Перескочить к меню

1919 (fb2)

- 1919 (и.с. Военная фантастика-14) 1291K, 332с. (скачать fb2) - Игорь Игоревич Николаев - Евгений Юрьевич Белаш

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Игорь Николаев, Евгений Белаш 1919

Наша самая искренняя благодарность:

Галине — за ее волшебную ручку, привлекающую удачу;

Александру Москальцу и Андрею Туробову, которые на совершенно добровольных началах редактировали текст, отловив немыслимое количество ошибок, фактических, стилистических и грамматических;

Всеволоду Мартыненко — за редкие, но неизменно точные замечания по композиции;

друзьям и читателям с форумов www. twow.ru, http://mahrov.4bb.ru, Самиздата и социальной сети livejournal, принявшим на себя тяжкий и зачастую неблагодарный труд по вычитке и комментариям;

Федору Лисицыну — за неоценимые советы и подсказки;

Сергею Алексееву и Геннадию Нечаеву — за терпеливое объяснение тонкостей применения авиации.

Борису Михайлову — за особенности стрелкового оружия и амуниции штурмовых групп;

Андрею Мятишкину — за ценные источники информации;

Алексею Исаеву — за идею «чем воевали бы в 1919 году?»;

Андрею Уланову, определившему облик «шайтан-мушкета»;

А. Трутце — за газометы;

Александру Поволоцкому, расписавшему все без исключения медицинские аспекты этой книги; как обычно, обращаю внимание на его подвижническую деятельность по организации музея военно-полевой медицины.

http://tarkhil.livejournal.com/

Часть 1 ПОСЛЕДНИЙ ДОВОД

Современная атака — это грандиозный, безграничный штурм, начатый мгновенно на всем фронте наступления, ведомый с бешеной настойчивостью прямо перед собой, могущий остановиться лишь тогда, когда последняя неприятельская линия будет сокрушена. Она состоит из одного неудержимого порыва и должна быть закончена в один день, иначе неприятель своей обороной не даст наступлению восторжествовать над своим губительным, всепожирающим огнем. Нельзя понемногу грызть одну за другой устрашающие оборонительные линии — надо решиться и проглотить их сразу.

Капитан Андре Лафарж «Пехотная атака в настоящем периоде войны. Впечатления и выводы ротного командира», 1916 год.

Глава 1

За семь дней до начала UR


Звук летящего снаряда было слышно даже глубоко под землей, как будто неторопливо приближался прибывающий на станцию поезд. Тяжелый «чемодан» видно с французской пушки на рельсах. Двадцать два сантиметра как минимум. Странно, казалось бы, из блиндажа его не должно быть слышно, но надсадный свистящий вой словно ввинчивался в черепную коробку, отзываясь мелкой дрожью в кончиках пальцев. «Чемоданы» всегда летят медленно… Их даже можно различить в полете. Или так кажется тем, кому довелось пережить почти месячный артобстрел на Ипре.

Падение. Где-то в отдалении гулкое «бам» и дрожь земли, качающая маленькое укрытие, как засыпающий ребенок — погремушку. С потолка просыпался песок и мелкий мусор. Одиночный выстрел, слава богу. Не частокол разрывов высотой с колокольню — как было во Фреснуа.

Фридрих Хейман, лейтенант армии его величества кайзера Вильгельма Второго, командир отдельного взвода «штурмтруппен» не любил много разных вещей и сущностей — французов, англичан, Фландрию, грязь, крыс, сырость и свечи. В числе прочего он не любил, когда его будили вот так, как сейчас, — за десять-пятнадцать минут до выставленного будильника. Слишком рано, чтобы встать, слишком поздно, чтобы заснуть снова.

— Да благословенны будут англичане! — донеслось из-за тяжелого брезентового полога, отделявшего крошечную каморку лейтенанта от общего помещения блиндажа. — Или французы, или еще какой сброд, который берет на себя труд бесцельно разбрасывать снаряды, да еще строго по часам, вместо будильника, во благо всех честных людей.

Это Гизелхер Густ, Пастор, рядовой из «подталкивающей» волны,[1] здоровенный детина, каждый раз перед боем обвешивающийся гранатами, как рождественская елка — игрушками. Густ вырос где-то на юге, в очень набожной католической семье, предполагалось, что со временем он непременно станет священником, но что-то не сложилось. После грандиозного скандала, о причинах которого Густ умалчивал, отец семейства изгнал непутевого отпрыска из лона семьи, и после долгих мытарств отрок прибился к армии. От прежней жизни Пастор сохранил странную привычку изъясняться в псевдобиблейском стиле и хорошо поставленный трубный глас, способный перекрыть даже заградительный огонь. Поэтому, когда взвод оказывался на передовой, Густ работал еще и «кричалой», каждое утро выкрикивая в рупор разнообразнейшие оскорбления противнику.

— У них снарядов много… Снаряды хорошие… Много снарядов. Больше, чем у нас.

Дребезжащий голос, преисполненный уныния и вселенской скорби. Ну конечно, Альфред Харнье, Недовольный Альфи кто же еще… Другой на его месте давно загремел бы под популярный с недавних пор трибунал за подрыв боевого духа и антигерманскую пропаганду, в крайнем случае был бы бит товарищами по взводу — а то они и сами не видели, что им на голову падает все больше и больше металла. Но Харнье многое прощалось, и на то были серьезные причины. Во-первых, он происходил из эльзасских французов, и, хотя лягушачьей крови в нем было от силы на восьмушку, согласитесь, трудно ожидать от такого истинно прусского военного духа. Во-вторых, Харнье по праву считался лучшим гранатометчиком во взводе, и ему можно было простить немного брюзжания. А в-третьих, человеку с такой судьбой вообще можно многое простить.

Альфред был на фронте с первых дней и казался везунчиком, пройдя практически через все великие сражения живым. Только везение у него было несколько странное.

В четырнадцатом году при Танненберге бешеный огонь русских трехдюймовок в считанные секунды выкосил весь его взвод — каждый снаряд нес четверть тысячи шрапнельных пуль. Одна из них срезала ему пол-уха и, скользнув по черепу, хорошо перетрясла мозги, настолько, что Альфред едва не отправился в приют к душевнобольным. Однако в конце концов солдат отделался лишь заиканием и с тех пор общался фразами не более двух-трех слов в каждой. В пятнадцатом, уже на западном фронте, в Шампани, после захлебнувшейся контратаки он просидел двое суток в затопленном окопе, в компании с тремя разложившимися трупами, едва не до костей изрезанный французской колючей проволокой. Полковой врач только развел руками — с тем же успехом можно было самому привить себе какую-нибудь гангрену, но Харнье снова выкарабкался. В шестнадцатом, у Соммы, прямым попаданием «чемодана» в блиндаж его похоронило под восемью метрами земли — спас случайный «карман» из обломков деревянной обшивки. В апреле семнадцатого он попал под обстрел из газометов Ливенса и единственный из всего гарнизона Тьепваля успел натянуть противогаз. Но все же он оказался недостаточно быстр и с тех пор был мучим регулярными приступами астмы и кашля. Увечного бойца было списали, но Германия начинала ощущать дефицит обученной пехоты. Харнье остался в строю, и этот год вдобавок наградил его тяжелейшей дизентерией. В восемнадцатом осколок аккуратно выстриг ему четверть ягодичной мышцы, Харнье едва не истек кровью и теперь предпочитал лежать или стоять, но не сидеть.

Как поэтично заметил взводный снайпер-бронебойщик Франциск Рош, походило на то, что раз в год Смерть напоминала Альфреду о своем существовании, оставляя отметину на потрепанной шкуре долговязого гранатометчика. Ныне, весной девятнадцатого, Харнье заранее впал в уныние, не без оснований предчувствуя приближение новых больших приключений и неизбежный урон бренной плоти.

Гранатометчику что-то неразборчиво ответили, кажется, предложили заткнуться.

Начиналось утро.

Хейман провел рукой по дощатой стене, нащупывая самодельный выключатель, щелкнул рычажком, выструганным из дубовой щепки. Под низким потолком тускло мигнула, постепенно разгораясь, пыльная лампочка.

Культура и цивилизация, подумал Хейман, это вам не Рождество первого года войны, где единственным источником света служили свечи. Вода по колено и решительно все в сальных пятнах: одежда, снаряжение, истлевшие одеяла. А от вездесущего свечного запаха в конце концов буквально выворачивало. Скверное было время…

Лейтенант осторожно, избегая резких движений, утвердился в сидячем положении, спустив ноги с грубо сколоченного топчана на маленький коврик. Несмотря на аккуратность, стопы пронзила острая боль. Как всегда по утрам, сначала боль будет невыносимой, затем терпимой. После отойдет на второй план, сопровождая весь день, подобно надоедливому болтливому спутнику — неприятно, но в целом терпимо. Вечером она вернется, терзая натруженные за день ноги, воруя драгоценные минуты у сна, и без того короткого.

И так каждый день.

Топчан скрипнул, голоса за пологом сразу понизились. Забавно, подумал лейтенант, люди всегда понижают голос, когда слышат, что кто-то проснулся, хотя, казалось бы, уже какой в этом смысл?

Хейман грустно посмотрел на свои ступни — неестественно бледные, в мелких морщинках, с узловатыми пальцами и полупрозрачными ногтями нездорового желтого оттенка. «Траншейная стопа», она же «нога в вате», добрая память о Фландрии, тамошней сырости и обморожениях. Ему еще повезло, ноги пусть и больные, но остались при нем. Менее везучих этот бич окопной войны сделал инвалидами или отправил на тот свет.

В блиндаже, прикрытом многослойной подушкой из щебня, цемента, рельсовой арматуры и бетонных плит, было уютно и безопасно. Тем более что взвод некоторое время назад отвели во вторую линию обороны, где опасность представляли разве что дальнобойная артиллерия и воздушные бомбардировки, хотя и усиливавшиеся чуть ли не день ото дня. Но все равно — от фугаса в тридцать, а то и сорок сантиметров не спасет никакая защита, разве что Альфреду опять повезет, а вот драгоценные секунды, потраченные на вылезание из прежних глубоких нор, могли решить исход сражения. Уже не раз атакующий противник под прикрытием огневых валов сваливался защитникам буквально на голову, особенно с появлением этих дьявольских машин на гусеничном ходу.

Не хотелось никуда идти и ничего делать, но выбора все равно не было. Лейтенант осторожно натянул неуставные шерстяные носки и взялся за сапоги. Их можно было надевать либо резко, рывком, претерпевая яркую, но недолгую вспышку боли, либо потихоньку, тогда болело меньше, но сама процедура растягивалась. Причем, какой бы способ он ни выбирал, другой сразу казался гораздо лучше.

До хруста сжав зубы, заранее зажмурившись, он одним резким движением вдвинул ногу в сапог.


— С добрым утром, господа.

Отдернутый сильной решительной рукой, полог съехал в сторону на коротком металлическом пруте, бывшем когда-то шомполом[2] английской гранаты. Все взгляды обратились в сторону офицера, выбритого до синевы, затянутого в мундир почти как на параде. Поприветствовав подчиненных, Хейман строго обозрел свой взвод — тридцать семь человек. Горстка неведомо как уцелевших ветеранов, остальные — свеженабранные безусые юнцы. Сморщился от запаха варева, которое готовил Харнье, чей желудок после дизентерии почти не принимал нормальной пищи (насколько можно было назвать «нормальным» скудный военный паек из эрзац-хлеба, водянистого супа, жидкого повидла и «садовой колбасы», как прозвали огурцы местные остряки). В привычный «букет» металла, масла, сырой одежды, немытых тел вплелся новый запах, непостижимо приятный, знакомый, но в то же время прочно забытый. Что бы это могло быть?..

— Возьмите, господин капитан! — Ближайший пехотинец с доброй улыбкой протянул ему жестяную кружку, источавшую божественный аромат, тот самый, который лейтенант безуспешно пытался определить.

Кофе? Настоящий кофе?!

— Мама прислала, — объяснил даритель. Кальтер, Эмиль Кальтер, из последнего призыва. Вообще-то, Эмилиан, но никто во взводе, разумеется, не заморачивался такими тонкостями. Эмиль, и все. — Вот, я вам приготовил…

Мгновение Хейман колебался. Среди штурмовиков были не в ходу чинопочитание и чопорные условности, характерные для остальной армии, но не граничит ли это с фамильярностью?..

Но кофе. Настоящий кофе…

С вежливым кивком Фридрих принял обжигающе горячую кружку и степенно выпил. Густая темно-коричневая амброзия огненным потоком пролилась в желудок, выжигая, как струей огнемета, усталость и боль.

Воистину напиток богов. Ради таких моментов определенно стоит жить. Жаль, что кружка Эмиля имела дно, и наслаждению Хеймана пришел конец. Лейтенант сдержанно улыбнулся дарителю, возвращая сосуд.

— Благодарю.

Кальтер улыбнулся в ответ широкой мальчишеской улыбкой, искренне радуясь, что его дар пришелся по вкусу. Хейман ощутил укол стыда. Этого вихрастого мальчишку, «последнюю надежду кайзера», худого как щепка из-за многомесячного тылового недоедания, он в первом же бою отправит в авангарде, потому что жизнь штурмовика и так стоит мало, а тех, кто идет впереди, не стоит вообще ничего. Первая линия ляжет вся, подарив идущим вслед небольшой шанс уцелеть и выполнить задачу.

Что ж, такова жизнь. По крайней мере, парень хотя бы поест напоследок. Конечно, не досыта, не как до войны, но всяко лучше, чем в городах, где который год, по доходившим с пополнениями смутным слухам, рождались младенцы без ногтей. И погибнет быстро, будем надеяться — без мучений. Целые дивизии сгорали, как солома, где уж тут уцелеть вечно голодным молокососам, и так еле стоявшим под тяжестью снаряжения?

— Господа, прошу наверх, — вежливо предложил лейтенант.

Ему не пришлось ни повторять, ни ждать: при всей кажущейся неформальности общения офицера и подчиненных дисциплина у «труппенов» была железной. Взвод поднялся как один человек, подхватывая снаряжение, дожевывая на ходу скудный паек, доматывая обмотки.

— Как говорил один великий человек, нас ждут великие дела. Коли Господь и командование подарили нам небольшую передышку от воинского труда, следует потратить время с пользой. Обещаю вам, что сегодняшняя тренировка будет весьма тяжелой.

* * *
Янки в драке не промах —
не трусит в бою и умеет в яблочко бить.
Если кровь проливать доведется свою,
почему бы ее не пролить?
Улыбка во все сорок восемь зубов,
грубый, простой разговор.
Американца портрет готов,
знакомый с давнишних пор.
Но от прежнего янки нет ничего —
зубы в деснах наперечет.
И к Европе-матушке у него
накопился собственный счет.[3]

Протяжная песня неслась над глинистыми пригорками тренировочного лагеря, заглушаемая истошными воплями Боцмана, гоняющего пополнение. Певец с душой выводил куплет за куплетом, одновременно прокручивая дырки в толстом кожаном ремне граненым шилом устрашающих размеров. Шило было непростым, переделанным по образцу американского «траншейного ножа М 1917» с рукоятью-кастетом.

— Как же ты заунывно воешь… — скривился Мартин. — Ладно, хоть не негритянские песнопения.

— Могу и их, — отозвался певец, делая очередное отверстие. — «Южный хлопок»?

— Не надо! — с чувством воспротивился Мартин.

— Грубый ты, нет в тебе этой… культуры. Добрая песня — лучший друг каждого хорошего человека.

— Песня! Но не завывание же!

— Это патриотическая песня. — Певец значительно поднял шило, подобно указке. — Она поднимает дух и ведет нас к подвигам.

Сержант-огнеметчик Питер Беннетт Мартин был наполовину австралийцем, наполовину новозеландцем, выходцем из семьи потомственных инженеров и механиков. Его собеседник, американский доброволец, капрал Даймант Шейн по прозвищу Бриллиант, всем рассказывал, что был портным. В доказательство этого он показывал огромное шило, но портняжничал плохо, а ножом владел с привычкой и сноровкой отнюдь не мирного обывателя. Более непохожих по виду и происхождению людей трудно было представить, но во взводе «пинающих глину»[4] они уживались вполне мирно.

Устроившись на самом высоком пригорке, пара предавалась самым что ни на есть мирным занятиям — Мартин полировал куском войлока баллон огнемета, а Шейн пытался соорудить что-то похожее на многоярусную подвеску для кобуры, поминутно накалывая пальцы парусной иглой. Время от времени они бросали критические взгляды вниз, где с десяток взмыленных новобранцев истекали потом и ненавистью под бдительным присмотром Боцмана. Он исходил лютым воплем. Бритые наголо призывники по уши в грязи ползли в лабиринте колышков, изображавших заграждения, хорошо хоть проволока была гладкой, а не привычной и ненавистной «колючкой» всех сортов.

— Рядовой! — Боцман выбрал себе жертву. Почему его назвали именно так, никто не знал, Патрик Голлоуэй сроду не выходил в море, но маленький кривоногий сержант-ирландец, обросший рыжей клочковатой бородой, стал Боцманом в первый же день на фронте. — Рядовой! А ты знаешь, что один парень из сотого батальона хайлендеров убил насмерть боша мешком с землей?!

— Нет, сэр! — Несчастная жертва, будущий «баррикадир»[5] с трудом стояла, язык у нее заплетался от усталости.

— Теперь знаешь! Так вот, ты должен его превзойти, или я плохой наставник! Ты хочешь сказать, что я плохой наставник?!

Несчастный уже не отвечал, а жалобно блеял в ответ, доказывая, что Боцман — лучший наставник на всем белом свете.

— Если я хороший наставник, то ты должен убить не менее двух проклятых «колбасников» подручным инструментом! А как ты, отродье больной шелудивой обезьяны, сможешь это сделать, если себя еле тащишь!?

— Господи, какой бред… — прокомментировал происходящее Мартин, последний раз проводя войлоком по лоснящемуся металлическому боку баллона.

— Ничего, пойдет, — возразил Шейн. — В любом деле так: сначала запугать, потом показать, как правильно, и все само пойдет. Неважно, что орать, главное, чтобы громко и страшно. Сотый хайлендеров… Не помню такого.

— Наверняка придумал. Все равно это абсурд. Вот лейтенант обходился без крика…

Американец в ответ лишь ухмыльнулся. Уильям Дрегер, командир «тоннельного» взвода, действительно никогда не повышал голос на полигоне. Он просто сидел и невозмутимо попыхивал старой трубкой рядом с «Виккерсом», посылающим очереди поверх голов нерадивых подчиненных. А потом полз сам.

— Скоро вернется… — протянул Шейн. — Вернется наш лейтенант из отпуска и даст всем прикурить… Вот скажи, сержант, ради всех святых, сколько нас еще будут держать в этой песочнице? Ясно и младенцу — что-то затевается.

— Ну да, мне ведь докладывает лично Хейг, — саркастически ответил австралиец, неосознанно подстраиваясь под простецкий стиль собеседника. — Вот прямо с утра приходил, с письменным докладом. Спроси у Першинга.[6]

Боцман наконец-то затих, поникшие и измученные испытуемые гуськом потянулись с полигона, все как один шоколадно-коричневого цвета, измазанные в грязи и глине от подошв до бровей. Проходя мимо пригорка, они бросали злобные взгляды на вольготно расположившуюся пару.

Тоннельщиков не любил никто. Офицеры в Ставке — за то, что те «бездельничали», пока прочая армия продолжала, как проклятая, готовить очередное великое наступление (обычно оканчивающееся продвижением на пару сотен ярдов многократно перекопанной фугасами и обильно политой кровью фландрской глины). Дивизионные офицеры — за независимый вид и возможность плевать на их приказы. Бригадные офицеры — за знание каждого закоулка фронта (где сами они если и бывали, то по недоразумению), полковые — за то, что тоннельщики копали лучшие укрытия, но не давали ими пользоваться другим. Субалтерны[7] же не могли сдержать зависти, видя превосходящие знания саперов.

Но больше всего саперов не любили рядовые «томми», причем вместо обыденного «не любили» правильнее было бы сказать «истово ненавидели». После Мессин немцы очень серьезно относились к «крысам», каждое появление тоннельщиков на передовой означало, что боши постараются уничтожить их любой ценой — от постоянных артобстрелов до самоубийственных рейдов к выходам из подземных нор. С соответствующими последствиями для всех, кому не повезло оказаться поблизости. А уж когда часть на поверхности успевала смениться, и пехотинцы неожиданно обнаруживали выползающих прямо из-под земли мрачных незнакомцев, перемазанных с ног до головы… Ну и не стоит забывать, что стараниями Нортона Гриффитса[8] рядовой сапер получал шесть шиллингов в день — втрое больше, чем в пехоте.


Сейчас, весной девятнадцатого, старые добрые «кроты» были уже не нужны, и мастеров подземной войны перевели в штурмовые отряды с сохранением прежнего состава. Сержанты, приставленные для обучения бывших тоннельщиков премудростям траншейной войны, поначалу гоняли их с удвоенным рвением, предвкушая немало веселых минут себе и слез — «новичкам». Снова и снова наполнять бездонные мешки тобой же выкопанной землей, носиться сломя голову по узким траншеям и ползать в грязи под рядами колючей проволоки, метать ручные и ружейные гранаты — скажете, приятного мало? Но не тут-то было! Тоннельщики, набранные прямо из шахт Камберленда и Уэстморленда, за два года подземной войны и столько же — инженерных работ, видели в деле любую взрывчатку — порох, лиддит, аммонал. Занятия по гранатометанию «кроты» превращали в спорт, дурачась, как дети, споря, кто точнее и дальше кинет старые «банки», «щетки», «лимоны», новые зажигательные и дымовые гранаты — стоя, сидя, с колена, лежа, на бегу. От плеча, как спортивное ядро, метая, как дротик, бросая, как мяч в крикете…

Хотя в скоротечных и безжалостных схватках под землей в ход шли не «Виккерсы» и «Льюисы», а револьверы и обрезы «Ли Энфилдов», тем не менее группа поддержки прилежно дырявила из пулеметов установленные над «вражескими траншеями» полуторафутовые щиты, по которым проверялось качество прикрывающего огня. Навыки в работе с электробурами, насосами и прочей сложной машинерией даром не прошли. А уж пугать сапера земляными работами — просто бесполезно.

Здесь, на поверхности, хотя бы можно было копать стоя и не бояться каждый миг, что смешанный самой природой коктейль из песка, глины и пульпы поплывет, как тесто, и поглотит выработку, заживо погребя всех землекопов. Из заполненных за годы войны мешков с землей, наверное, можно было бы построить дамбу до самой Англии. После кромешной и удушающе жаркой тьмы тесных лазов любая траншея казалась просторной, как Пикадилли. Тут не было ни «удушливого газа» без вкуса, цвета и запаха, ни мерзких испарений лиддита, погубивших едва ли не больше «тоннельщиков», чем боши. Но, несмотря на прежний опыт, солдат поодиночке и группами учили двигаться в рост, на четвереньках, ползком, по грязи, опушке леса, кустам, разрушенной улице. И особенно — резать колючую проволоку, бесшумно, но быстро проползая под десятками ее рядов, пользуясь подпорками или бочками без днищ. Саперы по себе знали цену единственного неосторожного звука, так что схватывали все на лету.

— И пошли они, ветром гонимые, — напутствовал новичков Мартин. — Сейчас и наши подойдут, помесим землю «ля белль Франс». Или как там ее.

Американец поднял и растянул на вытянутых руках результат своих трудов, похожий на грубо сшитую кожаную паутину, критически озирая его из-под насупленных бровей. У австралийца отвисла челюсть.

— А что это? — спросил он наконец.

— Это… это будет сбруя для револьверов, — объяснил Шейн, определенно довольный результатом.

— Для шести сразу? — недоверчиво уточнил Мартин.

— Ну да?! — Шейн искренне не понял недоумения товарища. — Шесть «Уэбли», по три с каждой стороны, один над другим. Бошам хорошо, им дают эти, как их, пушечные… забыл.[9] Они многозарядные и с магазинами. Щелк, щелк — и перезарядил. А здесь пока траншею пробежишь — барабан расстреляешь и самого хлопнут. Так получается тридцать шесть патронов без перезарядки.

— Хммм… — Мартин взглянул на творение рук Шейна под совершенно новым углом. — А ведь и вправду…

— А тебе незачем, ты и так бегающая зажигалка, — обнадежил его американец в своей обычной грубовато-шутливой манере.

Мартин шутку не оценил, огнеметчики вообще очень плохо воспринимали юмор относительно своей страшной и смертельно опасной работы. Но утро выдалось настолько хорошим, что портить настроение обидой было не с руки, да и обижаться на жизнерадостного янки не тянуло.

— Наши идут, — заметил Шейн, всматриваясь из-под сложенной козырьком ладони. — Что ж, побегаем… А то чего-то неудобно перед… сотым шотландским.

Он хмыкнул собственной шутке.

Мартин вздохнул, привычно подхватывая баллон, заполненный водой. Огнеметчик всегда тренировался с утяжеленным муляжом, сделанным из настоящего, отслужившего свое агрегата, ухаживая за ним так же тщательно, как за настоящим «поджигателем».

Они начали спуск, стараясь не поскользнуться на мокрой траве. По пути американец насвистывал свою любимую «Янки из Коннектикута».

Янки в драке не промах,
не трусит в бою и умеет в яблочко бить,
если кровь проливать доведется свою,
значит, так уж тому и быть…

Глава 2

Первый граф Дуйвор, виконт Гвинед, глава Военного кабинета, премьер-министр и фактический диктатор Великобритании Дэвид Ллойд Джордж бросил взгляд из окна второго этажа своей резиденции. Небо уже третий день было серым, тоскливым, казалось, оно с каждым днем опускается все ниже, и скоро верхушки зданий начнут бороздить серую пелену плакучих туч.

Как холодно и дождливо, подумал премьер, это не весеннее утро, а какой-то осенний вечер… Словно вторя его мыслям, первые капли дождя сорвались с неба, забарабанили по стеклу, делая мир за окном мутным и расплывчатым..

— В Лотарингии то же самое, с незначительными перерывами. Еще несколько дней такой погоды — и операцию придется переносить, иначе бронетехника снова завязнет, — заметил Дуглас Хейг. — Что было бы крайне несвоевременно…

— Не сомневаюсь, — вежливо ответил Ллойд Джордж, в такт каплям выстукивая по стеклу какой-то марш длинными тонкими пальцами, и повторил еще раз, в глубочайшей задумчивости: — Не сомневаюсь…

Премьеру почему-то вспомнилось, как он впервые переступил порог этого дома на Даунинг-стрит, улицы в районе Уайтхолл, в нескольких минутах ходьбы от здания парламента и совсем недалеко от Букингемского дворца. Здесь, в доме номер десять, традиционно проживал Первый Лорд Казначейства, обязанности которого выполняет премьер-министр.

Давно это было…

Он еще раз взглянул в окно на здание Министерства иностранных дел и вполне ожидаемо не увидел там ничего примечательного и нового, достойного внимания.

— Что же, — с этими словами Ллойд Джордж окончательно развернулся к собеседнику, сидевшему в кресле, — будьте любезны, просветите меня еще раз, вкратце, относительно грядущих событий.

Хейг скривился, манера собеседника думать на ходу, постоянно перемещаясь перед глазами, раздражала. К тому же сказанное премьером «не сомневаюсь» могло относиться как к «несвоевременности» переноса операции, так и к неизбежности такового. А фельдмаршал Дуглас Хейг, главнокомандующий Британскими Экспедиционными Силами во Франции, принимал очень близко к сердцу все, что касалось плана.

Плана тщательно взлелеянного, можно сказать, выстраданного.

Фельдмаршал по-военному коротко, четко изложил основные положения UR,[10] он же «План Петена», — великого наступления Антанты, запланированного на весну нынешнего, тысяча девятьсот девятнадцатого года. Замысел операции, предполагаемые действия, привлекаемые силы, график операции — в устах фельдмаршала сухие числа и усыпляющие данные звучали как поэма Теннисона, ода военному планированию и эстетике тотального разрушения. Премьер-министр внимательно слушал, так, словно узнал об операции в первый раз и совершенно не участвовал в ее подготовке и расчетах.

Кризис развития наступления, раз за разом обращавший в тлен самые смелые и продуманные замыслы, говорил фельдмаршал, был обусловлен многими причинами, но к настоящему времени удалось найти противоядие для них всех, без исключений. Новое наступление учитывает и дистиллирует опыт всех предшествующих лет, все знания, добытые четырьмя с половиной годами изнурительной и тяжелейшей войны.

Мец, веками защищавший Францию, теперь стоял на пути окончательной победы Согласия.[11] Взятие Меца откроет путь к Рейну и Саару, промышленному сердцу ненавистного Рейха.

В бой пойдет пехота, защищенная реинкарнацией старинных доспехов, обученная тактике штурмовых отрядов, притом обученная вся, а не как у немцев, выделяющих отдельные штурмовые подразделения. Пехотные части щедро оснащены ручными пулеметами, обычными и ружейными гранатами, батальонными орудиями, минометами, бомбометами, огнеметами.

Пехоте поможет броня — «чистильщики окопов» и специальные инженерные машины. Сверхтяжелые французские 2С — почти сотня защищенных пятидесятимиллиметровой броней мастодонтов весом семьдесят тонн (Хейг усмехнулся про себя, вспоминая ярость французского Тигра,[12] узнавшего, что FCM[13] дала техники впятеро меньше требуемого) и несколько сот тяжелых «Либерти» протаранят вражескую оборону. Дорогу еще невиданным на полях войны колоссам проложат тяжелые французские и американские гаубицы на самоходных лафетах. За ними пойдут тысячи юрких «Рено» с новыми семидесятипятимиллиметровыми короткими пушками, а также «Шершни», новейшие танки производства «Уильям Фостер энд компани». Замкнут шествие стада танкеток Форда. Не останется без дела и новое детище Армстронга и Уитворта — усовершенствованные «девятки», бронированные транспортеры пехоты, несущие по взводу «томми» внутри.

И очень много артиллерии.

Шесть артиллерийских дивизий. Двадцать полков тяжелой артиллерии на тракторной тяге. Восемь полков артиллерии большой мощности от 240 мм, численностью более семисот орудий.

Больше не будет многодневных, а то и многонедельных обстрелов, демаскирующих намерения атакующих лучше всяких шпионов. Артподготовка запланирована очень короткой, без всякой пристрелки, но предельно интенсивной и точной. Однако после первого огневого шквала «бог войны» продолжит свою разрушительную работу, направляемый по беспроводной связи всевидящим оком воздушной разведки и радиотанками с земли.

Еще недавно привычных и верных лошадей окончательно заменят десятки тысяч автомобилей, от легких разведывательных машин до американских многоосных тяжелых грузовиков.

Даже небо принесет немцам смерть. Легкие бомбардировщики де Хэвиленда и Бреге разбомбят штабы, склады, узлы дорог и резервы. Бронированные штурмовики, оживленные гением молодого инженера-хоккеиста,[14] повиснут над полем боя, расчищая дорогу пехоте и терроризируя противотанковые батареи. Самолеты также сбросят прорвавшимся частям патроны и еду. К операции привлекаются свыше трех тысяч самолетов, планируется одновременное введение в бой сотен машин и бомбометание, исчисляемое десятками тонн в день.

После прорыва укрепленной полосы тяжелой артиллерией и штурмовыми частями в бой вступит второй атакующий эшелон. Вслед за танками по изрытой воронками и траншеями земле пройдут вездеходные машины — не менее десяти на километр фронта. Они понесут специальные мостики, чтобы облегчить путь обычным грузовикам, идущими позади. Слава богу, теперь легкие подвижные тракторы, которыми так восхищался еще год назад генерал Фуллер, имеются в достатке. Они доставят прямо в пекло боя топливо и боеприпасы, эвакуируют подбитые танки.

Флот планирует отвлекающую операцию, при удаче они выбросят германские войска с клочка еще удерживаемого ими бельгийского побережья, наконец-то избавившись от кошмара кайзеровских субмарин. Кроме того, американцы намерены испытать судьбу с самоубийственной авантюрой — десантом с… воздуха. Тысяча специально переоборудованных тяжелых «Хендли Пейджей» и «Де Хэвилендов» при поддержке истребителей и штурмовиков сбросят в ближний немецкий тыл отряд невиданной численности — почти двенадцать тысяч человек, больше двух тысяч одних пулеметов — для отсечения немецких резервов.

Замысел, конечно, дерзкий до безумия, но вдруг что-нибудь да получится?

Объединенный всесокрушающий удар пятью союзными армиями — британской, двумя французскими и двумя американскими — позволит наконец достичь уверенного прорыва обороны немцев и развить наступление до полной победы.

Более никаких «живых волн» с винтовками на плече, косимых парой пулеметов, и захлебывающихся в грязи танков, пришло время торжества новейшей техники и взаимодействия родов войск.

И эта безумная война наконец закончится…


— Можем ли мы быть уверены, что немцы не осведомлены относительно наших планов? — уточнил премьер.

— К сожалению, это весьма сомнительно, — честно ответил фельдмаршал. — Они, безусловно, знают, что будет удар, его неизбежность продиктована самим характером противостояния. Но они почти наверняка не знают — где. Конфигурация линии фронта не позволяет определить стратегически важный участок, на который мы будем вынуждены перенести все свои усилия. Фактически, принимая во внимание наши меры по соблюдению секретности и маскировки, единственный путь для них — раскрыть наши намерения через воздушную разведку. Однако мы должны поблагодарить Сопвича, Мартина, Хэндесайда и наших славных авиаторов, которые закрыли небо для бошей. Они уже давно не осмеливаются на глубокую разведку.

— И все-таки я в сомнениях, — неожиданно признался Ллойд Джордж. — Разумеется, сейчас уже поздно перекраивать образ действий, но все же… Не был ли план «глубокого прорыва» генерала Фуллера более эффективным?

— Это очень хороший план, — спокойно и без паузы ответил военный политику. — У него есть лишь один недостаток… — Он на мгновение умолк, подыскивая наиболее адекватную формулировку.

Премьер вежливо приподнял бровь, ожидая ответа.

— Это прекрасный план, — повторил Хейг. — Но это план будущей войны. Для той же, что мы ведем сейчас, стратегия «глубокого прорыва» непосильна. У нас нет для нее достаточного количества нужной техники, автомобильного транспорта и главное — надлежащего управления. Единое командование работает гораздо лучше, чем могло бы, но гораздо хуже, чем хотелось бы. Маршал Фош[15] искренне считает, что каждый, кто не держит в руках «Шоша» или «Лебеля», относится к вспомогательному персоналу великой французской армии. А мистер Першинг, как и положено янки, желает победить всех в одиночку и отплатить немцам за потери минувшего года. «Глубокий» моторизованный удар по вражеским штабам захлебнется в первые же два-три дня из-за технических потерь и несогласованности действий. «Змеи» Джонсона и «кегрессы»[16] до сих пор не оправдывают надежд. Не стоит соревноваться с немцами, играя в тактическую гениальность, следует воспользоваться нашими традиционными козырями.

— Вы все-таки верите в то, что наши батальоны по-прежнему больше немецких? — с усмешкой спросил премьер.

— Безусловно, — церемонно ответил фельдмаршал. — Позвольте вопрос: к чему этот разговор? Механизм одобрен, организован, взведен и запущен, менять что-либо поздно. Что мы, собственно, обсуждаем?

Хейг хотел было закончить напоминанием того, что в преддверии грядущей операции его время крайне ценно и никак не может тратиться на пустые разговоры ни о чем, но решил, что это было бы излишним. Впрочем, старый опытный политик Джордж отчетливо прочитал невысказанное замечание командующего в складках на его высоком лбу и сардонической улыбке под пышными усами.

Премьер присел в соседнее кресло и пригладил пышный складчатый галстук, собираясь с мыслями.

— Видите ли, друг мой… — заговорил он, неожиданно понизив голос, так, словно действительно обращался к старому доброму товарищу, которым Хейг, сколько помнил себя, премьеру не был. — Я думаю, мои колебания простительны, учитывая важность момента. И прежде чем… механизм… сработает, я хочу убедиться, что вы понимаете уровень ставок. Что больше не будет ни ошибок, ни тем более провала.

Хейг открыл было рот, чтобы уже прямо, по-солдатски высказать все, что он думал относительно этой пустой беседы, но премьер продолжал речь так, словно не замечал собеседника, и фельдмаршал поневоле промолчал.

— Видите ли, друг мой, — повторил Ллойд Джордж. — Вам следует по-настоящему проникнуться катастрофичностью происходящего. Наша империя трещит по швам, за Каналом еще хуже. Не говоря уже об Италии. Мы с Клемансо раз за разом спасали положение, не останавливаясь ни перед чем, мы расстреливали артиллерией мятежные полки и громили броневиками бунтующие кварталы, мы не остановились перед введением фактической диктатуры и сажали в тюрьму даже министров. После прошлогодней катастрофы положение снова удалось удержать, но Британия и Франция, локомотивы Антанты, повисли на самом краю, где и балансируют в неустойчивом равновесии.

Легким движением руки премьер оборвал фельдмаршала, снова порывающегося что-то сказать.

— Да, вы скажете, что дисциплина восстановлена, армия готова к сражениям, новейшая техника щедрым потоком хлынула в войска. Но это лишь одна сторона медали. Оборотная же заключается в том, что наша экономика работает на пределе возможностей. Фунт чудовищно обесценился, с начала войны только внутренний долг вырос с шестисот пятидесяти миллионов до семи с половиной миллиардов. Цены на основные гражданские товары поднялись в пять раз, и это только по официальной статистике, в целом жизнь рядового британца подорожала почти в семь раз, а по отдельным пунктам и во все десять. И это еще не все «счета от мясника»,[17] которые они должны оплачивать.

Ллойд Джордж сделал паузу и потер лоб, словно разогревая мысли. Хейг внимательно слушал, ему неожиданно расхотелось дискутировать о пользе своего времени.

— На днях в Индии произошла бойня, — по-прежнему негромко продолжал политик. — Бригадный генерал расстрелял не то тысячу, не то полторы тысячи митингующих — полсотни солдат и два броневика по его приказу стреляли, пока не кончились патроны.[18] Наши индийские колонии и без того волнуются, теперь же мы имеем все шансы получить второй Мирут.[19] С четырнадцатого года бушует Ирландия, мы раздавили Пасхальное восстание в Дублине, но даже сейчас там льется кровь, и одному Господу известно, когда и чем все это кончится. Доминионы открыто вопрошают, во имя чего гибнут их лучшие люди. И мне нечего им ответить. Выпускники Итона и Хэрроу сгнили в грязи Фландрии.

Дождь уже не стучал в окно отдельными каплями, а порывисто хлестал водяными потоками. Сумерки сгустились, словно утро действительно неким волшебным образом обратилось в поздний вечер.

«Танкистам придется тяжко, техника не пройдет через грязь», — вновь подумал Хейг, и эта мысль, войдя в унисон со словами Ллойд Джорджа, отдалась душевным холодком.

— Я, как премьер-министр Соединенного Королевства, говорю вам — мы на краю пропасти, — говорил диктатор. — Все, что армия получила и получит, — это последнее, что мы смогли выжать из объединенной мощи Антанты и Британии. Дуглас… — Он склонился к фельдмаршалу. — Я не стану говорить вам, что вы должны победить. Я скажу лишь, что если… если вы не добьетесь победы, нам придется идти на мирное соглашение.

Хейг резко вздернул подбородок и даже приподнялся, будто готовясь сорваться с места.

— Никогда!.. — рявкнул он. — Никогда я…

— Мирное соглашение, — отчеканил премьер, буравя военного прямым жестким взглядом. — Потому что, даже если боши просто отобьются, у нас больше нет денег и тем более людей, чтобы воевать дальше. Если мы не победим сейчас, нам некем будет восполнить потери. Империя уже не просто грандиозный должник, мы фактические банкроты! Еще полгода войны — и экономика рухнет, армию придется отправлять на подавление массовых восстаний уже в самой метрополии, а Ист-Энд станет вторым Дублином. Вас ничему не научил опыт русских? А как вы думаете, почему мы отказали в помощи их антибольшевистскому движению? Нам ведь так нужен был русский фронт! Потому что Россия требует миллион солдат для интервенции и миллион фунтов в день для снаряжения этого их «белого движения». Вы понимаете — в день!

Хейг разом обмяк и буквально рухнул обратно в кресло, будто в один момент лишившись всех сил.

— Мне не нужна еще одна ничья, мне нужна победа, завершение войны до осени и контрибуции. Контрибуции, черт возьми! — быстро и жестко произнес Джордж, словно забивая гвозди. — Чтобы хоть частично возместить потери и избежать официального банкротства. Зачем нам немецкие колонии, если мы не сможем удержать свои? И даже если прямо сейчас немцы капитулируют — на ближайшие пять, а то и десять лет нам придется отказаться даже от мысли о сколь-нибудь значимом конфликте с кем-либо — только «патрулирование» колоний, сокращение армии и восстановление экономики. Военные обещали победу в пятнадцатом, затем в шестнадцатом, семнадцатом, восемнадцатом… И каждый раз эта победа была на расстоянии вытянутой руки, каждый раз она была окончательной, безоговорочной, сокрушительной! Ваш мизинец уже был в Германии![20]

Он умолк, нервно сглотнул и повел шеей, словно шелковый галстук превратился в удавку. Хейг неподвижно сидел, сложив руки на коленях, вспышка премьера не то чтобы ошеломила его, но весьма сильно впечатлила. То, что страна и армия напрягают все силы в изнурительной борьбе с сильным противником, для него не было новостью, но фельдмаршал привык, что армия решает свои вопросы, а политики и экономисты — свои. Увлеченный проработкой UR, он, как обычно, замкнулся на чисто военные аспекты грядущей операции — поставки вооружений, рекрутов et cetera. Порыв откровенности верховного лидера Британии заставил командующего с непривычной остротой ощутить, что титаническая мощь, собранная тремя великими державами Антанты для решающего удара, покоится на очень шатком основании.

— Дуглас, — проникновенно сказал диктатор, — я прошу вас, сделайте так, чтобы обещание полной и безоговорочной победы сбылось хотя бы в этом году. Это действительно наш «последний довод».

Голос премьера был проникновенен, почти просителен, политик словно умолял. Но фельдмаршал слишком хорошо знал сидящего напротив человека и понимал, что в словах диктатора было что угодно, только не мольба. Некоторых предшественников и французских коллег Хейга сняли за куда меньшие ошибки, но он каким-то чудом продолжал оставаться на плаву. Еще одного Ипра ему не простят. Внезапно Хейгу вспомнился последний военный совет во Франции. Тогда Ллойд Джордж спросил Фоша, что будет, если немцы откажутся подписать перемирие? Когда (и если) их смогут отбросить за Рейн — как скоро противники капитулируют? Глубокий старик с печальными глазами, на десять лет старше двух британцев, таким привычным жестом развел руками и с обескураживающей прямотой сказал: «Не знаю. Может быть, через три, а может быть, и через четыре или пять месяцев. Кто знает?» Тогда фельдмаршал подумал, что Фош устал и стал слишком слаб для несения тяжкой ноши ответственности.

Но, быть может, старый мудрый француз просто лучше понимал природу этой войны?..

* * *

Погода выдалась так себе, если уж быть совсем точным, то — никудышной. Но Уильям Дрегер любил дождь. Когда тебе тридцать пять и ты шахтер — все, что происходит на поверхности, воспринимается совершенно по-иному. Бог создал человека, чтобы тот ходил по земле, а не ползал, подобно гаду, глубоко в ее недрах, поэтому шахтеры, как никто другой, ценят любую погоду, хоть ясную, хоть промозгло-сырую, как сегодня. Самое устрашающее ненастье лучше, чем теснота подземных нор, тем более если эти норы регулярно становятся полем боя.

Говорят, такими же обостренными чувствами отличаются подводники, понемногу сходящие с ума в своих консервных банках в дальних походах, под толщей воды и вражескими бомбами, но с моряками Дрегер не был знаком.

Он с удовольствием вдохнул воздух, очищенный небесной влагой от пыли, ощутил тягучий, пряный запах свежеподстриженной травы, смешанный с едва уловимым ароматом дождя. Надо же, газоны до сих пор стригут, вот уж не подумал бы…

Кто сказал, что дождь не имеет запаха? Несомненно, то был человек, которому никогда не приходилось напряженно раздувать ноздри, стараясь учуять ядовитые примеси в и так удушливой, спертой атмосфере узких тоннелей. Тот, кто не обонял запах вечно мокрых, гниющих крепей, не чувствовал просачивающийся из мириадов земляных пор терпкий смрад погребенных взрывами трупов.

Этот человек глух к невообразимому богатству мира запахов и не ценит простого удовольствия вдыхать чистый свежий воздух без «Прото».[21] Удовольствия жить, дышать, просто сидеть на скамейке в городском парке, вытянув ноги и примостив рядом резную деревянную палку.

Уильям щелкнул крышкой часов. Половина третьего, пора домой. Поезд отходит в восемь часов, но совместный обед, вечер в кругу семьи — все это не терпит суеты и спешки. Каждая минута, проведенная в обществе близких людей, — драгоценность.

Он спрятал часы в карман, положил поглубже, пальцы скользнули по гладкой крышке, нащупывая неглубокие канавки гравировки. Слова, которые он помнил наизусть, каждый завиток каждой буквы.

«Любящему мужу и милому папе в день рождения».

Дрегер встал, резко, одним движением, привычно подхватывая палку. Строго говоря, опора была ему уже не нужна — перебитая блиндажной балкой нога срослась очень удачно, оставив лишь легкую, почти незаметную хромоту. Но, оказываясь в тылу, он не расставался с тростью и рассказывал всем, что привык к палке, чувствуя себя без нее неуютно. Да и мало ли что, еще нога подвернется…

На самом деле, Уильям просто чувствовал подспудную боязнь. Боязнь того, что кто-то скажет или просто подумает: «Вот идет бездельник».[22] Особенно этого не хотелось здесь, в родном городе. Палка снимала все вопросы, а надевать мундир он не хотел — выцветшая ткань оливкового цвета напоминала о фронтовых буднях. Несмотря на все чистки, она словно пропиталась едкими запахами страха и смерти. Лейтенант снял ее сразу по прибытии домой, в отпуск по лечению, спрятал подальше и намеревался достать только в самый последний момент.

Дрегер неспешным шагом шел по боковой улочке, мимо череды двухэтажных домиков, похожих на мозаичную картинку из-за чередования коричневого камня и белого раствора. Дома стояли так близко друг к другу, что казались единым целым. Тонкие вертикальные трубы водостоков, прижавшиеся к стенам, поливали дорогу струйками чистой дождевой воды. Из-за высоких крыш виднелась макушка церкви Святого Мартина.

Редкие прохожие вежливо приветствовали его, касаясь шляп, Уильям отвечал столь же вежливым кивком. Свою шляпу он забыл дома.

До войны Хаверфордуэст, что в графстве Пембрукшир — родной город Дрегера — был гораздо населеннее. Еще со времен Эдуарда V, пользуясь привилегиями и званием «корпоративного графства», город богател и рос на торговле и транзите, несмотря на чуму, распри «круглоголовых» и роялистов-джентри. Особенно помогла процветанию железная дорога. Но сейчас жители (из тех, кого не призвали) постепенно перебирались в более крупные города, где круглосуточно дымились фабричные трубы, жадные топки заглатывали тысячи тонн угля и сотни заводов ковали оружие для последнего боя с ордами Страшного Вилли.[23] Говаривали, что люди болеют от дурного воздуха и дыма, что год на военном производстве отнимает десять лет жизни, но там было получше с работой, едой и деньгами, обесценивающимися день ото дня.

Раньше, возвращаясь домой, он часто делал крюк, проходя мимо городского кладбища. Странная привычка, на первый взгляд, но, вероятно, только британцы могут сделать так, что кладбище будет казаться не угрюмым погостом, который хочется миновать как можно скорее, а последним пристанищем бренного тела, полным скромного очарования. Навевающим не страх, а легкую печаль и желание жить дальше, жить и радоваться каждому новому дню, что дарит человеку всемогущий Господь.

Да, так было до войны.

До тех пор пока не заговорили пушки — «последний довод королей» — сугубо английская идея комплектовать воинские части призывниками из одних населенных пунктов казалась по-своему здравой. Трудно, очень трудно показать себя трусом на глазах у тех, кого знаешь с раннего детства. Ведь родня и близкие очень быстро узнают о минутной слабости, покрывающей позором весь род.

Да, так это виделось в те времена, всего пять лет назад. Тогда грядущая война представлялась короткой и без больших потерь, молодые люди должны были вернуться домой еще до первых заморозков.

Но вышло по-иному…

В четырнадцатом году «Маленькая Англия» выставила «Большой Англии» полный батальон добровольцев, все как один — юные, сильные, отважные. Краса и надежда всего графства.

Теперь этот батальон в полном составе лежит на том самом кладбище. Те, кого смогли привезти. Те, от кого осталось, что привозить.

За исключением двух человек. Джекки-сапожник бежал с поля боя и был расстрелян по приговору военно-полевого суда. А Томаса Гриффина, соседа Дрегера, привезли в тележке, без рук и без ног. Бедняга Том прожил еще почти год на попечении сестры и матери, а затем ухитрился покончить с собой.

«Нехорошие у меня сегодня мысли, — подумалось Уильяму. — Совсем неподходящие для последнего дня в тылу, перед отправкой на фронт, такие надо гнать подальше».

Он достал на ходу сигареты в простой пачке без надписей, для этого пришлось перехватить палку под мышку. Вытряс один тонкий цилиндрик из серой бумаги. Скверный «табак» долго не хотел загораться, пришлось несколько раз чиркнуть самодельной зажигалкой из гильзы маузера — подарком забавного американца, Шейна Бриллианта.

Дрегер предпочитал трубку, он и сейчас возил ее с собой, но осквернять семейную реликвию «жимолостью» — дрянным суррогатом с запахом старого сена — было совершенно непозволительно. А доставать хороший табак, хотя бы американский «верблюжий», удавалось редко, от случая к случаю, с каждым годом все реже и все дороже.

Вот и его дом, третий с конца улицы, под угловатой крышей из серо-красной черепицы. А в окне уже видны лица Мелиссы и Роберты — жены и дочери.


Обычно дети начинают говорить со слов «мама» или «папа», «кошка» и тому подобное. Роберта же в неполные два года сразу сказала законченную фразу: «Папа, у тебя грязные черные руки». Сейчас, когда девочке исполнилось семь лет, она уже знала, что крепкие отцовские руки черны не от грязи, а от въевшейся под кожу угольной пыли. Ребенок рос на диво смышленым и умным, радуя родителей. Отчасти из-за нее Дрегер ушел добровольцем в «тоннельщики» — подземные саперы. Там больше платили, а тыловая жизнь дорожала с каждым днем. Мелли устроила страшный скандал и едва не разбила его любимую трубку. Она кричала, что пусть они живут на задворках и едят отбросы, но при живом муже. Тогда Уильям впервые повысил на жену голос и даже ударил кулаком по столу. Он сделал, как намеревался, но с того дня в глазах жены поселился затаенный страх и невыплаканные слезы. Даже сейчас, когда он, живой и здоровый, долго и тщательно мыл широкие ладони в фаянсовом умывальнике, Уильям краем глаза ловил ее быстрые взгляды. Словно жена боялась, что муж внезапно исчезнет.

Дрегер знал, что эта опаска уйдет без следа только в тот день, когда война закончится и он вернется домой, к мирной жизни. И лейтенант был полон решимости приблизить этот день всеми силами.

Обед был замечательный, да что там замечательный, просто королевское пиршество! Тушеные «Маканочи»[24] с подливкой, «Фрай Бентос», бисквиты, немного джема и даже чудо из чудес — яблочный пудинг. Дрегер ощутил легкий укол стыда: консервы, бисквиты и джем наверняка были куплены на черном рынке, куда попали с армейского склада, на сто процентов — путями неисповедимыми и криминальными. То есть, пусть и в малости, но лейтенант способствовал преступлению и урезанию фронтовых пайков.

Но стоило только вдохнуть божественный запах тушеного мяса, как совесть с недовольным ворчанием свернулась в клубок где-то очень далеко, в самом дальнем углу сознания, чтобы больше не напоминать о себе. Солдаты который год придумывали кары, которые они, дайте срок, обрушат на головы создателей packed meal, без подогрева годных лишь для умирающих с голода, но для двух хрупких созданий и эта еда была сокровищем.

Мелисса имела нездоровый вид. Она была бледна, глаза неестественно блестели, но это было понятно и объяснимо — накопившаяся усталость — жена брала на дом работу по шитью, зачастую засиживаясь далеко за полночь над выкройками и нитками.

Теперь все много работали и мало отдыхали.

После обеда Дрегер долго читал Роберте «Алису в стране чудес», затем они играли деревянными куклами, что вырезали и продавали солдаты-инвалиды. Уильям твердо пообещал себе, что после победы они поедут хоть в сам Лондон и он непременно купит дочери самую большую, красивую, нарядную и дорогую куклу.

В семь часов пришло время сборов. Время снять гражданскую одежду, достать нелюбимый мундир и вспомнить, что ты военный, лейтенант и командующий взводом штурмовиков-саперов, авангардом и элитой доблестной британской армии. Тех, кто выжил…

Свой небогатый скарб он собрал еще вчерашним вечером, оставалось только переодеться, и можно было отправляться на вокзал. Дрегер не любил проводов, они оставляли тягостное чувство опустошения, словно в доме на самом видном месте положили покойника и теперь все дружно делают вид, что ничего не случилось. Мелисса так и осталась в гостиной, Уильям слышал ее сдержанные рыдания, изредка прерываемые резким сухим кашлем.

Но все-таки Роберта выбежала в прихожую и молча обняла отца. Дрегер так же молча обнял ее, чувствуя, как ком подступает к горлу, пригладил ладонью волнистые волосы цвета соломы, заусенцы на загрубевшей коже расчесывали пышную гриву дочки не хуже гребня.

— Я вернусь, — тихо прошептал он ей на ухо.

— Обещаешь? — так же тихо спросила она, глядя на него в упор огромными блестящими от слез глазами.

— Слово шахтера, — твердо ответил отец.

Мягко, но решительно он взял ее за плечи и отстранил, чувствуя, что еще мгновение, и сам заплачет.

— Я вернусь, — повторил он и вышел, превозмогая невероятной силы желание развернуться и броситься обратно, чтобы никогда больше не покидать родной дом.

Глава 3

За шесть дней до начала UR


Протяжно заверещал паровозный свисток. Поршни гулко стукнули и начали выдвигаться из гнезд. В электрическом свете их покрытые смазкой цилиндры отсвечивали приглушенным масляным блеском. Массивные колеса провернулись на месте, цепляясь за узкие полосы рельсов, ища опору, чтобы сдвинуть с места поезд. Наконец паровоз тронулся, сцепки по всему составу отозвались лязгом, одна за другой включая в общее движение пять вагонов. Стоило только тронуться с места, дальше состав набирал скорость с обманчивой легкостью. В окно затененного купе скользнул луч света от фонаря кондуктора, скользнул, обежал скромное, но дорогое убранство, выхватил вспышкой двух сидящих людей.

Людендорф молча опустил штору, словно отделяя купе от окружающего мира бронированным экраном. Пальцы чуть подрагивали, и он только со второго раза зацепил крючок за петлю, фиксируя штору.

Кёнен так же молча сделал глоток чая. Нервозность соседа словно передалась и ему. Стакан в ажурном серебряном подстаканнике, исполненном в виде виноградной ветви, был обжигающе горяч, но рука чувствовала жар словно через толстый слой ткани.

— Долгий день… — Людендорф наконец-то решился нарушить молчание нейтральным замечанием. Он нервно провел пухлой ладонью по обширной залысине, подкрутил ус.

Кёнен дернул короткий витой шнур, и у изголовья дивана вспыхнул электрический светильник.

— Да, — неопределенно согласился он.

Они по-прежнему избегали смотреть друг на друга, словно связанные некой тайной. Тайной, которая одновременно и притягивает желанием разделить сокровенное знание, и отпугивает его постыдностью.

— Когда же?.. — вопросил Людендорф, оборвав фразу на середине, но собеседник его понял.

— Скоро, — односложно отозвался Кёнен. — Когда покинем пределы городской черты.

Людендорф снова нервно дернул ус, но промолчал. Необычный выбор места встречи был понятен — тайные дела не терпят публичности и лишних глаз, а что может быть более изолированным, чем штабной состав, уходящий на фронт. И все же… Все это отдавало некой водевильностью, американскими историями в мягких обложках про бесстрашного Ната Пинкертона.

Кёнен откинулся на бархатную спинку кровати-дивана, смежил веки, стараясь отрешиться от тяжелых забот недалекого прошлого и скорого будущего.

«А ведь в детстве я думал, что быть командиром — легко», — подумалось вдруг ему. К слову вдруг вспомнилась многолетней давности сентенция старшего Мольтке о том, что в будущей войне главнокомандующий будет с комфортом восседать в укрепленном и защищенном командном пункте, оборудованном всеми удобствами, окруженный сонмом связистов, курьеров и адъютантов. Мольтке предвидел, что на долю главного командира останется чистая игра ума. А поле боя, отраженное на подробнейших картах, станет шахматной доской, где руку игрока заменят мгновенно передаваемые приказы. Цезарь или Фридрих Великий, лично ведущие войска в бой, пожалуй, просто потерялись бы на «столе» современной войны, где их победам хватало места для блюдечка.

Да, на практике все получилось несколько по-другому… Командующему пришлось заниматься множеством иных вещей. В том числе выслушивать унизительные разносы у кайзера, как вчера утром…

Замок Цецилиенхоф был построен по личному повелению Вильгельма в Новом саду Потсдама. Генералитет несколько не понял этой траты — свыше восьми миллионов марок были совсем не лишними в преддверии большой войны, на них можно было «купить» почти пятую часть нового линкора. Но воля кайзера — превыше всего. Саксонец Шульце-Наумбург создал элегантнейший ансамбль из кирпича и темного дуба — солидный и в лучших немецких традициях внушительный, но в то же время не подавляющий стороннего зрителя. Замок быстро получил поэтическое прозвание «дом тысячи дымов» из-за полусотни дымовых труб, ни одна из которых не была похожа на другую.

Цецилиенхоф стал резиденцией кронпринцессы Цецилии,[25] в честь которой, собственно, и был назван. Это было место отдыха и уединенных размышлений. Поэтому, когда кайзер пожелал именно здесь встретиться с начальником Генерального Штаба и генерал-квартирмейстером,[26] означенные персоны впали в состояние стойкого недоумения и непонимания происходящего.

Несмотря на сугубо увеселительный характер, в Цецилиенхофе хватало и представительских помещений, неброско, но элегантно оформленных Паулем Людвигом Троостом. Тем не менее Вильгельм Виктор Альберт Прусский принял своих генералов в Большом зале, огромном, высоком — в два этажа — помещении с большими фронтальными окнами, украшенными кессонами.

Здесь, в окружении стен, обшитых панелями из благородных древесных пород, и обстановки в стиле «данцигского барокко», лучший штабной ум Германии Вильгельм Кёнен вновь задался вопросом: что они все тут делают? И окончательно перестал понимать своего кайзера. Вильгельм Второй не предложил им сесть, уже немолодые генералы остались стоять, молча выслушивая упреки, которые кайзер обрушил на них с первых же минут встречи.

Он расхаживал перед крошечным строем из двух человек энергичными и одновременно чуть семенящими шагами, неосознанно пряча за бортом мундира — словно пытаясь защитить — левую, увечную руку. Германский правитель в мундире с многочисленным богатым бордом,[27] с толстым жгутом аксельбанта, был похож на большого раззолоченного жука. Он и говорил, как жужжал, — на любую тему, громко, резко, нетерпеливо, вдохновенно. Слова сливались в один поток, где каждая фраза по отдельности имела вполне определенный смысл, но все вместе они окатывали разум, как вода камень, — не оставляя следов. Восторженная толпа могла слушать такие речи часами, но здесь ее не было.

— Победа! Только полная победа, вот что спасет Германию! — вещал кайзер, потрясая здоровой рукой, сжатой в кулак. — В ожидании новой кампании я требую от вас полной самоотверженности, полного самоотречения! В час, когда вражеский сапог уже занесен над порогом нашего дома, мы не можем позволить себе ни тени сомнений, ни секундной слабости! Где истинно немецкая воля к победе?

Эрик Людендорф сделал нервное движение, словно намереваясь сорвать «Большой железный крест»,[28] вцепившийся острыми лучами, как коготками, в мундир чуть ниже воротника. На самом деле квартирмейстер, конечно же, лишь поправил награду, но его невольный жест не ускользнул от внимания кайзера. Вильгельм подошел, почти подбежал к Людендорфу вплотную.

— Эрик, мой добрый Эрик, неужели эта награда, этот почетный знак доблести, тавро достойнейшего из достойных, тяготит вас? — Кончики кайзеровских усов, устремленные вертикально вверх, воинственно подрагивали в такт его отрывистым словам, идущим одно за другим с частотой пулеметной очереди. — Вы, славный и достойный Эрик, олицетворение истинно прусского духа, вы сомневаетесь? Говорите прямо, говорите откровенно — неужели вы сомневаетесь в нашей победе?! Это недопустимо, слышите? Совершенно недопустимо! Я знаю немецкого солдата! Я ел его хлеб! Я видел, как бледные городские парни становились бравыми, здоровыми, закаленными мужчинами! Весь мир потрясен их победами! Почти три десятка стран шли против нас, но мы сокрушили их всех! Трусы пугали меня этими нелепыми выдумками англичан, стращали дивизиями из-за океана — но они снова и снова разбиты! С новым оружием мы уничтожим всех, кто посмеет сопротивляться империи! И теперь вы хотите отнять у германской нации заслуженную ею победу?!


Кёнену крайне редко приходилось чувствовать себя униженным, и практически каждый раз это пренеприятнейшее чувство сопутствовало общению с кайзером Германии. Более всего раздражало категорическое несоответствие статуса и возможностей упрямого монарха, все больше и больше утрачивавшего связь с реальностью, как некогда несчастный баварский король.

Фактически с семнадцатого года в стране действовала негласная военная диктатура, олицетворяемая триумвиратом — Кёнен, Гинденбург и Людендорф. Эти три человека разработали циклопическую программу вооружения армии, создали Военное управление, поставившее под полный армейский контроль промышленность, провели Закон «О вспомогательной службе Отечеству» и дополнения к нему, мобилизовавшие в армию и на трудовую повинность фактически все мужское население страны без ограничения возраста. Невероятными усилиями им удалось остановить каток вражеского наступления, перечеркнув радужные планы Антанты закончить войну до осени восемнадцатого. Население Германии уже открыто голодало, а промышленности не хватало алюминия, бронзы, легированных сталей, бензина, каучука — проще сказать всего. Но невообразимые эрзацы, творимые немецкими химиками, все еще лучшими в мире, помогали хоть как-то удерживать ситуацию под контролем.

И при всем этом, будучи одним из трех неофициальных правителей страны, он, первый из триумвирата, вынужден слушать пропагандистскую трескотню в стиле бульварной прессы, граничащую с бесцеремонной выволочкой. Пустая трата драгоценного времени, от которой никуда не деться, потому что, будь ты хоть первым военным в рейхе, но официальная власть принадлежит невысокому сухорукому человеку. По его желанию будь любезен явиться на зов и терпеливо слушать о том, что необходимо сплотиться, претерпевать и преодолевать во имя civis germanus sum, Аттилы и господь знает чего еще.


Кёнена вновь перекосило, даже не столько от воспоминаний о собственно «беседе» с кайзером, сколько от мысли о том, что он предпринял после нее, приняв окончательное решение. Решение болезненное, тяжелое, даже опасное, но — он искренне надеялся на это — необходимое и своевременное.

Кёнен взглянул на сидевшего напротив Людендорфа. Генерал-квартирмейстер развернул «Франкфуртер Цайтунг», укрывшись за ней, как за щитом. Кёнен против воли мрачно усмехнулся — выбор газеты показался ему символичным. Умеренная «ФЦ» с минувшего года, после осторожной критики тотальной милитаризации страны, считалась почти «неблагонадежной», балансируя на грани закрытия. Не то что читать — просто взять ее в руки честному немецкому офицеру считалось в высшей степени непатриотично. Тем более после принятия закона «О клевете»…

В дверь купе постучали, негромко, но уверенно. Пришедший в этот поздний час не просил о встрече, а сообщал о прибытии, поэтому почти сразу же дверь открылась, и в помещение ступил молодой человек, больше всего похожий на довоенного банковского служащего. Не то чтобы из руководства, но и несколько выше среднего уровня. Румяный, пухлощекий, хотя и с чрезмерно тонкими губами, всем своим видом излучающий оптимизм и веру в лучшее. Взгляд Кёнена, привычный к всевозможным мундирам и форменной одежде, споткнулся о вызывающе гражданский костюм с вязаным галстуком и краешком белоснежного платка, щегольски выглядывающего из кармана на груди.

— Добрый день, господа! — С этими словами молодой человек, не спрашивая разрешения, присел на диван, легким, почти незаметным движением аккуратно поддернув брюки. — В высшей степени рад нашей встрече. Вызывает сожаление лишь то, что она состоялась так поздно…

Слова пухлощекого были такими же, как он сам, — округлыми, ватными, словно обволакивающими собеседника уютом и умиротворением. Гость — барон фон Гош, молодой аристократ из Саксонии, довереннейший помощник Кюльмана[29] — казался веселым поросенком, сбежавшим с вывески, рекламирующей белые сосиски. Но только казался, в данном случае выражение «внешность обманчива» было справедливо как никогда.

Кёнен отметил некоторую двусмысленность последней фразы, ее можно было понять и как сожаление о позднем вечере, и как сдержанный укор — дескать, надо было раньше решаться. Так же генерал оценил диспозицию Гоша — умильный «поросенок» сел строго посередине дивана, почти бок о бок с Людендорфом, сложив руки на коленях, как послушный школьник. Он словно показывал, что не испытывает никаких комплексов и полностью открыт для всевозможных предложений.

И все же первым начал разговор именно гость.

— Полагаю, мы опустим представления. — Прежняя «ватная» интонация сохранилась, но в словах Гоша неожиданно отчетливо прорезался металл. Молодой, но весьма опытный политик сразу же ненавязчиво показывал, что пришел отнюдь не как проситель, а как равный. — Перейдем ближе к делу. Господа, не сочтите за труд, не просветите ли вы меня о том, что, собственно, намерена предпринять наша доблестная армия?

Людендорф раздраженно сложил газету, лист не желал складываться аккуратно. Квартирмейстер ожесточенно смял его, бумажный хруст отдался в купе, пронзительным диссонансом перекрывая обычный поездной шум. Старый генерал пребывал в состоянии перманентного раздражения. От общей ситуации на фронте, от очередной, с позволения сказать, «встречи» с кайзером. Наконец — от необходимости общаться с выскочкой политиканом, которому по возрасту только бумаги перекладывать, но уж никак не решать вопросы государственной важности.

— Пожалуйста, для того чтобы я мог оценить ситуацию и избрать наиболее соответствующую моменту линию поведения. — Гош по-прежнему был мягок, но настойчив.

Еще не поздно, пронеслось в голове у Кёнена, еще не поздно. Пока что ничего не сказано. Пока еще можно сдать назад и обратить все в неудачную шутку, взаимное непонимание.

Время решаться.

— Ситуация весьма проста, — сказал он, глядя прямо в глаза Гоша, маленькие, глубоко спрятанные за мешковатыми веками, светящиеся острой проницательностью. — Мы на краю бездны.

— Мы так и думали. — Гош сбросил маску доброго, беззаботного поросенка и весь словно подобрался. — Насколько все скверно?

— Дальше некуда.

Странно, но именно сейчас, в разговоре с лично неприятным человеком на предельно больную тему, Вильгельм Кёнен чувствовал своего рода облегчение. Впервые он мог говорить о сокровенном свободно, предельно открыто — с человеком не из закрытой офицерской касты чопорных людей с моноклями.

