Квантовая теория любви [Дэнни Шейнман] (fb2) читать онлайн

- Квантовая теория любви (пер. Сергей Соколов) (и.с. the best of phantom) 2.48 Мб, 228с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Дэнни Шейнман

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Памяти Стелы, с любовью

Посвящается Сэре


[1]


1

Когда сильно ударишься головой, в ней такой кавардак, словно в развалинах дома, разрушенного ураганом, — кучи мусора, битая черепица, клочки и обломки.

Осколки памяти перемешаны в беспорядке. Знакомые, привычные очертания теперь неузнаваемы. Не поймешь, где что было и откуда взялось.

— Где Элени?

— Muerta, — говорит доктор.

Странное оцепенение охватывает тело. Глаза закрыты, но Лео видит, как бомба падает прямо на него, еще миг — и все будет кончено. Он лихорадочно роется в памяти и не может ничего найти. Какие-то едва угадываемые формы плавают в густом тумане.

Muerta. А ведь он уже знал. Откуда? Надо сосредоточиться.

Изображение становится четче, словно камеру наводят на фокус. Перед ним Элени. Карие глаза, густые черные кудряшки, свет и тепло. Лео и Элени были неразделимы, словно атом. Его возлюбленная вся лучилась энергией и все время напевала. Петь для нее — что для других дышать.

А бомба все летит к земле. Если атом разбить, энергия выплеснется. Неуправляемая и неумолимая.

— Я могу ее увидеть?

— No es buena idea.

— Где она?

— В соседней палате.

Это игра. И доктор сделал свой ход. Он не хочет, чтобы пациент видел мертвое тело своей подруги и впадал в отчаяние, — во всяком случае, пока. Он будто предлагает: «Давайте притворимся, что она жива. Ведь muerta — это только слово». Лео принимает игру, хотя представления не имеет, как сюда попал и что произошло. Он знает лишь, что любит девушку по имени Элени и должен с ней увидеться. А у доктора в глазах — страх. Заметит, что Лео на грани, и разлучит их. Поэтому играть надо спокойно.

— Прошу вас, дайте мне ее увидеть.

В словах Лео твердая решимость, и врач колеблется: может, парень и справится? Кто они друг другу, эти молодые иностранцы? Что их связывало?

— Venga, — говорит он мягко и указывает на дверь.

Только сейчас Лео осознает, что лежит на больничной койке и, по-видимому, совсем недавно очнулся. С именем Элени. А все остальное непонятно. Почему доктор говорит по-испански? Вдруг ответ на этот вопрос вытянет и прочие ответы, стоит только хорошенько дернуть за веревку, уходящую во мглу? Раз, другой…

Латинская Америка. Они с Элени где-то в Латинской Америке. А страна? Гватемала? Нет, оттуда они вылетали в Колумбию. Значит, Колумбия? Нет, вряд ли. После Колумбии был Эквадор. А после Эквадора? Перу? Но как они добрались до Перу?

Веревка обрывается.

Значит, Эквадор или Перу. Лео уныло рассматривает оборванный конец. Он будто на краю бездонной пропасти. Наверное, так себя чувствует маразматик, когда в минуту просветления понимает, что разум покинул его.

Лео встает. Голова кружится, он хватается за спинку кровати, смотрит сосредоточенно на торчащую из противоположной стены раковину. Из крана капает вода, и, похоже, не первый день: на белой эмали большое ржавое пятно. Все здесь какое-то запущенное: краска на стенах шелушится, в углах паутина. С потолка за происходящим наблюдает геккон.

Доктор берет Лео за руку и выводит в коридор.

Они останавливаются перед закрытой дверью. Лео знает: там, за ней, — Элени.

Доктор толкает дверь.

Элени лежит на каталке. Ее голубая рубашка в крови, рука странно вывернута, на щеке ссадина…

Вот когда бомба взрывается. Внутри у Лео словно что-то лопается, его захлестывает ледяная волна, на сознание обрушивается жестокая правда. Тело выходит из повиновения. В висках стучит кровь, колени трясутся, сердце куда-то проваливается, кишки сводит судорогой, из носа льет, глаза переполняются слезами, мир вокруг расплывается.

С гортанным воплем Лео падает на пол.

Медсестры за три палаты отсюда на мгновение замирают, словно матери, услышавшие крик своего младенца.

Со всех сторон сбегаются люди.

У закрытой двери быстро собирается небольшая толпа. Некоторые видели, как привезли пострадавших, и им любопытно, как поведет себя гринго, когда узнает, что его девушка погибла.

Господи (наверное, говорят они про себя), вот ведь бедняга; тяжко ему придется, когда очнется. И, перекрестившись, благодарят Бога за то, что их родные пребывают в добром здравии.


Скорчившись на полу, закрыв лицо руками, Лео захлебывается рыданиями. Никогда еще ему не было так одиноко. Осиротевший, ополоумевший, среди чужих людей в каком-то южноамериканском захолустье… Он заставляет себя встать, подходит к Элени, нежно гладит по лицу. Кожа теплая.

Что, если она не умерла и ее можно вернуть к жизни?

С безумной надеждой Лео смотрит на доктора.

Ведь поцелуй оживит ее, правда?

Лео зажимает Элени нос, начинает делать искусственное дыхание рот в рот. Снова и снова он вдыхает в нее свою жизнь, затем резкими толчками массирует сердце. Он знает, что делает ей больно, что от его неловких движений останутся синяки. Но ведь надо как-то действовать.

Доктор кладет руку ему на плечо. Лео не замечает.

— Дефибриллятор. У вас есть прибор? Как это… choc eléctrico. Tienes?

— No hay, señor. Esta muerta.

Она не умерла. Лео не верит. Рот в рот, глубокий вдох и выдох. Вдох — выдох. И еще. И еще. Лео молит о чуде.

И чудо свершается. Откуда-то из глубин ее тела доносится хрип. Звук этот Лео не забудет никогда.

— Она жива. Она дышит. Вы слышали?

Доктор не шевелится.

Стоит будто истукан. Ничего, справится и без него. Вдох — выдох. Быстрее. Глубже.

Как четко слышно ее ответное дыхание.

— Сеньор, сеньор! — Доктор опять трогает его за плечо.

Лео охватывает ликование. Сердце у него готово выпрыгнуть из груди.

— Сеньор, она не дышит. Это ваше дыхание раздувает ей легкие и возвращается обратно.

Лео щупает пульс Элени. Ничего.

Радость сменяется отчаянием.

Он целует Элени в лоб и шепчет слова на ее родном греческом языке. Matyamou, karthiamou, psychemou.

Глаза мои, сердце мое, душа моя.

Он гладит ее по волосам, как бывало, когда она засыпала. Ее тело холодеет.

И вот Лео уже воет собакой.

И не может перестать.


Старик-доктор печально глядит на него из своего угла, стараясь держаться, сохранять профессиональную бесстрастность, несмотря на набухающие едкие слезы.

Вернувшись вечером домой, он обнимет жену, и расплачется, и будет долго прижимать ее к себе, впитывая ее дыхание, ее духи и ее любовь.


Слух быстро расходится по больнице, и толпу в коридоре распирает неправедное любопытство, ведь людям всегда есть дело до чужих трагедий. Кто-то толчком распахивает дверь. Все видят человека с искаженным горем лицом и маленькое безжизненное женское тело на каталке. Зеваки вздыхают, и лица их на мгновение тоже покрывает печаль.

— Убирайтесь. Вам здесь не шоу. Оставьте меня в покое… — Голос у Лео дрожит и пресекается.

Любопытным делается стыдно. Дверь захлопывается.


Откуда он знает этих людей?

Лео поворачивается к врачу:

— Какое сегодня число?

— Второе апреля, сеньор.

— Второе апреля?

Лео пытается связать цепочку воедино, отыскать нужное звено.

— Где я?

— Латакунга, сеньор.

Что-то знакомое. Да, многолюдье на рыночной площади… Тут они с Элени сели на автобус, чтобы отправиться в горы.

Эквадор!

— Так какое сегодня число? (Ах да, он ведь только что спрашивал.)

— Второе апреля.

— Да? А что произошло?

— Ваш автобус попал в аварию.

Лео ворочает в голове слова доктора, стараясь найти для них подходящее место. Не получается. Не помнит он никакой аварии. Нейроны не реагируют. Странно. Ведь сохранился же где-то под обломками черный ящик с записью случившегося? Но к больному месту не подобраться, срабатывает какой-то странный защитный механизм, будто тело не желает свидетельствовать против самого себя.

— Какое сегодня число?

Спрашивал он уже или нет?

— Второе апреля, — терпеливо отвечает доктор.

— А год?

— 1992.

Лео хватается за год словно за соломинку. Только за 1991-й. За декабрь. Неважно, что прошло целых четыре месяца.

Точно фонарик вспыхивает во мраке.

Колумбия. Они с Элени в самый канун Нового года лежат на пляже, тропический остров неподалеку от Картахены. На Элени розовый купальник, и все вокруг солнце, и блаженство, и мягко накатывающиеся волны.

Лео поворачивается и целует ее в горячую щеку.

— Знаешь, мне больше ничего не надо во всей вселенной. Ты рядом, и я люблю тебя. И ничего мне в этой жизни не надо.

Элени с улыбкой целует его в ответ.

— Это нужно заснять, — говорит она, вытягивает руку с камерой-«мыльницей», и они видят в линзе объектива свое отражение.

Щелк.


Он смотрит сверху вниз на ее тело. Память крушит ребра, вырывает грудную клетку, обнажает сердце. Костяка уже нет, осталась одна бренная плоть. Дыхание перехватывает. Все, что ему хочется, — умереть и лечь рядом с ней.

Ногу внезапно сводит судорогой. Он смотрит вниз, на свои порванные окровавленные джинсы. Боль добирается до изрезанных рук. Из-под кожи торчат мелкие осколки стекла. Он принимается вытаскивать их — один за другим, — и его поглощает это занятие.

Разламывается поясница, правая рука вся синяя, — все травмы у него с правой стороны. Хуже всего дело обстоит с коленом. Мало того, что оно не гнется, он его вообще не чувствует.

И почему боль пришла только сейчас?


Какое сегодня число, спрашивает себя Лео. Снова задавать этот вопрос вслух неловко.

Дверь открывается. Толпы за ней нет. Входит полицейский и просит проследовать за ним на автобусную станцию для опознания багажа. Лео не хочется покидать Элени, но сопротивляться нет сил, и он послушно бредет из комнаты вслед за полицейским. За ними шагает доктор.

Элени остается одна.

— Ваше имя и фамилия? — спрашивает полицейский.

— Лео Дикин.

— Это совсем рядом, Лео. И минуты не займет, — говорит полицейский по-испански.

За стенами больницы на них наваливается жара. Яркое вечернее солнце слепит. Торговля на огромной центральной площади в самом разгаре. По одну сторону торгуют домашним скотом и птицей, тут и ламы, и коровы, и привязанные за ножку кудахчущие куры. Напротив рядами устроились на одеялах торговцы фруктами, богатые индейцы из Оттовало с длинными косицами предлагают разноцветные гамаки и пончо, связанные вручную. Лео прошибает пот. Как черств, безразличен и никчемен мир. Отвращение свивается кольцами, точно змея, в которую ткнули палкой. Он словно смотрит на окружающее, приставив к глазам бинокль не той стороной, такое все мелкое и далекое. И тихо, будто под водой. Только оглушительно стучит сердце да слышно, как мурашки бегут по спине.

В прошлый раз рыночные торговцы так и накинулись на Лео с Элени, наперебой предлагая наряды и украшения, шагу ступить не давали. Парочка держалась стойко, пока Лео не наткнулся взглядом на две резные головки в стиле инков — мужскую и женскую. Он даже торговаться не стал, купил обе и сразу вручил мужскую голову Элени на память о поездке.

Но сегодня продавцы разве что в сторону не шарахаются. В глазах Лео есть что-то такое, что заставляет их ежиться и отводить взгляд. Наверняка не купит, лучше его не трогать.


Полицейский ведет его к маленькому домику — автобусной станции. Обычно в нем полно водителей и кондукторов, но сегодня все высыпали на улицу и оживленно обсуждают аварию. Когда появляется Лео, делается тихо.

Посреди комнаты, отдельно от целой горы багажа, стоят два больших рюкзака. Лео протискивается к ним.

Его это вещи или нет?

Он пытается приподнять один из рюкзаков и роняет.

Снова кружится голова. На помощь приходит доктор и подхватывает поклажу. Из рюкзака торчат ледоруб и пара альпинистских кошек. Лео с любопытством смотрит на них и дважды проверяет, что написано на бирке.

Имя и фамилия.

Лео Дикин.


Когда они идут через площадь обратно, глаза у Лео рыскают туда-сюда. Он старается вспомнить. От нейронов и синапсов прямо искры летят.

Из мрака кое-что проступает.

Вот они с Элени в пункте проката альпинистского снаряжения в Кито. Лео обожает лазать по горам, для него это удовольствие в чистом виде. Ведь когда достигнешь вершины, дальше карабкаться уже некуда. Ты добился своего, и никаких сомнений в том не остается. Редко что в жизни, с ее нескончаемой суетой и незаконченными делами, можно отнести к таким абсолютным свершениям. Как тут было не соблазниться голыми склонами Котопакси,[2] вздымающимися над плато гигантским экзотическим тортом. Служащий в пункте проката посоветовал заночевать в домике для туристов на высоте пяти тысяч метров, может, даже провести там пару ночей, чтобы акклиматизироваться. Еще он порекомендовал начать восхождение часа в два ночи, чтобы встретить рассвет на вершине и спуститься до наступления жары. А то снега начнут таять, что небезопасно. Ледоруб и кошки, скорее всего, пригодятся, но само по себе восхождение не очень сложное.

— Вы оба пойдете на вершину? — спросил служащий.

— Я точно нет, — ответила Элени. — Хорошо, если доползу до турбазы, а дальше уж ни ногой.

— Только не рискуйте попусту, — предупредил служащий. — В прошлом году несколько новичков погибло.

Вот они поглощают фруктовый салат с гранолой[3] и медом в симпатичном кафе рядом с гостиницей, настоящий завтрак богов: кусочки ананаса, маракуйи и манго — даже сейчас вкус так и стоит во рту. Еще Элени ела банановый блинчик, обильно политый растопленным шоколадом, и вся перемазалась. Напившись кофе, они вернулись в гостиницу, закинули за плечи свои тяжелые рюкзаки и двинулись на автостанцию.

Вот когда они там появились. С часовым опозданием против намеченного.

Получается, если бы они позавтракали побыстрее, Элени была бы жива?

Значит, автобус тронулся. И что потом?

Никак не вспомнить. Ни одной зацепки.

Наверное, оно и к лучшему.

Хотя память вроде заработала, провалы потихоньку заполняются. Хочет того Лео или нет.

2

Маленькое обшарпанное здание, в типичном испанском колониальном стиле, для местных, может, и госпиталь, но европейцу сразу вспоминается полузабытое слово «лечебница». Ни оборудования, ни квалифицированного персонала — здесь врачуют только простейшие болезни.

В холле доктор обнимает Лео за плечи.

— Мы должны забрать ее в морг.

— Не надо, прошу вас, я хочу еще побыть с ней, — умоляет Лео.

— Сожалею. Тело здесь держать нельзя. Завтра мне предстоит сделать вскрытие, чтобы определить причину смерти. Дальше решать вам. Из какой вы страны?

— Я — англичанин. Элени — гречанка.

— Советую обратиться за помощью в греческое посольство. — Доктор поворачивается к полицейскому: — Позвони Педро, пусть подгонит «скорую», чтобы отвезти Элени в морг.

Полицейский качает головой:

— Педро на сегодня уже закончил. Раньше понедельника не появится.

— Попроси Карлоса. Воспользуемся его грузовиком. — Доктор вздыхает. На лице у него покорность судьбе. — Простите, сеньор. Городок у нас маленький. «Скорая помощь» всего одна, и водитель трудится на общественных началах. По выходным не работает.

Ну и дыра, думает Лео.

— Пока ее не забрали, можно мне посидеть с ней?

— Видать, вы очень любили ее, сеньор. Такая жалость. Меня зовут доктор Хорхе Санчес, обращайтесь ко мне в любое время. Сделаю все, что смогу. А сейчас ступайте. Увидимся, когда подъедет Карлос.

Доктор вручает Лео рюкзаки, сжимает руку и подталкивает к двери.

За дверью лежит Элени.

И никого с ней рядом нет.


В ее лице что-то изменилось. Оно застыло, будто душа окончательно покинула это тело. Целуя ее, он вбирает в себя холод ее губ. Он растирает ей руки, чтобы хоть немножко согреть. Но она словно ледяная глыба. Под кожей налились синевой жилки, по которым больше не течет кровь. Вывихнутая рука нелепо изогнута.

Это же такая боль, когда кость выходит из сустава. Она, наверное, и сейчас ее чувствует. Лео пытается вправить руку или хотя бы выпрямить. Но мышцы покойной застыли, не слушаются, и у него ничего не получается.

— Бедная моя. Тебе хоть не очень больно было? — шепчет Лео, укладывая правую руку Элени ей на живот. Длинные черные локоны такие мягкие на ощупь. Слезы стекают у него по щекам и капают на ее лицо.

Скрипит дверь. Входит медсестра.

— Уйдите, прошу вас. Оставьте меня с ней наедине.

Сестра бормочет извинения, резко поворачивается и исчезает.


Лео всегда знал, когда она в добром расположении духа (а хорошее настроение редко покидало ее). Если она мурлыкала, напевала, фыркала, да просто шлепала губами, значит, на душе у нее было радостно. И неважно, чем Элени занималась: ехала на велосипеде, принимала ванну, готовила еду, — она звучала. Кого-то это, наверное, выводило бы из себя, но Лео приходил в восторг. Только грусть заставляла ее смолкнуть. Как-то она замолчала на целую неделю, и для Лео наступившая тишина оказалась невыносимой. Уже почти год они были вместе, и вдруг Элени позвонил бывший ее парень и сообщил, что анализ на ВИЧ у него дал положительный результат, следовательно, ей тоже надо провериться. Она бросилась в университетскую клинику и целых семь нескончаемых дней, пока ждала результатов, была необычайно молчалива. А потом снова запела.


Теперь ее голос умолк навсегда. В палате тихо-тихо. И эта тишина будет теперь для Лео вечным спутником. Он опускается на стул и прислушивается. Ни единого звука. Какое-то мгновение Лео словно видит сверху самого себя и безжизненное тело Элени рядом. Их обступает безмолвие и неподвижность. Воздух сжижается. Лео впитывает в себя тишину, его сердце бьется медленно, он едва дышит. Мир вокруг сворачивается в булавочную головку, слезы на глазах высыхают, горе будто отступает. Лео застывает на своем стуле.

И тут раздается голос.

Это Элени.

— Живи, — говорит она.

Что это?

— Живи, — слышится опять.


Никогда прежде ему не доводилось внимать ангелам.


Почему он, аспирант-биолог, убежденный материалист, бывший председатель университетского Дарвиновского общества, считающий метафизику шарлатанством и далекий от какой бы то ни было религиозности, не отвергает с порога потустороннее явление?

— Живи, — мягко повторяет голос.

Разве можно улавливать сигналы из загробного мира? Да и есть ли этот загробный мир? Нет, все-таки должно найтись какое-то разумное объяснение. Хотя он все отчетливо слышал. И все бы отдал, только бы Элени была рядом.

Ведь это она говорит с ним?

— Хорошо, — тихо произносит Лео. — Я буду жить, если ты хочешь.


Неожиданно Лео замечает санитара. Когда тот вошел и сколько времени находится здесь? Санитар движется мягко и бесшумно. Так падает снег. Так садится на лист бабочка. Не глядя на Лео, он возится с рюкзаками, протирает их мокрой тряпкой. Они вымазаны чем-то липким. Ах да, ведь у них была с собой банка меда. Похоже, разбилась.

Санитар молчит, но Лео почему-то хорошо в его присутствии. Он такой скромный, деликатный. Даже хочется ему помочь. Лео опускается на колени и расстегивает рюкзак, чтобы можно было вытащить осколки.

— Как вас зовут? — спрашивает Лео.

Санитар — маленький человек с индейскими чертами лица — смотрит Лео в глаза и слегка улыбается.

— Хосе.

— Спасибо, Хосе.

Из кармана рюкзака Лео вытаскивает перемазанный медом дневник. Элени делала в нем записи каждый вечер. Лео хорошо знакома потрепанная обложка и страницы с загнутыми уголками, хотя он никогда не заглядывал внутрь. Он пытается разлепить листы, но блокнот сам собой раскрывается посередине. Не понимая слов, Лео читает то, что ему подсунул дневник, скользит взглядом по выписанным Элени буквам, проваливаясь в каждое «u» и «v», скатываясь по наклонным «у», оглаживая каждое «о», взбираясь на гордые «k» и «t», отталкиваясь от «i», стукаясь о «n» и припадая к «m». В ее гласных — чувственность, в согласных — страсть, в завитушках почерка таятся изгибы ее тела. Потихоньку буквы складываются в слова, и Лео начинает постигать смысл написанного.


31 декабря 1991

Встали рано, чтобы успеть на катер от Картахены до островов. На некоторых умещается всего один домик и пристань (иногда еще вертолетная площадка), такие эти острова маленькие. Гид сказал, что они принадлежат в основном наркобаронам. Лео посулил, когда разбогатеет, прикупить мне островок. Только вряд ли мы когда-нибудь разбогатеем. Зато мне кажется, мы всегда будем счастливы. А это стоит богатства.

На катере страшно холодно. Это все ветер и брызги. А мы легко одеты, сидим на корме, жмемся друг к другу, щиплем друг друга за соски, когда никто не смотрит. И вдруг меня охватывает желание нарожать Лео детей. Много-много, словно морской конек. Заполнить мир маленькими Лео и Элени. Такое со мной в первый раз.

Милый Лео. Как я люблю его мечтательные глаза.

Катер пристал к островку побольше, и мы пообедали прямо на пляже. Ресторанчик устроен в соломенной хижине, подавали рыбу-меч, хозяин включил сальсу, и мы здорово повеселились. Обожаю этих людей за их жизнерадостность и талант передавать ее другим. В Пекхэме такого в жизни не увидишь. Наверное, Лео понял мои чувства. Когда мы валялись на пляже, он просто засыпал меня ласковыми словами. Я чуть не расплакалась. Чтобы увековечить эту минуту, мы сфотографировались. Теперь мы достигли какой-то новой ступени, и в сердце своем я знаю, что у меня есть все, о чем мечтала. Только все как-то не верится, что Лео так любит меня. То есть он-то любит, я знаю, но до конца поверить не могу. Ведь в его глазах я прямо какая-то принцесса из сказки. И когда он начнет видеть во мне реальную женщину? Смешно, но я вроде и вправду потихоньку превращаюсь в принцессу. Вот как сегодня на пляже. А может, я и всегда была сказочным существом, просто не знала об этом?

Мы вернулись в сумерки и поужинали frijoles[4] в молодежном туристическом лагере. Вот прошел и еще один день, полный поистине райских наслаждений.


Лео захлопывает дневник, прижимает к груди. Хосе протягивает ему рюкзак, чтобы Лео положил блокнот обратно — разбитая банка уже извлечена, — потом бережно берет Лео за руку, осматривает порезы, вытаскивает оставшиеся осколки, накладывает повязку, промывает рану на колене и перебинтовывает. Закончив с Лео, Хосе подходит к Элени и стирает кровь с лица.


Внезапно дверь распахивается. Входит доктор Санчес, с ним еще какой-то человек. Рядом с Хосе они кажутся массивными и неуклюжими.

Доктор опять кладет руку Лео на плечо:

— Приехал Карлос на своем грузовике. Пора. Мы должны отвезти вашу возлюбленную в морг.

— Еще немного, прошу вас.

— Простите, сеньор. Вы должны понять. Мы не можем оставить ее здесь. Надо соблюдать санитарию.

— Я все понимаю. Но не увозите ее в морг. Я все сделаю сам, я буду ухаживать за ней. Прошу вас.

Лео находит глазами Хосе и умоляюще смотрит на него. Санитар вздыхает и отрицательно качает головой.

Лео понимает: спорить бесполезно.

— Тогда я поеду с ней и прослежу, чтобы все было как надо. А к утру вернусь.

Доктор Санчес задумывается.

— Будет лучше, если вы останетесь здесь, сеньор. Сделаете нужные звонки, отдохнете…

— Нет. — Тон у Лео резкий. — Успеется.

— Как пожелаете, друг мой, — мягко говорит доктор, берется за каталку и делает знак Карлосу открыть дверь.

Лео оборачивается, чтобы поблагодарить Хосе, но того нигде нет.


Они идут через холл к главному входу. Лео с изумлением обнаруживает, что солнце закатилось и на улице непроглядная темень. Который час и какой день недели, он не знает. Ни про аварию, ни про саму поездку, обернувшуюся трагедией, он по-прежнему ничего не может вспомнить, но вот предшествующие события потихоньку всплывают в памяти. И предыдущие вылазки в горы тоже.

Местные автобусы пугали Элени с самого начала. Казалось, никакие правила и законы им не писаны. Купит какая-нибудь семья древнюю развалину, нещадно эксплуатировавшуюся с пятидесятых годов, и начинает зарабатывать на ней. Если что сломается, чинят обычно сами на скорую руку, только бы рухлядь ездила. На здешних дорогах чадит и скрипит тормозами тьма-тьмущая таких ископаемых реликтов с давно потерянными глушителями. Хозяева сами определяют пункты назначения, расписание. Все просто: пока народу не набьется как сельдей в бочку, не поедем. Хозяевам выгодно, чтобы люди давились в проходах, сидели на крыше, вцепившись в поручни ограждения. Рейсов за день надо сделать побольше, и водители гонят во весь дух. Еще куда ни шло, если автобус курсирует в пределах городка, а вот ежели предстоит долгая поездка, да через Анды, да по отвратительным горным дорогам… Мало того, что всю душу вытрясет, так ведь еще и страху натерпишься. Ржавые остовы транспортных средств то и дело мелькают на дне пропасти. Минуя их, пассажиры бормочут молитвы. Иногда Элени просила шоферов ехать потише, но они только фыркали: «Думаешь, водить не умею? А не нравится — вылазь».

И порой приходилось вылазить. Ничего другого не оставалось.


Красный пикап Карлоса ждет у входа в лечебницу. Кабина рассчитана только на водителя и одного пассажира, кузов открыт всем стихиям. Задний борт откинут, чтобы удобнее было грузить. Сидений нет, прикрыть груз нечем — лишь голый, перемазанный мазутом металл.

— Как же она тут поедет. Это невозможно, — бормочет Лео.

Но мужчины, ухватив Элени за ноги и плечи, уже стараются приподнять тело повыше.

— Осторожнее, пожалуйста. — Лео придерживает любимой голову, силясь уберечь от ударов.

Карлос пятится к машине. Лео делает шаг, колени под ним подгибаются, и он оказывается на земле. Тело выскальзывает у Карлоса из рук и падает на Лео. Мертвая, застывшая, холодная — она куда тяжелее, чем была при жизни.

В кузове она словно заколотая овца на рынке — просто груда мяса, ни намека на торжественность. Тело даже привязать нечем, и на ухабах его мотает из стороны в сторону. Пока Элени была жива, Лео восхищала стихийность, безалаберщина южноамериканской жизни, но сейчас он предпочел бы нормальную карету «скорой помощи», чистую, с профессионалами, четко знающими свои обязанности, обученными обращаться с покойниками и их близкими. В голове и так сумбур, хочется хотя бы внешнего порядка.

Когда Элени у него за спиной подбрасывает на очередном ухабе, Лео просит Карлоса ехать медленнее. К его изумлению, шофер послушно сбавляет ход.

Они едут по городу, и никому нет дела до грузовика с трупом в кузове.

Вот и кладбище.

— Я-то думал, мы едем в морг, — говорит Лео.

— Он здесь, сеньор, только подальше, — успокаивает Карлос.

Зловещая тьма. Лео с трудом различает надгробия. Из мрака проступают очертания небольшой часовни. Ворота кладбища закрыты. Карлос сигналит. Через какое-то время в свете фар появляется тщедушный старик с фонариком, хромает по усыпанной гравием дорожке к воротам, открывает и жестом приглашает заезжать.

Они останавливаются у тяжеловесного каменного строения с остроконечной крышей, чем-то напоминающего египетскую пирамиду. Подходит старик, улыбается беззубо, от него несет табаком.

Неужели придется оставить Элени на его попечение, тревожится Лео и припоминает упорные слухи о торговле человеческими органами, процветающей в Южной Америке. Подмешают ничего не подозревающему туристу в баре что-нибудь в выпивку, и очнется бедняга на следующий день где-нибудь в глухом переулке с заштопанным боком и без почки.

В голове у Лео мелькают дикие картинки из фильмов ужасов.

Карлос выключает фары. В темноте виден прямоугольник — дверь пирамиды открыта. Внутри мерцают свечи. Электрического освещения, похоже, нет.

Они заносят Элени. В здании сыро и для помещения без холодильной установки до странности зябко. В морге пять бетонных столов, на одном лежит труп старика. Окон нет. От запаха хлорки и гниющей плоти Лео начинает мутить. На сером каменном потолке пляшут тени.

Элени кладут на стол посередине.

— Здесь не место для нее, — отчаянно кричит Лео. — Это какой-то застенок.

Голос его множится эхом. Тени словно отвечают ему.

— Вам лучше уехать, сеньор, — говорит Карлос.

Лео берет Элени за ледяную руку и плачет навзрыд. Морг наполняется неясным издевательским ропотом. Лео уже не хочет жить ради нее. Умереть и быть вместе с ней, больше ему ничего не надо.

— Она на небесах, сеньор. Ее душа покинула тело. Идемте, нам пора возвращаться в госпиталь.

— Я не покину ее. Никогда не покину.

Внезапно тянет сквозняком. Две свечи гаснут.

— Вот видите, она еще здесь.

Карлос и сторож обмениваются взглядами.

— Элени, Элени! — кричит Лео. — Не уходи!

«Элени, — отзываются стены. — Уходи… ди… ди…»

Труп старика бесстрастно взирает на них. Его кончина наверняка осталась почти незамеченной. Прожил жизнь, покойся с миром. Но Элени… Через две недели ей исполнилось бы двадцать два. Она мечтала о семье. Она любила жизнь. Девочкой Элени вечно ходила чумазая, первая прыгала в лужу, лазала по деревьям и плескалась в горных ручьях. Лео хорошо знал, что она с природой на «ты», обожал смотреть, как она рыщет по горным склонам в поисках водопада, восхищался, когда она в мае очертя голову ныряла в ледяные волны неласкового английского моря…

— Элени, Элени, вернись! — орет Лео и рвет у себя на груди рубаху.

— Надо увести его отсюда, а то как бы не рехнулся, — говорит Карлос сторожу.

Они хватают Лео за руку, но он вырывается.

— Элени, не уходи без меня!

«Элени… без меня», — насмешничают тени.

Карлос обнимает Лео за талию и ведет к двери.

— Сеньор, вам пора. Вам надо отдохнуть.

— Я никогда не брошу тебя! — вопит Лео.

Гаснет еще одна свеча. Над трупом старика сгущается темнота. Отблески пламени пляшут у покойника на лице, и кажется, что он сердится.

Сторож в ужасе пятится к двери:

— Пресвятая Богородица, помилуй нас.

Лео хрипит и вырывается.

Карлос из последних сил тащит его к выходу.

— Да убирайся же отсюда, hijo de puta,[5] пока чего дурного не накликал.

Все трое вываливаются наружу.

Порыв ветра гасит свечи.

Сторож с грохотом захлопывает дверь и трясущимися руками закрывает замок.

Лео падает на траву, утыкается головой в колени и клубком катается по земле.

Карлос, задыхаясь, приваливается к машине.

— Господи, — пыхтит он, — забери меня подальше от этого ужасного места.

Летят минуты.

Или часы?

Лео поднимается на ноги и тихо произносит:

— Извини.

Карлос обнимает его за плечи и крепко прижимает к себе. Два совершенно посторонних человека стоят так несколько минут, пока их сердца не начинают биться ровнее.



[6]



3

Ну вот и ты. Я очень рад. Мне столько надо тебе рассказать. Подойди поближе, не стесняйся. Пододвинь стул к койке и сядь. Не бойся, я не заразный. Вытяни ноги, пусть отдохнут. Я беспокоюсь за тебя, Фишель, ты уже вон сколько дней молчишь. Мама говорит, это у тебя началось, когда меня забрали. Но ведь выпустили. Правда, со здоровьем у меня не очень, и вид… Главное, я вернулся и больше уж за мной не придут. Может, ты тоже беспокоишься из-за меня. Вы, дети, чувствуете тоньше нас, а мы обычно об этом и не подозреваем. Ты ведь знаешь, что я скоро умру, да? Ничего, мальчик мой… не хочешь говорить, молчи… никто тебя не заставляет. Признаться, когда-то я и не думал, что столько проживу на белом свете. Смерть гналась за мной не один год. Я уже привык, что она рядом, и даже перестал ее бояться. Теперь жизнь и смерть передо мной словно двое обнявшихся возлюбленных. Их не разделить. Они без ума друг от друга… Ох, извини… проклятый кашель… подай мне… плевательницу… и носовой платок… спасибо. Тебе, наверное, противно смотреть на это? Поставь обратно на стол. Я-то уже привык, мне все равно. Слушай, они забрали все… и мастерскую тоже. Но память они отобрать не в силах.

Ты устраивайся поудобнее. Представь себе тихую плавную реку, текущую через густой лес. Меж деревьев к реке сбегает тропинка. Большие камни образовали укромную заводь с тихой водой. На одном из валунов сидят, свесив в воду ноги, юноша и девушка. Ни одна живая душа не знает, где они. Это их тайное место, здесь можно подержаться за руки и поговорить по душам. Он поворачивается к ней, а она — к нему. Сердца их беспричинно колотятся. Юноша нежно берет лицо девушки в ладони и впервые в жизни целует. Губы у нее мягкие, точно зрелый персик. Завиток черных волос касается его лица, ресницы щекочут щеку. Они закрывают глаза. Лес вокруг них млеет и тает. Юноша и девушка возносятся над рекой и парят в воздухе, летний ветерок подхватывает их и мягко опускает обратно на землю.

— Я люблю тебя, — шепчет он.

— Я тебя тоже, — сладко вздыхает она.

Слова их уносит журчащая вода, они вливаются в реку побольше и плывут к морю. Память навсегда сохранит это мгновение. Поцелуй станет нерушимым обетом.

Через год тот же самый юноша опять окажется в лесу на берегу реки. Только это будет другой лес и другая река. На западном берегу занимает свои позиции австро-венгерская армия (юноша призван в ее ряды), на восточном — армия русская. Стоит август 1914 года. Войне месяц от роду. А этот юноша — я. В руке я держу письмо от девушки. От письма пахнет духами.

Оно начинается так:


Мориц, любовь моя!

Мое сердце принадлежит тебе, и ты не идешь у меня из головы…


Я сижу, привалившись спиной к мешку с песком. Того и гляди меня убьют. На фронте короткое затишье. Рядом со мной мой лучший друг Ежи Ингвер. Поодаль примостился Франц Кирали, дюжий венгерский крестьянин-батрак, грубиян и матерщинник. С другой стороны от меня расположился Петр Борислав, поляк из Кракова, мягкий и доброжелательный. Вокруг нас сотни и тысячи людей, но тебе незачем о них знать. Я и сам-то почти никого из них не помню. Да, чуть не забыл. Прямо передо мной расхаживает лейтенант Найдлейн по прозвищу Венская Колбаска. Тощий, длинный австриец. Он ждет приказа.

Когда смерть так близко, мир кажется особенно прекрасным, хочется упиваться жизнью, плескаться в ней, впитывать всеми порами тела и души. Мелочи, на которые раньше и внимания-то не обращал, предстают совсем в другом свете: вкус свежевыпеченного хлеба в шаббат, тепло очага зимой, шорох осенних листьев под ногами, блаженное безделье долгих летних дней. Я бы, кажется, все сейчас отдал, чтобы эти дни вернулись. Но возврата им нет, а смерть — вот она, рядом. Я знаю это, хотя всего один день на фронте.

Прячу письмо. Меня сотрясает страх. Хочется домой в Уланов к папе и маме. Хочется повидаться с сестрой Эйдель, со своими горластыми братьями, с прочими родственниками. Но чаще всего я думаю о Лотте и о нашей с ней заводи на реке Сан, испещренной бликами солнца. Я вижу, как брачный ковер торжественно разматывается перед нами… Наши дети, на кого они будут похожи, на меня или на нее? Нет, прочь такие мысли. От них делается только хуже. Ведь я в Галиции, на наши позиции наседают русские, нас обстреливает их артиллерия. Случайный выстрел — и куски моего тела будут перемешаны с грязью.

Душу леденит ужас, перед глазами черно. Я бросаю взгляд на Ежи Ингвера, может, он сумеет чем-то приободрить? Мы ведь с ним выросли вместе, ходили в одну школу, были не разлей вода. Но про себя я знаю, что и он испытывает то же самое. И его пробирает дрожь, несмотря на жару. Он слабо улыбается мне, и я вижу, что мыслями он, как и я, в Уланове.

Фишель, будь добр, возьми карту с полки. С ней тебе будет понятнее. Да-да, вот эту, большую. Найди Польшу. Вот она, молодец. Юго-восточная часть Польши. Там, где река Танев сливается с рекой Сан, находится местечко Уланов. Вся твоя семья родом оттуда. Только, Фишель, тогда никакой Польши не было. Чуть к северу — Россия, а чуть к югу — Австро-Венгерская империя, та ее часть, которая именовалась Галиция. Видишь, как близко Уланов к границе, километров пятнадцать, не больше. Мы частенько пересекали границу и торговали с русскими. Я с раннего детства умел по-русски, а мой дядя Иосиф часто брал меня с собой, когда отправлялся торговать распятиями. Что ты так удивляешься? Все распятия в Уланове изготовлял Иосиф, по части проработки деталей с ним никто не мог сравняться. Ему очень нравилось дважды в день приколачивать Иисуса к кресту — своеобразная месть за мучения, которые он претерпел в детстве, когда попался в лапы казакам (тогда он еще жил по ту сторону границы).

Теперь найди на карте город Львов. В то время он назывался Лемберг. В сорока километрах к юго-востоку будет тонкая голубая линия. Это река Гнила Липа,[7] примерно на половине ее длины находится деревня Рогатин. Нашел? К северу от нее густые леса. На этом месте мы с Ежи и вспоминали Уланов. Дом был не так далеко от нас, но, казалось, мы от него за миллион километров.

Я точно помню ту минуту, когда влюбился в Лотту, в 1912 году, совсем мальчишкой, чуть постарше тебя. Мне только-только исполнилось шестнадцать лет. Все началось с пары туфель. Помнишь дедушку, Фишель? Хотя вряд ли, когда он умер, тебе было годика четыре. Время от времени я помогал ему в нашей бедной сапожной мастерской, хотя мне это занятие особо не нравилось. И вот однажды дверь открывается и передо мной предстает Лотта Штейнберг с отцом. Конечно, я ее узнал, Штейнбергов всякий знал. У ее отца, богатого меховщика, был большой дом на окраине местечка. Они пришли получить заказ — вечерние туфельки для Лотты, которые сшил мой отец.

— Папа, можно мне их сейчас примерить? — спросила Лотта.

— Разумеется, ангел мой. Ну-ка, за дело, молодой человек, — пророкотал Штейнберг. У него был такой густой громкий голос, что он не говорил, а гремел.

Лотта опустилась на стул, я присел перед ней. Она сбросила туфли и сидела передо мной босая. На меня это так подействовало, будто она полностью разделась. Весь красный от смущения, я пошевелиться не мог и только хватал ртом воздух. Поймав себя на том, что шарю взглядом по ее щиколоткам и пальцам ног, я уж и не знал, куда смотреть. Помедлив, я взял в руку ее левую ногу, поразился ее совершенству и хрупкости и бережно надел новую туфельку. Настал черед правой ноги. А потом пришлось подняться, что я проделал с величайшим сожалением. Прикоснуться к ней еще — вот чего хотелось мне больше всего на свете.

Лотта встала, прошлась по лавке, повертела ступнями туда-сюда, присмотрелась к туфлям.

— Ну, как они тебе? — громыхнул ее отец.

— Отлично, — ответила она радостно. — Красивые и удобные. Я буду танцевать в них вальс.

Первая любовь — очень странная штука. Мне было радостно и грустно вместе: то я взлетал на седьмое небо от счастья, то печалился, забившись в уголок. Про себя я все время говорил с Лоттой, ей были посвящены все мои мечты. По дому я слонялся без дела, не обращая ни малейшего внимания на всегдашний шум и гам. А то поймаю себя на том, что стою у окна и гляжу на улицу, — а ведь только что вроде сидел за столом и читал. Любовь бережно вела меня путем возмужания, я был словно почка, застенчиво раскрывающаяся весной, словно бабочка, вылупляющаяся из куколки и пораженная собственной красотой.

Куда бы я ни направлялся, я старался пройти мимо дома Лотты, пусть даже нужно давать крюк, но стоило мне ее завидеть, как я лишался языка. Да и что я мог сказать — только выдать себя. Когда я признался Ежи, что влюблен в Лотту, он лишь головой покачал:

— Не про тебя ягодка. На что ей сын сапожника, когда лучшие женихи в ее распоряжении.

И он был прав. Свадьба в Вене по высшему разряду — вот что устроило бы ее родителей. Они были на дружеской ноге чуть не со всеми богатыми евреями и уже вывозили дочь на вечера вальса для знакомства с перспективными женихами. Отец считал, что дочку следует выдать за человека уважаемого и состоятельного, способного окружить молодую жену роскошью. Уж я-то в его глазах на роль зятя не годился совсем.

— Он по тебе сохнет, — в конце концов шепнула Лотте моя сестра Эйдель.

Я тогда ужасно разозлился на сестру, только в следующий раз, завидев меня на улице, Лотта подошла ко мне и поздоровалась. Я тащил вязанку дров господину Каминскому и до того поразился, что уронил поленья себе на ногу и застонал от боли. Лотта сделала вид, будто ничего не заметила, и только позже призналась мне, до чего ее тронуло мое смущение.

Вообще лето 1913 года было одним сплошным блаженством. Мы и не подозревали, какие тяжкие испытания ждут нас впереди.

Фишель, подай мне воды, пожалуйста. Что-то в горле пересохло… Спасибо. Да не расстраивайся ты так. Я еще хоть куда… вообще-то мне не следует утомляться. Только доктора такую несуразицу плетут. Я, видите ли, скоро помру, и тем не менее мне следует больше отдыхать. Какой в этом смысл? Вот на том свете и отдохну. Извини, не буду об этом при тебе. Иди ко мне, Фиш, обними меня.

А про четырнадцатый год ты, конечно, знаешь. Кто постарше, хорошо помнит, где и как каждый узнал про убийство в Сараево эрцгерцога Франца Фердинанда с женой. Такое событие, всех точно громом поразило. Мир перевернулся, ему не стать прежним. Примерно то же самое произошло в тридцать третьем, когда на выборах победил Гитлер.

Конец июня 1914 года. Упоительно теплый вечер. На ежегодный прием Штейнберг пригласил тьму гостей. Дети как безумные носятся по саду с карманами, набитыми печеньем. Работники и опытные мастера расселись в шезлонгах точно господа, а официанты в белых перчатках подают закуски и напитки. Никто и внимания не обращает на струнный квартет, в поте лица извлекающий звуки из своих инструментов. Нас с Ежи к тому времени уже призвали в армию, и мы в военной форме. Лотта, как и полагается хозяйке, вежливо беседует с гостями и старается не обращать на меня особого внимания. Ежи тихонько наставляет меня, как добиться ее руки.

— Если дослужишься до офицера, отец отдаст ее за тебя.

— Разве такое возможно? — сомневаюсь я.

— Как знать. Из евреев вышло немало блестящих офицеров. Если стараться, можно сделать карьеру.

Краем глаза вижу, как в сад врывается Мрожек, начальник полиции Уланова. Он весь в поту. Наверное, бежал через все местечко. Он быстренько опрокидывает рюмку, затем встает на стул и просит тишины. Квартет замолкает, вокруг собираются гости. Торжественным тоном Мрожек провозглашает, что только что получил телеграмму из Вены. Убит наследник престола.

Слезы не дают начальнику полиции говорить.

Поднимаются крики. Слышны возгласы: «Сербы заплатят за это!»

Лотта смотрит на меня, в ее глазахтревога. Ясно ведь, что все это значит для нас с Ежи.


Наш отъезд из Уланова проходил в такой суете, что увидеться с Лоттой наедине у меня не было никакой возможности. Правда, несколькими словами мы обменяться успели.

— Для меня неважно, дослужишься ты до офицера или нет, — сказала она. — Главное, возвращайся живой.

Ее слова стали для меня оберегом. Именно они сохранили мне жизнь, когда вокруг сгущался мрак и смерть подступала вплотную.

Нас, тринадцать вчерашних мальчишек, провожали на войну с таким почетом, словно мы уже победили. Никто не думал, что бои затянутся надолго. Мы собирались преподать сербам урок и через месяц вернуться домой. Когда мы на лошадях ехали на станцию в Рудник, вдоль дороги рядами выстроились люди, хлопали и кричали «ура!». Все Штейнберги высыпали на улицу и махали нам на прощанье. Я, австрийский солдат, был так горд, что иду на войну, — один Бог знает почему. Проезжая мимо Лотты, я выпрямился в седле и отдал ей честь.

— Я буду ждать тебя, Мориц, пиши! — крикнула Лотта и прижала ладонь ко рту.

Краем глаза я увидел, как отец сердито выговаривает ей.


Мы с Ежи попали во Вторую Австро-Венгерскую армию. В поезде, направлявшемся в Сербию, мы услышали, что Россия объявила Австрии войну. Для доброй половины частей сразу же последовал приказ следовать в другую сторону, в Галицию, но в связи с мобилизацией железные дороги оказались забиты, и мы добирались до места назначения целых четыре недели. За этот срок Германия объявила войну России, Британия и Франция — нам, прошли первые ожесточенные битвы, а мы все ехали. Или шагали. То, что казалось небольшой стычкой у нашей южной границы, обернулось полномасштабной войной, и Уланов очутился в самой ее гуще.

Представь себе, Фишель, — я, Петр Борислав, Франц Кирали и Ежи Ингвер сидим рядком и дожидаемся приказа лейтенанта Найдлейна, век бы его не видеть. Светает. Мы измучились и пали духом: за плечами ночь тяжкого изнуряющего труда, на который мы вызвались «добровольцами», уж лейтенант постарался. Призраки этой ночи будут долго преследовать нас. Другие-то хоть выспались. Кирали ругается, что все из-за меня, но, по правде, сам он виноват не меньше. Вот Ингвер и Борислав получили наказание ни за что ни про что. За громкий смех.

Видишь ли, когда поезд привез нас из Сербии обратно, мы еще три дня тащились до линии фронта пешей колонной по жуткой жаре. Были станции куда ближе к району боевых действий, но нас почему-то высадили из поезда у Перемышля и приказали дальше добираться пешим порядком. Ты когда-нибудь слышал поговорку: «L’Autriche est tojours en retard d’une armée, d’une année et d’une idée»? Австрии вечно не хватает одной армии, одного года и хоть одной светлой головы. Оказалось, это правда. После того как мы целый месяц точно дураки таскались по родному краю взад-вперед, кое-кто начал терять веру в наших командиров.

Кирали стал роптать первым.

— Нужен привал, лейтенант! — заорал он на своем ужасном немецком.

Лейтенант Найдлейн глянул на него через плечо и поморщился.

— Прекратить нытье! Это же просто легкая прогулка. Все живы-здоровы. Глядите молодцами!

— Ничего себе легкая прогулка! Который день топаем и топаем! — простонал Кирали.

— Молчать! — рявкнул лейтенант. — К закату нам надо выйти к фронту. Третьей армии срочно нужно подкрепление. Скоро тем, кто устал от безделья, найдется занятие.

— Помните, ребята, Венская Колбаска раз уже пообещал нам такое, и что из этого вышло? Мы битых десять дней проторчали на поле среди коровьих лепех, пока не подошел поезд, — прокричал я на польском.

Ежи и Петр громко расхохотались.

— Что такое? — сердито спросил Найдлейн.

— Ничего, лейтенант, — ответил я.

Понимаешь, Найдлейн не говорил по-польски. Кирали тоже. Нашлась-таки светлая голова, которая решила, что в каждой воинской части должны быть представлены разные национальности, пусть общаются между собой. К тому же части, состоящие, например, только из чехов или румын, легко могут взбунтоваться. Додумались, нечего сказать. Офицеры-то были в основном из австрийцев, они не понимали доброй половины своих солдат, а те не понимали друг друга.

Ну, Найдлейн и решил показать нам, кто он, а кто мы. Только мы это потом поняли. А пока чем ближе мы подходили к фронту, тем громче слышался рев автомобильных двигателей. Мимо нас в тыл проехал крытый грузовик, набитый ранеными, промелькнули за грязными окошками их бледные, отрешенные лица. За первой машиной последовали еще, потом непрерывным потоком потянулись повозки, телеги, конные платформы, и на всех лежали раненые — с воздетыми в небо перебинтованными культями, с обожженными лицами.

Сколько же их? Что происходит? Мне стало не по себе.

Из леска, что был прямо перед нами, поодиночке, с трудом переставляя ноги, брели солдаты.

— О господи, — выдохнул Ежи, когда мы подошли поближе, — ты только на них посмотри.

Это были ходячие раненые, в окровавленной грязной форме, с трясущимися головами. Устремив к далекому горизонту широко открытые глаза, они торопливо ковыляли, лишь бы поскорее оказаться подальше от этого места.

Куда это они, подумалось мне, почему они не в полевом госпитале?

— Наверное, переполнен, и они идут к ближайшей станции, — ответил на мой невысказанный вопрос Ежи. — Где она, кстати?

— Кажется, где-то рядом. Иначе им просто не дойти, — пробормотал я.

Не в силах двигаться дальше, некоторые солдаты валились прямо на обочину. Из открытых ран сочилась кровь.

Чем ближе подходили мы к лесу, тем гуще становилась толпа раненых. Что меня поразило, повязок не было ни у кого, несчастных явно бросили на произвол судьбы. Один упал лицом в грязь неподалеку от меня. Я кинулся помочь — но окрик лейтенанта вернул меня в строй.

Тут-то Найдлейн, видимо, и решил, что мы достойны наказания.


К концу дня, когда мы стали лагерем в лесу и почистили ружья, лейтенант вызвал нас в свою палатку. Перед ним на складном столе лежала расстеленная карта.

— Вот и вы, ребята, — улыбнулся Найдлейн, в упор глядя на меня. — Должен сказать, Данецкий, меня глубоко тронула забота, которую вы выказали по отношению к соотечественникам. Что ж, сегодня вам выпадет возможность сполна проявить ее. Вы четверо направляетесь добровольцами на ночную смену в полевой госпиталь в Рогатин. Там катастрофически не хватает людей. Когда они обратились ко мне с просьбой, я сразу же подумал о вас. Учтите, это не наказание, а важная и почетная задача. Правда, вы вымотаетесь перед завтрашним сражением, ну да ничего. Моральный дух у вас на высоком уровне.

В лесу по пути в Рогатин мы на каждом шагу натыкались на отступающих. Никто не знал ни что делать, ни куда идти, бедняги просто спасались бегством. Впервые я столкнулся с войной, и она сразу предстала предо мной во всей своей неприглядности и бестолковщине.

Откуда-то сзади выехал на лошади кавалерийский капитан и хриплым голосом призвал всех прекратить панику и идти к реке на перегруппировку. Некоторые не послушались. Тогда капитан сорвал с плеча карабин и выстрелил одному из бегущих в спину. Солдаты замерли.

— Стоять! Прекратить панику! — эхом отдалось в лесу.

Люди в изнеможении попадали на землю.

— Что случилось? — спросили мы у солдата, присевшего под грабом.

— Злота Липа. Отсюда километров двадцать на восток. Там была бойня. Мы шли густой цепью, никого на нашем пути, и хорошо продвинулись, как откуда ни возьмись показались русские. Это все равно что попасть под паровой каток. Два дня мы держались, но русские лучше вооружены и по крайней мере в два раза превосходят нас числом.

У этого солдата был затравленный вид, словно у отбившейся от стада овцы. Как и у всех тех раненых, что мы встретили сегодня. Что такое они видели на поле сражения?

— Снаряды дождем падали нам на головы, — тяжело дыша, продолжал солдат. — Несколько минут — и целого полка как не бывало. Словно мух прихлопнули. Все поле в лужах крови и кусках тел. Тут только и остается спасать свою шкуру. Но самое страшное — крики и стоны. От них никуда не деться. Драпаешь — а они звучат у тебя в ушах.

Если у нас и оставался еще юношеский задор, то уж после того, что мы увидели потом… Какой уж там боевой дух. Война сразу явила нам самую дикую свою сторону. Снаряд — он такое с человеком делает…

Временный полевой госпиталь размещался в деревне Рогатин в католической церкви Петра и Павла. Мы получили приказ принимать раненых и убирать тела умерших. Раненые прибывали сотнями со всех сторон, из лесов и с полей, из низин и со склонов холмов, только успевай поворачиваться. Словно разверзлись могилы и вытолкнули своих обитателей в мир живых. У кого снесло пол-лица, у кого раздробило руки, у кого разворотило живот, ходячие волокли безногих, лишившихся чувств несли на руках. Некоторые из этих последних, в обугленной черной форме, были до того обожжены, что и на людей-то стали непохожи. Но они были еще живы. Жирный кровавый след тянулся через всю деревню к церкви.

Сперва мы пытались оказать помощь всем, но сестры быстро растолковали нам, что следует делать. Ходячих отправлять восвояси. Принимать только тех, кто нуждается в немедленной помощи, да и то не всех. Безнадежных не брать. А что было делать. Времени мало, людей мало, медикаментов не хватает. Скончавшихся выносили на носилках на кладбище, где местные вырыли большую братскую могилу. У ямы постоянно молился священник. Время от времени приезжала повозка, некоторых раненых увозили в Лемберг, освобождая место для новеньких.

Лавки в церкви были сдвинуты на одну сторону. Коек было всего двенадцать, так что большинство лежало прямо на полу плечом к плечу, не протиснешься. Темно, солнечный свет лился только в окошко с западной стороны, его лучи ярко освещали одного-единственного солдата, заключая его, словно некое чудо, в светящийся ореол, который сразу бросался в глаза. Потом солнце стало клониться к закату и луч света тоже стал перемещаться, высвечивая то одного раненого, то другого, будто сам Господь указывал, кому жить, а кому умирать.

