. Иногда под водой, в темноте, они, осматривая, например, корму затонувшего судна, рисовали разные картины... Позже пришлось каждого прикрепить к определенному узлу обследуемого судна. Допустим, снимаем горловину танка. Если работу с этим блоком начал водолаз N, он ее и заканчивал. Ему достаточно было нескольких погружений, чтобы свободно ориентироваться. Постепенно общая картина лежащего на дне судна вырисовывалась. Водолазы снова и снова уходили под воду, и по их скупым рассказам наносились на планшеты линии, узлы, обозначались контуры судна, формы. Обследовав «Сонартари» от кормы до носа, мы выяснили, что есть пробоины и трюмы загружены не рисом, как нас информировали, а забиты илом. Стало ясно, что ничем иным как понтонами судно поднимать нельзя.

— Вероятно, к этому времени у вас уже сложились отношения с бенгальцами? Я имею в виду портовые власти. Они чем-то могли вам помочь...

— В основном они нас только благодарили. Ну и помогали, конечно, как могли. Нас, например, обслуживал маленький танкер, доставлявший пресную воду. Капитана мы называли «водолеем». Чудаковатый был человек. Наших ребят он приводил в восторг тем, что брился на палубе лезвием без бритвенного прибора. А второй бенгалец, когда бы к нам ни пришел «водовоз», всегда тер на палубе о каменную плиту перец. Капитан был высокий худой человек с красновато-коричневыми прокуренными зубами... С водой временами бывало туго. Мы спрашиваем его: «Сколько тонн собираешься дать?» Он отвечал: «Тебе дам столько, сколько понадобится».

Мне показалось, что бенгалец чем-то другим был симпатичен Альберту Андреевичу, и я спросил его об этом.

— Да... Мне он нравился тем, что отлично швартуется. От «Атласа» уходили сплошные швартовые тросы и якорные цепи, и ему надо было всякий раз как-то вписаться к моему борту. И он делал это блестяще.

А однажды пришел к нам на судно лоцман — его звали Мабуб — и принес модель «Сонартари» как раз в тот момент, когда мы закончили обследование и начали подготовительные работы для подъёма. Его никто не просил об этом. Просто, когда наш инженер Груздьев торопил хозяев порта с чертежами затонувшего «Сонартари», лоцман присутствовал при этом. И, желая как-то помочь, выстругал из брусочка дерева модель, восстановив по памяти все судно с надстройками — вероятно, не раз проводил «Сонартари» в порт. Но принес он модель в то время, когда я спал. Будить меня не стал и передал ее Груздьеву. Встретились мы с лоцманом Мабубом через год. Правда, один раз он проходил на лоцманском катере мимо «Атласа» и крикнул по-русски: «Здравствуйте!»

— Почему же он не разбудил вас?

— Потому что он моряк, — ответил капитан и задумался, словно припоминая: — Лет около сорока, смуглый, короткая, с проседью стрижка, усы и борода тоже коротко подстрижены. Когда через год мы познакомились ближе, я не раз отмечал, что он бодр и крепок, и только когда спросишь о семье — глаза становятся грустными. Семья лоцмана осталась в Карачи, в Западном Пакистане. И еще он сожалел о том, что раньше не изучал русского языка и не вникал в дела судоподъема...

Отношения в чужой стране выстраиваются по-разному.

Смотрят со стороны, как работают гости, или гости наблюдают, как трудятся хозяева. Лоцман видел советских моряков и их работу и без лишних слов помог, выстругав модель.

Обычно весь подводный процесс работы разыгрывается и обговаривается на палубе. На модели уточняли, как завести тот или иной конец, ставить понтоны, как отдраить или задраить горловину. Это похоже на репетицию. Для того чтобы выполнить одночасовую работу под водой, на палубе «проигрывали» 35 часов. Позже, когда «Атлас» получил задание поднять затонувший танкер «Махтаб Джавед-2», капитан Знотин вырезал макет судна из пенопласта, и снова начались «репетиции». Прежде чем поднять «Джавед», его надо было сначала повернуть кверху днищем, срезав предварительно мачты, надстройки, шлюпбалки. Чтобы наглядно на палубе «Атласа» проделать все эти операции, надстройки, мачты, в общем, все, что нужно было срезать под водой, он клеил на макете резиновым клеем, чтобы легко было их отрывать.

— Альберт Андреевич, наверное, после «Джаведа» вы уже сами могли принимать заказы на изготовление моделей?

— Так и было, — улыбнулся капитан. — Мне заказали макет сухогрузного парохода «Сурма» водоизмещением 1400 тонн, который тоже предстояло поднять нашей экспедиции.

Мне казалось странным, что долгое время ни капитан «Атласа», ни главный лоцман Читтагонга не искали встреч. Да и Альберт Андреевич, зная о его симпатиях к нашим морякам, не поинтересовался им.

— Мы занимались делом...— сухо ответил он, как бы подчеркивая, что эмоциям там места не было. — Стояли посреди реки и работали. За пятнадцать месяцев на берегу я был всего два раза: первый раз, когда «Атлас» пришел в порт, а второй — через год. А с лоцманом Мабубом мы познакомились только в апреле семьдесят третьего, когда подняли «Джавед».

Поднятое судно надо было отвести на береговую отмель. Построились в цепочку и пошли. Первым шел буксировщик «Изылметьев», за ним «Атлас», дальше килектор — судно вспомогательного флота, которое подняло корму перевернутого «Джаведа» и держало на плаву. Замыкал цепочку морской буксир, удерживающий нос танкера. Лоцман Мабуб прибыл на «Атлас» и крепко пожал мне руку.

«Я вас давно знаю, — сказал он. — Когда я заходил, вы спали. На вас был синий спортивный костюм, и усов еще не было».

Обычно стоит лоцману подняться на судно, как капитан отходит в сторону, и командует проводкой судна лоцман. Но Мабуб стоял в стороне и наблюдал за моими действиями. «Атласу» необходимо было подойти вплотную к берегу, насколько позволяла осадка. Это дало бы возможность развернуть килектор с «Джаведом» на береговую отмель. Но впереди, недалеко от района выброски танкера, выступал пирс. Создавалась опасность: подойдя близко к берегу, «Атлас» мог не успеть вывернуться, не успеть срезать угол между берегом и пирсом. Чтобы совершить этот маневр, я накануне выходил на мотоботе, промерял глубины у берега и теперь знал: пройти можно, только надо точно рассчитать свои действия... Штурман стоит на эхолоте. Глубины под нами все меньше и меньше. Мабуб перевесился через крыло мостика и следит за береговыми ориентирами. Не доходя пирса на длину своего корпуса, резко перекладываю руль лево на борт. Корма «Атласа» сразу же пошла к берегу. Поняв, что сейчас «Атлас» может зацепить винтом береговую отмель, резко перекладываю руль право на борт. «Атлас» начал выравниваться, и, когда встал параллельно берегу, переложил руль прямо, и судно проскочило буквально в полуметре от угла пирса. Мабуб облегченно вздохнул:

— Very fine, captain! Very well! Чистая работа, капитан!

Около двух лет наши люди находятся в порту Читтагонг. Работы продолжаются. Дел у советской экспедиции еще много.

Н. Сафиев, наш спец. корр.

(обратно)

Мишель Пессель: «Создать приключение»

В возрасте девятнадцати лет студент Сорбонны Мишель Пессель был послан в Соединенные Штаты изучать науку управления в Школе бизнеса при Гарвардском университете. Сейчас, когда Песселю тридцать пять, он широко известен на родине, во Франции, и за границей как путешественник, этнограф, историк. Он автор нескольких книг, посвященных Гималаям и Мексике; эти работы были высоко оценены литературной общественностью Франции, удостоены премий «Веритэ» и «Кастекс». Очерки Мишеля Песселя неоднократно печатались в «Вокруг счета» и других советских журналах.

Недавно путешественник-ученый беседовал с корреспондентом одного из парижских еженедельников. Отвечая на вопрос, чем были вызваны неожиданные повороты в его занятиях, Мишель Пессель сказал:

— Подростком, в лицее, я увлекался множеством вещей, как, впрочем, большинство моих сверстников. Но твердое решение не замыкаться внутри определенной карьеры, не останавливаться в выборе, не следовать, а открывать, пришло позднее. Вначале это была математика, потом, в Гарвардской школе бизнеса, — экономика. Но год спустя, проработав тысячу досье разных фирм, я понял, что не смогу посвятить себя работе в офисе. Тем более что тогда же я познакомился с удивительными людьми — археологами. Отправившись с экспедицией в Мексику, я совершенно случайно оказался на полуострове Юкатан в районе Кинтана-Роо. Сорок два дня мне пришлось выбираться из джунглей. Меня кормили из милосердия индейцы, прямые потомки древних майя. Во время скитаний я натолкнулся на четырнадцать неизвестных ранее захоронений, это был целый фантастический город мертвых с пирамидами и храмами.

— Но это редкая удача.

— Как сказать... Два года спустя я вновь поехал в Кинтана-Роо во главе археологической экспедиции и написал об этом книгу, которую перевели на восемь языков, в том числе на русский (1 М. Пессель, Затерянный мир Кинтана-Роо. М., изд-во «Мысль», 1969.). Мне исполнилось тогда двадцать три года, и я был преисполнен решимости специализироваться в археологии. Но получилось иначе. Из Мексики в Европу мы отправились с женой через океан на паруснике, а в следующем году я попал в Непал, где мне стало ясно: на свете нет ничего интереснее Гималаев.

— Внешне это как-то отдает дилетантством...

— Нет, я терпеть не могу верхоглядства. Мое стремление — заниматься все время новым, но заниматься основательно. Переключившись на Гималаи, я выучил тибетский язык, в 1968 году защитил в Сорбонне докторскую диссертацию о непальском княжестве Мустанг. Я восемь раз ездил в Гималаи, прошел пешком весь Мустанг, чьи жители не знают колеса и не ведают, что Земля круглая. После книги о Мустанге король Бутана — соседнего гималайского государства — пригласил меня написать книгу и о его стране...

Путешествие — это вовсе не километры расстояний. Это прежде всего человеческие контакты. В горах у меня остались верные друзья; я говорил на их языке, жил их заботами.

Многие путешествуют для того, чтобы отыскать за тридевять земель то, чего не находят вокруг себя. Они погружаются с головой в экзотику, потому что оказались не приспособленными к своему собственному окружению. Они возвращаются в Европу большими буддистами, чем сами буддисты, с горячечной идеей обратить в свою веру окружающих. Я не из таких. Путешествие для меня не бегство, а движение к цели.

— Какой именно?

— Это может показаться смешным, но моя цель — осуществление детских грез... Превращение мечты в действительность — это вопрос воли. Скажем, я мечтал в детстве оказаться в средневековье. И нашел его посреди XX столетия. Я шагал по дорогам Бутана с королевским эдиктом в руке. При приближении нашего каравана во всех крепостях королевства били в барабан и опускали подвесной мост. Все это, заметьте, в 1968 году.

В детстве мне грезилось, что я оказался на заре авиации и лечу вместе с Блерио и Сент-Экзюпери. Я опоздал, скажете вы. Нет, и сегодня возможны подобные предприятия: я прошел по гималайским речкам на аэроглиссере 1800 километров, поднявшись из долины Инда до подножия Аннапурны. До нас этого никто не делал. Впечатление фантастическое! Я думаю, наше начинание откроет новые горизонты перед путешественниками. До сих пор в горы отправлялись только пешком, на мулах или на яках. Освоение аэроглиссера означает, что голубые жилки на картах — горные речки, несудоходные в 60 случаях из ста, — могут стать не сегодня-завтра торными дорогами.

На эту экспедицию с аэроглиссером целиком ушли все гонорары за книги. Плюс долг: не нашлось ни одного безумца, рискнувшего финансировать подобную авантюру. Но о своих походах я никогда не думал как о рентабельных предприятиях. Я не ставил себе целью зарабатывать деньги. Хотя, что говорить, искушение велико, ведь прочное материальное положение обеспечивает независимость. Однако, если за него нужно заплатить лучшим, что есть в тебе... нет, это все же не для меня.

Разумеется, для путешественника есть и другие трудности — отрыв от семьи, от привычного круга друзей... Возможно, мне просто повезло. Я знаю, множество людей живут и работают с тайной мечтой в один прекрасный день когда-нибудь заняться любимым делом, отдаться своему подлинному влечению. Я же начал с последнего, и, уверяю, это было не так просто.

Если бы мои экспедиции финансировал какой-нибудь крупный концерн типа «Шелл», известный журнал или американский университет, мне было бы много легче в материальном отношении. Но мне пришлось бы строго придерживаться установленной программы. Я же, когда отправляюсь в путь, заранее не знаю, сколько времени он займет и каков будет точный маршрут. Я готов изменить цель, если на горизонте вырисовывается что-то более интересное и захватывающее. Именно это позволило мне сделать открытия, которые связывают теперь с моим именем.

— Может ли, по-вашему, сегодня человек восемнадцати лет найти свое собственное приключение?

— Безусловно. Для этого вовсе не обязательно быть первым. Достаточно, что вы откроете для себя уже известное другим. При этом совсем не обязательно совершать экстравагантные подвиги, скажем, преодолевать Сахару, прыгая на одной ножке, или переплывать Ла-Манш, загребая одной рукой. Я никогда не выходил в путь ради острых ощущений. Я знал, что меня ожидают мне лично неведомые вещи, и этого было достаточно. Главное — суметь сохранить в себе любопытство к миру.

— Но нужно иметь определенные способности?

— Вовсе нет, это скорее дело страсти, а не знаний! Достаточно держать глаза раскрытыми. Уметь отказываться от предвзятого мнения, от груза внушенных понятий. Для меня драма заключается именно в жестких перегородках, разделяющих человеческую деятельность.

Очень жаль, что сегодня слишком мало поэтов интересуются инженерным делом, слишком мало экономистов увлекаются индийским искусством, слишком мало историков занимаются математикой. Поиски неожиданного, перенос метода мышления из одной области в другую — именно это, на мой взгляд, создает открытия. В какой-то момент наступает насыщение темой, проходит удивление — значит, настало время двигаться дальше.

— А когда наступает такой момент?

— Ну, скажем, добравшись в высокогорье до гималайского монастыря, вы скользите равнодушным взглядом по дивным фрескам на стенах. В этом трагедия специализации...

К сожалению, узкая специализация — насущная необходимость развитого общества. Но провести всю жизнь, питаясь полуфабрикатами чужих открытий, — удручающая перспектива... Западная идеология не смогла зажечь священного огня вокруг ценностей «общества потребления». Конечно, потребление — экономическая необходимость. Но где они, идеалы? Если создавать религию потребления, выходит, нужно воздвигнуть алтарь тому, кто больше поглотит новой продукции! В этом плане наше общество представляется подрастающему поколению бесконечной суетой без цели, обществом, ставящим перед собой одни и те же надоедливые требования.

— Как можно избежать этого ускоряющегося цикла: работа — потребление?

— Ежедневные заботы всегда повторяются и всегда выглядят скучно. Но в прошлом народы — от самых примитивных до самых развитых — умели освящать свою будничную жизнь. Существовала этика, можно даже сказать — религия, будничной работы. Все действия человека были исполнены высшего смысла. А праздники — сбора урожая, первого вина — освящали эту деятельность.

Идея личного обогащения, ставшая главным стимулом западного общества, вряд ли способна увлечь большинство молодежи. А поскольку доля этой молодежи в обществе растет, она жаждет идеалов, глубоких духовных мотивов.

— Вы считаете свой путь достойным подражания?

— Не знаю. Это только мой личный опыт. Именно так я отвечаю сотням молодых людей, которые обращаются ко мне с письмами, прося сообщить рецепт «ухода от действительности». Я отвечаю им, что рецепта «ухода» нет. Нельзя закрывать глаза на мир. Попробуйте увлечься и полностью отдаться своей страсти. Но уходить ради ухода — бесцельно. Разве можно уйти от самого себя? Будущее всегда предстоит открыть тебе самому. Я пытаюсь рассказом о своем опыте помочь найти приключение. Однако надо иметь в виду, что приключение можно лишь создать, его бессмысленно ожидать.

Материал подготовил М. Беленький

(обратно)

Гарри Гаррисон. Самый великий охотник

Вам, конечно, известно, мистер Лэмб, что до сих пор ни одному охотнику не удалось подстрелить Венерианского болотного зверя? — Годфри Спингл произнес эти слова в микрофон и протянул его своему собеседнику.

— Еще бы! Я изучил этот вопрос досконально, прочитал все — от журнальных статей до научных докладов. Потому-то я и нахожусь здесь, на Венере. Меня считают лучшим охотником в мире, и, сказать правду, я не отказался бы от титула лучшего охотника двух миров.

— Прекрасно, мистер Лэмб, спасибо. Примите наилучшие пожелания от Интерпланетной Радиовещательной Компании, а вместе с ней и от миллионов радиослушателей, которые сидят сейчас возле своих радиоприемников. Говорит Годфри Спингл, Максити, Венера. Передача окончена. — Он щелкнул выключателем и убрал микрофон в сумку.

Позади них взревела рейсовая ракета, стартовавшая в промозглом воздухе планеты, и, прежде чем заговорить, Лэмб переждал, пока грохот стихнет.

— Раз интервью закончено, подскажите мне, пожалуйста, в каком из этих... — он указал на обветшалые, покосившиеся хибары — ...находится гостиница?

— Ни в каком, — Спингл взвалил на себя один из рюкзаков Лэмба. — Гостиница затонула в болоте на прошлой неделе, но я устрою вас переночевать в одном из этих складов.

— Спасибо. — Лэмб поднял второй рюкзак и направился за своим длинноногим проводником. — Мне бы не хотелось беспокоить вас.

— Ерунда, — ответил Спингл, тщетно пытаясь скрыть раздражение. — Я держал здесь гостиницу, но она затонула. Кроме того, я здесь и таможенник и почтальон. Народу в этой дыре не густо, да и какого черта здесь станет кто-нибудь селиться!

Спингл чувствовал себя обделенным и был зол на судьбу. Вот он, здоровенный парень, сильный и красивый, должен гнить заживо в этом вонючем болоте. А Лэмб, этот жирный боров в толстенных очках, — подумать только! — прославленный охотник. Ну есть в этом хоть капля справедливости?

Не успели они опустить рюкзаки на заплесневелый бетонный пол склада, как Лэмб принялся рыться в них.

— Я не хочу откладывать и пойду на болотного зверя сегодня же, засветло, чтобы поспеть к утренней ракете. Вы не откажете в любезности проводить меня?

— Я всего лишь проводник, — Спингл с трудом подавил усмешку. — А может, стоит немного поубавить пыл, а? Венерианский болотный зверь может бегать, летать, плавать и скакать по веткам. Он осторожен, умен и беспощаден. Никто еще не смог убить его!

— Вот я и буду первым, — ответил Лэмб, доставая серый комбинезон и натягивая его на себя. — Охота — это наука, где по-настоящему преуспел только я. У меня нет срывов. Дайте-ка мне вон ту маску.

Спингл безмолвно протянул ему громадную маску из папье-маше с намалеванными на ней белыми зубами и багровыми глазами. Лэмб напялил ее на голову, потом натянул серые перчатки и такие же серые сапоги с белыми клешнями, которые свободно болтались по бокам.

— Ну, на кого я теперь похож? — спросил он.

— На жирную болотную крысу, — буркнул Спингл.

— Отлично. — Лэмб достал из рюкзака сучковатую дубинку и зажал ее между челюстями маски. — Ведите меня, мистер Спингл, если не передумали.

Совершенно ошарашенный Спингл надел ремень с пистолетом и повел охотника по дороге к болоту.

— Даю вам минуту, — сказал Лэмб, когда последняя хибара исчезла в тумане, — за это время вам надо успеть скрыться. Будьте осторожны, эти бестии смертельно опасны.

— Смертельно! Да они в тысячу раз страшнее, чем вы думаете. Послушайте меня, Лэмб, возвращайтесь.

— Благодарю вас, мистер Спингл, — раздался в ответ приглушенный маской голос. И Лэмб растворился в тумане.

«Пусть этот идиот отдает себя на съедение болотному зверю или любому другому местному хищнику, — подумал Спингл. — К тому же в рюкзаках у болвана может оказаться что-нибудь полезное...»

Отчетливо прозвучал выстрел и эхом пронесся в промозглом воздухе; Спингл на секунду оцепенел, держа наготове пистолет...

Лэмб сидел на гнилом стволе свалившегося дерева уже без маски и вытирал с лица пот громадным носовым платком. А позади него лежал омерзительный, клыкастый, когтекрылый, ядовито-зеленый Венерианский болотный зверь — даже мертвый он наводил ужас.

— Как это? Что... уже?.. — охнул Спингл.

— Очень просто, — ответил Лэмб, доставая из кармана фотоаппарат. — Это открытие я сделал несколько лет назад. Ведь от природы я неуклюж и близорук — серый филер и, уж конечно, не заправский охотник. А вот стрелял я чертовски здорово — это была моя гордость. И я всегда мечтал стать настоящим охотником, но вот приблизиться к дичи на расстояние выстрела никогда не мог. И тогда пришла на помощь логика — я поменял роли. Ведь все хищники родились охотниками и убийцами, почему бы не сыграть на этом? И вот я стал добычей, дал хищникам выслеживать и бросаться на меня, чтобы самому, разумеется, убить их.