— Некуда, — повторил он. — Возможности сопротивления давно исчерпаны. Мы выбрали до самого дна все резервы Германии и наших союзников, не говоря уже о взятом нами по праву победителя, но этого недостаточно, чтобы противостоять сразу трем противникам. У них в кармане весь мир, тогда как усилиями наших блестящих дипломатов завоеванное уходит сквозь пальцы. — Тезка кайзера не удержался от маленькой шпильки, намекая на прошлогодние мирные договоры с Россией, Украиной и Румынией, давшие, по единогласному мнению военных, непозволительно мало.

— То есть победить мы не можем? — уточнил Гош.

— Нет, война проиграна, — откровенно произнес Кёнен. Произнес и отстраненно удивился, как легко у него вырвались эти три слова. После почти пяти лет адского противоборства, когда сама мысль о поражении была столь же невозможна, как отрицание естественных физических законов, ему вдруг, оказалось, так легко признаться. — Превосходство противников полное — как по технике, так и по людям. Кроме того, у них есть техника, которой у нас просто нет или есть в единичных образцах.

— Танки? — уточнил барон.

— Не только. Но в первую очередь — да, танки. А танки… Вместе с тяжелыми орудиями — это ключ к взлому укрепленного фронта. Мы научились бороться и с теми, и с другими, но танков становится слишком много. И мы уже не можем, не успеваем делать хоть какое-то пристойное количество собственных.

Словно судорога пробежала по лицу Гоша. Барон сдвинул брови и сардонически спросил:

— А как же «нелепая фантазия и шарлатанство»?

Надо же, политик был осведомлен о знаменитом лозунге: «Танки — это нелепая фантазия и шарлатанство… Вскоре здоровая душа доброго немца успокаивается, и он легко борется с глупой машиной».[30]

— Наверное, так и следовало сказать, прямо: «Бойтесь, добрые немцы, ибо у них есть танки, а у нас их так мало, что можно считать, нет вообще», — с неуступающей язвительностью вставил Людендорф. От долгого молчания его горло пересохло, и слова отдались глухим карканьем.

— Да, — глубокомысленно согласился барон, и непонятно было, действительно ли это искреннее согласие или же тонкая издевка. — Так и в самом деле не годится.

— Кайзер требует от нас наступать и побеждать. — Кёнен решил, что теперь самое время перейти к сокровенной сути вопроса.

— Его можно понять, — подхватил Гош. — Вы обещали, что вот-вот молниеносно сокрушите французов и вернетесь домой. С той поры минуло пять лет, а вы по-прежнему готовитесь их сокрушить, только враги становятся все сильнее и сильнее. «Больше врагов — больше чести», не так ли? Неудивительно, что наш любимый кайзер в конечном итоге перестал отличать реальность от иллюзии.

Собеседники обменялись улыбками, фальшивыми и неискренними, как кустарные маски из папье-маше.

— Это так, — продолжил Кёнен. — Но теперь мы уже совершенно определенно не сможем никого сокрушить. Ни молниеносно, ни растягивая это удовольствие.

Гош качнул головой в понимающем жесте, на мгновение став похожим на китайского болванчика.

— В течение ближайших недель Антанта начнет общее наступление. — Кёнен выдавал государственные секреты высшего уровня, но теперь отступать было уже некуда. Он коротко, точно и предельно сухо описывал ситуацию, а Гош так же предельно внимательно слушал. — Мы не знаем точного места, но предположительно это произойдет на участке от Антверпена до Льежа, еще до конца этого месяца. Мы не в состоянии наступать, мы не состоянии победить на поле боя, но мы можем остановить это наступление с большими, неприемлемыми для противника потерями. С нашими силами, удачей и… верой в чудо. Нужно продержаться эту кампанию, и враги рухнут под гнетом собственных проблем быстрее нас.

— Вы научились игнорировать танковые орудия? — спросил барон.

— Нет, мы насыщаем войска специальным оружием, включая тринадцатимиллиметровые пулеметы с бронебойными пулями, автозенитные батареи, пушки Беккера, машин-пистолеты.[31] Плюс новая тактика… Это хоть в какой-то степени нивелирует вражеское превосходство в танках, авиации и пехоте.

— И аэропланы-«боевики»?[32] — Гош проявил неожиданную осведомленность.

— Да. Но это наше чудо-оружие, последний козырь в рукаве, о котором, как стоит надеяться, Антанта не знает.

— Учитывая, что Антанта господствует в воздухе, это «чудо-оружие» может и не подействовать…

— Надо постараться, чтобы оно подействовало. Потому что особого выбора у нас нет.

Гош помолчал, посверкивая глазками. Все так же, в ровном убаюкивающем ритме стучали колеса, навевая дрему, но даже мысли о сне были для собеседников непозволительной роскошью. Людендорф дважды порывался что-то сказать, но оба раза останавливался.

— Что вы хотите… — начал барон и немедленно поправился: — Что вы предлагаете?

Кёнен вдохнул побольше воздуха, так, будто запретное слово могло само собой вылететь на выдохе, подобно щепке, увлекаемой приливом. Он долго, не один день и даже не одну неделю думал над этим словом, примеряя на языке, как горькую, но спасительную пилюлю. И все равно произнести его оказалось тяжело, почти невозможно.

Но он собрался с силами, и запретное слово прозвучало, повиснув в воздухе звоном похоронного колокола.

— Капитуляция.

— Разумеется, только после успешной обороны, — немедленно, без паузы уточнил политик. — Почетный мир перед лицом общего краха всего цивилизованного мира под тяжестью военных невзгод. Ну, или не совсем почетный, но все же мир на приемлемых условиях.

— Безусловно.

— Отбить последнее наступление, и тогда, если правильно разыграть карты, Антанте придется признать владение захваченным… — задумчиво произнес барон. — Не всем, конечно, от чего-то придется отказаться… Бельгия, колонии… Но можно немного, самую малость откусить от австрийцев и побольше от русских, за них все равно никто не вступится. Дела у наших оппонентов, конечно, лучше, чем у нас, но не намного. Определенно, если пустить в ход немного хорошего блефа, откроется простор для интересных комбинаций и переговоров…

Политик немного помолчал, беззвучно шевеля губами, словно проговаривая условия будущих договоров.

— Что же… — Гош покрутил пальцами, словно наматывая невидимую нить. — Остался непроясненным главный вопрос… Просто мира будет недостаточно. Если у вас все получится, в этой войне не будет проигравшего, но будут вполне понятные победители. Неизбежна искупительная жертва — тот, кто ответит за все и выкупит наше будущее. Кто же станет козлом отпущения?

— Это же очевидно, — снова неожиданно вступил в беседу Людендорф. — Человек, который своей недальновидностью вверг страну и цивилизованный мир в хаос.

Гош улыбнулся. При его тонких губах улыбка вышла очень неприятной — словно взмах острейшего канцелярского ножа вспорол лист бумаги, оставляя узкую прорезь с идеально ровными краями. В этой улыбке Кёнен прочел многое, чего предпочел бы не заметить.

В первую очередь — невыразимое презрение к генералам, которые обещали кайзеру великие победы, солнце славы немецкого оружия, Великую Германию от Атлантики и до самых русских границ, которые, конечно же, переместятся несколько восточнее. А еще — богатейшие колонии в Африке, в Азии, в Америке. И все это — быстро, в ходе череды молниеносных операций, рассекающих неповоротливые туши вражеских армий подобно ударам хирургического ланцета.

И эти же самые генералы теперь готовы были предать своего кайзера, принеся его на алтарь судилища, выкупая собственные карьеры и судьбы, маскируя страх за собственное положение заботой о благе державы.

— Я полагаю, мы поняли друг друга, — сказал Кёнен.

— Нет, мы пока еще не достигли взаимопонимания, — четко и жестко произнес Гош. — Я хочу, чтобы вы сказали: кто заплатит, быть может, своей жизнью за наше с вами будущее?

— Кайзер Вильгельм Второй, поджигатель войны, интриган и враг человечества. Тот, кто, следуя своим авантюристичным, безрассудным планам, организовал эту ужасную, бесчеловечную бойню. Человек, облеченный всей полнотой власти и ответственный за все, — так же четко и жестко ответил Кёнен. — Итак, теперь вы довольны?

— Вполне, — Гош снова надел маску веселого толстяка. — Как вы понимаете, я не могу говорить за… всех моих коллег и друзей. Сейчас не могу, мне нужно провести несколько встреч. Но я уверен, что они будут солидарны со мной.

— Мы договорились? — спросил Кёнен.

— Я же сказал, что пока не могу…

— Мы договорились? — бесстрастно повторил генерал, и теперь Гош прочел в его глазах все, что военный думал о политиках и интриганах.

— Да… мы договорились, — сдался барон. — Мне понадобится примерно неделя, для того чтобы все подготовить и встретиться со всеми нужными людьми. Чтобы будущие нововведения и реформация не сопровождались разрушительными эксцессами. Но… господа, не будем забывать — все, о чем мы говорили, будет иметь смысл только в одном случае… Мы, политики, сможем купить мир для страны и… не слишком обременительные последствия для всех нас. Но только если вы, военные, выдержите удар и остановите Антанту.

Глава 4

Серебряный нож стукнул по граненой ножке бокала, богемский хрусталь отозвался протяжным звоном. Чистый мелодичный звук устремился ввысь, под высоченный потолок обеденной залы, чтобы рассыпаться там множеством звенящих колокольчиков.

— Господа, мы собрались здесь в честь весьма важного события.

С этими словами Франц Кальвин Шетцинг, pater familia, тринадцатый барон из славного рода прусских Шетцингов, поднял бокал.

— Мой сын, мой славный сын, надежда нашей семьи, продолжатель традиций…

«Не хватает еще „опора престола и защитник веры“», — подумал виновник торжества.

— …возвращается на фронт, чтобы вновь послужить фатерланду. Как вы все знаете, я не поклонник современного словоблудия и не могу, да и не собираюсь, сплетать слова, подобно газетным виршеплетам. — Барон встал, всем своим видом подчеркивая значимость события и презрение к продажным писакам. — Посему я буду краток. Сын мой, Рудольф, я горжусь тобой!

Все взоры обратились к Рудольфу фон Шетцингу, ранее младшему сыну, ныне единственному наследнику. Стараясь сдержать вздох, Рудольф так же степенно встал и обвел собрание самым значительным взглядом, какой ему удалось изобразить.

Старый Шетцинг был поклонником истинно прусского духа. Причем, подобно японцам эпохи Эдо, поклоняющимся выдуманным самураям без страха и упрека, Франц ценил не столько истинную «прусскость», сколько собственное представление о том, каким должен быть настоящий пруссак в жизни, быту и тем более на войне. Выстроенный им четверть века назад — во времена процветания — дом больше походил на большой склеп, темный, мрачный, одним своим видом изживающий презренную тягу к мирскому комфорту. Сердцем дома и квинтэссенцией строительных предпочтений создателя была, без сомнения, обеденная зала — большое помещение, обшитое дубовыми панелями, составленное исключительно из углов, не имевшее ни одной плавной линии. Даже солидная люстра на цепи под потолком была сколочена из деревянных брусьев, походя на огромную черную снежинку.

Рудольф еще раз оглядел знакомый с детства интерьер, вытянутое бледное лицо отца, четырех гостей — ровесников барона, таких же чопорных аристократов, затянутых в черное, похожих на тощих воронов. На торжественном обеде присутствовали только мужчины, мать Рудольфа осталась в своих покоях.

— Отец, мой благородный почтенный отец, — провозгласил младший Шетцинг и на мгновение испугался — не переборщил ли с пафосом? — Я с благодарностью принимаю сие напутствие и постараюсь достойно представить Шетцингов на полях сражений. Так же как делал это доселе, так же как намерен делать и впредь.

Он склонил голову, чувствуя, как натирает шею жесткий воротник мундира, и, приподняв бокал в торжественном салюте, сделал глоток. Краем глаза обозрел соседей по столу и убедился, что с пафосом получилось в самый раз. Гости одобрительно качали седыми головами, у старейшего по щеке ползла скупая слеза умиления. Даже Франц Кальвин задрал подбородок еще выше, преисполненный священного восторга перед торжественностью момента. Пусть блудный сын и не пошел по традиционной кавалерийской стезе, как его старший брат, но по крайней мере служит в армии, сражаясь во благо нации и кайзера.

Старый слуга, единственный оставшийся в доме, с трудом волоча ревматические ноги, обходил стол, разливая постный гороховый суп. Рудольф сел, снова глотнул вина, не чувствуя вкуса. Впрочем, это было и к лучшему, так как жидкость в бокале имела весьма отдаленное родство с тем нектаром, что некогда составлял гордость винных погребов Шетцингов. Но подвалы давно опустели, так же как и шкатулки с семейными ценностями, — жизнь в воюющей Германии дорожала с каждым месяцем, особенно после прошлогодних дополнений к «Закону о роскоши», а содержание огромного дома и до войны стоило очень дорого. Рента перестала приносить доход еще в пятнадцатом, и с тех пор семья жила за счет распродажи достояния предыдущих поколений.

Больше всего Рудольф боялся, что выжившее из ума старичье опять начнет доставать его нудными вопросами — что такое эти современные аэропланы и какую пользу они приносят на войне. Все это с многократными переспрашиваниями, с потерей и поисками слуховых трубок, проклятиями в адрес поганых лягушатников и еще более поганых англичан, оскверняющих благородное искусство войны богомерзкими выдумками. Впрочем, больше всего критики доставалось родному генералитету, который принизил благородный и наилучший род войск ради дымящих железок, к тому же воняющих бензином и пачкающихся маслом. Но на этот раз обошлось.

К счастью, все когда-нибудь заканчивается, закончился и этот, с позволения сказать, «званый обед». Рудольф сослался на необходимость сборов и покинул благородное собрание аристократических реликтов. Конечно, он давным-давно собрал все вещи, благо их набралось немного, но, чтобы уйти с ярмарки тщеславия и неискреннего нищего лоска, годился любой предлог. В спину ему донеслось: «Эта молодежь всегда торопится!», но тем и ограничилось.

Поднявшись по витой, немилосердно скрипящей лестнице в свою комнату на втором этаже, он плотно прикрыл дверь и растянулся на железной кровати. Старая панцирная сетка заскрежетала и провисла, Рудольф словно опустился в глубь шерстяного одеяла.

Он не любил этот дом, не любил отца и с большим удовольствием давным-давно покинул бы родной очаг. Собственно, не раз и собирался, но каждый раз его останавливал один и тот же мотив.

Мать. Уже немолодая женщина, слабая, тихая, очень добрая, сразу и навсегда подавленная мужем, точно знающим, что и как должно делать настоящему немцу. Рудольф жалел ее и понимал, что его уход разобьет сердце Марты Шетцинг. Особенно теперь, когда старший сын, краса, гордость и надежда семьи, вернулся домой в милосердно запаянном гробу.

И все же… иногда Рудольф думал, что любовь к матери требует от него слишком больших жертв, заставляя терпеть общение со старым отцом. В детстве тирания и консерватизм старого Шетцинга вызывали страх, в отрочестве — страх и раздражение. Теперь — только раздражение, граничащее с ненавистью.

Снизу, сквозь старые перекрытия, донеслось протяжное пение. Похоже, старики затянули что-то военное, времен Седана.[33] Наверняка поют хором, стоя навытяжку, роняя слезы умиления.

Умом Рудольф понимал, что отец и его пожилые ровесники — просто очень немолодые люди, чья жизнь давно склонилась к закату. Они жили в прошлом и прошлым, в том времени, когда Пруссия огнем и мечом сколачивала Великую Германию, сокрушая врагов на полях сражений и за дипломатическими столами. Они так и остались во временах винтовок Дрейзе и лихих кавалерийских атак, будучи не в состоянии приспособиться к новой жизни, стремительной, динамичной, ежедневно открывающей новые горизонты возможностей и надежд.

Но то были доводы ума, они никак не облегчали тысяча первое брюзжание Франца относительно бездарных Кёнена, Людендорфа, Геппнера и Брухмюллера, которые возятся с англичашками и французишками, вместо того чтобы собрать все силы в кулак и раздавить их одним решительным ударом. Давно почивший Шлиффен остался для них олицетворением стратегического гения, вот он-то неизбежно закончил бы войну самое позднее к «октябрьским гуляниям»[34] четырнадцатого года, не остановившись на штурме Парижа.

Рудольф взглянул на небольшую полочку со скромным серебряным кубком. Полку он сделал сам, в прошлый визит к родному очагу, а кубок был одной из двух самых ценных вещей, что принадлежали младшему Шетцингу. Точнее говоря, слово «цена» здесь было неуместно, потому что разве можно измерить в каких-то марках подарок самого Манфреда Рихтгофена, сделанный в «кровавом апреле»?[35]


К ужасу родных, Рудольф вскоре после начала войны покинул кавалерию, хотя был хорошим наездником — его душу навсегда пленили стремительные летательные аппараты, именуемые «аэропланами». Он стал летчиком, вначале наблюдателем, из тех, кого называли «западными людьми», потому что британцы обычно атаковали разведчиков с востока, отсекая им путь домой. Ему никогда не забыть пьянящее чувство полета на «Голубе» и восторг от созерцания земли с головокружительной высоты, где в самую жаркую летнюю пору царит ледяной холод и даже спасительная кислородная трубка может незаметно обледенеть.

Сбылась давняя мечта человека уподобиться птице, и в вышине Рудольф чувствовал себя почти равным богу. В конце концов лихого летчика заметил Освальд Бельке,[36] взяв к себе в Jasta 2.[37] Так Шетцинг вступил в ряды лучших из лучших, став истребителем.

Да, истребители, «мясники» и «охотники», были подлинным кошмаром противника с пятнадцатого по семнадцатый года. Они высматривали неосторожного, яростными коршунами падали с высоты и снова исчезали, предоставив самолету противника следовать к земле объятым дымным пламенем. Они считали вымпел на крыле[38] законной добычей и держали про запас заряженный парабеллум — для врага, на случай, когда заканчивались ленты «Шпандау», или для себя — если загорался бак. Лучше так, чем заживо гореть в бензине, который волной от пропеллера гонит прямо в лицо, — тут и парашют не успеет спасти. Гордились истинно германской «боевитостью», сравнивали храбрость опытных «галлов», гораздых на хитрости, с лимонадом в бутылке — бурлит сильно, но недолго. Посмеивались над англичанами, из спортивного азарта заменявшими воздушный бой акробатикой. «Пираты неба» знали, как с помощью солнца, ветра и облаков заманить пилота противника в ловушку, откуда не было спасения. Они могли рыцарски отпустить израненного противника, выражая уважение его мужеству, могли и хладнокровно расстрелять его на земле.

Когда погиб старший брат, младший Шетцинг попал под действие правила «последнего оставшегося в живых»: после гибели всех братьев «последнего в роду» отправляли в тыл. Рудольфу пришлось расстаться со своим истребителем, но он сумел добиться перевода испытателем в Инспекцию Авиации.

А меж тем время отмеряло свой неумолимый ход. Закатился семнадцатый, на смену ему пришел восемнадцатый… Какой бы «шампанской» ни была смелость французов, какими бы забавными ни казались английские трюкачества, но, когда на один немецкий самолет стали выходить три, пять и более вражеских, смеяться над ними удавалось все реже, а смех становился все грустнее. Ни опыт, ни своя земля не помогали подступиться к воздушным армадам в несколько эшелонов, как из гигантской лейки, поливающим все вокруг струями фосфорных пуль. Один за другим уходили на тот свет рыцари крылатой войны. Бельке, Иммельман, Лёвенхардт… Даже сам Красный Барон, Рихтгофен, оказался прикован к земле, чудом выжив после трех пуль, выпущенных каким-то пехотинцем из «Виккерса». Видно, судьба решила подарить своему любимчику еще один шанс, несмотря на то что тот забыл собственное правило — не увлекаться погоней.

Общее ухудшение ситуации на фронте помогло Рудольфу вернуться в строй — командование наконец-то уступило его мольбам и перевело в «панцерштаффель», то есть часть, занимающуюся поддержкой своих войск и уничтожением вражеской техники. Ударная авиация была наименее престижной среди всех фронтовых авиачастей, добровольно туда никто не шел, но для Шетцинга это оказался единственный шанс вернуться к активной службе, пусть и с явным понижением статуса.

Отныне ему следовало забыть о круговерти воздушного боя, о пьянящем восторге превосходства над поверженным противником. Теперь его уделом стала «охота» на вражескую наземную технику, в первую очередь на дьявольское изобретение Антанты — танки. Вместо уже привычного седьмого «Фоккера», стремительного, как сокол, фон Шетцинг получил огромное бронированное чудище, угловатое и покрытое пятнами камуфляжа, — AEG G.IV. Торчащие ровными рядами заклепки делали аэроплан похожим на дикобраза со спиленными иглами, а стволы пушек (уже не пулеметов!) усиливали чужеродность машины. Воистину «большой самолет». Наверное, только такие монстры имели шансы хоть как-то замедлить неумолимо накатывающиеся волны вражеских полчищ.

После короткого курса обучения в летной школе Гроссенхайна Шетцинг получил недельный отпуск, иронично именуемый выпускниками «Прощай, родной дом». Сегодня пошел последний день отдыха, после которого летчика ждали фронт и новый самолет с белыми полосами на крыльях — отличительный признак «панцерштаффелей».


Повинуясь некоему наитию, Рудольф поднялся с кровати и достал с книжной полки свое второе сокровище — «Труды и ученые записки Японского общества», первое лондонское издание девяносто второго года. Подарок брата.

«Смотри, Руди, — говорил Франц-младший, — эта книга — твой ровесник, здорово, правда!»

Брата уже год как нет в живых. А его подарок — книга о японских рыцарях — все так же хранит память о тех добрых днях, когда только строгий отец омрачал жизнь Шетцингов… Может быть, стоит взять книгу с собой?

Тихие шаги в коридоре Рудольф услышал загодя. Можно было не гадать, кто это, ступать так легко мог только один человек — его мать. Конечно же, она, как обычно, осторожно постучала в дверь, лишенную замков, как и все внутренние двери в доме, — старый Шетцинг считал, что честному человеку, тем более детям, не от кого запираться и запоры в доме не нужны. Рудольф открыл.

Они сидели друг против друга несколько минут, в полном молчании, и Рудольф с ужасом осознавал, что ему нечего сказать матери. Конечно, он любил ее по-прежнему, маленькую женщину, преждевременно постаревшую от жизни с супругом-тираном и горя от потери старшего сына. Но говорить ему было просто не о чем. С каждым годом войны он все больше отдалялся от нее, не в силу некоего злого умысла — просто его интересы: самолеты, схватки, победы, смерть, наконец, — все это было бесконечно далеко от того, чем жила она. А ему было скучно и неинтересно описание нехитрых сложностей быта, способы приготовления капустного супа, цены городского черного рынка и прочее, что теперь составляло суть ее жизни.

Это было по-своему трагично и очень грустно — чувствовать искреннюю привязанность к человеку и в то же время быть не в силах выразить ее как-то иначе, нежели через теплый взгляд и добрую улыбку.

— Скоро я ухожу, — сказал он, просто чтобы что-нибудь сказать, разбить словами звенящую тишину, прерываемую лишь нестройным пением снизу. — Пора.

— Я понимаю, — ответила она, глядя куда-то вниз, сложив ладони на небольшом мешочке, увесистом на вид, наверное, с каким-то рукоделием. — Я понимаю…

— Береги себя, мама… — Слова получались какими-то надуманными, вымученными. Рудольф чувствовал, как стены этого дома словно стискивают его, не давая вздохнуть полной грудью. На фронте, в перерывах между полетами он мечтал о том, как окажется дома, в тишине, там, где смерть не ждет любой промашки, чтобы напомнить о себе. Теперь же ему хотелось как можно скорее сесть на поезд и вернуться к своим, туда, где все просто и понятно, где слова грубы, но всегда однозначны и искренни.

— Конечно, сын… Обязательно.

Рудольф собрался было встать, но мать неожиданно резко наклонилась, быстрым движением положила ладонь ему на колено, вынуждая остаться сидеть.

— Возьми.

Она протянула ему мешочек. Рудольф машинально принял его, оценив вес и угловатые выступы. Не похоже на нитки и наперстки.

Он осторожно распустил завязки. Почему-то вспомнилось, как они с братом сделали маме подарок на день рождения — хрустальный шарик. Сорванцы подобрали матерчатый футляр с «горлышком», заведомо меньшим, нежели шарик. Футляр они аккуратно распороли по шву, поместили туда подарок и так же аккуратно зашили, предоставив маме возможность поломать голову, пытаясь извлечь шарик. Шутка граничила с обидным розыгрышем, но все же получилось очень весело.

Так и есть — никакое это было не рукоделие.

Монеты. По двадцать марок, в каждой — почти восемь граммов золота, такие не чеканили уже почти двадцать лет. В нынешние голодные и бедственные времена — целое состояние.

Рудольф взглянул на мать, и в его взгляде был тяжелый гнев.

— Забери! — Он почти бросил мешочек ей на колени, содержимое отозвалось глухим звяканьем. — Неужели ты думаешь, что я возьму хотя бы одну?

— Ты возьмешь их, — ответила мать.

— Мне хватает жалования. А ты спрячь их, — убедительно попросил Рудольф и осекся, глядя в глаза матери.

— Ты возьмешь их, — повторила женщина, и в ее голосе был суровый приказ, тот, что изредка проявляется в словах даже у самых кротких из них и заставляет беспрекословно слушаться сильнейших из мужчин. — Я не пропаду. У меня есть кров и пища. А ты идешь на войну. Сын, у меня есть уши, а у людей в городе есть языки. Я знаю, что происходит… там… Ты можешь быть ранен, ты можешь заболеть. Или что-то случится с твоими друзьями. Или ты попадешь… попадешь в плен… — Ее голос дрогнул, но Марта Шетцинг справилась с собой и продолжила горячую речь, идущую от сердца: — Я хранила эти монеты много лет, с самой свадьбы. Я знала, что ты не примешь их, и не предлагала, но теперь… Я чувствую, что пришло время. Они пригодятся тебе. Возьми.

И Рудольф сдался. Он был молод, горяч и горд, в любой другой момент сын с негодованием отверг бы дар, но… Теперь он знал, что отказ разобьет материнское сердце, обернется невыразимыми страданиями женщины, предчувствовавшей мнимую беду.

И он взял мешочек.

— Я верну их, мама. Я вернусь сам и верну эти деньги.

— Дай бог, сынок… — Марта порывисто обняла его. Казалось, еще вчера она держала на руках плачущего младенца, а сейчас малыш вырос в молодого, сильного мужчину, который сам мог бы носить ее на руках. С неженской силой она прижимала к себе сына, словно материнская любовь могла защитить его и успокоить страшное предчувствие беды, что точило ее душу.

Глава 5

За четыре дня до начала UR


В самом начале войны часто случалось, что солдаты на марше бросали лопаты и прочий шанцевый инструмент. Не менее часто они очень горько жалели об этом, зачастую в тот же день. Иногда — в тот же час, когда под внезапным ураганным огнем противника тем, кто хотел уцелеть, приходилось зарываться в неподатливую землю штыками, касками, кружками и голыми руками. Это был горький опыт, который пошел впрок, уже через пару месяцев каждый человек на фронте знал, что без винтовки солдат еще может выжить, а без лопаты — нет. Земля стала лучшим другом и проклятием пехотинца. Она уберегала его от пуль и снарядов, она же размокала от дождей, превращаясь в гнилостное болото, а камни и комья земли, разбрасываемые взрывами, убивали и ранили не хуже осколков.

На пятом году войны те первые окопы и траншеи, вырытые второпях, неграмотно — тесные, неглубокие и прямые, развились в невероятно сложную многоуровневую систему защиты. Окоп девятнадцатого года даже «окопом» было назвать сложно, настолько новые траншеи — причудливо изломанные, тщательно замаскированные и детально продуманные — не походили на своих предков.

Каждый стрелок, тем более снайпер или пулеметчик, оборудовал себе укрепленную позицию-нишу, защищаясь пуленепробиваемыми стальными пластинами, нередко двойными, а также мешками с песком, кирпичами и деревянными щитами. Такая позиция представляла собой мини-каземат, обитатель которого взирал на мир сквозь крохотные амбразуры. Но, конечно, не сразу, а предварительно выставив в открытую амбразуру фуражку и подождав с минуту. Ни одна пригоршня извлеченной из окопов земли не пропадала зря, из нее воздвигали валы, внешнюю обсыпку бруствера и пулеметно-минометные площадки. Маскировочная марля, веревочные и проволочные сетки сменили былые мусорные кучи, легче легкого указывающие противнику, куда ему стрелять.

Но это был еще не венец сбережения солдата от убийственного огня неприятеля. В собственно окопе прорывались многочисленные ниши и штольни, зачастую многометровой длины, соединяющие оборонительные линии. Штольни были укреплены надежными деревянными рамами. Некоторые из этих подземных нор уходили вниз на двенадцать и более метров, а в других легко размещались даже танки и железные дороги узкой колеи, по которым к жаждущему фронту доставлялись снаряды и саперное имущество. Многочисленные ответвления вели к нейтральной полосе и вражеским позициям, эти кротовые норы использовались для вылазок, прослушивания и минных работ.

Подобно гигантской паутине, километры таких тщательно укрепленных ходов и переходов связывали между собой многочисленные опорные пункты, расположенные в шахматном порядке, находящиеся во взаимной поддержке и огневой связи. Блиндажи закапывались еще глубже, считалось нормальным, если подошва окопа находилась на уровне самого верхнего перекрытия блиндажа, защищенного слоями земли, балок, бетонных плит и камней, дополнительно залитых цементом.[39]

Работы по развитию и совершенствованию этого циклопического муравейника не прекращались ни на мгновение на протяжении всей войны. Немудрено, что к девятнадцатому году даже ближний тыл прифронтовой полосы выглядел так, будто хоть сейчас готов принять бой против марсианских захватчиков, описанных Уэллсом, со всем их устрашающим оружием. Или его же атомных бомб.[40]

И все-таки, думал Мартин, даже это безумной сложности и трудоемкости творение рук человеческих — человеком же и преодолевается. На каждый ход мастеров фортификации пытливый ум находил свой ответ и в первую очередь, разумеется — артиллерию. Невообразимый огневой смерч, извергаемый громадными стволами, срывал до основания любую фортификацию. Тонны лиддита в мгновение ока превращали блокгаузы из армированного бетона и стали в дымящиеся многометровые воронки. Танки и гусеничные транспортеры упорно ползли через сеть переходов и траншей в сопровождении пехоты, специально обученной штурму, вооруженной пулеметами, гранатами, огнеметами.

— Вот к чему бы полезному силы приложили, — вслух додумал Мартин окончание мысли.

— А? — невнятно отозвался Шейн. Говорить нормально ему мешала зажатая в зубах отвертка.

Блиндаж, в котором разместили штурмовой взвод «тоннельных кротов», располагался как раз во второй линии обороны, почти в тылу. Созерцание его обшитых деревом стен и подвигло австралийца на философские размышления о природе войны и приложении человеческой воли. Блиндаж был не только выкопан где-то поблизости от центра Земли, но и очень хорошо благоустроен. Тонкие перегородки делили его на каморки, в каждой из которых были двухэтажные нары на двоих и даже проведен электрический свет. Эти «отели влюбленных парочек» служили неиссякаемым источником для грубого солдатского юмора и подколок.

За минувшую неделю «кроты» как следует отоспались, настолько, что некоторые даже вставали раньше побудки. Как, скажем, Шейн. Американец, голый по пояс, сидел на ящике с консервированной ветчиной за хлипким столом, сколоченным из дверцы платяного шкафа, и увлеченно колдовал над десятком гильз от маузера. Расставленные ровными шеренгами, в свете лампочки они казались строем игрушечных солдатиков. Время от времени Даймант невнятно ругался и что-то злобно бормотал себе под нос.

— Че? — повторил Шейн и, выплюнув наконец отвертку, спросил уже нормально: — Чего сказал?

— Так, думаю вслух, — неопределенно отозвался австралиец, переходя из лежачего в сидячее положение. Нары протестующе заскрипели, но выдержали.

— Бывает, — заметил Шейн. — Ты не увлекайся, знал я одного парня с восточного побережья, тот сначала тоже говорил сам с собой, а затем заявил, что он сын сатаны, и тогда его свезли в бедлам.

— Не буду, — пообещал Мартин. — Это что у тебя? — Австралиец не договорил, но Шейн понял.

— Зажигалки. То есть будут зажигалки. Наверное…

По правде говоря, зажигалка у Шейна получилась только один раз, он подарил ее лейтенанту Дрегеру. Все остальные либо вообще отказывались работать, либо служили очень недолго, но янки упорно продолжал опыты.

— Настоящие сувениры с войны, места занимают немного, можно будет хорошо продать дома, на западе,[41] — важно сообщил Даймант.

— Хммм…

Питер хотел было заметить, что пока еще несколько преждевременно планировать собственное благополучие и грядущие доходы, но Шейн понял его по-своему.

— Надо же будет на что-то жить после войны, — с легкой горечью в голосе пояснил он. — Не зубы же у дохлых «колбасников» рвать…

Ни для кого не было секретом, что среди солдат была распространена практика вырывания у вражеских покойников золотых зубов. Это занятие не поощрялось, но и не сказать, чтобы решительно и повсеместно осуждалось. Иногда после боя, при свете свечи или масляной «коптилки», в окопах даже разворачивались целые диспуты на тему того, может ли честный солдат вознаградить себя за нечеловеческие испытания и лишения бошевским золотишком. Сам Мартин такой «заработок» считал позорным, и ему было приятно, что товарищ по оружию разделяет то же мнение.

— …Сувениры — тоже бизнес, не хуже других, — толковал меж тем Шейн. — В Америке у каждого должен быть бизнес, свое дело. Если у тебя есть дело, то в кармане звенят монеты, лакеи подносят на подносах сигары и каждая девчонка рада пройтись с тобой вечерком на танцы. Если же дела нет, то ты беден, ты хуже негра. Даже китаец, если у него есть свое дело, выше белого.

— И много хочешь заработать? — спросил огнеметчик.

— Да как получится… — с неожиданной печалью ответил Шейн. — Мне никогда особенно не везло в делах. Много чем занимался, вкладывался в разное — «деньги Дрейка» например,[42] даже в ваши золотые рудники, но всегда прогорал… Нет той главной жилки, от которой идет успех в деле. Но я все равно своего добьюсь!

Мартин навострил уши. Американец был ему по-настоящему интересен. Бриллиант являлся классическим янки, каким его представляли в мире, — грубовато-откровенный, не отягощенный образованием, но хитрый и сметливый. Шейн почти ничего не рассказывал о себе, поэтому внезапный порыв откровенности следовало осторожно раздуть.

— Не обязательно иметь собственное дело, чтобы в кармане появились деньжата, — заметил огнеметчик и выдержал многозначительную паузу.

— И я так думал, — отозвался американец. — Вот мы с ребятами как-то раз решили заработать немножко, только не таким способом, который одобряют в воскресных проповедях. Добыли наводку на бега, вошли в долю с одним пронырой, одолжились у… у того, у кого не следовало бы. А лошадь возьми да и сдохни прямо на дорожке.

— Прямо так и сдохла? — удивился Мартин.

Сверху что-то прогромыхало, рокот двигателя донесся даже сквозь толщу земли, с потолка осыпался клуб пыли. Шейн приподнял голову, внимательно вслушиваясь. Австралиец уже решил, что продолжения не будет, когда Даймант как ни в чем не бывало продолжил:

— Может, и не сдохла, но вид у нее был точь-в-точь как у покойной. И пришла последней. Такая вот точная наводка… Ну, дальше все было как обычно. Долги пришлось отдавать, денег не было, и, когда на пару ребят надели «каменные галстуки», я решил, что воздух старушки-Европы мне будет полезнее.

— А я думал, «бетонные ботинки», — удивился Мартин.

— Нет, что ты, — просветил его Шейн. — Таз с цементом — это для серьезных, солидных людей. Надо же цемент принести, залить, подождать, пока застынет, следить, чтобы пациент не сбежал. Да еще принято речь сказать, а то не поймут — как же такое важное дело и без морали. Обычно все проще…

— Так ты и попал в армию? Чтобы не оказалось «как попроще»?

— Ну да. А тут еще утопили «Лузитанию», ну я и махнул в Англию на первом же судне, что подвернулось. Послонялся по Лондону, поглядел на лорда Китченера[43] и зашел в рекрутский офис. А там еще такой прохиндей сидел, даром что Томми Аткинс,[44] еще почище того, что как-то по молодости всучил мне акции трансатлантической железной дороги. Рекрутер расписал все, как прогулку за город, и даже денег подзаработать можно будет. И немецких фрау упомянул, отзывчивых таких… Даже своего лейтенанта облапошил — тот не знал, что нейтралов не записывают. А у меня выбора большого не было, вот и черкнул роспись. Только не смейся — я еще ходил по Вест-Энду со стеком, кокардой рекрутера на фуражке и приставал к прохожим с речами. — Шейн строго нахмурился, выставил вперед отвертку, словно тот самый стек и заголосил: — «Ты неплохо бы смотрелся в хаки, почему бы тебе не сменить эту шляпу на стальной шлем? Не стыдно тебе рядиться щеголем, в то время как в окопах нужны солдаты? Посмотри на меня, я американец, прибыл за четыре тысячи миль из Бостона, сражаться за твоего короля и Англию. Не будь трусом, надень униформу, пойдем в призывной пункт, и я помогу тебе записаться!»[45]

Мартин, давившийся смехом, наконец не выдержал и громко рассмеялся, да что уж там, оглушительно заржал, так что за соседней стеной кто-то стукнул кулаком по хлипкой перегородке и раздраженно посоветовал заткнуться — не в конюшне!

Шейн долгим взглядом окинул их «отель» и глубокомысленно заметил:

— Ну, по крайней мере, насчет приключений не обманули. К слову, — неожиданно сменил он тему, — а ты-то как сюда попал?

— Поехал за железной дорогой, — хмыкнул Мартин.

— Чего? — не понял Шейн.

— Я тоже шахтер, как и почти все у нас во взводе, только не из забоя, а инженер. Вентиляционные системы, циркуляция воздуха, еще по гидравлике и насосам немного. Угольный бассейн близ Ньюкасла. Когда началась война, я решил, что патриотический долг превыше всего. Да и дела на шахтах шли так себе. Пока сборы, прощания, у меня сын только-только говорить начал. Вот он вдруг и попросил игрушечную железную дорогу, причем не обычную, деревянную, а настоящую, железную. И откуда только слова взял? Так и получилось, что я вроде как за игрушкой для сына отправился… Не скажешь же: «Папа поехал на войну».

— Да, хитро получилось, — согласился Даймант. — Железная дорога, железная дорога… Помню такие, видел как-то в Нью-Арке, в дорогом магазине. Как сейчас помню — мерклиновская,[46] сам бы играл. Только здесь ты ее вряд ли достанешь.

— Это понятно… — пригорюнился Мартин. От упоминания родных глубоко спрятанная тоска по дому накатила с новой силой.

Шейн встал, потянулся до хруста в суставах, оценивающе попинал английским — на высокой шнуровке — ботинком ящик с ветчиной, словно решая: не позавтракать ли?

— Не стоит, — постарался развеять его сомнения огнеметчик. — Я ночью выходил к отхожему месту, встретил Боцмана. Тот сказал — вроде Дрегер вернулся…

— Боцману Голлоуэю верить нельзя, он раньше служил в ирландском католическом полку, в Бельгии их страшно покрошили, и теперь он иногда видит то, чего не бывает. Но… Если Дрегер и в самом деле вернулся, то первым делом будем бегать, пока не посинеем и не выблюем все, что положили в желудок, — грубо, но точно отметил Шейн, заметно поскучнев и отвернувшись от ящика с консервами. — Лейтенант, он такой. Только где же он? В жизнь не поверю, чтобы наш Уилли не ринулся сразу по приезду всех гонять.

— А он сразу как приехал, вроде как к танкистам отправился. Рыжий ирландец сказал — привез какой-то тюк, бросил на койку и сразу ушел.

— Ох, не к добру… — еще больше затосковал американец. Он глянул на свои гильзы, немым укором поблескивающие в желтом электрическом свете. — Если уж лейтенант вместо здоровской вздрючки с ходу двинул к танкистам, это все не к добру…

* * *

— Присаживайтесь, Уильям, — предложил майор Натан. — Как дела дома?

Лейтенант Дрегер присел на стул, небрежным движением головы приветствовал прочих собравшихся — здесь можно было обойтись без формальностей.

— Как обычно, — ответил он. — Дождливо, прохладно, зелено.

— Лаконично, — сказал майор. — Но я имел в виду ваш дом, а не Британию.

Дрегер пожал плечами.

— Как обычно, — повторил он. — Достаточно голодно и бедно, но жить можно.

— Вот что мне в вас всегда нравилось, Уильям, это умение выражать многое малыми словами.

Сказав это, батальонный командир майор Джордж Монтег Натан сделал жест, словно приглашая всех к столу. В огромной брезентовой палатке собрались сам Джордж Натан, несколько французских и английских танкистов, разведчики и арткорректировщик — костяк командного состава сводного штурмового батальона. На походном складном столе была разложена большая карта, исчерканная многочисленными — в пять цветов — пометками. Насколько понял Дрегер, корпусное совещание уже закончилось, теперь командиры нижестоящих уровней посвящали в суть и задачи грядущей операции своих подчиненных.

Поначалу лейтенант удивился — каким образом его отпустили домой в преддверии таких значимых событий. Как правило, перед операциями фронтового масштаба отпуска отменялись. Но по здравому размышлению решил, что новый стиль по-своему разумен — больше шансов запутать немецкую разведку, сделав вид, что все в армии идет заведенным порядком. И все же, его слегка знобило. Лейтенант как-то свыкся с мыслью, что у него будет как минимум несколько дней после возвращения, в течение которых он вернется в привычную колею окопной жизни. Однако практически сразу же попал в круговерть тайной, невидимой со стороны, но от этого не менее напряженной суеты. Резкий переход нервировал и вновь вызывал одну и ту же мысль, которая неотступно сопровождала его на фронте с первого дня, несмотря на то что Дрегер был добровольцем.

«Я же не военный, а шахтер, что я здесь делаю?..»

— О да, дом, милый дом. Старая добрая Англия… «Страна величия, обитель Марса, трон королевский, сей второй Эдем»,[47] — неожиданно процитировал на вполне хорошем английском француз с рыцарским шлемом[48] на рукаве. Тон его был отнюдь не доброжелательным, скорее едко-саркастическим. На первый взгляд, слова были совершенно нейтральны, но все присутствующие хорошо поняли скрытый смысл.

Французы и англичане с первого года войны сражались и гибли бок о бок, но… Британия находилась за проливом, вне досягаемости противника, а значительная часть Франции до сих пор была под пятой врага. Французские снаряды годами перемалывали французские же деревни и виноградники. И разговоры о том, что англичане наживаются на галльской крови, истощая основных континентальных конкурентов, были такими же стойкими, как трупный смрад на передовой.

Дрегер скрипнул зубами, сжав кулаки. Американцев еще можно было назвать кровопийцами, недаром они так долго собирались, чтобы вмешаться в европейские дела. И то не всех, взять хотя бы стойкого Шейна. Но слышать даже намек на подобное ему, ветерану туннелей Западной Фландрии…

Танкист молча, с кривой усмешкой смотрел на Дрегера. Молодой, невысокий, с лицом землистого цвета, подергивающимся в нервном тике, француз сидел неестественно прямо из-за корсета, угловато выступающего под кожаной шоферской курткой. Почти у всех танкистов очень быстро начинались большие проблемы с позвоночником и легкими. Немудрено — когда многотонная махина, поднявшись на какой-нибудь пригорок, с размаху обрушивается вниз, принимая удар прямо на корпус, — позвонки просто ссыпаются в кальсоны. А уж воздух внутри танка был такой, что экипажи нередко предпочитали вылезти под вражеский огонь, чем дышать горячей смесью бензина, выхлопных газов и масла.

Лейтенант открыл было рот, намереваясь сказать, что он думает о французах, которые бездарно проиграли начало войны и побежали за помощью к островному соседу, но не успел.

— Мир, господа, мир, — предупреждающе сказал майор Натан. — Уильям, это была лишь не очень удачная шутка. Не так ли?.. — с этим вопросом он повернулся к французу.

Танкист поджал губы и, после секундного колебания, сдался.

— Д-да, — через силу выдавил он.

— Славно, — одобрил майор. — Теперь, если не возражаете, к делу. Итак, вот наш участок в свете самых свежих данных разведки.

Он припечатал ладонью лист карты, словно приковывая к нему общее внимание. Капитан — начальник разведки — привычным жестом разложил на столе «пасьянс» подробнейших аэроснимков. Уильям отметил очень высокое качество фотографий — контрастные, дополнительно подретушированные — не сравнить с прошлым, когда воздушное око разведки только появилось на свет.

Как по команде офицеры склонились над столом, будто притянутые к карте и снимкам невидимыми нитями. Все они были опытными и грамотными специалистами, которые давно не задумывались над смыслом отдельных значков и условных обозначений, считывая всю картину целиком.

Их глазам предстало схематичное, но тщательное и детальное отображение оборонительных позиций немцев на участке примерно в тридцать километров. Вместо угрюмых громад крепостей прежних войн на карте густо рассыпались опорные пункты, артиллерийские позиции, минометные батареи, пулеметные гнезда, связанные зигзагами узких ходов.

— Бог мой… — потрясенно произнес корректировщик. Англичане обменялись красноречивыми взглядами, француз в корсете сказал несколько неразборчивых слов, из тех, что не печатают в словарях.

— Господа, можно подумать, для вас новость, что боши умеют копать, — слегка удивился Натан.

— Не новость, — ответил за всех Дрегер. — Но чтобы настолько…

Первое потрясение прошло, и теперь его взор профессионально вычислял наиболее сильные и наиболее уязвимые места немецкой обороны.

— С другой стороны, — оптимистично заметил коллега Дрегера, такой же взводный командир, — мы могли всего этого не знать, так было бы гораздо хуже…

Сдержанный шум прошел по палатке — сказанное оказалось совершенной истиной. Красными зигзагами вились на карте немецкие траншеи. Были отмечены не только позиции артиллерии и минометов, но и многочисленные пулеметные гнезда, вычисленные по следам дульного пламени на грунте. Кое-где, помучившись с лупой, на снимках удавалось различить даже «оспины» свежевзрытой земли там, где недавно были заложены всевозможные фугасы.

Лейтенант подумал, что было бы, если бы у Антанты не оказалось воздушной разведки, и невольно поежился. Как минимум половина, а то и больше, отмеченных на карте рубежей осталась бы нераскрытой. А что может сделать даже один хорошо замаскированный пулемет, он видел собственными глазами. К сожалению, далеко не единожды.

— «Лев» докладывает, что позавчера было замечено прибытие 11-ой баварской дивизии, — давал пояснения капитан-разведчик, водя по карте бамбуковой указкой. — И обратите внимание на пометки чернилами, это от передовых наблюдателей.

— Это точно? — недоверчиво переспросил кто-то из французов в больших чинах. — Ваш… хммм… «Лев», что, пил с ними на брудершафт?

— Это доложил скаут Ловата, — медленно и внятно, с оттенком едва заметного презрения отчеканил разведчик. Остальные офицеры быстро переглянулись, более или менее удачно пряча усмешки. Слава скаутов шотландского лорда гремела еще со времен последней войны с бурами. Несмотря на прошлогодний малярийный карантин, первый полк давно и прочно завоевал репутацию людей, от которых невозможно скрыть ничего. Надев странные лохматые плащи, обшитые рваными кусками ткани,[49] или затаившись в подземных укрытиях, вооружившись тридцатикратными телескопами, скауты со спокойствием и терпением змей в засаде изучали каждый дюйм вражеских позиций. Об ухищрениях наблюдателей ходили восторженные легенды. Спрятаться в фальшивом трупе или за киркой, разглядеть отблеск погон наблюдателя в зеркале вражеского перископа — казалось, для них не было ничего невозможного. Они различали цвета кокард на фуражках с расстояния до двухсот шагов или даже цифры на погонах немцев. Иногда «скауты», несмотря на строгий запрет,[50] меняли оптику на винтовки, их мощные пятикратные прицелы позволяли точно стрелять в лунные ночи и даже при свете звезд. В «не особенно темную ночь» пуля могла найти неосторожного немца даже за пару сотен ярдов.

— Смотрите, сэр, — невозмутимо продолжил капитан разведки. — Вот проходы в нашей проволоке. Вот эти проходы обнаружены немцами и пристреляны, поэтому я не рекомендовал бы пользоваться ими. Через эти и вот эти проходы можно двигаться только ползком — они закрыты сверху. Обратите внимание на подготовленные укрытия, где вы можете переждать огонь. Кроме того, вот отсюда вы можете наблюдать. Теперь внимательно посмотрите на их заграждения. Увы, все проходы через них хорошо прикрываются пулеметным огнем. Здесь и здесь — известные нам пулеметные гнезда, примерные сектора их обстрела. А вот в этих областях отмечался наиболее сильный мортирный и пулеметный огонь.

— А вот это что за гнусное сооружение? — спросил один из французов.

Британцы дружно вздохнули.

— Это «Форт», — пояснил Натан, отчетливо выделяя заглавное «Ф». — Четыре больших «пилюльных коробки»[51] и двадцать четыре капонира, объединенные в шесть групп. На это «гнусное сооружение» у нас отдельная карта и список. Их будем прорабатывать отдельно, как-никак ключевой узел их обороны в нашей полосе наступления.

— Не обойти, — резюмировал танкист с больной спиной, закуривая короткую толстую папиросу. — Будем ломать.

Неодобрительные взгляды сопроводили вспышку спички — курить на совещаниях было не принято, но вслух никто ничего не сказал. Жизнь танкиста вообще тяжела, и тот, кому довелось вести в бой танк, уже не боится преисподней. Разве могут адские котлы испугать того, кто трясется в грохочущей консервной банке, теряя сознание от паров бензина, истекая потом от пятидесятиградусной жары? Того, кто вынужден прятать лицо за кольчужной маской или открываться, рискуя лишиться зрения от залетевших осколков и свинцовых брызг? Пехотинец может укрыться в воронке или окопе, может залечь, бежать или ползти, скрываясь, но огромный бронированный сарай на гусеницах никуда не спрячется, в танки стреляют из всего, даже из пистолетов.

А француз был не просто танкистом, он из «специальной артиллерии», натасканный в Гре-сюр-Лен[52] и Рекло.[53] Именно от надежности и точности огня самоходных гаубиц и пушек большой мощности во многом зависел успех предстоящего наступления.

Такому человеку можно простить некоторое отступление от традиций.


Совещание растянулось далеко за полдень и возобновилось после короткого — только перехватить пару сэндвичей с консервированным мясом — перерыва. Лишь с наступлением темноты офицеры закончили чертить, вычислять, оценивать и решать. Расходились в тягостном молчании, крепко сжимая полевые сумки и тетради с записями.

Когда они с майором наконец остались одни, Дрегер смог задать мучивший его вопрос:

— Скажите, сэр… Почему мы? Мы ведь саперы, а не головорезы из Непала. «Форт» нужно разбить тяжелой артиллерией, «большими парнями» и «Джонсами»,[54] а затем обойти. Даже с поддержкой танков мы его не возьмем. Ну, или возьмем, но все там и останемся.

— Пойдем, пройдемся, — предложил майор.

Даже здесь, во второй линии, казалось, что все словно на передовой. Такая же светомаскировка, хотя кто и когда в последний раз видел немецкий аэроплан? Дозорные посты, вооруженные патрули. Справа доносилось осторожное покашливание наблюдателя. Впереди был слышен приглушенный разговор — дежурный расчет пулемета. Откуда-то из тыла долетали сентиментальные переливы губной гармошки.

Под дощатым настилом основных тропинок вязко хлюпало, дождь давно прекратился, но грязь и не думала высыхать.

— Да, так вот, к вопросу о саперах… — продолжил Натан как ни в чем не бывало. — Все просто. У нас прибавилось пушек, но артиллерии все равно недостаточно, чтобы обрабатывать все инженерные сооружения. Конечно, будет вам поддержка «четыре-семь» и даже пару выстрелов из «девять-два»,[55] но основную работу сделает человек с винтовкой. Как в старые добрые времена.

— К черту «старые добрые времена», — зло проговорил Дрегер. — Проклятый «Форт» вытянут в глубину, в три линии. Там десятки пулеметов, подземные ходы, бронебойные ружья, минометы в закрытых шахтах и бог знает что еще. Мы не пройдем, хоть с танками, хоть без. А из винтовок давно уже не умеют стрелять.[56]

— Уилл! — Даже в неверном вечернем свете было видно, как посуровело лицо майора. — Я не спрашиваю твоего совета. Так же как никто не спрашивает моего. Нам, всей армии, предстоит грызть оборону бошей на всю глубину на широком фронте. Целей всегда больше, чем пушек и снарядов, а теперь — в особенности, что накопали немцы, ты видел сам. Поэтому радуйся, что мы пойдем в бой вместе с танками и аэропланами, а не как первого июля.[57]

— Я стараюсь радоваться… — честно признал Дрегер. — Но получается плохо. Эти железные ящики перестреляют в первые час-два. Немцы уже давно не разбегаются от «брони» с воплями ужаса.

— Так следите, черт возьми! — взорвался Натан. — Сколько можно повторять, что танк без пехоты и пехота без танков по отдельности — покойники! Уилл, не дай господь, вы заляжете за броней, ожидая, пока танкисты сделают всю работу…

Шум моторов заглушил его слова, вынудив замолчать. Мимо двигалась колонна тяжелых тракторов, лязгая гусеницами и обдавая выхлопом сторонящихся солдат. Тягачи тащили вереницу гаубиц, грязная, почти черная вода плескала из луж под массивными колесами лафетов. Лейтенант с тоской проводил взглядом технику, представив, как хорошо эти солидные орудия смотрелись бы в тылу его части.

— …Это раньше вы могли тихо приползти, тихо уползти и вознести бошей прямо на небо, — закончил мысль майор. — Теперь другие времена. Придется идти вперед по земле и под огнем. И надеяться, что вы хорошо учились. — Он остановился и испытующе посмотрел в глаза лейтенанту. — Уильям, вы ведь хорошо учились и не разочаруете старого еврейского майора?

— Скоро узнаем, — ответил Дрегер. — Очень скоро…

Глава 6

За три дня до начала UR


Легкий ангар, возведенный на скорую руку, был заполнен до отказа, но никто из примерно двух сотен молодых людей не думал жаловаться на тесноту. У каждого на груди была нашивка со стилизованными крылышками.

Они, не отрываясь, смотрели на немолодого усталого мужчину в темно-зеленом мундире, стоявшего с указкой у большой карты Европы, испещренной цветными линиями и пометками. Он никогда не отличался искусством оратора и сам знал это, поэтому говорил медленно, с расстановкой, выделяя каждое слово.

— Нет нужды говорить вам, что положение на фронте, несмотря на подготовительные мероприятия, остается крайне тяжелым. — Взмахом указки выступающий обозначил линию на карте. — Наши войска, несмотря на все усилия, могут не прорвать их оборону. Танковый корпус… Ему придется крайне тяжело, так же как и нашей атакующей авиации.

Командующий Независимыми ВВС окинул взглядом ввалившихся из-за болезни глаз окаменевшие лица слушателей, словно заглядывая в душу каждому, и произнес:

— Поэтому мы здесь.

Тишина воцарилась в ангаре. За воротами технические шумы сплетались с человеческими голосами, рычали генераторы, перекликались клаксоны машин снабжения, но все звуки большого мира словно вязли в гофрированных стенах ангара.

Командующий помолчал с минуту, обдумывая дальнейшие слова, те, что проникнут в сердца и души сидящих перед ним. Его слушатели так же молча ждали.

— Мы должны нанести Германии такой удар, какого еще не знала история. Самое главное — мы должны так напугать немцев и Большого Вилли, чтобы он вытянул с фронта как можно больше зенитной артиллерии, — продолжал он. — Последние данные разведки говорят о том, что немцы до сих пор не подозревают о нашем присутствии, это большая удача и труд множества людей. Но такое везение не может продолжаться вечно. Премьер-министр и президент Воздушного совета полностью одобрили предстоящую… акцию.

Его секундная пауза не осталась незамеченной, но все понимали, что предстоящему трудно подобрать надлежащее определение. Операция? Действие? Слишком мелко, слишком… просто.

— Вылет — сегодня, в десять часов вечера. Цель… — Указка в его руке взмыла вверх и устремилась к карте подобно разящей рапире. — Наша цель — Берлин!

Внезапно командующий усмехнулся. Такая улыбка не сулила противнику ничего хорошего.

— Джентльмены, я не знаю, поставим ли мы завтра Берлин на колени или нет, но в любом случае мы определенно изменим его планировку.


Вечер.

Привычными скупыми движениями Пол Холман, штурман, натягивал летную одежду. Каждый раз эта процедура напоминала ему схему из старой книги по истории британского рыцарства — порядок облачения в доспехи. Шерстяные носки, летные сапоги по колено, свитер, шарф и большой серо-зеленый макинтош с черным воротником из бобра. Все потертое, ношенное уже больше года.

«Забавно, — подумал он, завязывая летный шлем, — я давно уже превратился в ночного жителя, как вампир. Так же боюсь света и люблю ночь. И даже летаю».

Не забыть очки, перчатки… Готово.

Мы любим тьму и боимся света
и с мрачною ночью обручены…

Насвистывая первые такты любимой «песенки ночников», он похлопал по груди и бокам, проверяя, хорошо ли подогнано снаряжение.

Холман в последний раз посмотрел на три фотографии, выстроившиеся в ряд на тумбочке у кровати, — небольшие черно-белые прямоугольники в металлических рамках. Почему-то каждый раз при взгляде на них он чувствовал себя трусом. Привычные предметы здесь, в этом месте, казались окнами в какой-то другой мир. Мир, где есть просто друзья, а не коллеги и боевые товарищи. Где можно не спеша пройтись по серым лондонским улицам…

Когда-нибудь он туда вернется… Когда-нибудь…

Но это будет не сегодня и не завтра.

Усилием воли Пол запретил себе сегодня думать о доме и Англии. Ностальгия — вернейший путь на тот свет, это он запомнил накрепко на примере более сентиментальных. Отправляясь в бой, следовало уподобить себя оружию — функциональному, надежному, лишенному эмоций, — только так можно было выжить. Одно мгновение душевной слабости — и твоя пуля найдет тебя вернее верного.

Окинув прощальным взглядом комнату, он одернул куртку и решительно вышел.

Штурман прошел за линией ангаров, в лунном свете их черные прямоугольные громады казались стадом гигантских животных, уснувших в ряд. Звук прогреваемых моторов разносился далеко вокруг. «Мурлыкание» — так называл его механик Уоттс. Пол не понимал, как можно было услышать уютное кошачье урчание в дробном перестуке цилиндров, но само сравнение ему нравилось.

Чуть не споткнувшись у ворот ангара о какую-то железяку, Пол зашел внутрь «своего» ангара. Даже предки новой боевой машины были огромны, но этот самолет… Механики, хлопотавшие вокруг исполина, как заботливые дядюшки, стоя на земле, не доставали головой даже до нижнего крыла. Щуплая фигура светловолосого пилота, терпеливо ждущего, пока механики закончат отлаживать двигатели, казалась карликовой на фоне самолета.


От рыка запущенных на полную мощность «Иглов» содрогались стены ангара, выхлопные газы царапали горло и легкие, несмотря на настежь открытые ворота. Казалось, что оба самолета, размещенных в ангаре, вздрагивающие в деревянных колодках, как стреноженные рысаки, вот-вот развалятся на части. Языки голубого пламени и тысячи багровых искр, рвущихся из докрасна раскаленных патрубков, осветили весь ангар.

«Штатный режим», — говорили на инструктаже инженеры «Роллс-Ройса». Штурман не мог спокойно слышать эти слова, после того как промозглой ноябрьской ночью в Норфолке зарево на месте падения бомбардировщика осветило полнеба. Отказали все четыре двигателя (так сказали усталые механики, покопавшись в обломках). Осень прошлого года, первая попытка рейда на Берлин.

Новейший аппарат, в один миг уподобившийся низвергнутому с небес ангелу, также взлетал «в штатном режиме». Там был Энтони, старый друг Энтони…

Затем последовали месяцы новых тренировок, потом тайный перелет во Францию, затем в Италию, потом куда-то еще… На авиабазе, спешно создаваемой где-то в горах неведомой страны, кипела лихорадочная работа. Каждую бомбу, каждую пинту бензина надо было тащить через половину Европы в строжайшей тайне. За все время подготовки экипажи даже мельком не видели никого из местных жителей.

Пол пожелал пилоту удачи, захватил фонарик и планшет с картами, обошел бомбардировщик спереди и, цепляясь за лесенку, забрался в кабину. Взгляд привычно обежал кабину изнутри, автоматически отмечая — все ли на месте. Блокнот, ручка, плитка шоколада, ракетница — под рукой. Давление топлива, судя по циферблатам, в норме. Бензин, вода и масло уже залиты, бомбы подвешены.

Пройдя в глубь машины, штурман осветил их — тридцать толстых желтых сигар, наполненных аматолом, с заостренными бронированными носами. Бомбардировщик, эта чернобрюхая птица из стали, ели и ясеня, одна несла больше смертоносного груза, чем пара дневных эскадрилий. Тридцать «Супер Н» — все, что смогла дать империя за месяцы подготовки.

Ничтожно мало, если сравнивать с общей численностью авиации на фронтах Великой войны. Невероятно много, если смотреть на боевую нагрузку и знать цену каждого самолета. Ту цену, что измеряется не фунтами, а тяжким трудом тысяч людей и десятками жизней, заплаченных испытателями и неудачливыми экипажами за великий технический прорыв…

Тяжелые бомбардировщики «Супер Н» были той картой империи, которая еще ни разу не пускалась в ход. Как надеялись многие в Лондоне, эта карта вполне могла стать тем джокером, что закончит наконец так затянувшуюся войну.

Пол покосился в сторону соседнего самолета. Его пилот, худощавый майор с крестом ВВС на груди, все еще стоял у своей машины, не спеша занимать место в кабине. Даже на таком расстоянии, в тусклом искусственном освещении было видно, что его взгляд, обычно цепкий, как у бульдога, теперь излучал радостное и нетерпеливое ожидание чуда, как у маленького мальчика в сочельник. Поговаривали, майор добровольно перевелся с командира эскадрильи истребителей и сам вызвался сбросить «Большую бомбу». Наверное, далеко пойдет. Быть пилотом одного из тридцати гораздо лучше для карьеры, нежели одним из тысяч истребителей, пусть и сбившим несколько вражеских машин… А может быть, личные счеты… Как же его зовут? Так и не вспомнив, Пол, внезапно разозлившись на себя, снова, уже второй раз за вечер, прогнал ненужные мысли. Теперь следовало думать только о предстоящем полете.

Слева и справа рычало по паре огромных, в сотни «лошадей», моторов, самолет подрагивал мелкой дрожью под их напором, пока что стреноженным умелыми руками экипажа. Сейчас в этом рыке Холману и в самом деле слышались успокаивающие нотки, словно гигантские коты басовито урчали, успокаивая: «Все будет хорошо, мы не подведем!»

«Штатный режим», чтоб его…

Старший офицер, возглавлявший отряд, забрался в кабину, закрыл треугольную дверцу, выкрикнул приказ или два, перекрывая рев моторов. Свисток пилота, и колодки убраны. Одна за другой машины, медленно прокатившись по темной траве, отрывались от земли и исчезали в черном небе.

Фосфоресцирующий указатель высоты подобрался к отметке «1000 футов», затем пересек ее. Холман взглянул вверх, на луну. Ночное светило было одновременно и лучшим другом, и злейшим врагом, оно освещало путь и цель, но оно же и позволяло врагам увидеть самолеты. Друг и убийца в единой ипостаси.

Далеко внизу, в лунном свете, лежала мозаика полей, белые ниточки дорог, темнели лоскутки лесов, там и сям виднелись огоньки свечей или ламп в деревенских домах. Здесь еще никто не боялся смерти с ночных небес.

Пол представил разочарование поэтов, если б те узнали, какими удручающе плоскими кажутся с воздуха города, даже такие огромные и прекрасные, как Лондон и Париж. Наверное, и Берлин выглядит не лучше.

Минута шла за минутой, но весь экипаж в полутора милях над землей сидел практически недвижимо. Радист не только не шевелился, но и, кажется, не дышал, каждые полминуты ловя «точки» радиомаяка, стрелки замерли у пулеметов от носовой турели до хвостового гнезда, только руки в меховых перчатках время от времени поворачивали штурвал, да глаза пилота, невидимые за летными очками, переходили от темного горизонта к компасу и обратно.


Ночь.

Люди, которые планировали и организовывали налет, более всего опасались не вражеских истребителей и зениток, а того, что пилоты просто не смогут найти цель. Последние полгода ночные отключения отдельных районов Берлина происходили все чаще — топливный дефицит стискивал горло рейха костлявой рукой. До полного обесточивания города не доходило, но все когда-нибудь случается в первый раз.

Однако одного взгляда прямо по курсу хватило, чтобы убедиться — по крайней мере эта опасность сегодня минует их.

Будь это обычный рейд, сейчас Пол аккуратно, стараясь ничего не задеть в кабине, положил бы руки на голову, скрестив ладони на затылке, давая пилоту сигнал заглушить двигатели и беззвучно спланировать к цели. Но для Берлина в этом не было нужды — огромный город лежал перед ними искрящейся россыпью бриллиантов, не снившейся ни одному ювелиру.

Огни улиц, площадей и бульваров лучше любой карты указывали направление на цель, словно и не было больше четырех лет адской войны, тотальной мобилизации и жесткого нормирования.

«Как же вы неосторожны, неосторожны и беспечны», — подумал Холман.

До сих пор не было видно ни бело-голубых «ножниц» прожекторов, ни сотен красных и зеленых вспышек зенитных снарядов — почти неизменных спутников прежних ночных вылетов. Все, что могло летать, светить или стрелять, немедленно бросалось к фронту далеко на западе или побережью. Немцы действительно не ожидали, что кто-то осмелится нарушить покой их столицы, как делали германские пилоты с вражескими городами уже много месяцев.

Привычка к безнаказанности творит с нацией странные вещи.

Пол ничком лег на лакированные брусья днища кабины, перед квадратным отверстием, прикрытым до поры специальной заслонкой. Не без усилия откинул ее вправо. Ветер взрывной волной ворвался в дыру, жадными пальцами вцепился в лицо, но Пол старался не обращать на него внимания. Вот здесь и пригодились очки, шлем и меховой воротник, но все равно в каждый дюйм незащищенной кожи словно впилось множество острых ледяных иголок.

Прямо перед ним был бомбовый прицел. Справа — небольшой деревянный рычаг, закрепленный на металлическом барабане, и пучок гибких тросов Боудена, уходящий к бомбам позади. В эти мгновения Пол забыл обо всем: о том, что он висит над бездной, отделяемый от нее лишь тонкой деревянной перегородкой, что его руки и лицо коченеют и любой снаряд, попавший сейчас в кабину, превратит его в окровавленные лохмотья. Сорвав перчатки, чтобы не мешали, Пол мягкими, почти ласковыми касаниями сигнальной кнопки на приборной доске доворачивал многометровую машину вправо, компенсируя снос ветром. Приникнув к прицелу, штурман дождался, когда бледные светящиеся метки прицела подойдут к Кёнигсплац. Память не подвела, штурману не пришлось доставать детальные рисунки возможных мишеней. Рука легла на рычаг, закоченевшие пальцы почти не чувствовали его, и на мгновение Холмана охватил иррациональный страх, что он не сможет, опоздает.

Несколько раз Пол с силой дернул деревянный стержень и услышал уже привычный резкий стук створок бомболюка позади себя. Поднявшись на четвереньки, Холман не без труда развернулся, едва не упав, — подвела закоченевшая рука — и посветил фонариком. Да, все бомбы сброшены. Пол представил это падение — черные сигары, пикирующие в ночном небе. Наверное, забавно, что немцы этого и не знают, а он знает об их неведении.