Прошло несколько часов, и я притерпелся к запаху разъятой плоти и стонам раненых — моим неизменным спутникам на ближайшие несколько лет, как окажется. В сумерках мы зажгли свечи. Сестры милосердия без устали промывали и перевязывали раны. Канонада вроде бы стихла — как вдруг грохнуло куда ближе, чем прежде. Русские наступали — это заставляло нас пошевеливаться. Руки и спина болели, в горле пересохло. Фляга моя давно опустела — последние капли воды ушли на то, чтобы смочить губы умирающим. Только у Франца Кирали еще оставалась вода, но он ни с кем не хотел делиться и посылал всех к черту. Как любой батрак, Кирали работал размеренно и неторопливо, чтобы сил хватило надолго. Пусть другие поспешают.

А мы старались поскорее загрузить конную платформу ранеными, чтобы отправить их на запад. Мы с Бориславом несли солдата с оторванной ногой, и тут рядом грянул взрыв, сотрясший землю. С крыши церкви посыпалась черепица. Мы инстинктивно присели за платформу, а солдат обезумел и, выкрикивая «отступление, отступление», с необычайной силой оттолкнул нас и поскакал по улице на единственной ноге. Когда мы вернулись в церковь, все носилки оказались пусты: ужас заставил людей уползти под покров ночи. Тела, казавшиеся недвижимыми, исчезли. Что же довелось пережить этим людям, если близкий разрыв снаряда поверг их в слепую панику?

В ближайшие двадцать четыре часа я это пойму, поскольку именно в ту минуту в безопасном и теплом месте фельдмаршал Конрад фон Гётцендорф[8] подписал приказ: Третьей Австро-Венгерской армии под командованием генерала Брудермана, укрепленной частями Второй армии, недавно прибывшими с сербского фронта, перейти в наступление у реки Гнила Липа.

Генерал Брудерман, горя желанием отомстить за позор Злотой Липы, где потерял половину своих людей, рьяно взялся за исполнение приказа. Нам было велено вернуться на позиции и готовиться к утреннему наступлению. Тем временем пришло распоряжение дивизионного хирурга о передислокации госпиталя в другую деревню. Сразу дюжина фургонов съехалась к церкви, и мы погрузили в них раненых, только места на всех не хватило. Напоследок мне приказали переложить умирающего со складной койки на пол — койка со всем прочим госпитальным имуществом подлежала перевозке. В груди у него была рана от шрапнели — размером с теннисный мяч, при каждом вдохе раздавалось странное бульканье. Стоило мне к нему прикоснуться, как раненый с силой ухватил меня за руку и попытался что-то сказать, но не смог. Тогда он крепко прижал мою руку к своей груди с той стороны, где раны не было, и прошептал одними губами: «Карман». В нагрудном кармане его мундира я нащупал кусок картона и достал залитую кровью фотокарточку: он вместе с женой и маленькой дочкой, все принаряжены, жена сидит на стуле, держа девочку на коленях, а он стоит у них за спиной, положив руки жене на плечи. Конечно, в церкви было темно и глаза у меня устали, но мне они показались самыми красивыми людьми на свете.

Я повернул фотографию к нему. Он в последний раз поглядел на нее — и глаза его закрылись.

Эту карточку я носил с собой всю войну — она и сейчас у меня, Фишель. В ящике письменного стола… да, здесь… под конвертами. Вот она. Присмотрись. Какие красивые, правда? Дай я погляжу. Ну да… да… Мне они очень нравятся.

Неужели я выпил всю воду? Фишель, прошу тебя, сходи наполни кувшин. И помой плевательницу, если не возражаешь. Хороший ты мальчик, послушный. Возвращайся скорее, и я продолжу свой рассказ.


[9]


4

Лео лежит в той же палате, на той же каталке, что и его возлюбленная несколько часов тому назад. Уже поздно, ему полагается спать. Доктор велел отдыхать, но впервые за два года рядом нет Элени. Лео плохо без нее, он ворочается с боку на бок, тянет руки, вновь и вновь пытаясь обнять пустоту.

Память по-прежнему зияет пустотами, хотя теперь он знает, что их автобус столкнулся с грузовиком. Шофер грузовика был пьян и выехал на встречную полосу. У него сотрясение мозга, но в общем ничего серьезного. И все это остается для Лео пустыми словами, никак не связанными со случившимся несчастьем.

Постепенно он впадает в полузабытье, что-то главное неуловимо ускользает от него, явь чередуется со сном, здравые мысли с бредом, пока все не сливается в зыбкую пелену. Из тумана появляется Элени, они кружатся в танце, и в душу его нисходит покой. «А я-то думал, ты умерла», — говорит он и крепко прижимает Элени к себе.

Этот жестокий, до боли реальный кошмар будет мучить его долгие годы. Все как на самом деле: она вернулась, стало легко, он чувствует тепло ее кожи, говорит с ней, припадает к ее губам, полон нежности и страсти, она отвечает на поцелуй… и истаивает прямо в его объятиях. Ее улыбка растворяется, и Элени пропадает. Лео кричит, зовет ее, пытается отыскать, шарит по закоулкам своего сна, из последних сил стараясь не проснуться. Глаза у него открываются, он зажмуривается и кидается обратно в сон… но сна уже нет, и как до него добраться, неизвестно.

И чувство неизбывной потери возвращается.


Muerta.


На щеках у него две соленые полоски. Он плакал во сне. Значит, кошмар действительно был. Ночью. А сейчас утро.

Лео ясно припоминает их первую встречу. Он на последнем курсе биофака лондонского Юниверсити-колледж.[10] Они с друзьями сбросились на вечеринку (дело происходило в Кэмдене[11]) и тусовались часов до трех ночи. А потом Лео решил пройтись до общежития пешком.

С автобусной остановки его окликнул женский голос:

— Простите, вы случайно не в сторону Тоттнем-Корт-роуд?

Первое, что бросилось Лео в глаза, была копна черных кудрявых волос. Под копной пряталась невысокая девушка лет восемнадцати в облегающих джинсах.

— Именно туда.

— Не возражаете, если я составлю вам компанию?

— Конечно, не возражаю.

— Друзья меня бросили, не сказав ни слова. А ночного автобуса век не дождешься.

Выяснилось, что она учится в том же университете на первом курсе и знает Лео в лицо — не раз видела в столовой. Иначе она бы никогда не осмелилась просить незнакомого человека, чтобы проводил ее домой.

Она оказалась говоруньей, и они проболтали всю дорогу, только сразу забылось о чем. Запомнились пышные волосы и особая походка. Она ступала как-то с носка, чуть вприпрыжку, слегка подавшись вперед, задорно встряхивала головой, да так весело у нее получалось, что Лео решил сам попробовать. Распрощавшись с Элени у общежития, он остаток пути прошагал в ее манере. Выяснилось, что перенос центра тяжести немного вперед придает движениям больше осмысленности, встряхивание головой пробуждает наивную радость, а ступать на носок куда приятнее, чем на пятку. Походка формировала настроение. А может, у каждого настроения — своя поступь. Лео попробовал быстрый шаг и медленный, потом стал сутулиться, принялся выписывать ногами кренделя. Если бы его кто увидел, решил бы: сумасшедший.

Куда лучше психотерапии, весело подумал Лео, страдающие депрессией обязательно должны попробовать. Рецепт простой: посмотреть на небо, поглубже вдохнуть и начать шевелить ногами. Элени послужит примером.


В следующий раз он увидел ее у стенда «Международной Амнистии» в компании студентов: Элени агитировала написать полковнику Каддафи письмо-протест против пыток в Ливии. Лео уселся к ней за стол, и они побеседовали о деятельности организации. Говорила Элени, как ходила: решительно, целеустремленно и бодро. Интересно, что лежало в основе, подумал Лео, речь или шаг? Талант и страсть убеждать у Элени имелись, и Лео захотелось сделать доброе дело. Он написал полковнику, и не один раз, но невежливый Каддафи так и не ответил. Потом с легкой руки Элени Лео писал подлым африканским королям, свирепым арабским диктаторам и одному придурковатому американскому сенатору, целая тележка писем получилась, и все про помилование политических активистов, поэтов и узников совести. Вскоре имя Лео, наверное, намозолило глаза каждому мало-мальски известному фашисту, сталинисту, милитаристу и жестокому деспоту в мире. Если бы за упорную борьбу за справедливость давали премию, Лео точно стал бы лауреатом.

И однажды Лео не выдержал, сел за стол «Амнистии» и настрочил письмо следующего содержания:


Глубокоуважаемый Саддам Хусейн!

Ну сколько еще этих поганых писем мне надо Вам написать, чтобы Элени начала встречаться со мной?

С любовью, Ваш старый друг

Лео Дикин

Листок Лео передал Элени. Она внимательно прочитала, тряхнула головой и посмотрела на Лео с неодобрением.

Лео густо покраснел.

Элени бросила письмо на стол.

— А я-то думала, тебя в самом деле волнуют права человека.

— Меня волнует все, что волнует тебя. Если бы ты держала собачий приют, я бы каждый день являлся с собачьими галетами. Ты же сама видишь, я просто хочу быть поближе к тебе.

— Если ты хотел встречаться со мной, необязательно было писать письма.

Неужели его хваленое обаяние на нее не действует?

— Так что же мне делать? — беспомощно спросил Лео.

Его словно трясина засасывала. А Элени стояла на берегу и смотрела.

— Надо просто спросить меня.

— Ладно… ты будешь встречаться со мной?

Наконец-то она улыбнулась.

Лео воспрянул духом и вознесся выше облаков. Конечно, он ей нравится. Это все игра.

— Я подумаю, — ответила она.

— Подумаешь?

— Через неделю дам ответ.

Через целых семь дней? О чем тут думать? Гордость Лео была уязвлена. Наверное, он ей безразличен, вот и все, иначе не тянула бы так. Наверное, будет убеждать себя, пытаться склонить чашу весов в ту или другую сторону. Лео прокручивал в голове тысячу вариантов, составлял речи, стараясь найти достойный ответ, пытался предвидеть направления ударов и разрабатывал оборонительную стратегию, словно мальчик с армией игрушечных солдатиков, возомнивший себя полководцем.

Дни шли, и раздражение в нем нарастало. Девчонка вертит им как хочет. Его голос не в счет, она все решает сама. А его загнала в угол. Это такая пытка. Нет, пора стряхнуть с себя наваждение.

И Лео решил про себя: она меня не интересует, какой бы ответ ни последовал. Сама виновата.

А для вида напустил на себя бодрость. Пусть удивляется.


Элени не очень-то верила в любовь и в то, что интересна парням. Печальный опыт учил: попадется девушка поинтереснее — и любимого поминай как звали. Хотя, конечно, лестно выслушать такое признание от красавца-третьекурсника, вечно окруженного красотками, которым она не чета…

Элени встала перед зеркалом и тщательно обследовала свою внешность. Чем она ему глянулась? Пухлые щеки, широкий нос, густые черные брови, невыразительные глаза, тоненькие ножки. Да еще дар не выделяться, вечно обретаться «не в фокусе». На школьных фотографиях ее одноклассницы неизменно выходили четко, с улыбками на губах, она одна была серьезная и тем не менее умудрялась оставаться где-то сбоку, чуть ли не за кадром. Длинные густые курчавые волосы — красивая обертка для невзрачного подарка, больше ей нечем похвастаться.

К тому же Элени была убеждена, что отмечена некоей темной печатью, заметной для любого, кто присмотрится к ней повнимательнее. Ведь ее произвели на свет, чтобы сохранить семью: мать настрадалась из-за похождений ловеласа-отца. Однако рождение девочки родителей не сблизило. Маленький греческий остров Китос обратился в поле битвы между ними, а оружием служили взаимные обвинения. Когда Элени исполнилось четыре, Георгиос не выдержал и сбежал от Александрии на материк с другой женщиной. Первое время папа старался напоминать дочке о себе: дважды в год приезжал повидаться, раз в месяц звонил, присылал по праздникам открытки, а на день рождения дарил подарки (хоть и с опозданием). Но к тому времени, когда ей стукнуло восемь, о папочке уже не было ни слуху ни духу.

В припадке тоски Александрия отправила дочку в Англию, едва той исполнилось четырнадцать, — чтобы девочка почувствовала себя свободной, вырвалась из замкнутого мирка острова, перестала зависеть от маминых переменчивых настроений. Получилось не совсем так — Элени стало казаться, что ее никто не любит, она никому не нужна.

Вот и Лео представлялся ей поначалу обычным бабником, поматросит и бросит. Но этот лохматый парень с зелеными глазами ей нравился — внимательный, веселый и совершенно не высокомерный, он отличался непринужденным обаянием, хоть и ходил вечно в старье.

Элени долго боролась с собой — и решилась. Правда, она допускала, что их связи отпущен месяц-другой… и, конечно же, думать не думала, что через целых два года, сидя как-то у зеркала в квартире у Лео в Кэмдене, посмотрит на себя — и не найдет никакой темной печати, и удивится собственной красоте.

Откуда ей было знать, что Лео — ее последняя любовь и что проживет она на этой земле всего двадцать два года.


Ровно через неделю она повстречала Лео в баре и официальным тоном сообщила:

— Я всесторонне рассмотрела вопрос и приняла положительное решение.

У Лео камень свалился с души, он обнял Элени и поцеловал.

— Ненавижу тебя всем сердцем, — нежно сказал Лео, мысленно посылая ко всем чертям заранее заготовленные речи.

От радости ему хотелось прыгать.

И еще хотелось погладить ее по волосам.

5

Шаркающей походкой Лео вышел из палаты, протащился по коридору в холл к телефону, замер с трубкой в руках, потом решил начать с чего полегче и набрал номер гостиницы в Кито, где они остановились и где, планируя восхождение на Котопакси, оставили половину своего багажа. Хозяйку гостиницы, Селесту, они успели искренне полюбить. Пикантная дама за сорок, к своим постояльцам-рюкзачникам она относилась душевно, по-матерински, — даже обучила Элени эквадорским любовным песенкам (чем расширила ее репертуар).

Лео почему-то был уверен, что Селеста обязательно поможет в трудную минуту.

И оказался прав: та пообещала прибыть в Латакунгу к утру.

Потом Лео позвонил родителям. Автоответчик. Неудивительно, в Англии пять утра.

Лео набрал номер своего друга Чарли. Голос у Чарли заспанный, он явно мало что соображал. Чарли слушал Лео и спрашивал себя, уж не снится ли ему один из тех ночных кошмаров, настолько правдоподобных, что ты убежден в реальности происходящего.

— Это шутка? — повторил он несколько раз. — Ты хоть знаешь, который теперь час?

Он обошел кровать, чтобы включить лампу, споткнулся и чуть не упал. И только боль вкупе с гравитацией и вспыхнувшим светом убедили его, что происходящее — не сон.

— Лео, что стряслось? — спросил он после затянувшегося молчания.

— Мы попали в автобусную аварию, но я ничего не помню.

— Ты как, в порядке?

— Синяки и порезы, переломов нет. Со мной-то все нормально.

Чарли облегченно вздохнул, чувствуя себя виноватым в том, что сам он жив-здоров.

— Слушай, Чарли, я никак не могу дозвониться до родителей. И еще надо известить маму Элени, а отсюда нет прямой связи. Позвони ей, пожалуйста. Скажи, пусть свяжется со мной.

— О… ну… Я не знаю, получится ли у меня, я ведь ее почти не знаю.

Сообщать такого рода вести Александрии — все равно что широко распахнуть дверь навстречу потопу: тебя захлестнет водопад горя, сметающий все на своем пути.

— Попробую связаться с твоими родителями, пусть они ей передадут.


Через десять минут Лео позвонил отец — Чарли все-таки поднял его с кровати. Отец был явно в шоке, голос его дрожал и был до странности тонким. Фрэнк — мягкий человек, в детстве и юности ему довелось немало пережить. Родители умерли, когда Фрэнку не исполнилось еще тринадцати, и его усыновила семья бедняков из Лидса. Спать ему приходилось на чердаке… Фрэнк не любит говорить о прошлом и давать волю чувствам. Порой в кино или в театре какая-нибудь мелочь вдруг заденет за живое — и большая часть жизни, прожитая в относительном благополучии, куда-то улетучится, годы юности так и встанут перед ним во всей своей невыразимой скорби, и на глаза навернутся слезы.

Вот и сейчас Фрэнка охватило привычное чувство сиротства и рыдания стиснули горло. Заветный уголок его души был отведен Элени — с самой их первой встречи, когда она горячо обняла его, словно родственника после долгой разлуки.

Фрэнк понимал, что сейчас творится с Лео, но не знал, как утешить сына. Так уж повелось. Фрэнк и всегда был молчалив и немногословен. С детства Лео знал, что делиться чувствами с отцом бессмысленно. Если что случится, отец просто беспомощно окаменеет, и только, и рассчитывать можно лишь на Еву — мать всегда вмешается и придет на выручку. Лео считал, что причина — тяжелые детство и юность отца, хотя мало что знал про то время. Этот холодок между ними был всегда — и ничего здесь не менялось.

— Папа, я хочу вернуться вместе с Элени. Как можно быстрее. Мне нужна твоя помощь. Расписание авиарейсов, организация похорон… Но прежде всего мне надо переговорить с Александрией.

— Так она еще ничего не знает?

— Отсюда в Грецию невозможно позвонить — не понимаю почему. Элени звонила с центрального переговорного пункта. Можешь связаться с Александрией и попросить ее позвонить мне в гостиницу?

Молчание. Слышно, как отец сморкается.

— Не знаю. — Голос у Фрэнка снова делается высокий — как всегда, когда он старается сдержать слезы. — Может, лучше тебе самому сказать ей?

Ну никто не желает связываться. Само имя «Александрия» наводит на всех страх, и на отца — в первую очередь.

— Прошу тебя, папа.

Фрэнк вздыхает.

— Хорошо, жди у телефона. Я… я разбужу Еву и попрошу ее.


Через несколько минут телефон зазвонил. Вздрогнув, Лео посмотрел на аппарат, помедлил и снял трубку. К уху ее можно было не подносить — голос Александрии заполнил всю комнату.

— Ты обещал мне не спускать с нее глаз. Ты обещал!

— От меня ничего не зависело…

— Лео, ты дал мне слово. Я знала: эта поездка добром не кончится. Ты должен был удержать ее. Почему ты ее не отговорил?

— Я же поехал с ней…

— И вот ее нет. Девочки моей. Не надо было мне расслабляться.

— Что?

— Я все время волновалась за нее. Думала о ней. И вот недели две как расслабилась. Даже молиться за нее перестала.

— Александрия, ты не виновата. И я не виноват. Несчастный случай. Автобусная авария.

— Мне надо было проявить твердость с самого начала. Не отпускать ее. Она бы на меня разозлилась, но по крайней мере была бы жива.

Не ее одну одолевали дурные предчувствия. С матерью Лео подробно обсуждал, что может случиться в поездке — вплоть до самых трагических вариантов; маскировал свои страхи под напускной самоуверенностью. Элени всю жизнь мечтала побывать в Латинской Америке. Она и без Лео отправилась бы сюда. А ведь опасения матери он в душе разделял и поехал с Элени лишь потому, что не смог бы вынести столь долгой разлуки. Будь его воля, Лео с куда большей охотой двинул бы на восток, в Таиланд или в Индонезию.

— Почему Бог забирает таких молодых? — рыдала Александрия. — Она была такая хорошая девочка. За что? Не понимаю.

— Не знаю. Наверное, Бог тут ни при чем. Смерть человека не имеет к нему отношения. Если это Божья воля, то как можно в него верить? Поклоняться жестокому убийце?

Александрия замолкла. Надолго. Наверное, эта мысль поразила ее своей циничной логикой.

— Привези ее ко мне, Лео, — наконец произнесла она почти спокойным тоном. — Я похороню ее на Китосе. Здесь она будет под моим присмотром.


Измученный Лео вернулся в больницу, в знакомую уже палату. Колено ныло все сильнее. На одной ноге Лео допрыгал до койки. Впереди ждала бессонная ночь, имя которой вечность. Бесконечные часы он будет разглядывать трещину на потолке, пока она не расплывется, не разъедется в стороны и сама необозримая Вселенная не рухнет на него.

Память — как идущая по следу собака, даже целая свора собак. Понюхали слово «автобус» — и за дело.

Только след, похоже, ложный. Иначе почему ищейки приносят только обмусоленные огрызки воспоминаний совсем о другой поездке?


Они с Элени — в Эсмеральдасе, на северном побережье Эквадора. Оторванность городка от окружающего мира — его главный козырь. Здесь совсем нет автомобильных дорог, добраться можно только на лодке через кишащую москитами заболоченную низину. Или по старой узкоколейке, спускающейся по склону на плантации из Ибарры, что стоит на высокогорном плато. Считается, что поезд курсирует раз в три дня, но на самом деле никакого расписания нет. На рассвете в Эсмеральдасе у станции собирается толпа и ждет час-полтора. Если поезд приходит, весть об этом разносится по городку в считанные минуты и народу сбегается тьма. Но сидячие места достанутся только тем, кто заранее занял очередь. Остальным же предстоит сражаться за то, чтобы хоть проникнуть в вагон.

Несколько дней провели Лео и Элени в этом очаровательном тишайшем городке, где электричество отключалось в восемь вечера, машин не водилось вовсе и за несколько кварталов слышно было, о чем говорят люди. На обратном пути им повезло: поезд волшебным образом появился, как только они пришли поутру на станцию, и им даже удалось сесть.


Они ехали уже около часа и поднялись, наверное, на тысячу метров, когда вдруг все пассажиры подхватили багаж и высунулись из окон и дверей. Поезд замедлил ход, но и не подумал остановиться.

— Что происходит? — полюбопытствовал Лео.

— Понятия не имею, — ответила Элени. — Только, похоже, надо делать как все.

Лео просунул голову в окно и прокричал соседу:

— Что случилось?

— Здесь только один автобус. Ходит раз в два дня, — откликнулся сосед.

«О чем это он? — подивился Лео. — До Ибарры ехать и ехать, куда так спешить?»

Тем временем еще двое повисли на окне, словно спортсмены перед стартом заплыва на спине. Мужчины, цепляясь за что попало, облепляли вагон снаружи. Женщины, дети и старики толпились у дверей.

Пример толпы заразителен. Лео пробился к выходу и повис на поручнях, готовый соскочить в любую секунду.

Элени крикнула ему из окна:

— Чуть подальше рядом с путями будет оползень, там нам нужно выпрыгивать. Оттуда до Ибарры есть дорога. Одна женщина мне сказала: надо успеть на автобус, а то остановиться здесь негде. Народу масса, все не влезут. Только один шофер-храбрец готов ехать в этот рейс. Железная дорога впереди завалена, расчистят ее не скоро. И как это никто нас не предупредил?

Поезд ехал по мосту. Прямо под ногами у Лео разверзся провал ущелья.

«Господи, какого черта меня сюда занесло?» — успел подумать Лео, но дрожь возбуждения уже охватила его.

Состав приближался к очередной плантации — несколько хижин, банановые поля, за ними скалистая гряда километра на полтора ввысь. Вдоль хижин змеилась грязная проселочная дорога, на ней рычал двигателем автобус.

— Я займу тебе местечко! — крикнул Лео.

— Я прыгну в окно и догоню тебя! — громко ответила Элени.

Сразу за мостом мужчины начали соскакивать с поезда, кое-кто угодил прямо в глубокую грязь. Кто половчее, уже несся к автобусу со своими корзинами и курами. Приземлившись, Лео устоял на ногах и помчался вслед за счастливчиками. Правда, все сидячие места оказались заняты. Когда Лео подбежал к самой двери, шофер закричал, что возьмет еще только двоих, и сделал Лео приглашающий жест.

— А как же моя девушка?

— Разумеется, девушка тоже. — Водитель улыбнулся. — Я что, похож на разлучника?

Толпа, в основном из мужчин, отхлынула в сторону, давая дорогу женщинам и детям, кому заняли места их мужья и отцы.

Элени вспрыгнула на подножку и расхохоталась:

— Вот это кайф!

Лео подивился рыцарскому отношению к дамам. В Англии точно восторжествовал бы принцип «кто не успел, тот опоздал».

— Слава богу, успели, — сказала Элени. — Ты только посмотри на эту дыру.

И правда, дыра: ни гостиницы, ни ресторана, ничего.

— Нам бы пришлось спать под открытым небом и питаться одними бананами.

Они рассмеялись.

— Эй, chica, — окликнул водитель Элени. — Садись-ка ко мне на коробку скоростей.

Элени глянула на него и прыснула. Шофер помолчал в недоумении и тоже засмеялся.

— Эй, да ты та еще штучка. Я совсем не то имел в виду.

— Знаю, знаю. Извини. — И, повернувшись к Лео, по-английски: — Вот умора. Сейчас описаюсь.

— Не время сейчас. Нам еще день-деньской трястись в этой колымаге.

— Милый. — Элени опять фыркнула. — Просто я смешинку проглотила.

И уселась на внушительный кожух рядом с водителем.

Когда тронулись, Лео глянул на плотную толпу в салоне и спросил у шофера, почему никто не едет на крыше.

— Дорога очень плохая. Опасно.

— Пока, насколько я могу судить, это никого не останавливало, — съязвил Лео.

— По этой дороге автобусы обычно не ездят. А тут еще дожди. Сами увидите, сеньор.

Забуксовали еще до первого поворота.

Не поднимаясь со своего места, водитель объявил:

— Машина слишком тяжелая. Мужики — на выход. Как бы не пришлось толкать.

Мужчины высыпали на дорогу. От плантации отъехали всего-то метров пятьдесят — а задние колеса уже глубоко увязли в жидкой грязи. Принесли пару досок и подложили под колеса. Автобус дернулся, поднатужился, и доски сломались.

— Толкаем! — крикнул водитель.

Толкнули. Выехали. Метров через сто опять застряли. Вышли, толкнули. Потом опять. И опять. И опять. Час за часом. Мужчинам надоело все время садиться-вылезать. Теперь они топали за автобусом по дороге до следующей лужи. А за ней следовала еще одна. И еще.

В поисках кустика вышла из автобуса Элени. За ней потянулись остальные.

Трудности сплотили людей, дух товарищества и взаимопомощи снизошел на них. Кто-то запустил на полную громкость сальсу. Слова оказались всем знакомы. Песню распевали во всю глотку. Что ни говори про южноамериканские автобусы, в них всегда весело. Пассажиры завязывают знакомства, угощают друг друга, поют. Как ни тяжела порой оказывалась дорога, Лео и Элени не уставали восхищаться заразительной веселостью и жизнелюбием этих людей.

По металлической крыше забарабанил дождь. Уже десять часов они купались в грязи. Наконец под колеса легло что-то, мало-мальски напоминающее дорогу. Все были вымотаны до предела.

Смеркалось. Казалось, самое худшее позади.

За очередным поворотом водитель жутко закричал.

Мир за окном словно вывернулся наизнанку. Пейзаж пришел в движение, туманные силуэты гор плясали перед глазами, плыли и пропадали. Дорога исчезла под потоком грязи и камней, сползших со склона.

Шофер ударил по тормозам. Справа была отвесная скала, слева — пропасть. По скользкой грязи машину повело вправо, на скалу. Заскрежетал металл, посыпались искры. Пассажиры стали выпрыгивать в заднюю дверь.

Лео и Элени прижались друг к другу.

Автобус отбросило в сторону, и он остановился. До края обрыва оставалось совсем чуть-чуть.

Толпа осмотрела повреждения. Бок был покорежен, но это еще полбеды. Самое страшное — заглох и не запускался двигатель.

Лео сделалось жаль водителя. Выехал в столь рискованный рейс, преодолел столько трудностей, довез их почти до Ибарры. И вот все насмарку. Если ему так и не удастся завестись, он потеряет кучу денег.

Ночь они проспали в автобусе, а наутро перебрались через заваленный участок дороги и поймали такси, которое и довезло их до Ибарры. Всего-то оказалось пятнадцать километров.


«Две аварии сразу, — подумал Лео. — Как странно. Неужели это простое совпадение? Или судьба гналась за Элени? Что, если судьба и вправду есть? Ведь в Латинской Америке Элени боялась только одного — автобусов».

Ни болезни, ни преступников, ни иных каких ужасов.

Только автобусов.

И как оказалось, не зря.

Неужели ее душа знала?

А может, судьба тут вовсе ни при чем? Может, здесь срабатывает другой механизм? Ведь главная причина наших страхов — мы сами. Остановился на краю пропасти, испугался высоты — и потерял равновесие. Оробел перед собаками — они это почуяли и набросились на тебя.

Что-то в этом есть.

Только как совместить это «что-то» с трагическим происшествием? Кто чего боится, то с ним и случится? Страх Элени привел к аварии? Это уже мистика.

А может, Александрия права и Господь забирает к себе лучших?

Или же Элени просто трагически не повезло?

Разум его лихорадочно искал объяснений — и не находил. Судьба, телекинез, удача, религия — все шло в ход, но ответа не было. Лео швыряло словно сорванный с дерева ветром листок.

А ведь как было удобно и уютно листку на ветке!

Только туда уже не вернуться.

6

Неторопливо вползло серенькое утро, и люди в разных странах занялись будущими похоронами. На Китосе Александрия отправилась в маленькую часовню на склоне холма у моря, переговорила со священником и заказала могилу. В Англии отец Лео обзвонил авиакомпании и выяснил, что тело подлежит перевозке только в забальзамированном виде и в запаянном гробу. В Латакунгу из Кито прибыла Селеста, уведомила о случившемся греческое и британское консульства, распорядилась насчет вскрытия, свидетельства о смерти и перевозки праха в столицу. Задача оказалась не из легких, поскольку была суббота и коррумпированные чиновники разъехались по своим нажитым неправедным трудам виллам. Да и доктор Санчес по субботам не работал, разве что «дело шло о жизни и смерти». Вскрытие к таким экстренным случаям не относилось. Но для Лео доктор сделал исключение, даже настоял, что сам, без ассистентов произведет аутопсию.

Жизнь ушла из этого тела, оставив лишь пустую белую оболочку. Но сколь прекрасна она. Все тревоги и заботы покинули Элени, ее облик поражал спокойствием и величавостью. Как все-таки эфемерна, зыбка человеческая жизнь. Ветерок дунул — и загасил огонек.

Доктор Санчес терпеть не мог вскрытий. В городах побольше этим занимаются специалисты, но здесь, в Латакунге, он один за всех. Он анатомировал детей бедных индейцев, подыскивая подходящее медицинское определение для нищеты, его глазам представали раковые опухоли и тромбированные сосуды у людей пожилых, колотые раны у молодых — но никогда еще ему не доводилось определять причину смерти цветущей молодой девушки.

Он начал расстегивать пуговицы на ее рубашке и смутился. Может, удастся обойтись без раздевания? Прощупываются четыре сломанных ребра, однако они не могли вызвать смерть. Нет, без осмотра не обойтись. По закону он обязан четко установить причину. Глупость, если вдуматься. Она погибла в аварии, никаких подозрительных обстоятельств. Зачем расковыривать несчастное тело?

Доктор стянул с трупа рубашку. Вся грудь в страшных синяках — наверное, от сильного удара о металлическую стойку. Санчес уже не сомневался — смерть наступила от внутреннего кровотечения. Легкие наполнились кровью, и смерть наступила через несколько минут.

Доктор, не задавая себе лишних вопросов, заполнил необходимые формы.

— Она умерла мгновенно, — сообщил он Лео. — Без мучений.

Это неправда — но зачем молодому парню лишние страдания? К чему ему знать, что если бы «скорая помощь» с надлежащим оборудованием подъехала быстро, то ее, пожалуй, еще можно было спасти? А умерла она, скорее всего, в муках.

К трем часам на свидетельство о смерти поставлена печать, тело погружено в прибывший из Кито санитарный транспорт. Доктор провернул все очень быстро. Обычная процедура заняла бы несколько дней.

За ночь колено у Лео сильно распухло, и он мог теперь передвигаться только с палкой. Шок отступал, зато боль усиливалась.

Лео обнял пожилого врача:

— Никогда не забуду, что вы для меня сделали. И поблагодарите от моего имени Хосе.

— Хосе?

— Санитара… который занимался мной в лечебнице.

— Но у нас нет никакого Хосе.

— Тогда… кто же это был?

Доктор только пожал плечами.


Селеста ждала его в машине. Лео занял место рядом с носилками, на которых лежит прикрытое простыней тело Элени, и они тронулись в путь. В Кито ведет только одна дорога, мимо места аварии.

Неужели исковерканный автобус так и стоит там в луже ее крови?

Но места, которые они проезжали, Лео были незнакомы. Они свернули за очередной поворот, и тут впереди выросла громада Котопакси.

В голове у Лео словно что-то щелкнуло.

Да вот же он — подъем на бровку небольшого холма! В тот день на вершине его еще лежало облако, и их автобус въехал в густую молочно-белую мглу. В нескольких метрах ничего не было видно. Но туман вдруг рассеялся, и заснеженный пик засверкал во всей своей красе и мощи.

Сидящий рядом человек спросил:

— И вы собираетесьодолеть это чудище? Чокнутые гринго!

— Собираемся, — подтвердил Лео, чувствуя, как вся его самоуверенность потихоньку улетучивается.

Такая громадина. И как ему только в голову взбрело отправиться покорять именно эту вершину? А если он сорвется и упадет? Или провалится в ледяную расселину и замерзнет до смерти? Или начнется метель? И ради чего все это? Хвастаться потом в баре своими достижениями?


Лео обхватил голову руками. Наверное, у смерти в тот день был выбор: парень в горах либо девушка на дороге. Может, Элени пожертвовала собой ради него.

И что его понесло в эти горы? Теперь он знает: через несколько минут им надо было выходить. И он вспомнил, где они сидели, — в первом ряду, он сразу за водителем, рюкзак лежал рядом с ним, а она — прямо перед металлической штангой, за которую держатся пассажиры. Его спасло водительское кресло, он только коленом налетел на торчащий из рюкзака ледоруб, а Элени со всего маху ударило о стойку. Если бы они сели на другие места, Элени была бы сейчас жива. Простое стечение обстоятельств.

Опять на память опускается мгла и скрывает черный ящик. Вспоминается только разговор с инженером из Огайо. Они познакомились в Ибарре в гостинице, и Лео рассказал ему про оползень, перекрывший дорогу.

— Всегда садитесь в средней части автобуса, — посоветовал инженер. — В девяноста процентах аварий страдают те, кто оказался впереди или в хвосте.

И они добросовестно следовали его совету — пробирались поближе к середине. А вот второго апреля почему-то уселись впереди.

Почему?


Санитарная машина ехала вдоль Котопакси. Никаких следов разбитого автобуса. Хозяин, наверное, убрал его с дороги, отбуксировал в гараж, отремонтировал. Вполне вероятно, автобус уже в рейсе.

Всякий раз, когда навстречу попадался грузовик, Лео пробирала дрожь.

К моргу в Кито — новенькому белому зданию без окон — они подъехали в сумерках. Здесь вам не Латакунга: все чистое, блестящее и прозаичное, без малейшего налета мистики. Правда, смерть страшна сама по себе, независимо от окружения. Пока Элени выгружают, Лео и Селесте устраивают экскурсию, словно любопытным зевакам. Их приглашают в облицованный белым кафелем зал, где все стены от пола до потолка заняты огромными металлическими выдвижными ящиками.

— Здесь мы обычно держим тела перед вскрытием и бальзамированием, хотя в вашем случае, я полагаю, консул Греции оплатил всю процедуру по высшему разряду и клиент попадет прямо в анатомический театр. Температура здесь никогда не превышает пяти градусов Цельсия. На случай перебоев с электричеством у нас свой генератор. — Человек в белом явно гордится заведением.

Эхо шагов отражается от кафельных стен, под потолком зудят люминесцентные лампы, света столько, что люди не отбрасывают теней. Запах дезинфекции щекочет ноздри, стерильность такая, что даже вездесущих муравьев не видно.

Следующий зал — зеркальное отражение первого. Только один ящик выехал со своего законного места в стене, и лежащий в нем обнаженный лиловый мужчина не отрываясь смотрит в потолок.

— Бывает иногда, — виновато бормочет гид и торопливо задвигает ящик.

Когда они выходили, сзади донесся скрип. Лео обернулся — все тот же контейнер как ни в чем не бывало выкатился обратно. Как видно, даже в мертвецких бывают свои бунтари.

В маленьком амфитеатре вместо арены — огромные металлические столы, вокруг кольцами взбегают вверх ряды кресел.

— Здесь мы проводим вскрытия. Обратите внимание на дренажные желоба на столе для операций. Туда стекает кровь во время бальзамирования. Этот стол мы получили из Америки. А раньше крови было чуть не по колено.

— А кресла для чего? — поинтересовалась Селеста.

— Студенты медицинского института — наши частые гости. А как еще воочию убедишься, где какой орган находится? Так что мы и о живых тоже не забываем.

«Вот ведь как», — горько подумал Лео.

— Надеюсь, вы убедились, что ваша подруга будет окружена здесь должной заботой. — Гид улыбнулся.

Лео захотелось его ударить.

— Теперь прошу пройти в зал ожидания, вся процедура не займет и двух часов.

— Я остаюсь, — заявил Лео.

— Не советую, сеньор.

— Я останусь здесь. — И Лео с размаху плюхнулся в кресло.

— Как пожелаете… только… — Под ненавидящим взглядом Лео человек стушевался и вышел.

Селеста села рядом с Лео:

— Тебе нехорошо?

— Это место… просто скотобойня какая-то. Как я могу оставить ее здесь одну? Настоящий мясокомбинат… кто знает, что у них на уме…

Слова Лео прервал скрип двери. Двое служителей смерти ввезли каталку с обнаженным телом Элени.

Лео вскочил.

— Какого хрена они ее раздели… без моего разрешения… сволочи! — заорал он по-английски.

Служители потрясены, это видно по их напуганным глазам, лица скрыты под масками. На них просторные белые балахоны, на руках — резиновые перчатки, на ногах — бахилы, на головах — шапочки. Не поймешь, кто перед тобой, мужчина или женщина.

Селеста потянула Лео назад:

— Тебя сейчас выставят. Возьми себя в руки. Это их работа.

Лео глубоко вздохнул и сел.

— Почему они не спросили меня…

Элени перенесли на металлический стол с желобами. Тело ее не гнется — как у манекена, плоть потеряла упругость и сдувшимся шариком свисает с костяка. Такое впечатление, что ей холодно.

Только великолепные волосы остались прежними.

Один из служителей принес поднос со стальными инструментами. Второй присоединил трубку к сосуду с какой-то химией.

Селеста встала.

— Не могу на это смотреть. Подожду в комнате для посетителей. И тебе лучше пойти со мной.

— Нет.

— Лео, пожалей ты себя.

— Я им не доверяю.

Селеста обреченно вздохнула и удалилась.

Служители обмыли и продезинфицировали тело, вставили затычки в рот, в нос, в уши. В задний проход и во влагалище.

Это чтобы бальзамирующая жидкость не вытекала, с трудом осознал потрясенный Лео. Каждое их прикосновение казалось ему надругательством над тем, что было между ним и ней. Он стиснул зубы, отвернулся, зажмурился.

Когда он отважился наконец повернуться и открыть глаза, ей уже удаляли внутренности. Мягкие органы окунали в формальдегид и возвращали обратно. Потом разрез зашили, в артерию на левой руке вонзили большой шприц, вскрыли в нужном месте вену и принялись закачивать внутрь формальдегид, пока из вены не перестала литься кровь.

Вот и все. Процесс разложения остановлен. Поруганный труп оставили в покое. Лео, шатаясь, подошел к двери и вывалился на улицу.

Его вырвало прямо на тротуар.

Как раз в тот момент, когда перед ним затормозил сверкающий синий «роллс-ройс» консула Греции.

7

В каждой новой стране они обязательно регистрировались в своих посольствах — безопасность прежде всего. Но в Эквадоре посольства Греции не оказалось — его не было ни в одном справочнике, о его существовании не знали ни в одной гостинице. Портье и горничные и грека-то живого никогда не видели — что уж говорить о простых обывателях. В Эквадоре Элени энергично занялась пропагандой всего греческого — от нее местные жители узнавали о греческих богах, Парфеноне, демократии, Сократе, Платоне и Аристотеле. А вот что случилось за две тысячи лет между эпохой Аристотеля и рождением Элени, увы, так и осталось для ее слушателей тайной.

В конце концов Элени удалось разыскать некую Марию Клеменсию Де Леон, состоятельную великосветскую даму лет пятидесяти, на которую были возложены обязанности консула. Госпожа консул как-то даже отдыхала в Греции — вот и весь ее контакт со страной. В жилах ее не было ни капли греческой крови, языка она не знала совсем — зато по-английски изъяснялась идеально. Ей даже не надо было отвечать по телефону, отвлекаться от своих адвокатских дел, этим за нее занялась многочисленная челядь, а для прочей дипломатической деятельности вполне хватало собственного фешенебельного особняка в Кито. Обязанности консула для Марии Клеменсии Де Леон были чем-то вроде модной побрякушки, этакой сумочки от Гуччи, придающей должный шарм, тем более что по статусу приходилось участвовать в раутах и пожимать благоухающие дорогими духами руки.

А тут вдруг ее почетная, полная блеска должность повернулась к ней своей малопривлекательной стороной: во время массажа лица ей принесли известие о смерти единственной гражданки Греции в Эквадоре.

Придется поработать, с ужасом поняла госпожа консул.


Лео выворачивало наизнанку. Элегантный шофер в фуражке вышел из «роллс-ройса», подобострастно и явно привычно изогнулся, распахивая заднюю дверь машины, подал руку. Из тьмы лимузина показалась ладонь (пальцы унизаны брильянтовыми кольцами), нога в белой туфельке, серая льняная юбка чуть ниже колена. Их обладательница неторопливо шагнула из машины и выпрямилась.

Костюм Марии Клеменсии безукоризненно облегал фигуру, сумочка идеально подобрана по цвету и фасону, кудрявые волосы зачесаны назад, на лице старательный макияж — глаза подведены, на веках тени. Ее изысканный образ полон блеска, словно старый фамильный дубовый стол, как следует надраенный слугами, и нелеп, будто черная икра на тарелке у бедняка-крестьянина.

Лео отплевывался. Он трое суток не менял белье, два дня не умывался и не брился, его джинсы перемазаны засохшей кровью, от него разит как от торговца верблюдами.

Не удостоив Лео взглядом, госпожа консул переступила через лужу рвоты и протянула руку Селесте:

— Мы говорили с вами по телефону. Я Мария Клеменсия Де Леон, греческий консул.

— Да, это я звонила вам. А это Лео, — представила Селеста.

Лео вытер рот рукавом.

Консул повернулась к нему, губы тронула улыбка фальшивого сочувствия, и произнесла на безупречном английском:

— Рада вас видеть. Я Мария Клеменсия Де Леон, греческий консул.

Слова любезны, но руки она Лео не подала.

— Примите мои соболезнования по поводу Элени, такая была милая девушка, по словам моего секретаря.

— Спасибо, — просипел Лео.

— С вами все в порядке?

— Благодарю, уже легче — в помещении мне стало не по себе.

— Понимаю. Я здесь, чтобы оказать вам всяческую посильную помощь. На несколько дней мой водитель в вашем распоряжении. Нам надо уладить массу формальностей. Но сейчас уже поздно, и я собираюсь пригласить вас к себе перекусить… хотя вы, скорее всего, не голодны.

— У меня во рту целый день ни крошки не было. А как же Элени?

Улыбка с лица дамы исчезла. Неловкое молчание. Наконец консул произнесла:

— Пожалуй, лучше оставить ее здесь.

Лео горько рассмеялся.

— Я и не собирался настаивать, чтобы вы пригласили ее на чай. Я просто хочу сказать, что она в анатомическом театре. Ее когда-нибудь оттуда уберут?

Селеста попыталась скрыть улыбку, консул недовольно поморщилась.

— Предоставим это работникам заведения. Они знают свое дело. Здесь прекрасные условия.

Мария Клеменсия начала говорить про организацию похорон, и тут Селеста ни с того ни с сего фыркнула, подавилась смешком. Лео вслед за ней. С ними что-то вроде истерики. Их распирало — лучше высмеяться, а то сойдешь с ума.

Марию Клеменсию Де Леон явно шокировали их дурные манеры. При одной мысли о том, что Лео поедет с ней в машине и выпачкает сиденье (да и диван в особняке), она поежилась. Вон он какой липкий, гадкий. Необходимо потом продезинфицировать все, к чему он ни прикоснется. А хуже всего, что по должности придется с ним общаться. Или можно как-нибудь отвертеться? Какое вообще этот Лео имеет к ней отношение? Он ведь британский гражданин. Все, что от нее требуется, — оплатить бальзамирование и отправку тела самолетом в Грецию, а потом обратиться в страховую компанию за компенсацией. А Лео пусть что хочет, то и делает.

Только раньше надо было думать. Теперь уже слишком поздно.


Пришлось оставить Элени в морге. Лео пытался убедить себя, что ничего от Элени в мертвом теле уже нет.

— Увидимся в гостинице. — Селеста крепко обняла его и растворилась в ночи.

Теперь Лео на попечении консула.

Перво-наперво Мария Клеменсия Де Леон велела шоферу открыть окна.

— Вы уверены, сеньора? — переспросил шофер. — Наверное, вы хотели, чтобы я включил кондиционер?

— Нет, открой окна.

Водитель со скорбным выражением на лице подчинился. Вообще-то они никогда не опускают стекла, особенно когда стемнеет, опасаясь грабителей. И без того на машину все пялятся. Встанешь на светофоре, просунет злодей нож в окошко — и колечка как не бывало. А то и пальца вместе с кольцом. Наверное, хозяйке так легче дышится. От этого англичанина и правда такой дух идет…

По городу «роллс-ройс» мчался на предельной скорости, выезжал на встречную полосу, проскакивал на красный. В какой-то момент за ними увязался полицейский на мотоцикле, но, увидев дипломатические номера, отстал. Лео попросил шофера ехать потише, но тот оставил его слова без внимания. Приказы ему вправе отдавать только хозяйка. Тогда Лео обратился к хозяйке — снова попросил сбавить скорость.

— Мы уже почти приехали, — возразила та.

И тут Лео разрыдался:

— Господи, ведь все из-за меня, это я во всем виноват.

Мария Клеменсия изумленно смотрела на него, не понимая, о чем он.

Дыра в памяти Лео постепенно затягивалась.

Вот они сидят на рюкзаках у автобусной станции. Их автобус уже ушел, они ждут следующего (того самого, рокового) и немного волнуются, вспоминая страшные рассказы про Южную Америку. Закинешь рюкзак за спину, а вор тут как тут: одним махом вспорет рюкзак, подставит мешок, передаст другому — и вещи тю-тю, а вора поминай как звали. Одного человека (сам рассказывал) на автостанции угостила конфеткой старушка — и тот очнулся через два дня в Колумбии, на главной площади Кали, в трусах и одном носке (том самом, куда догадался спрятать сто долларов). Некоторые армировали свои рюкзаки мелкой металлической сеткой, устанавливали мышеловки. Лео понаделал с внутренней стороны брюк потайных карманов и прятал туда заначку и кредитные карты.

Автостанция в Кито кишела торговцами. Элени мучила жажда, но не хотелось покупать напитки домашнего производства в пластиковых мешочках с воткнутой соломинкой, мало ли какая использовалась вода. Элени отправилась на поиски лавки и через несколько минут вернулась с двумя бутылками минералки. Когда автобус наконец подъехал, они оказались в очереди первыми. Войдя, Элени, как всегда, направилась в середину.

Эта картина — Элени, идущая по автобусу, — так и стоит у Лео перед глазами. Что было потом, вспоминается с острой болью.

— Давай лучше сядем впереди, — сказал Лео. — Нам ведь ехать недалеко, да и рюкзак такой большой и тяжелый, что потом с ним через толпу не протиснешься.

Только иностранцы тащили багаж с собой в салон. Местные складывали свои мешки и чемоданы на крышу. Лео кинул рюкзак на сиденье, и Элени послушно вернулась в начало салона. Из-за багажа место ей нашлось только с другой стороны прохода.

Бронь смерти.

«Сядем впереди…»

Этими двумя словами он убил ее, затащил на самое опасное место в автобусе. И чего ради? Чтобы удобнее было управляться с тяжелым рюкзаком? Обстоятельства сошлись так, что все неумолимо приближало трагический конец. Восхождение на Котопакси именно в этот день, завтрак богов с восхитительным кофе, опоздание на предыдущий автобус… И Элени, Элени, пробирающаяся к середине!

«Сядем впереди…»

Она не стала спорить, доверчиво отдала свою жизнь в его руки, такие заботливые, такие любящие… Она думала только о нем, переживала, что его рюкзак тяжелее, сколько жалости и любви таилось в ее карих глазах, когда она обернулась к нему. (Какая она была энергичная и бодрая! Что общего между ней с ее пружинистой походкой и безжизненным телом, в которое она теперь превратилась?) И разве Лео не собирался тащить этот рюкзак вверх по склону? Что же это была за экономия сил ради нескольких метров? Ей бы рассмеяться такой предусмотрительности! А он бы повеселился вслед за ней. Да если бы она настояла, он бы и не полез в гору! Про себя он, пожалуй, даже хотел, чтобы она высказалась против. Упрямство упрямством, но он бы поддался на уговоры. Как не стал спорить, когда они уже раз поднимались на гору. Правда, та поменьше.

Дело было к северу от Оттовало. Пообедаем на вершине, решили они тогда. Но оказалось, что вершин несколько и ни одна из них не настоящая — рядом маячили какие-то склоны, уходящие еще выше. Время обеда давно миновало, а они все карабкались. Наконец Элени взяло такое зло, что она села на камень и прошипела:

— Я буду есть прямо тут.

— Но ведь до вершины осталось всего несколько метров, — возразил Лео.

— А ты откуда знаешь? Может, несколько миль?

Лео с облегчением скинул рюкзак: привал так привал. Им и так хорошо вдвоем.

Через час они двинулись дальше — и минуту спустя оказались на вершине. Со всех сторон восхитительная панорама, и никакие иные пики больше не мозолили глаза.

— Ты был прав, — засмеялась Элени.

Если бы он и сейчас оказался прав!

И как ему теперь жить со своей неправотой?

8

К резиденции консула Греции — тщательно отреставрированному колониальному особняку с патио — через дипломатический район Кито вела частная дорога. Сколько таких домов в Эквадоре давно дышат на ладан, а здесь особнякам вернули их былое величие — вылизаны, подновлены, обсажены апельсиновыми деревьями. Над кварталом развевались флаги разных стран.

Приемная. Лео утопал в зеленом бархате старинного кастильского дивана. С каждой минутой на него все сильнее наваливалось оцепенение. Хотелось перекинуться с кем-нибудь словом, но Марии Клеменсии Де Леон ему нечего сказать. Несколько минут они сидели в молчании.

Наконец консул поднялась:

— Вынуждена попросить прощения. Меня ждут дела. Когда накроют к ужину, я дам вам знать.

Минут через двадцать она вернулась и пригласила в столовую.

— Могу я позвонить родителям? — спросил Лео.

— Разумеется. После ужина.

— Нет, прямо сейчас.

— В Англии три часа ночи.

— Ничего страшного.

Нет, этот мальчишка ее определенно бесит. Целых полчаса сидел бирюком, а когда подали ужин, ему вдруг приспичило. Надо было сплавить его в британское посольство и умыть руки. В прямом и переносном смысле. А теперь остается только терпеть.

Консул указала на телефон и вышла.

Разумеется, все успело остыть. Мария Клеменсия давно закончила трапезу и нетерпеливо постукивала каблучком по паркету, когда появился Лео и накинулся на холодный стейк, обильно поливая его остывшим перечным соусом.

Самое время рассказать ему об организационных моментах. Не то его опять куда-нибудь унесет.

— Значит, так, Лео. В среду тело отправляется во Франкфурт грузовым авиарейсом «Люфтганзы». Оттуда оно на другом самолете летит в Афины, а из Афин — на Китос. Прибытие в четверг, восьмого апреля, в два часа по местному времени. Вы улетаете во вторник…

— Погодите. Я хочу лететь с ней одним рейсом.

— Это невозможно. Такого рода груз запрещено перевозить самолетами международных пассажирских авиалиний.

— Она не груз!

— Но вместе с тем и не багаж. Лично к Элени это все не имеет отношения. Существуют правила перевозки. Необходим герметический контейнер. Наркотики, бомбы, мало ли что. Мы в Южной Америке. Правда, в Греции правила не такие суровые. Из Афин на Китос можете лететь вместе с ней.

— В таком случае я вылетаю сразу после нее. Я не могу бросить ее на произвол судьбы. Мне надо убедиться, что гроб погрузили в самолет и…

— Лео, я уже продумала этот вопрос, — нетерпеливо прервала его Мария Клеменсия. — Откуда такое недоверие? Если вы улетите в четверг, вы не попадете на похороны в пятницу. Не волнуйтесь, Селеста и я сделаем все необходимое.

Лео молчал. Опять придется доверить заботу о любимой совершенно чужим людям.

А что же ты сам не уберег ее?


Шофер Марии Клеменсии высадил Лео возле гостиницы Селесты около полуночи. Сама хозяйка была в баре, вокруг нее толпа постояльцев. Селеста рассказала туристам, что произошло. Атмосфера гнетущая, мрачная — ни музыки, ни оживленных громких голосов.

Лео проскользнул внутрь. При виде его измученного лица с запавшими глазами излишний запал у охотников приключений и любителей экстремального туризма явно пошел на убыль. Он — главное действующее лицо в трагедии, все остальные, слава богу, молчаливые статисты.

— Выпьешь что-нибудь? — раздался в тишине голос Селесты.

— Спасибо, не надо. Потом будет не остановиться.

И тут собравшихся словно прорвало. Все принялись бормотать слова соболезнования — одинаковые, точно под копирку. Лео покивал в знак признательности и медленно побрел вверх по лестнице, одинокая тень самого себя.

В распахнутом шкафу висела одежда Элени, ее маленькие босоножки стояли у кровати. Черно-белые открытки — какие-то индейцы с сожженной солнцем кожей — разбросаны по столику. На подоконнике разложены яркие цветные голыши — она подбирала их на прогулках, — и среди них вырезанная из камня мужская голова в стиле инков, которую Лео купил для нее на рынке в Латакунге. Лео взял крошечную скульптуру в руку (камень холодил кожу), бережно опустил в карман, где лежала женская голова, подошел к шкафу, снял с вешалки любимую вещь Элени — светло-голубую блузку с короткими рукавами и вышитыми по вороту цветами, — прижал к лицу и глубоко вдохнул.

И вот Элени прижимается к нему, целует, аромат ее волос заполняет его легкие, пальцы Лео поглаживают хрупкие лопатки, ласкают детский пушок на шее. Целый мир заключен в Элени. Волшебный мир.

Видение начало таять, и Лео быстро наклонился к рюкзаку Элени, достал духи, брызнул на блузку — единственный способ продлить ее присутствие. Затем рывком выдвинул ящик, вывалил на кровать белье и тоже сбрызнул духами.

Комната наполнилась запахом мускуса и цветов, но Элени уже исчезла. Лео упал на кровать, его разбирал смех пополам со слезами.