Однажды, замаскировавшись под антилопу, я стоял на коленях возле ручья и убил леопарда. А имитируя отбившуюся от стада зебру, я охотился на львов. То же самое и тут. Мои исследования показали, что болотный зверь питается исключительно гигантскими болотными крысами, rattus venerius. Я превратился в крысу, остальное вы видели сами, — он нацелил аппарат на труп зверя.

— И все без ружья?

Лэмб кивнул в сторону сучковатой дубинки, лежавшей возле дерева, той самой, которую он нес в зубах.

— Это замаскированный бластер.

И тут Спингла осенило. Болотный зверь лежал мертвый, а у него в руках пистолет и... секрет. Лэмб исчезнет в болоте, а он станет величайшим охотником в мире. В двух мирах. Он навел пистолет на Лэмба.

— Прощай, болван, — сказал он. — Благодарю за науку.

Лэмб усмехнулся и нажал спуск камеры. Скрытый внутри бластер проделал в Спингле аккуратную дыру, прежде чем тот успел спустить курок.

Лэмб покачал головой.

— До чего же люди невнимательны! Ведь я объяснил, что становлюсь добычей для всех охотников. Ладно, теперь прикинем: на моем счету один болотный зверь и тринадцатый, нет, четырнадцатый несостоявшийся охотник.

Перевел с английского А. Чапковский

(обратно)

Путь звездочета

или переложение некоторых известий о делах и днях хорезмийсного астронома и математика, географа, химика, минералога, а также отчасти палеонтолога и ботаника, историка, лингвиста, филолога, автора ста пятидесяти больших и малых сочинений, написанных на благозвучном арабском языке и почитаемых образцом средневековой научной прозы, искусного механика и поэта, неутомимого путешественника Абу-р-Райхана Мухаммеда ибн-Ахмеда ал-Бируни, который родился ровно 1000 лет назад и был так занят и увлечен своими науками, что дате в последний, семьдесят пятый, год жизни не счел нужным потратить час или два на составление хотя бы краткой автобиографии, чем существенно мог дополнить наше представление о нем, почерпнутое из наиболее достоверных преданий и анекдотов, записанных некогда со слов его друзей и современников, и тех крайне сдержанных сообщений о себе, которые он иногда приводил в качестве примера или ссылки на личный опыт в своих книгах.

Начало

Он был приемыш и получил имя Мухаммед ибн-Ахмед. Так звали хорезмшаха, последнего из династии Иракидов. «Семья Ираков вскормила меня своим молоком, а их Мансур взялся вырастить меня...»

Это дословный перевод строки стихотворения, которое он написал, когда уже не было в живых ни шаха, ни его двоюродного брата Абу Насра Мансура.

Его положение во дворце было неопределенным и двусмысленным. Может быть, поэтому он всю жизнь яростно добивался точности — в словах, в поступках, научных опытах, своих и чужих. Мухаммед, сын Ахмеда... С раздражением, которое не исчезло даже в тройном переводе — с хорезмийского на арабский и теперь на русский, — он писал: «...Как знать мне деда, раз я не знаю отца!» Две оборванные цитаты — это все, что известно о происхождении и начале жизни великого хорезмийца, знатока многих наук, бездомного странника — шейха ал-Бируни.

Впрочем, не все. Есть еще несколько строк в книге, написанной им в преклонных летах, еще одно воспоминание детства: «...В нашей земле поселился тогда один румиец, и я приносил ему зерна, семена, плоды и растения и прочее, расспрашивал, как они называются на его языке, и записывал это».

Запах полыни

Руми — так называли на Востоке византииских греков. То ли миссионер, то ли бродячий лекарь, то ли купец из Никеи или Трапезунда —грек терпеливо улыбался в бороду, перебирая травы, принесенные мальчиком.

— Взгляни-ка сюда! Это душистый базилик. Его аромат унимает головную боль, а настой из листьев полезен при кашле. Как называют базилик у вас?

— Райхан, почтенный наставник, — отвечал мальчик, разглядывая без особенного любопытства знакомый розовый цветок, зажатый в пальцах почтенного грека. Откуда ему было знать, что через тысячу лет востоковеды-филологи будут спорить, но так и не решат, почему одно из его имен (вернее, его прозвище) включало название этого цветка. «Человек с цветком базилика»? А может, «покорный слуга» или «признательный друг» кого-то, кто носил имя Райхан, обычное и теперь во многих странах Азии?

— Вот полынь, — говорил наставник-румиец, — трава языческой Артемиды... Но эта полынь мало похожа на нашу греческую артемизию. Слишком жестка, слишком у нее горький, тревожный запах.

— Она совсем неплохо пахнет!

— Увы, мой мальчик. Говорят, что тот, кому приятен запах полыни, обречен на вечные скитания и никогда не найдет себе пристанища.

Верный рыцарь Абу-р-Райхан

Ученейший кузен хорезмшаха, математик Абу Наср Мансур ибн-Али ибн-Ирак, мог быть доволен воспитанником — его Мухаммед днями и ночами пропадал на обсервационной площадке в Мансуровом загородном имении.

Ему не исполнилось и двадцати лет, но он отлично управлялся с астрономическими инструментами, будь то плоский круг с вертикальным стержнем-гномоном в центре, по тени которого можно узнать высоту и азимут солнца, или же астролябия, достаточно сложная система из трех бронзовых концентрических дисков и крутящейся на оси линейки-алидады с двумя диоптрами.

Он измерял высоту солнца в полдень и перед закатом и умел вычислить по этим величинам географическую широту своей обсерватории.

Он сочинял стихи на арабском языке, универсальном языке восточной науки, и подписывал их именем: Абу-р-Райхан.

Сестру хорезмшаха звали Райхан. Возможно, Бируни выбрал этот своего рода псевдоним в честь принцессы. Он был верным рыцарем и много лет спустя посвятил одну из своих книг все той же высокородной даме. Книга называлась «Вразумление начаткам искусства звездочета».

Абу-р-Райхан строит глобус

Говоря точно, он построил половину глобуса. Северную половину. «Я не жалел ни сил, ни денег, — писал он впоследствии, — и изготовил для мест и городов полушарие диаметром в десять локтей, чтобы определять на нем долготы и широты...»

Полушарие выглядело внушительно — более пяти метров по основанию и почти три в высоту. Нужно было встать на скамейку, чтобы дотянуться до мест, где солнце все лето «оставалось постоянно видимым, так что ночи не было».

Абу-р-Райхан чертил на глобусе сферические треугольники и дуги, определял координаты городов, в которых не был и даже не собирался побывать. А в его городе происходили тем временем важные события.

Кят, столица хорезмшахов, был захвачен эмиром Ургенча ал-Мамуном. Эмир возжелал власти над всем Хорезмом, и теперь, в 995 году новой эры или в 386 году по мусульманскому летосчислению, его желания исполнились. Шах Мухаммед ибн-Ахмед ибн-Ирак был взят в плен и торжественно казнен в Ургенче.

Математику и астроному Мансуру ибн-Ираку смерть не угрожала — знаменитые ученые всегда считались чем-то вроде ценного трофея. Зато пока еще безвестному его ученику следовало исчезнуть из Кята немедля. Победителей не интересовало происхождение Абу-р-Райхана, для них он был одним из приближенных покойного шаха и отвечал головой за все его грехи.

Жаль было глобуса. И еще жалел Абу-р-Райхан, что не догадался запомнить наизусть координаты городов, которые успел вычислить: «...Беда застигла меня врасплох, она погубила все упомянутое... Все кануло, как будто и не было богатым вчера».

Слава горы Табарак

На юго-восточной окраине современного Тегерана среди жилых кварталов сохранилась древняя башня и несколько вконец обветшалых руин. Они уцелели от города Рея, который процветал здесь десять веков назад. Рей был преимущественно торговый город — с базарами и бесчисленными лавками, складами, караван-сараями, где купцы совершали оптовые сделки, расплачиваясь не деньгами, но чеками. Чек — слово персидское. С любой улицы города можно было увидеть гору Табарак. Подъехав ближе, путник разглядел бы на ее вершине две белых остроугольных стены, поставленные рядом и соединенные невысокой аркой. Если смотреть сбоку, это дьявольское капище походило на скошенный плоский рог или гребень, венчающий гору.

Абу-р-Райхан придержал коня на каком-то перекрестке и долго смотрел снизу вверх на сияющий под солнцем храм, на эту великолепную мастерскую, о которой ему пока не стоило и мечтать.

Он знал, что там, на горе, между параллельными стенами установлена точно по меридиану массивная дуга (восемьдесят локтей в поперечнике!), обшитая медью, разделенная на 60 градусов, а те, в свою очередь, делятся на триста шестьдесят долей, и каждая равна десяти секундам.

Все это ему было известно еще в Хорезме, где много толковали об огромном секстанте, который построил рейский астроном ал-Ходженди. Но придворному астроному неприлично принимать у себя беглеца — никому не известного, нищего... Абу-р-Райхан подобрал повод и, повернув коня, отправился искать некоего исфаганского купца, для которого у него было письмо.

Персидские прихоти

Купец сказал: «Госту. — посланец аллаха. Дом у меня большой, живи и ни о чем не беспокойся».

В этом доме Абу-р-Райхан прожил год, а по другим сведениям — около трех лет. Дом был богатый, устланный персидскими коврами и узорными египетскими циновками.

«И видел я, что вся посуда у него — миски, уксусницы, солонки, тарелки, кувшины, чаши и даже сосуды для нагревания... — была из китайского фарфора. И дивился я проявленной им в этом деле заботе в целях украшения...»

Он вспомнил, что в глиняном деревенском замке дядюшки Мансура драгоценным и поистине богатым было собрание рукописных книг. А чашки и плошки поставлял местный гончар.

Нет, Абу-р-Райхан не мог понять своего друга, этого прихотливого исфаганского купца.

Братья из Рея

Одного звали ал-Хасан, другого ал-Хусейн. Братья вели крупную торговлю драгоценными камнями. У них были дела в Бадахшане (рубины, лазурит), и в Нишапуре (бирюза), и на жемчужных ловлях по берегам Персидского залива, и еще во множестве мест и городов, расположенных между Хотаном и Каиром.

Абу-р-Райхан записывал все, что они считали возможным рассказать. Самое интересное заучивал наизусть. Он уже видел однажды, как горят рукописи.

По этому поводу братья сказали, что их товар куда прочнее бумаги, однако огонь всемогущ. У благородного синего яхонта он отнимает синеву, делает его бесцветным, наподобие хрусталя. А простой желтый сердолик становится в огне темно-красным, и цена его возрастает.

Тут разговор пошел очень живо, потому что Хасан и Хусейн знали все о цене камней. А также о том, где они родятся и как их определяют по твердости, цвету, весу или подержав на языке, ибо известно, что янтарь, например, отличается вязким вкусом, а «белые яхонты имеют во рту вкус тягучий и холодный».

Полвека накапливал Абу-р-Райхан знания о бесчисленных видах и превращениях камней и в семьдесят без малого лет составил весьма обстоятельную «Минералогию». Там он описал свои эксперименты с минералами, вполне научные, по мнению нынешних специалистов, привел таблицы удельного веса различных камней, по большей части совпадающие с современными данными. И там же пересказал многое из того, что слышал от ал-Хасана и ал-Хусейна, — тринадцать великолепных историй о ювелирах и купцах, о царях, алхимиках, жуликах и прославленных на весь азиатский мир драгоценностях.

Затмение в Кяте

Он покинул Рей именно в то время, когда перед ним открылась наконец обсерватория на горе Табарак. Сам ал-Ходженди объяснял ему устройство секстанта, Доверительно сообщил, что стены, удерживающие сорокаметровую дугу, проседают и надо всякий раз проверять результаты измерений.

Может быть, Абу-р-Рдйхан, увидев вблизи инструмент и его создателя, разочаровался в обоих? Нет. Он написал трактат об этом грандиозном приборе, который, как он считал, «...превзошел все, что было построено до и после него, величиной и точностью». О главном астрономе города Рея он отозвался с восхищением, что вообще-то ему было несвойственно.

Маститый ал-Ходженди... Но Абу-р-Райхан спешил, У него было множество научных идей, были обширные планы и очень мало времени — всего-навсего жизнь минус двадцать четыре года.

Он условился с багдадским астрономом ал-Буз-джани наблюдать лунное затмение одновременно из Багдада и Хорезма и выехал в Кят. Он упомянул об этом в своей «Геодезии», таким образом его биографы получили точную дату поездки в Кят — 997 год.

В конце следующего года он был уже на пути в Гурган, область и город на юго-восточном побережье Каспийского моря. Там ждал его гурганский правитель, эмир Кабус, поэт и тонкий знаток арабской словесности.

Башня Кабуса

Кабусу ибн-Вашмгиру он посвятил первый большой труд «Памятники минувших поколений» — историю древних династий — с хронологией, которую Абу-р-Райхан выверил на основе астрономических исследований и расчетов, и множеством глубоких замечаний о религии, философии, обычаях и науке почти всех известных тогда народов.

Тем временем эмир Кабус тоже строил памятник — десятигранную кирпичную башню, свою будущую усыпальницу.

Она сохранилась до сих пор, эта башня высотою в пятьдесят метров, увенчанная куполом, который покрыт конической кирпичной кровлей. Вверху кровли круглое отверстие.

Купол и конус. Это напоминает один геодезический инструмент Абу-р-Райхана — полушар и конус с круглым диоптрическим отверстием в вершине. Сквозь диоптр на поверхность полушария падал солнечный луч, здесь наблюдатель делал отметку... Возможно, башенный купол с конусовидным шатром, пробуравленным в вершине, тоже предназначался для измерения высоты небесных светил. В таком случае эмир и звездочет, наверное, с одинаковым нетерпением поглядывали на строившийся мавзолей. Башня была выведена лишь на две трети высоты и украшена рельефной надписью: «Это высокий замок, принадлежащий эмиру Солнцу Доблестей...»

Впрочем, «Памятники минувших поколений» украсились тем же именем. Эмир был доволен. Теперь ему хотелось, чтобы его астроном занялся, некоторыми практическими проблемами гурганской внутренней политики. Говоря о политике, Кабус имел в виду усекновение голов своих подданных.

Абу-р-Райхан потребовал полгода на размышления. Потом выяснилось, что в течение следующих двух лет созвездия расположатся крайне неблагоприятно для эмира. И это время истекло.

Однажды на рассвете он вышел в пригородную рощу, где его ожидал слуга, державший в поводу двух верховых лошадей. Третья, под вьюками, стояла поодаль.

Он даже не обернулся в седле, упрямый звездочет, не пожелал взглянуть на город и на черную в предутреннем небе, почти уже готовую башню Кабуса.

Он возвращался в Хорезм.

Бируни

Говорит арабский путешественник и географ Якут: «Я спросил некоторых ученых... и мне утвердительно сказали, что он жил в Хорезме непродолжительное время, а хорезмийцы называют словом бируни каждого, покинувшего родину... Я же не думаю, чтобы это было так, а был Бируни из сельских жителей, то есть из местности, лежащей за городом».

Дели справка хорезмийских ученых верна, прозвище «Бируни» он мог получить именно в этот, второй, приезд на родину. Он вернулся, но не в Кят, а в новую столицу — Ургенч. Здесь лишь немногие знавали прежнего Абу-р-Райхана, и те, вероятно, находили, что он очень переменился.

Он вернулся автором четырнадцати трактатов и книги, которую читали всюду, от Андалуса до Ферганы. Он без тени улыбки повторял, что Земля — шар, летящий в шарообразной вселенной, словно это не старая, всем известная басня, а достоверный научный факт. Словом, он был Бируни, чужестранец. И к нему почтительно обращался за советами хорезмшах, сын того самого ал-Мамуна, от палачей которого Абу-р-Райхан бежал десять лет назад.

Дорога в Газну

Будто бы султан Махмуд Газнийский услышал, что в стране его вассала, хорезмшаха, живут великие мудрецы — Ибн-Сина и Бируни. И будто бы он послал визиря с приказом доставить в Газну этих, а равно других мудрецов, если таковые окажутся. Проведав, зачем едет визирь, шах призвал ученых и сказал: «Слово султана для меня закон. Посланец будет здесь завтра. Стало быть, у вас еще есть время уехать отсюда. Хотя, аллах свидетель, мне жаль расстаться с вами». И тогда великий Ибн-Сина удалился в перевдекие земли, а с ним еще четверо. Прочие же остались в Хорезме вместе с великим Бируни и вскоре были отправлены в Газну. Это сказка. Но Хорезм действительно взят войсками Махмуда Газнийского в 1017 году. И Абу-Али ибн-Сина действительно эмигрировал из Ургенча в персидский город Хамадан. Потом он жил в Исфагане.

А что же Бируни?

Способы путешествовать

С полками Махмуда он прошел из Хорезма вверх по Амударье в Гузганан, оттуда в Балх, потом в Гур и Забулистан, в котором главный город — Газна.

Было время, ходил он с купеческими караванами по Иранскому нагорью и равнинам Средней Азии. Странствие совершалось неспешно, стоянки были долгими. Как заметил один советский географ, для Бируни каждая такая поездка была, по существу, научной экспедицией.

Теперь он сопутствовал воинам и побывал всюду, где они вели битвы, — от Мекрана до предгорий Кашмира и на обоих берегах Инда. Возможно, он предпочел бы другие способы расширять свои знания о мире. Но других не было. И он воспользовался войной для сбора точной информации о землях и странах.

В книге об Индии он рассказал о течении рек и вечном снеге на вершинах гор, о законах индийцев, о мифологии, грамматике, йогах, о Северном полюсе и Южном, а также о том, что долина Инда была некогда морем, впоследствии занесенным отложениями потоков. Но среди сотен страниц мы найдем здесь лишь два-три скупых упоминания об индийских походах, которых он был участником.

Двенадцать дверей

Газна султана Махмуда — это нынешний афганский городок Газни в 130 километрах от Кабула. Отсюда султан водил своих гвардейцев-гулямов за Инд и Амударью, сюда возвращался с несметной добычей. Однажды привез огромную статую из какого-то индийского храма и бросил на землю у дворцовых ворот. Люди собирались толпами, смотрели на идола, который валялся в пыли и был смешон и жалок именно потому, что огромен.

Вот о чем-то в таком же забавном и поучительном роде подумывал Махмуд, когда видел своего придворного астролога, этого хорезмийского колдуна Бируни.

Они были в круглом павильоне с двенадцатью дверями, и Махмуд сказал:

— Я задумал в своем сердце нечто сокровенное... Ну-ка, в которую дверь я сейчас выйду?

Пряча усмешку, Бируни таинственно манипулировал астролябией, оборачивался на север, на восток. Наконец написал на бумажном листке ответ и, сложив, подал султану. Махмуд хлопнул в ладоши. Тотчас по стене снаружи ударили ломы и кетмени. Стена обрушилась прямо против суфы, на которой он восседал.

— Великий султан, прочти ответ!

Махмуд развернул бумагу. Там было число 13 и слова: против солнца.

— Кто солнце? — спросил он, багровея.

— Ты, великий султан.

— Хорошо, проклятый звездочет! Только не все сокровенное моего сердца ты угадал. Эй, стража!

Он остановился на краю дворцовой кровли, и кто-то толкнул его в спину. Ему не сказали, что внизу навалены кипы хлопка и растянута сеть. Он упал мягко, но сломал мизинец, потому что руки были связаны.

И тогда он рассердился — решил уехать в Балх или еще куда-нибудь.

— Эй, Бируни! Говорят, ты научная знаменитость времени Махмуда. Но я султан, и я не нуждаюсь в твоей науке!

Ехать было некуда. В Кяте он помер бы со скуки. Гурган — провинциальная дыра. Багдад и Каир погрязли в пороках.

— Эй, Бируни! Говорят, десять лет мне осталось... Ведь они врут, а, Бируни? Погадай мне, звездочет, ты один знаешь правду.

И он, не веривший ни во что, кроме опыта и числа, становился гадалкой, держал трясущиеся руки султана и бормотал утешительно о судьбе, удаче и необходимости воздержания.

Высота

Султан умер в 1030 году, а Бируни по-прежнему оставался в Газне.

В самом деле, куда и зачем ехать? Он сидел в саду на обрывке истертого войлока и, прикрыв воспаленные глаза, видел мир — моря, широко растекающиеся от обоих полюсов, и великие равнины. Горы простирались вдоль средних широт от Тибета до Испании. Они были связаны между собой наподобие позвонков спинного хребта. Это его слова.

Рассказывают, что султан Масуд, сын грозного Махмуда, послал Бируни слоновый вьюк серебряных дирхемов. Но Бируни вернул серебро, сказав: «Столько денег! Откуда взял бы я время истратить их?»