Холману не раз доводилось лежать под немецкими бомбами и пятнадцатидюймовыми снарядами сверхдальней артиллерии — немцы, надо отдать им должное, изо всех сил старались достать летчиков Независимых ВВС и на земле. Как-то раз в перерыве между ночными заданиями Пол увидел плачущих французов, убирающих тела родных после налета его германских коллег. Тогда он в ужасе сказал другу, что никогда не полетит бомбить снова. При всей ненависти к бошам, развязавшим мировую бойню, сама мысль о том, что он так же принесет смерть людям, была непереносима.

Но затем… Затем был вылет, и еще один, и еще. Штурман никогда не видел самолично разрушений, причиной которых становился, не чувствовал боли и страданий, которые приносили его бомбы. Вспышки разрывов далеко внизу следовали за движением его руки, как электрический свет — за поворотом выключателя. Пол бросал бомбы, не думая о последствиях, так же как не думал о них конструктор, придумавший бомбу, и рабочий, сделавший ее.

Просто работа, которую следовало сделать как можно лучше. И он был рад ее делать. Если он промахивался, тысячи британцев продолжали умирать. Если попадал в очередной мост или ангар — истекающий кровью фронт получал небольшую передышку.

Пол повернулся к пилоту.

— Все ушли, сэр, я… О! Смотри! Смотри!

Далеко внизу один за другим полыхали яркие огни, площадь заволокло клубами дыма, медленно сливающимися в один сплошной покров. Чуть не плача от радости, пилот и штурман пожали друг другу руки. «Чертовски здорово, Пол, чертовски здорово!» Пилот от всей души ударил его по спине. До конца своих дней Пол будет помнить темную фигуру стрелка с поднятыми большими пальцами, в один миг ставшую угольно-черной на фоне ослепительно-белого взрыва «Большой бомбы». В центре Берлина словно пробудился вулкан, извергающий столб огня и дыма, грозящий пронзить небесные сферы. Перед его исполинской мощью здания, несколько мгновений назад непоколебимые, осыпались и таяли, подобно кускам рафинада в кипятке.

За весь полет до базы никто больше не проронил ни слова.

Тысячи полуодетых людей, высыпавших на улицы при первых ударах бомб, смотрели в небо, с которого доносилось прерывистое гудение, словно огромная стая жуков, невидимых во тьме, кружила над германской столицей. Не было сил ни на крики, ни на проклятия. Кто-то дрожащими пальцами пытался закурить, но на него шикнули сразу с нескольких сторон, умоляя погасить спичку. Косились даже на белые рубашки и белье, хотя «ориентиров» для пилотов хватало и без того — разгорающиеся пожары были видны отовсюду. «Каркасы» с фосфорными бомбами сделали свое дело. Поразительно, но, за исключением кричащих раненых, берлинцы разговаривали только шепотом,[58] словно любой громкий звук мог достичь ушей тех, кто управлял невидимой смертью, и новая серия бомб тотчас же обрушилась бы на голову смельчака, заставив его умолкнуть навеки.

Взрывы продолжали сотрясать город, но никто не прятался, как будто смерть угрожала лишь тем, кто оставался внутри домов. Столица великого рейха оцепенела, подобно путешественнику, вернувшемуся в родной дом и внезапно узревшему оскал львиной пасти.

Наверное, только один человек среди потрясенной толпы не видел серую, пронизываемую розовыми всполохами пелену, повисшую над Берлином. Он шел посреди проезжей части, почти вслепую, то и дело спотыкаясь, наталкиваясь на других людей. Его с проклятиями отталкивали, но рано постаревший человек все так же брел на неверных ногах, а перед его остановившимся взором вставали отсветы совсем другого пожара.

Почти четыре года назад, в сентябре… Тогда экипаж немецкого «корабля типа Р» завороженно наблюдал, как их тяжелая трехсоткилограммовая бомба в несколько мгновений превратила городской квартал в груду обломков и щебня. Всего один небесный посланник поверг миллионы горожан в ужас. По улицам Лондона текли огненные реки, в их зареве все новые и новые заряды вздымали ввысь перекрученные трамвайные рельсы, обломки автобусов и зданий. А командир их цеппелина с невозмутимым старанием, как будто сидя у себя дома за шахматами, выбирал подходящие цели для оставшегося груза.

Прошло чуть больше года, и экипаж, получивший новую машину взамен списанной, погиб в очередном рейде на британскую столицу. Погибли все, кроме него, оставшегося на земле. Забарахливший незадолго до рейда «Майбах» изувечил механику руку, но спас жизнь.

Он больше не мог идти и присел у фонарного столба, опершись пылающим лбом о холодный металл. Прямо перед его глазами оказался обрывок свежей цирковой афиши. Новая вспышка огня осветила черные смазанные буквы.

«…только сегодня, 31 мая… фокусы и таинственная восточная маги…»

Внезапная мысль обожгла его, как удар тока.

Дата! Конечно же, тридцать первое мая, будь оно проклято!

Англичане не забыли. Они ничего не забыли…

— Воз-мез-дие… — прошептал он, сипящие звуки протискивались из перекошенного нервной судорогой рта по одному, как шахтеры из заваленного забоя. Протискивались, чтобы утонуть в невообразимой какофонии, царящей вокруг, среди криков, свистков очнувшейся полиции, воя сирен карет «скорой помощи» и пожарной охраны, в грохоте рушащихся зданий.

— Это возмездие… — повторил он. — Всем нам…

Блаженное забытье милосердно накрыло его пологом глубокого обморока, но безработный механик еще успел подумать: играют ли в шахматы английские пилоты, так страшно отомстившие тем, кто совсем недавно рукоплескал словам: «Мы готовы к тому, чтобы превратить Лондон в руины»?

Глава 7

За два дня до начала UR


Многие военные теоретики и практики с тоскливой ностальгией вспоминали первые недели войны. Страны-участницы годами готовились к взаимному столкновению, стремительному и короткому, и, когда этот час настал — в бой пошел цвет нации, сливки общества.

Пошел, чтобы покрыть себя славой и сгинуть в хаосе войны, совершенно иной, вовсе не похожей на красивые схемы, тщательно и любовно выписанные знатоками. Тогда пораженные, ошеломленные нации вспомнили требования лорда Китченера,[59] а также пророчества Блиоха, Зутнер и Энджелла.[60]

Немцы, быстро переняв французский опыт, организовали настоящие штурмовые команды «чистильщиков» и превратили пехотный штурм вражеской обороны в настоящую науку. Для подготовки личного состава в тылу сооружались специальные полигоны, целые города, тщательно воспроизводящие вражеские позиции со всеми национальными особенностями.

Минули времена, когда пехота шла в атаку в ровном строю, держа осанку и печатая шаг. Когда штык считался главным оружием солдата, ружейный огонь — средством устрашения, а пулемет — редкой и дорогой игрушкой, транжирящей патроны.

Современный солдат учился быть быстрым и незаметным. Он сражался в группе, но не боялся остаться в одиночестве. Он проползал сквозь десяток рядов колючей проволоки, орудуя специальными ножницами, используя бочки без днищ и специальные подпорки. Двигался по полуразрушенным окопам противника почти вслепую, ориентируясь на слух и сигнальные ракеты. Он забрасывал врага гранатами, с одинаковой легкостью действуя новейшим автоматическим оружием, первобытной дубинкой и «окопным ножом». Он умел не только захватить траншею, но и быстро «перевернуть» ее, приспосабливая для ведения огня во вражеский тыл. Яростно атакуя, через считанные минуты он с той же яростью оборонял захваченное, лопатой, мешками с песком и колючей проволокой превратив вражеский окоп в свои передовые позиции.[61]

По уставу тренировки «штурмтруппенов» строго регламентировались, но лейтенант Хейман пренебрегал уставными требованиями в этом вопросе. Мрачная ирония судьбы заключалась в том, что к девятнадцатому году теория подготовки бойцов достигла невероятных высот, но столь же значительно упало и качество новобранцев. Выверенная, отточенная миллионами жертв методика плохо годилась для шестнадцатилетних подростков, чье здоровье и так было подкошено недоеданием.

Взвод Хеймана делился на две четко очерченные группы — десяток ветеранов (из которых он был абсолютно уверен в троих) и два десятка новобранцев, которых сначала следовало научить, за какой конец держать винтовку, и просто не падать под грузом снаряжения. Тренировать обе группы по единому лекалу пока что было бесполезно и неразумно, поэтому утренняя «выгонка» на плацу начиналась с того, что звероватый фельдфебель начинал спускать шкуру с новичков, превращая запуганное и неумелое стадо в подобие какой-никакой, но команды. Сперва они бегали по специальному неглубокому рву, по колено в грязи, теперь дружно отрабатывали азы штыкового боя, тренируясь в скорости удара. Обычно такие упражнения выполнялись в паре — один имитирует удар длинной палкой, второй хватает ее, вынуждая первого ускорять возвратное движение. Но во взводе придумали другой, более эффективный метод — штурмовики вкопали в землю несколько длинных тонких досок и теперь колоть предлагалось эти необычные мишени. Упругое дерево легко подавалось и так же резко возвращалось в исходное положение, щедро отдавая недостаточно быстрому бойцу энергию удара. Два-три десятка медленных уколов, отзывающихся болезненной встряской в руках, и новобранец поневоле старался бить как можно быстрее.

Более опытные солдаты тем временем занимались каждый своим. Война — великий учитель, и лейтенант вполне обоснованно предполагал, что человек, переживший пару настоящих штурмовок, правильно определяет свои слабые стороны и очень тщательно относится к вопросам подготовки.

Тренировочный полигон представлял собой небольшую, не более квадратного километра, площадку, воссоздающую в миниатюре «место работы» — словно чья-то исполинская рука вырезала, подобно куску торта, участок передовой, перенеся его в тыл. Зачем тащиться почти за два километра, если весь антураж можно было найти прямо под боком, Фридрих не понимал, но порядок есть порядок. Тем более что полигон был оборудован на славу, сюда даже притащили два подбитых английских танка — для тренировки стрелков-бронебойщиков и гранатометчиков. Теперь «ромбы» без гусениц печально громоздились в дальнем углу, отчасти походя на огромные сырные головы причудливой формы — так много отверстий пятнало их бока цвета хаки. Среди дыр еще можно было различить полустертые лист клевера, туз пик и «мертвую голову», почти закрытые более свежими хулительными надписями — многие солдаты вымещали на беспомощных гигантах свои прежние окопные страхи. Говорили, что раньше танков было три, но один разворотили минометчики, отрабатывающие новую тактику настильной, «пологой» стрельбы, и его утащили на лом.

Сегодня у танков-мишеней был лишь один ценитель и пользователь — ефрейтор Франциск Рош, бразилец, «бронебойщик» и немного снайпер. Выходец из немецкой семьи, много лет назад эмигрировавшей в Латинскую Америку, он на второй год войны кружными путями приехал в рейх добровольцем, чтобы сразиться за отчизну, которой никогда не видел. Хейман весьма сомневался в чистых и бескорыстных мотивах южноамериканца, Франциск больше походил на хладнокровного наблюдателя, перенимающего опыт для иностранной армии, чем на рядового бойца. С другой стороны, какой наблюдатель в здравом уме полезет в окопный ад, где человеческая жизнь стоит ровно столько, сколько стоит один патрон, которые миллиардами штампуют военные заводы? Так или иначе, Рош был прекрасным стрелком, хорошим товарищем и неплохим музыкантом. Иногда он пел мелодичные и очень грустные песни на незнакомом языке, аккомпанируя себе на самодельной гитаре из доски и консервной банки из-под американского лярда.

Сегодня утром Рошу пришла посылка — объемистый и тяжелый сверток, плотно упакованный в брезент. Несмотря на швейцарские почтовые штемпели, бразилец загадочно улыбался и, поглаживая стенку посылки, говорил о подарке с родины. Война на самом деле — очень однообразное занятие, поэтому все, что хоть чуть-чуть скрашивает тоскливый монотонный быт, вызывает горячий и неподдельный интерес. Весь взвод собрался посмотреть на диво и узнать, чем обрадуют неведомые дарители их боевого товарища. А Франциск, как хороший конферансье, грамотно «разогревал публику», неспешно, очень аккуратно разворачивал упаковку слой за слоем, внушительно шевеля острыми нафабренными усами.

— Ну, давай… Ну, чего медлишь… — ныл Альфред Харнье, но Рош лишь невозмутимо щелкал старыми портновскими ножницами, виток за витком срезая бечевку. Под плотным слоем брезента и грубой оберточной бумаги оказался длинный и узкий ящик из темного полированного дерева. Взвод затаил дыхание, даже Недовольный Альфи умолк. Франциск отомкнул замок и откинул крышку. Все присутствовавшие разом шумно выдохнули — утро однозначно удалось. Посылка и в самом деле оказалась необычной. Пожалуй, самой необычной на памяти бойцов отдельного штурмового взвода.

В ящике, в ложементе, обитом красной ворсистой материей, покоилась винтовка. На первый взгляд — знакомый T-Gewehr,[62] Маузер М.1918 на пулеметных сошках, под тринадцатимиллиметровый патрон. Оружие, также известное как «слоновье ружье» или «клепальщик», — умеренно (и это мягко говоря) эффективное и мучительно сложное в использовании. Но опытный глаз сразу же отмечал существенные различия. Ствол был вполне стандартный, но вместо обычного ложа светло-коричневого цвета с пистолетной рукоятью он был положен на массивное сооружение с вырезами под пальцы на изящно выгнутой шейке приклада. Сам приклад составной — собственно тело и мощный пружинный амортизатор на скользящих направляющих, обшитый толстой мягкой кожей. Еще к винтовке прилагался кубический, со сложной формы прорезями, дульный тормоз и прицельная планка непривычного вида. На цевье сбоку был привинчен пластинчатый держатель для запасных патронов. В отдельной коробке посверкивали острыми жалами пятьдесят или чуть более патронов с непривычными желтыми поясками на латунных гильзах.

Франциск отнесся к подарку обстоятельно — разобрал, почистил, смазал, тщательно взвесил. Винтовка потяжелела, вплотную приблизившись к двадцати килограммам, но стала гораздо «ухватистее» штатного образца. Теперь, под бдительным присмотром лейтенанта, пришло время ее опробовать. Рош аккуратно расстелил тряпицу на влажной земле, умостил винтовку на разложенных сошках, положил за пазуху несколько патронов, чтобы согрелись.

Сначала стрелок произвел пробный выстрел, как всегда, подложив под плечо плотно скатанную шинель, чтобы смягчить отдачу. Обычно «клепальщик» бил по плечу, как хороший боксер, как бы плотно ни прижимали приклад. Иногда доходило до травм и даже переломов.

Но… не в этот раз.

Далее Франциск выстрелил еще трижды, с каждым разом убавляя прокладку, его лицо светлело с каждым использованным патроном. Еще пять зарядов Рош отстрелял без шинели, только с толстым чехлом из ее же рукава, надетым на приклад, — пружинный амортизатор работал выше всяких похвал. Опытный стрелок мог сделать из «клепальщика» пять-шесть выстрелов подряд, потом рука, отбитая нокаутирующей отдачей, переставала слушаться, а боль становилась нестерпимой. С новой винтовкой можно было выстрелить раз десять и даже больше. Учитывая, что Рош одинаково хорошо стрелял с обеих рук, а левым глазом видел даже чуть лучше из-за небольшой дальнозоркости, у него в запасе было верных двадцать пять — тридцать прицельных выстрелов. Каждый из них при удаче мог вывести из строя такого же бронированного монстра, как те, что он сейчас использовал вместо мишеней. Франциск несколько раз вхолостую щелкнул затвором, проверяя плавность хода — после нескольких выстрелов движущиеся части зачастую разогревались неравномерно, и весь механизм начинал сбоить. Но маузер работал с точностью часов.

— Итак? — спросил лейтенант.

— Прекрасное оружие, — с искренней радостью промолвил бразилец. — Просто прекрасное.

Хейман хотел было сказать, что это должны быть очень хорошие и состоятельные друзья, раз им под силу оказалось купить и вывезти штатный ствол, оснастить его по-новому и отослать обратно, минуя все бюрократические препоны, связанные с пересылкой оружия в ходе военных действий. Но передумал, ограничившись лишь вопросом:

— И чего нам следует ждать?

— Сложно сказать. — Франциск развел было руками, но тяжелый ствол дернул руку вниз, для сохранения равновесия пришлось взмахнуть другой в противоположную сторону, и жест получился надуманно-комичным. — Ружье очень хорошее, убойное, как божий гнев. Кроме того, хороший выстрел на треть зависит от патрона. Нынешние никуда не годятся — скверный порох, плохая развеска, а мне еще прислали хорошие патроны. С этим… инструментом я смогу прицельно бить метров до ста пятидесяти, выбирая, в какую заклепку попасть. И метров до семисот-восьмисот — «по четвертям». До километра — по мишени вообще, по машинам, конечно, не по людям.

Кончики усов бразильца печально дрогнули, лейтенант понял, что теперь пришло время дурных новостей. Впрочем, он их и так знал. Все-таки «клепальщики» появились в войсках еще в минувшем году, было время ознакомиться и с достоинствами, и с недостатками.

— Все как обычно? — непонятно для постороннего слушателя спросил он.

— Да, — печально ответил стрелок, поняв лейтенанта с полуслова. — Пуля слишком мала, мишени большие. Нужно либо убить водителя, либо точно поразить двигатель. Когда танк один — не беда, это порождение дьявола можно не спеша нашпиговать свинцом. Но у проклятых томми и лягушатников, да поразит их проказа, много машин… Но я буду стараться, господин лейтенант, Дева Мария мне свидетель.

— Старайся, — порекомендовал Хейман. — Твоим друзьям следовало бы прислать еще телескопический прицел.

— Бесполезно, при такой сильной отдаче подводку любой оптики разбалтывает за несколько выстрелов. Новой планки вполне хватит, тем более милосердный Господь в своей щедрости одарил меня хорошими глазами.

Хейман поморщился, к витиеватой манере разговора бразильца он так и не привык, а поминание тем через слово божественной силы просто раздражало — во взводе хватало одного «пастора». Впрочем, иных неприятных привычек за Рошем не водилось, и его набожность вполне можно было выносить.

Можно было, в отличие от бесконечного нытья Харнье, которого иногда хотелось убить всем взводом. Последние пять дней Альфи взял за привычку постоянно таскать с собой небольшой деревянный сундучок с веревочной ручкой на проволочных петлях и большим висячим замком. Откуда Альфред его взял, что лежало внутри — никто не знал, но Харнье вел себя так, словно там было чистое золото или, по крайней мере, свежая пара белья. Даже направляясь в уборную, гранатометчик прихватывал сундучок с собой, а во время сна подкладывал под голову вместо подушки. Для штурмовиков, презирающих воровство и предельно доверяющих друг другу, такое поведение было оскорбительным, иной на месте вредного лягушатника давно получил бы немало тумаков, но Харнье и на этот раз все сошло.

Примостив сундучок, Альфред развязал свой вещмешок, путаясь в завязках и тяжело вздыхая. Хейман молча наблюдал за ним. Наконец веревка поддалась, и Харнье одну за другой извлек на свет божий дюжину гранат, складывая их в ряд с такой осторожностью, будто это были не пустые оболочки, а настоящие «колотушки». Совершив эту ответственную процедуру, Альфред нервно оглянулся на свой сундучок, словно его могли украсть за эту минуту, а затем неожиданно цепко и внимательно взглянул вперед, туда, где метрах в пятидесяти виднелось наполовину вкопанное жестяное ведро. Он взял одну из гранат, взвесил в руке и неожиданно начал странный танец. Несколько секунд Харнье приплясывал на месте, то невысоко подпрыгивая, то приседая, переминаясь с ноги на ногу, а затем, как испуганная индюшка, резко и нелепо взмахнул руками. Спустя пару мгновений донеслось жестяное звяканье — граната попала точно в ведро. Альфред удовлетворенно вздохнул и нагнулся за следующим снарядом.

Именно за это его ценили и закрывали глаза на крайне неприятный нрав и скверные привычки — тщедушный и увечный эльзасец был прекрасным гранатометчиком. Несмотря на совершенно ненормальную манеру бросков, он всегда и везде попадал точно в цель. В бою он, как правило, сопровождал Гизелхера Густа, безошибочно разбрасывая свои смертоносные снаряды на звук, поражая невидимые окопы, амбразуры пулеметных точек и даже открытые люки бронетехники (для этого он и тренировался с ведром). А когда гранаты заканчивались, брал новые у молчаливого здоровяка Густа.

Хейман отвернулся. Каким бы ценным солдатом ни был Харнье, очень уж он напоминал тощую нескладную птицу, тем более с этими взмахами…

Уже упомянутый Густ не экспериментировал с винтовкой и не удивлял точнейшими бросками. Он просто бегал. Бегал в полной выкладке, с двумя артиллерийскими парабеллумами, нацепив даже стальной нагрудник с сегментированным «подбрюшником», — всего килограммов двадцать общего веса, если не все четверть центнера.

С самого первого своего боя, когда его батальон бежал под шквальным пулеметным огнем к вражеским окопам, путаясь и повисая на колючей проволоке, Густ накрепко запомнил, что солдат хорош настолько, насколько сильны его ноги. Можно быть скверным стрелком, можно не быть силачом (впрочем, последнее к нему явно не относилось), но именно сила ног и выносливость — вот то, что отличает хорошего, живого солдата от плохого и мертвого. Сын священника не был мастером на все руки, но он умел все понемногу, был силен и дьявольски вынослив. За все эти достоинства, да еще за фаталистический, сдержанный характер лейтенант Хейман и ценил его.

Сам лейтенант воспринимал войну как дурную игру судьбы и математической вероятности. Где-то за километры отсюда кто-то дергает спуск, и разрыв снаряда убивает шальным осколком твоего товарища или тебя самого. Это — случайность, которую нельзя предусмотреть, от которой нельзя защититься, и вся война есть мириады таких вот случайностей, подчиняющихся законам статистики. Рок, фатум и математика оставляли человеку крошечную вероятность выживания за счет собственных усилий и возможностей, но большинство не пользовалось даже этой крошечной лазейкой. Люди позволяли эмоциям взять верх над разумом, забивая мыслительный процесс гневом, ненавистью, страхом, отчаянием. И с роковой неизбежностью просматривали, прослушивали, упускали знаки судьбы: шум подлетающего снаряда, вражеские команды, щелканье затвора противника, блеск снайперского прицела.

Густ же относился к войне как к работе, тяжелой, необходимой, опасной, но все же работе. Прочие рефлексировали, лепетали что-то про игры политиков, несправедливость мира, ужас гигантского молоха, пожирающего миллионы жизней. И погибали, убитые в первую очередь своими страхами и комплексами, а затем уже противником.

Вводная часть тренировки закончилась. Ветераны как следует размялись, подтянулись, новобранцы же пришли в такое состояние, когда усталость и умственное отупение вытесняют все посторонние мысли, — наилучшее состояние для обучения искусству штурмовки. Искусству забыть о жизни и презирать смерть.

Глава 8

«Вот я и дома», — подумал Шетцинг и испугался собственных мыслей. Какой же это дом? Это полевой аэродром штурмовой авиации — ангары с самолетами, сборные домики для пилотов и обслуживающего персонала, несколько сараев-складов. Месторасположение было на редкость удобным, поэтому отдельных взлетно-посадочных полос аэродром не имел, он сам представлял собой одно большое летное поле, на котором можно было взлетать и садиться в любом направлении.

Линия фронта уже несколько месяцев держалась без изменений, поэтому летчики забыли про палатки и временные пристанища, ныне люди были удобно расквартированы. Рудольф доложился командиру, оставил скудный багаж в своем домике, достав лишь подаренный Рихтгофеном кубок. Теперь небольшой сосуд стоял строго посередине стола, неярко, но внушительно сверкая полированными боками.

Теперь следовало проверить самолет.

По пути ему встречались новые коллеги по штурвалу. В недавно сформированной эскадрилье люди еще плохо знали друг друга, общались преувеличенно вежливо и слегка настороженно. Это было нехорошо: в воздухе уже явственно запахло порохом новых сражений, и несработанная часть рисковала большими потерями. Впрочем, с мрачным юмором подумал Рудольф, они в любом случае будут большими…

Здоровенный сарай, гордо именуемый «ангаром», с трудом вмещал огромный «боевик», иначе еще именуемый «штурмовиком». Самолет Шетцинга мирно стоял, прикрытый брезентовым полотнищем. Соседний аэроплан команда суетливых, поминающих гром и бурю техников выкатывала на свет божий, чтобы пристрелять вооружение. На AEG этот рядовой в общем-то процесс принимал увлекательную и даже захватывающую форму — разумеется, для стороннего наблюдателя. G.IVK нес помимо пары привычных пулеметов парабеллум две двухсантиметровых пушки — одна курсовая, в носовой части, для стрельбы вперед-вниз, другая позади, в вырезе кабины, для стрельбы назад-вниз. Из-за такого необычного расположения вооружения, чтобы пристрелять пушки, самолет приходилось закатывать на специальный станок, поочередно приподнимая то нос, то тыльную часть. Многие пилоты просто пренебрегали процедурой, надеясь на удачу и зоркий глаз, но Шетцинг предпочитал не играть с судьбой.

Рудольф сдержанно поздоровался со своими летнабом-бомбардиром и стрелком, договорился, что следующим в очереди на станок будет его самолет.

Он подошел к AEG вплотную, с машины уже сняли покрывало, открыв кабину. Шетцинг положил руку на броневые листы, прикрывавшие кабину, провел ладонью, чувствуя попеременно то гладкий металл, то бугры граненых шляпок.

Нет, он никак не мог ощутить этот аэроплан своим… искренне старался, но не мог. В свое время легкий «Голубь» принял молодого летчика легко и свободно, вознося в небо, как на ангельских крыльях. Так же просто было и с истребителем, но нынешний тяжелый и громоздкий «боевик» словно взирал на своего пилота исподлобья, с угрюмым недоверием. Прежние машины Шетцинга были похожи на Пегасов — быстрые, стремительные. Ширококрылый двухмоторный штурмовик больше напоминал матерого свирепого кабана — угловатый, массивный, обвешанный плитами брони на болтах.

Самолет и летчик определенно не нравились друг другу.

— Рудольф?

Шетцинг обернулся.

Будучи слегка расстроен, летчик пару мгновений не мог признать знакомое лицо. Ранее обладатель добродушного прищура, чуть оттопыренных ушей, высокого гладкого лба и короткого, словно усеченного подбородка всегда был на ногах, всегда в движении. Теперь он сидел в инвалидном кресле из тонких никелированных трубок, накрыв ноги пледом, как какой-нибудь англичанин у камина.

— Вот… — Манфред Рихтгофен развел руками. — Теперь катаюсь…

Лучики морщинок разбежались от уголков глаз человека в коляске, и только теперь, узрев неповторимую улыбку, знакомую множеству людей лично и по газетным фотографиям, Шетцинг окончательно узнал товарища и наставника.

— Черт возьми, Манфред, как я рад тебя видеть! — искренне воскликнул он, шагнув к тому и крепко сжимая его плечи в дружеском объятии. — Я слышал… Слышал…

— Знаю, рассказывают разное, — понимающе сказал Рихтгофен. — Если ты не торопишься, давай, пройдемся.

Рудольф оглянулся на пару из экипажа, те дружно замахали руками. Действительно, любую работу можно отложить, если с тобой хочет поговорить легенда во плоти, сам Красный Барон, небесный ужас Антанты.

Они двигались по тропинке, проложенной по периметру аэродрома, ровной, мощенной красным кирпичом. Поначалу собеседники никак не могли приноровиться друг к другу, Рихтгофену было сложно катиться быстро по неровной поверхности, а Шетцинг то и дело забывался и переходил на привычный стремительный шаг. Но через минуту-другую они нашли приемлемый темп и мирно проследовали по красной тропе — один шагом, другой легко проворачивая колеса длинными изящными пальцами.

— Я рад тебя видеть, — повторил Рудольф, на этот раз уже спокойнее, не так порывисто, но с прежней искренностью. — Как раз сегодня смотрел на твой кубок, вспоминал… Говорили, что твои дела совсем плохи?..

— Не так уж плохи, не так уж, — ответил Рихтгофен. — Это… — Он хлопнул ладонью по подлокотнику своей коляски. — …Временно, трещины в бедренных костях, зарастает трудно. Но пройдет через пару недель, по крайней мере так обещают в госпитале. В общем, я достаточно легко отделался, бывает хуже. Даже буду ходить на своих собственных ногах, не пристукивая деревяшками.

Шетцинг подумал, не спросить ли у друга относительно его возвращения к полетам. Пока он обдумывал формулировку, над головами прожужжал мотор очередного «Фоккера». Самолет рисовал в синем небе идеально ровную окружность, заходя на посадку. Шетцинг перехватил взгляд, устремленный Рихтгофеном на крылатую машину, и в этом взгляде было столько боли и отчаяния, что Рудольф прикусил язык.

— Да, — произнес Барон, безошибочно истолковав молчание шагающего спутника. — Я жив, не очень изувечен, но летать больше не буду. В самолет — только пассажиром.

— Плохо… — отозвался Рудольф, не зная, что еще можно сказать и нужно ли вообще что-то говорить.

— Да уж, нехорошо, — эхом отозвался Рихтгофен. — Давай постоим, крутить эту мельницу иногда становится тяжеловато.

Он остановился, встряхнул руками, словно стряхивая с пальцев невидимые капли. Недолго думая, Шетцинг присел прямо на траву, высоко поддернув брюки. Вокруг было много зелени, светило солнце, пели цикады или еще какие-то сверчки — он не разбирался в насекомых. После череды нескончаемых дождливых дней, наконец-то на Лотарингию снизошла хорошая погода. Пахло скошенной травой, хотя никакого ухоженного газона поблизости не наблюдалось. Травой и самую малость — бензином, легкий ветерок дул от них к ангарам, отгоняя технические запахи.

— Хорошо, — искренне сказал Шетцинг и немного испугался — как истолкует его замечание искалеченный спутник?

— Хорошо, — так же искренне повторил Рихтгофен. — Мне не хватало травы и неба. Полетов, конечно, больше, но в госпитале очень быстро забываешь, что такие вещи вообще есть на свете… Кстати, — неожиданно сменил он тему разговора, — пока тебя не было, наши «друзья» по ту сторону фронта придумали новую забаву — «воздушную торпеду». Слышал?

— Краем уха, ничего точного. Ты видел?

— Конечно, вчера, своими глазами. Задумка простая и изящная, этого не отнять. Похоже на маленький аэроплан без экипажа. Фюзеляж и съемные крылья из папье-маше, фанеры и картона, небольшой двигатель из алюминия и чугуна, немного простой механики и аэролаг на стойке. Как он запускается — непонятно, но эта штука летит на определенной высоте, пока лаг отсчитывает обороты. Как накрутит установленное — крыло сбрасывается, и сам снаряд пикирует на цель, как бомба. Все вместе весит килограммов триста. Вероятно, дешевый.

— Чудно придумано, — удивился Шетцинг, как бывалый летчик, он сразу прикинул примерную точность такого чудо-оружия и фыркнул от сдерживаемого смеха. — Какая боевая нагрузка?

— Килограммов пятьдесят. Янки зовут его «Жук».[63]

— Хорошее название, — одобрил Шетцинг. — Что же, наверное, у янки много денег, если они могут так бросать их на ветер.

— Не скажи, — очень серьезно возразил Рихтгофен. — На днях такой вот «жучок» грохнулся у соседей из ягдштаффеля, ничего не разрушил, но они решили, что начался обстрел сверхтяжелыми, и рванули на улицу, роняя кальсоны.

— Грозное оружие! — подытожил Шетцинг, уже не сдерживая искренний смех.

Тихое умиротворение развеяла громкая очередь, донесшаяся от ангаров, — штурмовик все-таки вкатили на станок, задрав угловатую «морду», и пушка отстреляла первый короб, целясь в мерный щит из фанеры. Даже с такого расстояния было видно, что в щит попали от силы два-три снаряда, Шетцинг представил, как все это будет выглядеть в бою, и ему стало грустно.

— К вопросу о пушках… — невпопад произнес Рихтгофен, хмуря брови и думая о чем-то своем. — Да, об оружии…

Шетцинг изобразил внимание, но собеседник продолжал думать, глядя куда-то вдаль невидящим взором.

— Собственно, я к тебе по делу, — вдруг промолвил Барон. — Хотел сказать пару слов без посторонних ушей, но опасаюсь, что ты поймешь их неверно…

— Специально ко мне? — спросил Шетцинг.

— Ну, не совсем… Но и для этого тоже…

Рихтгофен явно намеревался сказать что-то значимое, очень важное, но словно боялся еще невысказанных слов. Он то открывал рот и склонялся вперед, то резко откидывался на спинку кресла, хмурясь и мрачно сдвинув брови.

— Рудольф, — решился он наконец. — Не усердствуй.

— Что? — не понял Шетцинг.

— Рудольф, — повторил Рихтгофен, — не усердствуй в вылетах.

Последнее слово утонуло в грохоте новой очереди, Шетцинг поначалу подумал, что ослышался, неправильно понял сказанное.

— В вылетах? — переспросил он.

— Да, — решительно подтвердил Рихтгофен, теперь, когда Рубикон был перейден, раненый летчик заговорил быстро и четко, без сомнений и раздумий. — Скоро начнется очень жаркое дело. Так вот, не проявляй лишнего усердия. Это будет трудно, тем более что ты сам выбрал себе самый опасный угол, я не успел раньше. Но постарайся.

Шетцинг резко выпрямился, вытянув ноги. Этого не могло быть, это было невозможно, скорее солнце взойдет с запада, а британцы подарят свою империю немцам, чем Красный Барон покажет себя трусом. И тем более посоветует стать трусом другому солдату. Манфред Рихтгофен, лучший летчик мира, победитель множества схваток, человек, которому все равно, сколько перед ним противников — десять или десять тысяч. Тот, кто вселяет ужас в сердца врагов и священный восторг в сердца друзей.

И этот великий, несгибаемый человек только что предложил своему боевому товарищу и брату «не усердствовать»…

— Манфред… Что ты говоришь, — растерянно пробормотал Шетцинг, не зная, что делать и как реагировать. — Ты ведь… но как ты можешь?

— Могу, — с мрачной иронией усмехнулся Барон. — Могу, Рудольф. Я был таким же, как ты, — горяч, страстен, безрассуден. А теперь я изменился. В сказках герой всегда переживает три испытания, вот и у меня была своя троица. В прошлом апреле меня подбили, пришлось садиться на нейтральной полосе, в разгар боя. Рудольф, друг мой, ты когда-нибудь видел бой на земле? Не сверху, а изнутри.

— Нет, — Шетцинг отвечал, как автомат, речь Рихтгофена доносилась до него как сквозь вату. Он даже помотал головой, словно надеясь вытрясти из ушей негодные слова.

— Мы как-то привыкли смотреть на все свысока. Красивые стремительные самолеты, поединки крылатых рыцарей, романтика… И если смерть, то быстрая и яркая, у всех на виду. Но снизу все выглядит совсем по-другому, — Рихтгофен резко склонился вперед, вонзив в Шетцинга немигающий взгляд. — Я уже успел забыть,[64] каково это, забыл настоящую войну. Рудольф, ту, что мы не знаем, не хотим знать. Я увидел ад, так мне тогда показалось… Хотя я ошибся.

— Нет… — Сознание Шетцинга понемногу впускало в себя понимание невероятного катаклизма, понимание того, что его друг и учитель оказался трусом, но это понимание прокрадывалось частями, понемногу, слишком уж страшным оно было, для того чтобы быть воспринятым сразу. — Этого не может быть…

Рудольф скрестил взгляд с Бароном и ужаснулся. Они были одногодками, хотя Шетцинг всегда воспринимал Манфреда как, безусловно, старшего, не по возрасту, но по опыту и лидерству. Сейчас же он смотрел в глаза глубокого старика, мутные стеклянные шарики, лишенные выражения.

— Затем я стал обращать внимание, как мало становится наших самолетов и как прибавляется врагов, — продолжал этот старик с непроницаемым обсидиановым взглядом. — Мы привыкли чувствовать себя лучшими, мы привыкли думать, что врагов всегда больше, но мы всегда лучше. Но раз за разом я возвращался один. Я приносил победы, много побед, но мои учителя и друзья оставались там, на поле боя, обгоревшими трупами. И это было мое второе испытание. Я увидел, что все наши подвиги бессильны против толпы, что давит нас в небе. А затем… Затем я сам едва не стал тем самым трупом. Три пули, ушитая печень, разбитые ноги, и все в одно мгновение…

Вновь прогремела пушка. Не считая этого звука, все кругом дышало миром и покоем. Поодаль прошли два пехотных офицера, оба отдали честь своим авиационным коллегам. Прочертил небо еще один самолет, тренировочный — ослепительно-красный «ящик», слишком медленный для теперешних боев. Рихтгофен запнулся и проводил его взглядом, кусая губы. Наверное, Барону вспомнились времена, когда его вызывающе окрашенный триплан гонял врагов, как метлой, заставляя бежать без боя целые эскадрильи.

— Я бы скорее умер, чем сказал это тебе пару месяцев назад, — промолвил наконец он. — Но эти месяцы я провел в госпитале. Как и почему выжил — не знаю до сих пор. Там я увидел настоящий ад, не придуманный, а тот, что есть на самом деле. Преисподняя, Рудольф, это не смешные черти с котлами и вилами. Это когда бинты делаются из бумаги, а раненые по ночам дерутся из-за лекарств с черного рынка, потому что всех лечат одинаково — карболкой и разведенной солью. Ведь ничего другого нет, давно нет. Можно сказать, это была третья соломинка…

Шетцинг сорвал соломинку, прикусил ее, глядя в небо.

— И что теперь? — жестко спросил он, справившись с волнением, по крайней мере, внешне. Теперь Рудольф был непроницаемо сдержан, только подрагивающие крылья носа выдавали бурю, терзавшую его душу.

— Я говорю тебе как летчик летчику, дружище, время рыцарства давно прошло. И время нашей славы прошло. Не лезь на рожон и сохрани себя для семьи, для матери…

— Не поминай ее, — резко оборвал его Шетцинг. — Ты много говорил, теперь скажу я.

Он помолчал, собираясь с мыслями.

— Я бы тоже скорее умер, чем сказал это пару месяцев назад, но приходится. Приходится сказать, что Манфред Рихтгофен, мой друг, — трус. Да, трус! — бросил оскорбление Шетцинг, видя, как искажается лицо Барона. — Я никому не скажу об этом, но я теперь знаю, и ты знаешь, что ты — трус! Но меня ты трусом не сделаешь, я помню, что такое долг, честь и храбрость солдата!

Резким движением Рихтгофен наклонился, почти перевалился через подлокотник каталки, железной хваткой зацепил Шетцинга за воротник и притянул к себе.

— Когда ты будешь падать в разбитом самолете, — сказал, почти прошипел он прямо в лицо ошеломленному Рудольфу. — Когда у тебя из горла и живота будет хлестать на приборную доску твоя же кровь, черная кровь из порванной печени, тогда ты сможешь сказать мне, что такое трусость и что такое смелость. Только тогда!

Он ослабил хватку, и Шетцинг сбросил руку Барона.

— Может быть, такой день и наступит, — чеканя каждое слово, сказал Рудольф. — Но я не превращусь в тебя, не стану таким же… Я не потеряю себя.

Он зашагал обратно, к своему самолету, не чувствуя под собой ног. Рудольф не оглядывался, высоко задрав подбородок, он надеялся, что никто не видит навернувшихся на глаза слез. Шетцинг чувствовал себя так, словно кто-то вырезал ему частицу сердца.

— Посмотрим, — сказал ему в спину Рихтгофен, судорожно склонив голову, стискивая пальцами ободья колес. — Думаю, скоро ты меня очень хорошо поймешь.

Глава 9

Дэвид Ллойд Джордж перевернул еще один лист в объемистой картонной папке, сплошь исчерканной пометками, штампами и грозными предупреждениями в стиле «совершенно секретно». Папка содержала краткую сводку основных положений по грядущей операции UR, до начала которой оставалось немногим более двух суток. Около ста страниц сводок, схематичных карт, расчетов и графиков — квинтэссенция крупнейшей военной акции в истории.

Премьер знал ее едва ли не наизусть, но все равно снова и снова стремился вникнуть в мельчайшие нюансы, предвидеть исход титанического столкновения сильнейших держав мира. Общий баланс сил и задачи противников на весеннюю кампанию девятнадцатого года были понятны и очевидны. В плюс Антанте следовало записать общий численный перевес, промышленную и финансовую мощь, а также техническое превосходство. Теперь, с вступлением в полную силу американского союзника, немцы и их немногочисленные сателлиты окончательно оказались в однозначном и бесспорном меньшинстве. Как говаривал фельдмаршал Хейг, за немцев играет их великолепная промышленность, сильнейшая на континенте, а за Антанту — всего лишь весь остальной мир. Это было не совсем точно по форме, но в целом справедливо по сути.

И все же…

Полное спокойствие и абсолютная уверенность в исходе войны, которые премьер Британии демонстрировал миру, давно превратились из политической маски в часть его самого, но все же наедине, без свидетелей, он мог дать волю сомнениям — сомнениям в превосходстве, сомнениям в победе.

Ведь это были немцы, будь они прокляты.

Иногда Ллойд Джорджу казалось, что все удары Антанты, сколь бы мощны и страшны они ни были, приходятся в подушку — подается, но не порвешь, как ни старайся. Остается только боль, как будто кулак налетел на гранитную глыбу, спрятанную под мягким пухом. Немцы терпели поражения, отходили, но не сдавались. По слухам от нейтралов и сведениям разведки, германцы давно уже голодали, армия исчерпала последние резервы призывников, к станкам вставали женщины и инвалиды. Однако фронт и не думал рушиться, немецкая армия отступала, но держалась, снова и снова возводя перед армадами союзников сплошную стену, ощетинившуюся штыками и стволами.

Грядущее наступление, страшно даже подумать, какое по счету, снова планировалось под девизом безусловного превосходства Антанты, с решимостью окончательно разобраться с настырными и не в меру упорными бошами. Но предыдущие атаки так и не стали окончательными. Первый, второй, третий Ипр… Отборные стрелки мирного времени разорваны тяжелыми гаубицами, «армия Китченера»[65] полегла за несколько страшных часов, танкисты сгорели между Бурлоном и Шельдой. Их больше нет. И теперь неофициальный повелитель Британии просто боялся, что все повторится вновь. Да, он искренне боялся, что вновь, несмотря на месяцы подготовки, немыслимое количество ресурсов, техники и людей будет брошено в топку чудовищной бойни, и… боши опять извернутся, и запланированный мат превратится в цугцванг[66] для Антанты.

Может быть, немцы знают какое-то колдовство, которое позволяет им делать снаряды из камней, а солдат из глины, как големов Бен Бецалеля? По всем мыслимым расчетам, у них еще полгода назад должны были кончиться запасы нефти, каучука, меди, алюминия, продовольствия, наконец, но противники в рогатых касках и не думали складывать оружие и разбредаться по голодным домам.

Разумом премьер понимал, что это не колдовство, а выскребаемые по углам крохи, своего рода «лебединая песня» рейха, напрягающего мускулы всей державы в последнем запредельном усилии. Но беда заключалась в том, что если усилие позволит Германии выстоять под ураганным напором UR, то все жертвы четырех лет изматывающего противостояния можно считать бессмысленными. У Антанты больше нет сил для новых масштабных наступлений и нет времени для того, чтобы удушить противника блокадой, а значит — придется договариваться со злейшим врагом. Немцы многое потеряют, но останутся организованной и опасной силой, жаждущей реванша, а уж если они сохранят захваченное на Востоке, у так некстати и не вовремя павшей России…

Это категорически неприемлемо, ведь война должна была уничтожить Германию как сильнейшую державу континента, убить самого агрессивного соперника Британии и вернуть Европу к ее нормальному и естественному состоянию — непрерывному соперничеству. Соперничеству государств, которые будет заботливо опекать и поддерживать Англия, следя, чтобы европейские дети не заигрались в политику и войну слишком сильно и безрассудно. Но пока, по итогам, прекратила свое существование Россия со своим легендарным «паровым катком» — еще дюжину лет назад козырная карта британской политики. А сокрушение Германии было столь же далеко, как осенью четырнадцатого, когда Фриц, Ганс и Вильгельм колотили коваными сапогами в ворота французской столицы.

Будь проклята эта война, будь проклята Германия! Богопротивное государство, из глупого упрямства бросившее вызов единственно верному и справедливому мировому порядку, единственно достойному гегемону — Великобритании, первой державе мира! Им же предлагали договор по военно-морским силам! Но партнерству равных немцы предпочли безумное состязание стальных чудищ, пытаясь тягаться с флотом, которому вот уже сто лет не было соперников.

Вина рейха была велика еще и оттого, что, втянувшись в истощающую военную гонку, Англия вынуждена была мириться с резким подъемом Штатов. Притом не просто мириться, но и брать у бывшей колонии кредит за кредитом, унизительно договариваться о льготных поставках техники, просить об отсрочках платежей. Североамериканским Штатам было еще далеко до состояния подлинно великой державы, но американцы твердо ступили на этот путь. Их военные заводы, склады, дивизии возникали как по мановению волшебной палочки. Все больше посвященных в тайны союзников англичан невольно задумывалось, не проглядели ли они в борьбе с привычным злом рождение нового соперника. И это была проблема, которая никуда не исчезнет, требуя разрешения по окончании военных действий.

Диктатор поймал себя на том, что крепко, до хруста в суставах, сжал подлокотники кресла. Хрустальный графин с чистой водой посередине стола поймал его отражение, многократно отразив в своих сияющих гранях оскаленное лицо, искаженное гримасой ненависти.

Ничего, Британия проигрывала сражения, но всегда выигрывала войны. Так будет и на этот раз, после вожделенной победы. О, можете не сомневаться, немец заплатит за все!

Он разжал хватку, дерево протестующе скрипнуло. Премьер провел ладонями по лицу, словно стараясь стереть злобный оскал. Нельзя так явно давать волю эмоциям, нельзя позволять им брать верх над холодным рассудком. Это не пристало политику и человеку его происхождения и круга. Трезвый ум, здравый смысл и холодный расчет — вот что сделало британца повелителем мира. На ум пришло весьма подходящее моменту изречение: «Всегда помни, что ты — англичанин, ведь ты выиграл в лотерею жизни».[67]

Он — англичанин и должен соответствовать этому гордому званию, решая проблемы должным образом, sine ira et studio.[68]

Справившись с минутной слабостью, он вернулся к документам, к самому главному листу — карте с отмеченными рубежами запланированного продвижения. Зеленая линия — первая цель, полторы тысячи ярдов от первоначальной линии фронта — граница атаки пехоты под прикрытием огневого вала. Один из важнейших элементов плана, если пехота любой ценой не взломает передовую линию обороны в первые часы, — немцы подтянут подкрепления, и все последующие атаки разобьются об их бастионы. Или продвижение будет стоить запредельных расходов — вариант не намного лучше. Затем идет черная линия — дальнейшее продвижение под прикрытием мобильных батарей и танков. После нее — красная линия, шесть тысяч ярдов — зона операций кавалерии и моторизованной пехоты под прикрытием быстроходных[69] танков. Та же линия обозначает зону ответственности авиации, которая сбрасывает на парашютах припасы и отмечает дымовыми бомбами продвижение войск, по возможности и необходимости прикрывая их.

И, наконец, голубая линия, шестнадцать тысяч ярдов — финальная цель, достижение которой превращает добивание немцев в чисто техническую проблему. Не слишком длинный росчерк небесной лазури на листе карты — квинтэссенция грядущей операции и всей войны…

Всего лишь линия, но как нелегко будет ее достичь!

Премьер, нахмурившись, вернулся к обобщенной разведывательной сводке, оценивающей оборонительные возможности Германии и ее общее состояние.

Налицо сильнейший некомплект, в бой идут сущие мальчишки, давно прошли те времена, когда в немецкой дивизии насчитывалось штатных двенадцать с половиной тысяч человек. Но зато в каждой дивизии теперь тяжелый артиллерийский дивизион — две батареи 150-мм гаубиц и одна — 105-мм пушек. Пушки на автомобильной тяге, буксируемые огнеметы, тяжелые пулеметы. По слухам, кайзер сам расстрелял из такого трофейный британский танк и остался весьма доволен. Возможно, пропагандистский трюк, а возможно, и нет.

Хватит ли совокупной мощи трех держав — Британии, Франции и Америки, — чтобы на этот раз сокрушить тевтонскую гордыню и упорство?..

Ах, если бы еще до начала войны, ну или хотя бы в пятнадцатом-шестнадцатом году можно было взять волшебное зеркальце и прозреть будущее, главным образом — роль танков в современной войне. Все было бы совершенно иначе, и победители давно уже праздновали бы триумф в Берлине. К сожалению, время упущено, и немцы уже не считают танки выходцами из преисподней. Наверное, им должно быть очень обидно — едва ли не первыми в мире придумать броневики, но не разглядеть их потенциала. Теперь рейху никогда не угнаться за совокупным выпуском бронированных машин.

Да, у Германии почти нет своих танков, большей частью — трофеи. Зато у рейха хватает средств их истребления: фугасы из эрзац-взрывчатки, целые поля надолбов, скорострельные орудия, минометы и противотанковые ружья, приемы артстрельбы, позволяющие компенсировать малочисленность стволов, бронебойные пулеметы.

А еще у них есть штурмовики, которые всего год назад едва не выиграли войну.

Первая линия обороны — фактические смертники, артнаблюдатели, снайперы, пулеметчики. Их жизнями германцы купят спасение остальных войск от артподготовки и первых бешеных атак.

За ними — основная полоса, здесь немцы будут драться в противотанковых мини-фортах, расположенных «кустами» — по четыре орудия калибром от тридцати семи до семидесяти семи, пара минометов с жерлами уже под девяносто миллиметров, несколько противотанковых ружей, пушки-автоматы и пулеметы. Все тщательно укрыты и имеют по нескольку сменных позиций. Немцы не жалеют бетона и стали, хотя все укрытия маленькие и незаметные. Каждый дюйм пристрелян — ни в лоб, ни в обход. Форты, как звенья незримой кольчуги, цепляются и прикрывают огнем друг друга. И удастся ли разорвать эту сеть — ведомо только Всевышнему.

В дверь деликатно постучали, вырвав его из омута тяжких размышлений. По заведенному давным-давно обычаю, дворецкий, постучав, выждал несколько мгновений и лишь после этой паузы возник на пороге, подобно бесплотному призраку.

— Он прибыл.

Голос человека на пороге был таким же, как он сам, — почти неощутимым, призрачным.

Ллойд Джордж ограничился лишь одним словом:

— Пригласите.

Дворецкий исчез так же незаметно, как и появился. Премьер откинулся на мягкую обивку спинки кресла, смежил веки, усилием воли отгоняя назойливо мельтешащие перед глазами числа. Есть время сомнениям, и есть время беседе, подумал он, не следует смешивать одно с другим без насущной необходимости.

Шаги гостя премьер-министр услышал издалека, идущий по коридору шел решительно, быстро, но без торопливости, ступая твердо и жестко, так что его было слышно, несмотря на ковры. Все ближе и ближе.

Наконец гость возник в дверном проеме.

— Приветствую вас, Уинстон.

С этими словами Ллойд Джордж встал, приветливо улыбаясь и слегка разведя руки в приветственном жесте.

Уинстон Леонард Спенсер-Черчилль изобразил на лице нечто схожее с отражением доброжелательной улыбки премьера и так же решительно, как и прежде, шагнул навстречу хозяину кабинета.

Мгновение они стояли друг против друга, премьер-министр и руководитель «танкового комитета» при военном министерстве. Оба сугубо официального вида, в темных сюртуках с серыми жилетами, при стоячих воротничках, до крайности похожие и одновременно как будто пародирующие друг друга — высокий премьер и коренастый «первый танкист страны». Ллойд Джордж на мгновение вспомнил предвыборное собрание в родном Уэльсе, свой любимый костюм-тройку и котелок. В них было бы гораздо удобнее…

— Прошу вас. — Он широким жестом пригласил гостя к столу.

— Благодарю, — чуть хрипловато ответил тот.

Начинающему полнеть Черчиллю понадобилось несколько секунд, чтобы уместиться в кресле, протестующе скрипнувшем изящно выгнутыми ножками. Завершив эту ответственную процедуру, он сложил руки на слегка выдающемся под сюртуком брюшке и принял вид крайнего внимания.

Кто дал ему прозвище Бульдог, подумал премьер. Сейчас Черчилль больше всего напоминал мопса-переростка, брюзгливого и весьма недовольного жизнью. Разумеется, председатель Комитета по танкостроению тщательно скрывал свои чувства, но обмануть прожженного политика, каковым являлся хозяин Британской империи, было не в его силах. Ллойд Джордж читал лицо своего гостя, как открытую книгу, — недовольство, нетерпение (пусть и тщательно скрываемое), ожидание перемен.

Черчилль бросил косой взгляд на объемистую папку с печатями и росписями, разумеется, закрытую. Без сомнения, он понял, что в ней, оценил также и то, что все бумаги заботливо убраны под серый картон. Губы его поджались, Бульдог устремил взгляд на хозяина кабинета.

— Мы давно не виделись, мой друг, — светским тоном произнес Ллойд Джордж. — Признаться, я корю себя за то, что неотложные дела иногда заставляют меня забыть об узах дружбы.

— Да, понимаю, — хрипловато ответил Черчилль.

— Что с вашим здоровьем? — участливо поинтересовался премьер.

— Болел, — односложно ответил собеседник и, спохватившись, дополнил в том же официальном стиле: — Увы, мое здоровье несколько пошатнулось, но это преходяще.

— Надеюсь, ничего серьезного? — с искренней заботой спросил премьер.

— Слава богу, ничего. Было опасение, что это грипп, но оно не подтвердилось.

— Я очень рад, грипп сейчас был бы весьма некстати.

Они обменялись понимающими взглядами. «Испанский» грипп продолжал собирать обильную жатву, не делая различия между странами и сословиями, поражая равно и принцев, и нищих, преклонных стариков и младенцев в колыбелях. Страшна была даже не столько сама инфлюэнца, сколько ее многочисленные осложнения. Поговаривали, что эпидемия уже унесла жизней больше, чем потеряли все участники войны, вместе взятые, но кто сейчас подсчитает — так ли это?..

— Ну что же, можно считать, что мы прошли неизбежный этап обмена любезностями, — без перехода сменил тон и тему Ллойд Джордж. — Полагаю, традиционную преамбулу относительно погоды и здоровья родственников опустим.

— Мудрое решение, — с легчайшей ноткой сарказма согласился Черчилль. — «Достоинство всякого дела в его краткости».

— Ах, Уинстон, Уинстон, — мягко укорил его собеседник. — Не следует так искажать цитаты. «Достоинство всякого дела в его завершении».[70]

— Это не искажение, а творческое переосмысление, — парировал Черчилль. — Удел прогрессивного ума — умение обращать себе на пользу сокровища мировой словесности.

— Разумно, — одобрил премьер. — Весьма разумно и… хм… прогрессивно. Воистину общение с вами само по себе есть благо. Однако, всему есть свое время. Наступило время перейти к сути дела, если, разумеется, вы не возражаете.

— Совершенно не возражаю, — согласился Черчилль.

Ллойд Джордж положил локти на подлокотники, сложив пальцы домиком, и несколько секунд молча смотрел прямо в глаза собеседнику. Черчилль выдержал взгляд с достоинством, лишь слегка перебирая пальцами, все так же сложенными на животе.

Премьер слегка кивнул, словно выражая одобрение увиденному.

— Уинстон, я буду весьма краток. Вы приносите отчизне неоценимую пользу, пребывая на своем месте, в Комитете. — При этих словах на лице Черчилля болезненно дрогнул мускул, выражая волнение и недовольство, но премьер продолжил как ни в чем не бывало: — Тем не менее мне кажется, что ваши таланты используются не самым полным и надлежащим образом.

Внешне Бульдог не изменился ни на йоту, но обостренным чутьем премьер почувствовал, как Черчилль подобрался, обратившись в слух, жадно внемля каждому его слову.

— Да, совершенно ненадлежащим, — повторил Ллойд Джордж, внимательно наблюдая реакцию собеседника. — Увы, в вашей карьере наступил некоторый застой, вызванный операцией в Галлиполи и… событиями минувшего года. Но, мне думается, настало время изменить положение дел.

— И в какой же сфере, по вашему мнению, я мог бы использовать свои достоинства и таланты наиболее… исчерпывающе? — спросил Черчилль, осторожно подбирая каждое слово.

Ллойд Джордж выдержал паузу, наслаждаясь моментом. Начальственное глумление над тем, кто занимает более низкое положение на карьерной лестнице, было ему совершенно чуждо, но Леонард Спенсер обладал таким мощным эго, питавшим безумную отвагу, что премьер не удержался от искушения слегка укротить его театральной паузой. Диктатор молчал, а его гость тяжко страдал от надежды и неопределенности, старательно скрывая смятение чувств за маской спокойной вежливости.

— Как вы, безусловно, знаете, — деловым и сухим тоном продолжил премьер-министр, — до большого наступления осталось два дня. Генералитет категорически уверил меня, что на этот раз осечки не будет и дни рейха сочтены. Их уверенность радует, но с той же уверенностью они предрекали победы и ранее. Эта кампания будет очень тяжелой и крайне ответственной, при этом в ней война будет близко, как никогда ранее, идти рука об руку с политикой. К сожалению, я не могу сам присутствовать на передовой, наблюдая за происходящим собственными глазами. Но это ограничение преодолимо. Уинстон, я хочу и надеюсь, что вы будете моими глазами и ушами в последнем акте этой затянувшейся драмы. Я предлагаю вам стать моим представителем на континенте.

Секунду-другую Черчилль осмысливал сказанное, когда же до него окончательно дошел смысл предложения, мопс исчез, а на его месте возник разъяренный Бульдог, с трудом сдерживающий злость.

— Иными словами, вы предлагаете мне стать ходячим телефонным аппаратом, — процедил он.

— Не совсем так, но, в принципе, можно оценить вашу задачу и таким образом, это зависит от точки восприятия, — согласился премьер, взвешивая реакцию и слова гостя. Нельзя сказать, чтобы он считал Черчилля своим другом, по крайней мере в том смысле, который обычно вкладывают в это понятие рядовые люди, далекие от политики. Но относительно молодой и запредельно амбициозный политик импонировал диктатору своей энергией, готовностью бросить вызов испытаниям. И, что немаловажно, он был готов не только бросаться в авантюры, но и принимать на себя груз ответственности и критики.

Если сейчас Бульдог уйдет, что же, придется поставить крест еще на одном представителе старой аристократической касты. Личный представитель премьер-министра на фронте — это, безусловно, формальное понижение в сравнении с нынешней должностью председателя «танкового комитета». Однако, при правильно разыгранных картах, такое понижение может оказаться гораздо перспективнее в плане дальнейшего развития карьеры. Если Уинстон этого не оценит, значит, в нем слишком силен голос чувств, заглушающий шепот разума, в таком возрасте это уже не лечится. Если же останется…

— Я согласен.

Черчилль сел прямо, словно проглотил линейку, глубокие морщины прорезали его лоб.

— Это прекрасно, мой друг, — одобрил его Ллойд Джордж. — Но мне кажется, что вы не совсем верно понимаете ситуацию.

Черчилль нахмурился еще больше, соображая, к чему клонит оппонент.

— Я читаю в ваших словах: «Хорошо, я, так уж и быть, соглашусь», — промолвил премьер. — В то время как истине более соответствует: «Я принимаю ваше щедрое предложение и постараюсь всемерно оправдать оказанное доверие». Так было бы правильнее.

— Если это шутка, то она приобрела дурной привкус, — отчеканил Черчилль, собираясь встать. Его губы подрагивали, с языка явно пытались сорваться слова из тех, что не учат на уроках риторики, но председатель Комитета сдержал порыв. — Я уже не молод, чтобы учиться быть мальчиком на побегушках.

— Сядьте, Уинстон! — Слова Ллойд Джорджа прозвучали как удар хлыста. — Сядьте и послушайте.

Он перевел дух, еще раз выстраивая в единую шеренгу все мысли, которые надлежало высказать в строгом и выверенном порядке.

— Друг мой, я всегда искренне уважал вас и ваши многочисленные достоинства. Ваше «каре тузов»[71] безупречно, но ему не хватает одной малости, без которой этот набор становится лишь засаленными картонками. Вам не хватает осмотрительности и сдержанности. Вы слишком импульсивны, порывисты и авантюристичны. Эти качества пристали корсару, но не политику высокого уровня.

— Вы желаете преподать мне урок сдержанности? — осведомился Черчилль.

— Скорее, смирения.

— Я уже слишком стар для таких уроков, — недовольно отрезал Бульдог.

— Сам Господь учил нас усмирению мятежной души, — укоризненно заметил премьер. — Вы полагаете зазорным следовать Его завету? Что касается возраста… Мне пятьдесят шесть лет, это немало, но мне приходится учиться быть принцепсом.[72] Вам всего лишь сорок четыре, неужели вы считаете небольшой урок во благо — недостойным своего внимания? Тем более что вы смотрите на вещи под совершенно неверным углом.

— Так откройте мне правильное видение сути вещей, — брюзгливо предложил Черчилль.

— Охотно. Видите ли, Уинстон, вы наверняка знаете, что, несмотря на все силы, вложенные в наш «Последний довод», его успех неоднозначен. Есть вероятность, что мы не сможем сломить сопротивление рейха. Перспективы такого исхода, полагаю, вам очевидны.

Черчилль кивнул, медленно, будто нехотя, но все же кивнул, выражая согласие и понимание.

— Вы понимаете. Прекрасно, — продолжил премьер. — Проблема в том, что мы не можем, подобно горячим головам в военном министерстве, всецело отдаться наступательному духу и не думать о поражении. Неудача возможна, следовательно, нужно быть готовым к ней, как бы ни хотелось этого избежать. Если наше наступление не увенчается успехом, придется наверстывать в кабинетах дипломатов то, что ускользнуло из рук на полях сражений. Иными словами, мы будем всеми силами выжимать из Германии уступки и отступления. А для того чтобы отыграть в дипломатии максимум возможного, нам придется яростно блефовать.

— Кажется, я начинаю… — На лице Черчилля зажглась искра понимания.

— Именно. Для того чтобы обеспечить себе наиболее выигрышную позицию на возможных переговорах, нужно вовремя остановить уже проигранную операцию, пока она не превратилась в кошмар наподобие Пашендейла.[73] Я не могу положиться на военных, им слишком свойственно увлекаться и ждать, что победа притаилась за следующим поворотом, нужно только доползти до нее из последних сил. Но и цивильный наблюдатель бесполезен. Вы не генерал и не военный по своему складу, поэтому менее других подвластны их корпоративному самообману. Но войну вы видели и оцените то, что ускользнет от взора цивильного наблюдателя. Поэтому вы будете не «мальчиком на побегушках», а моими глазами, довереннейшим лицом, которое оценит ситуацию на месте и своевременно сообщит… если нас постигнет неудача. Теперь вы понимаете, насколько ответственную задачу я хотел бы вам поручить?

— Это… несколько меняет суть вопроса, — с необычной для себя осторожностью протянул Черчилль, сцепив пальцы до побелевших костяшек.

— Давайте начистоту, — сменил тактику премьер. — Я ценю вас как политика, это назначение, безусловно, ниже вашего нынешнего положения, но пост главного танкиста Королевства для вас бесперспективен. Для вас сейчас вообще закрыты практически все пути, вы слишком очернены в глазах общественности. Если ту неудачную высадку еще могли бы забыть, то прошлый год — нет. Но если вы послужите моей правой рукой в столь ответственном деле, да еще сумеете правильно преподнести это в нужный момент…

Ллойд Джордж оборвал свою речь на многозначительной ноте.

Черчилль напряженно думал, премьер почти видел, как мысли, торопясь и сталкиваясь, ведут смятенный хоровод под черепной коробкой Бульдога, кропотливо взвешивающего, измеряющего, планирующего.

— Это очень большая ответственность, — с крайней осторожностью заметил Черчилль.

— Безусловно, — искренне согласился Ллойд Джордж.

— Большая ответственность предполагает соответствующие… — Бульдог совсем неаристократично прищелкнул пальцами, как бы не в силах подобрать соответствующее определение.

— Мне кажется, этот вопрос уже исчерпывающе изложен, — чуть поморщился премьер.

— Хорошо, я согласен, — вздохнул Черчилль.

Премьер молчал, благостно взирая на собеседника. Толстяк в кресле напротив заерзал, снова вздохнул, Ллойд Джордж молча и терпеливо ждал. Наконец Бульдог не выдержал.

— Я принимаю ваше щедрое предложение и постараюсь всемерно оправдать оказанное доверие, — сказал он на одном выдохе, едва ли не скороговоркой.

— Великолепно, я очень рад, что мы наконец-то пробрались через преграду непонимания и пришли к взвешенному соглашению, — на этот раз совершенно искренне ответил Дэвид Ллойд Джордж. — Per aspera ad Astra.[74]

Неожиданно в его лице что-то неуловимо изменилось. Благообразный пожилой мужчина с благородной сединой и пышными усами на мгновение спрятался, вместо него показал истинное обличье волк, буквально прогрызший дорогу от рабочего городка под Манчестером до кресла премьера.

— Не дай вам Господь обмануть мое доверие, Уинстон, не дай Господь.

Глава 10

Накануне UR


Чем ближе становился вечер, тем более сгущалась тягостная атмосфера во взводе. Словно вместе с угасанием дневных красок блекли и люди. Серая печать мрачной безнадежности легла на их лица. Изредка на пустом месте вспыхивали яростные перепалки и ссоры, которые, впрочем, гасли так же быстро, как и рождались. Люди, будто очнувшись от морока, недоуменно смотрели друг на друга, как бы вопрошая: «Что это с нами случилось?», и расходились с потерянным и отрешенным видом.

За ужином, в столовой близ полигона, никто не ел. Обычные ветчина, белый хлеб и бисквиты остались нетронутыми. Даже к глиняным бутылям с имбирным ликером никто не притронулся, зато все пили очень много чистой воды, насыщая организм влагой, ведь вода — крайний дефицит на поле боя, второй после боеприпасов. Конечно, оставалась надежда на снабженцев с их новыми тракторами, но кто надеется на тыловиков — ходит голодным.

Лишь Шейн, как обычно, сохранил прекрасный аппетит, свой любимый ликер он не пил, но воздал должное мясным консервам, превосходному повидлу и кофейному экстракту. Неведомыми путями он добыл даже помидоры и лук и теперь аппетитно хрустел длинными сочными побегами.

— Получишь пулю в живот — пожалеешь, — укоризненно заметил Мартин.

— Я этот… как его… фаталист, вот, — ответил янки, отправляя в рот широченный ломоть хлеба, щедро намазанный повидлом. — А добрый кусок еще никому не помешал, кроме таких вот тощих завистливых доходяг, как ты.

— Ты не фаталист, ты дурак, — искренне высказался австралиец. — Жрать перед боем…

— Вот и не ешь, — посоветовал Шейн, сыто отдуваясь. — А я порадую желудок. Черт возьми, я так и дома не каждый день ел. Одно хорошо на этой войне — тут кормят. Хотя и не всегда… А чем тащить еду на себе, уж лучше нести ее в брюхе.

Солнце последний раз подмигнуло и скрылось за горизонтом, еще несколько минут светилась багряная полоска на границе неба и земли, затем исчезла и она.

— Всем собираться, — приказал Дрегер. — Понемногу, без лишней спешки, но чтобы все были на легкой ноге и готовы в любой момент. Галлоуэй за старшего, я скоро буду.

Он вскочил на мотоциклет скаутов, поджидавший у палатки, служившей столовой, и умчался в сторону линии фронта.

— Что, все оглохли?! — заорал во всю глотку рыжий Боцман. — Все «домой», давайте, пошевеливайтесь!