— Ты ведь была не в восторге от этих духов, правда?

Духи эти — «Anais Anais» — Элени как-то раз получила от кого-то в подарок и пользовалась только потому, что не хотела тратиться на другие. Друзья же подумали, они ей нравятся, и дарили еще несколько раз, а она не решалась сказать, что не фанатка этого парфюма. К тому же — самое главное — духи нравились Лео.

Оживились мухи и мотыльки, слетевшиеся к лампе на свет. Насекомые никак не могли постигнуть, откуда взялся аромат сада, если самих цветов не видно? И все-таки — чем не повод для танца, почему бы не покружиться друг перед другом? Лео завороженно наблюдал за ними и видел свое сходство с букашками. Вот две мухи сцепились в воздухе, медленно опустились, разошлись, взмыли к потолку, опять припали друг к дружке и снова упали.

Как похоже на людей, на него самого. Найти себе пару — что может быть важнее?

А вдруг Элени сейчас — муха? Или муравей?

Лео вдруг вспомнилась недописанная диссертация, поджидающая его дома. После получения диплома по биологии он пошел работать ассистентом в институт зоологии под начало профессора Лайонела Ходжа, мировой знаменитости, выдающегося специалиста по поведению муравьев. Поначалу Лео не находил в работе ничего особенного, но вскоре высокоорганизованная жизнь муравьев захватила его, и он решил избрать ее темой диссертации. Сможет ли он вернуться к науке, да и вообще к нормальной жизни? Мир для него теперь совсем не то, что прежде.

Незаметно для себя Лео заснул и пробудился только утром. Он в одежде, свет не выключен. Ночью к нему опять приходила Элени, и сон его был безмятежен — ведь любимая была жива и здорова, а ее смерть ему просто померещилась.

Не доверяйте снам — утро настает всегда.

Лео принял душ и надел чистое белье — по привычке. Заняться ему было нечем, идти никуда не надо, и он весь день напролет читал дневник Элени. Теперь он вспомнил почти все — за исключением нескольких минут сразу после аварии.

Наверное, Элени погибла у него на глазах, после чего он и отключился. Иначе откуда он мог знать, что она умерла — доктор еще и двух слов не успел сказать?

А что, если ее последние минуты внезапно всплывут в памяти — и ужас уничтожит его? И неизвестно, что хуже — вернувшаяся память или полное беспамятство.


Понедельник. Лео и Селеста опять в морге. Элени извлекают из металлического ящика. Контейнер с лиловым покойником опять выехал из стены. Бунтарь выиграл — служащий даже не пытается задвинуть его обратно.

Тележку с Элени откатили в соседнюю комнату, и Лео принялся ее одевать, достал из пакета длинную серую юбку и голубую блузку, ту самую, что поливал духами. В последний раз он коснулся ее ледяной кожи. Плоть вроде стала более мягкой и упругой — из-за бальзамирования? Лео не торопился, тщательно, с любовью натягивал одежду на ставшее податливым тело, разглаживал складки. Когда Элени была полностью одета, он попросил Селесту нанести макияж. Он бы и сам это сделал, просто он никогда раньше этим не занимался, а потому боялся напортачить.

Селеста запудрила царапину на щеке, наложила румяна, подкрасила губы ярко-красной помадой, подвела закрытые веки. У смерти свое тщеславие: спрятать истерзанное тело, скрыть раны, придать торжественное выражение искаженному страданием лицу.

При жизни Элени никогда не пользовалась косметикой, сейчас это оказалось обязательным. В гробу полагается быть красивой.


Элени перевезли в ближайшую похоронную контору, где поместили в специальный металлический гроб, соответствующий всем требованиям авиакомпании. Запаивать гроб в помещении запрещено правилами безопасности, и покойнице пришлось перенести еще одно унижение: через заднюю дверь ее вынесли на автостоянку.

Лео вынул из кармана мужскую голову, вложил в руку Элени, сжал ледяные пальцы вокруг скульптуры. Женскую головку Лео сунул себе в нагрудный карман против сердца.

Наклонившись, поцеловал Элени в лоб.

— Karthiamou, спасибо, что любила меня.

Судьба разлучила их навсегда. Теперь Элени далеко, пробирается через неведомый тайный лес, куда Лео путь заказан. Но между ними все равно остается связь, словно между Луной и Землей. Пройдет время, и они встретятся, чтобы более не разлучаться.

Что такое жизнь перед вечностью? Краткий праздник, не более того.

На лицо ее капнула слеза, и Лео отошел в сторону. Гробовщики приподняли тяжелую металлическую крышку и установили на место. Начался процесс запаивания, и скоро Элени уже уподоблена сардине в консервной банке.

9

Четверг. Утро. Три понурившихся, раздавленных горем человека — Лео, его отец и Александрия — ждут прибытия рейса в пункте получения грузов афинского аэропорта. Лео прилетел накануне. Матери Лео с ними нет — как она ни просила, ее не отпустили с работы.

Все трое молчат. На табло против рейса из Франкфурта мигает надпись «по расписанию». А еще минуту назад Александрия изводила Лео расспросами — в скорби нет полноты, если не знаешь подробностей смерти дорогого тебе человека. Вокруг всякой кончины громоздятся справки, документы, протоколы вскрытия и тому подобный вздор. Самого факта смерти недостаточно, его необходимо на разные лады подтверждать. Лео терпеливо изложил Александрии, что видел сам и что рассказали официальные лица. Только о двух своих словах — «сядем впереди» — он умолчал. Это его тайна, его открытая рана, саднящая невыносимой болью.

Они ждут, их траур выглядит неуместно в огромном ангаре. Ревут пыльные грузовики, снуют туда-сюда автопогрузчики, мелькают перед глазами мешки с авиапочтой, ящики, коробки, клети, лязгает металл, хлопают двери. Наконец электрокар, управляемый рабочим в синем комбинезоне, привозит гроб.

— Вот она! — кричит Фрэнк.

Александрия издает смятенный вопль. Не укладывается в голове, что ее кареглазая девочка внутри этого сверкающего контейнера. Перед глазами у Александрии встают различные образы Элени: грудной крошки, засыпающей у нее на руках; Элени, только что выговорившей первое слово; девчонки постарше, которую она за ручку водила в школу; неуемного жизнерадостного подростка; наконец, девушки, находящей толк в политике и обожающей приключения. Даже в самых страшных кошмарах Александрии не могло привидеться, что ее единственная дочь умрет такой молодой и вернется к матери в металлическом ящике, словно жуткий дар из царства теней. Ее начинает трясти. Лео невольно обнимает несчастную мать за плечи, но та вырывается и, спотыкаясь, отходит в сторону. Горе ее неутешно.

Через час они сидят в маленьком винтовом самолете, выполняющем рейс на Китос, и мысль о том, что Элени лежит в промерзшем багажном отсеке самолета где-то у них под ногами, ни на секунду не покидает их.

Небо обложено грозовыми тучами, дует сильный ветер. Пилоту рекомендовали отложить вылет, но он сам с Китоса, и Александрия учила его детей. Разве мог он подвести ее в такую минуту?

Стоит им взлететь, как начинается гроза. Самолет швыряет из стороны в сторону, его сотрясают удары грома, молнии сверкают так близко, что делается не на шутку страшно. А тут еще воздушные ямы. Крылатая машина игрушкой стихий проваливается в пропасть, на несколько секунд наступает невесомость, а потом пассажиров вновь вдавливает в кресло. Все в ужасе — один Лео рад пофлиртовать со смертью. Он знает: гроза — это Элени, она зовет его, ей одиноко, и это по ее велению разверзаются небеса и сотрясаются пространства. Всего лишь две недели назад Лео с негодованием отверг бы такую мысль. Что за предрассудки! После смерти остается только гниющая плоть. Но ведь вот она, Элени, — в его сердце. Китос полнится слухами. Людям кажется, за смертью Элени что-то кроется. Тело везут из Колумбии — уж не наркотики ли тут замешаны? Какой-то умник так и сказал: тут не обошлось без наркомафии. Когда Лео, Фрэнк и Александрия выходят из самолета, за стеклом аэропорта колышется целая толпа. В зале прибытия их сразу же окружают, заключают в объятия, хлопают по плечу, выражают соболезнования. Гроб встречает всеобщий стон скорби, переходящий в дрожащий шепот. Люди расступаются, давая дорогу крошечному седому человечку в идеально сшитом черном костюме. На мгновение Лео кажется, что это местный мэр или какое-то официальное лицо. В воздухе повисает тишина. Александрия недоуменно смотрит на седовласого.

— Георгиос!

— Прости. Я примчался сразу же, как только мне сообщили.

— Соизволил-таки. Поздно. Слишком поздно.

Георгиос закусывает губу и склоняет голову.

— Отведи меня к ней, — говорит он чуть слышно.

Александрия не двигается.

— Прошу тебя, Алекси.

Она подводит его к гробу, рядом с которым стоит Фрэнк. Георгиос, не удостаивая его и словом, с рыданием кидается на крышку и пытается ее приподнять.

— Я должен ее увидеть. Я хочу видеть мою девочку.

— Он запаян, его не откроешь.

Александрия кладет руку ему на плечо и тянет на себя. Но Георгиос, кажется, не слышит ее.

— Ты там, karthiamou, ты правда там? — Голос его чуть слышен. — Девочка моя, это ты?

Георгиос гладит гроб. А когда выпрямляется, становится видно, какие красные у него глаза.

— Ах, Александрия, что я наделал?


В городе к траурной процессии присоединялись все новые и новые люди. Воздух полнился рыданиями. Кортеж продвигался по узеньким уличкам старых кварталов, поднялся по склону и приблизился к воротам маленькой часовни Агиа София, где их поджидал седобородый отец Никос в черном облачении. Гроб с телом Элени поставили на длинный стол в центральной апсиде, где ему, согласно традиции, предстояло простоять целую ночь в окружении родственников.

Ночью грозовые тучи выплеснулись сильным ливнем — месячная норма за одну ночь. Могилу, выкопанную два дня тому назад, размыло, она заполнилась водой. Пока шло отпевание, кладбищенскому рабочему пришлось откачивать воду и рыть яму чуть ли не заново. Народу пропасть.

В православном обряде Лео не понимал ни единого слова, он вышел из часовни, встал у могилы. С гробокопателя пот катил градом.

Небо над головой было светлое и чистое, ничто не напоминало о ночной грозе. Александрия выбрала очень тихое и спокойное место. Когда Элени с Лео приезжали на Китос, они частенько поднимались к часовне, а потом козьими тропами меж оливами спускались к пустынному берегу, любуясь по пути изумрудно-зеленым морем, и подолгу сидели на низкой стене небольшого кладбища. Если на берегу никого не было, они раздевались догола и ящерками лежали на теплом песке, а когда солнце припекало, бежали в море, резвились в воде.

Теперь этот пейзаж со всей его умиротворенностью и негромким звоном козьих колокольчиков навсегда с Элени.

Когда процессия во главе с отцом Никосом показалась в дверях часовни, могильщик отложил лопату и вытер со лба пот. Под звуки молитвы гроб опустили в могилу. В толпе возникло непонятное замешательство, какой-то мужчина что-то кричал, некоторые кивали в знак согласия. Поднялся ропот. Послышались металлические удары и скрежет.

Лео растолкал людей. Могильщик пытался своей лопатой поддеть крышку гроба.

— Что он делает! — заорал Лео. — Не смейте открывать! Уже неделя, как она умерла!

Он попробовал вырвать лопату, но отец схватил его:

— Лео, они хотят, чтобы все было, как положено. Чтобы в гроб вошел воздух.

Лео оглянулся на Александрию. Та утвердительно кивнула.

— Папа, не разрешай им, — прошептал Лео.

— Им надо увидеть ее. Они не могут оплакивать ее заочно. Иначе она будет являться им. Надо убедиться, что она там.

— Разумеется, она там. Господи, я сам это видел.

— Лео, этого недостаточно. Я должен знать наверняка.

— Ты это о чем?

— Потом скажу. Ты уж поверь мне.

Грохот усилился. Крышка не поддавалась. Кто-то принес ломик. Лео отошел на несколько шагов в сторону. Там наверняка гниющая плоть — он не в силах этого видеть. Он и так насмотрелся за эту неделю.

Этот скрежет… Не похороны, а надругательство. Молитвы и те стихли, до того всем любопытно, что там под крышкой. А она наконец сдвинулась с места.

Лео прислушался. Все звуки смолкли. Он окаменел — какой невыразимый ужас они узрели?

Послышалось сдавленное рыдание — или скрип? Страшнее звука Лео не слышал во всю свою жизнь.

Он обернулся.

Опустившись на колени, Георгиос всматривался в могилу. Из его открытого рта рвался хрип, полный горя и неизбывной вины. Александрия оседала на землю, и сестра кинулась подхватить ее.

Лео медленно заглянул в яму.

Элени лежала в гробу в точности такая же, какой он ее оставил, пальцы сжимают каменную статуэтку, лицо напудрено, губы накрашены. Сон ее сладок.

Это ее красота и молодость лишили всех языка.

Лео подался вперед. Пусть их похоронят вместе. Он не знал, что его остановило.

Трусость, должно быть.


И тут он услышал голос.

— Живи, — сказала она. — И живи счастливо.


[12]


10

Отлично. Поставь воду сюда… нет, поближе ко мне… спасибо. Знаешь, пожалуй, доктор был все-таки прав… наверное, мне надо отдохнуть. Что-то меня в сон клонит. Не надо? Хочешь, чтобы я продолжил? Ладно, Фишель. Вижу, мой рассказ тебе по душе. Ах да, понимаю… ты так и не заговорил. Слушаешь и молчишь, ведь так? Ну и ладно. Только помни: мама очень за тебя волнуется. С Хрустальной ночи прошло всего три недели. И вот еще что: когда меня забрали, я ведь уже был болен. Ну побрили мне голову, наставили синяков, — вот ты и потерял дар речи, ведь в этом причина? Но ничего, нас не убьешь. За тучами всегда светит солнце… что, не верится? Понимаю. Тебе есть над чем подумать. Когда придет время, заговоришь. Ну, за дело?


Однажды нам с Ежи Ингвером взбрело в голову оборвать все цветы перед школой. Нам было лет по восемь. Разумеется, нас поймали и отправили к директору. Мы стояли у двери его кабинета и ревели в голос, такой нас взял страх. Ну просто конец света.

И вот опять мы рядом, объятые ужасом. Только что прозвучал приказ лейтенанта Найдлейна: выдвинуться на передовые позиции. И как когда-то в детстве, мне захотелось к маме: пусть она утешит, скажет, что все будет хорошо.

Я прижал к губам письмо Лотты, вдохнул запах ее духов и спрятал листок в нагрудный карман рядом с фотографией, которую ты держишь в руках.

— Шевелись, Данецкий, — глумливо изрек Кирали на своем ломаном немецком. — Не годится заставлять смерть ждать.

Я подхватил винтовку и вместе со всеми двинулся к передовой.

Много раз берега Гнилой Липы приходили ко мне в кошмарах, Фишель. Я выискивал в книгах по истории упоминания про места моего первого боя. Мы были солдаты, мы исполняли приказ, мы дрались за кусок покрытой травой земли. Общая картина была от нас скрыта. Это теперь я знаю, что на пятидесяти километрах фронта к востоку от реки находилось почти полмиллиона русских. А нас, австрийцев, сражалось всего сто семьдесят пять тысяч.

Мы были обречены с самого начала.


Окопов как таковых у нас не имелось — так, траншейки по колено глубиной, в которых можно было укрыться, только если лечь. Наша часть находилась на опушке недалеко от реки, метрах в пятидесяти. Слева — густой лес, справа — открытое пространство. По ту сторону реки открывался похожий вид: перелески, луга, небольшие холмы.

Было душно и тихо. После бессонной ночи под веки мне словно песку насыпали.

Я сжал руку Ежи и чуть слышно сказал:

— Удачи тебе, дружище.

— Мы победим, Мориц, — ответил он. — Мы будем сражаться не за австрийцев. За Уланов.


Приказ о наступлении пришел на рассвете. Загрохотала артиллерия. Казалось, ее целью было поднять побольше пыли над позициями русских, никаких других последствий артподготовки заметно не было. Да и продолжалась она всего двадцать минут.

И сразу лейтенант Найдлейн скомандовал: «Вперед!»

У всех душа ушла в пятки.

— Вперед? — недоуменно заорал Кирали, повернувшись к лейтенанту. — А огоньку подбавить? Русским-то хоть бы хны!

— Это приказ, Кирали, — зло прошипел Найдлейн. — Смелее в бой, и да поможет вам Бог.

С винтовками наперевес мы выбрались из траншей и двинулись в сторону реки. За нашими спинами выбивали дробь барабанщики. Вражеские пушки почему-то молчали.

Мы цепью вышли из леса. Русские безмолвствовали. Что бы это значило? У них кончились боеприпасы? А может, они отступили?

Мы подошли к реке. Опять заработала наша артиллерия. В мелких местах за ночь был переброшен деревянный настил, но многие переправлялись вброд, подняв винтовки над головой.

Противоположный берег был высокий и крутой — недурная, но кратковременная защита. Вскарабкавшись наверх, мы двинулись дальше — по открытому лугу, там и сям усеянному купами кустов. Местами трава доходила до пояса, цеплялась за ноги, словно желая нас остановить. Наши ряды щетинились штыками. Еще сто метров, сто пятьдесят, двести… Русские упорно молчали. Но они никуда не отступили — на фоне красного рассветного неба я видел впереди темные фигуры. Русские поджидали нас, подобно хранителям ада.

Поджилки у меня затряслись: нас явно заманивали в ловушку. Инстинкт велел мне: «Падай, заройся в землю, слейся с корнями и червяками». Но я продолжал бежать вместе со всеми.

Сейчас начнут стрелять, понял я, бросив взгляд на восток. Наши солдаты тоже вскинули винтовки и прицелились.

И тут над головой у нас раздался свист.

Совсем рядом грохнуло. Земля под ногами качнулась.

Еще взрыв. И еще. И еще. Пушки били прямо по нам. Дым ел глаза, я задыхался.

Что-то с силой ударило меня по спине, и я рухнул на четвереньки.

Ранен? Убит? Неужели мне суждено погибнуть в этой высокой траве?

Вывернув руку, я пощупал спину. Вся ладонь в крови, но боли я не ощущал.

Рядом со мной вдруг обнаружился окровавленный ботинок. Ошметок оторванной ноги торчал из него.

Так вот чем меня ударило, понял я. А сам я не ранен, это не моя кровь.

Куда-то делся Ежи — его больше не было рядом со мной.

Наша самоубийственная атака продолжалась. Я мысленно попрощался с родными, с Лоттой и поднялся на ноги.

Рыжая дымка заволокла поле брани. Троих солдат передо мной разорвало на кусочки.

Я сделал несколько шагов и споткнулся о тело.

Это был Петр Борислав, точнее, то, что от него осталось. Он был разрезан вдоль пополам, левая часть отсутствовала. Сердце висело на ниточках ближе к ноге, одна рука валялась в нескольких метрах.

С ужасом и отвращением я отвернулся.

Вокруг рвалась шрапнель. Взрывы слились в один оглушительный рев.

Лейтенант Найдлейн припал к земле рядом со мной. Он весь трясся.

— Следуй за мной, — прохрипел он. — Здесь неподалеку их пушка на позиции. Надо ее захватить.

Он указал на купу деревьев в сотне метров от нас. Из-за мешков с песком торчал ствол.

— Нам надо подползти поближе и как следует все рассмотреть. С другой стороны тоже подойдут наши. Возьмем русских в клещи.

Мы поползли по-пластунски и в густой траве наткнулись на удобную канаву. Пули так и свистели над нами — обе стороны вели интенсивный огонь. Во встречное наступление русские не пошли, и кое-кто из наших ворвался к ним в окопы. Завязалась рукопашная.

Но большая часть наших войск оказалась рассеяна по лугу. Все основы тактики, которым нас учили в мирное время, забылись, приказы командиров не доходили до подчиненных, каждый был сам за себя.

За исключением меня. Мне офицер дышал прямо в ухо. С ужасом я услышал приказ: высунуть из травы голову и оценить положение.

Да он рехнулся! Зачем так искушать судьбу? Это же просто чудо, что нас до сих пор не убили! А стоит мне приподнять голову, как ее просто снесет.

— Выполнять приказ, Данецкий! Какие вы, евреи, трусы! Как бы нам из-за вас не проиграть войну!

Такого я вынести не мог.

— Это из-за вас, болванов австрийцев, мы все проиграем! — выкрикнул я в ответ. — Вы только и умеете, что танцевать вальс и штрудели жрать! Откуда вы взяли, что победите русских? А с виду вы такие храбрые!

Мы лежали, припав к земле, и прожигали друг друга взглядами. Слова мои крепко задели лейтенанта.

— Данецкий, ты будешь наказан.

— Жду не дождусь, — ответил я. — Если только останусь жив к концу дня.

— Выполнять, Данецкий!

— Да будет вам, лейтенант!

Найдлейн вытащил пистолет и приставил к моей голове.

Если перед человеком встает выбор, умереть прямо сейчас или хоть несколькими секундами позже, он обязательно ухватится за второе. Вот почему люди выбрасываются из окон горящих зданий: вдруг Бог успеет смилостивиться, пока летишь к земле, и ты останешься жить. Пусть покалеченный, пусть с переломанными костями. Надежда затемняет рассудок.

Я набрал в грудь воздуха и приподнялся. Шквал пуль тотчас срезал вокруг траву. Но ни одна в меня не попала. Бог решил повременить с моейсмертью.

Найдлейн засмеялся.

— Ну что, еврейчик, жив? Что видел?

— Мы от них меньше чем в тридцати метрах, лейтенант. Только высокой травы дальше уже нет. Голая земля. Что будем делать?

Лейтенант задумчиво пощипал усы.

— Жди здесь, — сказал он наконец и уполз в траву.

Мне показалось, прошла вечность. Хотя на самом деле лейтенанта не было несколько минут.

— Отлично, — задыхаясь, произнес он. — Слева от нас Хаусман и Ковак, за ними Водецкий и Ролька. Когда у русских кончится боекомплект, мы на них кинемся. Застрелим их прямо в их логове. Захватим плацдарм. И будем палить по ним из их же орудия.

Мы подождали. Скоро лейтенант кивнул мне.

Мы вскочили на ноги и бросились вперед. Смутно помню, что и другие бежали рядом с нами. Но у вражеской позиции с нами оказался один Ковак.

Русских было трое. Они не ожидали нападения. Мы убили их. По выстрелу в голову — и мы уже карабкаемся через мешки с песком. Тут-то в Ковака и угодила пуля — на ту сторону свалилось уже его безжизненное тело.

Нам вдвоем позицию было не удержать никак, и Найдлейн превосходно это понимал. Несколько выстрелов в замок орудия — хоть из строя его вывести, — и мы мчимся к ивняку. И надо же, лейтенант споткнулся о корень. Стоило ему замешкаться, как его тут же ранило в ногу.

Мне бы полагалось ему помочь… но я несся во весь дух. Найдлейн хромал вслед за мной. Добежав до кустов, я рухнул на землю.

Вторая пуля попала лейтенанту в спину, но он не упал. Еще одна пуля пронзила его насквозь, из раны в животе хлынула кровь. Вот тут он свалился. И пополз.

До зарослей оставалось метров десять, когда ему пробило голову и он упал лицом в траву. Ноги и руки еще подергались, но скоро замерли.

Безжалостная бойня продолжалась битых два часа вдоль всей реки, в лесах и в полях. Целые полки были обескровлены, сотни храбрых офицеров отдали жизнь не за понюх табаку — приказ атаковать равнялся смертному приговору. Луг был усеян воронками и обрывками сине-серого обмундирования. Оторванные руки продолжали сжимать винтовки. Вокруг валялись куски человеческого мяса, к небесам неслись стоны раненых.

К десяти утра русская пехота перешла в наступление и прорвала линию обороны Двенадцатого корпуса слева от нас. Наконец мы получили приказ отходить.

Началось повальное бегство. Русская артиллерия не смолкала.

Я видел трупы шести наших барабанщиков, выложенные как по линейке, глаза и рты широко открыты, барабаны аккуратно поставлены рядом, словно ребенок играл с оловянными солдатиками. Не знаю, что их убило, что вдруг так ужасно состарило их лица.

Мы бежали несколько километров, будто стая обезумевших кур, пока за нас не взялись офицеры и не последовал приказ построиться. Тут я натолкнулся на Кирали. Форма на нем была чистая-чистая. Я спросил, где он прятался. Кирали лишь улыбнулся и подмигнул.

Вот и наша часть. Только тут мы узнали масштабы катастрофы. Поверка показала, что из двухсот шестидесяти человек осталась едва половина. А всего на берегах Гнилой Липы нас погибло в то утро двадцать тысяч.

Ежи Ингвера нигде не было. Где он, что с ним? Я стал спрашивать о нем однополчан, но никто его не видел.

Я был в отчаянии. Всего-то один день боев, и я потерял двух своих лучших друзей, Ингвера и Борислава, и видел смерть моего лейтенанта.

Но горе мое, как оказалось, было преждевременным. Часа через два из леса показалась сгорбленная фигура и медленно направилась к нам.

Это был Ежи. На спине он тащил Найдлейна. Я подбежал к нему и помог спустить лейтенанта на землю. Мы с Ингвером крепко обнялись. Мне трудно сейчас передать мою тогдашнюю радость.

Как ни удивительно, Найдлейн был еще жив. Его отправили в госпиталь, а Ежи наградили. Что до меня, то за всю войну никаких наград я не получал. Остался в живых — вот главная моя награда.


Времени на передышку не было. Пополз слух, что приближается русская кавалерия. Одна мысль о казаках наполняла нас дрожью. В связи с небоеспособностью частей последовал приказ о дальнейшем отступлении.

Запруженные людьми дороги вели на запад, войска перемешивались с сельскими беженцами. С собой крестьяне везли пожитки, гнали скотину. Повозки, экипажи, телеги, конные платформы, полевые кухни, грузовики… каких только средств передвижения тут не было! Время от времени откуда-нибудь из хвоста колонны раздавался вопль: «Kosaken kommen!» — и солдаты в панике разбегались по окрестным полям.

К закату мы прошли километров тридцать и умирали от голода и усталости. Когда прозвучала команда «Привал!», я как был повалился на обочину и моментально заснул.

Две недели мы шагали днем и ночью. Ко всем прочим нашим бедам, разверзлись хляби небесные. Дождь лил и лил. Дороги раскисли, артиллерийские повозки по ступицу увязали в грязи, и кони надрывались и падали замертво. Колонны еле двигались, дороги стало не отличить от полей, сплошная трясина простиралась от горизонта до горизонта. Пришлось выпрячь лошадей и оставить грузы врагу.

Мы пересекли Днестр. Лемберг достался врагу. В каждой деревушке мы видели одно и то же: евреи бежали, а русины оставались. Они были внешне радушны, кормили нас, давали кров нашим офицерам, — но доверия к русинам не было никакого. Известно было, что они ждут не дождутся своих братьев русских, ходили слухи, что все они шпионят в пользу России.

Порой нам везло и удавалось переночевать в амбаре или на гумне, но чаще приходилось спать под открытым небом, и хорошо еще, если у костра. По полям сновали евреи — по большей части ужасные бедняки, чуть ли не нищие — и собирались толпами у деревьев на молитву под руководством своих рабби. Наибольшее внимание солдат привлекали хасиды со своими пейсами. Их называли «сбродом», а Кирали даже плевал в их сторону.

— Данецкий, почему ваши женщины бреют волосы? Гадость какая, — как-то спросил он у меня.

— Не все. Только хасидим.

— Ну хорошо, так почему?

— Потому что сотни лет казаки совершали набеги на еврейские селения и насиловали женщин. И те стали брить себе головы, чтобы обезобразить себя. А теперь это просто обычай. Напоминание о том, что всегда найдутся негодяи вроде тебя, которые захотят их оскорбить.

Но для Кирали мои слова были что о стенку горох. Он не унимался. В моих глазах он заслуживал презрения. Откуда в нем столько злобы, удивлялся я, слушая, в каких выражениях он жалуется на жизнь, обязательно сперва по-венгерски, а потом в переводе на ломаный немецкий, чтобы все, кто оказался рядом, ничего не упустили.

«Будь проклята корова, родившая теленка, из кожи которого сделали вот этот ранец, что весит тонну и стер мне спину до крови», — к примеру, говорил он. Или: «Будь проклята река, несущая свои воды в море, над которым рождаются тучи, дождем льющиеся мне на башку вот уже который день». В столь же изысканной манере он поносил людей за жадность и глупость. Война, лишения, так что его желчность вроде бы понятна, но, судя по всему, Кирали был таким всегда. Он жил ненавистью, как я жил любовью.

Двадцать дней я не мылся. Ноги у меня сопрели. Мне казалось, мучения мои ужасны. Но, как выяснилось, многодневный марш по грязи — это самое легкое испытание в череде уготованного мне Богом.

16 сентября 1914 года мы перешли Сан.

На мосту мы с Ежи на минуту остановились. Из глаз у нас хлынули слезы. Уланов сдан врагу! Мы смотрели на мутную реку, на ту самую воду, которая каких-то несколько часов назад текла через наш город. Увидимся ли мы когда-нибудь с близкими? Я бросил в Сан два камешка и поклялся во что бы то ни стало отыскать Лотту, куда бы ни занесла ее судьба.

Мы погрузили ноги в воды Сана — реки, омывающей наши мечты. Враг может забрать кусок территории, но забрать мечту он не в силах, мечта всегда пребудет со мной — лес, тихая заводь и солнце, играющее в волосах Лотты. И среди этого великолепия ты, Фишель, и Довид, и маленький Исаак будете бегать за бабочками среди деревьев.

11

На раннем этапе войны мы терпели поражение за поражением. После шести недель боев мы оказались отброшены к реке Дунаец — километров за триста от границы. В руках врага теперь был не только Уланов, но и большая часть Галиции.[13] Масштаб разгрома почти невозможно себе представить… достаточно сказать, что за такой краткий срок только на этом фронте погибло почти полмиллиона человек. Воистину род людской лишился разума. Помни, Фишель, — шесть недель и пятьсот тысяч убитых. Галиция превратилась в одно гигантское кладбище.

А меня изводила дизентерия. Стоит в округе появиться какой-нибудь заразе, я всегда заболеваю первым. В школе лучшим учеником был Ежи, у меня способностей хватало только на языки. Зато подхватить болезнь — в этом мне не было равных. Как вспомню про эту дизентерию… я, наверное, удобрил тысячу деревьев. Животики надорвешь… ох… смеяться-то мне и не стоит, очень уж больно.

К счастью, у Дунайца войскам дали достаточно времени на перегруппировку. Наладилось нормальное снабжение, кормить стали по-человечески, укрепилась дисциплина. Немцы (они утратили к нам всякое доверие, что неудивительно) обещали помочь людьми. Австрия была рада любой помощи. Но главное, заработала почта и начали приходить письма. Каждый день я поджидал почтальона, как верный пес — хозяина. Только мне ничего не приходило — и пес поджимал хвост.

Где же мои родители, братья и сестры, где Лотта? Бежали на запад? Или попали в лапы к русским? Время шло, и я все больше волновался за них. Мне стало невыносимо видеть радость на лицах товарищей, чьи имена выкликал почтальон. Кирали, с кем мне, к несчастью, довелось жить в одной палатке, только смеялся надо мной. Ему тоже никто не писал, а он и в ус не дул.

— Меня никто не любит. Я никого не люблю. Так оно легче живется, — говаривал он.

Следующие несколько месяцев мы то наступали, то отступали, но форсировать Сан нам так и не удалось. Мне многое довелось повидать, Фишель, только рассказы про войну все на один лад, так что не стану мучить тебя подробностями. Достаточно сказать, что к концу ноября мы опять были на берегах Дунайца, немецкая помощь так и не пришла, русские были в двадцати километрах от Кракова, перешли Карпаты, вторглись в Венгрию и заняли город Бартфельд. Зима была на носу, империя трещала по швам, казалось, русские полчища вот-вот хлынут с гор и возьмут Будапешт.

Говорил я тебе про Перемышль?.. Нет?.. Значит, забыл. Перемышль был стратегически важный пункт на реке Сан, город-крепость. В начале войны там находилась штаб-квартира нашего главнокомандующего, барона Конрада фон Гетцендорфа, который поклялся, что никогда не отдаст Перемышль врагу. Хотя все повсеместно отступали, на оборону крепости было брошено двести пятьдесят тысяч человек. И все они попали в окружение. Правда, город был хорошо укреплен и продовольствия запасли до весны. Все наши усилия теперь были направлены на то, чтобы прорвать блокаду Перемышля, пока люди не начали умирать с голоду. Потерять крепость значило пасть ниже некуда.

И что же в отчаянии делает Конрад? Несусветную глупость: зимой загоняет свои войска в горы.


В день нашей отправки Кирали явился с большим бумажным свертком.

— Значит, тебя все-таки кто-то любит, — засмеялся я.

— Не меня, а тебя, — кисло сказал Кирали и запустил свертком мне в голову.

Прежде чем вскрыть, я тщательно осмотрел посылку. Отправлена она была из Вены, мое имя выведено крупными буквами — черной тушью и от руки. Об отправителе сообщали буковки поменьше: Лотта Штейнберг — и незнакомый мне адрес.

Я поднес пакет к носу и глубоко вдохнул. Запах кожи перебивал слабый аромат ее духов. Кирали смотрел на меня завистливыми глазами. Не годилось делить с этим хамом такую минуту.

Я вышел из палатки и вскрыл посылку. Внутри оказался теплый жилет из медвежьего меха и такие же перчатки. Из кармашка жилета торчало свернутое письмо — больше за всю войну я не получил ни единой весточки от Лотты. Я столько раз перечитывал это письмо, что выучил наизусть. Фишель, открой верхний ящик письменного стола… под пресс-папье лежит несколько конвертов… да-да… передай их, пожалуйста, мне. Спасибо. Вот оно.


Милый мой Мориц!

Прости, что не написала тебе раньше. Столько всего стряслось за эти месяцы. В сентябре мы бежали из Уланова, взяв с собой то немногое, что могли. Большую часть шкурок и шуб отец спрятал под полом фабрики. В надежде сесть на поезд до Кракова мы направились в Рудник, но все эшелоны оказались забиты ранеными и военным снаряжением. Отец пытался подкупить одного офицера, но его угораздило попасть на порядочного человека, который сказал, что ни под каким видом не допустит гражданских на железную дорогу. Пришлось нам со всем нашим скарбом, лошадьми и повозками возвращаться на шоссе и влиться в общий поток беженцев.

Это был настоящий Исход! Никогда мне еще не приходилось так тяжко! Мы спали под дождем в экипажах, укрываясь шубами, и все равно промокали. В каждой деревне мы пытались за хорошие деньги найти место в корчме, на постоялом дворе, да хоть бы и в крестьянской хате, но все было занято военными. В комнатах — офицеры, в амбарах и сараях — солдаты. Нас, неприкаянных евреев, были целые толпы. Грязь всюду, борода у отца свалялась, платья матушки покрылись пятнами. Мы набирали дождевую воду в миски и кастрюли, чтобы умыться, но не пройдет и нескольких минут, как ты опять грязный. Я видела, как мужчины и женщины испражнялись прямо у дороги на виду у тысяч беженцев. Это же надо до такой степени забыть о приличиях! Что творилось в голове у этих людей? Даже в самые тяжкие времена надо сохранять достоинство, иначе мы делаемся хуже животных.

Хуже всего к нам относились поляки. Они и в мирные времена не горели к нам любовью, а сейчас будто с цепи сорвались. В некоторых деревнях не успеют евреи как следует собраться, а поляки уже ждут у дверей, чтобы занять их дом. А вдруг в Уланове тоже так получится? Мы ведь очень хорошо относились к нашим работникам, вряд ли они с нами так поступят, правда?

Кормить лошадей нам было особенно нечем, и они еле тащили нагруженные шубами повозки. Меха очень скоро стали помехой, и папа решил обратить их в деньги, они нам всяко нужнее при сложившихся обстоятельствах.

Папа встал в экипаже во весь рост и принялся кричать: «Дешево отдаю меха, кролик, лиса, норка, все, что пожелаете!»

Представляешь, Мориц? Так смешно! Сразу же собралась небольшая толпа, стали хватать шубы грязными руками, словно на рынке. Посреди хаоса словно образовался островок нормальной жизни. Хороший продавец по покрою сюртука, по ухоженности ногтей, по румянцу на лице сразу определит, сколько покупатель готов выложить за товар, но там, на дороге, даже богач смахивал на бедняка. Отец был хитер и не стал предлагать вещи задарма, он знал: каждый в этой грязюке, под моросящим дождиком, будь то мужчина, женщина или ребенок, мечтал про себя, как бы завернуться в теплый мягкий мех. И он пустил вещи с торгов, с аукциона. «Сколько предложите за эту замечательную белейшую шубку, на которую пошли лучшие кролики, какие только есть в Галиции?» — и неважно, что шубка больше походила на скатерть после пира с обильными возлияниями. Люди торговались, перебивали цены, вытаскивали деньги из кошельков и карманов, потрясали пачками банкнот. За три часа мы продали тридцать меховых пальто и двадцать три шапки. Отец был в восторге: никогда в жизни товар не улетал у него так быстро.

Медвежью шкуру продавать не стали, мех у нее был самый теплый и мягкий, и я решила под ней спать. Да и вообще медведь — редкость для скорняка. Когда мы наконец приехали в Краков, я раскроила ее и сшила подарок для тебя.

Сейчас мы в Вене, живем у папиного приятеля, у него свой магазин. Но мы не можем квартировать у него вечно. Как только Австрия отвоюет обратно Уланов, мы вернемся в родной город. Ведь когда-нибудь это случится, правда, Мориц? Хотя вести с фронта не радуют. Мы проигрываем по всем статьям, хорошо хоть у немцев в Пруссии дела обстоят получше. Я все время думаю о тебе и волнуюсь за тебя. Опубликованы списки потерь — они чудовищны, — но твоей фамилии я там не нашла. Еще в начале войны несколько ребят из Уланова погибло, плач матерей разносился по всему городу. Прошу тебя, будь осторожен, не храбрись зря. Лучше выйти замуж за труса, чем оплакивать погибшего героя.

Получил ты весточку от родных? Твои мать с отцом решили остаться в Уланове. Мы слишком стары, чтобы срываться с насиженного местечка, сказали они. А вот твои братья и сестры ушли вместе с нами. По словам Эйдель, они направлялись в Берлин. Похоже, твои старшие братья не хотят попасть в резервисты, а может, желают вступить в немецкую армию. У них вроде больше порядка, чем у нас.

Боюсь, война продлится куда дольше, чем мы все ожидали. Говорили, к зиме военные действия завершатся, но вот уже январь, а боям конца-краю не видно. Получается, надо ждать до следующей зимы? Или еще не одна зима перед нами? Во всяком случае, жилет удобнее пальто, если настанут холода, жилет можно надеть под форму. А разве можно идти в бой в шубе? Тебя просто засмеют. А медведь очень теплый. Под этой шкурой спала я, так что всякий раз, когда наденешь жилет, вспоминай обо мне.

И вот что, ангел мой, пиши мне чаще. Твои письма дают мне надежду. Пока пиши в Вену, но как только Уланов снова будет наш, мы вернемся. Без своей фабрики папа места себе не находит. Поначалу он отдавал свой досуг поискам достойного жениха для меня, но я и смотреть не хотела на всех этих молодых (и не очень молодых) людей. По сравнению с моим парнем с берегов Сана они такие неинтересные, плоские! И я набралась смелости и сказала отцу, что, пока ты живой, мое сердце отдано тебе. Наверное, война смягчила его нрав. Женихов у нас больше не бывает, и папа сказал, ему все равно, за кого я выйду, только бы брак оказался счастливым. Добрая весть, правда? Возвращайся домой — и мы сразу поженимся. Главное, поскорее разбить русских.

Моя любовь к тебе растет с каждым днем.

Твоя Лотта.

Возьми его… положи обратно в ящик… спасибо, Фишель.

Я бросился в нужник, снял шинель и гимнастерку и надел жилет. Он был в самый раз. Я провел пальцами по меху и представил себе, как Лотта спала под этой шкурой. Медведь был очень приятный на ощупь и теплый. Гимнастерка налезла с трудом, но я ее все-таки застегнул. Перчатки тоже были замечательные — но слишком толстые. Стрелять из винтовки в них было невозможно.

Я уложил перчатки в ранец рядом с флягой и кинулся на поиски Ежи — мне не терпелось поделиться с ним новостями. Но тут за спиной у меня раздался знакомый пронзительный голос:

— Данецкий, ко мне!

Холодная дрожь пробежала у меня по телу.

Как, неужели он жив? А коли так, что ему здесь надо? Ему, лейтенанту Найдлейну, Длинной Венской Колбасе?

Ну и вид у него. Вылечили, называется. Вместо правого уха — обрубок, под глазом ямка, рот чудовищно искривлен в вечной ехидной улыбке, через всю щеку тянется красный шрам.

— С возвращением вас, лейтенант.

Найдлейн уставился на меня.

— Я рад снова оказаться в части. В госпитале скука смертная. На войне надо драться. И побеждать. Но сперва надо расплатиться по счетам.

С этой минуты мне не стало покоя.


Дорог в Западных Карпатах немного, а перевалов всего три, притом непроходимые в зимнее время. Нам была поставлена задача оборонять Лупковский перевал — средний из трех. Это еще полбеды, что горы высокие, хуже, что бока у них изрезанные и крутые. И на них толстым слоем лежит снег. На южных склонах как пчелки трудились мы, изнывая под тяжестью военного снаряжения, мешков с продовольствием и прочих необходимых грузов. А на северных склонах готовились к зимнему наступлению русские.

Я потерял счет, сколько раз Найдлейн гонял меня вверх-вниз в первые несколько дней. Самая тяжкая работа неизменно доставалась мне. Спина прямо разламывалась. А вот Ежи Ингвер у лейтенанта не перетруждался, он стал вроде фаворита. Или мальчика на побегушках.

В первую же ночь в горах нашу палатку замело снегом. Ветер немилосердно трепал брезент, растяжки гудели, как струны, заснуть было невозможно. Доставшийся нам из пополнения сосед, поляк по фамилии Зубжицкий, оказался неистощим на сальные шуточки, мы с Ежи покатывались со смеху. Я пытался переводить балагура на немецкий, чтобы Кирали тоже посмеялся с нами, но попытка не удалась. То ли переводчик из меня был неважный, то ли по каким другим причинам, только Кирали, по-моему, ни разу не улыбнулся. И все спрашивал меня:

— А соль-то в чем?

А поутру нам пришлось откапываться, и с тех пор лопаты ночевали вместе с нами в палатке. Мы даже полюбили снег: в снегопад всегда тепло. Холоднее всего в чистые звездные ночи. В одну из таких ночей затворы наших винтовок прихватило морозом, и их пришлось отогревать у костра; даже вода во фляжках замерзла. Все горные тропы обледенели, снабжение оказалось нарушено, поди потаскай грузы по скользким склонам.

Что до боев, то успех нам по-прежнему не сопутствовал. Правда, несколько сотен метров снега нам отвоевать удалось, — разумеется, ценой гибели многих тысяч солдат.

За сотни километров от нас, в ставке верховного командования, в тепле и безопасности, кучка генералов, попивая портвейн и попыхивая сигарами, склонилась над картой военных действий. Миллионы чужих жизней были для них разменной монетой, люди — пешками, которыми без зазрения совести жертвовали во имя спасения короля. И что толку? В Перемышле уже настал голод.

В безветренные ночи в горах было так тихо, что мы слышали голоса русских. Меня снедала ненависть к ним, она тяжестью ложилась на душу.

От холода спасения не было — он забирался в башмаки, впивался в пальцы, обжигал уши, леденил мозги. Даже часовые переминались с ноги на ногу и похлопывали руками. Мы старели на глазах, горбились, хрипели, с трудом передвигались. Считалось, что тебе повезло, если ты отморозил пальцы или схватил воспаление легких, ведь тогда тебя отправляли в тыл. Если бы не Лоттин меховой жилет, я бы, наверное, замерз до смерти одним из первых.

Не припомню сейчас, сколько мы уже проторчали в Карпатах, когда поднялся ледяной северный ветер. Ужасная метель загнала нас в палатки. Температура упала так, что термометры треснули. Даже весельчак Зубжицкий притих. У меня окоченели ступни, онемели пальцы ног, раскалывалась голова. Вялое безразличие овладело мной, я сжался в комок, прикрыл лицо воротником шинели и из последних сил старался не заснуть. Веки у меня все тяжелели… и я перестал бороться.

Очнулся я от ужаса: что-то тяжелое навалилось мне на голову. Я приоткрыл один глаз.

На мне сидел Кирали и пытался содрать с меня перчатки. Спихнуть его у меня не было сил.

— Ты что творишь? — вот и все, что смог я прохрипеть.

Кирали с меня будто ветром сдуло.

— Господи, да ты жив!

На нем было три шинели, голова обмотана одеялом. Я приподнял голову — все наши товарищи лежали без шинелей и одеял.

— Конечно, жив. Что это ты затеял?

— Остальные-то замерзли до смерти.

Я прищурился, чтобы лучше видеть. Лица у всех были синие, губы лиловые.

Я принялся у каждого щупать пульс.

Кельман — мертв.

Полисенский — мертв.

Зубжицкий — покойник.

Шонбрюн — без признаков жизни.

Ландау — покойник.

Ежи Ингвер…

Похоже, живой.

— У него есть пульс! — Я схватил с койки Кирали пару похищенных одеял и укрыл Ежи. — Когда ты забрал одеяла, они еще были живы!

— Вот уж не спросил! — фыркнул Кирали. — Сопротивления не оказали — значит, померли. Или при смерти.

Ну что такому сказать, как выразить свое презрение?

Лицо у Ежи было каменно-холодное. Я стал трясти Ингвера, пытаясь привести в чувство, потом принялся лихорадочно растирать ему грудь, руки и ноги.

Кирали безразлично глядел на мои старания и молчал.

— Ну вот, теперь ты точно убил его, — наконец соизволил заговорить он.

— Как это? — не понял я.

— Если человек поморозился, его нельзя растирать — сердце не выдержит. Когда остывшая кровь попадет в сердце, оно остановится.

Я схватил Ежи за запястье.

Сердце не билось. Кирали оказался прав.

Проклятый венгр! Я готов был убить его.

— Сволочь, что ж ты мне раньше не сказал!

— Теперь мы оба убийцы. А то задрал нос. Если бы я не забрал одеяла, тоже бы в ящик сыграл. Ты бы один остался в своей паршивой теплой жилетке. Штука была в том, кто еще выживет, кроме тебя. Все, кроме меня, дрыхли, а я ждал. Хоть я и ненавижу жизнь, умирать мне совсем не хочется. Ненависть спасла меня. Так-то вот, Данецкий. Да здравствует Франц Кирали! Не упрекай себя за Ингвера, он бы, скорее всего, так и так не выжил.

Небрежным жестом Кирали раскрыл ранец Ингвера, достал оттуда сигареты и чиркнул спичкой.

— Закуришь? — ехидно осведомился он.

Я его ударил.

Кирали усмехнулся, поднял с земли упавшую сигарету и глубоко затянулся.

— А вот это ты зря.

Забрезжил рассвет. Мертвецы оказались в каждой палатке. Лейтенант Найдлейн на ходу вносил изменения в списки. Мы выкопали неглубокие ямы в снегу и опустили в них окоченевшие тела товарищей.

Впоследствии нам еще не раз приходилось исполнять этот ритуал.

Ночью я написал родителям Ежи в Краков, куда они перебрались, рассказал о его храбрости, о том, как все его любили, как он спас жизнь лейтенанту Найдлейну, как его собирались произвести в ефрейторы. Только писать про обстоятельства его смерти у меня не поднялась рука. «Пал смертью храбрых» — вот как погиб мой лучший друг. И не надо подробностей.

Пожалуй, я мог бы спасти Ежи жизнь, если бы все сделал правильно или, на худой конец, позвал врача. Совесть до сих пор меня мучает. Я до сегодняшнего дня никому не говорил, что произошло на самом деле. Мы совершаем в жизни немало ошибок, Фишель, и большинство из них можно исправить. Но некоторые ошибки непоправимы. Как говорят, угрызения разъедают душу. Злость быстро проходит, ненависть с годами смягчается. Только чувство вины неподвластно времени.

Сказать тебе, что было самое страшное во всей карпатской кампании? Наш главный враг, холод, он был безжалостнее русских. Пополнения шли со всех концов империи. Многие ни слова не понимали по-немецки, и у них даже времени не было выучить восемьдесят немецких команд, которые всем нам полагалось знать. Подчиненные не понимали командиров, боевой дух пал ниже некуда, целые части сдавались в плен при малейшей угрозе. В армии началось брожение. Чехи, которые всегда были далеки от верноподданнической преданности Габсбургам, в открытую обсуждали, как им обрести независимость, не исключая возможности перехода на сторону России, трансильванские румыны желали присоединиться к Румынии, русины симпатизировали России, а поляки мечтали о самостоятельном государстве. Какое уж тут доверие в бою!

Ко всему прочему, русские предприняли яростное наступление на Дуклинский и Лупковский перевалы и опять нас разбили. В конце марта пал Перемышль. А самое страшное, что в попытках прорваться к крепости мы потеряли восемьсот тысяч человек, и не только в боях. Значительную часть унес мороз.

Но, несмотря на ужасные потери, Конрад фон Гетцендорф и не думал отступать, он даже тактику менять не стал. Нам на фронте было ясно: этот болван решил драться до последней капли крови. Сначала положит молодых, а потом возьмется за их отцов. А когда народы истощат свои силы в войне, августейшие семейства Европы — все эти цари, кайзеры, императоры и просто короли — соберутся на званый ужин, поздравят победителя и дадут ему кусок территории.


Наутро после сдачи Перемышля на горы опустился густой туман. Я вместе с другими рыл окопы на южных подходах к Лупковскому перевалу. Настроение у всех было подавленное. Кирали просто клокотал от ярости, точно вулкан перед извержением. Одурманенные пропагандой новобранцы из прибывшего пополнения уже начали понимать, как далека настоящая война от криков о славе и доблести. Они-то пришли освобождать Перемышль — а тут приходится копать траншеи и насмерть замерзать в своих палатках. Наши снаряды не взрывались, наши винтовки давали осечку, мы оказались ни на что не способны. А русские шли и шли вперед, и казалось, их не остановить. Мы знать не знали, что у них на исходе боеприпасы, что в их войсках полно революционеров и их агитация делает свое дело, что к солдатам у них относятся хуже, чем у нас, что у них насаждается жестокая палочная дисциплина, которая была в ходу в прусской армии еще в период наполеоновских войн, когда считалось, что хороший солдат должен бояться своих командиров больше, чем врага. Нам и в голову не могло прийти, что всего через четыре месяца русские оставят Галицию. Если бы у австро-венгерского солдата спросили, где мы будем в июле 1915 года, он бы, верно, ответил: «Под Будапештом».

А пока мы брели длинной шеренгой сквозь туман от линии окопов к месту расположения части. Не было видно вытянутой руки — я ориентировался только по следам.

Тут из серой мглы вынырнул Кирали:

— Я заблудился.

Подошли и другие. Всего нас оказалось шестеро. Между нами возник спор, в какую сторону идти. Я и еще трое настаивали на том, чтобы, как нам подсказывал инстинкт, сохранять прежнее направление, но Кирали заявил, что, насколько он помнит, наши солдаты двигались совсем в другую сторону.

И мы пошли вслед за Кирали.

Через полчаса перед нами замаячили человеческие тени.

Мы подошли поближе и распознали серые шинели русских.

Не успели мы и слова сказать, как Кирали заорал: «Сдаемся!» — и принялся махать в воздухе белым носовым платком. Винтовку и лопату он швырнул в снег.

Русские прицелились в нас, и мы последовали примеру Кирали. По правде говоря, я испытал облегчение, освободившись от оружия.

Война для нас была кончена.

Через два дня Лупковский перевал оказался в руках врага. Перед русскими лежала Венгрия. Они держали нас за горло.


[14]


12

Уже около месяца Лео жил у родителей в Лидсе, но раны все не затягивались, с каждым днем ему становилось лишь хуже. Память превратилась в какой-то замкнутый круг, мысли вертелись вокруг одного и того же. В первую неделю после смерти Элени пришлось заниматься организацией похорон, каждый день ставил перед Лео свою конкретную задачу. А после погребения все разом оборвалось — сиди у окна, выходящего в сад, и пережевывай все снова и снова. 2 апреля 1992 года Лео будто подвергся глубокой заморозке, все в нем окаменело, и тот страшный день, похоже, навсегда впечатался в сознание. Лео не мог думать о будущем и не мог жить настоящим. Стемнело… рассвело — значит, наступил следующий день. А ночью он боролся со сном, но неизбежно проигрывал, и тогда являлись кошмары столь дикие, что Лео часто будил родителей своими криками.

Да тут еще лиса. Глубокой ночью зверь забежал в сад, остановился напротив окна и уставился на Лео. На следующее утро объявилась белка — спрыгнула с дерева, прискакала к веранде, покрутилась направо-налево, потом села на задние лапы и вперила в Лео взгляд. Наконец, прилетела голубка, опустилась на подоконник, склонила головку набок и засмотрелась на Лео.

— Элени, — услышал он свой голос.

— Привет. — Голубка внимательно оглядела сад. — Я всегда любила сад твоих родителей. — Голубка снова посмотрела на Лео. — Плохо выглядишь, вылитый труп. Ты ведь не одинок, Лео.

— Одинок, Элени.

Голубка встопорщила перышки, прошлась по подоконнику, покрутила головой, расправила крылья, словно желая взлететь, и опять сложила.

— Мне тоже одиноко, Лео. Но когда я вижу тебя таким, мне еще хуже.

И она вспорхнула, устремилась в небо и пропала.

Элени — везде, она в жуках, кошках, ежиках и воробьях, она в пробившемся из-за тучи солнечном луче, что озарил старый бук, в порывах ветра, закручивающих пыль маленькими смерчами, в лужах после ливня, в предрассветных сумерках. Она вторгалась в каждую мысль, в каждый образ. Лео не пытался избавиться от нее. Да она и не отпустила бы. Они сплелись воедино на грани жизни и смерти, и отныне она навсегда с ним — незримая и неосязаемая.


Горе отравой расползалось по дому, высасывая энергию из родителей, внося напряжение в самые простые разговоры. Как Ева ни старается, достучаться до Лео не выходит. И она выплескивает раздражение на Фрэнка, который изо всех сил пытается делать вид, будто все идет как обычно.

— Горе не вылечить за день, — безучастно замечает он.

И однажды ночью Ева не выдержала:

— Почему бы тебе не поговорить с ним? Ради всего святого, он ведь и твой сын тоже. Прекрати избегать его. Как можно быть таким эгоистом. Уж ты-то лучше других должен понимать, каково ему сейчас. Скажи ему правду. Неужели ты не видишь, как ты нужен ему?