Он превращал свое время в тысячи рукописных страниц. К шестидесяти годам закончил книгу об Индии и принялся за одиннадцатитомный астрономический «Канон Масуда». Вслед за тем — исторические сочинения, и множество малых трактатов, и переводы Эвклида, Птолемея, древних индийских сказаний. Потом несравненная «Книга собрания сведений для познания драгоценностей» — у нас она называется «Минералогией», так же условно, как следующая за ней «Фармакогнозия», книга о растениях. Та самая, где Бируни мимолетно вспомнил о своих детских ботанических занятиях и наставнике-румийце,

Его рукописи разыскивали в библиотеках Европы и Азии, изучали, переводили на десятки языков. Теперь мы говорим о «времени Бируни», о веке блистательного взлета средневековой науки — там пристанище и почетное место ученому и мыслителю с громким литературным именем: Абу-р-Рай-хан Мухаммед ибн-Ахмед ал-Бируни.

А за книгами, за арабской вязью неумирающих строк остается человеческая судьба, целая жизнь, о которой с уверенностью можно сказать только одно — что началась она в 973 году и окончилась в 1048-м. Наверное, эта его жизнь будет вечно уходить от нас по караванным дорогам и по звездным азимутам. Термин «азимут» произведен от арабского слова, которое значит «дороги».

Ю. Полев

(обратно)

Деревня Бонгу сто лет спустя

С палубы «Дмитрия Менделеева» виден берег Новой Гвинеи — Берег Маклая. Звучит команда: «Отряду этнографов приготовиться к высадке!»

...Все ближе пальмы, подступившие к узкой полосе пляжа. За ними скрыта деревня Бонгу. Слышен шорох кораллового песка под днищем лодки. Мы выпрыгиваем на берег и оказываемся посреди толпы темнокожих людей. Они извещены о нашем приезде, но держатся настороженно. Мы чувствуем на себе изучающие, даже хмурые порой взгляды. — Тамо Бонгу, кайе! (Люди Бонгу, здравствуйте!) — восклицает член нашей экспедиции Н. А. Бутинов. Сколько раз он произносил в каюте корабля эти слова, записанные Миклухо-Маклаем сто лет назад. Лица папуасов выражают явное недоумение. По-прежнему стоит тишина. Неужели здесь сменился язык? Однако Бутинова не так легко смутить:

— О тамо, кайе! Га абатыра симум! (О люди, здравствуйте! Мы с вами, братья!) — продолжает он.

Внезапно папуасы преображаются; они заулыбались, закричали: «Кайе! Кайе!» И под одобрительные крики повели нас в хижину для приезжих.

Между хижинами — кокосовые пальмы. Только над главной площадью — просторной, чисто подметенной — кроны пальм не закрывают небо.

— Кайе!

Вместе с юношей по имени Кокал мы подходим к небольшой хижине. Кокал местный. Ему лет двадцать. Он окончил начальную школу в Бонгу и поступил было в колледж в городке Маданг, но через год вернулся домой: отец не смог платить за обучение. С первого дня этот смышленый парень стал энергичным помощником этнографического отряда. Вот и сейчас он знакомит меня с папуасом Дагауном. Жаркий день. Дагаун сидит на террасе своего дома, наслаждаясь тенью. Чтобы пожать ему руку, нам приходится пригнуться — так низко свисает крыша из листьев кокосовой пальмы.

Дагауну лет сорок — сорок пять. Он одет, как многие мужчины Бонгу, в шорты и рубашку. На лице татуировка — обозначенная сизым пунктиром дуга под левым глазом и над бровью. Волосы подстрижены коротко. Пышные прически с гребнями и локонами, знакомые нам по рисункам Миклухо-Маклая, ушли в прошлое, но за ухом пылает рубином красный цветок. До сих пор мужчины всех возрастов любят носить в волосах цветы, листья растений, перья птиц. У хижины остановился, глазея на нас, мальчик лет семи в полотнище вокруг бедер; над его теменем задорно торчит белое петушиное перо. Руку Дагауна над бицепсом обвивает сплетенный из травы браслет. Это старинное украшение, зарисованное Маклаем, по-прежнему носят и мужчины и женщины. Кокал толкует что-то Дагауну, а тот смотрит на меня с любопытством, видно не совсем понимая, что же мне нужно.

— Он согласен, — говорит мне Кокал.

...Здесь я должен огорчить читателя, если он ожидает, что после этих слов этнограф начнет расспрашивать папуасов о чем-то необычайно таинственном и экзотическом, ну, скажем, о секретах колдовства, и в результате беседы благодаря личному обаянию или удачному стечению обстоятельств папуасы все расскажут, приведут этнографа к потайной пещере и покажут древний обряд... Все это, конечно, случается, но мы, этнографы, не заняты лишь охотой за экзотикой. Мы изучаем не отдельные яркие черты народной жизни, а культуру народа в целом, то есть все, чем живет народ, — и хозяйство, и верования, и пищу, и одежду. Здесь, в Бонгу, наш отряд должен был проследить изменения в культуре папуасов за сто лет, протекшие со времен Н. Н. Миклухо-Маклая. Короче говоря, нам предстояло выяснить, насколько отличаются от описанных им приемы земледелия и охоты, орудия труда, язык, песни и танцы, прически и украшения, домашняя утварь, быт и привычки и так далее, и так далее...

И к Дагауну я пришел с весьма прозаической целью — подробно описать его хижину.

Н. Н. Миклухо-Маклай, взглянув на современные дома, не узнал бы Бонгу. В его время в хижинах были земляные полы, а сейчас они стоят на сваях. Стала несколько иной форма крыш. Из хижин исчезла важная деталь старого быта папуасов — нары для еды и спанья. Эти нары были необходимы в прежнем доме, теперь же надобность в них отпала, их заменил пол из расщепленных бамбуковых стволов, который возвышается метра на полтора над землей. Это мы замечаем сразу, с первого взгляда. А сколько еще новых предметов вошло в жизнь? Только строгий реестр всех вещей правильно отразит соотношение нового и старого.

Кокал ушел, и роль переводчиков охотно взяли на себя два мальчика лет по десяти, одетые в чистые шорты и ковбойки. В школах обучение ведется на английском, и многие молодые люди Бонгу неплохо владеют этим языком. Насколько нам легче работать, чем Н. Н. Миклухо-Маклаю, которому пришлось самостоятельно познавать местный диалект, порою месяцами пытаясь понять значение слова! Кроме того, в Бонгу, как и во многих районах Новой Гвинеи, вторым родным языком папуасов стал пиджин-инглиш — приспособленный к меланезийской грамматике английский язык. С точки зрения англичанина, это варварское искажение английского языка, приправленное примесью папуасских слов, тем не менее пиджин широко в ходу и на других островах Меланезии, и на нем уже возникла обширная литература. В Бонгу пиджин-инглиш знают и женщины, и дети. Мужчины предпочитают говорить на нем, когда речь заходит о важных делах, об отвлеченных предметах. «Это наш большой язык», — пояснил мне роль пиджин-инглиш один из папуасов. Почему большой? Потому что местный диалект этой деревни действительно очень «маленький» язык: на нем говорят только в Бонгу; в каждой из окрестных деревень свои наречия, непохожие друг на друга.

...Папуасский дом надежно защищает внутреннюю жизнь семьи от постороннего взора: перегородки, пристроенные к глухой стене из расщепленных стволов бамбука, образуют комнаты. В хижине Дагауна две небольшие комнатушки. «В одной живу я, в другой женщины», — пояснил Дагаун. В комнате хозяина нет окон, но свет проникает сквозь многочисленные щели между стволами бамбука, и хорошо видна вся скромная обстановка. Справа от двери у стены лежит железный топор в соседстве с аккуратно закрытой пустой консервной банкой. Тут же черная деревянная посудина с металлической крышкой и плоский котелок. Угол заполняют несколько деревянных блюд и две плетеные корзины. Прямо против двери на стене красуются два небольших барабана, а за балку, подпирающую крышу, заткнуты еще два топора, большой, наподобие сабли, железный нож и пила. На тумбочке стоит стеклянный стакан с ножницами да пустые баночки от крема...

Не буду утомлять читателя описанием. Ничего экзотического не было и в женской комнате. Ни черепов, мрачно глядящих пустыми глазницами, ни ярко раскрашенных масок. Все выглядело буднично, по-деловому. И тем не менее, исследуя обстановку небогатого папуасского дома, я увлекся: вещи помогали узнать кое-что новое о папуасской старине.

К примеру, скамейка с железной полоской на одном конце — новшество в папуасском быту. Она сменила заостренную раковину — старинный примитивный инструмент для извлечения мякоти кокосового ореха. Я уже не раз видел, как пользуются этой скамейкой. Женщина, сидя на ней, держит обеими руками половинку расколотого ореха и трет его мякотью о зазубренный край неподвижного железного скребка; внизу подставлена посудина. Удобно! Трудно сказать, кто придумал это остроумное приспособление, однако вызвано к жизни оно другим нововведением — мебелью, которая постепенно распространяется в папуасских деревнях. Сто лет назад папуасы сидели на нарах или прямо на земле, поджав под себя ноги. Сейчас они предпочитают сидеть как европейцы, на возвышении, будь то табурет, чурбан или скамейка. И утвердиться в быту новое орудие могло только тогда, когда привыкли сидеть на скамейке. Вот почему оно встречается и на других островах Меланезии (а, скажем, в Полинезии, где островитяне по-прежнему сидят «по-турецки», такого скребка не встретить).

В каждом папуасском доме можно увидеть и лист железа, благодаря которому, безбоязненно разводят огонь на тонком бамбуковом полу. Судя по форме этих железных листов, они скорее всего изготовляются из бочек для бензина.

Подобные приобретения папуасского быта, конечно, выглядят убогими на фоне стандартов современной промышленности, но они помогают понять особенности процесса культурных преобразований на Берегу Маклая. Обновление местной культуры в условиях контакта с современной цивилизацией, во-первых, было довольно скудным, во-вторых, не сводилось только к одним прямым заимствованиям. Папуасы также приспосабливали новые материалы или сделанные совсем для других нужд вещи к старым привычкам, к своему образу жизни. Значит, при соприкосновении с европейской цивилизацией самостоятельное развитие традиционной культуры не прекратилось. Кое-какие культурные навыки папуасы перенимали, видимо, и не от европейцев: свайные дома, которых прежде не было в Бонгу, в прошлом веке уже встречались на островке Били-Били. А мужская набедренная повязка папуасов, наподобие юбки, явно копирует полинезийскую лава-лава.

Предметы фабричного производства, появившиеся в домах жителей Бонгу, сами по себе для этнографа не интересны, но за ними стоит более важное новшество в жизни папуасов — деньги: ведь теперь приходится платить деньгами и за глиняные горшки, которые по-прежнему привозят из деревни Бил-Бил (сейчас она на побережье, а не на островке Били-Били). Деньгами платят и за деревянные блюда — табиры. Папуасы хорошо знают, что такое деньги. Услышав (и слегка удивившись), что в СССР не ходят австралийские доллары, папуасы попросили показать им советские деньги. Деньги были разложены на бревне, выброшенном прибоем на песчаный берег; все подходили к бревну и внимательно разглядывали их.

Бонгу — бедная деревня. Здесь нет даже ни одного велосипеда. Приобретают папуасы, как правило, вещи первой необходимости — металлические орудия, ткани, одежду, керосиновые лампы и карманные электрические фонари. Предметов, которые в местных условиях выглядят роскошью (наручные часы, транзистор), очень немного. Тем не менее среди хижин Бонг уже стоят три лавочки, которые содержат сами папуасы. Откуда же берут папуасы деньги и для уплаты налога, и для платы за обучение, и чтобы купить нужные вещи в местных лавчонках?

...За деревней, на самом краю леса, у дороги, ведущей в соседнее селение, мы останавливаемся у плотного высокого плетня.

— Вот наш огород. Здесь растут таро и ямс, — говорит Кокал.

Лес дышит непривычными запахами тропических растений и цветов, перекликается щебетом незнакомых птиц.

— У нас нет амбаров, — объясняет Кокал. — Все здесь, в огороде. Каждый день женщины выкапывают столько клубней, сколько нужно,, и приносят домой.

Я вспоминаю, что в женской комнате дома Дагауна устроены полати — для хранения провизии, как мне объяснили, — но они были совершенно пусты.

— Мы не сажаем все время на одном и том же участке, — продолжает Кокал. — Через три года огород разбивают в другом месте. Мы тоже собираемся в августе расчистить новый участок.

Два месяца работы — и огород готов.

Совсем как сто лет назад... Но по ту сторону дороги, будто за границей, разделяющей два мира, на обширном лугу, обнесенном изгородью из жердей, набирается сил новая отрасль деревенского хозяйства: среди сочной травы у подножия холма пасутся коровы. Эта привычная для русского глаза картина чужда древним традициям Берега Маклая. Впервые сюда привез корову и бычка Миклухо-Маклай.

Папуасы помнят рассказы о появлении в деревне первых животных, которых их деды приняли за «больших свиней с зубами на голове» и хотели сразу же убить и съесть; когда же бычок разъярился, все бросились наутек.

Но попытка Миклухо-Маклая не удалась, и коровы завезены сюда вновь недавно, по инициативе австралийской администрации, заинтересованной в поставках мяса в центр округи, порт Маданг. Хотя стадо принадлежит папуасам, все мясо они продают в Маданг и даже молока коровьего не пьют — нет привычки.

Другой источник денег — мякоть кокосового ореха. Ее сушат и продают скупщикам в Маданге. Ради сохранности кокосовых пальм жители Бонгу добровольно отказались от домашних свиней, ведь прожорливые свиньи портят молодые всходы кокосов. Прежде свиней было много (по описаниям Миклухо-Маклая, они бегали за женщинами по деревне, как собаки). А теперь я увидел только одного поросенка, сидевшего под хижиной в клетке. Так новшества в экономике частично видоизменили традиционное хозяйство папуасов.

Но основные занятия остались теми же, что и прежде, — земледелие, охота, рыболовство. Рыбу ловят привычными дедовскими способами: сетью, острогой, вершами. Охотятся до сих пор с копьями и стрелами, с помощью собак. Правда, старина начинает отступать, куплены уже несколько ружей. Но как недавно это произошло — всего три-четыре года назад! А в земледелии почти без перемен. Разве что появилась железная мотыга.

— А в любом месте можно разбить огород? — спрашиваем мы Кокала. Для нас, этнографов, этот вопрос очень важен.

И тут мы слышим то, чего не знал Миклухо-Маклай. Вся земля вокруг деревни поделена между кланами, из которых состоит население Бонгу. На земле клана, в свою очередь, выделены участки для семей, и хозяева могут устроить огород только на своем участке.

— За семьей навсегда закреплен один и тот же кусок земли?

— Да. От дедушки я слышал, что в его время были какие-то переделы участков внутри клана, но это было давно. И когда клан Гумбу переселился в Бонгу, забросив свою деревню Гумбу, он совсем не получил земли на новом месте, его огороды остались на прежних местах.

Возвращаясь в деревню, мы натолкнулись в зарослях на двух девушек в ярких платьях, которые железными тесаками рубили сухие деревца на дрова (тут все по Миклухо-Маклаю: этой работой мужчины не утруждали себя и в его времена).

— Заготовлять дрова можно только на своем участке или далеко в лесу, — заметил Кокал.

Вокруг деревни нет ни одного дерева, которое никому бы не принадлежало, и, поднимая с земли упавший кокосовый орех, вы посягаете на чужую собственность.

Казалось бы, с появлением денег древняя коллективная форма собственности должна исчезнуть. Но в жизни не всегда случается то, что должно быть в теории. Вот вам пример: стадо коров, приносящее доллары, принадлежит всей деревне! Деревня сообща владеет и большим участком, засаженным кокосовыми пальмами. Деревенский сход решает, как распорядиться вырученными за мясо или копру деньгами. Однако человек, который нанимается работать на плантации к австралийцам, остается полноправным хозяином своего заработка.

...Приход «Дмитрия Менделеева» послужил поводом для генеральной репетиции перед большим празднеством. Через десять дней в Бонгу должны были сойтись на многолюдное торжество гости из всех деревень округи. И хотя праздник собирались провести, в общем, так, как принято в этих местах, по замыслу он был необычен. Папуасы готовились отметить юбилей Миклухо-Маклая! (Как нам сказали, идею подал учитель, а население Берега Маклая горячо поддержало ее.) К сожалению, мы не могли остаться на праздник: корабль принадлежит океанологам, а их работа требовала продолжать рейс. И тогда папуасы согласились показать нам те выступления, которые они приберегли для юбилейных дней.

...Сначала была исполнена пантомима — первое появление Маклая в деревне. Три папуаса целились из луков в человека, который поднимался по тропке от берега к деревне. Воины одеты были в старинные набедренные повязки из луба, над замысловатыми головными уборами колыхались яркие перья птиц. Маклай, напротив, был сугубо современен: шорты, серая рубашка. Что поделать, наш капитан М. В. Соболевский не мог предположить заранее, что его попросят участвовать в папуасской пантомиме... Воины не желали допускать Маклая в деревню. Стрелы угрожающе дрожали на туго натянутых тетивах. Мгновение — и чужестранец умрет. Но зрители улыбаются. Было видно, что вооруженные воины сами боятся человека, спокойно идущего навстречу. Они пятятся, спотыкаются, падают, увлекая на землю друг друга... А сто лет назад это была совсем не игра.

Показали нам и старинные танцы. Старинные? И да и нет: кроме них, в Бонгу пока ничего другого не танцуют. Убранство танцоров не изменилось — та же темно-оранжевая лубяная повязка на бедрах, те же украшения. Прошлое еще очень близко и дорого жителям Бонгу. Папуасы не только помнят танцевальные наряды дедов и прадедов (это было нетрудно проверить по рисункам Миклухо-Маклая), но и любуются ими. Наиболее оригинальное среди папуасских украшений формой напоминает гантель. Гантель из раковин висит на груди, но во время танца ее обычно держат зубами — так требуют древние каноны красоты. Над головами танцоров развеваются птичьи перья и стебли какой-то травы. Целые букеты из растений и цветов засунуты за набедренную повязку у спины, благодаря чему танцор приятен для обзора со всех сторон. Танцоры сами поют и стучат в барабаны-окамы, выполняя, так сказать, обязанности и хора, и оркестра.

В Бонгу курят и мужчины, и женщины. Советские сигареты имели у папуасов большой успех. И вдруг начальник нашего отряда Д. Д. Тумаркин обнаружил, что наш запас сигарет иссяк. Катер только что отошел, увозя приглашенных на прием к начальнику экспедиции танцоров и уважаемых людей деревни. Значит, в ближайшие часы связи с «Дмитрием Менделеевым» не будет...

— Сплаваем за сигаретами на папуасском каноэ? — предложил я. — Все равно нужно ознакомиться с местной лодкой.

Тумаркин запротестовал:

— А если каноэ перевернется? Здесь акулы! — Но вскоре сдался, не уверенный, впрочем, что поступает правильно.

Папуасские каноэ длинным рядом лежат на берегу. Их в деревне штук двадцать. У Кокала своей лодки нет, и он отправился за разрешением взять каноэ у своего дяди, местного пастора. Вскоре он возвратился с веслом, мы снесли лодку к воде и отчалили от берега, Узкая лодка выдолблена из цельного древесного ствола. Прикрепленная к ней на расстоянии около метра толстая жердь-балансир придает лодке устойчивость. Над лодкой почти до самой жерди тянется широкий помост, на который Кокал и усадил нас двоих и своего приятеля.

Все каноэ папуасов Бонгу устроены по древнему образцу. Но несколько лет назад произошел гигантский скачок через эпохи: первобытный водный транспорт общины обогатился судном двадцатого века. Несколько прибрежных деревень, Бонгу в том числе, сообща приобрели катер и стали содержать моториста-папуаса; на этом катере отвозят копру в Маданг.

Мы пришвартовали каноэ к трапу «Дмитрия Менделеева». Кокал ни разу не бывал на борту такого большого корабля. Но неожиданно оказалось, что он жаждет увидеть на советском судне прежде всего своих односельчан. Тех самых, с которыми может и так общаться каждый день. Все остальное — корабль, компьютеры, радары и т. д. — интересует его куда меньше. Мы поднялись в конференц-зал. Здесь за столом с угощениями чинно сидели танцоры и самые уважаемые люди деревни. Украшения из раковин, кабаньих клыков, цветов и птичьих перьев несколько неправдоподобно смотрелись на фоне застекленных полок с Большой Советской Энциклопедией. Кокал, однако, вовсе не мечтал присоединиться к элите Бонгу. Нет, он желал лишь быть замеченным. Он удобно расселся на кожаном диванчике напротив распахнутой двери конференц-зала, с независимым видом поглядывая по сторонам, словно привык именно так проводить воскресный досуг. Он рассчитал безошибочно. Его увидели, и на лицах уважаемых людей выразилось изумление. Глава деревенского совета, Каму, даже вышел в коридор и что-то спросил: видимо, как очутился Кокал на корабле. Кокал небрежно показал на нас и вновь развалился на диванчике.

Не знаю, сколько времени он мог бы так просидеть. Мы уже запаслись сигаретами, а Кокал все не желал уходить. Увести его удалось лишь после того, как он был представлен начальнику экспедиции и обменялся с ним рукопожатием.

Этот незначительный эпизод указал нам на первые трещины в былой социальной структуре деревни. Сто лет назад юноша не осмелился бы без разрешения появиться среди старших. Ах эти новые времена... Люди начинают находить опору для утверждения собственной личности вне привычных норм деревенской жизни. Для одних эта опора — деньги, заработанные на стороне. Другим же, как, например, Кокалу, смелость уравнять себя со старейшинами дает образование. И все же волнение, с каким Кокал демонстрировал себя влиятельным односельчанам, говорит о силе былых взаимоотношений в папуасской деревне.