— Как же он громко вопит, — негромко, так, чтобы не услышал яростный сержант, удивился Шейн. — Ну, собираться так собираться, — сказал он, любовно поглаживая наполненный живот.

— Да не боись за меня, — обратился Бриллиант к товарищу. — Раньше полуночи нас не поднимут, а к тому времени я буду снова прыгать, как кузнечик. Только, в отличие от тебя, завтра не буду подбирать каждую крошку.

Мартин пожал плечами. Прежде чем отправиться к саперам, он две недели оттрубил санитаром в полевом госпитале, после этого инженер с большим пиететом относился к ранениям брюшины и предпочитал голод риску перитонита. Шейн же набил полные карманы галетами и безостановочно хрустел ими, как амбарная мышь.

— С детства привык что-то жевать, когда боязно, — неожиданно вполголоса сообщил американец. — Сточил пару кусков — и вроде как полегче на душе.

— Бывает и так… — отозвался Мартин, искоса взглянув на товарища, — неужели янки открыто признался, что боится? Но Бриллиант с жизнерадостной ухмылкой жевал галету.

Взвод более-менее организованно топал к своему блиндажу. Сумерки не просто сгущались, они стремительно набросились на окружающий мир. С наступлением темноты прифронтовая полоса словно обрела вторую жизнь. Теперь даже человек, впервые попавший на войну, мог бы точно сказать, что готовится нечто масштабнейшее, захватывающее. Ну а опытные солдаты, которыми, несомненно, являлись «кроты», читали окружающее их движение, как открытую книгу.

Внешне все происходящее напоминало полную и всепоглощающую суматоху, замешанную на тотальной неразберихе. Люди, машины, лошади — все пришло в хаотическое движение, происходящее при свете электрических фонарей, карбидных ламп, а то и просто факелов. Но хаотическим и бессистемным это движение было только на первый и несведущий взгляд. Искушенный и зоркий взгляд безошибочно вычислял порядок и организованность, достигнутые четким планом, долгими тренировками и тяжелым опытом. Фронт требовал десятки тысяч тонн припасов каждые сутки, и ни один ящик не должен был попасться на глаза возможному шпиону. Отвага солдата, бегущего навстречу ливню пулеметного огня, — это хорошо, но исход современной операции куда больше зависел от того, удастся ли быстро и незаметно сосредоточить в нужном месте все потребное — от оружия до последнего бинта.

Многочисленные дорожные команды в бешеном темпе подсыпали щебень, буквально на глазах превращая тропки и узкие дороги в полноценные транспортные магистрали. Длинными вереницами тянулись полноприводные американские грузовики, подобные огромным деловитым жукам. «Кротам» то и дело приходилось сходить на обочину, пропуская машины. Легкие «Рено» и приплюснутые фордовские танкетки путешествовали в кузовах семитонных грузовиков, более тяжелые и современные механизмы войны шли своим ходом. Было много, необычно много специальных танков — саперные, транспортные, связные машины с длиннющими радиоантеннами. То и дело навстречу попадались хорошо (даже слишком хорошо) знакомые «десантные танки», неизменно вызывающие едкие комментарии и злобные шутки пехотинцев, искренне ненавидевших своих «железных коней». Ползли почти квадратные гусеничные самоходки, ощетинившиеся разнокалиберными стволами, от длинных тонких зениток до десяти и более дюймовых гаубиц весом в десятки тонн. Всевозможные трактора, с прицепами и без, шустро крутили ребристыми колесами или гусеницами, разбрасывая комья подсохшей земли.

Мартину на ум пришло сравнение с огромным милитаризованным муравейником. Словно вся убийственная техника, вереницы солдат и машин — все это скрывалось в глубинах земли, чтобы в нужный час по мановению чьей-то воли разом извергнуться на поверхность…

— Джинны, — пробормотал солдат из отделения ружейных гранатометов. Мимо как раз громыхало очередное железное чудовище, и всем пришлось расступиться, пропуская его.

— Кто? — переспросил кто-то из «баррикадиров».

— Джинны, — сумрачно повторил первый. — Тем тоже за ночь наказывали построить дворец и разрушить город.

— А… — не слишком уверенно отозвался второй, по-видимому, он не знал этой сказки.

«Кроты» вновь сошли с тропы, чтобы дать дорогу кавалькаде тракторов, тянувших за собой вереницы «тележек», сцепленных, подобно карликовым поездам, — разобранные на части тяжелые гаубицы. Замыкали колонну гидравлические домкраты. Скоро тяжелые орудия, собранные с их помощью, встанут на заранее подготовленные позиции, и тогда…

— Бог войны, — пробормотал себе под нос Мартин.

— Чего? — не понял Шейн.

— Бог войны, — повторил Мартин громче. — Так называл артиллерию Наполеон. Кажется…

— Знавал я одного Наполеона в Нью-Арке, то был здоровенный негр, почти что семи футов росту, боксер и вышибала в ресторане. Уж какой у него был «крюк» с левой — просто шик и блеск!

— Это другой Наполеон, — сдержанно ответил австралиец.

— А, вот и я думаю… — согласился Шейн.

До сего момента Мартину было относительно спокойно, но сейчас, видя неумолимо тронувшийся каток вполне однозначных приготовлений, он ощутил холодок в районе солнечного сплетения. Весь фронт пришел в движение, тайное, скрытое. Это движение, неумолимое и размеренное, управляемое сонмом регулировщиков, зарождалось где-то глубоко в тылу, сливаясь из множества ручейков и направлений. Ручейки объединялись, уплотнялись, превращаясь в единый сплошной поток. Поток, набирающий силу по ходу движения, останавливающийся у самой линии фронта, подобной тонкой неустойчивой плотине.

И как-то очень не хотелось думать, что произойдет, когда эта плотина падет…

— Будет весело, — поделился предположением Шейн. — И шумно.

Более всего удивлял и отчасти пугал даже не масштаб разраставшегося движения, а тишина, сопровождавшая его. Точнее, тишины как таковой, конечно, не было, но и привычного шума, грохота, лязга, неизбежно сопровождавших подобные перемещения, также не наблюдалось. Все, что могло греметь, шуметь, лязгать, — было тщательно привязано, обмотано материей и на совесть смазано. Даже регулировщики с широкими белыми повязками на руках, уже измотанные и злые, ругались едва ли не шепотом, яростно размахивая своими флажками.

— Не, точно будет весело, — повторил Шейн, но без прежней жизнерадостной уверенности в голосе. Даже американец, любитель еды и грубых шуток, был подавлен разворачивавшейся вокруг них картиной финальной подготовки к некоему событию. Событию, которое старательно избегали называть вслух. Событию, которое спустя считанные часы неизбежно (это было понятно даже самому недалекому бойцу) подхватит и их взвод, бросив в самый центр грядущего…


«Кроты» готовились. Весь блиндаж был заполнен шорохом, клацаньем, постукиванием металла о металл. Время от времени слышались приглушенные просьбы помочь, придержать, передать то и это.

Даймант тщательно завязал свои высокие ботинки, намертво затянул узлы, сунул за высокие голенища запасную пару шнурков. Просто удивительно, сколько незадачливых солдат погубила не вовремя развязавшаяся обувь… Походил по их с Мартином «номеру», высоко поднимая ноги и с силой опуская подошвы на дощатый пол, отвечающий протестующим гулом. Ботинки сидели крепко, надежно.

Янки подтянул штаны, проверил, не ослабли ли «эсмарховы подтяжки» из единого куска эластичной ткани, которые можно было использовать как жгут при ранении. Одернул рубашку из плотной фланели, натянул китель. Развернул пакет, из тех, что раздал поутру лейтенант. В пакете лежал сложенный защитный жилет Chemico — шесть фунтов слоеного «сэндвича» из льна, шелка, хлопка и резины. В свое время солдаты немало намучились в попытках хоть как-то защитить себя. Стальная броня казалась наилучшим выходом, но быстро обнаружилось, что обычная кираса зачастую увечит владельца, даже не будучи пробитой: пуля или тяжелый осколок на близком расстоянии буквально вбивали защиту в тело бойца. Тогда-то и появились облегченные «мягкие» варианты. Поначалу такие защитные корсеты или просто «бронежилеты» поддевали под кирасы, затем стали носить и вместо них, особенно тяжеловооруженные пехотинцы, которые вынужденно считали каждую унцию поклажи.

Шейн поднял жилет на вытянутых руках, придирчиво осматривая дюйм за дюймом. На потертом светло-коричневом муслине черным химическим карандашом было крупно написано:

L5

Tunkiss

Worce

France

Nov 1917

И еще какие-то буквы, которые Мартин не разглядел.

— Вроде не с покойника, дырок не видно, — ворчливо заметил американец. — И то хорошо. Нет ничего хуже одежды с мертвеца.

Он нырнул в «чемико», продираясь сквозь плотную, жесткую ткань, как пловец через заросли, извиваясь всем телом.

— Как в смирительную рубашку залез, — глухо поведал он на середине пути.

Мартин не стал интересоваться, где и когда янки познакомился со смирительной рубашкой, он лишь тяжко вздохнул. Как ни оттягивал огнеметчик этот момент, но пришло время и ему облачаться в «рабочую форму». Австралиец вытянул из-под нар тяжелый ящик из-под снарядов 18-фунтовой пушки и с усилием водрузил его на стол. Но открывать не спешил, исподтишка наблюдая за Шейном.

Тщательно одернув бронежилет, проверив, насколько свободно рукам, Даймант с явным предвкушением взялся за свою ременную сеть для револьверов. Не спеша, с видимым удовольствием, он затянул сбрую, щелкая многочисленными застежками, став похожим на даму с извращенной открытки по Захер-Мазоху. Мартину как-то сунули из-под полы такую перед самой отправкой на фронт, в Мельбурне, и он до сих пор краснел до корней волос при одном воспоминании об этом.

Австралиец затаил дыхание, а Шейн начал рассовывать по кобурам свои смит-вессоны, предпочтя их менее мощным «Уэбли». С каждым установленным на место револьвером его лицо все более отчетливо приобретало выражение растерянности и искренней обиды на мироздание. Беннетт прилагал немыслимые усилия, чтобы не рассмеяться в голос. Уместив последний ствол, Шейн в некоторой растерянности повернулся вправо-влево, затем неуверенно подпрыгнул на месте, при каждом движении лязгая, как Жестяной Древоруб.[75] Американец был похож на ребенка, которому вместо леденца подсунули кубик соли.

— Тяжело? — участливо спросил Мартин. Он давно, как только увидел заготовку, подумал о том, о чем напрочь забыл Шейн, охваченный энтузиазмом творца: каждый револьвер, даже без патронов, — это почти два с половиной фунта, соответственно, шесть револьверов потянут на все пятнадцать — ноша, в общем, посильная, но не для солдата, и так навьюченного, подобно мулу. Но огнеметчика немало задела тогдашняя подколка американца, и Мартин промолчал, чтобы со временем вернуть шутку.

— Чтоб мне провалиться! — все с той же безмерно удивленной обидой возопил американец. — И тебе тоже, ну что стоило сказать словечко!

— Хе-хе, это тебе за «зажигалку», — сказал Беннетт.

— Ты злобный и мстительный, — сообщил ему Шейн, разрываясь между обидой и юмором происходящего. — Ядовитый, как ваши павианы!

— У нас нет павианов, не живут, — сказал Мартин, улыбаясь во весь рот. — Вот пауки — да, страшно ядовитые. Еще, говорят, в океане хватает всякой пакости, но на побережье я почти не бывал.

— Павиан, паук — один хрен! — зло ответил Шейн. — Ну что же теперь делать?

— Сними, — посоветовал Мартин.

— Ну уж нет, не для того делал! Можно сказать, впервые в жизни что-то сбацал честным трудом и своими руками.

— Хм… — Техническая задача на удивление захватила бывшего австралийского инженера. — Оставь два, а в кобуры засунь гранаты. Как раз поместятся, если взять Миллса.

— А что, мысль! — Шейн поднял палец к потолку, захваченный красотой идеи. — И потом — раз — выхватил, дерг кольцом за карабин и бросил. Только вот сколько оставить…

Пока американец считал, какое соотношение револьверов и гранат будет для него подъемно, Мартин, нервно сглотнув, откинул крышку своего ящика и по одному предмету стал доставать содержимое.

Английский костюм огнеметчика образца восемнадцатого года в теории должен был бы неплохо защищать хозяина — хорошо выделанная кожа дополнительно пропитывалась каким-то огнеупорным составом. Говорили, что на испытаниях «Mk.18» поливали бензином, поджигали, и ему с этого ничего не случалось. Возможно, так оно и было, но в войсках костюм не любили (так же как и более ранний вариант из асбеста) и почти не использовали — плотная кожа в холод дубела и сковывала движения, как та самая смирительная рубашка Шейна. В теплое время года костюм за считанные минуты превращался в душегубку — в самый раз выжаривать вшей.

Однако, в бытность свою санитаром, Мартин видел не только раненных в живот, но и огнеметчика, пострадавшего от собственного баллона. Вид несчастного, у которого ребра и позвоночник черными прутиками выступали сквозь оплавленную, сожженную плоть, на неделю лишил Мартина сна и заставил очень тщательно относиться к защите. Тем более что в английских огнеметах использовали раствор желтого фосфора в сероуглероде, причем этот раствор разбавлялся большим количеством скипидара. На воздухе адское зелье через несколько секунд самопроизвольно воспламенялось. Это упрощало конструкцию, снижало бесцельные потери огнесмеси, но достаточно было малейшей пробоины в баллоне, чтобы оператор нажил себе очень большие неприятности. Попросту — сгорел заживо. Кроме того, в силу вполне понятных причин — вес и объем снаряжения — огнеметчик не мог, подобно обычному пехотинцу, легко и свободно ползать в складках местности и надевать дополнительную броню. Так что толстая жесткая кожа костюма обеспечивала хоть какую-то защиту от пуль и осколков на излете.

Если Шейн скрывал страх и нервозность за балагурством и обжорством, то Беннетт искал спокойствия в ритуале, тщательной подготовке, преувеличенном внимании к мелочам. В эти минуты для него не существовало ничего, кроме обряда облачения.

Прежде всего Мартин переоделся, надев чистое белье, специально приберегаемое для такого случая. Затем последовали высокие сапоги, далее — штаны, объединенные с фартуком. Длинная куртка, похожая на укороченный плащ с широким клапаном и очень высоким воротником на дополнительной завязке. Кожа Мартина уже зудела и чесалась по всему телу, не столько от реального неудобства, сколько от его ожидания. Острый ядовитый запах пропитки щекотал ноздри, от него першило в горле.

Огнеметчик натянул перчатки с длинными крагами, также на ремнях, подпоясался широким брезентовым поясом с кобурой под маленький «браунинг», как мрачно шутили «служители огня»: оружие не столько для врага, сколько для себя, на крайний случай.

Оставался шлем-маска, похожий на противогаз, но без «свиного рыла» фильтра, зато с вертикальными вырезами на месте ушей, узкой прорезью напротив рта и петлей на затылке. За эту петлю Беннетт прицепил шлем к поясу, на специальный крючок-карабин.

— Готовность! Готовность! — Боцман шел по проходу между «номерами» и колотил своей дубинкой, усаженной гвоздями, в хлипкие перегородки. Дубинка была знаменита — ирландец клялся, что убил ей ровно десять бошей, не смывая их мозги, и называл исключительно «шилелла».[76] — Все собираемся, грузовики поданы, бал ждет вас, девочки на выданье!

Тонкая струйка пота скользнула у Мартина между лопаток, губы чуть подрагивали, в груди было пусто и холодно.

— Не боись, дружище, я тебя прикрываю, как обычно. — Шейн ободряюще хлопнул его по обтянутому кожей плечу. Пока Мартин облачался в костюм, Бриллиант нацепил патронташ, подвесил к ремню свое кинжальное шило, не забыл подсумок с гранатами и наконец закинул за спину «окопный» винчестер M12. Почти невидимый за снаряжением и оружием, он еще раз подпрыгнул, покачался с ноги на ногу.

— Ты уж смотри получше… — Горло у Мартина пересохло.

— Ага, — односложно отозвался Шейн, зрачки у него были расширены, Бриллиант сипло и часто втягивал воздух ртом, словно не мог дышать носом. — Ну, пошли, что ли?..

Глава 11

Оставшиеся до передовой полмили Дрегер и сопровождавший его скаут прошли пешком, уже в полной темноте. Светомаскировка и так соблюдалась весьма строго, в эту же ночь — особенно. Лейтенант вспомнил драконовские меры последних дней, даже офицерам за болтовню при свидетелях относительно самого факта будущего наступления — трибунал и понижение в звании, это как минимум. Оставалось надеяться, что все усилия не пропали даром и завтра их не встретит шквальный огонь.

Точнее, огонь-то их встретит в любом случае, вопрос в том, насколько массированным и убийственным он будет. Чтобы это выяснить, лейтенант решил встретить очередную группу разведчиков и послушать последние новости напрямую, без посредников. Он слишком хорошо знал, как много может дать даже случайное слово, мимолетное наблюдение, которое самому разведчику неинтересно и забудется через час-другой.

«Мы идем в наступление, — подумал Уильям. — Ранним утром мы идем в атаку, и дай бог, чтобы это оказалось последнее наступление войны…»

Ему очень хотелось домой, к родным.

Они миновали группу мрачных людей в прорезиненных плащах без знаков различия, столпившихся у чего-то наподобие игрушечной железной дороги, увенчанной вместо паровоза аэропланом непривычно малого размера. «Плащи» безуспешно делали вид, что ничего необычного не происходит и вообще глядеть тут не на что. Обострившийся слух лейтенанта выхватил сказанное с четким американским акцентом: «Чертов „жук“… и еще двенадцать тысяч долларов на ветер…».

Когда лейтенант еще не был ни лейтенантом, ни даже Уильямом, он однажды спросил отца, бывшего боксера-тяжеловеса: что чувствует человек, готовый выйти на ринг? Пожилой боец с расплющенными в блин ушами и перебитым носом долго думал и наконец ответил, но совершенно не то, что ожидал услышать семилетний Уилли: «Сынок, когда боксер идет на ринг, ему очень-очень страшно. Страшно, что его, большого и взрослого человека, сейчас будут больно, жестоко бить».

В полной мере Уильям познал смысл этих слов, только попав на войну. Он был храбр, уважаем начальством и солдатами. Сказать: «Я из „тоннельных“ Дрегера» — было даже своего рода шиком, понятным с полуслова. Но все равно перед каждым боем лейтенант чувствовал всепоглощающий страх, каким-то чудом удерживавшийся на границе с паническим ужасом. Этот страх и отчаянную душевную борьбу с ним обычно принимали за сдержанную решительность, и Дрегер счел разумным никого в этом не разубеждать.

Так и сейчас, он шагал по извилистым, глубоким траншеям и переходам, высоко поднимая ноги, чтобы не споткнуться, а желудок завязывался узлом в ожидании скорого и неминуемого момента. Момента, когда «десантный танк» тронется с места, увозя его туда, где смерть косит людей без разбора и кровь льется, как вода.

Обычно передовая была почти безлюдна, лишь цепь наблюдателей и передовое охранение — так уменьшались потери от артналетов и внезапных атак. Основная масса солдат отдыхала поодаль, во второй линии, укрывшись под землей, готовая в любой момент подняться по тревоге и с оружием в руках занять позиции. Но сегодня густая сеть траншей кипела скрытой жизнью.

— Здесь направо, — сказал скаут, пропуская вперед Дрегера. — Прямо и до конца, никуда не сворачивайте. Обратно вернетесь так же, я буду ждать здесь, на перекрестке, примерно через час или чуть больше.

— За час не успеют, — отозвался лейтенант.

Скаут сделал непонятное движение, скрытое темнотой и шинелью, не то показывая, дескать, времени хватит, не то соглашаясь, и молча зашагал налево. Уильям переступил с ноги на ногу, запоминая окружение, чтобы не сбиться на обратном пути.

— Осторожнее, — недовольно сказал сиплый голос откуда-то из-под земли. — Руки отдавишь.

— Извини, — коротко ответил Дрегер солдату, пытавшемуся прикорнуть в тесной узкой нише, отрытой для защиты от осколков, у самой подошвы траншеи.

— Шагай давай, не мешай спать, — напутствовал другой голос, еще более недовольный. В темноте его хозяин не разглядел, что говорит с офицером.

Коммуникационная траншея была длинной и извилистой, почти без боковых ответвлений, солдатские тени то и дело шныряли в обоих направлениях, тихо бряцая оружием. При вспышках света было видно, что у большинства бойцов затворы винтовок были замотаны чистыми белыми тряпицами. Пропуская очередного прохожего, лейтенант неожиданно усмехнулся, он помнил, как этот полезный обычай «бинтовать ружье» только-только появился в войсках. Причем, по слухам, ввели его как раз саперы, для которых защита затвора от грязи и песка была вопросом жизни и смерти. В последние полгода традиция эволюционировала, теперь настоящий, уважающий себя солдат заматывал винтовку непременно белой и обязательно чистой тканью.

Чем ближе человек к смерти, тем более причудливые и сложные ритуалы он придумывает, подумалось Дрегеру. Своего рода колдовство, потаенное желание придумать оберег от костлявой.

— Сюда, лейтенант, — донеслось спереди. — Ступайте осторожнее, здесь патроны рассыпали.

Траншея уперлась в цепь окопов, соединенных узкими переходами, — только-только разойтись двум людям, и то плотно вжавшись в стену и втянув живот. В ближайшем окопе три скаута в маскировочных халатах всматривались в ночь, стараясь разглядеть хоть что-то на нейтральной полосе и далее, на вражеской территории. Стены окопа были добротно обшиты деревом, доски во многих местах топорщились щепками и пробоинами от осколков, на дне лежали деревянные же решетки, поскрипывавшие под ногами. В углу расположились стойка для винтовок и большой перископ.

— Давно ушли? — негромко спросил Дрегер.

— Недавно, — ответил кто-то, лейтенант не понял, кто именно. — Как раз должны доползать до бошей…

Троица угрюмо возилась с тремя странными предметами. Два приспособления, больше всего похожих на увесистые чемоданы с веревочными петлями вместо ручек, соединялись друг с другом черными проводами. Еще один толстый ребристый кабель отходил от ящика размером чуть меньше обувной коробки, с рукоятками по бокам. Всю эту комбинацию из трех ящиков и проводов старались собрать, но, судя по сдавленным проклятиям, получалось у них не очень.

— Что это? — рискнул спросить Дрегер. Он прекрасно знал, как раздражает солдата не вовремя сказанное под руку слово, но было очень уж интересно.

— Ночное око, — коротко и непонятно ответил один из троицы.

— Все, теперь вроде должно заработать, — радостным шепотом сообщил второй.

— Аккуратнее, не разбей стекло, — предостерег третий.

Теперь Уильям заметил, что помимо рукоятей на малой коробке еще и поблескивали небольшие линзы, одна едва заметно светилась мутно-серым светом.

— Новая научная придумка, — соизволил более внятно пояснить первый. — Специальное приспособление, чтобы видеть ночью. Вот этой… — Он с видимым усилием водрузил на плечо нечто похожее на большой прожектор. — …Как бы светим. А в окошке все видно.[77]

— Можно взглянуть? — спросил Дрегер с большим любопытством, но без особой надежды.

— Нет, — ожидаемо ответил скаут и пояснил: — Чертова штука снова не работает. Проклятый прогресс…

— Проверь аккумулятор, — потребовал кто-то из троицы.

Лейтенант промолчал. Скауты ругались и тихо гремели своим чудесным, но неработающим прибором.

А славно было бы, подумал Уильям, если бы и в самом деле получилось приспособление, позволяющее видеть ночью как днем. Сейчас, с наступлением ночи, нейтральная полоса казалась материализованным воплощением кошмаров Босха. По обе стороны, влево и вправо, тянулась череда изломанных, уродливых линий, спаянных в безумной композиции. Часто вспыхивающие осветительные ракеты освещали вкривь и вкось поставленные жерди, смертоносную паутину колючей проволоки, переломанные доски на месте бывших инженерных сооружений — память о перемещении линии фронта. Подобно древним капищам высились терриконы вздыбленной разрывами земли, чередуясь с угольно-черными провалами, ведущими, казалось, в саму преисподнюю.

И трупы…

Когда-то, на первом году войны, в порядке вещей были перемирия, заключаемые противниками с целью погребения покойных. Эти времена давно прошли, и теперь тысячи, если не миллионы, брошенных неизвестно где мертвецов словно посылали молчаливые проклятия небесам и бывшим собратьям. Дрегер вспомнил, как впервые вдохнул ядовитый воздух передовой, насыщенный сладковато-терпким, тяжелым запахом разложения. В первые недели на фронте Уильяму казалось, что этот смрад вездесущ, он пропитал все, даже одежду и волосы. Со временем запах смерти стал привычным, он никуда не исчез, но стал частью быта, такой же, как артиллерийские налеты, вши и неосторожные самоподрывы.

Сейчас где-то на мертвой пустоши, среди рядов колючей проволоки ползли несколько человек, отчаянных сорвиголов. Конечно, каждый такой поход тщательно готовился, наблюдатели вычисляли точное расположение пулеметов и вражеских дозоров, расписание патрулей и офицерских проверок. Но все же в любой момент каждый из разведчиков мог зацепиться за «колючку», задеть спуск сигнальной ракеты, звякнуть консервной банкой с камнями. Насторожить врага и умереть, так и не поделившись ценным знанием. А это значит, что ранним утром, когда артиллерия проведет короткую, без пристрелки, но бешеную по интенсивности артподготовку и вперед пойдет первая волна пехоты, они могут наткнуться на построенный дот, попасть под огонь незамеченного пулемета или передислоцированной батареи… А то и еще хуже — противник догадается о готовящемся наступлении.

Но уберечься от немцев — это еще не все, это лишь три четверти дела, необходимо еще вернуться к своим, не попав под их огонь. Ведь английские часовые своих разведчиков не окликают и не отзываются.

Порыв свежего ночного ветерка овеял лица прохладой, донес с немецкой стороны звуки губной гармоники — кто-то играл печальную протяжную мелодию.

— Добрый день, — произнес за спиной смутно знакомый голос.

Уильям обернулся. Ну, конечно, давешний француз-танкист, тот, что неостроумно и оскорбительно пошутил относительно «обители Марса». Что здесь делает французишка?

— Вечер, — неприветливо ответил лейтенант вместо ответного приветствия.

— Что? — не понял танкист.

— Добрый вечер. Вечер, а не день, — поправил Дрегер, вернувшись к созерцанию нейтралки. Француз промолчал.

Минуты сменяли одна другую. Скаут щелкнул крышкой часов — дорогого швейцарского хронометра с фосфоресцирующими стрелками, не иначе — дар самого Ловата, тот зачастую покупал снаряжение для скаутов за собственный счет. Он ничего не сказал, но молчание разведчика было красноречивее любых слов.

— Слишком рано, — заметил француз, мягкий галльский акцент придавал его словам какую-то особенную проникновенность.

— Сегодня за пленными не ходили, — пояснил скаут. — Опасно. Только посмотреть, не построили ли «колбасники» что-нибудь новое. И проверить проходы.

Сразу несколько «светильников» вспыхнули прямо над окопами, залив окрестности ослепительно-белым светом. Осветительные снаряды медленно опускались на небольших парашютиках, роняя снопы искр, как рождественские шутихи. Скауты рефлекторно пригнулись, хотя их убежище и так было вполне глубоким — верхний край проходил на уровне глаз мужчины среднего роста. Танкист остался прямым, как доска, выдавая себя как человека, которому не приходилось кланяться пулям. А может быть, ему было просто больно или неудобно наклоняться из-за корсета.

Из-за спины раздалось прерывистое гудение. Что-то небольшое, похожее на крест, пронеслось на малой высоте поодаль, удаляясь в глубь немецких позиций.

«Жук», вспомнилось Дрегеру. Двенадцать тысяч по ветру?..

Минуло еще с четверть часа или чуть больше.

Внутренне он был готов к чему-то подобному, но, когда впереди, где-то на условной границе нейтральной полосы и немецкой передовой, взметнулся яркий всполох, Дрегер содрогнулся. На черном фоне оранжевый, химически чистый свет казался особенно ярким и противоестественным.

— Идиоты, — севшим голосом произнес скаут. — Все-таки полезли вглубь… А там «светляки».

Что такое «светляк», Уильям знал, хотя доселе не видел. Так назывались световые сигнальные мины — запаянные стеклянные трубки со специальными порошками. Их закапывали или просто засыпали мусором, клали в грязь. Стоило неосторожному раздавить хрупкий сосуд, как порошок вступал в реакцию с воздухом, давая безвредную, но яркую вспышку. Обычно «светляков» высеивали полосами, в зависимости от состава порошка, чтобы дежурные пулеметчики могли сразу открыть огонь на соответствующую цвету дистанцию.

На немецкой стороне вспыхнули сразу три прожектора, их жадные лучи шарили по нейтральной пустоши. Залаяли пулеметы, не жалея патронов — длинными очередями. Заухали бомбометы. Германцы методично обрабатывали весь прилегающий участок, не экономя патронов и мин. Англичане не остались в долгу — ударили в ответ. Дрегер пригнул голову, несколько близких разрывов осыпали окоп земляной крошкой.

Взаимный обстрел длился почти десять минут, затем постепенно сошел на нет. Неожиданно у немцев снова заиграла гармоника.

— Все, — сказал старший скаут, и это короткое слово было произнесено так, что стоило целой эпитафии.


— Подождите, лейтенант…

Французский танкист догнал Дрегера в самом конце траншеи. Уильям вежливо, но безразлично смотрел, как тот привалился к земляной стенке, жадно хватая ртом воздух.

— Я спешу, — произнес англичанин.

— Понимаю. — Француз все никак не мог отдышаться. — Сейчас… пара слов…

Неподалеку вновь вспыхнула перестрелка. Теперь «люстры» запускали на всем протяжении видимого фронта, по обе стороны нейтральной полосы. Белый мертвящий свет четко и контрастно освещал траншею, снующих по ней людей и бледное лицо танкиста.

— Время, — напомнил лейтенант. Обостренным чутьем он ощущал, что приготовления к наступлению вошли в решающую стадию, когда их уже невозможно скрыть от противника, и начинается гонка на время. Штурмовой батальон, в который входил и его, Дрегера, взвод, шел во второй волне наступления, но все равно следовало поторопиться.

— Да, простите… — Танкист наконец отдышался. — Я не задержу, всего пара слов. Первое — я приношу извинения.

Дрегер от души понадеялся, что тени скрыли безмерное удивление, отразившееся на его лице.

— Извинения? — уточнил он.

— Да. Мой выпад был… недостоин. Но дело в том, что я — Судья. Судья Годэ.

— Я слышал про вас, — осторожно произнес Дрегер. Про Анри Годэ, по прозвищу Судья, слышали многие, следовало признать, у этого человека и в самом деле были основания критически относиться к англичанам.

— Хорошо, тогда мне не придется объяснять. Это было первое. Второе — я пойду в бой вместе с вашим взводом, на TSF.

— Добрая весть! — На этот раз Дрегер даже не пытался скрыть радость.

К девятнадцатому году пехота научилась ценить танковую поддержку, но понимающие люди особо радовались не обычной коробке на гусеницах, а ее более редкой разновидности — TSF.[78] Идея была простая, но, безусловно, гениальная — посадить артиллерийского корректировщика под прикрытие брони, снабдив его мощной радиостанцией. Оставалась сущая «малость» — добиться надежной работы последней и наделать таких машин побольше. «Радиотанк» Рено появился на фронте весной восемнадцатого, очень быстро завоевав уважение своих и лютую ненависть немцев. Изначально механизированные корректировщики применялись в интересах танковых частей и пехотных соединений от бригады и выше, но понемногу «спускались» к нижестоящим подразделениям. Их никогда и никому не хватало, поэтому известие о том, что в интересах взвода будет работать бронированный корректировщик с дальностью связи до восьмидесяти километров, искренне радовало.

— «Форт»? — уточнил Дрегер.

— Да. Ваш майор сумел убедить командование, что без поддержки тяжелой артиллерии его не взять. Но большие пушки нужны и другим, поэтому придется стрелять экономно и точно, то есть с нашей помощью.

— Я рад, — коротко сказал лейтенант и, шагнув вперед, протянул французу руку. Тот пожал ее.

— Просьба, — произнес танкист, заметно теряя уверенность, даже с некоторой робостью.

— Что угодно, — коротко отозвался Дрегер.

— Я… я никогда не боялся боя… Хотел бы… чтобы вы поняли правильно…

— Я пойму правильно, — ответил лейтенант. — Говорите смело.

— В общем… — начал Годэ, запинаясь на каждом слове. — Завтра… Как бы сказать…

— Я понял, — серьезно сказал лейтенант, дождавшись очередной паузы. — Мы будем беречь вашу машину.

— Поймите правильно! — с видимым облегчением вырвалось у Анри. — Я не боюсь, но пехота слишком часто не понимает, зачем мы нужны.

— Мы понимаем, — все с той же серьезностью сказал Дрегер. — Без вашей корректировки мы все поляжем у «Форта». Или от батальона останутся ошметки. Я все понял правильно.

— Встретимся на передовой, — произнес Годэ, выдохнув, будто сбросил с плеч тяжкий груз.

— До встречи. Был рад знакомству!

— Взаимно. Хотя я бы предпочел… иной повод.

Искренний смех лейтенанта утонул в шуме очередной минометной дуэли. Дрегер зашагал к месту встречи со скаутом, который должен был вернуть его в расположение взвода, на душе стало немного теплее, словно после общения со старым другом.

* * *

— Бегом! Бегом! — орал фельдфебель с таким неистовством, словно победа рейха зависела от громкости его истошных воплей. — Поднимай ноги выше, жалкий уродец!

Кальтнер и рад был бы исполнить указание, но ботинки, набравшие воды, мокрыми тисками стиснули утомленные ноги, вынуждая тащить их волоком. А наставник-изувер лишь ярился еще больше:

— Кайзер смотрит на тебя, ты, позор армии и Германии!..

Фельдфебель оборвал тираду на полуслове, хрипло закашлялся, как морж, фыркая и отплевываясь.

— Негодяй, посмотри, я сорвал из-за тебя голос! Это будет тебе стоить лишнего часа занятий! Бегом!! Бегом!!! А теперь лег и пополз под проволокой!!!

Хейман оценивающе взглянул на небо, прикидывая, сколько осталось до рассвета. Фельдфебель орал, Кальтнер полз под проволочными рядами, собирая на промокшую шинель килограммы грязи.

Из всех новобранцев лейтенанта более всего беспокоил похожий на херувима Эмилиан Кальтнер, тот самый, который угостил командира чашкой кофе. Прочие новички достаточно быстро разобрались в уставе и неписанных правилах взвода, они пока мало что умели, но по крайней мере искренне старались. Эмилиан же был словно не от мира сего, он искренне не понимал, что такое армия, и воспринимал окружающее как некий уровень ада, куда его отправили за непонятные прегрешения. У белобрысого ангелочка все валилось из рук, затвор заедал, на стрельбищах пули летели куда угодно, только не в мишень. Ботинки натирали, шинель висела на нем, как на вешалке, а каска болталась, как на деревянном «болване» для примерки. На первой же тренировке по штыковому бою юноша сначала промахнулся мимо чучела, а затем ткнул его так, что не смог вытащить штык, засевший в соломе.

Хейман с горечью наблюдал за этими эволюциями, вспоминая призыв тринадцатого и четырнадцатого годов, невольно сравнивая тех бойцов с жалкими, недокормленными призывниками девятнадцатого. Эта печальная мысль тянула за собой следующую, еще более скверную: если даже в штурмовики берут таких бесполезных детей, то кого же направляют в рядовую пехоту?..

Минувшим днем Кальтнер окончательно утомил лейтенанта своей бесполезностью и нежеланием постигать военное ремесло. Хейман отогнал неуместное воспоминание о чашке кофе и приказал фельдфебелю обратить самое пристальное внимание на горе-солдата. Тот все понял правильно, и вечер превратился для Эмилиана в один непрерывный марафон, сплошное испытание силы духа. В три часа ночи бодрый инструктор вновь поднял юношу и, не обращая внимания не недовольное ворчание разбуженных солдат, выгнал его из блиндажа, отправив на полосу препятствий. Фельдфебель орал так громко, что разбудил Хеймана, и Фридрих, после безуспешных попыток вновь призвать сонное забытье, решил посмотреть, как обстоят дела с перековкой негодного человеческого материала. Тем более что ноги неожиданно и на удивление почти совсем не болели.

Он вдохнул прохладный ночной воздух, насыщенный влагой. Выпала роса, и Фридрих вспомнил старый народный способ лечения ног — ходить босиком по росе. Захотелось стащить сапоги и просто побродить, чувствуя голыми стопами свежую прохладу мокрой травы.

Тем временем фельдфебель столкнул Кальтнера в глубокую яму, до половины заполненную водой. Юноша карабкался наверх, скользя и поминутно сползая по глинистой стенке, если же по недоразумению он все же добирался до верха, инструктор сбрасывал его обратно, кончиком ботинка, старясь не запачкать обувь. Когда Эмилиан в очередной раз с громким плеском свалился в глубокую лужу, он уже не пытался встать, скорчившись в жидкой грязи.

— Мерзавец, ты что, хочешь, чтобы я сам спустился к тебе!? Хочешь, чтобы я испачкал свой чистый мундир?!

— Зигфрид, достаточно, — негромко сказал Хейман, и вопль фельдфебеля как ножом обрезало. — Вы славно потрудились, отдохните.

Зигфрид отдал честь и бодрым шагом двинулся прочь. Лейтенант подошел к яме, критически взглянул сверху вниз на Эмилиана. Мальчик затравленно съежился, словно стараясь уменьшиться в размерах. Целиком измазанный в глине, он был похож на готтентота из ныне потерянных владений,[79] лишь слезы прочерчивали неровные дорожки на черно-коричневых щеках.

«Чем мне приходится заниматься?..» — с горечью подумал Хейман. В его душе отвращение к самому себе боролось с неприязнью к Кальтнеру, своей беспомощностью заставляющему лейтенанта превращаться в злобную скотину.

Командир вздохнул и аккуратно присел на корточки на краю ямы, так, чтобы не свалиться. Лейтенант вытащил из кармана небольшой прямоугольный предмет, блеснувший серебром в лунном свете.

— Шоколаду? — неожиданно спросил он.

Кальтнер все с тем же страхом смотрел на Хеймана.

Лейтенант аккуратно опустил плитку вниз, так, чтобы юноша мог ее поймать. Шоколадка едва не выскользнула из дрожащих пальцев Эмилиана, тот крепко, словно не веря своему счастью, ухватил ее обеими руками, уронив при этом винтовку. При виде этого лейтенант скорбно поджал губы, но комментировать не стал.

— Ты считаешь меня жестоким человеком, — произнес Хейман, не то спрашивая, не то утверждая. Скорее второе, так как он продолжал, не дожидаясь ответной реакции. — И это так. Я жестокий и бездушный командир, который вполне целенаправленно издевается над тобой. Но дело в том, что моя жестокость направлена тебе во благо.

Эмилиан протяжно всхлипнул. Шоколад он по-прежнему крепко сжимал в ладонях, словно ожидая, что лакомство вот-вот придется отдать обратно.

— Скоро ты пойдешь в бой, — продолжал меж тем Хейман. — А бой — это такая страшная вещь, которую ты себе просто не можешь вообразить. Пока не можешь. Настолько страшная, что… Говорят, есть те, кто в первом бою не намочил штаны, но я таких не встречал. Кроме меня самого, естественно. В бою враг делает все, чтобы тебя убить. Бомбы, снаряды, пули, ножи, дубинки, газ, огонь — все для того, чтобы забрать твою жизнь. А умирать — страшно. Очень больно и очень страшно, поверь мне.

Эмилиан затих, теперь он молча смотрел прямо в глаза командиру, и звезды отражались в огромных расширенных зрачках.

— Я могу все прекратить, — сказал доброжелательно лейтенант. — Отмоешься, пойдешь спать. Завтра Зигфрид не будет тебя гонять. И вообще не будет, я распоряжусь. Больше никаких тяжелых тренировок, грязи, криков. Нормальная жизнь, насколько это может быть в армии. Потом тебя убьют, в первом же бою, потому что сражаться ты не умеешь и уже не научишься. И ты будешь подыхать в крови и дерьме. А может быть, умрешь быстро — это как повезет. Или… завтра мы продолжим. И послезавтра, и далее. До лопнувших мозолей, сбитых ног, отваливающихся от усталости рук, через пот и кровь. Тогда, может быть, ты останешься в живых. Может быть, вернешься к родным, увидишь отца и мать.

— Мать… — тихо донеслось со дна ямы, так тихо, что Хейман поначалу подумал, что ослышался.

— Что?

— Мать. Отец умер, когда мне было пять.

— Тогда понятно, — сказал лейтенант. Ему и в самом деле стало понятно, откуда такая беспомощность Эмилиана. Безотцовщина, материнское воспитание.

— Ты на скрипке не играл? — с усмешкой спросил он.

— Нет, — ответил снизу юноша. — Я писал стихи.

— То же самое, — констатировал Хейман. — В общем, выбирай сам…

Эмилиан был молод и неопытен, поэтому, когда лейтенант неожиданно оборвал фразу на полуслове и прыгнул на него сверху, мальчишка с истошным воплем ужаса нырнул по уши, бурно расплескивая глиняную жижу. Хейман действовал быстро и четко, как и полагается умному человеку, чей обостренный слух вычленил в обычном фоне ночных шумов далекий визг приближающихся снарядов дальнобойной артиллерии. Он быстро провел ладонями по склону ямы, ища пологое место, размокшая глина склизко облепила пальцы. Найдя, Хейман сел, привалившись спиной к склону, убедившись в том, что не соскользнет ниже. Он слишком часто видел, как раненые тонули или замерзали в лужах, не в силах подняться. Втянул голову в плечи и прикрыл ее руками. Первые близкие разрывы слились с последней мыслью: «А ведь китель совсем новый и чистый…»

Земля ходила ходуном, целые пласты мокрой тяжелой земли сходили со стенок ямы ко дну, Эмилиан булькал и пронзительно, по-заячьи вопил от ужаса, Хейман лишь крепче обхватывал голову. Одна часть его сознания выла от ужаса, представляя, как прямое попадание разбрасывает по окрестностям лохмотья плоти, только что бывшие лейтенантом Фридрихом Хейманом, тридцати двух лет от роду. Или как близкий разрыв заживо хоронит его в липкой грязи, жадно забивающей ноздри и рот, обрекая на быструю, но мучительную смерть. Другая же часть хладнокровно считала снаряды, оценивая интенсивность обстрела. По всему выходило, что это беглый артналет, скорее беспокоящий, чем направленный против конкретной цели.

Обстрел оборвался так же стремительно, как и начался.

Лейтенант выждал еще минуту, протер глаза и осторожно поднялся на ноги, стараясь не поскользнуться. Вода стекала с него едва ли не водопадом, пронизывающая сырость пробралась в носки, покалывая больные ступни. Где-то под ногами истерически плакал Кальтнер, захлебываясь слезами.

— Я не… не могу… Я не… я не солдат!

Поблизости послышались голоса — солдаты его взвода высыпали из блиндажа. Выделялся пронзительный, визгливый голос Харнье, Густ басовито требовал искать лейтенанта. Хейман прислушался. Даже отсюда, из ямы, было слышно ровное, низкое гудение, идущее со стороны фронта, — словно в огромную бетономешалку загрузили тонну-другую булыжников. Небо в той стороне, откуда доносился шум, мерно пульсировало мутным красноватым заревом.

— Здесь, они здесь! — закричал совсем рядом фельдфебель Зигфрид.

— Не солдат? Это не беда, — сказал Хейман рыдающему Эмилиану. Сплюнул попавшую в рот грязь и закончил: — Сегодня ты им точно станешь.

Часть 2 ИЗМЕРЕНИЕ ВОЛИ

— Они были такими же мужественными, как и мы, — бормотала бабулька, которую некогда звали Джулией Абатемарко, Сладкой Ветреницей из Вольной Кондотьерской Компании… — …Мы были равно мужественными. И мы, и они.

Старушка замолчала. Ненадолго. Слушатели не торопили ее, видя, как она улыбается своим воспоминаниям. Своей храбрости. Маячившим в тумане забвения лицам тех, что геройски погибли. Лицам тех, что геройски выжили… Для того чтобы потом их подло прикончила водка, наркотики и туберкулез.

— Да, мы были равно мужественны, — закончила Джулия Абатемарко, — ни одной стороне не удавалось набрать столько сил, чтобы быть более мужественной. Но мы… Нам удалось быть мужественными на одну минуту дольше.

А. Сапковский. «Владычица озера»

Глава 1

Анри Годэ провел ладонью по металлу брони своего TSF. «Радиорено» внешне достаточно сильно отличался от родителя, главным образом, отсутствием башни. Вместо нее корпус венчала угловатая прямоугольная рубка. На самом верху, словно крыша многоярусной пагоды, громоздился широкий цилиндр с вертикальными прорезями смотровых щелей — наблюдательная башенка. В зареве вспышек, осветивших все вокруг, на боку рубки виднелась надпись белой краской — Juge.[80] Прямо под буквами тщательно, с соблюдением всех деталей, был выполнен рисунок Т-образной виселицы-«костыля».

Свое прозвище и нелюбовь ко всему британскому Годэ вынес из марта минувшего года, когда распроклятые «колбасники» начали очередное наступление против английского фронта. Из почти четырехсот танков, которыми располагали островитяне, в сражении участвовало менее двухсот, остальные либо встали по техническим причинам, либо бесцельно маневрировали. Но даже эти две сотни действовали разрозненно, контратакуя без плана, неся огромные потери. Машины останавливались от поломок и нехватки топлива, несли потери от вражеского огня, подрывались собственными экипажами, чтобы не достаться врагу. Менее чем за неделю британский танковый корпус потерял боеспособность и фактически прекратил существование. Исполняя союзнический долг и прикрывая разваливающийся на глазах фронт, в бой пошли французы, в том числе и танкисты на старых машинах, так и не дождавшиеся обещанных новеньких танков с заводов. В схватке за какую-то высоту, название которой Годэ забыл, английская пехота залегла, оставив его старый «Шнейдер» один на один с немцами. Но французы не отступают, это знает каждый, и последующие сутки оставили Анри много неприятных воспоминаний, больную спину, нервный тик и очень стойкую неприязнь к трусливым томми. Его товарищам повезло куда меньше… Прочитав рапорт Годэ по итогам боя, командир группы коротко бросил: «Прямо судья, которому не терпится услышать лязг гильотины». Прозвище пристало намертво, да Анри и не протестовал — Судья так Судья.

Впрочем, судя по всему, на этот раз ему повезет больше. Британский лейтенант привлекал своей несуетливой сдержанностью и пониманием подноготной работы танкиста-корректировщика. Да и о саперах — «кротах» Годэ был наслышан, оставалось надеяться, что слухи не преувеличивали их достоинства.

Он с привычной легкостью вскарабкался на крышу, спустился в тесную утробу танка. Как обычно, в первые мгновения танкисту показалось, что он живым сошел в могилу, пахнущую железом, маслом и бензином. Впереди гремел разводным ключом водитель Пьер, подкручивая муфту перископа. Он нервничал, это было заметно даже в сером сумраке, подсвеченном единственной тусклой лампочкой. Пьера можно было понять: Судья, сменив за год три танка, подбирал экипаж придирчивее, чем скупой отец жениха для единственной дочери, правдами и неправдами выбивал запасные ремни вентилятора и батареи для рации, но члены его экипажа все равно долго не жили.

— Заводи, — коротко скомандовал Годэ.

* * *

«Тихо. Как тихо», — подумал Дрегер.

Конечно, никакой тишины не было и в помине, казалось, весь фронт утонул в сплошном лязге, шуме моторов, резких, отрывистых командах. И все же… Нервозное, напряженное ожидание словно накрыло прифронтовую зону, приглушая каждый звук, так что все время хотелось вытрясти из ушей невидимые затычки.

Концентрация сил на передовой достигла того предела, когда скрывать ее уже невозможно, теперь началась чистая гонка на время — кто успеет быстрее. Атакующие, которые подтягивали последние силы, или обороняющиеся, которым нужно было стремительно провести по командной лестнице последние данные разведки. То, что наступление неизбежно и начнется в ближайшие часы, если не минуты — было уже очевидно каждому, кто наблюдал обстановку своими глазами. Но как быстро это узнают высокие чины в немецких штабах? Как скоро они выведут войска в траншеи и начнут подтягивать подкрепления?

Каждая минута, выигранная в развертывании ударной группировкой Антанты, была минутой, проигранной немцами. Абстрактное время, отмеряемое часовыми стрелками, становилось совершенно материальными солдатами, которые не успеют выйти на позиции, артиллерией, которая не успеет получить точные данные для стрельбы, амуницией, которую не подвезут в нужное место. И в итоге — провалом или успехом всего наступления.

И Дрегер, ожидавший прибытия своего взвода у назначенного пункта, истово молился. Молился на неведомых ему офицеров — штабистов, планировщиков, организаторов, интендантов, потративших многие месяцы на расчет и создание огромного, но невидимого наступательного механизма. Именно от их работы теперь зависели жизни тех, кто готовился к отчаянному броску через нейтральную полосу и далее, к вожделенной победе.

Немецкие пулеметчики выпускали длинные звенья трассирующих пуль по «ничьей земле», к нервному лаю пулеметов то и дело присоединялись глухие хлопки минометов — передовое охранение чувствовало приближение больших неприятностей и по мере сил старалось отдалить их. Осветительные ракеты почти непрерывно взлетали в черное небо, в свете их крошечных солнц изломанные линии кольев и балок на нейтральной полосе казались вытянутыми прямо из земли пальцами нежити.

— Луна мертвых, — пробормотал кто-то за спиной Дрегера.

С запада изредка отвечали на немецкий огонь, но так же — дежурные пулеметы и отдельные минометные батареи. Артиллерии и стягиваемым частям строго запретили каким бы то ни было образом демаскировать себя.

С неба слышалось тяжелое басовитое урчание ночных бомбардировщиков. Навстречу им с земли поднимались лучи прожекторов, шарящие поверх молочно-белых пятен осветительных «люстр», подобно пальцам слепого. Почти наугад тявкали невидимые немецкие зенитки, рассыпая облачка шрапнели, но моторы продолжали злорадно гудеть. Сегодня ночью не все самолеты стремились прорвать завесу ПВО, многие скользили вдоль линии фронта, маскируя двигателями наземные шумы.

Тысячи орудий, от крохотной траншейной пушечки в передовом окопе до циклопических монстров на двадцатиколесных лафетах, занимали уготованные им позиции рядом со штабелями снарядов. Местами они стояли чуть ли не колесо к колесу. В этот раз отказались от привычных мешков с песком и стальных плит, укрывавших пушки и расчеты. Теперь защитой им должны были стать ночь, быстрота развертывания и маскировочные сети. Бывало, германские снаряды дежурного налета находили свои жертвы. Тогда многострадальная земля привычно впитывала свежую кровь, а небо озарялось фейерверком рвущихся боеприпасов. Но это были неизбежные потери, выбор слепого случая — никакой гений разведки не успел бы сообщить немцам позиции всех батарей, за считанные часы стянутых с половины фронта или выдвинутых из глубокого тыла.

Собравшиеся в небольшом полуоткрытом наблюдательном пункте люди не произносили ни слова, не курили и даже дышали как-то с опаской, не отрывая глаз от секундной стрелки часов. Все слова уже были давно сказаны, теперь оставалось только сидеть и ждать. Скоро, уже совсем скоро…

Сначала откроет огонь артиллерия — многие тысячи тщательно нацеленных стволов. В этот раз не повторится печальный опыт прежних лет, когда миллионы снарядов неделями превращали землю в невесомый прах. Огневой удар по переднему краю противника спрессуется в считаные минуты, прикрывая молниеносный бросок первой волны пехоты и выдвижение танков. Далее полевая артиллерия перейдет к пошаговому переносу огневого вала, по мере продвижения ударных групп, а тяжелые орудия продолжат крушить опорные пункты ближнего тыла, не позволяя немцам превратить их в крепости и перебросить подкрепления.

Но рано или поздно, скорее рано, а при неудаче почти сразу же, — придет время второй атакующей волны. Время механизированной пехоты, в том числе и штурмовиков Дрегера. Отборных и оснащенных частей, доставляемых на специальных «десантных» танках прямо в пекло отчаянной схватки, через перекопанную на метры вглубь передовую немцев, под непрерывным огнем пришедшего в себя неприятеля. Штурмовики будут ломать опорные пункты второй линии германской обороны, и именно от них будет зависеть — сможет ли начатое наступление перерасти в решительный прорыв, который наконец-то сокрушит стального монстра рейха. Или же спустя многие дни безумных сражений важно качающие головами штабисты обозначат на картах очередное смещение линии фронта на пару-другую сотен метров, объявив это «значимым достижением».

Грузовики, в которых тряслись «кроты Дрегера» и другие бойцы батальона, уже были на подходе. Чтобы не создавать лишней путаницы и не предупредить противника раньше времени, штурмовые части подтягивали в последний момент. Лейтенант взглянул направо, где длинными угловатыми громадами чернели до поры свободные от десанта «девятки» и «десятки», прозванные в просторечии «рвотодавами».

Где-то позади укрывался «радиотанк» Годэ. Француз не зря обратился к англичанину с необычной — на первый взгляд, просьбой — беречь его машину. Когда на пути штурмовиков встанут немецкие пулеметы и орудия, надежно укрытые в многочисленных капонирах, только прицельный, оперативно корректируемый артиллерийский огонь позволит пехоте продвигаться дальше, как бы хорошо ни были вооружены и обучены бойцы. Сам Дрегер не застал первых месяцев войны, но, как и любой солдат, неоднократно слышал страшные истории о массах мертвецов, которые даже не могли упасть, так плотно они стояли друг к другу, скошенные адской косой шрапнели. И эти жуткие рассказы были совершенной правдой. Дрегеру не раз доводилось видеть множество трупов, висящих на проволоке после отбитых атак. Бронированный артиллерийский корректировщик был величайшей драгоценностью взвода, и Дрегер намеревался беречь его как зеницу ока.

Заверещал зуммер полевого телефона, все собравшиеся разом вздрогнули, словно от разряда тока, настолько пронзительным показался негромкий в общем звук. Майор Натан снял трубку, выслушал несколько коротких слов и бережно, с преувеличенной аккуратностью повесил трубку.

— «Пришлите десять порций джема, срочно», — повторил он услышанное для всех остальных.

— Вот оно, — выдохнул кто-то по соседству.

Значит, атака была назначена на четыре часа десять минут утра, еще до рассвета, чтобы захватить как можно больше светлого времени. Первый день сражения будет самым важным, и каждая его минута должна быть использована по максимуму, до последней секунды. Офицеры вздохнули и зашевелились, как будто стряхнув чары злого колдуна.

— Господа, прошу на позиции, — произнес Джордж Натан все с той же преувеличенной осторожностью, с которой повесил трубку. Так, словно сейчас каждое слово и действие обрели совершенно особый смысл и вес. Все необходимое было сказано, не тратя время, Уильям шагнул к выходу. В этот момент полог, сделанный из куска старой палатки, качнулся в сторону, внутрь влетел взмыленный солдат, хрипящий страшнее призера в Аскоте.

— Вот джем… я принес… на складе больше не было… пришлось попросить у солдат… только восемь порций, — не успев отдышаться, загнанный посыльный выталкивал слова короткими фразами, ища, кому отдать коробку.

Секунду или две на него непонимающе смотрели все собравшиеся, а затем дружный хохот офицеров взорвал душную тишину наблюдательного пункта. Ничего не понимающий посыльный стоял, озираясь по сторонам и сжимая в руках бесполезный джем. Натан открыл было рот, чтобы объяснить ему ошибку, и в это мгновение началось.

Где-то далеко позади гулко бабахнула тяжелая гаубица, ее почин сразу же подхватили с дюжину других стволов. Затем еще и еще, в следующее мгновение Дрегер и все, кто был на передовой, оглохли — более четырех тысяч пушек, гаубиц и минометов разом открыли огонь, их слаженный грохот перечеркнул все остальные звуки, обрушившись на фронт невообразимым, неописуемым ревом.

Пехотинцы в передовых траншеях, не дожидаясь приказов, бросились ничком, как будто скошенные пулеметным огнем. Безудержный рык, рожденный огнем двенадцати-двадцатидюймовых орудий, несмотря на расстояние, бил в уши тяжким молотом. Впереди, позади, сбоку ревели гаубицы и мортиры. Пехотные скорострелки неслышно и жадно выплевывали боезапас, стремясь поразить пулеметные амбразуры, пробивая снайперские щиты, нащупывая позиции наблюдателей. За считанные секунды немецкая оборона была накрыта на всю глубину. Даже в тылу, на расстоянии многих километров от передовой, больше не было безопасных мест. Укрепленные полосы, выявленные штабы, станции, казармы, аэродромы — везде бесновался вихрь разрушения, порожденный сотнями тонн тротила, мелинита, чугуна и стали.

Артиллерия, подлинный Бог Войны, заработала в полную силу.

Температура, влажность и плотность воздуха, скорость и направление ветра на разных высотах, точная позиция каждого орудия, степень износа стволов, вес зарядов и серий пороха из клейменых партий, координаты целей, потом и кровью добытые разведкой, — все подлежало учету. Все преобразовывалось в длинные цепочки чисел, просчитываемых на странных приборах, чтобы стать другими числами на стопках таблиц стрельбы или прямо на щитах орудий. Повинуясь магии цифр и искусству артиллеристов, тяжелые снаряды стирали окопы, крушили бетонные доты, сминали грузовики, как легкие жестянки, опрокидывали орудия, превращали укрытия пехоты в скотобойни, переворачивали аэропланы, как бумажные игрушки, поднимали в воздух склады. Ближе к фронту вставали сплошные стены из дыма, взметенной вверх земли и обломков. Удар следовал за ударом с математической точностью. Если какой-нибудь наблюдатель, скрючившийся в подземном убежище, оглохший от внезапной канонады, и уцелел, он все равно не разглядел бы за пеленой дымовых снарядов даже стада слонов.

Действуя словно во сне, Уильям посмотрел на свои часы, безотказные Smiths, сам не зная зачем. Разумеется, он не мог услышать, что тиканье прервалось, но увидел, что секундная стрелка остановилась. Часы замерли, механизм умер, но ни огорчиться, ни обдумать это лейтенант уже не успел — даже сквозь рев тысяч стволов Дрегер услышал самый страшный и ненавистный для пехотинца звук, пронзительно ввинчивающийся в самый мозг. Вопль свистка, призывающий к броску вперед, под вражеский огонь, по перекопанной земле, нашпигованной металлом, на изорванную, но все такую же цепкую колючую проволоку.

Танки двинулись вперед, и за ними пошла в атаку первая волна пехоты.

* * *

Мелисса не могла уснуть. Первые признаки недомогания она почувствовала незадолго до отъезда мужа, и женщине стоило немалого труда скрыть от него свое состояние. Уильяма и так ожидали нелегкие времена, не стоило нагружать его новыми проблемами и тягостными думами. Да и сама она не восприняла симптомы наступающей хвори всерьез, списывая их на накопившуюся усталость и нервное истощение.

Дрегер ничего не рассказывал жене о войне и своей жизни на фронте, но его тоскливый взгляд говорил сам за себя. Мелисса старалась сберечь для него каждую минуту мирной жизни — краткого перерыва между сражениями прошлого и будущего. Теперь, когда Уильям уехал, она чувствовала себя совершенно разбитой. Головная боль и чувство ноющей тяжести в груди усиливались с каждым часом, но многочисленные домашние заботы не терпели отлагательства.

Мелисса приняла нашатырно-анисовые капли, это немного облегчило боль и притупило ощущение наждачной пробки в носоглотке. Накормив дочь ужином, мать уложила ее спать, согрев постель бутылками с горячей водой. Роберта выглядела несчастной и бледной, в своей длинной ночной рубашке она походила скорее на привидение, чем на маленькую девочку.

«Только не грипп», — впервые подумала Мелисса. Только не «испанский грипп», не страшная инфлюэнца. Хотя основная волна эпидемии уже прокатилась по Британии, собрав щедрую дань, люди время от времени продолжали заболевать. Прежняя беспечность теперь казалась ей безумием, но время было упущено. Оставалось только молиться и с наступлением утра немедленно обратиться к врачу.

Ночь не принесла облегчения, от боли она уже не могла глотать — в горло словно вонзали острейший нож. Поднялась температура. Промучившись до раннего утра в полубреду, Мелисса сдалась и встала. Не зажигая газа, она в темноте накинула домашнее платье и умылась. Холодная вода немного облегчила страдания, словно смыв на время паутину вязкого жара. Женщина затеплила керосиновую лампу и, сев за стол, откупорила бутылочку с чернилами.

В бакалейной лавке закончилась бумага, но в ящике стола осталось несколько «леттеркардов»[81] — маркированных складных бланков из плотной бумаги с клеевой полоской. То, что нужно, — писать большое письмо она была не в состоянии. На мгновение Мелисса испугалась, что не хватит марки для пересылки за границу, но вспомнила, что доставка писем в армию приравнивалась к почтовым сообщениям в самом Королевстве.

Она обмакнула в чернила стальное перо и задумалась. Как это обычно бывает, простые и понятные мысли, оказавшись перед перспективой перенесения на бумагу, понеслись вскачь, путаясь и сбиваясь. О чем написать любимому человеку, который, быть может, именно в этот момент сражается с врагами рода человеческого — безбожными, жестокими тевтонами? Какие слова превратят невзрачный лист с типографской маркой в окошко домой — мирное, уютное? Способное хоть в малости отвлечь от суровых военных будней?

Чернильная капля сорвалась с кончика пера, упав на гладкий лист «карда». Мелисса встрепенулась — погруженная в раздумья, она не заметила, как впала в полузабытье. Забавно, почти всю ночь искать сна, чтобы быть сраженной им поутру, уже отчаявшись встретиться с Морфеем… Она взглянула на настенные часы, с трудом разбирая положение стрелок. Для экономии керосина фитиль лампы был прикручен до предела, и густые предрассветные тени сгустились в комнате, лишь небольшой пятачок вокруг стола был освещен теплым желтоватым светом.

Четверть пятого или чуть меньше.

«Мой дорогой муж» — такое начало, наверное, будет лучше всего. Перо опустилось на бумагу и чуть скрипнуло, оставляя лишь крошечную линию-вмятину — чернила высохли. Отложив перо, Мелисса обхватила голову слабыми пальцами, бездумно глядя на бронзовую подставку для книг с двумя фигурками на петлях в виде орлов — чтобы закладывать страницы. Забавную диковинку привез из-под Севастополя дед Уильяма, вместе с двумя ранами и запущенной чахоткой.

«Боже мой, о чем я думала? — пронеслось у нее в голове. — Почему я не поспешила с лечением. Почему делала вид, что все в порядке… А если заболеет и Робби?»

И кто-то в дальних закоулках души ответил: «А разве было бы лучше, если бы он уехал на войну в страхе и тревоге? Там нет места колебаниям, там из-за них погибают! Младший из Олденов узнал, что его невеста сбежала с любовником в Штаты. И погиб в тот же день. Неужели Уильяму недостаточно тягот службы?»

Ручка вторично нырнула в чернила, набирая «еду для букв» — так называла их Роберта.

«Здравствуй, Уилл. У нас все хорошо. Ждем, любим, надеемся. Твои М. и Р.»

И все — так будет лучше всего. Ничего лишнего и только чистая правда. Оставалось надеяться, что четыре коротких фразы станут тем самым лучиком надежды, который поддержит и ободрит милого, любимого Уилла в далекой сражающейся Европе.

Мелисса сложила бланк пополам, склеив края полей. Неожиданный приступ тяжелого, рвущего горло кашля застиг ее врасплох. Открытка выпала из ослабевших пальцев и упала на стол, множество крошечных алых пятнышек испятнали ее серо-голубую поверхность.

Глава 2

До передовой «кроты» добирались на нескладных внешне, но надежных американских грузовиках. Шейн и Мартин сидели друг против друга, американец, прикрыв глаза, шевелил губами, наверное, молился. Сам огнеметчик, как обычно в такие моменты, вспомнил детство и школу. Когда трамвай вез маленького Беннетта в храм знаний, каждая минута дороги казалась проникнута болезненной радостью. Радостью — потому что это были последние свободные минуты перед учебой, которые можно было употребить на ничегонеделание или даже дрему на жестком сидении. Болезненной — потому что ни на секунду не удавалось забыть об ожидающих впереди часах неволи и дисциплины.

«Либерти» тряслись и подпрыгивали на ухабах, амуниция гремела, словно камни в консервных банках, а Мартин, прикрыв глаза, как в прежние времена, представлял, что впереди бездна времени и каждая следующая секунда в разы длиннее предыдущей.

Бешеный рев артиллерии уже стал привычным, отошел на задний план, превратившись почти что в обыденный фон. Солдаты понемногу переставали чувствовать себя мышами в горшке с болтами, как выразился однажды Шейн. Только приходилось повышать голос и наклоняться к собеседнику, перекрикивая слаженный оркестр сотен и сотен стволов. Рассвет еще только готовился вступить в свои права, отвоевывая время у ночи, но кругом было светло почти как днем от множества фонарей, ламп, осветительных снарядов и вспышек канонады. Мартин порадовался: светомаскировка отброшена, наступление уже явно шло полным ходом, но он не видел ни одного «куста» разрыва от ответного немецкого огня. Это обнадеживало. Впрочем, умереть можно и абсолютным победителем, будучи сраженным случайным осколком последнего снаряда, который выпустили в никуда.

Вокруг бурлила жизнь: люди, техника — все устремлялось в одном направлении, грузовики, несущие штурмовой батальон, плыли в этом бурном потоке, подобно щепкам, подхваченным разлившейся рекой. У Мартина даже появилась надежда, что они могут застрять на каком-нибудь перекрестке, и бесконечность, отделяющая его от боя, удлинится еще на множество секунд. Он устыдился душевной слабости и постарался изгнать недостойное пожелание, но оно лишь укрылось в дальнем уголке сознания, напоминая о себе как небольшая, но колкая заноза.

У взводного новичка — Майкрофта Холла — некстати начался приступ предбоевой паники. Как ни крути, каким бы великим бойцом ты ни был, но страх смерти — один из самых главных и непреходящих инстинктов человека. У каждого он проявлялся по-своему. Шейн впадал в грех обжорства и цинизма, Мартин отгораживался от будущего, представляя, что оно никогда не наступит. Даже Дрегер боялся, скрывая страх за маской требовательного и придирчивого командира, — взвод давно раскусил его, но солдаты сочли за лучшее не просвещать лейтенанта. У Майкрофта вполне понятный мандраж прорвался самым неприятным образом — в виде неуемной болтливости. Ни с того ни с сего он вдруг стал длинно и многословно рассказывать историю из своей довоенной жизни, что-то про тетушку, гусей и соседскую девушку со странным именем Бернадотта. Его визгливый голос, балансирующий на грани истерики, безумно раздражал, отвлекая огнеметчика от сложной процедуры растягивания времени. Секунды снова становились короткими и быстрыми, приближая неизбежное. Мартин уже подумывал, не пожертвовать ли целой четвертью минуты, хорошенько стукнув паникера, но Шейн спохватился раньше. Янки коротко, но очень емко накричал в ухо Холлу, что он с ним сделает, если тот немедленно не заткнется. Это помогло, хотя бы на время.

Во впереди идущей машине что-то неразборчиво прокричал Боцман, грузовики, гремя моторами, немилосердно скрипя передачами, останавливались один за другим.

— По машинам, все по танкам. — Лейтенант, как обычно, даже не очень повышал голос, но каким-то волшебным образом перекрывал любой шум. А для тех, кто по каким-то причинам его не слышал, надрывался рыжий ирландский сержант, популярно пересказывая команду командира.

— Вперед! Вперед!