— Со мной все было по-другому. Я был совсем мальчишка, — холодно ответил Фрэнк.

— Ну чего ты так боишься?

Фрэнк резко сел в кровати:

— Что ты от меня хочешь, Ева? Я должен рассказать ему, что все свое детство оплакивал родителей? Рассказать про письмо из Красного Креста? Ты считаешь, ему станет легче, если я расскажу ему, что его отец — жалкое ничтожество? Я любил Элени, и я не могу видеть его страданий. Но мы сейчас не в силах ему помочь.

Ева поняла, что Фрэнк, никогда не повышавший на нее голос, сейчас на грани срыва и продолжать разговор не стоит. После их знакомства прошло немало лет, прежде чем Фрэнк собрался с духом и рассказал ей о себе. А Лео так ничего и не знает. Ему сказали, что его бабушка и дедушка умерли, когда отец был еще совсем маленький, и его усыновили чужие люди. Правда, Лео ни разу в жизни не видел приемных родителей отца.

Лео было лет десять, когда он спросил, как умерли бабушка и дедушка. И Фрэнк, окаменев на мгновение, ответил, что они погибли во время войны (что было правдой), на них рухнула стена (что было ложью).

Лео слишком мал, чтобы знать правду, убеждал жену Фрэнк. Ева была с ним не согласна и взяла с мужа обещание рассказать все сыну, как только подрастет. Но со временем ложь успела пустить корни, разрослась и укрепилась от повторов, и у Фрэнка уже не хватало духу поведать сыну истину. А Ева не проявила должной настойчивости.

— Прости, — прошептала она. — Я не хотела ворошить прошлое. Время, когда ты был так несчастен, давно прошло. И возможно, твоя история окажется полезной для него. Он ведь давно уже взрослый.

Фрэнк вздохнул. Похоже, час и вправду настал. Он уже не единожды мог рассказать сыну правду, но всякий раз говорил себе, что еще не время. Вот и теперь при одной только мысли о предстоящем разговоре Фрэнк почувствовал себя совсем больным.

— Хорошо, я поговорю с ним.


На следующий день отец и сын сидели в саду и молчали. Фрэнк не знал, с чего начать. Как мальчишка на первом свидании, он заранее придумал несколько вариантов и теперь отметал их один за другим. Лучше ничего не говорить, чем ляпнуть что-то не то. Больше всего ему хотелось встать и уйти, он чувствовал, что молчать дальше нельзя. Но уйти, так и не сказав ни слова, — хуже всего.

И Фрэнк стиснул сыну плечо. Лео обернулся и мрачно посмотрел на отца. Фрэнку вспомнилось, как четырехлетний, с выгоревшими на солнце волосами Лео носился голышом по песчаному берегу, радостно взвизгивая, когда набегающие волны добирались до его ног. Как мог тот беззаботный мальчик превратиться в этого измученного мужчину?

«Говори, Фрэнк, говори. Поддержи его, обними, утешь. Скажи ему правду. Ведь это легко, надо лишь открыть рот. Скажи, как ты его любишь, как ты готов качать его на руках, будто в детстве, баюкать, пока боль не уйдет».

Но губы Фрэнка окаменели. Лео выжидательно смотрел на него.

— Ты что-то хотел, папа?

Опять молчание.

— Послушай, Лео, — наконец произнес Фрэнк. — Мне надо сказать тебе кое-что очень важное. Может, тебе станет легче.

— Да, папа?

— Только… с чего бы начать… это насчет того, что ты унаследовал…

— Унаследовал?

— Да… именно это слово употребил твой дед перед смертью.

— Папа, вопросы наследства меня сейчас совершенно не интересуют. К чему вообще этот разговор? Это все сейчас неважно.

— Да… Извини. Поговорим об этом в другой раз.

И Фрэнк унес свой стул в кухню и ушел к себе наверх, переполненный сожалением.




[15]

13

— Пойду прогуляюсь, — сказал Лео однажды после полудня. Голос его звучал глухо, бесцветно.

Мать глянула на него поверх газеты, которую не читала. Она теперь частенько садится поближе к нему с газетой или книгой в руках. Ева боится оставлять его одного, однако и наблюдать за ним в открытую тоже нельзя. Но если Лео вдруг захочется поговорить, она рядом.

— Составить тебе компанию? — спросила она.

— Нет.

— Мы бы чудесно прогулялись вдвоем.

— Нет.

— Ладно, иди развейся… Куда думаешь направиться? Может, возьмешь машину?

— Нет, спасибо. Я просто хочу пройтись.

Лео зевнул, спустился к двери, не развязывая шнурков сунул ноги в кроссовки, вышел на улицу и зашагал куда глаза глядят. Позади остались типичные для пригорода дома, скверы, небольшие магазинчики… Вскоре он понял, что ушел от дома очень далеко. Какие-то заброшенные развалюхи, склады, пакгаузы. Но он все шел и шел вперед, пытаясь подавить нарастающую панику, которая не отпускала его с самого утра. Неужели эти боль и равнодушие, медленно разъедающие душу, никогда не пройдут? С каждым днем боль сильнее, а мир вокруг словно рассыпается, и не за что ухватиться. Даже время, этот верный целитель, против него.

Начало темнеть. Как внезапно спустились сумерки. Колено пронзила резкая боль — а ему-то казалось, все давно зажило. Только шрам остался — память о поездке с Элени. Похоже, он заблудился. В конце улицы показался паб довольно сомнительного вида, и Лео вдруг осознал, что умирает от жажды. Должно быть, тихая, унылая забегаловка, пара грузчиков-забулдыг, поникших за стойкой, да хозяин, для которого и пенни заработать — событие. Прежде ему и в голову не пришло бы заглянуть в такое заведение, но теперь в самый раз.

Лео толкнул обшарпанную дверь и пораженно замер: дым такой, что хоть топор вешай, зал забит горланящими мужиками, явно ускользнувшими из-под опеки жен. Людей столько, что Лео с трудом протиснулся внутрь. Посетители со стаканами в руках стояли спиной к выходу и жадно тянули головы, пытаясь что-то рассмотреть.

— Тютелька в тютельку подоспел, кореш, — проорал прямо в ухо какой-то человек. — Представление как раз начинается. Протолкаешься к бару, с меня «Гиннесс».

Лео пробрался вперед. Вокруг ожесточенно топали и хлопали. На крошечную сцену выскочила молодая женщина в шубке из искусственного меха. Повернувшись к зрителям спиной, она расставила ноги, подбоченилась и замерла — секунд на тридцать, не меньше. Толпа свистела и улюлюкала. Женщина подняла руки и щелкнула пальцами. Зазвучала песня Мэрилин Монро «Я хочу, чтобы ты любил меня». Шубка соскользнула на пол, женщина надула губы и оглянулась через плечо. Старый трюк сработал безотказно. В пивной сразу воцарилась тишина. Мужики в молчании пожирали стриптизершу глазами. Она повернулась к залу: кружевная комбинация, пояс с чулками и туфли на высоком каблуке. Ей лет двадцать, не больше.

Вспотевший Лео с трудом, но пробился-таки к бару. Дым ел глаза.

— Вот двадцатка, — крикнул Лео величественному бармену, — налей мне выпить.

— Задачка. Что предпочитаете, сэр, пиво, вино, что покрепче?

— Даже не знаю… пиво и чего покрепче.

— Как насчет пяти кружечек и пяти рюмочек?

— Отлично. Наливай.

Лео смотрел на стриптизершу и чувствовал присутствие Элени. Она снова с ним, парит над головой. Он принялся пить, рюмку за рюмкой.

— Уходи, — шептал он, — и не суди меня. Здесь мне самое место.

Но про себя он знал, что это неправда. Хотя… Может, в нем что-то меняется? Жизнь без любви, так хоть с плотскими удовольствиями?

На девушке теперь только лифчик и трусики, она крутит грудью перед носом стоящих в первом ряду, явно призывая поделиться с ней наличностью. Зрители смущенно похохатывают и свистят, поглядывают друг на друга, роются в карманах. Наконец нашелся смельчак — юный веснушчатый коротышка с длинными жирными волосами протянул руку с зажатой в ней пятеркой. Приятели выпихнули его вперед. Стриптизерша цапнула банкнот и спрятала в лифчик. Сразу же еще несколько человек решились раскошелиться. Когда со сбором средств было покончено, зрители выдернули из толпы и положили на сцену к ногам девушки молодого парня. Лицо его было багрово от пива и разбушевавшихся подростковых гормонов, он вскочил и победно воткнул в воздух кулак. В ответ толпа затянула «С днем рождения». Юнец повернулся к девушке и принялся вихлять бедрами в нелепом подобии эротического танца. Она схватила парня за рубашку и, глядя прямо в глаза, обвила его правой ногой, прижала к себе и затряслась в конвульсиях фальшивого наслаждения. Парень попытался поцеловать ее в шею, но девушка резко отшатнулась, качнула головой, развернула свою жертву лицом к публике и заставила поднять руки. Палец ее коснулся губ парня, заскользил по шее, груди, животу, все ниже, ниже…

Толпа взорвалась восторженным воплем, и Лео вместе с остальными. Элени исчезла в клубах дыма.

Девушка задрала на юнце рубашку, обнажив безволосый, вислый живот, ухватилась за ремень. Парень инстинктивно прикрылся. Она отступила на шаг и приказала ему завести руки за спину. Зрители гоготали от души. Стриптизерша вытянула из брюк ремень и связала парню руки за спиной. Жертва (или герой?) нервно хихикал и плотоядно облизывался. Госпожа потянула за молнию, брюки упали. Публика орала все громче.

Происходящее захватило Лео, ему нравились эти раскрасневшиеся похотливые лица, горящие первобытным вожделением глаза, нравился проглянувший из-под наносной цивилизованности хищник. Кулаки у Лео сами собой сжались, он не замечал, что одержимо колотит по стойке бара.

Сделай его, трахни. Здесь ему самое место. Продажные девки да низкопробные зрелища — все, что ему осталось. Он убийца, и это расплата. Давай лучше сядем впереди — этими словам он обрек Элени на смерть. Рана его обнажена, и он щедрой рукой посыпает ее солью, корчась от боли, — он заслужил это, заслужил. Все человеческое в нем умерло вместе с Элени, осталось лишь животное. Этим животным он и пребудет до конца жизни.

Лео опрокинул последнюю рюмку.

А стриптизерша явно знает свое дело. Ярко-красный коготок скользил по черным трусам парня, медленно, вкрадчиво. Нет, наверное, ни одного человека в баре, кто не чувствовал бы этот палец на своей коже. Рука нырнула в трусы и сжала член. Встало, наверное, у всех. Только не унесчастного парня. Безжалостная мучительница спустила трусы, демонстрируя всем его вялый позор, и толкнула к краю сцены; бедняга споткнулся и повалился вперед, прямо в руки приятелей.

Лео отправился на поиски туалета. На душе было мерзко. Он протолкался мимо сцены (девушка как раз сняла лифчик), отыскал дверь в дальнем конце помещения. За дверью коридор. Он прислонился к стене, вытер пот со лба. К горлу подступила тошнота. Согнувшись пополам, Лео толкнул первую попавшуюся дверь.

Это не туалет, а гримерка. Лео сглотнул и, часто дыша, привалился спиной к двери. Подавив приступ тошноты, нащупал выключатель. Столик, заваленный косметикой, стул с перекинутыми через спинку джинсами. В зеркале отразились пустые глаза, бледное лицо, наморщенный лоб, обвислая кожа. Куда подевалась его молодость? Или здесь просто слишком яркий и безжалостный свет?

Из бара неслись аплодисменты и восторженные вопли.

Он выбрался в зал, проковылял к выходу и вывалился на улицу. От холодного воздуха закружилась голова, через миг содержимое желудка изверглось на тротуар. Проклиная все на свете, Лео отлепился от стены. Он знает, кто во всем виноват.

Впереди показался белый грузовик.

Водилы, скоты, разрушили его жизнь. Вина лежит на них.

Лео шагнул на проезжую часть.


«Сейчас в нас врежется грузовик!» — вскрикивает Элени. Прямо на них несется машина. За лобовым стеклом мелькает перепуганное лицо водителя, не совладавшего с управлением. Слышны два крика: Элени и чей-то еще. Наверное, его собственный.


— Убийца, — прохрипел Лео, глядя на стремительно надвигающийся белый фургон. — Надеюсь, вы все сдохнете.

Машина резко вильнула в сторону, подпрыгнула на бордюре и остановилась. Из кабины выскочил водитель, налетел на Лео, толкнул на тротуар и вцепился в шею.

— Мудак, ты что творишь? Ты думаешь, что творишь?! — заорал он Лео в лицо.

— Ты убил Элени… убил Элени… — забормотал Лео.

— Кого? Нажрался, козел. Это я тебя чуть не убил. Одним мудаком на свете было бы меньше! — Водитель как следует тряхнул Лео.

— Нет, это ты нажрался, — просипел Лео, — доктор сказал, ты был пьян… поэтому все и произошло… что ты наделал… ты разрушил мою жизнь.

Волна ненависти придала Лео сил, он вырвался из рук шофера и ударил. Но силы не равны, несколько тычков — и Лео уже на асфальте.

Собралась толпа, но вмешиваться никто не торопился.

Очнулся Лео в камере, избитый и изумленный. Его вывели из камеры, отконвоировали вниз по лестнице, в комнату, где его осмотрел врач, приказал дохнуть в пробирку. Затем принялись задавать вопросы. В шесть утра ему сообщили, что подано заявление о его исчезновении. Заявление поступило от Фрэнка Дикина.

Лео разрешили позвонить домой.

В восемь ему сказали, что никаких обвинений ему предъявлено не будет и он свободен. В приемной его ждали родители.

— Мы думали, ты убил себя, — произнесла Ева на пути к машине.


Лео скрючился за кухонным столом. Отец стоял рядом, но Лео его не замечал.

— Заварить тебе чаю?

— Нет, я бы выпил воды.

— Со льдом?

— Господи ты боже мой, стакан чертовой воды, и все.

— Извини, — мягко сказал Фрэнк и протянул Лео стакан.

Тот осушил одним глотком и вернул пустой стакан. Фрэнк безропотно налил еще.

— Как насчет бутерброда?

— Можно я сам о себе позабочусь?

Второй стакан воды Лео выпил в молчании.

— Мама просила меня поговорить с тобой, — начал Фрэнк и тут же пожалел, что приплел Еву. Следовало сказать: «Мне надо поговорить с тобой». — Она хочет, чтобы я рассказал тебе свою историю. Она считает, тебе это поможет. Я… Я знаю, каково тебе сейчас… Я сам потерял близких, когда был совсем маленький…

Но Лео не слушал. Его терзало похмелье, он не спал всю ночь. Его потряс вчерашний инцидент. Впервые в жизни он напился как свинья, да еще едва не отправился на тот свет. И опять грузовик, вот ведь ирония судьбы. Элени его дурость точно разъярила бы. Лео было стыдно. Так нельзя, пора прекратить потакать своим прихотям и заняться делом. Вот что излечит его. Дело, а не время уврачует его раны.


Наконец он заметил смущенного отца.

— А тебе на работу не пора?

— Ничего страшного. Если ты готов поговорить, то я могу и задержаться.

— Потом. Я устал и хочу спать. — Лео поднялся и вышел из кухни.

Фрэнк смотрел ему вслед, и в сердце его нарастала боль. Вечером он поднимется на чердак, вытащит старый кожаный чемодан, сотрет с него пыль и отнесет в кабинет. Пятьдесят лет он не заглядывал в него. В чемодане наследство, но прежде чем предъявить его Лео, надо еще многое сделать.


[16]

14

— Ну наконец-то. Ушам своим не верю. Я тебе звонила тысячу раз. Не прошло и месяца, как ты ответил. Мне бы злиться, а я польщена. Знаю ведь — больше ты не звонил никому.

Это Ханна — стройная, с пепельными волосами, белозубой улыбкой и высокими скулами. Когда-то — давным-давно, чуть ли не в самый первый день пребывания Лео в университете — они познакомились в очереди в столовой. Студенты на первом-втором курсе легко сходятся и расходятся, но их с Ханной дружба выдержала проверку временем. Когда они с Элени отправились в Южную Америку, в их двухэтажную квартиру в Кэмдене вселилась Ханна.

— Что, нашлась потерянная записная книжка?

— Прошлой ночью я видел сон, связанный с тобой.

— Повезло тебе. Эротический, я надеюсь?

Лео рассмеялся.

— Нет, сон был только связан с тобой. Сама ты мне не снилась.

— Как интересно. Опять про меня начнут сплетничать? Сижу тут недавно на работе в туалете, и заходят Джанет и Лилли. Только я взялась за бумагу, как Джанет говорит Лилли: Ханна спит с пузаном Марком. У него и правда намечается животик, хотя Марк такой живчик. Волосатенький-мохнатенький, впору депиляцию проводить. Девицы от него писают крутым кипятком, готовы содрать с него одежду и вылизать с головы до ног. Извращенки. Но я-то сама невинность. И он совсем не в моем вкусе. Богом клянусь, я его пальцем не трогала.

Какое облегчение, оказывается, приносит пустая болтовня! Ханна обладала редким даром превращать пустой треп в оружие против тоски.

— Ну меня-то тебе убеждать не надо, Ханна. Еще в колледже на тебя вечно возводили напраслину.

— Да? Кто, когда? Фамилии? И кого еще я окучивала?

— Помнишь, нам читал лекции по антропологии Джек Данфи? Так вот, ты забралась к нему под стол. А он сидел и лыбился.

— Я уронила ручку, и она закатилась ему под стол. Все так по-дурацки получилось, вот он и засмеялся. Неужели люди всерьез думали, что я запала на Данфи? Ужас какой. За кого они меня держат, почему легко верят во все эти непристойности? А, Лео?

— Может, потому, что ты улыбаешься незнакомцам? Или потому, что по тебе сохнут мужики? Честно говоря, не знаю.

Ханна фыркнула:

— Мужики! Вот уж с кем у меня не складывается. Дольше пяти месяцев со мной не выдерживают. В глазах всех идеальной парой были ты и Элени. Поодиночке о вас даже не говорили, только вместе. Вы были живым доказательством, что любовь существует. Такая трагедия. Мне тебя так жалко.

Ханна на мгновение умолкла.

— Ну а что там за сон про меня?

Лео вздохнул.

— Последнее время мне все снится Элени за каким-нибудь привычным занятием: танцует, катается на велосипеде, поет… И у меня появляется чувство, что она жива. А потом она ускользает и все становится на свои места. Появлялась она и прошлой ночью. Посмотрела на меня и произнесла твое имя: «Ханна». И пропала.

Ханна хихикнула.

— Только мое имя? И больше ничего? Никаких там «Ханна трахается с архиепископом Кентерберийским»? Странно. И что это значит, как ты считаешь?

— Поначалу мне показалось, что в ее словах кроется глубокий смысл. Но вот я говорю с тобой и понимаю, что она хотела сказать только одно: позвони Ханне, уж она тебя развеселит. И оказалась права.

— Чудесно. Значит, и я на что-то сгодилась. Скажи-ка, когда ты возвращаешься в Лондон?

— Завтра, — неожиданно для себя ответил Лео.


Следующий день. Сгибаясь под тяжестью рюкзака, Лео поднимается по ступенькам в свою старую квартиру, — не так давно они спускались по этим ступеням, полные предвкушений от предстоящего путешествия, которое разлучит их навсегда. И вот он возвращается один, и как же гнусно на душе.

У дверей Лео поджидала целая процессия, хотя он бы предпочел войти в квартиру без свидетелей и позволить воспоминаниям накрыть себя с головой. Чарли обнял его так, что у Лео перехватило дыхание, здесь и Стейси с Карен — самые близкие подруги Элени, — и Ханна, которая вместо того, чтобы поцеловать, сильно бьет его по плечу.

— Это тебе за то, что раньше не позвонил.

В прихожей штабель коробок, к ним, похоже, никто не прикасался. Лео невольно вздрагивает. В этих коробках — вся их с Элени жизнь. Маленькие подарки, письма, одежда, фотографии и книги — все, что накопилось за три года. Сама мысль, что придется во всем этом копаться, кажется Лео невыносимой. В Эквадоре он с трудом мог смотреть на одежду Элени. Но вместе с тем ему ужасно хочется перечитать ее письма, перебрать фотографии, просеять, прочувствовать заново сладкие минуты, — так ребенок, прыгая с камня на камень, вновь и вновь пересекает ручей.


Лео заглянул в свою старую спальню. Ханна передвинула кровать, которая стояла точно в центре, ближе к окну. Вернуться сюда, как предлагает Ханна? Одному, без Элени? Невозможно. На полу новый ковер, на бездействующем камине — набор буддистских статуэток и головок. Дверь большого белого гардероба распахнута. Лео видит обнаженную Элени, плавную линию ее спины, перетекающую от хрупких плеч к совершенным округлостям ягодиц. Она не была ни худой, ни толстой и мало в чем уступала ботичеллевской Венере. Элени в раздумьях, что бы надеть… Почему именно этот пустяковый кадр врезался в память, непонятно. Лео хочет, чтобы Элени повернулась к нему лицом и улыбнулась… Не получается.

В кухне Лео с удивлением обнаружил незнакомца, темноволосого, красивого, лет двадцати пяти.

— Лео, это Роберто Панконези, — представила Ханна. — Правда, чудесная фамилия? Пан-ко-не-зи — ну просто экзотический итальянский десерт. Он мой новый сосед.

Лео протянул руку, Роберто тепло пожал ее:

— Очень приятно. — Акцента в словах Роберто почти не слышно.

— Лео пишет диссертацию по муравьям.

— Правда? — вздернул бровь Роберто.

— Ну да. Сидит себе день-деньской и пялится в микроскоп на то, как муравьи сношаются. Занятие для извращенца. Не так, что ли, Лео?

— Я наблюдаю за их поведением как таковым, не только за копуляцией, — пояснил Лео.

— Ага, умное название для всем известного акта. А вот Роберто читает лекции по философским основам физики. Жуткая, между прочим, хреновина. Так что вы сойдетесь.

— Она только и делает, что дразнит меня, — пожаловался Роберто.

— Это я-то? Ну извини. Сейчас скажу про тебя что-нибудь лестное. Роберто — гений. Самый молодой преподаватель на факультете. Студенты его обожают, народу на его лекциях — битком, приходят даже люди, которым физика вообще до лампочки. И это не потому, что он такой красавчик, — хотя это тоже играет свою роль. Просто он излагает кое-какие безумные теории, прямо из ряда вон. Ну как, хорошо я тебя расхвалила?

— Так себе, но спасибо за старание, — улыбнулся Роберто.

— Очень привлекательный портрет, — вымучил ответную улыбку Лео. Говорить с чужим человеком ему не хотелось.

В кухне ничего не изменилось, по-прежнему добрую ее часть занимал шкаф, забитый разномастными кастрюльками и тарелками, среди которых не найдешь двух одинаковых, — наследие хозяйки и длинной череды жильцов. Маленький балкон выходит во внутренний дворик, круглый сосновый стол под лиловым потолком уставлен салатами.

Ханна изо всех сил бодрится, носится по кухне, делится с Лео свежими сплетнями. У других настроение куда мрачнее.

Разговор, понятное дело, свернул на то, что произошло в Эквадоре. Лео изложил события, ни словом не упомянув о том, почему они с Элени сели на передних сиденьях. Эта подробность выпала.

Когда подошло время десерта, стало веселее. Напряжение, как всегда, сняла Ханна.

— Решила сбить шоколадный мусс, — живо рассказывала она. — Даже рука заболела. Ну, думаю, будет с него, в холодильнике дойдет. А он возьми и выпади в осадок. Вот, полюбуйтесь. Какашка какашкой. Кому положить немножко экскрементов?


Компания перебралась в гостиную, расселась по диванам. Разговор угас: кровь прилила к желудкам, а не к мозгам. Организмы честно пытались переварить проглоченный шоколад. В животах урчит — у организмов ничего не получается.

Лео немного подташнивало.

— Вызови «скорую», — простонала Карен. — Помру ведь прямо здесь.

— А не надо корчить из себя вежливую. Никто тебя есть не заставлял, — фыркнула Ханна.

— У меня руки-ноги отнялись, с места не сдвинуться! — Это уже Стейси.

— Вообще-то, Стейси, ты очень быстро движешься в пространстве, хотя сама того не сознаешь, — впервые подал голос Роберто.

Все недоуменно уставились на него.

— Я — двигаюсь? — переспросила Стейси.

— Ну конечно. Мчишься вокруг Солнца со скоростью восемнадцать миль в секунду или шесть тысяч пятьсот миль в час. Но и само Солнце несется с чудовищной быстротой, и Галактика. В сумме получается две тысячи тридцать миль в секунду, то есть восемьсот двадцать восемь тысяч миль в час. — Роберто посмотрел на часы. — Пока ели этот мусс, мы пролетели почти миллион миль.

В ошеломленном молчании все стараются осознать этот факт.

— Где же мои ремни безопасности? — пробормотал Чарли.

Стейси в восторге. Она давно уже влюблена в загадочного итальянца, а тут представляется повод дать знать о своих чувствах. Пусть в тиши спальни объяснит ей доходчиво, какие у физики философские основы, а то и поставит небольшой эксперимент. Вскоре Роберто и Стейси незаметно исчезают. Оставшиеся вяло комментируют их уход и скоро умолкают.

Первый для Лео после возвращения вечер в Лондоне благополучно приближался к завершению.

Ночевать он отправился к Чарли, на свою старую квартиру над круглосуточным магазином на Аппер-стрит в Айлингтоне. Это не более чем временное пристанище, пока Лео не найдет себе жилье. Хотя Чарли заявил, что он может жить здесь сколько заблагорассудится.

Приятели разложили диван в гостиной, вытащили кресло и телевизор в коридор. Неудобно, но ничего не поделаешь. Окно в гостиной во всю стену, прямо под ним автобусная остановка. С пыхтением подъехал автобус, и скучающие пассажиры второго этажа смотрят, как Лео распаковывает рюкзак. Резким движением он задернул шторы.

Ложе получилось неудобное, ноги выше головы, пружины торчат. Лео закрыл глаза и погрузился в пучину забытых звуков — с улицы доносится музыка, под окном бормочет парочка пьяных бродяг, скрипят тормоза ночных автобусов.

Всю ночь Лео добросовестно старался заснуть, но как только дремота брала его в свои пушистые объятия, в шум добавлялся какой-то новый оттенок и Лео просыпался. С каждой новой попыткой спать хотелось все отчаяннее, но засыпалось все хуже. К утру пришла настоящая бессонница.

«Вот так я жил до Элени», — размышлял Лео. Птенец, выпавший из теплого гнезда прямо в грязь, — вот кого он напоминает сейчас сам себе.



[17]

15

«Придется вернуться к прежним занятиям, а что еще остается делать?» — думал Лео, пробираясь в середину салона 73-го автобуса. Он ехал в Юниверсити-колледж. Ему не очень-то хотелось возобновлять свои исследования. И не возобновлять — тоже не хотелось. Просто требовалась опора, за которую можно зацепить свою жизнь, что ветошью пока валялась на полу.

Лео расстегнул висевшую через плечо сумку и достал купленный утром красный альбом, в нем их латиноамериканские снимки. Первым туда попало фото, сделанное в Колумбии в канун Нового года, — они прижимаются друг к другу щеками, их сияющие лица заполняют весь кадр. Переворачивая страницы, он останавливался только на тех снимках, где была Элени. На последней странице она со свирепым лицом размахивает ледорубом, сидя в первом ряду автобуса, справа от прохода. Того самого автобуса. Перед Элени металлическая штанга, за окном вздымаются Анды. До гибели каких-то полчаса. В памяти всплывает их тогдашний разговор — они перебирали тысячу шутливых способов использования ледоруба не по прямому назначению и хохотали.

А ведь смерть была уже рядом, только никто этого не знал.


Лео шагал по знакомым университетским коридорам к кафедре зоологии, по пути он заглянул в свою почтовую ячейку. Старое приглашение в Бостон на симпозиум, три приказа по факультету и ответ от профессора Цюрихского университета по поводу некоторых аспектов поведения муравьев. Лео колебался: пойти в кафе и прочитать письмо или сперва поздороваться с научным руководителем?.. когда его чуть не смела толпа возбужденных студентов, направлявшихся в большую аудиторию.

«Роберто Панконези» — уловил имя Лео и вспомнил слова Ханны о чрезвычайной популярности итальянца среди студентов. Ему стало любопытно.

В аудитории Лео сел в последнем ряду у двери: в случае чего можно незаметно выскользнуть. Помещение на несколько сотен студентов, амфитеатром спускающееся к кафедре, заполнено было до отказа.

Появился Роберто, одетый весьма непринужденно: джинсы и голубая рубашка, верхние пуговицы расстегнуты. Бросив на стол портфель, он включил микрофон и, не достав никаких бумажек, начал:

— Приятно, что на вводную лекцию моего летнего цикла пришло столько народу, но, думаю, ближе к концу ваши ряды сильно поредеют. — Улыбнувшись, он продолжил: — Физика — не более чем описание реально существующих явлений и процессов, но чем пристальнее мы в них всматриваемся, тем необычнее оказывается действительность. На квантовом уровне происходит нечто настолько удивительное, что наше представление о мире в корне меняется. К концу курса вы не только переосмыслите свое отношение к миру, но и к самим себе как частицам этого мира. По-моему, открытия квантовой физики затрагивают не только философию, но также религию и политику. Квантовая физика сродни поэзии, она как мания, навязчивая идея. Моя цель — обратить вас в свою веру, представить ее во всей красе и великолепии.

Такого резкого и смелого вступления Лео не доводилось слышать. Роберто как бы бросал слушателям вызов, шел ва-банк. Живой интерес это, конечно, пробуждало. Только удастся ли Роберто удержаться на заявленной высоте?

— С тех пор как Ньютон всласть наигрался со своими шариками (аудитория откликнулась довольным смехом), ученые стремятся занимать положение объективных наблюдателей. Ньютон считал, что при столкновении шариков можно четко рассчитать каждую воздействующую на них силу и предсказать результат. От природы он не ждал никаких сюрпризов, Вселенная работала четко, как машина, состоящая из многих миллионов отдельных частей, взаимодействующих друг с другом, и поведение каждой из них было предсказуемо. Ньютоновская механика не таит в себе скрытых опасностей, в ней все определено раз и навсегда.

Но великий Исаак ошибался. Последние научные открытия со всей очевидностью доказали: на квантовом уровне все тончайшим образом взаимосвязано. Даже сам ученый является составной частью своего эксперимента, ведь от его решений зависит результат. Мы теперь можем научно доказать то, о чем интуитивно догадывались основатели крупнейших мировых религий, — мы живем в единой, холистической Вселенной.

Однако представления Ньютона и Декарта оказались живучи. Мы по-прежнему рассматриваем мир как нечто отдельное от нас самих, будто не являемся его частью. Холизм как философия целостности пустил только свои первые корни. Но без него вы в философии физики не сдвинетесь с места. Более того. Воспринять холизм как концептуальную теорию недостаточно. Вам предстоит сжиться с холизмом, прочувствовать самую его суть…

Приметив Лео в последнем ряду, Роберто внезапно прервался.

— А, Лео, привет.

Лео покраснел.

— Леди и джентльмены, позвольте представить вам Лео Дикина.

Под взглядом двухсот пар глаз уже не сбежишь.

— Лео работает над диссертацией о поведении муравьев. Наверное, его опыт окажется в чем-то полезен для нас.

Лео внутренне весь сжался. Говорить об Элени на публике? Проще провалиться сквозь землю.

А Роберто, словно ведущий ток-шоу, уже направлялся к нему.

— Скажи, Лео, ты вот длительное время наблюдаешь за муравьями. Вопрос мой очень прост. Ты сам муравей?

Лео с облегчением улыбнулся.

— Нет.

— Значит, с муравьями, которых ты изучаешь, у тебя мало общего? Ты сам по себе?

— Ну да.

— А откуда ты это взял? Каковы различия между тобой и муравьем?

— Для начала, размеры, — ответил Лео, недоумевая, куда клонит Роберто.

— Любопытно. Получается, ты куда больше муравья?

— Значительно больше.

— Лео Дикин многократно превосходит своими размерами муравья. А теперь скажи, каков ты по сравнению вон с тем дубом за окном?

— Я намного меньше.

Роберто повернулся к аудитории:

— Вопрос к вам, леди и джентльмены. Лео Дикин велик или мал?

— Это смотря с чем сравнивать, — крикнул кто-то из студентов.

— Совершенно верно. В той Вселенной, где мы воспринимаем себя как нечто совершенно отличное от муравьев, в ньютоновской картине мироздания, если хотите, мы осознаем себя через сравнение с окружающим нас миром. Я смотрю на муравья и говорю: я не муравей. Я смотрю на женщину и говорю себе: я не женщина. Большинство людей ниже меня, значит, я высокий. Я неважно играю в футбол — ведь я вижу, что другие играют лучше меня. На каждом уровне я сопоставляю себя со средой. И окружающие объекты я тоже познаю через соотнесение. Непохожесть, неодинаковость лежит в основе нашего познания мира. Вы согласны?

Аудитория дружно закивала.

— Но что делать, если сравнивать не с чем? Большим ты тогда окажешься или крошечным?

Тишина.

— Ладно. Давайте проведем мысленный эксперимент. Закройте глаза (Лео послушно смежил веки) и представьте себе, что вы плаваете в абсолютном вакууме, в полном неведении о вашей земной жизни. Понятий пространства и времени не существует. Обнаженный человек — и ничего вокруг.

Лео представил себя во мраке и пустоте.

— И что сталось со всеми вашими представлениями о самом себе? Всеми этими «Я англичанин», «Я высокий молодой мужчина» и иже с ними? Честно и безжалостно разберите по косточкам сложившийся у вас образ самого себя.

Лео прокрутил в голове длинный список определений. Без конкретной привязки, без всех этих муравьев и деревьев они оказываются пустым звуком. Откуда ты знаешь, что ты молодой англичанин, если не с кем себя сравнить? Неясно даже, мужчина ты или женщина.

Все самооценки — фикция. Сути жизни они не отражают никак. Единственное, что осталось при нем, — чувства. И то не все. Однако можно ощупать свое лицо, можно услышать собственное дыхание. Учащенное, между прочим.

Лео открыл глаза. На лице Роберто таинственная усмешка, в ней есть что-то от улыбки Будды.

— В моем эксперименте никаких ограничений на человека не налагается. Время, место, идеология, пространство, возраст, национальность, раса, религия, собственность — ничего этого нет. Есть чувства, мысли, эмоции и безграничные возможности владения ими. Что скажете?

— Жуть какая! — подал голос какой-то юноша.

— Именно жуть! — подхватил Роберто. — Перед лицом вечности и бесконечности люди чувствуют себя не в своей тарелке. В нас нет широты мышления, мы замкнуты в своем узком кругу, нам проще среди привычных обязанностей и понятий. Среднему человеку легче сказать, что он член такого-то спортивного клуба, чем отнести себя к человеческой расе, не говоря уже о том, чтобы определить себя как частичку огромного мира. Но куда нас может завести подобная узость понятий? Спортивному клубу надо обязательно вырвать победу у другого клуба. Человеческой расе не надо побеждать другую расу, зато необходимо покорить планету. А вот если вы ощутите себя живой частичкой холистической Вселенной, любая борьба будет означать борьбу против самих себя.

Лео озадаченно смотрел на Роберто.

— Поняли, друзья мои? Если вы часть единого целого, о каком противопоставлении может идти речь? Лео и муравей различны, как различны ваши рука и нога. Но вместе с тем они едины, в чем нет никаких сомнений. Неужели так сложно себе представить, что и Лео, и муравей, и все мы — частички чего-то большего, персонажи гигантской картины, написанной одной рукой. Из нас состоит бесконечность, в той или иной форме мы живем вечно. Квантовая теория доказывает, что мир не расколот на части, что он неразделим.

И Роберто развернул перед слушателями картину холистической Вселенной, в основе которой лежат скрытые связи, хаос и неопределенность. Образ пришелся Лео по душе. Существуют частицы, которые никогда не умрут. Существует свет, обладающий поистине колдовскими свойствами: фотоны двигаются так быстро, что время замедляется и может даже остановиться. (Если бы оно остановилось в Колумбии в канун 1992 года, как на фотографии, на которой Элени запечатлела мгновение счастья!) Существует бесконечное число параллельных миров, невидимых для нас, где каждая ситуация проигрывается во всех возможных вариантах. (А значит, они с Элени опаздывают на автобус, смерть не разлучает их и они сейчас в Перу осматривают руины Мачу-Пикчу, потерянного города инков! Значит, по крайней мере в одном из миров Лео счастлив, пусть даже этот мир для него недоступен.)

— Моя лекция подходит к концу, и я хочу обратиться к истокам. Итак, в начале было… нет, сам посыл неверен. Никакого определенного, четкого, абсолютного начала не было. Мы можем говорить только о том, где начинается наше знание. В известной нам точке, как уверяют нас великие ученые, было гигантское ядро, в котором триллионы электронов и других частиц плясали в космическом танце. Затем наступил Большой взрыв, разбросанные частицы сформировали Вселенную, из их скоплений получились звезды, с течением времени некоторые из них взорвались и выбросили в пространство массу углерода, частички которого осели на Землю. А углерод означает жизнь, каждая живая клетка, дерево, животное, человек содержит углерод. Друзья мои, да утешит вас мысль, что все мы в буквальном смысле слова состоим из звездной пыли, которая существовала от начала времен и будет существовать вечно. Вы неотделимы от Вселенной, вы часть ее и в этом качестве пребудете всегда. Увидимся в среду. Благодарю за внимание.

Загремели восторженные аплодисменты. Когда овация смолкла, студенты с одобрительным гомоном покинули аудиторию.

Внезапно Лео заметил Стейси.

— Эй, а ты что тут делаешь? — удивился он. — Ты же должна быть на работе?

— Я прогуливаю. Мне так хотелось послушать Роберто. Как тебе, понравилось?

— Я просто заглянул на огонек. Куда все, туда и я.

— Потрясающе, правда? — Стейси вся раскраснелась. — Мы собираемся выпить кофе. Ты с нами?

— С удовольствием.


Ученого, подобного Роберто, Лео встречал впервые. В нем не было ничего от замкнутого сухаря, скорее Роберто напоминал миссионера от науки. Уверенность в себе, апломб молодости, яркий ум — таким авторитетом и популярностью пользовались, наверное, знаменитые революционеры на заре коммунистической эры. Преподавателям постарше его популистские методы (он ел в студенческой столовой, участвовал в студенческих вечеринках, был запанибрата со слушателями) и репутация всеобщего любимца были, правда, не слишком по душе. Зато Лео к нему тянуло — он чувствовал, что Роберто в состоянии ответить на многие мучающие его вопросы.

— Во время твоей лекции я без конца думал об Элени, — сказал Лео за кофе. — И о смерти вообще.

— Интересно, умирает ли человек, — вопросил Роберто, — или перевоплощается во что-то еще? На квантовом уровне все состоит из крошечных субатомных частиц. Представь себе Вселенную в качестве бесконечного океана вечных электронов. Что такое человек перед этим океаном? Не более чем набор частиц, который отличается от окружения разве что цветом или формой. А когда мы умираем, составлявшие нас частицы продолжают жить, образуя деревья, цветы, небо и животных. Что-то вроде жизни после смерти. Элени сейчас нигде и везде.

Его слова стали для Лео откровением. Элени покинула этот мир, но она теперь во всем.

В последующие несколько недель Лео читает учебники по начальному курсу физики и регулярно посещает лекции Роберто. Ему теперь куда легче. И Элени радуется и смеется вместе с ним.


Роберто рекомендовал своим студентам всюду ходить с блокнотом и заносить в него самое интересное — необязательно связанное с физикой, это могут быть собственные мысли, цитаты, даже картинки из журналов. Пусть больше думают об окружающем их мире.

Блокнот Лео купил. Но ничего, достойного внимания, на первых порах не попадается.


[18]

16

— Ты поосторожнее с Роберто, — сказала Ханна.

Они с Лео сидели в бывшей гостиной Чарли.

— Он возомнил, будто знает ответы на все вопросы. Просто какой-то первосвященник от физики, великий и непогрешимый. И с этим уже ничего не поделаешь. Голова-то у него на месте, а вот с душой дело обстоит неважно.

— А о самой себе ты какого мнения? — спросил Лео.

— У меня неважно со всем на свете. Ни глубоких мыслей, ни тонких чувств. И в этом есть свои плюсы. Кто со мной немного потусуется, поневоле начинает уважать самого себя.

— А про меня что скажешь?

— Ты слишком много думаешь и чересчур глубоко чувствуешь. У тебя все через край.

— Получается, у меня нет никаких достоинств? — рассмеялся Лео.

— Я этого не говорила. Подобная чрезмерность кое в чем — огромное достоинство.

— Например?

— В любви. В страсти. В романтических отношениях. Все девушки завидуют твоей преданности Элени. В этом источник твоей силы и слабости.

— Думаешь, самая умная? — Лео ткнул ее в бок.

Ханна хихикнула:

— Ага. Я — оракул. Даю ответы на любые вопросы.

— Так, значит, твоя проблема состоит в том, что ты ни о чем не задумываешься.

— Верно. — Голос Ханны звучал глубоко и ровно. — Правда, это не вопрос. А оракул отвечает только на вопросы.

— О мудрый и всезнающий оракул, что плохого, если человек много думает?

— Он теряет время зря. И впадает в тоску.

— О великий, а что человеку делать, если у него масса времени?

— Действовать.

— Действовать?

— Если все время думать о мытье посуды, ты ее никогда не вымоешь. А когда дело сделано, займись чем-нибудь другим. Чтобы не забивать себе голову зря.

— Значит, лучше действовать, чем думать?

— Не забивай себе голову!

— Спасибо тебе, оракул, ты приоткрыл передо мной всю бездну своего невежества.

— Не за что, Лео. Ну так мы идем?

— А разве вправе оракул задавать вопросы?

— Оракул вправе делать что ему только в башку взбредет, ты, умник хренов. Живо надевай галоши, а то на спектакль опоздаем.

У Ханы было два билета в «Барбикэн-центр» на «Зимнюю сказку» Шекспира. Постановка гладкая, ровная, ничего особенного. Если бы не последняя сцена…

Леонт стоит перед статуей своей жены, Гермионы, скончавшейся шестнадцать дней тому назад. Пораженный сходством, он подходит ближе.

Что сладостней подобного мученья!
А все-таки она, клянусь вам, дышит.
Вы надо мною можете смеяться,
Но я хочу ее поцеловать.
Лео, не читавший и не видевший этой пьесы, никак не мог проглотить ком в горле. Его словно перенесло в Эквадор, к телу Элени, вот он дышит ей рот в рот, и из груди Элени вдруг вырывается скрипучее дыхание.

Паулина отталкивает Леонта.

Да что вы, государь! Остановитесь!
Ведь краска на губах ее свежа.
Вы можете гармонию нарушить.
Уж лучше я задерну.
Но Леонт не в силах сдвинуться с места. Наконец он протягивает руку и касается ее лица.

О, теплая! Пусть это волшебство.
Ему я верю, как самой природе.
В голосе его такая нежность и такая тоска, что Лео не в силах сдержать рыданий. Именно эта сцена каждую ночь разворачивается перед его глазами. Вцепившись в руку Ханны, он сжал ее, словно альпинист, потерявший точку опоры и готовый вот-вот сорваться в пропасть.

— Прости меня. Я такая дура. Мне и в голову не пришло, — пробормотала Ханна.

Лео сделал глубокий вдох, стараясь вернуть самообладание.

— Ничего страшного. Мне на пользу.

Молодой капельдинер попросил их покинуть зал.

В квартиру Чарли они возвращались в молчании. Ханне вспомнилось, как в детстве она нашла в саду под деревом отчаянно пищащего птенца со сломанным крылом. В ее руках он был так хрупок и беззащитен, его крохотное сердечко так испуганно билось… Схожую беспомощность она ощущала сейчас в Лео. Птенца Ханна отнесла матери, та аккуратно наложила на крыло лубок, и через пару недель малыша выходили. Позже ей пришлось ухаживать за матерью, у которой обнаружили рак, и за маленьким братом Эдом. Десятилетняя девочка выбивалась из сил, но ее старания оказались напрасны. Мама быстро угасала, и однажды отец, плотно закрыв дверь спальни, шепотом сказал, что мама умерла. Во время сцены, когда Гермиона обнимает свою пропавшую без вести и вновь обретенную дочь Пердиту, Ханну пронзила грусть о рано покинувшей ее матери.


Лео заварил чай, в холодильнике нашлось миндальное пирожное. Ханна сидела рядом с Лео на диване, рассматривала фотографии, слушала рассказ о том, что приключилось с ними в Южной Америке. Когда надо, она умеет слушать, пусть даже история ей уже не в новинку.

Наконец Лео замолчал.

Они смотрели друг на друга.

Ханна перевела взгляд на нетронутое пирожное.

Недели через две после того, как птичку отпустили на свободу, Ханна, придя из школы, обнаружила на столе огромный торт в форме бабочки.

Мама села рядом с ней, отрезала кусок и сказала:

— Мне надо поговорить с тобой, солнышко.

Ханна в тот день пропустила школьный завтрак и потому жадно набросилась на торт. И, пока она ела, мама рассказала, что у нее рак.

— А можно еще кусочек? — вот что сказала Ханна в ответ.

С тех пор Ханна не любит пирожные и торты, они связаны для нее со смертью.

Ханне вдруг стало жарко, ей захотелось остаться одной. Она резко встала, схватила куртку, секунды три медлила, не глядя на Лео, словно собиралась что-то сказать, но затем стремительно вышла.

Для Лео эти три секунды невысказанности были наполнены скрытым смыслом.

Что означало это молчание, о чем она хотела сказать и не смогла? Почему не смотрела на него? Нет, наоборот, она сперва отвела взгляд, а потом покраснела. И почему столь поспешно убежала, даже не поцеловала его на прощанье? Странно. Наверное, поцелуй в ее глазах вдруг перестал быть просто данью вежливости. Уж не влюбилась ли Ханна в него? А вдруг это давнее тайное чувство? Три месяца прошло, как умерла Элени. А они были подруги. Хватит ли теперь у Ханны духу признаться в своем чувстве? Наверное, нет. Что ж, с ней все ясно.

Впервые со дня смерти Элени Лео дал волю фантазии. А каково это будет, завести себе другую? Ханна — яркая девушка, остроумная и вместе с тем добросердечная, и все равно невозможно представить себя с ней. Они такие разные, как сама Ханна сказала. У него все через край, а она старается ни о чем всерьез не задумываться. Кроме того, в его сердце просто нет свободного места. Ну да, он жаждет теплоты и привязанности, но не любви. А интрижка без любви — это низость.


Лео понимал, что не влюблен в Ханну. Но получается, она влюблена в него! Часто шутит невпопад, готова часами выслушивать его излияния, никогда не говорит о себе. Она ни разу даже не намекнула о своих чувствах. Но и это Лео интерпретировал как верный признак. И что делать с этим? Он жалел девушку: невысказанная любовь — тяжкое бремя.

Лео был растерян. Ее нераскрытую любовь он невольно сравнивал со своей. Элени столь же недоступна для него, как он — для Ханны. Может, поговорить по душам, тогда ей станет легче?

Он пригласил Ханну на ужин, попросив Чарли оставить их наедине, навел порядок в квартире, сложил диван, чтобы на нем можно было нормально сидеть, перетащил стол из кухни в комнату, купил цветы и свечи и замариновал куриные грудки. Осталось только положить курицу в глиняный горшок, добавить овощи и поставить томиться на огонь. И выпить бокал-другой вина для настроения.

— Ого! — воскликнула Ханна, входя. — Я-то думала, что ты, как всегда, сервируешь в кухне рыбные палочки. У тебя сегодня день рождения, а я забыла?

— Нет у меня сегодня дня рождения. Ханна, я только хотел тебя поблагодарить за дружеское ко мне отношение.

Ханна выглядела тронутой. Лео протянул ей бокал с вином, но она отказалась. Лео же выпил и тут же налил себе снова.

Разговор развивался ни шатко ни валко. Ханна была явно не расположена к задушевным беседам. Лео откупорил вторую бутылку. Надо дождаться нужного момента и раскрыть карты. А для затравки можно спросить, о чем бы она хотела поговорить или даже на кого положила глаз. А может, познакомилась с кем?

Но Ханна отвечала односложно.

А если без обиняков?

Лео сварил кофе.

— Слушай, Ханна, ты мною увлечена?

— Что?

— Если да, то это здорово. Я понимаю, почему ты не хочешь об этом говорить. Все-таки со смерти Элени прошло совсем немного, и ты ее подруга. Но ведь это все… условности. Все может выйти наружу совершенно неожиданно… вдруг захочется выговориться… я все пойму, я готов. С тобой я могу говорить обо всем. О чем только захочешь.

— Но я вовсе не увлечена тобой.

— Послушай, я не обижусь. И не расстроюсь. Да, я люблю Элени… но ты мне тоже нравишься.

Ханна неуверенно рассмеялась.

— Чего ты добиваешься?

— Я ничего не добиваюсь. Просто хочу сыграть в открытую. Не надо ничего друг от друга скрывать. Нам же будет лучше.

— С чего ты взял, что я по тебе сохну?

— Ох, Ханна, прекрати. Сама знаешь с чего. Это очевидно.

— Не понимаю, о чем ты.

— Краснеешь, убегаешь ни с того ни с сего. Давай, колись. Я только «за». Вот видишь, ты опять.

— Что опять?

— Краснеешь.

— Правда? Так ты меня смутил.

— Слава богу. Наконец ты дозрела.

— Нет, ты не понял. Ты все перевернул с ног на голову. Если я когда и краснела в твоем присутствии, то только потому, что вспомнила маму… как она умирала. Хороша бы я была, если бы начала плакаться тебе в жилетку, вместо того чтобы помочь справиться с горем. И вот в один прекрасный момент меня прорвало. Пришлось срочно смываться, а то тебя бы просто затопило.

Лео уничтожен.

— А почему ты об этом не рассказала?

— Ну я же говорю, неловко было.

— Так. Я весь раскрываюсь перед тобой, а ты, выходит, только плотнее заворачиваешься в свой кокон. К чему все это?

Ханна невольно поежилась.

— Как только у тебя язык поворачивается! «К чему все это…» Я пыталась поддержать тебя как могла. Что тебе от меня надо, не пойму? Господи, да ты злишься. Давай завтра поговорим.

— Мне надо, блин, чтобы ты со мной была столь же искренна, как я с тобой! — заорал Лео.

— Извини. Мне пора. Спасибо за вкусный ужин.

— Значит, ты пыталась меня поддержать. Гнусность. Ну и как, понравилось жалеть? Нет? Ну скажи правду хоть раз в жизни?

— Лео…

— Нет уж, слушай. Ты, Ханна, всегда такая энергичная, веселая. Но все это фигня. Потому что никто не знает, что у тебя на уме. Ты всем нравишься, но ты для всех закрыта. Потому-то у тебя нет парня… тебе страшно, что он проникнет в твою душу, а это табу. Поэтому вокруг тебя вечно вертятся какие-то ублюдки. Месяц пройдет — старого на помойку, нового под знамена. Ты боишься настоящей любви, ведь тогда придется раскрыться. А тебе очень не хочется. Правда ведь? Ну, признайся?

Ханна беззвучно плакала, но Лео ничего не замечал.

— Завтра поговорим, — сказала она и кинулась к выходу.

Лео выскочил вслед за ней на лестницу.

— Если бы ты была со мной искренна, у нас бы все получилось. Я бы полюбил тебя. Я бы доказал тебе… если бы ты мне позволила. Но ты не осмелишься… ни за что.


Немало времени пройдет, прежде чем они увидятся вновь.



[19]


17

Как ни странно, Фишель, мои тогдашние письма к Лотте полны надежды вернуться домой целым и невредимым. На душе у меня стало легче, ведь к военнопленным полагалось относиться гуманно. Крыша над головой, кормежка — это само собой. Во вражеском тылу я был в куда большей безопасности, чем на фронте. А там, глядишь, война кончится, я вернусь домой и мы поженимся.

По-русски я говорил очень прилично, поэтому был на особом счету, и меня часто привлекали в качестве переводчика. Русский офицер посоветовал мне не отправлять письма, пока не прибудем к месту назначения и я не смогу воспользоваться в полной мере своими правами военнопленного, включая переписку.

Правда, очень скоро радость моя пошла на убыль. Пленных было столько, что русские попросту не справлялись. Мы были у них словно кость в горле. Обеспечить нас всем необходимым в зоне военных действий не получалось, быстро отправить в тыл — тоже. Бесконечными пешими колоннами тащились мы по дорогам Галиции, а на прокорм выдавалось в день по двадцать пять копеек на нос. А ты пойди найди его, продовольствие, в разоренных войной деревнях.

До Лемберга мы брели целых двенадцать дней. Кирали, словно приблудный пес, не отходил от меня ни на шаг, хотя теперь мы не обязаны были держаться вместе. Поначалу венгр меня бесил, потом я как-то к нему притерпелся, и мы даже стали вести разговоры. Выяснилось, что его хлебом не корми, дай побрюзжать и посетовать на жизнь. Казалось, перенеси его сейчас на залитый солнцем берег моря, дай в зубы сигарету, а в руку кружку пива, он все равно найдет причину для нытья. Нагонит тоску — и доволен. Когда рассуждаешь с ним спокойно — злится, а заорешь — криво ухмыляется и потирает руки от радости. Его жизненная позиция вызывала во мне отвращение, мои же взгляды он высмеивал и именовал «слюнтяйством». В общем, странная завязывалась дружба, взаимная неприязнь питала ее.


Лемберг и Киев связывает железная дорога. На перевалочной станции на окраине города от общей массы отсеяли чехов, словаков и южных славян и отправили в близлежащие лагеря. Всеми остальными набили вагоны-«теплушки» (вместимость сорок человек, внутри нары,печка и «параша») и повезли на восток. Раненые ехали вместе со здоровыми в одном вагоне, в тесноте и вонище. Само собой, от ползающих и летающих насекомых — клопов, тараканов, вшей, блох, клещей, мух — было не продохнуть. Разумеется, я сразу занемог: расстроился желудок, донимали приступы рвоты, тело покрылось язвами. Мне часто вспоминались слова Лотты, что в самую тяжкую годину человек обязан сохранять достоинство. В нашей вонючей клетке сохранить достоинство значило только одно — не падать духом и держаться. И мы старались: пели песни, рассказывали анекдоты, силились представить в смешном свете то, через что нам довелось пройти на полях сражений. Деланное легкомыслие маскировало страх.