Традиционная социальная организация Бонгу примитивна — у папуасов раньше не было ни четко оформленных органов коллективной власти, ни вождя.

Теперь к прежнему общественному устройству добавились некоторые новые черты. Бонгу, например, управляется деревенским советом. Его члены — старейшины кланов. По-видимому, создание совета лишь оформило древнюю традицию. А вот наш знакомый Каму не принадлежит к числу старейшин. Просто австралийские власти увидели в нем энергичного и сообразительного человека, с которым можно найти общий язык. Каму представляет свою деревню в районном «Совете местного управления», созданном в начале 60-х годов, и, таким образом, осуществляет контакт администрации с общиной.

За короткий срок нашему отряду — восьмерым этнографам — удалось много узнать о жизни и традициях папуасов Бонгу. Сто лет назад на Берегу Маклая царил каменный век. А что увидели мы теперь? Век железа, эпоху раннего классообразования? Дать оценку современной культуры папуасов Бонгу нелегко. Облик этой деревни стал иным. Здесь много новшеств — одни бросаются в глаза, другие становятся очевидными лишь после долгих расспросов. Папуасы говорят по-английски и на пиджин-инглиш, пользуются ружьями и керосиновыми лампами, читают библию, обладают знаниями, почерпнутыми из австралийских учебников, покупают и продают за доллары. Но старина еще жива. Что же преобладает?

...Вновь возникают перед глазами картины, увиденные в Бонгу. Спускаются сумерки. Мимо хижин усталой походкой идет полуголая женщина в короткой юбке. Она возвращается с огорода и несет клубни таро, ямса и бананы в плетеной сумке, укрепленной лямками на лбу. Такие сумки были и при Н. Н. Миклухо-Маклае. Другая женщина очищает от верхнего волокнистого слоя кокосовый орех при помощи палки, укрепленной в земле заостренным концом вверх. На площадке у дома горит костер, в глиняном горшке, как и сто лет назад, варится разрезанное на ломти таро... Нововведения в Бонгу как бы наложились на привычный жизненный уклад деревни, не изменив его существенно. Реформы в хозяйстве допущены только ради сношений с внешним миром и мало затронули быт. Быт остался старым: тот же распорядок дня, то же распределение функций. Среди вещей, окружающих папуаса, немало новых, но предметы эти поступают в деревню готовыми и не порождают новых занятий. К тому же жизнь в Бонгу не зависит от импорта. Деревня соприкасается с внешним миром, но еще не стала его придатком. Если бы вдруг по какой-либо причине связь Бонгу с современной цивилизацией прервалась, маленькая община не испытала бы потрясения и легко вернулась к образу жизни предков, ибо она и отошла от него недалеко. В этом нет ничего удивительного: колониальная администрация не торопилась сделать папуасов современными людьми. Да и обособленное положение Бонгу сильно ограждало деревню от внешних влияний. Хотя Бонгу всего километрах в двадцати пяти от Маданга, из-за топких болот дороги нет. Устойчивая связь возможна только по воде. Туристы в Бонгу не заглядывают...

...Что же касается того, к какой стадии развития отнести сегодня папуасов Бонгу, нам, этнографам, предстоит еще немало работы, чтобы найти термин, который обозначил бы их своеобразную культуру, соединившую наследие первобытности и кое-какие подачки цивилизации двадцатого века.

В. Басилов, кандидат исторических наук

(обратно)

Моржи ещё вернутся

Эту историю я услышал на дрейфующей льдине в Каспийском море (1 Несколько лет назад дрейфующая биостанция «Каспий-1» проводила исследования тюленей. Об этой экспедиции рассказывалось в № 7 журнала за 1971 год. В данном очерке использованы материалы научных трудов В. И. Крылова, кандидата биологических наук, старшего научного сотрудника Всесоюзного научно-исследовательского института морского рыбного хозяйства и океанографии.). Помнится, в ту ночь я дежурил. Ребята — биологи, крепко намаявшись за день, спали. Я бродил вокруг палатки, боялся, войдя внутрь, заснуть. Было морозно, ярко светили звезды, искореженный, торосистый лед смутно прорисовывался во мгле. Порою казалось, что мы не на Каспии, а где-то в центре Арктики, на дрейфующей станции «СП». За однообразною ходьбою я так поддался этому призрачному ощущению, что, внезапно услышав позади скрип снега, резко обернулся и выхватил из кармана ракетницу. Но не белый медведь оказался передо мной. То был Крылов, начальник экспедиции, которому, как всегда, не спалось. Видимо, он вышел проведать меня. Сконфуженный, я принялся путано объяснять, за кого чуть было не принял его. «А, — прервал он меня, — я ведь тоже долгое время зимовал. И мне здесь казалось вначале, что может выбежать медведь из-за тороса. Тюлени, льды — обстановка и впрямь арктическая...» Мы разговорились. Оказалось, что Виктор Иванович много лет провел на Чукотке. Я же недавно вернулся с острова Врангеля. На острове я надеялся заснять известнейшее лежбище моржей на мысе Блоссом. Но их там не оказалось. Для меня это было ударом.

И дело было вовсе не в том, что пришлось напрасно проделать дальний путь. Не жалел я и о потерянном времени. Просто за долгие годы жизни на островах и побережье Ледовитого океана мне так и не довелось повидать лежбища моржей...

К тому времени, как я стал зимовать, они исчезли в Карском море. Лишь изредка удавалось мне встретить моржей-одиночек. То неожиданно всплывающих в полыньях, то в разгар арктической ночи приползающих к занесенным снегом домам полярной станции. Трудно было понять, что заставляло их в тот момент отыскивать свою погибель. Когда же я перебрался в море Лаптевых, моржей почти не стало и там. Совсем редко их видели теперь на некогда огромном лежбище в бухте Марии Прончищевой. Незадолго до моего приезда на остров Преображения моржи покинули и здешнюю косу. Все меньше и меньше оставалось у флегматичных, безвредных исполинов мест, где их не беспокоил бы человек. Поговаривали, что моржи собираются теперь на атолле Песчаном, но добраться туда я уже не мог. Единственный атолл в Арктике был необитаем. Вот и стал я мечтать о чукотских краях, связывая с ними последнюю надежду побывать на лежбище, да, видно, слишком долго туда собирался.

...Разное поговаривали про отсутствие моржей на острове Врангеля. Охотники-старожилы уверяли, что они не пришли из-за холодного лета. Из-за того, что у берегов плавало много льдин. И я уже готов был поверить этому, как вдруг узнал от одного художника, проводившего лето на острове вместе с геологами, что есть и иная причина. Будто бы над лежбищем низко пролетел какой-то самолет, будто бы здорово он напугал моржей, вот и не приходят они к лежбищу уже второй год. Было ли такое на самом деле — установить точно не удалось. Так и уехал я с нехорошими мыслями в душе, считая, что не могло быть дыма без огня, а раз так, значит, и здесь лежбищ не берегли. И я сказал Крылову, что, по-моему, моржи доживают последние денечки на нашей земле...

Тот, прислушивавшийся, похоже, больше к потрескиванию льдин, чем к моим словам, вдруг хмыкнул: «Самолет-то действительно был. Это был наш самолет, мы вели просчет стада моржей». Оказалось, что Крылов долгие годы занимался изучением этого вида морских животных. И вот что он мне рассказал.

Крылов взялся за моржей не случайно. Результаты аэровизуальных наблюдений над скоплениями моржей в море и на лежбищах, которые выполнил П. Г. Никулин в середине пятидесятых годов, говорили о катастрофическом уменьшении численности этих морских животных.

Если к концу прошлого века численность их оценивалась примерно в двести тысяч голов, то к шестидесятым годам нашего века, по оценкам разных наблюдателей, она составляла примерно сорок-семьдесят тысяч. Большой урон популяции был нанесен в начале развития зверобойного промысла, когда добывали по пятнадцать-двадцать тысяч голов в год. Но и в наше время, начиная с тридцатых годов, моржа брали не так уж мало. В среднем ежегодно по десять тысяч!

Было ясно, что если промысел не приостановить, то и тихоокеанского моржа ожидает та же участь, что постигла его собрата в западных районах Арктики. Вот почему в 1956 году в нашей стране был наложен повсеместный запрет на государственный промысел моржа. Лишь местным охотникам Чукотского полуострова было по-прежнему разрешено бить его.

Древний промысел, от которого зависела некогда судьба целых поселений, не потерял своего значения для чукчей и эскимосов и в наши дни. Он давал возможность заниматься охотою на песцов, держать упряжки собак отдельным охотникам; он приносил доход небольшим прибрежным совхозам, поставлявшим мясо звероводческим фермам.

Тогда-то перед вновь организованным Магаданским отделением ТИНРО и была поставлена задача: детально изучить биологию моржей, чтобы дать научно обоснованные рекомендации по рациональному использованию запасов моржового стада. Этим и должен был заняться Крылов.

Надо сказать, что, несмотря на большое количество исследований, проведенных учеными различных стран, биология моржа оставалась недостаточно изученной: почти отсутствовали данные о возрастном и половом составе популяции, о размножении и состоянии запасов. Так что работу пришлось начинать почти заново. Без знания этих недостающих факторов невозможно было строить никакие прогнозы.

Устоявшийся образ биолога — ученого в белом халате, склонившегося в лабораторной тиши над микроскопом, часто бывает далек от действительности. Скажем, исследователю надо определить возраст моржа. Даже при современном развитии науки это невозможно сделать путем внешнего осмотра. Возраст моржа пытались определить по общим размерам, по длине клыков, по буграм-«шишкам» на теле. Но этот подход, как показали исследования Крылова, неверен. Только рассмотрев под микроскопом в отраженном и проходящем свете тонкую пластинку, выпиленную из коренного зуба нижней челюсти моржа, по кольцам в ней можно определить возраст зверя. (Оказалось, что отдельные особи живут до 43 лет.) И хотя работа по изготовлению пластинки — шлифа нелегка, толщина ее не должна превышать 30—50 микрон, — не следует забывать и о том, что зуб-то нужно добыть! И именно биологу приходится добывать его! А чтобы все знать о жизни моржа, надо скрупулезно исследовать все его органы. И чтобы знания эти были полными и точными, чтобы их можно было применять к огромной популяции, надо просмотреть как можно большее количество особей. Во всяком случае, на первых порах исследований. Но дабы не губить зверя только ради исследований, биолог долгое время должен работать бок о бок с добытчиками, охотниками-зверобоями. Его первая рабочая площадка — в море, на льдине.

Много раз выходил Крылов на байдарах с охотниками-чукчами в море, наблюдая и изучая их вековой промысел. В одних местах моржей добывали, плывя вслед за льдом, отыскивая на нем залежки. По нескольку дней две-три байдары промышляли вдали от берега. Крылов, как и остальные охотники, спал сидя, закутавшись в меховую чукотскую кухлянку. Грелся чаем из самовара, который разжигали тут же, в байдаре. Ел холодное мясо. На льду он первым приступал к осмотру добычи. Охотники не мешали ему, не торопили, необходимость его работы была хорошо понятна им.

Крылов подмечал рисковость этой охоты. И то, с какой тщательностью охотники следили за состоянием неба, погоды. Чуть что, они тут же поворачивали к берегу, уходили, не упуская друг друга из виду. Моржа они брали не больше, чем нужно, и били зверя точно, без промаха, наверняка.

В других местах добычу вели с вельбота на воде. Не всех подбитых удавалось загарпунить. Иные тонули прежде, чем охотники настигали их. Иные бросались на привязанный к гарпуну поплавок — «пых-пых», мешавший им занырнуть, и разрывали его клыками. Добытых моржей на буксире тащили к берегу, и только здесь мог Крылов приняться за обмеры, если погода не портилась, не поднимался ветер и если туши удавалось благополучно дотащить. Этот промысел считался непроизводительным, до сорока процентов забитого зверя пропадало в море.

Приходилось Крылову быть и на промыслах, которые вели со зверобойных шхун. Зверя забивали сотнями, но раздельщики работали так споро, что Крылов едва за ними поспевал.

Осенью отправлялся на лежбище. То на мыс Блоссом, где в основном лежали самки с детенышами, то на Руддерское лежбище, где собирались самцы. На лежбищах звери подолгу отсыпались перед зимними плаваниями по штормовым морям. Там легче всего было метить зверя. С копьем биолог устремлялся к стаду и вгонял в толстую кожу моржа специальную метку с номером. Недовольные, потревоженные исполины иной раз оборачивались, грозно вскидывали могучие клыки, красными, яростными глазами провожали удаляющуюся фигуру человека. Крылов принимался за следующего...

Мечение — работа трудная, особенно когда ею занимаешься впервые. До Крылова лишь канадским исследователям удалось пометить сто пятьдесят зверей. Вначале он пробовал метить моржей на льду, когда ходил со зверобоями. Шлюпка подплывала к залежке спящих моржей на близкое расстояние, так чтобы гарпуном можно было оставить метку. Разбуженные звери ныряли в воду, но долго продолжали кружить поблизости, и иногда удавалось пометить еще нескольких.

На лежбище Крылов первое время пытался осторожно подползать к дремлющему стаду. Моржи не реагировали на лежащего рядом человека, но метить лежа долго просто недоставало сил. С тех пор он приноровился бегать вокруг зверей с гарпуном.

Шли годы, и картина жизни моржей в результате исследований несколько прояснялась. Но по-прежнему еще оставались неизвестными точные сроки щенки зверя, время наступления половой зрелости. Неизвестно было, как часто рожает самка. И хотя некоторые ученые предполагали, что морж размножается на ледяных полях, на кромке, и в силу непрочности ледяного покрова не может иметь больших гаремов, как сивучи и котики, но точно еще не было установлено, что он моногам... Без этих данных невозможно было определить динамику роста стад и состояние запасов. Нельзя было судить и об эффективности принятых по спасению моржа мер.

Косвенным путем удалось наконец установить, что щенка у моржей происходит в марте — апреле и, вероятнее всего, на кромке припая Берингова моря. Крылову пришла мысль — попросить гидрологов, которые как раз в это время исследуют ледовый покров и составляют прогнозы будущей навигации для судов, поискать залежки моржей. Граница кромки в ту пору обычно проходила возле острова Святого Павла, поднимаясь по мере потепления к северу Берингова моря до острова Святого Лаврентия. А в том, что залежки должны быть только здесь, он не сомневался.

Вскоре гидрологи сообщили: зверь действительно там есть, но что за зверь — моржи или тюлени, — с высоты разобрать трудно. Крылов отправился на разведку с ними. Да, на льду лежали и тюлени и моржи. Сразу зародилась мысль: нужно во что бы то ни стало попасть сюда. Но как? Лед в тех местах, влекомый течениями и ветрами, находится в постоянном движении. Высаживаться с вертолета опасно, да и трудно будет добиваться разрешения на полет. Льдину может занести в территориальные воды другого государства, а там пойди докажи, что тебя интересуют только моржи. Надежда оставалась только на Уварова... На следующую весну Крылов заявился к нему во Владивосток. Григорий Васильевич был его старый приятель. Коренной дальневосточник, из семьи потомственных капитанов, он и сам был капитаном. Не раз ходил Крылов в море вместе с ним. Жаловал капитан биолога то ли за прошлое, что тот, будучи охотоведом, на собаках объездил все побережье Чукотки, то ли за профессиональную порядочность, одержимость и одновременно покладистый нрав. — Хорошо, — сказал Уваров, выслушав Крылова, — я не против того, чтобы помочь науке. В конце концов, это общечеловеческое дело. Но вот, посуди, как быть. Ведь у меня, сам знаешь, план. Мне надо трюмы побыстрее набить. Не могу же я тратить время на поиск моржей, когда мне надо добывать тюленей?!

Но когда Уваров узнал, что в виде исключения команде шхуны разрешалось добыть сто голов моржей, которые были необходимы биологу для исследований, он тут же согласился пойти искать моржей к кромке льдов Берингова моря.

Дорога была дальняя. Двадцать дней болталась шхуна «Житомир», как пустая скорлупа, на волнах Тихого океана, пока добирались до Берингова моря, обходя Курильскую гряду и Камчатку. На пути ее дважды встречались циклоны. Крылов, рассказывая об этих днях, не смог вспомнить цвета ни воды, ни неба. Все ему казалось серым и черным. Построенная для работы во льдах, даже на небольшой волне шхуна валилась с боку на бок. Когда же начинался шторм, то появлялось ощущение, что она сейчас взлетит на волне и грохнется в воду носом.

Водяная пыль, подхватываемая штормовым ветром, оседала тяжелым ледяным панцирем на палубных надстройках шхуны. И тогда все поднимались на аврал. На завывающем, пронзительном ветру долгими часами крушил ломиком лед и Крылов. Отдыхал он на диванчике в каюте стармеха: койки на этой шхуне научному персоналу не полагалось.

Когда наконец показалась долгожданная кромка льда, капитан, щадя измотанную команду, приказал войти во льды. Впервые за двадцать дней шхуна стояла спокойно, не прыгала, не тряслась, и все в тот же миг повалились спать. Меж тем течения все дальше и дальше увлекали судно во льды, и, когда наутро огляделись, поняли, что попали в плен. До горизонта было бело, нигде не видно было и признаков чистой воды.

Льды напирали на судно, пока не выжали его и не положили набок. Такой постройки была эта шхуна, что раздавить ее они не могли. Потянулись томительные дни. Спать опять стало неудобно, ноги то приходилось поднимать выше головы, то, перевернувшись, спать почти стоя. Попытки околоть лед вокруг шхуны, дать ей возможность опуститься вертикально удачи не принесли. Льды вновь выжимали ее. Зверобои роптали, поругивая ученых. Слушая радио, они знали, что товарищи их между тем успешно ведут промысел и потихоньку наполняют трюмы. Нервозность стала появляться и у капитана; он побаивался, как бы не пролежать на боку весь промысловый сезон. Скоро уже зверь сойдет на воду, а потом попробуй его отыщи. Шхуну меж тем несло к канадским берегам. Однажды патрульный самолет американских ВВС долго кружил над шхуной, со всех сторон рассматривая ее...

Крылов, волнуемый теми же сомнениями, что и капитан, старался в эти дни меньше попадаться всем на глаза. С рассвета до сумерек он пропадал на льду, возвращаясь к шхуне лишь на ночь. Так у них было заведено в Магаданском отделении ТИНРО — где. бы ты ни был, при случае собирай материал и товарищам, занимающимся изучением других видов морских животных. И теперь он был занят исследованием тюленей. Но тюленей попадалось мало, и ходить за ними приходилось далеко.

Лишь на двадцатый день шхуна внезапно резко осела в воду. Перед этим долго дул южный ветер, теплый и влажный. Небо стало серовато-синим, облака будто взбухли, насыщенные влагой. Потеплело. Обычно с таким ветром на берега Чукотки залетают первые пуночки, и здесь во льдах сразу же пахнуло весной. После недолгого затишья потянул ветерок с канадских берегов. Льды неожиданно начали расходиться, одна полынья появлялась за другой. Перед шхуной открылись пространства чистой воды, и она устремилась по разводьям вперед. Все чаще наблюдатели замечали тюленей. Сначала это были одиночки, затем появились и небольшие скопления. На второй день были замечены первые моржи. Спустя еще сутки появились небольшие залежки. В предвкушении близкой удачи — каждый морж заменял десяток тюленей и давал возможность быстро выполнить план — зверобои повеселели, часто шутили с биологом. Настала пора приниматься за дело. На воду спустили промысловые боты, заняли свои места мотористы, стрелки. И для Крылова наступили самые напряженные и трудные дни.

В поисках добычи боты иногда уходили далеко от шхуны. Чтобы успеть побольше сделать, Крылов предпочитал садиться в тот, где командовал боцман Кулаков. Помор, родом из Архангельских краев, этот краснолицый кряжистый человек с сипловатым голосом словно обладал каким-то чутьем на добычу. Он никогда не возвращался пустым, никогда не застревал в тумане, как иные, не блуждал в поисках шхуны. Но Крылову с ним было нелегко. Охотники работали ловко, быстро. Нужно было выскочить на лед первым, чтобы успеть все сделать. На наледи, которая обычно остается там, где лежали моржи, устоять так же нелегко, как на ледяной горке. Сколько раз он падал, трудно и сосчитать, сколько раз едва не скатывался в воду... Чтобы вести записи, грязные, окровавленные руки приходилось омывать сначала в ледяной воде, а потом отогревать, погружая во внутренности зверя. Отчего к концу дня кости ломило так, будто весь день поднимал тяжести. Однажды его, зазевавшегося, сбило тушей моржа, которую волокли, зацепив гаком, в вельбот. Распластавшись, он сумел удержаться буквально в нескольких сантиметрах от воды. В другой раз, безоружный, остался один на один с раненым зверем... Он не успевал всего сделать на льду и, когда возвращались на корабль, продолжал работать на палубе при свете фонаря. Задерживаясь до двух часов ночи, в сумерках, не раз еще споткнувшись, он шел отстирывать свою брезентовую камлейку, а в пять утра надо было вставать...