Угловатое рыло ближайшего «рвотодава» торчало совсем рядом. Поднялся легкий утренний туман, струившийся в мутном искусственном свете, как потусторонняя болотная дымка. Он размывал контуры предметов, и громада танка казалась языческим жертвенником, покрытым пеленой застарелой паутины. Мартин вздрогнул от витиеватого сравнения и подумал, что все-таки в излишних знаниях — зло и печаль.

Вообще-то, «свиньи», как их еще изредка называли, официально именовались «тяжелыми транспортно-десантными танками Марк IX». Они являлись материальным воплощением простой, но, безусловно, гениальной идеи — посадить атакующую пехоту на бронированное шасси высокой проходимости. Идея оказалась крайне востребованной с первых же месяцев войны, когда армии закопались в землю, как мириады трудолюбивых кротов, а каждый дюйм разделяющего их пространства простреливался многочисленным арсеналом человекоубийственных инструментов. Артиллерия могла сокрушить любую оборону, превратив ее в пыль и пульпу, в которой равномерно перемешивались хорошо измельченные земля, бетон и плоть. Но атакующие пехотинцы неизбежно выдыхались среди лунного пейзажа миллионов воронок, стремительно теряя скорость наступления и отдавая инициативу обороняющимся. Никакой спринтер, будь у него хоть стальные пружины в ногах, не смог бы промчаться через всю оборонительную полосу. По мере развития гусеничного транспорта и насыщения войск танками пехоту все чаще старались посадить на них, для быстроты и надежности перемещения. Все в этой задумке было хорошо, но, как обычно, красивый и оригинальный замысел столкнулся с прозаической обыденностью.

Если французы еще как-то пытались ставить на свою тяжелую технику амортизаторы, то британские машины обходились без этих «излишеств», принимая все толчки и удары прямо на корпус и, соответственно, экипаж. Сам танк, благодаря усиленному днищу, еще мог выдержать, не развалившись по дороге, но полчаса такой езды вкупе с вонью топлива и температурой под пятьдесят по Цельсию — и десант из бравых и несокрушимых бойцов превращался в несчастных страдальцев, неспособных даже стоять прямо, не то что сражаться.

Впрочем, у «кротов» нашлось свое противоядие, за что их отдельно ценило командование и завистливо не любили все остальные.

Металлическая коробка, в которой трясся полувзвод, ползла вперед. Через амбразуры многое не разглядишь, поэтому запертым пехотинцам оставалось лишь гадать, что происходит вокруг. Гадать не получалось — «Рикардо»[82] выл, как все гарпии ада, собранные вместе, и, казалось, каждая гайка сложной машины гремит своим собственным неповторимым образом. Где-то поблизости катились, цепляясь за перепаханную землю гребнями траков, другие «рвотодавы» батальона, их сопровождали «Шершни» и странный «Рено», у которого на борту было нарисовано что-то похожее на двухопорный портовый кран. Но десанту окружающий мир сообщал о себе исключительно рывками и тряской. Желающих выглянуть или пострелять в амбразуры не нашлось — свинцовые брызги могли найти неосторожный глаз, даже если пуля расплющится рядом с бойницей.

Мартин поглубже вдохнул из маски. Кислород, казалось, струился по жилам чистым огнем, выжигая страх, наполняя огнеметчика силой и уверенностью. Это и было секретное оружие бывших саперов, сохранивших прежний инвентарь — кислородные аппараты «Прото», пришедшие в армию из горной промышленности, а здесь использовавшиеся в минной войне. Только они позволяли штурмовой пехоте более-менее нормально пережить короткий, но безмерно мучительный бросок в тесном, гремящем и трясущемся гробу.

Тяжелый баллон упирался в ногу — огнеметчик до последнего держал свое страшное оружие отдельно, чтобы не мешало сидеть. Пот струился по всему телу — кожа огнеметного костюма сама по себе работала как теплоизолятор, плюс еще температура в танке. Если бы не кислород, было бы совсем плохо — Мартин помнил, как на первой тренировке почти сразу же свалился с тепловым ударом.

Сидящий напротив Шейн заряжал свой дробовик. Как обычно, он делал это в последний момент — магазин винчестера вмещал пять зарядов, но, если стрелку повезло разжиться патронами с укороченными картонными гильзами «шестьдесят один»,[83] их можно было зарядить целых шесть, выбрав весь свободный ход пружины. Стрелок рисковал «перенапрячь» механизм, но получал дополнительный выстрел — неплохой бонус, стоящий риска.

Что-то брякнуло, звонко и резко, словно кто-то снаружи бросил в танк камешком. Затем еще и еще раз. Майкрофт, опять севший рядом с американцем, выпучил глаза, его кадык заходил вверх-вниз быстрыми судорожными рывками. Мартин толкнул Шейна носком ботинка и взглядом указал на новичка. Тот понимающе кивнул.

— Не в маску! — прокричал Шейн, наклонившись к Майкрофту, но тот уже не слышал, бессмысленно глядя в пространство.

— Идиот, — несправедливо, но коротко резюмировал янки. Зажав дробовик между коленей, чтобы не упал от тряски, он одной рукой сорвал с Холла маску, а другой ткнул под ребро. Новичок немедленно согнулся в судороге, сложившись, словно перочинный нож, мутная струя хлынула из его глотки прямо на пол. Мартин едва успел убрать ногу, радуясь, что маска «Прото» с обрезанными стеклянными «глазами» ограждает его от запаха.

«Кто не блевал в танке, тот в него никогда не садился», — философски подумал австралиец.

Теперь невидимый шалун бросал камни непрерывно и целыми пригоршнями, дробный звон не прекращался, гуляя по тесной десантной кабине. Беннетту не хотелось думать, что бы это могло быть, он и так знал. Совсем рядом что-то громыхнуло так, что было слышно даже сквозь броню. Машина ощутимо накренилась и затряслась, двигатель заработал на пониженной передаче — похоже, танк карабкался через какое-то препятствие.

Мигнула красная лампочка, забранная мелкой медной сеткой, — условленный сигнал. Один из саперов стукнул прикладом в люк, отделяющий отсек экипажа от «пассажирского» отделения, — дескать, поняли. Чувствуя невероятную сухость во рту, Мартин натянул кожаный шлем, теперь он смотрел на мир через узкую прорезь, подобно рыцарю. Шейн перехватил взгляд товарища и ободряюще подмигнул, его лоб лоснился от бисеринок пота. Австралиец встал, упираясь макушкой в потолок, чтобы сохранить равновесие. Его сосед слева, не дожидаясь просьбы, подал баллон. Шейн тоже привстал и, балансируя на полусогнутых, помог затянуть ремни на груди. Мартин привычно взвесил в руках брандспойт.

«Дыма и огня», — сказал он про себя старый лозунг огнеметчиков, пошедший как бы не с Соммы.

«Дыма и огня!»

Он был готов.


Прикрыв глаза, Дрегер еще раз перебирал в уме «инструменты», которые вручили ему Господь Бог, его величество и майор Джордж Натан.

История штурмовой пехоты, открытая французами в 1915, а немцами в 1916 году, была короткой, но предельно напряженной. Она изобиловала блистательными успехами и черными провалами.[84] Честно сказать, последних было больше. Германские теоретики с самого начала поставили на тренировку элитных, заранее отобранных частей, в Антанте же формально возобладала концепция «Готовим всех!». Тем не менее, несмотря на все усилия и средства, готовить всех — не получалось. Воспитание инициативного, умелого, вооруженного до зубов пехотинца, готового и способного пройти к цели по локоть в крови и по колено в гильзах, обходилось слишком дорого. Поэтому и в армиях Антанты при формальном равенстве всех очень быстро выделились свои отдельные штурмовые отряды. В войсках Британской империи самыми опытными и стойкими в ближнем бою среди белых считались австралийцы, затем канадцы, но валлиец Дрегер с этим был категорически не согласен.

Взвод Уильяма относился к ударной группе батальона, в чью задачу входил прорыв и закрепление на передовых рубежах. Уже за его парнями пойдут «чистильщики» и «блокирующие», окончательно захватывающие позиции и превращающие их в свои собственные. Взвод состоял из тридцати шести человек, делясь на три группы — атакующая, группа огневой поддержки и резерв. Эти три «кулака» действовали в неразрывной связи, по принципу «камень-ножницы-бумага», прокладывая себе путь при помощи пулеметов Льюиса, огнемета, гранат и винтовочного огня. Если взвод сталкивался с задачей, которая была ему не по зубам, на помощь тут же приходило батальонное тяжелое вооружение — пулеметная рота с «Виккерсами», мортиры Стокса и легкие французские 37-миллиметровки на треногах. На этот раз, учитывая серьезность задачи, взводу обещали даже танковую поддержку и собственного передового артнаводчика.

Парадоксально, но при грамотных и умелых действиях стремительно рвущиеся вперед штурмовики, действующие под немецким девизом «У нас нет флангов!», зачастую несли потери значительно меньшие, чем обычная пехота, прижатая к земле пулеметами, засыпаемая градом снарядов и мин. Всего одна решительная рота могла взять позицию, перед которой полег бы полнокровный полк. С другой стороны, и штурмовой взвод мог быть буквально в считанные секунды умерщвлен удачным залпом или расторопным пулеметчиком. Поэтому союзники учились тщательно разведывать местность, маневрировать, быть сильными, но не упрямыми, выбирая мертвые зоны, просачиваясь один за другим сквозь вражескую оборону, как капли воды через гранитную скалу. Даже сверхтяжелая гаубица не смогла бы разом накрыть взвод в боевом порядке.

Дрегер имел полное право считать себя опытным командиром. Он прошел хорошую школу горного дела, которое само по себе приучает думать и действовать быстро, но осторожно. Затем его грамотно и качественно учили уже в армии, да и сама война — лучший на свете наставник. И все же каждый раз перед боем лейтенант отчетливо понимал, что он не только боится, но и напрочь забыл все наставления. Даже собственный опыт начисто вылетал из головы, полностью вытесненный животным страхом боли, страданий и смерти.

«Я не хочу! Не хочу!!!»

Танк гремел, то карабкаясь на возвышенности, то обрушиваясь вниз почти сорока тоннами своего веса. Броня звенела и стучала, отзываясь на непрерывный вражеский огонь. Уильям смотрел прямо перед собой, вцепившись обеими руками в деревянную доску, заменяющую сиденье, и стискивал зубы, стараясь унять нервическую дрожь челюсти.

Мигнула лампочка. Сидящий прямо напротив лейтенанта солдат достал из-за пазухи стеклянную фляжку, оплетенную лозой, и, оттянув книзу кислородную маску, вытащил зубами пробку. Сделал длинный глоток, затем молча протянул командиру. Дрегер, не чинясь, принял флягу и так же отпил.

«Виски — это обычный самогон, забывший свое происхождение», — так, кажется, говорил отец…

Емкость прошла по кругу, когда она вернулась к хозяину, тот вытряхнул в рот последние капли и с размаху швырнул ее об пол. Это была своего рода традиция — в самой первой поездке саперы тоже что-то разбили в отсеке, и озлобленные танкисты потребовали, чтобы обнаглевшая пехота все тщательно вычистила. С того дня штурмовики в каждом броске обязательно что-нибудь разбивали прямо в танке — как символ надежды на возвращение. Стекло треснуло, но оплетка удержала сосуд, тогда один из бойцов с размаху припечатал флягу ботинком, превращая в груду мелких осколков.

Машину задергало, словно танк забуксовал, водитель то сбрасывал газ, то резко прибавлял обороты, стараясь преодолеть препятствие. Мигнула сигнальная лампа. Дрегер еще раз окинул взглядом солдат, хлопнул себя по макушке, нахлобучивая поглубже фуражку. Провел по карманам, проверяя, на месте ли снаряжение: компас, свисток, ракетница, револьвер, планшет с картой. Напоследок глубоко — во всю глубину легких — вдохнул из кислородного аппарата.

«Марк» остановился, резко, словно якорь бросил, и дальше все происходило быстро, очень быстро.

Саперы бросились к четырем овальным люкам, попарно расположенным в бортах танка. Каждый боец был увешан снаряжением так, что напоминал небольшой оружейный склад, но все ухитрялись не сталкиваться и не цепляться в узком и тесном десантном отсеке. Лязгнули запоры, и «кроты» ринулись на выход. Первым через невысокий порожек шагнул лейтенант, и окружающий мир ударил его сразу по всем органам чувств.

В первое мгновение, еще даже не коснувшись земли, он ослеп. После полумрака танкового десантного отсека, освещаемого лишь тусклыми мигающими лампами, сполохи огня ударили по глазам, как молотом. Прямо перед ним, на расстоянии не более десяти футов, пылал «Шершень», не как обычно горят танки — лениво и чадно, а чистым ярчайшим пламенем, словно огромная газовая горелка. Рвущиеся ввысь языки пламени почти не давали дыма, лишь непонятные белесые хлопья, похожие на крошечные перья, танцевали над погребальным костром.

«Это отлетает душа танка», — невпопад подумал лейтенант. Подошвы коснулись земли, он заученно сгруппировался и откатился в сторону, освобождая место следующему бойцу. И Дрегер оглох.

В танке было шумно, очень шумно, но это было лишь бледное подобие устрашающего грохота, что царил здесь, на острие атаки. Огневой вал продвинулся дальше, чтобы не задеть своих, но буквально в двух сотнях ярдов стояла сплошная бурая стена, подсвеченная багровыми отблесками, — сотни, тысячи разрывов, тянувшиеся без просветов, покуда хватало взгляда. Однажды Дрегер прочитал в какой-то газете, что основная часть трат экономики на войну — это не техника и не снаряжение, а боеприпасы. Тысячи тысяч снарядов, каждый из которых представляет собой сложный агрегат из металла, механических устройств и новейших достижений химической промышленности. Тогда он не поверил, теперь же в полной мере осознал, насколько это точное и справедливое замечание. Немыслимое количество снарядов — от небольших, размером с ручную гранату, до огромных полуторатонных «чемоданов», которые приходится поднимать специальными лебедками, — теперь обрушивались на землю смертоносным ливнем. Грохот, который они при этом производили, даже нельзя было назвать «шумом» или «звуком». Слова просто не могли описать то, что наполнило каждый кубический дюйм воздуха на многие мили вокруг. Это было подобно смертоносной вибрации, она пронизывала последнюю клеточку тела, останавливала сердце и бег крови по жилам. От нее не могли уберечь никакие затычки, накладки и просто ладони, закрывающие уши. Лейтенанту не раз доводилось видеть, как солдаты, даже не новобранцы, бросали оружие, забиваясь в любую яму, и никакие угрозы, никакой трибунал не могли заставить их идти дальше — так страшен был для человека убийственный артиллерийский огонь. А те обстрелы не шли с нынешним ни в какое сравнение — в эти минуты словно сам Марс сошел на землю и метал свои молнии, разя направо и налево.

Запас кислорода в легких закончился, Уильям скорчился под прикрытием ближайшей кочки, надрывно, со всхлипом вдыхая воздух поля боя.

Как безумную какофонию вокруг нельзя было назвать «шумом», так же сложно было назвать «воздухом» тягучую субстанцию, судорожными рывками втягиваемую широко раскрытым ртом. Атмосфера над полем сражения уплотнилась так, что ее, казалось, можно было резать ножом — только достань клинок из ножен. Невесомый прах измельченной земли, бетонная пыль, каменное крошево, гарь и копоть — все эти ингредиенты смешались в едином глотке, который сделал Дрегер. И над всеми запахами царили тяжелый смрад сожженной плоти и пронзительно острые, химически чистые миазмы сгоревшей взрывчатки.

Перекатываясь, чувствуя, как с каждым оборотом в спину впивается ремень портупеи с гранатами, лейтенант сместился в сторону, ближе к горящему «Шершню». Почерневший в пламени «ромб» теперь немного прикрывал его от вражеского огня, переднее ведущее колесо нависало почти над головой. От машины шла волна испепеляющего жара, как от фабричной топки, но здесь было безопаснее. Дрегер выглянул из-за перебитой гусеницы, развернувшейся, словно огромная мертвая многоножка. Чувства понемногу возвращались к нему. Слух привычно отсекал грохот канонады, вычленяя крики людей, резкие команды, стрельбу впереди. Грудная клетка работала, как кузнечный мех, прокачивая через легкие дымный вонючий воздух. Опытный взгляд видел то, что менее искушенный наблюдатель счел бы чистым, первозданным хаосом и филиалом преисподней, открытым на грешной земле.

Так было с самого первого боя, в котором ему довелось участвовать, — перед самим действием и в первые мгновения непосредственно боя Уильяма охватывали паника и ужас, мысли превращались в скопище испуганных овец. В эти секунды лейтенант не смог бы даже сложить два и два. Но стоило пережить их, стоило окунуться в гущу событий, как жидкий огонь адреналина и азарта напрочь выжигал из тела вялость, а из головы — панику. Дрегер не был безумным милитаристом, но прекрасно понимал многих людей, которые, изведав войну, больше не могли без нее жить. В минуты боя, в мгновения бега по грани между жизнью и смертью хотелось только одного — чтобы война была всегда и чтобы ты всегда был на этой войне. То был самый сильный, самый страшный наркотик — фантастические переживания перед лицом гибели. Острейшее удовольствие, оттого что костлявая старуха промахнулась и под ее разящую косу попал кто-то другой, с противоположной стороны фронта.

— Головы ниже! По укрытиям! Перекличка! — рявкнул во всю глотку Дрегер, чувствуя, как боевое безумие вышибает из головы последние капли страха — никаких колебаний, никаких сомнений, только вперед, навстречу чужой смерти и своей победе! И, вторя ему, с другой стороны сдающего назад «рвотодава» отозвался крик Боцмана, повторяющего слова команды.

Глава 3

В блиндаже царила полутьма. Электричество отключилось при первых же разрывах, пришлось зажечь свечи. Теперь с десяток желтых оплывающих столбиков освещали блиндаж колеблющимися язычками огня. Лейтенант с ненавистью ощутил знакомый сальный запах.

Дощатый потолок дрожал, как живой, с него непрерывно осыпался песок, пыль и какой-то мелкий мусор. Все это повисало в спертом воздухе плотными клубами, из разных углов укрытия постоянно слышалось чихание и кашель. Люди ходили, неосознанно склоняя головы и поднимая плечи, словно это могло защитить их.

Здесь, под метровым настилом из стали, щебня и бетона, отдельные разрывы не различались, артиллерийская канонада Антанты сливалась в один мерный рокот, от него пол ходил ходуном, а стены дрожали, словно сделанные из студня. Если кто-нибудь садился на самодельную лавку, то дрожь становилась ощутимее, и очень скоро от мелкой вибрации начинали ныть и чесаться зубы. Застигнутый в тылу взвод еще легко отделался при внезапном налете. Хейман поневоле затосковал по старым, солидным бункерам. Конечно, даже они редко защищали от прямого попадания снаряда, а если и защищали, то обваленные ходы превращали блиндаж в склеп. Но все же чувствовать над головой двадцать и более метров земли было… легче. Теперь таких уже не строили, от огромных глубоких убежищ перешли к небольшим, на семь-восемь человек. Их укрытие, в котором размещался целый взвод, считалось очень большим.

Потолок вздрогнул особенно сильно, одна из досок не выдержала и треснула, щепки торчали, как зубы сказочной нечисти. Хейману полтора года назад довелось пережить недельную артподготовку Антанты, до сего момента это было самое страшное воспоминание в его не такой уж короткой жизни. Тогда час за часом, день за днем проходили в кромешной тьме, откапывании из-под обломков обшивки блиндажа, вони переполненных отхожих ведер. В ужасе от осознания того, что твою жизнь держит в своей руке кто-то за многие километры отсюда. Кто-то, кто даже не подозревает о твоем существовании, но при этом решает — жить тебе или умереть, вращая маховики наводки на орудии.

Но Фридрих не обманывался, он прекрасно понимал, что сегодняшний день и последующие за ним затмят все предыдущие тяготы и ужасы.

«Труппены» собирались «на работу», так они обычно говорили. Ветераны снарядились споро, с привычной быстротой, новички же более напоминали стадо ягнят. Они суетливо толкались, роняли предметы экипировки. Хейман стиснул зубы в приступе молчаливой нерассуждающей ярости.

«Неделю, ну хотя бы неделю! — злобно подумал он. — Так и не хватило времени!»

Считалось, что подготовить более-менее приличного бойца можно за две недели интенсивных тренировок. Такой, по крайней мере, не убежит с криками ужаса от первого же снаряда и вида мозгов товарища, выбитых этим снарядом. Но взвод не набрал и недели, молодежь едва-едва научилась азам солдатского ремесла. Они вроде бы более-менее сносно держали винтовки и даже не забывали правильный порядок обращения с гранатой, но лейтенант не обманывался — все это до первого выстрела, до первого покойника. Можно бить все нормативы на полигоне, но ничто не может по-настоящему подготовить к первому прикосновению к настоящей войне. Будет стрельба в разные стороны, будут подрывы на собственных гранатах и непременно пара дезертиров, не меньше.

Единственное, что сегодня радовало Хеймана (и одновременно немного пугало), — поведение Кальтнера. После ночного барахтанья в луже юноша словно переломился. Разумеется, у него не прибавилось ни ловкости, ни сноровки, но из взгляда исчезло выражение экзистенциального ужаса. Теперь в глазах Эмилиана отчетливо просвечивала полубезумная и отчаянная решимость. Знать бы еще, на что решился мальчишка, который так и не успел отмыться от грязи (впрочем, как и его командир). То ли героически сложить голову, то ли застрелиться, то ли организовать самострел. Впрочем, последнее от второго не слишком отличалось, на волне эпидемии «быстрых отпусков» трибуналы лютовали без всякого снисхождения.

Рош со вздохом свинчивал со своего «адского мушкета» (так он назвал противотанковую винтовку) дульный тормоз. После долгих колебаний он все-таки решил, что новомодная штука, конечно, по-своему полезна, но в грядущем бою ему понадобится в первую очередь абсолютная точность, а ее набалдашник тормоза пусть и незначительно, но снижал. Стрелок-бронебойщик постоянно ловил на себе взгляды товарищей, которые считали его кем-то вроде ангела-хранителя, призванного спасти их от бронированных исчадий ада. Тогда он невольно опускал глаза, потому что понимал, насколько на самом деле слаб его «мушкет» против танка и как эфемерны надежды друзей.

— Ты рехнулся? — сердито вопросил Густ Альфреда Харнье. Тощий гранатометчик вознамерился захватить с собой драгоценный сундучок, которым достал взвод почти так же, как еженедельные патриотические воззвания кайзера в «солдатском листке».

— Мое, — односложно и угрюмо ответил Харнье. — Не отдам.

— Да что там у тебя? — искренне удивился Пастор. Сундучок не казался особенно тяжелым, но в пехотном бою каждый грамм лишнего веса может стоить жизни. Добровольно навьючивать на себя поклажу мог только законченный идиот, которым Харнье определенно не являлся, несмотря на букет скверных привычек.

Некоторое время тощий эльзасец колебался, балансируя между природной скрытностью и симпатией к здоровяку. Густ единственный никогда не шутил над изувеченным гранатометчиком и не раз прикрывал в бою, рискуя собственной жизнью.

— Потом расскажу, — наконец с большой неохотой ответил он, потирая обрубок уха. — Когда вернемся…

— Тогда надо вернуться, — серьезно сказал Густ, надевая броню. — Помоги.

Радуясь, что неприятный разговор закончился, Альфред помог Пастору подтянуть ремни нагрудника. Густ попрыгал, проверяя, хорошо ли сидит кираса, стальные пластины отозвались глухим бряканьем. С проклятием Пастор топнул ногой — обмотка распустилась и теперь волочилась по грязному полу. Из-за панциря Густ не мог нормально наклониться. Кто-то из соседей молча припал на колено и помог, кропотливо перематывая длинную матерчатую ленту.

Ударило особенно близко и тяжело. С полки упал помятый медный чайник, зазвенев при соприкосновении с полом, как цирковые литавры. Белесая пыль с потолка просыпалась Хейману прямо на макушку, припорашивая волосы искусственной сединой.

— Что т-там?.. — дрожащим голосом спросил один из новобранцев, робко тыча перстом в искривленный потолок, пошедший деревянной волной.

Вопрос настолько поразил своей абсурдностью, что на пару мгновений в блиндаже воцарилась мертвая тишина, прерываемая лишь неустанной работой вражеской артиллерии. А затем взвод дружно рассмеялся, да так громко, что, казалось, мог бы посрамить и «толстую Берту».

— Приключения, малыш, приключения! — ответил, отсмеявшись, фельдфебель Зигфрид. — Много приключений. Будет о чем рассказать маме.

— Солнце славы… — сказал другой солдат, от которого уж точно никто не ожидал поэтичности. Слова и тон были настолько ему несвойственны, что взвод умолк вторично.

— Что? — спросил Густ.

— Солнце славы для тех, кто выживет, память о самом ярком и значимом дне их жизни, — повторил Альфред Харнье неожиданно ровным, глубоким голосом, совершенно без заикания. — И два метра земли для всех остальных.

— Альф, заткнись, — посоветовал почти беззлобно Зигфрид, незаметно показывая на новобранцев. Судя по их виду, мудрые слова Харнье никак не прибавили им бодрости и боевого духа.

— А кем ты был до войны? — вдруг полюбопытствовал Пастор, и Хейман неожиданно со стыдом понял, что он ведь совершенно ничего не знает о долговязом гранатометчике.

— Учителем, — просто и все тем же хорошим, чистым языком ответил эльзасец. — Младшая школа, литература и чистописание. Небольшой городок в Эльзасе, название тебе все равно ничего не скажет.

— Э-э-э… — У Густа отвисла челюсть и пропал дар речи. Учитель вполне мог попасть в армию, но не ранее пятнадцатого года, когда армия ощутила дефицит пехоты и призыв распространился на закрытые ранее категории. А Харнье был на фронте с первых дней, еще с Танненберга.

— Я пошел в армию весной четырнадцатого, — пояснил Альфред, вешая через плечо холщовую сумку с гранатами, в эту минуту он походил на уличного торговца пирожками и разной сдобой. — Патриотический долг перед рейхом, кайзером и великим германским народом.

— Я б тебе сказал, что ты дурак, — подытожил Густ, — но…

— …но я и так уже это знаю, — закончил за него Харнье с прежней злобной брюзгливостью.

Штурмовики рассаживались по лавкам. Они были снаряжены и в полной готовности. Теперь оставалось только ждать. Лейтенант получил приказ поднять взвод сразу же после начала обстрела, но куда их отправят — пока оставалось неизвестным. Впрочем, судя по всему, на этот раз взводу придется работать за простую пехоту, закрывая вражеский прорыв.

Опытные бойцы пользовались минутами передышки для отдыха, ухитряясь задремать даже в качающемся, как корабль в бурю, блиндаже, будучи обвешанными оружием и прочим инструментом. Молодежь боялась, нервничала и вообще создавала неправильную и нездоровую суету.

Хейман проверил маузер, защелкнул обойму. Впереди была работа — тяжелая, смертельно опасная, но все же работа. Как обычно, он чувствовал в душе звенящую пустоту. Был ли это страх? Он всегда затруднялся сказать. Как и любой вменяемый человек, Фридрих боялся смерти, но сколько себя помнил, это естественное чувство никогда не довлело над ним, не лишало здравости рассудка. Он просто признавал возможность, даже неизбежность гибели и по мере сил стремился избежать этого пренеприятнейшего события.

Рош отставил длиннейший ствол гевера, подхватил маленькую гитару из консервной банки и взял короткий аккорд, неожиданно приятный и чистый для такого убогого инструмента. Он пропел фразу на неизвестном языке, мелодичную и печальную, похоже, строку из какой-то песни.

— Слушай, дружище. — Наверное, Густ ободрился успехом по «разговариванию» Харнье и решил повторить триумф. — А ты откуда здесь? На шпиона не похож… Тоже патриот?

— Как тебе сказать… — Пальцы бразильца пробежались по струнам из тонкой проволоки, извлекая мелодию в такт словам. — Были причины.

— Рассказал бы уж и в самом деле, — попросил кто-то из темноты в противоположном углу блиндажа. — Интересно же…

— Друг мой, знания умножают печаль, — нравоучительно ответил Франциск, наигрывая что-то быстрое, на манер марша. — Но, учитывая, что Всевышний вполне может призвать сегодня меня…

Невысказанное «и вас» тяжело повисло в воздухе.

— Я из Бразилии, — начал Рош, все так же сопровождая каждое слово соответствующим перебором струн. — Штат вам все равно ничего не скажет, как и город нашего друга Альфреда. Семья известная, хотя родовитыми токантинских Рошей назвать нельзя.

— И небедные, небось… — завистливо протянул кто-то.

— Не без того, — согласился Рош. — Дед в свое время решил вложиться в сахар и гевею, а каучук нынче в большой цене…

Хейман поневоле вспомнил обычные в последние месяцы пружинные колеса. Да, если и у Антанты дефицит резины хотя бы вполовину от немецкого, торговцы каучуком должны сказочно обогатиться.

— И случилось так, что меня в самое сердце уязвил… Амур. — Рош говорил нараспев, словно читал балладу, при этом в его голосе не было ни капли наигранности или экзальтации. — Она была юна, божественно красива, как ангел или сама Мадонна, но безжалостна, как демон.

— Бабы — злые, жестокие стервы, — вынес суровый приговор фельдфебель. Уж на что Зигфрид был твердолоб и лишен фантазии, но и его поневоле захватило повествование бразильца, да еще под музыку.

— Нет, друг мой, — печально ответил Рош. — В том-то и дело, что она не была ни жестокой, ни злой. Ребенок, отрывающий крылья бабочки, — жесток ли он? Нет, он просто не думает, что причиняет страдания живому существу. Он не жесток, он безжалостен. Так и Ангелика… Она не была жестока, просто для нее все мужчины — как бабочки, созданы природой для того, чтобы собирать их крылья для своей коллекции…

Он отложил инструмент. Легкий вздох разочарования пронесся по укрытию — солдаты решили, что на этом история закончится. Но Рош, сев поудобнее, продолжил.

— Я был уже не так уж и юн, но при одном взгляде на нее кровь моя превращалась в чистый огонь. А надо сказать, что она происходила из немецких аристократов. Какая-то побочная ветвь прусских не то Шацинтов, не то Шейсингов, они покинули Европу еще при наполеоновских войнах, но кичились своим происхождением даже спустя век. И вот однажды, на приеме, как раз в августе[85] я неудачно столкнулся со своим злейшим соперником в сердечной страсти. Слово за слово, мы решили выяснить, кто из нас достойнее внимания и благосклонности такой родовитой особы. Тем более что ее фатерлянд нуждался в помощи… — Франциск криво усмехнулся и продолжил уже резкими, рублеными фразами, откинув лоск и шарм поэта: — Будь мы оба трезвы и одни… Наверное, засунули бы потом в задницу фамильную гордость. Сделали бы вид, что ничего не было. Но вокруг было общество, и рядом была она.

— Полная жопа, — резюмировал учитель литературы Харнье.

— Она самая, — согласился Рош. — И мы отправились доказывать прекрасной фемине, что смелы, сильны и вообще достойны. На войну, где же еще доблестный муж может показать меру своей храбрости? Ну кто же тогда знал, что после августа будет сентябрь, октябрь и прочие месяцы. А вернуться я уже не мог — конечно, в лицо никто сказать не осмелится. Но репутация фамилии погибла бы сразу, а у нас доброе имя семьи — это все.

— А этот твой соперник, где он теперь? — неожиданно спросил лейтенант Хейман.

— А черт его знает, — с безразличной меланхолией отозвался бразилец. — Хотя говорили — дезертировал и вернулся обратно…

— И плевал он на доброе имя семьи, — резюмировал Густ.

— Он — может быть, — сурово ответил Рош. — Но я — не он.

Стукнула дверь, точнее, хлипкое сооружение из тонкой фанеры на ременных петлях, отделяющее блиндаж от крутой лестницы, уходящей вверх.

— Господин лейтенант, к полковнику, — сказали в приоткрывшуюся щель. — Есть приказ.

Хейман поднялся с топчана и шагнул к выходу, провожаемый взглядами взвода, сдержанно-ожидающими у ветеранов и по-собачьи отчаянными у новичков. Всем было понятно, что командир скоро вернется, а вместе с его возвращением закончится и ожидание.

Ожидание такое нервирующее и такое безопасное…

* * *

— Головы ниже, — кричал Дрегер. — Где мы, смотреть по сторонам, быстро!

В первые мгновения было все равно, что командовать, главное, чтобы приказы были четкими, настраивающими на бой и безвредными. Нужно было загнать себя и солдат в привычный режим схватки. Лежа за гусеницей и приподнявшись на локте, лейтенант озирался по сторонам, пытаясь понять, куда их завезли «Марки». Жар от горящего «Шершня» уже ощутимо припекал сквозь китель и брюки.

Как обычно, место высадки долго и тщательно планировалось, чертилось на подробных картах, прикидывалось на макетах и ящиках с песком. И как обычно, их высадили не там, где следовало. Дрегер понимал танкистов: проложенный по гладкому листу пунктир на практике оборачивался почти ксенофонтовским «Анабазисом» по пресловутому «лунному пейзажу», перекопанному снарядами, многократно пересеченному траншеями и рвами, зачастую просто непроходимому даже для гусеничных машин. Водители должны были сообщать десанту об изменениях курса, но делали это редко и плохо, и их опять-таки можно понять: управление танком и без того — тяжелейшая и изматывающая работа, здесь не до топографических измерений и дополнительного инструктажа.

Однако, каждый раз оказываясь непонятно где, но неизменно под огнем, пехотинцы искренне желали погонщикам железных коней встать в один ряд к расстрельной стене. Впрочем, и обойтись без танков никто не пожелал бы.

«Марк» сдавал назад, судорожными рывками, похоже, танк намотал на ведущие колеса хороший пучок проволоки. Экипаж пытался вывести машину из боя, но не успел. Грохнуло — коротко и гулко, по всей округе пошел глухой металлический звон, от «морды» танка полетели обломки. Внутри «свиньи» пронзительно заскрежетало, словно все шестеренки сразу бешено провернулись, стачивая друг о друга зубцы, и машина разом встала. Из открытого десантного люка вырвался плотный клуб дыма, пронизываемый длинными языками пламени, в нос ударила вонь горящего бензина. Чем подбили «Марк», лейтенант так и не понял, но танку однозначно пришел конец.

Несколько минут назад Уильям испытал бы два всеподавляющих чувства. Ужас оттого, что, задержись они хоть самую малость, и сейчас весь полувзвод жарился бы в железной печи вместе с экипажем. И желание броситься в огонь, спасая заживо сгорающих танкистов. Но сейчас, полностью включившись в горячку боя, он не чувствовал ни того, ни другого. «Кроты» избежали смерти — это хорошо. Танкисты погибли — это плохо, но им уже не помочь.

— Мы сдали сильно вправо! Вправо! Впереди К-23! Справа L-6!

Это кричал Шейн. Теперь, получив привязку, Дрегер и сам сориентировался.

Пресловутый «Форт» представлял собой трехэшелонную оборонительную систему из многочисленных бетонных капониров, связанных переходами, в том числе и подземными. Первая линия располагалась на склоне пологого и длинного холма, ее построили «на всякий случай» довольно давно, еще в те времена, когда считалось, что для хорошей обороны достаточно залезть повыше и взять с собой много пулеметов. Два следующих рубежа возводили уже значительно позже, на обратном склоне, тщательно маскируя.

Как и следовало ожидать, первую линию до последнего дюйма изучили и даже сфотографировали разведчики, артиллерии оставалось только побыстрее отстреляться по заранее подготовленным и точным данным. Весь первый рубеж, обозначенный на картах как «К-1», исчез с лица земли, превратившись в курящиеся едким дымом руины. Их как раз и преодолели с таким трудом десантные танки. Теперь впереди лежали две следующие полосы — «К-2» и «К-3», в общей сложности более тридцати только разведанных огневых точек. Их хорошо потрепали, походило на то, что тяжелые стволы раздолбали-таки все «коробки» до основания, но вот остальное…

Для новичка вакханалия, творящаяся вокруг, была бы сплошным хаосом, бессмысленным и убийственным. Но Дрегер опытным, изощренным слухом оценивал частоту и примерное направление вражеской стрельбы. Всматривался слезящимися от дыма глазами в видимую с его позиции часть «Форта», вычисляя масштаб разрушений, нанесенных артиллерией. Механически, «на глазок», подсчитывал число неподвижных тел в хаки, распростершихся то здесь, то там, повисших на «колючке», — убитые солдаты первой волны британской пехоты.

Он видел на удивление немного «своих» покойников. Немцы, несомненно, оказались оглушены и деморализованы, их огонь был беспорядочен и явно никем не координировался. И главное — молчали минометы, самый страшный враг атакующей пехоты.

Первым делом следовало уйти с открытого места, найти любое укрытие.

— Направо, в «шестую», двойками! — скомандовал он и сам поднялся вперед.

Это всегда страшно — первый шаг навстречу смерти. Сколько бы адреналина ни кипело в крови, как бы ни были отбиты мозги боевым безумием — это очень страшно. В такой момент нельзя думать, нужно просто сделать. Дрегер выдохнул до конца, до самого донышка легких и, чувствуя в голове звенящую пустоту, ринулся вперед и направо, через гусеницу и в обход «Шершня», к траншее L-6. Краем глаза он видел бегущих за ним «кротов».

Саперы стремительно неслись вперед, на первый взгляд, в полном беспорядке, как цирковые клоуны, то и дело смешно приседая, перекатываясь и бросаясь из стороны в сторону. На деле же — единственно возможным способом, группами не более трех человек, особенно на прямом участке траншеи, прячась за любым укрытием и сбивая прицел вражеским стрелкам. Любой другой сразу переломал бы себе ноги в таком месиве, но не они. «Шестая» была одной из крайних на левом фланге «Форта», проходя извилистым зигзагом почти на всю его длину. Если бы «кротам» удалось добраться до нее, появлялся шанс просто пробежать под прикрытием всю полосу обороны «Форта», вместо того чтобы грызть ее в лоб.

Невысокий бруствер возвышался впереди, как низкий и очень длинный могильный холм.

— Быстрее! — в голос орал лейтенант, скорее для самого себя, чем для бойцов. Каждый сапер прекрасно понимал, что счет времени идет уже на секунды и, если взвод не укроется немедленно, саперов прижмут к земле пулеметным огнем и забросают минами или гранатами. Конечно, это может и не случиться, но действовать стоит так, словно вражеский минометчик уже положил на спуск свою преступную немецкую руку, испачканную кровью невинных младенцев.

Как всегда, с каждым шагом, с каждым броском вперед, в голове у Мартина билась только одна мысль: «Сейчас я упаду и сдохну». Она раскладывалась на слоги и думалась последовательно, по частям, в такт суматошному бегу. Ему было безумно жарко, после первых же движений кожаный костюм окончательно превратился в печь, тяжелый баллон давил на плечи и спину, заставляя ноги подкашиваться.

«Только бы не зацепиться шлангом, только бы не зацепиться!»

Справа, едва ли не вприпрыжку, бежал Шейн, размахивая своим винчестером. Он что-то кричал, бессвязно и бессмысленно, накручивая себя, но Мартин не слушал. Еще шаг, еще два, и он вошел в привычный ритм бега. Теперь тяжесть оружия не мешала, а помогала — баллон и брандспойт стремились вперед, к земле, а хозяин словно подхватывал их, легко направляя общее движение. И в этом непрерывном падении огнемет и его оператор короткими прыжками неслись вперед. Пробежка, приседание, быстро оглянуться, разворачиваясь всем корпусом. Они бежали наискось, слева направо, имея по левой руке огрызающиеся пулеметным огнем капониры второй линии «Форта», а впереди — «Эл-шестую».

В очередной пробежке Мартин споткнулся о кусок балки, опутанной обрывками «колючки», который будто сам собой высунулся из перепаханной земли прямо под ногой. Огнеметчик невысоко подпрыгнул, стараясь сохранить равновесие, и, почти падая, рухнул на колено. Сустав болезненно хрустнул, приняв на себя тяжесть тела и груза. Мартин оттолкнулся другой ногой, буквально запихивая себя за очередное укрытие — что-то вроде невысокой стены, обломанной, словно ее обкусывал великан. Неподалеку скорчился за кочкой Шейн, часто и невысоко поднимая голову в широкой каске, озираясь по сторонам. Почти рядом что-то взорвалось, засыпав их обоих комьями сырой, почти черной земли, воняющей гарью и кровью. То здесь, то там вражеские пули с треском впивались в куски дерева, откалывали крошки от бетонных глыб, с шипением тонули в рыхлой земле.

Мартин провел рукой по своему импровизированному укрытию, даже сквозь кожу перчатки ладонь ощутила знакомую шероховатую поверхность — бетон. Похоже, они уже на границе второй линии «Форта». Он взглянул налево и вздрогнул: прямо на него смотрел немец, холодным немигающим взглядом, из-под низко надвинутого шлема. Мартин в панике бросил руку к поясу, нашаривая свой пистолетик и понимая, что не успеет.

Очередной взрыв забросал лицо немца земляной крошкой, припорошив глаза, и только тогда Мартин сообразил, что тот мертв. Странно, это был первый немецкий покойник, который ему встретился сегодня. Где же остальные? Скорее всего, похоронены в своих укрытиях огневым валом…

— Не спать! Не спать! — это уже надрывался Боцман. — Сейчас оклемаются!

Этого он мог бы и не говорить, немецкие пулеметы стучали все увереннее. Минуту назад они заполошно полосовали очередями все вокруг, без разбору и цели, теперь же фонтанчики попаданий приближались к саперам.

— Гранаты! — крикнул Дрегер. Он боялся, что сейчас взвод дрогнет и собьется со слаженного ритма, когда каждый действует сам по себе, но в неразрывной связи с остальными, четко и грамотно. Ведь «кроты» были опытными бойцами, но их опыт распространялся совсем на другую войну — подземную. Войну лопат, мотыг, мин и коротких схваток в утробе тесных подземелий. Саперов, переведенных в штурмовую пехоту, очень хорошо готовили, но такой бой — на поверхности, лицом к лицу, они принимали впервые.

До следующей траншеи оставалось футов сто, она и была заветной целью — «шестая», по которой «кроты» надеялись выйти в тыл к защитникам «Форта». Шейн без команды присел на правое колено, взяв дробовик наизготовку, плотно прижал приклад к плечу. Слева и справа гранатометчики образовали редкую цепь, вытянувшуюся вдоль траншеи, так, чтобы оказаться поближе к цели, но не настолько, чтобы попасть на прицел возможных защитников L-6. В своих жилетах с «карманами» в три яруса, на поясе нож и пистолет — гренадеры походили на торговцев вразнос, только товар у них был очень специфический. Обычно они несли десять-пятнадцать сгустков смерти, до поры упакованных в ребристые корпуса Миллса и Лемона. Американские теоретики часто упрекали британских коллег за излишние траты, дескать, расходовать столько гранат — крайне неэкономно. Но это было чисто кабинетное утверждение, выдуманное тем, кому никогда не приходилось идти на штурм. С флангов цель яростно поливали «Льюисы» со снятыми кожухами.

Мгновение — и гранаты полетели в траншею. Небольшие «лимонки», и в самом деле похожие на безобидные фрукты, только зачем-то выкрашенные в темно-зеленый цвет, скрывались за бруствером. Гранатометчики бросали свои «подарки» в каждый изгиб, чтобы перекрыть всю траншею убийственной сетью осколков и ударной волны. Ближайший гренадер взмахнул руками и упал навзничь, прошитый навылет пулеметной очередью. Из-за бруствера выглянула чья-то голова. Шейн не видел ни шлема — его не было, ветер трепал светлые вихры выглянувшего, ни униформы — она скрывалась ниже уровня земли. Но свой там быть никак не мог. Палец дернул спусковой крючок сам по себе, повинуясь рефлексу, а не мысли. Отдача винчестера упруго толкнула в плечо, словно перекатываясь по ключице, верхняя часть черепа вихрастого взорвалась брызгами черно-красного. Удар картечи бросил уже мертвое тело вниз и назад, но в этот момент начали взрываться гранаты, и покойника швырнуло обратно, на бруствер, его руки безвольно болтались, как у игрушечного паяца.

Как обычно, в голове у Шейна словно сработал арифмометр, открыв два окошечка. В первом число «1» — первый убитый в этом бою. Во втором «5» — число оставшихся в магазине зарядов.

Гранаты сериями взрывались в траншее, выбрасывая столбы белесого дыма и небольшие земляные фонтаны. Вопя, словно тысяча демонов, вырвавшихся из самих глубин преисподней, «кроты» бросились вперед, пока немцы не пришли в себя. Впереди всех огромными скачками мчался Боцман — в одной руке огромный двуствольный обрез, в другой — знаменитая шилелла.

— Во имя святого Брендана, бей гуннов! — орал ирландец, размахивая своим страшным оружием.

Кто-то в «шестой» страшно кричал, в голосе не осталось ничего человеческого, только безграничное страдание. Ему вторил другой, но это был крик паники и страха.

«Повезло какому-то бошу, похоже, не задело, — отстранение подумал Шейн. — Но это мы сейчас поправим».

Глава 4

Светало. В иное время первые солнечные лучи уже вовсю резвились бы среди утренних теней, но сейчас солнце с трудом проникало сквозь густую завесу пыли, поднятой взрывами сотен тысяч снарядов.

Обстрел ослаб, точнее, изменился. Вместо сплошной стены огня, идущей единым фронтом через немецкие позиции, орудия теперь прицельно били по инженерным сооружениям и скоплениям войск, ориентируясь по командам корректировщиков. Но все равно, огонь был очень плотный, то и дело мимо с противным жужжанием проносился шальной осколок. Все ближе слышались звуки яростной перестрелки.

Говорили, что союзники возили своих солдат прямо к передовой на грузовиках, со всеми удобствами. Может быть, кто их знает… К сожалению, армия кайзера больше не могла предоставить своим доблестным бойцам таких удобств. Хорошо хоть до конечного пункта добираться было недалеко, даже с учетом продвижения, замедленного необходимостью постоянно искать укрытие.

«Штурмтруппенам» не давали легких заданий, но, услышав новое, Хейман окончательно загрустил. Его взвод присоединили к остаткам пехотного батальона, насчитывавшего неполную сотню человек, и поставили задачу — контратаковать противника, отбив захваченные противотанковые форты.

У батальона не было орудий, даже плохонького миномета, только несколько пулеметов. Личный состав лишь два дня как вывели с передовой, и теперь уставшие, измученные люди вновь отправлялись в бой. Зато командовал ими самый настоящий майор, молодой, холеный и высокомерный. Лейтенант думал, что на фронте такие давно вывелись естественным путем, и поди же ты, ошибся. При первом же взгляде на него Хейман подавил инстинктивную неприязнь. Отчасти это была понятная зависть небритого грязного вымотанного человека к холеному красавчику, благоухающему одеколоном посреди развалин и криков раненых. Отчасти — предчувствие больших неприятностей, потому что красавчик — и это стало ясно после первых же его слов — понятия не имел о том, как организовывать нормальную контратаку. Гизелхер по-быстрому перебросился парой слов с солдатами батальона, и услышанное оптимизма не прибавило.

Лейтенант поступил как обычно в таких случаях — сказал себе: «Делай, что должно, и будь что будет». Его взвод должен был контратаковать англичан на левом фланге опорного пункта, брошенного гарнизоном, этим они и займутся, а что будет по соседству — посмотрим по ходу действия.

— Подтянись! — скомандовал фельдфебель.

Лейтенант оглянулся через плечо, на понуро растянувшийся за ним взвод. Быстро отвернулся, скрывая злобную гримасу разочарования, и снова сосредоточился на дороге впереди, пролегающей по полузасыпанным траншеям. Мокрая земля сочно чавкала под ногами — похоже, разрывы вскрыли трубу или какой-то подземный источник.

«Главное — не забыть пристрелить первого дезертира, — подумал Хейман. — Это хорошо действует на остальных. Правда, могут от страха потерять рассудок и, недолго думая, пристрелить и меня…»

Он подавил нервный смешок. В этот день ему будет угрожать столь многое, что глупо беспокоиться еще и о таких вещах, как нервные и запуганные новобранцы… Стрельба приближалась. Лейтенант привычно оценил расстояние и характер перестрелки, походило, что опорный пункт еще держится, но слабо и плохо. Работали от силы три-четыре пулемета и не более десятка винтовок. А нападающие не жалели ни гранат, ни патронов, частую высокую дробь «Льюисов» ни с чем не спутаешь.

Очередной взрыв прогремел совсем недалеко, метрах в тридцати, позади захлюпало — новички, как и следовало ожидать, сразу бросились ничком, не думая, что кланяться уже разорвавшемуся снаряду бесполезно. Слушать надо не то, что сработало, а то, что еще в полете, учась отличать громоподобный гул тяжелых «чемоданов» от легкого, змеиного шелеста шрапнели. Еще одна солдатская премудрость, которой их так и не успели научить…

Зигфрид не жалел ни брани, ни пинков, поднимая залегших, даже флегматичный Густ дал кому-то затрещину, восстанавливая дисциплину. Монотонно и визгливо ругался Харнье.

— Вперед, туда, где нас ждет воинство сатаны! — бодро провозгласил Франциск. — С нами Бог и «Рейнметалл».

Обычно бронебойщику с гевером полагался напарник или на худой конец помощник для переноски тяжеленного ружья и боеприпасов. Но бразилец трезвым взглядом оценил пополнение и сообщил, что предпочитает сам тащить «адский мушкет», нежели в критический момент искать помощника под какой-нибудь кочкой.

— Это точно, — в тон ему отозвался Густ, подбадривая то ли себя, то ли остальных. — Господь с нами, и сила его велика!

Верзила Пастор был похож на статую бога войны или античного гоплита — сплошной металл и кожаные заплаты на локтях и коленях. Стальная каска с «рожками», стальная же кираса, испещренная царапинами и бороздами, металлические наплечники и дополнительные пластины на живот и верх бедер. Два люгера с дисковыми магазинами на тридцать два патрона каждый свисали по бокам. Поперек живота — на манер ландскнехтов — в потертых ножнах примостился тесак, переточенный из трофейного французского «окопного меча». На этот раз он поместил гранаты в заплечном мешке, чтобы Альфреду было удобнее их доставать: последнее время Густ и Харнье часто действовали в паре.

Хейман на ходу сплюнул, выразив в этом коротком действии свое отношение к настоящему и скорому будущему. Привычно проверил собственное снаряжение. Мешки с четырьмя гранатами подвешены через плечи, слева — капсюль, справа — пороховая трубка для саперных зарядов. В кобуре на длинном ремне — маузер, в специально нашитом нагрудном кармане — еще три «толкушки». В левом кармане брюк — светящийся компас и сигнальный свисток, у портупеи — карабинный замок для срыва кольца гранаты, кинжал и ножницы для перерезания проволоки. Матерчатый патронташ с запасной полусотней патронов для маузера был переброшен через шею и ощутимо клонил голову вниз, натирая кожу и цепляясь за край шлема.

В этом бою ему придется вести солдат в бой самому, личным примером. И, похоже, чтобы дожить до вечера, понадобится очень много везения…

* * *

Вибрация болезненно отдавалась в спине, в позвоночник словно вонзали длинную раскаленную иглу, прошивая его от седалища до основания черепа. На «Рено» устанавливались амортизаторы, но все равно на каждом бугре танк ощутимо качало, и этих бугров было слишком много. Каждый толчок заставлял Годэ кусать губы от боли, но танкист не отрывался от перископа, то и дело бившего по глазной орбите иссохшим каучуковым ободом.

Человек, впервые запертый в тесную железную коробку, ничего не увидит и не поймет, ведь на окружающий мир ему придется смотреть сквозь узкие прорези, которые к тому же показывают то землю, то небо — в такт скачкам машины. Да и во второй раз — так же. Нужно быть настоящим мастером, изучить танк, как родную спальню, чтобы безошибочно ориентироваться на местности с помощью полуслепых наблюдательных приборов. Таких профессионалов мало, и меньше (намного меньше!) умеют не только управлять танком, но и дирижировать по радио артогнем из гремящей танковой утробы.

В школе Рекло инструктор говорил что-то о «пространственном воображении и ориентации», «абстрагировании от точки нахождения» и прочие умные слова. Годэ, который до войны был шофером такси, не знал большую их часть, но твердо понял, что он может хорошо и правильно представить в уме картину окружающего мира, в которой, как на карте, будут помещены его танк, артиллерийская батарея и противник. Никакие броски и скачки танка не могут сбить этот образ, поэтому его, Анри Годэ, корректировка окажется точной. А тех, кто так не может, — не возьмут в наблюдатели, и они не смогут призывать на головы бошей 220 миллиметров, или смогут, но плохо и недолго.

Однако держать в голове собственную воображаемую карту было мало, требовалось еще и точно подгадать момент, не растратив снаряды на малозначительные цели и не упустив первостепенные. Поэтому радиотанк уже добрых полчаса крейсировал параллельно полосе наступления батальона Натана, лишь изредка вызывая короткий обстрел.

Машину тряхнуло особенно сильно, перископ опять больно ударил по глазнице, Годэ щелкнул челюстями, едва не откусив кончик языка, поясницу будто обожгло огнем.

— Пьер, черт побери, аккуратнее! — прошипел он сквозь зубы, потирая лицо. После каждого хорошего боя Анри походил на сову — черные круги синяков обрамляли оба глаза широкими кругами.

Если водитель что-то и ответил, то командир его все равно не услышал. Ему нужно было больше обзора. Годэ щелкнул рубильником, наблюдательная башенка с вертикальными щелями на крыше танка с громким скрежетом провернулась и остановилась. Наблюдатель испугался было, что шальной осколок повредил механизм, но цилиндр, дернувшись несколько раз, набрал обороты, вращаясь с тихим жужжанием, тонувшем в шуме двигателя. Годэ привстал, держась за специальные скобы, и сунул голову в цилиндр. Быстрое перемещение прорезей создавало стробоскопический эффект — окружающий мир был словно подернут мерцающим туманом, скрадывающим мелкие детали. Но все равно так было видно гораздо лучше, а шанс получить пулю или осколок — гораздо меньше, чем если просто высунуться из люка.

В целом Анри мог вполне однозначно и уверенно сказать, что батальону Монтега Натана повезло, даже очень повезло. То ли обстрел удачно накрыл немцев, то ли боши просто в большинстве сбежали, но «Форт», обещавший стать крепостью и скопищем проблем, едва-едва огрызался редким и слабым огнем. Пехота достаточно быстро занимала вторую линию, а взвод Дрегера, похоже, уже примеривался к третьей. Но на левом фланге у батальона возникла заминка — атакующие попали на «чертову дорогу», то есть заминированную траншею. Прием был не из тех, что используют особенно часто, ведь далеко не каждый готов ходить по собственным минам, которые к тому же соединены весьма ненадежным детонатором. Но кто-то в «Форте» в свое время оказался достаточно жестким и твердым, чтобы все-таки заложить заряды, а теперь подорвал их вместе с собственными беглецами и десятком английских штурмовиков, затормозив общее движение. Над далеким бруствером поднимались клочья густого черного дыма — похоже, одними минами дело не ограничилось, не обошлось и без пары бочек жидкого топлива. Удивительно, учитывая его дефицит у немцев.

Танкист убрал голову из башенки и остановил ее вращение. Теперь он знал, куда смотреть, а капризный механизм стоило поберечь. Судья бросил взгляд на радиста, тот молча кивнул, положив руку на рычаг телеграфа и демонстрируя полную готовность. Годэ кивнул в ответ, странно, хотя температура в машине превысила сорок градусов, его ощутимо морозило.

— Вперед, — скомандовал он, склонившись к водителю. — Прямо и помедленнее!

Пьер ответил жалобным взглядом, полным неприкрытого страдания. До близкого знакомства с рядовыми буднями корректировщиков он полагал, что новое назначение — большая удача. Разъезжай себе в отдалении от настоящего пекла и указывай цели пушкам. Отчасти так и оказалось, но только отчасти: Годэ не лез в первую линию, но и не отставал от катящейся вперед волны атаки, и его танк всегда оказывался там, где было жарче всего. Юркий «Рено» буквально крался через перекопанные траншеи, искореженные баррикады и вырубленный снарядами лес, играя в пятнашки с вражеской артиллерией.

А Судья вновь приник к перископу, привычно вызывая в памяти координаты и условные обозначения для батареи, терпеливо ждущей его указаний в пяти километрах отсюда. Анри Годэ хорошо, очень хорошо помнил осень четырнадцатого. И очень не любил немцев.

* * *

Галлоуэй прыгнул в траншею первым и, судя по звукам, сразу кого-то приложил своей дубиной. Грохнул сдвоенный выстрел из обреза, который рыжий ирландец снаряжал обрубками свинцовых прутьев.

«Черт возьми, сумасшедший ирландец что, заряжает свою пушку черным порохом?» — подумал Шейн, прыгая следом, прямо в клубы дыма. Траншея оказалась неожиданно глубокой, земля больно ударила по стопам. Даймант заученно перекатился, так чтобы не зацепиться поклажей, привстал на колено, напряженно выцеливая врагов в узком проходе, сплошь затянутом дымом от боцманского выстрела. Что-то бросилось на него сверху, янки с воинственным воплем отмахнулся прикладом и сразу же вслепую разрядил дробовик в упор.

— Шейн! — прикрикнул откуда-то спереди, из дыма, всевидящий Дрегер. — Мертвецов будешь убивать после!

Точно, это был тот самый немец, которого Шейн застрелил чуть ранее. От сотрясения его тело сползло с бруствера и свалилось прямо на плечи Бриллианту.

— Мартин, — гаркнул Шейн, крутя головой.

— Здесь! — отозвался напарник спереди.

«Дьявольщина, отстал!» — чертыхнулся про себя Шейн, с отвращением стряхивая с лица брызги крови покойника. Он бросился вперед, догоняя рвущийся по «шестой» отряд. После картечи Боцмана добивать здесь было некого.

— Бросаем! — скомандовал Дрегер, и, хотя противника не наблюдалось, четверо впередиидущих гренадеров заученно потянулись к сумкам. Откуда-то из-за плеча лейтенанта вытянулся длинный широкий ствол, источающий слабый дымок и запах пороховой гари. Уильям рефлекторно развернулся, поднимая револьвер, но это оказался американец со своим винчестером, выцеливающий возможную помеху гранатометчикам. Огнеметчик Беннетт прижался к стене, наполовину — насколько позволял громоздкий баллон, — втиснувшись в полуобвалившуюся нишу.

Гренадеры слаженно исполнили — точнее не скажешь — счетверенный бросок. В первый участок траншеи, в следующий, за вторым траверсом — дальше всех, снова в первый, но чуть дальше первой гранаты, и в колено второго траверса — так занудно требовала инструкция. На деле все было проще — бросай в каждое колено, и не ошибешься. Извилистые, сильно изломанные ходы сообщений для защиты от продольного огня рыли еще со времен Вобана,[86] с тех пор прогресс двигался в сторону их максимального усложнения. Ныне стандартная траншея представляла собой нечто похожее на коленвал, с прямоугольным изгибом через каждые десять-пятнадцать футов. К счастью, «L-6» была выкопана еще во времена относительно спокойного отношения к гранатам и походила скорее на извилистый след змеи.

Серия взрывов, похожих на очень громкие хлопки в ладоши, — сработали гранаты. И снова пробежка. Мартин пыхтел, как паровоз под парами, волоча свою огнеопасную ношу. Дрегер испытывал радость пополам с удивлением от сказочного везения — «кроты» продвигались почти без сопротивления. Боши, вероятно, побросали позиции, спеша сбежать подальше в тыл. Тех немногих, кто как-то пытался сопротивляться, выметали гранаты.

Новый бросок. А вот сейчас получилось нехорошо. За следующим поворотом слышались не ставшие привычными крики паники и боли, а четкие слова команды. И гранаты рванули как-то «поверху» и в стороне, скорее всего, на защитных сетках и проволочных щитах в виде двускатной крыши, чудом уцелевших от артобстрела. Дрегер щелкнул пальцами, кивнув Мартину. Огнеметчик даже вздохнул от облегчения, ведь каждый «залп» весомо облегчал его ношу.

Беннетт все равно старался действовать как можно быстрее, как и все остальные. Следующий поворот открывался вправо, огнеметчик перехватил брандспойт поудобнее, переложив рукоять из правой руки в левую. Мартин привалился боком к стене у самого сглаженного угла, оскалившегося выщербленными досками обшивки. Боцман, не долго думая, сунул окровавленную дубинку в зубы и подхватил свою двустволку за цевье, выцеливая бруствер, чтобы никто не спрыгнул сверху. Шейн быстро и коротко — на миг, не дольше — выглянул из-за угла, сразу же отшатнулся обратно. С немецкого участка захлопали выстрелы, пули вонзались в стену со звучным стуком. Янки быстро кивнул, показывая, что с той стороны помех нет. А то бывали случаи, когда нерасторопный огнеметчик и все его соседи получали обратно свой же огневой залп, отраженный щитом или иной преградой.

Мартин сунул за угол брандспойт, что-то сразу же звучно щелкнуло по щитку, толкнув руку, но было поздно. Беннетт нажал рычаг. Как обычно, шланг резко дернуло, раструб взбрыкнул, но огнеметчик привычно удержал агрегат. Пронзительно зашипело, в воздухе растекся запах чего-то ядовито-химического. За углом кто-то недоуменно вскрикнул, голос сразу же взвился до истошного вопля запредельного ужаса и немедленно оборвался коротким и сдавленным полувсхлипом, когда беснующийся огонь выжег легкие жертвы.

— Дальше, — крикнул Дрегер.

Шейн пробежал среди дыма и языков пламени. Плотные хлопья сажи оседали на одежде и лице, забивая нос едкой вонью. Кто-то черный, похожий на головешку угольно-черного цвета, слабо шевелился у самой подошвы траншеи, в противогранатной нише. Повинуясь мгновенному приступу жалости, Шейн выстрелил на бегу и, конечно, попал. Еще бы, с такого-то расстояния…

Позади топал Мартин. Как обычно, увидев последствия использования страшного оружия австралийца, Даймант испытал нечто схожее с чувством благоговейного страха. Мало что ужасает так, как огнемет, а Беннетт управлялся с ним со спокойствием и хладнокровием…


Их прижали резко и неожиданно, точным и плотным огнем из «Туфа».[87] Первая же очередь тринадцатимиллиметровых дьяволов прошила верх бруствера, как невесомый пух, буквально снеся голову замыкающему.

И еще один покойник из своих, второй за день, отметил про себя Дрегер, ничком бросаясь на землю. Не дожидаясь команды, взвод растянулся по траншее и рассыпался по ответвлениям, кто на четвереньках, а кто и ползком. Пулеметчик же со знанием дела молотил короткими прицельными очередями, буквально причесывая «шестую» на протяжении доброй сотни футов, не меньше. Затем «косильщик» умолк — даже такой калибр был бесполезен против укрывшихся в траншее. Но если немцы подтащат мортиры (а они обязательно подтащат)…

Майкрофт Холл с неожиданной для новичка инициативой нахлобучил немецкую каску на палку и поднял над бруствером. Ничего не случилось, и ободренный солдат с неожиданной резвостью полез наверх. Его стащили обратно за штаны, и Шейн выразительно постучал пальцем по собственному лбу.

— Ведро же гуннское, дурень. Тот по своим не выстрелит.

Пулемет вновь заговорил.

Дрегер достал небольшой перископ и осторожно высунул его наружу, маскируя между торчащими обломками щита. При этом он старался не думать, что восходящее солнце светит прямо в лицо и, как ни прячься, перископ вполне может дать отблеск. Хорошему пулеметчику больше и не нужно, а пуля «Туфа» на дистанции в триста футов пробивает почти дюйм стали.

Хотя лейтенант и берег прибор, но стекло помутнело и покрылось разводами, а зеркало треснуло. Но смотреть было можно, и, приноровившись к искаженному обзору, перечеркнутому зигзагом трещины, Дрегер увидел капонир с пулеметом, который мешал продвинуться дальше, — плоскую бетонную «пилюлю» с узкими горизонтальными щелями бойниц. Ранее его прикрывала земляная насыпь, но ее буквально сдуло при артобстреле, теперь капонир вызывающе серел посреди черно-коричневой земли и чахлой зелени, которую не вырвала и не закопала артиллерия. В одной из бойниц запульсировал огненно-желтый цветок — «Туф» обстреливал кого-то в стороне, значительно левее и дальше. Неожиданно небольшой пригорок за капониром так же ожил, плюясь нитями трассирующих, — замаскированная пулеметная точка, машинка послабее — «Шпандау» — но в умелых руках не менее опасная.

Дрегер убрал перископ и сел прямо на дно, на кусок доски, бывший не так давно частью настила. Попытался сосредоточиться.

Две пулеметные точки, точнее, одну вполне можно считать за скорострельную артиллерийскую. Патронов не экономят, стреляют не суетливо. Впереди «шестая» прерывалась насыпью, которую «соорудили» несколько разрывов, перекопавших землю и взгромоздивших ее пологими терриконами. Путь дальше был закрыт, покинуть траншею невозможно из-за пулемета, возвращаться — в общем-то бессмысленно. А мортира Стокса капонир не возьмет, разве что поцарапает. Похоже, везение кончилось. Но все не так уж и скверно.

— Закрепляемся, — приказал он баррикадирам, державшим наготове шанцевый инструмент и пустые мешки для земли и песка. Подозвал одного из подносчиков. — Найди Судью, объясни про пулеметы, покажи на карте. Нам нужна поддержка.

Тот понятливо кивнул и побежал обратно по траншее, пригибаясь и склоняя голову, хотя над ней было еще с добрый фут земли.

Баррикадиры работали как одержимые, заполняя мешки землей и перекрывая боковые ответвления. Гренадеры обшаривали редких покойников, стараясь пополнить запас гранат трофеями. Шейн ухитрялся одновременно насвистывать что-то легкомысленное, грызть галету и запихивать патроны в магазин винчестера.

День начинался удачно.

* * *

— Коллега…

Подобное неформальное обращение, очевидно, тяжело давалось майору, у которого на лбу было написано Königlich Preußische Hauptkadettenanstalt.[88] Его лицо блестело от пота, приглаженные усы встали дыбом, из-под каски выбился неряшливый клок волос. На мгновение Хейман ощутил укол удовлетворения — «паркетный мальчик» столкнулся с суровой прозой жизни. Но лейтенант сразу одернул себя: сейчас было не время выяснять сословные разногласия, тем более что майор, несмотря на неопытность, похоже, был вполне вменяем и разумен.

Очередной разрыв засыпал их земляной крошкой. Офицеры залегли в глубокой воронке, совещаясь перед последним броском.

— Коллега? — отозвался Хейман, настолько вежливо, насколько возможно в подобной ситуации.

— Эрвин Сьюсс, — неожиданно сказал майор.

Хейман поначалу его не понял, мгновение он лихорадочно думал, кто такой Эрвин, пока не сообразил, что майор представился. Действительно, в кратком и порывистом инструктаже времени для взаимного расшаркивания как-то не нашлось.

— Фридрих Хейман, — кратко ответил лейтенант, немилосердно ругаясь про себя. Драгоценные минуты уходили одна за другой на пустые разговоры.

— Славно, — произнес майор. — К делу. Лейтенант, вы уже поняли, я человек не очень опытный. Дайте совет, как нужно действовать.

У Хеймана отвисла челюсть. Удивление его было безмерным, начиная с того, откуда мог взяться на фронте командир батальона без солидного военного опыта, и заканчивая тем, что майор вот так запросто просил помощи и совета. Давно, очень давно Фридрих так не ошибался в людях. Эрвин Сьюсс молча и внимательно смотрел на него, пока Хейман собирался с мыслями.

— Так… — Лейтенант резко потер лоб, словно разогревая мозги перед напряженной мыслительной работой. — Сколько у вас в точности человек?

— Семьдесят пять всего, — четко и кратко ответствовал Эрвин. — Из них примерно тридцать обстреляны и годны к бою, остальные либо раненые, либо мальчишки, которым бы махать хворостиной в деревне, а не идти в бой.