Порой эшелон дни напролет стоял где-то на запасных путях, и тогда начинало казаться, что нас решили уморить голодом. Но дверь внезапно откатывалась, часовой швырял нам несколько буханок черного хлеба, «параша» опорожнялась, покойники выносились наружу, и поезд вновь трогался с места. Пару раз нас высаживали и запирали где-нибудь в пустом складе, и приходилось долгие часы ждать, пока чиновники-тугодумы не измыслят, что с нами делать дальше.

Так прошел месяц, и мы, судя по всему, давно катили по Транссибирской магистрали.

На дворе стоял уже ноябрь, когда в очередной раз заскрежетали тормоза. Послышались крики, дверь отъехала в сторону, в вагон ворвался ледяной воздух и яркий свет. Нам было приказано выходить.

— Прибыли на место? Где мы? — послышались вопросы.

Я осмотрелся.

На здании станции было написано: «Сретенск».

Название ничего мне не говорило. Только мы точно были где-то в Сибири.

Через несколько дней выяснилось, что мы в Читинской губернии, в треугольнике, одну сторону которого образует Северо-Восточная Монголия, а вторую — Китай.

До Москвы было семь тысяч километров.

Между мной и Лоттой пролегло чуть не полмира.


В Сретенске когда-то проводились летние армейские учения. В мирное время здесь размещалось несколько сотен солдат. А австро-венгерских военнопленных нагнали тысяч десять. Лагерь состоял из двух частей: в самом городе казармы, а на противоположном берегу реки Шилки ряд деревянных и кирпичных зданий. Туда-то я и угодил. Самое страшное, что все эти строения, судя по заброшенности, стояли нежилые несколько лет. Пыль покрывала пол толстым слоем, кухонная утварь была кое-какая, за водой приходилось с ведрами и ломом спускаться к замерзшей реке по обледеневшей тропинке, туалет, как и в эшелоне, заменяла «параша». К нашему прибытию ничего не было готово, даже часовые толком не знали своих маршрутов.

Двухъярусные деревянные нары тянулись вдоль стен. Где спали, там и ели. Мы с Кирали почивали на первом этаже. Теснота была страшная, лежать приходилось на боку. В первый вечер ужасно хотелось пить, а воды не было. И тут кого-то осенило: ведь можно наломать сосулек. Вскоре все сидели с подобием длинных леденцов во рту, смеялись и пели песни.

Правда, на следующий день веселья поубавилось. Хотя работать особо не заставляли. Надо только было натаскать воды и наколоть дров. А так, хочешь вшей дави, хочешь сиди кури. Запах гречневой каши смешивался с табачным дымом, духом влажной одежды и зловонием немытых тел. Но стоило мне как-то открыть окно, как ледяной сибирский ветер ворвался в барак и туманом осел на постелях, моментально намочив одеяла. Больше окно не разрешали открывать, так что всю зиму приходилось вариться в собственном соку.

Я-то думал, в лагере наконец удастся помыться. Но коротышка-банщик по фамилии Шпанский пускал только за мзду. У кого водились деньжата, могли совершать омовение чуть не каждый день, только таких было немного, унтер-офицеры в основном. Когда становилось невмоготу, я обтирался влажной тряпкой.

Россия всегда жила по неписаному закону: не подмажешь — не поедешь. И в лагере было то же самое. За деньги у часовых можно было купить даже масло и сахар. Что до меня, то половина моего еженедельного денежного довольствия исчезала в кармане почтальона, дабы добросовестно выполнял свои обязанности, но и подкуп не гарантировал, что письмо дойдет до адресата. К тому же из-под моего пера выходило куда больше писем, чем было разрешено. Хоть на бумаге я мог пообщаться с близкими. Каждый месяц я отправлял одно письмо, а все остальные бережно сохранял — вдруг выпадет возможность отослать. Почта вообще работала отвратительно, да тут еще цензура. Посылки до нас доходили вскрытые, ополовиненные. За все свое пребывание в Сретенске я получил только одно письмо — от родителей. Они писали, что под русскими жизнь была совсем не сахар, старых евреев, не бежавших с отступавшей армией, считали шпионами и относились соответственно. Польские крестьяне заняли дома беженцев и отказываются освободить их, даже когда Австрия отвоевала Галицию обратно и вернулись настоящие хозяева; никакой суд им не указ. Вчерашние мирные соседи разругались в пух и прах. В особняке Штейнбергов квартировали русские офицеры и в мае, перед самым отступлением, сожгли дом. Штейнберги вернулись, а большая часть их богатств — в руинах. Сейчас они все живут на своей фабрике, и папа Штейнберг пытается возродить дело. Обстановка очень неспокойная, приходится опасаться за свою жизнь, одно хорошо: мои братья и сестры в Берлине. Еще родители писали, что отправили мне теплое белье и конфеты фабрики Саротти… Только, наверное, в пути украли все чохом, мне выдали лишь пустой ящик.

Время еле ползло, день неторопливо сменял ночь, и меня все чаще охватывала тоска. Начинало казаться, что я уже никогда не увижу Лотту. В Уланове-то опять австрийцы… а я здесь. Одолевали воспоминания. Вот мы с Лоттой шагаем по берегу Сана… и говорим, говорим и не можем остановиться… Начинала трещать голова, и я хватался за ее письмо и вчитывался в каждое слово, стараясь вникнуть, что стоит за каждой буквой, пытаясь представить, как она сидит за столом, как ее локоны касаются бумаги, как перо летает в ее пальцах. Вместе с ней я упаковывал тюки и чемоданы и грузил их на повозку, вместе с ней месил грязь, смеялся, когда ее отец продавал шубы толпе, лежал рядом под теплой, мохнатой, сладко пахнущей медвежьей шкурой. Ее образ пронизывал все мои мечты.


Новое недомогание посетило меня — стало все больнее глотать. Кишки закрепило капитально. То и дело бросало в пот. Поутру никак не подняться. Когда по всему телу выступили красные точки, я понял: тиф. У первого — вечно ко мне липнут все болячки. Правда, я попал на настоящую больничную койку. Тем, кто заболел позже, повезло меньше.

Очнулся я в госпитале, куда меня доставили в совершенном бреду. Перед глазами плясала и вертелась Лотта, запрыгивала в меня, умирала вместе со мной, пожирала мои внутренности, нежно ласкалась. В луче света пациенты госпиталя подступали ко мне, и ложились на пол, и подпирали стены, не в силах дождаться, когда я умру. Смертная слабость охватывала меня, я горел в огне, трясся от холода, задыхался в дыму, уходил и возвращался и полз к двери, за которой выл ледяной сибирский ветер, а сзади меня жгли языки пламени, и в лагере стоял крик, и люди передавали по цепочке ведра с водой и пытались залить пожар. Но воды было мало, и здание сгорело дотла.

Меня поместили во временный лазарет из нескольких палат. Моя новая койка стояла у окна, за ним открывался вид на сопку, у подножия которой располагался лагерь. Какой-то человек волок вверх по склону санки, явно направляясь к деревянному сараю на полпути к вершине. Что лежало на санках, в замерзшее окно было видно плохо. Но когда человек с усилием вывалил груз у сарая, стало ясно: мертвое тело.

На следующий день трупов прибавилось. Выше по склону днем и ночью пылал костер. Тела свозили на санках целую неделю, если не больше. Потом у костра появились люди с лопатами. Мерзлая земля достаточно оттаяла, можно было выкопать большую яму. Мертвецов без какой-либо траурной церемонии побросали в братскую могилу.

Смерть была рядом со мной. Уже санитары обшарили мои карманы в рассуждении, чем бы поживиться, уже Кирали явился отдать мне последний поклон… Безумно смелый поступок, между прочим, — от тифозных больных все старались держаться подальше, а то сам заразишься. Я даже растрогался.

Впервые Кирали обратился ко мне по имени:

— Мориц, засранец хренов. Будь проклят тот поганый день, когда ты впервые попался мне на глаза. Говном ты жил, говном и помрешь. И бросят тебя в выгребную яму на холме за компанию со жмуриками-соотечественниками, и мне тебя будет совсем не жалко. Тосковать я по тебе уж точно не буду. Вот попрощаюсь сейчас — и был таков… Ты что-нибудь скажешь напоследок, подлюка, или не вякнув сойдешь в землю?

Меня пробрала дрожь, отозвавшаяся болью во всем теле. Говорить я не мог. Но у меня хватило сил поднять руку и показать Кирали палец.

Франц пришел в восторг.

— Ну ты даешь, Мориц! — заревел он.

Санитар засмеялся…

Фишель… вот оно опять… подай плевательницу… спасибо… не смотри… Прости меня. Подай-ка лучше ведро и тряпку. Я весь в поту… вытереться чем-нибудь… Да, Фишель, будь добр, позови Довида и Исаака. Хочу их видеть.



[20]

18

Вот вы, три моих мальчугана, все вместе. Фиш, подведи Исаака поближе. Подойди ко мне, малыш. Приляг вот сюда. Раз — и заснул. Счастливчик. Довид, если хочешь, можешь поиграть в уголке со своим паровозом. Я вас очень люблю, но вы еще маленькие и ничего из моих слов не поймете. А ты, Фишель, мотай себе на ус. Расскажешь все братьям, когда подрастут. Расскажешь своим детям.

На чем я остановился? Не помню. Ах да, на Сретенске. Лотта была очень далеко. А смерть совсем близко. Целые штабеля трупов складывали в сарай на склоне сопки. Умирающие лежали на полу у моей койки и под койкой и ждали, когда я отправлюсь в сарай и освобожу им место, пусть даже ненадолго. Война полыхала вовсю, и конца-краю ей было не видно. Некоторым казалось, что они до последних своих дней просидят в Сибири. А меня смерть уже не пугала. Я был на все готов, только бы избавиться от невыносимой боли. В полузабытье, между сном и комой, я возносился над окружающим, смотрел с высоты на свое тело, лежащее на кровати, жмурился от ослепительного света, льющегося сверху, пронизывающего пространство, и, казалось, воспарял все выше и выше…

От людей, побывавших на грани смерти, я нередко слышал, что в такие минуты вся прожитая жизнь проносится перед глазами. У меня было не так. Я видел детей, целую толпу голеньких детишек с прекрасными личиками и чистыми невинными глазами. «Это ангелы и херувимы», — думалось мне. «Папа, дедушка, прадедушка», — залепетали малыши, обращаясь ко мне, и я понял: это мои дети, внуки и правнуки. Они были совсем не похожи на вас, но среди них был ты, Фишель, и Довид, и Исаак. Они пришли ко мне из будущего, я был им нужен. Я вытянул руку, желая коснуться тебя, но ничего не вышло, хоть ты и стоял неподвижно. И я понял: надо возвращаться. Еще поживем.

Нам кажется, мы распоряжаемся своей судьбой. Это неправда. Как раз наоборот: мы следуем тому, что нам предначертано. А порой мы провидим будущее. Благодарю тебя за то, что показал мне его. Когда я очнулся, во мне не осталось и тени сомнения: я буду жить. И я не стану дожидаться конца войны. Поправлюсь окончательно, наберусь сил — и сбегу.


С наступлением весны люди в лагере как-то приободрились. Хотя особенно радоваться было нечему. По слухам, война зашла в тупик. На западе войска зарылись в землю; между французами и британцами с одной стороны и немцами с другой шли кровавые битвы ради нескольких метров территории. На востоке немцы выбили русских из Польши, а на большее сил у них недостало.

Времени у нас было столько, что в лагере возникло некое подобие университета. Преподавались разные дисциплины — от истории до инженерного дела. Я обучал немцев русскому языку, немцы занимались с венграми немецким, а вот учить венгерский не желал никто. Мастер-мебельщик из Вены обучил меня резьбе по дереву. И мебель я теперь мог делать сам. Стул, на котором ты сидишь, изготовлен мною, как и вот этот шкаф. Через Красный Крест мы получили массу книг, хватило на небольшую библиотеку. Мы организовали хор, устраивали театральные представления (прежде я ни разу не бывал в театре), ожесточенно спорили о политике и играли во все мыслимые игры. Карточные, в первую очередь.


Я был еще очень слаб, тяжкий физический труд был не для меня. А вот Кирали и многих других, когда растаял снег, направили на строительство дорог и полевые работы. Русских-то мужиков забрали на фронт. Ничего, и наши кое на что сгодились. В том числе и по женской части. Захватывающие истории, кого еще он сегодня лишил невинности на сеновале, не сходили у Кирали с языка. Ухмыляешься, Фишель? Вот подрастешь еще чуть-чуть… Правда, сеновалов в Берлине не найдешь, надо ехать за город. Вроде бы сибирские девчонки были не такие недотроги, как европейские. Кое-кого из венгров они очень даже привечали. Кирали уверял, что пока мужчина не познал женщину, он и не мужчина вовсе. Мне все это казалось очень поучительным, сам-то я в жизни своей никого не соблазнил, а Кирали уж так все расписывал…

В Сретенске Франц стал говорить по-немецки куда лучше, а ведь венгерский крестьянин, знающий немецкий, редкость, а уж бегло болтающий и вовсе диковина. Откуда он такой взялся, удивлялся я. Оказалось, мать у него была австрийка, она и назвала его Францем. Отец у него был очень жестокий человек, избивал мальчишку до потери сознания, а когда Кирали исполнилось двенадцать, бросил их с матерью и ушел к другой женщине. Мать спилась, хозяйство пришло в упадок, и Франц был рад-радешенек, когда его забрали в армию.


Силы мои прибывали с каждым днем. Я трудился на кухне кашеваром, гречневая каша, заправленная свиным салом, составляла основной наш рацион. Да-да, не удивляйся, Фишель, у нас в лагере все евреи ели свинину, голод не тетка. И я поглощал шкварки, аж за ушами трещало, только бы поскорее поправиться. Ради Лотты я был готов на все. По-прежнему писал ей письма, но даже и не пытался отправить — копил деньги на побег. Да и не дошла бы от меня весточка, ведь мало того, что почта работала из рук вон, так я и адреса толком не знал. Письма получались печальные и страстные, я же писал без оглядки, зная, что она их никогда не получит.


Дорогая Лотта!

Уже целую неделю образ твоих страстных губ преследует меня неотступно…


Дорогая Лотта!

Помнишь, как-то зимой выпало столько снега, что Каминские никак не могли открыть входную дверь, и мы целыми часами лепили снежных баб на склоне холма…


Лотта, любимая!

Жди меня, дождись меня. Мне без тебя очень плохо. Если ты найдешь себе другого, я этого не переживу.


Дорогая Лотта!

Запах медвежьего жилета кажется мне бесподобным, я наслаждаюсь им, ведь под этой шкурой спала ты…


Я научил Кирали играть в шахматы, и мы много часов провели за доской, споря обо всем на свете. Выигрывать-то я всегда выигрывал, а вот в спорах частенько уступал.

Как-то я спросил его:

— О чем ты думаешь в тиши ночи? Перед тем, как заснуть?

Кирали как раз обмозговывал свой ход.

— Не понял. Ты это о чем?

— От какой мысли тебе не отделаться, что для тебя самое главное?

Кирали поднял глаза от доски и задумался.

— У меня в голове гвоздем засела мысль о смерти. В лицах людей, в белизне снега, в густо политой кровью земле полей сражений я вижу смерть. В себе самом я чувствую смерть. Это только с виду я живой, а на самом деле — мертвец. Что за жизнь у меня? И разве это жизнь? Беру конем пешку.

— Тогда ради чего жить?

— Я живу просто по привычке. К плохому быстро привыкаешь. Твой ход.

Я поставил ему шах.

— Прозевал, — промычал Кирали. И резко повернулся ко мне: — Ну, в чем ты сам видишь смысл жизни, можешь даже не говорить. И так весь лагерь знает. У тебя свет клином сошелся на твоей Лотте. Все письма ей пишешь. Письма без адреса. А откуда тебе известно, что она без тебя не выскочила замуж? Кувыркается, наверное, сейчас с кем-нибудь. Точно как эти русские девчонки.

Прости меня, Фишель, за грубые слова. Венгр возмутил меня до глубины души. Я себя не помнил от ярости.

— Ну и свинья же ты, Франц! — завопил я. — Это правда, я живу надеждой. А что в этом плохого? Я вижу перед собой ее светлый образ, а не всякие ужасы, как ты. Я себя обманываю? А ты, что ли, нет? Тут весь вопрос в том, чей обман лучше.

— Ого, — хихикнул Кирали. — Мориц-мечтатель. В один прекрасный день твоя блажь пройдет и ты увидишь, каков мир на самом деле.

— Может быть. Но я уже буду далеко отсюда. С Лоттой. Пока не помер тут с тоски.

Зря я это сказал.

Кирали расхохотался:

— Ах, вот что ты надумал, да? Побег? Из Сибири? Да ты рехнулся. Твой труп заметет пурга, как тела многих мечтателей до тебя. Не понимаешь? За тобой даже погоню снаряжать не будут, все равно далеко не уйдешь. Бежать отсюда невозможно.

И он перевел глаза на доску.

Партию-то он проиграл. А в споре победа осталась за ним.

Прав он был: отсюда не убежишь.

А вдруг?


Направлений для побега было два: на юг в Китай и на запад через Россию. Про Китай всем было известно: с пленными там обращаются намного хуже, чем в России. А про монголов ходили слухи, что они за серебряную пуговицу убьют и глазом не моргнут. Правду говорили или нет, не знаю, ясно было только, что белый человек в Китае сразу окажется на виду. Не затеряешься. Поэтому если кто бежал, так только на запад. Например, летом 1916 года. И ни один побег не увенчался успехом. А про зиму и говорить нечего. Или замерзнешь, или поймают и передадут полиции. На моей стороне было единственное преимущество: я говорил по-русски.

Зима близилась к концу, и наши охранники как-то растеряли былую невозмутимость. Деньги обесценивались на глазах. Хлеботорговцы стали придерживать зерно на складах. В европейской части России появились очереди за продовольствием. Вину многие возлагали на царя. В армии не хватало самого необходимого. Фронтовики стали роптать, боевой дух резко упал. Представь себе, Фиш, каково это — воевать босиком!

У нас в лагере появились пропагандистские антивоенные материалы на немецком и венгерском. Разгорелись жаркие политические споры. Многие стояли за революцию. Мне же все это представлялось пустой болтовней, прожектерством, порожденным бездельем. Хотя кое в чем я был согласен с крикунами: рабочий человек давно стал игрушкой в руках правящих классов. Только европейцы уже сыты по горло войной и кровопролитием.

Как я ошибался!

Было начало марта 1917 года. Мы сидели обедали, когда в барак ворвался один из крикунов-активистов, австриец по национальности. Он принес из города сногсшибательную новость.

— Товарищи, — заорал он, едва переводя дух, — вершится революция! Царь отрекся от престола!

Помещение наполнили крики радости. Сбежались люди из других бараков. Каждому не терпелось узнать, покончено ли с войной.

Австриец отчаянно размахивал руками, призывая собравшихся к порядку.

— Война продолжается! — прокричал он. — В России к власти пришло Временное правительство. И кто в него входит? Князь Львов, Милюков, Гучков, Керенский. Все это бывшие члены царской Государственной думы, марионетки правящих классов. Пока мы можем говорить только о дворцовом перевороте. Хоть Керенский и называет себя главой партии социалистов-революционеров, это все слова. Как и царь до него, он будет продолжать эту бессмысленную войну, он уже пообещал. Рабочие для него — не более чем пушечное мясо! Ему плевать, что погибли миллионы! Надо двигать революцию дальше! Истинные революционеры, такие, как большевики, призывают солдат сложить оружие и поддержать рабочих в их великой битве! Офицеры — это классовые враги, их приказы необязательны к исполнению! Большевики обещают положить конец войне и выпустить на волю всех пленных, чтобы мы присоединились к революции! Пора свергнуть правящие классы Европы, по вине которых мы прозябаем в нищете и страданиях!

Кто-то крикнул у него из-за спины:

— Да здравствуют большевики, да здравствует революция!

Целый хор голосов подхватил лозунг.

В дверях появились охранники. На них никто не обратил внимания.

Франц Кирали вскочил на ноги.

— Пропаганда. Чушь собачья! — закричал он. — Ну захватят большевики Москву, если повезет. И дальше что? До Сибири-то они когда доберутся? Через многие годы? А мы будем торчать здесь целую вечность.

— Не слушайте этого болвана. Двигаем на Москву. Кто со мной? — надрывался австриец.

Пленные заспорили между собой.

— А что нам дались русские рабочие? — выскочил вперед какой-то немец. — Они враги нам! Надо штурмом захватить лагерь. Новой власти просто не до нас. Если все прочие лагеря пойдут за нами, представляете, какие будут наши заслуги перед родиной? Нас же здесь целая армия! Война быстрее закончится!

Люди одобрительно загомонили.

Кто-то из часовых выстрелил в воздух. Сразу стало тихо.

Конечно, охрана не понимала по-немецки. Но тут все и без слов было ясно.

Часовой заговорил спокойным, размеренным голосом.

Кирали вытолкнул меня вперед, чтобы я перевел.

— Он говорит, бежать у вас не получится, — громко произнес я. — Кто ускользнет от пули, замерзнет в сугробе. Отсюда еще никто не убегал.

Но и среди охранников начался разброд. Им давно уже не платили жалованья, и некоторые оставили свои посты и отправились домой. Прошел слух, что старый полковник призвал своих солдат не выполнять приказы новой власти. Это только усилило брожение. На службу все махнули рукой.

Того-то мне было и надо.

Ночью, когда все спали, я уложил свои нехитрые пожитки в мешок с лямками, переоделся в штатское (цивильную одежду мы получили через Красный Крест), прихватил с кухни два круга колбасы и остатки каши.

Но Кирали был начеку.

— Ты куда это?

— Ухожу. У главных ворот охраны никакой. Проход свободный.

— Не сходи с ума, Мориц. Март месяц. Холодно. Вокруг снежная пустыня. Ты что, в самом деле? Пропадешь ни за понюх табаку. Тут хоть крыша есть над головой.

— Уж лучше замерзнуть по пути домой, чем гнить здесь, дожидаясь неизвестно чего. Такой удобный момент — всем на все наплевать. Не до беглеца.

— Ты поступаешь безрассудно, — простонал Кирали.

Но я не стал его слушать, закинул мешок за спину и двинулся к выходу.

Кирали вился вокруг меня вьюном.

— Подожди, Мориц… возьми меня с собой.

Я был потрясен.

— Ты это серьезно?

— Я иду с тобой.

— Я ведь тебя не звал, Франц. И потом, ты сам говоришь, что это глупость.

— Мориц, не бросай меня. — Кирали вцепился мне в рукав.

Здоровенный грубиян хныкал, как мальчишка, вымаливающий у отца прощение.

— Я рехнусь тут без тебя. Ведь ты мой единственный друг, у меня больше никого нет. Я прихвачу с собой шахматы, может, удастся выиграть у тебя хоть раз.

Вот ведь обуза на мою шею. Нытик, истерик, по-русски не говорит. Однако, правду сказать… вдвоем оно как-то веселее.

— Собирайся, — сдался я.

Кирали крепко обнял меня, быстренько попихал в ранец свои и чужие вещи и через пару минут, нахально ухмыляясь, уже стоял передо мной. Мы беспрепятственно прошли через ворота и растворились во мраке сибирской ночи.

Каждый шаг приближал меня к Лотте.

Сердце у меня колотилось.


[21]

19

Теперь, сынок, принеси карту России… молодец… и найди озеро Байкал — маленький синий полумесяц повыше Монголии. Первый крупный город на моем пути был Иркутск, и я намеревался перейти Байкал по льду, иначе пришлось бы дать крюк в триста лишних километров вокруг озера. Верь не верь, но лед на водоемах в Сибири вскрывается только в мае, так что у меня было два месяца в запасе. В марте стоят двадцатиградусные морозы, и это еще ничего, в январе минус сорок обычное дело. Оглядываясь назад, могу сказать, что с побегом нам повезло: не прошло и нескольких дней, как Временное правительство издало суровые распоряжения насчет лагерей военнопленных, усилило их охрану и начало яростную антигерманскую кампанию. Ходили слухи, что пойманных беглецов пытают и расстреливают. Услышь кто-нибудь, что мы говорим по-немецки, нам бы не поздоровилось.

Не прошагали мы и десяти минут, как Кирали предложил заночевать в Сретенске. Мол, у него-де есть дело к одной женщине — жене кулака, чье поле венгр возделывал в отсутствие мужа. Я тут же пожалел, что взял его с собой.

Забыв про осторожность, мы с ним орали друг на друга во всю глотку.

— Так вот почему ты увязался за мной? Чтобы пробраться к своей крестьянке? Если мы пойдем в город, то уже к утру опять окажемся в лагере. Ведь в Сретенске полно солдат! — надрывался я.

— Тупица, жид пархатый, сапожницкое отродье! У нее мы хоть продовольствием запасемся! Далеко ты уйдешь на своих двух колбасках и на миске каши?

— Тебе не пища нужна, скотина ты лживая, а женские прелести! Моя жизнь для тебя ничего не значит, ты лишь о себе думаешь! Как я только раньше не догадался! Это ведь из-за тебя умер Ежи Ингвер! И чего ради я взял тебя с собой? Ты ж убьешь меня за теплый жилет! Ты мой худший враг!

— Сознаюсь, Мориц. Все ради бабы. И что в этом плохого? У тебя не так, что ли? Только тебе до твоей Лотты топать десять тысяч километров, а моя — вот она, под боком. Ох уж я с ней поваляюсь! Будет о чем вспомнить по дороге в Венгрию.

— В Венгрию? Не смеши меня. Да ты с места не сдвинешься! Ну все, довольно. Ступай в свой Сретенск, только без меня. Глаза б мои тебя не видели. Прощай, Франц.

И я зашагал прочь.

Кирали бросился за мной:

— Погоди же, Мориц. Сам подумай. Идти по городу нам не надо, домик на самой окраине. И надел немаленький. А в кладовой полно жратвы. Возьмем санки, запасемся провизией. Иначе нам до Иркутска не добраться. По деревням подаяние просить, что ли, будем? Ну как тут не воспользоваться? Пошевели мозгами!

Я задумался. В его словах была правда.

Мое молчание Кирали истолковал по-своему.

— Завидуешь, что ли? Успокойся, и тебе достанется. Она будет не против. Ну что, заманчивое предложение? Баба, провиант и крыша над головой!

— Ну и тварь же ты, Кирали. Запомни, не нужна мне твоя шлюха. Но я согласен, без провизии нам никак. Веди.

Так что венгр опять выиграл.


Стоило Кирали кинуть в окошко пару камешков, как женщина, не помня себя от радости, выскочила к нам как была, в одной ночной рубашке. Статная, с длинными пышными светлыми волосами, она была хороша собой. Целый поток русских слов обрушился на нас. Сначала я пытался переводить, потом плюнул. А она заливалась соловьем, и все об одном и том же. Что было бы с ее урожаем, если бы не Кирали, который осенью трудился ну просто за десятерых, куда до него русским мужикам, не говоря уже о заморышах — прочих военнопленных.

Все-таки хорошо, что они не понимали друг друга — Кирали предстал перед ней с лучшей стороны. Работник-то он, судя по всему, и вправду был замечательный. Хотя вряд ли он стал бы так стараться, будь хозяйкой какая-нибудь старая карга.


Кирали сполна получил все, что ему причиталось, и настоял, чтобы мы остались еще на денек. Я не особенно сопротивлялся. Своя кровать, чистое белье (в первый раз за три года), русская печь (в которой, как оказалось, можно мыться). Даже громкие стоны любовников не нарушали моих сладких снов.

Если бы я позволил, Кирали и еще погостил бы. Но я был неумолим — пора трогаться с места.

Урожай у жены богатея лежал по амбарам нетронутый — а вдруг цены еще вырастут? Мы до отказа загрузили санки крупой, картошкой, морковью, яблоками и буханками свежевыпеченного хлеба — целых два дня она не отходила от печи. Кирали был выдан мужнин полушубок, несколько бутылок водки и топор.

Вдоль Транссибирской магистрали в сторону Байкала мы проходили километров по пятнадцать в день. Мы старались не слишком приближаться к железной дороге, только чтобы проходящий поезд было слышно. Вокруг нас простиралась тайга, бесконечные сопки, поросшие лесом, и ничего больше. Редко-редко попадались деревни, которые мы обходили стороной. А до того хотелось увидеть избы, лица людей, услышать детские голоса! От навязчивой снежной белизны уже в голове мутилось. Хорошо, в моей семье было немало странствующих торговцев, они научили меня строить из веток шалаш, разводить костер так, чтобы не погас всю ночь, ориентироваться по Полярной звезде и по мху на деревьях.


Уже дней сорок пробирались мы сквозь сугробы, и перебранка между нами не смолкала ни на секунду. Мы ссорились из-за каждой мелочи: чья очередь тащить санки, где устроить привал, сколько нарубить дров для костра, в чьем котелке варить суп и сколько снега растопить, когда съесть драгоценное яблоко. Дрязги не прекращались. Как-то мы до того разругались, что не разговаривали друг с другом дня три. Но как бы мы ни бесили один другого днем, спать мы все равно ложились в обнимку. А то недолго и замерзнуть до смерти.


Свирепость сибирской зимы пошла на убыль, но если ветер задувал с севера, он пронизывал насквозь, до костей, сбивал с ног, нес с собой страшные метели. От холода у меня болели почки, видно, тиф свое дело сделал и без осложнений не обошлось. Кирали ворчал не смолкая, но к его привычным жалобам на мороз прибавилось нечто новое.

— Будь прокляты эти никчемные, вконец истлевшие носки и та шлюха, что их связала, будь прокляты эти зловонные куски кожи из коровьей задницы и вшивые сапожники-портачи, осмелившиеся назвать их башмаками. Будь проклята моя мать-пьянчуга и отец-блядун, что сдуру засунул в нее свой кривой хер. Будь они оба прокляты за то, что произвели меня на свет на поживу ветрам, гнили и смерти. Ведь я отморозил ноги, ты слышишь, Данецкий? Они ничего не чувствуют. Но тебе, раздолбаю, на меня плевать. Дева Мария, Пресвятая Богородица, излечи верного раба твоего, Франца Кирали, родившегося в Шарошпатаке в 1897 году. Только не ошибись, меня излечи, не какого-нибудь поганого румына, ты слышишь? Окажи милость мне, не Данецкому, который в тебя даже не верит.

Так он мог брюзжать часами. Я не принимал его слова всерьез, порой меня даже смех разбирал, что приводило Кирали в исступление. Только когда он захромал и стал всхлипывать во сне, я забеспокоился и решил сам провести осмотр.

Был тихий вечер, трещал костер, в котелке пыхтел суп. Кирали сидел на санках, вытянув перед собой левую ногу. В подошве его башмака зияла дыра. Я развязал шнурки и осторожно потянул ботинок. Кирали дернулся от боли и опять завел про окаянную австрийскую корову, чья мерзкая кожа пошла на эти бахилы.

Башмак прочно сидел на ноге и не поддавался. Примерз, что ли?

Кирали завыл в голос. Мы подкатили поближе к огню камень, и Кирали положил на него ногу. Из ботинка потекла вода, и, когда я опять за него потянул, он снялся. Пальцы ноги, на ощупь ледяные, словно окаменели. Когда я стащил первый из трех носков, в нос ударило жуткое зловоние. Снять третий носок не удалось, он намертво пристал к коже, клочьями облегал пятку Кирали испуганно захныкал. Я достал нож и разрезал носок вдоль вплоть до большого пальца, затем содрал ткань со ступни. Вся ее нижняя часть была черная, ногти густо покрывал белесый грибок, пальцы слиплись между собой. В Карпатах нам уже доводилось видеть такое. Обморожение предстало перед нами во всей своей красе.

— Господи, Франц, что же ты ничего не говорил? — вырвалось у меня.

— Очень смешно, — кисло сказал Кирали.

Какую помощь я мог ему оказать? Надо было поскорее попасть в Иркутск. Кирали настаивал, чтобы оставить все как есть, не мыть и не греть. А то будет только хуже. Так он хоть пока может идти.

Я отдал ему свои запасные носки и вырезал два костыля.

Теперь мы шли куда медленнее, с частыми привалами. С сопки на сопку. Подъем — спуск.

И вот в один прекрасный день с вершины холма перед нами открылся великолепный вид. Осточертевшая тайга обрывалась. До самого горизонта тянулась бесконечная ледяная пустыня.

Был конец апреля 1917 года. Снег уже начал таять. Но озеро Байкал было еще все покрыто льдом.

Я радостно скатился вниз по склону. На берегу замерзшего водоема щетинились иглами сосулек целые ледяные башни из торосов фантастических очертаний. У каждой иголки — если по ней легонько стукнуть — была своя неповторимая нота. Дожидаясь Кирали, я исхитрился сыграть целую мелодию.

В душу мою снизошло счастье. На носу весна, мы пережили зиму, позади осталась самая трудная, необжитая и дикая часть пути. Дальше уже будет легче. Я жив, и я достигну своей цели!

А вот у сползающего с холма Кирали вид был самый жалкий. Он теперь даже ругаться перестал, и в его молчании сквозило что-то трагическое. Да тут еще вечная гримаса боли на лице и появившаяся привычка трясти головой. Отмороженную ногу он приволакивал.

— Мы дошли, Франц! — закричал я радостно.

Кирали, тяжко дыша, плюхнулся рядом со мной на санки.

— Вот именно, дошли! И что дальше? На что тебе эти ледяные поля? Сорок дней идем, а дом по-прежнему черт-те где, за шесть тысяч километров. Сколько еще топать?

— Но мы живы!

— Ну да, ну да. Зажились.

Кирали посмотрел на меня в упор и проникновенно произнес:

— Мориц, откуда в тебе столько энергии? Откуда ты ее берешь? Такой бодрячок, ну точно мальчишка. И такой же наивный. За счет этого и держишься. Ненавижу тебя. Хотя люблю. Только ты на меня посмотри. Мне за тобой не угнаться. Все, я выхожу из игры. Иди к своей Лотте. А я останусь в Иркутске.

— Не глупи, Франц. Подлечишь в Иркутске свою ногу, и двинем дальше. Я один уже не смогу. Мне надо на ком-то злость срывать.

— Мою ногу уже хрен подлечишь. И потом, не тянет меня обратно в Венгрию. У меня там никого нет. Меня, наверное, опять поволокут в армию. А тут я смогу начать новую жизнь.

Он помолчал.

— Пообещай мне кое-что.

Я кивнул.

— Возьми топор и отруби мне пальцы на ноге. Иначе я сдохну. И уж точно лишусь ноги.

— Но нам же до Иркутска осталось дня три. Там разыщем врача.

— Больше ждать уже нельзя. Уж ты мне поверь. Руби прямо сейчас.

Я развел костер, а Кирали тем временем прикончил остатки водки.

Когда огонь как следует разгорелся, я сунул топор в костер. Пока железо нагревалось, я стащил с Кирали ботинок и носки. Нога еще больше почернела и распухла, видимо, гангрена уже началась.

Я подложил камень ему под ступню.

— Только большой палец не трогай, он вроде еще ничего, — тоненько сказал Кирали.

А получится ли у меня ударить поточнее? Я взял камешек и вложил между большим пальцем и всеми остальными (все-таки пара сантиметров в запасе), затем оторвал от чистой нательной рубахи полоску ткани, вынул топор из огня и примерился. И тут же меня скрутило от отвращения.

— Смелее, Мориц. За дело, — поторопил Кирали.

Я поднял топор над головой и со всего размаха тюкнул Кирали по ноге, зацепив краешком лезвия камешек у большого пальца, который оказался на удивление прочным и не дал топору войти на всю глубину. Кирали завизжал как раненый зверь, зазвенели сосульки на торосах. Четыре наполовину отрубленных пальца повисли на ниточке. Обмирая, я вставил лезвие топора в образовавшуюся кровавую щель, точно плотник долото, схватил камень и с силой ударил по обуху. Отчекрыженные пальцы шлепнулись на землю.

С перевязкой дело пошло легче, кровить перестало на удивление быстро.

Кирали выл, не умолкая.

Меня затошнило.

И тут из-за гребня холма выскочило несколько всадников. Мгновение — и они уже рядом.

Это буряты.

По спине у меня пополз холод.

Неужели все было впустую?

Я крикнул Кирали, чтобы он заткнулся и не вздумал говорить по-немецки. Только вряд ли он меня слышал.

Бурят было человек десять, все в грязно-коричневых халатах, подпоясанных оранжевыми кушаками, а на одном что-то вроде мантии лилового цвета. На ногах у всех высокие черные сапоги, у пояса болтаются кривые сабли. Словом, вид наводил ужас. А бежать было некуда и защищаться нечем.

Они заговорили между собой на совершенно незнакомом мне гортанном языке. Не по-русски, это уж точно. И вряд ли по-китайски. Лица неподвижные, равнодушные. Попробуй определи, что у людей на уме.

Буряты спешились в нескольких метрах от нас.

Я криво улыбнулся и приветствовал их по-русски. Мне вежливо ответили и поинтересовались, чем это таким мы заняты. Я объяснил, что вот, приятель отморозил ногу.

Они поговорили между собой по-своему, человек в лиловой мантии подошел поближе, склонился над Кирали, осмотрел его рану, затем вынул из-за пазухи фляжку с какой-то жидкостью, полил на тряпочку, приложил к ране и наложил повязку заново, куда более искусно, чем я. Затем закрыл глаза и принялся петь. Непонятные слова повторялись вновь и вновь, глубокий звучный голос обволакивал и гипнотизировал. Неколебимая мощь и уверенность слышались в нем.

Кто-то из всадников объяснил мне, что перед нами буддистский лама и что теперь Кирали наверняка поправится.

Когда ритуал завершился, нас спросили, куда мы направляемся. Как выяснилось, они тоже ехали в Иркутск и предложили взять нас с собой.

Для меня остается загадкой, почему они нас не убили. Наверное, увидели, что у нас нечего взять. Или им стало жалко Кирали. Но скорее всего, охранники нарочно пичкали нас всякими небылицами про бурят для профилактики побегов. А на самом деле люди они оказались честные и простые. О войне они знали очень мало, никакой враждебности к немцам-австрийцам не испытывали. Да и вряд ли они вообще слышали, что есть такие страны.


Дальнейший путь до Иркутска мы проделали на лошадях. Быстрота, с которой мы передвигались, потрясала. Мне бы и дальше так скакать…


Прости… подай плевательницу… кхе-кхе… Как-то я вдруг устал, Фишель… Исаак правильно поступил. Наверное, я тоже сосну… доктор, может, не такой уж и дурак. Удались, Фишель… и не качай так головой. Понятно, чего тебе хочется… ладно уж. Только еще пять минут… и все.



[22]


20

Июль. Вот-вот должен был начаться сезон спаривания у муравьев. Жаркие месяцы — лучшее время для научных наблюдений, поскольку век самцов короток. Лео дневал и ночевал в лаборатории лондонского зоопарка. Куколки вот-вот раскроются. Тех самцов, кто уже окрылился, Лео тщательно отделил от самок-рабочих, выудил из контейнера Королевы Бесс и пересадил в затянутую мельчайшей сеткой клетку, где они должны были встретиться с новой королевой. Бесс как-никак было уже двадцать пять лет (столько, сколько самому Лео), еще чуть-чуть — и рекорд продолжительности жизни муравьиной матки в неволе будет побит.

Тема исследований Лео — связь между частотой спариваний и проявлениями общественного инстинкта. Королева Бесс относилась к рыжим лесным муравьям (по-латыни Formica Rufa, чем не название для кухонь ИКЕА), а их матки, в отличие от гигантских листорезов, спариваются только раз. В колонии Королевы Бесс все самки-рабочие были сестрами с очень высокой степенью генетического родства. Муравей-рабочий несет 100 процентов генов отца и 50 процентов генов самки, так что показатель их генетического родства составляет не менее 75 процентов, что выше, чем между муравьем-матерью и муравьем-дочерью, и значительно выше 25 процентов у потомства человека. Сестры-муравьи социально высокоорганизованны и структурированы, в отличие от самцов, которые ничегошеньки не делают, только порхают и занимаются сексом.

Главная задача Лео — создать в лаборатории условия для спаривания, наиболее приближенные к естественным, причем поддержания соответствующих влажности и освещенности, как показывает практика, бывает совершенно недостаточно. Муравьи очень болезненно реагируют на неволю и могут на несколько лет вообще забыть о спаривании. Тогда исследователи встретят сентябрь в минорном настроении. Рыжие муравьи в природе спариваются как на поверхности земли, так и в воздухе, а в клетках — почти всегда на поверхности. Никто из молодых ученых еще не видел, чтобы Formica Rufa спаривались в воздухе.


Лео подсадил новую матку к самцам. Матке нужно дать имя, и он назвал ее Элени. Настоящая Элени пришла бы в восторг, что в ее честь назвали муравья. Она часто забегала к Лео в лабораторию и часами наблюдала за строительством муравейников.

— Смотри, Лео, они опять разговаривают! — бывало, восклицала она, когда следующие встречным курсом муравьи останавливались… не иначе чтобы поболтать!

Вкладом Элени в науку был примерный перевод их бесед.

— Привет, сестренка, как дела?

— У меня все хорошо, спасибо. Что это ты такое тащишь?

— Представляешь, откуда ни возьмись появился гнилой абрикос. Полагаю, ее величество Королева соизволят скушать кусочек.

— Ради всего святого, почему ты не называешь ее просто «мама»? И откуда только все эти фрукты берутся?

— Сама диву даюсь, сестренка. И такие аппетитные!

— Наверное, это Бог.

— Пожалуй. Как мы его назовем?

— Может, дадим ему имя Лео? Как тебе?

— Отлично придумано, сестренка. В самую точку. Тропу к абрикосу я пометила, ты легко сориентируешься. Удачи.

— Пока, сестренка.

Дня через два вылупятся самцы, и Королеве Элени будет из кого выбрать. Лео уже до смерти надоело торчать в лаборатории. Ну что за тема диссертации такая: частота спаривания у муравьев? Убить четыре года на исследования, которые в конечном счете окажутся никому не нужны и мертвым грузом осядут на полках Британской библиотеки. Со смертью Элени у Лео пропал весь интерес к работе. Теперь его влекла квантовая физика, и вместо того, чтобы разбираться со своими последними данными, он часами корпел над книгами из списка Роберто. Они регулярно встречались в университетской столовой, и Роберто как-то предложил посещать его семинар. Лео решил как следует подготовиться.


Десять студентов ждали Роберто. Тот появился одетый, как всегда, в джинсы и голубую рубашку.

— Терпеть не могу эти аудитории, — сказал он, — они напоминают мне школьные классы. Надо немного перестроить наши занятия. Для начала избавимся от столов.

Столы сдвинули к стене.

— Уберите книги и тетради. Записывать ничего не будем. К концу курса вы все будете знать и так. Отлично! Больше нет никаких барьеров. Вся эта рухлядь только мешала раскрепостить сознание. Давайте условимся: если мне не удастся полностью завладеть вашим вниманием и вы что-то упустите — значит, я не достиг своей цели. Проведем сегодня эксперимент с двумя щелями. Прежде чем начать обсуждение, давайте убедимся, что у нас у всех четкое понимание происходящего.

Роберто попросил выстроить стулья вряд посреди комнаты, затем отправил средний стул в угол, словно нашкодившего мальчика. В ряду образовалась дыра.

Студенты хихикали. Лео недоумевал.

— Не волнуйся, Брайан, — улыбнулся Роберто, — на тебя возложена важная задача. Представь себе, что ты электрон и перед тобой барьер, а в том месте, где стоял твой стул, щель. Ты проникаешь в эту щель и мчишься к стене напротив — экрану, на котором оставляешь отметку.

Роберто вручил студенту мелок, тот прошел между стульями, приблизился к стене и выжидательно посмотрел на преподавателя.

— Мне нарисовать что-нибудь на стене?

— Да, будь любезен. Оставь свой след.

Брайан намалевал на стене крест.

— Замечательно! Когда электрон проникает в одну щель, он ведет себя, как частица, и оставляет на экране отметку. А теперь попробуем сбить Брайана с толку. Камилла, отодвинь свой стул и встань в сторонку.

Девушка послушно выполнила указание.

— А сейчас что ты намерен делать, а, Брайан?

— Выберу щель и проникну в нее. — Брайан прошел через вторую брешь.

Кое-кто из студентов покачал головой.

— Он все правильно сделал? — спросил Роберто.

— Нет, — услышал Лео свой голос. — Если перед электроном две щели, он одновременно проходит через обе, потому что…

— Достаточно, — прервал его Роберто. — Брайан, ты сможешь пройти сразу через две щели?

— Нет.

— Тогда что в состоянии проникнуть сразу в два отверстия?

— Волна, — ответила Камилла.

— Точно. Например, морская волна в проломы в дамбе. А выглядит это так. Подойдите все к Брайану. Вы — волна. Делайте свое дело.

Одиннадцать слушателей слаженно подошли к стульям и просочились сквозь бреши.

— Значит, друзья мои, в случае с двумя щелями электрон ведет себя как волна, и на экране возникает классическая интерферограмма. Расставьте стулья в круг и садитесь. — Роберто улыбнулся. — Итак, каков главный вопрос для каждого, кто интересуется физикой?

— Так электрон — это частица или волна? — пискнула тощая девица с косичками.

— Вот-вот. Это с какой стороны посмотреть. Результат зависит от исследователя, одну щель тот выбрал или две. Получается, сам ученый — очень важная составляющая эксперимента, поскольку он и электрон связаны между собой. Перед вами краеугольный камень теории единой, холистической Вселенной.

— Но как нечто может быть сегодня волной, а завтра частицей? Ведь собака, поев из кошачьей миски, не превращается в кошку, — с недоумением произнес Лео.

— А с электронами происходит нечто подобное. Те еще штучки. Иррациональные. Их с кондачка не возьмешь. Наверное, поэтому мы такие эмоциональные.

— Но ведь в скале тоже полно электронов. А ее эмоциональной никак не назовешь, — подал голос Брайан.

— А ты откуда знаешь? — не согласился Роберто.

Сделалось тихо. Видимо, все старались переварить образ эмоциональной скалы. Роберто ничего не говорил просто так.

— А когда за электроном никто не наблюдает, то он частица или волна? — осенило вдруг Лео.

— Никто не знает. Возможно, и то и другое.

Так, значит, каждый эксперимент субъективен? А как же его собственная научная работа? Может, в неволе животные ведут себя совсем иначе? Чем муравьи занимаются, когда на них никто не смотрит? А Ханна, когда остается одна? А то она все на людях и на людях. Кто знает, какие чувства одолевают ее, когда она засыпает?

— Доктор Панконези, — заговорила Камилла, — значит ли это, что мы можем изменить мир, если посмотрим на него под другим углом?

Или если изменим походку, подумалось Лео. Вот как он старался подражать походке Элени, когда они впервые встретились.

— Превосходная идея! — Роберто не скрывал восхищения. — Пока такие штуки случаются только на квантовом уровне. Но изменить мир, поменяв свое представление о нем… мне это нравится, Камилла. Давайте попробуем и проведем эксперимент. Завтра этим и займемся. Представим себе, что земля — это небо, что нет ничего прекраснее пологих холмов, прозрачных ручейков и проплывающих над нами облаков, представим себе, что наша планета, где вода льется прямо тебе на голову и можно прожить на подножном корму, — это сущий рай, представим себе, что те, кто покидает свое тело, всего-навсего переходят на более высокий, неведомый нам уровень, где все другое, а мертвая плоть превращается в землю, цветы, воздух и сливается с миром живых в буквальном смысле…

Роберто мерил шагами комнату. Лицо у него одухотворенное.

— А что, если нам удастся изменить сказки, которыми тысячелетия пичкали людей различные религии, стремясь подчинить нас себе? Мол, жизнь — это всего лишь мостик к чему-то иному, может, хорошему, а может, плохому. И надо следовать указаниям полномочных представителей религий и возглавляемых ими учреждений, только тогда можно надеяться на хорошее. А вдруг мы отринем эти россказни, пропитанные кровью, приправленные ненавистью и страданием, и признаем, что мы уже на небесах и нет ничего великолепнее, чем то, что происходит здесь и сейчас. Молодчина, Камилла. Мир будем изменять вместе.

Домой Лео шагал походкой Элени и представлял себя на небесах. И мир на какую-то долю секунды взаправду изменился.


Самцы Formica Rufa вылупились, и Лео уныло наблюдал, как они ползают по клетке. За две недели не случилось ровно ничего примечательного.

И вдруг…

Королева Элени грызла зернышко, когда один из самцов приземлился у нее за спиной. Королева прервала трапезу, повернулась к ухажеру, обнюхала… Парочка взмыла в воздух. Лео резко переключил видеокамеру на замедленную съемку. Королева Элени обнюхивалась уже с массой муравьев, и всякий раз дело кончалось ничем. Неужели флирт в воздухе?

Точно, спариваются. Потрясающе!

Лео вскочил:

— Все сюда, быстрее!

К его столу стянулась небольшая толпа, раздались восхищенные возгласы. С грузом на спине Элени парила в воздухе. На лицах собравшихся замелькали улыбки. Пара вертелась в волшебном танце. Несколько секунд — и дело сделано. Ученые в лаборатории бросились пожимать друг другу руки, обниматься. В будущем году у них будет новая колония.

За суматохой никто не заметил, что Королева Бесс тихо отошла в мир иной.

Еще каких-то восемнадцать месяцев — и был бы рекорд.


Исследователи переместились из лаборатории в паб. Событие надо отметить. Юная лаборантка Амелия (неравнодушная к Лео) тоже здесь. Девушка — полная противоположность Элени: высокая, гибкая, светловолосая. Да еще и из аристократической семьи. Лео с ней не слишком любезен. Именно это привлекает ее. И еще переменчивость его настроения и высокомерная отчужденность. Его душа представляется ей чем-то вроде хрупкой античной безделушки, требующей очень бережного обращения. Такой возьмет тебя надменно и холодно, словно милость окажет. Ей давно уже этого хочется, и сегодня, похоже, пришла пора.

Амелия устроилась рядом с Лео у стойки.

— Выпьешь за компанию? А то ты слишком трезвый.

— Спасибо, бокал красного вина.

Для начала.

Все уже давно разошлись, а они все сидели у стойки. Лео дал волю своей новоприобретенной слабости к алкоголю, Амелия не отставала от него. И с каждым стаканом Амелия делалась все смелее, а сопротивление Лео все слабело. Ему легко с этой девушкой. И она такая красивая, черт бы вас всех побрал. А Элени мертва. Ее больше нет. И как долго она собирается держать его на поводке? Лео неожиданно обнаружил в себе неудержимое желание вырваться, обзавестись новой привязанностью, да что там, его просто влекло к Амелии. Хотелось ощутить прикосновение женской кожи, забыть обо всем, и в первую очередь об отчаянии, ставшем привычкой.

Амелия быстро наклонилась к нему, неуверенно поцеловала в губы, и, к ее изумлению, Лео не просто ответил, он набросился на нее, точно оголодавший на хлеб. Один поцелуй — и смерч желания смел остатки тоски.

И вот Лео уже парит в воздухе, абсолютно свободный от всего. Темные стены пивной расступаются, и они плывут над душистыми сияющими лугами. Рука его скользит по ее талии, забирается под ткань, исследует плавный изгиб спины. Кожа у нее теплая и гладкая, словно прибрежный валун, отполированный морем и согретый солнцем. В его прикосновениях столь жадное нетерпение, что она отстраняется, вытаскивает его на улицу и ловит такси. И вскоре они уже падают на кровать в ее квартире.


Задыхаясь, они лежали рядом — Лео, перепутавший любовь с вожделением, и Амелия, потрясенная тем, что исполнились самые смелые ее фантазии. Жар первых сексуальных ласк окрасил настоящее и будущее для них в интенсивный розовый цвет. Постепенно пульс утихомирился, и Лео охватила потребность выговориться. Он хочет, чтобы она знала о нем все, включая его отчаяние.

И он говорит, говорит не умолкая. Рассказывает историю своих отношений с Элени, от первой встречи до трагической развязки, от первого поцелуя до страшной сцены похорон.

Амелия шокирована — нет, не рассказом Лео, а стремительностью, с которой он обнажается, срывая с себя покров тайны. Когда же он умолк, она испустила тяжкий вздох, полный грусти разочарованной женщины. И вздох этот сказал Лео, что их отношения закончились, не успев начаться.


История с Амелией выжгла в Лео надежду. Он клял себя за то, что так быстро и безоглядно влюбился, а ее — за безжалостную честность. Но, перебирая события той ночи, Лео понял, что, в сущности, он предложил девушке познакомиться с трупом Элени. И что ей оставалось? Он весь пропитался запахом Элени, он — подержанный товар. Ханна права, он не способен контролировать свои чувства, которые всегда через край. Но в этот раз он еще и выставил себя полным идиотом. Почему он не может принимать вещи такими, какие они есть?

Амелия вела себя как ни в чем не бывало, и, постоянно сталкиваясь с девушкой в лаборатории, Лео не чувствовал ничего, кроме сожаления и жалости к себе. Однажды он поймал ее взгляд, но она быстро отвела глаза, а он попытался представить, что Амелия о нем думает…

Лео окончательно ушел в себя. Посмотрела бабочка одним глазком на жалкий мир — и решила не вылупляться. Остаться в куколке.

Запись со спариванием в воздухе Королевы Элени Лео принес домой, чтобы спокойно поработать, не ежась под разочарованными взглядами Амелии. Под музыку Пуччини он просматривал материал снова и снова. Настоящий балет, чистый и невинный. Прикосновение к вечности, рай, как его описывал Роберто. Муравьи в раю. Они с Элени тоже побывали в раю — в те редкие моменты, когда любовь освобождала их от земного притяжения и они вырывались за пределы своей смертной оболочки.

Регистрируя видеозапись в архиве Института зоологии, Лео спросил себя, а сколько, интересно, вот таких мгновений полного освобождения уже зафиксировано? На глаза ему попалась надпись «Дикая природа и любовь». Лео взял кассету и отправился в просмотровый зал.

Сцены любви открывали морские коньки. За ними следовали гиены. Саламандр сменяли слоны, пауков — львы. Животные совокупляются, Вселенная расширяется, и во всем этом внезапно проскальзывает что-то унизительное. Спаривающиеся рептилии и млекопитающие напоминали Лео кое-кого из его друзей. Вот самцы, у которых по шесть партнерш, вот самки, которые после сношения откусывают возлюбленному голову, а вот эти животные проходят тысячи миль, дабы обрести самца, а эти стараются показать себя во всей красе, как павлины, а у этих развитый этикет, они красиво ухаживают… Некоторые же пары живут вместе всю жизнь.

Так у Лео появилась новая страсть. Теперь ему есть чем заполнить свой блокнот. И вскоре страницы уже пестрели описаниями актов любви и иллюстрациями к ним (некоторые Лео не стеснялся выдирать из книг). Их дополняли цитаты. И во всем этом незримо присутствовала Элени. Очень быстро блокнот стал для Лео другом и наперсником.