Зверобои быстро заполнили трюмы и повернули назад, не теряя ни минуты. Крылов, хотевший бы еще остаться, поработать здесь с недельку, не набрался смелости воспрепятствовать им. Наблюдения его и без того были ценны, экспедиция удалась. Он не увидел гаремов у моржей, моржи жили семьями. Он узнал точные сроки щенки, размножения, он вез такой ценный материал, которым до сих пор не обладал, пожалуй, ни один исследователь.

Его высадили в бухте Провидения со всеми его «цинковыми гробами». Высадили с радостью. Зверобои отправились дальше. Он же, едва добравшись до гостиницы, закрыл за собою дверь и завалился спать на целые сутки.

В результате дальнейших лабораторных исследований, просчетов стада в различные времена года с самолета и шхун было установлено главное: производительность популяции моржей низка, она составляет всего одиннадцать и две десятых процента в год от общей численности. Было бы целесообразнее прекратить любой промысел. Но, учитывая большое значение промысла для местного населения Чукотки и Аляски, вести его следовало так, чтобы забой не превышал шести процентов от численности всей популяции, то есть от пятидесяти тысяч. Значит, для нашей страны промысел не должен был превышать тысячи ста голов в год. Только в этом случае можно будет ожидать увеличения стада.

Рекомендации Крылова были приняты. Просчеты, проведенные с самолета через десять лет после его работы, показали, что стадо тихоокеанского моржа приросло. Однако при таком темпе восстановления потребуется еще не один десяток лет, чтобы можно было увеличить промысел.

— Так что, — закончил свой рассказ Крылов, — не отчаивайтесь. У вас еще есть надежда полюбоваться лежбищами. Отсутствие моржей на острове Врангеля было связано скорее с ледовыми условиями, не мог их испугать наш самолет. Ведь съемки проводились с большой высоты (1000 метров), при которой зверь не реагирует на шум самолета.

В правоте его слов я вскоре убедился. Директор заказника на острове Врангеля сообщил, что, осенью прошлого года на лежбище наблюдалось необычное скопление моржей. Моржи занимали участки, которые забросили давно.

В. Орлов

(обратно)

Май Шевалль, Пер Вале. Запертая комната

Окончание. Начало в № 6—11.

Мартин Бек дернул звонок, потом толкнул дверь. Заперто. Но в прихожей горел свет, поэтому он позвонил еще раз.

Рея отворила. Сегодня на ней были коричневые трикотажные брюки и какой-то длинный, ниже колен, лиловый кафтан.

— А, это ты... — протянула она.

— Я. Можно войти?

— Входи, — сказала она, помешкав, и сразу повернулась спиной. Сделала шаг-другой, потом остановилась. Постояла, наклонив голову, подумала, все-таки заперла дверь и повела гостя на кухню.

— Я взял две бутылки вина.

— Поставь в буфет. — Садясь, Рея недовольно покосилась на Мартина. — Зачем такое дорогое?

Он сел напротив нее.

— Опять Свярд? — спросила она.

— Нет. Хотя годится как предлог.

— Тебе необходим предлог?

— Ага. Для храбрости.

— А-а... Ладно, тогда давай заварим чай.

Она отодвинула в сторону книги и загремела посудой.

— Вообще-то я думала сегодня вечером позаниматься. Ладно, обойдется. Очень уж муторно одной сидеть. Ты ужинал?

— Нет.

— Вот и хорошо. Сейчас что-нибудь соображу.

— Между прочим, ты угадала насчет Свярда, — сказал Мартин Бек. — У него были деньги в банке. И немалые.

— М-м-м, — отозвалась она.

— Кто-то платил ему семьсот пятьдесят крон в месяц. Как по-твоему, кто бы это мог быть?

— Не знаю. Он же ни с кем не знался.

— А почему он все-таки переехал?

Она пожала плечами.

— Я вижу только одно объяснение: ему здесь не нравилось. Он ведь со странностями был. Несколько раз жаловался, почему я так поздно запираю подъезд. Будто весь дом только для него.

— Все верно.

Она помолчала, потом спросила:

— Что «верно»? Ты узнал что-нибудь интересное?

— Не знаю, назовешь ли ты это интересным, — его явно кто-то застрелил.

— Странно. Рассказывай.

Она опять загремела кастрюлями, но слушала внимательно.

Когда Мартин Бек закончил свой рассказ, она расхохоталась.

— Великолепно! Ты не читаешь детективов?

— Нет.

— Я их пачками глотаю, без разбора, и тут же почти все забываю. Но ведь это классический случай. Запертая комната — на эту тему тысячи страниц написаны. Недавно я прочла... Погоди-ка. Расставь пока тарелки. Там, на полке, соус соевый. Накрой так, чтобы приятно было за стол сесть.

Он приложил все свое старание. Рея вернулась через несколько минут с каким-то журнальчиком, раскрыла его, потом разложила по тарелкам рис.

— Ешь, — распорядилась она. — Пока горячий.

— Вкусно, — сказал он.

— М-м-м... Да, рис удался.

Она живо управилась со своей порцией и взялась за журнальчик.

— Вот, слушай. Запертая комната. Расследование. Три основные версии — А, Б и В. Версия А: преступление совершено в комнате, которая надежно заперта изнутри, и убийца исчез — в комнате никого не обнаружено. Б: преступление совершено в комнате, которая только кажется наглухо закрытой, а на самом деле есть способ выбраться из нее. В: убийца остается в комнате и где-то ловко прячется... Но тут еще есть куча вариантов. Например, А-5: убийца не трогает замки и засовы, а снимает дверные петли и входит. А потом привинчивает петли на место. Или вот, А-9: жертва получает смертельную рану в каком-то другом месте, приходит в свою комнату, запирается и только потом умирает. Да ты почитай сам.

Она подала ему журнальчик. Мартин Бек пробежал его глазами и отложил в сторону.

— Кому посуду мыть? — спросила Рея.

Он встал и собрал тарелки. Она подобрала ноги и обняла колени руками.

— Ты же детектив. Радоваться должен необычному случаю. Значит, по-твоему, в больницу звонил убийца?

— Не знаю.

— А мне кажется, так вполне могло быть,

Он пожал плечами.

— Может, продегустируем твое дорогое вино? — спросила она.

Вино и впрямь было приятное. Они помолчали.

— Нравится тебе полицейская служба? — заговорила Рея.

— Как тебе сказать...

— Не хочешь об этом — не будем.

— Кажется, меня задумали сделать начальником канцелярии.

— А тебе не хочется, — подытожила Рея.

Подумала немного и сказала:

— Какую музыку ты любишь? У меня есть всякие пластинки.

Они перешли в комнату с проигрывателем и разномастными креслами. Включили музыку.

Он зевнул.

— Ты устал, — сказала Рея.

Мартин Бек промолчал.

— И домой идти не хочется. А ты и не ходи.

Тут же она добавила:

— Знаешь, я все-таки попробую позаниматься еще немного. А ты прилег бы. У тебя вид совсем измотанный.

Мартин Бек послушался. Он в самом деле был измотан и почти тотчас уснул. Рея сидела за столом, наклонив над книгами русую голову. Когда он снова открыл глаза, она стояла около кровати:

— Проснись, уже двенадцать. Есть хочу до смерти. Сходишь, запрешь подъезд? А я пока поесть приготовлю. Ключ висит на косяке слева.

XXVII

Мальмстрём и Мурен совершили налет в пятницу, 14 июля. Ровно без четверти три они вошли в банк — в оранжевых комбинезонах, масках «Фантомас» и резиновых перчатках.

Они держали в руках свои крупнокалиберные пистолеты, и Мурен первым делом пустил пулю в потолок. Чтобы присутствующим было понятно, о чем идет речь, он крикнул на ломаном шведском языке:

— Ограбление!

Хаузер и Хофф были в обычных костюмах, только лицо скрывал черный капюшон с прорезями для глаз. Хаузер был вооружен автоматом, Хофф — куцым дробовиком «марица». Они стояли в дверях, прикрывая пути отхода к машинам.

Тем временем Мальмстрём и Мурен методично опорожняли сейфы.

Все шло по плану с точностью изумительной.

Пятью минутами раньше в южной части города, на автостоянке у Русенлюндсгатан взорвался какой-то старый рыдван. Сразу после взрыва послышалась беспорядочная стрельба и загорелась постройка по соседству со стоянкой. Виновник всей этой суматохи, подрядчик А. вышел проходными дворами на другую улицу, сел в машину и покатил домой.

Ровно через минуту после взрыва в подворотню полицейского управления въехал задним ходом мебельный фургон, причем въехал наискось и плотно застрял. Из фургона высыпались картонные коробки с ветошью, которая была пропитана горючей смесью и тотчас вспыхнула ярким пламенем.

Словом, все шло как по писаному. Предусмотренные планом акции выполнялись досконально и точно по расписанию.

И, с точки зрения полиции, события в общем и целом развивались так, как было предусмотрено, это относилось и к последовательности акций, и к срокам.

Если не считать одной небольшой закавыки.

Мальмстрём и Мурен провели налет не в Стокгольме.

Они ограбили банк в Мальме.

Пер Монссон, инспектор уголовной полиции Мальме, пил кофе в своем кабинете. Его окно выходило во двор полицейского управления, и инспектор чуть не подавился сдобой, когда в подворотне что-то ухнуло и заклубился густой дым. Одновременно Бенни Скакке, подающий надежды молодой сотрудник, который, сколько ни усердствовал, никак не мог продвинуться дальше рядового следователя, распахнул дверь его кабинета и крикнул, что принят сигнал тревоги. На Русенлюндсгатан произведен взрыв, идет жуткая перестрелка, горит по меньшей мере один дом.

Не успело начальство распорядиться, чтобы личный состав выезжал к месту происшествия, как само полицейское управление подверглось атаке, и, когда разобрались, что к чему, оказалось, что весь тактический резерв заперт во дворе. Так что сотрудники добирались до Русенлюндсгатан на такси или на собственных машинах, не оборудованных приемопередатчиками.

Монссон прибыл туда в семь минут четвертого. Расторопные пожарники уже справились с пожаром; огонь причинил незначительные повреждения пустому гаражу. Сосредоточенные в районе взрыва крупные полицейские силы не обнаружили ничего особо подозрительного и нашли лишь искореженный драндулет. А через восемь минут один из моторизованных патрулей услышал в своем приемнике донесение о том, что подвергся налету банк в деловом центре города.

Мальмстрём и Мурен к этой минуте успели покинуть Мальме. Кто-то видел, как от банка отъехал синий «фиат». Погони не было, и через несколько минут приятели разделились, сев каждый в свою машину.

Как только полиции наконец удалось навести порядок в собственном доме, избавившись от фургона и горящих коробок, город был закрыт. Лучшие полицейские силы страны были брошены на розыск синего «фиата». Его нашли через три дня в одном из сараев Восточной гавани Мальме; в машине лежали комбинезоны, маски «Фантомас», резиновые перчатки, пистолеты и разная мелочь.

Хаузер и Хофф честно отработали щедрый гонорар, помещенный на личные счета их жен. Они удерживали позицию у входа в банк почти десять минут после того, как укатили Мальмстрём и Мурен.

Хаузеру вопреки всем, в том числе и его собственным, расчетам удалось благополучно уйти; через Хельсингборг и Хельсингер он без помех покинул страну.

А вот Хофф попался — попался из-за нелепой оплошности. Без пяти четыре он поднялся на борт парома «Мальмёхюс», одетый в серый костюм, белую сорочку с галстуком и... черный куклуксклановский капюшон. Проклятая рассеянность...

Полицейские и таможенники пропустили его, полагая, что на пароме происходит не то маскарад, не то мальчишник, но у команды он вызвал подозрение, и по прибытии в Копенгаген Хоффа сдали пожилому датскому полицейскому, который от удивления чуть не выронил бутылку с пивом, когда задержанный смиренно выложил на стол тесной дежурки два заряженных пистолета, плоский штык и нечто вроде ручной гранаты.

Помимо билета до Франкфурта, при Хоффе были деньги, а именно: сорок немецких марок, две датские десятки и три тридцать пять в шведской валюте. В итоге потери банка составили только два миллиона шестьсот тринадцать тысяч четыреста девяносто шесть крон и шестьдесят пять эре.

Странные вещи происходили в это время в Стокгольме.

И самое сногсшибательное приключение выпало на долю Рённа.

Ему выделили шестерых полицейских и поручили относительно скромную задачу: держать под наблюдением Русенлюндсгатан и схватить подрядчика А. И, так как улица довольно длинная, он постарался целесообразно распределить свои немногочисленные силы. Двое на машине составили мобильный отряд, остальные четверо заняли стратегические пункты.

Бульдозер Ульссон велел ему действовать спокойно, главное — не терять голову, что бы ни произошло.

Без двадцати двух минут три Эйнар Рённ стоял как раз напротив кафе «Бергсгрюван». Ничто не омрачало его настроения, когда к нему подошли два молодца — такие же неопрятные, как большинство прохожих на стокгольмских улицах.

— Дай закурить, — сказал один из них.

— Так ведь нет у меня сигарет, — миролюбиво ответил Рённ.

Миг — и он увидел стилет, нацеленный прямо в живот, а в опасной близости от его головы закачалась велосипедная цепь.

— Ну ты, треска вонючая, — процедил юнец со стилетом. И бросил своему приятелю: — Тебе бумажник. Мне часы и кольцо. Потом пырнем старичка.

Рённ никогда не слыл мастером джиу-джитсу или карате, но кое-какие приемы все-таки помнил.

Он ловко сделал подсечку парню с ножом, который удивленно приземлился на пятую точку. Однако следующий прием Рённу удался хуже. Он уклонился в сторону, но недостаточно быстро, и цепь ударила его повыше правого уха так, что в глазах потемнело. Тем не менее, падая, он ухитрился повалить и второго грабителя.

— Ну, дед, заказывай панихиду, — прошипел юнец со стилетом.

В эту самую минуту к месту происшествия подоспел мобильный отряд, и, когда в голове у Рённа прояснилось, полицейские уже успели избить лежащих хулиганов дубинками и пистолетами и заковать их в наручники.

Парень с велосипедной цепью первым пришел в себя, осмотрелся кругом, вытер кровь со лба и недоуменно спросил:

— Что произошло?

— А то, паренек, что ты на засаду нарвался, — объяснил ему один из полицейских.

— Полицейская засада? Против нас? Да вы что? Ради какой-то тухлой трески?

У Рённа снова выросла шишка на голове — правда, это был единственный физический урон, который понесла спецгруппа в этот день; психические изъяны не в счет.

В оснащенном по последнему слову техники сером автобусе оперативного центра Бульдозер Ульссон выделывал замысловатые антраша от нетерпения, чем немало затруднял работу не только радисту, но и руководившему этой частью операции Колльбергу.

Без четверти три напряжение достигло кульминации, потянулись нестерпимо долгие секунды.

В три часа служащие банка заявили, что пора закрывать, и сосредоточенным в зале полицейским силам во главе с Гюнвальдом Ларссоном оставалось лишь покориться.

Тяжкое чувство опустошенности овладело всеми, только Бульдозер Ульссон сказал:

— Господа, это временная неудача. А может быть, никакой неудачи и нет. Просто Рус проведал, что мы что-то проведали, и решил взять нас измором. Он пошлет Мальмстрёма и Мурена на дело в следующую пятницу, через неделю. Фактически потеря темпа у него, а не у нас.

Первые тревожные сигналы поступили в половине четвертого. Причем настолько тревожные, что спецгруппа тотчас отступила в штаб на Кунгсхольмсгатан, чтобы оттуда следить за ходом событий: телексы безостановочно отстукивали новые сообщения.

Мало-помалу картина прояснялась.

— Кажется, слово «Милан» означало не то, что ты думал, — сухо сказал Колльберг.

— Не то, — согласился Бульдозер. — Мальме... Это ж надо!

Удивительное дело: он уже целый час не метался, а тихо сидел на месте.

— Кто бы мог знать, что и в Мальме есть такая же улица, — проворчал Гюнвальд Ларссон.

— И что почти все новые отделения банков строят по одному чертежу, — добавил Колльберг.

— Мы должны были знать это, господа! — воскликнул Бульдозер. — Рус знал. Зато теперь мы будем начеку. Совсем забыли про рационализацию. Одинаково строить дешевле. Рус привязал нас к Стокгольму. Но в другой раз он нас не проведет. Главное, не падать духом.

Бульдозер встал; он явно уже воспрянул духом.

— А где сейчас Вернер Рус?

— В Истанбуле, — ответил Гюнвальд Ларссон. — Отдыхает там, у него несколько свободных дней.

— Вот как, — произнес Колльберг. — Хотел бы я знать, где отдыхают Мальмстрём и Мурен?

— Это не имеет никакого значения. — Бульдозер все больше воодушевлялся. — Легко добыто — легко прожито. Скоро они опять будут здесь. И уж тогда на нашей улице будет праздник.

— Как же, — буркнул Колльберг.

Итак, туман развеялся окончательно. И день был на исходе.

Мальмстрём успел уже обосноваться в гостиничном номере в Женеве, который заказал еще три недели назад.

Мурен находился в Цюрихе, но собирался завтра же двигаться дальше, в Южную Америку.

В сарае, где они пересаживались в другие машины, им удалось перекинуться лишь несколькими словами.

— Ты уж смотри не выбрасывай заработанные тяжким трудом гроши на трусы и недостойных женщин, — наставительно произнес Мурен.

— Жуть сколько отхватили, — отозвался Мальмстрём. — Что будем с ними делать?

— На книжку положим, что же еще, — ответил Мурен.

На следующий день в отеле «Хилтон Истанбул», сидя в баре и потягивая коктейль, Вернер Рус читал «Геральд трибюн».

Впервые сей разборчивый орган печати удостоил его своим вниманием. Короткая заметка, лаконичный заголовок: «Ограбление банка по-шведски».

Сообщались основные факты, такие, как выручка налетчиков. Около полумиллиона долларов.

И второстепенные детали:

«Представитель шведской полиции заявил сегодня, что организаторы налета известны».

Чуть пониже — еще одна телеграмма из Швеции:

«Массовый побег. Пятнадцать, самых матерых налетчиков бежали сегодня из тюрьмы Кумла, считавшейся абсолютно надежной».

Бульдозера эта новость застигла в ту самую минуту, когда он впервые за много недель лег спать в супружескую постель. Он тотчас вскочил и забегал по спальне, упоенно твердя:

— Какие возможности! Какие сказочные возможности! Ну, теперь война пойдет не на жизнь, а на смерть!

XXVIII

В пятницу Мартин Бек явился в дом на Тюлегатан в четверть шестого с бутылкой вина в руке и свертком под мышкой. На первом этаже ему встретилась Рея. Одетая только в длинный лиловый кафтан, она громыхала по ступенькам красными башмаками на деревянной подошве, держа в руках по пакету с мусором:

— Привет, — поздоровалась она. — Хорошо, что ты пришел. Я тебе кое-что покажу.

— Давай я возьму пакеты, — предложил он.

— Зачем, это мусор. Да у тебя и без того руки заняты. Откроешь мне?

Мартин Бек распахнул дверь во двор, и Рея направилась к мусорным контейнерам.

...На кухне за чашкой чая седели двое — девушка по имени Ингела и другая, которой он еще не видел.

— Ну, что ты мне хотела показать? — спросил он.

— Сию минуту, — сказала Рея. — Идем.

Мартин Бек пошел за ней. Она показала на одну из дверей, выходящих в прихожую.

— Вот прошу. Запертая комната.

— Детская?

— Точно. Никого нет, и заперто изнутри.

Он пристально поглядел на нее. Какая она сегодня веселая и жизнерадостная... t — Дверь запирается изнутри на крючок. Я сама его привинтила. Чтобы ребята могли посекретничать, когда захочется.

— Но ведь их дома нет.

— Фу, дурачок! Я там убирала, пылесосила, а потом хлопнула дверью. Крючок подпрыгнул и зацепился за скобу. Теперь не откроешь.

Он подергал дверь. Правда, не поддается.

— Ну и как же теперь открыть?

Она пожала плечами:

— Видно, силу применить придется. Действуй. Как говорится, для таких вещей и держат мужчину в доме.

Наверно, у него был на редкость глупый вид, потому что она рассмеялась. Потом быстро погладила его по щеке:

— Ладно, бог с ней. Сама справлюсь. Как бы то ни было, перед тобой запертая комната. Не знаю только, какой вариант.

Рея взялась за ручку, сбросила правый башмак и уперлась в косяк ступней.

— Нет уж, постой, — вмешался он. — Лучше я.

— Давай, — уступила она и пошла на кухню к своим гостям.

Мартин Бек некоторое время присматривался к двери. Потом поступил так же, как Рея, — уперся ногой в косяк и взялся за ручку. Она была старая, добротная и производила вполне надежное впечатление.

Сначала он дернул вполсилы, но во второй раз рванул уже как следует. Только на пятый раз его усилия увенчались успехом — винты поддались с жалобным скрипом, и дверь распахнулась.

Не выдержали винты, крепившие крючок, а скоба сидела на месте, словно впаянная в косяк. Она была отлита заодно с опорной пластиной. Мартин Бек осмотрелся. Комната пуста, окно заперто.

На кухне шел оживленный разговор о геноциде во Вьетнаме.

— Рея, — сказал он, — где инструмент? Я крючок привинчу.