— Так… — повторил, нахмурившись, лейтенант. — Плохо, но не очень. Знаете всех? — так же кратко уточнил Хейман.

— Почти.

— Это уже хорошо. Так… томми, похоже, добивают вторую линию, у них много пулеметов и гранат, идти на них в лоб — чистое самоубийство. Поэтому надо сделать по-другому…

Раздраженная гримаса исказила лицо майора. Его можно было понять — лейтенант излагал мысли, как вышестоящий по званию. Но Сьюсс задавил вспышку раздражения — он не обманывался относительно своих талантов. Сейчас только большой практический опыт лейтенанта-штурмовика мог помочь остаться в живых и тем более выполнить задачу.

— Мне нужны ваши лучшие люди, — продолжал Хейман. — Умелые и, главное, скорые на голову.

— Таких, наверно, с десяток-полтора.

— Мало! — Хейман досадливо стукнул кулаком по колену. Совсем рядом прошла пулеметная очередь, вынудив обоих рефлекторно пригнуть головы. Фридриху подумалось, что сейчас достаточно одной шальной мины, чтобы уложить командование сводной группой и полностью сорвать задание.

— Мало, но лучше, чем ничего. Дайте только самых лучших, сейчас важно их качество, а томми все равно больше.

— Сейчас распоряжусь. Что будем делать? — спросил майор.

— Дайте, я еще раз гляну на вашу карту, она точнее моей, — ощерился в недоброй улыбке лейтенант. — Будем изображать Ганнибала при Каннах.

Глава 5

Противотанковый пулемет отмерял короткие и точные очереди, «кроты» закреплялись на позициях, время неотвратимо уходило. Дрегер коротко посоветовался с наводчиком траншейной пушки. В принципе, «Пюто» позволяла достать капонир через амбразуру, но только в принципе.

— Упора нет, — говорил наводчик, небритый мужик в глубоко надвинутой каске и шерстяном подшлемнике. — Переднюю стойку еще поставим, но задние придется держать на весу. Пристреляться толком не даст — чешет как гребнем, попасть надо с первого выстрела.

Вернулся посыльный. Все так же, сгибаясь в три погибели, он пробежал по траншее, лавируя между работающими пехотинцами.

— Нашел? — коротко спросил лейтенант.

Посыльный молча кивнул, жадно хватая воздух широко открытым ртом. Все-таки бег на средние дистанции в полной боевой выкладке чем-то сродни марафонской пробежке.

— Да, — сипло проговорил он наконец. — Судья сказал, что весь «тяжелый» огонь перенесен в тыл, а от «мелких» здесь толку не будет. Разве что поцарапают.

Дрегер молча, до хруста в суставах сжал перископ, подавляя желание громко и четко высказаться в адрес артиллеристов, всегда стреляющих не туда, куда следует.

— …Но в четверть десятого он сделает задымление, — продолжил солдат.

Лейтенант машинально потянулся за часами, но рука зависла на полпути — Уильям вспомнил, что подарок семьи сломался. С разных сторон ему немедленно протянули трое других — хотя часы были в дефиците, «кроты» пользовались определенными привилегиями в снабжении. К сожалению, все хронометры показывали разное время, с разбросом в пять минут.

— Минут десять точно есть, — пробормотал Дрегер, размышляя вслух. — Галлоуэй! — позвал он после короткой паузы.

— Здесь.

Ирландец, как обычно, возник, словно из ниоткуда. Рыжая щетина, испачканная кровью, делала его похожим на людоеда, а комбинация дубины и дробовика — на пирата.

— Останешься, — коротко приказал Уильям. — Когда пушкари поставят завесу, покажешь гуннам «театр».

Боцман коротко кивал в такт словам лейтенанта.

— Я пойду дальше, — продолжал Дрегер. — Попробуем обойти дальше по краю, зайдем сбоку. Когда пущу ракету, постарайтесь забить ему в амбразуру пару снарядов. Бейте ближнего, он опаснее, дальним мы займемся сами.

Боцман вновь кивнул, пояснять кому — «ему» — не требовалось.

— Аккуратнее, там дальше гунны насовали «крыжовника»,[89] — напутствовал ирландец командира и повернулся к расчету «Пюто». — Пушку на горб, и за мной! Здесь в боковине есть хорошее место, чтобы пострелять.

— Что делать, если бош поднимает руки и кричит: «Камрад, у меня жена и семеро детей!»? — рявкнул артиллерист в шлеме и подшлемнике, взваливая на плечо одну из станин.

— Выпустить ему кишки! — с готовностью проорал Шейн, роняя крошки галеты. Его клич немедленно подхватило не меньше десятка охрипших глоток:

— И сказать, что восьмого не будет!!![90]

— Черт, вот сейчас бы ветчинки навернуть в самый раз… — буркнул Бриллиант уже для себя.

— А «траншейного пудинга»[91] не хочешь? — вставил Майкрофт Холл. Новичок достаточно освоился в первом бою и даже пробовал пошутить.

Вместо ответа американец коротко и зло взглянул на него, Холл сразу вспомнил, что у него есть чем заняться, и бросился помогать расчету «Пюто».

— Ты, ты, ты… — Дрегер отбирал себе штурмовую группу для броска вперед, через вал, перекрывший траншею. Глядя на Мартина, он мгновение колебался. — Проползешь? — спросил наконец командир.

— Только не быстро, — ответил Мартин, поводя плечами, чтобы обозначить громоздкий баллон за спиной. Конечно, он бы предпочел никуда не ползти, но между лейтенантом и его взводом давно установились отношения взаимного доверия. Не переходящие, впрочем, в панибратство.

— Ждем дыма, — резюмировал Дрегер.

* * *

— Роша ко мне, — сказал в пространство Хейман. Кто-то немедленно умчался вдаль, гремя амуницией. Против всех требований устава, верховенство лейтенанта признали все и почти сразу. Даже майор, который очень хотел утвердиться как командир, но еще больше хотел пережить этот день.

Стрелок не заставил себя ждать. Жилистый бразилец присел рядом с лейтенантом, дыша ровно и глубоко, словно это и не он с раннего утра бегал с тяжеленной пушкой наперевес.

— Видишь? — указал Хейман.

— Вижу, — так же кратко ответствовал Франциск.

Солнце все же пробилось сквозь завесу дыма и пыли, выставленную людьми на пути его лучей. В бледно-желтом свете обстановка выглядела еще более безрадостной, чем воспринималась на слух в предрассветных сумерках. Британцы смололи в бетонную и каменную крошку первую линию обороны, почти без боя заняли вторую и достаточно бодро подбирались к третьей. Опытным взором, привыкшим оценивать перспективы и тяжесть приступа, Хейман видел, насколько успешно можно было бы здесь обороняться, не брось гарнизон своих позиций. Теперь придется штурмовать свой же «шверпункт», занимаемый упорным и искусным противником.

— Катается, сын греха… — пробормотал Рош, чуть прищурившись, словно выцеливая мишень.

Предмет его критики ускользнул бы от менее искушенного взгляда — угловатый небольшой «Рено», с такого расстояния похожий на игрушечную машинку. Он и в самом деле «катался», разъезжая параллельно линии противостояния, словно развернувшийся бой его совершенно не касался. Танк то скрывался в низинах, то карабкался на пригорки, выписывая хитрые загогулины, но не подставляясь под огонь. Пушки у него не было видно, зато во время коротких остановок над угловатой башней поднималась радиомачта.

— Корректировщик. Он самый опасный из них, «кладет» огонь точно и быстро, — говорил Хейман. — У нас только одна попытка, один бросок, если не продвинемся, ляжем все. Он вызовет огонь и прижмет к земле. Заляжем — погибнем. Достать его нечем, нет даже «минни».[92]

Рош постукивал по вороненому стволу «адского мушкета» в такт словам командира. Грядущую задачу он уже понял, но бежать впереди телеги не хотел.

— Убери его, — приказал Хейман. — У тебя минут двадцать, затем мы начинаем, по зеленой ракете.

— Понял. — Когда это было необходимо, Франциск мог быть краток и вполне обходился лаконичной военной речью. Подхватив винтовку, он устремился дальше, на позицию. Лейтенант мимолетно удивился, насколько ловко бразилец передвигается по полю боя. Стрелок, как змея, лавировал между укрытиями, словно двадцать килограммов Т-гевера и вес прочего снаряжения не довлели над ним.

* * *

Годэ не подвел, наведя огонь с дивной точностью. В отличие от обычных, фосфорные дымовые снаряды почти не давали вспышек, на местах взрывов моментально вспухали облака плотной завесы. Серые клочья дыма поползли по перекопанной земле, ширясь и заволакивая обзор. Дрегер, стиснув зубы, выжидал, не отрываясь от перископа, приподняв левую руку. К этой грязной, чуть дрожащей от напряжения руке были прикованы взгляды всех, кто оказался рядом. Боцман даже стучал зубами от нетерпения, едва ли не пританцовывая на месте. Два лучших гренадера взвода готовили ружейные гранаты, похожие на металлические камыши — рубчатое цилиндрическое тело и длинный «стебель» шомпола. Гренадеры вставляли шомпола в стволы своих «Энфилдов», а соседи старались незаметно отодвинуться подальше, слишком уж часто залпы «головастиками» навлекали ответный огонь.

Дымовая завеса разрасталась, но капонир все еще было слишком хорошо видно. Значит, так же хорошо видит и пулеметчик.

— Да твою же мать, лентяи… — не выдержав, выругался сквозь зубы Шейн, сжимая дробовик. — Надымили, как трубку выкурили…

Янки наговаривал, артиллеристы постарались на совесть, но поднимался сильный ветер, треплющий завесу, вырывающий из нее отдельные клочья. Дрегер ждал, и все ждали вместе с ним, но, как это всегда бывает, его команда прозвучала неожиданно.

— Вперед! — прорычал лейтенант, резко опуская ладонь, словно рубя наотмашь. Взмахнул рукой и бросился вперед и вверх, склонившись как можно ниже.

Почти сразу же Галлоуэй вскочил на заранее подготовленную бочку и громко проорал в сторону немцев причудливую смесь английских и ломаных немецких ругательств, предлагая богопротивным бошам предаться содомии и прочим противоестественным порокам.

Очередь из дальнего капонира прошла буквально впритирку, но ирландец лишь чуть присел, выпаливая новую порцию ругательств, в которых описал кривизну немецких стволов и дал совет — куда их следует засунуть.

Одновременно открыли бешеный огонь «Льюисы», не стараясь куда-то попасть, лишь изображая бурную активность. Гранатометчики с винтовками уперли приклады в землю и дали залп. Гранаты с легким свистом очертили дуги и хлопнули рядом с капониром, впрочем, без видимого результата. Пулеметчики выпускали одну-две очереди, затем расчеты, яростно и сипло матерясь, взваливали на себя тяжеленных и громоздких «косильщиков» и меняли позиции, пробегая по траншее.

Прием достаточно бесхитростный — имитировать готовящуюся атаку под прикрытием дымовой завесы. С опытным и хладнокровным противником такое проходило нечасто, но Дрегер надеялся, что немецкие пулеметчики, отстреливающиеся почти что в одиночку, и так выбиты из колеи. Дым, гранаты, массированный огонь и жуткие вопли Боцмана, которым в меру своих глоток вторили прочие «кроты» в «L-6», — все это должно было приковать к себе вражеское внимание.

И стволы.

Вперед, вперед, между кочками и холмами, по уши в грязи, минуя сектора обстрела. Бежать уже не получается: недавние взрывы «чемоданов» почти сравняли траншеи, сгладив ландшафт. Приходится ползти на четвереньках, а кое-где и на брюхе, извиваясь, подобно червяку. Обрывки колючей проволоки цепляются за одежду, как ведьмины когти. Амуниция тянет к земле, она тяжела, невыносимо тяжела. Каждый выстрел бьет по ушам, как кнутом, сначала — ужасом, невыносимым ужасом от мысли, что пулеметчик заметил их и дал первую пристрелочную очередь. Затем на смену страху приходит облегчение — нет, не в их сторону, не заметил. И сразу же — новый выстрел и новый приступ паники.

Грязь везде, она налипает на лицо, руки, одежду, наслаивается на сапоги и ботинки. Она сковывает движения, и вот уже кажется, что ты не можешь продвинуться ни на дюйм — руки и ноги бестолково и бесполезно месят грязную жижу. Откуда столько грязи? Откуда здесь вода, ведь дождь давно кончился?

Сердце заходится в пулеметном ритме, оно уже разрывает грудь при каждом ударе, но воздуха все равно не хватает. Горло перехватывает при каждом вздохе, и тело словно кричит, ведомое древнейшим инстинктом: «Жить! Жить!» И, перекрывая страх, растет другое, более яркое, более острое, всепоглощающее чувство.

Ненависть.

Ненависть к миру, ненависть к проклятым немцам.

Выпустить бошу кишки и сказать, что восьмого не будет, да, только так. Горе тем, к кому ползут по земле, среди воронок и бочек «крыжовника» саперы во главе с Дрегером.

* * *

Рош прижался к земле, высматривая гусеничного врага. С раннего детства бразилец был близорук. Когда же ему исполнилось девять, насмешки сверстников и снисходительная жалость взрослых переполнили чашу терпения. День за днем, месяц за месяцем юный Франциск упражнял глаза, выискивая разные методики в медицинских журналах, что доставляли из Европы и североамериканских Штатов. Это был долгий и трудный путь, полный ошибок и разочарований, но Рош не сдавался. Не сразу и не за один год, но в конечном итоге его глаза стали изощренным оптическим инструментом, безотказно служащим хозяину. Настолько безотказно и хорошо, что Рош обходился без прицелов, здраво рассуждая, что на расстоянии, непосильном для его взгляда, винтовка уже не может точно поразить цель.

Стрелок закрыл глаза и помассировал веки кончиками пальцев. Очень многие считают, что для лучшего видения нужно напрячься и «всмотреться». Он знал, что это не так. Настоящую остроту зрения дает только полное расслабление, когда ни одно ненужное сокращение мышц не мешает глазному аппарату. Франциск несколько раз глубоко вздохнул, представляя, как прохладный поток воздуха вымывает из глаз усталость и напряжение. Открыл глаза, и его взор устремился к «Рено».

Даже не пытаясь прицелиться — еще не время — Рош наблюдал. С первых же дней на фронте он вывел для себя простое правило. Главная добродетель снайпера — терпение. Не орлиный глаз (хотя с ним, конечно, проще), не пристрелянная винтовка из лучших мастерских (хотя и она не помешает). Успешный выстрел зависит в первую очередь от терпения и умения поставить себя на место противника.

Хотя, кажется, что пуля поражает цель мгновенно, на самом деле ее полет на дальнюю дистанцию занимает вполне определенное время, зачастую до нескольких секунд. Поэтому мало тщательно прицелиться, сделать поправку на ветер, износ ствола и многое иное. Нужно почувствовать и прочувствовать противника, попасть в ритм его движений, стать целью хотя бы на краткий миг. И послать единственный выстрел в ту точку пространства, где мишени еще нет, но где она непременно окажется через мгновение-другое.

Охота на человека и технику разнится по приемам, но одинаково сложна, пусть и по разным причинам. Человек мал, его движения быстры и труднопредсказуемы, но тринадцатимиллиметровому «клепальщику» все равно, куда попасть. Даже слегка коснувшись руки или ноги, его пуля оторвет конечность, убьет кровопотерей и болевым шоком. Машина велика и сравнительно медленна, поразить ее легко, но мало просто попасть. Попасть нужно точно, убив водителя или разрушив важный агрегат.

Танк с антенной управлялся опытным водителем, машина постоянно меняла направление движения и скорость, сбивая прицел возможному наводчику. Но в каждом действии есть свой ритм, следует только поймать его, вычленить из множества действий. Был свой ритм и в зигзагах «Рено», только нужно суметь прочитать его…

Франциск прижал ладонь к груди, туда, где под кителем мирно согревалась теплом тела обойма с бронебойными пулями. Чтобы снаряд летел дальше и точнее, он должен быть теплым, а лучше — горячим. Удивительно, но пуля покидает ствол настолько быстро, что не успевает разогреться должным образом. Поэтому нагревать патрон лучше заранее. И, конечно, подбирать их из одной партии.

Стрелок вызвал в памяти схематичное устройство танка. Двигатель? Водитель? Или все-таки оператор-корректировщик?

Время было на исходе, вот-вот лейтенант запустит зеленую ракету, и сводная группа пойдет в безумную контратаку, но для снайпера-бронебойщика время остановилось.

Пусть будет водитель. Остановить машину, а затем расстрелять.

Патрон оказался теплым, ободряюще теплым. Против воли Франциск остановился, наслаждаясь мгновением. Бой, цель, верный «клепальщик», переделанный под его руку. И тепло смерти — послушной, смирной, терпеливой смерти — до поры дремлющей в тринадцатимиллиметровом патроне «Т-гевера».

Тяжелым затвором можно было драться как короткой дубинкой, настолько он был велик и тяжел. Но, повинуясь руке Роша, скользнул мягко, почти невесомо, досылая патрон в ствол. Приклад в чехле из шинели крепко уперся в плечо. Легким движением пальца Франциск выбрал свободный ход спуска.

«Да упокоит милосердный Господь твою душу. Я не убийца, я лишь орудие в исполнении Его воли. Кто бы ты ни был, не держи зла. Ты храбр и умен, но твое время вышло».

* * *

Пехотинцы преодолели простреливаемое пространство сравнительно быстро, не более чем за пятнадцать минут, но для них это время растянулось на многие часы. Девять человек собрались в глубокой воронке, тяжело дыша, жадно хватая воздух открытыми ртами.

— Л-лягу… и… сдохну… — прохрипел Мартин. — Прямо сей… час.

— Терпи! — Шейн выглядел не лучше, по пути он влез в глубокую лужу и теперь походил на страшного негра. — Повелитель огня…

Окончание фразы потонуло в грохоте стрельбы «Туфа». Пулеметчик занервничал, посылая очередь за очередью в клочья дымовой завесы.

«Может, у него ствол перегреется?» — мимолетно помечтал Дрегер, выглядывая из-за куста, буквально «обритого» осколками. Впрочем, надеяться на это не стоило, нервы нервами, но тот немец, что держался за рукоятки бронебойного пулемета, свое дело знал и долбил короткими — не более десятка патронов за раз — очередями.

Два капонира — с «Туфом» и обычным станковым пулеметом — и небольшая штурмовая группа Уильяма образовали почти правильный треугольник. Лейтенант сосредоточился на точке, где был установлен более легкий «Шпандау», надеясь, что Галлоуэй и расчет «Пюто» справятся со своей более опасной целью.

Дрегер бросил взгляд на свою группу, забившуюся в воронку тесно, бок о бок, как анчоусы в банке. «Кроты» сумели пробраться достаточно близко, почти на расстояние броска гранаты, но теперь достаточно одной короткой очереди, чтобы положить если не всех, то почти всех. Можно было рискнуть и попробовать подползти еще ближе, но с каждым ярдом риск попасть на прицел будет расти в геометрической прогрессии. Или подняться в атаку, стремительную, как удар штыка… навстречу пулям.

Дрегер переломил ракетницу и нащупал на поясе ракету.

* * *

Зарядный ящик на шестнадцать снарядов не желал открываться — заело замок. Тогда его просто взломали двумя ударами саперного топорика.

— Заряжай.

Звучно клацнул поршень затвора, досылая тридцатисемимиллиметровый фугасный снаряд.

— Ящик!

— Готово.

Три деревянных ящика были уложены на дно глубокой траншеи, самые дюжие солдаты скорчились на них в полуприседе, пряча головы за бруствером.

— Опоры на плечо! — скомандовал Боцман.

Пушка «Пюто» устанавливалась на станке с двумя станинами и передним упором, эту треногу приняли бойцы на ящиках, держа на весу почти сто пятьдесят килограммов. Траншейное орудие было некуда установить, так чтобы этого не заметил вражеский пулеметчик, поэтому пришлось импровизировать. Наводчик быстро шевелил губами, словно делая про себя последние расчеты. Галлоуэй не видел лейтенанта и его группу, но представлял, где они примерно находятся. Рыжий сержант всматривался до рези в глазах в нужную точку, ловя малейшее движение, ожидая сигнала.

— Не могу, — пожаловался сквозь зубы солдат из-под станины. — Не выдержу…

— Сейчас… Сейчас… — лихорадочно бормотал Боцман, успокаивая то ли себя, то ли несчастного, изнывающего под тяжестью пушки. По личному и богатому опыту ирландец знал, что все неприятности начинаются, стоит только на мгновение отвлечься.

— Тяжело, сейчас упадет! — с натугой прохрипел солдат. Кто-то полез на ящик, чтобы помочь, Боцман моргнул, но в этот момент по ушам полоснул крик:

— Ракета!

Хотя сержант Галлоуэй ждал сигнальной ракеты, как святого причастия, огненно-красный росчерк все равно взмыл в небо неожиданно, и, пока Боцман разворачивался, чтобы отдать приказ, все началось как будто само собой.

Гренадеры дали второй залп винтовочными гранатами. С единым нечеловеческим рыком расчет «чертовой дудки» одним рывком поднял пушку, упор буквально врезался в рыхлую землю бруствера, станины повисли, удерживаемые крепкими руками. Наводчик приник к прицелу, обхватив обеими руками казенник орудия.

Счет времени шел на секунды. Человек у прицела дергал казенник из стороны в сторону, и, повинуясь его движениями, живая опора так же перемещала орудие.

— Вижу… вижу… почти… левее… — бормотал наводчик, казалось, еще мгновение, и его побелевшие от напряжения пальцы сомнут металл. Секунды бежали, как стартующий спринтер. Сто к одному, что пулеметчик уже увидел их и сейчас разворачивает ствол, ловя в прицел пушку и весь расчет. Один из «опорных» солдат тонко завыл, чувствуя, как тяжелый металл давит, давит, словно пресс, заставляя согнуться, уронить ношу.

— Упадет!

* * *

Пушка за спиной коротко гавкнула, и Дрегер ринулся вперед, молча, словно выпущенная стрела. Он не оглядывался, но по топоту и лязгу знал, что вся группа последовала за ним, рассыпаясь на ходу, охватывая капонир изломанным полукругом.

Хотелось палить не переставая, но нечеловеческим усилием Шейн удерживался. Стрелять из винчестера по бетону было глупо, надеяться, что случайная дробина залетит в бойницу и поразит стрелка, — не намного умнее. Уперев приклад в плечо, разворачиваясь всем корпусом, янки уже не бежал, а быстро шел вперед на полусогнутых, страхуя Мартина. Сейчас огнеметчик был самым ценным бойцом в команде. Даймант заметил какое-то движение справа и выстрелил, как обычно, благословляя творение американских оружейников, благодаря которым можно не особо тщательно целиться. Кто-то в серой вражеской форме упал на землю, извиваясь и подвывая от боли.

Две мишени, три оставшихся в дробовике заряда. Прекрасный счет.

— Справа! — рявкнул Шейн, не тратя больше время на поверженного противника, вновь разворачиваясь по ходу движения, за его спиной гулко хлопнул «Энфилд».

— Готов, — сообщил кто-то из своих.

Молча, без команды, Дрегер метнул гранату и припал на колено, прикрывая голову левым предплечьем. Его примеру сразу последовали остальные. Кусты разрывов поднимались вокруг капонира. Позади снова выстрелила траншейная пушка.

— Огня! — заорал Дрегер, но огнеметчик уже обгонял его справа, мелкими и высокими прыжками, сжимая брандспойт. Матово поблескивающий, кое-где исцарапанный баллон тяжелым горбом мотался у него за спиной.

«Шпандау» замолотил длинной непрерывной очередью, и у лейтенанта на мгновение остановилось сердце. С такого расстояния их можно уложить всех и сразу, но на этот раз тот, кто отмеряет судьбу, решил, что время «кротов» еще не пришло. Был ли пулеметчик ранен, испуган, или «косильщик» повредило, но он промахнулся. Прицел оказался взят слишком высоко, и пули разъяренно пронзали воздух поверх голов. Второй попытки штурмовики ему уже не дали.

Узкая боковая амбразура выделялась на сером бетонном фоне сплошной угольной чернотой. Мартин впился в нее взглядом, как крюком, буквально подтягивая себя к капониру. Еще шаг, еще один… Где-то в глубине непроглядной темноты запульсировал огненный цветок, трассирующие следы потянулись к «кротам», странно медленно, словно рой крупных светящихся шмелей. Огнеметчик нажал на спуск, брандспойт изверг струю вонючей белесой жидкости, облившей обращенную к Мартину стену «пилюли». На воздухе огнесмесь мгновенно начала куриться серым дымком, поджигатель бросился на землю ничком. Он лежал, чувствуя, как скрипит на зубах земля, вдыхая неописуемую химическую вонь.

Тихое «ффф-ух!» прошелестело над ухом почти неслышно. И сразу же волна жара накрыла Беннетта, ощутимая даже сквозь кожаную защиту. Где-то позади орал Шейн, мешая проклятия и восторженные вопли. Мартин привстал, держа брандспойт наготове. Яркое, чадное пламя охватило капонир, залп был удачен, добрая его доля попала точно в амбразуру, теперь там кто-то страшно кричал на два или три голоса. Но дело еще не закончилось.

Мартин прицелился, не чувствуя ничего, кроме ненависти и желания отомстить. За тяжесть баллона, за тряску в десантном танке, за костюм-духовку и животный страх смерти. Жало огнемета исторгло новую порцию горючей жидкости, направленную прямо в амбразуру. «Плевок дьявола», так иногда называли огнеметный выстрел свои. Как называли его немцы, Мартин не знал, да и не стремился узнать. Рыжая вспышка полностью выжгла огневую точку изнутри, огонь вырывался из бойниц длинными багровыми языками, будто жадные щупальца. От жара стали рваться патроны — словно кто-то взрывал праздничные шутихи в огненной утробе капонира, ставшего раскаленной могилой.

* * *

— Лейтенант, чего мы ждем? — трагически вопрошал Эрвин Сьюсс. Майор видел, как англичане понемногу занимают район, и не понимал, почему Хейман медлит. С каждой упущенной минутой задача выбить врага неожиданной контратакой из разряда «почти невозможно» приближалась к «чистое самоубийство».

— Мой стрелок должен убрать бронекорректировщика, — сквозь зубы ответил Фридрих, не отрываясь от бинокля. «Рено» с антенной все так же деловито карабкался через завалы, огибая воронки и крупные обломки, Роша не было видно, и по танку определенно не стреляли. — Если у томми будет артиллерийская поддержка, нам проще сразу сдаться… или дезертировать.

— Там может быть уйма других наблюдателей, — срывающимся голосом возразил майор.

— Может быть, — согласился Хейман. Он наконец отложил бинокль и потер лицо. Едкий пот затекал в глаза, стереть его не было никакой возможности — к прежней грязи лишь добавлялась новая.

«Все бы отдал за чистый носовой платок», — подумал он.

— Но этот самый опасный, — закончил Фридрих. — Обычного корректировщика могут убить, ему приходится прятаться, потому плохо видит, радиостанция тяжелая и часто ломается. А у «железного гроба» мощный телеграф, достает километров на пятьдесят, и он прикрыт броней. И сидит там не лопух с ускоренных курсов… Смотрите, как грамотно ездит. Если он останется, то сразу вызовет огонь, и наша атака захлебнется.

— Боже мой… боже мой… — Сьюсса начала колотить нервная дрожь. — Надо же что-то делать, надо что-то делать!

— Успокойтесь, господин майор, — проскрипел сквозь зубы Хейман. Пот будто выжигал глаза кислотой, грязь пропитала одежду, и все тело словно вымазали липкой слизью, страшно ныли ноги, боль стянула стопы раскаленными подковами. — Все будет хорошо, Рош подобьет танк, мы вышибем англичан обратно, а там и подкрепление подойдет.

Он вновь поднял бинокль, краем глаза заметив выражение почти детской надежды на лице Сьюсса. Фридрих стиснул зубы, чтобы не выдать собственных чувств, не показать, насколько он сам не уверен в своих словах. Если сейчас неопытный майор сорвется, он начнет командовать сам, и тогда действительно останется только погибнуть или сдаться…

«Франциск, ну что же ты медлишь?..»

* * *

— Обожаю французов!

Измазанный грязью и сажей, со своей рыжей щетиной Галлоуэй был похож на страшного человека-ежа. Оскалив зубы и вращая глазами, он коротко докладывал лейтенанту об успехах.

— Жлобы! До сих пор суют в снаряды черный порох! Но все польза — дым хорошо виден, легко потом доводить ствол. Первым сбили «Туфу» прицел, а второй положили точно в амбразуру. Потом домолотили для верности, два или три раза. И гранатами, чтобы уж точно и без всяких там.

— Потери? — отрывисто спросил лейтенант.

— Джексон сорвал спину, пока держал пушку. Ссадины, ушибы, больше ничего.

— Славно, — так же коротко резюмировал Дрегер. — Весьма славно. Посыльного к майору Натану, передайте, что здесь мы почти все…

Слово «сделали» Уильям не сказал, а подумал. Точнее, машинально додумал, уже лежа на земле, в яме, формой удивительно и неприятно напоминавшей неглубокую могилу. Его бросил туда очень близкий разрыв крупнокалиберного снаряда, чертовски близкий разрыв чертовски большого «чемодана».

* * *

— Что это?.. — спросил Сьюсс, с которого можно было писать картину истинного христианина, узревшего второе пришествие.

Хейман улыбнулся, точнее, попытался. Мышцы лица, сведенные напряжением, плохо слушались, сокращаясь, как резиновые, поэтому вместо улыбки получился страшный оскал. Даже без бинокля лейтенант видел, что на позиции укрепленного пункта обрушился град артобстрела и снаряды летят отнюдь не с вражеской стороны. По совести говоря, обстрел был жидковат, но, учитывая ситуацию, Фридрих хорошо понимал благоговение майора. Случайность ли это, или кто-то решил поддержать пехоту, идущую на верную смерть, но кто-то или что-то дало им небольшой шанс, который следовало хватать и не выпускать. И черт с ними — и с радиотанком, и с нерасторопным Рошем. Время не ждало.

— Это чудо, Эрвин, — произнес лейтенант, доставая ракетницу. — Это настоящее чудо.

Глава 6

Боли не было. Было очень странное ощущение, словно его, Анри Годэ, поместили в огромный колокол и хорошенько ударили по этому сосуду гигантским молотом. Каждая клеточка тела дрожала, мелкие частые судороги сводили руки и ноги. На грудь будто положили тяжелый камень, выдавливающий из легких последние капли воздуха.

Судья тяжело, со всхлипом вздохнул, вдыхая бензин и масло, точнее, так ему показалось в первый момент. Если где-то в мире и оставался чистый, пригодный для дыхания воздух, то в подбитом танке его точно не было. Еще один рыдающий вдох, рвущий горло, и еще. Годэ с трудом перевел дух, качнул головой, раскалывающейся от боли. В глазах двоилось, он знал, что лежит где-то на полу танка, сброшенный при взрыве, но не мог понять — где именно и в каком положении. Анри вслепую махнул рукой, стараясь нащупать хоть какой-то ориентир, пальцы потеряли чувствительность, ощущая все будто через толстую перчатку. Понемногу чувства приходили в норму, только слух подводил — рядом что-то капало, как вода из плохо закрученного крана. Каждый стук воображаемой капли бил по больной голове Годэ, как маленький острый молоточек.

Судья лежал в позе эмбриона у левого борта танка, то ли упал сам, то ли сбросило ударом. Правый глаз заплыл огромным и твердым желваком — в момент разрыва француз смотрел в перископ и как следует получил окуляром.

«Кто же нас достал?» — подумал Анри. Даже такая простая мысль потребовала серьезных усилий, отозвавшихся рвотным спазмом. С трудом подавив его, Годэ попытался встать. Для начала ему удалось подняться на четвереньки, но непослушные руки разъехались на скользкому полу, залитом какой-то жидкостью, и Анри свалился обратно, крепко приложившись больным глазом о педаль. Окружающая темнота взорвалась радугой ослепительно-ярких цветов.

«Боже мой, как мне плохо…» — тоскливо и безнадежно подумал Судья. Контуженный и запертый в танке, один, иначе ему бы уже помогли — участь, лучше не придумаешь. И еще это капание…

Сцепив зубы, перебарывая ужасную головную боль, он вновь упрямо полез вверх, поднимаясь с пола, залитого чьей-то кровью.


Обычный человек при стрельбе прищуривает один глаз, чтобы полностью сосредоточиться на другом, «рабочем». Но по-настоящему хорошие стрелки так не делают, даже когда используют телескопический прицел. Рош был очень хорошим стрелком, он в совершенстве освоил искусство совмещать узкое поле прицела и общую панораму. За мгновение до выстрела правым глазом бразилец увидел, как корпус «Рено» буквально подбросило вверх и сразу же скрыло серо-коричневой завесой вздыбленной взрывом земли. Левым же узрел стремительный артиллерийский налет, который в числе прочего накрыл и радиотанк.

От неожиданности Рош едва не выстрелил, в последнюю долю секунды убрав палец с крючка. На мгновение он испытал острейший приступ обиды — за то, что Божье Провидение сорвало выстрел, обещавший быть успешным и даже по-своему красивым. И сразу же обида сменилась стыдом — ведь Франциск, будучи всего лишь человеком, позволил себе усомниться в Его промысле.

Танк казался целым, взрыв тяжелого гаубичного снаряда пришелся буквально «впритирку», не разрушив машину, но тяжело ударив взрывной волной все содержимое. Кажется, даже гусеницу сорвало. Если внутри кто-то и остался жив, то сейчас он считает переломы, а не координаты целей. Впрочем, кто-то бежал от машины так, словно за ним гнались все обитатели преисподней. По-видимому, один из членов экипажа все-таки выбрался из «Рено» через боковой люк и отчаянно спасался, поддавшись приступу паники. Рош проводил беглеца легким движением ствола, но стрелять не стал — присланные с родины патроны ручного снаряжения, начиненные качественным порохом, сейчас стоили дороже золота. Несомненно, для них найдется куда более подходящая цель, чем танкист, обезумевший от ужаса настолько, что улепетывал как заяц, не обращая внимания на продолжавшийся обстрел.

«Благодарю Тебя за то, что облегчил мне работу и позволил сэкономить патрон. Он не пропадет напрасно», — подумал стрелок. Было очевидно, что лейтенант Хейман не упустит возможности и начнет атаку в ближайшие минуты, пока англичане не оправились. Добрая пуля, выпущенная верной рукой, в таком деле будет совсем не лишней.


Телеграфиста убило на месте — тонкий и узкий, как бритвенное лезвие, осколок пролетел точно в смотровую щель, разрубил, как тесаком, кольчужную маску и ушел глубоко в переносицу. Кровь срывалась тягучими каплями, мерно падающими на пол. Именно этот звук Анри поначалу принял за галлюцинацию. Смерть коллеги отозвалась в его душе похоронным звоном, как будто последнее предупреждение костлявой: «Отступись». Водителя не было ни на месте, ни вообще в танке. Годэ поискал его, с трудом ворочая налитыми кровью глазами, как будто в тесной утробе «Рено» было где спрятаться. Не нашел, наверное, тот сбежал от греха подальше, пока командир лежал без сознания.

«Эх, Пьер, Пьер…»

Танк был мертв, двигатель остановился, только радиостанция мигала красно-желтой лампочкой. Радио… Лампа… Годэ со стоном обхватил голову руками, словно это могло как-то упорядочить разбегающиеся в разные стороны мысли.

Удивительно, невероятно, но телеграф продолжал работать. Взрыв вывел из строя «Рено», убил одного из членов экипажа, но пощадил капризную и чувствительную радиостанцию. Воистину, у Провидения оказалось очень своеобразное чувство юмора и свое понимание меры вещей. Аккумуляторы работали, связь была, и это приводило Судью к весьма непростому выбору… Особенно учитывая то, что он успел увидеть перед взрывом, подбившим танк.


Рош бросил прощальный взгляд на неподвижный «Рено», но глаз буквально споткнулся о некую несообразность. Стрелку понадобилась пара секунд, а то и больше, чтобы понять, в чем она заключалась. Цилиндр на крыше танка ожил, раскручиваясь, узкие черные прорези на его матовых боках слились в туманную полосу. Или это утомленное зрение Франциска обмануло хозяина?

Бразилец яростно потер глаза, будто стирая с них паутину усталости. Крепко зажмурился и вновь открыл взор, впившись им в цель. Нет, цилиндр определенно двигался. Кто-то в машине был жив и сейчас озирал окрестности с помощью стробоскопической наблюдательной башенки.


Как бы плохо ни было Анри, опыт и мастерство могли покинуть его только вместе с жизнью. Несмотря на только один действующий глаз, оглушающую головную боль и спутанные, как бабушкино прядение, мысли — ему хватило беглого взгляда, чтобы понять, в какой заднице оказались англичане. Походило на то, что немцы сумели собрать ударную группу, которая скрытно подобралась к своим же позициям, ставшим полем боя.

Откуда взялись немцы, учитывая, что фланги продвинулись далеко вперед? Годэ не думал об этом — слишком сильно болела голова, слишком много сил забирала каждая вменяемая мысль. Немцы просто были.

Пока британцы увлеченно прогрызали последнюю линию «Форта», противники скрытно охватывали их, подобно полумесяцу. Сейчас, под прикрытием своей артиллерии, поганые гунны готовились к броску вперед. Годэ с уважением относился к англичанам майора Натана, но у «кротов» была слишком специфическая школа и слишком мало опыта открытого столкновения на поверхности земли. Они неплохо, очень неплохо действовали против деморализованного и малочисленного противника, но сумеют ли выдержать внезапный контрудар хорошей пехоты? А пехота гуннов на этот раз была хорошей, Анри заметил характерные мешки с гранатами, которые так любили носить «штосструппен».

Годэ убрал голову из башенки, без сил откинулся на жесткое сиденье. И в то же мгновение оглушительный, хлесткий звон ударил по ушам, пошел гулять по тесной коробке «Рено», отражаясь от каждого угла. Цилиндр разворотило, как картонную хлопушку, электромотор завизжал на высокой ноте и умолк. Осколок… или вражеский стрелок-бронебойщик, опоздавший буквально на пару секунд.

Француз слишком устал, чтобы ужасаться или радоваться, он просто отметил как неизбежность потерю башни и новую угрозу и продолжил свои тягостные размышления. Было стыдно, безумно стыдно — опытный корректировщик, держащийся в отдалении от средоточия схватки, защищенный броней, снабженный средствами наблюдения и связи, — он должен был заметить немцев, как бы те ни маскировались. Но не заметил… И теперь гунны вполне могут отбить «Форт» обратно.

Что делать? Что же делать?..

Годэ думал, казалось, целую вечность, хотя прошло от силы несколько мгновений. Судья мог покинуть машину, мог остаться внутри и переждать. Мало кто решился бы осудить его, какой бы путь ни избрал Анри. Кто знает, на что бы в конце концов решился танкист, но в этот момент зеленый всполох неярко скользнул сквозь узкие смотровые щели — кто-то с немецкой стороны запустил зеленую ракету. И сделал это вряд ли для того, чтобы приветствовать английских друзей.

Совсем как в марте восемнадцатого, когда его друзья один за другим горели в старых «Шнейдерах». Тогда немцы тоже использовали зеленые ракеты как сигнал к атаке.

Судья несколько раз глубоко вздохнул. Ему было трудно двигаться — больная спина резко и неожиданно напомнила о себе, позвоночник словно залили свинцом. Сейчас Годэ не думал о таких вещах, как «долг» или «мужество». Просто иногда случаются вещи, которые надлежит сделать любой ценой. Если в такой момент вообще можно говорить о какой-то «цене».


— Да чтоб тебя!.. — уже в голос воскликнул Франциск.

Перископ — тонкий прутик в передней части корпуса «Рено», с такого расстояния похожий на спичку, — ожил. Объектив повернулся в одну сторону, затем в другую, неровными, дергаными движениями. Злобно выругавшись, бразилец рванул рычаг затвора вверх, затем на себя — сверкающий поршень выбросил дымящуюся гильзу, терпкий запах сгоревшего пороха куснул ноздри. Стрелок нетерпеливо потянул из-за пазухи второй патрон.

Было бы истинным чудом, если бы в «Рено» осталась хотя бы целая лампочка, не то что радио. И все же… Кто бы ни сидел в танке, он оказался очень упорной скотиной, которая не собиралась сдаваться, а лейтенант уже запустил сигнальную ракету.

— Умри, безбожник, — зло прорычал Франциск, снова плотно прижимая к плечу приклад «клепальщика». Неизвестный не желал понимать намеки Господа, и следовало как можно скорее помочь упрямцу подручными методами.


Прямо перед глазами Годэ появилось идеально круглое отверстие, и сразу же словно невидимая ладонь отвесила ему мощную оплеуху, швырнув головой о борт. Тьма танка вспыхнула мириадом искр, и вслед за ней пришел странный протяжный звук — словно кто-то с размаху всадил в полную консервную банку штык, пробивая ее насквозь. Звук все тянулся и тянулся, не желая кончаться.

«Я умер…» — подумал Анри.

Но это было не так. Он моргал единственным видящим глазом и с каждым движением века приходил в себя. Невидимый бронебойщик промахнулся буквально на пять-семь сантиметров, не больше. Противник очень хорошо знал внутреннее расположение «Рено» и целил без промаха, любому другому на месте Годэ бронебойная пуля разнесла бы череп, как арбуз. Анри спасла спина — ее скрутило судорогой, и француз сидел изогнувшись. Направленный твердой рукой миниатюрный снаряд лишь ударил его воздушной волной, добавив еще толику к общей контузии.

Вторая пробоина появилась совсем рядом с первой, на этот раз бесшумно. Судья понял, что оглох, провел рукой по уху и почувствовал на пальцах влагу — кровь сочилась из ушной раковины. Годэ безвольно обвис на сиденье, чувствуя, что сегодня на его долю выпало слишком много испытаний. Сознание словно мерцало, танкист воспринимал окружающее какими-то рывками, будто выглядывая из амбразуры, отделяющей разум от мира. Временами французу казалось, что он плывет в темной безбрежности куда-то, где тихо, тепло, безопасно. Искушение было так велико… Отдаться потоку, покинуть это страшное место, обмануть смерть, воплотившуюся в неведомом снайпере, хладнокровно расстреливавшем танк.

— Промахнулся, козел… — прохрипел Годэ, подтягиваясь на локтях, стараясь дотянуться до рычага телеграфа. — Боши не умеют стрелять.

Радио оказалось совсем рядом — большой ящик со шкалами и рычажками настройки. Лампы были разбиты, но в специальном ящичке лежали запасные, обернутые ватой и заключенные в алюминиевых трубках. Минуту на замену, хотя в нынешнем состоянии Судьи можно смело рассчитывать на две. Еще минуту на прогрев, и связь восстановится…


Забыв о собственных правилах, Франциск напряг зрение до предела, стараясь понять — что же происходит внутри проклятой машины. Это было за гранью возможного, но Рошу казалось, что его изощренный взор проникает внутрь «Рено» сквозь пробоины и смотровые щели, угадывая некое движение. Франциск до хруста сжал зубы, в такую безумную ситуацию он еще не попадал — железная коробка будто смеялась над ним. Где-то за спиной пронзительно возопил свисток, возвещая о начале атаки.

Рычаг от себя, вперед и вбок, вороненый металл ствола скрывает сверкающий затворный стержень. Очередные тринадцать миллиметров бронебойной смерти готовы.

— Сдохни!


Бош, которого Годэ не видел и теперь точно не увидит, всадил в танк три пули подряд, выпустив их в невероятном темпе, словно палил из обычной винтовки. Анри видел первые две пробоины, которые пронизывали корпус тонкими лучиками света, понимал, что третий снаряд попадет в цель, но его рука словно сама по себе выстукивала последние точки-тире, передавая команду и координаты своей батарее. Он продолжал передачу, и третья пуля попала точно в грудь. Танкиста ударило как кувалдой, сметя с сиденья, швырнув о борт и затем на пол, подобно тряпичной кукле. В густом смрадном воздухе танка повисло облако-взвесь мельчайших капелек. Кровь, его кровь.

«Боши не умеют стрелять…»

Или умеют?..

Боли не было. Было понимание того, что на этот раз стрелок попал.

Темно.

Тихо.

Спокойно.

Раскалывающаяся голова, невидящий глаз, разорванные барабанные перепонки — все ушло. Немного ныли ребра, там, где — он не чувствовал, но знал это — пуля вошла в тело, разорвав легкие, и остановила сердце. Но это оказалась легкая, совсем не страшная боль. Скорее дружеское напоминание о жизни, которая была прожита и закончена.

Он не знал, успел ли закончить передачу. Но это было уже не важно.

«Все», — подумал Анри.

Все…

* * *

После Бельгии Патрик Галлоуэй иногда слышал несуществующее. Ирландский католический полк, в котором он служил, перенес многое, потерял девять десятых состава и по сути прекратил существование. С той поры Патрику все время казалось, что у него за плечом притаился кто-то невидимый, но смертельно опасный. Кто-то только и ждущий момента, чтобы вцепиться ему, сержанту Галлоуэю, в незащищенную шею. Умом Боцман понимал, что там никого нет, но что такое доводы разума, когда явственно слышишь тихое рычание из-за спины? Ночами, особенно перед боем, рычание становилось громче, настолько, что Галлоуэй даже удивлялся — почему никто больше не слышит страшного зверя? В мирное время ирландца наверняка давно отправили бы в лечебницу, но на фронте хватало куда более странных и болезненных явлений, в сравнении с ними мания Патрика была почти что безобидным чудачеством.

Но когда страшный вой разнесся над останками «Форта», в первое мгновение сержант решил, что ему снова чудится. Он потерял несколько драгоценных секунд, яростно мотая головой, чтобы буквально вытрясти из ушей набивший оскомину звук. Галлоуэй очень быстро сообразил, что крик вполне реален и его издают не демоны его сознания, а множество глоток, вопящих что-то нечленораздельное по-немецки. Но Патрик опоздал, и в траншею, занятую британцами, уже летели гранаты.


Лейтенант Хейман стоял перед очень трудным выбором. Батальон под командованием майора Эрвина Сьюсса оказался совсем неплох, большинство солдат обстреляны и имели приличный боевой опыт. Конечно, это была лишь тень пехоты четырнадцатого и тем более настоящих штурмовиков, но по сравнению с недавним пополнением его собственного взвода — более чем годные солдаты. Однако батальон был сколочен из нескольких очень сильно потрепанных рот, не слажен и не сработан, поэтому исполнить любой сколь-нибудь сложный план боевого взаимодействия представлялось совершенно невозможным.

В таких условиях Фридрих сделал единственное, что ему оставалось: выделил две боевые группы из самых проверенных и боеспособных бойцов на фланги, приказал идти только вперед, пообещал лично расстрелять дезертиров, в остальном же вынужденно положился на удачу. Поскольку Хейман не особо верил в эту эфемерную сущность, будущее виделось ему в самом мрачном свете. Однако, после того как кто-то невидимый и неведомый преподнес им королевский подарок в виде пусть и скудного, но все же существенного артналета на англичан, лейтенант почувствовал тень надежды. Он запустил сигнальную ракету и впервые в жизни коротко помолился.

Вокруг кипел жестокий бой, люди в желто-зеленом и сером стреляли друг в друга, забрасывали гранатами, схватывались врукопашную. Батальон проявил себя с лучшей стороны, гораздо лучше, чем ожидал Хейман, но и англичане оказались не робкого десятка. Лейтенант командовал, стрелял, угадывал приближение смерти по множеству сигналов — щелчку вражеского затвора, шипению гранатного запала, скрипу извлекаемого из ножен кинжала — и избегал ее прикосновения. Он делал свою работу, как множество раз до этого, как — он истово надеялся на это — будет делать и потом. Но ни на мгновение не забывал о другом фланге, где атаку возглавил человек, которому Хейман доверял безраздельно, — Пастор Гизелхер Густ.


«Колбасник» бросился на Боцмана как бешеный, вопя и потрясая винтовкой. Энергии немцу было не занимать, а вот с умением дело обстояло куда хуже — острие штыка выписывало такие размашистые кривые, что удивляло — куда тот вообще намеревался попасть. Сержант даже ощутил мгновенный укол жалости пополам с осуждением, но мимолетный порыв мгновенно испарился под напором нерассуждающей боевой ярости. Быстрым и точным движением, как на стрельбище, Патрик вытянул вперед руку с дробовиком, словно указывая на немца пальцем. На мгновение Галлоуэй увидел огромные — зрачки едва ли не от века до века — расширившиеся от ужаса глаза противника. Немец странно содрогнулся на бегу, будто верхняя часть тела уже остановилась и попыталась уклониться от неминуемого выстрела, а ноги все еще продолжали бежать, ведя хозяина к гибели. Он сделал жалкий, бесполезный жест, словно попытался закрыться винтовкой, прижимая ее к груди.

Боцман нажал на спусковой крючок. Обычно он сам снаряжал заряды для своего обреза с помощью мерной гильзы, пыжей из старой шинели и свинцовой картечи. Но для этого боя сотворил нечто особенное, что давно намеревался попробовать, но ранее как-то не доходили руки. В свинцовой картечи сержант сделал просечки и соединил их по три-четыре штуки тонкой стальной проволокой. Говорили, что действие такой штуковины просто ужасно. Также говорили, что в плен с ней лучше не попадать, но Патрик в любом случае не собирался сдаваться.

Как обычно, отдача едва не вывихнула стрелку руку, густое облако порохового дыма повисло в воздухе, но даже сквозь дымную пелену Галлоуэй увидел, что молва не солгала. Такого ужаса, какой сотворила «струнная» картечь со злосчастным немцем, сержант не видел даже в Бельгии, а там он видел много такого, о чем хотел бы забыть.

Без промедления Боцман развернулся на полусогнутых и выстрелил вновь. Сердце зашлось в приступе паники: сержанту показалось, что он застрелил своего, но это оказался очередной гунн, перемазанный странной зеленоватой глиной до такой степени, что его рваный китель стал немного схож цветом с обычным британским обмундированием. Припав на одно колено, быстро крутя головой по сторонам, Галлоуэй переломил обрез, обжигая пальцы о горячий металл, торопливо вытянул стреляные гильзы и нащупал в патронташе на поясе два новых латунных цилиндрика. А затем он увидел Майкрофта.

Майкрофт Холл, глуповатый, но добродушный и невредный новобранец, с самого начала сегодняшнего дня выступал как пятое колесо в телеге — всюду лез с помощью и всюду мешал. Юноша откровенно и явно боялся, но в то же время не хотел прослыть трусом. В борьбе между этими двумя началами он то бросал драгоценные ящики со снарядами для «Пюто», спасаясь от свиста снарядов, падавших далеко и неопасно, то лез едва ли не под дуло вражеского пулемета. Когда боши пошли в контратаку, в горячке боя сержант просто забыл о Холле. А сейчас увидел.

Майкрофт выполз из траншеи на бруствер, очумело водя головой из стороны в сторону, крепко сжимая в руках винтовку. Он прислонился спиной к столбу, а может быть, древесному стволу, начисто очищенному от веток осколками, все так же мертвой хваткой сжимая оружие, словно дубину. И совсем рядом, футах в десяти, не больше, из другого колена траншеи выполз немецкий пехотинец — тощий, в большой, не по росту шинели, висящей на нем мешком. Из под криво нахлобученной каски выбивались светлые вихры, лицо измождено, выдавая долгое полуголодное существование. Немец был очень молод, наверное, даже моложе Холла.

Как это обычно бывает у неопытных солдат, оба, и британец, и немец, видели и воспринимали только то, на что непосредственно падал взгляд, поэтому не заметили друг друга. Холл трясся крупной дрожью, то прижимая «Энфилд» к груди, то вытягивая вперед в пародии на прицеливание, упирая приклад едва ли в середину груди. Боцман видел такое не раз — новобранец потерялся в круговерти боя, не контролируя ни окружение, ни себя самого. Немец выглядел не лучше, вылезая из траншеи, он зацепился за жердь и потерял винтовку, теперь юный бош, словно слепой, шарил вокруг с таким сосредоточенным видом, будто искал потерянный бриллиант.

Смачно и коротко выругавшись, Боцман зарядил первый ствол, в этот момент Холл и его нежданный сосед увидели друг друга. Словно некая незримая нить связала их взоры, оба действовали не отрывая друг от друга глаз, в странном и страшном замедлении. Все происходило как будто в немом кино. Холл снова поднял «Энфилд», но почему-то не выстрелил, а попытался передернуть затвор, тот застрял, юный англичанин рвал и дергал рычаг как одержимый, но без толку. Немец, все так же внимательно всматриваясь в лицо врага, нашарил свой винтовочный ремень.

Боцман деловито вставил второй заряд, стволы со звучным щелчком вернулись на место. «Дурак», — подумал сержант в адрес Холла, без особого, впрочем, раздражения, даже с какой-то грустной философией — не окажись рядом ирландский католик с большим ружьем, и еще одна протестантская душа, возможно, отправилась бы в рай. Галлоуэй вновь присел на колено и, опустив дубинку на землю, перехватил дробовик под цевье, целясь так, чтобы прикончить немца и не задеть своего. Он потерял две или три секунды, стараясь прикинуть рассеивание залпа, и эти мгновения стоили Холлу жизни. Немец стремительным движением потянул к себе маузер и прямо с земли молча бросился на Майкрофта, выставив штык, совсем как тот солдат, который минуту назад пытался заколоть Боцмана.

Галлоуэй спустил курки, сразу оба, бойки отозвались пустым звяканьем — оба патрона дали осечку. Патрик с беспредельным недоумением уставился на оружие, на миг забыв обо всем: собственноручно снаряженные патроны никогда еще не подводили его. Холл все так же пытался открыть затвор, словно не замечая набегающего немца. Тот спотыкался, путался в полах шинели, но неотвратимо надвигался на совсем потерявшего голову англичанина.

С утробным рычанием Боцман рванул к страшной паре, на ходу перехватывая дробовик за горячие стволы, будто палицу. Он уже видел, что не успевает, но рвался вперед, выигрывая у Провидения доли секунды, устремляя небесам даже не молитву — на слова не было времени — но крик души, пожелание, чтобы молодой и глупый англичанин сделал хоть что-нибудь. Но его мольбы оказались тщетны. Немец опередил ирландца на один удар сердца, острейший штык вошел плашмя меж ребер и пронзил Холла насквозь, почти пригвоздив его к столбу. Майкрофт издал длинный захлебывающийся всхлип и умер на месте — молодой, наивный, раздражающий, но забавный, трогательно опасавшийся прослыть трусом, так и не успевший убить ни одного врага.

Галлоуэй обрушился на немца, как ястреб, одержимый лишь одним желанием — немедленно и жестоко убить мерзавца. Спроси его кто — ирландец и сам не смог бы объяснить, почему глупая смерть английского протестанта так сильно его уязвила. Холл не был ему ни другом, ни даже знакомым, просто еще один коллега по оружию. И все же такая нелепая гибель словно пробила некую брешь в душе бойца, прошедшего через бельгийский ад.

Немец попытался защититься, закрываясь руками крест-накрест. Держа на отлете свою знаменитую дубину, Галлоуэй расчетливо ударил его по рукам рукоятью обреза и сразу же пнул в коленную чашечку, в голове мелькнуло: «Что ж я это чучело луплю, как бойца? Раз по шее — и будет труп». «Колбасник» повалился на колени, как сломанная кукла, крича то ли от боли, то ли от страха, а скорее всего, и от того, и от другого сразу. Каска слетела с его головы, Патрик увидел, что немец еще моложе, чем показалось вначале — настоящий мальчишка, почти подросток. Но в душе сержанта не нашлось места жалости, он занес повыше шипастую палицу и резко опустил ее на макушку гунну, который теперь уж точно не повзрослеет.

Световой блик уколол Боцмана в глаз, как игла. Действуя помимо воли и рассудка, Галлоуэй ушел в сторону, пригибаясь и прикрывая голову дробовиком, только это заученное движение и спасло ему жизнь. Подкравшийся совсем близко немец — здоровенный громила в кирасе с ножнами поперек живота и двумя пистолетами наперевес — промахнулся. Первая пуля ушла в молоко, вторая скользнула по стволу дробовика, буквально вырвав его из руки. Резкое движение, спасшее Галлоуэя от вражеских выстрелов, «смазало» удар, который должен был отправить коленопреклоненного гунна в ад. Навершие дубинки лишь скользнуло по черепу, срывая клочья скальпа и волос. Немец безвольно повалился на землю, похожий больше на мертвеца, чем на живого человека.

Ирландец словно раздвоился, одна часть сознания механически отметила, что у нового боша два «артиллерийских» пистолета Люгера с магазинами «барабаном», поэтому ему, Патрику Галлоуэю, — конец. С такого расстояния не промахиваются. Но противник отбросил пистолеты, вставшие на задержку,[93] и выхватил из ножен короткий тесак с широким обоюдоострым лезвием. Поудобнее перехватив палицу обеими руками, ирландец шагнул навстречу врагу. Громила — этот оказался не чета предыдущим, опасный и быстрый, несмотря на все свое железо — также сделал шаг вперед, держа тесак прямо перед собой, также сжимая двумя руками оплетенную проволокой рукоять. Шипы дубины почти соприкоснулись с острием, противники на мгновение замерли.

Вокруг кипел бой, рвались снаряды, с леденящим свистом падали мины. Пули пронзали дымный воздух злобными осами, противники щедро забрасывали друг друга гранатами. Но все это отдалилось, исчезло для противников, замерших друг против друга в мгновении ожидания.

От камня к меди, от меди к бронзе, затем железо и сталь. Человеческий разум неизмеримо усовершенствовал орудия и технологию убийства себе подобных, поставив на службу войне новейшие достижения научной мысли. Теперь уже не нужно видеть врага, чтобы лишить его здоровья или жизни, — таково веяние прогресса. Война стала математикой — тонны металла и взрывчатки на квадратный или погонный метр земли. По крайней мере, так принято считать.

Но какие бы волшебные достижения физики, металлургии, химии ни были поставлены на службу военному делу, в конце концов все заканчивается тем, что два человека встают друг против друга — один на один, лицом к лицу, на расстоянии удара.

Замах, ложная атака, уход. Противники не изучали благородное искусство фехтования в закрытых училищах, не читали трактатов и учебников. Их школой были улицы, а после — война, поэтому схватка ирландца и немца мало походила на куртуазную и красивую дуэль. Бойцы кружили по сложной замкнутой кривой, насколько позволяли полуобвалившийся бруствер, бетонные обломки и торчащие из земли жерди, обмотанные спутанными клубками «колючки». Не было никаких широких красивых замахов и сложных приемов, лишь короткие секущие удары по рукам, главным образом по кистям. Прямой удар, прямой отвод, больше никаких ухищрений — оба понимали, что столкнулись с противником по меньшей мере равным и первый промах станет последним. Тесак и дубинка раскачивались, танцевали в руках, как живые, плетя паутину взаимных выпадов и отбивов. Сталкиваясь, клинок и шипы отзывались леденящим скрежетом. Пару раз немец пытался лягнуть Боцмана в колено, но тот резво опускал дубину, целясь в стопу, и верзила споро отскакивал. Сам Галлоуэй плевался, как верблюд, стараясь попасть в глаза и хоть на миг отвлечь врага, но тот и глазом не повел, напряженно ловя движения рук и палицы ирландца.

Поначалу Боцман счел, что победа почти что у него в кармане — броня боша должна была сковывать движения и выматывать не хуже чугунных гирь. Ирландец с ходу навязал высокий темп движений, двигаясь быстро, как огонь, заходя то справа, то слева. Он ждал, когда верзила выдохнется и пропустит хотя бы один удар. Ведь палицей, усаженной гвоздями, не обязательно бить со всей дури, даже скользящее прикосновение располосует плоть, пустит кровь и опасно ослабит. Недаром знатоки и ценители окопных схваток предпочитали дубину всякой показухе вроде переточенных саперных лопаток, гнутых гвоздей или американских ножей-кастетов. Старая добрая палка с навершием надежно убивала задолго до всей этой хитромудрости, будет верно служить и после. Но чертов гунн словно и не подозревал, что ему полагается устать и пасть. Немец в кирасе и пластинах двигался на первый взгляд тяжеловесно и небыстро, но как-то очень экономно, делая минимум движений, но каждый раз именно те и именно тогда, когда это было нужно. Острие его клинка, несмотря на все перемещения врагов, целилось, как привязанное, в центр грудины Боцмана, ударов Галлоуэя немец или избегал быстрыми поворотами корпуса, чуть приседая на длинных ногах, или принимал на предплечья, так же защищенные стальными пластинами. Когда дубина в третий раз проскрипела по металлу, невероятным образом не задев вражью кисть, Патрик почувствовал укол страха. Немец дрался, как машина, — закованный в железо, неутомимый, не допускающий ошибок и промахов. Впервые за весь день Боцман по-настоящему почувствовал дыхание смерти и с ужасом подумал, что еще с полминуты такой пляски — и уже у него не хватит дыхания и выносливости.

Кираса давила так, словно ее вес увеличился самое меньшее — раза в три, грудная клетка вздымалась, как кузнечный мех, еще бы чуть-чуть, и ему точно хватило воздуха, но проклятое железо не давало вздохнуть как следует. Крепкая броня давно служила Гизелхеру верой и правдой, не раз уберегая от увечий и смерти. Она останавливала осколки, камни, вражеские клинки, дважды — даже пули. Густ сплевывал кровь и, перебарывая боль от треснувших ребер, разил в ответ, не забывая после боя помянуть добрым словом крепкую немецкую сталь. Теперь же он впервые подумал, что примет смерть благодаря верной защите. Гнусный рыжий карлик прыгал вокруг, как обезьяна, тыча своей палкой в темпе швейной машинки. С каждым разом Пастору становилось все труднее заслоняться от его выпадов, атаки уступали место безнадежной обороне. Трижды, несмотря на все ухищрения «штосструппена», томми доставал Гизелхера своим страшным орудием, последний раз Густ чудом избежал разорванной кисти, гвозди даже скользнули по коже. Еще немного — и он выдохнется окончательно. Хотя бы несколько секунд передышки, чтобы восстановить дыхание! Но злобный гном метался вокруг как заводной, раскачиваясь на кривых ногах, как на пружинах, не снижая темпа.

Галлоуэй сумел-таки обмануть противника ловким финтом и достал его голову самым концом дубинки, шипы рванули кожу на скуле немца. Лицо здоровяка залилось алым — кровь хлынула мгновенно и обильно. Не обращая внимания на рану, Густ сделал ответный выпад, так же целясь прямо в лицо Боцмана. Тот рефлекторно отшатнулся, воспользовавшись его мгновенным замешательством, Пастор с надсадным свистом вдохнул столько воздуха, сколько позволяла броня, перехватил скользкую от пота рукоять тесака и ринулся в новую атаку. Быстро перебирая ногами, Патрик пятился, стараясь разорвать дистанцию, но Гизелхер наступал, крестя воздух стремительными взмахами клинка. Виток колючей проволоки зацепил его за обмотку, как щупальце спрута. Густ на миг потерял темп, взмахнул руками, восстанавливая равновесие, и отвел взгляд от противника. Боцман качнулся вперед, низко присев, почти упав на колени, и взмахнул палицей, целясь по ногам. На этот раз он попал по плоти, миновав броню.

Густ был опытным воином и сразу понял: он ранен и ранен тяжело. Томми не задел главную жилу на бедре, от которой человек может умереть за минуту, но гвозди серьезно пропороли незащищенное тело.

Ноги двигались словно ватные, разом потеряв всю силу и легкость поступи. Пастор стремительно истекал кровью, еще чуть-чуть, и он ослабеет настолько, что едва сможет держать оружие. Тогда — все, конец.

Когда верзила с рычанием дикого зверя ринулся на него, занося над головой тесак, Патрик испытал нечто вроде триумфа. Ирландец сражался с самым опасным врагом в своей жизни и победил его. Ну, почти победил. Осталось только добить боша, потерявшего разум от предчувствия скорой гибели. Отступить, отвести вражеский клинок и ударить самому, на этот раз — наверняка. Но сержант ошибся, недооценил врага. Вложивший все силы в последний бросок, Густ не дал ему снова отойти. Удар, еще удар, немец вновь и вновь бил наотмашь, сверху вниз, изо всех сил, словно топором, чувствуя, что ноги вот-вот откажут ему, торопясь использовать каждое мгновение.

Галлоуэй отбил все удары, чувствуя, как с каждым столкновением по рукам прокатывается острая боль — гунн был невероятно силен. Они сошлись почти вплотную, казалось, теперь-то немцу не хватит размаха, чтобы рубить или колоть, но Пастор резким движением снизу вверх ударил Боцмана в челюсть навершием рукояти и сразу же добавил головой — в лицо, в хорошем стиле уличной драки. Галлоуэй отшатнулся, острая боль в сломанном носу на миг лишила его контроля, и сержант пропустил новый рубящий удар. Отточенное, иззубренное от множества столкновений лезвие обрушилось на ключицу, разрубая кость и мышцы. Отказываясь поверить в случившееся, сражаясь до конца, Галлоуэй ткнул врага в ответ дубиной, но сила покинула его. Немец без труда перехватил оружие и вырвал его из безвольной руки.

Боцман осел на землю, секунду-другую он смотрел снизу вверх на своего убийцу горящим ненавистью взглядом. А затем его глаза затуманились и закрылись. У ног Пастора лежало мертвое тело. Густ повел рукой вокруг, ища хоть какую-то опору. Ноги подкашивались, сердце колотилось где-то у самой глотки, пальцы дрожали так, что сейчас он не удержал бы и ложку, не то что тесак. Брюки от пояса и ниже промокли насквозь вместе с обмотками, кровь хлюпала в ботинках. Но он был жив.

В следующее мгновение мир взорвался снопом ярко-алых искр, в грудь словно ударили тараном. Густ почувствовал, что падает. Сознание мерцало, он не понимал, что произошло, почему упал, что ударило его. Падение было долгим, безмерно долгим, настолько, что он потерял сознание до того, как навзничь упал на землю, истоптанную его и томми ботинками.


Шейн передернул затвор, едва не рыдая от горечи. Если бы он поспешил, если бы он успел чуть раньше… Рыжий сержант нравился ему какой-то внутренней простотой, почти крестьянской основательностью. Боцман мог надрываться до колик, вопя на подчиненных и новобранцев, но в нем не было скрытой злобы, так часто встречающейся в командирах. Галлоуэй все делал с основательностью, рассудительно и надежно и этим нравился Дайманту, сыну такого же основательного фермера из американской глубинки.

Теперь Патрик Галлоуэй был убит, и то, что его убийца только что получил в живот полный заряд из винчестера, уже ничем не могло помочь. Горечь и печаль почти сразу отошли на второй план, они остались с Даймантом, но где-то позади, на задворках сознания. Шейн укрылся за кочкой и начал торопливо перезаряжать винчестер. Боши напирали, и было непохоже, чтобы они собирались отступать.

Глава 7

— Как это получилось, Браун?

Майор мрачнел, как грозовая туча, и его можно было понять. Так успешно начавшийся штурм по сути сорвался, сорвался позорно и стремительно.

— Как? — вновь повторил майор. Джордж Монтег Натан очень редко терял самообладание, и это оказался как раз такой случай. На его лицо легла печать усталости, разочарования и отчасти даже обиды.

Браун Илтис, командир второго взвода, промолчал, понимая, что вопрос скорее риторический, — Натан старался обрести почву под ногами после феерической неудачи так хорошо начавшегося боя.

— Присаживайтесь, — произнес майор, словно спохватившись.

Лейтенант, доселе стоявший перед командиром, сел на колченогий стул. Стульев нашлось три, их стащили в полуразваленный немецкий дот, приспособленный под импровизированный батальонный штаб. В серой бетонной коробке не было ничего, кроме стола — доски, положенной на грубо сколоченные козлы, упомянутых стульев и керосиновой лампы. Расстеленная на столе крупномасштабная карта пестрела свежими карандашными пометками. О военном предназначении помещения напоминал пол, усеянный потемневшими гильзами, а на одной из стен выделялась россыпь характерных темно-красных брызг. Натан не зажигал лампу, и в полутьме высохшие капли едва заметно светились гнилушечно-зеленоватым светом, как раздавленные светлячки.