В декабре в его жизни вновь появилась Ханна. У нее состоялся телефонный разговор с расстроенным Чарли. Обсуждали, разумеется, Лео. Чарли очень беспокоился за приятеля: Лео превратился в настоящего затворника, только и делает, что читает любовную литературу и смотрит видео про диких зверушек. А всю осень он занимался тем, что ловил на лету падающие с деревьев листья. По его словам, существует некое поверье, что, поймав лист, пока тот не коснулся земли, ты спасешь чью-то душу. А еще Лео разговаривал с мухой и называл ее Элени. Молчалив, нелюдим, уборкой вообще не занимается. Уже восемь месяцев прошло, а все никак не придет в норму. И съезжать, судя по всему, не собирается.

— Ханна, я бы его попросил переехать, — смущенно признался Чарли, — но мне ужасно неудобно.



[23]

21

Появление Ханны обставлено было эффектно. Ворвавшись в квартиру Чарли, она схватила Лео за руку и поволокла к двери.

— Все, несчастный обалдуй, мы идем в гости. Нас ждут на рождественской вечеринке. Кстати, когда ты переедешь? Сними наконец конуру для себя одного. Чарли уже осточертело твое самобичевание. Перестань жалеть себя и начинай жить.

— Он мне ничего не говорил.

— Зато мне говорил. Давай, подсуетись, подыщи себе местечко. Самое время. Накинь на себя что-нибудь, на улице дождь.

Лео натянул зеленый плащ, и в следующий миг его выпихнули за дверь.

— Так чем я навлек на себя твою немилость?

— Сам напросился. Поговорим, дескать, честно, в открытую. Вот и добился своего. Кстати, насчет откровенности. Ты хорошо знаешь Амелию, с которой переспал? По-моему, она богатенькая дрянь.

— Ты что, ревнуешь? — поддразнил Лео и тут же пожалел.

— Ревную? Да я просто вне себя. Все бы отдала, только бы послушать твои излияния на любимую тему.

— Господи, неужели она и об этом рассказала?

— Милая девушка, правда? И давай условимся раз и навсегда. Я тобой не увлечена. И не была никогда. И не буду.

Лео все не мог прийти в себя. Они стояли на автобусной остановке под окнами квартиры Чарли. Лило как из ведра. Лео развернулся и шагнул к подъезду.

Но Ханна заступила ему дорогу и в упор посмотрела на него:

— А как мои дела, не поинтересуешься?

— Нет.

— Спасибо, что спросил. Дела мои неважные, Лео. И даже более чем. — Ханна внезапно вцепилась в мокрый воротник зеленого плаща Лео и с силой тряхнула. — Мой отец болен. Он перестал есть. Врачи не понимают, что с ним. Когда умерла мама, меня мучили кошмары, что и с отцом что-то случится. Если человек умирает от рака, существует вероятность, что и его близких постигнет та же участь. Доктора не говорят, что у папы рак, но я это чую. Он при смерти.

Ханна всхлипнула.

Лео мягко высвободил воротник и обнял девушку. Мимо пронесся грузовик, окатив их целым фонтаном воды.

И почему за рулем грузовиков столько болванов?

— Давай вернемся домой и поговорим, — предложил Лео.

— Нет, — решительно отказалась Ханна. — А то совсем раскиснем. Мне надо тряхнуть костями. Забыться в танце, как говаривал папа после маминой смерти. Он включал музыку на полную катушку, и мы с ним танцевали около дома. Чтобы стало веселее на душе.

— И как, помогало?

— Только пока танцуешь.


Насквозь промокшие, они добрались до маленького домика в Килберне, примечательного лишь тем, что окна в нем вместо штор были занавешены одеялами. Глухой нудный ритм сотрясал стены. На звонок никто не ответил, и Ханна приподняла крышку над щелью для почты. Наружу вырвался клуб дыма.

— Правда, студенческие вечеринки — это нечто? — весело вопросила она.

Они обошли кругом и через дверь черного входа, распахнутую настежь, вошли в дом. Ханна потянула Лео в глубь квартиры мимо пьяных парочек, скрученных в узлы. В гостиной публика с отсутствующим видом раскачивалась в такт ритму. Ханна тут же присоединилась к танцующим. Ее энергия пробудила остальных, придала живости их движениям. Прислонившись к стене, Лео наблюдал за ними. Из головы не шли слова Ханны. Постояв немного, он пробрался на кухню и налил вина. Но выпить ему не удалось: только он поднес стакан ко рту, как его сильно толкнули в спину. Лео резко обернулся.

— Смотри, куда идешь… — начал было Лео и тут узнал Стейси. — Эй, что с тобой?

Девушка молча проскочила к черному входу, лицо ее было мокрым от слез. Лео бросился за ней.

— Стейси, ты в порядке? — Он коснулся ее руки. — Что случилось?

— Это все из-за Роберто, — всхлипнула Стейси. — Приволок с собой какую-то телку и начал ее лапать прямо у меня на глазах.

— Да? Что это ему в голову взбрело? По-моему, непохоже на него.

— Еще как похоже. Для него не существует верности. По философским причинам. Это у него такое испытание для меня. Чтобы я во всем походила на него. И уже не в первый раз. Задолбал! Да еще выставляет меня на посмешище. С меня хватит! Видеть его больше не могу.

Стейси достала платок и высморкалась.

— Тебя проводить?

— Нет. Мне сейчас лучше побыть одной.

Стейси растворилась в ночи, а Лео отправился на поиски Роберто. В коридоре он наткнулся на Криса, своего университетского приятеля, изрядно смахивающего на гигантского хомяка. Они перекинулись парой слов, и почему-то разговор сразу свернул на Элени. Лео был рад собеседнику, хоть и приходилось перекрикивать музыку. Они устроились на лестнице, и Лео принялся рассказывать, что задумал исследование о любви. Это помогает не забывать об Элени.

— Понимаешь, я веду записи, — старался он перекрыть грохот. — Поначалу все это носило случайный характер, но постепенно стала вырисовываться система. В основе всего, будь то поведение мельчайшей частицы, миграция животных или движение звезд, лежит одна фундаментальная эмоция…

Друзьям Лео давно уже надоел подобными монологами. Вот и Крис внезапно поднялся.

— Знаешь чего, дружище? Ты просто псих. Вокруг все веселятся, а ты все о смерти. Все твои друзья говорят, что с тобой неладно, только боятся тебе сказать. Ты бы обратился к психотерапевту. Серьезно. А со мной про Элени разговаривать бесполезно. Толку никакого. Ты уж извини…

С этими словами Крис нырнул в толпу.

Лео разозлился на себя. Нашел место и время для задушевных излияний. За его спиной раздался знакомый голос:

— Привет, Лео.

Лео обернулся. По лестнице спускался Роберто.

— Роберто, что происходит? Я только что видел Стейси… — Заметив Камиллу, он замолчал.

— Камилла, это Лео.

— Я помню тебя по семинару, — улыбнулась девушка.

Набычившись, Лео перевел взгляд на Роберто.

— Все в порядке, — успокаивающе сказал тот. — Камилла в курсе. И не волнуйся насчет Стейси, она просто ревнует. Со временем, надеюсь, она справится с этим мелким чувством. Ты лучше скажи, как твои дела?

Роберто протянул руку, и Лео машинально пожал ее.

— Да брось, Лео, жизнью надо наслаждаться. Не злись на меня.

— А что другие страдают из-за тебя, тебе плевать? — обрел дар речи Лео.

Роберто пожал плечами:

— Я никого не заставляю страдать. Если она расстроилась, это ее дело. Ты плохо усвоил материал, Лео. Все вокруг равно по своему значению, нет событий более важных и менее важных. Ко всему на свете мы должны относиться с равной любовью. Полагаю, Камилла со мной согласна.

Камилла кивнула.

— И ты никого не выделяешь? — уточнил Лео.

— Так ведь каждый хорош по-своему. Все мы части одного целого. — Роберто улыбнулся, обхватил голову Лео и крепко поцеловал в губы.

Тот ошеломленно замер.

Рядом раздался нервный смешок Камиллы.

Лео оттолкнул Роберто:

— Какого хрена ты делаешь?!

— Пытаюсь кое-что доказать.

— Доказать?

— Верности как таковой не существует. Точно так же, как не существует гомо- и гетеросексуальности. Все это концепции, придуманные человеком. Они только ограничивают наш бесконечный потенциал. Мир, Вселенная даны нам, чтобы наслаждаться. Следует упиваться чувствами, черпать блаженство из каждого источника. Я люблю тебя, Лео, как люблю Стейси, как люблю Камиллу.

Роберто повернулся и поцеловал Камиллу.

— И вот эти… обои ты любишь в равной степени. Ты ведь к этому клонишь? — осведомился Лео.

— Правильно, — расхохотался Роберто.


Лео сидел в маленькой комнате на втором этаже. Загнала его сюда паника, смешанная с отвращением. В комнате было темно, на диване грудой свалена верхняя одежда, на которую, закрыв дверь, и повалился Лео. О бумажный абажур потушенной лампы с шелестом билась бабочка, не находя себе места во мраке. Такой же мрак царил у Лео на сердце. Все в нем перегорело, остались только потемки и зола. Даже угольки безумия потухли — теперь он четко сознавал, что Элени ушла навсегда. Мертвые живы только в головах у сумасшедших. А он еще и теоретический базис подводил — прямая дорога в психушку. Теперь все это в прошлом. Впереди же пустота. Вечная пустота. Но вместо того, чтобы чувствовать себя частью этой вселенской пустоты, как учил Роберто, он чувствовал себя одиноким и потерянным. Даже бабочка затихла, выбившись из сил.

Внезапно распахнулась дверь и в прямоугольнике света возникла парочка. Им не было дела ни до Лео, ни до бабочки. Парочка ввалилась в комнату, мужчина пинком захлопнул дверь и прижал к ней девушку. В темноте слышались лишь звуки поцелуев да шорох одежды.

— Здесь кто-то есть, — вскрикнул женский голос.

Дверь снова открылась, впуская свет.

Лео смотрел на Ханну, она на него.

Тишина. Надежды гибнут беззвучно.

Бабочка летит на свет к выходу.

— Извини. Я искал свой плащ, — выдавил Лео, с трудом выкарабкался из груды одежды и протиснулся в дверь.

Дома он нашел блокнот, выскочил к автобусной остановке и выбросил блокнот в урну.


Наутро он позвонил своему врачу и попросил телефон психотерапевта. Врач порекомендовал миссис Шарлотту Филипс.

Если бы марципан вдруг ожил, голос у него был бы точно такой. Растянутые гласные плавают в сахарном сиропе. Нотки профессионального сочувствия добавляют еще приторности. Таким тоном разговаривают с больным ребенком.

— Как ужа-а-а-асно. Вам, должно быть, о-о-очень пло-о-охо.

Разумеется, Шарлотта Филипс сама перенесла тяжкую утрату и решила посвятить свою жизнь делу помощи другим несчастным. Как ей удалось добиться от него согласия на личную встречу, Лео не понял, но дело сделано — он угодил в ее приторно-липкую западню. Лео положил трубку, и перед глазами его нарисовалась дикая картина: он лежит голый на холодной клеенке кушетки, а миссис Филипс мясницким ножом вскрывает ему грудную клетку, чтобы «ра-а-а-азобраться в его стра-а-а-аданиях».

Нет уж, как-нибудь сам разберется. Вечером он снова позвонил психотерапевту, очень надеясь, что попадет на автоответчик и в два счета отменит встречу.

К телефону подошли не сразу.

— Алё, — раздался тоненький голосок.

— Привет, — разочарованно ответил Лео. — Могу я поговорить с миссис Филипс?

— А мне уже три с половиной, — гордо сообщил голосок.

— Неужели?

— Целых три с половиной. А тебе?

— Больше, чем было вчера… Можешь передать маме сообщение? — с надеждой спросил Лео. — Передай ей, пожалуйста…

— Меня зовут Дженни, а тебя?

— Мистер Дикин.

— Папа говорит, что мама возится с психами. Ты псих, да?

— Послушай, Дженни, могу я поговорить с твоей мамой?

— Мама, мама, тебе звонит какой-то мистер дикий псих.

На заднем плане послышался голос Шарлотты:

— За-а-а-айка, это плохо-ое слово.

— Мама, а ты вылечишь мистера дикого психа? — успела спросить Дженни, прежде чем у нее отобрали трубку и влили в нее поток велеречивых извинений.

Стоило Лео заикнуться об отмене встречи, как на него излили новую порцию слов. Это так типично — назначить сеанс, а потом отменить. Хотя людям нечего бояться. Ведь причина депрессии уже ясна, не надо копаться у пациента в подсознании и затрагивать его интимную жизнь и детские страхи. Просто Лео представляется возможность обсудить, что он чувствует в данный момент, с человеком, у которого есть соответствующий опыт. Он может быть уверен: точно такие же приступы панического страха, злости, тоски и поисков испытывают все, кто потерял близких.

— Поисков? — переспросил Лео.

— Да. Бесплодных поисков умершего. Люди утрачивают всякий интерес к обыденным занятиям, их сознание всецело занимает ушедший человек. Приемные дети ищут своих настоящих родителей, вдовы часами сидят в любимом кресле покойного или постоянно наведываются на его могилу, усопший по-прежнему присутствует в их жизни, некоторые даже ведут с ним беседы. Вполне естественные явления истолковываются как знаки с того света. И это нормально. Со временем все эти симптомы пройдут и вы увидите свет в конце туннеля.

Но Лео как раз и боится, что «симптомы пройдут». Свет прогонит тени, и Элени исчезнет даже из его снов. Пусть по пятам миллионов людей следуют ангелы, пусть в шуме города им чудятся голоса мертвых, пусть в падающих листьях и скрипе лестницы они видят знамения с того света, все равно лечение миссис Филипс куда страшнее. В этом он убежден.

— Позвольте вам помочь, — продолжала настаивать Шарлотта.

Но в ее голосе Лео слышалась пустота.

— Если передумаете, все, что надо, — лишь позвонить.



[24]

22

За осень Лео поймал сотни падающих листьев, спас сотни душ. Листья он вкладывал в книги Чарли, тут же забывая, в какие именно. И когда Чарли брался за книгу, оттуда частенько выпархивали сухие листья. Он поднимал их и осторожно возвращал на прежнее место — из уважения к безумию друга.

Однажды Чарли, вернувшись домой, обнаружил, что вещи Лео упакованы, а сам он сосредоточенно перетряхивает книги. Сухие листья парами были сложены на полу.

— Что ты затеял, Лео?

— Я подумал, что листьям, наверное, очень одиноко. — Голос Лео дрожал, глаза нервно моргали. — Ты читал Платона?

— Нет. — Чарли снял куртку и сел на пол, встревоженный странным поведением друга.

— Платон пишет, что Зевс сотворил странных существ о двух головах, с четырьмя руками и ногами. Эти существа были вполне счастливы и не чувствовали себя в чем-то ущербными. Мир был полон смеха. Но как-то раз у Зевса случились нелады с женой Герой, днем они ссорились, а по ночам Зевсу не давал заснуть постоянный смех его созданий. И однажды Зевс не выдержал и забросал двухголовых молниями. Каждое существо он разбил на две части, которые раскидал по всему миру. Платон говорит, что с тех пор Землю населяют одноглавые творения, которые без устали ищут свою вторую половину.

— А при чем тут листья?

— Как ты не понимаешь? Каждый листок — это душа в свободном падении. Эти души не успели коснуться земли, я их поймал. И теперь сотни одиноких людей ожидают своей участи. А я соединяю их судьбы, складываю вместе Зевсовы создания.

Чарли обалдело разглядывал гербарий, разложенный на ковре; листья бука, платана, дуба и каштана плотным осенним ковром устилали пол. Лео потряс очередной том, сложил вместе два выпорхнувших кленовых листа, достал с полки следующую книгу, но внезапно книга вывалилась у него из рук. Быстро мигая, словно угодив из мрака на яркий свет, Лео взял книгу обеими руками и осторожно перелистал. Пусто. Зато другая прятала в себе целых пять листьев.

Чарли медленно встал и обнял Лео за плечи:

— Я беспокоюсь за тебя.

— А вот мой лист никто не поймал. Я один, — едва слышно пробормотал Лео.

— Что случилось, с чего это ты так раскис? Держись. Черная полоса кончится, поверь.

Лео покачал головой:

— Ты не знаешь, насколько это страшно. Время идет, а легче не становится. Наоборот, боль все сильнее. Похоже, она никогда не исчезнет. Я пытался, Чарли, честное слово, пытался жить нормальной жизнью. Но я устал. У меня уже нет сил искать Элени. Я сломался и ненавижу себя за это. А самое тяжелое, что мне не с кем об этом поговорить.

Чарли стало не по себе. Да, все так и есть, он и вправду ни разу не поговорил с Лео по душам, старательно избегал тяжелых тем. Пропасть между ними все росла и росла, по сути, он наблюдал, как его друг тонет. Чарли посмотрел на груду у двери — рюкзак и пару коробок. На рюкзаке напоминанием о трагедии в Эквадоре темнело бурое пятнышко крови.

— Зачем ты собрал вещи?

— Не хочу больше быть тебе в тягость. — Лео открыл очередную книгу.

— Ты мне не в тягость.

— А Ханна другого мнения.

Чарли покраснел.

— Послушай, я тогда был расстроен. Меня просто тоска заела. Квартира у нас тесная, места мало, и я чувствовал себя твоей домработницей, вечно убирал за тобой и таскался по магазинам. Давай просто переедем в квартиру попросторнее?

— Нет, думаю, мне будет лучше одному.

— Ты уже подыскал что-нибудь?

— Сниму комнату.

— Ради бога, Лео, только не вонючая комната! Послушай, оставайся. Извини меня, я виноват, но это больше не повторится. Нам будет хорошо вместе, вот увидишь.

Но все его уговоры и мольбы были напрасны. Лео принялся выносить багаж на улицу. Чарли наблюдал в окно, как друг садился в автобус.

А Лео со своего места на втором этаже смотрел на Чарли, печально глядящего на него из-за стекла, точно рыба из аквариума.

Автобус тронулся, и на Лео навалилась новая тяжесть, тяжесть обиды на друзей. Ведь никто даже не попытался понять его. Они застыли в своей эмоциональной недоразвитости, понятия не имея о том, что такое по-настоящему сильное чувство. Они не знают, что такое любовь и что такое страдание, им неведомо, каково это, когда горем пропитан даже воздух, которым дышишь. Как бы они повели себя, если бы на их долю выпало такое? Они предали его, каждый на свой лад. И черт с ними. Хорошо, что не оставил им своего адреса, не придется им больше изображать участие. Да, он завидует их беззаботной жизни, и он когда-то жил так же, но прежнего не вернуть. Он молод, пусть и кажется себе стариком, и он попробует начать все сначала там, где его никто не знает и никто не станет чувствовать себя виноватым в его присутствии, где ему не придется ничего объяснять. Да, он никогда не сможет снова полюбить, но обойдется без любви. Жил же он без нее до того, как встретил Элени. И был счастлив.


Гости и уличная обувь в дом не допускались. Музыку после десяти вечера не включать, ванную комнату с восьми до девяти утра не занимать, пиццу или китайские блюда на дом не заказывать, не курить, не пить, на стены ничего не клеить. Оплата за комнату вперед, строго ежемесячно, первая задержка с платежом влечет за собой предупреждение, повторная задержка — выселение. Квартирная хозяйка оставляет за собой право выставить жильца без объявления причин; жилец обязан предупредить о перемене места жительства за месяц. У жильца свой шкафчик на кухне и своя полка в холодильнике, хозяйские продукты не трогать. Во время семейных трапез на кухне не появляться, за исключением экстренных случаев.

Такие вот необременительные правила — зато в остальном полная свобода.

Жить с молодой семьей Лео было в новинку. Между пятью и шестью утра начинает плакать младенец. В семь в постель к тебе запрыгивает кошка. К восьми в твоей комнате объявляется пятилетка и дудит в трубу. В доме воняет детскими подгузниками: испачканные пеленки скапливаются в корзине в ванной, совсем рядом с комнатой Лео. Есть и другой источник ароматов: между диванными подушками, в щелях между половицами мирно догнивают съестные остатки.

Зато он один. Как-то раз позвонили родители, а так его никто не тревожит. Сам он тоже редко выходит из своей комнаты, чем нравится нервной хозяйке, так что дважды в неделю его даже используют в качестве няньки. В такие вечера гостиная в его полном распоряжении — куда лучше, чем вести вежливые разговоры с семейством.

Комната у него не такая уж маленькая — хватило места для письменного стола и небольшого диванчика. А вот односпальная кровать ужасна. Ее, наверное, специально выбрали, чтобы квартиранту было несподручно приводить лиц противоположного пола, впрочем, как и лиц своего пола. Посередине кровать основательно продавлена — кто-то, как видно, слишком сильно любил самого себя. Буковый паркет прикрыт красным марокканским килимом, на стенах два идиллических пейзажа — над кроватью и над диваном. В распоряжении Лео старый чайник — чтобы не торчал зря на кухне, — вода из чайника оставляет на чашках известковый след. Окно выходит на задний двор, где разбита крохотная клумба, до дома соседей рукой подать, и можно в деталях наблюдать, что происходит у них в кухне и в гостиной.

Эти соседи — пожилая пара, — по-видимому, на пенсии, поскольку днем они всегда дома. Лео наблюдал за ними, словно за муравьями у себя в лаборатории. Они почти не расстаются, куда один, туда и другой — совсем как муравьи в брачном танце. Телевизор они спокойно смотрят только вместе, по полчаса сидя без движения, но стоит одному выйти из комнаты, как другой тут же начинает суетиться и щелкать пультом, переключая каналы. Трижды в неделю они щеголяют в джемперах и брюках одной расцветки и, похоже, сами того не сознают. Еду готовят вместе: он режет, она варит; после еды он моет посуду, она заваривает чай. Их жизни тесно переплетены, они действуют как единый организм. Таковы внешние признаки их любви.

«Интересно, а если подвергнуть наблюдению, скажем, сотню супружеских пар, они все выкажут сходное поведение?» — размышлял Лео.

И он переключился на своих хозяев, фиксировал, сколько времени они проводят вместе, выполняя схожую работу по дому (учитывая, конечно, что муж ходит на службу). Выяснилось, что у каждого своя сфера деятельности, куда другой и не суется. Он купает детей, она будит, кормит завтраком. Она рано ложится спать, он засиживается допоздна. Смотрят они разные телепрограммы в разное время, с детьми тоже играют порознь. Собственно, вместе они проводят не так много времени.

Лео заключил, что жизнь их хоть и тесно связана, но не едина. Это не любовь, а привычка.


А можно ли породить любовь путем воспроизводства ее внешних признаков? Таков был бы следующий этап лабораторных исследований. Что, если заставить объекты проводить больше времени вместе и выполнять совместную работу, цель которой им ясна, — может, тогда они скорее полюбят друг друга? Вряд ли будешь сидеть на диване рука об руку с нелюбимым человеком? Муравьи спариваются, только когда внешние условия соответствуют, — разве у человеческих особей не так? В теории при достаточном объеме исследований вполне можно структурировать наши жизни в соответствии со стремлением к любви, даже в большей степени, чем с погоней за деньгами.

Новый год прошел незаметно — Лео почти не покидал свою комнату. На письменном столе теперь лежат секундомер, бинокль и два блокнота, куда он заносит данные наблюдений за пожилой парой и за квартирной хозяйкой. Лео знает, какие газеты они читают, кто ходит к ним в гости, знает даже, какие телепередачи они смотрят (достаточно сопоставить время, когда они усаживаются перед экраном, с телевизионной программой). Правда, в минуты просветления он сознавал, что супружеские пары — его очередная мания.

Квартирная хозяйка мало-помалу все активнее начинала использовать жильца: раз сидит дома, пусть помогает по хозяйству. Лео посылают за молоком, поручают выбросить мусор, передвинуть мебель, навести порядок в садике, разобрать хлам в гараже. Поручения отнимают все больше времени, но Лео не возражает — какое ни есть, а занятие. А ей, похоже, нравится его нагружать. В один прекрасный день хозяйка пригласила его на чашку чая, вскоре совместные чаепития стали традицией, а миссис Хардман превратилась в Кэтрин, а затем и просто в Кэт.

Кэт все надоело. Успешной адвокатской карьерой она пожертвовала ради детей, хотя зарабатывала не в пример больше мужа. Со временем образ жизни, к которому они с мужем привыкли, сделался им не по карману, и пришлось сдавать комнату.

Постепенно Кэт и Лео связала странная дружба, основанная на одиночестве, больше ничего общего у них не было. Лео заметил, что Кэт начала краситься по утрам, а спортивные костюмы уступили место ярким топикам и кожаным юбкам.

— По-твоему, я привлекательная? — как-то спросила она, когда они ели суп на кухне.

Лео вытер рот салфеткой и с удивлением посмотрел на нее.

Она лет на пятнадцать старше его, и время неумолимо. Тело у нее слегка расплылось, мелированные волосы поредели, глаза потускнели. Когда-то она была очень хорошенькая, он видел свадебные фотографии, там она в смелом зеленом платье, открывающем великолепные плечи и налитую грудь. Загорелая, спортивная. А теперь вид у нее слегка увядший, словно у цветка в вазе, все еще красивого, но уже обреченного.

— Я об этом как-то не задумывался, — уклончиво ответил Лео.

— Раньше я всегда была в центре внимания, — вздохнула Кэт. — Надо бы взяться за себя и привести в форму. Я ведь еще хоть куда, как ты считаешь?

В ее словах и голосе Лео уловил отчаянную мольбу о комплименте.

— Еще бы, — сказал он. — Мне нравится, как ты одеваешься, тебе очень к лицу.

— Спасибо. Ты очень милый. И по хозяйству столько помогаешь. У нас ведь с тобой отличные отношения, правда?

— Замечательные.

— Но счастливыми нас не назовешь?

— Нет, не назовешь.

— А что такое для тебя счастье?

— Не знаю, Кэт, я его не жду. А как насчет тебя?

— Откровенно?

Лео кивнул.

— Если бы мы прямо сейчас занялись с тобой любовью, я была бы счастлива.

Лео покраснел.

— Очень у тебя все просто… А как же муж?

— А при чем тут он? Я же не собираюсь от него уходить. Ты мне нравишься, Лео, но давай останемся реалистами. Почему бы нам не поразвлечься слегка, если есть такая потребность? Ничего серьезного… немного секса, и все. Что скажешь?

Никогда еще она не предлагала себя в открытую. До замужества любовников у нее хватало, да и было из кого выбирать. А сейчас… В бессонные ночи, лежа рядом с мужем, она частенько перебирала в памяти свои романы и терзалась, что стала некрасивой и нежеланной. Лео разбередил ее чувства, напомнил тех молодых людей, которых когда-то было так много вокруг, и ее захлестнули фантазии. Будто вампир крови, она жаждала его ласк, чтобы снова почувствовать себя молодой.

Лео пребывал в смятении, потрясенный тем, что ее предложение вызвало в нем отклик.

— Думаю, что ничего не получится… Я имею в виду, у меня…

Словам его недоставало категоричности, и оба это понимали.

— Ничего, Лео, — голос ее звучал бодро, — ты просто подумай, предложение открыто.

Кэт предчувствовала победу, только дайте срок. Уж она знает, что такое мужчины. Семена упали в землю, теперь надо их регулярно поливать.


Щедрое предложение — кто перед ним устоит? Кто отказывается от «подарка постоянному клиенту»? Кто отвернется от таблички «два по цене одного»? Уж точно не Лео — он всегда покупает, даже если вещь ему и не нужна. Ее слова не идут у Лео из головы, он завяз в них. Настоящее наваждение. Той ночью он долго не мог заснуть, изводя себя мастурбацией.

На следующий день в дверь к нему постучались. Лео быстро спрятал бумаги и переместился на диван.

— Войдите!

— Это всего лишь я.

Дверь медленно открылась.

На пороге стояла миссис Хардман, совершенно обнаженная. У Лео участилось дыхание, он не знал, куда девать глаза.

— Элли заснула, и мы можем…

— Прошу тебя, Кэт, — выдавил он. — Не надо…

— Посмотри на меня, Лео. (Он не двигался.) Прошу, посмотри на меня.

Лео поднял голову. Она положила руки на бедра и медленно повернулась.

— Это просто тело, Лео. Тут нечего стыдиться. Что скажешь? Я еще ничего себе, ведь правда?

Кэт доводилось выступать в суде в качестве обвинителя, и она знала, как добиваться признательных показаний в весьма нелегких делах. Она неторопливо вошла в комнату и как ни в чем не бывало села на кровать.

— Надо всего лишь сказать «да», Лео. Ты удивишься, как потом станет легко.

— Не надо, это гнусно… — Лео весь съежился.

— Ничего гнусного нет. Я тебя стараюсь соблазнить, вот тебе и неловко. Ты взрослый мужчина, так что доставь немного удовольствия себе и мне. В этом нет ничего дурного.

Лео мог выскочить из комнаты, но он остался сидеть на диване. Она пересела к нему.

— Лео, ты меня унижаешь. Позволь мне помочь тебе.

Она взяла его ладонь, положила себе на грудь. Лео ощутил упругость набухшего соска, почувствовал, как приливает кровь к паху. Он больше не сопротивлялся. Утешительный секс, не более, и нет никаких причин отказываться от него.


Поначалу миссис Хардман пребывала в благостном расположении духа. Мягкая, доступная, легкая в общении, нетребовательная — ей не нужно много. Оргазм и толика власти над молодым любовником. Но первые острые ощущения прошли, уступив место чувству вины и сомнениям.

Связь с Лео безжалостно высветила всю пустоту и бессмысленность ее брака и собственную ненужность.

К тому же их связь подчинена строгому распорядку, составлен график свиданий, выработаны четкие правила. Удобнее всего, когда старший уже в школе, а младшая еще спит. Результат один: недели бегут, и их встречи делаются все менее содержательными. Они больше не болтают за чаем на кухне, она даже не просит его помочь по хозяйству. Одна лишь физиология. В их отношения проникает агрессия, секс становится все более жестким. По ночам Лео снится всякая дрянь: содранная кожа, вывороченные конечности, истекающие соком половые органы. Во сне Кэт является к нему в образе дьявола, пьет его кровь, рвет внутренности, выедает душу, порождает ненависть к самому себе.

Эта ненависть оставалась с ним и наяву.

Если любовь порождает любовь, то секс влечет за собой лишь секс. И если любовь трудна, то секс легок — пока он не отравлен ненавистью. Тогда секс превращается в войну. А война — это всегда насилие, победитель и побежденный. И завоеватели, перед тем как под фанфары вернуться домой, щедро орошают своим семенем землю врага, чтобы у ненависти было продолжение. Но самые изощренные войны разворачиваются в спальнях, где два тела сплетаются во взаимном презрении и терзают друг друга, пока всякое чувство окончательно не умрет, а душа не отправится в свободный полет, не вынеся соседства с плотью. Именно это и произошло с Лео. Его душа словно парила отдельно от него самого, тогда как тело снова и снова требовало секса. И они трахались — в каждой комнате, кусая друг друга, царапая, ударяясь о мебель, радуясь боли. И пусть Лео чувствовал себя зомби, винил он только себя: ведь он не сопротивлялся, более того, ему все это нравилось.

Дни проходили как в угаре, пока не настало второе апреля. Годовщина смерти Элени. Тем утром Лео не спешил вылезать из кровати. Он слышал, как Кэт наверху баюкает дочь. Еще чуть-чуть — и дверь распахнется.

Лео накрылся одеялом с головой и застонал. Внутренности сплелись узлом в ожидании неизбежного, и оно не заставило себя ждать — одеяло с него сорвали резким движением. Наверное, это было самое жалкое восстание в истории, вылившееся в сиплый шепот:

— Прекрати.Нам надо остановиться. С меня хватит.

В глубине души она была с ним согласна. Ее связь с Лео, точно раковая опухоль, разъедала семейную жизнь. У нее явно наступило привыкание к наркотику. Вот только наркотик взбунтовался первый. Да, она снова почувствовала себя женщиной, ощутила в себе силу, помолодела… Однако действительно хватит. Но в ней поднялась ярость, ярость отвергнутой, пусть о любви никто из них ни разу не заикался.

— Хватит? Тогда убирайся! Немедленно! Вон! Я не желаю видеть тебя в своем доме!

Она выволокла Лео из кровати и выпихнула на улицу прямо в пижаме:

— Уматывай! И не возвращайся!

На улице лило уже который день. Обалдевший Лео стоял под дождем. Из окна полетели его вещи. Он принялся собирать их с тротуара, с мостовой. За криками миссис Хардман почти не слышно было плача забытого всеми ребенка.


[25]


23

Представь себе, что двери тюрем распахнулись и все убийцы и воры оказались на свободе. А теперь вообрази, что они одеты в форму и наделены властью… да тут и воображать нечего, правда, Фишель? По милости Гитлера все это творится сейчас у тебя на глазах. И примерно то же происходило в Иркутске, когда мы до него добрались. Вроде бы Керенский собирался пополнить ряды армии уголовниками. Если так, то затея не удалась: добрая половина преступников пошла за большевиками.

На некоторые улицы, особенно те, где стояли казармы, простому обывателю лучше было не соваться. Утром найдут в сточной канаве еще один труп с вывернутыми карманами, вот и весь разговор. Мы-то, конечно, об этом понятия не имели и, как оказалось, сунулись в самое пекло. Еще удивлялись, чего это хозяин постоялого двора так нам обрадовался. И согласился, что заплатим потом (денег у нас было негусто), и не стал приставать, почему Кирали говорит по-немецки… Постояльцев-то, кроме нас, не было, и, как видно, давненько.

Надо было чем-то платить за жилье. Вырежу из дерева фигурки и продам на базаре, предложил я. Кирали заявил, что есть занятия куда более прибыльные.

— Воровать, что ли? — спросил я. — Так ведь поймают и отправят обратно в Сретенск.

Мы поругались, и Кирали отправился на промысел один. Оружия при нем не было никакого. Разве что выструганные мною костыли.

Вечером с улицы донеслись жуткие крики. Я выглянул в окно. Во мраке сцепились двое. Узнав голос Кирали, я схватил топор и бросился к двери.

Дорогу мне заступил хозяин:

— Вам жизнь не дорога?

Я оттолкнул его и выскочил на улицу. Кирали лежал на земле. Над ним склонился солдат с ножом в руке. В свете луны сверкнуло лезвие — оно было в крови. Подняв топор над головой, я кинулся к солдату. Заслышав топот, тот повернулся ко мне лицом. Повезло мерзавцу: метил-то я в голову, а удар пришелся по руке. Он взвыл, схватил с дороги какой-то предмет и бросился наутек.

Тем временем Кирали, смачно ругаясь по-венгерски, поднялся на ноги и принялся шарить вокруг.

— Сволочь, спер мою сумочку, — донеслось до меня.

Тебе смешно, Фишель? Смеюсь вместе с тобой. Ха-ха… хотя мне нельзя. Больно. Ну а тогда мне и вовсе было не до смеха. Я ужасно разозлился на Кирали.

— Вечно ты во что-то вляпаешься, — заорал я. — Сволочь-то сволочь. Только откуда у тебя сумочка?

— Нашел.

— Где?

— Да так. Ну, висела у одной дамочки на плече, всеми забытая и заброшенная. Ты не расстраивайся. Я еще и кошельки нашел, нам в хозяйстве пригодятся. Отведи-ка лучше меня домой. Не видишь, мне больно.

В сенях керосиновая лампа высветила порез у Кирали на животе.

— Не обращай внимания, — сморщился он, — это только царапина. Нога — вот что меня убивает.

У него опять пошла кровь из отрубленных пальцев.

Хозяин бросился за тряпкой, попробуй потом отмыть пятна с половика.

— Нам нужен врач. Не знаете, к кому обратиться? — спросил я.

Хозяин почесал лысую голову, вздохнул и вымолвил:

— Только безумец сунется на эту улицу ночью. Да и днем ее обходят стороной. А доктор… никто сюда ночью не пойдет.

Завтра же духу моего здесь не будет, решил я.

— Вы бы нас хоть предупредили, — упрекнул я хозяина. — Переночуем у вас — и до свидания.

— С такой ногой он недалеко уйдет, — возразил тот. — Поживите, пока раны не затянулись. А к доктору я его завтра отвезу. Хороший человек, лишних вопросов не задаст.

— О чем это вы лопочете? — тоскливо осведомился Кирали.

Я промолчал.

Каково ему придется без меня?

В ту ночь мы сыграли нашу последнюю партию в шахматы. Кирали еще ведать не ведал, что я ухожу. Меня мучила совесть, и я не знал, как ему сказать.

Через час я загнал себя на доске в безнадежную позицию.

Интересно, Кирали заметил, что выиграл?

Ну еще бы. Вон как улыбается. Хоть играл он вообще-то неважно, тут и болван бы заметил, что мне мат в два хода.

Я опрокинул своего короля, и шахматная фигура покатилась на пол.

Франц радостно заорал и, забыв про свою больную ногу, в восторге запрыгал по комнате.

И вдруг замер с мрачным лицом.

— Ты специально поддался?

— Нет, конечно.

— Врешь. Ты нарочно.

— Зачем мне врать? Думаешь, мне радостно смотреть, как ты прыгаешь по комнате, точно боров-производитель, которому только что поставили клеймо?

Кирали осекся. Видно было, что он колеблется, верить мне или нет? В следующую секунду он сидел на мне верхом, изрыгая венгерские ругательства и брызгая слюной.

— Зачем ты поддался мне, сволочь такая? Благодетель нашелся!

Я стряхнул его с себя.

— Надо же было чем-то тебя порадовать перед расставанием. Утром я ухожу.

Глаза Кирали наполнились слезами. То ли он был тронут моим отношением, то ли его огорчала предстоящая разлука? Не глядя на меня, Франц вышел из комнаты.

Я разделся и лег. Когда он вернулся, не знаю.

Поутру он молча наблюдал, как я собираю вещи. Руки он мне на прощанье не подал.

Больше мы с Францем Кирали не виделись.


После войны Франц частенько мне вспоминался. Какая судьба его постигла?

И я написал в Иркутск на адрес постоялого двора.

Как ни удивительно, он так там и осел.

Мы пару раз написали друг другу, но переписка наша скоро прекратилась. Очень уж мало общего было между нами.

Выяснилось, что Кирали работал у нескольких женщин и прижил с ними двоих детей, «двух маленьких мерзавцев», которых и видеть не желал. Когда мужья вернулись домой, Францу досталось на орехи, но ничего, до смерти не убили. Нога у него зажила, но ходит он до сих пор с палочкой. На мой вопрос, как он умудрился выжить, Кирали ответил, что надо уметь приспосабливаться. Кроме того, он научился говорить по-русски, записался в большевики и не гонялся за богатством. В чем я, отлично его зная, очень сомневаюсь.

И вот уже больше десяти лет о нем ни слуху ни духу.


На пути из Иркутска я вырезал из дерева фигурки и продавал в каждой деревне. Дядя Иосиф оказался прав, на распятия всегда находились покупатели, но торгашество отнимало кучу времени и сильно замедляло мое продвижение на запад. В отчаянии я как-то ночью украл с поля лошадь. Правда, хозяин с собаками вышли на мой след, но я сумел ускользнуть и гордым всадником перевалил через Саяны. Если бы кляча моя через пару месяцев не пала, я бы ой как далеко заехал. А так пришлось ее съесть. Набил брюхо от души и с собой взял, сколько смог. И зашагал дальше.

Стоял август месяц 1917 года. Я подходил к Абакану, когда случайно наткнулся в лесу на избушку. На лавке перед ней смирно сидел пожилой человек.

— Какой хороший денек, — окликнул он меня.

— И вправду, — вежливо ответил я, проходя мимо.

— Куда вы так торопитесь? Присядьте, отдохните. У меня и водочка есть.

Я огляделся. Домишко стоял на гребне холма, посреди цветущей поляны. Отсюда открывался чудесный вид на окрестные долины и на горы, густо поросшие лесом.

— Спасибо за приглашение. Выпью с вами по рюмочке — и в путь.

— По рюмочке? Почему так? Уж посидеть так посидеть.

Я присел на лавку рядом с ним, и он налил мне.

— Будем знакомы. Олег. А вас как величать?

Я помедлил. Все-таки безопаснее назваться русским именем. Хоть в этой огромной стране столько разных народов, осторожность не повредит.

— Сергей.

— Куда путь держите, Сережа?

— Домой.

Олег усмехнулся:

— Свой дом мы носим с собой. Что влечет вас туда, где вас нет?

— Любовь.

— Ах, любовь. — Он задумался. — Друг мой, если бы вы имели кое-какой опыт в любви, вы бы так не спешили. Смотрите, как хорошо вокруг. Любовь всегда пребудет с вами, за ней не надо гнаться. Она в шуме деревьев. Она в запахе цветов.

Красоты природы услаждали глаз, приятный ветерок щекотал кожу. Волшебное место, что и говорить.

— Может быть, — вздохнул я. — Но я буду счастлив, только когда обниму любимую.

Олег погладил бороду.

— А как вы узнаете, что счастливы? Разве сейчас вы не радуетесь жизни? Или что-то может доставить вам большую радость?

Вот ведь странный человек. Но так располагает к себе.

— А почему нет?

— Когда-то я жил в городе, полном честолюбцев. Стяжатели, они стремились обладать. Богатство и власть влекли их. Ваша цель, быть может, более благородная, но все равно надо четко осознавать разницу между «быть» и «иметь». Страсть съедает человека. Если твоя цель заработать определенную сумму денег, ты не остановишься даже после того, как эти деньги у тебя уже в кармане, тебе надо будет больше и больше. Если человек видит свое счастье в том, чтобы обладать конкретной женщиной, он вряд ли ограничится одной. Ему надо будет покорять еще и еще, все новых и новых. Я знаю, о чем говорю, сам был такой. Если в жизни твоей нет счастья, может, тебе его никогда и не добиться.

Да кто он такой? Я слышал, что в Сибири тьма сект и лжепророков. Но тогда его бы окружала толпа последователей. А тут никого.

— Намекаете, что мне следует прервать свой поход?

— Ни в коем случае. Как раз наоборот. Послушайте, что я вам скажу. Однажды человек, потрясенный зрелищем заката, решает, что его счастье там, где солнце касается земли. И этот человек подается на запад. Он идет, и идет, и идет, пока не попадает в свою деревню, откуда начал путь. Оказалось, он обошел вокруг света, и друзья просят рассказать о красотах, которые он повидал за время своего путешествия. Но ему нечего им сказать, ведь глаза ему постоянно слепило солнце. Поэтому старайтесь запомнить подробности своего странствия, оглядывайтесь вокруг, пусть поставленная цель не ослепляет вас своим блеском. Иначе вы не заметите ничего, и, когда доживете до моих лет, вам будет нечего вспомнить, кроме своих планов на будущее. Которое так никогда и не настало. Обретите свое счастье сейчас, и пусть любовь лишь приумножит его. Давайте выпьем еще и послушаем птиц. Только не живите завтрашним днем. Чем вам плох день сегодняшний, молодой человек?


Мы проговорили несколько часов и допили водку. Не без ее помощи (на пустой-то желудок!) я проникся к Олегу доверием и рассказал о себе. Я, мол, австриец, иудей и военнопленный.

— Значит, мы оба беглецы! — засмеялся Олег.

— А из вас-то какой беглец? — изумился я. — Не преступник же вы?

— Нет, конечно. Я бегу от своих врагов, от семьи, от жизни, которую вел… от себя самого.

Ну какие враги могут быть у такого человека? Седая борода, лучистые глаза — само воплощение доброты.

— Вы удивлены, друг мой? Вам интересно? Слова больше не скажу, пока не пообещаете погостить у меня пару деньков. Я вам много чего могу поведать. Из еды имеется борщ и пирог с мясом. Бельчатина, правда, ну да не беда. Соглашайтесь, право слово.


И я прожил у него целых четыре дня. Мы кололи дрова, складывали в поленницы, охотились и читали. Для человека небогатого у Олега была великолепная библиотека. Он наверстывал упущенное — в юности за делами читать приходилось урывками. По вечерам он потчевал меня народными сказками и песнями.

И только в последнюю мою ночь под его кровом он рассказал мне кое-что о себе.

— Большую часть своей жизни я прожил в бедности, друг мой. В твои годы я тоже мечтал о многом. О славе. О власти. Ради этого я работал как проклятый, ради этого подался из купцов в политики. Но большой известности не снискал. Жизнь меня научила: в России правда всегда на стороне сильного, бессовестный держит верх над благородным, рвач пользуется уважением у бедных и только продажного допустят до власти. Вот к ней-то я и рвался, правда, поклялся себе, что употреблю ее во благо других людей. Только путь к власти извилист и тернист. За каждодневной мелкой суетой идеалы забылись. Да, я подчинил себе местную думу, но тем только нажил непримиримых врагов. И я погряз в трусливых интригах, лишь бы защитить себя и свое положение. Ничье благо меня больше не заботило.

Я решил заняться тремя своими сыновьями, воспитать их настоящими патриотами. И тоже не преуспел. Они не хотели мне подчиняться, презирали меня. Тут заболела моя жена. На смертном одре она призналась мне, что в ее глазах я уже давно низко пал, превратился в мелкого тирана. Так-то вот: мечта моя сбылась, кое-какая власть была в моих руках. И она принесла мне только горе.

Всего этого я вынести не мог. Никто меня не понимал, никому я был не нужен. Я удалился от дел, какое-то время колесил по стране, пока не осел здесь. В тишине, в уединении я стал прислушиваться к голосу сердца. И я понял, что мы властны только над самими собой. Распространять свою власть на других мы не вправе, как бы не был велик соблазн, иначе жизнь жестоко с нами посчитается. Так я очистил свою душу. Ведь мне немного осталось. Это у тебя все еще впереди.

Я долго смотрел на тлеющие угли костра. Увижу ли я когда-нибудь Лотту вновь? Ведь будто весь мир сговорился против нас. Хватит ли у меня сил дойти?

— Мне страшно, Олег. Еще пол-России лежит передо мной. Я так устал. — Вот и все, что я смог сказать.

Поутру Олег поднялся спозаранку. Меня разбудил аромат свежевыпеченного хлеба. На столе пыхтел самовар. Олег сунул мне в ранец три каравая хлеба и наполнил фляжку свежей водой.

Обильный завтрак — и мне пора в путь.

Мы обнялись.

— Вот тебе еще притча на дорожку, — произнес Олег. — Охотник отправился в лес, чтобы добыть оленя. Вскоре оказалось, что охотника по пятам преследует тигр. Охотник в ужасе пытается убежать и проваливается в яму-ловушку, которую сам и устроил. Он успевает ухватиться за корень, смотрит вниз и видит на дне ямы целый клубок ядовитых змей. Он смотрит вверх и видит тигра, тот караулит его у кромки. Корень, за который охотник ухватился, качается, трещит и вот-вот оборвется. И тут до его ушей доносится жужжание. Мимо пролетает пчела и роняет капельку меда на торчащую из стенки ямы травинку. И охотник, которого ждет неминуемая смерть, высовывает язык и слизывает тягучую каплю, полную сладости жизни. Как бы ни было тяжело, Мориц, толика меда найдется всегда. Удачи.


Дорога моя шла через Абакан в Кузнецк. Но я уже был немного другой — слова Олега запали мне в душу. Я уже не старался так торопиться, мне стали любопытны места, по которым я проходил, люди, что попадались на пути. И, как ни удивительно, странствие даже стало приносить радость.

Как выяснилось, недолгую: в грязном, продымленном Кузнецке не было ровно ничего хорошего.

Итак, я шел уже полгода — а вокруг меня по-прежнему простиралась Сибирь.


Чем дальше к западу, тем пестрее делались политические взгляды. Большевики отчаянно сражались за умы сибиряков, но особым расположением не пользовались. Зажиточным местным крестьянам не по сердцу были провозглашаемые радикальные перемены, не то что бедноте европейской части России. Но по иронии судьбы именно сельские богатеи, придерживая свой хлеб в амбарах в ожидании настоящей цены, способствовали приходу большевиков к власти. А хлеба с востока хватило бы на всю страну. Керенский издавал одно грозное распоряжение за другим — положение с зерном ни капельки не улучшалось. В городах начался голод — а деревня объедалась. Солдаты бежали с фронта толпами. В Москве и Петрограде популярность большевиков была чрезвычайно высока.

Я изнывал от безденежья, жить на подножном корму делалось все труднее, а просить милостыню не позволяла гордость. К тому же надвигалась зима — вряд ли я пережил бы ее под открытым небом. А работу найти было нетрудно, ведь все больше мужчин призывалось в армию, рук не хватало. Кузнецк — шахтерский город, и в конце концов я оказался в забое. За тяжелейшую опасную работу мы с товарищами в день получали пригоршню мелочи.

Конец октября 1917 года. В шахте оживление. Звучат возбужденные голоса:

— Большевики взяли Зимний дворец…

— Революция!

— Войне конец.

— Бога нет!

— Да здравствует Ленин!

— Свобода!

Только никакой свободы мы так и не увидели.

Местные думы не спешили передавать власть большевикам. Петроград был далеко. А забой и тяжкий труд, потемки и полный угольной пыли воздух, и боли в суставах, и тяжкий кашель, и жалкие копейки — вот они. Дни сливались в сплошную грязную полосу.

Промелькнули ноябрь и декабрь, а в жизни моей ничего не менялось. Я начал терять надежду, что когда-нибудь увижу Лотту К тому же никаких вестей от меня она не получала уже давно, в списках Красного Креста моя фамилия наверняка отсутствовала, и Лотта вправе была считать меня умершим. Писать было бесполезно — все равно почта не работала. Но я по-прежнему сочинял свои «письма без адреса», как окрестил их когда-то Кирали. Они были наполнены подробностями моей жизни, размышлениями, фантазиями — словом, всем тем, что помогало мне хоть как-то держаться.

Я был словно раб на галерах, словно каторжник. И никуда не денешься — зима. Зарабатывай деньги, пока есть силы.

А сил оставалось все меньше. Где-то к февралю 1918 года я стал скверно кашлять — и кашляю до сих пор. Почки у меня теперь болели постоянно, а в марте начались кровохаркание и обмороки.

Со дня моего побега минул ровно год.


Вот тогда-то я и подцепил чахотку, мальчик мой. Правда, в Сретенске во время болезни мне было не в пример хуже. Зато тут валила с ног усталость. Опять мне привиделись дети-ангелы, опять я услышал их голоса.

— Не сдавайся. Встань и иди. Вперед, вперед, вперед. Ради нас.

И я опять отправился в путь. Шаг за шагом. На закат. В ушах у меня звучали прощальные слова Олега: «Толика меда найдется всегда». И я старался обрести образ Лотты во всем, что меня окружало.

С апреля по октябрь 1918 года я прошел две тысячи километров. Позади остались степи Кулунды. Позади остались колышущиеся хлеба. Позади остались картофельные поля. Я ступал по черной земле, по усыпанным гравием шоссе, по проселочным дорогам и козьим тропам. Я шел через деревни и города, я утопал в цветах, я слушал пение птиц, я танцевал вместе с ветром, и земля уходила передо мной за горизонт, и солнце ласкало меня. Целый мир был зажат у меня в кулаке, и я нес его в дар Лотте. Ведь планета не вертится сама по себе, это мы вращаем ее своими шагами. В конечном счете миром движет любовь.


На пути мне попадались казахи, узбечки, закутанные в паранджу, таджики и евреи, туркмены и русские. И каждый имел свою точку зрения на происходящее. Безразличных не было — политика захватила всех. Эсеры и националисты, интеллигенты-кадеты и приверженцы старого режима, анархисты и социалисты — все промелькнули передо мной.

Дорога учила и просвещала меня, здесь я узнавал последние новости. Оборванный украинец сообщил, что в Брест-Литовске большевики подписали с немцами «похабный» мир, по которому Украина и Белоруссия отошли врагу. От рыдающей крестьянки я узнал, что царская семья расстреляна в Екатеринбурге. Заговорили о том, что какая-то эсерка стреляла в Ленина и ранила в шею. Раскручивался маховик гражданской войны — и кто только не выступил против большевиков! Временное Сибирское правительство и казаки, Комитет членов Учредительного собрания со своей Народной армией, Добровольческая армия, Дон и Кубань. О чехословацком корпусе рассказывали такое, что я отказывался верить. Если бы они действовали все заодно, новая власть недолго бы продержалась.

Чем ближе был Урал, тем обильнее и страшнее становились слухи. Пошли толки, что Ленин и Троцкий — немецкие шпионы, цель которых поставить Россию на колени, что немцы уже взяли Одессу, что большевизм — часть жидо-масонского заговора, что Польша получила независимость.

Последнее меня потрясло. К кому же теперь отошел Уланов? К Польше? К Австрии? А может, к Германии?


Поздняя осень. Холодно. С Южного Урала клочьями наползает туман. Я иду пустынным проселком из Орска в Оренбург.

Внезапно из густых кустов доносится стон.

Сбрасываю на землю свой тяжелый заплечный мешок и подхожу ближе. В луже крови лежит немолодой человек. На вопросы бормочет что-то невнятное.

Подхватываю его под мышки и усаживаю.

На нем солдатская шинель, но никакого оружия. Дезертир, похоже. Лоб рассечен, однако рана неглубокая. Крови натекло что-то уж очень много.

Перевязываю рану своим носовым платком. Человек постепенно приходит в себя.

— Кто это вас так? — спрашиваю.

— Казаки, — задыхается он. — Они меня ограбили. А что с меня взять? Я ведь не жид какой. Эти казаки — гроза здешних мест. Берегитесь, они где-то неподалеку.

Всматриваюсь во мглу — никого.

Интересуюсь, мол, куда путь держите.

— Подальше от них от всех. От немцев, от поляков, от жидов.

— Чем это они вам так досадили?

— Все они — поляки, жиды, большевики — одним миром мазаны. Вы что, не знаете? Настоящая фамилия Троцкого — Бронштейн! Какие они русские?

— Так Ленин — еврей?

— Очень на то похоже. Что это они с Троцким не разлей вода? Прямо голубки.

Раненый смеется, и я вслед за ним.

В юности частенько приходилось вот так притворяться. А на старости лет несолидно как-то стало.

— Когда свергли царя, мне казалось, туда ему и дорога. А ведь при царе-то лучше было. Согласны?

— Конечно, — вздыхаю я в ответ. — Какое же сравнение?

— Продовольствия было в изобилии. А сейчас кое-где уже голод. Лучшие пахотные земли большевики отдали немцам, да и себя не забывают, надо думать. Набивают карманы. Жидам ведь все мало. Только кричат, что все силы отдают народу. Курам на смех.

— Так что же вы дезертировали? Дрались бы с ними, — не выдерживаю я.

— Меня в армию силком загнали. Это я только прозываюсь «доброволец». Казаки окружили толпу, записали всех гуртом, и поди пикни. А ведь мне сорок пять, подготовки нет. Какой из меня солдат против красных? Под Оренбургом всех мобилизовывали. Не идешь — значит, враг. Большевик. А с врагами как поступают? Сам видел: болтается на телеграфном столбе труп молоденькой девушки. Голова обрита, груди отрезаны, кожа вся в ожогах. И дощечка на шее: «Так будет со всеми, кто сочувствует большевикам».