— Вон там, в сундучке.

Руки были заняты вязанием, и она показала ногой.

Он разыскал отвертку и шило, но она остановила его:

— Небось несрочно. Возьми себе чашку и садись с нами. Погляди, каких булочек Анна напекла.

Он сел и принялся за свежую булочку, рассеянно слушая их беседу, но затем в мозгу его будто включился магнитофон, который воспроизводил совсем другой разговор, происходивший одиннадцать дней назад.

Разговор в одном из коридоров Стокгольмского городского суда, состоялся во вторник, 4 июля 1972 года.

Мартин Бек: Значит, вы выбили шплинты из петель, открыли дверь, а потом вошли в квартиру?

Кеннет Квастму: Ну да.

Мартин Бек: Кто вошел первым?

Кеннет Квастму: Я. Кристианссон следовал за мной.

Мартин Бек: Что ты сделал, когда вошел,, поточнее?

Кеннет Квастму: В комнате было мало света, но я увидел на полу труп, метрах в двух-трех от окна.

Мартин Бек: Дальше. Постарайся вспомнить все подробно.

Кеннет Квастму: В комнате нечем было дышать. Я обошел вокруг тела и подошел к окну.

Мартин Бек: Окно было закрыто?

Кеннет Квастму: Да. И штора спущена. Я хотел ее поднять — не поддалась. Пружина была сорвана. Но ведь надо было открыть окно, чтобы проветрить.

Мартин Бек: Ну, и что же ты сделал?

Кеннет Квастму: Просто отодвинул штору в сторону и распахнул окно. Потом мы скрутили штору и наладили пружину. Но это уже потом.

Мартин Бек: Окно было заперто?

Кеннет Квастму: Да, во всяком случае, одна щеколда была надета на крюк. Я поднял ее и открыл окно.

Мартин Бек: Ты не помнишь, какая это была щеколда — верхняя или нижняя?

Кеннет Квастму: Точно не скажу. По-моему, верхняя. Насчет нижней точно не помню. Кажется, я ее тоже открыл... нет, не помню.

Мартин Бек: Но ты уверен, что окно было заперто изнутри?

Кеннет Квастму: Конечно, уверен. На сто процентов.

Рея легонько толкнула Мартина Бека ногой.

— Кому говорят, возьми еще булочку.

— Рея, у тебя есть хороший фонарик? — спросил он.

— Есть. В чуланчике на гвозде висит.

— Можешь мне его одолжить?

— Конечно, возьми.

— Мне надо уйти сейчас. Но я быстро вернусь и починю дверь.

...Он взял фонарик, вызвал по телефону такси и проехал прямо на Бергсгатан. Несколько минут постоял на тротуаре, глядя через улицу на окно на третьем этаже.

Потом он повернулся. Перед ним возвышался поросший кустарником, крутой каменистый склон Крунубергского парка.

Мартин Бек стал карабкаться вверх по склону, пока не поравнялся с окном. Промежуток составлял от силы двадцать пять метров. Достав из кармана шариковую ручку, он прицелился в темный прямоугольник. Штора была спущена; до особого распоряжения полиция запретила негодующему домовладельцу сдавать квартиру.

Мартин Бек сделал несколько шагов в одну, в другую сторону, пока не нашел наилучшее положение. Он не считал себя метким стрелком, однако не сомневался, что, будь у него в руке вместо шариковой ручки автоматический пистолет сорок пятого калибра, он сумел бы попасть в человека, стоящего в этом окне.

И остаться при этом незамеченным. Конечно, в середине апреля растительность пожиже, но и то можно притаиться так, что на тебя не обратят внимание.

В это время дня еще достаточно светло, но и поздно вечером уличное освещение, наверное, позволяет различить окно. К тому же в темноте легче укрыться в кустах.

А вот стрелять без глушителя рискованно.

Он еще раз проверил, какое место лучше всего для стрельбы, и приступил к поискам. Начал справа — почти все автоматические пистолеты выбрасывают гильзу вправо, однако дальность и направление различаются. Дело это было достаточно кропотливое. Местами пришлось пускать в ход и фонарик.

Но Мартин Бек с самого начала настроился искать долго.

Он нашел гильзу через час сорок минут. Она застряла между двумя камнями — исцарапанная, грязная. С весны прошел не один дождь. И собаки тут бродили, да и люди, наверно, топали в поисках подходящего места, чтобы выпить баночку пива.

Он извлек латунный цилиндрик из щели, обернул носовым платком и сунул в карман.

Потом пошел по Бергсгатан налево. Около здания городского суда поймал такси и доехал до криминалистической лаборатории.

Рабочий день уже кончился, и пришлось изрядно поторговаться, чтобы его находку хотя бы приняли. В конце концов он настоял на своем, положил гильзу в пластиковую коробку и тщательно заполнил карточку.

— И конечно же, это безумно срочно, — сказал лаборант.

— Да нет, — ответил Мартин Бек. — Совсем не срочно. Будет время — поглядите, если не трудно.

Он еще раз посмотрел на гильзу. Смятая, грязная, неказистая — что с нее возьмешь...

— За такие слова нарочно поскорее сделаю, — сказал лаборант. — А то ведь только и слышно: «Срочно, спешно, каждая секунда дорога!»

Было уже довольно поздно, и Мартин Бек решил сперва позвонить Рее.

— Привет, — отозвалась она. — Я одна дома, гости ушли. Подъезд заперт, но я сброшу тебе ключ.

Он приехал в начале двенадцатого и негромко посвистел.

Пришлось немного подождать, зато Рея спустилась сама — босиком, в красной ночной рубашке.

Войдя на кухню, она спросила:

— Ну что — пригодился фонарик?

— Еще как.

— Выпьем вина? Кстати, ты ужинал?

— Нет.

— Безобразие! Я что-нибудь приготовлю. Это недолго. Ты изголодался.

Изголодался? Да, пожалуй.

— Как там со Свярдом?

— Начинает проясняться.

— Правда? Расскажи. Я жутко любопытная.

В час ночи бутылка опустела. Рея зевнула.

— Да, между прочим, завтра я уезжаю. Вернусь в понедельник. А может, только во вторник.

Он было открыл рот, чтобы сказать: «Ну я пошел».

— Тебе не хочется идти домой, — опередила она его.

— Не хочется.

— Так оставайся.

XXIX

В понедельник утром Мартин Бек явился на работу, напевая какую-то песенку, чем немало поразил встретившегося ему в коридоре служащего. Он отлично себя чувствовал оба выходных дня, хотя и провел их в одиночестве. Давно у него не было так хорошо на душе, сразу и не припомнишь когда.

Кажется, вторгаясь в запертую комнату Свярда, он в то же время вырывается на волю из своего заточения?

Он положил перед собой выписки из амбарных книг, отметил «галочками» фамилии, которые по датам подходили больше всего, и взялся за телефон.

Перед страховыми обществами стоит ответственная задача, а именно — зашибить возможно больше денег, посему люди у них работают как каторжные. И по той же причине они содержат документацию в образцовом порядке, а то, чего доброго, надует кто-нибудь, оставит без барыша.

Спешка и гонка в наши дни стали чуть ли не самоцелью.

«Это невозможно, у нас нет времени. А вам срочно?»

«Чрезвычайно срочно. Вы обязаны сделать это».

«Но у нас нет времени».

«Кто ваш непосредственный начальник?»

Добившись ответа на свой вопрос, Мартин Бек делал пометку в блокноте. Правда, не везде ему сопутствовала удача, но все же на полях блокнота появилось уже довольно много пометок.

При восьмом разговоре его вдруг осенило:

— А что происходит с поврежденным грузом после того, как компания выплатит страховку?

— Его проверяют, разумеется. Если товар не совсем испорчен, наши служащие могут приобрести его со скидкой.

Ну конечно. На этом тоже можно что-то выгадать.

Девятый номер ему не пришлось набрать.

Телефон вдруг сам зазвонил. Кому-то понадобился Мартин Бек.

Неужели?.. Нет, не угадал.

— Бек слушает.

— Это Ельм говорит.

— Привет, ты молодец, что позвонил.

— Что верно, то верно. Но ты, говорят, вел себя здесь вполне пристойно, и я решил оказать тебе услугу напоследок.

— Напоследок?

— Ну да, пока тебя не сделали начальником канцелярии. Я вижу, ты нашел свою гильзу.

— Вы ее исследовали?

— А зачем, ты думаешь, я звоню? — едко произнес Ельм. — Нам тут некогда заниматься пустой болтовней.

«Кажется, у него припасен какой-то сюрприз», — подумал Мартин Бек. Ельм звонил обычно для того, чтобы огорошить человека неожиданной новостью. Во всех других случаях надо было терпеливо ждать письменного заключения.

— Считай, что я твой должник, — сказал он вслух.

— Еще бы, — ответил Ельм. — Так вот, насчет твоей гильзы, — и досталось же ей. С таким материалом работать не сахар.

— Понимаю.

— Что ты там понимаешь... Но ты, очевидно, хочешь знать, связана ли гильза с пулей, которую нашли в теле самоубийцы?

— Да. Молчание.

— Да, — повторил Мартин Бек. — Очень хочу знать.

— Связана, — сказал Ельм.

— Это точно?

— Разве я тебе не говорил, что мы тут не занимаемся догадками?

— Извини. Значит, гильза от той пули.

— От нее. А пистолета у тебя, случайно, нет?

— Нет. Я не знаю, где он может быть.

— Зато я знаю, — сухо произнес Ельм. — Он лежит у меня на столе.

В логове спецгруппы на Кунгсхольмсгатан царило отнюдь не приподнятое настроение. Бульдозер Ульссон умчался в полицейское управление за инструкциями. Начальник ЦПУ велел проследить, чтобы в печать ничего не просочилось, и теперь ему не терпелось узнать, что именно не должно просочиться.

Колльберг, Рённ и Гюнвальд Ларссон сидели безмолвно в позах, которые выглядели как пародии на Роденова «Мыслителя».

В дверь постучались, и в кабинет вошел Мартин Бек.

— Привет, — сказал он.

— Привет, — отозвался Колльберг.

Рённ кивнул. Гюнвальд Ларссон никак не реагировал.

— Что-то вы носы повесили.

Колльберг обозрел своего друга:

— На то причина есть. Зато ты вон какой бодренький. Прямо не узнать. Чем обязаны? Сюда добровольно не приходят.

— Считай меня исключением. Если не ошибаюсь, у вас тут содержится один оригинал по фамилии Мауритсон.

— Верно,— подтвердил Рённ. — Убийца с Хурнсгатан.

— Зачем он тебе? — подозрительно спросил Колльберг.

— Мне бы только повидаться с ним.

— Для чего?

.— Потолковать немного, если это возможно.

— А что толку, — сказал Колльберг. — Он охотно говорит, куда там, да только не то, что надо.

— Отпирается?

— Что есть мочи. Но он изобличен. Мы нашли в его доме наряд, в котором он выступал. Да еще оружие, которым совершено убийство. Этот пистолет служит неопровержимым доказательством.

— Каким образом?

— Серийный номер стерт. И борозды на металле оставлены точилом, которое найдено в ящике его тумбочки. Подтверждено микрофотосъемкой. Железно. А он нагло отпирается.

— Ага, — сказал Рённ. — И свидетели его опознали.

— В общем... — Колльберг остановился, нажал несколько кнопок на телефоне и дал команду.

— Сейчас его приведут.

— Где можно с ним посидеть? — спросил Мартин Бек.

— Да хоть в моем кабинете, — предложил Рённ.

— Береги эту падаль, — процедил Гюнвальд Ларссон. — У нас другой нет.

...Мауритсон появился через каких-нибудь пять минут, прикованный наручниками к конвоиру в штатском.

— Это, пожалуй, лишне, — заметил Мартин Бек. — Мы ведь только побеседуем с ним немного. Снимите наручники и подождите за дверью.

Конвоир расстегнул наручники. Мауритсон досадливо потер правое запястье.

— Прошу, садитесь, — сказал Мартин Бек.

Они сели к письменному столу друг против друга.

Мартин Бек впервые видел Мауритсона и отметил, что арестованный явно не в себе, нервы его предельно напряжены, психика на грани полного расстройства. Возможно, его били. Да нет, вряд ли. Убийцам часто свойственна неуравновешенность характера, и после поимки они легко раскисают.

— Это какой-то жуткий заговор, — начал Мауритсон звенящим голосом. — Мне подсунули кучу фальшивых улик, то ли полиция, то ли еще кто. Меня и в городе-то не было, когда ограбили этот чертов банк, но даже мой собственный адвокат мне не верит. Что я теперь должен делать, ну что?

— Вы говорите — подсунули?

— А как это еще называется, когда полиция вламывается к вам в дом, подкладывает очки, парики, пистолеты и прочую дребедень, потом делает вид, будто нашла их у вас? Я клянусь, что не грабил никаких банков. А мой адвокат, даже он, говорит, что мое дело труба. Чего вы от меня добиваетесь? Чтобы я признался в убийстве, к которому совершенно не причастен? Я скоро с ума сойду.

Мартин Бек незаметно нажал кнопку под столешницей. Новый письменный стол Рённа был предусмотрительно оборудован встроенным магнитофоном.

— Вообще-то я не занимаюсь этим делом, — сказал Бек.

— Зачем же я вам понадобился?

— Поговорить о кое-каких других вещах.

— Каких еще других вещах?

— Об одной истории, которая, как мне думается, вам знакома. А началось это в марте шестьдесят шестого. С ящика испанского ликера.

— Чего-чего?

— Вот тут у меня все документы. Вы совершенно легально импортировали ящик ликера. Оформили через таможню, заплатили пошлину. И не только пошлину, но и фрахт. Верно?

Мауритсон не ответил. Мартин Бек оторвался от своих бумаг и увидел, что он разинул рот от удивления.

— Но дело в том, что груз до вас так и не дошел. Если не ошибаюсь, произошел несчастный случай, и ящик разбился при перевозке.

— Верно. Только я бы не назвал это несчастным случаем.

— Да, тут вы, пожалуй, правы. Лично мне кажется, что складской рабочий по фамилии Свярд умышленно разбил ящик, чтобы присвоить ликер.

— Верно, кажется, именно так все и было.

— Гм-м-м... Я понимаю, вы сыты по горло тем, что у вас здесь происходило. Может быть, вы вовсе не хотите ворошить это старое дело?

Мауритсон долго думал, прежде чем ответить.

— Почему же? Мне только полезно потолковать о том, что было на самом деле. Иначе, ей-богу, с ума сойду.

— Ну, смотрите, — сказал Мартин Бек. — А только мне кажется, что в этих бутылках был вовсе не ликер.

— И это верно.

— Что в них было на самом деле, сейчас неважно.

— Могу сказать, если вам интересно. В Испании над бутылками немного поколдовали. С виду все как положено, а внутри — раствор морфина и фенедрина, он тогда пользовался большим спросом. Так что ящик представлял немалую ценность.

— Ну, насколько я понимаю, теперь вам за давностью ничто уже не грозит за попытку провезти контрабанду, ведь дело ограничилось попыткой.

— Точно, — протянул Мауритсон так, словно до него это только сейчас дошло.

— Затем у меня есть причины предполагать, что этот Свярд вас шантажировал.

Мауритсон промолчал. Мартин Бек пожал плечами:

— Повторяю, вы не обязаны отвечать, если не хотите.

Мауритсон никак не мог укротить свои нервы. Он непрерывно ерзал на стуле, руки его беспокойно шевелились.

«Похоже, что они его все-таки обработали», — удивленно подумал Мартин Бек. Он знал, какими методами действует Колльберг, знал, что методы эти почти всегда гуманны.

— Я буду отвечать, — сказал Мауритсон. — Только не уходите. Вы возвращаете меня к действительности.

— Вы платили Свярду семьсот пятьдесят крон в месяц.

— Он запросил тысячу. Я предложил пятьсот. Сговорились на семистах пятидесяти.

— А вы рассказывайте сами, — предложил Мартин Бек. — Если на чем-нибудь споткнетесь, разберемся вместе.

— Разберемся? — У Мауритсона дергалось лицо.— Вы уверены?

— Конечно.

— Скажите, вы тоже считаете меня ненормальным? — вдруг спросил Мауритсон.

— Нет, с какой стати.

— Похоже, что все считают меня помешанным. Я и сам готов в это поверить.

— Вы рассказывайте, как было дело. Увидите, все разъяснится. Итак, Свярд вас шантажировал.

— Он был настоящий кровосос, — сказал Мауритсон. — Мне в тот раз никак нельзя было под суд идти. Меня уже судили раньше, на мне висели два условных приговора, я находился под надзором. Но вы это все знаете, конечно.

Мартин Бек промолчал. Он еще не исследовал досконально прошлое Мауритсона.

— Так вот, — продолжал Мауритсон. — Семьсот пятьдесят в месяц — не ахти какой капитал. За год — девять тысяч. Да один только тот ящик куда дороже стоил.

Он оборвался и озадаченно спросил:

— Ей-богу, не понимаю, откуда вам все это известно?

— В нашем обществе почти на все случаи есть бумажки, — любезно объяснил Мартин Бек.

— Но ведь эти бестии окаянные, наверно, каждую неделю ящики разбивали.

— Правильно, но только вы не потребовали возмещения.

— Это верно... Я еле-еле отбрехался от проклятой страховки. Мало мне Свярда, не хватало еще, чтобы страховой инспектор начал в моих делах копаться.

— Понятно. Итак, вы продолжали платить.

— На второй год хотел бросить, но не успел и двух дней пропустить после срока, как старик сразу угрожать начал. А мои дела постороннего глаза не терпели.

— Можно было подать на него в суд за шантаж.

— Вот именно. И загреметь самому на несколько лет. Нет, мне одно оставалось — гнать монету. Этот чертов хрыч бросил работу и сделал из меня собес.

— Но в конце концов вам это надоело?

— А что, между нами, вам не надоело бы? Знаете, сколько всего я выплатил этому прохвосту?

— Знаю. Пятьдесят четыре тысячи крон.

— Все-то вам известно. Скажите, а вы не могли бы забрать дело о налете у тех психов?

— Боюсь, что из этого ничего не выйдет, — ответил Мартин Бек. — Но ведь вы не покорились безропотно? Ведь пробовали припугнуть его?

— А вы откуда знаете? Примерно с год назад я начал задумываться, сколько же всего я выплатил этому подонку. И зимой переговорил с ним.

— Как это было?

— Подстерег на улице и сказал ему: дескать, хватит, отваливай. А тот, жила, мне в ответ: берегись, говорит, сам знаешь, что произойдет, если деньги перестанут поступать вовремя.

— Но Свярд вас в то же время успокоил. Сказал, что ему недолго осталось жить.

Мауритсон опешил.

— Он что, сам вам рассказал об этом? — спросил он наконец. — Или это тоже где-нибудь записано?

— Нет.

— Может, вы из этих — телепатов?

Мартин Бек покачал головой.

— Откуда же вы все знаете? Он сказал, что у него в кишках рак, протянет от силы полгода. Мне кажется, он струхнул немного. Ну я и подумал — шесть лет кормил его, как-нибудь выдержу еще полгода.

— Когда вы в последний раз с ним разговаривали?

— В феврале. Он скулил, плакался мне, словно родственнику какому-нибудь. Дескать, в больницу ложится. Он ее фабрикой смерти назвал. Его в онкологическую клинику взяли. Смотрю, вроде бы и впрямь старичку конец. «И слава богу», — подумал я.

— А потом все-таки позвонили в госпиталь и проверили?

— Верно, позвонил. А его там не оказалось. Мне ответили, что он помещен в одну из клиник больницы Седер. Тут я почуял, что дело пахнет керосином.

— Ясно. После чего позвонили тамошнему врачу и назвались племянником Свярда.

— Послушайте, зачем я вам рассказываю, если вы все наперед знаете?

— Да нет, не все.

— Например?

— Например, как вы назвались, когда звонили.

— Свярд — как же еще. Раз я племянник этого прохвоста, значит, само собой, Свярд. А вы не сообразили?

Мауритсон даже повеселел.

— Нет, не сообразил. Вот видите.

Что-то вроде мостика протянулось между ними.

— Врач, с которым я говорил, сказал, что старичина здоров как бык, запросто протянет еще лет двадцать. Я подумал...

Он примолк.

Мартин Бек быстро подсчитал в уме:

— Подумали, что это означает еще сто восемьдесят тысяч.

— Сдаюсь, сдаюсь. Куда мне с вами тягаться. В тот же день я перечислил мартовский взнос, чтобы уведомление уже ждало этого идола, когда он вернется домой. А сам... вы, конечно, знаете, что я решил?

— Что это последний раз.

— Вот именно. Я знал, что его выписывают в субботу. И как только он выполз в лавку за своей проклятой кошачьей едой, я его хвать за шкирку и говорю: все, больше денег не будет. А он какой был наглец, такой и остался, — дескать, я знаю, что произойдет, если к двадцатому следующего месяца он не получит уведомление из банка. Но все же он перетрусил, потому что после этого, угадайте — что?

— Он переехал.

— И вы, конечно, знаете, что я тогда сделал?

— Знаю.

В кабинете воцарилась тишина. «А магнитофон и впрямь работает бесшумно», — подумал Мартин Бек. Он сам проверил аппарат перед допросом и зарядил новую ленту. Теперь важно выбрать верную тактику.