— Откуда они могли взяться? — задал очередной вопрос майор. — Ведь наши фланговые отряды ушли далеко вперед.

— Видимо, наши не сразу сомкнули фронт. — На этот раз Илтис решил для разнообразия что-нибудь сказать. Его речь была не очень внятной, словно у говорившего болели зубы. — Образовался «коридор», через который прошел отряд бошей… «Слоеный пирог», чтоб его!

— Да… — согласился майор, напряженно о чем-то думавший. К нему на глазах возвращалась выдержка и спокойствие.

Выражение «слоеный пирог» укрепилось на фронте давно и прочно. В любом сколь-нибудь масштабном бою, даже при наличии радиосвязи, сражающиеся очень часто теряли ориентиры в сети окопов и траншей, похожих друг на друга, как близнецы. Блуждающие бойцы, даже целые отряды, сбивались с курса и, отрезанные, начинали сражаться сами за себя. Иногда подразделения-призраки пробивались к своим или упорно держали оборону до прихода подмоги. Гораздо чаще целые батальоны исчезали в никуда, и лишь отдаленные выстрелы и предсмертные крики свидетельствовали об их судьбе. Этим утром англичане наступали, затем немцы контратаковали, теперь немецкий штурмовой отряд оказался в осаде, но, в свою очередь, окружил взвод Уильяма Дрегера — типичный «пирог».

— Да, — повторил Натан вновь, на этот раз гораздо увереннее и жестче. — Так, вероятно, и произошло. Но, черт подери, как умело они просочились по траншеям! Там полк, не меньше!

— Не думаю, что целый полк, — досадливо сморщился Браун.

— Это была метафора, — произнес майор. Теперь в его голосе стало гораздо меньше тяжелой безнадежности, но куда больше деловитой решительности. — Но боши определенно хороши… Я думал, что такие мастера у них уже перевелись. Пробраться обходными путями — незаметно, без единого выстрела, затем сбить с налета мою группу, отсечь и окружить Уильяма…

Лейтенант Браун машинально потер челюсть — в стремительно завязавшейся рукопашной один из немцев приложил его кастетом. Гунн попался недокормленный, удар получился так себе, слабенький. Челюсть уцелела, но сильно болела, а зубы на пострадавшей половине ощутимо шатались.

«К дантисту», — скорбно подумал Браун и снова провел ладонью по лицу.

Майор проследил взглядом его движение, получившееся очень характерным, и поморщился. Ему самому неприятельская пуля чиркнула по мочке уха — неопасная ранка, почти царапина — тем не менее она сильно кровила, и ржаво-коричневые пятна безнадежно испортили китель.

— В общем, печально, хотя и не смертельно, — заключил Джордж Натан. — Но все равно обидно. Почти оскорбительно.

— Объяснимо… — вставил Илтис, увидев, что короткий эпизод майорского уныния завершается. — Мы все-таки не линейная пехота…

Сказав это, он сам расстроился — справедливые по сути слова прозвучали крайне жалко, почти беспомощно. Майор это также отметил.

— Браун, я на днях общался с одним американцем, из летчиков, тот сказал, что оправдания — как пот, всегда находятся и всегда воняют… Это не в ваш адрес. — Натан предупреждающе поднял ладонь, останавливая встрепенувшегося Илтиса. — Мы все сегодня показали себя не лучшим образом, я в том числе. Мы хорошо начали, но вот дальше… Хорошо, что Судья, упокой Господь его душу, вызвал артудар, а то пришлось бы совсем скверно.

Привставший в порыве возмущения лейтенант вновь опустился на стул, возмущенно затрещавший под его весом. Слова командира были обидны, но справедливы… Можно сколько угодно говорить о том, что этот бой стал для «кротов» первой настоящей схваткой лицом к лицу, что немцы сумели напасть внезапно, что предваривший их контратаку артиллерийский огонь отчасти рассеял англичан. И даже то, что британцы все-таки оставили за собой почти половину второй линии «Форта», так что теперь его территория была разделена почти поровну между «кротами» и «штосструппенами». Но факт отступления, едва не переросшего в бегство, от этого не становился более оспоримым. И еще неизвестно, чем закончилось бы, если бы не упомянутая поддержка артиллерии, организованная французом. Храбрый человек, который даже в последние минуты жизни помогал забывшим о нем братьям по оружию…

Заградительный огонь, вызванный Судьей, быстро оборвался — артиллеристы прекратили стрельбу, не дождавшись подтверждения от мертвого корректировщика. Но только благодаря пушкарям застигнутый врасплох батальон не был сбит со всех позиций сразу.

— Все, время самобичевания закончено, — решительно сказал Натан, вставая из-за шаткого стола. — Сколько у вас осталось людей?

— Девятнадцать боеспособных, — немедленно отозвался Илтис. — Еще трое могли бы…

— Не стоит, — отрезал майор. — Слава богу, сейчас не четырнадцатый. Отправьте их в тыл.

— Насколько я понимаю, на сегодня наши экзерции закончены? — осторожно вопросил Браун. Ему вдруг показалось, что наступила тишина. Лейтенант навострил уши и убедился, что грохот непрекращающегося боя не затих, он просто переместился дальше. Кроме того, уши уже привыкли к неумолчному рокоту, сотканному из множества обыденных шумов: выстрелов, взрывов и прочих, — сознание воспринимало их как обычный фон сродни ветру или шелесту дождя. Горячка схватки схлынула, погас огонь в крови, гнавший лейтенанта в бой. Теперь Брауну хотелось лишь одного — отдохнуть от кровопролития. Пусть будет все, что угодно, но только завтра. Завтра… Он надеялся, что сумел сохранить бесстрастное выражение лица, не выдав потаенной и отчаянной надежды.

— На сегодня — да, — ответил майор, не заметив душевных терзаний подчиненного.

— Дрегер?.. — осторожно начал Илтис и выжидающе умолк.

— Уильям — опытный командир, он продержится до утра, а там бошам будет чем заняться помимо него. Сейчас нам просто нечем выручать его, идти напролом на такого противника — безумие.

Натан прокашлялся — в глотке адски першило от дыма и пороховой гари, которыми он сегодня щедро надышался.

— Корпусное командование очень серьезно отнеслось к ситуации относительно «Форта», — продолжил майор, прочистив горло. — Опасаются, что боши попробуют пробить коридор к нему и использовать как ключевой опорный пункт всего сектора. Завтра нас подкрепят французской и американской пехотой, галльскими аэропланами, несколькими танками и…

Невысказанные слова «новый штурм» повисли в воздухе, будто заранее отсверкивая вспышками выстрелов, источая пороховой смрад. Майор тяжко вздохнул, потер ладони, словно стирая с них пыль и грязь.

— Я перекинулся парой слов с… — Натан неопределенно указал пальцем в потолок, Илтис молча кивнул, дескать, понимаю. — Похоже, наступление… выдыхается.

— Черт подери! — Браун не удержался от крепкого слова и стукнул кулаком по столу, жалобно скрипнувшему рассохшимися досками.

— Не все так скверно, конечно, — задумчиво продолжил Натан. — Мы продвигаемся по всему фронту, но уже не так бодро, как поутру. Боши пришли в себя. Если первые мили мы проходили едва ли не маршем, то теперь приходится драться за каждый фут. Как в старые добрые времена, — закончил он с ядовитым сарказмом, непонятным человеку, которому не довелось увидеть воочию эти самые «старые добрые времена».

Илтис их видел и очень хорошо помнил, он лишь сцепил пальцы так, что побелели костяшки.

— Первый эшелон, насколько я понял, почти полностью выбит. В бой пошли резервы, но немцы отчаянно сражаются по всему фронту, а кое-где даже контратакуют. Их противотанковые «кусты», или как там их называют, оказались очень хороши, танкисты несут огромные потери. Наша артиллерия крушит все подряд, но запас снарядов не беспределен… Сейчас никто не может сказать, как повернется дело. Скорее всего, к «Форту» попробуют пробиваться на выручку. Если немцы удержат его — наступлению на этом участке может прийти конец. Оттуда они смогут корректировать огонь тяжелой артиллерии на мили вокруг, даже по нашему тылу. Поэтому завтра мы будем сражаться до победы, несмотря на потери.

— Что же, — сказал лейтенант. — Будем верить в британских саперов, французские аэропланы и американские танки.

— Интернационал… — ворчливо отозвался майор.

— Что? — не понял Браун.

— Не обращайте внимания, — махнул рукой Натан. — Так, увлечения юности дают о себе знать. Кстати… Я слышал, Галлоуэй убит?

— Да, — лаконично ответил Илтис. — Сам я не видел, но так говорили те, кто не попал в немецкое «кольцо». Мертв.

— Жаль, — с искренним сожалением произнес майор. — Жаль. Насколько я помню, у него остался брат. Старший. Кажется, тот пошел по научной стезе, занимался лингвистикой. Необычно для ирландца.

— Об этом мне неизвестно, — сдержанно отозвался Браун. — Но Галлоуэй был лоялистом, так что неудивительно.

— Понимаю… Что ж, я больше вас не задерживаю. Идите, к заходу я жду от вас подробной диспозиции взвода и планов на завтрашнюю атаку по правому флангу. Сколько бы их там ни было, но «штоссы» есть «штоссы».

Оба офицера враз помрачнели. До сего момента «кроты» встречались с немецкими штурмовиками только единожды, два года назад, когда доведенные до безумия непрерывными минными подкопами гунны организовали ночной рейд к выходу очередной галереи. Самих «штоссов» Илтис не видел, но хорошо помнил несколько часов, которые его взвод провел в заваленном тоннеле, гадая, что случится раньше: их откопают или закончится кислород в «Прото». Второй, сегодняшний, опыт показал, что немцы если и ослабели, то не намного. Завтра противники испытают друг друга вновь, и только Бог может сказать, чем это закончится.

— Диспозицию к заходу, — подытожил Натан. — Гоняйте «баррикадиров», окапывайтесь и не забудьте посты, нам только ночной вылазки не хватает.

* * *

Батальонный фельдшер оказался пожилым и очень уставшим человеком, бывшим ветеринаром. Когда Хейман наконец сумел выкроить свободную минуту и осведомился насчет раненых, медик отвлекся от поисков хоть какого-нибудь перевязочного материала и лишь горестно развел руками.

— Все, что могу…

— А майор?.. — спросил Хейман.

— Умер.

Фридрих тяжело вздохнул, собираясь с силами для последнего вопроса.

— Густ?.. — вымолвил он лишь одно слово.

На лице фельдшера отразилось искреннее недоумение, лейтенант только сейчас сообразил, что тот просто не знает Пастора.

— Тот, здоровый?.. — догадался меж тем сам медик.

— Да, — с облегчением выдохнул лейтенант.

Бывший ветеринар развел руками еще шире с вполне однозначной миной.

— Кираса остановила почти всю дробь, но несколько картечин ее все-таки пробили. Ранение в живот, скорее всего, зацепило таз и позвоночник. Точнее сказать не могу — нет даже стетоскопа.

— Выживет? — спросил Хейман. Он уже знал ответ, прочитал его в тоскливо-безнадежном жесте и голосе собеседника, но отказывался верить в неизбежное.

— Нет, — сказал врач, словно ставя штамп. — Даже без проникающих у него сильнейший ушиб брюшной полости со всем содержимым. Кровоизлияния и прочее… В хорошем госпитале был бы шанс. Экстренная лапаротомия…

— Что?

— Чревосечение.

— Мы не сможем его вытащить.

— Это уже неважно, он все равно не перенесет транспортировки по окопам. Говорят, после таких ранений выживает… один из тысячи. Полный покой, тепло укрыть, но чтоб не потел, и не давать пить, только губы смачивать. Если он так проживет двое суток, у него будет уже один шанс из десяти. — Фельдшер осекся, вспомнив, где он и в каком положении. — Если бы прожил двое суток…

— Сколько осталось?

— До утра.

Гизелхер Густ при смерти… Сегодняшний день оказался богат на дурные вести, и эта стала самой скверной. Правая рука, верный товарищ и лучший боец умирает. Так не должно было быть — Густ выходил живым и почти невредимым из невероятных баталий, он не мог просто взять и умереть. Только не так — обыденно, глупо, будучи мимоходом застреленным из дробовика.

Но так случилось…

Хейман склонил голову и пошел, скорее даже побрел, к полузаваленной траншее, которую приспособили под полевой лазарет. Грязный пропотевший китель давил на плечи, как каменный, ноги болели, а на душе было мерзко и страшно.

Конечно, раненых следовало бы разместить хоть в каком-то помещении, но такого не нашлось — на отбитой у томми территории остались только два относительно целых капонира, их заняли под пулеметы и расчеты. Да и раненых оказалось всего трое — незнакомый лейтенанту пехотинец с осколочным ранением в грудь, Кальтнер и Густ. Остальные либо отошли в мир иной, либо были в силах тянуть общую лямку. Незнакомец уже отходил, не приходя в себя, Эмилиан метался в горячечном бреду, мотая головой в окровавленной тряпице, — неприятельский удар пришелся ему в голову, изувечив, но оставив в живых. Пастор был в сознании, он лежал на деревянном настиле, поверх тощего одеяла, прикрытый шинелью.

Хейман присел рядом, прямо на землю, глядя поверх бруствера, чтобы Гизелхер не заметил мутный блеск слезящихся глаз командира. Пастор молчал, часто и тяжело заглатывая воздух открытым ртом.

Хейман порылся в кармане и достал чудом уцелевшую папиросу. Самодельную, набитую каким-то сеном, мятую, с просыпающимся «табаком». Но все же почти настоящую папиросу.

— Будешь?

Отсюда, с глубины траншеи, казалось, что они находились в глубоком колодце. На ночном небе не было ни одной звезды — наверное, их скрыла пелена дыма и сажи. Не стихала канонада, но рокот сотен стволов отдалился, сместившись дальше, по ходу вражеского наступления. Изредка сверху доносился шум моторов — пролетал очередной аэроплан.

— Нет… — прошептал Густ, когда Хейман уже решил, что ответа не будет. Пастор помолчал и добавил: — Вдыхать… тяжело.

Хейман покрутил в пальцах папиросу, не зная, что с ней делать дальше. Наконец просто сунул обратно, в карман.

— Глупо, — произнес Густ, глядя вверх, в темное небо расширенными глазами. — Глупо… Свалил такого бойца… и проморгал дробовик.

— Ничего, — тихо промолвил лейтенант. — Все будет хорошо.

— Не… будет… — раздельно и печально сказал Густ. Лицо раненого залила мертвенная бледность, заметная даже в могильной полутьме траншеи, черты лица заострились, как будто жизнь уже покидала его. — Не будет…

Он повернул голову к Хейману, на белом лице три угольно-черных овала — глаза и рот.

— Помоги, — попросил Пастор.

— Что? — не понял лейтенант. — Да, конечно. Поможем! Доктор там что-то ищет. Сейчас что-нибудь найдем. Обязательно найдем…

— Помоги, друг, — вновь произнес Гизелхер.

— Не дури, — ответил лейтенант. — Я найду пару новичков, сделаем носилки, тебя утащат в тыл…

Его голос сорвался, каждое следующее слово звучало фальшивее и глупее предыдущего. Командир не мог продолжать — спазм перехватил горло, глаза защипало от соленой влаги. Густ улыбнулся тонкими бескровными губами.

— Фридрих, мы ведь давно вместе… С пятнадцатого, вроде?..

— Да, — через силу ответил Хейман. — С пятнадцатого.

— Хороший был год, нескучный, — пошутил Пастор.

Хриплый страшный кашель сотряс его тело, от боли Густ прикусил губу, по щеке поползла темная струйка. Хейман нашарил его ладонь, еще совсем недавно сильную, крепкую, ныне слабую, безвольную, холодную.

— Я слишком старый для сказок, — сказал Пастор. — Ты ведь понимаешь — это все.

— Носилки…

— Новобранцы бросят меня под первым же кустом. Испугаются, сбегут. Потом придут крысы. Им теперь раздолье… А даже если дотащат… Ты же знаешь — лекарств нет, ничего нет. Тряпку с соленой водой на раны[94] — и швырнут на охапку соломы. Буду умирать в луже мочи. Лучше уж так… Здесь и быстро.

— Нет! — почти воскликнул Хейман, он хотел было встать, но пальцы Густа сжались на руке командира почти с прежней силой.

— Фридрих, мне больно, — тихо сказал, почти прошептал раненый. — И я все равно не дотяну до рассвета. Мне очень больно…

Трясущимися пальцами лейтенант достал злополучную папиросу, сунул в рот и втянул воздух, пропитанный запахом скверного эрзац-табака, дыма и пороха. Хотелось кричать, бежать — куда-нибудь, только подальше отсюда. Подальше от окружающей боли, смерти и невыносимой ответственности.

И словно что-то переломилось в его душе. Хейман медленно взял папиросу и, так и не зажигая, щелчком отправил ее в темноту. Он и сам не мог бы сказать — зачем это сделал. Может быть, чтобы сделать хоть что-нибудь. Может быть — неосознанно справляя тризну по уходящему товарищу.

Он погладил ладонь Густа почти отеческим жестом. Пастора била дрожь, зубы скрипели от боли, но Гизелхер, превозмогая страдания, улыбнулся командиру и другу. Хейман достал пистолет.

— Нет, — прохрипел Гизелхер. — Нельзя, плохо для боевого духа… Командир убивает своих… Не с нашей сбродной командой…

Сжав челюсти, лейтенант несколькими взмахами ножа отхватил от одеяла, на котором лежал раненый, широкую полосу плотной материи. Аккуратно сложил ее в несколько раз, пока в руках у него не оказался плотный сверток шириной в две ладони.

— Пройдя долиной смертной тени, не убоюсь зла…[95] — прошептал Густ, отрешенно глядя в пустоту уже не видящими глазами.

— Прощай, друг, — тихо произнес Фридрих. — Прощай.


— Ты не справился!

Франциск Рош, словно не слыша обвинения, продолжил чистить «мушкет». Стоящий прямо напротив него солдат яростно потрясал кулаками, вымещая на бронебойщике усталость, страх и ожидание нового дня.

— Ну, ведь он же не справился! Из-за него нас накрыли! Я слышал — ему приказали подстрелить танк с телеграфом, а он не справился!

Рош взглянул снизу вверх на кричавшего, пригладил ус. Гевер в его руках неожиданно развернулся дулом точно в лицо «собеседнику».

— А в тебя — справлюсь? — с ледяным спокойствием спросил бразилец. Обвинявший запнулся, сжал кулаки, но громадный ствол «клепальщика» все так же — не дрогнув — смотрел ему в глаза. С такого расстояния и в таком ракурсе тринадцатимиллиметровый калибр казался страшнее «Большой Берты».[96] Но отступать было унизительно, рука стоявшего скользнула за пояс, к рукояти ножа. Палец Роша на крючке «мушкета» чуть дрогнул.

— Прекратить.

С этими словами к солдатам из темноты шагнул лейтенант. Единственное слово было сказано негромко, словно самому себе, но как-то по-особенному веско, так что спорить совершенно не хотелось.

Командир обвел взором сидящих пред ним бойцов, словно вглядываясь в глаза каждому из них. Отблески огня в маленькой переносной печурке отражались в его зрачках, как отблески адского пламени. Вид лейтенанта поневоле заставил умолкнуть и подтянуться даже тех солдат, кто впервые увидел его только сегодня. Казалось, над лейтенантом не властны ни усталость, ни страх, ни даже смерть. Сейчас он был так сосредоточен и собран, как и днем, в гуще схватки.

— Рош, ты подвел меня, — холодно произнес Хейман. — Сколько пуль тебе понадобилось, чтобы корректировщик умолк?

Франциск лишь склонил голову. Он мог начать оправдываться, снова объяснять трудности стрельбы из гевера… Но он лишь глухо ответил:

— Шесть.

— Шесть, — повторил командир. — Шесть выстрелов, твоих выстрелов. — Он отчетливо выделил слово «твоих». — На один подбитый «Рено»?

Бронебойщик опустил голову еще ниже.

Теперь лейтенант смотрел на того, кто обвинял бразильца.

— Я решаю — кто здесь не справился, — четко, отделяя каждое слово, сказал Хейман. — И никто больше.

— Слу… шаюсь, — пробормотал солдат и торопливо отступил, радуясь, что страшный офицер отвел от него свой взор.

— Альфред Харнье! — чуть повысил голос лейтенант. — Густ умер. Возьми кого-нибудь из новичков, похорони его. И позаботься о других мертвых.

Долговязый, грязный, как трубочист, Альфред длинно всхлипнул, едва сдерживая слезы.

— Сделаю, — пробормотал он. — Гиз был… был хорошим.

— Из самых лучших, — веско поправил его командир.

Хейман посмотрел поверх голов своих бойцов. Смерть Пастора поначалу обрушила его в бездну черного отчаяния, но понемногу упадок сменялся злобой. Ядовитой, лютой злобой.

— Сегодня мы сделали то, что мало кому под силу, — заговорил Фридрих. — Нас было мало, у нас не было оружия, а напротив стояли лучшие солдаты английской армии. Пушки, танки — все было против нас.

Он не стал уточнять, что танк против них выставили всего один и тот не вступал в бой, сейчас это было уже неважно. Черная сила, растущая внутри лейтенанта, буквально рвалась наружу, она тянулась к солдатам почти осязаемыми нитями, и слова командира не проникали в их уши. Нет, они зажигали огонь прямо в сердцах.

— Мы взяли смерть за хвост и наплевали ей в рожу! Мы вышибли проклятых «Аткинсов»!

Голос лейтенанта креп и возвышался над траншеей, далеко разносясь в ночи, доносясь до самых отдаленных уголков отбитых позиций.

— Завтра на нас двинутся орды врагов. Не буду лгать вам, мои солдаты, мои друзья — их будет много. Но я могу сказать точно! — Хейман ревел, как пароход в тумане, потрясая кулаком. — Сколько бы ни встало против нас врагов, будь их хоть целая армия — завтра мы убьем их всех!!!

Пульсировали багровым светом угли в печке, и в едином с ними ритме волчьи огоньки загорались в глазах немецкой пехоты.

— Убьем, — по-змеиному прошипел Харнье. — За Гиза.

«Убьем!», «Всех!» — два слова неслись по траншеям, срывались с языков и начинали жить собственной жизнью. Их повторяли вновь и вновь, шептали, проговаривали, кричали в голос, и слова сливались в едином ритме, порождая ярость и непоколебимую решимость.

— Мы убьем их всех!!!

Глава 8

Шетцинг не мог заснуть. Мешало все — проникающий в любую щель запах гари, неутихающая канонада, непрерывное движение вокруг. За тонкими стенами дома, превращенного во временную летную казарму, стучали лошадиные подковы, шумели машины, шагали люди. Говорили мало, но то и дело слышались резкие команды, прогонявшие и без того пугливый сон. Промучившись так до трех ночи, Рудольф решил не бороться с роком и, одевшись, вышел в столовую.

Импровизированная летная казарма пустовала, во всем доме ночевало от силы человек пять, поэтому никто не нарушал его одиночества. Рудольф щелкнул выключателем, но электричества не было, светильник не сработал. Впрочем, света от проезжавших автомобилей и вообще от внешней суеты хватало для ориентации. Он хотел сделать себе чашку кофе на спиртовой горелке, но в последний момент передумал. Кофе — это жидкость, а жидкость в организме чревата разными неприятными последствиями, особенно в ходе военных действий. Конечно, намочить штаны в воздушном бою не зазорно, но повод должен быть соответствующим, скажем, десяток «Спадов»[97] на хвосте или пробитый в самом интересном месте топливопровод. Но уж никак не лишняя чашка желудевого эрзаца.

На душе было тяжело, даже не тяжело, а скорее… пакостно. Рудольф надеялся, что достаточно быстро перестроится с одной машины на другую, но ошибся. На разведчике или истребителе он парил в небе, подобно ангелу, на тяжелом G.IVK чувствовал себя погонщиком, оседлавшим утюг. «Боевик» оказался тяжел, медлителен, неповоротлив и не позволял большую часть привычных приемов, таких, например, как «посадка плюхом», когда летчик в паре метров над землей выключал двигатель совсем и позволял машине самой «упасть» на полосу. В пилотировании AEG не было привычной легкости, триумфа полета, лишь напряжение, изнурительный самоконтроль и постоянный страх ошибиться. Оценив в должной мере маневренность «боевика», Рудольф представил, что будет, если в хвост к нему зайдет какая-нибудь юркая сволочь наподобие «Кэмела»,[98] и окончательно расстроился.

«Танк — это почти такая же машина, как и аэроплан, только больше и медленнее, — подумал он. — Попадал во вражеские самолеты, тем более попаду и в танки». Но это, в общем, достаточно здравое рассуждение утешило слабо. Впервые Шетцинг задумался над тем, что возвращение в авиацию через «штурмовую» дверь стало не самой лучшей идеей. Летчик упорно гнал зловредную мысль, но это было все равно что не думать о белом медведе. Снова вспомнился приснопамятный разговор с Рихтгофеном.

«Рудольф… Не усердствуй».

Эти слова жгли его как огнем. Шетцинг с легкостью предал бы их забвению, будь они сказаны кем-нибудь другим. Но Красный Барон… Человек, которому был неведом страх, тот, кто не знал, что вообще бывает такое чувство. Рудольф прогнал его и проклял, но не забыл недобрый совет, так же как не забыл мрачное пророчество.

«Когда у тебя из горла и живота будет хлестать на приборную доску твоя же кровь, черная кровь из порванной печени, тогда ты сможешь сказать мне, что такое трусость и что такое смелость. Только тогда!»

Фронт приближался, не оставалось сомнений в том, что ранним утром он пойдет в бой, здесь скорее следовало удивляться, что его не отправили в пылающее небо в первый же день вражеского наступления. Через считанные часы он принесет кому-то смерть и, возможно, сам примет ее. Перед боем нет ничего хуже, чем сомнения и вообще душевный раздрай, но Рудольф ничего не мог с собой поделать.

Он сходил в свою комнатушку за «Трудами и учеными записками Японского общества», надеясь найти отвлечение в знакомых строчках, описывавших события давно минувших времен. Открыл книгу на жизнеописании Ода Нобунага, но читать не смог — слишком слабым оказалось освещение.

Шетцинг сидел на стуле, положив увесистый том на колени, и бездумно ждал рассвета. Канонада усиливалась, то ли фронт приближался, то ли в дело вступали все новые и новые стволы. Скорее второе, хотя до ближнего тыла докатились панические слухи о невероятном количестве разнообразной техники, смявшей первую линию, вряд ли злодеи могли двигаться настолько быстро.

«Рудольф… Не усердствуй».

«Сын, ты можешь быть ранен, ты можешь заболеть, или ты попадешь в плен».

«Думаю, скоро ты меня очень хорошо поймешь».

Рудольф выругался, резким движением положил, почти бросил «Труды» на стол, так что книга скользнула по столешнице, чудом удержавшись на противоположном краю. Летчик быстро, нервно заходил по столовой, заложив руки за спину. Сейчас он хотел только одного — вновь оказаться за рычагами AEG. Пусть самолет утюгообразен, пусть враги неисчислимы, главное — наконец-то будет действие, что-то, что отвлечет от тяжелых мыслей и воспоминаний.

* * *

«Британия борется с немцами, австрийцами и выпивкой. И, насколько я могу видеть, самым большим из этих противников является выпивка».[99]

Это были его собственные слова, сказанные относительно недавно, и премьер произносил их абсолютно искренне. Ллойд Джордж заслуженно считался истинным трезвенником, позволяя себе алкоголь в исключительных случаях. Премьер боролся с пьянством, как Самсон с филистимлянами, утверждая, что оно наносит британским военным усилиям куда больший вред, чем все германские подлодки, вместе взятые. И все же, здесь и сейчас британскому диктатору смертельно хотелось виски. Не благородного, аристократического напитка соответствующей выдержки, а дешевого пойла, граничащего с самогоном, — чтобы ударил по голове как кувалдой, подарив хотя бы немного забытья, отрешения от бремени ответственности.

На столе перед ним лежала сверхсрочная телеграмма от Хейга, короткая, как строки приговора, рядом неподвижной статуей высился референт с блокнотом и карандашом наизготовку, готовый поймать любую высказанную мысль премьера и без промедления передать ее дальше по инстанциям, облекая слова плотью текста и приказа. Но диктатор молчал, намертво сцепив пальцы над одиноким белым листком телеграммы, лишь усы слегка топорщились в такт затрудненному дыханию.

Два события произошли почти одновременно. Сначала на стол легла телеграмма от командующего Дугласа Хейга. И буквально через несколько минут зазвонил телефон — в тишине кабинета перезвон телефонного аппарата прозвучал громогласно, как корабельная рында.

Вызывал континент.

Несмотря на то что континент и остров не первый год объединены вполне устойчивой телефонной связью, Ллойд Джордж все равно никак не мог привыкнуть к тому, насколько легко можно сообщаться с Европой, в том числе и с фронтом. Поэтому, когда сквозь шорох мембраны пробился знакомый, чуть одышливый голос, премьер в первое мгновение не поверил своим ушам. Качество связи оказалось далеко от идеального, но понять Уинстона Черчилля было легко, почти каждое слово слышалось, будто произнесенное в соседней комнате.

— Говорите, — отрывисто приказал премьер.

— Наступление пробуксовывает, темп замедлился. — Наблюдатель так же не стал тратить время впустую, излагая мысль кратко и строго по существу. — Огромные потери в танках и авиации, расход снарядов тяжелой артиллерии в полтора раза выше расчетного.

— Знаю, только что прочитал сводку и планы. Хейг намерен взять паузу и перегруппироваться, чтобы возобновить наступление новыми силами.

— Нельзя! Ни в коем случае нельзя! — взорвался Черчилль, и Ллойд Джордж изумился: выдержка была одной из главных добродетелей председателя «танкового комитета». Такой взрыв эмоций свидетельствовал о крайнем возбуждении собеседника, граничащем с паникой. Удивленный премьер ограничился лишь одним словом:

— Продолжайте.

— Нельзя! — повторил Черчилль. — Это не ошибка, это катастрофа!

— Хейг знает свое дело.

— Да, но он безвылазно сидит в штабе, а я в боевых порядках с первого часа операции. Джордж, нельзя останавливаться, только не сейчас, только не в эту минуту!

Премьеру казалось, что его уже ничто не может удивить, но это простое «Джордж», вырвавшееся у собеседника, поразило его до глубины души.

— Поясните.

— Наш натиск ослабел, но и немцы на последнем издыхании. Если теперь мы возьмем паузу, немцы опять получат драгоценную передышку и тоже перегруппируются, создав новый фронт. Мы продвинемся еще на несколько миль, на том все и завершится. Сейчас надо давить до конца, пока их дух поколеблен, нужно демонстрировать, что союзный каток нельзя остановить, нельзя превозмочь. Любая остановка покажет, что наши силы ограничены и близки к исчерпанию. Нельзя останавливаться! Только не сейчас!

В слуховой трубке шуршало и потрескивало, премьеру казалось, что на фоне Черчилля он слышит другие голоса, далекие-далекие. То ли в разговор вмешивались отголоски иных переговоров, перенесенные загадочной силой электрических сигналов, то ли возбужденное воображение играло с хозяином злую шутку.

— Уинстон, — тяжело произнес он наконец. — Вы предлагаете мне блефовать, поставив на карту судьбу империи.

— Да! Но ведь именно для этого вы и послали меня сюда — быть глазами и ушами, следить за событиями и сообщать обо всем достойном внимания.

— Хейг знает свое дело… — повторил премьер.

— Хейг — военный, он думает только о войне и только на пару ходов вперед, а сейчас нужно смотреть на ситуацию в целом, со всех сторон. Началось измерение не столько железа, сколько воли, нашей и вражеской. Измерение воли, понимаете! Победит не тот, кто красиво сманеврирует дивизиями и танками, а тот, кто покажет свою готовность идти и крушить до конца. До самого конца!

Ллойд Джордж молчал, и в этом молчании Черчилль слышал сомнение, скепсис, просто отказ.

— Господин премьер… Я прав, я действительно прав. Поверьте мне!

— Так же, как вы верили в свою «правоту» при Дарданеллах? — осведомился премьер. Выпад был намеренно жесток, даже сокрушителен, трубка издала странный звук, словно патефонная игла проехала по пластинке.

— Я прав, — повторил после секундной паузы Черчилль с прежней, железной убежденностью. — И я ставлю на это свою честь… И жизнь, если на то пошло.

— Ваша честь на одной чаше, судьба империи — на другой. Неравноценный баланс, — заметил диктатор.

— Я даю слово чести, что покончу с собой, если окажусь неправ, — истово говорил Черчилль. — Моя жизнь действительно стоит немного в сравнении с королевством, но это единственное, что я сейчас могу поставить в залог. Джордж, если мы остановимся, то уже никогда не добьем их. Разобьем, быть может, вынудим к капитуляции. Но не добьем до конца. Нам нужна не просто победа, нам нужен сокрушительный разгром.

— Я… обдумаю ваши слова, — сказал премьер.

Скрипнул кронштейн, отъезжая к стене вместе с аппаратом. Референт все так же стоял неподвижным изваянием у края стола. Смертельно хотелось выпить.

Пауза. Перегруппировка сил и возобновление наступления… Но с передышкой для немцев, которые используют каждый час промедления союзников, будьте уверены. Или блеф невероятных масштабов, продолжение наступления до победного конца… Который вполне может смениться сокрушительным фиаско после исчерпания всех сил.

«Господи, ты столько лет стоял за нашими спинами, ты хранил Британию и направлял мою руку во благо империи, — взмолился Ллойд Джордж. — Сейчас ты нужен мне как никогда. Дай мне знак, ну хоть какой-нибудь…»

Но Бог молчал. Каким бы ни было решение, британскому диктатору следовало сделать его самому, только самому. И принять все последствия. Бывает тяжело принять ответственность даже за свою собственную жизнь. Но как измерить бремя ответственности за будущее страны и всего мира?..

Диктатор поднял голову и взглянул прямо в глаза референта.

— Хейгу, сверхсрочно. «Запрещаю любое промедление. Продолжайте натиск до последнего солдата. Используйте все резервы и вспомогательные части. Если будет необходимо — вооружайте штабных офицеров и наступайте». Все, — отчеканил он.

Что-то промелькнуло во взгляде человека с блокнотом и карандашом, не то благоговейное восхищение, не то смертельный ужас. Но выдержка и школа взяли верх над эмоциями. Не дрогнув ни единым мускулом лица, референт молча склонил голову в утвердительном жесте и исчез, словно растаял в воздухе, подобно призраку.

Премьер уронил голову на сложенные ладони.

«Измерение воли… Господи, надеюсь, я сделал верный выбор. Если ошибся… Отвечать своей честью и жизнью придется двоим».

* * *

Хейману было плохо, очень плохо. Начали сказываться немыслимое напряжение минувших суток, усталость и больные ноги. Очень хотелось пить, но утолить жажду оказалось нечем — вода кончилась, ее остатки залили в кожухи пулеметов. Попробовали собирать влагу из луж, но она оказалась непригодна для питья — испортил пороховой осадок и фосфор из осветительных снарядов.

Тяжелее всех физических неудобств давила ответственность. Майор Сьюсс был убит в своем первом настоящем бою, и по сути лейтенант стал командиром настоящего, пусть и сильно потрепанного батальона. Солдаты воодушевились недавней победой и речью командира, но Хейман очень хорошо понимал, насколько тяжело им придется поутру, сколь неравны силы. Даже с учетом собранных трофеев и брошенного прежним гарнизоном оружия. И еще этот небольшой анклав осажденных «аткинсов», занозой засевший в самом сердце оборонительных позиций, — самое меньшее два пулемета и огнемет.

И почти никаких возможностей маневра — нет ни радиостанций, ни навыка командования с их помощью. Оставалось только организовать несколько опорных «шверпунктов», готовых держаться до последнего солдата, и маневренную группу поддержки на крайний случай.

А еще истово верить в удачу и Бога, которому, быть может, есть какое-то дело до жизней крошечного немецкого гарнизона глубоко в тылу наступающего врага.

— Господин лейтенант…

Хейман резко поднял голову. Он незаметно для себя задремал и пропустил появление солдата. Мгновение он пытался понять, кто перед ним, а когда понял, по-настоящему удивился.

Эмилиан Кальтнер еще несколько часов назад был почти покойником. Каким чудом он вообще остался жив после удара дубины с гвоздями прямо в голову, оставалось загадкой. Размотай кто-нибудь криво наложенную повязку из грязной тряпицы — можно увидеть черепную кость. Но сейчас худосочный юноша, вполне в сознании, стоял, слегка пошатываясь, перед лейтенантом, опираясь на винтовку.

— Чего тебе? — сумрачно вопросил Хейман. — Иди, отлеживайся.

— Господин лейтенант, — повторил Кальтнер немного заплетающимся языком, но опять же вполне внятно. — Густ…

— Убит, — сухо отметил Хейман.

— Да, убит… — эхом повторил вслед за ним юноша. — Он меня спас… Мне сказали.

— Спас. Да. Тебе повезло.

— Я… хочу… Я в долгу.

Фридрих совсем по-новому посмотрел на нетвердо стоящего перед ним раненого солдата. Он уже видел подобное, да и не он один.

Это очень странный феномен — когда в совершенно негодном на первый взгляд солдате пробуждается настоящий демон убийства. Война как хороший консервный нож — вскрывает все самое скрытое в человеческой душе: и низкое, и высокое, и благородное, и мерзкое. Причем зачастую делает это самым непредсказуемым образом — крепкий здоровяк, прирожденный боец во мгновение ока обращается жалким трусом, а невзрачный недоросль становится кладезем храбрости.

Эмилиан был юн, истощен и тяжело ранен. Он в жизни не был связан с армией, рос в тепличной атмосфере и даже не дрался. Кальтнер не мог ровно стоять, но в его глазах Фридрих Хейман видел огонь, яростную решимость, которая возгорается только в по-настоящему храброй и мужественной душе.

Лейтенант немного помолчал. Он знал, что все сейчас сказанное будет иметь совершенно особый вес и значение. И для Эмилиана, и для окружавших бойцов.

— Такой долг нельзя назначить, — медленно, тщательно подбирая каждое слово, начал Фридрих. — Его можно только принять самому. Но, приняв, отказаться уже нельзя. Если ты считаешь, что задолжал Гизелхеру за то, что он тебя спас… Если считаешь, что в долгу у его памяти… Тогда ступай к капониру с пулеметом и охраняй его до конца. Но прежде подумай. Если не готов — я пойму. Мы все поймем. А если готов… Тогда я буду знать, что если томми добрались до пулемета, то ты мертв, в окружении вражьих трупов. Теперь ступай.

Кальтнер неуставно кивнул, отдать честь у него не было сил. Развернулся и заплетающимися шагами двинулся прочь, припадая на одну ногу, едва ли не волоча за собой «Маузер-98». Солдаты батальона, видевшие эту сцену, отозвались гулом сдержанного одобрения.

Фридрих видел много смертей, он потерял немало подчиненных и друзей. Но сейчас ему почему-то очень хотелось, чтобы сегодня юноша с раненой головой остался жив. Когда погибают бойцы наподобие того же Пастора — это грустно, но понятно и по-своему естественно. Солдаты воюют и умирают, таков их удел, так было и будет. Но дети, даже не знающие, что такое настоящая драка, воевать не должны. И уж тем более не должны впадать в амок.[100]

Светало. С правого фланга донеслись вопли «кричалы». Обзывание противников разными словами считалось давней и доброй традицией штурмовиков. Раньше эта роль доставалась Густу, обладателю роскошного баса, способного перекрыть любой шум. Теперь всевозможные оскорблялки выкрикивал фельдфебель Зигфрид, пользуясь старым затрепанным словарем с многочисленными пометками, сделанными предыдущими владельцами. Конечно, получалось не так хорошо, как у Пастора, но тоже неплохо. На территории, занятой блокированной английской группой, кто-то во все горло распевал разухабистую песню. Хейман знал английский с пятого на десятое, но понимал отдельные фразы про янки, который всегда готов подраться.

Утро теснило темную пору, уверенно вступая в свои права. День обещал быть хорошим — солнечным и теплым.

* * *

С раннего утра прилетел «Бристоль», легкий двухместный биплан с одним мотором, — самолет «куда пошлют» — и начал кружить над позициями на приличной высоте. Прошло минут пять, не меньше, прежде чем Шейн, распевавший на страх врагам «Янки из Коннектикута», хлопнул по лбу и заорал, что это, наверное, к ним. Проклиная себя за несообразительность, Дрегер приказал стрелять из ракетницы и быстро выкладывать опознавательный знак. Немцы запускали свои ракеты, чтобы сбить летчиков с толку, но «Бристоль» сориентировался на выложенный обрывками грязных тряпок крест и, резко снизившись, почти точно сбросил несколько ящиков с припасами.

Наблюдая за падающими ящиками под трепещущими на ветру черно-бело-красными вымпелами,[101] лейтенант Дрегер грустно вспоминал, что загружалось штатно в транспортный танк: десять ящиков патронов, пара мортир Стокса, ящик сигнальных ракет, семь ящиков гранат, канистры с водой, магазины к «Льюису», ящик сигналов SOS, полотенца, кирки, катушки колючей проволоки и полусотня упаковок рационов… Учитывая, сколько можно было втиснуть на четыре бомбодержателя биплана, всего этого ожидать точно не приходилось.

Сбросив груз, «Бристоль» ушел на юг, немцы почему-то не стреляли. Может быть, экономили патроны, может быть, надеялись, что и им что-нибудь перепадет. Так и случилось — один ящик улетел к бошам, чему те, наверное, были весьма рады. «Кротам» досталось три, с патронами и «маканочи». Патроны немедленно раздали, несколько жестяных консервных банок лопнули от удара о землю, но большая часть осталась цела. Вездесущий и всегда голодный американец немедленно прихватил наименее деформированную и начал вспарывать ее обломком немецкого штыка.

— Все бы тебе жрать, — заметил присевший неподалеку огнеметчик. Шутка была плоская и заезженная, но ничего более остроумного не придумывалось. Сам Мартин не мог смотреть на еду без отвращения, несмотря на тяготы минувшего дня. Он устал и замерз — проклятый кожаный костюм действовал как парилка только днем. Холодной ночью он словно вытягивал из тела последние крупицы тепла. От недосыпа огнеметчика ощутимо подташнивало, на аккуратно обернутый одеялами баллон огнемета он старался не смотреть — сразу представлялось, каково будет снова тащить на себе его тяжесть.

— Завистливый доходяга, — так же дежурно ответил Шейн, отгибая искромсанную крышку. — О, мясные…

С «немецкой» стороны донесся странный шипящий звук, далеко распространившийся над полем боя. С предупреждающим воплем американец выронил банку и бросился прямо на землю, заодно столкнув и Мартина. Мгновением позже с характерным скрежещущим шелестом с неба свалилась мина. Над бруствером поднялся куст разрыва, дождь осколков хлестнул по траншее. К счастью, никого не задело, но саперы еще некоторое время выжидали, укрывшись по углам и нишам.

— Свиньи! — с чувством сообщил Шейн, обозревая заляпанный бульоном и кусками мяса жилет «Кемико». — Новую открывать придется…

У американца слова, как правило, не расходились с делом, и он немедленно принялся реализовывать высказанное намерение.

— Что это было? — спросил, ни к кому конкретно не обращаясь, Мартин. — Вроде мина, а залпа не слышно.

— Духовой бомбомет,[102] — просветил его один из саперов. — Редкая штука.

Шейн прекратил терзать вторую банку и наклонил голову, словно пытаясь расслышать давно умолкнувшее эхо пневматического «выстрела».

— А ведь этак мы его в бою не услышим, — мрачно заметил Даймант. — Откуда только достали такое старье?

— Да мало ли чего крохоборы к себе стащили? А вот шумит и в самом деле слабенько. Как змея — пошипел и укусил.

— Ну и черт с ним. Чего не видим, того и нет, — поделился с окружающими нехитрой философией Шейн и вернулся к потрошению «маканочи». Вскрыв наконец банку, он предложил Мартину, но австралиец страдальчески сморщился и отказался. Шейн пожал плечами, насколько позволили защитный жилет и дробовик на ремне, достал из кармана ложку и занес над аппетитно пахнувшим мясоовощным месивом.

— К бою! — трубно воззвал лейтенант Дрегер. Впрочем, он мог обойтись и без приказа — нараставший рык моторов повис над позициями «Форта». Техника была еще достаточно далеко, но уверенно приближалась.

— Танки, хорошо! — порадовался Мартин.

— Опять без завтрака, — расстроился Шейн, аккуратно отставляя в сторону банку и прикрывая ее тряпицей. Повторил, неизвестно, в чей адрес: — Свиньи…

Дрегер не сказал ничего, он посмотрел сначала на черный остов десантного танка, доставившего их сюда, — сгоревшая машина была очень хорошо видна из траншеи. Затем лейтенант взглянул на позиции, отбитые обратно немцами, и промолчал, оставив соображения при себе. День обещал быть хорошим, даже воздух немного очистился от дыма, только остался смрад гари и мертвечины. Сквозь редкие облака вниз, к земле, стремились солнечные лучи, неся свет и тепло.

В последние минуты перед боем Уильям неожиданно подумал, что, несмотря на солидный военный стаж, ему никогда не доводилось сражаться обычным днем, при свете солнца. Работа саперов-взрывников проходила под землей, в душной тьме, нарушаемой лишь светильниками и фонарями. В те редкие моменты, когда схватки происходили на поверхности, всегда было пасмурно или дождливо. Скажем, как вчера, когда дым и сажа превратили день в сумерки.

«В жизни всегда есть место новым ощущениям», — подумалось ему, и эта элегическая мысль показалась на редкость неуместной здесь и сейчас, среди земли и обломков, в россыпях гильз и окружении множества трупов.

— Командир, вот кому и зачем все это нужно?

Несколько мгновений Уильям с недоумением смотрел на спросившего. Такой вопрос он мог ожидать от кого угодно: вдумчивого австралийца Беннетта, мрачно-пессимистичного Галлоуэя, упокой Господь его душу. Только не от бесшабашного и простого, как топор, Шейна, любителя подраться, хлопнуть кувшин ликера и вспомнить пару историй, всегда начинавшихся одинаково: «Вот знал я одного парня…»

— Как тебе сказать… — начал Дрегер и запнулся, обнаружив, что на него смотрит почти весь взвод, все, кто оказался поблизости и услышал вопрос Дайманта.

Танки ощутимо приблизились, теперь их можно было увидеть невооруженным взглядом — серые угловатые громадины, формой почему-то напоминающие обувные коробки. Пехота растянулась в редкую цепь между танками, по крайней мере на части крошечных солдатиков были синие мундиры — французы. Сквозь шум моторов стало слышно специфическое лязганье гусеничных цепей.

— Это новый мир, друг мой, — неожиданно для самого себя произнес Уильям, делясь сокровенным, теми мыслями, что сам давным-давно обдумывал, задаваясь тем же самым вопросом: кому и зачем все это нужно. — Так всегда бывает, когда люди больше не хотят и не могут договариваться, когда уже никто не помнит, что такое улица вдов и как воняет объеденный крысами труп, хорошо прожаренный на летнем солнце. Тогда все берутся за оружие, сначала осторожно, потом покрепче, а потом в полную силу. Начинается новая большая война. Старый мир заканчивается, и новый появляется на свет из смерти и разрушения… Считай это все родами, ребенок тоже рождается в крови и боли.

— Дерьмовые получаются роды, — сплюнул один из баррикадиров. — Лучше бы все эти чертовы короли, министры и прочая сволочь сами решали свои договоры. Выходили бы как в цирке — на арену в спортивных трусах с дубинками, кто проломит башку противнику, тот и победил.

— Новый мир… — задумчиво повторил Шейн, необычно серьезный и сдержанный. — Хорошо получилось, мне нравится. Надо будет подсказать какому-нибудь газетчику, они любят, чтобы красиво и со смыслом…

Американец щелкнул затвором дробовика, проверяя его ход, вставил патрон и закончил:

— Может быть, из этого бардака получится действительно новый, хороший мир. Только вряд ли.

Гулко забухали минометы на территории, занятой Антантой, в воздухе загудели мины.

— Головы ниже! — приказал Дрегер, и неожиданно его слова утонули в слитном реве множества глоток — волна атакующих «штосструппенов» разом выплеснулась из окопов, чтобы захлестнуть крошечный гарнизон осажденных «кротов». Их было много, казалось, целые сотни разъяренных бошей набегают со всех сторон, с оружием наперевес и яростной решимостью на перекошенных лицах. На мгновение лейтенант почувствовал невольное уважение к неизвестному командиру немцев — требовалось настоящее искусство, чтобы подготовить такую внезапную атаку. И безумная храбрость, чтобы решиться на нее в преддверии штурма сил Антанты. К уважению прибавилась весомая толика гордости — значит, взвод казался бошам слишком опасным, чтобы оставить его без внимания.

В следующий момент чувства растворились в огне боевой ярости, затопившей все существо Дрегера.

— Бей их! — рявкнул во все горло лейтенант. — Бей!

Глава 9

К исходу третьего часа сражения Рош даже перестал молиться. У него не осталось сил на связные мысли, а тело словно разламывалось на части. Казалось, «слонобой» прибавляет не менее килограмма веса с каждым выстрелом, а амортизатор уже не спасал от ударов отдачи.

Достать патрон, перезарядить, выстрелить. И снова, и снова. Среди «истребителей танков», вооруженных «Т-геверами» бытовала ехидная, но точная шутка: «Сколько раз из него можно выстрелить? Дважды: один раз — с правого плеча и один раз — с левого». Но Рош продолжал огонь.

Обычно расчет «клепальщика» составлял два человека, стреляющих по очереди. Напарника у бразильца не было, но тем не менее в этот день его сопровождала истинно королевская свита — группа поддержки в пять человек, лично отобранных лейтенантом и самим стрелком, — для охраны и поддержки. Франциск полностью положился на них и действовал без оглядки на охрану, предоставив спутникам действовать по своему усмотрению.

Подбить — по-настоящему повредить, а не просто попасть — танк очень трудно. Машина велика, плотность механизмов достаточно низкая, а пуля чудовищного для простого пехотинца калибра обладает ничтожным заброневым воздействием. Рош не обманывался относительно своей значимости для обороны от броневых сил. Но сегодня словно сам архангел Михаил коснулся его огненным перстом, удесятеряя силы стрелка и умножая мощь оружия. Боль от отдачи, уставшие руки, слезящиеся от напряжения глаза — все это воспринималось отстраненно, словно через преграду. Никто не поверил бы, что человек способен вести огонь из «гевера» в таком темпе и с такой точностью, но Рош даже не задумывался о том, что творит легенду.

Достать патрон, перезарядить, выстрелить. И вновь немеющие пальцы чувствуют тепло гладкой гильзы очередного патрона.

Атакующие отнеслись к немецкому гарнизону с должной серьезностью, выделив немалые силы, но саму атаку организовали странно, даже нерешительно. Коробки тяжелых танков — три или четыре штуки — остановились в отдалении, поливая позиции неприцельным пулеметным огнем, пехота также залегла. Вперед, в промежутки между танками, выдвинулись машины, о которых немцы много слышали, но до сих пор не видели в деле. Странные, похожие на обычные, только сильно похудевшие «Рено» без башни, гусеничные танкетки[103] устремились на батальон Хеймана. Большие ведущие колеса походили на огромные глаза насекомого, а узкие гусеничные ленты мелькали траками, как лапки многоножек, разбрасывая рыхлую землю. Шустрые машины, похожие на огромных жуков, деловито огибали провалы воронок, лавировали между столбами и бетонными надолбами. Время от времени, с коротких остановок, они выпускали одну-две пулеметные очереди, скорее для устрашения, чем для реального ущерба.

Стрелять по танкеткам было гораздо проще, чем по обычным «Маркам» или даже «Уиппетам» — маленькие машины не могли преодолевать значимые препятствия, выбирая обходные пути и удлиняя маршрут. Да и бронированы были скорее символически. Строго говоря, Рош не столько подбивал сами «трехтонники», сколько пугал экипажи, чувствующие себя очень неуютно в жестяных банках, которые пробивались хорошо навазелиненным пальцем. Но три танкетки — невероятный результат для одного стрелка — уже замерли неподвижно, а остальные, судя по все более удлиняющимся петлям, которые они выписывали, совершенно не горели желанием продолжать наступление.

Рош был далек от заблуждения, что он единолично отбил атаку бронетехники, «клопов» забрасывали гранатами, обстреливали из всего оружия, какое собрали «штосструппены». Но сейчас бразилец вполне обоснованно мог считать себя главным орудием лейтенанта Хеймана.

* * *

Шейн перезаряжал винчестер и витиевато, с душой ругался в адрес горе-спасителей, мешая обычные проклятия с каким-то жутким жаргоном, в котором угадывались «шлюхины дети» и «выродки скунса». Американец только что попытался повторить старый трюк со сбиванием гранат дробью, но неудачно, только зря растратил патроны.[104]

Дрегер, хотя и не поощрял в своем взводе ругань, был с ним полностью согласен. Если бы внешние силы атаковали немцев сразу, всей массой, скорее всего, они добились бы победы — боши вынужденно разделили силы, одновременно удерживая внешнюю оборону и блокируя «кротов». Немцы нападали на осажденный взвод яростно, но безуспешно, растрачивая солдат и боеприпасы. Но то, что должно было стать решительной атакой, выродилось в чертову неразбериху, дикую по меркам девятнадцатого года. Да что там, выпускать вперед легкую технику мелкими порциями без поддержки пехоты и артиллерии считалось ошибкой уже в семнадцатом. Дрегер был абсолютно уверен, что атаку планировал и организовывал не майор Натан, хорошо заучивший военные уроки, но легче от этого не становилось.

Натиск гуннов они пока удерживали, по прикидке лейтенанта, его маленький взвод оттягивал на себя не меньше роты, но и цену саперы платили соответствующую. Траншейную пушку со всем расчетом все же накрыло из духового бомбомета. Два своих и два трофейных пулемета не позволяли немцам добраться до рукопашной, в которой они наверняка задавили бы «кротов» числом, но «косильщики» потратили почти все патроны. Люди были измотаны и держались уже на исконно британском упрямстве.

И еще на американской бесшабашности, подумал Уильям, увидев, как Шейн вставил в магазин последний патрон и ласково похлопал приклад. Винчестер и его стрелок собрали богатый урожай бошевских жизней, без них было бы гораздо труднее. Недаром немцы пытались добиться запрещения американских дробовиков как бесчеловечного оружия.[105]

Очередная граната взорвалась, не долетев до траншеи, похоже, оружие у гуннов стало совсем плохое — то осечки, то преждевременное срабатывание. Осколки забарабанили по импровизированному перекрытию из фанерных щитов и проволочной сетки. Прямо под ноги Дрегеру молча свалился один из баррикадиров, над правым глазом у него зияло черно-красное отверстие, нижняя челюсть конвульсивно дергалась, страшно щелкая зубами. Лейтенант отвернулся, убирать тело не было ни сил, ни возможности — боши, по-видимому, собирались с силами перед новым броском.

Дрегер глянул в сторону, где находились основные силы Антанты, затем на Мартина Беннетта. Огнеметчик сгорбился в нише под бруствером, в полной выкладке, но без шлема, по черному от сажи лицу катились крупные капли пота, оставляя размытые дорожки. Беннетт пока не вступал в бой, огнемет был последним резервом взвода, и, как бы тяжело ни приходилось, Уильям берег этот козырь на самый крайний случай.

Дрегер устал, его мучил голод, еще больше — жажда, но лейтенант содрогнулся при мысли о том, что должен чувствовать австралиец, запертый в кожаном огнеупорном костюме. Уильям молча протянул Мартину свою фляжку, на дне которой плескались последние капли. Тот также молча, с благодарным кивком принял дар.

— Снова идут! — крикнул один из «кротов», но Дрегер уже и сам все видел. На мгновение он испытал суеверный ужас перед врагом — казалось, немцы не знали ни страха, ни сомнений, раз за разом бросаясь на приступ.

«Майор, пора нас выручать», — подумал Дрегер, чувствуя, как отчаяние подступает все ближе.

* * *

Командовать батальоном, пусть изрядно потрепанным, оказалось неожиданно интересно. Интересно и… страшно, потому что Хейман не привык нести ответственность за такое число людей. Успех минувшего дня воодушевил его, окрылил подчиненных и заставил поверить, что новые обязанности лейтенанту вполне по плечу. День сегодняшний принес Фридриху не разочарование, а скорее горькое понимание — насколько он ошибался. Попытки выбить закопавшихся в землю английских окруженцев раз за разом заканчивались неудачей — под шквальным пулеметным огнем немецкая пехота откатывалась назад, оставляя за собой трупы. Хорошо хоть раненых удавалось оттащить. Томми на совесть укрепили захваченный участок траншеи с боковыми ответвлениями, по уму, британцев следовало выкуривать минометами и целыми ящиками гранат, но не было ни того, ни другого. Минометов удалось собрать целых три, но один — древнее пневматическое барахло — сдох после первых трех выстрелов, резко упало давление в баллоне, и орудие превратилось в бесполезный хлам. Ко второму, нормальному, девятисантиметровому, оказалось всего пять зарядов — разве что попугать наступающих. Третий приспособили как противотанковую пушку, Хейман сомневался, что из затеи что-нибудь получится, но Зигфрид клялся, что штука надежная — он сам такую видел под Аррасом. Фельдфебель долго черкал на чудом уцелевшем клочке бумаги огрызком карандаша, потом целое отделение сколачивало станок из кое-как набранных досок, выбирая те, что поцелее. Конечно, оказалось, что горе-конструкторы допустили уйму ошибок, и вторую половину ночи станок переделывали заново, уже не столько ради пользы, сколько из самолюбия и голого упрямства.

Когда американские танкетки поползли вперед, казалось, пришло время испытать «противотанковый» миномет в деле. Но маленькие смешные машинки не добрались даже до первой линии, и чудо-оружие придержали до того момента, когда в бой все-таки двинутся основные вражеские силы. Гораздо более серьезной проблемой пока что оставался крошечный, но крайне зловредный гарнизон томми. Он занозой сидел почти посередине позиций батальона, сковывая силы и не позволяя организовать полноценную оборону.

Больше всего лейтенант хотел бы отбросить все и самолично возглавить атаку, чтобы наконец-то выжечь помеху, но то, что было обязанностью командира взвода, оказалось непозволительной роскошью для командующего батальоном. Лейтенант не мог отвлекаться и рисковать, его задачей теперь являлась оборона всего шверпункта, а не заботы отдельного участка.

Танкетки отошли, три или четыре остались на поле боя, и Хейман сделал пометку в памяти: отличить Роша какой-нибудь наградой, для начала хотя бы куском колбасы, настоящей, а не «садовой». Еще Фридрих старательно загнал подальше мысль о том, что сейчас, с точки зрения солдат Антанты, очень кстати пришлась бы сотня-другая химических снарядов. Конечно, ныне не пятнадцатый, когда от химии уберегались марлей и тряпками, а от одной мысли об удушливой отраве даже у самых стойких разом намокали штаны. Но противогазы были едва ли у половины его бойцов, и то по большей части старая дрянь с давно просроченным поглотителем.

Над полем разнеслась трель свистка, хотя сигнал подавали издалека и с вражеской территории — он далеко разнесся над полем, перекопанным вдоль и поперек снарядами, бомбами, минами и лопатами, нашпигованным железом и свинцом, усеянным руинами оборонительных сооружений, столбами и редкими скелетами деревьев. И, словно только и дожидаясь команды, квадратные тяжелые танки тронулись вперед, медленно, но с жутковатой целеустремленностью, неумолимо накатываясь на немцев. Машины сопровождала французская пехота, немного, но с ручными пулеметами и даже, кажется, минометами.

Теперь или никогда — понял лейтенант. Если сейчас не удастся выломать проклятый гарнизон осажденных британцев, как ядовитый зуб, потом делать это будет просто некому.

— Зигфрид, — скомандовал он. — Полагаюсь на тебя. Выбей их, как угодно, любой ценой. Или нам конец.

* * *

Последний пулемет дожевал ленту и осекся, оборвав стрельбу. Учитывая положение взвода, это молчание было равносильно погребальному звону, но Шейн даже не успел испугаться. Боши снова атаковали, и на этот раз гасить их натиск оказалось нечем.

Гунн напал сверху и сбоку, перевалившись через бруствер, как медведь, с револьвером в руке. Немец и янки одновременно спустили курки, и оба промахнулись. Гунн стрелял из неудобного положения, его пуля скользнула по широкополой английской каске Шейна. Тот пошатнулся, ствол дрогнул, и залп картечи прошел мимо головы немца, лишь разорвав ему ухо.

Каждому предстояло перезарядить оружие — взвести курок револьвера и передернуть затвор дробовика — то есть потерять драгоценные доли секунды. Их разделяло едва ли несколько футов, и гунн безумным броском навалился на Шейна. Оба бойца свалились на землю, немец оказался сверху, дыша чесноком и еще чем-то неудобоваримым.

Даймант успел перехватить его руку с револьвером, но оказался безоружен — дробовик зажало между телами. Бош извернулся ужом, для чего-то закидывая за спину свободную руку, Шейн дважды ударил его рукой по лицу, целясь в глаза, но бош зажмурился и прижался к американцу в почти непристойном объятии, сковывая движения, не давая размахнуться. Кровь из разорванного уха щедро кропила обоих борцов, заливая глаза Дайманту. Шейн мертвой хваткой стискивал вражескую кисть с револьвером и всеми силами старался сбросить того или хотя бы оттолкнуть, для хорошего замаха и доброго удара. Острая боль полоснула янки в районе печени — проклятый гунн не зря лез за спину, он достал из-за пояса короткий нож и теперь вслепую бил противника. Немцу также не хватало замаха, а жилет «Кемико» сопротивлялся клинку, но с каждым ударом слоеная ткань расползалась, и нож проникал все глубже. Завыв в бессильном отчаянии, Даймант в последнем запредельном усилии напряг все мускулы, но не смог сбросить чесночного боша.

Мартин возник над ними неожиданно, когда от напряжения перед глазами у Шейна заплясали багровые чертики, а вражий клинок заскрипел на ребре. Австралиец колебался лишь мгновение, еще мгновение ему понадобилось, чтобы извлечь из кобуры браунинг и выстрелить в спину бошу. Мартин справедливо рассудил, что крошечный пистолетик даже в упор не пробьет насквозь тело врага и «Кемико» друга.

Немец напружинился и выгнулся дугой, его глаза широко раскрылись, так, словно вот-вот выскочат из орбит. Даймант получил наконец несколько свободных дюймов для маневра и с яростным воплем укусил врага за нос. Бош с жалобным криком откатился в сторону, то хватаясь за изувеченное лицо, то панически стараясь нащупать рану на спине. Рыча от ненависти, впав в форменное безумие, Шейн выхватил из ножен шило, переделанное на манер траншейного ножа, и бил немца кастетом и острием, пока тот не затих.

Даймант пришел в себя, стоя на коленях рядом с телом. Он весь был в крови, своей и чужой, клейкой и липкой, как патока. Покойник лежал, словно прилег отдохнуть, в его глазах навеки застыла безмятежность. Спокойное выражение на лице убитого им человека показалось Дайманту настолько странным, настолько невероятным и чуждым, что несколько секунд американец жадно всматривался в остекленевшие глаза трупа. Человек только что был жив и полон надежды жить дальше. Он сражался и лишь чудом не победил. А теперь мертвее мертвого…

Шейн включился в реальность сразу и мгновенно, словно щелкнул выключателем. Он не мог сказать, сколько просидел так, созерцая покойника, но точно знал, что это была самая большая глупость в его жизни. Случись рядом еще один бош — американцу точно пришел бы конец. Еще большей глупостью Даймант счел то, что он, как дурачок, старался выбить немцу глаза вместо, того чтобы перехватить руку с ножом. Воистину, страх и паника оглупляют, вроде лейтенант что-то такое говорил.

В полуприседе Даймант резко провел рукой в одну сторону, нащупывая винчестер, и мотнул головой в другую, стараясь разом охватить все происходящее вокруг.

И он услышал крик, тонкий, страшный крик, так мог кричать только человек на краю гибели, в полной мере осознавший ее неизбежность.

* * *

Рош и раньше знал, что Всевышний не одобряет грех superbia,[106] но никогда не думал, что кара может быть столь скорой и жестокой. Буквально только что бразилец разгонял американские жестянки, как стаю мышей, казалось, это было всего несколько минут назад. Но танкетки вышли из боя, вместо них на позиции батальона надвинулся каток настоящих английских танков и пехота, не менее чем по взводу на каждую машину.

Бразилец занял позицию под голым ошкуренным деревом, на котором не осталось ни одного листа — все сорвало взрывами, срезало пулями и осколками. Рош притаился слева от бугристого ствола, в небольшом окопе, приготовившись к новому испытанию. Большие каплевидные «Марки VIII»[107] неторопливо, даже как-то степенно ползли сквозь изрытое поле, пробирались между терриконами обломков, рвали в клочья путаницу проволоки.

Всего на немцев бросили три танка, три воплощенных в металле всадника Апокалипсиса, которым батальон Хеймана мог противопоставить только один переделанный миномет на деревянном станке, один «Т-гевер» и несколько связок гранат. «Либерти» казались огромными, удобными мишенями, Франциск всаживал пулю за пулей в камуфлированные туши, покрытые прихотливой росписью заклепок. И все без толку, с тем же успехом можно бросать камни, стараясь засыпать море.[108] Сейчас стрелок со «слонобоем» держал в руках жизни многих своих товарищей, но был бессилен, как израильтяне против Голиафа до появления Давида.

Все же, наверное, он наносил какой-то урон. Об этом свидетельствовало то, что, несмотря на постоянное перемещение стрелка и его группы, за ними вполне целенаправленно охотились минометы и пулеметчики. Разрывы мин и жадные пунктиры трассирующих очередей ложились все ближе и ближе. И, несмотря на смертельную опасность, только внимание врага не позволяло Рошу окончательно пасть духом.

Водитель ближайшего танка, видимо, устав вести огромную машину вслепую, неосторожно открыл наблюдательную щель,[109] снайпер немедленно выстрелил. Франциск превзошел сам себя, выпущенная под очень неудобным углом пуля попала точно в узкую прорезь.

Стрелок, разумеется, не мог видеть сквозь броню, но по некоему наитию точно знал, что убил водителя. В иных условиях это привело бы только к заминке в движении тяжелой машины, но в этот раз немцам повезло — «Либерти» как раз перебирался через очередной зигзаг траншеи с частично обвалившейся стеной. Конвульсивное движение руки мертвеца на рычаге заставило многотонную махину развернуться, гусеницы пропахали землю на самом краю бруствера, вызвав обвал.

Больше всего это походило на конвульсии муравья, попавшего в ловушку муравьиного льва — Рош видел рисунок в «Жизни животных» Альфреда Брэма. А может быть, на слона, попавшего в западню африканских пигмеев. Земля осыпалась, вслед за ней съехал и танк, размалывая гусеницей в щепу остатки досок, укреплявших стену траншеи. Мотор страшно завывал, выбрасывая в воздух клубы черного дыма, из-под гусениц летели фонтаны грязи и земли, но «Либерти» лишь глубже закапывался, сильно кренясь набок.

«Одним меньше», — подумал Рош, но утешение получилось слабым, стрелок хорошо понимал, что он обездвижил врага, но не лишил его возможности сражаться — стволы попавшего в западню танка двигались, как жадные хоботки, нащупывая жертвы, огрызаясь пушечными выстрелами и пулеметными очередями.