Меня охватывает ужас. Неужели все мои усилия зря, неужели зря я радовался, что самая трудная часть пути позади? Вот тебе непреодолимая преграда между тобой и Лоттой — красные части. И гражданская война со всеми ее жестокостями.

— А вы куда направляетесь? — спрашивает он.

— На фронт.

Все-таки наполовину правда.

— Молодчина. А повоевать довелось?

— Да. В Галиции.

А это истинная правда.

— Выговор-то у вас и вправду хохляцкий. Брусилов, значит, командовал. А по нынешним временам к кому подадитесь?

— К белым, — с запинкой отвечаю я.

— А к какому командиру? К Деникину на Кавказ или к Каппелю в Самару?

— К Каппелю, — говорю наугад. — Да, а что там болтают про чехов? Они-то где?

— Поганцы захватили Транссибирскую магистраль от Уфы до Владивостока. Без их разрешения мышь не проскочит. За свою независимость борются, только мы-то здесь при чем? Все они когда-то воевали в австрийской армии и добровольно сдались в плен. Говорят, их целых шестьдесят тысяч. С большевиками у них нелады, а пока Австрия сражается, путь домой заказан. Ненавижу сволочей, но они хоть на нашей стороне. Без них бы нам совсем каюк. У чехов все-таки какая-никакая дисциплина, и им есть за что драться. А что у нас творится, сами увидите, как попадете в Самару. Только поторопитесь, говорят, красные взяли Сызрань и вот-вот перейдут через Волгу. Как бы вам не угодить прямо к ним в лапы… Господи, что это?

Слышен стук копыт. Душа у меня проваливается в пятки. Мой новый знакомый срывается с места и, словно лис, юркает в кусты. Я подхватываю свой мешок и кидаюсь за ним.

Топот все ближе, но за туманом никого не видно.

А ведь это вернулись за ним, мелькает у меня в голове. Отыскать его по кровавому следу раз плюнуть.

Сворачиваю в сторону и бегу вниз по склону. Далеко тут не убежишь — времени нет. Пока меня не заметили, падаю в крапиву и прячусь за разросшимся кустом ежевики.

Вот они, мои всадники: грязные, бородатые, вид угрожающий. Их тринадцать человек, двоим — седым головам — уже за пятьдесят, одному — мальчишке — не дашь и шестнадцати, остальные — в расцвете сил.

Они осаживают коней у лужи крови и озираются.

— Живой, проныра! — кричит один. — Надо же, уполз.

— Далеко не уйдет. Позабавимся, ребятушки, — отвечает другой.

Вся компания оживляется.

— Ау! — орет третий. — Где ты, трус поганый? Кровь-то — вот она, а тебя и нету…

Затаиваю дыхание. Из-за кустов метрах в пятнадцати видны ноги. Они дрожат и подгибаются, словно у новорожденного ягненка.

— В прятки играешь, жидок?

Нет, это они не мне.

Голова у меня лихорадочно работает. Ведь при мне австрийские документы. Нашариваю их в нагрудном кармане.

Какая эта ежевика колючая!

— Тебя что, выкурить, проныра? Или ты будешь умничкой и сам выйдешь?

Дезертир не шевелится. Втискиваю свои документы под дерновину и присыпаю землей.

Один из казаков на лошади въезжает в заросли. Глаза у него жестокие, движения небрежные и надменные. Я догадываюсь: это, судя по всему, их атаман.

— Ах ты, большевичок беспечный, все кровью обляпал. Вот и еще лужица. Насквозь ты красный, видать.

Его товарищи хохочут. Двое спрыгивают с коней и направляются прямиком к месту, где прячется жертва.

Слышу их голоса:

— С поля брани сбежал, дезертир хренов?

— Только бежать-то тебе некуда. Трусам в России не место.

— Покажись, заячья душонка.

Дезертир внезапно выскакивает из своего укрытия — прямо на преследователей. Они выкручивают ему руки и выволакивают на дорогу. Хотя до них всего несколько метров, они меня не замечают.

Хоть бы пленник меня не выдал!

— Я же сказал, я не большевик и не еврей! — хнычет он.

— Так что ж ты с ними не сражаешься? Кто не с нами, тот против нас, — свирепо отзывается атаман. — Мы-то думали, ты помер. Сейчас исправим ошибку.

— Не убивайте меня. Я большевиков ненавижу всем сердцем. Дайте мне увидеться с женой и дочками. У меня их три. Ведь у вас у самих есть дети, правда? Как они будут без меня?

Атаман вроде бы смягчается.

— Дети, говоришь? Ты-то сам откуда, человечишко?

— Из Кувандика.

— Знаю. Хорошее село, — улыбается атаман. — Да ты уж почти дома. Чем на жизнь зарабатываешь?

— Я шапочник. Льва Борисовича у нас всякий знает, только спросите. — Пленник переводит дух. — Вам каждому подарю по шапке.

— Скучаешь по дочкам-то, Лев Борисович? У меня у самого две. Лет-то им сколько?

— Три месяца не виделись. Старшей двадцать один, средней девятнадцать и младшей пятнадцать. Одна краше другой.

— Вот уж мы к ним наведаемся после того, как ты помрешь.

Казаки гогочут.

Шапочник недоверчиво смотрит на атамана, взвизгивает и заливается слезами.

— Умоляю… не трогайте их… они ни в чем не виноваты…

Он падает на колени, колотит по земле руками.

И внезапно затихает. Смотрит в мою сторону.

Я весь содрогаюсь от ужаса. В глазах у него немой крик о помощи. А что я могу сделать?

Проходит минута, и он отворачивается.

Господи, укрепи дух этого человека, хоть он и антисемит!

— Что сделаем с ним, ребята? — интересуется атаман.

— Накажем по-казацки! — восклицает мальчишка.

— Ура! — кричат остальные и подъезжают ближе.

Шапочника выволакивают на середину дороги и ставят на колени. Двое спешившихся обнажают шашки и становятся по обе стороны от него.

— Пошевелишься — голову срубим.

Подросток пускает свою лошадь вскачь. Прямо на коленопреклоненного дезертира. В глазах у молодого парня восторг. Товарищи подбадривают его. Конь перепрыгивает через согбенную фигуру Льва Борисовича и задевает его копытом по лицу. Обливаясь кровью, шапочник опрокидывается на спину.

Казаки покатываются со смеху. Лев Борисович с трудом поднимается на ноги и стоит-качается. Его взгляд снова устремлен в мою сторону. Он шевелит губами, словно собираясь что-то сказать, но не произносит ни звука.

Его поворачивают лицом к следующему всаднику и опять заставляют опуститься на колени.

— Ох и позабавимся же мы с твоими девчонками, — кричит на скаку казак.

Удар копытом приходится в грудь. Лев Борисович дергается и валится навзничь. Его поднимают. Шапочник судорожно кашляет, отплевывается. Но голос его на этот раз звучит отчетливо.

— Я… не большевик.

— Для нас ты большевик. На колени, мы еще только начали.

— Я… не большевик. — Он мотает головой в мою сторону: — Вон хоть его спросите.

— Кого спросить?

— Да вот человек… в кустах.

Спешившиеся смотрят на меня — и не видят. Лицо мое пылает.

— Где в кустах?

— Вот я. — Выпрямляюсь и продираюсь сквозь кустарник вниз по склону.

— Так вас двое? — осведомляется атаман. — Что же ты раньше молчал?

— Он знает… я не большевик и не еврей, — задыхается Лев Борисович.

— Так вы ж оба дезертиры.

— Он — нет. Он на фронт пробирается.

— Я направляюсь к полковнику Каппелю, — вступаю я, стараясь, чтобы голос мой звучал убедительно.

— Это так, — поддакивает шапочник.

— А откуда вы друг друга знаете?

— Односельчане. — Лев Борисович умоляюще смотрит мне в глаза.

Это с моим-то выговором?

— Это не так. Я шел по дороге, смотрю — в канаве человек лежит. Я привел его в чувство, мы поговорили. Я уверен: он — не большевик.

— А ты-то сам откуда, фронтовик?

— С Украины.

— Да ну? Ой, не похож ты на хохла. — Атаман задумчиво поглаживает бороду. — Звать-то тебя как?

— Сергей.

— А дальше?

Из русских фамилий у меня в голове почему-то вертятся только Пушкин, Толстой и Лермонтов, их книги я читал в лагере.

А, была не была, на начитанных казаки тоже не больно-то похожи.

— Сергей Лермонтов, — объявляю я. — Сергей Александрович Лермонтов.

Атаман и бровью не ведет.

— Значит, Cepera, ты с Украины. А как тебя на Урал-то занесло?

— Мать у меня казачка, а отец украинец. Мы жили на Украине, но материна сестра тяжко захворала, и мы решили перебраться сюда, чтобы было кому ходить за больной.

История подлинная, я услышал ее от какого-то попутчика. Но в моих устах она звучит фальшиво.

Поверили мне или нет, не пойму.

— Скажи-ка мне, Cepera, казак с Украины, как поступают с предателями?

— Расстреливают.

— Как по-твоему, Лев Борисович предатель?

— Какой с него был бы толк на фронте? Он старый, военного дела не знает.

— Немолодой, твоя правда. А что скажешь про этих двух? — он показывает на седобородых.

— Они же сызмальства в седле и с шашкой. Они опытные бойцы.

— Ага. А теперь ты, Лев Борисович. По-твоему, Cepera патриот?

— Да.

— Брешете вы оба. Дезертир всегда предатель. А патриот обязан покарать дезертира, иначе он сам предатель. Разве не так?

Какой вкрадчивый у атамана голос!

Нам нечего ему сказать. Ничего в голову не приходит.

— Ну вот что, господа хорошие. Забава забавой, однако хорошенького понемножку. Решение мое такое: один из вас уйдет живой.

Атаман смотрит то на меня, то на шапочника.

— Не слышу благодарности.

— Спасибо вам, — послушно бормочем мы.

— Только кто из вас больше набрехал, сами решайте. А мы поглядим. Андрюша, Коля, дайте-ка им свои шашки. Пусть рубятся до смерти. Хотя нет… лучше пусть сойдутся в рукопашной.

Атаман делает знак, казаки спрыгивают на землю и обступают нас, переглядываясь и пересмеиваясь.

Смотрю на Льва Борисовича. На лице у него кровоподтеки от копыта, рука беспомощно свисает… И я должен с ним драться? Да эти люди хуже зверей.

Шапочник поворачивается к атаману:

— Разве мне с ним справиться? Я ранен, у меня рука сломана. А он вон какой здоровый. Даете слово, что не тронете мою семью, если он меня убьет?

— Как это? Чтобы тебе не за что было драться? Еще чего. Нет уж, если проиграешь, мы вдоволь натешимся с твоими девками. Уж будь уверен. Сам ведь говорил, одна другой краше. Но я человек справедливый. Ты у нас в годах, да еще раненый… Вот тебе шашка. Андрюша!

Андрюша передает клинок Льву Борисовичу. Атаман скалит зубы.

— Прости меня, — шепчет шапочник, принимая в правую руку оружие.

— Заранее прощаю тебя, если победишь, — тихонько отвечаю я.

— И я тоже, — бормочет он и внезапно замахивается.

Легко уворачиваюсь. Казаки недовольно гудят и плюют в нас. Нагибаюсь и поднимаю с земли пару увесистых камней. Лев Борисович, припадая на ногу, идет на меня, все лицо залито кровью. Со всей силы швыряю в него камень, тот летит в грудь — шапочник даже не пытается уклониться, так он слаб. Второй камень свистит у него рядом с ухом и чуть не попадает в молодого парня. Тот отшатывается и шипит на меня. Казаки ржут.

Лев Борисович беспорядочно размахивает шашкой и кончиком цепляет меня за ногу. Показывается кровь.

— Дай ему, Серега! — кричат казаки.

Шапочник поднимает шашку над головой, теряет равновесие и падает.

Кидаюсь на него, прижимаю его правую руку к земле и пытаюсь отнять шашку. Он не отдает. Луплю его камнем по пальцам, и они разжимаются. Его тело обмякает подо мной. Опять хватаюсь за камень и бью его по голове. В лицо мне брызжет кровь. Хватаю шашку и поднимаюсь на ноги.

Собрав все свои силы, он встает вслед за мной. Клинок входит ему в живот.

Он шлепается на землю лицом вниз, подставляя открытую шею.

Один хороший удар — и все будет кончено.

Замахиваюсь.

Нет, не могу.

Шашка выпадает у меня из рук.

— Я победил, — ору атаману. — Он не жилец.

— Прикончи его, — приказывает атаман.

Лев Борисович тонко вскрикивает у меня за спиной.

— Сзади, сзади! — кричат мне казаки.

Оборачиваюсь.

С поднятой шашкой в трясущейся руке шапочник стремительно надвигается на меня. Мне уже не увернуться, не успеваю.

Все, конец, мелькает у меня в голове.

Лев Борисович проскакивает мимо.

Его клинок рассекает атаману шею. Хлещет кровь.

Сразу несколько казаков кидаются на шапочника. Его буквально кромсают на куски. Кто-то стреляет из карабина. Седобородые бросаются к атаману.

В суматохе ныряю в заросли и бегу со всех ног. Странное дело, за мной никто не гонится.

Отбежав подальше, падаю в траву и жду, когда стемнеет.

Мой мешок остался за кустом ежевики, а в нем топор, фляжка, котелок и прочие пожитки. Хочешь не хочешь, придется вернуться.

Прокрадываюсь обратно к дороге.

Казаков след простыл. Валяются какие-то кучки тряпья.

Не сразу понимаю, что это разрубленное на куски тело Льва Борисовича.

Подхватываю свой мешок и исчезаю в лесу.


С того дня я шел только по ночам, обходя дороги и избегая людей. Минуло несколько дней, прежде чем я понял, что оставил в кустах свои документы.

Где я и что вокруг меня за местность, я не ведал. Ориентировался по звездам, старался идти на запад, позади остался Урал — вот и все, что мне было известно. Кто одерживает верх в войне, где стоят войска, я понятия не имел. Меня терзал голод, заяц или белка были редким лакомством в моем рационе, преобладали грибы, ягоды и похлебка из лебеды и крапивы.

Резко похолодало. Уже двадцать месяцев, как я покинул Сретенск, и обувка моя износилась. Кашель, которым меня наградила шахта, никак не проходил. Зарядили дожди. Ночи стали темные, хоть глаз выколи.

Вот в такую ночь я угодил в какое-то раскисшее глиняное болото, поскользнулся и ударился о камень.

Присмотрелся.

Это не камень. Это была человеческая голова.

И не одна. Целое поле.

Дождями размыло братскую могилу.

По сей день не знаю, кто это был, красные или белые.


Ближе к середине ноября я вышел к широченной реке.

Это была Волга.


[26]

24

Что, Довид, надоел тебе твой паровозик? Прости, не могу поиграть с тобой. Иди-ка ты лучше к маме. Вот и молодец. Может, ты, Фишель, тоже пойдешь? Заглянешь ко мне попозже. А я пока вздремну за компанию с Исааком. Ты только посмотри на него. Такой милый мальчик, просто ангелочек. Буду скучать по нему. По всем по вам буду скучать. Ой, прости, Фишель… только не плачь. Зря я так.

Послушай, сынок. Не хочу тебя обманывать. Вряд ли я уже поправлюсь. Все заботы о маме и братьях лягут на тебя. Ты ведь уже большой. Крепись, как бы трудно тебе ни пришлось. Я верю в тебя.

Вот посплю — и мне станет лучше. Не расстраивайся так, мой час еще не пришел. Я пока с вами. Иди ко мне. Что ты набычился? От меня плохо пахнет? Да нет, не должно. На вот носовой платок и утрись. Не бойся, он чистый.

Хочешь, чтобы я продолжил свой рассказ? Ну ясное дело, хочешь. Милый мой… опять замолчал. Ради тебя я готов на все… согласен даже опять отправиться в свой сибирский поход. Только наберись терпения… мне придется прерываться, переводить дыхание. Подай мне плевательницу… спасибо.

Слушай же.


Я стоял на берегу Волги. Откуда-то с севера доносилась далекая канонада. К югу от меня в утренней дымке проступал город.

Не иначе, Самара, решил я.

По склонам холмов на высоком противоположном берегу тоже карабкались дома.

Переплыть реку было нечего и думать. Этакая громадина. Да и холод собачий. Пришлось тащиться в город.

Навстречу мне попалось сразу несколько отрядов солдат. Это были красные. Одеты не с иголочки, мягко говоря, но ряды сплоченные, вид решительный, как и полагается доблестным бойцам. Каждый телеграфный столб был густо облеплен последними распоряжениями большевиков. Значит, из Самары белых уже выбили.

Я направился к причалам. То тут, то там виднелись длинные очереди. За керосином, за хлебом, за мукой и невесть за чем еще. Я порылся в кармане — мой наличный капитал исчислялся пятью рублями. Есть хотелось нестерпимо.

Мне бы сесть на паром — а я занял очередь в булочную невдалеке от пристани. Стою и стою. Несколько часов прошло, а движения никакого. Мне бы плюнуть и уйти — психология не позволяет. Будто бес на ухо шепчет: стоит тебе удалиться, как товар тут же появится в изобилии. Да и столько времени грохнул — зря, что ли? Тут и ненужное купишь.

Словом, часа через четыре я добрался до прилавка. И тут меня охватил ужас. В последний раз, когда я покупал хлеб, буханка стоила две копейки. А сейчас четыре рубля!

Булочник надо мной сжалился — выдал черствую сайку всего в рубль ценой. А то очередь уже стала возмущаться, мол, не тяни, бери или проваливай. Пришлось взять — хотя денег было жалко до слез.

Проглотил я эту сайку прямо на месте — двух шагов от двери лавки не отошел. И тут-то голод разыгрался по-настоящему, будто и не ел ничего. Если так дальше дело пойдет, денег мне хватит дня на два.

Заскрипел я зубами и пошел на пристань. А там надпись: «Паромная переправа в Саратов».

Как Саратов? Какой такой Саратов? Куда это меня занесло?

Взгляни на карту, Фишель. Вот она, Волга… ниже… а вот Саратов. От него до Самары километров четыреста. Вот это крюк! А я находился на восточном берегу — в Покровске.

Как видишь, до дома еще очень далеко.


Еще меня озадачила дата на билете — второе декабря. По моим подсчетам выходило, что на дворе семнадцатое ноября. А куда же делись две недели?

Когда я в последний раз видел месяц и число? Правильно, в октябре. В орской лавке я тогда купил газету, чтобы было на чем писать Лотте. Без писем к ней я уже не мог обойтись, они были движущей силой моего странствия, чем-то вроде путевого дневника.

Пропавшие полмесяца не давали мне покоя, ведь не спал же я на ходу?

Я и ведать не ведал, что красные успели ввести другой календарь — как в Европе.


На пароме я сидел рядом с пухлой пожилой матроной в шерстяном платке, поначалу не сводившей с меня подозрительных глаз. Еще бы: оборванный изможденный субъект, заросший клочковатой бородой. Но стоило мне вежливо с ней заговорить, как она прониклась ко мне доверием и принялась болтать без умолку. Она везла с собой две корзины: одна набита луком, а во второй упокоилась ободранная тушка кролика. Время было голодное, и дама очень радовалась, что удалось разжиться продовольствием. Ей пришлось встать в четыре утра, пересечь Волгу и три часа шагать до знакомой деревни, где, как она знала, у одной женщины уродился лук. Ей повезло вдвойне: мало того, что крестьянка уступила ей толику урожая по сходной цене, так еще и сосед продал кролика. И теперь ее семью ждет настоящий пир, как в старые добрые времена.

Женщина охотно поделилась со мной последними новостями и слухами. Адмирал Колчак объявил себя верховным правителем России, Центральные державы[27] проиграли войну. Монархии Центральной Европы рассыпались.

Что же творится сейчас в моей родной стране? Безвластие и развал?

Но если войне конец, мне легче будет попасть домой!


На пристани в Саратове человек в обтерханном пальто и шапке-ушанке, лет на десять старше меня, просил милостыню. Своей военной выправкой он бросался в глаза. Более того. В его римском носе, ровных усах, длинных пальцах угадывался аристократ.

— Товарищ, подай копеечку. Что-нибудь поесть. Прошу, товарищ, — обращался он к каждому на ломаном русском.

От него отворачивались. Какая-то добрая душа сунула ему картофелину — вот и все, что удалось выпросить.

Я подождал, пока толпа схлынула, и спросил по-немецки:

— Скажи-ка, друг мой, как тебя сюда занесло?

Он недоверчиво смерил меня взглядом.

— Как и всех остальных.

— Тебя освободили?

— А тебя?

— Я-то бежал. Из Сретенска.

— Это где? В Сибири?

Я кивнул. Он широко улыбнулся и крепко пожал мне руку:

— Да ты герой. Позволь представиться: Оскар Шмидт.

— Мориц Данецкий.

— Давно в Саратове?

— Первый день на советской территории.

— Ну надо же! Иди-ка за мной, нечего нам здесь торчать. Следующий пароход только через два часа.

Мы пошли к городу. Мне было не по себе: на улице полно народу, а мы говорим по-немецки. А Оскар, казалось, и в ус не дул — будто так и надо.

— Значит, большевики сдержали слово, — заметил я.

— Да, солдат. Построили в шеренгу всех немецких и австрийских офицеров, кто оказался в их власти, и пиф-паф. Офицеры ведь классовые враги, а врагов надо уничтожать. Асолдат выпустили на свободу — ступайте на все четыре стороны. Ей-богу, в лагере было лучше, там хоть кормили. Вот уж не думал, что буду так тосковать по каше.

Мы оба рассмеялись.

— А за то, что мы австрийцы, нас к стенке не поставят?

Он понизил голос:

— Люди до смерти напуганы. Что большевики скажут, то и сделают.

— Чем же они напуганы?

Он потеребил усы, оглянулся и впихнул меня в тихий переулок.

— Ты слыхал про Чека?

— Нет.

— Это что-то вроде тайной полиции. Чека истребляет врагов режима. Попадешься им, прикончат без суда и следствия. Реквизируют квартиры в центре города, бывших владельцев кидают в подвалы. У нас пытались было протестовать, демонстрацию организовали. Так Красная гвардия по демонстрации из винтовок. Нищим теперь вольготно. Если бы я не был иностранец, вселился бы сейчас во дворец.

— Так что, все военнопленные попрошайничают?

— Не все. Некоторые сражаются с белыми. Сам видел, как взвод венгров отправляли на фронт. Эти мерзкие мадьяры во всем за большевиков, не пойму только с чего. Вернутся домой — то-то будет катавасия.

— А мы когда вернемся домой? Войне конец… ведь так?

Оскар горько усмехнулся:

— Если бы все было так просто. Мы ведь пешки в большой политической игре. Ленин убежден, что в будущем году вся Европа станет советской. Мне так не кажется. Самое интересное: большевики могут отправить тебя на родину, если согласишься пропагандировать их идеи и сражаться за дело революции в своей стране.

— Мне только домой попасть, я на все согласен.

— Просто так они тебя не отпустят, — пригасил мой восторг Оскар. — Для начала тебя подвергнут идеологической обработке. Вот когда будешь думать и поступать по-ленински, тогда и к тебе будет полное доверие… Гнусность какая.

— Все-таки надо рискнуть. Что они с тобой сделают? Набьют башку своими идеями? Записаться добровольцем — и готово дело.

— Я и сам к этому склоняюсь… ведь не побираться мне всю жизнь? Люди сами голодают, много они мне подадут? И подумать только, когда-то у меня был свой повар!

Уж в этом-то я не сомневался. Офицер в нем был виден за версту.

Оскар испуганно взглянул на меня.

— Проговорился, надо же! Только никому не слова.

— Я буду нем как рыба. Дворянин ты или кто, для меня неважно.

— Спасибо. А то ведь подвесят меня, как колбасу.

Мне было любопытно, как ему удалось избежать расстрела. Сейчас он был во всем штатском. Украл?

Но Оскар не желал откровенничать.

— Меньше знаешь, крепче спишь. А то погубишь нас обоих. Я ничего не говорил тебе, солдат, запомни хорошенько.

Ночь мы провели в разграбленном особняке. Оскар сказал, что найти сейчас крышу над головой труда не составляет, только не стоит ночевать два раза подряд в одном и том же месте, да и от Чека надо держаться подальше. Всю ночь мы обсуждали с ним открывшиеся возможности, и к утру мне удалось убедить его отправиться со мной в саратовский совет.

— Мориц, они ведь сразу почуют, что я не их поля ягода. Они не дураки, — беспокоился Оскар, когда назавтра мы вышли на улицу.

— Откуда им знать?

— Болван, ты ведь мгновенно распознал во мне офицера. Присмотрятся ко мне повнимательнее — и в расход. Породу не спрячешь, солдат.

— А ты ссутулься, смотри в землю и перестань называть меня «солдат». Говори себе все время: я крестьянин, я крестьянин.

Оскар громко расхохотался:

— Ну ты голова! Надо же, все так перевернуть! Я — крестьянин!

Из серого здания, мимо которого мы проходили, послышался женский крик. Со звоном вылетело окно, стекла посыпались на мостовую перед нами. Оскар молча схватил меня за руку, перешел на другую сторону и прибавил шагу. Я поднял голову. В окне второго этажа спиной к улице стоял человек в черном, руки его вцепились в портьеры. Перед ним мельтешили лица сразу нескольких мужчин, в воздухе мелькали кулаки. Портьера оборвалась, человек зашатался, потерял равновесие — и выпал на улицу, головой на булыжники. Выпорхнувшая следом портьера саваном накрыла тело.

Я дернулся было к нему, но Оскар решительно потащил меня прочь:

— Не останавливайся.

Из дома выбежал мальчишка и с криком «Папа! Папа!» бросился к мертвецу.

Никто из прохожих и не подумал ему помочь. Мгновение — и улица опустела. Всех словно ветром сдуло.

Когда мы сворачивали за угол, я оглянулся. Трое неприметно одетых мужчин за волосы волокли по улице женщину.

Оскар подтолкнул меня в спину.

— Никогда не связывайся с Чека.


Величественное здание на главной площади города было украшено красными флагами — не ошибешься. У входа стояли часовые. Нас пропустили.

Битый час мы искали нужный кабинет.

Вот он, человек, от которого зависит наша судьба. Вид суровый, подозрительный.

— Товарищ, мы хотим вернуться в Австрию, чтобы раздуть пламя революции, — сказал я высокопарно.

И машина завертелась.

Не успели мы оглянуться, как вместе с сотнями других военнопленных оказались в эшелоне, следующем в Москву. Нас везли на специальные курсы.

Откровенным разговорам с Оскаром пришел конец. Теперь мы были большевики до мозга костей. Во всяком случае, с виду.


Наше учебное заведение помещалось в бывшем реальном училище — большом обшарпанном здании где-то в пригороде Москвы. По прибытии к нам обратился с речью тощий, гладко выбритый человек — комиссар просвещения Потоцкий. (Какое громкое название для скромной должности!)

— Товарищи! — надрывался он. — Большевики держат свое слово! Мы сражались за вас, мы свергли царя и буржуазный строй! Теперь ваша очередь внести свою лепту в революционную борьбу! Вы — будущие борцы с тиранией в Европе! Вам выпала историческая роль! Мы научим вас действовать по-ленински и побеждать! Вы понесете рабочим слово правды, вы объедините и организуете их, вы поднимете их на бой с буржуазными угнетателями! Вы — та искра, из которой возгорится пламя!

Я искоса глянул на Оскара, но он как раз изо всех сил вживался в образ крестьянина и не повернул головы. Когда речь закончилась, он вскочил и бешено зааплодировал.

Преподавали нам на нашем родном языке такие же военнопленные, как и мы сами, убежденные коммунисты. Среди них были прославленные в будущем революционеры, например Бела Кун. Начали мы с основ, с марксистского анализа причин и следствий социального неравенства, приведшего к классовому расслоению общества, потом плавно перешли к рассмотрению механизмов, позволивших жалкой кучке сосредоточить в своих руках несметные богатства. Учился я очень хорошо, тем более что материал представлялся мне обоснованным и логически бесспорным. Но хотя я знал наизусть десятки страниц из работ Маркса и Ленина, не лежала у меня душа к марксизму. Между книжным знанием и реальной жизнью лежала пропасть. Я своими глазами видел, как национализация и насильственная уравниловка очень скоро породили некий новый класс, совсем уж нищий, и новое угнетение (куда хлеще прежнего), когда немногочисленная сытая верхушка решает за тебя все, вплоть до того, на каком языке тебе говорить и какие убеждения иметь. Нет, марксисты тогда решительно не пользовались моим расположением. Другое дело сейчас. Ведь только они отважно боролись с Гитлером, а либералы и демократы просто умыли руки. Если его когда-нибудь кто и свергнет, то это будут коммунисты.

На курсах мы с Оскаром почти не общались, впрочем, он ни с кем особенно не разговаривал, все больше помалкивал, ссутулившись и засунув руки в карманы. К тому же нас постоянно окружали люди, слушателей навезли с избытком, и у нас просто не было возможности поговорить наедине. Нам оставалось только всячески демонстрировать свой энтузиазм и преданность делу революции, аплодировать каждому оратору, наружно радоваться продвижению красных частей на восток. С каждым днем Оскар сутулился все сильнее, словно сгибаясь под непосильной ношей. А вот прочие военнопленные, из простых, пушечное мясо, обретали достоинство.

«А вдруг они обратили тебя в свою веру? — казалось, хотел спросить меня Оскар. — Вот возьмешь да и выдашь меня».


В канун Нового года нам дали увольнительную в город. Наконец-то выпал случай поговорить с Оскаром по душам. Пошатавшись по заснеженным улицам, мы набрели на людную и шумную рабочую столовую. Взяли бутылку.

Оскар начал с того, что сообщил мне, какой он теперь преданный и убежденный большевик. Это он только поначалу сомневался, а теперь словно заново родился. Вряд ли он говорил правду, хотя черт его знает.

Из осторожности я ему поддакивал.

Мы яро возносили хвалу революции… пока Оскар не напился. Тут весь его большевизм как рукой сняло.

— Как тебе наш Потоцкий, великий деятель на ниве просвещения трудящихся масс? Надутый болван, хорек ощипанный, что он о себе возомнил? Лекции по истории читает… Да ему нужники чистить, и то честь великая. Эта голота… дай им маленькую власть, уж они тебе покажут, где раки зимуют! — орал Оскар.

— Тише ты, — шепнул я.

Не тут-то было.

— Повесить бы всех на поганых веревках… Такую заваруху подняли… Жалко, Германии настал конец, уж они бы навели здесь порядок. Дома нам будет чем заняться, солдат… Всех этих марксистов-ленинцев и их прихлебателей… к ногтю, к ногтю!

Рядом с Оскаром присел плотный человек в поддевке.

— Придержи язык, — тихо сказал я.

— Ты у меня быстро сделаешь карьеру, Мориц! Ты хороший человек… сразу произведу в лейтенанты.

Мужчина в поддевке не сводил с нас глаз.

— Военная служба меня не интересует. Ненавижу армию. Нахлебался досыта. Оскар, смотри, музыканты. Сейчас заиграют.

Гармонист и балалаечник усаживались в уголке.

— Ты хоть знаешь, кто я такой, Мориц?

— И знать не хочу… замолчи же наконец.

— Я важная шишка…

— Идем лучше танцевать.

Я стащил Оскара со стула, но ноги его не слушались, он споткнулся и свалился на пол. Плотный человек взял его под мышки и усадил обратно. Музыканты заиграли народную песню, которую подхватил весь трактир.

— Водки моим друзьям! — крикнул плотный.

— Спасибо, мне хватит, — стал отказываться я.

— Обижаете. Праздник ведь, Новый год. Как тут не выпить. За революцию!

И он поднял свой стакан.

— За революцию! — эхом отозвался я.

Оскар молча выпил и закатил глаза. Какое-то время мы сидели в молчании.

Чем ближе была полночь, тем шумнее становилось. На улице солдаты стреляли в воздух.

Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся.

Типичная фабричная девчонка, белокурая, с красным лицом, приглашала меня потанцевать.

— Что такой грустный? Сегодня все веселятся.

Она взяла меня за руку и засмеялась.

Я покачал головой:

— Танцор из меня неважный.

Вместо ответа она потянула меня за собой.

— Не волнуйтесь за своего товарища, — крикнул мне человек в поддевке. — Я за ним присмотрю.

Мы закружились в танце. Она напевала про себя слова песни. На нас то и дело натыкались другие пары. Сквозь толпу я заметил, как плотный мужчина в поддевке пьет с Оскаром.

Я засмеялся. В голове у меня сделалось легко-легко. Мелодия становилась все быстрее, моя партнерша кружилась вокруг меня, пока нам не сделалось дурно и мы не повалились на пол. Она так и осталась сидеть, покатываясь со смеху. Я поднял ее и нежно прижал к себе.

— Ты чего? — шепотом спросила она, когда из глаз у меня покатились слезы.

Как ей было объяснить?

Четыре с половиной года я не касался женщины. И вот она прильнула ко мне грудью, я чувствую запах ее волос, слышу ее дыхание… Пусть эта минута длится вечно.

Меня охватило неодолимое желание. Мы потерлись щеками, она хихикнула. Я погладил ее по голове и страстно поцеловал в губы.

Тут кто-то ударил меня по спине. Не успел я повернуться, как какой-то бородач схватил меня за волосы и повалил на пол.

— Сучка блудливая, — услышал я.

Я вскочил на ноги. Перед глазами промелькнул Оскар — он спал, уронив голову на стол. Человек в поддевке куда-то исчез.

А вот бородатый был тут как тут. Началась драка.

Сцепившись, мы вывалились на улицу и рухнули в сугроб.

Часы пробили двенадцать. Опять раздались выстрелы — настоящий новогодний салют. Потасовка наша закончилась сама собой — как-то стало неловко тузить друг друга.

Бородатый поднялся на ноги.

— Только посмей сюда сунуться, — прошипел он и скрылся за дверью трактира.


Меня била дрожь. Тот поцелуй в далеком летнем лесу над рекой Сан, путеводная звезда, осветившая всю мою жизнь, где он? И разве пройти полмира ради юношеской любви, ускользающего воспоминания, тени прошлого — не безумие? И если бы парень этой девчонки — или кем он ей приходится — не вмешался, я бы вряд ли стал бороться с искушением, продрал бы утром глаза где-нибудь в убогой комнатке рядом с чужой женщиной. И самое страшное, не очень даже удивился. Жестокость, страх, болезнь — вот из чего состоит теперь моя жизнь, и опереться мне не на что. А Лотта — что с ней сталось? Жива ли она? Через какие страдания ей довелось пройти? Что, если ее убили казаки или поляки? Надругались, посекли шашками? Смогу ли я это пережить? Впервые за все время я с ужасом подумал о возвращении домой.

Когда я вернулся в общежитие, Оскара нигде не было. Бледный и трясущийся, он явился только под утро. Что случилось в ту ночь, он помнил плохо.

Он и протрезветь толком не успел, как в коридоре закричали:

— Все в актовый зал на экстренное собрание!

У входа в зал стояли два солдата с винтовками.

Комиссар Потоцкий держал речь.

— Товарищи, в наши ряды затесался изменник.

Сердце у меня упало. Каждый обвел лица собравшихся подозрительным взглядом. Понурившийся Оскар даже головы не поднял.

Потоцкий подошел к нему.

— Разрешите представить. Генерал-лейтенант австрийской армии барон Оскар фон Хельсинген. У него поместье в Тироле и особняк в Вене. Все верно, Оскар?

— Да, — прошептал тот.

— Вы попали в плен в Перемышле?

Генерал кивнул.

— Как видите, мы все про вас знаем. От нас ничего не скроешь. Встать.

Оскар медленно поднялся.

— Что скажете напоследок?

— Никогда не доверяйте крестьянину. — Барон глядел прямо мне в глаза.

Я заерзал на месте и промолчал.

Потоцкий дал знак человеку с винтовкой.

Тот подошел поближе и выстрелил генералу в голову.

Мне стыдно признаться в этом, Фишель. Но что было, то было. Я хлопал и кричал «Ура!» вместе со всеми.


Когда наша политподготовка завершилась, нас отправили на запад. Но Европа не спешила раскрывать нам свои объятия. Возникшим на обломках Австро-Венгерской империи государствам — Чехословакии, Венгрии, Польше — наследие прошлого в виде военнопленных было не особенно нужно. Бравые солдаты вдруг превратились чуть ли не в иммигрантов. И все страшились коммунистической заразы, агентов большевизма. Мне еще повезло: в июне 1919 года я получил разрешение на въезд в бывшую родную страну. В Минске пришлось сидеть всего месяц. А в общей сложности со дня моего побега прошло больше двух лет.

Но поляки оказались тоже не лыком шиты. Всех нас отправили на перевоспитание в спецлагерь. Ведь коммунизм — вещь опасная, с ней шутки плохи. Лучше проявить бдительность.

Сколько нас продержат, нам не объявили. Это было невыносимо. До Лотты рукой подать, а тут… Я места себе не находил. По ночам стали сниться кошмары: Лотта открывала мне дверь с ребенком на руках, за спиной у нее маячил мужчина, она глядела на меня и не узнавала и просила у мужа мелочь, чтобы подать нищему… Я жил одной надеждой, но и ее часто заслонял страх. Словно человек, отстоявший долгую-долгую очередь, я стал бояться, что вожделенная дверь захлопнется перед моим носом.

Жива ли во мне любовь к ней? Любит ли она еще меня? Всякое желание знать правду исчезло.

Ведь порой лучше не знать. Зато сохранить надежду.



[28]

25

Из лагеря меня освободили в августе 1919-го, как только закончилось мое перевоспитание. Контрпропагандисты старались изо всех сил. Теперь я мог с легкостью опровергнуть чуть ли не любое марксистское положение, если надо, даже призвав на помощь Библию. Мои четкие ответы убедили учителей, что в качестве разносчика коммунизма я более не опасен и могу идти на все четыре стороны.

С виду Уланов ничуть не изменился, те же дома, те же улицы. А вот люди стали другими, приуныли, постарели. На улицах не видно детей, из скверов пропали влюбленные, в глазах у прохожих сквозила печаль.

Или мне так казалось?

Я обогнал пожилого человека с буханкой хлеба под мышкой.

— Мориц? — окликнул он меня дрожащим голосом.

— Господин Каминский… — Комок в горле мешал мне говорить.

— Господи, ты жив… С возвращением… Как ты кашляешь! Ты болен?

А я и не замечал. Привык.

Каминский потрясенно смотрел на меня.

— На тебе хлебца… покушай… Как ты… возмужал. Расскажи, что с тобой приключилось? Где ты был все это время?

— В Сибири, — пробормотал я, впиваясь зубами в мякиш.

— В Сибири? Бедняга. Мы уж наслышаны о тамошних лагерях. Так тебя посадили в специальный эшелон и отправили со всеми прочими домой? Тут несколько ребят вернулось… Они добирались именно так.

— Нет… я не на поезде… я пешком шел.

— Из Минска? Боже мой…

— Не из Минска. От границы с Монголией.

Господин Каминский лишился дара речи.

От изумления у него отвисла челюсть.

— Ты кушай, кушай… можешь все съесть… — выговорил он немного погодя. — Родители твои в Берлине, месяца два назад уехали. Мы все думали, ты погиб.

— А как Лотта Штейнберг?

Во мне все трепетало.

— Они уехали еще в прошлом году. В Вену.

— Ах, вот как… значит, она жива…

Какое счастье!

— С ней все хорошо. К ней посватался один адвокат. Они обручились.

Ноги подо мной подогнулись. Страшный приступ кашля скрутил меня.

— Тебе нехорошо, мальчик мой? — Каминский положил мне руку на плечо.

— Ничего, ничего… не волнуйтесь. Это пустяки… небольшая слабость, вот и все.

— Давай-ка я отведу тебя к доктору.

— Не стоит, честное слово… Передайте ей от меня наилучшие пожелания. А когда свадьба?

— В феврале.

Должно быть, я потерял сознание. Не помню.

Очнулся лежа на земле. Мешок мой развязался, и сотни неотправленных писем высыпались на мостовую.

Надо мной склонился Каминский:

— Тебе срочно надо к доктору. Давай-ка я тебе помогу.

Он поднял стопку писем, принялся запихивать их в мешок и вдруг замер.

Сощурил глаза.

Недоверчиво покачал головой.

— И все они к Лотте? — В голосе его слышалось крайнее изумление.

Да, я сохранил их, все до последнего листочка. Каждый день мой запас пополнялся. Они вот в этом кофре, Фишель… приподними… видишь, какой тяжелый? Он теперь твой, Фишель… чтобы помнил.

Чем ближе я был к Лотте, тем сильнее сгибался под бременем своих чувств. И наконец не выдержал. Доктор сказал, у меня туберкулез. Но погибал я от несчастной любви.



[29]


26

Лео уныло поднимался по лестнице в свою спальню. С той минуты, когда Ева и Фрэнк встретили его на вокзале в Лидсе, он и двух слов не проронил. Фрэнка мучила совесть: повадку молчуна Лео перенял у него.

Отец твердо решил рассказать все сыну. Он полностью готов. Шутка ли, несколько месяцев возился с содержимым старого кожаного чемодана.

На полу спальни были аккуратно разложены какие-то бумаги, весь письменный стол занимал потертый коричневый кофр — Лео видел его впервые в жизни. Швырнув сумки на кровать, Лео пробрался к столу. Из-под крышки чемодана выполз муравей.

— Элени, — прошептал Лео, — значит, ты уже здесь побывала?

Что там в кофре? Похоже, наследство, о котором говорил отец? И что оно собой представляет? Деньги, ценные бумаги, драгоценности? Лео щелкнул замком и поднял крышку.

В нос ударил затхлый запах. В чемодане лежали пожелтевшие конверты. Почти все адресованы Лотте Штейнберг, некоторые — Морицу Данецкому.

Лео взял первое попавшееся под руку письмо. Оно было написано на каком-то восточноевропейском языке, на польском, похоже.

А что за бумаги на полу? Лео поднял стопку скрепленных страничек. Судя по всему, это переводы писем. Каждый листок начинался со слов «Дорогая Лотта» и был снабжен датой.

— Папа.

Дверь тотчас открылась, — очевидно, Фрэнк караулил на пороге.

— Что это?

Фрэнк сел на кровать.

— Это любовные письма твоего деда Морица Данецкого. Дикин — анаграмма от фамилии Данецкий.

— Так он был не англичанин?

— Он родился в Уланове в 1896 году. Сейчас это юг Польши. Умер в Берлине в 1938.

— Но ты же мне всегда говорил, что не помнишь своих настоящих родителей?

— Я лгал тебе. Я помню их очень хорошо. Отец умер у меня на руках.

— Так, получается, ты из Польши.

— Я не из Польши. Я родился в Берлине в 1927 году, но дома у нас говорили по-польски. Я даже немного знаю идиш.

— Идиш?

— Я еврей, Лео.

Словно земля покачнулась у Лео под ногами.

— А как ты попал сюда?

— На корабле из Гамбурга.

— Со своей мамой?

— Нет. Один. Судно наше отплыло двадцать девятого августа 1939 года, а через пару дней началась война. На корабле было полно еврейских детей вроде меня. Мама с братьями должны были…

У Лео расширились глаза.

— Да-да, у меня было двое маленьких братьев, Довиду пять, Исааку три. Они должны были прибыть на следующем пароходе, только из-за войны наш рейс оказался последним.

Фрэнк закрыл лицо руками.

Он опять на причале в Гамбурге, и мама крепко обнимает его. Память не сохранила маминых черт, запомнилось только, с каким отчаянием она прижимала его к себе. Маленький Исаак смотрел на них непонимающими глазами, а Довид плакал — ему тоже хотелось на большой корабль, на котором поплывет брат, но мама сказала, что Довид еще слишком мал. Еще Фрэнк помнит ее слова: «Тебе нечего бояться», но по ее нахмуренным бровям и заплаканным глазам выходило, что бояться все-таки есть чего. «Обещаю, что не пройдет и недели, как мы встретимся».

Лео тронул отца за плечо:

— Продолжай, что ж ты остановился.

— В Англии меня взяла к себе семья из Лидса — три сестры-еврейки, старые девы. Ты их никогда не видел, они умерли еще в шестидесятые. Они были из того поколения, чьи мужчины погибли на фронтах Первой мировой. Сестры с радостью приняли маленького мальчика, но я оказался трудным ребенком. Я все ждал, когда же наконец за мной приедет мама, все глаза просмотрел.

— Тебе, наверное, было очень горько.

Фрэнк вздохнул.

— Горько, да. Но не только. Время шло, и тоска во мне сменилась злостью на мать. Наверное, я плохо себя вел, вот мама и бросила меня, казалось мне. Мои опекунши повторяли, что во всем виновата война и мама вот-вот приедет, — но от нее не было ни единой весточки. Мы ведь тогда понятия не имели, какую судьбу нацисты уготовили евреям. А когда пришло время идти в школу, мне стало еще хуже. Я ни слова не знал по-английски и в глазах своих одноклассников был немцем, то есть врагом.

— И как же ты выдержал?

— Я засел за английский, выработал правильное произношение, и вскоре никто не распознал бы во мне немца. Война закончилась — и в 1946 году я получил письмо из Красного Креста, извещавшее, что мама и два моих брата погибли в Аушвице.

— Почему же ты ничего мне не рассказывал, отец? И почему сменил фамилию?

Фрэнк опустил голову.

— Не только фамилию. На самом деле меня зовут Фишель Данецкий. После известия о смерти мамы я словно лишился разума. Тогда-то и решил окончательно стать англичанином. Я попросту струсил. В голове у меня так и гудело: все мои родные погибли только потому, что были евреями. Где гарантия, что такое не повторится? Я никому не доверял, я привык скрывать свое прошлое и даже тебе не сказал ни слова. Если бы не Ева, я бы до сих пор тебе не открылся.

Лео смотрел на отца. Рассказ Фрэнка не укладывался в голове. Лео точно попал в параллельный мир, где все только с виду такое же, а на самом деле совершенно иное. Невероятно, что его отец, которого он всегда считал скучным, оказался человеком со столь поразительной судьбой. Теперь понятно, откуда его молчаливость, уклончивость, чрезмерная чувствительность.

Любовь и жалость к отцу переполняли его, Лео порывисто обнял Фрэнка — и полвека горя, озлобленности, тоски и неприятия мира развеялись как дым. Фрэнка душили рыдания — как тогда, в далеком детстве, когда он повернулся к маме спиной и зашагал вверх по трапу. Мальчик и мужчина не первой молодости, Фишель и Фрэнк слились воедино.

Фрэнк вытер глаза.

— Прости, Лео, я не должен был плакать.

— Почему?

Теперь не надо придумывать причину. Теперь можно говорить правду.

— Я хотел рассказать тебе о твоем деде. Когда-то он сам просил меня об этом. Мне начать прямо сейчас или ты сперва разберешь вещи и поешь?

— Лучше не останавливаться. А то передумаешь и замолчишь еще на двадцать пять лет.

Фрэнк хмыкнул.

— Будь по-твоему… Только не знаю, с чего начать.

— Ты сказал, он умер при тебе.

— Да, в своей постели, у нас дома в восточной части Берлина, тридцатого ноября. Три недели прошло после Хрустальной ночи. Его мебельную мастерскую сожгли, самого его вместе с прочими евреями-мужчинами арестовали. Где-то в это же время я перестал говорить… от потрясения, наверное. Он вернулся через двенадцать дней, весь избитый, с обритой головой, прямо из трудового лагеря — предвестника будущих лагерей смерти. Но бодрости духа он не потерял — не в его привычках было жаловаться. Наверное, я его идеализирую, только к детям он всегда обращался с улыбкой. Вот и тогда, войдя в дом, как ни в чем не бывало снял шляпу и со смехом показал свою «новую прическу», чтобы мы не перепугались. Он вообще старался нас подбодрить, хотя времена настали тяжкие. «После туч всегда пробьется солнце…» — частенько говаривал он, хотя, похоже, и сам в это не очень-то верил.

А на следующий день он слег и уже не вставал с постели, все кашлял и харкал. Так и лежал до самой смерти. А я, немой, мучился вопросами и даже спросить ни у кого не мог. Почему все нас так ненавидят? Почему забрали отца? В чем причина его болезни? Почему он лежит и не может встать? Почему мама не разрешает мне с ним видеться? В себе самом я ответа не находил и все больше замыкался и злился.

И вот в тот день… в день своей смерти… он позвал меня к себе в спальню. Я очень обрадовался, но виду не показывал. Он полулежал в постели, опираясь спиной на подушки, лоб у него был мокрый от пота. На столе у кровати стоял таз с холодной водой и лежало полотенце. Этот стол он смастерил собственными руками, как и всю мебель в доме. Из любого материала он мог сделать прекрасную вещь — талант, который раскрылся в нем во время странствий. Его донимал беспрестанный кашель. Мама говорила, что у него мясо на костях уже не держится, так он ослаб.

Отец улыбнулся мне, попросил подойти поближе, взял за руку — пальцы у него были липкие — и указал на стул. Я сел. Ноги мои не доставали до пола.

— Выслушай меня, — сказал отец. — Мне столько надо тебе рассказать. Мой час пробил.

Я догадывался, что он умирает, но гнал от себя эту мысль.

Дыхание у него было хриплое, свистящее, он то и дело заходился в кашле, прижимал к губам носовой платок или просил подать плевательницу, куда выхаркивал комки зелено-красной слизи, от которой пахло кислятиной. Я с отвращением отворачивался, это ведь всегда потрясение для сына — видеть отца в немощи. Поначалу мне даже не было его жалко — сострадание во мне проснулось не сразу.

Он был отличный рассказчик, мой отец, но больше всего меня поразило, что он обращался ко мне как ко взрослому, не опуская ни одной жестокой подробности. (Подрастешь — поймешь, сказал он.) Он внимательно вслушивался в свои слова, будто у последней черты переживал все заново.

Его рассказ захватил меня, и я забыл про свою обиду. Я видел, как отец измучен, но не хотел, чтобы он прерывался. Отец задыхался, харкал кровью, голос его слабел, но он говорил и говорил из последних сил.

Наверное, он провел со мной большую часть дня. Иногда просил принести воды и опорожнить плевательницу, ближе к вечеру велел привести Довида и Исаака — скорее всего, хотел увидеться с ними напоследок, уж какие там из малышей слушатели. Исаак — тот просто уснул рядом с ним. Его разбудили, только когда отец умер. Под конец голос отца сделался едва слышен, порой он так хрипел, что, казалось, сама смерть говорила его устами. Дыхание его прерывалось, тело сводили судороги — должно быть, от боли в почках. Он пережидал приступ и продолжал рассказ. Смерть как будто потеряла терпение, ей надоело ждать, но на сей раз она не собиралась ретироваться с пустыми руками, как уже случалось не однажды. Отец уходил — а я изнывал от любви к нему, и подгонял, и понукал, и не давал оборваться нити. Мне непременно надо было узнать, что произошло дальше.

— И он рассказал все до конца?

— Почти.

— И ты все запомнил?

— Подробности забылись. Но он передал мне вот это, — Фрэнк указывает на письма. — Прочти их, Лео. Они все здесь. Я разложил по датам. Если не хочешь, можешь не читать все, но ты начни. Вы с ним очень похожи. Я не заглядывал в них долгие годы, но как начал переводить, меня снова захватило. Отец был удивительный человек.

Фрэнк стиснул сыну руку и вышел из комнаты.


Несколько дней Лео запоем читал письма. Он словно заглянул в душу деда, и тот предстал перед ним как на ладони. Вместе с дедом его снедало нетерпение, мучила боль и освещали лучи надежды. Теперь Лео не затерянная во времени песчинка без прошлого и без будущего — у него есть корни, и они не дадут ему упасть под ударами судьбы, как бы тяжко ни пришлось.



[30]

27

Лео читал. Он был один в гостиной.

Зазвонил телефон, но Лео не стал брать трубку. Щелкнул автоответчик, и раздался голос Ханны. Полный безысходного отчаяния.

— Здравствуйте, мистер и миссис Дикин. Мне срочно нужно поговорить с Лео. У меня… это очень важно… Не знаю, где он сейчас. Пожалуйста, попросите его мне перезвонить. Ах да, это Ханна из…

— Привет, Ханна, я здесь, — прервал Лео. — Что стряслось? У тебя такой расстроенный голос…

— Папа умер… сегодня утром… я так его люблю… я не знаю, что делать… — всхлипнула Ханна.

— Ты где?

— У себя дома в Ричмонде.

— Выезжаю первым же поездом. Пара часов — и я у тебя.

— Лео?

— Да?

— Ты ведь не против? Дело в том, что я читаю твои записки…

— Мои записки?

— Ну, красный блокнот.

— Я же его выбросил.

— Знаю. После той вечеринки… когда ты меня увидел с парнем… я испугалась за тебя и бросилась следом. Шла за тобой до самого дома. И видела, как ты выскочил на улицу и швырнул блокнот в урну. А я достала.

— Вот спасибо. Только, наверное, читать не стоит. Там такие глупости.

— Ничего подобного. Это просто прекрасно. Прости, что не спросила у тебя разрешения. Я собиралась отдать блокнот тебе, но недавно случайно раскрыла и увлеклась. Открываю страницу наугад и читаю. До конца еще не добралась.

— Что ж, если тебе так нравится…


Последние несколько писем Лео решил взять с собой в Лондон. Мориц почти добрался до Уланова, и Лео не терпелось узнать, что было дальше, но и Ханну он оставить не мог.

Он покидал в рюкзак вещи и помчался на вокзал. Проводив его, Фрэнк с улыбкой посмотрел на жену. В последние дни Лео преобразился, даже походка у него сделалась энергичнее. Наследство словно сняло с отца и сына некое заклятие.

— Как ты? — спросила Ева.

— Скучаю по маме и папе, — смущенно ответил Фрэнк. — Они вспоминаются мне чуть ли не каждый день. Бедная Ханна.

— Это ты у нас бедный. — Ева обняла его.

— Бедный я, бедный, — согласно вздохнул Фрэнк.

— Даже не верится, что ты это сделал. Вот так взял и рассказал. Ты молодец.

— Ева…

— Да?

— Люблю тебя.

— За что?

— За что? — удивился Фрэнк.

— Вот именно — за что? — Ева криво улыбнулась.

Фрэнк на мгновение задумался.

— Ну, причин несколько…

— Это каких же? Ты ни разу ни про одну не упоминал.

— Правда?

— Ни разу. И сам прекрасно это знаешь.

— В таком случае… пожалуй, срок настал…

Фрэнк помялся, прокашлялся. Ева не сводила с него пристального взгляда. Фрэнк глубоко вздохнул. Думай, приказал он себе, думай. За что ты любишь Еву? Если она завтра вдруг умрет, почему ее будет тебе не хватать?