— Знаю, — повторил он. — Так что в основном можно считать наш разговор оконченным.

Его слова явно не обрадовали Мауритсона.

— Постойте — вы вправду знаете?

— Вправду.

— А вот я не знаю толком. Не знаю — жив старикашка или помер. Дальше пошли сплошные чудеса.

— Чудеса?

— Ну да, с тех самых пор у меня все... как бы это сказать, шиворот-навыворот идет. И через две недели мне припаяют пожизненное заключение за дело, которое не иначе как сам сатана подстроил. Ни на что не похоже... Ну, так что я тогда сделал?

— Сначала разузнали, где поселился Свярд.

— Это было несложно. Да, ну потом я несколько дней следил за ним, примечал, в какое время он выходит из дому, когда возвращается... Он мало выходил. И штора на его окне всегда была опущена, даже вечером, когда он проветривал, я это сразу усек.

Мартин Бек отметил про себя пристрастие Мауритсона к жаргонным словечкам. Он и сам иногда ловил себя на таких выражениях, хотя и старался следить за своей речью.

— Вы задумали хорошенько припугнуть Свярда, — сказал он. — В крайнем случае — убить.

— Ну да. А чего... Только до него не так-то легко было добраться. Но я все равно придумал способ. Разумеется, вам известно какой.

— Вы решили подстрелить Свярда у окна, когда он будет его открывать или закрывать.

— Вот-вот. А иначе как его подловишь. И местечко я высмотрел подходящее. Сами знаете где.

Мартин Бек кивнул.

— Еще бы, — сказал Мауритсон. — Там только одно место и подходит. На склоне парка через улицу. Свярд каждый вечер открывал окно в девять часов, а в десять закрывал. Вот я и отправился туда, чтобы угостить старичка пулей.

— Когда это было?

— В понедельник, семнадцатого, так сказать, вместо очередного взноса... В десять вечера. А дальше как раз и начинаются чудеса. Не верите? А я докажу. Только сперва один вопрос к вам. Какое оружие у меня было, знаете?

— Знаю. Автоматический пистолет сорок пятого калибра, марка «Лама девять А».

Мауритсон обхватил голову руками.

— Ясное дело, вы заодно с ними. Иначе не объяснить, откуда вам известно то, чего никак невозможно знать. Чертовщина, да и только.

— Чтобы выстрел не привлек внимания, вы применили глушитель.

Мауритсон озадаченно кивнул.

— Наверно, сами же его и сделали. Какой попроще, на один раз.

— Да-да, точно, — подтвердил Мауритсон. — Точно, все точно, только, ради бога, объясните, что случилось потом.

— Рассказывайте начало, а я объясню конец.

— Ну вот, пошел я туда. Нет, не пошел, а поехал на машине, но это один черт. Было уже темно. Ни души поблизости. Свет в комнате не горел. Окно было открыто. Штора опущена. Я влез на склон. Постоял несколько минут, потом поглядел на часы. Без двух минут десять. Все идет, как было задумано. Чертов старикан отодвигает штору, чтобы закрыть окно. Мне его видно, но я — я еще до конца не решился. Вы, конечно, знаете, о чем я говорю.

— Вы не решились — то ли убить Свярда, то ли просто припугнуть его. Скажем, ранить его в руку или в раму стрельнуть.

— Разумеется, — вздохнул Мауритсон. — Разумеется, вам и это известно. Хотя я ни с кем не делился, только про себя думал, вот тут.

Он постучал себя по лбу.

— Но вы недолго колебались.

— Да, как поглядел я на него — и сказал себе, что лучше уж сразу с ним покончить. И выстрелил.

Мауритсон смолк.

— А дальше?

— Это я вас спрашиваю, что было дальше. Я не знаю. Промахнуться было невозможно, но в первую минуту мне показалось, что я промазал. Свярд исчезает, а окно закрывается, наглухо закрывается. Штора ложится на место. Все как надо.

— А вы что?

— Поехал домой. Что мне еще было делать. А дальше: каждый день открываю газету — ничего! Ни слова. Непостижимо! Я ничего не мог понять тогда. А теперь и вовсе...

— Как стоял Свярд, когда вы стреляли?

— Как... Наклонился вперед, правую руку поднял. Должно быть, держал щеколду одной рукой, а другой опирался на подоконник.

— Где вы взяли пистолет?

— Знакомые ребята купили кое-какое оружие за границей, по лицензии, а я помог им ввезти товар в страну. Ну и подумал, что не мешает самому обзавестись шпалером. Я в оружии не разбираюсь, но мне понравился один из их пистолетов, и я взял себе такой же.

— Вы уверены, что попали в Свярда?

— Конечно. Промазать было немыслимо. А вот потом ничего не понятно. Почему никаких последствий не было? Я несколько раз проходил мимо дома, проверял — окно закрыто, штора спущена. В чем дело, думаю, может, все-таки промахнулся? А там новые чудеса пошли, черт те что. Чистый сумбур. И вдруг ваша милость является и все знает.

— Кое-что могу объяснить, — сказал Мартин Бек.

— Можно, я теперь задам несколько вопросов?

— Конечно.

— Во-первых: попал я в старикана?

— Попали. Уложили наповал.

— И то хлеб. Я уж думал, он сидит в соседней комнате с газеткой и ржет, аж штаны мокрые.

— Таким образом, вы совершили убийство, — сурово произнес Мартин Бек.

— Ага, — невозмутимо подтвердил Мауритсон. — И остальные мудрецы — мой адвокат, например, — то же самое твердят.

— Еще вопросы?

— Почему его смерть никого не тронула? В газетах ни строчки не было.

— Свярда обнаружили только много позже. И сначала решили, что он покончил с собой. Так уж обстоятельства сложились.

— Самоубийство?

— Да, полиция тоже иногда ошибается. Пуля попала ему прямо в грудь, это понятно, ведь он стоял лицом к окну. А комната, в которой лежал покойник, была заперта изнутри. И дверь, и окно заперты.

— Ясно — должно быть, он потянул окно за собой, когда падал. И щеколда сама на крюк наделась.

— Да, пожалуй, что-то в этом роде. Удар пули такого калибра может отбросить человека на несколько метров. И даже если Свярд не держал щеколду, она вполне могла надеться на крюк, когда захлопнулось окно. Мне довелось видеть нечто подобное.

Совсем недавно. Ну что же, — заключил Мартин Бек, — будем считать, что в основном все ясно.

— Все ясно? Ничего себе! Откуда вам известно, что я думал перед тем, как выстрелить?

— Вот это как раз была просто догадка. У вас есть еще вопросы?

— Будьте добры объяснить мне такую вещь. В тот вечер я отправился прямиком домой. Положил пистолет в старый портфель, который набил камнями. Обвязал портфель веревкой — крепко обвязал, как следует, — и поставил в надежное место. Но сначала снял глушитель и раздолбил его молотком. Он и вправду был на один раз, только я его не сам сделал, как вы подумали, а купил вместе с пистолетом. На другое утро я отправился в Сёдертелье. По пути зашел в какой-то дом и бросил глушитель в мусоропровод. Какой дом, и сам теперь не припомню. В Сёдертелье сел на свою моторную лодку и к вечеру добрался на ней до Стокгольма. Утром взял портфель с пистолетом, опять сел на лодку и где-то аж около Ваксхольма бросил портфель в море.

Мартин Бек озабоченно нахмурился.

— Все было точно так, как я сейчас сказал, — запальчиво продолжал Мауритсон. — Без меня никто не может войти в мою квартиру. Ключа я никому не давал. Только два-три человека знают мой адрес, а им я сказал, что на несколько дней уезжаю в Испанию, перед тем как занялся Свярдом.

— Ну?..

— А вы вот сидите тут, и вам все известно, черт возьми. Известно про пистолет, который я вот этими руками в море утопил. Известно про глушитель. Так вы уж, будьте любезны, просветите меня.

— Где-то вы допустили ошибку, — сказал Мартин Бек, поразмыслив.

— Ошибку? Но ведь я же вам все рассказал, ничего не пропустил. Или я уже не отвечаю за свои поступки? Что?

Мауритсон пронзительно рассмеялся, но тут же оборвал смех:

— Ну конечно, и вы тоже хотите меня подловить. Только не думайте, что я повторю эти показания на суде.

Мартин Бек встал, открыл дверь и жестом подозвал конвоира.

— У меня все. Пока все.

Мауритсона увели. Он продолжал смеяться.

Мартин Бек открыл тумбу письменного стола, быстро перемотал ленту, вынул бобину из аппарата и прошел в штаб спецгруппы.

— Ну? — спросил Колльберг. — Понравился тебе Мауритсон?

— Так себе. Но у меня есть данные, чтобы привлечь его за убийство.

— Кого же он еще убил?

— Свярда.

— В самом деле?

— Точно. Он даже признался.

— Послушай, эта лента, — вмешался Рённ, — она из моего магнитофона?

— Да.

— Тогда тебе от нее не будет проку. Аппарат неисправный.

— Я его сам проверил.

— Ну да, первые две минуты он пишет. А потом звук пропадает. Я вызвал на завтра мастера.

— Вот как. — Мартин Бек поглядел на ленту. — Ничего. Мауритсон все равно уличен. Леннарт же сам сказал, что принадлежность оружия, из которого совершено убийство, неопровержимо установлена.

XXX

Май Шевалль и Пер Вале

Дело Мауритсона рассматривалось в Стокгольмском городском суде. Он обвинялся в убийстве, вооруженном ограблении, махинациях с наркотиками и еще кое-каких преступлениях.

Обвиняемый все отрицал. На все вопросы отвечал, что ничего не знает, что полиция сделала его козлом отпущения и сфабриковала улики.

Бульдозер Ульссон был в ударе, и ответчику пришлось жарко. В ходе судебного разбирательства прокурор изменил формулировку «непреднамеренное убийство» на «преднамеренное».

Мауритсона приговорили к пожизненным принудительным работам за убийство Гордона и ограбление банка на Хурнсгатан. Кроме того, его признали виновным по целому ряду других статей, в том числе как соучастника налетов шайки Мурена.

А вот обвинение в убийстве Карла Эдвина Свярда суд отверг. Адвокат, который поначалу не проявил особой прыти, здесь вдруг оживился и раскритиковал вещественные доказательства.

В частности, он организовал новую экспертизу, которая подвергла сомнению результаты баллистического исследования, справедливо указывая, что гильза слишком сильно пострадала от внешних факторов, чтобы ее с полной уверенностью можно было привязать к пистолету Мауритсона.

Показания Мартина Бека были сочтены недостаточно обоснованными, а кое в чем и попросту произвольными.

Конечно, с точки зрения так называемой справедливости это не было суть важно. Какая разница, судить ли Мауритсона за одно или за два убийства. Пожизненное заключение — высшая мера, предусмотренная шведским законодательством.

Когда Мауритсона уводили из зала суда, он смеялся. Люди, видевшие это, пришли к выводу, что только закоренелый преступник и редкостный негодяй, совершенно не способный к раскаянию, может проявлять такое неуважение к закону и суду.

Монита устроилась в тенистом углу на террасе отеля, положив на колени учебник итальянского языка.

Мона играла с одной из своих новых подружек- в бамбуковой рощице в саду. Девочки сидели на испещренной солнечными зайчиками земле между стройными стеблями, и, слушая их звонкие голоса, Монита поражалась тому, как легко понимают друг друга дети, даже если говорят на совершенно разных языках. Конечно, в отеле достаточно было ее скудного запаса английских и немецких слов, но Монита хотела общаться не только с обслуживающим персоналом. Потому-то она и взялась за итальянский, который показался ей намного легче словенского и которым вполне можно было обходиться здесь, в маленьком городке вблизи итальянской границы.

Стояла страшная жара, и ее совсем разморило, хотя она сидела в тени и всего четверть часа назад ходила в душ — в четвертый раз с утра. Она позвала Мону, и дочь подбежала к ней, сопровождаемая своей подружкой.

— Я решила прогуляться, — сказала Монита. — Только до дома Розеты и обратно. Пойдешь со мной?

— А можно мне остаться? — спросила Мона.

— Конечно, можно. Я скоро вернусь.

Монита не торопясь пошла вверх по склону за отелем.

Сверкающий белизной дом Розеты стоял на горе, в пятнадцати минутах хода от гостиницы. Название сохранилось, хотя Розета умерла пять лет назад, и дом перешел к ее трем сыновьям, которые давно уже обосновались в самом городке.

Со старшим сыном Монита познакомилась в первую же неделю; он содержал погребок в порту, и его дочурка стала лучшей подружкой Моны. Из всего семейства Монита только с ним могла объясняться — он был когда-то моряком и неплохо говорил по-английски. Ей было приятно, что она так быстро обзавелась друзьями в городе, но больше всего ее радовала возможность снять дом Розеты осенью, когда уедет поселившийся там на лето американец.

Дом просторный, удобный, с изумительным видом на горы, порт и залив, кругом большой сад. И до следующего года он никому не обещан, так что в нем можно всю зиму прожить.

Поднимаясь по крутому склону, она снова и снова перебирала в уме события, которые привели ее сюда. И в который раз за эти три недели поражалась тому, как быстро и просто все свершилось, стоило сделать первый шаг. Правда, ее терзала мысль о том, что цель достигнута ценой жизни человека. В бессонные ночи в ее голове до сих пор отдавался непреднамеренный роковой выстрел, но время приглушит это воспоминание.

Находка на кухне Мауритсона сразу все решила. Взяв в руки пистолет, она уже знала, как поступит. Потом два с половиной месяца разрабатывала план и собиралась с духом. И когда пришла пора выполнять план, Монита была уверена, что предусмотрела все возможные ситуации, будь то в банке или около банка.

Вмешательство постороннего застигло ее врасплох. Она ничего не смыслила в огнестрельном оружии и не пыталась поближе познакомиться с пистолетом, ведь он ей нужен был только для устрашения.

Когда этот человек бросился к ней, она непроизвольно сжала пистолет в руке. Звук выстрела был для нее полной неожиданностью. Увидев, что человек упал, и поняв, что она натворила, Монита страшно перепугалась. Внутри все онемело, и ей до сих пор было невдомек, как она после такого потрясения смогла довести дело до конца.

Доехав на метро домой, Монита засунула сетку с деньгами в чемодан Моны; еще накануне она начала собираться в путь.

Дальнейшие действия Мониты нельзя было назвать осмысленными.

Она переоделась в платье и сандалии и доехала на такси до Армфельтсгатан. Это не было предусмотрено планом, но ей вдруг представилось, что Мауритсон тоже повинен в гибели человека в банке, и она решила вернуть оружие туда, где нашла его.

Однако, войдя на кухню Мауритсона, Монита почувствовала, что это вздор. В следующую минуту на нее напал страх, и она обратилась в бегство. На первом этаже она заметила открытую дверь подвала, спустилась туда и уже хотела бросить брезентовую сумку в мешок с мусором, когда услышала голоса мусорщиков. Она пробежала в глубь коридора, очутилась в каком-то чулане и спрятала сумку в деревянный сундук. Дождалась, когда мусорщики хлопнули дверью, и поспешно покинула дом.

На другое утро Монита вылетела за границу.

Мечтой всей ее жизни было увидеть Венецию, и уже через сутки после ограбления она прилетела вместе с Моной в Италию. Они недолго пробыли в Венеции, всего два дня: туго с гостиницей, к тому же была невыносимая жара. Лучше приехать еще раз, когда схлынет волна туристов.

Монита взяла билеты на поезд до Триеста, оттуда они поехали в Югославию, в маленький истрийский городок.

Черная нейлоновая сетка с восемьюдесятью семью тысячами шведских крон лежала в платяном шкафу ее номера, в одном из чемоданов. Монита уже не раз говорила себе, что надо придумать более надежное место. Ничего, на днях съездит в Триест и поместит деньги в банк.

Американца не оказалось дома, тогда она прошла в сад и села на траву, прислонившись спиной к дереву.

Подобрав ноги и положив подбородок на колени, Монита смотрела на Адриатическое море.

Воздух был на редкость прозрачный, хорошо видно линию горизонта и светлый пассажирский пароходик, спешащий к гавани.

Прибрежные утесы, белый пляж и переливающийся синевой залив выглядели очень заманчиво. Ну что ж, посидит немного и пойдет искупается...

Начальник ЦПУ вызвал к себе своего заместителя Стига Мальма, и тот не замедлил явиться в просторный,, светлый угловой кабинет в самом старом из зданий полицейского управления.

На малиновом ковре лежал ромб солнечного света, сквозь закрытое окно пробивался гул от стройки.

Речь шла о Мартине Беке.

— Ты ведь гораздо чаще моего встречался с ним, — говорил начальник ЦПУ. — Когда у него был отпуск после ранения и теперь, в эти две недели, когда он вышел на работу. Как он тебе?

— Смотря что ты подразумеваешь, — ответил Мальм. — Ты про здоровье спрашиваешь?

— О его физической форме пусть врачи судят. По-моему, он совсем оправился. Меня интересует, что ты думаешь о состоянии его психики.

Стиг Мальм пригладил свои холеные локоны.

— Гм... Как бы это сказать...

Не дождавшись продолжения, начальник ЦПУ заговорил сам с легким раздражением в голосе:

— Я не требую от тебя глубокого психиатрического анализа. Просто хотелось бы услышать, какое впечатление он на тебя сейчас производит.

— И не так уж часто я с ним сталкивался, — уклончиво произнес Мальм.

— Во всяком случае, чаще, чем я, — настаивал начальник ЦПУ. — Тот он или не тот?

— Ты хочешь знать, тот ли он, что прежде был, до ранения? Да нет, пожалуй, не тот. Но ведь он долго болел, большой перерыв был, ему нужно какое-то время, чтобы втянуться опять.

— Ну а в какую сторону он, по-твоему, изменился?

Мальм неуверенно посмотрел на шефа.

— Да уж, во всяком случае, не в лучшую. Он всегда был себе на уме и со странностями. Ну и склонен слишком много на себя брать.

Начальник ЦПУ наклонил голову и сморщил лоб.

— В самом деле? Да, пожалуй, но прежде он успешно справлялся с заданиями. Или, по-твоему, он теперь стал больше своевольничать?

— Трудно сказать... Ведь он всего две недели, как вышел на работу.

— По-моему, он какой-то несобранный, — сказал начальник ЦПУ. — И хватка уже не та. Взять хоть его последнее дело, этот смертный случай на Бергсгатан.

— Да-да,— подхватил Мальм.— Это дело он вел неважно.

— Отвратительно! А какую нелепую версию предложил! Спасибо, пресса не заинтересовалась этим делом. Правда, еще не поздно, того и гляди просочится что-нибудь. Вряд ли это будет полезно для нас, а для Бека и подавно.

— Да, тут он меня удивил, — сказал Мальм. — У него там многое просто из пальца высосано. А это мнимое признание... Я даже слов не нахожу.

Начальник ЦПУ встал, подошел к окну, выходящему на Агнегатан, и уставился на здание городского суда напротив. Постоял так несколько минут, потом вернулся на место, положил ладони на стол, внимательно осмотрел свои ногти и возвестил:

— Я много думал об этой истории с Беком. Сам понимаешь, она меня беспокоит, тем более что мы ведь собирались назначить его начальником канцелярии.

Он помолчал. Мальм внимательно слушал.

— И вот к какому выводу я пришел, — снова заговорил начальник. — Когда посмотришь, как Бек вел дело этого... этого...

— Свярда, — подсказал Мальм.

— Ну да, Свярда. Так вот — все поведение Бека свидетельствует, что он вроде бы не в своей тарелке, как по-твоему?

— По-моему, он просто спятил, — сказал Мальм.

— Ну до этого, будем надеяться, еще не дошло. Но какой-то перекос в психике, несомненно, есть, а потому я предложил бы подождать и поглядеть — серьезно это или речь идет о временном последствии его болезни. Начальник ЦПУ оторвал ладони от стола и снова опустил их.

— Словом... В данный момент я посчитал бы несколько рискованным рекомендовать его на должность начальника канцелярии. Пусть еще поработает на старом месте, а там поглядим. Все равно ведь этот вопрос обсуждался только предварительно, на, коллегию не выносился. Так что предлагаю снять его с повестки дня и отложить до поры до времени. Ну как?

— Правильно, — сказал Мальм. — Это разумное решение.

Начальник ЦПУ встал и открыл дверь; Мальм тотчас сорвался с места.

— Надо думать, — заключил начальник ЦПУ, затворяя за ним дверь. — Это самое разумное решение.

Когда слух о том, что повышение отменяется, через два часа дошел до Мартина Бека, он в виде исключения вынужден был согласиться с начальником Центрального полицейского управления.

Решение и впрямь было на редкость разумным.

Филип Трезор Мауритсон ходил взад и вперед по камере.

Ему не сиделось на месте, и мысли его тоже не знали покоя. Правда, со временем они сильно упростились и теперь свелись всего к нескольким вопросам.

Что, собственно, произошло?

Как это могло получиться?

Он тщетно доискивался ответа.

Надзиратели уже докладывали о нем тюремному психиатру. На следующей неделе они собирались обратиться еще и к священнику.

Мауритсон все добивался, чтобы ему что-то объяснили. А священник — мастак объяснять, пусть попробует.