Одна из них прошла совсем рядом, скосив сразу двоих потерявших осторожность солдат из группы поддержки. Несколько пуль легли справа от Роша, пробив мертвое серо-черное дерево. Словно множество острых игл впились бразильцу в лицо, от резкой боли Франциск зашипел сквозь стиснутые зубы, прикрывая голову. Под пальцами он почувствовал влагу и острые щепки, пробившие кожу и правый глаз.

* * *

Залп, сразу же за ним еще один. Мартин действовал уверенно и хладнокровно, как на тренировке. Насколько ему было страшно в ожидании боя, настолько спокойно стало теперь, когда боец находился в самой гуще событий. У австралийца просто не осталось времени на испуг и комплексы, только заученные до автоматизма движения, только боевая задача — подавить бошей.

Теперь на топливе можно было не экономить — лишь огонь был в силах остановить последнюю, самую яростную, самую сумасшедшую атаку немцев. Мартин сжимал раструб своего аппарата, чувствуя раскаленный металл даже сквозь толстые перчатки, подбитые асбестом. Пламя, словно огромная метла, подметало все вокруг, жадно облизывая землю, камни, бетон и людские тела.

Лейтенант Дрегер знал, что делает, когда, несмотря ни на что, приберегал огнемет на самый крайний случай, и расчет оправдался.[110] Если подсчитать общее число жертв войны, то на долю огня приходятся ничтожные проценты общих потерь, но здесь дело не в поражающих свойствах оружия. Огнемет может достать там, куда не проникнет никакое иное оружие, а еще он будит в человеке один из самых древних страхов — ужас первобытного создания перед неукротимым красно-желтым зверем, которого нельзя убить, невозможно напугать. Машина огня побеждает не только смертью, но и паникой.

Мартин остановил немецкую атаку, не в одиночку, конечно, но именно его ужасное приспособление задержало гуннов, позволило саперам забросать их последними гранатами, расстрелять из винтовок и пистолетов. А затем австралиец услышал это, услышал и почувствовал.

Для новичка, впервые оказавшегося в бою, все окружающее представляет невообразимую какофонию, травмирующую органы чувств. Со временем, если новобранец переживет хотя бы три боя, он научится отодвигать на второй план все несущественное, вычленять по-настоящему важное и опасное. Мартин был достаточно опытным и умелым солдатом, он сразу услышал тихий, почти незаметный на фоне страшного побоища стук, сопровождающийся музыкальным звоном. И два удара, несильно, почти нежно толкнувшие его в спину.

Баллон был пробит. Сражаясь, Мартин щедро расходовал горючую смесь, но в емкости оставалось еще достаточно раствора, чтобы сжечь оператора, как соломенную куклу, несмотря на костюм «Mk.18». Вокруг витал едкий химический запах, мгновенно забивший обычную, привычную вонь поля боя, скипидар шибанул в нос, словно разрывая слизистую жесткой щеткой. Беннетт понимал, что у него буквально несколько мгновений, прежде чем адская смесь, хлещущая через пробоины, воспламенится от соприкосновения с воздухом, но парализующий страх сковал его члены. Мартин кружился на месте, не чувствуя ног, и пытался сбросить баллон, но онемевшие пальцы лишь скользили по металлу застежек и коже ремней. Он не мог расстегнуть крепления, а времени, чтобы снять перчатки, уже не оставалось. И Мартин закричал, страшно, надрывно, как может кричать лишь человек, который видит неизбежную и страшную погибель.

За спиной хлопнуло, негромко, с присвистом, поясницу и ноги словно окунули в ледяную воду, запахло жженой кожей костюма, как будто кто-то пересушил ботинки у раскаленной печки. Мартин в панике хлопал руками по поясу в поисках пистолета, чтобы хотя бы застрелиться, но браунинга не было. Наверное, он уронил пистолет, когда помог Шейну. Невыносимый жар опалил спину, огнеметчик упал на колени, раскинув в стороны руки, ожидая мучительной смерти. Беннетт снова дико закричал, обратив лицо в маске к небу, словно посылая проклятие всем ангелам и высшим силам.

Шейн возник перед ним, как демон — черный, окровавленный, с оскаленными зубами, дико вращая глазами под широкими полями каски. Первым делом янки от души ударил товарища в челюсть, чтобы не мешал. Мартин так и не понял, что Даймант сделал после — расстегнул ремни, разрезал их своим кинжалом или просто разорвал невероятным, запредельным усилием. Застонав от натуги, с разворота, Шейн отбросил в сторону баллон, истекающий жидким огнем. Пламя перекинулось на руки американца, но тот, не обращая на это внимания, толкнул Мартина на землю и упал сверху, прикрывая собой.

Глава 10

Чертова заплечная бочка взорвалась несильно, но красиво, ничего не скажешь, почти как фейерверк на День благодарения. В другое время Шейн оценил бы это зрелище по достоинству, но только не сейчас. От боли и шока австралиец впал в невменяемое состояние, он отчаянно дрался с янки, насколько позволяли силы и ожоги. Шейн отвесил несчастному еще одну затрещину и попытался потушить огонь. Даймант забрасывал землей тлеющий костюм огнеметчика, набирая полные горсти земли, нашпигованной осколками и гильзами, не обращая внимания на боль в исцарапанных, израненных руках.

Кое-как он потушил Мартина, оставалось надеяться, что тот получил не слишком сильные ожоги. Вся спина и ноги огнеметчика представляли собой ужасающее зрелище — грязные черные лохмотья, обильно исходящие дымом, но где заканчивается кожа костюма и начинается собственно тело Беннетта, Шейн сразу не смог понять. Соответственно, не смог и оценить непосредственный ущерб здоровью товарища. А через мгновение американцу стало не до того.

Атака продолжалась. Огнемет частично сбил ее, но среди бошей остались готовые испытать судьбу и выполнить приказ. Шейн в панике огляделся. Дробовика под рукой не было, отбиваться от врагов одним кинжалом глупо, гранаты он давно израсходовал.

Гранаты… Последние две бомбы Миллса, что он использовал, откуда Шейн извлек их?..

Перед боем, во время сборов, Мартин посоветовал использовать револьверную «сбрую» для гранат, но Шейну стало жаль потраченных сил. Он убрал только два ствола и из чистого упрямства предпочел изнывать под дополнительной тяжестью. Дальше был бой, верный винчестер всегда под рукой, и солдат быстро забыл о новой детали экипировки.

Черт побери, он по-прежнему вооружен!

Верхняя пара смит-вессонов застряла. Увидев врагов совсем близко, Шейн рванул изо всех сил, и ременная сеть подалась в треске скверных ниток. Никогда еще янки не испытывал такого облегчения, даже когда сторожил склад с контрабандой и недосчитался целого ящика швейцарских часов, а затем счастливо нашел. Сейчас жизнь его висела на волоске, но оставалась и возможность эту жизнь защитить. И, кроме того, Даймант уже дошел до той стадии ярости, когда возможность навредить врагу кажется куда более значимой целью, нежели сохранить собственную жизнь.

Иногда сознание играет с человеком странные шутки. Шейн был ранен и обожжен, потерял много крови и страдал от жажды. Боль, истощение, страх, наконец, ударили по его психике, странно и причудливо преломив восприятие мира. Все окружающее оказалось словно в тумане и дыму. Впрочем, может быть, так и было на самом деле — на поле боя хватало дыма, хотя бы от догорающего огнеметного баллона, да и до того Мартин неплохо поработал, поджигая все вокруг. Из этого дыма появлялись смутные, размытые фигуры врагов, представлявшихся Шейну сгустками демонической силы. У бошей, пытавшихся его убить, больше не было ни определенной формы, ни оружия — только клочья тумана и дыма, наделенные злой волей и желанием погубить его, Дайманта. И американец стрелял, снова и снова взводя курки одеревеневшими пальцами, чувствуя, как отдача прокатывается по обожженным рукам и бьет куда-то в шею, под шлем, стиснувший голову пудовой тяжестью. Он уже не думал о бое, о смерти, о врагах, Шейн просто стрелял в туман, пытаясь хоть на несколько мгновений отогнать дымные щупальца, стягивающиеся вокруг.

Бойки защелкали по пустым каморам, вторая пара «вессонов» сама собой оказалась в его руках, Даймант не помнил, как достал оружие, но это было неважно, стрельба продолжилась. Четыре револьвера лежали у него в самодельных кобурах, шесть «сорок пятых»[111] — в каждом орудии, итого двадцать четыре выстрела. Кажется, что это много, но на самом деле в доброй схватке два-три десятка пуль расходятся, как конфеты на детском празднике. Как говаривали у него на родине: «Если тебе не хватило шести, не хватит и тридцати шести». Но для самого Шейна время как будто остановилось. Выстрел, взвести курок, нажать спуск, каждый раз в остром приступе паники — а вдруг силы окончательно покинули его, а вдруг он опоздает? Стиснуть зубы от боли, отдающейся в руке при отдаче тяжеленного ствола. И снова повторить.

А затем все закончилось.

Шейн сидел, привалившись спиной к чему-то твердому и округлому, наверное — столбу, тяжело хватая воздух широко открытым ртом, по бокам лежали два револьвера, еще два он сжимал в закостеневших руках. Оружие обжигало ладони, а может быть, они сами по себе болели от ожогов, которые Шейн получил от огнемета Мартина. Остро и глубоко кололо в правом подреберье, куда пришелся немецкий нож, вспоровший «Кемико». Правая штанина намокла от крови, а тяжеленный шлем будто впрессовывал голову в плечи.

«Воздуха! — билось в раскалывающейся от боли голове. — Вздохнуть, только вздохнуть!»

Непослушными руками Шейн снял каску и бросил рядом, металл глухо брякнул о пустой револьвер. Даймант рванул ворот, чтобы вздохнуть полной грудью, но тесный жилет не подавался, стягивая грудь, как обручи — бочку. Шейн окинул окружающее безумным взглядом.

Вокруг лежали тела друзей, в том числе и Мартин, потерявший сознание, а может быть, и мертвый. Хватало и вражеских трупов, наверняка среди них были и убитые им, но даже под страхом смерти американец не смог бы сказать — скольких он сейчас убил и убил ли вообще хоть кого-нибудь.

В воздухе прогудел снаряд, он попал куда-то совсем близко, Шейна толкнула воздушная волна, осыпал град земли и мелких камней, ему забило нос и запорошило глаза. Когда солдат откашлялся и протер веки, точнее, равномерно размазал грязь по всему лицу, второй взрыв вернул все как было и, вдобавок, сбросил его в яму.

Отдышавшись, часто моргая воспаленными глазами, Даймант торопливо нашарил каску, свою или чужую, он так и не понял, и торопливо нахлобучил на голову, по самые брови. Ему хотелось стать очень маленьким, чтобы спрятаться в самую глубокую и узкую нору, укрыться в ней и никогда не показываться на поверхность.

* * *

Хейман испытывал жгучий стыд, стыд и обиду. Ныне, окидывая мысленным взором минувшие часы, он видел, сколько ошибок допустил, сколько нужного и своевременного не сделал. Управление, связь, расположение сил, маневрирование резервами — все следовало организовать гораздо лучше, но ему не хватило знаний. Лейтенант обладал богатым боевым опытом, но в командовании батальоном оказалось слишком много тонкостей и мелочей, которые нельзя было ни угадать, ни постичь на должности комвзвода. Им можно было только специально научиться, а учиться уже не у кого и поздно. Хейман уже использовал все скудные резервы и полностью потерял управление своей крошечной армией. Теперь каждый сражался сам за себя и за того, кто стоял бок о бок с оружием в руках. Немцы все еще держались, взимая с атакующих щедрую дань ранеными и убитыми, но Фридрих не обманывался — это не столько его заслуга, сколько стойкость солдат. Сам же он мог лишь перемещаться по позициям с небольшим — в пять человек — отрядом, устремляясь туда, где тяжелее всего.

У наступавших недоставало пехоты, хотя это были в основном французы — противник давний и достойный. Но нехватку живой силы с лихвой восполнили танки. Немцам еще очень повезло: противник не рискнул гонять машины окружными путями, и бронетехника пошла в лоб, прямо на позиции. Будь здесь нормальный противотанковый «куст», от танков остались бы только большие железные свечки, но шверпункт был без оружия, со слабым гарнизоном, перекопанный артогнем.

Если бы только те трусы не бросили оружие и доты, в ярости уже в который раз подумал Хейман. Если бы они сражались… Он искренне надеялся, что дезертиров поймают и расстреляют на месте. Но то были мечты, а впереди надвигалась неприятная реальность.

Зигфрид не смог задавить саперов, окопавшихся в своем крысином углу. Он почти дожал томми, но именно «почти». Отчасти это был успех, проклятые англичане больше не беспокоили своими пулеметами и пушкой, похоже, их осталось всего несколько человек. Но штурмовая группа погибла почти в полном составе, сам фельдфебель получил ранение в грудь. Фельдшер один за другим потрошил индивидуальные пакеты, драгоценные, трофейные — английские холщовые пакеты. Все было бесполезно — тяжелая револьверная пуля прошла навылет, разорвав легкое, не помогали ни салфетки, ни ватно-марлевые компрессы. Врач не мог остановить кровь, и жизнь уходила из бойца, как вода в песок.

— Достал, достал его… — лихорадочно говорил фельдфебель, мелко и часто хватая воздух ртом. — Прямо в баллон… огнемет… в голову целил… попал в жестянку… Но тоже сойдет, да?..

Он хватал врача за руку ледяными пальцами, слабой, но отчаянной хваткой, словно пытался удержаться на этом свете на минуту дольше.

— Почти. Почти получилось… — Голос его становился все тише, переходя в невнятное бормотание. — Если бы… не та… сволочь… с пистолетами…

— Молчи, дурак! Закачаешь воздух в грудину — сдохнешь! — рявкнул врач, кровь текла у него между пальцев, смешиваясь с розовой пеной, воздух со свистом вырывался из раны при каждом слове умирающего. — Заткните его, ради бога! — призвал он двух помощников из числа легкораненых.

Но все усилия были бесполезны.

— А, черт… — выдохнул фельдшер, вытирая лоб красными выше локтя руками, в эту минуту он походил не на медика, а на мясника. — Только пакеты зря потратил. С этим все, пневмоторакс и сердечный спазм. Уносите его. Соберите марлю и пакеты, попробуем почистить и снова используем. Воды, ну хотя бы котелок воды…

Один танк отступил, обстреливаемый из миномета. Хитрый станок позволил опустить ствол почти параллельно земле и использовать орудие как обычную пушку. Эффективность огня оставляла желать лучшего, точность оказалась вообще никудышной, но это было лучше, чем вообще ничего. Расчет высаживал мину за миной, иногда попадая в лобовую плиту «Марка», но гораздо чаще — рядом, осыпая броню многочисленными, но неопасными для машины осколками. Все же экипаж не выдержал, и танк попятился. Он огрызался очередями и пушечными выстрелами, но медленно откатывался назад. Миномет с расчетом достали из гаубицы, на его месте осталась только глубокая воронка, ощерившаяся обломками и окровавленными лохмотьями, словно пасть огромного подземного чудовища.

Второй танк был уничтожен неожиданно спикировавшим с неба самолетом-штурмовиком. Отважный пилот трижды заходил на «Либерти», по очереди обстреливая его из обеих пушек — сначала носовой, затем кормовой. Высокие фонтаны земли взлетали у бортов гусеничной машины, сменяясь грохотом попаданий и длинными пучками огненных искр. На четвертом заходе люки «Марка» открылись, и фигурки танкистов посыпались в разные стороны, разбегаясь. Их оказалось неожиданно много, с десяток или даже больше. Хотя все верно, это же не «Рено» и не чертов «клоп».

Затем на аэроплан насели подоспевшие английские истребители, но что происходило в вышине, дальше никто не смотрел — на земле хватало проблем с третьей машиной.

После того как «Либерти» намертво засел в западне, казалось, что на том ему и конец. Но это были глубоко неправильные мысли, в чем очень скоро убедились и Хейман, и весь немецкий гарнизон. Англо-американский танк тяжело ворочался, накреняясь набок, экипаж не глушил мотор, стараясь все же выбраться из траншеи, по воле случая ставшей противотанковым рвом. И «Либерти» непрерывно отстреливался. Казалось, у него добрых два десятка пулеметов, не меньше, и пушек гораздо больше штатного — в таком темпе и с такой точностью танк простреливал все вокруг себя. Случись у немцев обычная пушка, миномет потяжелее, противотанковый пулемет — хоть что-нибудь, он стал бы пусть и нелегкой, но все же мишенью. Но ничего не было, и «Либерти» оказался своего рода подвижным дотом, бронированной огневой точкой, к которой начали стягиваться французы и англичане.

Бороться с танком было нечем, оставить его без внимания означало погибнуть. У Хеймана оставалось три человека, и лейтенант повел их к бронированной махине, собирая по дороге немногих оставшихся в живых.

* * *

Потерять зрение — совершенно особый, утонченный страх для того, кто уже имел проблемы с глазами. Рош мало чего боялся в жизни, но раны, неопасные для жизни, бросили его в самую бездну панического страха. Скорчившись на дне своего неглубокого убежища, Франциск тихо подвывал от нерассуждающего ужаса, воображение живо рисовало ему яркие, образные картины слепоты и бесконечной тьмы, ожидавшей впереди.

Но закалка ветерана понемногу брала верх над паникой. Вся правая половина лица горела резкой дергающей болью, как в адском пламени, по щеке градом катились слезы, но постепенно Рош осознал, что видит левым глазом. Он встал на четвереньки, покрутил головой, как пес после купания. Лучше бы не крутил, боль вспыхнула с утроенной силой, свалив его обратно навзничь.

Скрипя зубами, Рош на ощупь вытащил самые длинные щепки, также на ощупь перевязал раны шейным платком. Затем подобрал «клепальщик» и снова попробовал выглянуть наружу. Ничего нового он не увидел, все осталось примерно так же, только у танка, который Франциск свалил в яму, прибавилось вражеской пехоты — теперь там было десятка полтора солдат. Французы в знакомых синих мундирах жались к «Либерти», и стрелок ощутил прилив гордости, заглушившей даже боль, — проклятые слуги дьявола откровенно опасались продвигаться дальше.

Впрочем, гордости хватило ненадолго, дальнейший осмотр принес только скверные новости. Все, кто прикрывал и поддерживал его, были убиты. Бразилец привычно примерился к своей винтовке, но оружие молчало. «Т-гевер» стал бесполезным куском железа — одна из вражеских пуль ударила в затвор, деформировав и намертво заклинив его. Похоже, щепки из мертвого дерева спасли ему жизнь, не дернись Рош от ранения, пуля, скорее всего, попала бы ему в голову.

Чувство собственного бессилия охватило Франциска пожаром стыда и презрения к самому себе. Но что он мог сделать? Всего лишь половина солдата, да еще без оружия. Насколько позволяли то и дело свистевшие над головой пули, бразилец обыскал ближайший труп. Дважды это грязное и скверное занятие прерывали близкие разрывы — танк гвоздил без разбора, не жалея снарядов, но в конце концов в руках Роша оказался маузер, обычный, не «ортопедический».

Негусто, прямо скажем, но уже что-то. Что же делать дальше?..

* * *

Пять человек с одной связкой гранат ползли к танку. Когда они проделали примерно половину пути, их осталось четверо. Затем трое. Похоже, враг все еще не видел бойцов, но чем ближе к машине, тем плотнее становился огонь, воздух со свистом и визгом вспарывали пули, осколки, мины и снаряды. Дышать было трудно — земляная взвесь повисла в воздухе, словно туман, забивая глотку, оседая на потных, грязных лицах.

Они подобрались близко, очень близко, но остались лишь вдвоем — лейтенант Хейман и гранатометчик Харнье. Переглянулись, Фридрих молча показал пальцем — танк сильно накренился, и было видно, что у него открыт верхний люк. Наверное, танкисты не выдержали ядовитой атмосферы, перенасыщенной пороховыми и топливными миазмами, и предпочли риск случайного попадания опасности удушья.

После краткого мгновения Альфред также молча кивнул, сжимая гранаты, перемотанные разлохмаченной веревкой.

«Я так и не спросил, что у него в сундучке?» — подумал лейтенант. Сундук все так же был при эльзасце, приторочен на спине, в противовес гранатным сумкам. Воины одновременно поднялись, лейтенант сжимал в руках винтовку, гренадер — свою связку смерти. В следующее мгновение лейтенант рухнул как подкошенный, сильно ударившись головой о камень, — больные ноги служили Фридриху, сколько могли, но теперь разом подломились.

Хейман лежал, раскинув руки, силясь прийти в себя, но от удара голова гудела, словно церковный колокол, перед глазами все плыло, он узнавал лишь Харнье.

И ничего страшнее и безумнее Фридрих в своей жизни еще не видел.

* * *

У Роша остался только один глаз, но он видел им лучше, чем многие двумя. Неожиданное движение среди обломков и рытвин он заметил сразу. Заметил и узнал.

Харнье всегда бросал гранаты очень хорошо, но для настоящего, дальнего и точного броска ему требовалось исполнить странный ритуал — некий танец, схожий с ритмичным топтанием на месте. Конечно, эльзасец не был дураком и всегда исполнял свои самые удачные приемы из-за хорошего укрытия.

Всегда.

Но не в этот раз.

Поддался ли Альфред общему безумию и самоотречению, потерял связь с реальностью или просто сошел с ума, но долговязый тощий гренадер встал во весь рост посреди бушующего вокруг хаоса и, отведя в сторону руку со связкой гранат, начал свой страшный танец.

Уже не оставалось времени, чтобы обдумывать, прикидывать, вычислять. Сейчас Рош мыслил картинами-вспышками, своего рода озарениями.

Первое — Харнье попадет, обязательно попадет гранатой в открытый люк «Либерти».

Второе — его убьют раньше.

Эльзасцу нужно было несколько секунд, чтобы войти в свой сумасшедший транс, но ближайшие враги уже разворачивались к гранатометчику. Будь у Роша под рукой винтовка, он мог бы прикрыть Альфреда, но винтовки не было, для пистолета дистанция слишком велика, и руки трясутся мелкой противной дрожью. Не попасть! Если только…

Франциск никогда не любил пистолеты, не пользовался и не учился стрелять из них. Но когда-то, много лет назад, он услышал от одного из родственников о забавном методе стрельбы, который тот якобы подсмотрел у североамериканцев. Услышал и забыл, потому что настоящие мужчины берут в руки только честный длинный ствол, все остальное — для женщин с их слабыми ручками. Память и воображение — странные штуки, иногда они устраивают удивительные фокусы. Вся процедура встала перед внутренним взором Роша, словно ему описали ее только сейчас, сопроводив подробным рисунком.

Франциск одинаково хорошо владел обеими руками, но сейчас он ослеп на правый глаз и мог стрелять только с левой. Правой он обхватил свой корпус, пропуская кисть под мышкой, захватывая ладонью левое плечо сзади и снизу-вверх. Так плотно обнимают себя замерзающие на лютом холоде или экзальтированные дамы. Плечо левой руки с зажатым пистолетом легло на предплечье и локтевой сгиб правой. Теперь обе руки и торс Роша представляли собой подобие единого сцепленного станка, более устойчивого, нежели стрельба просто с руки, и более быстрого в наведении, чем если бы он стрелял с обычного упора.

Если в пистолете оставались патроны, если он успеет, если его самого не убьют раньше… Этих «если» было слишком много, Франциск отмел их единым умственным усилием, резко выдохнул и препоручил себя Богу, надеясь, что Его милости хватит и на тощего Харнье.

* * *

Гранатометчик закончил свою пляску, его длинная рука метнулась вперед, словно змея в броске, будто в ней был зажат не тяжеленный груз, а невесомый букет. Хейман наконец сумел приподняться на локте, мутно озираясь. Черная фигура Альфреда четко, очень контрастно выделялась на фоне неба, слегка тронутого темной синевой раннего вечера. В рваном, изодранном мундире эльзасец походил не столько на человека, сколько на огромного ворона, странного вестника судьбы. Совсем рядом медленно, подобно огромным шмелям, пролетали трассирующие пули. Со стороны танка беспорядочно, вразнобой стреляли. Откуда-то слева, совсем недалеко, ритмично, с жутковатой равномерностью метронома хлестали пистолетные выстрелы.

Ударило совсем близко, невероятно громко, словно совсем рядом взорвали сразу ящик хлопушек. Хейман снова повалился на землю, зажимая ладонями звенящие уши. Кажется, он что-то кричал, может быть, даже просил прекратить этот оглушительный грохот, которому все не было конца. И тишина пришла. Оглушительная, мертвая, она опустилась на поле. Конечно, на самом деле никакой тишины не было, но сам шум боя уже давно стал привычным, он скользил через сознание, не задерживаясь дольше необходимого. Хейман не мог больше лежать. Лейтенант встал, рывками, едва ли не подтягивая себя, подобно Мюнхгаузену.

«Либерти» пылал, как огромный погребальный костер, источая столб беспросветно-черного дыма. В таком большом танке оставалось еще много топлива и боеприпасов, а Харнье не промахнулся. Пехота, окружавшая танк, в панике отступала, словно свита железного божества, чей дух сломила гибель кумира.

Если Хейман поднимался, то Альфред наоборот, опускался на колени, клонясь набок и устремив в пустоту невидящий взгляд, тонкая струйка слюны стекала по бледным до синевы губам. Бритвенно-острый осколок начисто отсек ему правую руку выше локтя, но лейтенант еще не видел этого.

Хейман стоял посреди поля боя, словно знаменосец старой гвардии на Ватерлоо под английской шрапнелью. Он видел отступающих французов, среди синих фигурок попадались и грязно-зеленые кители англичан. Видел и новые громады бронетехники, приближающиеся к немецким позициям, — слишком далеко для прицельного огня, достаточно близко, чтобы опознать и оценить скорую смерть. Скорую и на этот раз уж точно неизбежную.

— Мои солдаты! — воскликнул лейтенант. Он точно знал, что его слышат, слышат все, кто еще остался в живых из батальона. Все, кто сейчас судорожно вжался в земляные стенки засыпанных траншей, безнадежно сжимая обессиленными руками бесполезные винтовки. Все, кто в страхе считал приближающиеся громадины, отливающие серой сталью и зелеными разводами камуфляжа. — Друзья! Я обещал вам, что сегодня на нас выйдут вражеские орды! И они пришли! Мы отбили их, отобьем и новых!

Одно и то же слово может иметь совершенно разный вес, в зависимости от того, где и как оно произнесено. От батальона мало кто остался, и для смертельно измотанных, обреченных солдат слова командира были бы пустым звуком. Если бы их не выкрикивал срывающимся, звериным рыком лейтенант, только что поразивший чудовище «Либерти». Лейтенант, который сейчас стоял под пулями, не кланяясь ни одной. Только такой человек мог призывать на смерть, только такой боец мог увлекать за собой в безумие последней схватки.

— Собирайте патроны! Делитесь с товарищами! — ревел Хейман. — Сосчитайте гранаты и готовьте штыки! За Германию и кайзера!!!

Глава 11

Ощущение собственного тела приходило частями. Вначале дали о себе знать ноги, и первым чувством стала боль. Не обычная, резкая и острая, как удар ножа, не «стреляющая» и даже не тупое нытье, как при удаленном зубе. Нет, ноги ниже колен онемели, но при этом их словно терзали тысячи крошечных иголочек. Каждая такая иголка по отдельности лишь слегка колола кожу, но все вместе они вызывали морозящий — на самой грани терпимого — зуд. Хотелось впиться в ноги ногтями и расчесывать, терзать их до тех пор, пока не удастся вычесать, выскрести эти гнусные иголки. Но Шетцинг не чувствовал рук.

Затем пришло ощущение сухости — настоящей пустыни во рту. Язык мумифицировался и царапал такое же сухое нёбо, случись рядом ведро воды, Рудольф нырнул бы в него с головой. Шетцинг попытался сказать, что его мучает жажда, но между пергаментными губами проникло лишь тихое сипение. Ему было плохо, безумно плохо, и летчик даже не понимал — где он, что с ним, отчего все вокруг так зыбко и туманно?..

Голоса пришли из тумана, бесплотно проникли в уши и начали гулять внутри пустого черепа, многократно отражаясь от стенок.

— Господин профессор, у него очень нехороший анализ крови. Может, попробуем антивирус?

Отражение слов причиняло физическую боль, хотелось прикрыть уши руками, защититься от ранящих звуков, но дальше плеч расстилалась ватная беспомощность.

— Молодой человек! Для порядочного немецкого врача в микробиологии может быть только один авторитет — наш соотечественник, господин Кох!..

Это короткое «Кох!» пробило голову, подобно пуле, словно длинную иглу вонзили прямо в основание черепа.

«Прекратите! Ради бога, прекратите!» — кричал летчик, но его губы лишь старчески шлепали, как у старика.

— …а вы опять предлагаете методику русского, разработанную в институте этого шарлатана-французишки![112] Я буду вынужден объявить вам выговор!

Этого слух Шетцинга уже не выдержал, и летчик уплыл в багровую муть, где не было ни слов, ни мыслей, только мириады муравьев, терзавших его ноги. Хотя, не только…

Еще там ждали воспоминания.

* * *

Шумел мотор, на ветру басовито гудели расчалки. Широкие двухэтажные крылья вибрировали под напором набегавшего воздуха, и эта дрожь передавалась всему телу летчиков. Кого-то она раздражала, многие вообще считали, что постоянная мелкая встряска убивает организм, разрушая внутренние органы. Но Шетцинг, наоборот, ценил ее как непременного спутника свободного полета, а также самый верный индикатор состояния аэроплана и моторов.

«Боевик» глотал километр за километром, приближаясь к линии фронта, пробиваясь сквозь редкие тучи, огибая куда более частые дымы, поднимавшиеся с земли, подобно смерчам. Самолет остался в одиночестве и, бросая частые взгляды по сторонам, Шетцинг чувствовал нехороший холодок где-то близ самого сердца.

Еще совсем недавно одинокий самолет в небе был таким же нонсенсом и анахронизмом, как игольчатое ружье в век пулеметов и первых «машиненпистоле». Накал воздушных боев не оставлял одиночкам ни единого шанса выжить. Даже немцы — признанные индивидуалисты — летали группами или хотя бы парами, прикрывая друг друга и компенсируя общую нехватку самолетов. А уж французы поднимались в воздух толпами не менее чем в полсотни машин, затемняя небо, подобно саранче. Это было время, когда в безбрежной синеве сходились целые фаланги крылатых гоплитов. Самолеты проносились так близко друг от друга, что можно было увидеть белки глаз противника и стрелять в него с двадцати-тридцати метров. Машины тех, кому не повезло, нередко сталкивались фюзеляжами, цеплялись тонкими крыльями и падали, словно смятые куски оберточной бумаги.

Что ж, для французов, британцев все так и осталось. И для американцев тоже, месяц за месяцем заокеанские гости все увереннее осваивали небо Старого Света. Одни лишь немцы вспоминали старые добрые времена… У Германии оставались стремительные, современные самолеты, хватало и пилотов, но не было главного. В рейхе заканчивалось то, что вслед за бойкими газетчиками стали называть «кровью войны» все остальные, от политиков до домохозяек (хотя кто теперь мог позволить себе роскошь оставаться дома и вести хозяйство?).

«Бензин» из смеси чего-то горючего подвозили крайне нерегулярно, от случая к случаю, и прикованные к земле аэропланы становились легкой добычей вражеских летунов. Считалось за счастье, если с «Сопвичей» и «Бреге» сыпались лишь листовки и воззвания с обещаниями хорошо кормить в плену. Гораздо чаще сверху падал бомбовый град, и хлестал свинцовый дождь. Союзники не жалели ничего и никого, чтобы покончить с германской авиацией.

Впрочем, Шетцингу везло, его тяжелый аэроплан заправили под завязку — вражеские танки прорывали фронт, словно амбарные крысы, прогрызающие старый мешок. Оставался вопрос — кого же обделили драгоценными каплями топлива, но об этом летчик не думал — и так хватало забот.

Удивительнее всего было пустое небо. Нет, конечно, вражеских аэропланов хватало, но все они пролетали где-то далеко в стороне, по бокам, не отвлекаясь на одинокую «яблочную баржу». Шетцинг словно летел в заколдованном коридоре, запретном для врагов. Оставалось лишь надеяться, что волшебство не закончится. Постоять за себя «боевик» не мог, точнее мог, но недолго, почти все его оружие предназначалось для атаки наземных целей.

А дальше ждала обыденная боевая работа. Хотя… Вот уж «обыденной» ее назвать все-таки было сложно. Рудольф привык летать, вступать в поединки с равными себе и просто охотиться на более слабых и менее искушенных летчиков. В уничтожении танков привычным остался разве что риск, да и его значительно прибавилось.

Для истребителей и разведчиков главным противником был другой самолет, летчики гибли часто, но они и держали собственную судьбу в своих руках. Не зевай, смотри по сторонам, не позволяй зайти в хвост или по солнцу — и ты будешь жить. Простые, в сущности, правила.

Однако низколетящий штурмовик обстреливали все и из всего: от специальных зенитных автомобилей до рядовой пехоты с пистолетами и винтовками. Можно уйти от атаки другого самолета, можно перехватить ее или ударить первым. Но как заранее вычислить скрытый расчет «Виккерса» или «Льюиса», с острым взором, хорошей маскировкой и полными коробами патронов? Казалось, каждый метр фронта таил в себе пулеметный ствол. А даже заметив или угадав угрозу, от нее очень трудно уйти — тяжелый «боевик» не позволяет нормального пилотажа, десятков петель и кругов за бой, только замедленные, предсказуемые и простые фигуры, легко просчитываемые противником.

Но самым страшным испытанием стала беспомощность AEG в атаке. В танк попасть проще, чем в самолет, это правда — расстреливать медленно ползущие железные коробки было так же просто, как пристреливать пушки по неподвижной мишени. Только никакого видимого ущерба танкам это не приносило. Раз за разом Шетцинг выводил штурмовик на выбранный «Либерти» и выпускал по нему полный короб снарядов. Самолет проносился над целью так близко, что, казалось, можно сосчитать заклепки на крыше танка, и затем бронированному мамонту добавлял стрелок из кормового орудия.

И все без толку.

Штурмовик трижды атаковал один и тот же танк, а «Либерти» все так же неспешно и неотвратимо продвигался вперед, словно в него не всаживали бронебойные снаряды, а бросали песком. Шетцинг вывел самолет на четвертый заход уже не столько ради победы, сколько из обычного упрямства пополам с суеверным страхом. И на этот раз удача улыбнулась ему — экипаж «Либерти» не выдержал настырного штурма и сбежал, покинув свою боевую колесницу.

В эти мгновения Рудольф испытал чувство подлинного экстаза, забыв обо всем — и о том, что его самолет одинок в чужом небе, и о заканчивающихся боеприпасах, и о тяжелом управлении «баржей». Поединок с танком — если методичный и изнурительный расстрел можно так назвать — стал почти мистическим противоборством, и, вынудив-таки экипаж «Либерти» сбежать, Шетцинг почувствовал, что обманул судьбу.

Случается так, что судьба жестоко мстит самоуверенным.

Желто-зеленый пунктир ударил с земли, прошел опасно близко от корпуса справа. И сразу за ним следующая очередь скользнула уже вдоль левого борта, следы трассеров повисли сплошной завесой. Стреляли откуда-то спереди, почти по ходу полета AEG. Шетцинг до боли напрягал глаза, стараясь рассмотреть настырного стрелка сквозь дымный воздух и толстые стекла летных очков. Его взгляд, привыкший отслеживать противников в небе, путался в наземных ориентирах, впустую прыгая от предмета к предмету. В голове мелькнула мысль попробовать отвернуть, но сразу ушла — тяжелый «боевик» разворачивался очень тяжело и долго. Подставлять борт в такой ситуации было равносильно самоубийству, поэтому летчик выжал газ до упора, стараясь как можно скорее выйти из зоны поражения.

И наконец Рудольф увидел врага — бронемашина странных, необычных очертаний — словно в середину корпуса вставили цилиндр, увенчанный симметричной башней сложной формы.[113] Раскрашенный оранжево-зеленым камуфляжем, автомобиль казался несерьезным, словно на поле боя выползла тропическая лягушка-переросток. Но пулемет, нащупывавший самолет, был вполне настоящим.

Пули пробили правое крыло, треск вспарываемой обшивки плоскостей — как будто сыпали гравий на стол — прорвался даже сквозь шум моторов. Стремительно работая рычагами и педалями, Шетцинг поймал броневик в прицел носовой пушки, лихорадочно делая поправку на склонение орудия, и нажал спуск.

Стрелял пулемет с башни машины-лягушки — летчик, конечно, не слышал выстрелов, лишь веселые огоньки трассирующих пуль мелькали в воздухе. Резко, отрывисто гавкала пушка, глотая патроны, плюясь бронебойными снарядами. Шетцинг не видел противника, ловящего в прицел самолет, но почему-то очень хорошо представил себе его облик — немолодой уже француз с венчиком седых волос, морщинистым лицом и длинными вислыми усами. Наверное, так его разум отреагировал на устрашающую ситуацию, в краткий миг нарисовав в воображении целую картину, правдоподобную до мельчайших деталей.

Эта дуэль продолжалась считаные секунды, но для самих дуэлянтов она растянулась на бесконечно длинные минуты. Выстрел, плавный откат затвора, заканчивающийся оглушительным лязгом, источающая густой белый дым гильза отлетает в сторону, а ствол жадно глотает новый снаряд. Пороховая вспышка огненным поршнем выбрасывает болванку из объятия гильзы, вжимает в витую спираль нарезов. Наконец стальное жало покидает ствол, и весь цикл повторяется снова, снова и снова.

Шетцинг не знал, сколько патронов осталось в ленте вражеского пулемета, но с полным основанием думал, что еще много, гораздо больше, чем в коробе его пушки. И еще понимал, что пулеметчику с неподвижной опоры попасть в самолет, летящий на уровне колокольни, гораздо легче, чем самолетному орудию, раскачивающемуся вместе с «баржей», — поразить броневик. «Пули падают из рук Господа Бога. Они найдут нас, будь уверен», — сказал ему однажды приятель, погибший пару месяцев спустя. И летчик не выдержал соревнования воли, мгновений духовного противоборства. Его руки обрели собственную жизнь и, действуя словно сами собой, независимо от воли хозяина, дернулись, уводя самолет в сторону, стараясь вывести из-под огня.

Неведомый француз, а может быть, вовсе не француз, а, скажем, канадец или американец, не дрогнул, новая очередь восьмимиллиметрового «Гочкиса» прострочила неудачно разворачивающийся аэроплан по всей длине.

Моторы кашляли и захлебывались бензином, тонкие струйки топлива били из простреленного бака, рассеиваясь в воздухе шлейфом мельчайших капель. Шетцинг, чувствуя сладковатый запах фосфора от зажигательных пуль, по широкой дуге уводил самолет за линию фронта, обратно, к своим, но уже понимал, что не дотянет. Языки пламени веселыми чертиками запрыгали по топливопроводу. Подхваченные набегающим потоком воздуха, они слились в единый всполох, разом охвативший правый двигатель. Шетцинг в панике отвернулся, бросил взгляд назад — летнаба и стрелка убило на месте. Его самого, должно быть, защитила лобовая броня, приняв часть пуль. Защитила от стальных укусов, чтобы летчик сгорел заживо.

Рудольф понимал, что у него остались считанные мгновения, чтобы спастись, но спасения не было — он не успевал даже посадить тяжелый «боевик» «на брюхо», пламя охватит конструкцию намного раньше. Страх обуял Шетцинга, выбил из головы все мысли, липкими щупальцами охватил сердце и проник в каждую клеточку тела, лишив воли и сил. Осталось лишь одно желание — жить! Любой ценой — жить, спастись или хотя бы отдалить неизбежное.

Как он расстегнул поясной и плечевые ремни, летчик не помнил. Не помнил, что было дальше — только нарезка смутных видений и обрывочных картин. Какой-то рывок, удар воздушной стены, и затем полет. Чувство свободы и всеобъемлющего, почти космического счастья, оттого что огонь остался позади. Затем неодолимая сила сложила Рудольфа, смяла и прокатила по земле непослушное тело, и сознание покинуло Шетцинга, угаснув, как свеча при порыве ветра.

* * *

Второе пробуждение оказалось приятнее первого. Чья-то сильная рука приподняла его голову, к пересохшим губам прижалось нечто гладкое и прохладное, в горло потекла вода. Вода! Ее вливали тонкой струйкой, но Рудольфу казалось, что его захлестнул водопад живительной влаги. Он судорожно глотал, давясь и расплескивая питье.

— Хватит, больше нельзя, — произнес чей-то голос из туманного марева. — А то все пойдет назад. Потом еще вернусь.

Волшебный источник прервался. Шетцинг откинул голову обратно, облизываясь, как кот, наевшийся сметаны, собирая языком каждую каплю, повисшую на губах. Ему стало немного лучше, теперь Рудольф мог осмотреться.

Он лежал на походной кровати, до груди прикрытый тощим одеялом. Ниже пояса покрывало вздымалось, приподнятое какой-то продолговатой конструкцией. Наверное, сейчас была ночь, потому что низкий потолок тонул в сумраке, густые тени лежали повсюду. Изредка в поле зрения появлялся человек в грязно-желтой хламиде, проходивший мимо с уставшим и в то же время целеустремленным видом. Нет, не в хламиде… В халате.

Пространство вокруг было наполнено шорохами и странным шумом — сопение, тяжелое дыхание, тихие стоны и свистящие хрипы. В этот низкий гул вплетались звенящие звуки — словно стучали металлом о металл. Пахло то ли спиртом, то ли какой-то другой медицинской гадостью.

Кто-то вскрикнул, истошно, с невыразимой мукой, звон стал громче.

— Все, в «нулевую». Медицина бессильна, готовьте срочную ампутацию, пока дышит.

Знакомый голос. Может быть, тот, что сопровождал питье.

«Я в госпитале, — с оглушающей ясностью понял Рудольф. — Я ранен, и я в госпитале».

— Че, летун, оклемался?

Летчик скосил взгляд. На соседней кровати полулежал тощий небритый человек в серой пижаме, похоже, перешитой из старого халата. На кривой тумбочке рядом с ним, в баночке из-под ваксы, трепетал огонек свечки, такой же тощей и скособоченной, как и ее владелец. Человек в пижаме зажимал пальцем как закладкой страницы большой красивой книги. На обложке яркими буквами выделялось название — «Крюшоны и пунши для немецкой армии в полевых условиях и на маневрах».[114] Этот предмет настолько не вязался со всем окружающим, что казался чужеродным куском совершенно другой жизни. Будто из красивой рождественской открытки аккуратно вырезали отрывок и приклеили к старой затертой фотографии, пожелтевшей и выцветшей от времени.

— Ага, — отозвался человек в пижаме, перехватив взгляд Рудольфа. — Сам не попью, так хоть почитаю, как красиво люди жили.

— Ты… кто? — Ничего другого на ум летчику не пришло. Говорить было трудно, питье немного облегчило страдания, но в горле все равно горело и першило.

— Я-то? Франц Хенсен, сто девяносто девятая дивизия, — не удивляясь, ответил собеседник. — Честная пехота, не какой-нибудь там еропланщик. Вот все зло от вас, а почему? Потому что против естества пошли! Не по природе и не по-божески, чтобы люди в небе летали, а то бы дал Всевышний не крылья, а ноги.

Тема, похоже, была для Франца привычной, он уселся поудобнее и начал детально, подробно развивать мысль о вреде технического прогресса и вообще лишнего знания. Шетцинг прикрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями, но они терялись, тонули в потоке словоблудия говорливого соседа.

— Что со мной?.. — выговорил наконец Рудольф.

— Понапридумывали, умники, всякой гадости: газов, танков, аэропланов — как будто вам пуль со штыками мало было!.. Чего сказал?

— Что со мной… — повторил летчик.

— А-а-а… ну чего… Плохо с тобой, прыгнул с аэроплана и поломал ноги.[115] Хреново твое дело, летун. Врач умное слово сказал — а по-простому, костоеда у тебя. Будут в ногах дырки, и из них по кусочкам кости полезут. А раз в три месяца будут тебя разрезать и кость скоблить, да без толку. Даже летуну бы такого не пожелал. Да что там — изобретателю газов это чересчур. Возьмут у тебя гной и тебе же его впрыскивать будут.[116] Тьфу! Гадость какая…

— Ганс! Ганс, ты там как? — слабо окликнули с другой койки, в соседнем ряду.

— Унесли твоего Ганса. Гнарена, — откликнулся Франц Хенсен. — Или сяпсис, черт их разберет. Теперь пополам разрежут и в двух могилах закопают.

Спрашивавший неразборчиво выругался, последние слова утонули в свистящем хрипе.

— Во, видал? — качнул головой Франц, который, похоже, знал все и про всех. — Осколок в грудине, всю внутренность видно, а еще болтать пытается.

Пехотинец еще что-то говорил, но Рудольф уже не слушал. Откинув голову на тощую жесткую подушку, он бесцельно комкал край расползавшегося одеяла, стараясь не коситься в сторону горба, прикрывавшего ноги. Шетцингу было страшно.

Время от времени мимо проходили санитары — немолодые, одинаково угрюмые, в дожелта застиранных халатах, усталые, как солдаты на передовой. Все так же лязгали инструменты.

Пришел врач — еще не старый человек, похожий на санитаров и пациентов — изжелта-бледный от усталости, с глубоко запавшими глазами, в таком же грязном и желтом халате, как у санитаров. Только плохо застиранных красных пятен на ткани у него было заметно больше. Гость поставил рядом с кроватью Шетцинга простой трехногий табурет и с видимым удовольствием сел.

— Признаться, устал, — сообщил он. Внимательно глянул на мгновенно умолкнувшего Франца. — Что, господин Хенсен, по-прежнему ожидаете чуда? Может быть, все же под скальпель?

— Да ни разу, — с мрачной решимостью отозвался побледневший пехотинец, сжав пальцы в тощие кулаки. — И не думайте, я этот скальпель воткну кому-нибудь…

— Хенсен, — с усталой безнадежностью продолжал врач, — у вас пулевое в живот и кишечный свищ. Я зашивал вас уже дважды, но он снова открывается. Дальше штопать бесполезно. Примерно через год организм устанет бороться, и вы умрете от сепсиса или перитонита, каждый пропущенный день уменьшает шансы на удачную операцию. Надо вывести прямую кишку в бок, тогда шансы вполне неплохие. Я вас вылечу хотя бы из принципа и солидарной ненависти к военному прогрессу.

— Да ни разу, — с той же решимостью повторил Франц. — Лучше сдохнуть, чем жопа в пузе. Насмотрелся… Мешок с дерьмом на боку — и гуляй. Нет, не буду.

— Дело ваше, — со вздохом согласился врач.

Склонившись к Рудольфу он негромко продолжил, уже обращаясь персонально к летчику:

— Как самочувствие?

Шетцинг скривился, подыскивая правильные слова, в полной мере отражающие его самочувствие. Врач кивнул со словами:

— Да, действительно, вопрос так себе… Что поделать, устал как собака. Колет? Дергает? Что чувствуете выше колен?

— Выше — почти ничего. Ниже… Колет, вроде не сильно, но очень… неприятно.

— Понятно. — Медик потер пальцы друг о друга. — Заканчивается действие эфира. У вас открытые переломы обеих голеней с раздроблением костей. Без анестезии вы бы умерли от шока прямо на операционном столе. Впрочем, покалывание — это временно. Будет гораздо больнее, по-настоящему больно. Скоро.

— Что… дальше? — спросил Шетцинг. Больше всего ему хотелось спрятаться под одеяло, до обоняния только теперь добрался тяжелый запах гнили, окутавший госпиталь плотным облаком. Будь Рудольф в пехоте, он сразу опознал бы гангренозную вонь — неизменную спутницу любого большого сражения.

— Дальше… — Медик снова потер пальцы, как огромный богомол. — Дальше у вас будет воспаление и нагноение с очень нехорошими намеками на остеомиелит или сепсис. Если только не использовать радикальную хирургию, сиречь ампутацию.

Шетцинг, побледнев как мел, натянул одеяло под шею.

— Хотя… есть альтернатива… Есть методы, которые медицина еще недостаточно апробировала, но результаты их применения весьма ободряют. Антивирус и аутовакцина — можно попробовать простимулировать иммунную систему с надеждой на природу и собственные силы организма. Вам повезло — прыгнули уже на нашей территории и быстро попали на мой стол. Иначе уже началось бы заражение. Если сделаем все быстро и без оглядки на… — Врач оглянулся. — …ретроградов от медицины, то, может быть, сохраним вам ноги.

— Так делайте, — вырвался у Шетцинга полувсхлип-полустон.

— Не все так просто, — вымолвил еще тише медик, склоняясь поближе к больному. — Не так просто, не так быстро. Спрошу прямо, у вас есть какие-нибудь ценности? Лечение будет некоротким и очень, — он ощутимо выделил слово «очень», — очень дорогим.

— Что?.. — Шетцинг не мог понять услышанного. Точнее, понять-то мог, но осознать, что ему предлагается заплатить за спасение, — это было уже выше возможностей утомленного мозга. И все же истина понемногу проникала в разум летчика, оглушая невозможностью и одновременно… обыденностью предложения.

Нет денег — нет лечения. Все просто.

— Деньги, не нынешние бумажки, а настоящие. Например, швейцарские франки. — Врач понял его вопрос по-своему. — Часы, золото, драгоценности, что-нибудь дефицитное, редкие трофеи с фронта. Виргинский или турецкий табак. Все, что представляет ценность и может быть продано.

— Доктор… У вас есть совесть? — вырвалось у Шетцинга сквозь губы, плотно сжатые от утробного страха.

Медик тяжело вздохнул. В третий раз сомкнул длинные пальцы с очень коротко подстриженными ногтями.

— Да, есть, — сказал он наконец. — Поэтому я вымогаю у одних больных деньги, лечу их и покупаю лекарства для других. Так что с совестью у меня все в порядке. Любезный, на дворе девятнадцатый год, даже повязки и бинты можно найти только на черном рынке. Эфир — от хлороформа с таким давлением и кровопотерей вы бы просто не проснулись, — повязки из американских жестянок,[117] думаете, все это привезли нам со складов? Так что если у вас нет ничего, представляющего ценность для спекулянтов, могу предложить только физраствор в вену и гипертоническую повязку, — врач снова злобно зыркнул в сторону двери, — по Преображенскому.[118] Соли у нас хватает.

Медик встал, небрежным движением подхватил табурет.

— Думайте, я вернусь через час-полтора, — посоветовал он через плечо, в пол-оборота.

Его удаляющиеся шаги долго отдавались в ушах Шетцинга. Из оцепенения Рудольфа вывел голос соседа.

— Эй, летун… — Франц смотрел на него странным, горящим взглядом, на лице отражалась нешуточная борьба. — Это… Не слышал, о чем вы там толковали, но тут и так ясно… — Пехотинец нервно перебирал страницы книги, часто облизывая губы. — Про лекарства… Если шуршунчики или звенелку какую найдешь… Всех микстур и порошков, что дадут… Ты, летун, коновалов этих не слушай, про режим и все такое. Разом пей, что дадут, все. Не вводи ребят в искушение… и меня… меня тоже не вводи. Что сразу не съешь — того утром не будет.

Рудольф закрыл глаза, чувствуя, как густые жгучие слезы скатываются по небритым щекам. Он с трудом сдерживал рвущийся из груди вопль, панический вой затравленного животного.

— Мой друг — трус.

— Когда у тебя из горла и живота будет хлестать на приборную доску твоя же кровь, черная кровь из порванной печени, тогда ты сможешь сказать мне, что такое трусость, и что такое смелость. Только тогда!

— Может быть, такой день и наступит. Но я не превращусь в тебя, не стану таким же… Я не потеряю себя.

— Думаю, скоро ты меня очень хорошо поймешь…

«Боже, я в аду! Я в аду… Мама, я хочу домой!..»

Глава 12

Последняя свеча испустила длинный дымный завиток и погасла. Впрочем, и без нее в блиндаже было достаточно светло — еще днем тяжелый снаряд поднял на воздух примерно половину бетонированной коробки, открыв путь солнечным лучам. Или мутной луне и вспышкам осветительных ракет, как сейчас.

Хейман откинулся на спинку стула, чувствуя, как щепки колют спину даже сквозь китель. Но менять положение и тем более вставать — нет, сейчас это было выше его сил. Чуть позже, но только не сейчас. Офицер чувствовал, что если не отдохнет хотя бы четверть часа, здесь, в одиночестве, то просто упадет и умрет на месте.

Воды, все бы отдал за ванну… нет, просто за ведро воды. Даже малая плошка сойдет, хотя бы ополоснуть лицо и руки. Грязь проникла во все уголки одежды, пропитала каждую нитку, высохшей коркой забила мельчайшие поры. Теперь солдаты походили на негров.

Хейман сжал правую кисть, чувствуя увесистый овальный предмет. Поднес его к глазам, хотя и так прекрасно знал, что держит в руке — зажигательно-дымовую гранату, французскую, трофейную. Такая штука давала плотное облако дыма и вспышку пламени высокой температуры — особенно сильный эффект получался в помещениях и землянках. Но и в узких траншеях выходило тоже неплохо.

Последняя граната, что осталась у него, последняя на весь батальон. Одна на девятнадцать человек, включая его самого.


Когда вражеская армада надвинулась на позиции отряда, лейтенант вновь призвал всех к бою, и его призыв был услышан. Так случается, хотя и редко — воины словно объединяются незримыми эманациями, настраиваются на одну радиоволну. Они уже не боятся смерти и не думают о жизни. Таких бойцов можно убить, но нельзя испугать или заставить отступить. И неважно — один «Либерти» впереди или весь британский танковый корпус — в тот час солдаты Хеймана были, безусловно, меньше чем богами, но больше чем просто людьми.

А затем произошло невероятное, немыслимое — их просто оставили в покое. Танки двигались, как слоны на водопой, — тесными группами, спокойно и без суеты обходя недобитый батальон, за ними следовали большие грузовики с пехотой и пушки на гусеницах, но и те не обращали внимания на горстку немцев. Хейман бросил взгляд в дымное небо, но вражеские аэропланы целеустремленно пролетали над ними, иногда так низко, что можно было рассмотреть лица летчиков, обращенные к земле. Молчали пулеметы, не падали на землю бомбы.

Лейтенант стоял посреди поля боя на подкашивающихся, дрожащих ногах, пытаясь понять, уместить в сознании внезапно открывшуюся ему истину. Он помог Харнье, потерявшему сознание и истекавшему кровью. Проверил позиции, раздавая приказы, определяя новые огневые точки, считая снаряжение — благо батальон за день боя снова сократился до размеров неполного взвода, и от лейтенанта больше не требовалось прыгать выше головы и своего опыта.

Но все эти действия он совершал механически, по привычке, не столько ради пользы, сколько чтобы заглушить оглушительную пустоту в душе. Чтобы заставить утихнуть гложущего червя вселенской обиды и разочарования.


Очередная далекая вспышка осветила сквозь пролом его убогое пристанище. Надо вставать, обходить окопы, проверять людей и оружие… но не хотелось. Хотелось сидеть и пялиться в доски, которыми блиндаж был обшит изнутри, рассматривая сучки и трещинки, словно интересную книгу.

— Встать! — заорал Хейман и с размаху стукнул кулаком по доскам. Точнее, хотел закричать, но извлечь слова из высохшего горла оказалось не проще, чем добыть воды в пустыне. А вот удар вышел вполне настоящим, что-то хрустнуло, кажется, все-таки доска. Боль разбудила ощущения и помогла зашевелиться.

…Траншея… по ней надо идти. Для этого надо переставлять ноги. Левую. Правую. Левую. Правую. В голове, казалось, перекатываются шрапнельные пули. Или это мысли такие?

Наблюдатель у смотровой щели в обшивке бруствера добросовестно пялился в сторону противника. Хейман постоял около него, потом помахал ладонью у солдата перед глазами. Тот не среагировал.

«Убью скотину! Заснул на посту!» — Командир батальона развернул солдата к себе и замахнулся… но, поглядев в лицо наблюдателя, понял — бесполезно. Он не спал, он просто был… не здесь. В раю? В аду? Неважно.

— …Господин лейтенант, — заученно произнес солдат, заикаясь и мешая буквы неверным языком. — За время вашего отсутствия никаких происшествий не прошло. Не произошло…

— Наблюдаешь? — едко осведомился офицер.

— Так точно, наблюдаю.

— Что-нибудь видел?

— Ничего. Тихо.

Что с ним делать? Сменить? Расстрелять? Сменить некем. Расстреляют его атакующие.

— Продолжай наблюдать.

Солдат повернулся к щели и уставился в сторону врага пустым бессмысленным взором.

«Господи! — неожиданно подумал Хейман, бредя по окопу, подволакивая потерявшие чувствительность стопы. — Тебе, наверное, уже надоело смотреть на Землю, и Ты мне не ответишь. Но скажи мне, Господи, что я сделаю с этими людьми? У нас почти не осталось патронов, нет гранат, а в рукопашном бою половина уже не справится и с чучелом для уколов. У Гедеона[119] было триста человек, у меня нет и двух десятков. Люди Гедеона лакали воду, как псы, а мои, приведи я их к реке, упадут и уснут. И все войско филистимлян разбежалось бы, едва завидев одну роту наших врагов. Мы сделали все, что было в человеческих силах, и даже больше, но этого оказалось мало. Что еще я могу, Господи?»

Он настолько увлекся своей беседой, что даже остановился и стал ждать знака. Но ничего не происходило — ворчала вдали артиллерия, вздрагивала земля, да постреливал изредка «беспокоящий» пулемет со стороны врага. Видимо, Ему действительно обрыдло смотреть на ад, который устроили неразумные люди посреди опрятной, благоустроенной Европы…

Все, за исключением нескольких дозорных, собрались в траншее, обозначенной на карте как «К-3». Теперь это был скорее неглубокий ров с остатками фанерного и проволочного перекрытия — убежище и лазарет в единой ипостаси, потому что среди немцев не осталось ни одного человека, избежавшего ран.

Рош сидел в углу, тренькая на близнеце своей крошечной гитары из консервной банки. Нашли ведь где-то… Черная повязка прикрывала оба глаза бразильца, но и вслепую он ловко перебирал проволочные струны, извлекая тихую-тихую музыку. Напротив него, при свете свечи в стеклянной банке, фельдшер колдовал над Эмилианом, растянув края раны металлическими крючочками.

— Зашей ты ему голову, — посоветовал кто-то в дальнем углу.

Вместо ответа врач неожиданно запустил в советчика каким-то инструментом и, подскочив к нему, завопил:

— Пасть себе зашей! Чтобы не молол чушь! И другое тоже зашей, чтобы не размножал идиотов!

Похоже, все напряжение, скопившееся у бывшего ветеринара за этот безумный день, наконец прорвалось вспышкой безудержного и неконтролируемого гнева. Он потрясал кулаками прямо перед лицом «собеседника», нависая над ним с угрожающим видом.

— Грязную рану шить нельзя! Поначитались Мая,[120] мать вашу! А в приключенческих книжках пишут про инфекции и менингит? Рану даже промывать нельзя, вода не удаляет инородные тела, а загоняет вглубь. Нужен физраствор, а его нет! Поэтому можно только открыть рану и облегчить отток гноя!

Припадок ярости закончился так же внезапно, как и начался. Фельдшер отошел от ошарашенного солдата, бурча под нос окончание речи:

— …И еще молиться, чтобы в ближайшие сутки рядом вдруг случился нормальный госпиталь… И бразильянцу вашему можно гляделку сохранить, только бы доставить к хорошей медицине…

Хейман выступил из темноты бокового ответвления в крошечный пятачок света от свечи. Внимательно оглядел свой крошечный гарнизон.

«Надо же, скольких убило, а наш херувим выжил», — мимолетно подумал он, заметив живого Кальтнера.

Лейтенант надеялся, что увидит в глазах солдат обычную усталость, пусть даже страх, обычный привычный страх. Но… случилось самое страшное. Днем штурмовики и простые пехотинцы чувствовали себя героями, которые превозмогают вражеские полчища. За ними был дом, родина, а впереди — гнусный и злобный противник. Именно здесь, на развалинах, среди воронок и обломков, решалась судьба если не всей войны, то уж участка фронта как минимум. Но вид следующих мимо врагов — многочисленных, вооруженных до зубов и, самое главное, безразличных — сделал то, что не получилось у атакующих, несмотря на все их «Либерти» и огневую мощь.

Каждый воин ощутил себя не титаном, но всего лишь мелкой пешкой, ничтожной и бесполезной на невообразимо огромной шахматной доске. Песчинкой, которая не в силах остановить тяжкий маховик Антанты. Они сожгли целых два танка, но что толку с того, если из каждых десяти солдат девять уже мертвы, а силы врага по-прежнему неисчислимы?

И никто не придет на помощь, никто не выручит.

Завтра их добьют, и отчаянное сопротивление ничего не изменит, ничего не исправит. Никто не вспомнит о погибших, их трупы присоединятся к тысячам прочих, гниющих по всей Европе, а каток Антанты пойдет дальше.

— Друзья мои… Кайзер и фатерлянд ждут от нас стойкости… — начал говорить лейтенант и осекся.

Раньше его слова зажигали огонь в душах, теперь они падали на землю, подобно высохшим листьям. Фридрих говорил все то же, что и прежде, но теперь он сам не верил в свой призыв. И тем более не верили его бойцы.

— Командир… — это сказал Харнье. Ему, как и в предыдущие годы, повезло, хотя как обычно — странно и сомнительно. Осколок не убил гренадера, а произвел чистую и аккуратную ампутацию руки, фельдшер только развел руками и заметил: «Как хирургической пилой, только зашить осталось». Обычно с такими ранениями больные очень тихи и малоподвижны, но эльзасец был в сознании и даже смог сесть на подстилке, кусая губы при каждом движении.

— Лейтенант… посмотри на меня… — Альфред провел вдоль тела трясущейся левой рукой, и Фридрих против воли вспомнил все увечья гренадера, обильно скопившиеся с начала войны. — Разве я мало отдал фатерлянду?.. Разве мы мало отдали кайзеру?

Лейтенант молчал. Он должен был пресечь, оборвать Альфреда, любым способом, вплоть до расстрела на месте. Как офицер и командир гарнизона в осаде — должен был. Но Хейман молча смотрел на увечного.

— У меня есть сын, — говорил Харнье. — Ему три года, и я хочу вернуться к нему… Лейтенант, мы хорошо сражались, никто не может нас упрекнуть или обвинить. А если кто и решится — его не было здесь. Но… я устал. Я хочу домой, к своей семье, к… моему Карлу.

Хейман стоял и смотрел на своих солдат. На своих товарищей по оружию, с которыми бок о бок прошел сквозь преисподнюю, не убоявшись французов, англичан, танков и всего остального. В их потухших глазах, на грязных вытянувшихся лицах он читал только одно — безмерную усталость, апатию и единственное желание — чтобы все наконец закончилось.

Фридрих привалился к краю бруствера, прикрыв ладонью лицо, словно во всем мире не осталось никого и ничего — только он, наедине со своими тяжелыми мыслями.

Прекративший было играть Рош взял инструмент поудобнее, звенящая мелодия полилась из-под его музыкальных пальцев. В такт плавным переборам Франциск запел:

Mar de magoas sem mares
Onde nao ha sinal de qualquer porto
De les a les о ceu e cor de cinza
E о mundo desconforto
No quadrante deste mar que vai rasgando
Horizontes sempre iguais a minha frente
Ha um sonho agonizando
Lentamente,
Tristemente…[121]

— Что это? — глухо спросил из своего угла Харнье.

— Это «фаду», — ответил Франциск. — Так называются грустные песни про одиночество и любовь. Вообще-то, они португальские, у нас такие почти не поют, но моя няня была родом из Коимбры, я научился у нее.

— Переведи, — попросил эльзасец.

— Не надо, — вдруг произнес Кальтнер, трудившийся над ним фельдшер едва не выронил от неожиданности инструменты. — Не надо переводить, пожалуйста… Она очень красивая, но непонятная. И каждый может думать о своем. Как в сказке. А если сказать — о чем, то сказки не будет… больше.

Хейман неожиданно рассмеялся. Коротко и зло, хриплым лающим смехом.

— Весной прошлого года, — заговорил он, ни к кому не обращаясь, словно самому себе. — Мы уже сбрасывали понтоны в Марну, казалось, до Парижа было совсем рукой подать… «Завтра будем в Париже!» — так говорили пленному французскому командиру. А он вдруг встал, выпрямился и сказал: «Non, Monsieur, a Paris! Jamais! Pensez a 1914! La Marne!» Мы, конечно, поначалу ни черта не поняли, но кое-как сообразили. «Нет, месье, Париж! Никогда! Помните 1914! Марна!» — вот что он тогда сказал… Четырнадцатый год… Как мы тогда входили на окраину Парижа, ведь почти его взяли.

Фридрих махнул рукой в коротком жесте, словно отметая призраков прошлого, качнул головой, на его губах застыла кривая злая усмешка.

— Найдите мне тряпку, большую, — снова, как прежде, уверенно и жестко приказал он. — И чтобы почище.

* * *

— Добрый вечер, Уильям, — церемонно приветствовал лейтенанта майор Натан. — Хотя, наверное, правильнее было бы сказать «с добрым утром».

— Приветствую, — так же сдержанно ответил Дрегер.

— Друг мой, вы решили записаться в негры? — осведомился майор.

Поначалу Дрегер не понял, но в следующую секунду провел ладонью по лицу, словно стирая что-то, и неожиданно широко улыбнулся.

— Я тоже рад вас видеть, майор, — искренне ответил он. — А это… Я провалился в бошевский подземный ход, а затем его засыпало. С трудом откопали, и не сразу. Так что можно сказать, что большую часть боя я трусливо отсиживался в крысиной норе.

— Если и скажут, это в любом случае буду не я, — так же искренне и тепло произнес майор.

Они сошлись на узкой площадке, которую с большой натяжкой можно было бы назвать «нейтральной» — Джордж Натан и Уильям Дрегер. Майор остался безоружен, лишь пистолет в кобуре на поясе. Лейтенант держал в руке кривую палку с примотанной к ней грязной тряпкой. Палка изображала белый флаг, и, хотя от белого в ней было разве что название, только благодаря этому сигналу сохранил жизнь сначала немецкий посланник, а затем и сам лейтенант — дозорные стреляли без предупреждения по любому силуэту.

— Я рад, что вы живы, — признался Натан, и эта короткая фраза была произнесена так, что стоила иной часовой речи прирожденного оратора. — Под честное слово? — уточнил он.

— Да, — сказал Дрегер. — Они боялись, что парламентера-гунна вы застрелите сразу.

— Что им нужно?

— Их командир хочет говорить. Полагаю, будет капитулировать.

Майор помолчал, сощурившись не то в хитрой улыбке, не то в гримасе усталости.

— Это было бы… хорошо, — произнес он наконец. — Очень своевременно.

— Позвольте вопрос, пока не перешли к делу?

— Конечно, Уильям, но дайте я сам угадаю. Кто планировал атаку?

— Да. Нам… — Дрегер замялся, но все же продолжил: — Приходилось тяжело. И мы ожидали большего.

— Понимаю. Но если бы вы видели, что здесь творилось… Перекрестное подчинение и стандартный армейский раздрай во всей красе. Сначала появился американский полковник и решил поиграть в Дикий Запад с кавалерийской атакой индейцев.

— Это когда полезли те гусеничные «блохи»? — уточнил лейтенант.

— Да. Я настаивал на общей атаке, но этот чванливый индюк решил, что гуннам достаточно погрозить пальцем, а после можно собирать трофеи и пленных.

Дрегер нервно усмехнулся.

— Если бы не ваш Шейн, я бы очень плохо думал о янки, — продолжил майор. — А дальше начался полный бардак, да простится мне это сравнение, оскорбительное для представительниц старинного почтенного ремесла.

— Да уж, — искренне согласился Дрегер. — Было напряженно.

— Это какие-то неправильные немцы, я думал, у Вилли уже закончились такие жесткие парни. Уильям, хотя бы примерно, сколько их там осталось? Или ваше честное слово запрещает в