— Я люблю тебя, потому что… Потому что ты никогда не пользуешься общественными туалетами… пихаешь меня в бок, когда я храплю… заставляешь съедать все, что на тарелке… еще ты любишь выдавливать прыщи…

Ева расхохоталась.

— Я не шучу. — Фрэнк абсолютно серьезен. — У всех свои странности, но я люблю только твои. Чудачества других людей восторга во мне не вызывают. Это что-нибудь да значит. Еще я люблю тебя за то, что ты заботишься обо мне, что ты так мила со мной, что выносишь мой характер… Ну и конечно, за то, что ты родила мне Лео. Когда я вижу вас рядом, ты в моих глазах лучшая мать на свете… И за то, что ты так терпеливо ждала, когда я расскажу ему все… У тебя золотое сердце, Ева… и я не перестаю тебе удивляться.

Фрэнк умолк, пораженный тем, что сказал все эти слова. Странные, непривычные, неумелые, они словно всплыли откуда-то из самой глубины его души, куда он не позволял себе заглядывать.

— Спасибо, Фрэнк, — тихо прошептала Ева. Она бы слушала и слушала его, хоть до самой ночи, когда еще ее порадуют таким признанием.

— Пойдем в постель, — произнес вдруг Фрэнк.

— Милый, тебя не подменили?

— Так как?

— Идея странная, но превосходная.


[31]

28

Последние дни выдались жаркими. Лео помогал Ханне и ее младшему брату Эду разобраться с ворохом бумаг, неизбежно сопровождающих смерть человека, — документы о смерти, страховка, банковские выписки. Затем настал черед похорон. Ханну навестил приходский священник из Сюррея, где была похоронена ее мать. С Аланом — отцом Ханны — святой отец виделся раз в жизни, на тех самых похоронах. В отличие от жены Алан заглядывал в церковь только на траурные церемонии и свадьбы, да еще если какая-нибудь церковь считалась памятником истории и архитектуры, а у него как раз выдался свободный денек. Священник хотел разузнать об Алане побольше, чтобы было что сказать в своем надгробном слове, — без этой речи, увы, не обойтись, поскольку покойный хотел, чтобы его похоронили рядом с женой. Священник расспрашивал о родственниках, увлечениях, успехах покойного. Внезапно Ханна прижала руку к губам и виновато опустила глаза: ее разбирал смех. Викарий невозмутимо продолжал говорить — у Ханны вырвался смешок. Наконец священник неторопливо, с достоинством откланялся.

— Что это с тобой? — недоуменно спросил Лео.

— Понимаешь, я представила себе, как папа с небес созерцает наше чаепитие со служителем культа и покатывается со смеху. И так мне стало смешно самой — ну ничего не могу с собой поделать. И кстати, если бы я не смеялась, то плакала.


Чтобы речь священника не показалась собравшимся, знавшим о непростых отношениях между Аланом и Богом, слишком уж банальной и неподходящей к случаю, Ханна решила прочесть любимые папины стихи Теда Хьюза,[32] а органиста попросила сыграть старинный реквием Елизаветинской эпохи.

Лео сидел в задних рядах. По церковной крыше барабанил дождь.

Интересно, в дни похорон всегда такая минорная погода?

Скрипнула дверь, потянуло холодом.

В церковь вошел мокрый Роберто.

— Привет, Лео, — шепнул он. — Я так и думал, что ты здесь. Как дела?

— Спасибо, все хорошо. А ты как?

— Ненавижу похороны. Нам надо поговорить. Мне кажется, я нашел то, что ты искал. — Роберто улыбнулся и встряхнул мокрыми волосами.

— Я уже ничего не ищу.

— Ты просто перерыв устроил. Люди вроде тебя всегда в поисках ответов.

— Возможно.

— Ты все еще злишься на меня?

— Да в общем-то, нет. Просто мы с тобой очень разные.

— Или одинаковые, только идем по разным дорогам. Сходимся, расходимся, но встречаемся, только когда наши пути пересекаются. Таков наш удел.

Лео успел стосковаться по разговорам с Роберто. Собеседник он необычайно интересный, пусть не чужд некоторых слабостей.


Служба завершилась, и все вздохнули с облегчением. В том числе, наверное, и покойный. Но когда гроб опускали в землю рядом с матерью Ханны, во влажном воздухе разлилось ощущение непоправимости. Стоя под зонтами, все вспоминали, как почти десять лет назад они уже стояли здесь. И взгляды обратились к соседнему надгробию. «Софи Джонсон, урожденная Лукас, 1943–1978. Любимой матери и жене. Ты вечно будешь жить в памяти всех, знавших тебя».

Ханна и Эд стояли у могилы, взявшись за руки, словно потерявшиеся дети, и не пытались сдержать слез.

Гроб опустили в яму, веревки из-под него выдернули, прозвучали последние слова молитвы, на крышку гроба упали цветы, посыпались первые комья земли.

Мать и отец, муж и жена снова вместе.


После похорон Лео отвел Роберто в сторону:

— Давай выпьем кофе.

Неподалеку обнаружилось уютное тихое кафе, где было можно обсохнуть и поговорить.

— Что ты мне хотел сказать? — спросил Лео.

Хохотнув, Роберто слизнул с кофе шапку сливок.

— Один француз по имени Ален Аспек поставил замечательный эксперимент.

Роберто взял в одну руку солонку, в другую — перечницу и с многозначительным видом несколько раз стукнул фаянсовые посудины друг о друга.

— Когда две частицы сталкиваются, ну или целуются, а затем разлетаются в разные стороны, происходит очень странная штука. Логично было бы предположить, что после удара каждая будет жить своей собственной жизнью. — Роберто поставил солонку и перечницу на противоположные углы стола. — Но, как оказалось, ничего подобного. Аспек доказал, что даже после того, как частицы оказываются разнесены в пространстве, они продолжают вести себя так, будто между ними существует некая волшебная связь.[33] Стоило ему начать «раскручивать» одну частицу, как другая моментально (то есть не задерживаясь даже на миллионную долю секунды) начинала вертеться в противоположном направлении. Иными словами, в поведении частиц наблюдалась полная гармония.

— А если бы эти частицы не поцеловались, что тогда? — спросил Лео.

— В этом случае их поведение совершенно не зависит друг от друга. Все в этом эксперименте построено именно на поцелуе. Предположим, что этот стол — Вселенная, на одном ее конце — перец, на другом — соль. Так вот, даже на таком колоссальном расстоянии правило будет действовать. Крутани солонку — и перечнице ничего не останется делать, кроме как тоже начать вертеться.

— И что это значит?

— После столкновения в момент Большого взрыва между частицами образовалась тайная связь. У частиц, из которых состою я, есть товарки на Солнце. Частицы, формирующие тебя, танцевали с частицами, из которых состоит Элени. Аспек доказал, что даже если эти частицы разделяют миллионы световых лет, они продолжают вертеться в танце. Они словно любовники, совсем как ты и Элени. Вас разлучила смерть, но невидимая связь между вами осталась.

— А как этот эксперимент назвали?

— Страсть на расстоянии. Это лучшее объяснение любви, которое пока может предложить физика.


Лео еще несколько дней жил в Ричмонде у Ханны и Эда, разбирал с ними родительские вещи, раскладывал по коробкам. Брат и сестра решили продать отцовский дом и поделить пополам вырученную сумму. Все равно никто из них не собирался здесь жить. Вечера проходили в разговорах о смысле жизни и смерти, они обсуждали религию, мифологию, поэзию — словом, все, что могло пролить свет на вопрос, что есть судьба, перевоплощение, рай и ад. Даже квантовая физика, к которой Ханна прежде не выказывала ни малейшего интереса, не осталась без внимания.

— Ты ведь, когда писал в свой блокнот, преследовал какую-то цель? — спросила как-то Ханна.

— Сам не знаю… Поначалу никаких особых идей у меня не было, а потом само получилось так, будто я силюсь доказать, что любовь существует.

— Боже, ведь она и на самом деле существует, уж тебе-то это хорошо известно.

— Да, наверное. Только после смерти Элени этого оказалось мало. Мне надо было подвести базу под то, что любовь побеждает смерть, ведь если Элени закончила свое существование и ничего после нее не осталось, жизнь теряет всякий смысл. В этом была вся суть.

— Тогда почему ты выбросил свои записи?

— Потому, что затея вдруг показалась мне страшно глупой. Скажи, какие выводы можно было сделать из этого блокнота? Что я совсем спятил от горя? Или что я влюблен в труп?

— Да вовсе нет. На меня твои записи произвели впечатление. Особенно фото спаривающихся зверюшек, которые ты вырывал из библиотечных книг. Безнравственно, но трогательно ужасно.


Лео чувствовал, как в нем крепнет сила. И причиной тому — Ханна. Неловкость, возникшая между ними в прошлом, исчезла без следа, и дружба обрела новые черты. Они ночи напролет просиживали, потягивая вино, — Ханна не спешила уходить к себе в комнату, страшась остаться наедине со своими мыслями. И Лео терпеливо ждал, когда она уже под утро отправится спать, и заботливо укрывал ее одеялом.

Вообще-то ему давно не терпелось вернуться к родителям в Лидс, чтобы поговорить с отцом. Лео прочел последние письма и пришел в недоумение. Как это — Лотта собирается замуж, она в Вене, а Морица свалил туберкулез? Его последнее письмо — горькая обличительная речь человека, утратившего всякую надежду, — пронизано отчаянием.

Почему Мориц перестал писать? Неужели любовь всей его жизни осталась неразделенной? Виделся ли он с Лоттой Штейнберг? Если у этой истории плохой конец, что в ней поучительного? Да, конечно, Мориц пересек чуть не весь континент ради Лотты, и любовь помогла Морицу выжить в великой войне и согрела его в Сибири, и неважно, узнала об этом любимая или нет. Это прекрасно само по себе, вот только отец, передавая ему эти письма, явно рассчитывал, что в Лео произойдет некий душевный перелом. Значит, у него были основания.

А как отнеслись бы внуки Лео к тому, что приключилось с ним самим? Как к любовной истории с трагическим концом? И что бы они подумали о деде? Вот человек, который у последней черты сдался? И разве не подбадривали бы они его, призывая сражаться до последнего? Лео смотрел в небо и повторял про себя: «Не может быть, дед». Он представил себя в виде одного из ангелов, явившихся Морицу, когда тот был при смерти.

— Борись за нее, дед, не сдавайся, — шептал Лео. — Иди, не останавливайся, подумай о будущем,о моем отце, обо мне. Ты не одинок в своем странствии, мы все с тобой. Лоси совершают дальние переходы в поисках дамы сердца, киты издают любовный клич, слышный за сотни километров, угри устремляются в океан, чтобы дать жизнь потомству, арктическая крачка летит с одного полюса на другой. Многие обитатели нашей планеты покоряют пространство, это закон жизни, и да будет тебе это в помощь. Встань и иди, шагай к намеченной цели, и пусть ничто не остановит тебя.


Эду пора было возвращаться на работу, но Лео чувствовал, что Ханна не готова остаться одна. По его настоянию она взяла еще неделю отпуска и отправилась вместе с ним в Лидс. Лео не сомневался, что родители обрадуются ей, как всегда радовались его друзьям.

В поезде Лео рассказал про деда, удивляясь, сколько подробностей осело у него в памяти. Вообще-то рассказчик из него неважный, но, наверное, в самом жанре устного повествования есть что-то волшебное. Лео увлек Ханну, увлекся сам, и пусть история еще не закончена, он уже чувствовал в ней цельность. Это история его семьи, его отца и деда, и Лео гордился ими. Он словно художник, которому дали палитру с новыми, до того неведомыми ему красками. По мере продвижения рассказ Лео обретал изящество, ритм и глубину, он и понятия не имел, что может так складно и увлекательно говорить.

— Он прожил замечательную жизнь, — завершил Лео. — Жаль, что невозможно перенестись в прошлое и встретиться с ним.

— А сны на что? — возразила Ханна. — Ты же говорил, что во снах к тебе приходит живая Элени. И папа… меня он тоже навещает после смерти.

Лео улыбнулся, поскольку его занимала та же мысль.

— Знаешь что, Ханна Джонсон?

— Да?

— Что-то ты начала слишком много думать. По-моему, через край.

— Наверное, такое случается со всеми, кто потерял.


У Фрэнка и Евы на щеках легкий румянец.

— Хорошо выглядите, ребята, — заметил Лео. — Чем это вы тут без меня занимались?

Фрэнк покосился на Еву.

— Ничем особенным, мы… э-э-э…

— Ковырялись в саду, — пришла на помощь Ева.

— Да-да, в саду, — эхом повторил Фрэнк.

— Да уж, физический труд облагораживает, — согласился Лео.

Ева приготовила для Ханны раскладную кровать, но не знала, куда ее поставить, в гостиную или в комнату к Лео.

— Если Лео не против, уж лучше к нему, — попросила Ханна. — Одной мне как-то не по себе.

Пока Ева хлопотала, устраивая гостью, Фрэнк занялся чаем.

На кухонном подоконнике Лео заметил улитку. Элени?

В гостиной за чаем Лео наконец задал вопрос, не дававший ему покоя все последние дни:

— Как Морицу удалось поправиться и что приключилось с Лоттой?

— Не понял?

— Последнее письмо было из Уланова. А что случилось потом?

— Ну конечно… вот старый дурак. Сейчас объясню. Лотта была уверена, что Мориц погиб. В 1917 году она наводила справки, и ей ответили из Красного Креста, что в списках лагеря военнопленных в Сретенске его фамилии нет. Наверное, она ужасно горевала. А еще через два года ее отец устроил шиддуч — просватал дочь за богатого венского адвоката. И она согласилась…



[34]


29

Поселился я у своего двоюродного брата Монека и три месяца провалялся в постели чуть ли не при смерти… Фишель, в горле пересохло… подай, пожалуйста, воды… Ой, милый, извини… стакан разбился? Принеси швабру и тряпку… только осторожно, не наступи на осколки… Я сказал, принеси швабру… прошу тебя… у меня сил нет… Все молчишь… добиваешься чего-то… Ладно, будь по-твоему, только ты меня огорчил.

Письма были со мной, и мне пришло в голову отправить их по адресу. Я слал их по нескольку штук за один раз, по порядку, дата за датой. Бог знает, что она почувствовала, когда к ней десятками и сотнями стали приходить письма от человека, которого она считала умершим.

Лотта ответила.


Милый Мориц!

Меня очень тронули твои письма. Не знаю, смогу ли полюбить тебя, как ты меня. Мне надо увидеть твое лицо. Ведь столько времени прошло. Приезжай ко мне.

Лотта

Письмо привело меня в ярость. Четыре ни к чему не обязывающие строчки. И это все? Я сидел перед зеркалом, смотрел на свое рябое лицо, которое ей «надо увидеть», и призывал проклятия на голову любимой:

— Тебе подавай мое лицо? И что дальше? Ты увидишь меня такого, изможденного, погибающего от чахотки, харкающего кровью, и сразу полюбишь? Я ли не доказал тебе силу своей любви? Я ли не заплатил за нее всей своей жизнью? Нет, не поеду я к тебе. Довольно я прошагал, теперь ты пошевелись, ты проведай меня.

И, словно раскапризничавшийся ребенок, я изорвал письмо и швырнул в огонь.

— Мне уже все равно. Я слаб и болен, мне не встать с кровати. Можешь выходить за своего венского богатея. На что тебе я? Твой будущий муж хотя бы увидит своих внуков, я не доживу. Ты нарушила свое слово, Лотта Штейнберг. Ненавижу тебя. Что мне делать, куда податься?

Я рухнул на кровать и принялся колотить кулаками по матрасу, пока не выдохся. Тогда я стал смотреть на огонь. По щекам у меня текли слезы, и незаметно для себя я уснул.

Целую неделю я был сам не свой, бешенство и отчаяние переполняли меня. Уланов уже был не тот, что раньше, в наш дом вселились польские крестьяне, оставшиеся в незначительном числе родственники собирались уехать (и двоюродный брат тоже), шла советско-польская война…

С тяжелым сердцем я опять пустился в путь, не зная хорошенько дороги и уповая на свой опыт. Можно было сесть на поезд, только не хотелось. В дороге так хорошо думалось… Через Чехословакию на Вену, а из Вены… Вот увижу Лотту в последний раз — и к своим в Берлин…

Прости… тяжело говорить… всего минуточку… ну вот…

Она жила в западной части Вены, на удивление скромный домик располагался на тихой, мощенной булыжником улице. Было 5 февраля 1920 года, до ее свадьбы оставалась ровно неделя.

Вечер, темно, шторы на окнах задернуты, в узкую щель сочится свет…

О-о-о… плевательницу… спасибо.

Я долго стоял на противоположной стороне улицы и не мог решиться. Постучать в дверь… это же так просто, все сразу и выяснится… но я словно закоченел. Стоял и сочинял речь… Начал-то я еще в дороге, осталось только окончательно отшлифовать да продумать возможные варианты, чтобы в любом случае нашлось что сказать. Ну точно студент перед экзаменом. Руки у меня тряслись, ноги подгибались, нужные слова не приходили в голову. Между мной и вожделенной дверью сгущался непроницаемый мрак.

Как они жили тут без меня? Больше пяти лет я мечтал об этой минуте — и вот сейчас (надо же!) отчаянно трушу, прямо душа в пятках, словно у солдата отступающей армии.

Краем глаза я заметил мужчину с большим пакетом, очень важного с виду, с козлиной бородкой. Мужчина подошел к двери Лоттиного дома и дважды громко постучал. Я отступил поглубже в тень. Дверь медленно отворилась… Погоди… минутку… вытри… молодчина. На пороге стояла Лоттина мама в длинном элегантном зеленом платье, ее поседевшие волосы были собраны в тугой узел. Казалось, она очень рада гостю.

— Я внес все необходимые изменения, о которых вы просили, — торжественно объявил господин с бородкой, бережно передавая пакет.

— Покорнейше благодарю, герр Кляйн. Лотта будет на седьмом небе.

Господин поклонился:

— Рад услужить, фрау Штейнберг.

Они сердечно попрощались, и важный мужчина пошел своей дорогой.

Я догадывался, что находилось в пакете, и это было выше моих сил. Развернувшись, я поплелся восвояси… добрел до конца улицы и повернул обратно. А потом опять повернул, и еще, и еще… На одной чаше весов были гордость и сострадание (ну зачем портить Лотте жизнь за неделю до свадьбы), на другой — пройденные десять тысяч километров. Я задыхался, сердце у меня колотилось, я уже видеть не мог мерцающее во тьме бронзовое дверное кольцо…

И я подошел к двери и с силой грохнул кольцом о голубую филенку.

Дверь открыла госпожа Штейнберг, в зеркале за ее спиной я увидел Лотту в свадебном платье.

Сердце мое перестало биться.

Госпожа Штейнберг меня не узнала.

— Что вам угодно? — сухо спросила она.

А я стоял и глядел на Лотту… язык не ворочается… и не узнавал ее. У девушки, что приходила ко мне во сне, волосы были светлее, скулы выше, лицо печальнее. Нет, не ее я целовал в юности над рекой Сан, эта красавица в белом платье была чужая.

Как странно, я, а не жених первым увидел ее в свадебном наряде…

Я хотел окликнуть ее, но язык меня не слушался.

Она отвернулась от зеркала и посмотрела на меня.

Мне бы бодро улыбнуться, щелкнуть каблуками. А я прислонился к косяку и зарыдал.

Госпожа Штейнберг пробормотала что-то и сделала шаг в сторону.

Лотта узнала меня сразу.

Мы долго стояли в молчании, чуть дыша, и глядели друг на друга.

Минута была мучительная. Я видел себя ее глазами, такого гадкого, безобразного, плюгавого. Я словно стоял на эшафоте в ожидании казни: вот сейчас все и решится, раз и навсегда, и от меня уже ничего не зависит. Никакой надежды во мне уже не было.

Только не затягивай, молил я ее про себя, не надо вежливых экивоков. Отказала — выпроводила — и делу конец.

Губы ее зашевелились.

Неужели я забыл ее голос?

Или оглох?

— Мориц, — прошептала Лотта, — вот ты и вернулся домой…

И бросилась ко мне.

И поцеловала, как тогда, над рекой Сан.

Я люблю ее… я всю жизнь любил ее… Ш-ш-ш… Исаак проснулся… радость моя… Слушайте и запомните: жизнь — это вечный поход, и чтобы противостоять невзгодам, нужны не власть и богатство, а только любовь. Я и мама любим вас больше жизни. И пусть моя повесть, моя судьба останется вам в наследство…

— Папа?

— Папа!!



[35]


30

— Со свадьбой все уже было решено, более того, приготовления были в самом разгаре, когда начали пачками приходить письма. Ты только представь себе, Лео, какое потрясение они вызвали: Мориц вернулся с того света! Лотта поверить не могла, что он жив, в душе она его уже похоронила. А тут груды писем изо дня в день целыми неделями. И каких писем! Каждая строчка наполнена любовью.

Получается, вся ее жизнь перевернулась. Что ей делать, ведь уже приглашения разосланы?

И Лотта просит отца отменить свадьбу. Тот приходит в ярость, но Лотта напоминает: ты обещал выдать меня за Морица, если он вернется живой. Отец колеблется — и соглашается, но при одном условии: прежде чем принять окончательное решение, Лотта должна увидеться с Морицем.

«У многих солдат после войны с головой бывает не в порядке, часто они не могут приспособиться к мирной жизни. А я не хочу отдавать дочь за сумасшедшего», — говорит он ей.

— Впрочем, за свадебное платье уже было заплачено, и семейство во главе с отцом надеялось, что оно таки будет использовано по назначению.

Когда они наконец встретились, Лотта глазам своим не могла поверить: перед ней стоял старый, жалкий, больной оборванец… который обогнул половину земного шара, чтобы только увидеться с любимой. Он дрожал как осиновый лист, от его грязных рук на свадебном платье остались следы. Но ей было совсем не жалко платья. Разве хоть один человек на свете мог любить ее сильнее, чем Мориц?

Через месяц они поженились.

После смерти отца я перестал спать по ночам и просил маму побольше рассказывать мне о нем. Она охотно делилась воспоминаниями, и он сделался для меня кем-то вроде мифологического героя. Начинала она неизменно так: «Однажды твой отец, блистательный Мориц Данецкий…» По ее словам, отец был самый замечательный человек на свете, его невозможно было не любить.

Фрэнк вздохнул, покачал головой:

— Так-то, Лео. Наследство тебе передано. Используй по своему усмотрению.

Лео подошел к окну.

— Странно… Мориц добился своего, женился на Лотте… она моя бабушка.

— Да. Но ты ведь это и раньше знал. Я же тебе рассказывал, как она провожала меня на пристани.

— Да, твоя мама провожала тебя, ты говорил. Но как ее звали, ты мне не сказал. Так что уверенности у меня не было.

Отец всегда держал себя так, что расспрашивать его о прошлом Лео совершенно не хотелось. Как хорошо, что эта печальная полоса их жизни осталась позади. Теперь отец предстал перед ним совершенно в новом свете.


— Мистер Дикин, я одного не могу понять, — сказала Ханна немного погодя. — Почему вы никогда ничего не рассказывали о себе и о своих родителях?

— Потому что меня терзала совесть.

— Совесть? — не понял Лео.

— Мне казалось, отец умер из-за того, что я заставил его рассказать свою повесть до конца. Мало того. Я смотрел, как он умирает, и молчал. Не сказал ему, как я его люблю, даже не попрощался. Когда мама отправила меня в Англию одного и не приехала вслед за мной, как обещала, я подумал, она сердится на меня за то, что я убил отца. Смешно, конечно, но…

— Вовсе не смешно, — прервал его Лео. — Со мной приключилось почти то же самое. Я не мог себе простить, что заставил Элени пересесть вперед. А ведь она уже заняла место в середине автобуса. Но я ее попросил пересесть. Она всегда меня слушалась.

— Я всю жизнь считал себя виноватым и при этом молчал о своей вине. Когда у нас с Евой родился ты, счастливее меня не было на свете человека, но мое чувство вины отравило нашу жизнь, и я не собирался делиться своей тайной.

— Понимаю тебя, — кивнул Лео. — Может, это и к лучшему, что ты рассказал мне только сейчас. — Он подошел к отцу, обнял. — Я люблю тебя, папа. Здорово, что у меня есть ты.

Ханна, закусив губу, смотрела в сторону. Ее словно душило что-то. Внезапно она вскочила и выбежала в сад. Лео кинулся было за ней, но Фрэнк удержал его.

— Позволь мне поговорить с ней, — сказал он твердо и вышел вслед за девушкой.

Лео удивленно приподнял бровь, оглянулся на мать, и они вдруг рассмеялись.

— Вылитый Джон Уэйн.

— Или Фишель Данецкий собственной персоной, — подхватила Ева.

Дышалось теперь в доме намного легче. Напряженное молчание, в котором они прожили столько лет, исчезло. Будто его и не было никогда.


Фрэнк сел на скамейку рядом с Ханной, тронул девушку за плечо.

— Не очень-то весело быть сиротой, да? — произнес он мягко.

— Да.

— Они теперь смотрят на тебя откуда-то оттуда, сверху.

— Боль когда-нибудь пройдет?

— Нет. Просто в один прекрасный день окажется, что жизнь продолжается. А когда живешь настоящим, а не одними воспоминаниями, делается легче. Как ты думаешь, какое занятие они себе нашли теперь, когда соединились вновь?

Ханна подумала.

— Наверное, гуляют. При жизни они любили долгие пешие прогулки.

— Наверное, папа рассказывает маме, какая ты стала умная и красивая и как он гордится тобой.

— А еще они очень любили возиться в саду. Я никогда не видела в этом ничего интересного. А они все выходные отдавали саду.

Фрэнк кивнул:

— Когда у тебя появятся дети, все, что растет, будет привлекать тебя куда больше.

Ханна оглядела ухоженную клумбу, аккуратно постриженный газон.

— Смотри, Ханна, не угоди в ту же ловушку, что и я. Мама отправила меня из Германии, чтобы мне жилось свободно. А я всю свою жизнь провел будто в оковах, давил в себе чувства, стремясь к полному безразличию. И почти добился своего. Только Лео пробудил меня к жизни. Вслед за ним я занялся самоанализом — и ужаснулся. Понимаешь, о чем я?

Ханна согласно кивнула. Ей вспомнился тяжелый разговор с Лео, когда он сказал, что она прячется за свою улыбку, что она зажата, неискренна, от нее не дождешься откровенности. Его слова очень ее тогда задели, она долго думала и пришла к выводу, что Лео прав: после смерти матери она держала всех на известном расстоянии и не спешила раскрываться.

— Да, мистер Дикин, я хорошо вас понимаю.

— Не называй меня больше «мистер Дикин». Для тебя я Фрэнк. И вот что, Ханна: я готов сделать для тебя все, что в моих силах. Дверь нашего дома всегда для тебя открыта.

— Огромное спасибо, мистер Дик… то есть спасибо, Фрэнк.



[36]

31

— До чего же на этом одре неудобно, — пробурчала Ханна. — Какой-то гамак на ножках. Лежишь будто в мешке. На йоговском ложе из гвоздей и то комфортнее.

— Хорошо, давай махнемся, — предложил Лео и спустил ноги на пол.

— Получится, я выжила тебя из твоей собственной постели. А вместе никак нельзя?

Вопрос совершенно невинный, и Лео понял его правильно.

— Пожалуй, места хватит. Хотя с трудом.

— Ничего, прижмемся друг к другу спинами. Сколько лет этой походной кровати? — Ханна запрыгнула в постель к Лео.

— Значит, так: на ней спал мамин брат, когда мне было года четыре. И уже тогда она была не новенькая.

— Господи. Настоящий антиквариат. Ей место в музее.

— На экспозиции раскладушек?

— Что-то в этом роде.

Продолжительное молчание.

— Лео, о чем ты сейчас думаешь?

— Об Элени. Почему она всегда и всюду со мной? Как будто ей что-то от меня надо.

— Серьезно?

— Ну да. Где бы Элени сейчас ни была, она, похоже, не успокоится, пока не добьется своего. А может, это я ее никак не отпускаю. Мы оба словно на ничейной земле, непригодной для нормальной жизни.

— А что бы ты ей пожелал, если бы это ты умер, а она осталась жива?

— Я бы хотел, чтобы она была счастлива.

— О каком счастье ты говоришь?

Лео задумался.

— Чтобы она обрела любовь вроде той, что была у нас с ней. Другого счастья я себе не представляю.

— А ты не будешь ревновать?

— Конечно, буду. Еще как. Но что значит моя ревность против ее счастья?

— Может, она хочет того же для тебя. Может, она не оставит тебя, пока ты не найдешь своего счастья.

— Вряд ли я кого-нибудь полюблю, как любил Элени.

— Откуда ты знаешь? Может, сильнее полюбишь. Если дашь себе волю.

— Ох, не знаю. Тогда это должен быть кто-то особенный.

— Вот твой дед был особенным. Вспомни, что он совершил ради любимой.

— Вот и я о том же, я тоже должен быть способен совершить ради нее подвиг.

— Лео, а что, если ты никого не найдешь?

— Превращусь в мрачного старого брюзгу. Угрюмости мне и сейчас хватает, несмотря на молодость. Осталось состариться.

— Ага, я такая же. Вечно хмурая. Нет, лучше уж найди кого-нибудь, пусть Элени покоится с миром.

— Где искать-то?

— Не знаю, — вздохнула Ханна. — Представления не имею. Мне надо подумать.

Лео повернулся и обнял ее.

— Хороших снов.

Но спать совершенно не хотелось.


— Лео?

— Да?

— Слышишь шум?

— Да.

— Это кошки?

— Нет. Это папа с мамой занимаются сексом.

— О господи. И часто они?

— Между ними не было ничего такого с незапамятных времен.

— О-о… Тогда спокойной ночи.

— Спокойной ночи.


— Лео?

— А?

— Знаешь, что мне хочется сделать?

— Что?

— Позвонить завтра на работу и уволиться.

— Ну-ну.

— И пуститься в дальнее странствие, как твой дед.

— Отличная мысль. Может, добредешь до самого до Бредфорда.


— Лео?

— Да?

— Ты прав, зачем впустую землю топтать. Где у тебя атлас?

— На полке.

— Можно включить свет?

— Ну, уж если тебе приспичило…

Ханна достала с полки атлас и забралась обратно в постель.

— Что ты задумала?

Она раскрыла атлас на карте мира и взяла с тумбочки заколку.

— Я зажмурюсь, а ты крутани книгу.

— Да зачем?

— Крутанул?

— Да.

Ханна бросила заколку на карту и открыла глаза.

— Куда она упала?

— На Филиппины.

— А точнее?

— Остров называется Миндоро.

Ханна внимательно вгляделась в карту.

— Надо же… Мне и в голову бы не пришло отправиться на Филиппины. Интересно, на что они похожи?

— Понятия не имею.

— Ну, все. Завтра же заказываю авиабилет.

— Спятила?

— Спасибо.

— Теперь мы можем погасить свет?

— Да, прости.

— Спокойной ночи, Ханна.

Что-то изменилось, сердце у Лео учащенно билось. И он не понимал почему. Потому что его колено касается ее бедра? Или потому, что история деда слишком взволновала его? А может, это передается от Ханны? В любом случае что-то изменилось. Словно крошечный электрон на том конце Вселенной никак не желает успокоиться, тревожа своих собратьев. И если электрон внезапно начинает вращаться, то понимает ли он — почему? Знает ли он, что происходит на другом краю Вселенной? Или крутящаяся перечница не в курсе, что на том конце стола то же самое проделывает сейчас и солонка? Может, ее просто торкает, как вот сейчас с ним самим, и ничего, кроме удивления, она не испытывает? Что мироздание желает сообщить ему?

Внезапно Лео озарило. Да ведь при любом всплеске любви или ненависти частицы начинают движение по всей Вселенной, каждая потеря, каждая боль, каждая радость и надежда приводят космос в движение. Сквозь пространство и время, через прошлое к будущему, от амеб до людей, от частиц до галактик, от мира невидимого до видимого — все колеблется в такт, насыщая мир гармонией.

На Лео нисходят тепло и спокойствие.

Если бы не одно темное облачко.

Ну хорошо, предположим, Роберто прав со своим холизмом и все во Вселенной взаимосвязано. Откуда тогда берется ужасное чувство одиночества? Вот опять оно с ним, блаженство продлилось недолго. В одном из писем Мориц писал: душа всегда находится во власти заблуждений, вся штука в том, какие это заблуждения, принесут ли они радость тебе и твоим близким. Пусть в мире все разобщено и никаких связей не существует, но разве не романтично верить в обратное?


Лео по-прежнему не спалось. Он пытался вызвать в памяти образ Элени — не живого человека, а именно образ, воплощение любви. Она была носителем любви. Что важнее, сама Элени или любовь, которую она несла в себе? Не разобраться. И вот Элени нет, а любовь осталась. Она задала Лео вращение, и ему теперь не остановиться, отныне его миссия — сообщать вращение другим. Получается, он нуждается не в самой Элени, а в любви. А если так, то нужно набраться смелости и сразиться с демонами, которые пытаются остановить его вращение. Да, и вот еще что.

Лео слез с кровати, прошел к двери.

— Ты куда? — раздался голос Ханны.

— Надо позвонить.

— Три часа ночи.

Но Лео уже исчез.


— Роберто, ты не спишь?

— Уже нет. Господи, Лео!

— Мне надо спросить кое о чем.

— Надеюсь, вопрос будет важный.

— Для меня важный.

— Тогда спрашивай.

— Если вращающийся электрон, у которого уже есть пара, сталкивается еще с одним электроном — что тогда?

Роберто вздыхает.

— Ну, если это столкновение значимо…

— Значимо?

— Далеко не каждое соприкосновение заставляет электрон сменить направление вращения, этих столкновений может быть очень много — и все пройдут бесследно. Но если столкновение «зацепило» частицу, тогда она вовлекает, «запутывает» нового партнера.

— Запутывает?

— Есть такой физический термин: «запутанность квантовых состояний».

— Мне нравится. Но что тогда происходит со старой взаимосвязью? Электрон раскручивает сразу два других электрона?

— Спорный вопрос. Большинство считает, что нет. У электрона может быть только один партнер одновременно.

— Значит, старый партнер свободен?

— Можно и так сказать. Только… Лео?

— Да.

— Ты не электрон.

— Согласен. Но значимое столкновение не за горами. Вовлечение нового партнера.

— Это в три часа ночи?

— Извини. Спасибо, Роберто, спи дальше.

Лео повесил трубку и почти бегом вернулся в спальню.

— Ханна!

— М-м-м?

— Ты правда собираешься на Филиппины?

— Да.

— Возьмешь меня с собой?

— Конечно. А я уж начала думать, ты никогда не попросишь.



[37]

32

Два дня спустя Лео и Ханна приземлились в Маниле. Выйдя в филиппинское пекло, они поймали такси. За окнами раскаленной машины проплывали трущобы, уродливыми грибами выросшие на илистых берегах реки. Дети плескались в мутной воде, их матери полоскали там же белье, бесконечной чередой тянулись лачуги из брезента и жести, некоторые даже о двух этажах. Во многих странах такие «времянки» стоят вечно, но здешние хлипкие хижины, кажется, изначально были возведены с расчетом «до следующего наводнения». И оно не заставит себя долго ждать, а когда буйство стихии сойдет на нет, строения из подручных материалов моментально возникнут вновь, словно перенесенные из неведомых мест тайфуном.

Маленькие попрошайки, некоторым лет по пять-шесть, у каждого светофора облепляли тормозящие машины. Ханна опустила стекло и дала доллар коричневому обритому мальчишке с младенцем на руках.

— Хорошо, что моя заколка упала не на Манилу, — сказала она.

В Бакларане[38] они остановились возле стихийного рынка, и, пока Лео стерег рюкзаки, Ханна купила себе пару саронгов. По бульвару, где раскинулся безумный рынок, они спустились к автовокзалу. Дальше их путь лежал до порта Батангас. Там они сядут на корабль до Пуэрто-Галера, что на острове Миндоро.

Обшарпанный автовокзал, ярко раскрашенные автобусы, уличные торговцы… Лео переносится в прошлое.

Он снова в Эквадоре. Они с Элени бредут по Кито, плечи оттягивают тяжелые рюкзаки, они ищут, где останавливается автобус до Латакунги. Элени напевает по-испански: «Porque no me dijiste, cuando me…» — этой песенке ее научили в Гватемале. Рычит мотор, они входят в автобус, Элени в миллионный раз пробирается в середину, а он в миллионный раз окликает ее, и она возвращается обратно… Он берет у нее фотоаппарат (Элени с ледорубом) и прячет в рюкзак. Громада Котопакси нависает слева, грузовик летит им в лоб… Крик Элени… А вот это что-то новое: ее швыряет на сиденье водителя прямо перед ним, ударяет о металлическую стойку, мотает из стороны в сторону, отбрасывает спиной к двери, и она падает вниз головой на ступеньки, осыпаемая осколками…

Картинка пропадает. Пустота.

— Я хочу выйти.

Ханна сжала его мокрую от пота ладонь:

— Нет, Лео, ты обязан пройти до конца.

Лео сел в середине салона и с напряжением ждал, когда шофер запустит двигатель. Индийская мудрость гласит: хотя мы знаем, что смертны, но ведем себя так, будто никогда не умрем, и в этом заключается чудо. А вот в поведении Лео никаких чудес нет, он парализован страхом, ведь смерть может таиться за каждым поворотом. Его храбрость ушла вместе с молодостью. Когда-то его не страшили все опасности Южной Америки вместе взятые, а теперь он боится обычного автобуса.


Но если на ситуацию взглянуть с другой точки зрения… Предположим, доктор сказал, что жить осталось пару месяцев. Человек, конечно, приведет в порядок все свои дела, скажет слова, которые собирался сказать давно, но что-то помешало. Может, стоит вести себя так, будто этот день — последний в твоей жизни…

Лео повернулся к Ханне и поцеловал ее.

И в тот же самый миг она повернулась к нему и поцеловала его.

Потом они будут спорить, кто кого поцеловал первым. В одном они сойдутся: место было выбрано не самое романтичное.

Ханна смотрела на испуганного мужчину рядом и знала, что он отчаянно нуждается в ее помощи. «Неужели это любовь?» — спрашивала она себя. Ни дикой страсти, ни трепета в сердце, никаких купидоновых стрел. Она ощущала лишь покой и безмятежность. И единственное желание — подарить Лео хотя бы немного счастья. Всего один поцелуй — и будущее почему-то уже не казалось ей таким пугающим, а прошлое таким невозвратным. Словно сама Вечность послала ей нежный привет.

На Миндоро они снова взяли такси и ухабистой дорогой покатили вдоль берега моря, оставляя позади отели и пляжи. На самом краю песчаного мыса — бамбуковая хижина под косыми ленивыми пальмами, дует бриз, плещут волны. Они поднялись по винтовой бамбуковой лестнице. Из окна открывался волшебный вид на тонущее в море оранжевое солнце.

— Поторопимся, — сказал Лео. — Оно приглашает нас искупаться вместе с ним.

Быстро переодевшись, они сбежали по откосу к морю и нырнули прямо в солнечное золото. Золотая рыбка коснулась ноги Лео и юркнула в коралловые заросли. Элени освободила его.

— Лео, это фантастика! — крикнула Ханна.


Вот так все началось и никогда не закончится.

Эпилог

Мой дед Мойше Шейнман родился в Уланове в 1896 году. В Первую мировую войну он сражался в рядах австро-венгерской армии и попал в русский плен. Лагерь, где он сидел, находился в Сибири. Мой дед бежал из лагеря и пешком вернулся домой к своей возлюбленной. Беспримерный поход занял у него три года, но никаких подробностей не сохранилось. Они с Лоттой поженились и перебрались в Берлин. В 1939 году Лотта отправила своего сына (моего отца) в Англию на корабле — «киндертранспорте» — вместе с другими детьми-беженцами и собиралась приехать следом. Этому не суждено было сбыться. Она погибла в Аушвице.

Слова признательности

Шесть лет, десять черновиков и нескончаемая шлифовка текста — чем не поход в Сибирь и обратно. Сколько раз я мечтал о том, как буду писать свою благодарственную записку, когда работа наконец завершится. Я никогда не закончил бы эту книгу без поддержки и советов друзей, консультаций специалистов и указаний профессионалов издательского бизнеса.

Среди сотрудников Transworld Publishers хочу поблагодарить Джейн Лоусон за блестящую редакторскую работу, Нила Говера — за составление прекрасной карты, Джулию Ллойд — за превосходное графическое оформление страничек из записной книжки, Люси Пинни, Дебору Адамс, Клэр Уорд и Мэнприт Гривел — за тяжкий труд.

Благодарю Эдину Имрик и Кристину Корбалан из литературного агентства Ed Victor, Филиппу Харрисон — за придание моему произведению формы, и в особенности моего агента, незаурядную Софи Хикс, которая поверила в меня прежде меня самого и которая в трудные времена была моим наставником и другом. Без нее писатель бы из меня не вышел.

Я многим обязан Юлии Мар, Дэвиду Шейнману, Ровенне Мор, Ханне Кодичек, Джессу Гаврону, Ами Финеган, Йо Ольсен, Оливье Лашез-Биру и Джулиану Уэллсу — вы читали мои черновики на ранних стадиях и давали дельные советы. Вы самые великодушные, эрудированные, здравомыслящие и (ну разумеется) красивые «подопытные кролики» из всех.

Насчет муравьев меня просветил доктор Роб Хаммонд, который даже пустил меня в свою лабораторию и показал спаривающихся насекомых.

Спасибо профессору Марку Корнуэллу, предоставившему мне список необходимой литературы по событиям на Восточном фронте и давшему исчерпывающие ответы на сложные вопросы.

Меня очень вдохновили долгие беседы с моим другом Маурицио Суарецом о квантовой физике. Прошу прощения, что свернул с правильной стези и сам не стал физиком.

Про деда Мойше мне рассказал мой дядя Ади — совершенно замечательный человек. Папа и мама также поделились воспоминаниями. Спасибо им за искренность, за любовь и за содействие.

Если я забыл кого-то поблагодарить — приношу свои извинения и слова признательности.

Люблю своих детей — их зовут Поппи, Сол и Саффрон, — между прочим, за то, что возвращали меня на грешную землю, когда я приходил из Британской библиотеки, витая в облаках.

И самые высокие слова моей прекрасной Сэре — она работала над этой книгой больше, чем кто бы то ни было, и, удивительное дело, продолжает меня любить, какое бы занятие я для себя ни избрал. Это такое счастье!


Примечания

1

Элени.

Запись 17

Скажи ей: жизнь коротка, но любовь вечна.

Теннисон
Здесь и далее для читателей, не имеющих возможности прочесть записи в иллюстрациях, они дублируются текстом. — Прим. верстальщика.

(обратно)

2

Котопакси (другая передача названия — Котопахи, исп. Cotopaxi) — вторая по высоте вершина Эквадора и самый высокий активный вулкан страны (5897 м). Котопакси входит также и в число самых высоких активных вулканов планеты. Место паломничества альпинистов со всей планеты. — Здесь и далее примеч. перев.

(обратно)

3

Смесь плющенного овса с добавками коричневого сахара, изюма, кокосов и орехов.

(обратно)

4

Черная фасоль.

(обратно)

5

Ублюдок (исп.).

(обратно)

6

Запись 83

Бабочка, которой отмерен один день, существует вечность.

Т. С. Элиот
(обратно)

7

Гнила Липа, Злота Липа — левые притоки Днестра.

(обратно)

8

Франц Конрад фон Гётцендорф (1852–1925) — австро-венгерский генерал-фельдмаршал и начальник генерального штаба австро-венгерских войск (при главнокомандующем эрцгерцоге Фридрихе) времен Первой мировой войны. После вступления на престол нового императора Карла Конрад был с понижением назначен командующим 11-й армией, стоявшей на итальянском фронте в Тироле. 15 июля 1918 г. он был отстранен и от этого поста и назначен на декоративную должность в лейб-гвардии. Умер на курорте в Германии от болезни желчного пузыря, был с воинскими почестями похоронен в Вене.

(обратно)

9

Запись 33

Любовь заговорит — и небеса
Баюкает согласный хор богов.
Шекспир
(обратно)

10

Медицинский колледж Лондонского университета.

(обратно)

11

Район Лондона.

(обратно)

12

Запись 58

Разделение между прошлым, настоящим и будущим не значит ничего. Это не более чем иллюзия, правда, исключительно стойкая.

Эйнштейн
(обратно)

13

Галицийская битва 5(18) августа — 13(26) сентября 1914 г. — одно из крупнейших сражений Первой мировой войны. Потери Австрии: 300 000 убито и ранено, 100 000 взято в плен, 400 орудий потеряно.

(обратно)

14

Запись 59

Вселенная держится на поцелуе.

Залиан Шеир
(обратно)

15

Запись 68

Слоны чем-то похожи на нас: живут до семидесяти лет, процесс полового созревания у них завершается годам к двадцати, образ жизни — стадный. Сегодня я отправился в Институт посмотреть, какие имеются доказательства, что слонам не чуждо чувство грусти. И вот что я обнаружил. Когда дикий слон умирает, другие члены стада собираются вокруг тела и несколько дней стоят будто в почетном карауле.

Зафиксирован случай, когда такой «караул» несли более ста особей, причем один слон более шестидесяти раз кряду пытался поднять усопшего и поставить на ноги. Иногда товарищи по стаду прикрывают покойного ветками и листьями. Порой они удаляются, выказывая все признаки горя, но назавтра возвращаются отдать поклон ушедшему.

Отмечен случай, когда одна слониха отделилась от стада и прошла более тридцати миль, чтобы отдать дань памяти скончавшемуся недавно самцу.

Всякий раз, когда стадо проходят мимо места гибели слона, они останавливаются и довольно долго стоят в молчании, а иногда оказывают телу знаки особого внимания, как бы оплакивая потерю.

В одном зоопарке в Индии слониха видела, как при родах умерла ее соседка по вольеру. Свидетельница смерти долгое время стояла неподвижно, пока под ней не подогнулись ноги, и потом три недели лежала, свернув хобот и сложив уши, отказывалась от еды, и служители беспомощно смотрели, как она умирала с голоду.

(обратно)

16

Запись 6

Вчера прочел про пятнадцатилетнего мальчишку из Брисбена, Австралия, в 1989 году (это была часть школьного проекта) он бросил в море бутылку с запиской, на которой стояло его имя, адрес, сообщались кое-какие подробности жизни, а также имелась убедительная просьба к тому, кто найдет бутылку, непременно связаться с отправителем. Через три года, в апреле 1992, в то самое время, когда я летел на Китос с телом Элени, бутылка была выловлена из моря у побережья Уэльса. Нашедшая ее юная девушка немедленно ответила. Юноша был в турпоездке по Европе, когда ему позвонили родители и сообщили, что ответ получен. И молодой человек решил сделать сюрприз. Он прибыл в Уэльс и постучался в ее дверь. Вскоре они стали встречаться, и она поехала с ним в Брисбен. Ну как тут было удержаться и не поведать миру, что нашла свою любовь в морском песке на берегу полуострова Говер?

(обратно)

17

Запись 2

Пока Элени была жива, я ничего не боялся и жил в свое удовольствие. А теперь меня страшат:

1) поездки заграницу

2) сиденья в передней части автобуса

3) грузовики

4) знакомства с новыми людьми

5) жалкое прозябание, в которое превратилась моя жизнь

6) разговоры с людьми, не знающими, что со мной стряслось

7) бессмыслица во всем

(обратно)

18

Запись 37

У самки краба непроницаемый панцирь, такая вот она — очень жесткая снаружи и очень мягкая внутри.

Но сквозь панцирь не пробиться.

Краб-самец вынужден ждать целый год, пока самка не скинет старый панцирь и не начнет наращивать новый.

Только в этот период уязвимости наступает триумф любви.

(обратно)

19

Запись 70

Присмотрись к каждой открытой тебе стезе, мысли взвешенно и сосредоточенно. Испытай их столько раз, сколько представляется необходимым. А потом спроси себя, есть ли у данной стези душа? Если есть, это верная дорога, если нет, она ни на что не годна.

Карлос Кастанеда
(обратно)

20

Запись 25

Из Саргассова моря, с места, где угорь родился, его выносит сильным течением, хочет он того или нет. В конце концов, он оказывается где-нибудь в Европе за тысячи миль от места рождения, подрастает в пресноводных ручьях, порой забирается высоко в Альпы, порой заплывает в Черное море. Но через несколько лет желание вернуться в родные места на нерест превозмогает все. Пользуясь своей таинственной навигационной системой, угорь выбирается из прудов, если надо, переползает через поля, по ручьям и рекам добирается до моря, а там перестает питаться и со всей возможной скоростью пускается в плавание. Проходит шесть месяцев, угорь оказывается снова в Саргассовом море, мечет икру и поскольку его жизненный цикл завершен (а, может, просто от усталости), умирает.

(обратно)

21

Запись 19

Императорские пингвины вместе шагают вглубь материка по антарктической ледяной пустыне. В укромном месте они спариваются, потом самцы остаются высиживать драгоценные яйца, а саки рыщут по округе в поисках пищи. Когда температура падает особенно низко, самцы сбиваются в кучу и жмутся друг к другу, чтобы яйцам было теплее. А вокруг свищет ледяной ветер и чернеет долгая беспросветная ночь!

(обратно)

22

Запись 53

Представителей фауны различных видов во всем их многообразии сформировали сдвиги в миропорядке.

Луи Пастер
(обратно)

23

Запись 13

Сегодня я проснулся полон страха и неопределенности. За обедом встретил Роберто. Он сказал, что сама по себе неопределенность — штука хорошая. Насчет нее ученые определились. Существует даже знаменитая теория, которая именуется «принцип неопределенности». Мне стало как-то легче на душе. Роберто считает, что физика как таковая меня на самом деле вряд ли интересует, это просто предлог лишний раз покопаться в своих чувствах к Элени. Пожалуй, он прав. По словам Роберто, мне следует рассматривать мироздание как картину. Убери самую мелкую подробность, и картина уже не та, что прежде. Некоторые называют это большим космическим танцем. Любовь — тоже часть картины, каждое проявление любви влияет на совокупное целое. Если бросить в пруд камень, во все стороны разбежится рябь. Роберто еще сказал, что я слишком увлекся самоанализом, и лучше бы мне сосредоточиться на внешнем мире. Рябь от камня скоро уляжется, и я обрету новую любовь, чем вновь изменю картину мироздания. «Вглядись в сердце вселенной и ты обретешь вселенную сердца. Ищи Элени во всем, что тебя окружает», — вот его слова.

(обратно)

24

Запись 36

Каждый год полярная крачка пускается в небывалый по протяженности перелет из Антарктики в Арктику, чтобы вывести потомство.

(обратно)

25

Запись 7

Глубины океанов сотрясаются от разносящихся на сотни миль призывов китов: «Вернись домой, мне без тебя так одиноко».

(обратно)

26

Запись 71

Люблю тебя, душечка,
От пяток до макушечки,
Отсюда до Гиндукуша,
От пляски инфузории
До дракона траектории.
От мелкого, малюсенького
До набольшего в мире.
От звезд в поднебесье
До зернышек в инжире.
Я люблю тебя
Пока вечность длится,
Пока прямизна не кривится,
Пока есть чудо и вещий сон,
Пока он — это она, она — это он.
Пусть сплетаются наши души
В единую, пока мир не занедужил,
Пока из орудий по цели не бьют.
Пока сердца,ликуя, поют,
Пока не ни «сейчас», ни «когда-то»,
А наши мечты крылаты.
(обратно)

27

Центральные державы — военно-политический блок государств, противостоявших державам «сердечного согласия» (Антанте) в Первой мировой войне 1914–1918 гг. Включал Германскую империю, Австро-Венгерскую империю, Итальянское королевство (до 1915 г.), Османскую империю (с 1914 г.), Болгарское царство (с 1915 г.).

(обратно)

28

Запись 29

Лосось появляется на свет в пресноводных ручьях и речках, расположенных порой высоко в горах, а потом скатывается вниз по течению в море, где и проходит большая часть его жизни. Но на нерест лосось возвращается туда, где родился, плывет против течения, преодолевает опасности, выказывает исполинскую силу, выпрыгивает из воды, покоряет пороги и даже водопады. Добравшись до родных мест в горах, самец погружается в благоухающие женские гормоны, выброшенные в воду самкой. Какое блаженство после столь длительного путешествия!

(обратно)

29

Запись 10

Скорее соловей разучится петь,
Скорее бабочка не сумеет взлететь,
Скорее младенец грудь не возьмет,
Скорее небо под землю уйдет,
Скорее рассвет не дождется росы,
Но только не порознь — я и ты.
(обратно)

30

Запись 46

Королевский альбатрос, срок жизни которого более шестидесяти лет, приступает к ухаживанию за самкой в молодом и невинном возрасте. Процесс ухаживания протекает со всей учтивостью и может длиться до четырех лет. Избранники остаются вместе навсегда, правда, жизнь порой разлучает их. Птицы могут находиться в разлуке целый год, но неизменно возвращаются на свою отвесную скалу к постоянному партнеру, где состоялось их первое свидание и где вновь и вновь происходит спаривание. Всю свою долгую жизнь они не изменяют друг другу и всегда возвращаются домой, как далеко бы не залетели.

(обратно)

31

Запись 91

Орланы-крикуны вместе парят в воздухе, забираясь иногда чрезвычайно высоко. Бывает, что самец летит выше самки и как бы любуется ее красотой, потом внезапно пикирует на нее на огромной скорости, причем самка в нужную секунду переворачивается на спину и самец входит в нее. Сцепившись когтями, описывая в воздухе спирали, они стремительно снижаются, почти падают, и только когда, как кажется, удара о землю уже не избежать, расправляют крылья и опять взмывают в небо.

(обратно)

32

Тед Хьюз (Эдвард Джеймс Хьюз) (1930–1998) — известный английский поэт.

(обратно)

33

Автор излагает известный квантовый эксперимент, в котором анализировалась поляризация фотонов, испущенных одним атомом. В эксперименте поведение фотонов случайно, но вовсе не зависимо, поскольку источник один, а потому наделавший много шума эксперимент стал еще одним подтверждением принципа неопределенности.

(обратно)

34

Запись 42

Черепаха — создание несуразное. Ее защитный панцирь такой тяжелый и громоздкий, его обладательница так неуклюжа и неповоротлива. Даже не верится, что под толстой броней могут таиться нежные чувства. Но оказывается, кое-кому удается найти путь и к ее сердцу, и панцирь не преграда для любящего партнера.

(обратно)

35

Запись 103

Без любви жизнь превращается в прозябание.

Тассо
(обратно)

36

Запись 5

Бабочка павлиноглазка сатурния чувствует запах партнера на расстоянии больше километра и завороженно летит на пахучий зов любви.

(обратно)

37

Запись 1

Любовь побеждает смерть.

Теннисон
(обратно)

38

Южная часть Манилы.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • Эпилог
  • Слова признательности
  • *** Примечания ***