Заключенный лежал неподвижно на нарах. Во мраке. Ему не спалось.

Он думал.

Что же случилось, черт побери?

Как все это вышло?

Кто-то должен знать ответ.

Кто?

Конец

Сокращенный перевод со шведского Л. Жданова

(обратно)

Письма мангианов

Тридцать шесть миллионов человек на семи тысячах островов — это Филиппины. Цифра «семь тысяч» звучит, конечно, внушительно, но следует иметь в виду, что в нее включаются и такие острова, как Лусон с его многомиллионным населением, огромный Минданао, заросший бескрайними лесами Миндоро и безымянные и безлюдные клочки суши, почти незаметные даже на самой крупномасштабной карте.

На Филиппинах говорят на восьмидесяти с лишним языках, но и тут следует иметь в виду, что для статистики и государственный тагальский язык — язык, и наречие племени тасадай манубе тоже язык.

Мы говорим об этом потому, что цифры, оторванные от того, что за ними стоит, зачаровывают: восемьдесят, а то и больше языков, семь тысяч островов, десятки народов и племен...

Из тридцати шести миллионов филиппинцев четыре составляют то, что на официальном языке называется «культурными меньшинствами». Четыре миллиона — девятая часть населения, но именно на нее приходится то огромное многообразие племен, языков и культур, которое делает Филиппины раем для этнографов.

Гористые острова, покрытые джунглями, разделены морем. Потому и сохранились здесь недоступные уголки, полностью или почти полностью изолированные от внешнего мира, населенные племенами, происхождение которых, язык и культуру с трудом пока может объяснить наука.

Большинство «культурных меньшинств» живет в горах, куда ведут крутые и узкие тропы, которые нелегко найти постороннему человеку. Еще труднее, добравшись туда, договориться: языковой барьер может оказаться потруднее горного.

Даже в филиппинской столице Маниле немногие представляют себе жизнь своих сограждан, принадлежащих к «культурным меньшинствам», места, где они живут, и возможности общения с ними.

Вот почему именно на Филиппинах были сделаны самые сенсационные этнографические открытия последних лет. Причем можно не сомневаться: еще далеко не все открыто, немало загадок ждет своего часа.

Ждут своих исследователей и загадки почти первобытного племени мангианов, населяющих горные районы острова Миндоро.

Конечно, мангианы — не тасадай манубе, и они знают, что есть вокруг них целый мир, и о них этому миру тоже давно известно. Однако в жизни и обычаях этого племени так много непонятного и странного, что, с какой стороны ни возьмись, сразу захлестывает исследователя море вопросов. Возьмите, к примеру, хотя бы почту мангианов.

Мангианы пользуются самым простым в мире и, может быть, самым надежным видом почты. Можно спросить: к чему первобытным людям почта, необходимый атрибут высокоразвитого цивилизованного общества? А разве первобытным людям нечего сообщать друг другу? Мангианы же — их примерно тысяч тридцать или сорок — разбросаны на огромной территории, и деревню от деревни отделяют дни и недели пути.

Для своей почты мангианы не используют ни бумаги, ни конвертов, они в глаза не видели авторучки, и вряд ли удастся почтовому ведомству в Маниле заставить их в ближайшем будущем купить хотя бы одну-единственную почтовую марку. Тем не менее их послания — приглашения в гости, сообщения о смерти или рождении, об успешной охоте — доставляются адресату без промедления. Пропавшее письмо — редчайший случай.

Мангианы посылают друг другу бамбуковые «письма». Они вырубают из куска бамбукового ствола пластинку и острием ножа вырезают сообщение на зеленой коре. Затем на другой стороне бамбука вырезается адрес. Например, «Бускадо в Хавали».

Понятно, что речь идет о старике Бускадо, проживающем в бамбуковой хижине над обрывистым берегом реки Хавали.

«Письмо» вкладывают в расщепленный ствол бамбука, воткнутый в землю на видном месте у тропы, ведущей к Хавали.

Первый же прохожий, идущий в нужном направлении, возьмет послание и пронесет его до тех пор, пока не свернет в сторону от тропы, ведущей к дому почтенного Бускадо. Тогда он точно так же срежет бамбуковый ствол, расщепит его и укрепит в нем «письмо» до следующего прохожего. (Если здесь уместно такое сравнение, то «письмо» движется по методу автостопа, меняя несколько раз «средства передвижения», прежде чем дойдет до цели.) Поскольку мангианы ходят много, всегда рады помочь ближнему, безукоризненно честны и, кроме того, передвигаются с немыслимой скоростью, бамбуковое письмо попадает к месту назначения куда быстрее, чем нормальное письмо в городских условиях. Правда, при мангианском способе не существует тайны переписки. Но что и от кого скрывать мангианам?

Если какой-нибудь человек найдет у водопада (излюбленного места встречи мангианских влюбленных) аккуратно вырезанный кусок бамбука без адреса с единственным словом: «Пусть!» — ему ясно, что это письмо трогать не следует: адресат придет за ним сам.

Бамбуковая почта, несомненно, загадочная особенность мангианов — ведь ни у каких других племен, близко и далеко от них, ничего подобного нет. Но раз есть переписка, значит, есть и письменность. Откуда могла она взяться у народа столь отсталого, у народа, знающего счет лишь до десяти?

Когда испанцы завоевали Филиппины, они обнаружили, что у местных жителей есть письменность. Письменность эта, сильно отличаясь у разных племен, имела общее индийское происхождение. Испанцы, известные мастера искоренять все греховное и языческое, принялись истреблять эту письменность, а заодно и людей, ею владевших, с такой энергией, что в скором времени филиппинская письменность исчезла. Как полагали, навсегда. И лишь относительно недавно исследователи установили, что у трех племен «культурных меньшинств», надежно изолированных от соприкосновения с испанцами, а потом и с американцами, сохранилась письменность, очень схожая с древней.

Письменность мангианов — слоговая; в ней пятнадцать согласных и три гласных: а, и, у. (В слоговом письме нельзя написать, к примеру, слово «банан» пятью буквами: есть особый значок-сочетание «б» и «а» — «ба», особый «н» и «а» и особый для «н» без гласного.) Есть в мангианской письменности, по мнению специалистов, определенные черты сходства с древнеиндийским санскритским алфавитом.

Но как попала эта письменность к мангианам, племени нагих людей в горах острова Миндоро? Однозначного ответа этнографы не дают. Были предположения — скорее всего далекие от истины, — что мангианы попали на Миндоро в незапамятные времена из Индии. Были теории, что обучили их писать и читать ученые люди, бежавшие в миндорскую горную глушь от свирепствовавших испанцев, когда те истребляли исконную культуру Филиппинских островов. Наконец, некоторые ученые склоняются к мысли, что мангианы стояли некогда на значительно более высокой ступени развития.

Есть тому и подтверждение: нынешние мангианы делятся на десять племен, устная речь одного племени другому непонятна. А вот письменность (или, точнее, письменный язык) одинаково понятна всем мангианам.

Раз в год в равнинной деревне Пантаган происходит «всемангианская встреча», в которой принимают участие почти все мангианские мужчины. Племенной организации с вождями и старейшинами у мангианов нет, поэтому в Пантаган приходят все желающие принять участие. Нечего и говорить, вероятно, что встреча проходит в обоюдном молчании. Зато в сумке, которую уважающий себя мангиан неизменно носит через плечо, у каждого участника приготовлен толстый пучок свежесрезанных бамбуковых палок, на которых ножом быстро-быстро вырезают все, что хотели бы сказать. «Просьба замечания и предложения подавать в письменном виде» здесь неактуальна, потому что все переговоры только так и идут.

Мангианы вырезают на бамбуке не только письма, но и стихи-амбаханы. Для стихов употребляют таблички размером в нашу открытку, вырезанные буквы чернят сажей. Стихосложение подчинено строгим правилам: в каждой строке семь слогов, последние слоги рифмуются. Чтобы понять амбахан, надо знать не только язык, но и обычаи мангианов. Вот, к примеру, стихи, которые написал юноша девушке (стихи даются в подстрочном, а потому крайне несовершенном переводе):

Светлячок говорит,

Глядя на дятла:

«Друг мой милый,

Пошли вместе к реке».

Девушка отказывает ему:

Отвечает дятел:

«Как же мы пойдем вместе,

Когда ты не одинок

И у меня есть друг,

Который ждет меня в гнезде?»

В случае, когда «дятел» не отвергает «светлячка», складывают такие стихи:

Пусть мать плачет,

И отец кричит,

Все равно дерево уже срублено,

дом открыт всем ветрам

Без охраны гор.

Строгость поэтических правил лишний раз наводит на мысль о том, что некогда мангианы знали лучшие времена, нежели нынешние. Но это требует доказательств, потому что пока ни в какие рамки «не укладывается» народ, забывший и утративший все признаки высокой цивилизации, кроме почты, письменности и правил стихосложения.

О мангианах можно рассказывать многое: где ни копни — то загадка, то странность.

К примеру, ходят мангианы по скользким в любое время года крутым горным дорогам с невероятной скоростью. И ходят притом «гусиным шагом» (известным в Европе как «прусский», хотя мангианы отродясь пруссаков не видели).

Почему они ходят так? Неизвестно. Но стоит попасть мангиану на равнину в город, как сразу же он привлекает к себе всеобщее внимание, стремительно маршируя по улицам.

Мангианы не пьют и не курят. (А в других горных племенах это делают чуть, ли не грудные дети.)

Мангианы необычайно музыкальны: музыка их напоминает китайскую классическую. И наконец мангианы рассказывают заезжим ученым истории о живущих в глубине лесов племенах «белых мангианов», высоких людей со светлыми волосами и голубыми глазами. Некогда они пришли из-за моря, их корабль потерпел крушение у берегов Миндоро: «Белые» смешались с мангианами и живут с ними в дружбе, но никогда не спускаются с гор, откуда им, мол, видно море, где рано или поздно появятся корабли, которые отвезут их назад, куда-то за моря-океаны.

Справедливости ради следует сказать, что «белых мангианов» никто из исследователей никогда не видел, зато подобные легенды (о «белых индейцах», «белых папуасах» и т. п.) записаны в самых разных уголках Земли.

Очень мало все-таки известно еще о теперешних мангианах, и еще меньше исследовано их прошлое.

И то малое, что мы рассказали, приоткрывает слегка одну лишь страницу жизни Филиппин, где семь тысяч островов, восемьдесят с лишним языков, десятки племен и народов, а леса, горы и море надежно Хранят неведомые еще нам «райские места» для обширной и сложной науки о человеке — этнографии.

Л. Мартынов

(обратно)

Затмение было «удачным»

Полное солнечное затмение 30 июня 1973 года, по-видимому, является наиболее тщательно прослеженным за всю историю человечества. Его наибольшая продолжительность, наблюдавшаяся в Западной Африке, на границе Мали и Мавритании, составляла 7 минут 4 секунды, что близко к максимально возможной.

На борту англо-французского сверхзвукового самолета «Конкорд» группа английских, французских и американских ученых следовала за лунной тенью на высоте около 17 километров со скоростью, превышавшей 3200 километров в час. В результате наблюдения продолжались 74 минуты, что является беспрецедентным. Наблюдения были также организованы на борту космической лаборатории «Скайлэб», где имелся телескоп, снабженный автоматическими фотокамерами.

Помимо «обычных» при затмении исследований солнечной короны и хромосферы, влияния затмения на ионосферу, магнитосферу и атмосферу Земли, было проведено. несколько уникальных опытов. Так, ученые из ФРГ поставили эксперимент с целью выяснения существования гравитационных волн, которые могли быть возбуждены при данном взаимном расположении Луны и Солнца. Группа американских астрономов воспользовалась затмением для поисков малых гипотетических планет с орбитой, проходящей внутри орбиты Меркурия; в течение более столетия их притяжением пытаются объяснить смещения, отмечаемые в перигелии Меркурия. Особняком стоит ряд наблюдений в области наук, прямо не связанных с астрономией и геофизикой. Так, группа этнографов и социологов прибыла в районы, населенные племенами эльмоло в Кении, солнцепоклонников борана на границе Эфиопии, некоторыми племенами в глубине Мавритании с целью зафиксировать их поведение во время затмения, о приближении которого они не подозревали.

Были также поставлены наблюдения за животным миром Африки, в том числе за муравьями, для того чтобы установить, влияют ли изменения в освещении на их цикличное поведение или оно диктуется внутренними, физиологическими причинами.

Результаты наблюдений 1973 года обрабатываются.

Б. Силкин

(обратно)

Семь дней ледоплавателей

Ледник Аржантьер во Французских Альпах до недавнего времени пребывал в безвестности даже среди специалистов-гляциологов. Но после поставленной там научной «премьеры» название его замелькало в газетных и журнальных заголовках: Аржантьер стал колыбелью новой научной профессии— гляционавтики. Подобно тому как океанавты в морях и океанах, космонавты — в космосе, гляционавты — «ледоплаватели» — ведут исследования ледников непосредственно в леднике — плывя в нем.

Ледники текут как реки, только много медленней. Но иногда вдруг скорость потока необъяснимо увеличивается, и тогда языки льда становятся смертельно опасными. Почему это происходит? Когда наступает критический момент? Ответы на эти вопросы могли бы дать исследования динамических процессов, происходящих в ледниковой толще. Да, но как попасть в нее?

Сегодня есть надежные аппараты, которые защищают человека от давления десятикилометрового слоя воды на океанском дне и от космического холода. Но, увы, человек пока не может вклиниться в тело ледника и остаться там на длительный срок. К сожалению, силы слишком неравны. Разве что ледник пойдет на уступки...

Аржантьер сделал такую уступку. Здесь, недалеко от знаменитого альпийского курорта Шамони, он приоткрыл свое нутро. На высоте 2180 метров ледник почти целиком заполнил горную пещеру. Осталась лишь узкая щель длиной в полкилометра, наклонно уходящая в глубь льда. Таким образом, выпала редкая возможность заглянуть в чрево Аржантьера.

Предоставим слово француженке Сюзанне Пеги, сотруднице кафедры геологии Сорбонны:

«Вечером в конце сентября у меня дома раздался телефонный звонок.

— Как вы смотрите на перспективу провести неделю в леднике? — спросил профессор Вивиани.

— Положительно.

— Только имейте в виду, это не номер «люкс»...

— Догадываюсь.

— В таком случае будьте готовы выехать в Шамони. Не скрою, меня снедает зависть. Всю жизнь я мечтал о подобном эксперименте. Но ледник открыл двери с запозданием в три десятка лет».

Забегая вперед, скажем, что двери у ледника действительно были, и не в переносном, а в самом буквальном смысле — стальные, прочные двери. Их доставил к Аржантьеру вертолет горноспасательной службы, работники которой наглухо закрыли вход в пещеру, дабы оградить опасный ледник от любопытных туристов и спелеологов-любителей.

«19 октября я приехала в Шамони, — рассказывает Сюзанна Пеги. — Погода великолепная, снежные вершины бросают ослепительные блики. Операторы французского и итальянского телевидения здесь вполне обходятся без софитов. Зато там, где мы будем работать, в ста метрах от поверхности, съемки, безусловно, станут проблемой...

Моими спутниками будут Клод Понсон, выпускник географического факультета (густая борода землепроходца лишь подчеркивает его молодость), и Марсьяль Берар из горноспасательной службы. Он уже несколько лет работает в этих местах и знает Аржантьер как собственную квартиру. Правда, он знает ледник с поверхности. Теперь же нам предстоит более глубокое знакомство.

Провожающие немного нервничают, ну а наша троица, задрав носы, наслаждается последней порцией солнца».

Эксперимент начался на следующий день, 20 октября, в 8 часов утра. Гляционавты должны пробыть в леднике неделю и выйти наверх в 8 утра 27 октября. Естественно, в случае непредвиденных обстоятельств — а предвидеть их не мог никто — работы надлежало немедленно прервать и эвакуироваться наверх. Наблюдатели были связаны телефонным кабелем с группой дежурных, которые круглосуточно находились в полной готовности.

В леднике вырубили 250 ступеней и по ним вниз переправили снаряжение — многочисленные приборы, специальную палатку, аварийный запас пищи. Еду решено было доставлять с поверхности, чтобы, эксперимент был «чистым», — если на леднике разводить огонь, это ускорит его таяние.

Под землей трое гляционавтов выпилили во льду платформу и установили палатку. В последний раз поднялись наверх. Контрольный медосмотр. Все. Можно начинать Начальник горноспасательной службы ставит подпись под разрешением на «проникновение в ледник» и открывает двери.

«Наша жизнь будет проходить с наклоном около 45°, — продолжает Сюзанна Пеги. — Что касается температуры, то она обманчива. Хотя термометр показывает 0° С, холод пробирает словно при —15° С на поверхности. В леднике как в леднике...

Стены скользкие — ледник, обдирая скалу, течет вниз. Мы рисуем на стене геометрические фигуры, которые позволят судить об изменении конфигурации ледника. Одновременно будут меняться и очертания нашего «жизненного пространства». По большей части придется работать лежа или полулежа. Встать во весь рост нельзя ни в одном месте...

Итак, 20 октября , первый день. Экипаж плавучей гляциолаборатории чувствует себя хорошо. Психологических конфликтов, надо надеяться, за такой короткий срок не возникнет. Зато с физическими трудностями придется мириться».

Члены экипажа несли вахту по шесть часов, однако график не раз нарушался — ледник поднимался порой до 30 сантиметров за сутки, так что всем приходилось срочно включаться в работу и прорубать новое углубление для палатки и приборов.

«21 октября началось с констатации неприятного факта: наша платформа сократилась до 1,2 метра в ширину, — пишет первая в мире женщина-гляционавт. — Клод, только что сдавшей свою вахту, вынужден снова браться за ледоруб вместе с нами. В довершение подвижкой ледника заклинило фотокамеру. Но самое неприятное — это грязь. Она неистребима. Мыть руки бессмысленно. Грязь капает со свода в котелок, из которого мы по-братски едим суп, стекает за шиворот, барабанит по каскам.

22 октября. Любопытная деталь: Клод оставил на полочке, вырубленной в леднике, свои перчатки. Когда он заступил на вахту, перчатки оказались втянутыми внутрь ледового панциря. Мерили пульс: у Марсьяля — 100, у меня — 90, у Клода — 80. Ничего удивительного, наше состояние нельзя назвать нормальным, а кроме того, у нас ведь не было времени пройти цикл тренировок по программе подготовки космонавтов.

23 октября. Я пользуюсь накопленным за время отдыха в палатке теплом для того, чтобы сделать эту запись. Деформация льда очень значительная.

24 октября. Мы не ощущаем смены дня и ночи. В три часа дня, когда я заступила на вахту, раздался странный шум. Что такое? Мужчины тотчас вылезли из палатки, прислушались. Сомнений нет — это журчит поток внутри ледника. Такие ручьи образовывают промоины с причудливым руслом.

25 октября. Шум внезапно прекратился. Мы замерли, оглушенные тишиной. Совещаемся. Если поток просто изменил направление, в этом нет ничего страшного. Гораздо хуже, если русло забило обломками льда. В таком случае напор воды рано или поздно непременно выбьет «пробку», и тогда... Тогда наводнение. Чем оно грозит запертым в каменном мешке людям, говорить не приходится.

Переговариваемся с поверхностью по радио, потом по телефону. Там тоже встревожены создавшейся ситуацией. В конце концов нам разрешают продолжать эксперимент, но просят «усилить бдительность» и принять «аварийные меры»...

В тот же день над головой раздался треск, будто раскололся спелый арбуз. Вслед за ним по каскам и по палатке забарабанил дождь: сквозь узкую щель льется вода. Но поток вновь журчит, а это значит — пробку не выбило, а размыло, к нашему счастью. Быстро перетаскиваем в укрытие измерительные приборы. Клод берет пробы воды, льющейся нам за шиворот, позже анализ даст ответ на вопрос о ее происхождении. Наука прежде всего.

Докладываем нашим ангелам-хранителям наверху о случившемся. Они настаивают на немедленной эвакуации. Мы упрямимся. Ведь сейчас настало самое интересное — ледник потек быстрее, едва успеваем делать замеры!

26 октября. Вместе с супом мне передают сверху письмо от старшей дочери. Я растрогана. Это последний рабочий день. Мужчины спят, пока я пишу. Редкая дробь капель выстукивает: «По-ка... По-ка».

Результаты нашей работы можно будет свести воедино только через некоторое время. Все, что можно было измерить, учесть, сфотографировать, зарегистрировать и описать, сделано. И хотя время, проведенное в леднике, по ощущениям нельзя считать блаженным, мы, не сговариваясь, только что толковали о необходимости продолжить дело, попытаться проникнуть глубже.

Мы стартовали. И это уже кое-что...»

М. Сыневин

(обратно)

Оглавление

Дамба В горах Дофара гремят выстрелы Ферма на шельфе Рендиле становится старейшиной XX век : биосфера, час осознания Находка за облаками Талашкинская скрыня На фарватере Читтагонга Мишель Пессель: «Создать приключение» Гарри Гаррисон. Самый великий охотник Путь звездочета Деревня Бонгу сто лет спустя Моржи ещё вернутся Май Шевалль, Пер Вале. Запертая комната Письма мангианов Затмение было «удачным» Семь дней ледоплавателей